"Антология исторического романа-30" Компиляция. Книги 1-10 [Владимир Павлович Аристов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Геннадий Ананьев Вокруг трона Ивана Грозного


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ


Каждый правитель оставляет определённый след в истории жизни своей страны. У царя Российского Ивана IV, прозванного, как и его великий дед, Грозным, этот след весьма противоречив и не поддаётся однозначной оценке.

В самом деле: покорение Казани, жившей в основном за счёт грабительских налётов на Средневолжские и Приокские княжества; разгром стотысячного крымского войска хана Девлет-Гирея, возомнившего устроить столицу обновлённой Золотой Орды в Москве; завоевание Астрахани с целью обеспечения южных границ от вражеских нашествий и расширения торговли с Восточными странами; и, наконец, завершение разгрома Сибирского татарского ханства, начатого ещё при Иване Третьем Великом, что обеспечило большую безопасность для русских промышленников, торговцев и землепашцев продолжать заселение Сибири. Во всех этих так необходимых в то время для России свершениях участвовали славные сыны отечества братья Воротынские, Шереметев, братья Мстиславские, Курбский и десятки других верных присяге и своему ратному долгу воевод-стяжателей исторических побед.

Не менее важное значение имел переход от удельно-княжеской системы охраны границы к единой государственной системе, с введением чёткого устава для пограничной стражи. Эта решительная и довольно смелая для того времени мера, с одной стороны, позволила более надёжно защищать Российские украинные земли от разорительных набегов крымских и ногайских орд, своевременно обнаруживать крупные вражеские силы, идущих большим походом на Русскую землю, а с другой — отодвинула пограничную полосу глубже в Поле.

Главным исполнителем воли государя Ивана IV был истинный патриот России воевода князь Михаил Воротынский.

Ещё одним знаменательным событием явилось строительство крупного порта на Белом море — Архангельска. Были открыты очередные ворота для развивающейся торговли со странами Западной Европы. Вместе с тем Архангельск стал крепким оборонительным форпостом Северных окраин от алчных соседей, жаждущих овладеть Поморьем как плацдармом для дальнейшего движения в Центральную Россию.

В первую половину царствования Ивана Грозного шли успешные сражения за возвращение исконно русских земель на западе, обманом захваченных в годы татаро-монгольского ига Польшей и Литвой. Сложность борьбы заключалась в том, что Литву и Польшу поддерживала Швеция, которая сама стремилась к захвату русского Поморья. По «государеву слову» строились (тайно от врагов) боевые корабли, чтобы неожиданным мощным ударом по морю умерить непотребные аппетиты алчных соседей. Увы, более полусотни мощных (по свидетельству английского посланника Гарсея) боевых кораблей, вполне готовых к морским сражениям, так и остались стоять на якорях в затоне близ Вологды. Они даже не приняли участия в отражении морских набегов шведов на острова Белого моря и берега Кольского полуострова.

Не поддержал Иван Грозный и предложения дьяка Посольского приказа Герасимова обустроить острогами, взяв под государеву руку Северный морской путь в тёплые моря и на Амур. Более того, царь вообще запретил плавание по Ледовитому океану, даже в Мангазею, центр меновой торговли русских с народами Сибири, существовавший многие сотни лет. Почему? Ни современники, ни нынешние исследователи не нашли вразумительного ответа на этот вопрос.

При Иване Грозном были проведены и административные, как их теперь называли бы, реформы. Разработаны они были государственниками Адашевым и Сильвестром. Особенно важным преобразованием можно считать «практическое» создание дворянского сословия, которое стало играть важную роль в управлении страной и в укреплении её оборонной мощи. Но, увы. Все эти, да и не только эти, полезные дела затмила невероятная жестокость самодержавца, его неописуемая разнузданность, кровожадность и скоморошничание, развивавшиеся под влиянием окружившей трон стаи алчных, не имевших ни совести, ни чести волкодлаков. Имена тех, кто вроде бы безоглядно служил царю, но на самом деле готовил ему смерть, стали нарицательными. Малюта Скуратов, Вяземский, отец и сын Басмановы, Богдан Бельский, Борис Годунов — вот кучка гонителей славы и чести.

Но каждый из них получил по делам своим.

Однако Россия от вакханалии вокруг трона потеряла очень много. Пришлось оставить все земли, отвоёванные у Польши и Литвы. Кровь, пролитая русскими ратниками, оказалась напрасной. Более того, больших успехов в своих захватнических планах добилась Швеция — она заняла всё русское побережье Балтийского моря, вплоть до Новгородской Водьской пятины с её крепостями Усть-Нево и Орешек.

Подробнее о событиях и о людях, окружавших трон Грозного царя, читатель узнает, прочитав биографические очерки, представленные в книге.


СИЛЬВЕСТР


После удачной соколиной охоты Иван Грозный пировал в доме настоятеля церкви Преображения Господня. Вина и хмельные меды лились рекой. Скоморохи забавляли царя. Скоморошничал и сам царь. Вот уже стал тесным пятистенник священника — Грозный велел идти на вольный воздух, где и продолжать пир под кривляние скоморохов. Суматоха началась невообразимая.

И вдруг — напряжённая тишина: во двор входит толпа, числом более пятидесяти, и — бух в ноги государю. Не только он перепуган, но и все его сотрапезники трясутся: как такое могло случиться?

Царь, понятное дело, за самого себя испугался, а князья и бояре — за свои животы: а ну, решит дознаться, по чьему злому умыслу свершилось такое из ряда вон выходящее событие? Тогда их всех, поодиночке, в пыточную, а затем, тайным ходом, в Москву-реку. С камнем на шее.

Скор на расправу Грозный.

Наиболее догадливые отгораживают государя от толпы, вроде бы готовые грудью защитить помазанника Божьего. Однако толпа, упавшая на колени и склонившая головы, бородами гладила нежную траву, не намереваясь что-либо делать.

   — Кто такие?! — наконец прозвучал строго вопрос.

   — Избранные от всех сословий Пековым городом. Челом бьём на наместника твоего, государь великий, князя Турунтая-Пронского. Зорует зело. Дышать невмоготу.

Иван Грозный едва не задохнулся вскипевшим гневом: как можно хулить его, государя, наместника?! Тем более что князя хвалят не только братья Глинские, но и мать их — Мария.

«Проучить! В назидание другим!»

Топнув ногой и стукнув о землю посохом, Иван Грозный прошипел:

   — Раздеть донага!

   — Выслушай, царь-батюшка, нас, — вставая с колен, заговорил дюжий молодец, явно из ремесленников. — Если мы не правы, тогда уж...

На него налетело с дюжину бояр с криком «Молчи, наглец!» Наиболее ретивые тут же начали стаскивать с него кафтан.

   — Я сам, — повёл плечами смельчак, и бояре отсыпались от него горохом. — Я сам!

Молча, с неторопливой основательностью скидывали с себя одежды посланцы Великого Пскова, недоумевая, чем не доволен государь и почему не выслушал их.

А пьяные бояре, князья и дворяне меж тем подгоняли их, чтоб, значит, поторапливались исполнить волю государя; каждый из них хорошо понимал причину его гнева: Турунтай — угодник Глинских, а державой правят именно они. Иван же Грозный, который хотя и пыжится, но на самом деле, ловок и умён только в наказаниях и необузданных прихотях. Оттого-то, понимая, насколько велик риск потерять голову — кому не дорога голова на плечах? — мало кто осмеливался перечить царю. Да и не могли приспешники знать, что на сей раз придумает Грозный, чтобы потешить себя и всю их честную компанию.

   — Нагреть вино до кипятка! — стукнул посохом о землю Иван Грозный. — До кипятка!

Что-то новое.

Увы, потешную новинку никому не удалось ни лицезреть, ни участвовать в ней: к воротам усадьбы настоятеля церкви подскакал на взмыленном коне тысяцкий царёва полка и, спрыгнув с седла, бухнулся в ноги Ивану Грозному:

   — Государь, Москва пылает. Огонь перекинулся на Кремль. Упал большой колокол Успенского собора. Буря несусветная и огонь! Подобного Москва не видывала!

   — Коня! — крикнул Иван Грозный, и уже через несколько мгновений скакал сломя голову в свой стольный град.

Несмотря на хмель в голове, осознал царь по взволнованности доклада вестника необычность случившегося, но пока не мог представить, сколь ужасен пожар. Начался он за Неглинною, на Арбатской улице. Не велика вроде бы беда: пожары мелкие случались всё чаще и чаще, ибо всё более и более теснилась Москва. Так уже часто бывало: сгорит несколько домов, но в конце концов общими усилиями всё-таки Сдавалось загасить огонь. На сей раз, однако же, словно по колдовскому наущению налетела страшная буря, которая подхватила языки пламени, принялась швырять их на Великую улицу, на Варварку, на Покровскую, Мясницкую, Дмитровскую, Тверскую.

Запылал Китай. Огонь перекинулся через кремлёвские стены. Первым заполыхал Успенский собор. Из него успели вынести только образ Марии, писанный святым Петром митрополитом, и «правила церковные», остальное всё сгорело. Даже мощи святых.

Рёв бури. Дикая пляска огня. Вопли сгоравших заживо. Никто не думал о том, чтобы уберечь от огня ни казну, ни оружие, ни древние картины и книги — спасали свои жизни, а не богатство, нажитое праведно или неправедно.

В один день, как потом подсчитали пережившие несчастье, сгорело в Москве тысяча семьсот человек, деревянные дома превратились в пепел, кирпичные — рассыпались.

Что мог сделать царь, скакавший к Москве, бушующей адским пламенем и воющей невиданным доселе вихрем? Ивану Грозному осталось одно: искать себе временное жильё.

Выбор пал на Воробьёвы горы.

Только к утру огонь, насытившись и пожравши всё, что мог, утих. Успокоился и ураган. Вот тогда Иван Грозный поехал к митрополиту в Новоспасскую обитель, куда тот сбежал от пожара. Государь хотел получить благословение на восстановление Кремля и всего стольного града. Благословение он получил, однако Скопин-Шуйский и духовник царский по наущению митрополита и его непосредственной поддержке начали утверждать, что пожар московский — наущение дьявольское, вызванное колдовством Глинских, особенно Анны, матери Михаила и Фёдора. Она якобы вынимала у мертвецов сердца, опускала их в воду с колдовскими наговорами, затем кропила той колдовской водой все улицы, тёмными ночами ездя по Москве.

Иван Васильевич от своих подданных не отличался — был тоже суеверен. Хотя и удивившись услышанному, он всё же велел боярам, особенно Тайному дьяку[1], начать розыск. Шуйские воспряли. Им казалось, что они теперь свергнут власть Глинских, их действия стали решительными и быстрыми. Уже на следующий день оставшиеся в живых, но потерявшие всё нажитое, взбудоражились. Шуйскими, через своих слуг, был распространён призыв: «Смерть колдунам Глинским!» С каждым часом он захватывал всё новых и новых сторонников.

Князь Михаил Львович Глинский, дядя государев, посчитал за лучшее на время покинуть Москву, посоветовал сделать это и брату своему, князю Фёдору, но тот отмахнулся, считая обвинения их семейства в колдовстве и поджигательстве не заслуживающими внимания. Не уговорив брата, Михаил взял с собой мать, бабку государеву, и поспешил в Ржевское своё поместье. Шуйские схватили его, обвинив в стремлении сбежать к польскому королю, а Фёдора толпа растерзала.

Возбуждённая, почувствовавшая силу свою толпа погорельцев (раззадоривали которую слуги Шуйских) двинулась к путевому дворцу на Воробьёвых горах требовать от царя казни Глинских и всех княжеских приспешников. Имена их выкрикивались всё теми же слугами Шуйских, сами же князья, особенно Скопин-Шуйский, наседали на Ивана Грозного, дабы тот казнил тех, кого требует казнить народ, чтобы успокоить бушующую толпу, которая может в противном случае наделать бед, захватив дворец. Шуйские и их сторонники видели себя победителями, надеясь, что царь выполнит их требования, увы, Иван Грозный уже привык решать судьбы подданных своих самостоятельно. Он поднял угрожающе руку.

— Умолкните все! Воля моя такая: Михаила Глинского освободить немедленно! Сейчас же подготовить полутысячу конных стрельцов моего полка, облачив их в доспехи. Мне тоже — кольчугу с зерцалами и коня. Я сам выведу своих стрельцов.

Решительный момент: склонись толпа, скинув картузы и шапки перед государем, всё могло бы пройти без кровопролития, но толпа, особенно нанятые Шуйскими крикуны, завопила ещё громче:

   — Смерть курдушам[2]!

   — Смерть их пособникам!

Вскипел гневом Иван Грозный и — воеводе своего полка, конь которого по правую руку от государя прядал ушами и требовал повода:

   — Усмири! Горлопанов излови отдельно, дознаюсь в пыточных, по чьей воле бунтуют!

Всадники врезались в толпу, рассекая её ударами нагаек и держа направление к примеченным крикунам; толпа, однако, всё более упорно сопротивлялась детям боярским[3] царёва полка, всё чаще болезненное ржание коней вплеталось в зловещий ропот толпы — ловкачи начали засапожными ножами подсекать коням бабки, этого не могли снести всадники: в воздухе замелькали акинаки[4] и мечи; полилась кровь.

Разбушевался и сам Иван Грозный. Подбадривал ратников своего полка, приказывал охватить обручем смутьянов и сечь всех поголовно, пока не опустятся на колени.

Новая полутысяча уже начала выпластывать из ворот дворца, и будто из-под земли вырос перед разгневанным царём настоятель церкви Благовещения иерей Сильвестр[5]. Иван Грозный знал его как священника крепкой веры, искренне озабоченного нравами паствы. И не только своего прихода, но и всей России. Царь даже читал им написанный «Домострой», несколько раз исповедовался у него, мыслил даже взять себе в духовники, почитая его приветливость и разумность советов, без назойливости высказываемых. Таким, как в этот раз, Сильвестра Иван Грозный никогда не видел: лик иерея суров, глаза пышат гневом, в высоко поднятой руке — Библия.

   — Останови избиение овец Божьих! Не лей христианскую кровь, упиваясь властью своею! Она дана тебе Господом Богом для заботы о христианском люде, а не для кровожадности! С тебя спросится Господом нашим, но и люди могут спросить с тебя. Не остановишься, прокляну! И народ проклянёт тебя. А Господь воздаст тебе по делам твоим! Смертельный грех по поводу и без повода лить христианскую кровь. Ты — государь. Ты — благодетельный отец нации, а не тиран. Останови побоище! Молю тебя именем Господа. Останови! Или будешь проклят!

Нет, это не плевок в лицо и даже не хлёсткая пощёчина, это — удар наотмашь по темечку. Разве можно такое стерпеть?!

Пара ретивых телохранителей выхватила акинаки, ещё миг, и голова столь решительной смелости священника плюхнется к ногам единовластца, но Иван Грозный крикнул поспешно:

   — Назад!

Он казался кроликом, попавшим под завораживающий взгляд удава. Таково, во всяком случае, было впечатление у окружавшей царя свиты.

Сильвестр же не опускал руки с Библией. Он ещё раз, даже с большей настойчивостью, потребовал:

   — Останови кровавую бойню!

Совсем немного помедлив, Иван Грозный велел воеводе своего полка князю Владимиру Воротынскому[6]:

   — Уводи во дворец.

Ударил набат. Не тревожно, а умиротворяюще, и всадники с явным удовольствием повернули коней в обратный путь, хотя и не вкладывали в ножны окровавленные мечи и акинаки. Но осторожничали напрасно — толпа расступалась пред всадниками охотно, и что удивительно, не улюлюкала им вослед, теша свою победу, а смиренно молчала. Ещё удивительней было то, что все смахнули колпаки и шапки, когда заговорил царь Иван Грозный. Как ни суди, а простой народ его уважал.

   — Идите с миром. Виновных в смуте прощаю. Зачинщиков тоже. Выделю из казны малоимущим на домы взамен сгоревших. За грехи мои — простите!

У бояр, князей и дворян челюсти отвисли: вот это — перемена нрава. Надолго ли?

Иван же Грозный обратился к Сильвестру:

   — Зову во дворец мой на беседу с глазу на глаз.

Ещё больше удивились придворные, многие скрипнули зубами, поняв, что к трону вполне может приблизиться ярый противник развратного самоуправства, а это совсем ни к чему.

Но что они сейчас могли сделать? Они выберут нужное время. Пока же — выказывай внешне уважительность к столь смелому священнослужителю.

Уединились в домовой церкви. Иван Грозный пал на колени пред образом Спаса, то и дело крестясь, зашептал истово молитвы, но так невнятно, что Сильвестр, отбивавший поклоны слева и пытавшийся понять суть обращения царя к Богу, не мог этого сделать. Иногда только улавливались фразы из псалмов царя Давида.

   — По уму бы — исповедоваться мне, но я хочу беседы с тобой. И не столько о моих грехах, сколько о причинах, толкнувших меня на грехи тяжкие, — проговорил царь и пригласил: — Пошли.

Молча миновали несколько палат, и в небольшой полутёмной комнате Иван Грозный указал Сильвестру на лавку.

   — Садись. Садись и слушай.

С неподдельной горечью он принялся выворачивать душу наизнанку, старательно оправдывая и свою необузданность, и свою вспыльчивость, и свою ненависть, месть, к большинству князей, которые все детские годы унижали его донельзя. Исповедь была даже более откровенно безысходной, чем при первой беседе с Михаилом[7] и Владимиром Воротынскими, когда он распахнул душу перед ними после их освобождения из подземелья. На сей раз это были жалобы человека, глубоко переживавшего свой недавний позор, свою обиду на тех князей и бояр, кто жаждет трона, волею Господа Бога предназначенного только ему одному. Единовластцу.

Сильвестра удивляли не сами факты бесчинства бояр — он, как и многие священнослужители его ранга, знал довольно много о жизни Государева Двора. Иерей понимал, что вопиющие факты унижения малолетнего царя, интриги, ложь и разврат, царившие в Кремле, развращали не только царствующего ребёнка, но и всю Россию (рыба с головы гниёт), это и подвигло Сильвестра на создание нравственного наставления христианам, заставило сесть за «Домострой». Теперь его удивило столь оголённое признание самовластца в своей беспомощности, хотя и о ней Сильвестр был наслышан. Он со своими друзьями дьяком Адашевым, братом государя Владимиром Старицким с князем Андреем Курбским не единожды говорили о том, как поправить дело, более того, у них имелся выработанный план преобразования управления Россией, и сейчас Сильвестр готов был ответить откровенностью на откровенность, и только насилуя себя, не делал этого.

Поступок не ахти какой честный, зато, Сильвестр считал, полезный и для него лично, и особенно для России. Любой совет сейчас, когда царь в таком напряжении, не может быть воспринят с должным вниманием. Это — первое. Но более значительно иное: выскажи он все свои мысли сейчас, царь может больше не позвать его к себе. Что-то государь примет, на что-то не обратит внимания, но, чтобы добиться того, о чём говорилось в кругу друзей, нужно долгое и настойчивое влияние — следует стать необходимым царю. Быть ему не духовным отцом — он у царя есть, Фёдор Брамин, и пусть остаётся — а ближним советником.

Перекрестившись, Сильвестр заговорил:

   — Слов нет, иные бояре и князья не блюдут заповеди Господни. Не все, однако. Не опора ли тебе братья Воротынские? Не поддержка ли тебе князья Шереметевы? Да мало ли честных, болеющих душой за отечество твоё. Не гневи, мой совет, Бога, не хули всех скопом. Приближай к себе честных и преданных. И всё же, как я считаю, у бояр следует повыдёргивать маховые перья. Как? Дай, государь, подумать недельку, благословясь у Господа Бога. Я дам тебе знать, как буду готов к беседе.

Вот так. Не единовластцу определять срок для беседы, а всего лишь настоятелю церкви Благовещения. Иван Грозный, однако, вовсе не обратил на это внимания.

   — Хорошо, — кивнул он согласно.

Неделя прошла в нескольких встречах с друзьями и сторонниками нестяжательства и соблюдения устоев славяноруссов (Сильвестр был ярым поборником идей Нила Сорского[8]), но главное, в переписке набело «Бесед Валаамских чудотворцев». Этот морально-нравственный кодекс в основном для духовенства, особенно же для монашества, вот уже несколько месяцев ходил по рукам служителей церкви, у одних вызывая восторг, у других — злобу. Дознаться, кто автор этого убийственного памфлета, стремились и те и другие. Нестяжатели, чтобы достойно почитать его в своих рядах, стяжатели — чтобы предать анафеме, а то и расправиться: сжечь по решению церковного суда в железной клетке, как с согласия начавшего царствовать сына Ивана Третьего Великого Василия Ивановича[9] сожгли на Красной площади выдающихся российских мыслителей, обвинив их в жидовствующей ереси и колдовстве только за то, что они боролись с безудержной алчностью духовенства, особенно высшего. Увы, поиски автора памфлета были безуспешны. Чудотворцев Сергия и Германа, от чьих имён он написал памфлет, в Валааме не было.

Не сам ли Сильвестр его автор?

Главная мысль, которую твёрдо отстаивали «чудотворцы» — удел духовенства жить в бедности и молиться, соблюдая строго все посты, а следить за этим (какая наивность) должны правители всех рангов и самолично царь. С памфлетом Сильвестр собирался непременно познакомить Ивана Грозного.

Вот уже переписана набело «Беседа Валаамских чудотворцев», но задержка оказалась в другом: затягивалась подготовка списков, содержащих сведения о том, какими средствами и какими землями располагают высшее духовенство и монастыри. Сильвестр знал, что они громадны и никак не соответствуют нынешнему состоянию российского общества, однако лишь голословные утверждения о сложившемся положении дел не очень-то убедят Ивана Грозного — нужны цифры.

Неделя на исходе, дьяк же Поместного приказа, добровольно взявшийся пособить Сильвестру, не укладывался в срок. Он просил ещё пару деньков.

— Ладно, — согласился Сильвестр, — обойдётся, быть может.

Обошлось. Иван Грозный, когда миновала неделя, не напомнил Сильвестру об уговоре, а терпеливо ждал вести от самого иерея, и как только дьяк Посольского приказа справился со своим добровольным уроком, встреча Сильвестра с царём состоялась сразу же.

   — Чем порадуешь? Чем огорчишь? — спросил Иван Грозный.

   — Ни то ни другое не приготовлено. Только советы. Разумны они или нет, тебе, государь, судить.

   — Выкладывай.

   — Перво-наперво покайся перед народом. Прощения попроси за опозоренных посланников Великого Пскова, за кровь, пролитую после пожара, за то, что не видел ничего и никого, упиваясь борьбой с наглостью князей и бояр, многим из которых желательно сидеть на троне державы Российской. Позови для этого подданных от всех сословий всех старейших городов и выйди к ним со своим покаянным словом. Объяви, что станешь впредь принимать челобитные от каждого подданного, и определи сразу же, кто будет разбираться по каждой челобитной для доклада тебе.

   — Не унизительно ли для царя? Трепет перед наместником Бога на земле не потеряется ли?

   — Нет. Напомни собранным Завет Господа Бога, а он таков: царь — благодетель, а не тиран. Кто осудит, кто отнесётся к тебе с пренебрежением, если ты будешь править по Заветам Господа? Если только церковь. Вернее, митрополит и его клир.

   — Не злословь всуе. Ты же сам не из рядовых служек.

   — Оттого и говорю, что много знаю, много вижу. Посуди сам, государь, церковь давно нарушила священное: Богу — богово, кесарю — кесарево. Церковь и светское правительство слились воедино.

I Церковь сама управляет своим имуществом. Церковные земли никак не зависят от твоей воли, воли Думы и приказов. Церковь судит своим судом. Она ме отчитывается в своих доходах, не платит пошлин. Вот тут список, чем владеет российское духовенство. Погляди.

   — Почитай сам и поясни.

   — У митрополита владения в пятнадцати епархиях. Доход годовой более трёх тысяч рублей. Архиепископ Новгородский имеет и того больше — ежегодный доход его десять-двенадцать тысяч рублей. Чуть беднее другие епископства, но те тоже далеко не убогие. Что удивительно, приходское духовенство страшно ущемлено: денежная руга — 12 копеек или чуток больше, а земли же в основном десятины три-четыре. И это при том, что монастырские общины владеют почти четырьмя миллионами десятин, имея от земли ежегодно дохода почти девятьсот тысяч рублей. Более чем шестьсот тысяч крестьян, обрабатывающих монастырские земли, тоже живут не богаче приходских священников. Вот такие загребущие руки у тех, чей удел творить молитвы к Господу Богу, дабы ниспосылал он благо всем страждущим на земле.

   — Выходит, твой совет: монастыри, клир и лавры — под самый корень?

   — Не совсем. Конечно, если продолжить дело деда твоего Ивана Великого, польза для России будет неоценимая. Дед твой, отбирая неправедно приобретённые монастырские земли, наделял ими служилых людей. Он, по сути дела, создал новое сословие — дворянство. Не завершил дед задуманного, докончи его ты. Возвеличь дворянство, умножь его многократно, тогда сами собой выпадут маховые крылья у бояр, кто всеми силами цепляется за удельное право, то есть за власть над тобой. А церковь — на их стороне.

   — Ложное слово. Церковь почитает меня наместником Бога на российской земле, молится за здравие моё.

   — Показушничает. Не митрополит ли в сговоре с Шуйскими устроил бунт в Москве после пожара? Если, государь, серьёзно вдумаешься, поймёшь. Митрополит Макарий спит и видит возвращение к удельщине. А молитвы? Церкви всё одно, за кого молиться, лишь бы с пользой для себя.

   — Кощунствуешь. Не боишься суда Божьего за греховные слова?

   — Разве грешно говорить истину? Скажи, разве не молились церковники за здравие и долголетие монгольских ханов. Да. И ради только того, чтобы те не обложили их данью? Иль православными были ханы? Они — притеснители христианского люда, грабители. Они обложили Русь непомерным ясаком и к тому же — данью крови: всякий первенец мужского пола полагался быть отданным монголам. Они выращивали из них нукеров. Тех самых, которые ходили и ходят набегами на русские земли. Вот и суди: на ком грех? Я не злословлю, я говорю правду.

   — Какой же совет твой?

   — Урезать права церкви. Обязать верхи духовенства заботиться о нравах священнослужителей, особенно монахов и монахинь. Вернуть в казну неправедно приобретённые земли монастырями, наделив ими дворян, с твёрдой обязанностью править службу. В основном — ратную. Но и иную, для державы твоей полезную. Лучших из дворян бери в своё окружение.

   — Вы вроде бы сговорились с дьяком Адашевым. В одну дуду дуете.

   — Мы с ним в самых добрых отношениях. Не стану скрывать, идея общая. Да и не только нас двоих. Её поддерживают довольно многие. Против церковной алчности — нестяжатели. И хотя по воле отца твоего свершилась устрашительная казнь тех, кто был душой нестяжательства, но это не сломило волю тех, кто любит Россию. Их сегодня сотни. Их — тысячи.

   — Но есть и противники. Вот у меня целое послание. Пересветов незнаемый пишет: скопление земель в руках монастырей — зло. Но не будет ли не меньшим злом и раздача земель служилым людям. Обирая крестьян, они поведут жизнь в лености и разврате. Не исключено, что станут они выпускать и коготки.

Как в воду глядел мудрый и дальновидный публицист, скрывший своё имя под псевдонимом Пересветова. Так всё и случилось. Не вдруг, конечно, но коготки, какие начали выпускать новоиспечённые дворяне, получившие власть, почувствуют на себе честные люди уже при царствовании Ивана Грозного. Их коварные происки не обойдут стороной и Сильвестра. Ему, однако, не дано было это предвидеть, он был захвачен идеей преобразования, которое, как он полагал, в единовластии, подкреплённом новым сильным сословием — дворянством.

   — Не руби только сплеча, — продолжал Сильвестр. — Бояр оттесняй исподволь, а с церковью поступи так: собери Собор, и пусть ему принадлежат решения и о нравах, и, главное, о земле. Пусть Собор осудит стяжательство. Вопросы, какие ты поставишь перед Собором и потребуешь решить, поручи подготовить мне.

   — Небось, они уже готовы?

   — В основном.

— Представь их мне. Я сам ещё подумаю над ними.

И современники, да и историки расходятся во мнениях о роли Сильвестра в подготовке Собора 1551 года, вошедшего в историю под именем Стоглавого, ибо постановления его имели сто глав. Одни предписывали всю организаторскую работу только Сильвестру, а сам Собор считали величайшим событием, сильно изменившим жизнь в России; другие считают, что Сильвестр был только исполнителем повелений Ивана Грозного, а Собор признают пустопорожним. Говорить, кто прав, вряд ли логично. Определённая доля уверенности есть лишь в том, что основные вопросы, которые предстояло решать Собору, предложил Ивану Грозному Сильвестр, безусловно, выработав их совместно с Адашевым. Однако и сам государь вряд ли оставался в стороне, ибо он, по свидетельству современников, не чурался черновой, как бы мы теперь её назвали, работы. Более того, Иван Грозный отсылал и подготовленные вопросы, и даже первые решения Собора в Троицкую лавру, где тогда находились опальные сторонники Нила Сорского бывший митрополит Иоасаф, епископ Ростовский Алексей и другие, тоже опальные нестяжатели. Их оценки решений, принимаемых на Соборе, озвучивались, что вполне могло влиять на ход обсуждения проблем. Именно под их влиянием, как утверждается, удалось в какой-то мере решить — хотя далеко не в полной мере — проблему земель, незаконно приобретённых монастырями.

К сожалению, материалы Стоглавого собора полностью не сохранились. Видимо, это было в чьих-то интересах, но и по остаткам видно: он явился полем упорного противостояния сторонников прошлой удельной системы (их возглавлял митрополит Макарий) и сторонников политических, экономических и церковных реформ, задуманных царём под влиянием Сильвестра, Адашева и других патриотов России.

Такие выдающиеся историки, как Карамзин и Соловьёв, которых порой называют казёнными, считали Стоглавый собор значительным событием в жизни пашей страны, но на самом же деле на его заседаниях забалтывалась любая серьёзная проблема. Вроде бы спорили очень заинтересованно, дело иной раз доходило даже до потасовок, но всякий раз так уходили и сторону от сути, что от неё оставался пшик.

Всего лишь один пример: проблема распущенности духовенства и монашества, погрязших в содомском грехе. Спорить начали бранчливо, а в ходе спора уходили всё дальше и дальше от главного — от поисков ответа на вопрос, как поправить положение — и дошли в конце концов до мелочи: решали, если монахиня занедюжит, может ли она исповедоваться у церковного священнослужителя? Решили — может. А содомский грех? Да Бог с ним, с грехом.

Только одно решение Стоглавого собора в какой-то мере соответствовало духу устремлений молодого царя — отмена местничества.

Местничество — старинное право бояр и князей занимать должности в соответствии со знатностью рода, а не в зависимости от ума, в зависимости от способностей и сноровки. Это весьма пагубно сказывалось на всей системе управления, но самое главное — на ратных делах. Особенно во время походов и сражений, где очень важно единоначалие, разум, воля воеводы. Так вот, Собор дал согласие упразднить местничество, однако с оговоркой: во время походов и боев.

Поистине бурю вызнал вопрос о монастырской земле. Сам митрополит Макарий, архиепископы, епископы и настоятели монастырей завопили, что грех посягать на собственность церквей и монастырей, ибо она от Бога, потому священна. Ссылались на то, что даже безбожные монголы не свершали подобный грех.

Полный провал. Собор снизошёл лишь до укора тем, кто без должного внимания заведует собственностью, данной Богом. Под сильным нажимом царя и сторонников полнокровной церковной реформы святые отцы уступили казне только те земли, которые перешли (мягко выражаясь) к монастырям и клиру без «государева доклада».

Забегая вперёд, нужно сказать, что это поражение не остановило царя Ивана Грозного, на которого продолжал влиять Сильвестр, да так основательно, что след его остался даже после опалы. Через несколько лет, в 1573 году, по указу царя «посвящённый собор» постановил: в пользу богатых монастырей вотчин не завещать. А в 1580 году как чёрному, так и белому духовенству было запрещено приобретать какие бы то ни были земли ни за деньги, ни в качестве дара.

Рост церковно-монастырских земельных владений полностью прекратился.

А что с Сильвестром?

Он до 1560 года оставался на посту советника и как член Избранной рады, как любимец царя, не ослаблял своего влияния на него. Однако деятельность иерея оценивается не однозначно. Для наглядности приведу только два противоположных мнения весьма известных историков.

К. Валишевский:

«...был ли Сильвестр настолько крупной личностью, чтобы играть видную роль при таком человеке, как Иван? «Домострой» не обнаруживает в нём ни дальновидного политика с широкими планами, ни высокого моралиста. Кроме «Домостроя» до нас дошли ещё три послания Сильвестра, но и в них нет ничего, кроме чистейшей чепухи».

Н. Карамзин:

«Смиренный иерей, не требуя ни высокого имени, ни чести, ни богатства, стал у трона, чтобы утверждать, ободрять юного венценосца на пути исправления... Сильвестр возбудил в царе (добавим: совместно с Адашевым) желание блага... По крайней мере, здесь начинается эпоха Иоанновой ела вы, новая ревностная устремлённость в правлении, ознаменованная счастливыми для государства успехами и великими намерениями».

Чего стоит только одно покорение Казани!

Но всё это — до болезни Ивана Грозного. В тот решительный час Сильвестр ратовал за присягу Владимиру Андреевичу Старицкому, а не сыну-младенцу государя. И всё же какое-то время после того как государь оправился от хвори, всё шло прежним порядком, ибо царь будто бы простил всех своих противников. Сильвестр вошёл в свиту, сопровождавшую Ивана Грозного в богомольную поездку, которую предпринял по обету Богу, пославшему выздоровление. Иерей даже предостерегал царя от встречи со злобствующим затворником Вассианом, опасаясь дурного влияния на молодую, ещё не окрепшую душу государя. Иван Грозный впервые за много лет не послушал первого советника, своего духовного пастыря, а после беседы с Вассианом изменился до неузнаваемости. Впрочем, иного ничего не могло произойти. Выходец из Лифляндии Вассиан был епископом Коломенским, играл заметную роль в Кремле при Василии Ивановиче, а ещё большую при Елене правительнице. Отличался он лукавством и жестокосердием. По его слову не один десяток преданных России вельмож был отправлен на Лобное место под топор палача, за что после кончины Елены его лишили сана и заточили в монастырь на Яхроме.

Предвидя возврат к прежней кровожадности царской, избегая расправы над собой, Сильвестр постригся в монахи и в 1566 году смиренно ушёл в мир иной, в мир без тревог и волнений, в мир, где не царствует злоба.

АДАШЕВЫ


Братья Алексей и Даниил Фёдоровичи — худородные. Алексей Адашев — постельничий у царя-ребёнка, затем и юного самодержца. Даниил начал с милостенника в царёвом полку. Оба брата оставили весьма заметный след в истории России. Алексею Фёдоровичу современники давали, на мой взгляд, даже преувеличенную оценку. Его сравнивали с земным ангелом при помазаннике божьем. «Имея нежную, чистую душу, нравы благие, разум приятный, основательный и бескорыстную любовь к добру, он искал Иоанновой милости не для своих личных выгод, а для пользы отечества, и царь нашёл в нём редкое сокровище, друга, необходимого самодержцу». О Данииле Фёдоровиче отозвались скромнее: «Достойный брат любимца государева искусством и смелостью заслужил удивление, россиян». Зря летописец не добавил, что его воеводские подвиги многочисленны и значимы.

Знатный воевода, тоже удостоенный как и старший брат чина окольничего, всё же остался в тени Алексея. Она в значительной мере заслонила его заслуженную славу.

Что же делать? История — капризней самой вздорной девы.

Алексей Адашев, будучи постельничим венценосного ребёнка, болел душой за него, переживал наносимые тому боярами обиды, возможно, более чувствительно, чем сам ребёнок. Он-то, Алексей, был старше и понимал больше. Постельничий утешал Ивана, давал ему советы, как вести себя с наглецами. Иногда это были жёсткие советы, хотя сам Алексей был ярым противником жестокосердия. Однако обстановка в Кремле диктовала ему свершать противные духу поступки.

Подрастая, Иван Васильевич всё более и более понимал, что худородный постельничий — самый преданный его слуга, и постепенно они распахивали души встреч друг другу. И всё же долго ещё Иван Васильевич, даже понявший свою власть и начавший мстить обидчикам, всерьёз не прислушивался к советам Алексея Адашева. Не отдаляя его от себя, продолжал часто с ним уединившись долго беседовать. Постельничий неотступно твердил, что не пытки и казни изменят положение дел в Кремле, да и во всей России, но уменьшение влияния боярства на дела государственные.

Адашев не просто советовал, а предлагал пути исправления неправедности: судебная реформа, которую начал Иван Третий Великий, но не довершил; смена боярства дворянством, которую тоже начал Иван Третий; реорганизация ратного устройства и, наконец, преобразования церковно-монастырского устройства. Цель этих последних заключалась в том, чтобы лишить церковь тех прав, которые подлежат только Думе, Приказам и государю-самодержцу, урезав ради этого земельные владения митрополита, его клира и многочисленных монастырей, тем самым значительно сократив доходы духовенства, которые те используют для обеспечения своей власти над светским правительством и даже над царём-самодержцем.

Царь, уже получивший прозвище Грозный, не отвергая советов Адашева, продолжал лить кровь и скоморошничать на троне. Только падение в Кремле Большого колокола и страшный пожар в Москве отрезвили юного самодержца. Он, кажется, всерьёз задумался о советах постельничего, тем более что дополнительным толчком этому послужил уже упомянутый отчаянный поступок иерея Сильвестра и последовавшая за этим затянувшаяся беседа с Адашевым.

   — Хватит постельничать да советы мне давать, — заявил Алексею Иван Грозный. — Пора, засучивши рукава, пособлять мне проводить в жизнь твои разумные советы. Я уже поручил Сильвестру готовить церковный Собор, тебе поручаю подготовку Вселенского собора, что надобно провести на Красной площади. Покаюсь перед подданными, потом примемся за преобразования. Вселенский собор — раньше церковного. Готов ли ты к такой работе?

   — Да, государь. Со всем старанием примусь за столь важное дело. Не почтёшь за ошибку, доверив мне благое.

Успешно справился Адашев с первым заданием: через малое время в Москву были присланы из всех городов люди, избранные от всякого чина и состояния. Они собрались на Красной площади в день воскресный после обедни. Иван Васильевич вышел к ним из Кремля, сопровождаемый духовенством, боярами и дружиной воинской. Отслужили молебен. Иван Грозный с первым словом — к митрополиту:

   — Святой владыко! Знаю усердие твоё ко благу и любви к отечеству, будь же мне поборником в моих благих намерениях.

Митрополит троекратно осенил венценосца нагрудным своим крестом и напевно так:

   — Благословляю тя именем Господа Бога нашего.

Замерла Красная площадь, о каких таких благих делах скажет государь, уже давно вызывавший ужас у честных граждан, особенно сановитых? Его правление в последние годы — расправа, расправа, расправа. Как с виновными в крамоле, так и без вины виноватыми.

И вот, неожиданное для всех: Иван Грозный начал прилюдно исповедоваться, но обращаясь не к митрополиту, а к боярам и князьям.

   — Рано Господь Бог лишил меня отца и матери, а вельможи не радели о мне: хотели быть самовластными. Моим именем похищали чины и чести, богатели неправедно, теснили народ. И никто не поднимал голоса протеста. Один мой слышен был — глас вопиющего в пустыне. И ещё — лились мои слёзы. Замкнувшись в себе, я казался слепым и глухим. Не внимал стенаниям бедных, и не было обличения зла в устах моих, — длань царя словно повисла над думными боярами, князьями и думными дворянами. — Вы делали что хотели, злые крамольники, судьи неправедные! Какой ответ дадите нам ныне?! Сколько слёз, сколько крови от вас пролилось?! Я чист от сей крови! А вы ждите суда Божьего!

Вот теперь всё вроде бы встаёт на свои места: сейчас царь Грозный крикнет именем Божьим палачей, и пойдёт потеха. Перед ликом не только москвичей, а и всей России, которая своими выборными как бы благословит очередное кровопролитие.

Ничего подобного. Иван Грозный поклонился низко во все стороны и заговорил иным тоном, полным покаяния:

   — Люди божьи и нам Богом дарованные, молю вашу веру к нему и любовь ко мне: будьте великодушны. Нельзя исправить минувшего зла, могу только впредь спасать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду — соединимся все любовью христианскою. Отныне я судья ваш и заступник.

А дальше ещё радостней, ещё вдохновляюще: прощение всем виновным в неладности державной, призыв радеть за отчизну всем, от мала до велика.

И первый богоугодный шаг к исполнению обещанного:

   — Отныне я стану принимать челобитные от каждого обиженного. За разбор их и доклады мне лично ответственным определяю Адашева, рода не знатного, оттого не спесивого, доступного каждому. Отныне он — окольничий.

Возликовала площадь: благодетельный царь — чего лучшего можно желать? Иван же Грозный, ещё раз поклонившись избранным из сословий, торжественно удалился в Кремль. А новоиспечённому окольничему повелел:

   — Завтра на утреннюю молитву — в мою домовую церковь.

   — Благодарствую, государь!

Разговор, после молитв перед образами, короткий:

   — Через полгода — церковный Собор. В подготовку его не вмешивайся — он поручен Сильвестру. Подсказать ему — подскажи, если найдёшь нужным и если он попросит твоего совета. Для тебя главное: указы и законы по преобразованию, тобою предложенному. Они должны быть готовы до Собора. Я намерен получить егоблагословение.

   — Не ахти как велик срок, управиться всё же можно.

   — Не можно, а нужно. Кровь из носу.

   — Управлюсь. Дозволь, государь, сегодня же от твоего имени определить урок всем Приказам, собрав главных дьяков?

   — Собирай. За тобой слово твоё, я тоже послушаю. А если кто закапризничает, приструню.

Никто даже не подумал сказать Адашеву противное при государе. Впрочем, все дьяки поняли, что предлагаемое выскочкой, возвысившимся по случаю, не в ущерб, а во благо России. Да и им самим тоже. Их права не ущемляются, напротив — растут. Особенно это касается Поместного и Разрядного приказов. А что ещё нужно чиновникам? Не заволокитят решение вопроса, если оно им самим даёт выгоду.

Ко всему прочему, ещё и Иван Грозный предупреждает:

   — С великой разумностью исполняйте урок. И без волокиты. Кто не управится к сроку, не обессудьте — придётся уступить место более разумным и оборотистым.

Как тут не засучишь рукава?

Особенно, конечно, доставалось самому Адашеву. Он крутился как белка в колесе, но вскоре оценил сполна народную мудрость: дурная голова ногам покоя не даёт. Он намеревался поднести государю проекты всех указов и законов вместе, а это дело очень трудно исполнимое. С избытком рутинной работы для постельничего, пусть он и семи пядей во лбу. Слава Богу, дьяк Поместного приказа ему подсказал:

   — Не хватайся за всё сразу. Ты прикинь, с каким делом спорей можно управиться, а на какое времени больше потребно. Вот меня, к примеру, стегай не стегай, я из шкуры никак не вылезу прежде времени. Мне от всех царёвых наместников нужно получить точные сведения о земле вольной и о той, какую можно изъять в пользу казны, тогда только появится возможность обмозговать, сколько и где дворян сажать.

Поругав себя за неумелость, Адашев начал приглядываться и прислушиваться, а долго ли до разумности, если по уму подойти. Смышлёные подьячие, кому было поручено готовить Судебник, уже, можно сказать, заканчивали его основу. Они, сравнив древнюю Русскую Правду с Русской Правдой Ярослава Мудрого, а затем с Судебником Ивана Третьего, нашли в них полное сходство в нормах ответственности за свершённые нарушения правил общежития и за преступления. Менялись в какой-то мере только формы судопроизводства и его цели. Судебник 1497 года был подчинён идее централизации власти, в то же время отдавал дань славянорусским традициям, шёл на уступки общинам городов и посёлков; им предоставлялось право участвовать в суде через своих выборных представителей: старост, сотских, добрых людей, то есть присяжных.

Подьячие решили не менять этого принципа, внося лишь изменения в организационные формы — установили единый порядок для всех областей, и так как они делились на округа, губы, то в каждом округе избирался губной староста. Все судебные дела, кроме уголовных, переходили в их руки. В таком виде представили проект Судебника Алексею Адашеву. Тот, однако же, смотрел дальше подьячих, он видел в Судебнике основу реорганизации всей системы местного самоуправления, на которую можно возложить большую ответственность перед государством. Он внёс существенные добавления. Перво-наперво вменялось в обязанность губным старостам судить уголовные дела. Во-вторых, общине, во главе с губным старостой, надо было распределять налоги и собирать их. И наконец, Адашев предложил в статьи о холопстве внести такое изменение: дети, рождённые до перехода родителей в холопство, считаются свободными; запретить продавать детей в рабство родителям свободных состояний; тем же, кто готов продать себя в рабство, может это делать «в любое время года».

Читал ли Адашев внимательно древнюю Русскую Правду? Ведь в ней чёрным по белому написано, что те, кто продаёт себя в рабство добровольно, карается смертью. Может, он и читал, и знал о таком порядке, но эпоха первых русских царей стала иной, чем эпоха вечевого правления, эпоха князей-воевод, полностью подчинённых вече и на нём выборанным степенным посадникам. Народ сам решал, как ему жить, а не самодержцы, окружившие себя далёким от людей боярством, а затем и дворянством. В древности у славяноруссов было установлено так: даже пленённый вражеский воин, вступив на Русскую землю, почитался совсем свободным.

Иван Грозный, обычно вносивший поправки в документы, ему представляемые, на этот раз вернул Судебник Адашеву с похвалой.

   — Готовь несколько списков для утверждения на Думе, затем и на Соборе.

   — У меня, государь, есть просьба: дозволь приобрести печатную машину или, для ускорения дела, заказать своим умельцам?

   — Разумно. Не нужны переписчики, за которыми глаз да глаз, чтобы не перепутали чего или не добавили отсебятину. Машина не наврёт, сколько бы раз ни тискал на бумагу. Дерзай.

Алексею Адашеву того и надо. У него почти всё было готово для типографии, он только ждал удобного момента получить одобрение государя. Через две-три недели печатный станок заработает.

   — Как с законом о дворянстве? — спросил Иван Грозный. — Скоро ли?

   — Приблизительно через месяц. Не все губернии прислали расклад свободных и доступных для передачи в казну земель. Не промахнуться бы в спешке.

   — Ладно. Поспешай не егозя.

Ни Иван Грозный, ни Алексей Адашев ни полусловом не обмолвились о челобитных. А их — мешки. Десяток подьячих парят лбы, их разбирая, даже сквернословя в адрес жалобщиков: более половины жалоб ну никак не для Кремля, тем более для царя всей России. Пастух загнал в реку стадо и долго держал в холодной воде, отчего многие коровы застудили вымя. Сосед нарушил межу. Соседская коза забралась в огород, всё потоптав и попортив посадки. Особенно много тяжб было о захвате земли. Не четей[10], а клочков. Такие споры — для общинных судов. Кремлю не до этих мелочей. Вот будет принят закон о губных старостах — им и вожжи в руки.

Оставляли без внимания подьячие и челобитные серьёзными просьбами — зачем государю лишняя докука? Есть его наместники, пусть они и решают, рассудили подьячие. Только жалобы на самих наместников и бояр-притеснителей откладывали в отдельную папку для доклада Адашеву. Пухла эта папка, а никому до неё не было интереса. Естественно, что постепенно и сами подьячие тоже стали относиться к своей работе спустя рукава. Они знали, что царь, Адашев и почти все приказы заняты преобразовательными проектами.

И в самом деле, на очереди реорганизация службы управления. И здесь Иван Грозный поддержал Адашева, предложившего отобрать тысячу самых лучших из детей боярских для высшей столичной знати, разделив их на три класса, или статьи, и в соответствии со статейностью наделить в ближнем Подмосковье поместьями. Эта новая аристократия основательно потеснит спесивых бояр и станет исполнять свои обязанности ревностно, ибо за нерадивость последуют наказания: на первый случай — понижение в статье, если же это не поможет — вон из тысячи. С потерей, само собой, поместья.

В этой реорганизации уже можно видеть зачатки опричнины. Не предполагал Алексей Адашев, что своими руками готовит себе и брату своему мучительную кончину.

Разделение на статьи так понравилось Ивану Грозному, что он велел этот же принцип применить и для реорганизации ратной службы. Не всех дворян, определённых в полковую службу, стричь под одну гребёнку, но каждому по его статье — определённый надел и определённые обязанности.

Получив такие указания, Поместный и Разрядный приказы быстро управились со своими уроками. Определили норму: с сотни четей пахотной земли дворянин выставляет на ратную службу для боев и походов одного конного ратника с запасным конём. Сам тоже выступает в поход. Вместо конника возможен денежный взнос. Вопрос оставался лишь в том, где и сколько дворян наделить поместьями.

Официальная московская летопись, подтверждают которую списки Разрядного приказа, сообщает такие данные о количестве уездных полковых дворян: по Суздалю — 636, по Можайску — 486, по Вязьме — 314... Список длинный, приводить его полностью, считаю, нет смысла, понятно и так, что основой войскового комплектования, особенно низового командного состава, стали дворяне, и это значительно увеличило мощь Вооружённых сил России. Лучше стала их организация. Всё это не замедлило сказаться на ратных успехах в борьбе с алчными соседями.

Алексей Адашев занимался проектами реорганизации системы управления страной и ратной службы, стараясь проводить свои идеи через Вселенские соборы (за 1550-1553 годы их было проведено шестнадцать), он успевал к тому же вести переговоры как с теми, кто лелеял захватнические устремления, так и с теми, кто стремился к дружбе с Россией, кто хотел с нею прибыльно торговать — вскоре стал руководителем Посольского приказа, выдающимся для своего времени дипломатом. Брат его, Даниил, тем временем стяжал славу храброго и удачливого ратника в сечах с набегами крымцев и казанцев, стремительно повышаясь в чинах. Недоброжелатели, считавшие Адашевых выскочками по случаю, злословили, будто Даниил не храбр, а труслив, да и не так умён, как его превозносят, а его тянет за уши старший брат, ставший любимцем царя.

Конечно, поддержку Алексея исключить полностью нельзя, но не Алексей же сражался с ворогами за Даниила, выказывая невероятную храбрость и завидную сноровку. Не без замолвленного слова, можно думать, обошлось и назначение Даниила Адашева первым воеводой московской рати, посланной на Дон. Однако разве это назначение стало обузным?

Отношения с Крымом в этот период накалились донельзя. Переговорными усилиями Алексея Адашева удалось посадить на казанский престол сторонника Москвы Шаха-Али[11]. Хан Девлет-Гирей[12] не мог смириться с потерей влияния на Казань и усилил набеги на южные российские земли. Более того, вступив в союз с ногаями, Девлет-Гирей, при поддержке Османской империи, собрал до сотни тысяч всадников и выступил в поход в самом начале зимы, выбор времени был необычен для татар. Хан вовсе не думал, что за его действиями пристально следят князья порубежных вотчин, снабжая сведениями Ивана Грозного.

Надеясь на успех, Девлет-Гирей начал наступление не в одиночку — он приказал своему сыну Махмуд-Гирею идти к Рязани, улану Мухамеду — к Туле, ногаям и улану Ширинскому — на Каширу. Огромное войско тремя языками подступило к реке Мече, но предводители похода сведали, что русские не распустили свои полки по домам до весны, как это обычно делали, что князь Шереметев с несколькими полками находился в Белёве, а князь Воротынский стоит (тоже с несколькими полками) в Туле. Но сведения те были устаревшими: воеводы Иван Шереметев и Михаил Воротынский уже обходили справа и слева войско Девлет-Гирея, и когда крымцы узнали об этом, было поздно. Стотысячное войско захватчиков, застигнутое врасплох, было разбито наголову.

Как повествует московский летописец, Девлет-Гирей бежал назад, поморив не только остатки лошадей, но и людей.

Пользуясь столь значительным ослаблением крымского войска, глава донских казаков князь Вишневецкий, вступивший в союз с Иваном Грозным, под Перекопом разбил улусы ногаев, которые ушли в поход с Девлет-Гиреем, захватили тысячи пленных и тысяч пятнадцать коней, затем казаки взяли штурмом сильную крепость Азов, которую обороняли не только крымские татары, но и турки.

Взять-то взяли, а как удержать крепость малыми силами, какими располагал князь Вишневецкий, ведь хан Крымский и султан Османской империи решили во что бы то ни стало отбить крепость. Князь Вишневецкий запросил у Ивана Грозного помощь, и тот не отказал в ней: восемь тысяч детей боярских, казаков и стрельцов во главе с Даниилом Адашевым спешно двинулись к Дону.

Чётких и строгих инструкций Даниил Адашев от Разрядного приказа, тем более от самого государя не получил, поэтому мог действовать по своему разумению, а он считал, как все разумные воеводы, что для победы важно не обороняться (подобный тактический приём хорош при необходимости), а наступать. Он послал к Вишневецкому гонца с тайным ото всех словом о намерении не пополнить гарнизон обороняющих крепость, а провести дерзкий налёт на сам Крым, что станет лучшей помощью защитникам удерживаемого ими Азова.

Операция прошла более чем удачно. Её красноречиво, хотя и кратко, описывает историк Карамзин:

«С осмью тысячами воинов он сел близ Кременчуга на ладии, им самим построенные в сих, тогда ненаселённых местах, спустился к устью Днепра, взял два корабля на море и пристал к Тавриде. Сделалась неописанная тревога во всех улусах; кричали: «Русские! Русские! и царь с ними!», уходили в горы, прятались в дебрях. Хан трепетал в ужасе, звал воинов, видел только беглецов — и более двух недель Адашев на свободе громил западную часть полуострова, жёг юрты, хватал стада и людей, освобождая российских и литовских пленников. Наполнив ладии добычею, он с торжеством возвратился к Очакову. В числе пленников, взятых на кораблях и в улусах, находились турки: Адашев послал их к пашам очаковским, велев им сказать, что царь воевал землю своего злодея, Девлет-Гирея, а не султана, кому всегда хочет быть другом. Паши сами выехали к нему с дарами, славя его мужество и добрую приязнь Иоаннову к Солиману. Между тем хан опомнился: узнал о малых силах неприятеля и гнался берегом за Адашевым, который медленно плыл вверх Днепра, стрелял в татар, миновал пороги и стал у Монастырского острова, готовый к битве; но Девлет-Гирей, опасаясь нового стыда, с малодушною злобою обратился назад.

Весть о сём счастливом подвиге молодого витязя, привезённая в Москву князем Феодором Хворостининым, его сподвижником, не только государю, но и всему народу сделала величайшее удовольствие. Митрополит служил благодарственный молебен. Читали торжественно донесение Адашева, радовались, что он проложил нам путь в недра сего тёмного царства, где дотоле сабля русская ещё не обагрялась кровию неверных».

На торжественной службе при чтении донесения Даниила Адашева не обнародовали его предложения воевать Тавриду, пользуясь благоприятными для России условиями — оно стало достоянием лишь узкого круга близких к Ивану Грозному вельмож, и те почти все высказались за захват Крыма. Особенно настойчиво убеждали государя князья Михаил Воротынский, Владимир Старицкий, Иван Шереметев и иные славные воеводы — царь, похоже, начал склоняться к такому шагу. Сказал даже:

   — Позову Даниила Адашева на совет.

Встретил Иван Грозный героя Адашева и его боевых товарищей с величайшей торжественностью. Вручил всем золотые медали, а на почестном пиру громогласно объявил:

   — Дарую юному воеводе Даниилу Адашеву чин окольничего. Заслужил доброй ратной работой.

Несколько раз после этого, пользуясь своим правом окольничего, пытался Даниил заговорить с царём о походе на Крым двумя путями: через Поле[13] частью сил, но главное — речной ратью по Дону; Грозный, однако, отмахивался:

   — Пораскинул умишком своим я — не до Крыма нынче. Тем более Девлет-Гирей просит мира. Вот послание ему, подготовленное твоим братом: «Видишь, что война с Россией уже не есть чистая прибыль. Мы узнали путь в твою землю и степями, и морем. Не говори безделицы, а докажи опытом своё искреннее миролюбие: тогда будем друзьями».

Даниил, несмотря на это, попросил брата повлиять на царя, доказывая великую выгоду в наступлении на Крым, а не в обороне от него, но Алексей пожимал плечами:

   — Не единожды говорил об этом царю, но не одолел. Да и не один ты этого требуешь. Сильвестр настойчив. Вместе с ним убеждаем. Многие славные воеводы того же требуют, но государь, почти согласившийся поначалу, теперь упорствует. Не пойму его.

Разве он один не понимал? Многих воевод и думных бояр упрямство Ивана Грозного, мягко говоря, удивляло. Дед царя при более сложных условиях решился на вооружённое свержение монгольского ига и преуспел в этом, а внук, для кого есть полная возможность разорить последнее гнездо разбоя, наносящее страшный урон южным и даже центральным областям России, не хочет этой возможностью воспользоваться. Он даже не даёт никакого объяснения своему решению.

А чего опасаться? Казань не ударит в спину, она даже не посмеет пикнуть; ногаи — ниже травы, тише воды; в Ливонии наблюдалась неспокойность, так магистру, возжелавшему по молодости своей за счёт России вернуть былое могущество Тевтонскому ордену, дали, как говорится, по зубам умелыми действиями воевод князя Андрея Кавтырева-Ростовского, отстоявшего Дерпт, князей Ивана Мстиславского[14], Петра Шуйского, Василия Серебряного, благодаря мужеству четырёх сотен стрельцов, командовал которыми стрелецкий голова Кошкарёв. Они отстояли заштатный городишко Лаис, который без успеха штурмовали в сотни раз превосходящие их силы магистра ордена Кетлера, и основательно побили немцев-наёмников. Выиграно было время, чтобы основные русские силы, идущие по стопам Кетлера, успели нанести рати ордена знатный удар в спину. Глава ордена со значительно поредевшим войском едва спасся в Вендене, где, как и посчитали разумные воеводы, какое-то время будет сидеть тихо. Во всяком случае, не станет помехой походу на Крым.

Сложность пути? Об этом твердили не желавшие решительных шагов государя. Они пугали Ивана Грозного: без великих потерь невозможно пересечь Поле, а уставшая армия, да ещё схоронившая в дороге значительную часть соратников, разве может вести решительное наступление?

Пустое голословие! Крымцы ведь преодолевают Поле, да и казаки казакуют по нему. А по всему прочему советовал Даниил Адашев — его поддерживали особенно горячо брат Алексей, князья Михаил Воротынский, Андрей Курбский, Иван Шереметев — удар по Крыму наносить не только через Перекоп или в обход его через Сивашский залив по малой воде, что сделать можно и нужно, но и со стороны моря. Путь знаем. В седую старину Тавриду воевал с моря на боевых кораблях новгородский князь Бравлин, в более же близкие времена ходил на Херсонес великий князь Киевский Владимир, где он принял крещение, перед тем завоевав город.

И вот повторил бы подвиг предков славный воевода Даниил Адашев всего с восемью тысячами ратников.

Нет, не сложность пути останавливала Ивана Грозного от решительного и такого важного для России шага. А что же? Ни тогда, ни сейчас никто толком на этот вопрос ответить не может. Сам Иван Грозный не оставил исповеди по этому факту, а высказывать предположения и строить догадки вряд ли благодарное занятие. В точности известно только одно: чаяния патриотов эпохи Ивана Грозного воплотились в жизнь лишь при Екатерине Второй.

И всё же — гадают историки, выдвигая всё новые версии. Одна из них, на первый взгляд не очень приемлемая, — боязнь Ивана Грозного потерять трон. Царь стал очень подозрительным после выздоровления. Ведь самые любимые и самые верные, как он считал до болезни, слуги ему изменили: и Сильвестр, и Адашев, вроде бы не вступая в горячие споры, которые бушевали в сенях перед опочивальней государя, всё же не присягали царевичу дитяти Дмитрию, ратуя как бы между делом за присягу Владимиру Андреевичу Старицкому, дяде царевича. Они, стало быть, выступали за возврат к старому порядку (по нему дядя имел преимущество перед племянником), от этого не так давно Даниловичи отказались, перешли на прямое наследование от отца к сыну, чтобы избавиться от междоусобной борьбы за трон. Разве мог после случившегося не опасаться государь своих любимцев: уйдёт вся рать из Москвы, да ещё если он сам её поведёт, сторонники двоюродного брата Владимира Старицкого устроят переворот.

Могло такое случиться? Вполне. И если в этой версии — истина, тогда не интересы отечества останавливали царя от важного для Россия похода, но свои личные интересы, опасение потерять трон. Действительно, ему уже начали нашёптывать наиболее приблизившиеся к трону из той тысячи, которая была отобрана в Кремлёвскую аристократию по предложению (на свою голову) Адашева, будто и он, и Сильвестр — чародеи, опутавшие колдовской паутиной царя, полностью подчинив его своей воле. Мол, они правят страной, а не он, самовластец, помазанник Божий.

Не верить игравшим в безмерную преданность Алексею Басманову и его сыну Фёдору, Василию Грязному, Малюте Скуратову-Бельскому? В дни болезни не они ли помешали перевороту, который готовил князь Владимир Старицкий при поддержке Шуйских и, как ни горестно это понимать, Сильвестра и Адашева. А избранные дворяне? Особенно Малюта Скуратов поступил весьма разумно и споро: он принял присягу у дворни и, главное, у ратников Царёва полка, бывшего важнейшей опорой государя, против которой вот так, с бухты-барахты не попрёшь.

И ещё они говорили правду: по совету же Сильвестра и Адашева была создана так называемая Избранная рада, узкий круг советников государя, видную роль в котором играли сами Сильвестр и Адашев. Да иначе не могло быть: в Избранную раду входили близкие друзья любимцев царя: князь Курбский, братья Морозовы, Михаил, Владимир Воротынские, Дмитрий Курлятьев и Семён Ростовский, да ещё с ними митрополит Макарий по сану своему. Последний был ярый противник единовластия, вот почему и явных патриотов России, отличавшихся трезвым умом и дальновидностью, охальники наделяли митрополитовой враждебностью, и Иван Грозный верил хулителям без сомнения. Если он поначалу считал Избранную раду добрым подспорьем себе в управлении державой и в связях с иноземными послами, то под влиянием недругов — обладателей светлого ума и честности круто изменил своё мнение, заподозрив, что рада отбирает у него единоличную власть.

Как бы подтверждая зловредную клевету, вдруг на любимую жену Ивана Грозного, Анастасью[15], навалилась хворь. Болезнь для придворных лекарей была неведомая, и их методы: пускание крови, примочки, прижигания, травные настои, не приносили желаемого результата. Царица угасала. Тут же наушники зашептали о колдовстве, о чёрной магии и заклинаниях. Нашлись даже свидетели связи Адашева и Сильвестра с чародейками. Схватили какую-то польскую вдову, якобы подружку Адашева, пытали её, и хотя не получили от неё желаемого признания, казнили. Вместе с сыновьями.

Иван Грозный всё более и более гневался на своих бывших любимцев, в которых прежде души не чаял. Уход в монастырь Сильвестра — явное подтверждение его нечистой совести, постоянно твердили Малюта Скуратов, Алексей Басманов, Василий Грязной и даже братья царицы, которые отчего-то недолюбливали иерея с Адашевым. Вся эта группа усилила нажим на царя, радуясь малодушию Сильвестра, оставившего Адашева в одиночестве и вполне справедливо полагая, что с одним справиться будет легче.

Под действием грубых наговоров Иван Васильевич совершенно уверился, что Адашев — враг его самовластия, но до поры до времени не решался на крутые меры, как того требовали новые любимцы. Не было и убедительного для казни предлога, ибо прямых улик причастности Адашева к болезни царицы Анастасьи не удалось обнаружить. Вот и решил государь удалить поначалу Алексея Адашева из Кремля, отстранив его от должности главы Посольского приказа и назначив третьим воеводой Большого полка в Ливонии, ставка которого располагалась в Феллине.

Недруги мудрых советников царя — теперь уже бывших, — как можно было ожидать, восторжествовали; друзья же осиротели и примолкли в ожидании грозы, ибо видели, как настойчиво действовали царедворцы-выскочки. Те не упускали ни одного момента для восхваления мудрости принятого Иваном Грозным решения, которое якобы позволило ему сбросить оковы чародейства.

   — Теперь ты истинный самодержец! — с жаром хвалил Ивана Грозного Малюта Скуратов. — Не окован ты обручем колдовским. Вольно дышишь. Волен в своих поступках и помыслах.

Наседали так настойчиво на царя новые его любимчики оттого, что продолжали считать и Сильвестра, и особенно Адашева опасными для себя. Сами-то они в делах державных были не сильны, и государь, раскусив их беспомощность, вполне мог бы вернуть разумных и дальновидных советников в Кремль. Вот царедворцы и злобствовали.

Рок благоволил им: царица Анастасья отдала Богу душу. Иван Грозный был убит горем. Весь Кремль тоже лил слёзы, кто от истинной жалости, кто в угоду неутешному царю. И в эту искреннюю (вперемежку с наигранной) печаль вплелась ещё более наглая клевета, утверждавшая, что достопамятную добродетельностью царицу извели её тайные враги — Сильвестр и Адашев.

Малюта Скуратов-Бельский, утешая стенающего в горести государя, сокрушённо вздыхал:

   — Без чародейства, как о том шёл слух, ещё когда незабвенная Анастасья занедужила, не обошлось. Твои враги курдушили, ловко прикидываясь верными твоими советниками. Теперь им должен быть один конец: казнь лютая.

Через день-другой ещё хлеще:

   — Известно ли тебе, государь, как величаются и убогий монах, и третий воевода Большого полка?

   — Тайный дьяк сказывал: сверх меры берут.

   — Тайный дьяк вроде бы бескорыстен, но он не обо всём докладывает с полной откровенностью. Может, с корыстной целью, может, по малому своему знанию. Не обессудь, ради твоего твёрдого сидения на троне я самовольно установил пригляд за Тайным дьяком... — сообщил Малюта и замолчал, ожидая, что скажет на то Иван Грозный. Не возмутится ли?

Нет. Помолчал царь, правда, недолго сдерживал злобу, затем — решительно:

   — Тайный дьяк пусть остаётся на своём месте, но отныне кроме него ты — мои глаза и уши. Служи по чести и совести.

О какой чести слово? О какой совести? Малюта Скуратов торжествует. Теперь всё в его руках. А он уж сможет добывать нужные ему факты в пыточных, а из мухи делать слона. Как вот теперь:

   — К Сильвестру в келью сам настоятель монастыря на поклон ходит. Без благословения монаха опального ни шагу не шагнёт. Да и келья Сильвестра не по меркам кающегося грешника — настоящие просторные палаты.

Ничего не знал Малюта Скуратов, в каких условиях живёт богомолец, он просто действовал наобум, выдавая первое, что пришло на ум, за действительность. Был уверен: чем наглей клевета, тем больше ей веры. Что же касается Алексея Адашева, то Малюта поостерёгся нагло врать, он только позволил себе преувеличить факты.

   — Твой бывший любимый окольничий в полку более почётен, чем первый воевода. А в городе затмил главу его и твоего наместника. Сила-то в Ливонии великая, не дай Бог, чарами своими Адашев сполчит её под своей рукой, поставив во главе её знатного князя Андрея Курбского, тоже, как и ты, государь, Владимировича. Туго придётся и тебе, государь, и нам, верным слугам твоим.

Предостережение, на первый взгляд чрезмерное, но вполне оправданное. Если бы Адашев возжелал, он мог бы устроить мятеж. Если и не во всех полках, то в Большом — наверняка. В пользу князя Владимира Андреевича. Или действительно в пользу князя Андрея Курбского. Однако Адашев о каком-либо мятеже даже не помышлял. Он явно тяготился происходившими вокруг него событиями.

А началось с того, что дети боярские, стрельцы и их командиры, вплоть до сотников, потребовали — именно потребовали — у воевод устроить торжественную встречу прибывающего к ним опального окольничего, славного делами державными и заботой о добром переустройстве ратной службы. При этом построен должен быть весь полк. Не стали возражать своим подчинённым и тысяцкие, а вот Андрей Михайлович Курбский, хорошо знавший нравы Кремля, воспротивился. Не в обиду, конечно, другу своему, а желая блага ему, ибо опасался дурных последствий для опального и даже для тех, кто хотел выказать честь высланному из Кремля. Заявил твёрдо:

   — Он назначен третьим воеводой. По чину должна быть и честь.

   — Как можно?! Это же Адашев! Алексей Адашев!

   — Знаю не хуже вас, но повторяю: по чину и честь.

Если тысяцкие отступились, с сожалением, конечно, но без сильных возражений, то мечебитцы, стрельцы, дети боярские, особенно же дворяне, коих в полку было изрядно — упорствовали: быть торжественному построению! Не устоял князь Курбский, понимая, что мог произойти бунт.

Этого только недоставало, дать такой повод в руки недругам?!

   — Хорошо. Иду на попятную. Только весь полк собирать не стоит. Только тех строить, кто в Феллине и близ него в своём лагере. Там и быть построению.

Вполне возможно, такая встреча третьего воеводы полка не вызвала бы злословия, но город тоже удивил и озадачил Алексея Адашева, встретив его многочисленной делегацией с хлебом-солью. Преподнесён был ещё и дорогой подарок в знак уважения к столь знаменитому мужу державному. Более того, к нему шли отцы города за советом по всем вопросам, особенно по устройству наиболее выгодного правления. Адашев отмахивался:

   — Не окольничий я нынче, а воевода. Какой из меня советчик?

   — Не к чину мы со своей нуждой идём, но к уму державному. Не растерял же ты его.

Волей-неволей Адашев вынужден был советовать, как поступить более разумно и с пользой для города и горожан. Советы принимались. Они оказывались весьма полезными. Уважение к Адашеву росло, хотя все знали о его опале. Сам же он понимал: такое положение дел — не на пользу ему.

Разделил тревогу брата и Даниил, приехавший проведать его и посочувствовать. Да ещё обговорить, как дальше строить свою жизнь.

   — Есть два пути, — твёрдо заявил Алексей, — один: податься в Литву. Сделать это не составит труда. Второй: испить горькую чашу до дна ради интересов России.

   — Эго не с отсечёнными ли головами?

   — А если и так. Не современники наши, но потомки оценят по достоинству наши устремления ко благу России. К тому же мы — не агнецы, готовые безропотно идти на заклание. Поборемся со злом. Глядишь, одолеем нечисть злобствующую у трона.

Как он ошибался: кучка злодеев, обложивших трон, сбилась в стаю, став практически непобедимой. Устами Малюты Скуратова она требовала решительных мер:

   — Спокойней тебе станет, государь, если казнишь чародеев.

Ждал Малюта решительного слова, только Иван Грозный сказал не то, что он хотел услышать от царя.

   — Нет прямых доказательств вины их в смерти моей юницы.

Подобный ответ никак не устраивал недругов Адашева, и они собрались за бражным столом думать думку. Каждый из них знал, сколь вспыльчив и гневлив Иван Грозный, имевший к тому же душу разгульную. В первые годы после того, как он почувствовал свою власть, выказал себя во всей красе. Вот и родилась мысль: вернуть бы его в былое. У всех на кончике языка эта мысль, но никто пока что не знает, с чего начинать её претворять в жизнь, ибо государь никак не отрешится от уныния. Вроде бы свет ему не мил. Готов, как видится со стороны, уйти за любимой супругой своей в мир иной.

Первым заговорил Грязной.

   — Не тайна для нас, что Иван Грозный до свадьбы не чурался сенных дев, меняя их чуть не еженедельно. Есть у меня на примете одна прелестница. Мёртвого расшевелит.

   — И не пожалеешь?

   — Не без того. Только ведь ради общего дела. Укрепимся мы, в достатке будет у нас дев горячих.

   — А следом — медвежья потеха. Засиделись без дела в клетках косолапые. Разбойником, присуждённым к смерти, потешим. Есть такой. Отцеубийца, — высказал свою мысль Басманов.

   — Всё так, други мои, всё так, — подняв кубок с вином фряжским, заговорил Малюта Скуратов. — Главное всё же — навести на мысль о женитьбе. А в жёны посоветовать ту, что нас устраивает.

   — Иль есть на примате?

   — Пока помолчу. Выпьем давайте, сдвинув кубки, за нашу удачу.

Меньше чем через неделю Алексей Адашев узнал, в каком злодеянии его винят, проведал и о том, что одновременно прилагают усилия, чтобы возвратить Ивана Грозного на путь кровожадного правления. Адашев решил не сдаваться без сопротивления, послав весточки Сильвестру и брату своему Даниилу, сел за послание Ивану Грозному. Напомнил ему о роли государя, которому как благочестивому отцу нации не пристало выступать в качестве скомороха и душегубца, клятвенно заверил он в полной своей непричастности ни к болезни Анастасьи, ни к её смерти, просил суда чести. Просил дозволения приехать в Кремль, дабы на суде доказать своё бескорыстное служение отечеству, без стремления к богатству и славе. Доказательств этому, как Адашев утверждал в послании, хоть отбавляй.

Получив искреннее послание бывшего любимца, Иван Грозный хотя успел уже осушить слёзы, а Кремль уже шумел пирами с разными потехами, всё же притих на несколько дней, что весьма встревожило сонм алчных властолюбцев, успевших плотно окружить царя. Но как на него повлиять, если он сам о послании ни слова, ни полслова. Вроде бы ничего не получал.

А царь думал. Он колебался.

«Посоветуюсь с митрополитом, — решил он в конце концов, — а уж после него со своими ближними слугами».

Разговор с митрополитом оказался долгим и очень трудным. Митрополит по старости лет всё более думал о душе, а не о путях движения России. Ему уже было всё равно, удельное ли правление возьмёт прежнюю силу или одолеет единовластие. И хотя многие годы он был ярым противником всех преобразований, которые велись по совету Алексея Адашева и его личными заботами, он всё же не мог не уважать умного и преданного отечеству патриота. Явно лукавил, обвиняя его во многих не совершенных им грехах, но теперь всё-таки решил говорить только истину.

   — Грех величайший свершишь, государь, не позвав на суд обвиняемых всуе Адашева и Сильвестра.

   — Ты, владыка, виделось мне, противился не на шутку всему, что предлагали Адашев с Сильвестром, отчего же теперь на их стороне?

   — Ты прав, государь. Противился я серьёзно. Брал грех на душу. Я и теперь не приемлю нового, их усилиями тобой установленного, только нынче я понимаю: попусту суетничал. Жизнь не остановишь. Против нового стоять, шею можно свернуть. В мои-то годы, когда самое время замаливать грехи, кривить душой? Нет. Больше не хочу. Господь Бог, надеюсь, простит мои грехи, ибо не ведал, что творил. Вот и говорю тебе истину: суди праведно подозреваемых. Если виновные — накажи, не виновные — верни им свою милость. Такие люди, особенно как Адашев, державе твоей зело нужны. Без него и Сильвестра и ты начал сползать к грехам содомским.

Плюнуть бы да выгнать вон из палат митрополита, но сдерживал Иван Грозный гнев: он ещё опасался оскорбить главу русской церкви, главу духовенства — до полной разнузданности ещё дело не дошло. Придёт время, и он станет играть с митрополитами в свою игру, меняя без всякого угрызения совести неугодных ему и даже лишая их жизни.

   — Благослови подумать над твоими словами, — смиренно склонил голову государь.

Он и в самом деле засомневался, верно ли поступил, опалив умных советников, а теперь готовит им расправу. Окажись с ним рядом искренний патриот России, он, вероятно, вполне бы смог окончательно убедить государя в ложности обвинения честных мужей и во вредности затевавшейся расправы. Но к Ивану Грозному доступ честных бояр и князей был перекрыт наглухо — стая клеветников навалилась на государя скопом.

   — Как же можно верить святоше Макарию?! Он был твоим врагом, он им и остался. А с Сильвестром и Адашевым в одну дуду дул, хотя вроде бы они тоже враждовали.

   — Верно! Кому-кому, а митрополиту известно, что чары служителей демона очень часто пересиливают Божью благодать. Демон и его слуги — нахраписты, а Господь Бог — милосерден.

Понося слуг дьявола, они, не придавая этому значения, даже не понимали того, что говорят о себе, о своей наглости, и если бы Иван Грозный серьёзно осмыслил поведение новых любимцев, вполне бы мог понять их натуру. Однако любовь слепа, как и ненависть. Подозрительность тем временем уже устойчиво расположилась в душе царя.

   — Быть суду без вызова обвиняемых.

Если принять во внимание знаменитую переписку, послание Ивана Грозного и князя Курбского, то в ней царь даже словом не обмолвился о главном обвинении Адашева с Сильвестром (отравление Анастасьи), за которую определил судить их самолично. Он оправдывал своё коварство иначе:

«Ради спасения души моей приблизил к себе иерея Сильвестра, надеясь, что он по своему сану и разуму будет мне споспешником во благе; но сей лукавый лицемер, обольстив меня сладкоречием, думал единственно о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы царствовать без царя, им презираемого. Они снова вселили дух своевольства в бояр; раздавали единомышленникам города и волости, сажали, кого хотели, в Думу, заняли все места своими угодниками. Я был невольником на троне. Могу ли описать претерпленное мною в сии дни унижения и стыда?»

В том же послании Иван Грозный называет Алексея Адашева «собакой, поднятой из гноища».

Вот такой наивный лепет. Разве не известно было тому же Курбскому, что Иван Грозный оставался при своих советниках полновластным государем?

Как бы то ни было, суд собрался: митрополит, епископы, архиепископы, бояре. Среди судей оказались и злобствующие монахи Вассиан Косой и Михаил Сукин.

Зачитали, говоря современным языком, обвинительное заключение. Митрополит высказался против суда без приглашения обвиняемых, несколько человек поддержало эту мысль, но злобная стая подняла гвалт, горячо подхваченный Вассианом Косым и Михаилом Сукиным. Твердили одно: колдовские чары подсудимых опасны. Не приводя фактов, которые бы подтвердили их вину, они настаивали на немедленном решении ради спокойствия государя и всего отечества. Требовали казни.

В это время братья Адашевы вторично встретились, чтобы обсудить своё будущее. Даниил, узнавший о том, что на суд не будет приглашён Алексей, настойчиво убеждал брата покинуть коварного государя и переметнуться к королю.

   — Нет и нет! Не Ивану Грозному мы с тобой служили, но отечеству своему. За Россию любезную, многострадальную, я готов пострадать. Даже отдать жизнь. Никогда не стану изменником своей родины.

   — Я иного мнения. Но я не могу бежать в Литву без тебя, ибо мой побег поставит тебя в ещё более сложное положение. Стало быть, будем прощаться. Предвижу — навечно.

Младший брат был более прозорлив. Действительно, они больше не встретились в бренном мире. Алексея Адашева морили голодом в Дерптской тюрьме, пока через полгода он не скончался, Даниила же, по воле Ивана Грозного, казнили немного раньше — ещё тогда, когда начались казни и ссылки сторонников Алексея Адашева, его друзей и родственников.

Перечислять всех казнённых и разосланных по монастырям не посильно. Иван Грозный изводил целые семейства. Казнив Даниила Адашева, он не пощадил и его двенадцатилетнего сына, а заодно и тестя Турова. Казнили троих Сытиных, сестра коих была замужем за Алексеем, и родственника его Ивана Шишкина с женой и детьми. Казнён князь Дмитрий Курлятьев, как друг Адашева и Сильвестра.

Князь Курбский свидетельствует: менее значимых, кто трудился вместе с Алексеем Адашевым на благо отечества, казнили целыми десятками, не меньше отправляли и в ссылку.

Оказался в опале и знаменитый воевода князь Михаил Воротынский. Придавать его смерти Иван Грозный не стал — очередь воеводы ещё не подошла, — царь сослал князя, вместе с семьёй, на Белоозеро, где пробыл тот несколько лет.

С особой изощрённостью Иван Грозный расправился с князьями Дмитрием Оболенским-Овчиной и Михайло Репниным. Предлог для расправы с Дмитрием Оболенским был не так уж и важный. Князь повздорил с Фёдором Басмановым, юным любимцем государя, в запальчивости сказав тому: «Мы служим царю трудами праведными, а ты — гнусными делами содомскими!» Фёдор Басманов пожаловался царю, и тот во время очередного пиршества самолично вонзил нож в честное сердце князя.

Михайло Репнин лишился живота по ещё менее значительному поводу: князь отказался в подражание Ивану Грозному на разгульном пиру надеть маску скомороха, да ещё позволил выказать недовольство: «Государю ли быть скоморохом? По крайней мере, я, боярин и советник Думы, не могу безумствовать». Царь в гневе взашей вытолкал князя из Большой трапезной, где козлоплясил в опьянении, однако не нанёс смертельного удара ни посохом с острым наконечником, ни ножом. Казалось, что на этот раз обошлось, но разве стая могла оставить без своего внимания подобную выходку честного боярина, к тому же приятеля Алексея Адашева? Дурной пример, как они рассудили, заразителен. Попусти одному, поднимут голову и остальные. Вот и жужжали пару дней клевреты государевы, убеждая его не проходить мимо дерзости, и тот в конце концов согласился.

— Умертвите. Да так, чтобы другим в назидание.

Изуверство несказуемое придумала разнузданная стая: палачи ввалились в священный храм, где бил поклоны в молитвах князь Репнин, и закололи его как жертвенного барана. Алая кровь добродетельного мужа разлилась по церковному полу.

Зло и кровожадность торжествовали. Россия стонала. Катились с плеч гордые головы славных князей российских. Беднела держава мудрыми умами и честными патриотами. Править страной стало злодейство.

АНДРЕЙ КУРБСКИЙ


Об Андрее Михайловиче Курбском Краткий энциклопедический словарь даёт следующие сведения: родился в 1528 году, умер в 1583-м. Князь, боярин. Участник казанских походов. Глава Избранной рады. Воевода. Участник Ливонской войны.

Опасаясь опалы за близость к казнённым феодалам, в 1564 году бежал в Литву. Член Королевской рады. Участник войны с Россией. Публицист. Его перу принадлежат три послания к Ивану VI и «История о великом князе Московском».

Так кто же он, этот яркий человек и политический деятель, которому удалось избежать участи других соратников Грозного царя.

Родословную свою Андрей Курбский ведёт от Владимира Мономаха[16], старшей ветви древа Владимирова. Курбским, по установленному тогда праву, стоять во главе всех князей, но ни Смоленск, ни Ярославль, где княжили Курбские, не могли возвеличиться ни над Киевом, ни над Великим Новгородом, ни даже над Тверью и Рязанью, где властвовали более предприимчивые князья. Не посильно им оказалось противостоять Андрею Боголюбскому, который, назвав себя Великим князем Российским, перенёс столицу державную из Киева во Владимир.

Не поддалось Курбским и Большое Гнездо великого князя Всеволода, сводного брата Боголюбского от второй жены Юрия Долгорукого — гречанки.

Особенно возвеличились птенцы гнезда Всеволодова Даниловичи, добившись главенства над всей Русской землёй.

Курбские никогда не поддерживали междоусобную борьбу Твери, Рязани, Владимиро-Суздальских князей и Великого Новгорода с Москвой — они, гордые своей знатностью и своим правом на власть, хотели не поддерживать кого-либо из князей, аиметь поддержку всех старейших городов, всех удельных князей, однако, к их разочарованию, среди них не появился способный сплотить вокруг себя грызущихся за власть удельных князей, как это сделал их дальний предок Владимир Мономах.

Вот так, не вдруг, конечно, а постепенно, они превратились из удельных князей в служилых, сохранив, правда, свои богатые вотчины. Таким служилым князем и был Андрей Михайлович Курбский. В основном — воеводил.

Как принято считать, Курбский, при всех его недостатках, являлся выдающимся выразителем идей, усвоенных Россией XVI века. Можно сказать, он демонстрировал тот культурный уровень, до какого мог подняться русский человек. Как утверждают учёный литературовед Пыпин[17] в своём труде «История русской литературы» и более ранние биографы Курбского, князь был человеком, который стремился расширить круг познаний, которыми довольствовались его современники. Он был выдающимся публицистом и гражданином своего отечества в полном смысле этого слова. Курбский, всецело увлечённый прогрессом, смело протестовал против грубого деспотизма.

Как воин, князь Курбский не щадил своей крови, защищая родину от её врагов.

Справедливы в полной мере подобные оценки, несут ли они в себе истину? Читателю самому предоставляется право сделать своё заключение по достоверным, неоспоримым фактам из жизни и деятельности князя Андрея Курбского, какими сегодня располагают историки.

Итак...

Один, следом второй и третий взрывы прогремели мощно, сотрясая землю и вздыбливая монолитную крепостную стену, неожиданно как для осаждённой Казани, так и для большинства русских полков, окружавших город. Идея проломов в стене путём подкопов и взрыва под стеной десятков мешков пороха родилась впервые в ратной истории благодаря князю Андрею Курбскому. Он со своей дружиной засел на одном из возможных путей подхода помощи осаждённой Казани, и вот в руки одной из застав попал связной, пробиравшийся в Арск. Его пытали и выяснили: связь с Арском, а также с ногайцами казанцы поддерживают постоянно, используя для этого тайный ход. Где точно он находится, захваченный гонец не мог сказать. Его выводили за стену с завязанными глазами (так, как позже подтвердилось, поступали с каждым), и сопровождавший его снял повязку с глаз уже вдали от города, только после того, как вывел на тропу, которая шла через лес к дороге на Арск.

— Где-то в северной стороне, — всё, что мог сообщить пленник. — Каким бы мукам вы ни подвергнете меня, большего я сказать не смогу, ведь и сам я ничего больше не знаю.

Поверить ему, ясное дело, не поверили, решив всё же с дальнейшим допросом повременить до утра, а ночью вышла ещё одна удача. Из Арских ворот, пользуясь темнотой, татями выскользнула небольшая группа смельчаков, рассчитывавших, судя по всему, на ротозейство русских ратников, однако, как они ни уповали на успех, ничего у них не вышло. Вылазку встретили, завязалась короткая, но отчаянная сеча. Свирепая, можно сказать. Казанцы улепетнули за ворота, потеряв более половины отчаянных бойцов, и тут выяснилось, что один из казанцев в самом начале рукопашки притворился сражённым. Притворник тот назвался мурзой Камаем и попросил доставить его к самому царю.

Чего ж не доставить, ежели просит басурман? Глядишь, польза какая выйдет.

Не то слово: польза от перебежчика мурзы Камая оказалась великой. Перво-наперво поведал он, что у ворот Нур-Али есть тайный ход, оттого ворота те зовутся ещё Тайницкими. По тому тайному ходу посылают вестовых к ополчённой луговой черемисе[18] и возвращаются от них, а кроме того, со стен и из леса сигналят друг другу. Всё отменно, только одно не ладно: мурза, как и захваченный гонец, не мог указать, где тот ход. Не знал.

   — Кому не очень доверяют и кто не должен возвращаться, того выводят на тайную тропу с завязанными глазами.

Рассказал мурза ещё об одном, не менее важном, о том, что прошлой ночью ушло через тайный ход посольство к ногаям. С ними ещё один гонец — к князьям Японии и Шипаку, а от них — в Арск. С каким заданием послан, мурза тоже не знал.

   — А где Японии с Шипаком? — перевёл толмач вопрос Ивана Васильевича. — В Казани же они должны быть.

   — Нет их в Казани. Они в пятнадцати вёрстах от неё. В остроге, специально построенном. Они там. Ещё примкнул к ним со своим войском Арский князь Эйюба. Отряды эти ударят с тыла, когда русские полки пойдут на захват крепости. Это их главная задача. До этого будут только тревожить русскую рать, надеясь на счастливый случай, который поможет захватить стан русских и даже самого царя. Я покажу вам дорогу к острогу.

Обещание важное, но оно сразу вызвало подозрение: не затеянная ли это ханом Едигером[19] игра? Выведет рать, посланную к острогу, который может и не существует вовсе, на засаду, тогда что?

Иван Грозный пригласил Камая потрапезовать с ним, и как бы мимоходом велел Курбскому:

   — Займись своим.

У главного воеводы Михаила Воротынского тоже подозрение, не специально ли подослан мурза, у Курбского тоже. Верно они поняли повеление государя, и оба пошли в шатёр, где находился иод неусыпной стражей захваченный гонец. Решили не пытать, а удивить первым же вопросом:

   — Тебя вывели из крепости, как ты утверждаешь, с завязанными глазами, а послы к ногаям, с которыми ты выходил, тоже были с повязками на глазах? — с ухмылкой спросил князь Андрей Курбский. — Что скажешь?

От удивления вроде бы покосел глазами пленник, но тут же обрёл прежний почти спокойный вид:

   — Да, я слышал впереди себя много шагов, но что за люди там шли и как их вели, не знаю. Я говорю правду.

   — Но дорогу к Япанче и Шипаку ты знаешь! — с жёсткой утвердительностью сказал Михаил Воротынский. — Ты же шёл не в Арск, а к ним!

Потупился пленник. Решал, как вести себя дальше. Русские воеводы знают очень много, ещё раз соврёшь, начнутся пытки. Стоит ли подвергать себя мучениям, если ты уже предан. Кем? Понятно, что не кем-то рядовым.

А Курбский пригрозил:

   — Мучительная смерть ждёт тебя, если впредь продолжишь извиваться змеёй!

   — Да. Я шёл к ним. Дорогу знаю хорошо. Вернее, тропу.

   — Нам не тропа нужна, а лесная дорога. Она должна быть. Она есть. Проведёшь нас, будешь принят на службу к русскому царю. Всё равно Казань будет покорена и присягнёт государю Ивану Васильевичу.

   — Хорошо. Поведу по дороге.

Вот теперь всё. Теперь ясно, что мурза Камай — не обманщик. Можно подумать и над тем, как разгромить и острог, и Арск. Можно и нужно искать тайный ход. Иван Грозный тут же собрал ближних своих бояр и воевод, послушать, что они скажут, а уж затем высказать свою волю.

Судили-рядили не очень долго. Все как один предложили нанести удар по острогу в Арском лесу, после чего захватить и сам Арск. Покончив же с ним, оставить на всех дорогах, что идут от Ногайской орды, крупные заслоны с крепкими тынами, нужные на случай, если ногаи решат послать Казани помощь.

Иван Грозный принял предлагаемое, внеся лишь поправку: направить на острог и в Арск отдельную рать численностью в тринадцать тысяч конных, во главе с князем Андреем Курбским и пятнадцать тысяч пешцев, которых вести князю Александру Шуйскому-Горбатому. В заслоны же на дороги из Ногайской орды идти Сторожевому полку.

Когда же речь пошла о тайном ходе, предложения от участников совета посыпались горохом. Одно другого мудренее. Отмахивался от них Иван Васильевич, и вот слово своё сказал Курбский, предложивший устроить подкоп под стену справа и слева от ворот Нур-Али и рыть под стеной норы, пока не удастся им пересечься с тайным ходом. Никаких засад в нём устраивать не стоит, лучше заложить пару мешков с порохом и разрушить его.

   — Разумно, — согласился государь. — Исполнять тебе, князь Дмитрий Микулинский, воеводе Ертаула[20], и тебе, боярин Морозов, воеводе пушкарей.

Всё пошло ладом. Острог в Арском лесу взяли с ходу, не дав никому ускользнуть из него. Шуйский-Горбатый намерился было разрушить лесной стан татар, но Андрей Курбский воспротивился:

   — Нельзя этого делать. Оставим здесь тысячи три детей боярских и стрельцов, пусть охраняют пленных, пока мы Арск берём. Главное — не выпустить никого, чтобы предупредили бы Казань и Арск. Когда Арск возьмём, пленников туда переведём, а здесь оставим засаду. На воротах — касимовские татары. Всем станут открывать ворота, выпускать же — никого.

   — Ладно, пусть будет по-твоему.

Очень толковое решение, которое уже через малое время могло сослужить важную службу.

Вскоре докопались и до тайного хода. Точнее, приблизились настолько, что услышали голоса. Заманчиво конечно же перехватить гонцов, но воля государя непререкаема. Пару дней протаскивали в вырытый ус мешки с порохом, но перестарались: взрыв получился такой силы, что сделался пролом в стене.

Микулинский просит полки, чтобы ворваться в город, но Иван Грозный не даёт согласия. Рать не готова к штурму, тем более что татары не сдадутся, а станут сражаться за каждый дом, за каждую улицу. Сорвётся поспешный штурм, как на это отзовутся ратники. Куда денется боевой дух. А вот использовать случайно открывшееся вполне возможно: два или даже три подкопа в разных частях стены и — одновременные взрывы. А полки готовы к сече на улицах города. Почти все собраны под стены.

Ещё не осела пыль, а ратники уже заполнили проломы, прут по улицам, поначалу не встречая заметного сопротивления. Вот уже и центр города — мечеть Кул-Шериф. Стеной встали и нукеры, и мужчины добровольные, даже у женщин в руках сабли. Остановилось наступление. Нет, не заминка, а затор. Главный воевода принимает решение ввести резерв: половину царёва полка и дружину князя Андрея Курбского.

Столь заметная подмога сразу же внесла перелом в сече: казанцы отступили к ханскому дворцу, а когда подоспели пушки на колёсах и окатили защищавшихся дробосечным железом, те выбросили белый флаг.

Не вдруг можно было оценить, какое очередное коварство задумали огланы. Уже не первый раз Казань признавала главенство России вот в такой критический момент, клялась жить в мире и добрососедстве, а проходило несколько лет, и разбойные набеги возобновлялись. Теперь они предложили выдать хана Едигера живым и невредимым, как относительного сторонника России, тех же, кто возмутил Казань на клятвоотступничество, посечь саблями. За это просили выпустить оставшуюся рать и всех желающих из города. А таких набиралось более десяти тысяч, самых храбрых и умелых, самых непримиримых грабителей России. Оказавшись на свободе, не станут они мирными хлебопашцами, ремесленниками или купцами, сабель из рук не выпустят. И всё же белый стяг. Нужно, по всем человеческим правилам, останавливать бой и диктовать условие: оружие побросать и сдаваться на милость победителей.

Позорным для себя посчитали татарские головорезы те условия, полезли напролом к воротам Нур-Али и кинулись было на стан, но Андрей Курбский самовольно (не до спросу у главного воеводы) выпластал со своей дружиной из крепости и успел на помощь дружине Романа Курбского, защищавшей стан. Всего около тысячи защитников, но встали они намертво.

Андрей Курбский — первым скрестил меч свой с кривой саблей ловкого нойона, и первым бы он лёг на поле боя, ибо ловки у нойона телохранители, но и стремянные князя не лыком шиты — пошла рубка. Валились с седел и те и другие, но если число татар всё увеличивалось и увеличивалось, то ряды дружинников редели. Гибли отменные ратники, но не пятились. Они понимали: время сейчас на вес золота. Каждый миг дорог.

Много храбрых дружинников полегло в той отчаянной сече, князь Роман Курбский был ранен, у князя Андрея помяты шелом и зерцала, однако стан спасён, спасён и государь. Когда же казанские нукеры отступили, Курбский вызвался идти им наперерез.

   — Они вдоль Казанки пойдут, не иначе. К лесному острогу путь их. Я постараюсь опередить их. С остатками своей и Романа дружины я поскачу лесной дорогой. Встречу с оставленными в остроге стрельцами.

   — С Богом. Продержись немного. Князь Микулинский и Михаил Глинский пойдут по следу беглецов.

   — Живота не пожалею. Нельзя такую силу оставлять не разбитой.

Всего четыре сотни дружинников под началом у Андрея Курбского. Не велик и отряд, засевший в лесном остроге. Оплот его — жиденький. Без лестниц можно взять: встав на седло, ухватишься за верх. Попрут отчаянно — разве сдержишь. Но — надо. Во что бы то ни стало.

«Успеть! Успеть!» — подгонял себя князь Курбский. Коня он на сей раз не жалел, и, кажется, конь понимал хозяина.

Сборная дружина опередила казанских храбрецов. Хватило времени, чтобы ладно устроить оборону, приготовить к долгой стрельбе пушки, так предусмотрительно здесь оставленные. Для рушниц тоже зелье разложили так, чтобы сподручно было их перезаряжать. Вот и окатило передовых казанцев дробосечное железо, а следом засвистели пули.

Опешили сбитые в кучу малу нукеры, они не ждали подобной встречи, ибо не знали, что острог в руках у русских. Надеялись соединиться с князьями Япанчей, Шипаком и Эйюбом и тогда, став грозной силой, возвратиться к Казани и побить русское войско, которое, взявши Казань, успокоится, потеряет настороженность. Увы — не тут-то было: встретили казанцев не объятия соратников, а пушки врагов.

Заминка, однако, недолгая. Начали татары, подчиняясь сигналам, обтекать острог, чтобы начать штурм сразу со всех сторон.

А время-то идёт. Это на пользу отчаянным нукерам, готовившимся отражать штурм.

Вот — полезли. Подскакивают — на седло, а потом сразу хвать за верх оплота. Секи, стало быть, по пальцам. Беда только в том, что не каждый под защитой. Мало стрельцов. А князь ещё держит половину прискакавших дружинников у своей руки. Разумно ли такое? Оказалось, ещё как.

На южной стороне одолели оплот первые смельчаки, попёрли следом в продушину новые и новые вороги, вот тут в самый раз пригодился резерв. Посёк он прорвавшихся в острог и — снова под руку князю.

В другом месте прорыв. В третьем. Мечется резерв от прорыва к прорыву, редея с каждым разом. Положение аховое, а Микулинского с Глинским нет и нет. Недолго ещё можно продержаться. А там -— головы посеченные на алтарь отечества. Но ни о них у князя Андрея Курбского думки, а о том только, как всё усложнится, если десятитысячный отряд — правда, поредел он изрядно — головорезов захватит острог. Гонцы поскачут во все концы. Луговая черемиса поспешит на помощь. Горная черемиса тоже не останется в сторонке. Не вся, конечно, там есть много сторонников подданства Москве, но добровольцев найдётся достаточно.

«Поспешайте, други! Поспешайте!»

Или воеводы опытные — без голов? Торопятся, даже не объезжают болотистые низины. Слышны им уже выстрелы рушниц, а не только пушек. Понимают, каково приходится обороняющим острог.

В самый раз, можно сказать, подоспели. Навалились со спины на штурмующих острог, и пошла потеха. Побросать бы сабли свои кривые татарам да сдаться на милость победителям, но они частью сил продолжили штурмовать оплот острога, частью — отбиваться от ударивших им в спину конников. Но теперь силы были неравные — в пользу русских ратников, к тому же озлобленных трудной погоней.

Князь Михаил Глинский, дабы остановить бойню, предложил татарам сдаться, но те в ответ с ещё большим остервенением продолжили сечу.

Сам князь Андрей Курбский о столь трудном бое написал очень скупо: «Воины татарские предпочли смерть в жаркой сече постыдной жизни в рабстве».

В самой Казани к тому времени тоже были посечены последние сопротивлявшиеся, но и после этого русские ратники не вложили мечи в ножны, не прекратили буйства, секли всех, кто попадался под руку, поджигали дома, в которых хозяева намеревались укрыться и переждать лихо. Стоны и вопли убиваемых, казалось, радовали сердце царя Ивана Грозного, который гордо въезжал в город через ворота Нур-Али, держа путь к ханскому дворцу. Хоругвь свою, образ Спаса и Пречистой Богородицы с животворным крестом, сам держал высоко над головой.

Это произошло 1 октября 7061 года от сотворения мира, в 1552 году от Рождества Христова, а если считать по мусульманскому летосчислению, то сей несчастный для Казани день — 13 февраля 939 года.

Мечом и кровью зачиналось Казанское ханство в годы правления великого князя Василия Тёмного, мечом и кровью закончилось.

Князя Андрея Курбского Иван Грозный встретил не просто благодарственным словом -— он поклонился ему поясно.

   — Велик твой нынешний подвиг. Учитывая твои прежние ратные успехи, твои умные слова в Думе, беру тебя в Избранную раду, которую предложил Алексей Адашев на манер Польской Королевской рады. Станешь главой её.

Странно слышать такое: Сильвестр — признанный её глава! Так что ж в немилости теперь он? Не сдержался Курбский, спросил:

   — А как же Сильвестр?

   — Плечом к плечу с ним. Ему — духовное, Адашеву — посольское, тебе — ратное. Самое важное. Отпускай своих соколов в Ярослав, одарив из моей казны каждого по паре гривен, детям же и вдовам тех, кто сложил свои буйные головы в сече, — по три гривны. Сам же готовься со мной в Москву. Завтра — в путь.

   — Дозволь, государь, на правах главы Избранной рады дать совет?

   — Прытко. Ладно уж, говори.

   — Казань у твоих ног. Свершилось великое. Только Казань — не вся земля татарская и к ней примыкающие земли. Арск — не арская земля. А черемысы? А мордва? Повремени, государь, с отъездом, пошли рать по всем большим и малым городам, по всем селениям взять присягу тебе в подданство. Городовую рать крепкую оставь во всех крепостях, новые построй, вот тогда со спокойной душой можно торжествовать.

   — Никто не поднимет головы. Или Казань — не назидание всем?

Только ли в излишней уверенности дело? Князь Курбский за помощью — к главному воеводе Михаилу Воротынскому.

   — Ты ближе всех к царю, повлияй. Нельзя уходить рати, не завершив полного завоевания края.

Увильнул от прямого ответа главный воевода. Он только сообщил Курбскому, что у государя родился наследник. Про то, что и у него самого родилась дочь, промолчал. Он тоже рвался домой, хотя и понимал, что не следовало бы столь поспешно распускать полки по домам.

   — Не послушает меня государь. Его решение, как я вижу, твёрдое.

   — Станем локти кусать. Как пить дать — станем.

   — Господь вразумит неверных. Да и наместником остаётся князь Шуйский-Горбатый, лоб которому перстом не зашибёшь.

   — Без рати муж семи пядей во лбу — не ловец. Посоветуй меня оставить. С двумя-тремя полками.

   — Попытаюсь подсказать.

Нет, не поддержал Иван Грозный этой просьбы. Отмахнулся, можно сказать, как от назойливой мухи. Он был уверен, что с падением Казани пало на колени перед ним, государем Российским, всё Среднее Поволжье.

Вот уж поистине непростительная ошибка, которая, как покажут дальнейшие события, в самое ближайшее время даст о себе знать. Да как!

Ещё не утихли почестные пиры, а в Кремль начали поступать тревожные вести: луговая и частью горная черемиса, сбившись в дерзкие ватаги, грабят и убивают русских купцов, жестоко расправляются с тиунами и иными государевыми людьми. Отряд стрельцов вроде бы обуздал бунтарей, казнив самых ярых врагов России (семьдесят четырёх человек), что должно было бы стать наглядным уроком для остальных, только вышло не по предполагаемому. Вышло — худо: в семидесяти вёрстах от Казани, на реке Меше, луговая черемиса, поддержанная огланами и мурзами казанскими, возвела крепость и набегами из неё принялась наносить урон, размещённым и в луговой и в горной земле стрельцам, малочисленность которых позволяла это делать без больших потерь со стороны мятежников.

Воевода Борис Салтыков выступил против мятежников из Свияжска с отрядом конницы и пехоты, с трудом продвигаясь по глубокому снегу, из крепости же вышли отряду навстречу мятежники на лыжах, что позволяло им маневрировать стремительно. Окружив отряд, они напали на него в самом для русских воинов неудобном месте: в низине, полной сугробами снега. Начался бестолковый бой. Более пятисот русских конников и пешцев осталось в той низине, сам же воевода оказался в плену и был зарезан словно баран.

Победа эта воодушевила мятежников настолько, что они посчитали себя свободными от Москвы.

Не единожды корил себя Иван Грозный, что не послушал совет князя Курбского, единственного, кто сказал нужные слова. Но признанием своего промаха мятеж не успокоишь, нужны решительные меры, и государь, прервав пиршества, собрал спешно Думу.

Неожиданно для него она началась. Приподнимали свои зады с лавок бояре-домоседы и уговаривали, будто сговорившись:

   — Покинь, государь, сию бедственную для России страну. От неё отгородись крепостями, дабы отбивать набеги, отвечая на набеги разорительными набегами.

Не хотел Иван Грозный терять приобретённого, не хотел кровоточащей занозы в боку державы своей. Ждал, кто скажет противное слово лежебокам боярам.

Первым из воевод поднялся князь Курбский. Спросил сурово:

   — Кровь витязей, павших при покорении Казани, — козе под хвост?! Не верни мы нынче же завоёванного, сколь трудно и кроваво будет это сделать, если упустим время. Поход крупного войска — вот верное решение вопроса. Не дожидаясь весны выступить.

Михаил и Владимир Воротынские поддержали, Даниил Адашев, Симеон Микулинский, Иван Шереметев. Воспрял Иван Васильевич. Думу завершил повелением дьяку Разрядного приказа:

   — Спешно готовь роспись полков. За пару дней управишься?

   — Раз надо, как же не управиться?

И в самом деле, роспись была готова к середине следующего дня. Дьяк Разрядного приказа доложил:

   — Не единая рать из пяти полков. Каждый полк со своим огнезапасом, со своей посохой[21], сам несёт сторожевую службу.

   — Разумно. Кто надоумил?

   — Сообща. Князь Курбский и мои подьячие.

   — Докладывай.

   — Первым выступает полк на Каму. Он перекроет пути бегства мятежников к калмыкам и в Сибирское ханство. Первым воеводой — окольничий Даниил Адашев. Второго-третьего воевод он сам определит. И воеводу огненного наряда тоже.

   — Принимается. Дальше.

   — Три полка во главе с князем Андреем Курбским — на Казань. Со всеми тремя войдёт в Казань, повторит присягу на верность тебе, государь, после чего, оставив один полк, двумя другими, каждому свой путь, пойдёт с мечом по взбунтовавшимся землям — Арской и Луговой черемисы. Если всё пойдёт ладом, а иначе не может быть, продвинется ещё дальше. Насколько сил хватит. Воеводами полков к нему — князья Симеон Микулинский и Иван Шереметев.

   — Добро. Все, кто твёрдо стоял на Думе за поход. Не станут действовать они спустя рукава. Когда намечена готовность полков к походу?

   — Через неделю. Москва и Подмосковье ополчаются для Даниила Адашева, Ярославль, Муром, Суздаль с Владимиром и Нижний Новгород дают три полка.

   — Молодцом, если успеете.

Поход, однако же, задержался: Иван Грозный, совершенно неожиданно для всех, занемог. Дьяк Михайлов, единственный, кто входил в опочивальню государя, докладывал собравшимся в сенях перед опочивальней удручающе однообразно:

   — На ладан дышит.

На следующий день дьяк Михайлов объявил волю умирающего:

   — Присягать его сыну, крещённому Дмитрием, на царство.

Пошла буза. Вновь на троне дитя малое?! Сколько же можно?! То Глинские верховодили, теперь Захарьины, родичи Анастасьи, власть загребут под себя! Нет и — нет! Присягать надо брату государеву Владимиру Андреевичу.

Только некоторые князья и бояре смекнули, что всё похоже на игру в кошки-мышки. Если близок конец Ивану Грозному, отчего митрополит не спешит соборовать? Нет и лекарей. Только дьяк Михайлов вхож. Даже князя Владимира Андреевича Старицкого тот не пустил к брату.

   — Нет. Не велено.

Шуйские, Курбский, Шереметевы — все за Владимира Старицкого, Алексей Адашев с Сильвестром хотя и не встревали в свару, которая доходила до кулаков, но тоже за присягу Владимиру Андреевичу стоят. Момент, прямо скажем, для Ивана Грозного критический. Возьмут верх сторонники Старицкого, даже если государь и поправится, трона ему не видать. В оковах проведёт остаток дней своих. Однако у дьяка Михайлова ушки на макушке. Побыл какое-то время у постели умирающего и, выйдя в сени, ушат холодной воды вылил на горячие головы спорщиков:

   — Ивану Васильевичу полегчало. Он заснул. Прошу вас, прекратите гвалт.

Не только прекратишь с пеной у рта доказывать свою правоту, но скоренько попятишься. Один за другим стали присягать царевичу Дмитрию. Дольше всех держались князья Шуйские, князь Курбский и Сильвестр с Адашевым. Ждали, как поведёт себя Владимир Старицкий. Только когда присягнул тот Дмитрию, последовали его примеру.

Все воеводы, которых предложил Разрядный приказ в поход на Казань и их утвердил Иван Грозный, выступали против присяги царевичу Дмитрию, посчитали, что государь не доверит им столь крупную рать, ждали опалы, но никаких изменений не последовало. С малым запозданием полки по прежней росписи вышли усмирять мятежников.

Морозы крепчайшие. Реки сковало намертво. Снега на льду — кот наплакал. Любо-дорого ехать на конях, имеющих подковы с шипами. Одно смущало: не станешь же всё время двигаться по льду? И на совете воевод решили слать во все города и посёлки, чтобы спешно собирали бы все имеющиеся лыжи и ладили новые без промедления, дабы успеть сделать их как можно больше.

Не густой ответ. Даниил Адашев, ушедший первым, изъял лыжи почти из всех городов. Пришлось замедлить движение, делая даже остановки в приречных городках, в которых озадачивали всех, кто мало-мальски владел топором и стамеской. Теряли, естественно, драгоценное время, но понимали: в трудную минуту лыжи окажутся важным подспорьем. Весьма предусмотрительно. Воеводам было известно о разгроме отряда Бориса Салтыкова и о бесславной гибели его самого.

В Нижнем Новгороде воеводы всех полков по просьбе князя Андрея Курбского собрались на совет. У главного воеводы возникла мысль несколько изменить предписанное Разрядным приказом: в Казань идти лишь двумя полками, одному неё полку следовать через Волжскую огибь на Свияжск через земли горной черемисы, приводя всех к присяге царю Ивану Грозному, подавляя очаги сопротивления. В деталях замысел такой: полк, которому придётся приводить к присяге земли огиби, разделится на две части. Одной — путь держать через Чебоксары, стольный град Чувашии, на Канаш. Вторая часть пойдёт на Алатырь по Суре и далее по Свияге до Свияжска на соединение с основным войском. В Казань предстояло входить двумя полками.

Доложив тактический замысел и получив полную ему поддержку, князь Андрей Курбский спросил:

   — Кто по доброй воле готов идти по правобережью? Чуваши вроде бы мирные, но и среди них есть наши недруги. Засады вполне возможны. Но нам нельзя повторить судьбу отряда Салтыкова. Никак нельзя. Если сротозеем где-либо, считай, поход наш не станет удачным — задерут носы мятежники.

   — Каждому полку будет трудно. Это поход чай не к тёще на блины. Тебе, князь, определять, кому какой урок, — высказался князь Иван Шереметев. — Рядиться — не дело ратных воевод.

   — Тогда так: князь Микулинский пойдёт по огиби. Мы с тобой, князь Иван, — в Казань. После чего тебе, оставив часть полка в крепости, идти в Арск. Привести к присяге его и всю Арскую землю. Я с моим полком — на крепость черемисскую, что на Меше. Путём воеводы Бориса Салтыкова. О дальнейшем пока гадать не станем. Успокоим если успешно левобережье, определим дальнейшую задачу.

Одобренный воеводами план оказался удачным. Князь Микулинский почти без стычек приводил к присяге города и поселения нагорной черемисы, не прибегая даже к помощи стрельцов, размещённых в Чебоксарах, Канаше, в крепостице Стрелецкой, в Алатыре. В Казани тоже всё прошло тихо, мирно. Тех, кто вопреки клятве на Коране будоражил народ, жители сами выдали головами, и Андрей Курбский, оковав этих зачинщиков, отправил в Москву для решения их судьбы государем Иваном Грозным.

Но впереди ещё было самое важное: Арск непредсказуемый и черемиса мятежная.

На Мешу свой полк повёл Андрей Курбский, хорошо подготовившись. Избрал, как и обещал на совете, тот же путь, что и Салтыков. Без всякой скрытности вывел полк из Казани. Будто бы весь полк ушёл, однако это не так: часть полка, поставленного на лыжи, должна была покинуть Казань в полной тайне и лесными тропами идти в паре вёрст справа и слева от основной колонны. При подходе к той низине, где погиб почти весь отряд Салтыкова, затаиться, ожидая мятежников. Андрей Курбский был уверен, что они повторят свой манёвр, так удачно для них завершившийся. И вот, когда мятежники затаятся в засаде, охватить их обручем со спины, особое внимание уделив тайности манёвра. Раскроется если он, не видеть тогда успеха. Тогда случится кровопролитный бой с неизвестным окончанием.

Мечебитцам и самопальщикам на лыжах повезло: черемиса мятежная благодушествовала, никак не предполагая, что их же манёвром воспользуются каратели — они не лазутили за своей спиной, поэтому русские ратники смогли без помех окольцевать засаду бунтарей.

Основная колонна тоже хитрила. Вроде бы напролом шла, уминая сугробы, но опытный глаз сразу бы заметил необычное в организации движения.

Передовой — не выслав даже дозоров — шла всего сотня конников, за ней сразу — обоз. Санные биндюхи[22] нагружены под завязку. В центре обоза, довольно основательной длины — дюжина пушек на колёсах. И только за обозом — конные и пешие сотни. Но не более тысячи.

Вот и низина. На полторы версты в поперечнике, на пару вёрст в длину. Очень удобное поле для сечи. Хмурой, почти непроницаемой стеной окружил низину лес — в основном сосна и ель. Особенно хороши для укрытия ели. За могучими нижними лапами, густо облепленными снегом, от которого ветви склонились почти до самых сугробов, наметённых позёмками, не разглядеть не то что лыжника, но даже и всадника. Зоркому глазу одно лишь может броситься в глаза: кое-где с еловых лап сбит снег, стало быть, кто-то неловко задевал эти лапы, кто-то есть в дремучем лесу.

Выехала передовая сотня по дороге на опушку, постояла, оглядывая пристально, приложив ладони ко лбам, дабы отгородить глаза от рассыпавшегося по вольным сугробам серебра солнечных лучей, заметили оголённые от снега еловые лапы и сделали для себя вывод: засада есть. Вопреки, однако, здравому смыслу всадники не повернули коней в лес, чтобы в нём укрыться и дождаться ответа воеводы с посланным к нему галопом вестником, а неспешно, вроде бы ничто их не смутило, продолжили путь; но уже через несколько саженей кони начали увязать в наметённых сугробах, с виду твёрдых, но оказавшихся не такими — тогда сотня остановилась, вроде бы решая, как двигаться дальше (хотя ими хорошо был усвоен их урок), подозвали даже для отвода глаз пяток возниц. Некоторое время делали вид, что искали подходящий вариант, после чего пустили вперёд биндюхи.

Впряжены в каждые сани по паре тяжеловозов, но даже им не без труда поддавались сугробы. Через каждые полсотни саженей меняется головной воз. Хлопотно и долго дело это идёт. Когда же голова обоза достигла центра поляны, случилась неразбериха при смене передовых саней — весь остальной обоз начал вроде бы обтекать застопорившуюся голову, но каждые сани застревали в сугробах, почти рядом друг с другом и вроде бы случайно получился довольно широкий круг.

Обоз догнала передовая тысяча. За ней — вторая. Мечебитцы спешились и начали помогать коням вытягивать возы из снежного плена. Поднялся такой гвалт, словно сошлось несколько цыганских таборов.

Мятежная черемиса и сбежавшие к ним не смирившиеся с поражением казанцы ликовали. Беззвучно, конечно. Они предвкушали новую великую победу, после которой русские войска наверняка не посмеют идти против них походом до лета, а к лету, глядишь, силы мятежников удесятерятся. Попробуй тогда одолеть их. Возродится Казань. Нет, не прежняя на Казанке, малодушная, изъявившая покорность гяурам, а новая — на Меше. Она о себе заявит ещё громче, особенно если к ней присоединится нагорная черемиса, Пермь и Вятская земля.

Бодливой корове Бог, однако, рогов не даёт. С нетерпением ждут условного сигнала мятежники. Руки у них чешутся, сердца пылают, предвкушая справедливую месть. Главари мятежа тоже не сомневаются в успехе, только они ждут, не появятся ли ещё вражеские конники. Но их нет и нет. Решают в конце концов послать тысячу к дороге, чтобы перекрыть её заслоном на случай подхода новых вражеских сил. И вот, когда прошло достаточно времени для устройства засады на дороге, прозвучала команда:

— Во имя Аллаха — вперёд!

Покатилась она спешной волной по опушкам, и дремучий лес выплеснул несчётную массу лыжников.

Но что это?! Русские не пытаются даже строиться в ряды, чтобы встретить грудью атакующих — они кинулись к биндюхам и начали стаскивать с них щиты, ловко устраивая гуляй-город. Перед пушками — китаи с бойницами.

Как не стремителен бег лыжников, но чтобы добежать до центра поляны, нужно время, а гуляй-город округляется, растёт, словно опарное тесто. Очень неожиданное действие русских, поэтому нужно спешить, нужно не дать гяурам полностью огородить себя деревянной стенкой. И никому из ведущих в атаку мятежников не приходит в голову остановить её. Пока не поздно. Отступление — ещё не разгром. Силы сохранены. Можно продолжать борьбу, ожидая к тому же поддержку и нападая неожиданно на зазевавшихся гяуров.

Нет, летят сломя голову. Благо, смазанные лыжи скользят отменно.

Даже первый залп рушниц не остановил атакующих. Даже дробосечное железо, выплюнутое с громом из пушечных стволов. Рвутся вперёд, чтобы как можно скорей приблизиться на полёт стрелы, тогда, по их пониманию, лучники тучами стрел заставят спрятаться ненавистных гостей за свои доски, остальным же лыжникам представится возможность подбежать к самим доскам и перемахнуть их. Никому тогда не дадут они спастись. Даже возницам. Подмога же осаждённым не подойдёт. Благодаря мудрости вождей, дорога перекрыта мощным заслоном.

Полное недомыслие. Андрей Курбский и его тысяцкие не лыком шиты. Засада уже давно обнаружена лазутчиками и обложена со всех сторон. Начнётся бой в центре низины, прозвучит сигнал напасть на засаду. Правда, немного не рассчитали воеводы — засада сопротивлялась чуть дольше того времени, какое определялось на её разгром, и всё же основные силы успели на помощь гуляй-городу, который отбивался уже из последних сил.

Когда сотни конников, одна за другой, начали выпластывать из леса по довольно сносно утоптанной биндюхами дороге, опомнившиеся мятежники отхлынули от гуляя и понеслись во всю прыть, как убегающие от гончих зайцы, к опушке. Увы, для них не спасительной. Отовсюду их встречали дружные залпы рушниц.

Паника — смерти подобна. Мятежников — не жалкая кучка, многие из них умелые и храбрые воины; им бы не метаться растерянно по снежным сугробам, теряя впопыхах лыжи, а встать в круг, огородившись щитами, и изготовиться к рукопашке, итог которой может рассудить только Всевышний. Вышло же так, что лишь малые группы, да и то порознь, сошлись с русскими воинами в смертельной схватке. Остальные что? Сдавались почти поголовно. Побросав сабли, колчаны со стрелами и саадаки, ложились на снег, ожидая либо лютой смерти, либо рабства.

Курбский остановил сечу, велев собрать все лыжи, отобрав их у мятежников. Много вышло. Очень много. Целый обоз нужен бы, да где его взять. Пришлось воспользоваться смекалкой посошных возниц, и выход нашёлся: теми же лыжами, повтыкав их частоколом между бортами биндюх и китаями, поднять борта. Куда как ладно. Грузи — не хочу.

   — В остроге бунтарей разживёмся и санями, и новыми лошадьми, — укладывая лыжи, вслух высказал один из возниц своё сокровенное, и князь Курбский даже удивился разумности рассуждений посошника. Действительно, путь полка лежал к крепости на Меше, добраться туда следовало как можно скорей.

   — Повремените укладывать лыжи, — велел он возницам, — пусть ратники себе выберут, какие ладные к ноге каждому. Остаток уложите.

Оставив тысячу конников при обозе и по дюжине от каждой сотни коноводами, всех остальных князь Курбский поставил на лыжи и приказал:

   — Вам с Божьей помощью брать вражескую крепость. Сдавшихся — не сечь. Саму крепость сравняем с землёй. Я — с вами. Обоз, его охрана и коноводы обождут нас здесь.

Крепость пала без боя. Вновь князь Курбский пошёл на хитрость. Когда до крепости оставалось версты четыре, он выделил полусотню, переодев её в черемисские одежды, вооружил луками со стрелами и татарскими саблями. Кольчуги, правда, воины не сняли, поверх них надев стёганные чапаны с проложенными внутри железными пластинками, как было у многих мятежников. С надвратной вышки передовых ратников признали за своих, отворили ворота, оповестив оставшихся в крепости воинов, что явно с победой возвращаются их товарищи, воины Аллаха, домой.

Когда же воротники обнаружили обман, оказалось уже поздно. Кто успел оголить сабли, были тут же посечены, кто сдался, тех заперли в надвратной башне; затем, не дожидаясь подхода главной силы, оставив на воротах пару дюжин, начали пробираться меж густых мазанок, готовые посечь каждого встречного. Но тихо на улочках. Неужели все мятежники там, в низине, разбитые в пух и прах?

Нет. Вскоре послышались голоса. Не тревожные, скорее возбуждённо-радостные. Стало быть, на какой-то площади собрался народ.

Не ошиблись наши воины: на площади перед убогой мечетью, размером чуть больше окрестных мазанок, собралось сотни четыре мятежников совершенно безоружных и даже не в ратных чапанах. Явно вышли встречать товарищей, возвращающихся с вестью о победе.

Не рискнул сотник, командир передового обманного отряда вступить на площадь с парой дюжиной своих ратников. Мятежников, хотя и безоружных — пруд пруди. Разбегутся, поняв в чём дело, по своим мазанкам, похватают сабли, натянув ратные чапаны, пойдёт тогда потеха. Не лучше ли обождать подхода князя Курбского с основной силой. Гонец к нему уже послан.

А на площади начали возникать недоумённые вопросы: отчего же, мол, вестники о победе не спешат вознести хвалу Аллаху за полный разгром очередной рати гяуров?

   — Пересказывают воротниковой страже подробности боя, — успокаивал собравшихся мулла, но вскоре сам предложил:

   — Я пойду и выясню, в чём дело?

Русские ратники перехватили его. От испуга он словно язык проглотил, невнятно промычал что-то, но мулле тут же зажал рот мечебитец могучей ладонью.

Дали мулле прийти в себя и рассказали ему о разгроме засады. О полном её разгроме. Ещё о том сказали, что на подходе целый полк русского войска, поэтому сопротивление бесполезно.

   — Сейчас со ступеней мечети призовёшь свою паству к смирению. Иначе смерть всем. Тебе в первую голову.

Толмач переводил слово в слово. И рассказ о разгроме мятежного войска, и о требовании сдаться, и об угрозе, в ответ же услышал гордое:

   — Смерть правоверного в бою с неверными — прямая дорога в рай. Со ступеней мечети я призову отчаянно биться во имя Аллаха!

   — Ишь ты, как поёт! — хмыкнул сотник, хотя и был обескуражен ответом. Он не сразу сообразил, что делать дальше, коль скоро предложенное им не проходило, но никто из подчинённых, да и мулла, не заметили замешательства сотника, ибо тот быстро обрёл уверенность. — Не хочешь призвать свою паству к покорности, сделаю это я.

Сотник велел десятку мечебитцев вернуться к воротам, чтобы в случае чего удержать их всеми силами до подхода полка, остальным приказал оставаться на месте в готовности к неравной сече.

   — Ждите моего знака.

Ухватив муллу за шиворот и подталкивая его коленом в зад, сотник принудил его идти к площади. Толмач робко семенил за сотником и муллой, шепча беспрестанно:

   — О! Аллах!

Поступок сотника был очень рискован, но вполне оправдан: требовалось во что бы то ни стало выиграть время. Даже ценой своей жизни. Ради сохранения жизни сотням боевых товарищей.

В мановение ока насупилась ликующая площадь, увидя своего муллу, подневольно, за шиворот выпихнутого из узкого переулка. Он что-то хотел крикнуть, но получил удар по загривку и сник. Заговорил громко русский ратник (это моментально поняли мятежники), а толмач столь же громко начал переводить его слова.

   — Вашего войска нет! Частью посечено, частью пленено. Целый полк русского государя совсем скоро будет здесь. Ворота мы взяли. Они отворены. Сопротивление бесполезно. Предлагаю сдаться. Даю слово, всем будет сохранена жизнь.

Площадь угрожающе зашипела и, уплотнившись, начала надвигаться на сотника — он выхватил засапожный нож и приставил его к кадыку муллы, однако тот не сник ещё больше, как можно было ожидать, а встрепенувшись, прокричал:

   — Именем Аллаха, спешите к оружию! Надевайте доспехи. Смерть гяурам!

Подействовало. Мятежники устремились было в узкие проулки к своим мазанкам, но поздно: их встречали русские ратники, успевшие окружить площадь. Твёрдо ступая, они оттеснили мятежников на площадь и сбили их в тесную кучу. Только тогда на площадь вышел сам князь Андрей Курбский.

   — Молодец! — похвалил он сотника. — Водить тебе отныне тысячу. А муллу отпусти. Безвреден он теперь. Его вопли, обращённые к Аллаху, ничего не изменят.

Князь подошёл ближе к донельзя стиснутой толпе мятежников и долго вглядывался в их лица, стараясь угадать мысли, настроение этих людей, понять, смогут ли они в конце концов осознать, что самый худой мир лучше самой успешной войны. Неведомо, удовлетворил ли князь своё любопытство, всё ещё осматривая толпу, он заговорил, чеканя слова:

   — Сейчас мы изымем всё ваше оружие, после чего вы своими руками сравняете с землёй крепость, вами построенную. Когда управитесь с этим и присягнёте государю Российскому Ивану Васильевичу на Коране, сможете вернуться к своим семьям. Упрямцев окуём и — в Москву. Вершить суд станет сам царь. Суд праведный. Суд суровый.

Через неделю, когда разрушение крепости закончилось, все до одного мятежника поклялись быть верными присяжниками царя Российского.

Можно вздохнуть с облегчением? Можно бы, но не нужно. Ещё преждевременно. Впрочем, расслабиться не дал новый очаг мятежа, во главе которого встал сотник Бердей из луговой черемисы. На его зов откликнулись ногайцы, калмыки и башкирцы — изрядное получилось войско. И вообще, Луговая и Арская земли не дышали покоем. Вести,доходившие от Даниила Адашева с Камы, хотя и добрые, но не успокаивали полностью. Учитывая сложившуюся ситуацию, князь Андрей Курбский послал к Ивану Грозному гонца с докладом и просьбой не уводить из Татарстана полки, усмиряющие мятежников, до полного успокоения края. По мнению Курбского, на это требовалось не менее года. В ожидании ответа главный воевода готовил полк Микулинского к походу до Башкирских пределов; князя Ивана Шереметев — на Бердея; сам же намеревался идти по Вятке до самого Уржума, где, как стало известно, тоже волнуется народ против Москвы.

Разрешение было получено без проволочек, и вот пустились в путь — вновь по льду, пока ещё крепкому. До самого Уржума. Если основной колонне со всем обозом и огневым нарядом передвижение давалось сравнительно легко, если передовые дозоры лазутили без труда, то боковым приходилось очень трудно: снег уже начал набухать, особенно на солнцепёке, став ещё более тяжёлым, а за ночь, прихваченный морозцем, он покрывался ледяной корочкой, кровявшей бабки коням; из-за этого всё громче и настойчивей раздавались голоса тех, кто был против боковых дозоров. Они выдвигали свой казавшийся им убедительным аргумент:

   — Какие засады в таком лесу? Снег, что каша недоваренная.

Курбский же стоял на своём. С одним соглашался — коней нужно беречь.

   — Пусть дозоры встанут на лыжи. Но бдить и бдить! Мы же не к тёще на блины направляемся, — повторил он слова князя Ивана Шереметева.

Твёрдость эта оказалась не зряшной. У Вятских полян — засада. У Малмыжа — ещё одна. Даже больше первой. Своевременно обнаруженные, они были сравнительно легко ликвидированы, что отбило у вятичей охоту сопротивляться. Уржум встретил полк князя Андрея Курбского с хлебом-солью.

Присягнули царю Ивану Грозному без принуждения, а по поводу засад утверждали, что это, мол, самовольство безмерно ретивых, без воли народной взявших оружие.

Андрей Курбский сделал вид, будто поверил сказке, велел отпустить всех пленников на поруки, удержав только десятка три их начальников.

До самой макушки лета сотни детей боярских и стрельцов оставались в Вятской земле, хлебосольно мирившейся с этим. Курбский же, ратуя за дело, писал митрополиту, просил уделить больше внимания укреплению православия в крае; умелыми проповедями вести заблудших в светлый духовный мир. Митрополит откликнулся сразу же, правда, не проповедников умных прислал, а нескольких настоятелей монастырей с кучками монахов и просьбой помочь им обзавестись землёй и поставить на Богом данной земле крепкие монастыри.

И помыслить даже Андрей Курбский не мог, что митрополит прислал монахов без согласия на то Ивана Грозного, что в будущем вменится князю в вину и будет расценено как крамольные действия.

Но в данное время Курбский придумал свою хитрость: решил строить монастыри так, чтобы они стали одновременно и крепостями, способными выдерживать многомесячные осады. Для этого опытных ратников выделил, и местной власти определил урок, вроде бы плату за вынужденный поход к ним.

К осени князю Курбскому пришлось покинуть Вятскую землю, где, по всему видно, нужда в ратной силе отпала. Тем временем земля Арская, присягнувшая прежде вроде бы охотно, вновь изменила. Возглавили мятежников князь Ямчура, прозванный Измаилтяниным, и богатырь черемисский Алека. Властям Уржума Курбский не стал сообщать о том, что ему необходимо спешить на помощь князю Ивану Шереметеву, обосновал свой уход так:

— Верю в вашу честность, в ваше искреннее желание благоденствовать в единой семье российской, поэтому увожу полк свой. Пора с вас снять бремя кормления ратников, да и им самим пора по домам.

Знали ли вятичи об измене Арска? Вряд ли. Они ещё раз заверили клятвенно, что их дом, их семья — Россия, ибо сами они испокон века русские.

Путь полка лежал не на отдых, а к Арску. Спешный. Шёл полк, сметая засады, беря в плен бунтарей, без особого разбирательства казня князей, мурз, всех иных знатных татар. Летопись оставила такие данные: преданы смерти 1600 человек, убито в боях 10 000 неприятелей, взято в плен 600 татар, а жён и детей — 15 000. Данные эти с учётом последнего боя под стенами Арска.

Взять его штурмом полку князя Ивана Шереметева не удалось, потому он и запросил помощи. Однако Курбский не привёл свой полк в стан осаждавших Арск, а разбил свой стан вёрстах в трёх от столицы Арской земли и позвал к себе на совет князя Шереметева.

   — Наша с тобой задача — выманить из крепости хотя бы крупную вылазку, обескровив тем самым её оборону, — выслушав доклад Шереметева о положении осадных дел, начал излагать свои мысли Андрей Курбский, затем спросил: — Часты ли вылазки?

   — Да.

   — Успешны ли они?

   — Нет, конечно. Отбиваем. Но не получается на плечах убегающих врагов ворваться в город.

   — А надо бы. Именно — на плечах бегущих. Только в этом я вижу успех. Путь один: обмануть, выказать страх и, побросав туры, отступить от стен как можно дальше.

   — Не бегал я никогда, — с явным недовольством воспринял предложенное Курбским Шереметев. — Опозоришься донельзя.

   — Придётся, князь. Не бежать, а умело отступать, сохраняя ратников. Иначе, теряя время, мы делаем услугу мятежникам.

Ждать вылазки долго не пришлось. Словно в угоду замыслу Курбского, на этот раз отворились сразу все ворота, и на русские закопы и тыны навалилась приличная сила, оттого паника выглядела вполне правдоподобно. Арцы увлеклись погоней, не обращая внимания на свои тылы. Вот тут и выпластал полк Андрея Курбского из ближнего леса и намётом понёсся к воротам. Какие-то из них успели захлопнуться перед самым носом русских конников, а какие-то — нет. Из центральных же, Казанских, вывел свою отборную дружину сам князь Ямчура Измаилтянин.

Ошибка полководца. Можно сказать — роковая. В крепости почти не осталось войска, вот русские ратники легко захватывали улицу за улицей, а против Ямчуры встал сам князь Андрей Курбский со своей не менее храброй дружиной.

Нашла коса на камень.

Могло бы всё закончиться печально, прекрати отряд, совершавший вылазку, преследовать отступавших в панике и вернись обратно — не устоять бы тогда дружине князя Курбского, а ворвавшиеся в крепость ратники оказались бы в западне, но князь Иван Шереметев поступил разумно, заманив этот отряд в мешок. Это он сам продумал отрезать татар от крепости, чтобы не оказался полк Курбского в трудном положении. Вроде бы улепётывают в панике русские воины, ныряют, спасаясь якобы от острых сабель в ёрники, а на самом деле сбивалась в лесу тысяча за тысячей основная часть полка и заходила справа и слева за спину увлёкшимся в погоне. По удару набата, глухой звук которого слышен более чем на версту, тысячи сомкнулись за спиной противника.

Узнав от гонца о сече у Казанских ворот, отряд круто развернулся, дабы поспешить на помощь своему вождю, но не тут-то было — путь заступили вставшие стеной русские конники. Равновесие сил у Казанских ворот, таким образом, не изменилось. Рубка продолжалась отчаянная. Ямчура пытался пробиться к князю Курбскому, и путь ему прорубали богатыри, особенно Алека, известный на всю Татарию не только медвежьей силой, но и лютой ненавистью к гяурам. Казалось, ничто не сможет остановить Ямчуру и его телохранителей — быть поединку князей, к которому Курбский тоже стремился, прорубаясь сквозь секущихся со своими стремянными к Ямчуре. Всё ближе они друг от друга. И тут — вопль:

— Алека убит!

Да, раненый дружинник по имени Козьма подсек засапожным ножом бабки богатырскому коню, а когда конь завалился на бок, тот же Козьма вонзил богатырю нож в незащищённый кадык. Алека ещё вскочил, взмахнул даже саблей, чтобы рассечь надвое своего обидчика, но удар шестопёра русского богатыря Никиты Коломенского довершил благое дело.

Князь Ямчура только на мгновение отвлёкся, услышав вопль рядом с собой, и этого было вполне достаточно, чтобы тот же шестопёр Никиты Коломенского смял в лепёшку мисюрку[23] князя Ямчуры.

   — Князь убит! — разнёсся крик отчаянья над головами бьющихся в рукопашке.

Ход боя резко изменился. Арские воины в панике понеслись к воротам, но, к счастью русских соколов, сотня из прежде ворвавшихся в город уже пробилась к Казанским воротам, встретила залпом рушниц и обнажёнными мечами дружину павшего в сече главаря мятежников.

Благоразумные побросали сабли и пали ниц, не пожелавшие сдаться были посечены.

За тот последний в Татарии славный бой, после которого в крае наступило успокоение, Иван Грозный милостиво одарил медалями и Андрея Курбского, и Ивана Шереметева, которого особенно похвалил:

   — Низкий поклон тебе, князь, за то, что ты ловко убегал от взбунтовавшихся агарян.

Совсем иные слова скажет Иван Грозный после подобного, только более значимого тактического хода, применённого полком Ивана Шереметева в сражении с Девлет-Гиреем, когда по воле главного воеводы русского немногочисленного войска, заступившего путь стодвадцатитысячной армаде крымцев, полководец тоже проведёт безукоризненное ложное отступление, которое поможет победоносному окончанию битвы.

— В кандалы труса! Зайцам нет места среди моих воевод! — изречёт тогда государь.

К тому времени Иван Грозный рассудил, что ему не нужны великой славы воеводы. Расправился он не только с Иваном Шереметевым, но и с Михаилом Воротынским, героем России. Вечным героем.

Произойдёт такая перемена через десяток лет. Теперь же полки, подавившие мятеж, царь Российский встретил торжественно, но всё же не с тем доброжелательным настроением, какое заслуженно можно было бы ожидать. Андрей Курбский не удивился. Он реально оценивал отношение к нему Ивана Грозного: хорошо, что тот после болезни не упрятал в подземельную темницу или даже не казнил за сопротивление присяге царевичу Дмитрию. И всё же — обидно. За героев ратников обидно, за других воевод. Столько усилий, столько славных побед — успокоен огромный край, теперь навечно прирощенный к России. Достойна ли оценка свершённого?

Ну, пусть он, Курбский, на подозрении, пусть не в чести первые воеводы полков, тоже благоволившие Владимиру Андреевичу, предпочтя его несмышлёному дитяти. Пусть обида на них у царя не прошла, но виновны ли вторые и третьи воеводы полков? Виновны ли тысяцкие, сотники, десятники да и тысячи рядовых витязей в чём-либо пред царём? Так и их чествовали, словно подневольно, будто опричь души это.

В памяти осталось, как одаривал Иван Грозный воевод и ратников после взятия Казани, хотя падение столицы Татарии ещё не значило полного уничтожения угрозы возродиться разбойному гнезду. Теперь же, когда народ силой принудили понимать, что мирно жить с Москвой себе же в выгоду, а тех, кому можно было довериться в борьбе за призрачную свободу, уже нет и в ближайшее время вряд ли таковые объявятся — разве за такую победу, более значимую, чем взятие самой Казани, менее щедро нужно честить? Иван же Грозный явно скаредничал.

Но что поделаешь? Царь, он и есть — царь. Окружил себя содомской стаей и куролесит на престоле. Стало быть, так судил Господь Бог.

Встреча с братьями Адашевыми (Даниил тоже блестяще исполнил ратный урок на Каме), с Сильвестром и Владимиром Андреевичем ещё более озадачила Курбского. Весь Кремль словно на бочке с порохом сидит. Никто не знает, что с ним случится завтра. Сегодня цел и — слава Богу.

   — Не собраться вот так же всей Избранной радой у самого царя и высказать ему всё без обиняков. Разве простительно нам оставлять его без нашего внимания? Разве допустимо, чтобы у трона толпились безнравственные козлоплясы? Я, как глава Рады, попрошу государя собрать её в ближайшие дни.

   — Рискнёшь головой, — со вздохом предостерёг Сильвестр. — На меня, во всяком случае, не рассчитывай. Я принял решение воротиться в монастырь. Даже не в свой, а в более удалённый от содомского гнезда.

   — Я тоже собираюсь покинуть Москву, — в тон Сильвестру огорошил князя Курбского Алексей Адашев. — Не борец и я с содомией. Слишком далеко всё зашло. Плетью обуха не перешибёшь. Считаю, не сносить нам голов.

   — А я всё же попробую. Может, и нет пока ещё никаких обухов? Может, есть ещё возможность поправить дело?

   — За то время, пока ты вразумлял мятежников, в Кремле день сменился ночью. И не только Малюты и его дружков вина, но и новой жены Грозного Темгрючихи[24]. Она — сатана в сарафане. А муж и жена — одна сатана.

   — Не отговорите.

Готовился к разговору с царём князь Курбский основательно, выясняя в деталях обстановку в Кремле, продумывал, как ловчее осудить зло и как призвать к добру. Однако предполагаемый разговор не состоялся. Андрей Курбский не был ещё к нему готов, когда сам царь позвал князя к себе. В комнатку для тайных бесед.

   — Садись, глава Избранной рады. Послушай меня, а я тебя послушаю.

Вроде бы доброе начало, только приглашение, как будто свойское, прозвучало с ехидцей.

«Что задумал? Не опалит ли?!»

Нет, Иван Грозный пока не собирался расправляться с князем Андреем Курбским. Его казни, вроде бы стихийные, по настроению или по неожиданному навету, на самом деле имели довольно продуманный порядок. Каждому — своя очередь, и Курбский в этой очереди пока не в первых рядах. Удачливый, умный и самоотверженный воевода ещё был нужен Ивану Грозному. Он усмирил край Татарский, теперь ему усмирять Ливонию. Вместе с Даниилом Адашевым, тоже воеводой от Бога. А потом — видно будет.

Продолжил Иван Грозный уже без ехидства. Вполне серьёзно:

   — Проведя долгое время в трудах ратных вдали от Москвы, ты многое не знаешь. Поведаю. Тевтонский орден сменил магистра. Вместо престарелого Фирстенберга магистром стал Кетлер. Размазня. Но коварен зело. Сразу же заварил кровавую кашу.

Наёмники немцы вроде бы по своей воле начали обстреливать из Нарвы Ивангород[25], нарушив перемирие. В ответ — спалена была Нарва, взят Дерпт, к Вендену подступили, где сидел сам Кетлер. Едва тот ускакал, но обоз магистра стал нашей добычей.

Подробнейшим образом пересказывал Иван Грозный, как разворачивались события в Ливонии: наёмников немцев и рыцарей били во всех сражениях, захватывая всё новые и новые города, и тогда Кетлер взмолился о переговорах, сам попросив перемирия. По совету Алексея Адашева Иван Грозный согласился принять послов магистра, ибо передышка ему тоже была нужна. Вернее, не передышка, а полки: началось завоевание Астраханского ханства, против чего на дыбы встали Крым и Османская империя. Вот и требовалась основательная сила, чтобы противостоять им.

Не хотели мириться с завоеванием Астрахани Москвой и ногаи, и даже Сибирское ханство, чтобы сбивать с них спесь, тоже нужны были полки.

Не предполагая, что Кетлер, запросивший перемирия для переговоров, сам его нарушит, Иван Грозный вывел из Ливонии значительную часть своего войска и ждал послов. А Кетлер не спешил. Узнав о сокращении русского войска, ему противостоящего, магистр решил коварно воспользоваться этим; не направляя посольство в Москву, сам лично, с пышной свитой, чтобы пустить пыль в глаза, он выехал в Краков, убедить короля Августа вступить в войну с Россией в союзе с Тевтонским орденом.

Собрался Сейм. Рядились долго. Сошлись на том, что королю отдаётся в залог крепости Мариенгаузен, Лубан, Ашерат, Дюненбург, Розитен, Луцен при условии, что по окончании войны будет заплачено семьсот тысяч гульденов, король же обязался стоять всеми силами за Ливонию, восстановить целостность её владений и братски разделить с орденом будущие завоёванные в России земли.

Разделили шкуру неубитого медведя.

Кроме короля Августа орден поддержали и некоторые другие правители. Герцог макленбургский Христофор привёл из Германии новую дружину наёмников, а император пообещал выделить на её содержание сто тысяч золотых. Герцог прусский, ревельский магистр и многие другие снабдили войско Кетлера знатной суммой денег, и тогда магистр ордена решился нарушить перемирие, не ожидая сроков его окончания. Один из отрядов его войска напал близ Дерпта на полк воеводы Захария Плещеева, не предусмотревшего возможность коварства. Захваченный врасплох полк был разбит наголову. В том бою полегло более тысячи русских ратников.

— Я срочно послал на Кетлера из Новгорода и Пскова воевод Ивана Мстиславского, Петра Шуйского, Василия Серебряного. Держится и Дерпт. Кетлер застрял у его стен. И ещё в нашу угоду, король Август не направил своё войско в Ливонию, а прислал ко мне секретаря своего Володковича. Хитрит. Ни вашим, ни нашим. Ещё из Вены от цесаря Фердинанда прибыл вельможа с посланием. Обещает дружбу, если я не стану воевать Ливонию. А я её не воюю. Я возвращаю исконно русские земли под свою руку. В ратных делах тоже вроде бы исправляем допущенное по недосмотру Плещеева, но, как я вижу, война с орденом надолго. Вот я и позвал тебя, князь, чтобы возложить на тебя великую долю: встать во главе моего войска, что стоит против Кетлера. В помощники тебе даю Даниила Адашева. Поведёшь четыре свежих полка.

Ранние биографы князя Андрея Курбского оставили о том событии восторженные свидетельства, и они долгое время перекочёвывали из одного исторического труда в другой. Воспроизвёл их и Карамзин: «Курбский в восторге целовал руку державную. Юный государь обещал неизменную милость, юный боярин — усердие до конца жизни». Правда, историк тут же оговаривается: «Оба не сдержали слова, к несчастью своему и России».

Если отрешиться от откровенного восторженного свидетельства явного угодника Ивана Грозного и взглянуть на те события с должным анализом, то вполне могут возникнуть сомнения, с таким ли низкопоклонством воспринял князь Курбский новое назначение государя?

Да, он служилый князь и, стало быть, не мог не подчиниться царской воле, а как воевода и патриот России тем более. Ослушание или даже упрямство имели бы самые печальные последствия. Удаление из Кремля в одну из своих вотчин или ссылка на Белоозеро, где обычно держал Иван Грозный под неусыпным надзором опальных князей, — более мягкий вариант. Пострадал бы и авторитет в среде князей и бояр — они единодушно осудили бы отказ от столь высокого доверия. Главный воевода всей рати, сражающейся в Ливонии с орденом, — это не шуточки.

Но если приглядеться с другой стороны? Курбский — князь из перворядных. Он — Владимирович, а род их более знатный, чем род Даниловичей, волею судеб оказавшихся на престоле. Пусть он теперь служит царю, но не теряя родового достоинства. Ведь он сохранил родовые уделы, оставаясь одним из богатейших князей. И вообще, разве Андрей Курбский, видя, что творится вокруг трона, не понимал, по какой причине его отсылают подальше от Кремля, чтобы не мешал царю и его окружавшей своре куролесить. А он бы мог быть очень полезным советником доброты.

Короче говоря, как ни болела, всё же померла.

С охотой или без неё Курбский в скором времени вместе с Даниилом Адашевым повёл свежие полки в Ливонию и ранней весной был уже в Дерпте.

Дав отдых полкам и разобравшись с обстановкой, Андрей Курбский с Даниилом Адашевым и первыми воеводами полков, действовавших в Ливонии и вновь прибывших, определил тактический план всей весенне-летней операции. Главный удар наметили по Белому Камню, по пути овладев замком Фегефеер ревельского епископа. После этого разорить область Каскильскую, где благоденствовало множество замков орденских рыцарей.

Выступили на исходе мая, имея уже кое-какие сведения о силе неприятельских войск и том месте, где они находятся. Они вроде бы не настораживали, не понуждали готовиться к крупным боям, и в это не очень верилось ни Курбскому, ни Адашеву.

— Разведывать и разведывать, — твердил князь Курбский воеводам полков, хотя они сами вполне понимали, что вслепую двигаясь, можно попасть как кур в ощип.

Фегефеер взяли сравнительно легко. Подтащили как можно ближе стенобитные пушки к воротам. Полчаса непрерывного обстрела ворот тяжёлыми чугунными ядрами, и — путь открыт. Десятка два рыцарей попытались остановить в узком проходе под надвратной башней атакующих русских ратников, но те благоразумно не полезли в рукопашку, а постреляли рыцарей из рушниц и из подтянутой к месту боя пушки.

Пленён был сам епископ. Разграблен замок. Добыча ратная отправлена в Дерпт. Можно и вперёд, на Белый Камень, или, как его именовали рыцари — Виттенштейн. И тут лазутчики известили, что к замку спешит полутысячный отряд.

   — Похоже, наёмники немцы, — докладывал гонец от лазутного дозора. — Зело спешат. Видно, прознали рыцари о нашем походе.

   — Спасибо за своевременную весть, — поблагодарил гонца Андрей Курбский. — Пока оставайся при моей дружине.

Князь позвал Даниила Адашева и велел встретить отряд засадой. Языка при этом заполучить обязательно. Хорошо, если самого командира отряда пленить.

Адашев блестяще справился с заданием. Устроили засаду на лесном участке дороги совсем близко от замка, он, посчитав, что ратники, предвкушая скорый отдых за стенами замка, потеряют настороженность, велел двум касимовским татарам заарканить того, кто будет ехать впереди отряда, только после этого по его сигналу можно будет нападать.

Немцы хотя и шли на рысях, передовой дозор имели. Его решили пропустить, и он миновал засаду, ничего не заметив. А если нет сигнала опасности, чего же тогда опасаться? Перед лесом наёмники даже не перевели коней на шаг, и вот, когда весь отряд втянулся в лес, из подлеска змеями взвились петли конского волоса, и обе ловко захлестнули скакавшего впереди командира — дружно заговорили рушницы, мечебитцы, вначале пешие, затем и конные, укрывавшиеся в глубине леса, навалились на наёмников. Серьёзного сопротивления не получили: наёмники, они и есть — наёмники. Им к душе только деньги и лёгкие победы, а к смерти он не склонны относиться наплевательски: чего ради гибнуть в бою, если можно, сдавшись, перепродать себя новым воеводам, более удачливым и предусмотрительным. Наёмникам всё равно, за кого воевать, лишь бы платили деньги.

Не стал темнить и командир отряда наёмников.

   — Да, о вашем выходе из Дерпта известно. Мы посланы оборонять замок епископа. Надеялись опередить вас.

   — Какие ещё силы выставил орден?

   — Прежний магистр Фирстенберг с девятью полками на дороге под самым Виттенштейном. С множеством пушек. Его трудно и даже невозможно победить ударом в лоб, но его можно обойти по болотам. Он не будет ждать со стороны болот удара. Я смогу проводить ваше войско болотистой низиной. Я знаю несколько проходимых дорог.

   — Ишь ты! Быстро же изменил своим нанимателям.

   — Я вынужден это сделать. У меня есть условие.

   — Какое?

   — Отпустите моих воинов, пленённых вами. Конечно, после того, как обходный манёвр позволит разбить Фирстенберга. Или заключите с нами свой договор. Мои воины храбры и послушны.

   — Храбрость вашу мы уже испытали. Без неё обойдёмся. Отпустить же — отпустим.

Вот так, можно сказать, нежданно-негаданно появилась возможность одержать новую серьёзную победу, хотя путь к ней связан с немалым риском. У Фирстенберга девять полков, у Курбского — всего четыре. Но обходный манёвр многого стоит.

Распределил силы Курбский следующим образом: два полка без огневого наряда, только с рушницами, направлены болотистой низиной, два других он сам лично повёл по дороге к Белому Камню. Шёл медленно, основательно разведывая, как построил своё войско Фирстенберг. Получалось, в угоду тактическому замыслу: все силы расположены так, чтобы встретить русское войско на дороге, а со стороны болота нет ни закопов, ни тынов — не ждёт орденская рать оттуда никакого лиха.

Вызнав обо всём этом, Андрей Курбский поменял порядок атаки: первым не он будет налетать, а Даниил Адашев. Пусть перестраиваются полки для встречи с тыла (без сумятицы не обойдётся), тогда и введёт свои полки Курбский в сечу.

Гонец, вернувшийся от Адашева, доложил:

   — Доволен воевода. Он сам хотел предложить подобное изменение.

   — Вот и ладно тогда.

Вроде бы действительно всё шло ладно, только вот будто ступали по лезвию ножа. Ударь по полкам Адашева Фирстенберг первым, праздновал бы он лёгкую победу, и благо, что престарелый воевода, надеясь на свои девять полков, стоял бездвижно, ведя разведку только на дороге и ожидая подхода русского войска, очень, по его пониманию, худосочного. Болотистую низину он оставил полностью без своего внимания, оттого и получилось, что удар в спину для крупного орденского войска, оборонявшего подходы к Белому Камню, оказался совершенно неожиданным.

Взошла луна. Светло, почти как днём. Даниил решает воспользоваться этим благоволением Господа Бога — атаковать, не дожидаясь утра. Только дав немного передохнуть коням.

Такое решение было связано с немалым риском: Адашев намного опередил бы условленное время атаки, но слать главному воеводе гонца с сообщением о принятом им решении не было смысла, да и опасно в такой близости от полковых станов противника. Надежда у Адашева была лишь на то, что, услышав пальбу из рушниц — а немцы, возможно, даже пушки применят — полки Курбского поспешат к месту боя.

Без лишнего шума Даниил Адашев повёл пять тысяч детей боярских на главный стан орденского войска, остальные отряды, тоже по пяти тысяч, — на полковые вражеские станы. Силы, конечно, далеко не равные, и весь расчёт только на неожиданность.

Расчёт вполне оправдался. Полковые станы, атакованные русскими конниками, не вдруг обрели ладность в обороне, понесли заметный урон, а не атакованные русскими из-за нехватки сил полки, не получая команд от Фирстенберга, не знали, что делать. По собственной инициативе на всякий случай поворачивали пушки в сторону болотистой местности, а некоторые даже для острастки начали стрелять, раня и убивая своих.

Совсем недолго длилась растерянная несогласованность, затем бой обрёл стройность. Теперь русские конники вынуждены были отбиваться от начавших наседать более многочисленных врагов, но противостоять им пришлось тоже не слишком долго: подоспели полки Курбского, врубились (получилось тоже со спины) в сечу. Немцы дрогнули, их гнали вёрст шесть, до глубокой реки, мост через которую обрушился под тяжестью убегающих, многие утонули, многие пали от мечей. Спаслось от девяти полков малое число воинов.

С рассветом Курбский возвратился к ставке Фирстенберга, которую держал в полном окружении Даниил Адашев, не пустив свои пять тысяч в погоню за немцами.

Разумно поступил. Вся казна отставного магистра оказалась в руках воевод, а пленено было сто семьдесят знатных чинов Тевтонского ордена.

Стремительно развил князь Андрей Курбский свой первый успех, в два месяца одержал не менее десяти значительных побед, важнейшая из которых — Феллинская. Могучая крепость пала в результате умелой осады и столь же умелого штурма.

И князь Курбский, и окольничий Адашев могли надеяться на ласковое слово царя, на его милость за столь высокое воеводское мастерство, которое весьма и весьма ослабило Тевтонский орден, который теперь, без приукраса можно сказать, дышал на ладан. Однако Иван Грозный словно в рот воды набрал, а друзья Курбского и Адашева слали настораживающие вести.

Главное, что следовало из тех сообщений: настал конец счастливым дням для государя и России, грядут неотвратимо чёрные дни для всех без разбора.

Не совсем так. Разбор имелся. Цепко Иван Грозный ухватился за Алексея Адашева и за Сильвестра. Одного вроде бы отпустил в монастырь, другого — на воеводство, но следом за ссылками полились на обоих ушаты грязи — бывших любимцев стали обвинять во всех смертных грехах, особенно настаивали на участии в отравлении любимой жены государя. Курбского конечно же Адашев известил о гнусной напраслине, на них возведённой, и князь со всей ясностью понял: не сносить братьям голов, а стало быть, и его, Курбского, голова держится не прочно. Его наверняка казнят как друга и единомышленника опальных. Впервые у князя возникла мысль о том, не податься ли ему вместе с братьями Адашевыми к королю польскому, как предлагал Даниил Адашев. Но Алексей наотрез отказался, и это меняло дело. Вместе — приемлемо, уйти одному означало поставить своих товарищей ещё в более тяжёлое положение.

И так князь прикидывал, и эдак. Всё не по уму.

С одной стороны, кроме друзей ещё и семья. Если с ней бежать, схватят как пить дать. Если одному уйти, что тогда станет с любимой женой? Соломенная вдова, пособница изменнику. Ко всему прочему, побег означал и потерю нажитого за многие сотни лет родом Курбских, и потерю чести, славы.

С другой стороны, у него есть право, освящённое Русской Правдой, древнейшей, Ярослава Мудрого и Ивана Третьего, служить по своему усмотрению великим князьям, теперь именующим себя царями и королями. А ляхи — единая славянская семья. Они ближе всех к славяноруссам. И законы у них издревле схожи. Прежде, до завоевания России монголами, не враждовали две могучие ветви славянского народа. Более того, ляхи пришли на помощь русским, начав вместе с ними и с Литвой, тоже единокорневым народом, отвоёвывать захваченные монголами русские земли. До верховий Оки дошли шаг за шагом.

Жадность, однако, пересилила честь, совесть и славянское братство. Не захотелось бывшим союзникам после освобождения России от ига монгольского отдавать, как было изначально задумано, добровольно то, чем они владели многие десятилетия.

Способствовала разобщению и католическая церковь, которая к тому времени основательно запустила свои щупальца в Польшу и в Литву.

Вот так и началась вражда. Непримиримая. Кровопролитная. И всё же — она наносная. Пламя вражды можно загасить, если постараться. Подобная мысль согревала, оправдывая в какой-то мере переход на сторону врагов России.

Но сколько сил отдал род Курбских возвеличиванию своей отчизны? Один поход Фёдора Семёновича Курбского-Чёрного[26] против владыки Сибирского ханства Ипака чего стоит. Набирало силу Сибирское ханство, осколок Золотой Орды, укрепляло союз с ногайцами и даже с крымцами, нависая новой угрозой над Россией. Угрозой из Сибири. Первые её признаки уже осязались. Хан Ипак начал притеснять вогулов и остяков, которые жили в дружбе с Россией, вели крупную меновую торговлю с русскими купцами через Мангазею и через Камень с Пермью и Вяткой, при этом русских купцов и промышленников тюменские татары не только грабили, но и убивали. При поддержке Ипака начал озоровать и князь Асяка, глава вогульского Палымского княжества. Подобного терпеть было нельзя. И вот Иван Третий, Великий, Грозный, разгромив на Угре хана Ахмата и освободившись от татаро-монгольского ига, решил нанести упреждающий удар по Ипаку, одновременно объясачить вогулов и остяков, а при удачном стечении обстоятельств присоединить их к России.

Родовая память Курбских сохранила все боевые подвиги князя Фёдора, свершённые в том исключительной важности для отечества походе. Сохранила и то, что Курбский-Чёрный мечтал, побив хана Ипака, стать великим князем Тюменского княжества, в который войдут все народы Сибири — дружеского Москве княжества, но свободного от неё. Иван Третий Грозный проведал о том замысле, но не опалил князя Фёдора, а прислал к нему в товарищи воеводу Салтыка Травина[27]. Смирился Курбский-Чёрный, а по завершении похода понял, сколь важно честно служить отечеству. Его наказ, данный сыновьям, которых он призывал быть истинными патриотами родины, дорожить честью, был не забыт и его потомками, в том числе и князем Андреем Курбским.

Сын Фёдора Михайловича повторил подвиг отца, о чём в Государевой разрядной книге под 1499 годом записано:

«Повелением государя великого князя Ивана Васильевича всея Руси хождение воевод князя Петра Фёдоровича Ушатого, да Семёна Фёдоровича Курбского, да Василия Ивановича Заболотского Бражника в югорскую землю, на Коду и на вогуличи. А от Печеры-реки воеводы шли до Камня две недели, и тут разделились воеводы: князь Пётр да князь Семён через Камень шли щелью, а Камня в облаках не видать, только ветрено. Да убили воеводы на Камне самояди 50 человек и взяли 200 оленей, а на оленях от Камня шли неделю до первого городка Ляпина. А всего до тех мест шли 4650 вёрст. Из Ляпина встретили с дарами югорские князья на оленях, и от Ляпина воеводы пошли на оленях, а рать — на собаках. И Ляпин взяли, и поймали 23 города, да 1009 лучших людей и 50 князей привели. Да Василий Бражник взял 8 городов. И пошли к Москве здоровы все ко государю».

У Великих князей московских и первого государя Российского Ивана Третьего Великого Грозного, хотя и стремился он к единовластию, в чести были князья и бояре, особенно Владимировичи. Иван Третий уважал права удельных князей, признавших его царскую власть. Никогда за поперечное слово, даже не в угоду общему делу сказанное, не опалял. Напротив, прислушивался к советам, даже к тем, какие оприч души, и если находил в них доброе начало, принимал.

Круто повернул укоренившийся порядок сын его от второго брака с Зоей Палеолог, племянницей последнего византийского государя Константина Девятого. Упрятал венчанного на престол Дмитрия[28], внука Ивана Третьего, сам царствовал не будучи венчанным на царство, оттого, может, с болезненной остротой воспринимал любой, даже самый полезный совет, им не дозволенный. Тогда многие, привыкшие говорить смело о недостатках в правлении, поплатились либо ссылками, либо головами. Пострадал тогда и Семён Фёдорович Курбский, воевода, славный не только походом в землю югорскую.

А уж Елена правительница, вторая жена не венчанного на царство царя, тоже незаконно властвовавшая, вовсе не давала никому пара изо рта выпустить, руками своего любовника Овчины-Телепнева расправляясь с добрыми советчиками, не в угоду ей сказавшими слово.

А сын Елены Глинской, не весть от кого зачатый[29] (ещё при жизни мужа поговаривали, что она якшалась с Телепневым), но даже если от законного царя, всё равно на четверть крови Мамаевской[30], ибо Глинские — потомки хана Мамая, разбитого Дмитрием Донским и окончательно добитого царём Золотой Орды Тохтамышем. Не умертвил Тохтамыш врага России и своего врага, а отпустил к польскому королю, который дал Мамаю на содержание городок Глину.

Иван Васильевич Грозный единовластие довёл до такой извращённости, что при нём рта не откроешь, пока не получишь на то государева позволения. Жизнь подданных он ни в грош не ставит. Родовитая знатность тоже вне уважения. Особенно планомерно расправляется царь с Владимировичами, видя в них могущих законно претендовать на царствование. Как, к примеру, Курбские. Как и он, князь Андрей Курбский, знатных! представитель древнейшего владетельного рода. Перворядного рода. Разве не обидно такое?

Да, обида эта сопровождала подспудно Андрея Курбского всю его сознательную жизнь, но изменить что-либо в сложившемся положении служилого князя он не мог, да и не пытался это сделать. Он утешал себя тем, что усердие его искреннее, не по принуждению, и служит он не полукровке мамаевскому, врагу отечества, а на благо России.

И вот теперь князю надо было делать выбор: либо Россия, либо собственная жизнь. Князь метался душой. Он не находил покоя ни днём ни ночью, определиться же окончательно никак не мог. Подстёгивали к измене и побеги славных воевод и князей. Один за другим бежали они в Польшу от злодейств Ивановых: первым бежал князь Вишневецкий, которого за ревностную службу России Иван Грозный едва не отравил, следом — братья Андрей и Таврило Черкасские. Большее влияние оказали тут и арест Алексея Адашева, и ссылка Сильвестра на Соловки, и, наконец, казнь Даниила Адашева. А он — первый помощник и друг князя.

Совсем не ко времени пришлось и позорное поражение Петра Шуйского под Оршей.

Король Сигизмунд с большим опозданием, когда уже Тевтонский орден «приказал долго жить», начал войну с Россией. Иван Грозный не замедлил с ответом: из Полоцка выступил полк князя Петра Шуйского, из Вязьмы — полки князей Серебряных-Оболенских. Их задача: соединившись под Оршей, действовать уже по плану всей армии, вступившей в войну с Польшей и Литвой. Но полк Петра Шуйского был разбит польским воеводой Николаем Радзивилом. С лучшими полками королевскими и литовскими он встал близ Витебска, имел хорошую разведку и проведал, что полк князя Петра Шуйского идёт без должного охранения, в полной беспечности. Как упустить преподнесённый на блюде случай? Устроил засады на лесных дорогах близ Орши и наголову разбил русский полк. Сам Пётр Шуйский погиб. Пали два брата — Семён и Фёдор Полецкие, пленены князья Овчина-Плещеев и Иван Ослябин. Остатки полка бежали в Полоцк, оставив неприятелю весь обоз и весь огневой наряд.

Вроде бы вины главного воеводы рати князя Андрея Курбского в том поражении не было (полки ещё не перешли под его руку), но для Ивана Грозного, решившего расправиться с одним из авторитетнейших друзей Адашевых, вполне мог сгодиться и этот надуманный предлог. И царь пошёл на это. Послал к Курбскому емцов[31].

Но то ли емцы не очень спешили, то ли друзья послали вестника, который не жалея коней, опередил палачей, только у Курбского осталась в запасе ночь, чтобы принять окончательное решение — он выбрал жизнь, пусть даже без чести. А раз так, следовало поспешить. Пока готовили к быстрой дороге коней и упаковывали вьюки с частью драгоценностей (жену не оставишь без средств), нужно поговорить с ней. «А если она не согласится отпустить?»

Ответа на этот тревожный вопрос князь не находил. Ответит на него сама жена, юная летами, пригожая лицом и станом. Каково будет ей в монастыре?

   — Что с тобой? — поняв его возбуждённое состояние, она спросила, прильнув к супругу.

   — Я перед выбором: бежать к Сигизмунду или положить голову на плаху. Как ты рассудишь, то я и выберу.

   — Милый мой князь, буду я счастливой только тогда, когда буду знать, что ты жив и здоров. Я не перестану до конца дней своих в монастырской келье молиться о твоём благополучии.

Курбский нежно поцеловал жену. Теперь все терзания позади.

Не сомневался Курбский ни на миг, что король примет его с распростёртыми объятиями и не оставит без дел. И действительно, Сигизмунд обласкал столь знатного воеводу, предоставив ему Кревскую старостию, десять сел с четырьмя тысячами десятин земли в Литве, город Ковель с замком и двадцать восемь селений на Волыни. Король посчитал, что такими дарами возмещает потерю Курбского, понесённую вследствии бегства князя с родины. Хотя это было далеко не так, всё же жизнь Курбского материально была обеспечена добротно.

И ещё Сигизмунд ввёл князя в Королевскую раду.

Побег очередного боярина в стан вражеский — ничего вроде бы из рук выходящего? Не он первый, не он последний. Однако побег Курбского стал шумным политическим, как бы мы теперь назвали, событием. Об этом в первую очередь позаботились сам беглец, его сторонники в Москве и его новые хозяева в Польше. Князя подтолкнули на письменное оправдание своего побега. Публичное оправдание.

Первое послание Курбского — короткое, весьма, однако же, ядовитое. Его можно воспроизвести полностью.

«Царю, некогда светлому, от Бога прославленному — ныне же, по грехам нашим, омрачённому адскою злобою в сердце, прокажённому в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты Сильных во Израиле, вождей знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую, победоносную кровь их пролил во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет тьмою и сладкое горьким! Чем прогневали тебя сии предстатели отечества? Не ими ли разорены Батыевы царства, где предки наши томились в тяжкой неволе? Не ими ли взят ы твердыни германские в честь твоего имени? И что же воздаёшь нам, бедным? Гибель! Разве ты сам бессмертен? Разве нет Бога и правосудия Вышнего для царя?.. Не описываю всего, претерпенного мною от твоей жестокости: ещё душа моя в смятении; скажу единое: ты лишил меня святое — Руси! Кровь моя, за тебя излиянная, вопиет к Богу. Он видит сердца. Я искал вины своей и в делах, и в тайных помышлениях; вопрошал совесть, внимал ответам её, и не ведаю греха моего перед тобою. Я водил полки твои, и никогда не обращал хребта их к неприятелю: слава моя была твоею. Не год, не два служил тебе, но много лет, в трудах и в подвигах воинских, терпя нужду и болезни, не видя матери, не зная супруги, далеко от милого отечества. Исчисли битвы, исчисли раны мои! Не хвалюся: Богу всё известно. Ему поручаю себя в надежде на заступление святых и праотца моего, князя Фёдора Ярославского... Мы расстались с тобой навеки: не увидишь лица моего до дня Суда Страшного. Но слёзы невинных жертв готовят казнь мучителю. Бойся и мёртвых: убитые тобою живы для Всевышнего: они у престола Его требуют мести! Не спасут тебя воинства; не сделают бессмертным ласкатели, бояре недостойные, товарищи пиров и неги, губители души твоей, которые приносят тебе детей своих в жертву! — Сию грамоту, омоченную слезами моими, велю положить в гроб с собою и явлюся с нею на суд Божий. Аминь. Писано в граде Вольмаре, в области короля Сигизмунда, государя моего, от коего с Божиею помощию надеюсь милости и жду утешения в скорбях»[32].

Послание это Ивану Грозному якобы вручил верный слуга Курбского Василий Шибанов. Об этом будто бы имевшем место историческом факте даже написан рассказ, в котором утверждается, что Иван Грозный приказал Шибанову читать послание, а выслушав его, якобы велел пытать, но Шибанов выдержал все пытки, не назвав ни одного сообщника Курбского. Картина, отобразившая то событие, красочна: царь слушает посланца Курбского, опираясь на посох, наконечником которого он, как живописует рассказчик, пригвоздил к полу ногу Шибанову. Кстати, нашёлся, значительно позднее, ловкий издатель по фамилии Шибанов, который эту картину сделал гербом своего издательства и, как утверждали современники, изрядно на этом разбогател.

В действительности эта история всего лишь спекулятивная легенда. Шибанов не бежал с Курбским в Польшу. Он, как и несколько других слуг князя, был схвачен задолго до появления первого послания перебежчика и окован. Одно достоверно: Василий Шибанов даже на лобном месте не отрёкся от своего господина.

Иван Грозный мог бы не ответить Курбскому, но он тоже увидел возможность публичнооправдать свою жестокость через обвинение бежавшего слуги государева.

«Во имя Бога всемогущего, Того, Кем живём и движемся, Кем цари царствуют и Сильные глаголют, смиренный христианский ответ бывшему российскому боярину нашему советнику и воеводе, князю Андрею Михайловичу Курбскому, восхотевшему быть ярославским владыкою... Почто, несчастный, губишь свою душу изменою, спасая бренное тело бегством? Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не хотел умереть от меня, строптивого владыки, и наследовать венец Мученика? Что жизнь, что богатство и слава мира сего? Суета и тень: блажен, кто смертию приобретает душевное спасение! Устыдися раба своего, Шибанова: он сохранил благочестие пред царём и народом; дав господину обет верности, не изменил ему при вратах смерти. А ты, от единого моего гневного слова, тяготишь себя клятвою изменников; не только себя, но и душу предков твоих: ибо они клялися великому моему деду служить нам верно со всем их потомством. Я читал и разумел твоё писание. Яд аспида в устах изменника; слова его подобны стрелам. Жалуешься на претерпенные тобою гонения; но ты не уехал бы ко врагу нашему, если бы мы не излишно миловали вас, недостойных! Я иногда наказывал тебя за вины, но всегда легко, и с любовию; а жаловал примерно. Ты в юных летах был воеводою и советником царским; имел все почести и богатство. Вспомни отца своего: он служил в боярах у князя Михаила Кубенского! Хвалишься пролитием крови своей в битвах: но ты единственно платил долг отечеству. И велика ли слава твоих подвигов? Когда хан бежал от Тулы, вы пировали на обеде у князя Григория Темкина и дали неприятелю время уйти восвояси. Вы были под Невлем с 15 000 и не умели разбить четырёх тысяч литовцев. Говоришь о царствах Батыевых, будто бы вами покорённых: разумеешь Казанское (ибо милость твоя не видала Астрахани): но чего нам стоило вести вас к победе? Сами идти не желая, вы безумными словами и в других охлаждали ревность к воинской славе. Когда буря истребила под Казанью суда наши с запасом, вы хотели бежать малодушно — и безвременно требовали решительной битвы, чтобы возвратиться в домы победителями или побеждёнными, но только скорее. Когда Бог даровал нам город, что вы делали? Грабили! А Ливониею можете ли хвалиться? Ты жил праздно во Пскове, и мы семь раз писали к тебе, писали к князю Петру Шуйскому: идите на немцев! Вы с малым числом людей взяли тогда более пятидесяти городов; но своим ли умом и мужеством? Нет, только исполнением, хотя и ленивым, нашего распоряжения. Что ж вы сделали после с своим мудрым начальником Алексеем Адашевым, имея у себя войско многочисленное? Едва могли взять Феллин: ушли от Пайды (Вейсенштейна)! Если бы не ваша строптивость, то Ливония давно бы вся принадлежала России. Вы побеждали невольно, действуя как рабы, единственно силою понуждения. Вы, говорите, проливали за нас кровь свою: мы же проливали пот и слёзы от вашего неповиновения. Что было отечество в ваше царствование и в наше малолетство? Пустынею от Востока до Запада; а мы, уняв вас, устроили сёла и града там, где витали дикие звери. Горе дому, коим владеет жена, горе царству, коим владеют многие! Кесарь Август повелевал вселенною, ибо не делился ни с кем властию: Византия пала, когда цари начали слушаться эпархов, синклитов и попов, братьев вашего Сильвестра... Бесстыдная ложь, что говоришь о наших мнимых жестокостях! Не губим Сильных во Израиле; их кровию не обагряем церквей Божьих: сильные, добродетельные здравствуют и служат нам. Казним одних изменников — и где же щадят их? Константин Великий не пощадил и сына своего; а предок ваш, святый князь Феодор Ростиславич, сколько убил христиан в Смоленске? Много опал, горестных для моего сердца; но ещё более измен гнусных, везде и всем известных. Спроси у купцов чужеземных, приезжающих в наше государство: они скажут тебе, что твои предстатели суть злодеи уличённые, коих не может носить земля Русская. И что такое предстатели отечества? Святые ли, боги ли, как Аполлоны, Юпитеры? Доселе владетели российские были вольны, независимы: жаловали и казнили своих подданных без отчёта. Так и будет! Уже я не младенец. Имею нужду в милости Божией, Пречистыя Девы Марии и Святых Угодников: наставления человеческого не требую. Хвала Всевышнему: Россия благоденствует; бояре мои живут в любви и согласии: одни друзья, советники ваши, ещё во тьме коварствуют. — Угрожаешь мне судом Христовым на том свете: а разве в сём мире нет власти Божией? Вот ересь манихейская! Вы думаете, что Господь царствует только на небесах, Диавол во аде, на земле же властвуют люди: нет, нет! везде господня держава, и в сей и в будущей жизни. — Ты пишешь, что я не узрю здесь лица твоего ефиопского: горе мне! Какое бедствие! — Престол Всевышнего окружаешь ты убиенными мною: вот новая ересь! Никто, по слову апостола, не может видеть Бога. — Положи свою грамоту в могилу с собою: сим докажешь, что и последняя искра христианства в тебе угасла: ибо христианин умирает с любовию, с прощением, а не с злобою. — К довершению измены называешь ливонский город Вольмар областию короля Сигизмунда и надеешься от него милости, оставив своего законного, Богом данного тебе властителя. Ты избрал себе государя лучшего! Великий король твой есть раб рабов: удивительно ли, что его хвалят рабы? Но умолкаю: Соломон не велит плодить речей с безумными: таков ты действительно: — Писано нашея Великия России в царствующем граде Москве, лета мироздания 7072, июля месяца в 5 день».

Вот в таком примерно стиле вся переписка. Один, Курбский, оправдывает своё бегство во вражеский стан; второй, государь Российский — свою жестокость и отъявленное скоморошество, но избегает в них разговора о главном. Воспроизводить все их послания (тем более что они неоднократно издавались в полных списках) в кратком биографическом очерке вряд ли целесообразно, но проанализировать содержание этой переписки, её особенности можно. Вроде бы сокровенное в тех посланиях, а приглядишься — похвальные слова о себе и хула на другого. Не гнушаются даже вымыслами. О главном же противоречии, как я уже сказал, ни слова, только иногда намёки проскальзывают.

В России той эпохи противостояли друг другу два религиозных и философских течения. Одно, вдохновителем которого принято считать Иосифа Волоцкого, являлось проводником византийских взглядов на самодержавную власть государя; второе — защищало старый образ правления, свободно-договорной с удельными князьями, и опиралось на идеологию заволжских старцев. Иван Грозный был борцом за централизованное государство, за единовластие, то есть образа правления вполне прогрессивного для того времени. Впрочем, не только для того времени, но и для сегодняшнего — Иван Васильевич наследовал свою власть от деда и отца и старался сообщить ей новую силу, хотя в той борьбе доходил до опьянения и даже до безумства.

Курбский же был ярым сторонником добровольно-договорного порядка, который многие века терзал Россию междоусобной борьбой и изжил себя полностью. Поэтому считать Курбского либералом, борцом за демократические идеалы, как это делают иные биографы князя, можно лишь с определённой натяжкой.

В посланиях ни тот ни другой не высказывают чётко и своих взглядов на устройство лучшего общежития, более ладной формы правления в соответствии с требованиями времени. Что сдерживало их, знали только они сами.

В Польше князь Андрей Михайлович Курбский прожил девятнадцать лет, о которых осталось свидетельств больше, чем о делах князя в бытность его на родине. Отзывы об его жизни в эмиграции почти не разнятся: он не любил Польши, хлеб которой ел. Только иногда проскальзывает причина той нелюбви: Курбский стоял за православие, не приемля католичества. В этом была его трагедия. А ещё в том, что ему не особенно доверяли. Его советы как воеводы брались под подозрение, и он со скандалом ушёл из воеводства, принялся за самообразование (много свободного времени и наличие средств на безбедное существование позволяли это делать) и литературную деятельность, если так можно выразиться. Кроме трёх посланий Ивану Грозному, он написал «Историю о великом князе Московском». Он начал было перевод с латыни на славянорусский творений Иоанна Златоуста и даже послал первые свои опыты князю Острожскому, как православному, но каково же было возмущение Курбского, когда он узнал, что тот перевёл результаты его кропотливого труда на «варварский» польский язык. Возник скандал, переросший в публичную полемику, в которой Курбский яростно нападал на католицизм, в пылу, к примеру, иезуитов называл волками, которых пустили в овчарню.

К слову сказать, семья князя, не попавшая в опалу Ивана Грозного, была отпущена в Польшу вслед за князем, приняла католичество, и Андрей Курбский, нападая на католиков, жил с женой католичкой в согласии и любви.

В завершение, для лучшего понимания личности князя Андрея Курбского, упомянем о том, как управлял он дарованными ему Сигизмундом землями. Сказать, как барин, значит, ничего не сказать. На него поступало в Сейм множество жалоб из подвластных ему земель, и Сейм признавал их справедливыми, но Курбский на решения, осуждающие его жестокость, реагировал своеобразно: наиболее активных жалобщиков он помещал в небольшой водоём с множеством пиявок.

Закончить же очерк хочется словами К. Валишевского, весьма, на мой взгляд, честного и вдумчивого историка:

«В борьбе между старым и новым порядком Курбский был самым блестящим защитником прошлого. Но признать его героем или мучеником нельзя».

МАЛЮТА СКУРАТОВ


Малюта Скуратов-Бельский Григорий Лукьянович (?—1573). Думный дворянин. Приближённый Ивана IV, глава опричного террора. Участник убийства Владимира Старицкого, митрополита Филиппа и многих других. В 1570 году руководил казнями в Новгородском походе. Так пишет об этом человеке «Малый энциклопедический словарь».

Когда после смерти любимой жены Ивана Грозного новые его любимцы тайно собрались, чтобы решить, как отвлечь царя от тоски по покойнице, Малюта Скуратов, соглашаясь со всеми предложениями, добавил всё же, что это — полумера, нужно, мол, женить царя на угодной для них избраннице. Не сказал лишь Григорий Лукьянович о том, кого он имел на примете, хотя сам уже продумал каждый шаг своих дальнейших действий.

Дело в том, что несколько недель тому назад в Москву прибыл знатный владетельный черкесский князь Темгрюк с просьбой принять его в подданство Российскому государю. С собой он привёз красавицу дочь, тайно надеясь обвенчать её с каким-либо знатным придворным, близким к царю.

Переговоры с князем Иван Грозный поручил Малюте Скуратову.

Стремительно приблизился к трону Малюта после того расчётливого действия, какое предпринял он во время болезни Ивана Васильевича Грозного: Скуратов организовал присягу дворян царевичу Дмитрию, но главное — привёл к присяге ратников царёва полка. Отблагодарил государь старательность Малюты Скуратова знатным чином думного дворянина.

Велика ли корысть в сём почёте? Нет, конечно, если сидеть на Думе, рта не раскрывая. Но и слово на Думе, хотя и важное, не выделит в особый разряд: мало ли умных говорунов среди бояр и дьяков? Важно иное: слово непременно должно быть в угоду государю, в угоду его настроению. Только и этого мало. Советы, сказанные лично царю и ему в усладу, — вот верный ход приближения к трону. А путь к нему один: сплотиться нескольким дворянам из избранной по предложению Алексея Адашева тысячи для государевой службы в Кремле да и окружить трон.

Удалось Малюте Скуратову сбить стаю из тех, кому дай палец, они тут же отхватят всю руку, и вскоре Иван Грозный полностью доверился новому советнику, постепенно становившемуся любимцем царя. Ему был поручен не только пригляд за боярами, князьями и даже за митрополитом, но также сыск и казнь обвинённых.

Шагу не делал Малюта Скуратов, не разобравшись с истинным желанием государя, а определив его, действовал дерзко, безжалостно. Первыми жертвами его наушничества стали Сильвестр, братья Адашевы, их родственники, их друзья и единомышленники.

Угодил единовластцу. Весьма угодил. И ещё плотнее прилип к трону, обскакал на вороных даже Басмановых, отца и сына, безусловно, понимая, каких нажил себе врагов. Но наличие врагов — это даже хорошо. Чувство постоянной опасности не позволит поддаться беспечности. Это — как на охоте, когда ни на секунду нельзя отвлечься от главного, ради чего у тебя в руках сулица.

Вот и теперь Малюте для воплощения задуманного следует терпеливо ждать случая, чтобы сказать нужное слово в самый подходящий момент.

События разворачивались так: при каждой встрече — Малюта Скуратов специально затягивал переговоры с князем Темгрюком, проявляя при этом великую почтительность, часто приглашая князя к себе в дом, пока ещё не дворец, но довольно просторный и велелепный — Темгрюк всякий раз брал с собой свою дочь. Она и впрямь была красавицей: смоляные волосы, то заплетённые в тугую косу, то распущенные, мягкой бармицей спадающие на плечики, обрамляли нежной румяности лицо, такое уютное, будто великий мастер точил его в минуты вдохновения, особенно старательно вырезая губы, в меру пухлые и в меру алые. Стан её сравним был разве с грациозным станом горной козочки, а походку девица имела частошажную. Однако за всей этой благостной ладностью виделся не ангельский характер. Настроение красавицы могло меняться вдруг, по пустяковому поводу, и тогда движения её становились порывистыми, тонкие брови то сходились к переносице, то взмывали вверх, а карие очи швыряли всего на какой-то миг колючие, если не сказать злобные, искры.

«То, что нужно. С Иваном Васильевичем — два сапога пара».

Два обстоятельства пока мешали поведать царю о красавице княжне и подготовить их встречу. Первое — сватовство Ивана Грозного к младшей сестре польского короля Сигизмунда Екатерине. Вроде бы всё там шло ладом, только вряд ли договорятся о свадьбе. Сигизмунд определённо потребует такого подарка невесте, на какой Иван Грозный никогда не согласится. Да и вообще, Сигизмунд войны за Ливонию не прекратит, а Иван Грозный наверняка не захочет отказаться от борьбы за возвращение исконно русских земель.

Второе препятствие — более сложное. Похоже, черкешенка влюбилась в него, Малюту, и её отец поощряет эту любовь. Тут, как говорится, почешешь затылок: либо семейное счастье, либо великое, тайно всколыхнувшее его душу — престол Российский.

Малюта Бога молил, чтобы сватовство с сестрой Сигизмунда сорвалось, хотя сам пока не определил, как отнестись к любви княжны, в которую он, не признаваясь в том себе, влюбился, что называется, по уши.

Бог услышал молитвы Малюты Скуратова: порубежники князя Михаила Воротынского перехватили тайного посланца Сигизмунда к крымскому хану, о чём Малюта узнал сразу же и попросил дьяка Разрядного приказа передать перехваченное письмо ему в руки для доклада государю. Дьяку просьба явно не пришлась по душе, но он понимал, что, судя по всему, Малюта Скуратов в самое ближайшее время станет всесильным, если уже им не стал, и поэтому вряд ли имело смысл обретать такого жестокого и безжалостного (это уже проявлялось) врага. Вот и вышло, что на доклад к Ивану Грозному пошёл Малюта Скуратов. Гоголем пошёл.

— Мои тайные соглядатаи прознали о послании коварного, а порубежники князя Михаила Воротынского перехватили то послание. Сигизмунд зовёт Девлет-Гирея объединиться против тебя, мой государь.

   — Читай. Что замыслил готовый стать моим свойственником?

Коротко и ясно: за поход на Россию Сигизмунд обещает солидную плату, говорит о одновременном наступлении на русские войска в Ливонии. Ответа ждёт незамедлительно.

   — От Сигизмунда посол прибывает. Приготовь список предательского послания. На печатном станке.

   — Исполню нынче же.

Спешка зряшняя. Посол, маршалка Шимкович, прибыл в Москву лишь спустя неделю. Иван Грозный, вопреки принятому им же самим правилу начинать с любым посольством переговоры через назначенных представителей из Посольского приказа и думных бояр, на сей раз самолично встретил маршалку в Большой тронной палате. Как посла великой знатности, прибывшего с важной миссией. Белоснежные рынды с серебряными топориками на плечах застыли у трона и за лавками, на которых обычно восседают думные бояре и князья, но на этот раз совершенно пустых. Только дьяк Посольского приказа и Малюта Скуратов сидят справа и слева от трона государева.

Маршалка Шимкович — тёртый калач: сразу уловил оскорбительную насмешку, поэтому не стал церемониться, как того требовал условленный порядок приёма послов, но спросил, гордо вскинув голову:

   — Чем прогневил тебя, великий князь Московский, мой светлый король?

   — Раб рабов Сигизмунд — коварен! — кинул тот и повернул голову к дьяку Посольского приказа: — Передай.

Маршалка растерялся, поняв, что у Ивана Грозного в руках основание для такого смелого оскорбления короля Сигизмунда. Надлежало бы, круто развернувшись, покинуть Тронный зал, но Шимкович беспрекословно принял отпечатанный на станке документ и покорно выслушал чеканные слова великого князя Московского, как в Польше именовали государя всей Русской земли.

   — Почитав и поразмыслив, известишь нас, готов ли ты к переговорам от имени Сигизмунда. Если готов, вот с ними станешь разговоры разговаривать.

Переговоры вообще бы даже не стоило затевать, однако Иван Грозный, уже наставив и дьяка Посольского приказа и Малюту Скуратова на то, чтобы переговоры окончились ничем, хотел знать, при каких условиях Сигизмунд согласится стать ему зятем и какое приданое даст за свою сестру. Возможно, в будущем сведения эти пригодятся, дабы попрекать польского короля в неумеренности и жадности.

Губа у Сигизмунда — не дура. За мир и сватовство он потребовал отдать Великий Новгород, Псков, всю землю Северскую и Смоленск. Приданое же определялось более чем нищенское.

Сватовство сорвалось. Война в Ливонии началась с новой силой — всё словно в угоду Малюте Скуратову. Дальнейшее теперь зависело только от него самого: изберёт ли он любовь или не откажется от вожделенного.

«Поговорю с княжной, тогда и определюсь».

Разговор состоялся удивительно короткий и настолько откровенный, что даже ошарашил Малюту Скуратова. Она первой пошла на откровенность:

   — Я полюбила тебя. Горячо. Безмерно. Ты утонешь в моей любви. Клянусь.

Слова не робкой девы, а видавший виды женщины. Но, может, на Востоке подобное принято? А что она ответит на заманчивое предложение?

   — Ты мне тоже люба. Но я подданный своего государя, его верный слуга, и обязан заботиться о его благе. Он — вдовец. Он ищет невесту. Я уверен, если он увидит тебя, ему больше никакая не будет нужна.

Засветились неудержимой радостью карие очи девы, вспыхнули румянцем щёки, а губки, и без того алые, стали ещё ярче, ещё привлекательней.

Вот тебе и любовь?! Куда делась?!

   — Я не перестану любить тебя, — справившись с внезапно навалившейся радостью, заговорила княжна. — Став царицей, я найду возможность поделить счастье любви и с тобой, мой ненаглядный.

Ясней ясного. Нечего голову морочить и теребить душу, тем более что такая царица — именно то, что нужно. С ней со временем обо всём можно будет договориться. Её руками убрать путающихся под ногами.

   — На днях государь Российский пригласит твоего отца и тебя в свой загородный охотничий дворец на Воробьёвых горах. Потешит вас соколиной охотой.

   — Ты так уверен, словно сам царь.

   — Да. Уверен. Ждите царского слова.

Действительно, отчего такая уверенность? Просто знал Малюта Скуратов вкусы Ивана Грозного, ибо он, как и все его собратья по усладам государя, тоже подыскивал ему дев неоднократно, никогда не ошибаясь. Не ошибся и на сей раз. На следующий день он докладывал царю:

   — Владетельный князь Темгрюк без всяких условий готов принять подданство российское, стать верным тебе слугой. Мой совет, если позволишь?

   — Послушаю. Излагай.

   — Позови князя в охотничий дворец на Воробьёвы горы...

   — По Сеньке ли шапка?

   — Не спеши, государь, не дослушав. Он приехал с дочерью. Княжна красы неописуемой. Азартная, как отец сказывал, охотница с соколами, но более с гончими на лис. Не влюбиться в неё нельзя.

   — Влюбился, стало быть?

   — О тебе, государь, мысли мои. Только о тебе. Сколько можно вдовствовать? Мимолётные утехи не осудительны, но тебе наследник нужен от законной царицы.

   — Как всегда, говоришь дело. Готовь охоту и посылай от моего имени к Темгрюку. Не кого попало, а знатного чтобы.

Охоту готовить — не вопрос. Она всегда готова. И на соколиную в один миг изготовятся соколятники, и с борзыми да гончими, если готовы собаки у псарей, только слово молви, а вот с посланцем к князю Темгрюку — закавыка. Перворядные посчитают унизительным такое поручение, захудалого пошли — Иван Грозный может разгневаться, а он, Малюта Скуратов, не настолько ещё твёрд у трона, чтобы прощались ему промашки.

«Думного дьяка Михайлова определю», — нашёл выход Малюта Скуратов и успокоился.

В урочный час в усадьбу, где гостевал князь Темгрюк, въехал целый поезд, возглавил который лично Малюта Скуратов. Для князя — красавец саврасый в золочёном оголовье под бархатным седлом с аксамитовой попоной, шитой жемчугом; слугам, тоже добрые кони, а княжне — коляска. Лёгкая, обитая изнутри медвежьей шкурой, поверх которой на мягком сиденье — текинский мягкошёрстный ковёр.

Глянула княжна на коляску, сверкнула недовольно очами, на миг, конечно, и тут же с мягкой капризностью:

   — Я бы лучше — в седле. Горские женщины...

Не дослушал Малюта Скуратов княжну, — ветром его сдуло с вороного дончака.

   — Садись.

Она буквально впорхнула в седло. Лёгкая. Гибкая. Сердце у Малюты захлебнулось: он хорошо знал норов своего коня, который беспрекословно подчинялся только ему — сейчас закусит удила, и долго ли до греха непоправимого? Он, однако, не успел даже обозвать себя олухом царя небесного за свой безрассудный порыв, как тревога сместилась удивлением: княжна похлопала по шее всхрапнувшего было коня, готового закусить удила, нежной ручкой и проворковала: «Какой ты нетерпеливый. Погоди, поскачем ещё. Дай срок», и конь стал послушней телёнка.

   — Он — твой! — восторженно воскликнул Малюта Скуратов. — Мой тебе подарок.

Малюте подвели нового коня, и вот уже отец с дочерью, а на голову поотстав от них и сам Малюта, загорцевали впереди поезда, который взял путь на Воробьёвы горы.

Иван Грозный сгорал от нетерпения лицезреть княжну, но он принуждал себя оставаться в светлой палате, намереваясь встретить своих гостей именно в ней; когда же ему доложили, что княжна едет не в коляске, а верхом на вороном дончаке рядом с отцом и Малютой Скуратовым, царь не выдержал и вышел на крыльцо.

Поезд въехал во двор, приблизился к царскому теремному дворцу — княжна первой спорхнула с седла, и с поклоном:

   — Здравствуй, государь великой России!

У Ивана Грозного едва не потекли слюнки. Он не обращал уже внимания на поклон самого князя Темгрюка, слушал его приветствия вполуха, хотя понимал, что ведёт себя как болван, но ничего поделать с собой не мог. Прошло лишь какое-то время, прежде чем он обрёл своё царское величие.

Пировали до полуночи. Вопреки всем приличиям, княжна сидела за царским столом. Даже её отцу определили следующее за дочерью место. Иван Грозный осушал кубок за кубком, как и Малюта Скуратов, но оба выглядели совершенно трезвыми, да и на охоту не припозднились — выехали как и положено, едва заалела зорька. На утренний лет пернатых.

До Щукинской поймы дорысили быстро, и вот уже — соколы в деле. У княжны, как и у всех охотников, свой сокол. Настоящий соколина. На загляденье. Бил он легко не только утку и гуся, но и лебедя. Радоваться бы княжне, любуясь стремительной силой сокола, однако по всему было видно, что большого удовольствия княжна от подобной охоты не испытывает. Иван Васильевич даже спросил:

   — Не нравится?

   — Ничего. Потешно.

   — Отчего же куксишься?

   — Мне по душе скакать, а не стоять, ожидая, когда поднесут добычу сокола к ногам твоего коня. Да и конь повода просит.

   — Ладно. Завтра затравим лису. Послезавтра за зайцами погоняемся.

Скачка бешеная, как выяснилось, — стихия юной девы. Слилась она с конём. А тот, вроде бы вполне понимая состояние новой хозяйки, стелется по полю вслед за гончими.

Но что примечательно, даже в самый разгар погони княжна не опережала царского аргамака.

Вроде бы рядом скакала, бок о бок, и всё же её конь, чуточку, на полголовы, отставал. И это не мог не заметить Иван Грозный, ублажая себя мыслью, что красавица жена станет уважать его царское достоинство.

Всего три дня провели гости на Воробьёвых горах, где устроен был выезд на пернатых, охота на лису и погоня за зайцами, а на вечерней трапезе Иван Васильевич объявил своё решение:

   — Беру под свою руку тебя, владетельный князь, а дочь твою в жёны. Завтра митрополит окрестит её в православие, послезавтра — свадьба.

   — Отдаю тебе дочь свою с великой радостью, — вдохновенно заговорил князь Темгрюк. — Без всякого сомнения оставляю её в твоих руках, мой государь. Сам же, погостив в меру, вернусь домой. Отбиваться от алчных соседей.

   — С несколькими тысячами детей боярских ты поедешь. Я построю крепости, где ты укажешь. Надёжней станет безопасность моих украин.

Вот и весь итог переговоров, которые так долго тянул Малюта Скуратов, видя в том свою великую выгоду. Теперь он ликовал. Но в ликовании том не обошлось без примеси горести: жаль всё же терять такую красу — она могла бы быть его женой, а не женой Ивана Грозного.

«Ладно. Долог путь к счастью, но одолим».

Всё закрутилось в нетерпеливости, как мельничный жёрнов под напором полой воды. Митрополит Макарий уже на следующий день по приезде княжны в Кремль стал её восприемником из купели, дав ей имя Мария. Вызвался учить её Закону. После, конечно, свадьбы.

Свадьба тоже не задержалась. Прошла пышно. С соблюдением всех христианских, густо перемешанных со славянскими, обычаев: молодых кормили куриными грудками, обсыпали овсом и пшеницей, провожая после венчания в опочивальню, а в самою спальню прежде молодых пустили петуха. Гордого петушиной красотой. Горластого.

Угодил Малюта Скуратов Ивану Грозному. Крепко угодил и стал вхож даже в его опочивальню без всяких докладов. Во дворец же царицы — пока ни шагу. Подоспеет то время. Пока же нужно ковать железо, пока оно горячее. Начать проводить в жизнь замысленное, обращая государя в свою веру, в послушного ему самовластца. По мелочам пусть тешит своё царское величие, важные же дела как прежде действовал по воле Адашева с Сильвестром, теперь решает по его подсказке, пока что думного дворянина. Малюта Скуратов давно понял, что Иван Васильевич Грозный пусть и крут и заносчив, но по сути дела — ведомый. Вспыльчивость его, непредсказуемость — тоже от неспособности самостоятельно управлять державой; хотя вроде бы от природы он не обделён умом и смекалистостью. Был Малюта умным, дальновидным и, главное, очень хитрым и коварным выразителем чаяний нового, набиравшего силу сословия — дворянства. Программа ясная, как божий день: прихлопнуть боярство и самим стать властвующим классом. И чем чёрт не шутит, пока Бог спит: занять престол. А тут, как считал Малюта, ему равных нет, хотя желающих хоть отбавляй.

Волею судьбы и своим старанием Малюта Скуратов получил самые большие возможности влиять на царя, добиваясь общедворянской цели, не забывая между прочим и себя лично.

Началось планомерное давление. Один и тот же вопрос: что обрёл государь, начав преобразования по предложенному Алексеем Адашевым плану? Ничего. Новые владельцы земли столь же самостоятельны в своих поместьях, как и бояре в вотчинах. Да, они пока более послушны, но так ли останется в день завтрашний, послезавтрашний? Что есть в собственности самого царя? Только его родовые уделы, как уделы всех остальных князей, считающих служилыми. Некоторые князья даже более владетельные и, ясное дело, готовы сесть на царский трон. Особенно Шуйские. Не прочь властвовать и Одоевские. Воротынских тоже нельзя сбрасывать со счетов.

Как поправить дело? Как божественному началу царской власти придать силу владетельную?

   — Думать нужно. Думать, — всякий раз заканчивал подобные разговоры с Иваном Грозным Малюта Скуратов.

   — Я тоже стану думать, — соглашался государь. — В твоих словах много разумности. Меня и Мария несколько раз спрашивала, чем я сам владею? А что я отвечаю? Державой, мол. А если серьёзно, то ты прав: только малым числом вотчин. Втрое меньше, чем у Шуйских.

Малюта Скуратов мог бы уже изложить свой план переворота всего уклада российской жизни, как он для себя называл задуманный план. План этот родился не вдруг, а в долгих беседах с такими же, как и он, избранными дворянами, жадными до власти и нежелающими оставаться на побегушках. Он сводился к тому, чтобы перевести в собственность царя наиболее богатые области, где посадить своих тиунов, своих наместников, иметь там своё войско, остальные же, захудалые, земли передать в руки местным князьям, которые всё равно должны быть подчинены царю. Получится единовластие полное, подкреплённое не только правом, взятым взаймы у почившей в бозе Византии, но твёрдое, основанное на всесилии материальном.

А какая выгода лично ему, Малюте Скуратову, от подобного переворота? Пока ещё туманная, но волнующая возможной великой удачей. При встрече с царицей Марией он настраивал её на то, чтобы она способствовала ликвидации тех князей и бояр, кто мог бы по праву рода своего иметь виды на престол. Он с упрямой последовательностью называл имена намеченных в жертвы, безвинно их обвиняя:

   — Косятся на тебя, моя царица, многие. Шуйский-Горбатый, например. Князь Дмитрий Швырев особенно злословит.

Искры гнева выплёскивали карие очи горянки, и было ясно Малюте Скуратову, что она не забудет их имена.

В следующую встречу — пара новых фамилий, с того момента занесённых памятью царицы в списки обречённых.

Не спешил Малюта с изложением своего плана перетряски векового уклада русского народа государю. Терпеливо ждал, когда о нём вспомнит сам Иван Грозный. И терпение его было вознаграждено. Государь в конце концов задал вопрос. С явным недовольством:

   — Скоро ли думку свою до ума доведёшь?

   — Похоже, да. Пару месяцев ещё дай мне, государь, и тогда изложу мысли свои со всей ладностью.

Через недельку-другую вновь вопрос:

   — Движется к исходу задуманное?

   — Очень даже. Надеюсь, мой государь, управиться раньше определённого срока.

Он и в самом деле вскоре сообщил о готовности к серьёзной беседе, опередив на немного условленное время. И не с пустыми руками пришёл, а с листками бумаги, на которых изложен весь план.

Всё понравилось Ивану Грозному, и он не только послушал Скуратова, но и внимательно прочитал исписанные ловким почерком листки. По возникшим сомнениям попросил разъяснений.

   — Вот ты предлагаешь набрать тысячу телохранителей? Это что? Повторение адашевской тысячи?

   — И да, и нет. Адашевская тысяча для службы тебе в Кремле в пику ненадёжным боярам. Пусть она остаётся. Только, если будет твоя воля, нужно будет пошерстить её, избавившись от тех, кто начал якшаться с боярами, плетя с ними вместе нити крамольные. Если повелишь, я этим займусь.

   — Кроме тебя кому ещё? Но дальше излагай.

   — Новая тысяча — это твои телохранители.

   — А царёв полк сам по себе?

   — Конечно. Но ещё и опричь его — полк. Вдобавок к тысяче телохранителей. Кто посмеет поднять руку на такую силищу?

   — Выходит — опричная рать?

   — И не только рать. Города твои. Области. Личные, опричь остальной земли, управляемые приказами. Скажем так: земскими.

   — Ловко! Опричные и земские. Так и сделаем!

Потянулся долгий процесс подготовки переворота. Перво-наперво, по слову того же Малюты Скуратова, Иван Грозный ввёл в число посвящённых Басмановых, отца с сыном, и князя Афанасия Вяземского, кто почти вплотную приблизился к царю умением ловко скоморошествовать. Они и определяли, какие города и земли, им подвластные, сделать собственностью царя, вызывали оттуда преданных друзей в Москву, не объясняя даже, чего ради эти сборы.

В тайне готовился и обоз из пяти сотен параконок на железном ходу. Если кто узнавал об этих тайных делах и, не дай Бог, проявлял пусть самое малое любопытство, исчезал бесследно.

Считается, что главным хранителем тайны подготовки к перевороту был Малюта Скуратов. Это по его слову исчезали нечаянно соприкоснувшиеся с ней. Для исполнения своего приказа Малюта под рукой имел сотни полторы молодых дворянчиков, без чести и совести, готовых на всё ради сладкой жизни. Правда, не ведали эти молодчики, что мало кто из них доживёт даже до средних лет.

Лично Малюта Скуратов следил и за изготовлением крепкого и удобного возка для долгой дороги. В нём ехать царице Марии. Приглядывал он и за мастерами, готовившими ещё пять дюжин возков.

3 декабря 1564 года Кремлёвская площадь заполнилась параконками и возками. На брички грузили царскую казну, в возках размещались жёны и дети избранных дворян, приказных и воинских чинов, а также загодя приглашённых в опричнину (они ещё не знали этого слова) из разных городов, даже самых отдалённых.

Не только Кремль притих, пытаясь понять, что задумал непредсказуемый в поступках царь, но и вся Москва. Что же случилось? Отчего царь покидает свою столицу с семьёй и со всей своей казной? От татарского набега — ноги в руки? Не похоже. Никаких вестей о нападении крымцев, а тем паче о большом походе татар на Россию не поступало. Так что же случилось?

Больше месяца задавали себе эти вопросы не только князья и бояре, но и люди простые. Весь месяц жили все в тревоге.

Малюта Скуратов, став, по сути, правой рукой царя, показал в этот месяц образцы распорядительности: где бы царь ни останавливался (конечный пункт был заранее определён — Александровская слобода), всё было устроено ладно не только для царя и царицы, но и для всех, с ним ехавших. А двигались медленно оттого, что перестройка дворца в Александровской слободе затягивалась. И вновь по слову Малюты Скуратова. Он предложил, а государь согласился, чтобы во дворце было много места для скоморошьих утех, но главное — крепкое подземелье с добрыми пыточными и множеством тёмных и сырых камер для окованных. Особое внимание Малюта уделил устройству пыточных, предусмотрев при их сооружении хитрости, не позволявшие просачиваться в большую трапезную палату запахам палёного мяса, но доносившие туда крики из пыточных. Приглушённые звуки эти вполне были уловимы даже во время пьяных оргий, к которым новые любимцы государя его уже приучили.

Все искренне хвалили Малюту Скуратова, но никто не знал, какие истинные мысли будоражили его душу и сердце, а он надеялся, что кто-то из князей — Шуйские ли, Владимир ли Андреевич — воспользуется опрометчивым шагом Ивана Грозного, захватит кто-то из них престол Российский, и тогда начнётся неимоверная свара, в которой должны погибнуть захватившие власть и их сторонники, да и сам Иван Грозный со своими любимцами. Восторжествует он, Малюта Скуратов. Он вполне был уверен, что его поддержит не только царёв полк (воевода полка князь Владимир Воротынский потеряет голову в первую очередь), но и несколько других полков, где на командных должностях есть его верные друзья. Но главная сила — его личные головорезы из молодых дворянчиков. Они начнут убирать с дороги и правых, и виноватых.

Малюта даже однажды проговорился Марии Темгрюковне:

   — Предвижу, наше счастье в скором времени должно стать не тайным.

Сладкие мечты, но суждено ли им сбыться?!

Диву, конечно, можно даваться, оценивая действия князей родовитых: они дали полную возможность Ивану Грозному надёжно укрыться в Александровской слободе, не перехватив его в пути, где он стараниями того же Малюты Скуратова был почти беспомощным; когда же царь прислал в Москву послание, в котором сообщал об отречении от престола и обвинял всех поголовно князей и бояр в измене ему и России, обвинённые не встали во главе своих дружин с мечами в руках за честь свою и в конце концов за жизнь свою, а поспешили ударить челом самовластцу.

Возглавил покаянный поход в Слободу сам митрополит, прихватив с собой весь свой клир.

Действия церковников понятны: их кредо — царь есть наместник Бога на подвластной ему земле, а сами священнослужители неподсудны государю. Им бояться нечего, а чего ради склонили головы родовитые князья? Чтобы затем положить их смиренно на плаху под топор палача?

Нет, не получилось того, на что рассчитывал Малюта Скуратов: бояре и князья беспрекословно приняли волю царя, с откровенной наглостью им высказанную:

   — Моё полное самовластие! Мне невозбранно казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния, без всякого стужения, без всяких претительных докук со стороны духовенства. Полные мои условия ожидайте в Москве.

Предельно коротко, но за этой короткой фразой — сотни и сотни обречённых, в том числе и священнослужителей. Но что поразительно, никто вроде бы не думал о себе, о своей жизни, желали единственно возвращения царю его царства. С низкими поклонами умоляли Ивана Грозного вернуться в Кремль, где начать казнить и миловать. Каждый, похоже, надеялся оказаться в милости, не видя за собой никакого греха.

В самом начале февраля Иван Грозный вернулся в Москву. Он настолько изменился, что его нельзя было узнать. Лицо — сама свирепость; черты исказились; взор угас, а на голове и в бороде не осталось почти ни одного волоса — всё это произошло, как оценил Курбский, от неизъяснимого действия ярости в его груди. А у более поздних биографов Ивана Грозного появилась даже версия о будто бы свершившейся подмене, и от государя осталось только имя. Иные насчитывают целых три подмены. Но Бог с ними, этими версиями, хотя, возможно, они близки к действительности.

Но вернёмся к событиям, зафиксированным в документах того времени. Иван Грозный поставил несколько условий, при которых он вернётся на трон. Первое требование, иметь при себе телохранителей сколько потребуется, никого не удивило — знали его недоверчивость, боязливость, что свойственно всем людям с нечистой совестью. Следующие же условия привели в тихий ужас Государев Двор, следом — Москву, а за ней и всю Россию: царь объявил своей собственностью города Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Белев, Лихвин, Ярославец, Суходоровью, Медынь, Суздаль, Шую, Галич, Юрьевец, Балахну, Вологду, Устюг, Старую Руссу, Каргополь, Вагу, также волость московскую и другие с их доходами. Всех вотчинников и даже неугодных помещиков выселяли из этих городов, отбирая их земли. Передавали же всё богатство телохранителям Ивана Грозного и особым сановникам, для его услад назначенным. Был ещё ряд других условий, менее значительных.

Новый Двор для управления собственностью царя был назван опричным, а всё остальное, то есть само государство — земщиной. Её Иван Грозный поручил боярам земским князьям Бельскому и Мстиславскому.

Два дня прошло после оглашения условий, и начались казни. Пыточные зашлись в криках и стонах, а на лобном месте не успевала подсыхать кровь. Расправлялись заплечных дел мастера и палачи, которыми руководил Малюта Скуратов, с теми, кого он сам загодя оклеветал. Теперь невинные жертвы оказались в его руках, ибо в его руки Иван Грозный передал и сыск и исполнение приговора.

Отводил душу Малюта, срывая злость за свою неудачу на несчастных.

Первой жертвой оказался славный воевода князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский, потомок великого князя Киевского Владимира, Всеволода и древних князей Суздальских. Ему предстояло умереть вместе с сыном Петром. Гордо взошли князь и княжич на помост, словно не тяжёлые ржавые цепи у них на руках и ногах, а сафьян и парча. Сын первым намерился положить голову на плаху, но отец остановил его:

   — Не гоже так. Не зрить отцу смерть сына.

   — Хорошо, отец. Ложись первым.

Отрубленную голову отца княжич Пётр поднял, звякнув цепями, поцеловал в губы и положил свою голову под топор палача.

На следующий день казнили боярина Петра Ховрина, окольничего Головина, князя Ивана Сухого-Кашина и кравчего князя Петра Ивановича Горенского, а князя Дмитрия Швырева посадили на кол. По настоянию Марии Темгрюковны. Она не забыла оговор, сделанный Малютой Скуратовым.

И пошло-поехало. День за днём. Упивался местью Малюта Скуратов, угождая Ивану Грозному, но думал и о завтрашнем дне. Нужно менять основательно образ действий — переходить на медленную, возможно довольно долгую осаду, с которой в одиночку вряд ли можно справиться. Нужны очень надёжные подручные, которым можно было бы доверять как самому себе. Вспомнил о племяннике Богдане Бельском. В небольшом чине служил он в городе Белом и его уезде. Камни станет племянник грызть, если его приблизить к себе.

«Замолвлю слово при случае Ивану Грозному».

Но одного подельника мало. Нужно повнимательней приглядеться хотя бы ещё к одному. Из тех, кто пока не так близок к царю, и если тому избраннику чуточку пособить, станет такой верным соратником. Но подобного не вдруг отыщешь. Пока же хватит племянника.

Выбрав подходящий момент, попросил Ивана Грозного:

   — Дозволь, мой государь, позвать мне племянника. Он — дворянин в Белом. Младшая ветвь Бельских.

   — Иль один не управляешься? Не похоже.

   — Справляюсь. Что верно, то — верно. Только одно смущает: в пыточных не всегда удаётся самому быть, а откровения под пытками можно исказить при желании в угоду себе. Не проверишь. Над кем сыск, того нет, а заплечники — все бессловесные. Не помешает помощник, кому можно верить, как себе.

Не вдруг Иван Грозный ответил — Малюта даже с тревогой подумал, не предложит ли царь в помощники кого-либо из молодых любимцев, например Фёдора Басманова, но вздохнул спокойно, когда услышал:

   — Тебе помощник, ты и выбирай, головой ручаясь за свой выбор.

   — Не сомневайся, мой государь, в преданности дворянина Богдана Бельского. А учить его уму-разуму я стану без всякой поблажки.

Вот так рядом с Малютой Скуратовым появился Богдан Бельский. Как тень его. Пока только на пиры содомские он не приглашался, зато в пыточных находился почти безвылазно. До тошноты одурь брала первое время, но постепенно стал привыкать и даже возвышать себя в своих глазах, наслаждаясь властью над обречёнными, вроде бы их судьбы в егоруках.

Правда, их судьба решена государем по навету Малюты, Богдану остаётся выбить нужное признание, в этом его главная задача, в этом его преданность. Однако можно многие годы проводить в пыточных, умело выбивая нужные царю признания, и государь не обратит на тебя особого внимания. Нужен из ряда вон выходящий случай, умело использованный, чтобы твоё усердие было замечено и вознаграждено.

Малюта Скуратов подбадривал племянника.

   — Мне тоже важно особое внимание к тебе царя Ивана. Но будем ждать случая, а может, изобразим его с великой пользой для себя.

И случай пол года спустя представился. Да какой!

Очередной выезд на охоту. На сей раз — травить медведя. Его место обитания углядели псари, и теперь стая собак, натренированных на схватку с медведем, носится впереди в поиске следов жертвы.

Тихо в лесу. Иван Грозный нетерпелив. Обращается к Малюте Скуратову, который ехал рядом, вроде бы с упрёком:

   — Что это? Неужто медведя спугнули прежде времени?

   — Не думаю. Грязной — добросовестный исполнитель.

— Вот-вот — исполнитель. Не более того.

Сердито засопел государь, но не надолго: издали донёсся остервенелый лай волкодава, догнавшего по следу медведя. И почти сразу к первому псу подоспел второй, затем третий, четвёртый, и вот уже лай и визг стаи стал слышен отчётливо — Иван Грозный, подобрав поводья, прижал шенкеля к бокам своего борзого любимца, и тот сразу же взял в галоп.

Пришпорили коней и Малюта с Богданом, который по совету дяди держался в шаге за ним и царём. Опричники тоже поспешили следом. Они воронием крылом обтекли своего государя, стараясь от него не отставать.

Но куда там: Иван Грозный дал волю своему аргамаку, ибо предвкушал волнующее зрелище, желал увидеть, как будет вертеться медведь, отшвыривая лапищами своими кидающихся на него остервенелых, подстёгиваемых криками псарей, волкодавов, которых не останавливают потери в их рядах. Долго идёт неравная схватка, пока одна из собак не изловчится и не вцепится клыкастой пастью медведю в загривок; и вот тогда наступает самое волнующее: чтобы раздавить вцепившегося пса, медведь упадёт на спину, и это станет началом его конца. Облепят волкодавы медведя и начнут терзать, пока не испустит он дух.

Иван Грозный понукал коня, дабы не опоздать на злобный пир его псарни, чтобы вместе с псарями подбадривать собак, и без того вошедших в раж. Конь его послушно пластал, и не только стража, но даже Богдан Бельский всё более отставал; только Малюта Скуратов висел на хвосте царёва аргамака — новый вороной был не хуже коня Ивана Грозного.

Перелесок. Обочь тропы — густой ёрник. Не свернуть ни вправо, ни влево. Опричники ещё больше отстали, вынужденные вытягиваться в цепочку, Иван же Грозный, чуя по лаю и визгу, что дело до главного ещё не дошло, всё же шпорил коня, опасаясь припоздниться. За перелеском — пойменная поляна. Рукой подать до Сходни, откуда всё явственней слышен злобный лай. Вот и конец узкой тропы — ёрник отступил, позволив вольно раскинуться белоствольным берёзам — простор, скачи теперь ещё прытче. Но что это?! Всадники?! У всех опричников вороные кони, а у этих — различной масти.

Тревожные вопросы, однако, не успели остановить Ивана Грозного — конь вынес его на поляну, и царь оказался лицом к лицу с полусотней всадников в кольчугах, с мечами на поясах, с притороченными к сёдлам сагайдаками и полными стрел колчанами.

Осадил Грозный своего коня, и тот послушно встал как вкопанный. Не напрасно же стремянные учили царёва коня останавливаться с полного галопа на брошенной на земь попоне. Малюта едва не наткнулся на белого в яблоках скакуна, но изловчился всё же, отвернул и встал между полусотней и царём, загородив его собой. Ладонь на рукоятке меча, а мысли вихрем:

«А что, если рванёт полусотня?!»

Изрубит тогда и царя, и его самого. Вот — Богдан рядом. Уже легче. Крикнуть бы царю, чтобы скакал обратно, к своим приотставшим телохранителям, но разве сделаешь это? Не любит Иван Грозный, когда им пытаются повелевать. Опалит непременно, стоит только угрозе миновать.

Стоят Бельские против полусотни и ждут напряжённо, что предпримут непрошеные гости.

Царь наконец крутнул коня и — в перелесок. А оттуда уже выпластывают на своих вороных опричники, стремительно окружают полусотню. А всадники в недоумении, отчего такой переполох?

Малюта Скуратов кинул спешно Богдану Бельскому:

   — Разоружить и — в Москву. В Кремль. В пыточную. Допрос учиним вместе с тобой.

Иван Грозный, собиравшийся после охоты ехать в Кремль, передумал. Укрылся в Александровской слободе под крылом своего полка, а Малюте Скуратову приказал:

   — Раз повелел задержанных отправить в Москву, сам тоже туда. Дознайся, по чьей крамоле на меня покушение? Поспеши.

   — Богдан Бельский глаз с них не спускает. Ни с кем они не смогут встретиться до моего приезда. Мы с ним и начнём сыск.

   — С Богом.

Развязаны руки у Малюты. Выходит, ни о чём ином царь не подумал, кроме как о заговоре. Более того, считает, должно быть, что крамола угнездилась в Москве. Оттого и спрятал себя в Слободе, укрылся за крепкими стенами. Тут стоит крепко подумать, чтобы угодить властелину.

Задержанных отправили под стражей в Кремль затемно. Богдан Бельский сообщает Малюте, когда тот прибыл в Кремль, о чём узнал у них дорогой.

   — Новгородцы они. С челобитной к царю.

   — Отчего же словно к сече изготовились?

   — Дорога, мол, длинная, не попасть бы впросак. Да и погони опасались. Важное у них слово. К царю самоличное.

   — Ишь ты — самоличное... Ты, Богдан, вот что: в пыточную собери только тех, кто безъязычен. А после того — вот этих, — кивок в сторону уже спешившихся и понуро ожидавших своей участи новгородцев, — поодиночке станем пытать. Писцов тоже не нужно. Запомним сами. А доложим, что найдём стоящим.

Ясней ясного Богдану: задумал что-то тайное Малюта, а может, давно подготовленное? Представил, как станут корчиться в муках, вполне возможно, и в самом деле безвинные челобитчики, но ни слова не молвил поперёк. Такое он позволял себе в первые недели службы в Александровской слободе, когда Малюта поручал ему приводить на пытку и казнь князей, бояр, жён и детей их, вероятно, действительно виновных в крамоле против царя, но кроме того, слуг их верных, без всякого сомнения безвинных, если только не считать за вину их преданность господам, за что, по мнению малоопытного Богдана, не казнить нужно, а миловать.

Малюта тогда всякий раз отчитывал несмышлёныша, как он его называл, внушая, что необходимо отметать сомнения при расправе с верными слугами опальных, что надобно безоговорочно и преданно служить царю, помазаннику Божьему. Один раз Малюта даже спросил в сердцах:

— Сам, что ли, на дыбу захотел?!

Нет, у Богдана не было никакого желания бесславно окончить едва начавшуюся службу при дворе, поэтому он больше не перечил Малюте, а тот стал приглашать его в подземелье, где приведённых им, Богданом, пытали, подгадывал так, чтобы в это время пыточную посещал сам царь.

Оторопь от вида жутких картин постепенно прошла, и что удивительно, его стало тянуть в пыточную, чтобы там, в подземельном полумраке, поглядеть на мучение крамольника, привезённого им и его подручными на расправу.

Подошёл и тот день, когда он не отказался от забавы с дочерью опального князя, затем отдав её рядовым опричникам на утеху и на лютую смерть после позора.

И вот теперь он лишь согласно кивнул и ответил спокойно:

   — Всё устрою, как велишь.

До самого утра без устали работали безъязычные палачи. Рвали тела вздёрнутых на дыбу зубастыми клещами, выжигали кресты на спинах, загоняли под ногти иглы, но все твердили, словно сговорившись стоять насмерть, одно и то же, едва шевеля запёкшимися губами:

   — С челобитной к царю шли.

   — С какой?!

   — Ему самоличное слово.

Вскипал тогда Малюта Скуратов гневом, кричал, не сдерживаясь, во всю глотку:

   — Кончай!

Палачи знали, что следует делать, услышав это слово. Один из них выхватывал из горна раскалённый добела прут и пронзал им грудь обречённого, прожигая сердце насквозь.

И так — с каждым. Один за другим выносили в крапивных мешках истерзанные трупы тайным выходом к Москве-реке и швыряли в воду. Остался один. Верховода челобитчиков.

   — Новый подход испробуем, — поделился Малюта Скуратов с Богданом Бельским. — Пытать не станем.

Ввели рослого детину, тоже раздетого до исподнего. В плечах — косая сажень. Руки не за спиной связаны, а спереди. Глянешь на кулаки — оторопь возьмёт. Что тебе шестопёры пудовые. А лицо доброе. Если бы не борода, можно было бы сказать — женское. Только окладистая чёрная борода придавала лицу суровость.

   — Садись, — не повелел, а попросил Малюта и указал вошедшему на скамью. Обычно начинали допрос с того, что не просили на неё садиться, а швырнув на эту скамью, прикручивали несчастного к ней и принимались стегать плетью с крючкастым концом, если же упрямился отвечать на вопросы, выжигали на спине кресты. Оттого скамья вся в запёкшейся крови.

Посмотрел на неё богатырь новгородский, хмыкнул, но всё же сел. Малюта Скуратов к нему с вопросом:

   — Все, кого ты вёл в Москву, в один голос сказали, будто имеете слово к самому царю?

   — Где они?

   — О них позже. Тебя одного повезу к царю Ивану Васильевичу, но примет ли он тебя, вот в чём загвоздка. Мы, окольничие его, обязаны знать, чего ради домогаетесь личной встречи с ним. Иначе нельзя. Не получится иначе. И тебя велит казнить, заподозрив в крамоле, да и нас вон с ним, — кивок на Богдана Бельского, — заодно.

Умолк. Вроде бы определяя, что ещё сказать для убедительности. Затем вновь заговорил.

   — Что поведаешь здесь, всё останется навечно тайной. Стены молчат. Вон те, — кивок в сторону тройки палачей, ожидавших своего мига со сложенными на животе ручищами, — лишены языков под самый под корень, а грамоте не учены, царь же не останется с тобой с глазу на глаз, обязательно нас позовёт. Понял теперь, отчего я любопытствую? В добрых ваших намерениях я убедился, но чтобы ехать с тобой к царю — а он подался в Александровскую слободу ещё вчера, опасаясь измены в Кремле, и увидел в вас исполнителей воли изменников, — я хочу знать, чем порадовать государя нашего, когда буду молвить слово за вас, челобитчиков новгородских.

   — Ладно, коль так. В Софийском соборе, за иконой Божьей Матери, письмо, писанное посадниками и боярами. Под Литву они намерены лечь. Заводилами — посадник степенный и посадники бывшие. Митрополит с ними заодно. Похоже, воеводы царёвы и наместник его тоже не в сторонке стоят.

   — Великую крамолу разведали вы. Без поклона царю не обойтись. Пока же, — Малюта глянул в сторону стоявших у горна палачей и повелел им. — За вами слово!

Будто в зады их откормленные шилом ткнули — рывок, и распластался обречённый на скамье, ещё миг, и прожёг его сердце раскалённый добела прут.

Вышли Малюта Скуратов и Богдан Бельский на свежий воздух. Дыши полной грудью, наслаждаясь пригожестью. А красота и в самом деле неописуемая: солнце будто играет с куполами церквей и храмов, а те весело искрятся разудалым смехом; величаво приосанились и сами белокаменные церкви, вроде даже гордятся золотым высокоголовьем своим, обласканным солнцем, и даже могучие кремлёвские стены, хмурые в ненастье, глядятся в это безоблачное утро какими-то уютными — всё располагает к возвышенным чувствам и приятным мыслям, и Малюта Скуратов расправил грудь.

   — Славно потрудились, Богдан. Славно!

   — Они ради великого скакали в Москву.

   — Ты опять за старое?! Или непонятно я тебе растолковывал о главном в службе царю?

   — Понятно, но...

   — Никаких «но» не должно быть даже близко! — сердито обрубил Малюта Скуратов, затем смягчился: — Ладно, послушай ещё раз. Говорить новгородцы могли одно, а что у них на уме, они так и не открылись. Только старшой вроде бы клюнул на наживку. Но ты можешь положить голову на плаху, ручаясь за искренность его? То-то! Новгороду извечно хочется да колется, только мать не велит. Киеву противился, но куда ему деваться было без него? Владимир стольный не хотел принимать, но мог ли жить он без Низовских земель[33]. Без хлеба низовского, без торга через Низ. Теперь вот на Москву косятся, даже к Литве морду воротят. Ремесленный люд не допустит этого. Житьим людям[34] и купцам тоже Литва сподручна ли? Или это не ведомо боярам да посадникам? Вот и прикинь, какой может случиться расклад: Ивана Васильевича посекли, а в Новгороде воеводствуют и наместничают Шуйские. Они, сами готовя измену, сами же раскрывают её, приведя люд новгородский к присяге новому царю из Шуйских. Кого сами же определят на трон. Что тогда с нами будет? Самое лучшее — Белоозеро или Соловки. После, понятное дело, пыточной, в которой мы сегодня ночь провели. А мы с тобой — Бельские! Гедеминовичи мы! Столь же достойны трона, как и Шуйские. К тому же кровь наша царствующего нынче рода! Иль запамятовал это?!

Как такое забудешь! Гордость рода. Ещё при Иване Третьем Великом Иван Фёдорович Бельский, от корня которого и они с Малютой, женился на племяннице государя Елене. Не меньше, выходит, они имеют право на трон, чем Шуйские. Может, даже большее.

А Малюта продолжал внушать:

— Служить не на побегушках, какая у тебя пока что участь, а стать по крайней мере окольничим, не так-то просто. Головой думать нужно, а не тем местом, которым на полавочнике сидишь. Иль тебе случившееся с Адашевым не в пример? Он и царя подлизывал, и к боярам тянулся. А чем закончилось? Или запамятовал, как свозили остатки гнезда адашевского в Слободу, в пыточные? В общем, решай: либо прямой путь, либо возвращайся в своё имение и сиди там тише мышки. Пойми, жалостливость твоя и недоумения могут поставить под удар и меня, а мне это совершенно ни к чему. Поэтому решай. Вот сейчас же. Без промедления.

   — Останусь при дворе.

   — Тогда так: бери сотню опричников во главе с сотником и — в Великий Новгород. В Софийский собор. Поспешая. Слушай, что от тебя требуется в Новгороде. Сразу, без промедления — к иконе. Если письмо там, шли тут же вестника. В Слободу. Но вернее, до Клина. Если же не встретит гонец твой меня там с царём, пусть скачет в Дмитров. Если и там нас не будет — в Сергиев Посад. В Лавру. Сам же упрячь под запор всех служителей храма. Ни одна чтоб душа не выскользнула и не оповестила Торговую сторону. Особливо бди за архиепископом. Хитёр, гад. Ой, хитёр. Поставь дозоры на дорогах и в пятины[35] Водьскую, Обонежскую, на Шелонь и Дерева, в Заволочье и на Терский берег. Пусть досматривают всех, кто выезжает, а особенно, кто въезжает. Посадника степенного, посадников бывших, тысяцких, кончанских посадников, сотников ни в коем разе не выпускать. Начнут ершиться — под замок. Без стеснения останавливать воевод царских и слуг ихних. Словом царским останавливать. Как поступать при нашем приближении, я об этом сообщу тебе лично через вестника, пошлю его со словом моим. Выезжать завтра с рассветом. Я же сегодня поскачу с докладом к царю Ивану Васильевичу.

Выехали затемно. Хмурое предутрие, хотя и довольно зябкое, не бодрило. Неуютно Богдану в седле. От мысли о предстоящем. Там любое может ждать его, даже смерть, если у новгородской знати далеко зашло, и они готовы к отпору. Сомнут сотню ни за что ни про что. А если письмо он изымет и сделает всё, как подсказал Малюта, тогда тоже не легче: великой расправе подвергнется Новгород, и его Богдана Бельского имя, как первого царёва посланца, будет у всех на устах.

Однако не только это волновало его: никак не налаживалась стройность в мыслях о прощальном слове Малюты Скуратова, который по сути дела благословил его на самостоятельный путь, путь без поводыря, лишь с малой подсказкой. Это тоже не простая задача.

Постепенно ему удалось взять себя в руки, обрести внешнюю бодрость, а вместе с ней и успокоенность. Путь ещё далёк, успеется всё разложить по полочкам.

К рассвету Богдан Бельский уже чувствовал себя молодцом.

Всю оставшуюся дорогу Бельский анализировал запутанные отношения и княжеских родов, исстари боровшихся за первенство во власти, и Великого Новгорода с Низом, но более всего продумывал каждый свой будущий шаг, отметая принятое только что, находя взамен новые решения, однако так и не смог найти лучший вариант, в котором не было бы изъяна. Когда подъезжали к главным Новгородским воротам, плюнул на всё.

«Видно будет по ходу дела...»

Воротники, увидевшие собачьи головы на луках[36], расступились пугливо, и вороная сотня на рысях миновала торговые ряды, где было многолюдно, затем проскакала через бывшую вечевую площадь, совершенно пустынную, и вылетела на Волховский мост, нагоняя страх на редких прохожих — новгородцы поспешно прижимались к перилам моста, иные даже кланялись, чтобы, не дай Бог, не осердить своей непочтительностью чёрных гостей, жуткая слава о которых уже расползлась по всей России. В большинстве городов опричники успели наследить знатно, и люди понимали, что появление их здесь не предвещает ничего хорошего.

Богдан спешил. Опасался, как бы не дали знак воротники страже детинца Софийского собора (а ведь такая связь отработана), и не решатся ли стражники затворить ворота? Туго тогда придётся. Что сделаешь, имея всего сотню в руках? Чтоб взять детинец, тысячи нужны будут. К тому же у архиепископа окажется достаточно времени, чтобы избавиться от улики, и это непременно навлечёт на него, Богдана, царскую немилость. По меньшей мере, отдалит он от себя, а если разгневается, то неизвестно, чем всё закончится.

Нет, ворота открыты. Выходит, заговор, если он имеет место, ещё не спустился до ратного низа.

«Если так, привлеку ратников к заставам на дорогах к пятинам».

Весьма разумная мысль. Сотни две добрых мечебитцев и стрельцов — не шуточки. Если, конечно, они согласятся подчиниться ему, минуя воеводу новгородского. Тому, хотя и царём он поставлен, доверять нельзя. Вдруг втянут в заговор, и заодно с верхушкой новгородской? Потому — ни слова ему.

Коней осадили у паперти Софийского собора. Богдан — сотнику:

   — Оставаться в сёдлах. Со мной троих определи. Ещё по десятку — к каждым воротам. Не выпускать ни души.

Спрыгнул с коня и — в храм. Отмахнулся от служки, который испуганно попенял:

   — В шапке-то не гоже.

   — Гоже! Осквернён он давно. Изменой осквернён!

Засеменил служка к начальству своему, а Богдан решительно подошёл к иконостасу. Руку за икону Божьей Матери — есть. Вот оно — письмо! Забарабанило сердце торжествующе. Но не изменил суровости лица своего. Повелел сухо одному из опричников:

   — Передай сотнику: всех служителей Собора — под замок. Не медля. И ещё передай, пусть по внешней стороне детинца конные наряды выставит. Скажи ещё, чтобы всю стражу собрал бы в гридню для моего к ним слова. Я — в палату к архиепископу.

Архиепископ Пимен встретил Бельского в дверях, хотел осенить его крестным знаменем, но Богдан остановил его:

   — Не приму благословения от змеи подколодной! От двоедушника! Заходи в свои палаты, ваше благочиние. Садись и читай!

С насмешкой повеличал архиепископа Богдан, и было видно, что с Пимена медленно, но верно сползает величественное благодушие, а испуг накладывает печать на привычное для него высокомерие.

   — Читай! Я бы мог сам это сделать, но лучше ты потрудись, — и вопрос: — Не под твою ли диктовку писано?!

Архиепископ прочитал первые строчки и воскликнул с ужасом:

   — О, Господи!

Бельский сразу понял, что архиепископ слыхом не слышал о письме, но не отступать же.

   — Читай-читай!

Ещё строчка — и вновь стон ужаса:

   — О, Господи! Кому это с Литвой попутней, чем с Россией?!

Вырвал письмо Богдан из рук архиепископа Пимена от греха подальше и приказал без скидки на высокий его сан:

   — Палаты не покидай без моего позволения! Посчитаешь возможным ослушаться, испытаешь меча!

Вроде бы всё началось очень удачно, а дальше что? А ну, поднимется город, посильно ли будет удержаться сотне? С малым числом стражников детинца. Если, конечно, они согласятся на его предложение.

Почти все согласились. Немного легче стало на душе. И всё же он решил больше ничего не предпринимать. Обезопасив себя по силе возможности со всех сторон, затихнуть мышкой, учуявшей кошку. По расчёту Бельского, недели две нужно переждать. Раньше Иван Грозный не подоспеет.

Однако недели не прошло, как в Великий Новгород подоспела полная тысяча опричников, и теперь можно было спокойно ожидать прибытия государя. Теперь появилась возможность и посадников свезти в Софийский собор, чтоб не смутили народ.

А Иван Грозный, послав в помощь Богдану Бельскому тысячу, сам не стал спешить в Новгород. Он безжалостно расправлялся с заговорщиками по всему пути в мятежный город. И подвигнул царя к этому Малюта Скуратов. Излагая всё, что узнал во время пыток новгородцев, он как бы между прочим высказал своё сомнение:

   — Гложет меня, раба твоего, одна мысль: как могли невидимо проехать Валдай, Волочок, Тверь и Клин посланные покуситься на твою жизнь? Отчего не остановили вооружённую полусотню, куда и ради какой цели её путь? Ротозеи ли твои воеводы? Или иное что? Во всяком случае, они должны были оповестить Москву о ратниках, едущих в её сторону без путной грамоты. Если, конечно, всё по уму бы. Не пленные ли ляхи и ливонцы воду мутят?

   — Как всегда, твой ум, Малюта, что стрела калёная, метко пущенная. И мои думки об том же были.

   — Тогда, может, в Москву заезжать не станем, а прямиком — в Клин?

Не сказал Малюта Скуратов, что он давно определил этот маршрут, даже Богдану велел слать вестника в Клин, но зачем знать об этом царю Ивану Васильевичу?

До Клина борзо двигался Иван Грозный со своим любезным опричным полком — словно на пожар торопился. Когда же встретился им посланец от Богдана и была послана тысяча в Новгород (тоже спешно), движение замедлилось значительно. А в Клину, по замыслу Малюты Скуратова, и вовсе остановились более чем на неделю; не давая выскользнуть из города ни одной душе, хватали заподозренных в измене, пытали, отправляли на дыбу. Даже до Твери не доползли слухи о расправе Грозного царя над Клином.

А он там, руками Малюты и его подручных, поднял на дыбу всех, на кого хоть чуточку могло пасть подозрение. Начали с того, что дознавались, кто поддался уговору литовцев решиться на измену. Несчастные не знали ни о чём, ничего подобного даже в голове не держали, но Скуратов умел выбить именно то слово, какое уместно преподнести вошедшему в раж царю.

За казнями следом и погромы. Опричникам только дай коготком зацепиться, тогда их когтистую лапу уже ничем не оттолкнёшь: разоряли и сжигали дома не только казнённых — скорее всего, обвинённых напрасно, — но и тех, кто вёл знакомство с казнёнными или служил у них.

Уходил из Клина опричный полк, оставив после себя полуразрушенный и почти начисто разграбленный город.

Тверь же встретила царя за полверсты от главных ворот крестным ходом. Епископ впереди с большим серебряным крестом с позолотой и дорогими каменьями. За ним — настоятели всех церквей, а уж за их спинами — наместник, воевода, бояре и гости знаменитые. Епископ поднял крест, дабы благословить великого гостя, царя всей Руси, но Иван Грозный остановил его.

   — Погоди. Отчего не вижу среди вас Филиппа? От него хочу иметь благословение.

   — Отрешённый от митрополитчьего сана тобой, государь, старец Филипп в затворничестве. Молится о смягчении сердца твоего. Без устали молится.

   — Твоего благословения, епископ, не приму! Смертью не покараю, но и милости не жди. По заслуге и честь. Как в писании: да воздастся каждому по делам его. А вас всех, — обратился Грозный к толпившимся за спинами священников отцам города, — в пыточную! Пока не откроете мне, по чьей воле пропустили через город вооружённых новгородцев для покушения на меня! Бог прикрыл десницей своей помазанника своего, я же, верный раб Господа нашего, исполняю его завет: око за око!

Подождал царь, пока церковный клир оттрусит от обречённых и спокойно бросил слугам безропотным:

   — За вами слово.

Как вороны на желанную добычу кинулись чёрные исполнители воли царя, скрутили руки в мгновение ока, заломив их за спины, и поволокли к городским воротам, а оттуда в детинец, где имелись глухие подземельные камеры и пыточные.

Проводил Иван Грозный конвой суровым взором своим и обратился к Малюте Скуратову:

   — Скачи в Отроча монастырь, в келью Филиппа. Испроси благословения на месть мою заговорщикам, кто готовится Россию растащить по своим вотчинам, по уделам своим.

   — Будет исполнено.

Хмыкнул Иван Грозный. Знал он упрямство иерарха церкви Российской, не поменявшего честь на вольготную жизнь, потому предвидел, чем закончится поездка Малюты.

«Словно читает он мои мысли и делает всё то, что мне желательно».

Да, Малюта исполнил тайное желание царя. (Об этом подробно будет сказано в очерке об опальном митрополите Филиппе, теперь же упомяну лишь о том, что сообщил Малюта Ивану Грозному, вернувшись из монастыря).

   — Не привёз я благословение старца. Я — в келью его, а он уже стылый, на скамеечке сидючи. При мне схоронили его. Я от тебя, государь, и от себя по щепотке землицы бросил.

   — Воля Господа, — притворно вздохнув, изрёк Иван Васильевич.

   — Мир праху его. Велю в поминальник навечно внести святое имя его, — перекрестился царь троекратно, шепча молитву, и — Малюте: — Сегодня пируем, а завтра — засучивай рукава. Рви в клочья крамольников. Сам я тоже не останусь в стороне.

Более недели свирепствовали опричники в Твери, пока Иван Грозный не посчитал достаточным наказание. И вообще, похоже было, что он начал утихомириваться, утолив жажду крови. В Медном уже не так лютовал. А Торжку, казалось, самая малость достанется, а то и вовсе минует его горькая чаша.

Богатейший город Торжок. От торга крупного его богатство.

Тверда многоводная давала путь кораблям от земель Низовских к новгородским пятинам, вот и тянулись по её берегу причалы и лабазы на добрую версту. Велик здесь детинец. Не менее Новгородского. За его мощными каменными стенами могли укрыться в случае нужды все жители посада. Запасов в Кремле хранилось тоже изобильно. На долгую осаду хватит. Но удивительно, никто даже не помыслил затвориться в крепости от злодейства Иванова, хотя до горожан дошли слухи, как в Клину, в Твери и в Медном рушили опричники всё, что им хотелось, как упивались они кровью мучеников. Лишь шептали жители Торжка с надеждой, моля Господа:

   — Боже Всевышний, спаси и помилуй нас, грешных.

Молились, уничижались, не ведая, в чём грешны.

Вполне возможно, услышал бы Всевышний молящихся, ибо полусотня новгородцев могла и не заезжать в Торжок, а миновать его, проехав по прямой дороге от Вышнего Волочка на Клин, так рассудил Иван Грозный, и намеревался попытать только воротниковую стражу, не въезжали ли в город крамольники, и уж исходя из их признания творить суд над городом или миловать его, но всё вышло иначе. Малюта Скуратов донёс царю, что в двух башнях детинца содержатся пленные, и посоветовал ему:

   — Не с них ли начать?

   — Посещу их сам. Пару-тройку попытаем.

В первой от ворот угловой башне литовцы пали перед царём Московским на колени и умоляли отпустить их домой, клялись, что никогда сами не ополчатся против русских славян-братьев и всем родным и близким закажут — Иван Васильевич даже смягчился, пообещав милость свою и направился к дальней угловой башне.

Вот в ней-то и случилось то, отчего зашёлся город в стонах мученических, запылали лабазы, разграблены были стоявшие у причалов торговые суда, команды их перебиты: пленные крымцы, а именно они были заточены в дальней башне, не с почтением встретили русского царя — дикими кошками кинулись на вошедших к ним, вырвали из ножен у опешивших опричников мечи и начали тех сечь их же оружием.

Царю бы в первую голову не сдобровать, не окажись и на этот раз рядом расторопного Малюты Скуратова. Он, схватив Ивана Грозного за шиворот, отшвырнул его к двери, где царя подхватили телохранители, а сам же Малюта оказался перед двумя свирепого вида крымцами, успевшими вооружиться мечами опричных ротозеев и даже посечь нескольких из них. Моментально обнажён меч — один из врагов пал с рассечённой головой, но второй успел ударить мечом Малюту.

Спас его от гибели шелом, к тому же замешательство среди опричников миновало, крымцев начали рубить беспощадно, и когда покончили с последним, вынесли на воздух раненых.

Крепкая рука у татарина. Хотя шелом и бармица защитили голову Малюты, но меч, скользнув по ним, ударил в плечо, и если бы не кольчуга доброго плетения, врубился бы глубоко в тело — а так отделался верный слуга царя лишь переломом ключицы да нестерпимой головной болью.

Царь Иван Васильевич склонился над своим спасителем.

— Господь Бог послал тебя ко мне. Какой раз закрыл ты меня своим телом! Никогда не оторву тебя от сердца своего! — распрямился и гневно бросил воеводе стражников детинца: — Отчего не уведомил, что в башне дикие крымцы?!

   — Сказывал. Мимо ушей твоих, видимо, государь, прошло.

   — Что-о-о! В пыточную! Смерть городу за раны спасителя моего!

Вот так. Все мольбы горожан ко Всевышнему, чтобы спас он их, безвинных, от лиха, — козе под хвост. Горел и умирал великий богатством город в муках до тех самых пор, пока лекарь царёв Бомелиус не заключил, что Малюта Скуратов может сесть в седло.

Когда царь Иван Грозный двинулся со своим полком к Вышнему Волочку, зима уже заявила о себя основательно. По Тверце шла шуга, появились забереги, в малых же притоках Тверцы, особенно на омутах и затонах, лёд встал твёрдо. Пора бы поспешать в Новгород, где есть место разместиться полку в тёплых домах, но Иван Грозный специально не спешил.

«Пусть трясутся изменники!»

Только в день Рождества Христова подошёл Иван Грозный к Новгороду. Оставив свой полк в двух вёрстах от стен его, лишь с сыном своим Иваном, свитой и малой охраной въехал в город через Московские ворота. Ему навстречу — крестный ход, каждый из участников которого был тщательно обыскан Богданом Бельским. Даже архиепископ.

Не принял святительского благословения царь. Пронзил злым взглядом архиепископа и рек грозно:

   — Злочестивец ты, а не пастырь рабов моих! В руках твоих не крест животворящий, но меч крамольный, нацеленный в сердце наше! Ты — враг православной церкви, волк хищный, ненавистник венца Мономахова, поклонник Сигизмунда!

Тихо-тихо стало на месте встречи. Закрой глаза — покажется, что нет вокруг ни души. Все с замиранием сердца ждут, что вот-вот крикнет Грозный: «Взять их!» — и закрутят всем руки за спины.

Царь долго наслаждался страхом встречавших его людей, а удовлетворив своё торжество, повелел:

   — Веди, отступник, в палаты свои. Устрой пир для нас, прибывших в гости, и для клира своего.

Отцов города, наместника и воеводу не позвал, и те в страхе и недоумении расползлись по своим домам.

Иезуитская задумка. Пир начался пристойно, царь — само благодушие, но в самый разгар его в трапезную ворвались опричники и скрутили всех высших священнослужителей. Потом целую неделю оголяли церкви и монастыри не только в городе, но и в окрестностях. Монахов и настоятелей свозили в детинец Софийского собора, каждому установив откупного в двадцать рублей. Кто не уплатит — на правёж.

На добрую неделю неусыпного труда, итог которого — великое богатство. Полное разорение обителей Господних. Не счесть и трупов служителей Божьих. Правёж — улыбчивое слово. Тех, кто не мог внести двадцати рублей (а таких было большинство), забивали палками до смерти, а уплатившие мзду, едва успевали развозить трупы собратьев своих по монастырям и придавать тела земле.

Покончив с церковниками, Грозный перешёл на вторую часть казней. Она началась тоже с пира в архиепископских палатах, на который званы были посадники, и степенные, и бывшие, тысяцкий, царёв воевода и царёв наместник с его боярами. Попотчевав гостей именитых и выслушав их здравицы низкопоклонные в свою честь, государь объявил с зловещим спокойствием:

   — Завтра начну суд чинить. С корнем стану корчевать измену. Поскидаю я с вас камку и бархат, шитые золотом и жемчугом.

Удивительно, но под стражу не взял никого. Он ещё не решил, где и как организовать допросы и казни. Позвал, как только гости разъехались, к себе Малюту Скуратова.

   — Что скажешь, слуга мой верный, где вершить суд? Здесь ли, в детинце, или на том месте, где Рюрик Вадима казнил[37]?

Малюта Скуратов сделал вид, что задумался, хотя давно уже определил место расправ с новгородцами.

   — Ну что? — нетерпеливо спросил царь.

   — Да вот — думаю. На мой взгляд, ни тут и не там. Бога мы, государь, не прогневили, наказав знатно церковников и монахов на виду храма Святой Софии, по делам и честь им. А вот крамольников не священного ряда можно ли будет лишать жизни здесь, у паперти соборного храма? Но и у Ярослава двора тоже не очень сподручно. Возмущать горожан стоит ли лишний раз? Не лучше ли на зажитье[38], в стане полка твоего? Повели Богдану Бельскому, кто доказал свою умелость, доставлять на суд изменников по сотне или по две каждый день. Осуждённых после пыток на казнь можно будет сбрасывать в Волхов.

   — Но новгородцы не увидят в назидание себе и потомкам своим, как царь всей России карает за измену?

   — В страхе пару недель поживут, на дома крамольников разрушенные поглядят, вразумеют обязательно.

Иван Грозный долго молчал, затем, вскинув голову, осенённую какой-то задорной мыслью, молвил окончательное своё слово:

   — Так и поступим, верный мой советник. Но прежде архиепископа повозим по городу. Верхом на старой кобыле. В худой одежонке, с бубном и волынкой в руках, аки скомороха. Я с сыном Иваном и ближние слуги мои пеше за ним последуем. Да чтоб народ весь глазел! Плетьми выгонять, если кто по доброй воле не покинет дом свой.

   — Эта забота на мне, — покорённый выдумкой царя, воскликнул Малюта Скуратов, затем добавил: — и на Богдане Бельском.

Того результата, на который рассчитывал Иван Грозный и Малюта Скуратов с Богданом, не получилось. Новгородцы насупленно сопровождали полными слёз взорами шутовскую процессию, и это так возмутило Ивана Грозного, что он решил наказать не только отцов города, но и всех гордецов. То есть — весь городской люд. Государь так и повелел Бельскому:

   — Первоочерёдно всех именитых, вплоть до кончанских старост и улицких, а как с ними покончим, — с каждой улицы по паре сотен. На твоё усмотрение.

Вот таким оказался окончательный приговор, который с иезуитской выдумкой начал по совету Малюты Скуратова проводиться в жизнь. К домам посадников и тысяцкого (а их брали перворядно) подавались биндюхи, на них грузились золотая и серебряная посуда, ковры, дорогие одежды, самих же обречённых раздевали до исподнего, напяливали на них хомуты и припрягали к последней извозной телеге. За хозяевами шли дворовые слуги, а замыкали обоз жёны и дети. Малолетних детей матери несли на руках. Никому из слуг этого делать не позволялось.

Вот такие обозы потянулись один за другим к зажитью.

Зрелище угрюмое, но Иван Грозный доволен выдумкой Малюты Скуратова, доволен и тем, как быстро и ловко он устроил под открытым небом самую настоящую пыточную. Пока разгружали биндюхи, стаскивая добро во вновь поставленные шатры-хранилища, людей пытали и затем, ещё живых, волокли, привязав к седельной луке арканом, чтобы сбросить в Волхов, в ледяную воду. Большинство обессиленных, истерзанных сразу же шли ко дну, тех же, кто пытался выбраться на берег, опричники, сидевшие на лодках, кололи пиками, били кистенями по головам.

А биндюхи тем временем трогались за следующими жертвами.

Шесть недель Грозный злобился в Новгороде, разорив его до нитки и основательно обезлюдив. Но не всех ждал конец в студёных водах Волхова, довольно многих, по выбору Малюты Скуратова, одобренного царём, увозили в Александровскую слободу, где намеревались пытать их основательно, дабы узнать московских потатчиков крамоле. Только после этого государь собрал по одному жильцу, в основном из ремесленников, и объявил им свою милость.

— Мужи новгородские, молите Господа о нашем благочестивом царском державстве и христолюбивом воинстве, да побеждает оно всех врагов видимых и невидимых. Суди Бог архиепископа Пимена и его всех советников, на коих взыщется кровь, здесь пролитая. Да умолкнут плач и стенания, да утешится скорбь и горечь. Живите и благоденствуйте в сём городе. Наместником своим оставляю боярина и воеводу князя Петра Даниловича Пронского. Не дерзайте против его воли. А теперь идите в домы свои с миром. А кто из Москвы вас соблазнял, о чём выведал я на пытках, с ними у меня иной разговор.

И на том спасибо. Худосочное житьё всё же лучше лютой смерти. Москвичам же, попавшим под подозрение, ох как не позавидуешь. Малюта Скуратов так расстарается, что небу станет жутко, не то чтобы людям. Он уже основательно продумал, какие ему нужны показания на пытках, и опасался только одного: не отпустит его от себя Иван Грозный. Тогда его путь — во Псков, и в этом случае многое может пойти юзом. Что станет со Псковом, Малюту вовсе не интересовало, он думал только о себе, поэтому первым заговорил с царём, не ожидая его решения, которому уже не поперечишь, и так заговорил, будто кроме него больше некому ехать в Слободу. Как о деле бесспорном заговорил.

   — Отпусти, мой государь, со мной в Слободу Богдана Бельского. Мне одному трудненько будет.

   — Отчего ты решил, что тебе ехать? Я ни тебя, ни Богдана не намечал отпускать. Станем пытать отправленных, когда воротимся.

   — Воля твоя, государь, только не во вред ли делу? Пара клириков Пимена двоедушника выдавили из себя на пытке, будто у сердца твоего подстрекатели. Это не один я слышал, потому опасаюсь, как бы тем тайным изменникам не стало известно, кто не сдюжил даже малых пыток, а в настоящей пытке всё выложит сполна — уберут тогда их, мол, Богу душу отдали по своей воле. Вот и концы в воде. А клириков важно сохранить и допросить по горячим следам. Намерен так сделать: признание чтоб подьячий записал. Пусть у тебя в руках будет письменное признание подручных змеи подколодной Пимена.

Иван Грозный потёр ладонью лоб и согласился:

   — Ладно. Поезжай. Богдана же с тобой не отпущу. Он мне самому нужен. Расторопен и умён. А как повернётся всё в Пскове, пока не ведаю.

Для будущего — хорошо: царь оценил старания Богдана, но для задуманного Малютой на сей день — не совсем ладно. Одному ему опасно добывать столь важные сведения, как бы самому не оказаться под подозрением. Выше, однако, головы не прыгнешь. Нужно думать, нужно искать кого-то в товарищи, ибо валить предстоит самых близких любимцев царя, умевших ловко ублажать его в козлоплясках.

До самой Александровской слободы перебирал он имена тех, на кого мог опереться, выискивая не слишком близких к трону, однако и не отдалённых вовсе, исполняющих свою службу исправно, но не более того. Чаще всего останавливался на Борисе Годунове. Вроде бы сам по себе, вроде особняком от скоморошества, но в удобный момент всегда рядом с Иваном Грозным. А с сыном его Фёдором, похоже, очень близок и даже ловко пользуется слабоумием Фёдора.

«Скорее всего Грязной и Басмановы готовы его сжить со света. Знает ли Годунов об этом? Думает ли?»

Решил Малюта сразу же, как приедет в Слободу, позвать Бориса Годунова и поговорить с ним с полной откровенностью. Рискованно? Конечно. Очень даже, да только есть, чем себя защитить: разговор без лишних ушей, а если что не так пойдёт, Годунов тоже может оказаться среди тех, кто «соблазнял» Пимена. Сам признается в том, чего отродясь в уме не держал.

«Выдавлю признание! Самолично выдавлю!»

Однако все варианты предстоящего разговора с Годуновым, какие продумывал Скуратов, не пригодились не у дел. Борис Годунов, приехав по приглашению главного палача опричнины, хотя мог бы и не делать этого, не задержался с визитом. Пришёл без боязни. На вопрос, догадывается ли он, ради чего приглашён в Слободу, ответил с ухмылкой:

   — Что не в пыточную, это уж как пить дать. В пыточную так любезно не зовут. А вот отчего тайность и срочность — обскажешь, надеюсь.

   — Поведаю. Только сперва напомню мудрость вековую: от сумы и тюрьмы не зарекайся.

   — Верно. Как Бог рассудит. Но я готов послушать тебя, коли нужда есть, идти рядом с тобой, Григорий Лукьянович, либо в помощниках твоих. Я не могу не уважать знатности рода твоего — рода Гедеминовичей. Можешь мне довериться полностью.

Раскусил, бестия.

   — Тогда так: на первых порах — в подручных. Если удачно пройдёт то, о чём тебе сейчас скажу, станем единым целым, — подумав, добавил: — Вместе с племянником моим Богданом Бельским, которого моими стараниями царь уже приблизил к себе. Приблизит и тебя.

   — Но на пути могут встать Басмановы, Вяземский и Грязной. Они ненавидят меня.

   — Ишь ты! — невольно воскликнул Малюта Скуратов, затем уже с присущим ему спокойствием ответил: — Нам надлежит убрать их с дороги в первую очередь.

   — Замах — рублёвый. Иван Васильевич души в них не чает.

   — Верно. Оттого гнев его будет страшней страшного. У меня есть соображения. Давай их обсудим. Может, и ты что-либо добавишь для верности.

Главное в плане: оболгать царёвых любимцев, убедить, будто они — крамольники. Заодно с Пименом замышляли покушение на государя. Будто они и весть о времени охоты на медведя дали исполнителям заговора; они и вывели на тропу, по которой непременно должен был поскакать Иван Грозный к месту травли медведя; они, мол, надеялись, призвав короля Сигизмунда владеть Русской землёй, стать его наместниками, а со временем сбросить и иго короля.

   — Невероятно! И — нелепо.

   — Чем нелепей и невероятней, тем больше поверится. У меня есть на примете клирики, которые иод пыткой подтвердят, что имели связь с ними по приказу архиепископа Пимена. В пыточной признаются. После чего — конец им.

   — Вот этого делать не стоит. Лучше будет, если прежде с ними договориться: они — нужное слово; им — жизнь в монастыре. Со временем — настоятелями.

   — Но вдруг Иван Грозный пожелает самолично допросить их?

   — Следов пыток оставим достаточно. А помиловать? Не может он не помиловать. Движение же от чернецов до настоятеля — в наших руках. Зачемзаботить государя этими мелочами?

Они долго ещё обсуждали, на кого направить острие своего коварного удара, кого просто пристегнуть для массовости с тем, чтобы в самый последний момент государь проявил якобы милость и даровал им жизнь; обдумывали основательно, как провести сами казни, чтобы ужаснуть весь народ, напоить досыта царя кровью так называемых предателей; причём, конечно, понимали, что после всего этого не могут не возненавидеть царя не только князья с боярами, но дворяне, купцы и даже простолюдины.

Впрочем, о простолюдинах — зряшняя мечта. Им-то какое дело до возни в Кремле? Им хоть бы пёс на троне, лишь бы яйца нёс.

Остался один вопрос. Ради предусмотрительности. Его задал Борис Годунов:

   — Не заподозрит ли Грозный неладное, вдруг спросит, почему именно я оказался в твоих подручных? — ответа, однако, Годунов ждать не стал. Сам предложил ловкий ход: — Я нынче же в Москву возвращаюсь, через день-другой — ты тоже в Кремле. К Фёдору Ивановичу с поклоном. Прошу, мол, в Слободу. В пыточную. Очень, мол, важные признания готовы дать чины Новгородского архиепископского клира, но просят гарантии жизни от имени государя. Или, по меньшей мере, от одного из его сыновей.

   — Но разве Фёдор-богомолец согласится в пыточную?

   — Нет, конечно. Я так вступлю в разговор, что он с благодарностью пошлёт меня вместо себя.

Так оно и получилось. Фёдор Иванович принялся истово креститься, услышав предложенное Малютой Скуратовым.

   — Свят! Свят! Разве позволительно пытать служителей божьих?! Господь Бог взыщет.

   — Но интересы державные? — возвышенно изрёк Годунов. — Бог не осудит праведную кару.

   — Нет, нет. Не могу.

   — Не осерчал бы державный отец твой? — с тревогой в голосе спросил Годунов.

   — Нет и нет.

   — Тогда позволь принять на себя грех. Засвидетельствовать признание и от твоего имени даровать им жизнь?

   — Спаси тебя Бог, благодетель.

Вот теперь можно было без оглядки засучивать рукава и — в Александровскую слободу. Зашлась она в мученических воплях, в скрежете упрямых зубов, в приглушённых гордых стонах. Пытали так ловко, чтобы получить нужное слово, но всех оставить живыми до приезда Ивана Грозного, который мог изъявить желание послушать признания самолично при повторных пытках.

Список так называемых заговорщиков и изменников рос не по дням, а по часам. Вскоре в изменниках числилось более трёхсот человек. Его и преподнесли Ивану Грозному. Вопреки ожиданию, он не стал перепроверять. Особенно, когда узнал, что Годунов участвовал в пытках, подменив собой благостного сына Фёдора. Только о милости клирикам высказался неопределённо:

   — Питайте хорошо, устройте удобно, но держите под стражей неусыпной, — помолчав немного, спросил: — А как казнить крамольников, продумали?

   — Да, мой государь, — с готовностью ответил Малюта Скуратов. — В Китай-городе на Торговой площади. В единый день — всех. Если изъявишь волю, поручи мне подготовку. В помощники мне — Богдана Бельского и Бориса Годунова.

   — Всех в один день?! Славным будет урок не только для тайных крамольников, ещё не раскрытых, но и для потомства ихнего. Подумают, прежде чем заговоры чинить!

Двадцать восьмое июля. Разгар лета. Разливанное море ранних овощей. Торговые ряды ломятся от их обилия. Народу — не протиснуться. И вдруг... Тревожный ветерок понёсся от палатки к палатке: опричники приближаются. С ними — артели плотников. Не коварство ли какое очередное. От них добра не жди.

Когда же почти вплотную к торговым рядам застучали топоры и стали выстраиваться в ряд виселицы с помостами, когда на бричках привезли колоды и палачей в красных рубахах, торговцы не стали даже закрывать лавки или убирать лотки, понеслись прытко всяк к своему дому, а приезжие — к своим бричкам, чтобы поскорее покинуть Москву, где готовилось что-то страшное. Торговые ряды, да и вся площадь стремительно опустела. Люди, кажется, посчитали, что Иван Грозный намеревается покончить с Москвой, перенеся стольный град в Александровскую слободу, а потому затворялись ворота и калитки, а многие горожане укрывались в подвалах и погребах.

А на площади тем временем выстроились в ровный ряд больше двух дюжин виселиц, на помосты, кряхтя, затаскивали дубовые колоды, а чуть в стороне разгорался костёр под треногой с котлом воды, и тут же укладывались самые страшные орудия пыток.

Вскоре артели плотников и брички покинули площадь, и остались на ней только опричники и палачи в красных рубахах, с топорами у ног.

Фроловские ворота давно распахнуты. Воротники, во всей красе своей кольчужной формы, стоят бездвижно в ожидании выезда царя Ивана Васильевича. Вот, наконец, он сам. На своём скакуне белом в яблоках. Рядом с царём его сын Иван — на буланом. Следом — свита опричная, красуется на вороных конях и сама вся в чёрных одеждах. Что туча грозовая на сносях.

Скоморохи справа и слева бьют в бубны, верезжат на сопелках, кривляясь.

За свитой — стройные ряды опричной тысячи, а за ней — более трёхсот истерзанных, измождённых несчастных, которые едва-едва передвигают ноги, понимая, что их ведут на позорный убой. Совершенно безвинных. Вернее, виноватых лишь в нелюбви к ним Малюты Скуратова и Бориса Годунова.

Замыкала торжественно-печальное шествие вороная полутысяча опричного полка.

Царь вроде бы не замечает пустынности площади, горд придумкой, которую считает своей, предвкушает торжество речи перед москвичами, в которой он пояснит вынужденность подобной строгости; всё бы ничего, да только вдруг у него словно спала пелена с глаз, и царь увидел — площадь-то пуста.

Взъярился. Велит сыну Ивану:

   — Бери полк! Гони люд со всех дворов сюда! Если кто заупрямится, плётками стегать!

Вскоре, однако желая быстрей начать спорей кровавый пир, сгорая от нетерпения, сам поскакал по улицам, призывая явиться люд московский на площадь, спешить, ничего не опасаясь.

Обречённые всё это время стояли понуро. Они готовы были уже ко всему. У них одно на уме: скорее бы конец нечеловеческим мучениям.

Площадь заполнялась быстро. Обывателю что? Его не тронут — вот это самое для него важное; полюбоваться же невиданным зрелищем — грешно ли? Так и надо крамольникам, собравшимся положить Россию к ногам короля Сигизмунда.

Глашатай прокричал о желании царя Ивана Васильевича молвить слово, и москвичи притихли.

   — Народ мой любезный! Увидишь сейчас муки и гибель изменников. Их я караю!

Царь говорил добрых четверть часа, перечисляя вину выведенных на казнь, да так убедительно, что когда в конце речи вопросил: «Ответствуйте, праведен ли мой суд?» — площадь ответила почти единодушно:

   — Живи многие лета, государь.

Видимо, смягчило сердце Ивана Грозного это единодушие, и он отпустил с миром около двухсот человек — они ещё не успели смешаться с толпой, как опричники подтащили к ногам царёва коня тайного советника Висковатого. Тайный дьяк начал читать пункты обвинения, ставя точку после каждого ударом по голове Висковатого, — тот вроде бы покорно сносил удары, но стоило только дьяку закончить читать обвинения, как тут же Висковатый распрямился.

   — Клевета! Наглая клевета! — воскликнул он. — Земной суд не внемлет истине, но есть суд Божий! Он воздаст мучителям по их заслугам!

Малюта Скуратов зажал ему рот ладонью, затем, выхватив нож, отрезал ему ухо, а его подручные тут же изрубили бывшего тайного советника и любимца царя на куски.

Подвели казначея Фуникова-Карцева. Дьяк тотчас начал читать приговор, но Фуников, не дослушав его, поклонился царю низким поклоном и вроде бы с покорностью заговорил:

   — Кланяюсь тебе, государь, последний раз на земле, моля Бога, да примешь ты в вечности праведную мзду по делам своим.

Фуникова окатили кипятком, затем ошпарили ледяной водой, и так чередовали изуверство, пока он в нестерпимых муках отдал душу свою Господу Богу.

Больше приговоров не зачитывали: обожглись. Вешали, рубили, прожигали сердца накалёнными до белизны железными прутьями, рвали клещами тела обречённых до самых до костей — стоны и вопли витали над площадью, не прерываясь ни на миг.

Знавшие увлечения царя-батюшки, его необычную любовь к Вяземскому и особенно отцу и сыну Басмановым, удивлялись, отчего не видно их ни в числе обречённых, ни рядом с царём, ни среди палачей? Да просто их уже не было в живых. Конец их оказался достоин злодеяний, ими свершённых. Вяземский, сам наслаждавшийся пытками им же оклеветанных, попав в руки Малюты Скуратова, испустил дух во время первой же пытки. Ещё назидательней смерть Алексея Басманова: по воле Ивана Грозного его убил собственный сын Фёдор ради спасения своей жизни. Увы, царь не пощадил и отцеубийцу.

Имена всех казнённых в так названную пятую эпоху душегубства не сохранились. Известны только знаменитые: славный воевода князь Пётр Семёнович Оболенский-Серебряный, двадцать лет побеждавший и татар, и литву, и немцев, принял гордо мученическую смерть. Тогда же были казнены думный советник Захарий Иванович Овчина-Плещеев. Далее: Хабаров-Добрынинский, один из богатейших сановников; воеводы Иван Воронцов, Василий Разладин, Кирин-Тырков, Андрей Кашкаров, Михаил Лыков — всех разве перечислишь. Только Колычевых казнено до дюжины, а одного из них, князя Ивана Шеховского, Иван Грозный собственноручно убил булавой. Казнены были многие князья Ушатые, Заболтские, Бутурлины.

Утолив свою жажду крови, царь с ближними своими слугами и сыном Иваном поскакал в дом Висковатого, жена и дочь которого славились красотой. Вдоволь насмеявшись над слезами осиротевших, Иван Грозный потешился с вдовой, дочь же сироту отдал сыну.

Опозоренных, сослали их в монастырь, где они скончались от горя и позора.

Весьма доволен успехом Малюта Скуратов, хотя не всех, кого он намечал, удалось убрать с дороги к трону. Особенно опасным для себя считал Малюта князя Михаила Воротынского и его брата Владимира. Как ни пытался Малюта оклеветать их, даже с помощью Тайного дьяка, царь в ответ лишь сослал Михаила Воротынского с семьёй в Белоозеро, а Владимира даже не лишил воеводства своим полком. Стало быть, нужно продолжить гонение на братьев, пока не будет достигнут конечный результат.

Вновь, в какой уже раз, собралась на тайную вечерю тройка «борзых». Искали самый верный путь низвержения Воротынских.

Его в конце концов подсказал Борис Годунов:

   — Не может такого быть, чтобы не было при Воротынских у Тайного дьяка своего глаза. И ещё моё мнение: не стоит гоняться за двумя зайцами — определим для начала одного.

   — Естественно, Михаила, — сразу же отозвался Малюта Скуратов. — Его свалим, брату тоже не поздоровится. С Тайным дьяком я сговорюсь. Поделится он своим глазом и ухом. Если захочет спокойно жить и работать. Или не знает он, что Грозный на меня свалил и сыск и расправу?

   — Только приманку нужно дать основательную соглядатаю, — вставил своё слово Богдан Бельский. — Чтоб заманчиво было поступать так, как нам угодно.

   — Верно. Дворянство пообещаем.

   — Обещанием сыт не будешь, — возразил Борис Годунов. — Лучше, если будет подписанная грамота царём. Условие же такое: он исполняет наше задание, ты, Малюта, ему — грамоту о дворянстве. Не ранее того.

   — Устрою. Как только царь возвратит из ссылки князя Михаила Воротынского, подпишет Грозный грамоту ради глаза моего при Воротынском. Будем ждать.

Ещё по кубку осушили, ещё и ещё, и тут Малюта Скуратов вовсе осмелел:

   — Пора бы и за самого Грозного взяться. И за сыновей его. Особенно за Ивана. Пора.

   — Посильно, если не растопыренными пальцами тыкать, а единым кулаком бить, имея одного за старшего брата, а то и за отца, — согласился не медля Борис Годунов, а Богдан Бельский спросил, не очень поняв на хмельную голову:

   — А кого станем почитать за отца? — потом, спохватившись, добавил: — Считаю самым достойным Григория Лукьяновича.

   — И моё мнение такое же. Я уже говорил Малюте, что по роду своему он — первый. Он — Гедеминович!

   — Я тоже Гедеминович! — неожиданно вырвалось у Богдана Бельского, но, как позже выяснилось, вовсе не случайно.

   — Верно и это. С этим не поспоришь, — согласился Борис Годунов. — Но ты — племянник, а Григорий Лукьянович — дядя.

   — Да я и в мыслях не держу главенствовать.

Не добавил — «пока». Аппетит приходит во время еды. Только Богдан Бельский ещё не приступил к настоящей трапезе.

   — Имею план. На ваше суждение, — продолжил Борис Годунов, вроде бы не обращая внимание на признание Бельского. — Я в ближайшее время, если Бог даст, стану шурином царевича Фёдора. Жениться он собрался на моей сестре Ирине. Получится — я в семье царёвой. Многое тогда смогу на себя взять. Приспособлюсь зельем опаивать Иванов, отца с сыном. Не торопясь. Чтоб без подозрений.

   — А Фёдора?

   — Блаженный он. Кто его всерьёз может принять?

Ого! Не так прост Годунов. Только играет ловко роль подручного, почитающего род Гедеминовичей. И о том, что женить свою сестру на Фёдоре собирается, помалкивал. И то сказать, ни роду ни племени, а уже в царской семье. Уже у трона. Хитёр, бестия. Фёдора Ивановича оставляет для себя. Тот — царь, а он, Годунов, — правитель.

Невольно вырвался вздох у Малюты Скуратова: в его планы подобный расклад не умещался.

«Ничего, день нынешний не без завтрашнего».

Пауза затягивалась. Но выход найден: Малюта Скуратов поднял кубок с фряжским вином.

— Осушим до дна! За мудрое слово Бориса Годунова. Ему исполнять им задуманное. На мне — более решительные меры. Пуля рушницы или отравленная стрела — мои усилия. Тебе же, племянник мой, пока не вмешиваться. По молодости своей можешь опрометчиво шагнуть. Ты от меня — ни на шаг. Каждое своё действие обсуждай со мной.

Согласился Бельский, хотя и кольнула обида: на обочину отодвинули, не спросив его согласия.

«Ничего. Пока по обочине, а там видно будет. Дорога длинная впереди».

За общее дело вроде бы выпила дружная тройка, за главенство Малюты Скуратова, всеми признанное, на самом же деле каждый пил за свой собственный интерес. Вот так и пойдут они дальше по жизни, вроде бы плечом к плечу, но каждый своим путём, им самим избранным.

Для себя Малюта Скуратов чётко определил цель: возвышать свой авторитет в полках опричном и царёвом, убирая всех возможных и даже предполагаемых конкурентов на престол, а к решительным шагам перейти в первом же походе, который возглавит сам царь Иван Грозный. У него уже были отобраны исполнители задуманного. Они пока как сыр в масле купались, не ведая никаких забот, и только неустанно упражняясь в стрельбе из лука и рушниц.

Удобнее всего для осуществления своих планов, как считал Малюта Скуратов, было бы, если Иван Грозный поведёт рать на Оку, дабы встретить большой поход крымского хана Девлет-Гирея, о подготовке которого крымцами от лазутчиков давно уже получали достоверные сведения. Ему даже удалось уговорить государя возглавить Окскую рать, и Грозный вместе с опричным полком выехал в Серпухов.

Малюта потирал руки, предвкушая удачу, но не бездельничал: он послал встретить Девлет-Гирея своего верного слугу, чтобы сообщить о месте нахождения царя Российского, под рукой которого только один полк, остальная же рать разбросана по приокским городам и переправам через Оку. Мудрый расклад. Узнает крымский хан такую новость, и окажется Грозный в его руках, непременно окажется. Тут и конец его царствованию.

Увы, Девлет-Гирей не поверил перебежчику. Да и шёл он на сей раз не большим походом, который намечал только на следующий год, а решил совершить неожиданный крупный стремительный набег на Москву. Задерживаться под стенами Серпухова он не имел желания, посчитал к тому же, что ему подсовывают ложные сведения, чтобы выиграть время для организации обороны Москвы.

Иван Грозный успел выскользнуть из Серпухова и в страхе добежал до Вологды, тут же вернул из ссылки князя Михаила Воротынского, поручив ему оборону своих южных украин. Он, уверенный, что большой поход всё же будет, заранее уехал в Великий Новгород для якобы разрешения спора со шведами.

Малюта Скуратов, понятное дело, был при царе, но без всякой надежды что-либо предпринять: переговоры шли мирно, шведские послы безропотно сносили унижения, принимая вроде бы всерьёз все требования Ивана Грозного, все его обвинения в адpec короля — они даже обещали, что их король не станет больше воевать Эстонию, и даже не возразили, когда Иван Грозный потребовал, чтобы Швеция стала его подданной, а царь Российский помимо других титулов именовался бы Шведским, а герб Швеции вошёл составной частью в герб Российский.

Обоснование удивления достойно: шведы испокон веков варяжили у славянорусских князей целыми дружинами, находясь даже в их подданстве, теперь же настало время подобное положение вернуть.

Послы шведские стремились поскорее покинуть Великий Новгород, ибо они были хорошо наслышаны о нраве русского царя: захочет, затравит медведями, и какой с него спрос? Король явно сейчас не пойдёт на Россию войной, защищая честь своих послов, постарается переждать какое-то время. До выгодного для себя момента. Знал король шведский, что никому из королей католической Европы не хочется отдавать Ливонию России, и заигрывание с Иваном Грозным — явление временное, потому укреплял договорами свою позицию, получая поддержку для увеличения своего войска. Вскоре тон его переписки с Грозным резко изменился. На вопрос Ивана Грозного, когда прибудут послы из Стокгольма для подписания условий, прежде согласованных, король Швеции ответил резким отказом. Он писал, что никогда послы его не приедут в ту землю, где принятое право общения со странами свободными не соблюдается, где послов принимают за своих подданных — на рабских правах. Король, правда, соглашался вести переговоры о мире, только как равный с равным и при условии, чтобы российские послы прибыли бы в Стокгольм или, в крайнем случае, на границу: на реку Сестру.

Не дожидаясь, однако, ответа на своё грубое послание, шведский король нарушил перемирие. Пополнив своё войско тремя тысячами наёмных шотландцев и двумя тысячами англичан, тоже наёмников, он направил его в пределы Эстонии. Иван Грозный и воеводы его не были застигнуты врасплох. В Великом Новгороде ополчились восемьдесят тысяч российских ратников, ожидавших царского слова, но царь не стал передавать приказ войску через своего гонца, а сам поскакал в Великий Новгород. Конечно, не без настойчивого влияния Малюты Скуратова.

Наёмники, шведские воины да и сами эстонцы вовсе не ожидали появления русских полков. Они праздновали и встречу с шотландцами и англичанами, радуясь тому, что те смогут защитить их от Ивана Грозного, и, не чувствуя никакой опасности, во всю ширь веселились на святках — так совпало. Вот и получилось, что передовые отряды русского войска встречали в замках дворянских и городках не сопротивление, а пиры с залихватской музыкой и плясками.

Никого, как и повелел Иван Грозный, в том походе не щадили. Секли всех поголовно, военной добычей считая не только богатство замков и городков, но и убогие крохи сельских фольварков.

Сопротивления не встречали до самого замка Виттенштейна, где горстка шведов и наёмников (в отписке Разрядного приказа названа численность: пятьдесят) при поддержке успевших укрыться в крепости земледельцев и ремесленников подготовилась к обороне.

Героизм отчаяния: лучше смерть в бою, чем смерть покорная, от безжалостного палаческого меча.

Штурм, осуществлённый без должной подготовки, с марша, не оказался успешным. Вынуждены были отхлынуть мечебитцы, оставив под стенами замка множество своих товарищей. Когда о неудаче доложили Ивану Грозному, тот вскричал:

   — Что?! Там целая шведская армия?! Я сам возглавлю своё войско!

Малюте Скуратову только того и надо: замок падёт, Иван Грозный, торжествуя победу, въедет в крепость насладиться кровавой бойней, вот тут, в неразберихе, просвистит стрела — калёный болт самострела.

Штурм возобновился сразу же, как только к замку приблизился государь: воевод уже известили о недовольстве Грозного, поэтому они повели свои полки на замок сами, и всё же бой начался безуспешно и затягивался. Никак не удавалось хотя бы в одном месте взобраться на стену ловкому смельчаку, и вот тут Малюта Скуратов, подгоняемый нетерпением поскорее исполнить выношенное многими годами и ловко, как он считал, подготовленное, попросил царя:

   — Разреши вдохновить наших воинов?

   — С Богом, — ответил царь любимцу и неоднократному своему спасителю. — С Богом.

К стене в это время подносили пару новых лестниц, наспех сколоченных посохой из разбираемых домов и изгородей.

   — Ставь сюда, — скомандовал Малюта Скуратов и указал места справа и слева от угловой башни, а когда лестницы приткнули к стене, крикнул зычно своим телохранителям: — Вперёд, братцы.

Полез и сам вверх уверенно прикрываясь щитом от летящих сверху камней и кирпичей.

   — Следом за ним — чёрная опричная сотня, его телохранители. По левой от башни лестнице — тоже опричники. Уверенные в себе. Привыкшие к тому, что им всё удаётся под водительством храброго и удачливого их вожака.

Полусотня самопальщиков беспрерывно осыпала защитников этого участка стены пулями из рушниц, ещё одна полусотня сыпала ливнем калёные болты из самострелов.

Споро карабкается Малюта Скуратов вверх. Вот уже можно ухватиться за край стены, вот можно встать на неё во весь рост, отбив акинаком нацеленный удар меча, вот и второй швед падает с рассечённой головой, а вот уже справа и слева от Малюты вскакивают на стену храбрецы — пошла потеха, и всё больший участок стены переходит в руки опричников.

Доволен Малюта Скуратов, и всего-то на одно мгновение расслабился, как обычно после удачного допроса в пыточной, когда вымучено нужное для него слово; увы, этого оказалось достаточно, чтобы пущенная из бойницы башни стрела из арбалета почти в упор впилась в незащищённый ни кольчугой, ни бармицей кадык — пошатнулся Малюта, один из телохранителей кинулся к нему, но был тоже сражён стрелой. Они оба, в обнимку, полетели со стены.

Крик радости в угловой башне, весьма ободривший обороняющихся. В ответ — остервенелая злоба любимцев Малюты, которые жили за его спиной припеваючи, грабили, убивали и насиловали — пошла яростная рубка. Силы, однако, слишком неравные: чёрные опричники лезли и лезли в малый продух на стене, расширяя его, а погибающих шведов, шотландцев, англичан и эстонцев заменить было некем.

Впрочем, счастлив тот, кто из защитников погиб в этой рубке — оставшимся в живых пришлось проклинать Бога, что не дал он смерти в честном бою.

Царь, узнавший о смерти своего главного палача, велел принести его и поклонился герою. Поцеловал в губы и закрыл его начавшие стекленеть глаза. Не ведал Грозный, что готовил ему его любимец и спаситель. И не узнает никогда. Его страшный роковой час ещё не пришёл. Он ещё не всё сделал, что было определено ему судьбой.

Иван Грозный решил отомстить. Жестоко. Велел, распрямившись и грозно сверкнув очами:

   — Передайте всем: шведов и наёмников не сечь! Брать живыми. Всех остальных — под корень!

Более двух дюжин — почти все израненные, в помятых доспехах — оказались пленёнными. Их подвели к Грозному.

   — Вы слышали о геенне огненной в аду?! Для вас наказание Божье настанет на грешной земле!

Из свежесрубленных лесин устроили большой помост, огородили его железными прутьями, и в эту самую клетку напихали всех приговорённых к лютой смерти. Под помостом разложили кострище из сырых дров. Неспешно начал разгораться огонь от сырой же бересты.

Достойная тризна по кровожадному палачу!

МИТРОПОЛИТ ФИЛИПП


Игумен не вышел встречать опального иерея Сильвестра, сосланного в Соловецкий монастырь. Более того, он, сказавшись занятым, назначил с ним встречу только на следующий день и то если выкроит время. И всё это не потому, что за пару недель до приезда иерея монастырь посетил посланец Ивана Грозного, который передал строгий приказ государя относиться к Сильвестру не как к иерею, а как к чернецу, определив ему самую сырую и тёмную келью и назначив унизительное послушание.

Но не в царёвой воле было дело — причина холодности настоятеля монастыря в ином: он считал Сильвестра отступившим от канонов служителя православия ради светской власти и тщеславия. Служители Христа — духовные пастыри, а не власть подпирающие. Особенно такую, что на злодействе построена. Более того, настоятель Соловецкого монастыря считал Сильвестра вместе с Адашевым родоначальниками опричнины, ярым врагом которой был сам. И тут игумен во многом был прав: именно преобразования, связанные с заменой в управлении страной боярства дворянством, подвигли Ивана Грозного (под нажимом избранных дворян, окруживших трон жадной стаей) к опричнине.

Сильвестр же воспринял подчёркнуто небрежную встречу не столько с обидой, сколько с недоумением.

Игумен Филипп слыл умным и весьма деятельным настоятелем, считался лучшим из всех настоятелей. За годы своего управления Соловецким монастырём он превратил пустынные острова в обжитые земли с добрыми причалами и дорогами, ведущими от них, чтобы грузы и рыба, поступающие на острова, можно было легко доставить к нужному месту. Достаточно настроено было и промысловых судов. Начали действовать соляные варницы, прежде совсем заброшенные, и на островах кроме монастыря и его скитов появились добротные, весьма зажиточные сёла, многие из которых даже не были приписаны к монастырю. Немногие, в том числе Сильвестр, знали, что, кроме деятельного управления игумена, процветанию монастыря и самых Соловецких островов способствовали крупные взносы царя Ивана Грозного, благоволившего Филиппу.

«Боится потерять благосклонность кровопийцы? — заключил Сильвестр. — Неужели и у него алчность взяла верх над духовностью?»

Ещё одна причина чваниться, по предположению Сильвестра, — знатность. И в самом деле эти служители церкви находились на разных сословных ступенях. Кто он, Сильвестр? Простой иерей, своим умом и своей настойчивостью достигший и этого чина и приближения к царю. А кто Филипп? Князь Колычев Фёдор Степанович. А род Колычевых издревле перворядный. Порвал он с мирской жизнью в юные годы из-за несправедливой опалы его ближних родственников, решив подвижничеством и молитвами исправлять жестокие нравы правителей. И не только их.

«Молится за спасение грешных душ других, сам же тешит свою гордыню?»

На следующий день, после обедни, игумен всё же соблаговолил позвать Сильвестра, прислав за ним служку. И тот серьёзно так:

   — Поспеши. Настоятель с нетерпением ждёт тебя в своих палатах.

Какое лицемерие! Если бы спешил встретиться, давно бы позвал, а то и сам пришёл в келью. Однако медлить Сильвестр не стал и уже на ходу обдумывал первую фразу. Когда же вошёл в помещение, названное служкой палатами игуменскими, забыл всё, к чему готовился. Он предполагал увидеть роскошь, а оказался в почти обычной монашеской келье, только немного больше размером и посветлей. Лежанка — жёсткая, покрытая домотканым одеялом, столик возле изголовья со стопкой канонических книг, и только в красном углу поблескивают золотом и самоцветами оклады икон в ярком свете лампады и толстых восковых свечей.

«Свечи по случаю приёма?»

Перекрестился, приклонив колено перед иконостасом, прошептал: «Прости, Господи, мя грешного». Только после этого, распрямившись, Сильвестр обратился к игумену:

   — Благослови, князь, на житьё в обители твоей чернецом грешным. Определи послушание.

Вроде обухом по голове это обращение к нему «князь», но Филипп всё-таки сдержал обиду, однако от намеченной беседы отказался.

   — Благословлю, подумавши. Пока же успокой мятущуюся душу свою тихими молитвами. Ступай.

И Сильвестру это «ступай» словно укол шила в зад.

«Как рабу или слуге безмолвному: ступай!»

Вот так началась их долгая дружба. Не вдруг, конечно, они поняли друг друга. Первый шаг к откровенному обмену мнениями сделал игумен Филипп. Через пару дней он пришёл в келью Сильвестра. Осенив его, а затем и себя крестным знамением, спросил, устроившись на лавке:

   — Отчего повеличал ты меня князем?

   — По всему видно, не порвал ты с мирским, не подавил родовой гордыни. Игумен рода княжеского выйдет ли встретить иерея безродного?

   — Вон ты о чём?

   — Иное можно предположить: приветив опального, можно потерять благоволение Ивана Грозного, остаться без его вкладов.

Долго молчал настоятель. Наконец, вздохнув и осенив себя крестным знамением, пробурчал:

   — Прости, Господи, его, грешного, ибо не знает, что творит. — Игумен ещё немного помолчал, и вот — заговорил. Спокойно. Уверенно. — Взносы царёвы — в пристанях и судах для рыбаков, в новых деревнях, в добрых дорогах от пристаней к ним, и ни копейки для меня или даже для монастырской братии. Мы живём по завету Христа нашего: по зёрнышку клюём и тем наедаемся. Не взят монастырём ни один вклад, особенно земельный, где бы ни оставляли его на помин души богатеи грешники. У меня же, кроме кельи, в какой ты по незнанию своему обидел меня, ничего нет. Поживёшь с нами, приглядишься, поймёшь многое. Вот тогда и судить сможешь праведно.

   — Отчего же — чванство?

   — Не чванство, но неприязнь. Ты переступил духовность священнослужителя, в сутане служа мирским страстям.

Время настало помолчать Сильвестру, осмысливая сказанное игуменом Филиппом.

   — Господи, вразуми! — выдавил из себя, перекрестившись, Сильвестр и ответил вопросом: — Когда я был у трона, казнил ли хоть одного царь Иван Васильевич, перед тем лютовавший, как и теперь лютующий? Что ответишь? Помалкиваешь? И то сказать, правда она всегда — правда. В мирской славе, в стяжательстве меня тоже не обвинишь. Нет у меня ничего, кроме одеяния иерейского. Ни дворца, ни земель немереных. Что Господь Бог посылает, тем и доволен.

   — Опричнина не по твоему ли совету? По злому умыслу, по верхоглядству ли, не столь важно. Вы с Алексеем Адашевым — крестные отцы невообразимого: Россия надвое разрублена, царь Грозный распоясался донельзя, руки его в крови по самые по локти! Священникам запретил молить о помиловании!

   — Извратить можно всё. Довести до крайности. Наши советы разумны для управления державой.

   — Дорогу в ад мостили благими намерениями?

Слово за слово — позиции Сильвестра и Филиппа исподволь просвечивались, взаимных обвинений становилось меньше, они всё более и более понимали, что ратуют за одно и то же, что твёрдо стоят на стороне нестяжательства, резко осуждают Ивана Грозного за кровожадное правление и его скоморошество, особенно же за попрание священных прав церкви судить себя только своим судом, и оба против вмешательства в дела духовных пастырей, и более того, против наделения государем себя правом не только судить служителей Господа своим судом, но даже мучить и казнить их, что особенно несносно.

В одном они не сходились: по-разному понимали роль пастырей в жизни общества, то есть всех без исключения сословий. Игумен Филипп стоял на том, что только смиренными молитвами, подвижничеством и проникновенным словом можно и нужно священнослужителям и монахам исправлять нравы верующих. Сильвестр утверждал иное: не одними молитвами и проповедями наставлять прихожан, особенно правителей, на путь истинный, но и твёрдостью, используя все формы воздействия, какими располагает церковь.

— Придай анафеме Ивана Грозного на Соборе иерархов Русской православной церкви, разве смог бы так распоясаться наш царь? Разве позволил бы себе вывести многие сотни на площадь для мучений и казни? Разве скоморошил бы, оплёвывая священные каноны? Разве травил бы медведями служителей Христовых?! А угроза проклятия? Именно этой угрозой смирил я юного Ивана, готового растерзать сотни, а то и тысячи совершенно невинных, искренне веривших, что они свершили праведный суд над поджигателями Москвы.

Долго длился тот первый разговор, за которым последовали еженедельные беседы двух умных и честных людей, болевших за всю страну, и постепенно, приводя весомые факты, Сильвестр убеждал Филиппа взглянуть на роль церкви с позиций деятельного её влияния на нравственный климат в России, особенно же в правительственных кругах, у царского трона и на самом троне. Не обходили они вниманием в своих беседах и насущные в то время вопросы церковной неурядицы — борьбы стяжателей с нестяжателями; и справедливо считали, что идёт та борьба не только за канонический порядок, а в основном за чины в церковной иерархии; да и борьба сама — это дело не только чисто церковное, но и вселюдное, поскольку направлена и на более справедливое распределение всех доходов между сословиями, а также против крепостничества, которое год от года, от правителя к правителю всё более утверждалось и уже будто бы воспринималось, как естественное право одного притеснять многих себе подобных.

Утешали они себя такими беседами? Или надеялись со временем воплотить в реальность свои идеалы? Вряд ли? Они не верили в чудеса. Они понимали, что здесь, на Соловках, они упокоют свои души, и отдавали все силы на ещё лучшее устройство жизни монашеской братии и всех жителей островов.

Весть из Москвы о смерти митрополита Афанасия Сильвестр и Филипп приняли однозначно:

— Слава Богу.

Афанасий был ярым сторонником Иосифа Волоцкого, сплотил вокруг себя подобных себе стяжателей-иосифлян, а царю потакал во всём. Это он принял условие Ивана Грозного, вернувшегося из Александровской слободы для объявления о введении нового порядка — опричнины и запретившего церкви мешать ему своими просьбами о помиловании тех, кого он определил казнить.

Не все иерархи Русской православной церкви согласились с этим, особенно упорствовал архиепископ Казанский Герман, который, кстати, имел добрую поддержку. Согласись тогда митрополит на созыв Собора, России, вполне вероятно, был бы обеспечен иной жизненный путь, но Афанасий, преклонный годами, не пожелал борьбы, не дал согласия на Собор.

Бог ему судья!

Но кто теперь, после его смерти, будет рукоположен на архипастырство? Понятно, что это весьма интересовало Филиппа и Сильвестра — они оба строили догадки. Однако как только Сильвестр заболел, вселенские заботы для него отступили на задворки. И всё из-за простуды. Игумен и опальный иерей попали в шторм, посещая дальний скит на самом северном острове. Заряды налетали снежные, а Сильвестр не посчитал нужным укрыться даже в надпалубной надстройке, не в пример Филиппу, который спустился в тёплую каюту. Сильвестра продуло основательно, и после возвращения в монастырь он слёг в горячке. Ни травные настои, ни перечные и горчичные пластыри не помогали, иерей таял на глазах и через несколько дней скончался.

Отпевание. Похороны. Впервые монахи увидели своего настоятеля плачущим. Однако он всё же сдерживался при монастырских братьях, зато в своей келье рыдал навзрыд. Тоска не отступала долго, и он не воспринял как следовало бы весть о том, что Иван Грозный определил на митрополитство архиепископа Казанского Германа, хотя знал о его неприятии опричнины. Игумен Филипп даже не задал себе вопроса, отчего так поступает государь.

А Грозному из доносов Тайного дьяка и особенно Малюты Скуратова было известно о разногласиях Германа с Афанасием, и о том знал царь, что именно Герман настаивал на Соборе. Не мог Иван Грозный не знать и того, что Казанский архиепископ — противник стяжателей, стало быть, не почитает царскую власть божественной, не подсудной церкви и наверняка станет противником царю в его неограниченном праве судить рабов своих, казнить или миловать; и несмотря на всё это, Иван Грозный вызвал Германа из Казани в Кремль, а следом созвал архиепископов и епископов для подписания избирательной грамоты.

На что надеялся Иван Грозный? Покорить столь высоким постом строптивца, запрячь его в свою телегу, в то же время заставить всех поверить в то, будто он изъявляет усердие ко благу православной церкви, намереваясь дать ей достойного архипастыря.

К рукоположению Германа всё было готово: архиепископы и епископы уже собрались в Москве, избирательная грамота готова, сам Герман живёт в митрополичьих палатах. Он, долгое время не соглашавшийся принять столь важный сан, в конце концов дал согласие и готовился к посвящению.

Расчёт Ивана Грозного на перевоплощение Германа, однако, не оправдался. В беседе с ним перед самым Собором царь понял: горбатого могила исправит: архиепископ гнул свою линию. Говорил он о царе как об отце подвластного ему народа, о суде праведном и неподкупном на Том Свете, где всё берётся во внимание; не преминул упомянуть и о вечной муке в аду злобных грешников. И ещё — о христианском покаянии.

В задумчивости вышел Иван Грозный из палат митрополичьих, и тут как раз навстречу Малюта Скуратов.

   — Что расстроило тебя, мой государь?

Иван Васильевич пересказал разговор с Германом своему главному палачу и услышал в ответ:

   — Хочешь иметь второго Сильвестра, да ещё в таком сане? Он станет ужасать тебя, лицемеря, намереваясь овладеть тобой. Гони его, пока не поздно!

   — Ты, как всегда, прав. Вон его из палат архипастырских! Поганой метлой!

   — Мне исполнять?

   — А кому же ещё?

Изгнать — изгнали. Но долго ли церкви пристало оставаться без архипастыря? Вскоре выбор Ивана Грозного пал на настоятеля Соловецкого монастыря игумена Филиппа.

Трудно, почти невозможно ответить на недоумённый вопрос: почему? Царь только что казнил почти всех князей Колычевых, целые семьи извёл, и он наверняка предполагал, что те казни воспримутся одним из Колычевых не как благо; не мог не узнать Иван Грозный и о возникшей между Филиппом и Сильвестром взаимной приязни, об их долгих еженедельных беседах (царь не выпускал из виду ни одного из сосланных), и всё же остановил свой выбор на Филиппе.

Захотел вновь выставить себя перед Двором своим и всем народом беспристрастным правителем, который печётся о добром архипастыре для православных? Может быть?

В общем, верно современники отзывались об Иване Грозном, говоря, что он в своих поступках непредсказуем.

За Филиппом был послан пристав, которому не велено было говорить, чего ради вызвали игумена в Москву, и Филипп решил, что и для него, как почти для всех Колычевых, пробил последний час. Правда, не похоже всё-таки на опалу, ибо пристав проговорился, что приглашается игумен в Москву для совета духовного. Но Филипп, однако, словно предчувствовал, что не вернётся в свой монастырь живым — отслужил литургию, причастил всю братию и, поклонившись могиле Сильвестра, произнёс клятву:

— Что бы ни случилось, я не отступлюсь от нашей с тобой мечты, от идеалов, какие мы считали своим правом и своими обязанностями.

Только в Великом Новгороде игумен Филипп понял, что его ждёт великое: новгородцы встретили его дарами и мольбами, просили молвить царю слово о них, передать просьбу нижайшую, чтобы не разорял бы он впредь их города древнего, не лил бы христианской крови по прихотям своим.

Подобные встречи случились в Волочке, в Твери, в Клину, однако Филипп не мог твёрдо заверить, что исполнит их мольбы, ибо и сам не знал, чем окончится его поездка, что ждёт его в Кремле. Он отвечал неопределённо:

   — Если Господь Бог даст мне такую возможность, я буду твёрдо стоять за добро и милосердие, против зла и насилия.

С замиранием сердца и не со спокойной душой подъезжал он к Кремлю, ибо знал, как все тогда в России, непредсказуемость царя, крутого на расправу. Понимал, всё будет зависеть от первой встречи с Грозным, от духовного совета ему: будет ли в угоду кровожадности — один исход; поперёк ли злодейской необузданности — совсем иной, смертельно опасный. Тут хочется или нет, а станешь обдумывать своё поведение при встрече с царём, будешь подыскивать слова, какие предстоит сказать ему.

«Что же, двум смертям не бывать. Пусть даже лютая казнь, но не стану потатчиком козлоплясу и кровавому пиру».

Встретили игумена Филиппа перед Фроловскими воротами бояре и митрополичий клир. С почтением проводили в палаты Ивана Грозного. Тот, смиренно склонив голову, попросил:

   — Благослови меня, раба Господа Бога нашего, на душевную беседу перед рукоположением тебя на архипастырство.

Филипп благословил царя серебряным нагрудным крестом и спросил с удивлением:

   — Ты молвил об архипастырстве, как о решённом тобой, но не избранном на Соборе архиепископов и епископов православной церкви Руси святой? Так?

   — Ещё дед мой, Иван Васильевич, оставил за собой последнее слово при рукоположении митрополита, я же, уважая право, бытовавшее в Константинополе, преемницей которого стала Москва, намерен ввести подобное право и у нас: царь выбирает архипастыря, и царь его назначает. За Собором — согласие с волей царя.

   — Но император византийский считался и главой церкви.

   — Верно. И мы придём к тому же. Пока же у нас нет патриарха, мы пока — митрополия, но уже не под властью патриарха. Я решил сделать второй шаг, после деда моего, к патриаршеству. Ты пособишь духовным старанием успешному движению вперёд.

   — Дай мне подумать, государь, прежде чем дать тебе согласие. Я же не знал о твоих намерениях.

   — Хорошо, завтра жду после утренней молитвы.

И так, и эдак прикидывал Филипп. Самое лучшее для него — твёрдый отказ. А для православной церкви? А для России? Вдруг всё же сумеет он повлиять на царя, подвигнуть его к добру. Но как? Исподволь? Или сразу и твёрдо? Как в своё время поступил Сильвестр.

«Такую линию и возьму».

Наивность величайшая. Иван Грозный уже далеко не тот податливый юноша, кого припугнул проклятием Сильвестр, — заматеревший с годами, он не страшился ни Бога, ни черта, неукоснительно придерживаясь определённого направления: уничтожая Владимировичей, не понимая, что рубит сук, на котором сидит, что и в нём, тоже Владимировиче, есть малая кровь великого предка.

Линию поведения Филиппа при таком положении вещей можно назвать одним словом: подвиг.

Благословив Ивана Грозного нагрудным крестом на дела праведные, игумен Филипп без всякой робости и без всякого сомнения высказал свои условия:

   — Приму, государь, по твоей воле архипастырство, если ты откажешься от опричнины. Соедини Русь святую в единое целое, усмири кромешников, верни людям право жить без страха, служителям же Христа верни право молиться и молить за осуждённых, особенно определённых на казнь.

Нахмурился ИванГрозный — явный признак того, что сейчас самым лучшим словом будет слово: «Вон!», а скорее всего прозвучит: «В пыточную!»

Филипп готов был и к тому, и к другому. Однако случилось чудо.

   — Условия твои не приемлю. Прошу, смири гордыню. Даю время на раздумье.

Не выдворили Филиппа из палат митрополичьих, к удивлению почти всего двора и к великому неудовольствию стаи, окружавшей царя, хотя никто из них не пытался вмешиваться и влиять на царя. Бездействовал даже Малюта Скуратов, пока ещё не понявший истинные намерения своего господина, его тайное желание. Малюта не привык действовать наобум, как всегда осторожничал и выжидал время. И если в данный момент государь не приказывает заняться Филиппом, стоит ли лезть в пекло вперёд батьки?

Обошёл вниманием Иван Грозный Малюту, решив действовать иначе. Он, быть может, не отдавая себе отчёта, не хотел и на сей раз выглядеть гонителем добродетели, как им посчитают его, если он выгонит Филиппа из митрополичьих палат, как выгнал Германа. Царь подослал к игумену тех из иерархов церкви, кто искал мирской чести и раболепствовал перед ним, знал их хорошо. Особенно отличался в этом епископ Казанский Филофей. Вот с ним Иван Грозный и провёл тайную беседу, которой остался доволен.

   — Есть епископы, одобряющие твёрдость Филиппа, но они сопят в две дырки, не смея рта раскрыть, — рассказал Филофей. — Я же стою за постулат Иисуса Христа: «Богу — богово, кесарю — кесарево». Ты, государь, есть наместник Господа на подвластной тебе земле и не подсуден церкви. Наш долг, Божьих служителей, не осуждать твои поступки, а с почтением, с преклонённым коленом воздавать должное твоей Богом данной власти. Так считаю я, и меня поддерживают многие, верно мыслящие епископы и архиепископы.

Видимо, Филофей, говоря это, надеялся услышать от царя решительные слова: «Быть тебе митрополитом!» — но Иван Грозный сказал иное:

   — Ты и твои сторонники повлияйте на Филиппа. Убедите согласиться на митрополитство без всяких условий.

   — Убедим! — с жаром воскликнул Филофей, хотя сердце его, кажется, опустилось ниже живота от досады, от рухнувшей надежды.

Поначалу он намеревался выполнять своё обещание царю без особого усердия, ни шатко ни валко, но подумав, не нашёл в этом ладности. Если уж сразу не остановил выбор на нём, нужно добиваться своего усердием. Оценит его государь, когда поймёт, каков Филипп на самом деле, гусь лапчатый. И Филофей развернул бурную деятельность, плодя вокруг себя тех, кому было любо наслаждаться богатой, как сыр в масле, и в то же время беспечной жизнью, взирая с высоты своего духовного достоинства на суету мирскую, пусть и кровопролитную для паствы.

Нажим на Филиппа начался нешуточный. День за днём, сменяя друг друга, сторонники Филофея твердили ему одно и то же: повинись воле государя и прими архипасторство без всяких условий, дабы не гневить Ивана Грозного дерзостью, а влиять на него угождением, кротостью. Такое влияние станет успешней, более заметно подействует на его душевное состояние, за которым последует переход от злобства к милосердию.

Долг святителя, убеждали они, молиться и наставлять царя единственно о спасении души, а не в делах мирских.

Всё это как раз и было тем, против чего у них с Сильвестром горели души, о чём беседовали, к чему стремились, оттого Филипп не мог согласиться с настойчивыми советами иерархов церкви. И всё же он отступил. Как определил для себя: временно, чтобы, получив сан митрополита, смело проводить в жизнь свои идеалы, добиться деятельного влияния церкви на жизнь люда христианского и особенно, на поступки имеющих власть.

Он согласился подписать грамоту, в коей сказано было, что вновь рукоположенный митрополит даёт слово архиепископам и епископам не вступаться в опричнину государеву и не оставлять митрополии под предлогом, что царь не исполнил его требований и запретил вмешиваться в дела мирские.

Игумен Филипп подписал грамоту, и её тут же, как торжество своей победы, преподнёс Ивану Грозному Филофей, за что удостоился ласкового слова царя.

Через несколько дней — 25 июля 1566 года — Филиппа возвели на митрополитство. Подготовку к такому важному событию москвичи и царёв Двор восприняли разноголосо: иным казалось, что Филипп отступился, а победу торжествовал Иван Грозный, и стало быть, ничего хорошего не жди. Сторонники заволжских старцев, нестяжатели, даже приуныли, иосифляне же ходили гоголем.

Филипп знал настроение и тех и других, особенно торжество опричной стаи, окружавшей трон, и готовился, как и положено было по канону сразу после рукоположения, произнести проповедь, да такую, чтобы весь православный мир России понял его твёрдость в борьбе со злом и поверил в неё. Нет, он не станет нарушать подписанное соглашение с иерархами церкви, он не будет хулить опричнину и не станет давать советы, как управлять державой, то есть, как и обещал, не прикоснётся к светским делам правителя, он лишь станет говорить только о добре и зле, о духовной чистоте помазанника Божьего, о его нравственности. Он, конечно, вполне представлял, какие последствия могут за этим последовать, но решил без колебаний проводить именно ту линию, о которой они с Сильвестром мечтали.

Когда он начал проповедь, все честные патриоты, болеющие душой о благе России, а не о своей мамоне, воспряли духом, кромешники же заскрежетали зубами от злобы, пока бессильной.

Новый митрополит хотя ни разу не назвал имя Ивана Васильевича, но было понятно — именно для него проникновенные слова митрополита Филиппа. Он говорил о долге правителей быть отцами подданных, блюсти справедливость, уважать достойных и их заслуги. С особой строгостью зазвучала проповедь, когда Филипп заговорил о вреде державам, если к трону прилепляются, как банные листы, те, кто служит не отечеству, но страстям, кто хулит искренность, возносит достойных хулы.

Более всего, однако же, митрополит Филипп своей речью словно старался предупредить Ивана Грозного, сколь бренно земное величие; говорил вдохновенно о победах невооружённой любви, которые приобретаются государевыми благодеяниями и которые ещё славнее побед ратных. Подобное давно не звучало в этом храме. И в других тоже.

Все, кто находился рядом с Иваном Грозным, внимательно наблюдали за ним, не вспыхнет ли он гневом; но всем казалось, что царь внимает архипастырю с благоговением.

И в самом деле, проповедь невольно перенесла грозного царя в годы юности, когда он под влиянием добрых наставников, особенно Сильвестра и Адашева, вкушал истинную сладость доброго правления и, должно быть, теперь в душе его шевельнулось раскаяние. Такой вывод можно было сделать из того, что к радости всех честных людей царь приласкал митрополита; кромешники с собачьими мордами на луках присмирели и уже не действовали безконтрольно. Казалось, задремало чудище, и наступает благодатная тишина. Какая бывает перед страшной грозой. Воздух спит. Нет даже лёгкого дуновения. Ни лист на дереве, ни травка на земле не шелохнутся. Лишь одно настораживает; замолкли пташки, только что весело и разноголосо щебетавшие.

Тишина эта благодатная будто предупреждала: жди бури.

И в самом деле, проницательные вельможи да и простые московские обыватели вполне понимали, что не станут дремать кромешники, которых Иван Грозный не отдалил от трона. Оттого и притуплялась радость первых дней, рассыпалась надежда, что новый митрополит, подобно Сильвестру, повернёт грозного царя к добру и благости. Лучше попрятаться по своим дворам и замолкнуть, как делают это птички божьи, предчувствуя грозу.

И гроза в конце концов налетела. Со страшной бурей. Предвестником её стали вроде бы не подсудные поступки ряда князей. Дело в том, что Россия и Польша противостояли друг другу не только с оружием в руках, между ними было противостояние, которое мы теперь назвали бы холодным. Каждый правитель старался напакостить другому.

Так за подписью Сигизмунда и гетмана Ходкевича были присланы тайные письма перворядным князьям Бельскому, Мстиславскому, руководителям земщины, Воротынскому и конюшему Фёдорову с приглашением переметнуться на сторону Польши. Им обещалось за это владетельное, а не служебное право, богатство и почёт.

Списки посланий сразу же оказались в руках Тайного дьяка (царь находился в Александровской слободе и Малюта Скуратов с ним), а следом и списки ответов. Во всех — резкий отказ. Злобный. Мягче всех ответил конюший Иван Фёдоров: «Как мог ты вообразить, чтобы я, занося ногу во гроб, вздумал погубить душу свою гнусной изменой? Что мне у тебя делать? Водить полки я не в силах, пиров не люблю, веселить тебя не умею, пляскам вашим не учился. Чем можешь обольстить меня? Я богат и знатен. Угрожаешь мне гневом царя: вижу от него только милость».

Всё вроде бы достойно, только вот одна беда: никто из получивших такие письма не поспешил с ними к царю, дабы показать и их, и свои ответы. Каждый, оставшийся верным присяге, считал лучшим дождаться приезда Ивана Грозного в Кремль, и тогда уж известить о коварстве Сигизмунда. За них это сделал Тайный дьяк. Он самолично привёз государю списки и писем Сигизмунда с Ходкевичем, и ответов на них.

   — Твёрдыми оказались князья и конюший, — с долей гордости за них определил поступки князей Тайный дьяк.

   — Твёрдыми? Ты даёшь голову на отсечение за такую свою оценку, — спросил с ухмылкой Малюта Скуратов и сразу с подобострастием обратился к Ивану Грозному: — Прости, государь, что я не доложил тебе прежде Тайного дьяка. Я пока не уверен в своей оценке, но у меня есть подозрение, что они в сговоре.

   — Но они вот с каким возмущением отказали Сигизмунду, — сказал своё слово Иван Грозный. — Впрочем... Отчего они не поспешили ко мне?

   — Вот-вот. Это меня и смутило, — подхватил Малюта Скуратов, который, находясь в Александровской слободе, слыхом не слыхал ни о посланиях, ни об ответах, но ловко играл роль всевидящего и всеслышащего. — Я уже велел своим людям повнимательней приглядеться к получившим приглашение переметнуться в Польшу. Почему именно им эти послания пришли? Дыма без огня не бывает.

   — Разберись, Малюта, верный мой советник. Проведи розыск.

Ускакал Малюта Скуратов в Москву, вернувшись через неделю, доложил:

   — В заговоре они. Но не в твёрдом единстве. Каждый из них рвётся к трону, соперничая друг с другом. Митрополит Филипп с ними заодно. Они наставили его выступить против опричнины твоей, чтобы обессилить тебя, и тогда легче им станет захватить трон. Как поступить? В пыточную?

   — Пока не время. Бельский, Мстиславский и Воротынский мне пока нужны. Глаз только за ними усиль. А с конюшим Фёдоровым я сам объяснюсь.

Понятно. Стало быть, придумано что-то новенькое. Потешное и назидательное.

Со всей свитой поспешил Иван Грозный в Кремль, послав впереди себя гонца с повелением к его приезду собрать весь Двор на Соборной площади, поставив у Красного крыльца трон, специально сработанный и очень похожий на настоящий, тот, что стоял в малой тронной палате. Все придворные в страхе съёжились: что ещё удумал царь Грозный? Кого ждёт кара? Или — милость?

На милость никак не похоже.

Не ошиблись, ожидая худшего. Сам Малюта Скуратов облачил конюшего Фёдорова в царские одежды, сам бережно усадил на стоявший у Красного крыльца трон; Иван Грозный, подойдя к трону, смахнул шапку и — с низким поклоном:

— Здрав будь, великий царь земли Русския! Се принял ты от меня власть, тобою желаемую! — распрямился, гневно сверкнув очами. — Но имея власть сделать тебя царём, я могу и низвергнуть с престола!

Взмахнул Иван Грозный ножом и ударил им Фёдорова, целясь в сердце.

Опричники тут же искромсали старца на куски, выволокли останки за ворота Кремля и бросили их под стеной на съедение бродячим собакам. Затем, во главе с Малютой Скуратовым, они поскакали в дом конюшего Фёдорова и умертвили его жену Марию, старую богомольную христианку, славную своим милосердием.

Следом, как обычно, пошли казни многих так называемых участников заговора: князей Ивана Куракина-Булгакова, Дмитрия Ряполовского, трёх князей Ростовских и Петра Щенятева. Его, как повествует Андрей Курбский, с особой жестокостью жарили на сковороде.

Полностью уничтожили семью казначея Тютина: его самого, его жену, двух сыновей младенцев и двух дочерей, юных красавиц, рассекли на части. Ту казнь свершил Михайло Темгрюкович Черкасский.

Многих других именитых людей опричники умерщвляли, когда те, ничего не ведая, шли в церкви или в свои приказы на службу. Человек по двадцати в день. Трупы оставались лежать на улицах и площадях, ибо никто не смел погребать их.

А в завершение, как уже вошло в обычай, кромешники, во главе с князем Афанасием Вяземским, Малютой Скуратовым, Василием Грязным, понеслись по усадьбам казнённых, хватали их жён и дочерей на выбор Ивану Грозному; он избрал некоторых для себя, других уступил любимцам. Ездил с ними вокруг Москвы, жёг усадьбы бояр опальных, казнил их верных слуг, даже истреблял скот, особенно в коломенских сёлах убитого конюшего Фёдорова. Натешившись, возвратился в Москву и велел развезти жён по их домам.

Некоторые из них умерли от стыда и горести.

А что же митрополит Филипп? К нему с мольбами шли отчаявшиеся бояре. Рыдали. Он утешал их именем Отца Небесного. Дал им слово не щадить своей жизни ради спасения людей и сдержал его.

При каждой встрече митрополит Филипп увещевал Ивана Грозного, но эти увещевания совершенно не действовали на царя, он всё чаще избегал общения с архипастырем, и тогда Филипп решился на публичную выволочку. Иван Грозный вроде бы понял намерение митрополита и сам дал ему повод очередным скоморошеством: одев своих кромешников в чёрные ризы и высокие шлыки[39], вошёл с ними в соборный храм Успения; Филипп находился на своём месте по чину его, Иван Грозный приблизился к нему, почтительно склонив голову в ожидании благословения, но митрополит повернулся к лику Спасителя и молчал. На него зашикали:

   — Или не видишь, что государь земли Русской перед тобой?!

   — Благослови государя!

   — Где государь? — с нарочитым удивлением вопросил митрополит. — Не вижу.

   — Да вот же он! Не юродствуй!

   — Истину говорю вам: в таком одеянии, оскверняющим храм Божий, не может быть государь. Не узнаю его. Не узнаю и по делам его. Где видано, чтобы благочестивые государи не почитали святость храма Божьего? Чтобы возмущали державу столь ужасно?! Не благословения достойны подобные правители, но осуждения! Мы здесь возносим молитвы к Господу Богу о прощении грехов по неведению своему свершаемых, за алтарём же льётся кровь невинных христиан, и зло сие творится ведомо. В самых неверных языческих странах есть законы и правда, есть милосердие к людям, в России нет ни того ни другого. Достояние и жизнь христиан праведных не имеет защиты. Везде грабежи, везде убийства, и совершаются они, — Филипп прожёг Ивана Грозного огненным взглядом, — твоим именем царским! Ты высок на троне, но есть судья Всевышний наш и твой. Как предстанешь на суд его, обагрённый кровию невинных, оглушаемый воплями их муки?! Сами камни под ногами твоими вопиют о справедливости и милосердии! Я, как пастырь душ, не страшусь тебя. Страшусь только Господа единого!

   — Чернец! — взвился Иван Грозный. — Излишне я доселе щадил вас, мятежников, желающих трона! Отныне буду ещё беспощадней! Господь Бог не осудит меня, а даст мне силы и своё, а не твоё, чернец, благословение!

Тихо-тихо стало в храме. Слышно, как потрескивают восковые свечи, над которыми колышутся язычки пламени. Сейчас крикнет: «В оковы! В пыточную!» Нет. Резко повернувшись, поспешно вышагал царь из Успенского собора. Толпа в чёрных ризах и в высоких шлыках на головах заторопилась за своим благодетелем, недоумевая, отчего не велел он им скрутить дерзкого служку.

Со следующего дня начал успокаивать гнев свой Иван Грозный: приступил к очередной серии казней. Одним из первых поплатился за смелые слова митрополита князь Василий Пронский. По воле царя оковали весь клир митрополичий, терзали сановников церковных в пыточных, дабы выведать тайные замыслы Филиппа, не рвётся ли он к трону, как князь Колычев, а если не сам жаждет трона, то кому потворствует свершить подобное.

Ничего не смогли выведать. Да вполне возможно, не очень стремились иметь такие сведения: не осмеливался ещё царь поднять руку на архипастыря, чтимого и весьма любимого народом более, чем кого-либо прежде из святителей. Но царь Иван Васильевич не был бы Грозным, если бы не затаил злобы и не готовил бы мести, хотя всё же не спешил с ней. Имел терпение.

Предлог к расправе нашёлся. Вернее, его «нашёл» Малюта Скуратов, и план расправы с радостью был одобрен Иваном Грозным.

На день святых апостолов Прохора и Никодима, 28 июля, митрополит Филипп служил в Новодевичьем монастыре и шёл во главе крестного хода вокруг стен обители. Присоединился к нему и царь с опричниками, один из которых шёл в скудейчатой бархатной шапочке, являвшейся знаком отличия для белого духовенства. Митрополит, как и предполагали устроители фарса, возмутился и с негодованием сказал царю о греховном поведении его слуги. Однако опричник успел спрятать свою тафью[40], остальные же опричники, да и Малюта Скуратов, начали с жаром убеждать царя, что митрополит говорит неправду, дабы возбудить души верующих против опричников, верных слуг государевых.

Иван Грозный наигранно вспылил. Будто бы забыл все пристойности:

   — Ты, чернец, лжёшь! Ты — пастырь мятежников! Ты сам — злодей из злодеев! Я клянусь, что выведу тебя на чистую воду! Народ узнает, какие чёрные мысли роятся под сияющей драгоценными каменьями митрой!

Вторично брошено прилюдное обвинение — есть оправдание очередному злодеянию. Можно приступать к делу. Грозный знал о тайной ненависти своего духовного отца протоиерея Ефстафия к Филиппу, который заступил ему путь, как он считал, к сану святительскому, вот и обратился к тому за советом. А у Ефстафия он был готов.

   — Пошли меня в Соловецкую обитель. Я добуду ковы Филиппа против тебя, сын мой.

   — Нет. Ты — при мне. Скажи: кого послать, чтобы надёжно и с языком за зубами. И чтобы не я с ними беседовал перед отъездом, а ты с Малютой Скуратовым.

   — Есть такие. Верные тебе по завету Господа пастыри: епископ Суздальский Пафнутий и архимандрит Андронникова монастыря Феодосий.

   — Достойны. Из светских к ним определю князя Василия Темкина.

Была ли необходимость искать так далеко гнусных клеветников, и в Москве при желании набралось бы достаточно, даже без пыточной, но Иван Грозный намеревался очернить образ Филиппа, там где был источник славы митрополита, там следовало открыть его лицемерие и нечистоту душевную — царю эта мысль казалась ловкой хитростью, которая позволила бы безоговорочно оправдать перед христианским миром расправу со столь знатным служителем Господа.

Посланцы Ивана Грозного, прибывшие в Соловецкий монастырь, из шкуры лезли, чтобы угодить государю. Не гнушались они ни ласками, ни угрозами страшных пыток, но монахи твердили одно и то же:

   — Митрополит Филипп свят делами и сердцем.

И всё же нашёлся один клеветник, более всех прежде уважаемый Филиппом и даже по просьбе же самого Филиппа занявший его место настоятеля — игумен Паисий. Он в клевете увидел возможность выдвинуться в епископы, а то и получить сан архипастыря.

Привезли Паисия в Москву. Он на Соборе иерархов церкви повторил всё, что сам навыдумывал и что ему услужливо подсказали. Митрополит Филипп смиренно слушал клевету, не оправдываясь, только сказал игумену-клеветнику, когда тот умолк:

   — Злое сияние не принесёт тебе плода вожделенного, — повернувшись к Ивану Грозному, который присутствовал на скоморошьем игрище, подал ему жезл пастырский и заговорил твёрдо: — Ты считаешь, государь, что я боюсь тебя? Не боюсь я и смерти. Лучше умереть невинным мучеником, нежели в сане митрополита терпеть ужасы и беззаконие сего несчастного времени. Твори, что тебе угодно, без моего благословения.

Сделав малую паузу, давая тем самым понять, что с государем у него больше нет никаких дел, обратился к собравшимся слушать клевету на него:

   — А вы, служители алтаря, пасите верно стадо Христово! Готовьтесь дать отчёт о делах своих Всевышнему! Страшитесь царя небесного, ещё более земного!

Филипп снял белый клобук и мантию митрополита, хотел отдать их царю и удалиться, но Иван Грозный остановил его:

   — Не тебе судить себя! Жди суда Собора!

Царь своим словом принудил его облачиться в святительскую одежду и продолжать архипастырскую службу.

Расправу Иван Грозный назначил на день архангела Михаила — 8 ноября. Назвал он расправу назидательной. В храм Успения, в самый разгар торжественного богослужения ворвались опричники в доспехах во главе с Фёдором Басмановым. Он держал в руках свиток. Народ, битком набившийся в храм, несказанно удивился такому святотатству, но это было лишь началом трагического фарса.

   — Читай! — ткнул свиток псаломщику Басманов. — Читай во весь голос!

Псаломщик, спотыкаясь на каждом слове, начал читать приговор Собора духовенства Филиппу. По этому приговору его лишали архипастырского сана за государственные измены — псаломщик ещё не закончил читать, а опричники уже срывали одежды святительские с Филиппа. Облачив его в ветхую ризу, погнали из храма мётлами, делая вид, что заметают даже следы его.

Затем увезли обречённого в обитель Богоявления.

На следующий день привезли Филиппа в Судную палату, где находился сам Иван Грозный, приехавший послушать, как он сказал, приговор. А приговор — ни в какие ворота не лезет: не в измене винили митрополита, а в колдовстве, в волшебстве. Определили жить Филиппу до конца дней своих в заточении.

Свергнутый митрополит поклонился судьям, своим бывшим подчинённым, и заговорил великодушно:

   — Благодарю Бога за милость его ко мне, грешному. Благословляю вас, пастыри духовные, слуги Господа, на праведность. Тебя же, государь Грозный, молю: сжалься над Россией, не изводи лучших сынов её. Не забывай о Суде Божьем. Я же стану денно и нощно молиться о справедливой каре Божьей за грехи твои, за злодеяния и кровожадность.

Более недели сидел Филипп в темнице монастыря святого Николая Старого, Иван же Грозный в эти дни истреблял род Колычевых, не щадя ни женщин, ни детей малолетних. Он самолично принёс Филиппу отрубленную голову его любимого племянника Ивана Борисовича.

   — Се обожаемый тобой сродник. Ему ты готовил русский трон!

Филипп принял голову, поцеловал её в губы и, благословив, вернул её Ивану Грозному без слов.

Меж тем Москва прознала, что низверженный митрополит Филипп, ими обожаемый как никто иной, заточен в обители Николаевской, и верующие в Христа начали толпами ходить у стен монастырских, пытаясь определить, в какой келье страдает несчастный, так страстно радевший о пастве.

Малюта Скуратов, не решавшийся разгонять толпы силой, известил Ивана Грозного.

   — Людишки московские возмутиться могут. Убери Филиппа подальше.

   — Я и сам о том думал. Отвези его в Отроче монастырь, что в землях Тверских.

   — Исполню.

Взяв с собой на всякий случай пару сотен опричников, Малюта повёз Филиппа в упрятавшийся в лесной глухомани монастырь. Тогда он не обратил внимания на опасную безлюдную дорогу, ведущую к монастырю, — она испугает его во вторую поездку по ней, когда Иван Грозный по пути в Великий Новгород для расправы над городом возжелает, чтобы Филипп благословил его на месть новгородцам за их измену. На самом деле — мнимую.

Легкомысленно Малюта взял с собой всего лишь дюжину телохранителей, когда же втянулся в глухую лесную дорогу, основательно оробел. Нет, он не ждал засады по пути в монастырь, а вот при возвращении могло случиться всё, что угодно, ведь поначалу он предполагал увезти Филиппа в Александровскую слободу, где продержать до возвращения государя из карательного похода и уже при нём казнить упрямца. Жестоко. Сжечь, например, на медленном костре или поджарить на вертеле. Подобное особенно к душе Грозному.

«Всё так, только монастырская братия отбить его может. Доспехов в монастыре достаточно, ратной ловкости чернецам не занимать. Лучше — расправа на месте».

Однако и в этом случае не исключена засада. Побьют, налетев кучно, и — концы в воду.

Решил схитрить Малюта Скуратов. В монастыре спешился сам один, телохранители же остались в сёдлах, готовые в любой момент выхватить из ножен мечи. От благословения настоятеля не отказался, но на его просьбу увести всех коней за ворота монастырские ответил отказом.

   — По воле я государя нашего. Получу для него благословение Филиппа и — обратно. Предлагал я привезти его в Тверь, чтоб самолично благословил, но государь сжалился над старцем: посильна ли, мол, для него такая дальняя дорога?

   — С Богом.

Ну, что же: с Богом, так с Богом. Пошагал к келье один, остановив поднятием ладони собравшихся проводить его настоятеля и нескольких монахов. Один и вошёл в келью.

Филипп встретил кровожадного палача спокойным вопросом:

   — На расправу?

   — Так уж и на расправу? Я по воле государя нашего приехал, чтобы получить твоё ему благословение на поход в Великий Новгород карать измену.

   — На кровавый пир нет моего благословения.

Уговаривать у Малюты нет времени — облапил он своими ручищами тщедушную шею старца и начал сдавливать её — Филипп задёргался в конвульсиях, и Малюта дал чуточку воздуха.

   — Благослови!

   — Нет.

Снова сжимаются лапищи палача; вновь глоток воздуха.

   — Благослови!

   — Нет.

Сдавил с остервенением шею старца безгрешного, а когда тот обмяк вовсе, прислонил его к стене. Выскочил посланник царя из кельи и с напускным гневом налетел на настоятеля коршуном:

   — Кто приставлен к праведнику Филиппу?!

Настоятель с перепугу забыл имя чернеца, получившего послушание прислуживать опальному митрополиту.

   — Что?! Нет такого?! Он отдал Богу душу, а ты не ведаешь о том?! Доложу если государю, не поздоровится тебе!

Перепугал Малюта Скуратов всю братию. Ещё и удивил несказанно, что решил остаться на похоронах, чтобы бросить, как он сказал, от имени царя и от себя пригоршни земли на гроб честного пастыря христианского воинства.

Какое кощунство! Все поняли, что произошло в келье, но никто не смел открыть рта. Безропотно приняли коварную игру главного палача опричнины. Приняли, испугавшись за свои жизни.

МИХАИЛ ВОРОТЫНСКИЙ


Никакого повода, казалось бы, для беспокойства у князя Михаила Ивановича Воротынского не было, да и не могло быть. Ему бы гоголем держаться и через губу не плевать, но та тревожность, какая возникла ещё при въезде в Москву после великой победы над Девлет-Гиреем, не проходила вот уже несколько месяцев.

Князь Воротынский не подгадывал время, чтобы въехать в Москву после победы специально на Рождество Пресвятой Богородицы, он, можно сказать, упустил подобное совпадение из виду. И вот при подъезде войска победителей к Скородому[41] зазвонили колокольни всех московских церквей, созывая христианский люд на праздничные молебны, а ратниками воспринялся тот звон славицей в их честь.

С завидной быстротой понеслось от дома к дому, от улицы к улице весть о прибытии освободителей от татарского нашествия, и народ повалил не в церкви, а на улицы, по которым ехал князь Михаил Иванович со своей малой дружиной, за которой следовали Опричный полк и иноземные наёмники Фаренсбаха. Ликовали все. Даже священнослужители, покинув опустевшие церкви, с великой радостью осеняли героев массивными серебряными крестами, размахивали кадилами и кропили воинов святой водой. Женщины, вовсе не беря во внимание греховность поступков, смахивали с голов узорчатые платы и стелили их под копыта коней. Цветы охапками летели на ратников, даже на опричников, о развязности, распущенности и злодействе которых москвичи напрочь забыли.

Ничего подобного Михаил Иванович прежде не видел. Даже когда он возвращался вместе с царём в Москву после покорения Казани, радость людская не перехлёстывала вот так, через край.

Поначалу только гордость за себя, за свою дружину, за соратников-соколов, за всю русскую рать вольно или невольно воцарялась в душе, но вот в эту гордость, законную, заслуженную, вплеталась непрошеная тревога. Вполне обоснованная, ибо князь понимал, что вот так же лихо, безбрежно не станет ликовать Москва, когда воротится в неё царь Иван Васильевич, который вместо того, чтобы самому выйти со своим войском на Оку, уехал в Новгород, увезя с собой не только семью, но и казну. Предлог: собрать дополнительно полки и поспешить с ними на помощь тем, кто встретит тумены Девлет-Гирея. Людей, однако же, не обманешь. Они понимают, хотя и помалкивая, всё правильно. Только не совмещаются эти понимания с царскими: любая победа — победа лично царя, и слава — только ему. Если же что не так, виновные окажутся в опале. На расправу царь Иван Васильевич Грозный весьма скор.

Отмахивался князь Михаил от тревоги, мешавшей полной душой распахнуться ответно на торжество людское, только она цепко держала его в своих тенётах. Впрочем, знай он, что после великой победы на свемной сече пошло не так, как он предполагал, обеспокоился он ещё сильнее. Донести царю о победе послал Воротынский Косму Двужила, надеясь, что царь на радостях удостоит отличного воеводу более высокого чина. Посылая воеводу своей дружины, князь Михаил как бы подчёркивал, что считает победу над крымцами и ногайцами не своей, а победой самого царя, он же, воевода царёв, лишь исполнил царскую волю. Двужила, однако, в Москве перехватили: Разрядный приказ, князья Юрий Токмаков и Тимофей Долгоруков, коих царь оставил оборонять стольный град, отрядили в Великий Новгород князя Ногтева и дьяка Давыдова, научив их, с какими словами преподнести Ивану Васильевичу два саадака и две сабли Девлет-Гирея, которые Двужил вёз в подарок царю. Но об этом князь Михаил Воротынский узнает позже, и тогда тревога его, вполне понятно, усилится.

Въехал победитель в Кремль через Фроловские ворота, отправив прежде малую дружину в свой Китайгородский теремной дворец, предполагая, что семья его в кремлёвском доме. За ним, оттесняя опричный полк, протискиваются толпы москвичей — затор даже в воротах — чуть не до смертушки сдавливают друг друга. Всем хочется успеть увидеть, как встретят воеводу-победителя митрополит, думные бояре и князья.

На Соборной площади вся знать кремлёвская. Бояре и князья тоже рады, что их земли, их дворцы не разграблены татарскими ордами, но у многих зависть перебарывает эту радость, вот и получилась встреча с явно наигранным восторгом.

Князь Юрий Токмаков даже не сдержался и буркнул князю Долгорукову:

   — И без того муж ближний, теперь на козе не подъедешь.

   — От нас многое зависит, — ответил Тимофей Долгоруков. — Мы первый шаг сделали, остановимся ли?

А сами низко поклонились князю Воротынскому, когда тот, спрыгнув с коня, поклонился поясно боярам и князьям.

Обмен приветствиями, поздравления с успешным исполнением воеводского урока (победа не его, победа царёва), и Токмаков, на правах оставленного Иваном Грозным старшим в Кремле, снисходительно дозволил:

   — Ты, князь, волен отдыхать, ожидаючи возвращения царя-батюшки. Семья твоя уже переехала из Кремля. Банька, должно, ждёт тебя.

   — Недосуг мне, князь Юрий, прохлаждаться. Урок царёв и Боярской думы исполнять самое время. Ковать железо нужно, пока оно не остыло.

   — Ну, гляди. Сам если решишь, самому и ответ держать.

   — Чуть ли не угроза.

«Ладно, отвечу. За угодное державе дело что может быть, кроме милости царской».

Всего несколько дней провёл князь Воротынский в своём теремном дворце, окружённый заботой и лаской. Расслабился. Отступило то безмерное напряжение, какое было всё время противоборства с Девлет-Гиреем и его лашкаркаши Дивеем-мурзой, которое ещё усугублялось упорным непониманием тактического замысла воеводы и даже строптивостью. Воротынского винили в медлительности, а иные горячие головы даже в трусости. Всё это далеко позади, можно оттаивать душой без всякой оглядки. Однако тревога не выветрилась вовсе, и нет-нет и давала о себе знать. Правда, мимолётно.

Особенно напомнила она о себе во время разговора с княгиней, когда он поделился с ней своими дальнейшими планами.

   — Ты бы, князь мой ненаглядный, обождал бы царя Ивана Васильевича, — проговорила она и добавила, окатив призывным взором: — Иль ласками моими пресытился?

Князь вполне оценил и её мудрый совет, и её женскую уловку, готов был отрешиться от всего ради счастья быть всё время с женой и детьми, особенно с сыном, который рос крепким и умным, но не мог Воротынский не понимать того, сколь опасно медлить с выставлением застав и крепостей на намеченных и утверждённых царём порубежных линиях. Время упустишь, Османская империя, оказав Крыму помощь, вполне может побудить его противодействовать устройству твёрдых границ с засечными линиями. Конечно, большого похода ждать не приходится, зуботычину крымцы и ногайцы получили увесистую, но на малочисленные сакмы[42] у них наберётся вполне достаточно смелых мужей, и польётся кровь тех, кто станет ладить сторожи, возводить крепостицы. Ущербно такое для России. Неужели это не понятно?

У княгини иное мнение:

   — Я преодолею свою тоску в разлуке с тобой, не во мне дело. Царя Ивана Васильевича тебе бы дождаться. А то и навстречу ему поехать, коль не желаешь в опальные угодить. Белоозером в лучшем случае всё может окончиться. Иль завистников у тебя мало? Шуйские все до одного, но более опасные — Бельские. Малюта, мнится мне, спит и видит тебя под топором палача.

   — Знаю. Да и сердце-вещун беспокоится. Вот и теперь оно тебе поддакивает, но разум не потакает ему. Сколько героев осталось под Молодями навечно? Не ради ли того, чтобы без риска укрепить рубежи отечества нашего? До зимы нужно не только доставить срубы к местам, им определённым, но и собрать. Всю зиму засеки ладить, до весны завершив. Вот тогда пусть Степь локти кусает. Не успеем если, степняки пойдут сакмами перечить устройству порубежья. Снова — жертвы. А чья вина? Моя. Воеводы порубежной стражи. Могу ли я позволить себе подобное, превращаясь из воеводы в лизоблюда, царедворца?

Горестно вздохнула княгиня, уткнувшись головкой в широкую грудь мужа. Она любила, она боялась потерять своего любимого и едва сдерживала рыдание.

   — Пойми, не могу я иначе, — прошептал супруг.

Уже через день он подался во Владимирские леса, где рубили крепость Орел, взяв с собой только малую охрану и Фрола Фролова, своих же бояр, князя Тюфякина, дьяков Ржевского, Булгакова и Логинова, разослал по всем иным местам, где уже были подготовлены к отправке либо рубились сторожи с крепостицами. Наказ один: без малейшего промедления сплавлять срубы реками, везти обозами к назначенным им местам.

   — Самое выгодное время, — внушал князь своим соратникам. — До весны мы обязаны встать прочно на всех новых рубежах.

Он почти не слезал с седла, и где бы ни появлялся, везде его встречали колокольным звоном, славили с церковных амвонов, давая понять, что не токмо от своей благодарности, и по воле царя Ивана Васильевича Грозного. Это вдохновляло. Князь не ведал усталости. Загонял он и своих бояр. Тревожность душевная вовсе, как ему виделось, отступила, хотя ему было не до копания в своём настроении, его мысли только мимолётно обращались к Кремлю, ибо он был занят делом. Правда, Фрол Фролов довольно часто корил князя-воеводу, что не оставил в Москве хотя бы князя Тюфякина, дабы тот присылал вести о делах кремлёвских, но Михаил Воротынский всякий раз отмахивался:

— Не нуди. Возвратимся, все новости окажутся нашими.

Полный месяц миновал, пока всё сладилось по уму, пока по рекам и прямоезжим дорогам густо двинулись на юг срубы вместе с артелями плотников и столяров, большинство из которых отправились в путь с семьями, чтобы обосноваться на новом месте. Настало время спешить в Москву, торопить Разрядный приказ со сбором всей порубежной рати.

Странное дело, чем ближе князь Воротынский подъезжал к Москве, тем упорней радость предстоящей встречи с семьёй оттеснялась непрошеной тревожностью, предчувствием чего-то из вон выходящего.

Коломенское. Состояние такое, что в пору поворачивать коня и скакать без оглядки в свой самый дальний удел, однако князь-воевода пересиливал себя, желая избавиться от столь странного состояния, пытаясь хоть как-то понять, отчего такая напасть? Увы, без всякой пользы. Да и откуда взяться пользе — он совсем не знал, что произошло за время его отсутствия в столице.

Впрочем, об этом ему так и не суждено узнать.

Фроловские ворота. Ещё немного, и он предстанет перед царём Иваном Васильевичем, которого уже оповестил о времени своего прибытия и готовности доложить обо всём, проделанном за месяц, а заодно рассказать и подробности свемной сечи с Девлет-Гиреем. Вот тогда и встанет всё на свои места.

Увы, лишь только князь миновал воротниковую стражу, не успев даже удивиться их необычной насупленности, как дюжина опричников оттеснила телохранителей, а перед мордой коня вырос, словно из-под земли, дьяк Казённого приказа и, взяв княжеского коня под уздцы, произнёс грозно:

   — Волей государя пойман ты еси, князь Михаил, — и добавил с ухмылкой: — Отъездился, князь.

Не то чтобы обухом по голове — комлем тарана в сердце. Со всего размаха.

«За что?!»

Воротынского, грубо подхватив под руки, можно сказать, поволокли как падшего разбойника на Казённый двор, где ждали князя кузнецы с тяжёлыми оковами. Ловко, не привыкать им, закрепили цепные браслеты на руках и ногах, впрочем, не причинив никакой боли, что было необычно, и стражники повели его по ступенькам вниз, в подземелье. Подведя к массивной кованой двери, которая была предусмотрительно распахнута, проговорили с ухмылкой:

   — Входи, князь Иван, в покои свои.

Он оказался в той самой конуре, в которую отца и их, сыновей его, сажала правительница Елена Глинская. Вернее, полюбовник её, князь Овчина-Телепнев. Здесь, в этой камере, скончался на руках его и брата Владимира их отец, не перенёсший позора. Здесь они с братом сидели долго-долго, не освободили их даже после того, как окончила жизнь блудную свою Елена Глинская, а полюбовник её был свержен. Только когда чуточку подрос и начал набирать державную силу царь Иван Васильевич, замолвил за опальных братьев слово митрополит.

Но тот арест, те пытки, всё то злодейство можно хоть как-то понять, не оправдывая, конечно, его — это была месть правительницы за то, что князь Иван Воротынский противился женитьбе на ней царя Василия Ивановича. Но он из любви своей к России не мог поступать иначе.

Кто такие Глинские? Они из рода темника Мамая, охотника за Российским троном. Мамай — не чингизид, поднявшийся на высоты власти в Золотой Орде смелыми интригами и талантом воинским, был разбит Дмитрием Донским, который после столь знатной победы донёс письмом хану Золотой Орды Тохтамышу об этом, и Тохтамыш поспешил добить алчного, посчитав важным известить великого князя Московского Дмитрия письмом, что «твой и мой враг повержен».

Действительно, Тохтамыш наголову разбил остатки войска Мамая, самого же темника не лишил жизни — отпустил вместе с семьёй к польскому королю, и тот принял несчастного, наделив его городишком Глина. Оттуда и пошли князья Глинские.

В меру своих сил служили они королям польским, пока не появился в их роду Михаил Львович, воеводским талантом своим быстро дослужившийся до самого высокого воинского чина — до дворного маршалки. Была у него даже возможность захватить польский трон, но ему грезилось, что сможет он воплотить в жизнь устремления пращура своего. Он изменил королю и, переметнувшись к царю Российскому, принялся плести тенеты заговора. Случай помог раскрыть коварный заговор, Михаила Львовича упрятали в темницу, не тронув, однако, его братьев и племянницу Елену. Красавицу. Хитрую бестию.

Князь Иван Воротынский, как и многие другие князья и бояре, предостерегал государя от опрометчивого шага для него самого и для всей России, но Василий Иванович не прислушался к добрым советам, обвенчался с Еленой, более того, рассказал ей обо всех, кто противился их венчанию.

Очень недолгим было их совместное житьё — отдал вскорости Богу душу Василий Иванович, а Елена, став правительницей, тут же начала мстить. Ярым пособником ей стал любовник её князь Овчина-Телепнев, который, как судачил втихомолку Двор, снюхался с царицей ещё до её свадьбы с государем.

Повод для ареста Ивана Воротынского с сыновьями дал сам князь Иван. Сторожи княжеские перехватили посланца короля Сигизмунда с его письменным предложением перейти на польскую службу и обещаниями великих почестей, новых вотчинных земель. Сигизмунд советовал не служить тем, кто бесправно царствует в России, захватив трон хитростью и коварством. Выгнал князь Иван посланника короля взашей, а вот известить о нём правительницу Елену не счёл нужным. Не мог даже подумать, что всё это заурядная провокация, устроенная Овчиной-Телепневым: посланец липовый, да и письмо писано Овчиной вместе с Еленой.

Нескольким князьям были написаны такие же письма, и более догадливые царедворцы, раскусив каверзу, поспешили ударить челом Телепневу и правительнице. А вот князь Иван Бельский, будучи в то время главным воеводой Окской рати, навестил князя Ивана Воротынского, чтобы условиться о совместной борьбе с правительницей и её любовником. Отверг князь Воротынский предложение переметнуться в Литву, известить же Елену о готовящейся крамоле посчитал бесчестным, вот и оказался в подземелье вместе с сыновьями.

В эту самую камеру как преступника упрятали теперь Михаила Воротынского, знатного воеводу.

За что?!

Тишина, впору уши затыкать. Медленно тянется время в ожидании появления того, кто объяснит, в чём его, воеводы победителя, вина? Сам же он никак не может определить своей вины или даже какого-либо просчёта. Честен он перед царём и отечеством. Старательно, не упуская ничего существенного, вспоминал он шаг за шагом прожитое и пережитое.

Отец, уходя в мир иной, завещает:

«Живите дружно, сыны мои. Только в поддержке друг друга будете иметь силу, какая пособит вам устоять в жестоком придворном мире. И ещё... Ни в коем случае не противьтесь единодержавию. Помните, только единая крепкаявласть, даже жестокая, приведёт Россию к могуществу. Только единодержавие...»

Всё. Смежились очи отца, упокоил навечно он душу свою.

Они терпеливо ждали милости царской, не зная, что правит страной кучка бояр, которые грызутся меж собой, аки бешеные собаки, за первенство у трона малолетнего царя и о безвинных узниках им нет никакого дела.

   — Окончим мы здесь свои жизни, — нет-нет да и предрекал с горьким вздохом княжич Владимир, усиливая тем самым неотступную тоску.

Однако всякий раз Михаил подбадривал и его, и себя:

   — Не может такого быть. Призовёт нас к себе царь. Призовёт.

Сбылось, наконец. И не просто освободили братьев-узников от оков, но спешно проводили в царский дворец, да не куда-нибудь, а в комнату перед опочивальней, где принимал царь самых близких людей для доверительных, а то и тайных бесед, и откуда имелся вход в домашнюю церковь.

Не в пыточной, а здесь, в замысловато инкрустированной серебром, золотом и самоцветами тихой комнатке братья признались в том, что в самом деле князь Иван Бельский склонял их переметнуться в Литву, но получил, однако же, твёрдый отказ. Причину крамолы князя Бельского видели они не в любви к Литве, а в ненависти к самовольству и жестокости Овчины-Телепнева и его подручных, угнетающих державу.

   — Ишь ты! — недовольно воскликнул государь-мальчик. — А ещё сродственник! За право царёво бы заступиться, так нет — легче пятки смазать.

   — Мы ему то же сказывали. Предлагали вместе бороться со злом. Сами же честно охраняли твои, государь, украины.

   — Не передумали, в оковах сидючи, верно служить государю своему?

   — Нет. Обиды мы на твою покойную матушку не имеем, а тем более на тебя, государь. Да и отец наш нам завещал живота не жалеть, поддерживая единодержавие. Не отступимся мы от верного отцовского слова!

Доволен Иван Васильевич ответом. Подумав немного, объявил:

   — Вотчину отца вашего оставляю, как и принято, вам в наследство. А тебе, князь Михаил, даю ещё и Одоев. В удел. Пошлите помолимся Господу Богу нашему.

Провожая братьев, царь велел им прибыть на Думу, пояснив:

   — Крымцы походом идут. Ряд станем рядить, как их ловчее встретить.

На Думе братья помалкивали, слушая горячие споры думных бояр, предлагавших каждый своё. С трудом, но решили послать дополнительные полки в Серпухов, в Калугу, в Тулу, в Рязань на помощь Окской рати, какая уже многие годы с весны высылалась на переправы через Оку. Но спор разгорелся с новой силой, когда царь обратился к думцам с вопросом:

   — Ваше слово хочу услышать, где нынче моё место? В Кремле ли оставаться, уехать ли, как поступали мой отец, дед и прадед?

Долго молчали думцы, затем их словно прорвало. И снова полнейшая разноголосица. Постепенно, правда, верх начал брать совет покинуть Москву, увезя с собой и казну. Укрыться тайно в каком-либо монастыре. И тут сказал своё слово князь Михаил Воротынский:

   — При рати тебе, государь, самому быть. Надёжней так.

Многие тут же поддержали князя Воротынского, но митрополит предложил золотую середину:

   — Куда не поедешь, государь, везде опасно. В Великом Новгороде — от шведов угроза, в Пскове — от Литвы, в Нижнем — от Казани. Тебе самолично решать, государь, но моё слово такое: останься в Москве. Тем более её не на кого оставить.

   — Так и поступлю! — твёрдо заявил царь Иван Васильевич, и было умилительно смотреть на десятилетнего мальчика, на то, как гордо он вскинул голову, с каким торжеством смотрел на бояр. Быть может, это было его первое самостоятельное решение.

Вроде бы условились по всем вопросам, пора отпускать бояр, но князь Иван Бельский опередил Ивана Васильевича:

   — Осенило меня, государь. Дозволь слово молвить.

   — Слушаю, коль осенило, — даже не стараясь скрыть недовольства, разрешил царь.

   — Возможно, Сагиб-Гирей пошлёт часть своих сил Сенным трактом. Поосторожничать бы, да послать встретить его братьев Воротынских.

— Разумно.

По душе Михаилу и Владимиру такое поручение, но и удивления достойно: отчего ни слова о том, какую рать дать им под руку.

Увы, и царь, по малолетним годам своим не ведающий ратного дела, не подумал о рати, а велел завтра же поспешить в свои уделы — вот и получилось, что оказались князья только со своими дружинами. Однако если дружина Воротынска виделась надёжной, то дружина Одоева — замок с секретом. Чтобы отомкнуть его, время потребно, а будет ли оно? Обойдётся ли? Надоумит ли Бог татар не идти Сенным путём?

Не надоумил. Хотя и не вдруг повернул Сагиб-Гирей на Верхнеокские княжества, дав тем самым время Михаилу с Владимиром усилить за счёт смердов дружины, собрать часть казаков и стрельцов со сторож и подготовить всю сборную рать к сече.

Время шло. Крымцы не появлялись. Ни ископотей[43] не встречалось, ни сакмы не прорывались через засечные линии; уже казалось братьям, что всё обойдётся, что поведёт Сагиб-Гирей тумены через Зарайск на Оку, а это и радовало, и огорчало: тишь да благодать — прекрасно, конечно, только видна ли будет при таком раскладе их ретивость, станет ли царю известно их воеводское мастерство, привитое мудрым воеводой Воротынской дружины Никифором Двужилом? Однако выше головы, как ни мечтай, не прыгнешь. Пора, видно, отпустить смердов по домам своим, а казаков и стрельцов порубежников рассылать по своим сторожам, дабы бдили бы на засеках и слали бы дополнительные станицы лазутить в Поле. Только Никифор Двужил отсоветовал:

— Когда лазутчики весть дадут, что Сагиб-Гирей побег восвояси, вот тогда и рассупонимся. Иль нас взашей кто тычет?

Послушали Двужила, оставили на время всё, как есть, и не пожалели: старый друг отца, нойон[44] Челимбек, прислал тайного посланца с вестью, что Сагиб-Гирей, увидя крепкое московское войско на Оке, не решился на сечу, а пошёл на Пронск. Ограбив его, не с пустыми руками вернётся домой. Белев с Одоевым брать не станет, только на время возьмёт в осаду.

Срочный совет и — принято решение: не ждать, пока подойдут тумены Сагиб-Гирея к Одоеву и Белёву, а встретить его передовое войско на переправе через Упу. И не просто встретить, изготовившись для открытой сечи, а приготовить засаду. Силы распределили следующим образом: смердам-конникам, белёвской дружине и стрельцам встречать ворогов на переправе, ввязавшись в сечу; дружинам же Воротынска, Одоева и казакам порубежникам укрыться в лесу за рекой, чтобы, как бой на переправе наберёт силу, ударить крымцев с боков и с тыла.

Передовой отряд крымцев, довольно внушительный, вдвое превышающий силы обороняющихся, был разбит наголову. Едва не испортил всё дело Фрол Фролов, недавний стремянный князя Михаила, исподволь втёршийся в доверие братьев ещё тогда, когда они сидели в подземелье. Михаил доверил Фролу дружину Одоева — тот замешкался с ударом в спину. Правда, обернулось это даже к лучшему. После первого удара казаков порубежников крымцы быстро пришли в себя, второй удар, дружины Воротынска, смутил их основательно, но не посеял паники; когда же спустя некоторое время выпластала из леса одоевская дружина, татары посчитали, что им встретились крупные силы русских, и боясь быть окружёнными, пустились они наутёк. Чтобы оправдать своё трусливое бегство, доложили о численности, встретившейся на переправе через Упу рати, преувеличив её силы. Сагиб-Гирей счёл, что будет благоразумнее не рисковать, тем более, как он посчитал, неожиданность нападения была потеряна.

Фрол Фролов похвалялся после сечи, будто он специально припозднился, но братья выяснили, что тот спраздновал труса, и решили не оставлять его воеводой одоевской дружины.

— Егозит, выказывая старательность, только пустозвонно. Пусть при мне останется стремянным. И это ему — сверх головы.

Вот так и получилось, что вопреки желанию Ивана Бельского, цель которого была отдалить братьев Воротынских от престола, дабы царь забыл о них, они прославились. Вскоре прискакал посланец царёв, дьяк Разрядного приказа, с приглашением в Москву, на почестный пир.

Радость великая: братья остались в милости у царя. Увы, рассказ посланца царёва, дьяка Разрядного приказа, за трапезой весьма отравил эту радость. Закончилось, по его словам, безответное детство государя: Андрея Шуйского затравили, по воле царской, собаками. Князей Фёдора Шуйского-Скопина, Юрия Темкина, Фёдора Головина и всех их слуг ближних сослали на Белоозеро. Окован в Переяславле боярин Иван Кубенский, Андрею же Бутурлину при всём честном народе отрезали язык за дерзкие слова против царя и бросили несчастного в темницу.

Помолившись в Угрешском монастыре, Иван Васильевич вернулся в Кремль и, узрев среди ближних слуг своих мятеж, велел поотрубать головы зачинщикам мятежа — князьям Ивану Кубенскому и Фёдору с Василием Воронцовым.

Новость — всем новостям новость. Не ждёт ли и их расправа? Как при Елене-правительнице.

Не откажешься, однако, от царского приглашения. Тогда уж точно повезут в Москву, оковав цепями.

Опасения напрасные. Царь Иван Васильевич принял их тогда в той же комнате, в какой беседовал после освобождения братьев. Начал с жалобой на бояр, которые почти все в Думе не замечают его, своего государя.

— Поэтому я и позвал вас к себе, чтобы иметь рядом с собой верных и надёжных слуг. Тебе, князь Михаил, быть первым моим советником, слугой ближним. Тебе же, князь Владимир, воеводить царёвым полком, — помолчав немного, добавил: — Думайте, как наказать Казань. Она распоясалась донельзя. Стонут поволжские и приокские княжества от частых налётов алчных.

Князь Михаил Воротынский сейчас будто въяви переживал ту радость, ту гордость, какие тогда всколыхнулись в его душе после столь доверительной беседы царя в уютной комнатке и такого неожиданного почёта. Он, не отдавая себе отчёта, челночил теперь от стены к двери по липкому полу вонючей камеры, звякая тяжёлыми цепями, и горестное звяканье цепей, их тяжесть постепенно возвращала его в сегодняшнюю реальность — он всё более и более чувствовал усталость (сколько времени в седле и в оковах), всё чаще поглядывал на топчан, покрытый видавшей виды полавочником и, наконец, лёг.

Ушёл в небытие моментально. Сработала воеводская привычка засыпать, лишь выдалось время для отдохновения, отбросив при этом все волнения и думы.

Спал беспробудно, будто на перине лебяжьего пуха в своей опочивальне. Разбудил его тоскливый скрип ржавых петель открываемой двери, и вновь — словно обухом по голове: окован!

Не заныло, как должно было бы, сердце. Обида перехлёстывала через край, оттесняя все остальные чувства. Хотел было отказаться от завтрака, проводив вон принёсших на подносах яства и кубки с вином и квасом, но усилием воли сдержался. К тому же голод — не тётка, а у князя со вчерашнего короткого перекуса на малом привале, устроенном по пути, чтобы дать отдых коням, ни маковой росинки во рту не было. Невольно, как говорится, слюнки потекли.

Стражники, поставив подносы на стол, такой же замызганный, как и пол, молча затворили за собой скрипучую дверь: хочешь ешь, хочешь капризничай, не принимая милости злыдня.

Уже за этой утренней трапезой князь вернулся к вчерашнему вопросу: за что? Вновь принялся осмысливать свои действия, свои поступки, но теперь не шаг за шагом, а останавливаясь только на главных вехах жизни.

...Получив приказ подумать о походе на Казань, основательно готовились братья к следующей беседе с государем, и главное, в чём они твёрдо уверились, не стоит больше ходить на Казань походом ради того, чтобы менять ханов, а нужно подготовить основательно поход с целью присоединить к России Казанское ханство, а заодно и Арское. Об этом князь Михаил Воротынский и сказал Ивану Васильевичу, когда их с братом государь позвал в тайную комнату.

   — Нашему бы теляти да волка съесть, — хмыкнул царь-мальчик, уже чувствующий своё явное превосходство и державшийся с показным величием. — Турки разве промолчат? Астрахань? Ногаи? Да и черемиса как себя поведёт? Чуваши, мордва и арзя?

   — На Порту погляд необходим, слов нет, но ты направь к султану турецкому посольство с мирным словом. Пока послы там разговоры будут разговаривать, мы, глядишь, с Казанью и управимся. А после драки пусть кулаками машут. Или у нас ратники перевелись? Встретим, коль нужда заставит. Что же касаемо мордвы, чуваш, арзи и черемисы правобережной, их ещё до похода необходимо убедить, что рука Москвы крепкая, в состоянии их защитить от ига татарского.

   — Как?

   — Крепости, загодя срубив их, по правому берегу Волги близ Казани возвести, в огиби стрельцов посадить, тоже в крепостицах, там же наладить литье пушек, ядер и изготовление зелья к ним. Рушницы тоже там готовить. Пошли, государь, меня, дозволив от твоего имени действовать. За лето управлюсь.

   — Где крепости рубить?

   — Как где? По всем городам, какие выше Казани по Волге. Каждому по крепости определи урок. Да прикажи, чтоб не медлили. Получив от меня весть, тут же пусть начнут сплав в указанные им места. Плотников, столяров и землекопов артели — тоже за ними. А Разрядному приказу учинить такую роспись, чтобы надёжной ратной защитой обеспечить и сплавы, и возведение крепостей, если Казань, спохватившись, начнёт противиться.

Не послушал в тот раз Иван Васильевич мудрого совета, не перенёс поход на год, повёл рать на Казань, но воротился с позором. Вот тогда только принял план Михаила Воротынского, и тот действительно управился за лето, возведя ко всем намеченным ещё одну крепость — Воротынец. На полпути посуху между Казанью и Нижним Новгородом. Самое же главное — наладил в Алатыре литье пушек, ядер к ним и зелья. Мастеров собрал таких, что они сладили пушки на колёсах. Ох, как здорово помогло новшество не только при осаде и штурме Казани, но и в дальнейших сечах с ворогами.

Выросшие крепости в устьях всех рек, сбегавших с огиби в Волгу, особенно крепость Свияжск, сделались крепкими воинскими станами и хранителями огневого наряда, иного ратного снаряжения и продовольствия. Всё это завезено в крепости было заранее и с добрым запасом. К тому же они едва не сослужили службу мира. Казанцы, видя, сколь серьёзно Москва готовится нанести по ним удар, сочли было за благо присягнуть (в какой уже раз) русскому царю, даже срядили договор, посланцы уже въехали в Казань принимать от горожан присягу, но верховенство всё же взяли оголтелые — ворота затворили, посланников русского царя посекли, разграбили купцов российских, лишив и их всех живота. Мосты были сожжены. Без штурма гнезда злодейства не обойтись.

Добротно подготовленный, он завершился победно. Конечно, не без великого ратного труда была взята Казань. Сложилась даже такая ситуация, что впору снимать осаду — пронёсшаяся неожиданная буря с невиданной силы дождём нанесла огромный ущерб кораблям, стоявшим в устье Казанки, а в трюмах тех кораблей хранились запасы зелья. Промок порох насквозь. А что без пороха делать пушкам? А без их поддержки и штурм — не штурм, да и вылазки не вдруг отобьёшь.

Если бы поход был таким, какие бывали прежде, хочешь или нет, но пришлось бы отходить с позором — теперь же спас положение спешно доставленный из Свияжска и других крепостей припасённый там порох. Привезли его в таком количестве, что главный воевода Михаил Воротынский имел возможность воплотить в жизнь свою задумку — сделать подкопы под стены, заполнить их мешками с порохом и одновременно в нескольких местах взорвать их. Через проломы врываться в город куда ловчее, чем карабкаться на стены по лестницам, защищаясь щитами от смолы, кипятка и камней. И хотя казанцы бились в самом городе отчаянно, ничто уже не могло их спасти.

Царь Иван Васильевич тогда низко поклонился славному воеводе Михаилу Воротынскому и произнёс торжественно:

— Награда тебе моя такая: вечно будешь слугой моим ближним, мною обласканным.

Обласкал. Тяжёлыми цепями. А ведь он, князь Воротынский, положивший Казань к ногам государя Российского, не нежился, на печи греясь. Он так устроил охрану своей вотчины и дарованных уделов, Одоева с Новосилем, что любо-дорого. По образцу этому и решил Иван Васильевич устроить охрану и оборону всех своих украин, в первую очередь — южных и юго-восточных. На западных ещё шла кровопролитная война за возвращение исконно русских земель, захваченных в века монгольского ига Польшей, Литвой, немцами и шведами. С юга же теперь можно было плотно заслониться от частых набегов крымцев и ногайцев.

И вот — беседа в тайной комнате. Какая по счёту? Как уже сложилось, Иван Васильевич вначале чуть не слезу пускает, жалуясь на князей и бояр, хотя давно уже многие рода великой знаменитости подсек под корень, остальных же принудил бояться и рот раскрыть. Себя же окружил выскочками дворянами, жестокими, алчными, не имеющими ни стыда, ни совести. Так и хотелось ответить на стенания царя откровенным, что не туда гребёт царь-батюшка, но не забылся пример отца, который не поосторожничал и не придержал в себе мнение по поводу женитьбы Василия Ивановича на Елене Глинской. Жизнью поплатился за это. И их, сыновей своих, чуть не сгубил. Да и свой пример не слишком далёк. Он уже испытал тяжёлую руку царя грозного. Высказал всё, о чём думал, когда Иван Васильевич после кончины царицы Анастасьи разошёлся, когда летели головы с плеч правых и виноватых, от воплей содрогались пыточные, не сдержался тогда Михаил Воротынский, на правах слуги ближнего встал на защиту безвинных, едва не поплатившись за это своей головой. К счастью, окончилось только ссылкой в Белоозеро. Повтори он теперь то же самое, вряд ли дело окончится лишь ссылкой. Одно дело — хочется, совсем иное — можется ли. А ведь висит на кончике языка честное: «Лучших воевод изводишь, государь, с кем останешься бить ворогов?!» Однако делает вид, словно со вниманием слушает и даже будто сочувствует.

Вот уж невмоготу слушать стенания кощунственные, вот-вот сорвётся слуга ближний, но тут смиловался вроде бы царь, заговорил о деле, ради которого позвал князя воеводу.

   — Поручу тебе все украины мои надёжно прикрыть от крымцев, ногайцев и астраханцев. Главным воеводой порубежной рати определю тебя, не лишая чина слуги ближнего. Выбирай по потребности помощников себе и — дерзай. По плечу ли ноша?

   — Да уж не сгорблюсь. Но для начала одно прошу: вели со всех украинных княжеств собрать знатных краишников в Москве. Сообща устав обсуждать станем. Разрядному приказу не сторониться бы. Изготовили бы подьячие чертёж рубежей украинных. А устав и роспись сторож с крепостицами на Думе бы утвердить.

   — Что, моей печати мало?

   — Без твоей печати не обойтись, но думные бояре, глядишь, толковую подсказку предложат.

   — Ладно. Моим именем действуй. Если кто нерадивость проявит, мне дай знать.

«Голову с плеч в единый миг? Нет, потатчиком душегубству не стану».

В первый же день он имел повод пожаловаться на дьяка Разрядного приказа. Зашёл к нему, чтобы условиться, в какие княжества посылать гонцов с приглашением порубежным воеводам и даже смышлёным порубежникам из рядовых прибыть для работы над уставом, а дьяк сразу же выказал своё нежелание засучить рукава. Гонцов слать согласился, что же касается чертежа границ, наотрез отказался.

   — Ты теперь главный порубежный воевода, ты и трудись.

Припугнуть бы дьяка именем царя Грозного, однако же князь избрал иной путь, попросил смиренно:

   — Выдели смышлёного подьячего мне в помощь.

   — Есть у меня такой. Молодой, да из ранних.

И в самом деле, смышлёным оказался совсем молоденький подьячий. Сразу же уловил суть урока и заверил:

   — Не только списки из летописей сготовлю, но и чертёж слажу. От Змиевых валов[45] плясать начну.

   — Как звать-величать тебя?

   — Сын Логина. Именем Мартын.

   — Сколько тебе времени, Мартын Логинов, надобно, чтобы завершить урок?

   — Неделю, князь.

   — Не мало ли?

   — Мало, если спать ночами. Одно прошу, свечей бы сверх нынче даваемых выделили. Можно — сальных.

   — Своих пришлю, без волокиты чтоб. Восковых. Сколько потребуется, столько получишь.

Обещанное Логинов исполнил. И, в самом деле, дошёл по летописным текстам аж до Владимира Святославича, великого князя Киевского. Даже дословно привёл выдержку из летописи: «Рече Володимир: «Се не добро, ещё мало город около Киева» и нача ставить городи по Десне и по Въестре и по Трубежову и по Суле и по Стугне. И нача нарубати мужи лучшие от Словен и от Криичи и от Чуди и от Вятич и от сих насели грады. Бе бо рать от печенег и бе воюясь с ними и одоляя их».

В последних словах летописца Михаил Воротынский увидел главный успех предприятия великого князя Киевского: тот возложил основную заботу по строительству городов-крепостей, а затем и их оборону, не на полян, угличей и северян, кто имел соприкосновение с половцами и нёс от них большие потери, а более на тех, кто и в глаза не видел степняков, оттого имел крепкое хозяйство и многочисленные сёла.

«Вот так и я попрошу государя поступить — всем землям указать, где рубить и по каким рекам сплавлять крепостицы для станиц, где ставить погосты, сторожи и города-крепости, потом и заселять их».

Ещё об одном полезном опыте предков сообщал Логинов в пояснении: перед удобными для переправы бродами разбрасывали порубежники триболы вперёд почти на поприще[46] и в бока — по поприщу. Триболы ковали большей частью в самих крепостях, но и привозили возами из Киева, Чернигова и других старейших городов. На многих участках рылись волчьи ямы, а то и целые волчьи борозды.

«Ну, молодец Логинов, расстарался. Не откажусь и я от опыта предков наших».

В пояснении к своему чертежу Логинов предлагал устраивать сторожи в несколько линий, как делали ещё до монгольского ига. Для Михаила Воротынского подобное не внове. У него в вотчине так и устроены засечные полосы, и всё же он не мог не восхититься хорошо продуманным советом. Похвалил от души:

— Молодец!

И ещё — важное: всех, кого отбирали воеводы в порубежные крепости и в сторожи, великий князь наделял без скаредности землями. Холостым повелевал жениться, семейным — брать с собой детей и домочадцев.

«Решит ли нынче государь по-разумному? Не станет ли чего опасаться или скаредничать?»

Более недели прошло в беседах с прибывавшими в Москву порубежниками, и советы их порой удивляли князя Михаила Воротынского. Главное, они не о землях для себя, не о жалованье печалились, хотя и этого не забывали, а о том, как с великой надёжностью организовать службу, как поощрять радивых, какие наказания тем, которые станут дозорить спустя рукава. Даже о том пеклись, как поведут себя крымцы с ногайцами, когда станут появляться на новых рубежах крепости, погосты и сторожи. И тут тоже речи велись с державных позиций. Где полки летом ставить, как с ними порубежникам связь держать и что делать, если крымцы пойдут большим походом?

Так вот и рождался устав порубежной службы. С миру по мысли — доброе творение получалось.

Засечные линии тоже окончательно определились. С дополнением, понятное дело, к предложенной Логиновым схеме. Первая линия — Алатырь, Темников, Ряжск, Кромы, затем — круто в Поле до Путивля, а от него — к Новгород-Северскому. Однако чтобы бок не был открыт, предлагалось ладить засеки от Калуги на Серпейск, Стародуб, Почеп.

Следующая неразрывная линия: Тетюков — Оскол-Змиево, вниз на Изюмскую, а там раскинуть её вправо и влево, дабы пересечь Муравский, Изюмский и Калмиусский шляхи, ещё и углом опуститься к Азову. Вот в этой, в нижней части засечной линии как раз и будут взяты под царёву руку тайные казачьи ватаги.

Дополнен был чертёж Логинова, по совету краишных воевод, ещё двумя линиями: засекой пред Тулой, начиная от Венёва, протянуть её надо было до Волхова, затем — точно на юг через реку Орлик, где поставить город-крепость Орел, до Оскола. Будут пересечены, таким образом, Муравский, Пахмутский и Сенной шляхи. Почти к самому Перекопу подступала Россия, и орда крымская лишалась вольного манёвра, да и возможность неожиданного нападения врагов исключался полностью.

Не забыты были и рубежи восточные: от Нижнего Новгорода — на Алатырь, от него — на Самару; от Самары — на Саратов, а там уж и до Астрахани; от неё — на Лукоморье, к Тмутаракани.

И Боярская дума, и сам царь Иван Васильевич без всяких замечаний приняли устав порубежной службы, не внесли изменений и в засечные линии, охотно поддержали размеры земельных наделов краишникам и денежные оклады им, что же касается дополнительного войска на случай похода крымцев, произошло полное непонимание. Бояре думные подали было голоса за выделение трёх-четырёх полков, но государь резко осадил прытких:

— Нет у меня лишних полков, — обратился тут же к Михаилу Ивановичу: — Завтра после утренней молитвы поговорим в сенях у опочивальни.

Разговор вышел трудный и долгий. Князь Воротынский начал излагать свой план:

   — У Девлет-Гирея наверняка есть в Москве соглядатаи и доброхоты...

   — Не без того.

   — Ему известно станет о приговоре Думы, и он пойдёт большим походом, поэтому я предлагаю не спешить с засечными линиями, а ладить их спешно лишь после того, как побьём Девлетку. А чтоб не ударить в грязь лицом, вели, государь, Разрядному приказу расписать ещё пять полков на Оку и Угру.

   — Нет у меня лишних полков. С Литвой мне нужно покончить. Швеции руки укоротить. Немецкому ордену шею намылить.

   — Отступись на год-другой от Литвы, оставив в крепостях только крупные отряды. Покори прежде Крым. Пойдёт Девлет-Гирей большим походом, за его спиной пройдёт через Перекоп князь Вешнивецкий, атаман днепровских казаков. Он тебе готов верой-правдой служить. Ты ему пару полков в помощь пошлёшь, как он Перекоп одолеет. Мы же встретим тумены Девлетки на Оке — в ощипе он окажется и вынужден будет присягнуть тебе, государь, будешь ты тогда именоваться и Великим князем Крымским.

   — Не замахивайся. Могу выделить на Оку Опричный полк. Немцев наёмников к нему в придачу. И ещё... Большой наряд дам и гуляй-город с воеводами Коркодиновым и Сугорским.

   — Благодарствую. Это — знатная подмога.

Говорил князь, а в мыслях — иное. Девлет-Гирей определённо будет иметь достаточно орудий, которыми его щедро снабдит Порта. В общем, шкурка на кисель. Но выше головы не прыгнешь, а вот голову нагрузить стоит до предела.

Сейчас, челноча от глухой стены до крепкой двери, Воротынский более отчётливо понимал, в какую щель воткнул его тогда царь Иван Грозный, но и теперь князь не мог разумно рассудить, чего ради так царь поступал. Долго он перебирал в памяти всё происходившее тогда в Кремле, ища хоть какую-либо вину свою перед царём, но не находил её.

Быть может, в конце концов он нашёл бы, в чём был его просчёт, за который он попал в немилость, но кованая дверь, проскрипев ржавыми петлями, отворилась — ему принесли обед.

После обеда он не нарушил векового уклада славяноруссов, прилёг на жёсткий топчан, не надеясь, правда, заснуть, однако же заснул довольно быстро. Проспал изрядное время, а пробудился бодрый, однако моментально скуксился, упёршись взглядом в сырой потолок, настолько низкий, что, казалось, он вот-вот придавит.

«За что?!»

Возможно, царь обвиняет его в трусости? Как и соратники до свемной сечи. Особенно первые воеводы полков. Повод есть: он оказался за спиной Девлет-Гирея, открыв вроде бы путь на Москву крымским туменам. Но дальнейший ход сражения раскрыл всем глаза. Не может и царь не оценить самый разумный ход в той непростой обстановке.

План сражения с врагом, имеющим вдвое, а может, того и более, Михаил Воротынский разработал с тремя своими боярами — отцом и сыном Двужилами и с Логиновым. Предлагалось полки, Большой огневой наряд и китай-город укрыть в тайных станах с таким расчётом, чтобы, в зависимости оттого, какой путь выберет Дивей-мурза, предводитель похода крымцев, им можно было быстро выйти либо на Серпуховскую дорогу, либо на Боровскую. На переправах же надо было поставить по тысяче ратников, придав каждой с полдюжины длинноствольных пищалей и, по возможности, как можно больше рушниц, да не пожалеть трибол. Чтобы усилить сопротивление на переправах, давая понять ворогам, что на Оке собраны все наличные силы, предстояло пустить по реке боевые корабли — по три-четыре на каждую переправу. Подготовить такие корабли было поручено Логинову. Никифору же и Кузьме Двужилам было поручено определить места полковым станам и найти удобное место для свемной сечи, которое князь должен был сам оценить.

Всё сладилось отменно и без задержек. Когда же огромная «змея» из вражеских отрядов оказалась на пути к Москве, совершенно открытом, первый воевода Опричного полка, князь Хованский, взбунтовался. Воротынский потребовал безоговорочного исполнения приказов, при этом не собираясь открыть свой замысел.

   — Запомни, князь! Я не потерплю непослушания! Станешь перечить, заменю тебя Хворостининым! Ясно?! Ведомо мне, как и тебе, сколько пролилось крови ратников и пахарей по воле воевод, споривших перед сечей о главенстве. Теперь же речь не только о жертвах. Тебе государь не сказывал о цели похода Девлет-Гирея? Нет? Тогда слушай. Если хан Крымский возьмёт верх, не быть больше России. Князей и бояр русских — под корень. Воевод, кто не обасурманится, тоже — под корень. Сам хан в Кремле сядет, а во всех старейших городах посадит своих мурз. И вот, спрашиваю я, позволительно ли нам в такое время шапки ломать?

   — Но я должен знать обо всём, что ты, князь, замыслил. Иначе какой же я первый воевода Передового полка?

   — Поведаю. Тебе одному из всех первых воевод. Только поклянись Господом Богом, что никому до времени ничего не скажешь.

   — Клянусь Господом Богом! Слово твоё останется со мной до смерти.

Михаил Воротынский поверил клятве князя, хотя она исходила из уст царского опричника, а для опричников не было ничего святого, что известно было всей земле Русской, вплоть да самых захудалых околков. Не обратил князь внимания и на сказанные Хованским слова о том, что сохранит он тайну не на нужное время, а навечно, но тогда Воротынскому было не до таких мелочей. Пожав друг другу руки, они принялись обсуждать подробно действия Опричного полка и полка Левой руки, первым воеводой которого был князь Фёдор Шереметев. Им предстояло так раздразнить Девлет-Гирея и Дивея-мурзу встречными засадами и наскоками с боков и с тыла, чтобы они почувствовали, что русской рати у него за спиной довольно много. И тогда, прежде чем продолжить движение на Москву, враг обязательно постарается разведать силы русских и уничтожить их.

   — Ненароком нужно будет вывести один или два лазутных дозора крымцев на гуляй-город. Он встанет на угоре близ деревни Молоди, — ставил задачу Михаил Воротынский князю Хованскому. — Вот тогда поведёт свои тумены Девлетка на нас. Тогда и быть свемной сечи.

   — А Фёдор Шереметев знает о своём уроке?

   — Нет. Моё слово ему будет, когда время подоспеет. Ему особенно трудный урок. Ещё и позорный для несведущих. Короткий бой, и — ноги в руки. До нового рубежа. Большей же частью сил полка — щипать слева. Тебе — справа и с тыла.

   — Великий риск, — со вздохом произнёс Хованский, затем, уже с воодушевлением, добавил: — Великой мудрости риск.

Он оправдался как нельзя лучше. Остановил своё войско Девлет-Гирей, узнав о гуляй-городе за своей спиной, и, к счастью русских ратников и воевод, послал вначале всего один тумен, чтобы разметать дощатую крепость. Но первый удар был отбит с большими потерями для атаковавших гуляй. Девлет-Гирей направил два тумена, но и их встретили достойно. Тогда, по настойчивому совету Дивея-мурзы, двинулись на гуляй-город все силы крымцев.

Рад Михаил Воротынский, но и понимает в то же время, что, сидя за китаями, победы не обретёшь, и он решился ещё на один рискованный шаг: оставил в китай-городе всего один полк, немцев-наёмников и весь Большой огневой наряд, остальные же полки увёл в окрестный лес, в засады.

Очень жарко пришлось оборонявшимся, но они держались стойко, чтобы как можно больше вражеских сил втянулось в бой, и только тогда, когда уже стало совсем невмоготу, подали знак.

Выпластали из леса конники, высыпали пешцы, казаки Строгановых и даже порубежники. Завязалась сеча, поначалу очень удачная для русской рати, но постепенно положение выровнялось. И тут Михаил Воротынский выпустил свою дружину, нацелив её на ставку самого хана.

Не дрогнула ханская гвардия, встретила дружинников упорно, дрогнул сам хан Девлет-Гирей. Ускакал, бросив своё войско на произвол судьбы. За ним поспешили мурзы, уже считавшие себя правителями богатых русских городов, а уж следом — темники, тысяцкие, сотники. Бей, секи побежавших нукеров, аки баранов.

Остановился князь посреди камеры — зашлось у него сердце. Как и тогда, когда побежало крымское войско. Но тогда от радости, теперь же не ясно отчего?

Ржавой тоскливостью проскрипела дверь. На пороге — опричники.

— Выходи!

У этих совесть ещё осталась — не поволокли князя, применив грубую силу, а шли с боков, приноравливая свой шаг к его затруднённому тяжёлыми оковами шагу. Даже с сочувствием смотрели на героя воеводу. Уважительно. Только перед Тайнинской подхватили его под руки и напустили на лица свирепость.

Втолкнули в пыточную. В ту самую, где в юные годы братьям выжигали палачи накалёнными до белизны прутками кресты на ягодицах, секли ссохшимися сыромятными ремнями — всё то прошлое ярко вспыхнуло в памяти узника, и он не сдержал стона. Нет, не страх перед истязанием, а ненависть к царю Ивану Грозному выдавила тот стон, от которого лица палачей расплылись в довольных улыбках. Палачи словно выросли в своих глазах: бесстрашный воевода, освободитель России ничто против их мастерства!

В пыточной мало что изменилось. Стены, утыканные крюками, покрытые налипшей на них многослойно запёкшейся кровью; стойкий запах окалины и палёного мяса; пылающий горн, только в нём не видно ни щипцов, ни прутьев, хотя огонь горел очень жарко, пожирая добрую охапку берёзовых поленьев. А вот и явное новшество: в «красном» углу стоял массивный трон, иззубившийся острыми иглами.

«Господи, укрепи душу!»

Несколько долгих мгновений гнетущего молчания и — отворилась боковая дверца. В пыточную вошёл сам Иван Грозный. Один. Без своих верных псов-опричников. Палачи склонились в низком поклоне, поклонился царю и князь Воротынский.

   — Ишь ты, кланяется. Это я пришёл к тебе с низким поклоном. Ты трона желал? Садись! Изготовлен специально для тебя.

Крепкорукие палачи подхватили князя за локти и плюхнули его на трон — десятки острых игл вонзились в тело, помутив разум; а царь Иван Васильевич встал пред князем на колени, затем опустил голову до самого заскорузлого пола.

   — Повелевай, царь-государь всей России, рабу твоему...

Гневом вспыхнуло лицо Михаила Воротынского. Боли он уже не чувствовал от охватившего его возмущения. Ответил резко:

   — Да, род наш — державный! Ты прав, государь. И ты, и я — Владимировичи. Но Бог судил не нам, ветви Михаила Черниговского, а вам, Калитичам, царствовать, а Воротынским вам служить. Дед мой, отец мой и я с братом преданно вам служили. Не за здорово живёшь отец мой носил титул ближнего слуги царского, и ты мне жаловал такой же чин за то, что я Казань положил к твоим ногам!

   — Казань я взял! — гневно крикнул царь, поднимаясь с колен и с вызовом глядя на слишком разговорившегося раба. — Я взял!

   — Её взяла рать по плану, какой предложен был мною, Адашевым и Шереметевым. Ты въехал уже в покорённый город, и в благодарность за то пожаловал меня высшим чином.

   — Да, я жаловал тебя, не ведая о твоём двоедушии, о твоей колдовской сущности.

   — Род наш, государь, всегда служил ревностно Богу, царю и отечеству, а не дьяволу. В скорби сердечной мы прибегали и прибегаем к алтарю Господа, а не к ведьмам и к дьяволу.

   — Твой слуга слышал, как возносил ты нечистого за то, что льётся кровь ратников-христиан, а полки, которые я тебе поручил, бегут. Он видел, как ты вызывал курдушей и повелевал им сеять страх и робость у православных, ярость и злобу у воронья сарацинского!

   — Я подозревал, что Фрол Фролов не честен со мной, но чтобы до такого оговора дойти...

   — Не оговор! Казаки и немцы-витязи не понуждали ли тебя к действию? Не ты ли оставил гуляй-город, уведомив прежде об этом Девлетку, прислав к нему своего дворянина?! Если бы не упорствовали в гуляй-городе мои наёмники, если бы князь Андрей Хованский не устоял бы против твоих колдовских чар и не повёл бы свой полк на помощь защитникам гуляя, твой коварный замысел был бы исполнен: как баранов бы порезали православных ратников неверные, а ты бы с Девлеткой вошёл в Кремль, чтобы захватить мой трон!

   — Осведомись, государь, у князя Хованского. Ему одному поведал я свой план ещё у Коломны.

   — Осведомлялся. Не знает он никакого твоего плана.

Выходит, воевода-опричник сдержал клятву молчать вечно. Даже когда возникла необходимость, промолчал. Быть может, смалодушничал, понимая намерения царя и боясь оказаться в опале? Не исключено, что к душе пришлась слава первейшего в разгроме крымцев и в спасении России? Бог ему судья. И потомки.

Но вполне возможно и иное: самовластец не пытался выяснить истину в личном с Андреем Хованским разговоре, честил его, жаловал, основываясь только на своих интересах и слушая облепивших трон нечестивцев. Случись душевная беседа царя и князя-опричника, не утаил бы тот, вполне возможно, истины, восстать же против величания царского не решился.

Мало, очень мало таких людей, кто истину ставит выше своего благополучия, а тем более — жизни.

   — Господи! Укрепи душу! Дай силы!

   — Не кощунствуй! Огнём душу твою бесовскую очищу, тогда, возможно, примет тебя Господь Бог!

Палачи, а у них всё было заранее обговорено, выгребли кучу углей, разровняли их на полу, отчего толстый слой запёкшейся крови зачадил, сразу же наполнив пыточную душным смрадом, и схватив князя Воротынского, распяли его на углях. Только вместо гвоздей по палачу на каждой руке и ноге.

   — Ну, как? Очищается душа от дьявольщины?

   — Верного слугу изводишь, государь, — уже через силу выдавливал слова князь Михаил Воротынский, — а недостойных клеветников жалуешь.

   — Двоедушник! — истерически выкрикнул царь Иван Грозный и принялся подгребать под бока князю откатившиеся в сторону угли.

Князь глухо простонал, сознание его помутилось, он уже не понимал, о чём спрашивает его царь, что иступленно выкрикивает, словно в припадке бешенства; и лишь несколько раз повторяемое: «Клятвопреступник! Клятвопреступник! Клятвопреступник!» — дошло до его разума. Вновь обида незаслуженного оскорбления чести княжеской пересилила дикую боль.

   — Я присягал тебе и не отступал... Я верил тебе... Твоей клятве на Арском поле... У Тафтяной церкви... Перед Богом... При людях вселенских на Красной площади... Митрополиту клялся... быть отцом добрым... судьёй праведным... Ты отступился от клятвы... Честишь недостойных живодёров... Казнишь честных... кто живота не жалеет во славу отечества... И твою, царь... Господь Бог спросит с тебя...

— Ты пугаешь меня, раб?! Ты грозишь карой небесной?! На тебе! На!

Посохом своим Иван Грозный снова стал истово подпихивать угли под бока князя. Пеной вспучился перекошенный злобой рот царя.

Ведал, что творил самодержец Российский: не просто под бока честного воеводы подсовывал он пышущие жаром угли, а можно сказать, под славу и могущество великой державы. Но кидал он угли и под свой трон, не понимая. Изменяя России, он невольно изменял и себе.

Больше ни слова не промолвил князь Михаил Воротынский, лишь скрежетал зубами, сдерживая стон.

В дальней древности, ещё до рождества Христова, мудрый философ изрёк весьма знаменательную фразу, сказав, что история делается злословием.

Царь Иван Васильевич не осмелился казнить народного героя на Лобном месте, на Красной площади — полуживого князя Михаила Ивановича бросили в розвальни и повезли в белоозёрскую ссылку под великой охраной и тайно; но по дороге князь скончался. Тело его не вернули в Москву, а, выполняя волю царя, довезли до обители святого Кирилла и там укромно схоронили.

Вот и всё. Был великий человек и — нет его. Вынужденно забыт. Лишь немногие из его современников подали голос протеста. Среди них — князь Андрей Курбский, воевода от Бога, прославивший своё имя блестящими победами над врагами Русской земли, но бежавший за её пределы от царя-кровопийцы, чтобы не быть казнённым. Он оставил потомкам полные гневной правды слова:

«...О муж великий! Муж крепкий душой и разумом! Священна, незабвенна память твоя в мире!

Ты служил отечеству неблагодарному, где добродетель губит и слава безмолвствует; но есть потомство, и Европа о тебе слышала: знает, как ты своим мужеством и благоразумием истребил воинство неверных на полях московских к утешению христиан и стыду надменного султана! Прими же здесь хвалу громкую за дела великие, а там, у Христа Бога нашего, великое блаженство за неповинную муку...»

Известный историк Карамзин оставил нам такое свидетельство:

«Знатный род князей Воротынских, потомков святого Михаила Черниговского, уже давно пресёкся в России, имя князя Михаила Воротынского сделалось достоянием и славою нашей истории».

Не пророческие, как оказалось, слова. В забвении у потомков имя князя Михаила Ивановича Воротынского. В полном забвении. Достоверно неизвестно, где находится его могила. Кто-то считает, что она в обители святого Кирилла, но кто-то утверждает, что она — в лавре Сергиевой в ряду со славными князьями Горбатыми, Гагиными, Ряполовскими, Пожарскими, чьи роды тоже пресеклись злодействами правителей.

ВЛАДИМИР СТАРИЦКИЙ


   — От дьяка Михайлова вестовой, — доложил князю Владимиру Андреевичу Старицкому его окольничий. — Срочно, мол, во дворце государевом тебе быть. Настойчив.

Князь Владимир хорошо знал, как близок думный дьяк Михайлов к царю, и всё же воспринял доклад своего окольничего с недоумением, если не сказать с возмущением: он, князь Владимир, — двоюродный брат Великого князя и государя, и ни какому-то дьяку, пусть даже думному, посылать ему вестника с повелением. К тому же он только что встал с постели, и его ждал завтрак с матушкой, княгиней Ефросинией.

«Что-то, стало быть, случилось из ряда вон выходящее», — предположил наконец князь Владимир и велел окольничему:

   — Вели войти.

Переступил порог взволнованный подьячий, был онявно не в своей тарелке, проговорил виновато:

   — Дьяк Михайлов именем государя нашего велит без промедления быть в сенях у опочивальни царёвой.

Вошла в палату сына княгиня Ефросиния и, услышав последние слова посланца, опередила князя Владимира:

   — Что стряслось? Отчего Михайлов шлёт царское слово, а не сам Иван Васильевич?

   — Царь-батюшка наш на смертном одре. Велит всем думным присягать сыну своему царевичу Дмитрию.

   — Сошлись уже думные? — спросил князь тревожно.

   — Почти все в сборе.

   — Присягают? — снова спросил Владимир Андреевич.

   — Спорят.

   — Ладно, ступай. Ты исполнил свой урок, — вновь не дала открыть рот сыну Ефросиния. — Ступай, ступай.

Посланец переступил нерешительно с ноги на ногу, ибо, как велел дьяк Михайлов, не мог он вернуться во дворец царёв без князя Владимира Андреевича, но княгиня сказала строже:

   — Сказано: ступай! Отчего медлишь?

Что оставалось делать бедному подьячему? Побрёл понуро в царский дворец, предвидя серьёзный нагоняй от своего начальника. А Ефросиния тем временем обратила свой раскрасневшийся от гнева лик к сыну.

   — Иль ты намерился припуститься в сени перед опочивальней Ивана, как слуга-выскочка?! Место в сенях — Михайлову, Адашеву, Сильвестру да иным послужильцам, хотя и княжеских родов, но не тебе — брату царёву!

   — Но брат-то на одре.

   — И я о том же. У его изголовья твоё место, а не в сенях со слугами. Приберёт его Бог к рукам — тебе царствовать, а не Захарьиным!

   — Не горячись, матушка. Устоялось уже у Даниловичей, что сын наследует отцовский престол.

   — А я и не горячусь. Кто нарушил подобный порядок? Дед твой Василий Иванович. Венчанного Иваном Третьим Грозным внука на престол уморил в подземелье, сам же, не венчанным вовсе, правил Россией, а у его сына Ивана, нынешнего царя, что от Даниловичей осталось?

   — Как и у меня. С кровью Палеологов смешана.

   — Ишь ты, как у тебя! Хазарина Мамая кровь куда откинул? Иль запамятовал, что от Мамая, кого польский король приютил после полного поражения, Глинские пошли. А я, мать твоя, из рода Владимировичей. Тебе, по крови нашей, надобно править Россией, а не лизоблюдить Елениному сыну, скорей всего зачатому от Овчины! Не возражай! — Она подняла предостерегающе руку.

   — Поступим так: подольем маслица в огонь. О чём тебе посланец поведал? Спор идёт в сенях. Чует моё сердце, не хотят князья да бояре присягать Захарьиным, кто возьмёт власть якобы по опекунству внука своего, вот мы и подскажем, за кого стоять, кому крестным целованием присягать. И не сам для начала поспешишь в сени, пошлёшь слугу своего ближнего, дабы изложил твою волю. Да чтобы с Адашевым и Сильвестром перекинулся тайным словом. От них многое зависит. Они сохранили мне ту, первую духовную, где дядя твой тебе престол жаловал.

Князю Владимиру не к душе пришлось распоряжение матушки. Уж сколько лет минуло с того дня, когда отца бросили в темницу, а в памяти те последние месяцы и дни сохранились, хотя и лет ему тогда было — кот наплакал. Овчина-Телепнев начал тогда поодиночке изводить опекунов малолетнего царя Ивана, тогда ещё никто не знал, что прозовут его Грозным. Князь Андрей Старицкий, как первый из опекунов, поднял голос протеста, ибо понял политику временщика: извести всех сторонников царя Ивана, а затем и его самого. Об этом меж собой судачили возмущённо почти все бояре, вот и думалось Андрею Старицкому, что не останется он одиноким в борьбе с узурпатором.

Добрым подарком Овчине стал тот протест — он тут же объявил Андрея Старицкого бунтовщиком и послал войско в Старицу. Князь Андрей не готов был к такому повороту событий, потому решил прибегнуть к помощи Великого Новгорода, зная о недовольстве новгородцев правлением временщика. Увы, новгородцы не поспешили на помощь князю, а Овчина, собрав крупную рать, сам повёл её в погоню. Отец проиграл битву. Вернее, сдался, не желая проливать безжалостно кровь русских ратников не на поле сражения с иноземными ворогами, а меж собой. Его оковали, увезли в Кремль, где бросили в подземелье и морили голодом. Бояр княжеских пытали, затем истерзанных, полуживых тайно бросали с камнями на шее в воду Москвы-реки. Дружину княжескую не тронули, лишь отправили на пушной промысел за Камень. Детей боярских и дворян выборных, взявших сторону князя Андрея Старицкого, повесили вдоль дороги на Великий Новгород. На версту друг от друга. К ужасу путников и к сытости воронья.

Около полугода княгиня Ефросиния ждала чуда, что мужа освободят, и вместе с тем беспокоилась за судьбу княжича Владимира; но Елена-блудница не думала освобождать Старицкого, однако не решилась поднять руку на вдову и несчастного сироту; более того, после смерти Андрея Старицкого она пригласила княгиню Ефросинию и княжича Владимира в Кремль на его похороны, которые устроила пышно, но после того, как гроб был опущен в могилу в соборе Святого Михаила, вдову с сиротой взяли под стражу и отвезли в Верею под неусыпный надзор.

Разве такое забудется?

Они вынуждены были терпеливо ждать перемен в Кремле, которые наступили вскорости. Елена-блудница скончалась во цвете лет (по слухам, её отравили), князья Шуйские взяли верх, Овчину-Телепнева оковали, но это не принесло в Верею успокоения: Шуйские вполне могли расправиться с княжичем Владимиром, как с законным претендентом на престол после смерти малолетнего Ивана, какую они ему готовили.

Увы, бодливой корове Бог рогов не даёт: Василий Шуйский, уже почитавший себя царём всей России, внезапно скончался. Шли разговоры, что князя тоже отравили. Продолжатель его дела Иван Шуйский не смог устоять против ловких каверз Бельских, хотя даже взял под стражу Ивана Бельского, обвинив его в отравлении брата, низложил митрополита Даниила, но им же возведённый в сан митрополита Иосав изменил ему — Бельские победили.

В Верее вздохнули свободней и не ошиблись: княгиню Ефросинию с сыном вызвали в Кремль.

Поначалу их поместили в уединённом домике почти у самой кремлёвской стены, но вскорости представили государю Ивану Васильевичу — двоюродные братья обнялись, и тут же царь своей волей вернул князю Владимиру Андреевичу и его матери все прежние богатые вотчины, добавив к ним ещё и Дмитров. Им было позволено иметь свой двор, дружину, бояр и слуг ближних. Вернули им и кремлёвский теремной дворец.

Зажили Иван Васильевич и Владимир Андреевич как любящие братья, с годами мужая, даже когда царь обрёл полную самодержавную власть и перестал нуждаться в поддержке, он не оттолкнул двоюродного брата от себя. В походах Владимир Андреевич почти всегда находился при стремени царя, в Думе сидел на почётном месте, впереди перворядных, вхож был к самодержцу в любое время, что особенно значимо. Княгине Ефросинии радоваться бы такому миру и согласию, но она постоянно внушала сыну, что не он должен служить Ивану, а Иван — ему.

Время шло. Иван Васильевич набирал царственную силу, всё могущественней становилась и Россия. Она могла уже не только отбиваться от алчных соседей, но и сама учить ворогов уму-разуму. Первой поплатилась Казань — разбойное гнездо, разорявшее Среднее Поволжье чуть ли не ежегодными грабительскими набегами. Она пала. Россия ликовала. Ещё более ликовал сам Иван Васильевич, теперь уже Грозный. У него, что называется, радость на радость: сын родился. Наследник престола.

Князь Владимир Андреевич с полной искренностью (его ещё не смутила основательно мать) разделял радость двоюродного брата, особенно он был обрадован, когда Иван Васильевич предложил ему стать крестным отцом царевича Дмитрия.

Вот в это самое время княгиня Ефросиния надумала начать решительное наступление.

Царский поезд с наследником, которого крестили в Троице-Сергиевой лавре, возвратился в Кремль. Запировала Москва. Вся. От мала до велика, от простолюдина до боярина думного, князя знатного. Осушались кубки с вином заморским, с мёдом хмельным за здоровье царя и его сына-наследника; княгиня же Ефросиния вроде бы замкнулась, ожидая окончания пиршеств, и только-только они оттеснились деловой жизнью, княгиня позвала сына в свои покои.

   — Набражничался с нагуленным царём? — с грустной ухмылкой спросила она.

   — Радость-то какая. И — честь. Я — крестный отец наследника.

   — Дубина ты стоеросовая! Тебе ли радоваться?!

   — Ты снова за своё, матушка. В ладу с братом-государем худое ли житьё?

   — Буду на своём стоять, пока не достучусь до твоего, сын, разума. Я тебе не единожды сказывала: твой удел — править Россией. Государить. Ты с Иваном бражничай, но начинай исподволь примерять престол под себя. Я тебе говорила, тоже не единожды, что истинная духовная Василия Ивановича моим старанием сохранена. По ней тебе наследовать царство. Его переиначила Елена-блудница. Только придёт время, и истина во весь голос заявит о себе. Вот тогда и сгодятся тебе сторонники твои, коими старательно обзаводись.

Долгий разговор в тот вечер был у матери с сыном. Весьма основательный. Княгиня Ефросиния убеждала:

   — Ты умён, осанист, пригож и велеречив в беседах с людьми, — пела она хвалу сыну. — Ты со всеми можешь ладить, вот и плоти людишек возле себя. Да не только бояр думных и князей, не отворачивай лика даже от дворян, привечай их посулами, лаской. Они более, чем князья, чтят, когда в общении с ними не чинятся. Вот тогда ты в нужный момент не останешься без крепкой поддержки.

   — Дай время подумать, прежде чем ответить тебе?

   — Хорошо. Думай.

Она, однако, не пустила раздумья сына на самотёк, продолжая при всяком удобном случае склонять его к своей вере, и в конце концов своего добилась: князь Владимир Андреевич не просто пообещал матушке следовать её советам, но и сам загорелся идеей обретения престола.

Вот так и вплелась в отношения братьев фальшь. Иван Васильевич, возможно, долго не почувствовал бы её, если бы не Тайный дьяк. С большой опаской, но он всё же доложил:

   — Брат твой, государь, сети плетёт за твоей спиной.

   — Не смей хулить князя Владимира! — вспыхнул царь Иван Васильевич. — Моя семья — не для тебя орех.

Осадить-то строго осадил Тайного дьяка — приглядевшись же, понял: Владимир Андреевич стал каким-то иным. С окончательным выводом, однако, царь не поспешил. Определил себе повнимательней приглядываться какое-то время, а при необходимости проверить, верны ли подозрения.

Некоторые дальновидные думные бояре, да и не только они, но и смышлёные дворяне сразу сообразили, что не так страшен недуг государя, как о том сообщал дьяк Михайлов. Поводов к такому умозаключению было вполне достаточно (если бы не хитрость, которую мы бы сейчас назвали дипломатическим недугом): при болезни государя наверняка опочивальню его не покидал бы лекарь, а коль речь идёт о жизни и смерти, то и митрополит был бы давно тут как тут. Увы, к Ивану Грозному никого не впускали, кроме дьяка Михайлова, и весть о «смертном одре» и воле государя о присяге царевичу Дмитрию исходила именно из его уст.

Не все, однако, обратили внимание на подобные мелочи. В сенях после долгого молчания тишину взорвал гневный баритон князя Андрея Шуйского:

   — Снова младенец на троне! Доколе?!

И пошло-поехало. Раскололись бояре, заполнившие сени перед опочивальней Ивана Грозного. Дьяк Михайлов, братья Михаил и Владимир Воротынские, Иван Мстиславский, Дмитрий Полецкий, Иван Шереметев, Михайло Морозов, Захарьины-Юрьевы, родственники царицы, твёрдо стояли за присягу Дмитрию, а вот Шуйские, Иван Пронский-Турунтай, Симеон Ростовский, Дмитрий Немый-Оболенский настаивали на том, чтобы присягать князю Владимиру Андреевичу. Последних исподволь поддерживали Сильвестр с Адашевым. Они, уже переговорив тайно со слугой ближним Владимира Старицкого, передали совет князю прибыть во дворец самому лично и сделать так, чтобы на Соборной площади кто-либо из бояр княжеских прочитал духовную Василия Ивановича, не исправленную царевной Еленой и Овчиной-Телепневым.

Посчитав разумным совет Сильвестра с Адашевым, княгиня Ефросиния позволила сыну отправиться во дворец, пройти в опочивальню Ивана и объясниться с братом у одра его, сама же решила выйти на Соборную площадь, которая была битком набита обывателями, пекущимися о царе, и прочитать духовную Василия Ивановича, показав всем, что она утверждена его личной подписью и золотой царской печатью.

Пока княгиня Ефросиния глаголила на Соборной площади, а князь Владимир Андреевич пытался войти в покои Ивана Грозного (дорогу ему заступали Михайлов и братья Воротынские), хитрованы, понявшие глубинную суть происходившего, торопливо делали выгодное для себя дело. Особенно развернулся думный дворянин Малюта Скуратов-Бельский — его старанием все кремлёвские дворяне начали присягать Дмитрию. Более того, Малюта Скуратов, воспользовавшийся тем, что воевода полка князь Владимир Воротынский вместе с остальными боярами находились в сенях перед опочивальней Ивана Грозного, уговорил тысяцких и сотников царёва полка привести к присяге царевичу Дмитрию своих подчинённых. Сделать это удалось. А полк — это великая сила. Неодолимая.

Дьяку Михайлову стало скоро об этом известно, и он поспешил в опочивальню к Ивану Грозному, чтобы сообщить столь важную новость. Вышел он от царя ещё более возбуждённым и заявил громогласно:

— Государю нашему, слава Богу, полегчало.

Будто на быстрых крыльях понеслась эта весть по Кремлю, и вот уже один за другим начинают сдаваться сторонники Владимира Андреевича. Сам же он присягнул царевичу Дмитрию последним.

Государь поднялся с одра через пару дней. Все ждали страшную грозу — государь уже приучил князей и бояр его бояться; но Иван Васильевич сделал вид, будто ничего особенного во время его болезни не происходило, и все с облегчением вздохнули. Единственно, чему он не стал препятствовать — добровольному постригу княгини Ефросинии в монахини. Более того, он даже высказал митрополиту свою волю, чтобы определён был княгине женский монастырь на Белоозере, где, как сказал государь, строгий монастырский устав, промолчав при этом, что все Белоозёрские монастыри находились под неусыпным приглядом Тайного дьяка.

Однако какой для себя сделали вывод из всего произошедшего Иван Васильевич и Владимир Андреевич, выяснится не так уж скоро. Во всяком случае, внешне ничто пока не изменилось. Многие — и даже сам Владимир Андреевич — начали верить, что опалы царя на двоюродного брата вообще не случится. Так бы, скорее всего, и произошло — дожил бы до своей естественной смерти князь Владимир, но, к его несчастью, в Кремле работали локтями такие охотники за троном, как Малюта Скуратов-Бельский, Борис Годунов и даже Богдан Бельский. Да и княгиня Ефросиния, которой бы давно пристало о душе думать, продолжала, хотя и в малой степени, влиять на дела кремлёвские, а главное — смущать сына. Возможно поэтому и сам Владимир Андреевич со сладкой истомой мечтал о троне. Эта мечта заставляла князя Владимира пристально следить за каждым шагом брата, надеясь на его непоправимую ошибку и рассчитывая воспользоваться ею. Сами же отношения братьев с каждым годом всё ухудшались, что, вопреки здравому смыслу, не остепеняло Владимира Андреевича, а порождало всё новые и новые обиды.

Да, не редко бывает у многих людей подобное: сам же накуролесит, сам же напакостит и сам же злобствует на принимаемые в ответ защитные меры.

Князя особенно оскорбило то, что накануне свадьбы Ивана Грозного с Марией Темгрюковной тот позвал его в комнату для тайных бесед перед домовой церковью. Вместе помолились они перед беседой, после чего Иван Васильевич принялся подробно рассказывать о перехваченном письме польского короля Сигизмунда крымскому хану Девлет-Гирею.

— Коварен Сигизмунд. В письме ко мне он просит оставить Литву в покое, утверждая, будто она миролюбива, а виноват, по его словам, в распри Великий Новгород. Обвиняет меня, сам же коварствует. Вот, прочти мой ответ ему, — передал Иван Васильевич Владимиру печатный оттиск послания.

«Ишь ты, Адашев печатным станком уже обзавёлся. Великое дело, а мне — ни слова», — с обидой подумав, Владимир Андреевич начал читать.

«Ты умеешь слагать вину свою на других. Мы всегда уважали твои справедливые требования; но, забыв условия предков и собственную присягу, ты вступаешь в древнее достояние России: ибо Ливония наша была и будет. Упрекаешь меня гордостью, властолюбием, совесть моя покойная; я воевал единственно для того, чтобы даровать свободу христианам, казнить неверных или вероломных: не ты ли склоняешь короля шведского к нарушению заключённого им с Новым городом мира? Не ты ли, говоря со мной о дружбе и сватовстве, зовёшь крымцев воевать мою землю? Грамота твоя к хану у меня в руках: прилагаю список её, дабы устыдишься. Итак, уже знаем тебя совершенно, и более знать нечего. Возлагаем надежды на судью небесного, он воздаст тебе по твоей злой хитрости и неправде».

Усилием воли сдержал князь Владимир недовольство своё и обиду свою: получается — женитьба Ивана Васильевича на дочери Сигизмунда сорвалась явно по вине польской стороны. Было ясно как день, что есть ещё какая-то переписка с Сигизмундом, о которой ему, брату царя, думному боярину, даже не обмолвились, не то чтобы познакомить с ней. В последнем ответном послании Сигизмунду, в котором тому явно объявляется война, нет привычного «мы с братом» — князь Владимир к этому привык и считал вполне справедливым, когда царь в переписке с иноземными государями и в указах своим подданным ставил его имя рядом со своим.

«Всё! Отдаляет! Ну-ну! Себе же делает хуже!»

Эка — хорохорится. Положение князя Владимира при Дворе ухудшилось настолько, что ничего плохого сделать царю-батюшке он уже просто не имел возможности. Более того, Иван Васильевич, хотя и под благовидным предлогом, всех его бояр взял к себе на службу, одарив новыми землями. Естественно, сделав соглядатаями своими. Да и дружиной княжеской давно уже командует ставленник Тайного дьяка.

В какой-то мере князь Владимир понимал, в каком оказался положении, но оно вызывало у него всё большую неприязнь к царю-брату, а сладостная мечта о том дне, когда возложат на него бармы и наденут шапку Мономаха, не улетучивалась. Лелеял он и мысли о жестокой мести брату за все обиды несправедливые.

Иван Васильевич, переждав малое время — пусть взвесит прочитанное, — заговорил твёрдо:

   — Я намерен сразу же после свадьбы с Марией, дочерью князя Темгрюка, полчить крупную рать и идти походом на Сигизмунда. Тебе же такой урок: с сего же дня спешно в купе с Разрядным приказом готовить полки на Оку. Кроме пяти полков, даю тебе под руку половину моего полка. Твой личный резерв и твоя защита на худой случай. Я рать стану собирать не в Москве, а в Смоленске, и Девлетка, узнавши об этом, наверняка нацелится на Москву. Тебе встречать крымцев на Оке, не дав им переправиться.

   — Не буду на свадьбе? — невольно вырвалось у Владимира Андреевича.

Иван Васильевич, усмехнувшись, спросил:

   — Что важней? Пображничать на моей свадьбе или встать грудью на защиту стольного града моей державы?

Весьма многозначительная фраза. И так произнесённая, что не враз возразишь.

В общем, когда в Кремле игралась пышная свадьба, князь Владимир Андреевич на ладье плыл по Оке от одной переправы к другой, проверяя, разумно ли устроена их оборона, всё ли в порядке с огнезапасом и в достатке ли его; проверял и полковые станы — пустопорожнее дело, ибо не первый год выходит рать на Оку с весны, поэтому всё знаемо, всё приспособлено к встрече татарских и ногайских набегов или малых походов. Вот если большой поход, тогда мозгуй главный воевода Окской рати в согласии с царём, тогда от них многое зависит: от царя — дополнительные полки и огневой наряд, от главного воеводы — ратная умелость и разумная решительность.

Князь Владимир не имел желания ударить в грязь лицом, если крымский хан Девлет-Гирей намерится идти на Москву, поэтому он, установленным издавна порядком объезжая переправы и станы, основное внимание уделял разведке Степи, посылая один за другим лазутные дозоры от себя, требуя и от князей Одоевских, Белёвских, Воротынских, Новосильских держать дружины в постоянной готовности к действию, а Поле отрядами лазутчиков копытить беспрестанно.

Не лишней оказалась такая предусмотрительность — крымцы появились в Поле. По всему видно, не большим походом, но всё же довольно внушительным. Не сакмы разбойные, а целых три тумена. Вроде бы на большую охоту вышли за Перекоп, так, во всяком случае, утверждали нукеры, которых лазутчикам удавалось заарканить. Все — с одного голоса. Пытай — не пытай, иного слова не вымучаешь. Но вот попал в руки лазутчиков сотник. Вполне благоразумный. Сразу же согласился рассказать обо всём, что ему известно, только с одним условием: большому воеводе.

Поскакали с ним (благо у лазутчиков по заводному коню) прытко в Новосиль, который пожалован был Иваном Грозным князю Михаилу Воротынскому, дабы наладил он крепкую порубежную стражу. Сам князь в тот момент находился в своей родовой вотчине в Воротынске, возглавлял же дружину и порубежных казаков воевода Косьма Двужил. Тот сразу же смекнул, сколь важен захваченный язык, который без всякого принуждения рассказал о замыслах царевичей, возглавлявших поход. План такой: один тумен идёт на Тулу, захватив же её, скачет к Серпухову. Вроде бы как главная сила и единственная. Два других тумена спешно выходят к Вязьме и далее по прямоезжей дороге — на Москву. На ней нет большой русской рати, заступить путь будет некому. Под Москвой тумены окажутся внезапно, а войска в ней нет. Как считают царевичи, князь Иван ушёл с войском в поход на Литву.

Сотник, конечно, имел не проверенные данные: Иван Грозный только собирался в поход, даже не определив точного времени для его начала, но разве это важно? Раскрытый план противников немедленно должен был стать известным главному воеводе Окской рати. Двужил, определив охрану в полусотню дружинников при трёх заводных конях, приказал скакать, не жалея коней, в Белев через Мценск. Сотнику, возглавившему охрану, Косьма Двужил велел передать князю Владимиру Андреевичу свой план разгрома крымцев; он заключался в том, чтобы пропустить тумен к Туле без сечи, сделав вид, что он нежданно-негаданно появился, дружинам же Белёва, Новосиля, Воротынска и иных Верхнеокских князей встать заслоном на реке Проне, заступив тем самым пути отхода крымским туменам в Поле. На переправах же через Угру, особенно у Юхнова, выставить два, а то и три полка с мощным огневым нарядом. Такую оборону крымцам не одолеть.

Князю Владимиру Андреевичу понравился предложенный воеводой Косьмой план, и он тут же разослал гонцов ко всем Верхнеокским князьям, определив главным воеводой сборной рати князя Михаила Воротынского; сам же решил провести «заход с тыла», как он обозначил манёвр на Угре.

Одного полка, как определил князь Владимир, вполне хватит для обороны всех важных переправ на Угре, если этому полку придать достаточно пушек. Пример имелся: сражение на Угре при Иване Третьем Грозном, в котором царёву войску пришлось иметь дело с несколько раз превосходящим его противником. Тремя же полками, сосредоточив их тайно в верховьях Угры, выйти к Мосальску и Мощевску, как только крымцы подойдут к переправам в районе Юхнова.

Тактически верный расчёт: крымцы наверняка бросят все силы, чтобы одолеть обороняющих переправы, вот тогда — в спину им удар. Стремительный, мощный. Побегут крымцы в Поле. Никуда не денутся. А на их пути — князь Михаил Воротынский.

Если же тумен под Тулой тоже не одумается, пару полков можно направить туда. Обломают крымцам эти полки рога.

Задуманное удалось на славу. Едва ли треть крымцев смогла улепетнуть из пределов Русской земли. Победа значительная, можно посылать вестника к царю Ивану Грозному и ждать от него ласкового слова, а то и приглашения на почестный пир.

Благодарственное слово князю Старицкому из Кремля пришло, но приглашения не последовало. Более того, воля Ивана Васильевича такова: к исходу лета со своей дружиной и той частью царёва полка, что под его началом, идти, не заезжая в Москву, на Ельню и там ждать государева слова.

«Видимо, ждать до похода на Литву. Не одну неделю», — заключил князь Владимир с досадой. Ему хотелось побыть хотя бы малое время в Старице, где скучала его жена и где рос шалунишка сын, но разве ослушаешься приказа царя? Тогда уже точно обвинят в мятеже.

И почему в Ельню? Почему не в Смоленск? В Смоленске и для ратников больше удобств и для него, с боярами — хоромы приличные. А что Ельня? Захолустный городок.

«Всё ради того, чтоб сохранить в тайне подготовку к походу», — утешал себя князь Владимир Андреевич, хотя и понимал ложность таких предположений.

Однако постепенно рассеивалось невольно даже это призрачное утешение: недели шли за неделями, а князю Владимиру никаких распоряжений не поступало, и он не знал, отчего медлит Иван Васильевич с походом. Вот миновала и расхлябистая осень, вот лёг первый снег. Самое удобное время для похода: дороги тверды от мороза, даже в низинах, а сугробов ещё не намело — двигайся с любым обозом за милую душу.

«Не передумал ли Иван Васильевич с походом?»

Нет. Царь не передумал. Он ожидал послов от Сигизмунда, который известил его из Кракова о посольстве. Если выказывают уступчивость недруги, почему не принять её. Мир, как известно, лучше, чем война, даже победоносная.

Ждать-то Иван Грозный ждал, но готовил и рать. И не в Смоленске, как намеревался прежде, а в Можайске. Хана крымского он теперь не опасался, ибо, получив добрую зуботычину, тот на пару лет остепенится; вот и собиралось в Можайске великое войско. Как свидетельствуют летописцы, ратников было ополчено двести восемьдесят тысяч, пушек собрали двести, обоз насчитывал восемь тысяч девятьсот параконок. Двинулось к Полоцку всё это войско 31 декабря 1563 года.

Князь Владимир Андреевич получил приказ присоединиться со своей дружиной и частью царёва полка к общему строю. Замыкающим. Не позвал Иван Грозный брата к своему стремени.

Едва осадили Полоцк, ещё даже не начали его обстреливать из пушек, как пришла весть, что из Минска на помощь осаждённому городу вышел гетман Радзивилл с сорока тысячами литовцев, с двадцатью пушками. Иван Грозный принял решение ускорить штурм крепости и одновременно заступить путь этот подмоге, для чего выделить полки князей Репнина и Полоцкого под главным воеводством князя Владимира Андреевича.

Снова оказался князь вдали от главных событий, в стороне от царя-брата. Обидно. Очень обидно. Выше головы, однако же, не прыгнешь. Одно успокаивает: можно в предстоящей сече отличиться, тогда Иван Васильевич не сможет не заметить воеводского мастерства своего брата. На громкую победу князь надеялся, ибо знал, что Радзивилл дал слово королю Сигизмунду во что бы то ни стало спасти осаждённый город.

Но исподволь тревожил Владимира Андреевича вопрос: отчего Иван Грозный послал против Радзивилла всего двадцать тысяч конников и десяток длинноствольных пищалей? Мало что ли у него сил для взятия города? Если Радзивилл проявит решительность, сеча сложится явно не в пользу русских полков, тогда — позор или героическая смерть в рукопашном бою. Как ни старался князь Старицкий избавиться от этой назойливой мысли, она липла осенней мухой.

Сечи с Радзивиллом не произошло. Увидя русские полки, занявшие удобные высотки, он не решился атаковать их. Обошлось вялой пушечной перестрелкой. Одно из двух: либо Радзивилл струсил, либо получил весть, что Полоцк пал. А он действительно уже 15 февраля был взят штурмом.

Князь Владимир Андреевич вернулся в Полоцк к шапочному разбору. Царь к этому времени уже завершил своё святое, как он говорил, дело: разрушил все католические храмы, всех католиков и даже иудеев крестил по православным канонам, а не согласных потопил в Десне. Он захватил не только городскую казну, но и ограбил всех бояр, купцов, чиновников и богатых обывателей, а покончив с разорением города и крещением его в православие, распорядился принять от всех жителей присягу на верность ему. Лишь после этого начались пиры, на первом из которых Иван Грозный возгласил себя князем Полоцким и поблагодарил Господа Бога за то, что возвращено в лоно родной земли древнее княжество России, наследие достопамятной Гориславы, известна в истории наших междоусобий и ранним подданством Литве, которое позволило спастись половчанам от монгольского ига. Иван Грозный разослал по всем старейшим городам гонцов, чтобы народы России благодарили в молитвах Небо за столь знатную победу, а митрополиту Макарию написал: «...се ныне исполнилось пророчество дивного Петра митрополита, сказавшего, что Москва вознесёт руки свои на плечи врагов её».

Князь Владимир на всех пирах сидел по правую руку брата, но вроде бы даже не замечаемый им. Ни одного кубка не было поднято в честь разгрома туменов Девлет-Гирея, давшего возможность безоглядно идти на Полоцк; ни слова и о встрече Радзивилла — это смущало основательно, и князь Владимир ждал, когда же брат хоть как-то оценит его вклад в столь важную для России победу.

Не вдруг, но всё же — дождался. Разговор состоялся перед самым отъездом в Москву. Когда отшумели почестные пиры.

— Решил я тебя отблагодарить, брат мой Владимир, за ревностную службу мне, — вроде бы не ёрничая, заговорил Иван Грозный. — Подтверждаю за тобой Дмитров, ещё добавляю в удельное владение Звенигород. Поезжай туда, устраивай удел по своему усмотрению. Старицу я беру в царёву казну, под руку Поместного приказа.

Вот это — милость. Всем милостям — милость. Грабёж среди бела дня. Нет больше наследственной вотчины, есть только полунищие уделы. Да и путь в Кремль заказан. Пока не будет приглашения. Обидно до гнева. Вскоре, однако же, князь Владимир Андреевич порадовался тому, что оказался вдали от брата-царя. Разошёлся тот безудержно. Пыточная захлёбывалась в крови и сотрясалась от криков боли и отчаяния, а Лобному месту вернее бы подошло иное название: бойня. Пытали же и казнили в первую очередь тех, кто противился во время болезни Ивана Грозного присягать царевичу Дмитрию, которого, слава Богу, Господь прибрал безгрешным агнецем. Вот и подумаешь, где лучше, в Кремле быть или в занюханном Звенигороде. Здесь, как-никак, семья — любящая жена и пара сыновей, которых нужно растить честными и, что не менее важно, привычными к ратному делу. Для князя в России, с постоянными на неё набегами алчных соседей, знание ратного дела имеет первейшее значение.

Вот ещё одна весть из Москвы, вовсе обескураживающая: Иван Грозный покинул Кремль, отказавшись якобы от венца. Уехал со всей казной, со своим полком и подручными, которых вполне можно именовать заплечных дел мастерами. Не оставил в Кремле и жену, жестокую, злую красавицу. Куда его путь — тайна за семью печатями.

Хоть бы сгинул, изверг!

Письмо от матушки тут как тут. Не советует она, а принуждает скакать без промедления в Москву и брать власть в свои руки. Слишком чудачит Иван, убеждает она, пора ему дать под зад коленом.

Очень уж заманчиво. Но что-то удержало Владимира Андреевича от столь смелого шага. Будто знал князь, что письма матери не он один читает, но и Тайный дьяк, знающий содержание всех писем княгини Ефросинии (и не только к сыну), и сам Малюта Скуратов, а о содержании писем тут же докладывают Ивану Грозному. Тот, правда, всякий раз с деланным равнодушием от докладов этих отмахивался.

Даже подручные царя не знали, что выгодно Грозному: всё, что бы ни предпринял брат Владимир, стоит тому покинуть Звенигород без царского дозволения, сгинет князь в пути. Так у Грозного всё договорено. Не откликнулся князь Владимир на призыв матери, вышла лишь отсрочка расправы ещё на какое-то время. Без явного повода Иван Грозный не собирался казнить князя Владимира, дабы не прослыть братоубийцей. Расправится он с ним только в крайнем случае, если найдётся очень весомое объяснение жестокости, которое заткнёт рты любителям посудачить.

Только через несколько лет такая возможность появится, хотя любому здравомыслящему будет понятно, что повод для расправы, скорее всего, подстроен.

Взбунтовалась Астрахань, возбуждённая ногайскими князьями и Портой. Серьёзный урон для России, если столь важный торговый порт и не менее важный передовой для обороны и даже возможных присоединений к России южных земель обретёт полную независимость или, более того, станет враждебной — пресечётся торг с Прикаспийскими государствами и, главное, с Персией и Великой Моголией. Да и хищная Османская империя не заставит себя ждать.

Мятеж нужно подавить непременно. Подавить с наименьшей жестокостью, но предельной твёрдостью. Кого послать, чтоб и воевода, и авторитетен, как государственный представитель? И тут Борис Годунов с Богданом Бельским, который только-только получил чин оружничего, дали совет:

   — Пошли, государь, во главе рати князя Владимира. Чего смутьяну сиднем сидеть, плетя сети коварства?

   — Вроде бы ковы не строит. Нынче он тише воды, ниже травы.

   — Не благодушествуй, государь. От матери письма ему идут не так уж и редко, а она не о душе печётся.

   — Знаю. Сын-то, однако, не поднимает хвоста.

   — Не прогадаешь, государь, послав его в Астрахань. Как воевода он стяжал славу удачливого. К тому же брат царя. Он не только Астрахань усмирит, но и ногаев приструнит. Да чтоб проверить, какие у него мысли в самом деле на уме, поход в самый раз сгодится. Не выпуская его из Звенигорода, разве узнаешь, как он поведёт себя, если получит свободу для действий.

Ещё немного посомневался Иван Грозный, но отступил под напором своих любимцев.

   — Хорошо. Принимаю ваш совет.

Ликуют Бельский с Годуновым: удалось! Первый шаг по пути задуманного сделан. Начнёт полнить рать князь Владимир, можно будет обвинить его в заговоре. В каком? Там видно будет. Утро вечера мудренее. Либо уличить в намерении повести полки не в Астрахань, а на Москву, либо в желании, подавив мятеж, объявить себя великим князем Астраханским, всего Южного Поволжья и даже Южной Сибири, а накопив силы, дотянуться и до Кремля. Вот тогда Иван Васильевич в гневе расправится с братом, одним из законных претендентов на царский трон после смерти Грозного. А она, как рассчитывали Бельский с Годуновым, оба охотника за российским троном, уже не за горами.

Получив приказ царя-брата, Владимир Андреевич воспрял духом и уже на следующий день был в Разрядном приказе со своим предложением идти к Астрахани по Волге на боевых кораблях. А готовить эти корабли он предлагал по всем Верхневолжским городам, но главной базой для них определить Кострому, где есть большой затон, а город славен корабельных дел мастерами. Ко всему прочему, князю было известно, что в Костроме находилось более пяти дюжин боевых ладей, учанов и насадов, и если из Ярославля переправить туда все наличные ладьи и учаны, то получится довольно внушительная сила. Прибавить новые корабли, да ещё и юмы для перевозки огневого наряда, продуктов питания для ратников, корма для коней и — готов караван.

Сбор же самой рати, конных и пешцев следовало провести в Юрьевце, Балахне и в Нижнем Новгороде. Весной на полой воде поплывёт речная рать вниз без остановок. Споро пойдёт, без лишней сутолоки, что очень важно для внезапности.

До полой воды — добрых полгода. Вполне достаточно для подготовки. С лихвой.

Иван Грозный одобрил план брата и Разрядного приказа, велев самому князю Владимиру наблюдать за подготовкой, живя в Костроме, Юрьевец же, Балахну и Нижний Новгород навещать по мере необходимости, но во всех городах не выказывать своего пребывания. Тайность подготовки к походу — наиважнейшее условие.

Такое поведение Иван Грозный определил Владимиру Андреевичу по совету Богдана Бельского, согласованному с Борисом Годуновым. Тех осенило, как можно извести князя Владимира руками царя, и решили они действовать стремительно и смело. От Бельского в Кострому к знатным мужам города поскакал посланец со словом якобы государя, дабы достойно встретили они царёва брата, которому Иван Васильевич поручил столь ответственное дело.

Расчёт точный: кто осмелится уточнять у самого царя о его повелении, переданного через своего оружничего? Ну а заставь дурака Богу молиться, он весь лоб расшибёт. Вот и встретила Владимира Андреевича Кострома колокольным звоном да хлебом-солью, что поднесла дева краса. Глава города и воевода городовой рати поочерёдно устроили пышные пиры, их примеру последовали многие из бояр и богатых купцов — пару недель выворачивалась наизнанку костромская знать, чтобы угодить царёву брату и, стало быть, самому Ивану Грозному. Князю Владимиру остепенить бы ретивцев, но он, соскучившийся по славе, воспринимал почести словно должное, вовсе не думая, как отнесётся ко всему этому царь, и даже подумать не мог, что о его величании в Костроме постоянно докладывают Ивану Грозному, не забывая сильно приукрашивать происходящее.

Годунов же с Бельским недоумевали, отчего Грозный не опаляет брата за ослушание: о какой тайности может идти речь, если столько шума вокруг княжеской персоны? Только не принял Иван Грозный никаких мер даже после того, как поездки Владимира Андреевича в Юрьевец, в Балахну и в Нижний Новгород прошли тоже под колокольный звон. И всё же князь Владимир дал врагам своим тайным такие козыри, которые позволяли им выиграть безоговорочно: он вызвал в Кострому всю свою семью.

Казалось бы, что в этом особенного — не хотелось князю утешаться добрых полгода ласками сенных дев, вот и послал за женой. А детей, хотя они уже повзрослели, не оставлять же на руках у прислуги. Всё так, но можно и переиначить, пристегнув, да не забыть вовремя упомянуть княгиню Ефросинию.

В общем, поразмыслив, решились Годунов с Бельским на рискованный шаг, исполнять который суждено было Богдану Бельскому. Тот, улучив момент, как бы между прочим, сообщил Ивану Васильевичу:

   — Государь, из Белоозера посланец к Владимиру Андреевичу пожаловал. Тайно.

Сказал Бельский и замер, ожидая резкого: «Не суй нос в дела моей семьи! Голову надоело носить на плечах?!» Минуты, однако же, шли, Иван Грозный всё более и более хмурился; рубанул, наконец:

   — Прознать цель! С Тайным дьяком сообща!

Не совсем в строку лыко, ну, да — ладно. Тайный дьяк тоже человек, кого можно смутить, особенно если Годунов возьмётся за это дело.

Никто не может с полной уверенностью сказать, было ли крамольное предложение от княгини Ефросинии сыну и согласился ли он с ним, но Ивану Грозному поднесли так: тайный посланец, мол, под пыткой признал, что мать Владимира настоятельно советовала сыну не вести ополчённое войско в Астрахань, а захватить Москву, выбрав время, когда царь будет в Александровской слободе. Если же этот план покажется слишком рискованным, тогда, усмирив Астрахань, объявить себя великим князем Астраханского княжества, свободного от России, а присоединив к нему ещё Южную Сибирь с ногаями и собрав крупную рать, отвоевать российский трон, по духовной Василия Ивановича ему принадлежащий. И ещё добавили, будто Владимир Андреевич собирает колдунов, чтобы на него, царя, и его сыновей наслать порчу или отравить всех вместе.

Долго ждал Бельский ответного государева слава, и тот в гневе швырнул:

   — Всё! Терпение лопнуло!

   — Скажи, государь, тайно ли казнишь коварного или принародно?

Замешкался с ответом Иван Грозный, а Бельский уже твердит с готовностью:

   — Дай пару дней. Подумавши, посоветую.

   — Мозгуй.

Не обошлось без разговора с Годуновым, и ещё не успело солнце начать путь к западу, как после обмена мнениями план был готов: ниже Костромы в Караваеве, а для надёжности и в Наволоках посадить засады для осмотра всех судов, спускающихся в Нижний Новгород; в Ярославль тоже послать пару сотен из царёва полка; в Кострому ехать Бельскому как царскому послу; тайно же под рукой иметь до полутысячи мечебитцев-конников. Встречу братьев они наметили в Солотне, близ Александровской слободы.

   — Денёк перегодим, будто напрягаем мозги. Завтра к вечеру доложим.

   — Вдвоём — рискованно. Вдруг заподозрит что-либо Грозный? Тебе ли не знать, сколь он недоверчив.

   — Ладно. Иди один. Обо мне лишь слово замолви, что всё придумали совместно. Но учти, тогда тебе одному и исполнять. Под силу ли?

   — Под силу. И про тебя не забуду.

Обещанию союзника Годунов не поверил — и не ошибся: только от своего имени пересказал план Бельский.

Иван Васильевич одобрил его, высказав всего лишь одно пожелание:

   — Семью тоже нужно привезти.

   — И её приглашу, государь, — пообещал Бельский. — От твоего имени. Погостить, мол, у царя, пока решаются ратные дела. В крайнем случае, принуждением привезу.

   — Согласен. Но без принуждения всё ж таки более желательно.

Сложное дело предстояло сделать Богдану Бельскому: разослать засады и рать в Ярославль быстро и, что особенно важно, в полной тайне. С одной стороны, любая задержка могла вызвать недовольство Ивана Грозного, но самая мелкая промашка могла испортить всё дело: кто поручится, что в Александровской слободе нет тайного сторонника князя Владимира, который успеет предупредить Кострому, а та возьмёт и ощетинится. Не было ясно и то, как поведёт себя Борис Годунов. Его тайные мысли за семью печатями.

Но вот отправлены засады, ушла и полутысяча, с воеводой которой Бельский до мелочей обговорил, как станут они взаимодействовать; пора в дорогу и самому оружничему. Однако как предстать перед князем Владимиром? В парадных доспехах или в охабне с собольим воротом-кобенякой и в собольей же шапке? Выбрал второе, ибо доспехи могут князя насторожить.

Ни к чему оказались все эти мудрствования: либо князь Владимир ловко притворяется, либо, в самом деле, не имеет крамольных намерений, свыкся с тем, что престола ему не видать. Принял он посла Ивана Васильевича со всеми почестями и, посчитав тот прибыл, чтобы узнать, как идёт подготовка речной флотилии к походу на Астрахань, сразу же поехал с гостем к затону, где уже были спущены на воду не только ладьи, учаны и насады, но и юмы под большой огневой наряд.

   — Сразу же, как прошёл ледоход, все построенные корабли спустили на воду, чтоб не рассыхались. Через неделю придут корабли из Ярославля, и тогда я спускаюсь в Нижний.

   — Всё увиденное обскажу Ивану Васильевичу, государю нашему, но вернее меня ты, князь, обо всём поведаешь царю самолично.

   — Как? Ты, стало быть, не для смотрин?

   — И да, и нет. Поглядеть велено, главное же — звать тебя в Александровскую слободу на совет. Новые вести пришлииз Астрахани, вот и придётся что-то менять. Звал Иван Васильевич и семью твою погостить. Когда ты в Нижний подашься, он её возьмёт с собой в Кремль. Не везти же тебе в поход жену и юных сыновей?

   — Вестимо. На днях думал отправить их в Дмитров. Но если царь зовёт в гости, как не уважить?

Вот так всё и уладилось. За пару дней составили поезд с крытыми повозками для женщин и детей. И даже для дорожного скарба. Сам же князь Владимир, как и его путные слуги — верхом. Выехали на рассвете, и будто природа выведала о последнем пути обречённых и полила на них слёзы. Не гроза весенняя взыграла, а пошёл нудный обложной дождь, более свойственный осени; уже к обеду дорога раскисла основательно, пришлось останавливаться в первом постоялом дворе, переждать непогоду.

И тут свершилось похожее на чудо: почти сразу же потянулись на поклон к князю Владимиру поначалу простолюдины, следом дворяне, а там и бояре из ближних усадьб — ударили колокола на погостовской церкви, созывая на торжественный молебен. Князь же Владимир не радовался такому почёту, а хмурился. Он-то знал, с какой ревностью воспринимает Грозный чужой успех, и он помнил многих, сложивших за это головы. Людей честных, прямодушных, заслуживших славу своими достоинствами. Один князь Воротынский — ярчайший тому пример.

Однако князь Владимир не запротестовал так же как в Костроме и в иных городах, где его с почётом встречали, но если там он даже не думал, что брат может узнать о почестях ему, князю, то здесь было иное дело — тут оружничий под рукой, который может доложить государю всё как есть. Понимая всё, не предложил князь всем разойтись и разъехаться по домам, а смиренно принимал славословия, не воспротивился и торжественному молебну, а, напротив, вошёл в церковь с женой и детьми и встал на почётное место.

Поднаторевший в интригах, Богдан Бельский воспринял происходящее не иначе как ловкий ход Годунова: вдруг он, Бельский, не придаст чествованию Владимира большого значения, не доложит о нём государю, тогда опалы не миновать. Предположив подобное, Бельский срочно послал к Ивану Грозному гонца, повелев тому рассказать обо всём увиденном да не забыть приукрасить.

Дождь прекратился только к полуночи, решено было переждать денёк, дабы хоть немного подсохли дороги, и весь день князя Владимира одолевали челобитчики, а он от них не отмахивался, обещая каждому посильное содействие. Напрямую кощунствовал, берясь за то, что ему делать не пристало бы. Разве мог Богдан Бельский не донести об этом Ивану Грозному?

Хотя и медленно двигался поезд, однако Александровская слобода неумолимо приближалась. Богдан уже получил царское подтверждение, что остановка в Слотне должна быть, как и обговаривалось прежде, с маленьким добавлением: из Слотни пусть, мол, князь Владимир пошлёт в Слободу весть о себе и ждёт ответного слова, а в это время подтянуть тайную полутысячу кремлёвских стрельцов как можно ближе к деревне, и лишь только он, царь, минует околицу, тут же охватить деревню плотным обручем.

Сказать напрямую о воле Грозного, желавшего чтобы до его, царского, слова поезд оставался в деревне, Бельский не хотел, ибо видел в этом возможное осложнение, поэтому поступил вроде бы как добрый советчик:

   — Предупредил бы ты, князь Владимир, государя нашего о том, что на подъезде. Пусть изготовится он к встрече. В Слотне, в нескольких вёрстах от Слободы, и подожди ответного его слова.

Впервые Богдан Бельский прочёл недоумение в глазах князя Владимира. Не посол же он иностранной державы, чтобы ждать царского ответного слова. Послать вестника действительно нужно, об этом он и сам уже думал, но ради чего ждать?

Однако недоумение отразилось в глазах князя лишь на самое короткое время; снова добродушно-доверчивый взгляд и смиренный ответ:

   — Разумный твой совет. Теперь же пошлю вестника.

   — А не лучше ли, когда Слотни достигнем?

Богдану Бельскому такой вариант сподручней.

Станет у него больше времени подтянуть полутысячу к самой опушке леса, который подступает вплотную к сельскому выпасу. Оттуда мигом можно на полном скаку окружить деревню. Вот он и ждал удобного для себя ответа.

   — Можно и так поступить, — после маленькой задержки согласился князь Владимир Андреевич, но в голосе его уже заметно прозвучали тревожные нотки.

Да, непокой с этого времени одолевал князя неотступно, хотя он всеми силами пытался отделаться от тревожных предчувствий, и ему это в какой-то мере удалось, но в Слотне тревога возродилась с новой силой, подтолкнул к этому вопрос княгини Евдокии:

   — Чего это мы встали?

   — Ивану Васильевичу весть пошлю о нашем прибытии.

   — Посылай, ради Бога. Я спрашиваю: остановились для какой надобности?

   — Подождём ответного слова его.

   — Иль не родные вы? Чего ради такая морока?

В самом деле, если раскинуть умом, то действительно — морока. Однако Иван, царь-самовластец, просто так шагу не ступит. Хитёр и коварен. Делать, однако, теперь уж нечего, прежде нужно было предвидеть.

«Обереги нас, Господи. Особенно сыновей моих и супругу любимую...»

Но рок давно уже определил иное, а его предначертания никому непосильно изменить.

Ждать развязки пришлось совсем немного: на дороге из Александровской слободы показался сам царь с очень малой свитой. Двигался отряд лёгкой рысью. Вроде бы всё покойно. Отлегло на малое время у князя Владимира от сердца. Но вот Иван Грозный миновал околицу, переведя коня на шаг, и тут из леса, что слева подступал к выпасам, выпластал многосотенный отряд конных стрельцов в полных боевых доспехах, и неслись стрельцы словно к неминуемой кровавой сече — всадники на полном скаку начали обтекать деревню справа и слева.

Княгиня Евдокия в страхе прижалась к мужу.

   — Конец наш пришёл! Конец!

Она женским чутким сердцем почувствовала беду не только для мужа, но и для себя и детей своих; знала, как расправляется Грозный с опальными: никого из родных не щадит.

Мамки и няньки подвели к князю и княгине их детей, и княгиня обхватила сыновей, прижав к себе. Хотела было подбодрить их, но не решилась лукавить в последний час их жизни.

   — Сыны мои, вы такие же Владимировичи, как и тиран царствующий, который приближается к нам. Не жмитесь покорно, не кланяйтесь раболепно. Не позорьте рода своего. Помните, честь превыше всего!

Мамки и няньки залились слезами, слушая княгиню, но она произнесла строго:

   — Не время ещё оплакивать. Поостерегитесь, однако, и вы. Укройтесь в домах.

   — Мы не отойдём от вас, — твёрдо заявили мамки, в один голос с ними высказались и скучившиеся вокруг господ боярыни и служанки княгини, да безоружные слуги путные. Охрану поезда взял на себя Богдан Бельский, посоветовав оставить малую дружину в Костроме, наказав ей спуститься в Нижний Новгород с речной ратью и ждать там своего князя.

«Зря послушал, — упрекнул себя князь Владимир и хмыкнул: — Не всё ли равно? Разве плетью обух перешибёшь? »

Смерть, что принята в сече, не краше ли смерти от топора палача или яда?

С приближением царя Евдокия настойчивее потребовала от всех слуг, чтобы они укрылись, разошлись по ближайшим домам, оставив их одних, но никто из слуг не пошевелился.

А Грозный уже совсем близко, а Бельский сычом глядит, запоминая, кто не просто служит князю по обязанности, а предан ему душой и сердцем, чтобы о таких верных князю людях сказать самодержавцу слово, приговорив тем самым и их к лютой смерти.

Князь Владимир поднял руку.

   — Мы кланяемся вам низко за верную службу вашу, но теперь послушайте княгиню, разойдитесь по домам, оставьте нас одних.

Воля князя непререкаема. Пошли слуги, понурив головы, словно на казнь.

   — А мы, — обратился он к жене и сыновьям, — войдём в церковь и станем в молитве восхвалять Господа Бога нашего.

   — Исповедоваться бы не грех.

Только они вступили на паперть, как не только поп, но и пономарь, чтец, иподиякон выскользнули из церкви через задние двери. Они службу правили вблизи Александровской слободы и были весьма наслышаны о гневе царя не только на мирян, но и на священнослужителей.

Тишина в церкви замогильная. Ни души.

   — О! Господи! — вырвался стон у княгини. — Даже слуги Божьи бегут! Что же ты, царь-изверг, сотворил с Россией?! Какой ты помазанник Божий?!

   — Не гневись душой, не вскипай сердцем, — посоветовал жене князь Владимир. — Давай помолимся с покаянием, дабы простил Всевышний грехи наши вольные и невольные.

Не успели они опуститься на колени, как в церковь вошёл Грозный. По правую руку — наследник престола, сын Иван, по левую — Фёдор. На шаг отстав, шли приближённые: достойный преемник Малюты Скуратова Богдан Бельский и наглый хитрован Борис Годунов. За их спинами — чашники с четырьмя кубками вина в руках.

Выходит, никого из семьи не намерен щадить. Даже детей, чистых душой.

С низким поклоном и иезуитской ухмылкой на лице государь предложил:

   — Выпьем за здоровье наше, дорогие гости мои.

Царю подали кубок с вином. Ясное дело, с не отравленным. Поднесли ядовитые кубки князю Владимиру, княгине Евдокии и юным княжичам. Но те не спешили их брать. Тогда Иван Грозный вновь произнёс с язвительной ухмылкой:

   — Сдвинем кубки за здравие.

   — Не в храме же Божьем творить лихо? — вполне спокойно ответил князь Владимир, отводя руку подающего ему кубок. — Не в церкви же свершать смертный грех, умерщвляя детей неповинных и женщину.

   — Тебе ли говорить о смертном грехе, кто намерился умертвить меня и всю мою семью, самому же сесть на престол, завещанный мне самим Господом Богом?! Не по твоей ли тайной воле гибли мои жёны от яда?! Не ты ли ускорил смерть моего первенца?! Пей теперь сам, чем желал напоить меня!

   — Нет! Не грешен я! Да, было искушение в дни твоей болезни, но не себя ради алкал я, а державы для. Твоё малолетство дорого стоило России. Семибоярщина загнала её в угол. Малолетство Дмитрия, первенца твоего, совсем бы подорвало державу. Не хотел ни я, ни многие бояре и дворяне, тебе душой преданные, отдавать власть на откуп Шуйским и иным таким же, кому не держава дорога, а живот свой. Но былое быльём поросло. Я давно служу тебе праведно...

   — Не гневи Бога. С твоей подачи травили моих жён. И теперь вот замыслил на меня. Господь уберёг своего помазанника, потому простит мой вынужденный грех. Пей!

   — Нет! Я не хочу быть похороненным без покаяния, как самоубийца! Не желаю!

Прильнула к нему княгиня Евдокия и заговорила, словно горлица:

   — С покаянием ли схоронят после топора палача? Судьбу не переиначишь. Смирись. Твоему примеру последуем и мы. А покаяние? Не мы же себя травим, а мучитель наш. Рассудит Всевышний и даст каждому по заслугам его.

Князь поцеловал жену и молвил с облегчением:

   — Ты права.

Благословил сыновей Владимир Андреевич, попросив у них прощения, что не смог уберечь их от ранней смерти, чем пресёк род древнейший.

   — Не на тебе, отец, вина, — ответили в один голос сыновья, поклонившись ему.

   — Ишь ты, малы-малы, а туда же. На ком вина — Бог рассудит!

   — Что верно, то верно. Каждому по делам его. Выпьем яд и станем молиться, — князь Владимир взял кубок. — За здравие твоё, государь.

Слова княгини Евдокии совсем иные:

   — Будь ты проклят, изверг! Желаю от всего сердца тебе безвременной кончины! И твоим сыновьям! И вот этим, и тем, кто родится!

Сыновья князя Владимира осушили кубки молча и величественно возвратили их слугам. Затем все четверо опустились на колени и принялись молиться, прося у Бога принять их души грешные без покаяния, а своей волей покарать царя-злодея.

Началась агония. Иван Грозный с наслаждением взирал на терзания отравленных. Он, было видно, упивался местью, и Богдан Бельский, глядя на царя, думал: «Неужели и впрямь считает, будто князь Владимир замышлял его отравить? »

Похоже, так и было. Умело охотники за троном подсовывали измышления царю и вполне убедили его в нужном для себя мнении.

Не покинул Грозный церкви, пока не окончились муки несчастных, после чего велел привести всех слуг брата. Когда же они, уверенные в скорой над ними расправе, предстали пред очами самовластца, Грозный, указав перстом на трупы, заговорил торжествующе:

   — Вот они, умышлявшие против меня злодейства! Вы служили им, потому и для вас подобная кара, — вздохнув, продолжил ещё более торжествующе: — Но я милую вас. Вы свободны.

Мужчины повиновались, поспешно покинув церковь, боярыни же и сенные девушки даже не шелохнулись.

   — А вы чего ждёте?

Выступила на полшага ближняя боярыня княгини Евдокии, плюнула на Ивана Грозного и заговорила решительно:

   — Мы гнушаемся твоей милости, кровожадный псиголовец! Растерзай и нас! Гнушаясь тобой, презираем жизнь и муки.

И ещё раз плюнула, целясь уже в лицо царю.

Страшно было даже смотреть на Грозного, не то чтобы представить, что ждёт женщин. Казалось, государь сам кинется на оскорбительницу и вцепится ей в горло словно настоящий волкодлав, упиваясь кровью и обрастая колючей шерстью, но он всё же, сдержав себя, принялся диктовать волю свою со зловещим спокойствием:

   — Тебе, сын мой, — взгляд в сторону наследника престола великого князя Ивана, — и тебе, оружничий, раздеть этих донага и умертвить стрелами. Да не сразу чтоб приняли смерть. Наказать лучникам, чтоб в сердце и шею не целились бы. А тебе, сын мой Фёдор, и тебе, Борис, приказываю ехать в Слободу и молиться за упокой душ дурных и злых баб.

Иван Грозный ещё продолжал распоряжаться, а некоторые из наиболее отчаянных дев принялись скидывать сарафаны, преодолевая в ненависти своей к царю-мучителю стыд девичий. Их примеру последовали боярыни — через несколько минут женщины сбросили с себя все одежды, оставшись в чём мать родила. Избавили палачей от труда раздевать их.

— За мной! — прикрикнул наследник престола и зашагал к изгороди, отделявшей кладбище от церковного двора.

Богдан Бельский своим путным слугам велел присупонивать приговорённых к казни боярынь и сенных служанок к слегам, сам же тем временем принялся отбирать десятка три лучников, кто по доброй воле готов был бы стать исполнителем царского приказа.

Вызвалась только дюжина. Маловато, но — ничего. Управятся, потратив лишь немного больше времени. Впрочем, это даже хорошо. Будет более в угоду царю-батюшке.

Стоят жёны и девы, озябшие на прохладном ветерке, кожа от него стала как у гусынь общипанных, но они, гордые решительностью своей, великой чести поступками, не обращают внимание на подобную мелочь, даже не берут во внимание стыд — глядят гордо на царского сына, на коварного Бельского и на дюжину лучников, обсуждающих, с какого расстояния лучше пускать стрелы, чтобы впивались они в тела жертв на излёте, не принося им моментальной смерти.

— Саженей с дюжину и — довольно будет, — советует один из лучников, но великий князь Иван Иванович так на советчика зыркнул, что тот прикусил язык.

   — Два десятка саженей. Не меньше, — твёрдо установил наследник престола, и все склонили головы.

Кто же станет перечить царскому сыну, такому же спорому на расправу, как и отец, такому же гневливому. Начали отмерять шагами. И никто, ни девы и жёны, прекрасные в наготе своей, ни те, кто готовился истязать их, вроде бы не слышали вовсе, как заливается в пышной зелени лещины церковного кладбища соловей, а в его трель вплетается плаксивое «фюи, фюи» иволги (словно сгоняет её кто-то злой с гнезда или уносит детишек малых); столь же тревожно многоголосили иные птахи, а над всеми ими как бы господствовало воронье карканье, утверждавшее своё господство не над гнездом или веткой, а над всей кладбищенской рощей: птичий мир жил своими заботами, люди — своими. Одни готовились с достоинством встретить истязания и смерть, другие — истязать до смерти. Что же, такова жизнь. По законам ли она природы или вопреки им, но она такая, какая есть.

Выровнялись лучники на определённом месте. Великий князь Иван наставляет:

   — В перси их пышные. В руки лебединые. В ноги соблазнительные. В бёдра округлые. Да не слишком натягивайте тетивы. Чтоб лишь поклёвки были. Давай.

Полетели стрелы с мягким шелестом, впиваясь в перси, ноги, руки, бёдра. Совсем неглубоко. И всё же три пригожих девы повисли на путах с пронзёнными сердцами, и наследник престола вскипел гневом:

   — Вы что?! На их место хотите?! Сказано как стрелять, так и стреляй. Ещё хоть одна стрела в сердце угодит, всех вас попривяжу рядом с упрямыми и неблагодарными холопками!

Кому хочется быть привязанными к кладбищенской изгороди, да ещё нагим? Больше не сердобольничали стрелявшие.

Когда выпустили по десятку стрел, великий князь Иван приказал Бельскому:

   — Приведи новичков. Пусть поупражняются в стрельбе.

Молодых стрельцов много. Почти полусотня. Когда Богдан Бельский собрал всех, несчастные боярыни и сенные девы уже медленно истекали кровью. Вместе с кровью улетучивалась, кажется, у них и гордость за свой смелый поступок, они всё более и более теряли бодрость духа, их головы свисали на груди, словно безжизненные, тяжёлые косы повисли никчёмными плетями. Без былой красоты своей.

Подошли новички, скованные робостью. А Богдан Бельский спросил грозно:

   — Вы кто?! Мужи ратные или слюнтяи?! Если маменькины сынки, скидавайте доспехи да надевайте сарафаны. А коли в царёв полк взяты, покалывайте удаль свою, крепость руки и точность глаза. Не жёны и девы перед вами, но враги царёвы, кому вы присягнули служить верой и правдой животом своим!

   — Верные слова, — положил руку на плечо Польского великий князь Иван. — Или служи, и ни — вон!

После такого напутствия новички из кожи лезли, выказывая умелость и старание. Когда колчаны пустели, они шли вырывать стрелы из тел окровавленных и вновь возвращались на прежнее место, чтобы снова пускать стрелы в истекающих кровью боярынь и сенных дев, уже безразличных ко всему, потерявших чувство времени и боли.

Только к вечеру закончился разгул кровожадности, и тогда, собрав деревенских мужиков, Богдан Бельский велел им выкопать общую могилу за оградой церковного двора и без покаяния свалить казнённых в эту общую яму. Бугра не велел поднимать.

   — Ровняйте с землёй, чтоб заросло травой и не привлекало взора.

   — Не по-христиански такое: над могилкой попанихидил бы наш поп.

   — Не шкни. Или спешка в эту могилу ложиться?

Закончив урок, пошли по домам, дорогой уговорившись меж собой, что на сороковой день заставят попа отслужить поминальную службу по убиенным, поставят оградку и водрузят крест.

   — Небось завтра же позабудет царь-батюшка о содеянном.

   — И то... У него сколько казней позади, да сколько ещё впереди. О всех помнить — голова вспухнет.

ДМИТРИЙ ГЕРАСИМОВ


Поезд, названный посольским, выехал ранним утром через Фроловские ворота Кремля и направился на Ярославскую дорогу. Путь поезда вначале к святому Сергию, а после поклонения его мощам, через Ярославль и Вологду — в Холмогоры. Впереди ехали посол царя Ивана Грозного к царю датскому дьяк Посольского приказа Дмитрий Герасимов и чуточку приотстав от Герасимова, князь-воевода Хилков, а слева, на полкорпуса отстав от них, сутулился в седле, держась за луку, известный на всё Поморье кормщик Семён Веригин. Тихо на улицах Москвы. Только перекличка горластых петухов да лай дворняжек, усилившийся, когда посольский поезд втянулся в Скородом, нарушали ещё сонное спокойствие города.

Вот и прямоезжая дорога на Ярославль, через Сергиеву лавру. Герасимов пустил коня рысью, не взяв на то согласия князя Хилкова, и это ещё более омрачило чело храброго и удачливого в сечах воеводы.

«Ишь! Нос дерёт! Почтил его царь посольством, на сивой кобыле не объедешь!»

Обида князя Хилкова объяснима: сам государь наставлял его на воеводство в гавань Святого Николая, где строить ему порт и новую крепость на берегу Студёного моря[47] — Архангельск. Ему же надо ополчать крупные ратные отряды не только в устье Северной Двины, но и Мезенской губе, чтобы можно было крепким тычком встретить шведов, которых король польский Баторий[48] натравливает на Россию. Король советовал шведам наряду с боевыми действиями в Ливонии нанести главный удар по Коле, по Холмогорам и Мезени, и высадив там отряды, идти к берегам Онежского озера. Благодаря этим неожиданным и стремительным ударам будет, по расчёту договаривающихся, завоёван богатейший и важный для торговли край России.

Расчёт на неожиданность не удался: доброхоты российские при королевском дворе известили Ивана Грозного о коварном замысле Батория и царь земли Русской велел срочно строить боевые корабли близ Вологды, чтобы затем, выведя их в Балтийское море речными путями, налететь на шведов оттуда, откуда они вовсе не ожидают удара. Чтобы манёвр этот оказался неожиданным, предстояло надёжно защитить берега Кольского залива и Белого моря. На него, князя Хилкова, царь и взвалил столь тяжелейший груз, ему и быть передовым, так нет впереди — посольский выезд.

«Через губу не плюёт посольский дьяк. Молчит, гордыню свою теша».

Зряшнее недовольство князя Хилкова: не чинится дьяк Герасимов. Ему впервые выпало возглавлять посольство, да ещё какое?! Конечно, в посольских делах он не новичок, но всегда прежде он был на вторых или даже третьих ролях. Правда, он частенько подсказывал главам посольств, как ловчее вести переговоры в том или ином случае, дабы переупрямить упрямцев, за что его и ценили. Теперь, однако же, он сам в ответе за успех переговоров, а они, как можно было предвидеть, будут очень и очень трудными: нужно во что бы то ни стало повернуть Данию лицом к России в ущерб Швеции. Известно, у Дании со Швецией есть серьёзные противоречия, но так ли они велики, чтобы превратиться в откровенно враждебные, к тому же в угоду Москве, которую почти все европейские королевства начали более опасаться, нежели уважать. Вот и ломал голову дьяк Герасимов над тем, как ловчее исхитриться, чтобы со славою завершить посольство. Сразу же, как получил урок от царя. Всё остальное: сборы, прощальный пир, благословение митрополита накануне выезда и сам выезд, будто скользили мимо, едва воспринимаемые.

Едва сел Герасимов в седло, как вовсе погрузился в свои мысли и даже не замечал, что конь его сразу же выпялился на целую голову вперёд. Не замечал дьяк и сердитости князя Хилкова, не слышал его нарочито громкого сопения.

Иное дело — Семён Веригин. Он, привыкший водить артели промышленников, чутко улавливал настроение сотоварищей, и если замечал хотя бы маленькую трещину в отношениях артельных, тут же принимал меры, упреждающие возможный разлом. Вековой поморский опыт убеждал в том, что только дружная команда удачлива в промысле, и ей легче бороться с каверзами Студёного моря и Океана-Батюшки. А в дальних походах в Мангазею или к Анианову проливу, на другом берегу которого лежит богатейшая зверем земля Аляска, как можно без крепкой мужской дружбы?

Нет, Веригин не осуждал ни князя, ни дьяка, ибо не знаком ему был уклад жизни у окружающих царя, но он ни за что бы, будь его воля, не ехал бы сейчас впереди, а смешался бы с детьми боярскими, которым предстояло оборонять порт Архангельский, устроенный в Двинской губе, близ монастыря Святого Николая. С этими людьми проще, к тому же они должны остаться на постоянное житьё в Поморье и с любопытством станут слушать его рассказы и о природе края, и о богатых промыслах. Царь Иван Грозный, однако, определил кормщика в товарищи к воеводе, да ещё ответственным за своевременный выход в море посольства, а разве царю станешь перечить?

Не очень уютно уважаемому поморскому кормчему, но он всё же держит себя достойно. Рылом в грязь не тычется. Ещё при встрече с дьяками Посольского приказа, которым проводила его воротниковая стража, узнавшая, с какой целью он хочет видеть царя, да и при встрече с самим царём не падал Веригин на колени, не позорил поморской чести. Поклониться — поклонился. Поясно. Не ему, не единожды зимовавшему в становищах Новой Земли и на Груманте, ходившему не только в Мангазею, но и за Аниан пролив на Аляску и даже спускавшемуся далее Курильских островов, ломать шапку. Подати он платит сполна, а что ещё от него требуется? Правда, сесть на узорчатый полавочник без приглашения хозяина кормчий не посмел — не принято у поморов ступать за воронец, а тем более плюхаться на лавку без приглашения. Вот он и ждал, пока читали уже переведённое с аглицкого послание, вручённое ему на совете кормщиков и стариков для доставки царю.

Слушал внимательно. Вроде бы какое ему дело, что вож аглицкого парусника передал царю Грозному, но любопытство — не игрушка бездельная. Тем более что ему уже сказал один из подьячих, вроде то послание от самой королевы аглицкой. О дружбе и прибыльной торговле просит. А это и для него, помора, утешно.

Вот дьяк Посольского приказа умолк и замер в почтительности, готовый ответить царю на любой его вопрос, но Иван Грозный не к дьяку обратился, а повернул лик свой к нему, кормщику.

   — Садись, — указал царь перстом на лавку, — поведай, как встретили вы англичанина? Мирно? Либо с пальбой?

   — Мирно. Он не палил, хотя пушки у корабля имелись и на кичке, и по бортам, а мы чего ради станем пушками встречать?

   — А есть они у вас?

   — Как не быть? Лабазов в губе — полно. Варяги охрану несут. Не только из поморов, пришлых много варяжит. Иные из них голландский и шведский хорошо знают. Вот они и разговаривали с кормчим, что привёл парусник в губу. Одно скажу точно: не промышленное судно. Скорее — воинское. Потрёпанное только уж сильно. Кормщик у них называется кепом. Вот он и сказывал, будто три корабля — каравеллы трёхмачтовые — хотели пройти на восток дальше, даже восточней Новой Земли. У Канина носа с нашими ладьями встретились. Более двух дюжин их шло на Новую Землю и на Грумант. Наши вожи растолковали, показав даже карты, как пройти за Вайгач в Мангазейское море, всяк после того поплыл своим путём. Две каравеллы, как сказал их кеп, назвавшийся Дженкинсоном, сгинули после раскидавшей парусники бури. А ему, дескать, повезло: Пресвятая Богородица, милость, мол, проявила.

   — Не ладно то, что пути по Ледовитому океану иноземным мореплавателям показывают наши промышленники, — вовсе не серчая, а в задумчивости проговорил Иван Грозный, — не гоже такое.

   — Верно, — согласился Семён Веригин. — Вцепятся клещами в добрые промысловые места, начнут почём зря бить зверя. Без расчёта. Им наплевать, что после них останется. Не своё, оно и есть — не своё.

   — Не о разбойном промысле я речь веду, хотя и о нём мысли нужно иметь, говорю о том, что они с берегов океана начнут захват земли Сибирской. Данью обложат обских и ленских людишек. Какой ущерб казне нашей? А они — не Кучум[49]. Их из Сибири ничем тогда не выкуришь.

Что верно, то — верно. Только не его, кормщика, забота. На то они, правители, сладко живут в Кремле, чтобы думать, по какому стригу вести державу. Его же дело — промышлять. Пошлину исправно платить, что он и делает по чести и совести. Теперь же, вручив послание аглицкой королевы, надо возвращаться домой, за своё привычное дело браться.

Однако Иван Грозный рассудил иначе:

   — Мне сказали, ты — знатный кормщик и род твой среди поморов знатен?

   — Не без того.

   — Вот и послужи в угоду державе моей. Не промыслом. Стань добрым советником князю Хилкову, кого я пошлю воеводой на Двину и Мезень. Укажешь, где сподручней пристани ставить, а затем, рукава засучив, станешь исполнять намеченное. Вместе с князем. В товарищи ему тебя определяю. Не в слуги ближние, а в товарищи.

«Ого?! По Сеньке ли шапка? Но отчего — нет? Не лыком же он, Семён Веригин, шит. Мезенскую губу и устье Северной Двины знает как свои пять пальцев. Да и мастеровых наберёт таких, что с любой работой справятся. Было бы чем платить. С крепостями посложней будет. Но и это, если поразмышлять, не такое уж непосильное бремя». — Мысли мгновенно пронеслись в голове кормщика, и он почти без промедления поклонился царю поясно:

   — Благодарствую, государь. Не ударю в грязь лицом.

   — И ещё один урок: своим глазом погляди, чтоб доброе судно снарядили для посольства моего, да кормщика найди, знающего путь морем в Бельгию. Туда посольство направляю.

   — Путь знаком почти всем нашим кормщикам.

   — Лучшего определи! — осерчал на неопределённость ответа Иван Грозный. — Головой ответишь, ели посольство повезёт неумеха!

Хотелось ответить, что море — не вылизанный кремлёвский двор, не прямоезжие дороги меж старейшими городами, однако впитанный с молоком матери такт не позволил перечить государю, да и униженно заверять, что честно исполнит урок, к лицу ли знатному промышленнику? Кивнул только в ответ согласно.

Притихла палата: сейчас Иван Грозный вспылит и в лучшем случае выгонит вон гордеца-помора. Простому кормщику выпала вдруг такая честь, а он в ответ не кланяется земным поклоном и не благодарит государя за столь щедрую милость! Иван Грозный так и хотел поступить: огреть посохом гордеца, выгнать вон, но, к удивлению государя, гнев его быстро улетучился.

«Уверен в себе, худо ли? Без корысти службу станет править», — подумал царь, но всё же сказал строго:

   — Запомни, за промашку живота можно лишиться!

Плюнуть бы на всё после такой угрозы, показав спину царю-батюшке, но разве дозволено простолюдину подобное? Не случайно мудрость народная учит: чтобы сохранить свою голову, лучше не знать ни царёвой любви, ни тем более царёва гнева.

«Ладно, не единожды приходилось поединничать с пакостным ветром. Одолею и этот».

Действительно, теперь хочешь или нет, а поднимай якорь и — в путь. Каким бы он заковыристым ни стал.

Таким вот образом и оказался вож-промышленник в едином карбасе с князем и дьяком. Всё бы, конечно, ничего, они тоже люди, но худо то, что они серчают друг на друга, а такое — не лыко в строку. Долог будет их путь совместный, да и совместная работа не на один день. Совсем не нравятся Веригину насупленные спутники. С каким бы удовольствием придержал бы он своего коня и, отстав, присоединился к детям боярским, которые громко и весело переговариваются, порой заливаются искромётным смехом. Увы, назвался груздем — полезай в кузовок. Стало быть, выход один: помирить князя и дьяка, не в лоб действуя. Как обычно ему удавалось тушить начинавшие тлеть раздоры в своей промышленной артели.

«За ужином подброшу мыслишку, пусть объединясь подумают». Только прежде, чем подбрасывать мыслишку, нужно найти самую ловкую, что будет как раз к этому случаю. Вот и углубился в свои мысли Семён Веригин, больше не тяготясь сердитым молчанием спутников.

Привал с трапезой прошёл в скупых разговорах, после него ехали тоже почти молчком, а вот ужин, приготовленный тиуном погоста без скаредности да ещё с доброй медовухой, в какой-то мере оживил путников, и Семён Веригин начал действовать. Выбрал момент, когда речь пошла о том, как мог войти английский корабль в гавань Святого Николая.

   — Поначалу и мы изрядно удивились, — вставил своё слово Веригин, — только опытным кормчим знаемы рукава Двины. Чуть что, и сядешь на намывную банку.

   — Счастье улыбнулось, — глубокомысленно заключил тиун.

   — Счастье? — хмыкнул кормщик. — У Канина носа с англичанами встретились наши промышленники. Более двух дюжин промысловых судов. Одни шли на Грумант, другие на Новую Землю. Пообщались, как принято у мореходцев. Узнав, что иноземцы намерены идти на Восток, наши вожи разложили перед ними чертежи и Новой Земли и пути в Мангазейское море, и даже пути до пролива Аннана. Сам Дженкинсон нам об этом рассказал. Когда бурей раскидало их парусники, не весьма остойчивые для наших морей, Дженкинсон и повёл свой корабль в гирло[50] Белого моря и дальше — в устье Северной Двины. Чертёж Двинского устья он видел и хорошо его запомнил.

   — А у них самих чертежи имеются? — спросил дьяк Герасимов. — Или идут вслепую?

   — Есть. Я на них даже глядел. Похоже, с наших, поморских, перечерчены. Один к одному. Даже названия наши, русские. Только Грумантские острова, Малый Брун и Большой Брун на свой манер обозвали: Ост и Вест Шпицбергены.

Из простого любопытства спросил о картах северных российских морей Герасимов, впрочем, не вдаваясь в глубинную суть проблемы, да и кормчий Веригин отвлёк внимание подробностями встречи с английскими мореходами.

   — Бросили якоря, не подходя к причалу. У пушек — прислуга, с горящими факелами в руках. Чуть что — ядрами плеваться начнут. Только нам такая страшилка меж дела: корабль ихний в помощи нуждается. Не паруса, а лохмотья. Мачты вкривь и вкось. Вот мы на карбасы и — к бедолагам. На всякий случай, белый стяг держим на поднятом весле. Были бы это голландцы, мы бы ладно с ними разговоры начали, а тут — иное что-то. Благо, толмач у них имелся на борту, вот всё и пошло ладом.

Кормчий Веригин не стал сообщать о той первоначальной настороженности, с какой отнеслись англичане к предложению перейти в Саломбалку, где можно им отремонтировать судно. Не поведал, что чуть ли не силком заставили иноземцев поднять якоря; умолчал даже о том, как Дженкинсон настаивал прежде начала ремонта условиться о цене, на что в ответ мастеровые да и кормчие со своими артелями только ухмылялись, пряча ради приличия ухмылки в своих окладистых бородах.

   — Когда каравеллу привели в порядок, кеп со своими фунтами — к нам. Мы же ему толкуем, что ничего не сделали сверх нашего поморского устава, а устав тот твёрд: помоги без всякой корысти попавшему в беду судну. Дженкинсон гнёт своё: не можно, дескать, без оплаты. Так и не понял наши правила, посчитал, должно быть, что мы опасаемся продешевить, поступил так: на подходе к причалу он оставил свои фунты. Пусть, дескать, каждый возьмёт столько, на сколько оценивает сам свой труд. Никто из поморов, понятное дело, ни гроша не взял, вот тогда иноземные мореходы стали к нам относиться с поклонами, а их кеп, не скрывая, показал чертежи свои. Правильней-то будет, не свои, а наши. Только, так подумал не я один, хитрил он. За простаков нас прочёл, намерился есть масло, так ложками. Захотел, чтобы мы пособили подправить, что не так на его чертежах, да и путь до Анина пролива более подробно пояснить. Только мы, кормчие, раскусили его хитрость и, будто сговорившись, взахлёб принялись хвалить его чертежи. А кормщик Прижогин, хитрован, принялся всё же подсказывать ему, что где не так, всё на свете путая. Ну а все остальные молча кивали бородами.

   — Отчего так? — пока не отдавая отчёта себе, чего ради ему это нужно знать, спросил Дмитрий Герасимов.

   — Иль не ясно? Ход на Новую Землю, в Печерский край, на Мангазею, до земли до Аляски они освоят, торг нам станут перебивать. Да и промышлять начнут не по-хозяйски, чтоб потомкам оставалось, а подчистую. Не своё, оно и есть — не своё. Только вот судят меж собой не только государи-кормщики, корабельные вожи, простые артельщики, но и зуйки, едва к промыслу прикоснувшиеся, что оборонять-то стоит и Кольский, и Белое море, и все берега Батюшки Океана Студёного.

   — А чего ради, думаешь, из Москвы направлен я к вам? — спросил горделиво князь Хилков. — Чего ради дети боярские со мной?

   — Капля в море, князь, — возразил ему Веригин. — Крепости в Двинской губе и на Мезени, слов нет, это добрая оборона Поморья, только я об ином: Океан Батюшко Студёный оборонять нужда есть. До самой до Аляски, а то и всю Аляску.

   — Ого, губа не дура!

Не к душе слова княжеские знатному кормщику, он же не пустозвонил. Обиду, однако, не стал высказывать, только вздохнул.

Дьяк Герасимов, поняв и важность услышанного, и душевное состояние Семёна Веригина, хотел было поддержать его, но спохватился: перечить князю нет резона, не вникнув в глубинную суть проблемы, не изучив её в полной мере. Да и князь с первого шага чем-то недоволен, зачем его ещё сердить? Узнать бы причину и объясниться с князем. Путь-то — долог. С надутыми губами он ещё длиннее покажется.

Не знал дьяк Герасимов, что тем же озабочен и Семён Веригин, что всё, о чём он вёл разговор, всего лишь затравка, и теперь он подойдёт к главному.

   — Ладно. Об обороне севера земли Русской государю, князьям да боярам думать, у нас, у поморов, своя забота — промысел и торг прибыльный. Я чаянья поморов без задней мысли высказал. К слову, так сказать. Я о другом хочу поведать, если есть желание послушать? Есть? Тогда — внимайте.

И полился рассказ.

Богатющее село Лебяжье, в устье Лебяжей реки, издавна славилось взаимовыручкой, оттого и богатело. Только честный и дружный промысел без большого урона, а честный торг — прибыльный. Но вот незаметно для других пробежала кошка между молодыми промышленниками Никифором и Севастьяном. Оба удачливы, оба без малого — кормщики, однако, как потом выяснилось, каждый хотел впереди другого идти. По чести если, разве осудительно такое? А если сподличать для этого?

Собрались однажды на белька. В гирло Белого моря. Весной тюлени на льду в гирле плодятся. Детёныши — белые-белые, мехом пушистые. Если без жадности добывать белька, ущерба тюленьему стаду не будет. Вот и вышла из Лебяжьего весновянка, ловкое судёнышко для хода меж льдинами. Кормщиком артель Никифора, обидев тем самым Севастьяна. Более того, когда подошли к кромке плотного льда, на котором сколько глаз видит — белька несчётно, оставили Севастьяна на судне, чтобы дал знать, ели ветер сменится на береговой. Подползли артельщики, в белое обрядившись, к белькам и — пошла потеха. Разгорячились так, что не заметили смены ветра. Зуёк-малец первым опомнился. Кричит:

   — Дядя Никифор, лёд пошёл!

И в самом деле, от весновянки уже далеко отнесло, а Севастьян вроде бы заснул. Принялись кричать, да толку мало. А их всё дальше и дальше уносит. Правда, вроде бы зашевелился Севастьян, якорь поднимает, даже ход набрал, но ему поперёк — ледяное поле. Всё! Не подойдёт! Нет спасения.

Девятнадцать дней провели на льдине пятеро промышленников, питаясь сырым тюленьим мясом. Обрыдло оно. Руки и ноги поморозили. Понимать начали, что конец совсем близок. Развязали непослушными руками тесёмки заплечных мешков, принялись доставать чистые рубахи. Промышленник всегда с собой имеет льняную рубашку, как саван, вот на такой случай. Мысли у всех мрачные, а тут зуёк завопил надрывно, хотя и хрипло:

   — Парус!

И в самом деле, ладья к кромке ледяного поля подходит, карбас спускает.

   — Воротились в Лебяжье, — завершил рассказ Веригин, — Севастьяна на суд кормщиков позвали. Тот юлить начал: заснул, мол, ненароком. Вроде бы поверили, только никто ему не стал руки подавать, в дома за воронец шагу не сделает — не пригласят. А уж про артели и думать нечего. Не то чтобы головой взять, зуйком даже в думке не держи. Помыкавшись неприкаянно, покинул Лебяжье, и никому нет дела, где он теперь мыкается.

   — Со смыслом сказ, — проговорил раздумчиво Герасимов. — Словно бы нам в укор.

   — Без смысла чего де воздух трясти?

   — Да мы-то, разные дела делая, не храним камня за пазухой.

   — Ой ли? Со стороны видней. А кто у вас, пока вы вместе, за вожа?

   — Как кто? Князь Хилков. Воевода. Считай, наместник царёв на весь край поморский. Моё же дело — разовое, — сказал Герасимов, на самого же будто вмиг озарение нашло: чего перед князем ехал? И засмущался. Без раздумий предложил князю: — Давай конями меняться, а то я, когда в думу ухожу, не замечаю ничего вокруг.

   — Ладно уж, на полголовы или на голову вперёд, велика ли беда. Ты только без меня не решай ничего.

   — Слушая упрёк помора, что государева служба не имеет должной заботы о Севере, подумал я, не поспрошать ли кормщиков-государей, как ловчее оберегать богатые промысловые земли, и поведать царю нашему батюшке о слове поморском? Как твоё, князь, мнение?

   — Дело мыслишь. Поступим так: когда я на время в Вологде остановлюсь урок царёв исполнять по строительству боевых кораблей для отпора шведам алчным, ты возьмёшь с собой Семёна Веригина, моего товарища. А пока оснащают тебе посольский насад и ладьи сопровождения, будет у тебя время разговоры разговаривать с бывалыми кормщиками. Веригин тебе пособит во всём.

   — Благодарствую.

   — Чертежи берега океана Студёного, берегов Аляски, Курильских островов и Сахалина у доброй дюжины кормщиков есть, а Вайгача, Новой Земли, Большого и Малого Вруна и даже всех малых островов Груманта, почитай, у всех вожей имеются. И что важно, у каждого свои заветные места особо помечены. В тайне держат. Для сыновей хранят. Если сможем тайное поглядеть, знатный чертёж получится. А сказку к нему тебе, дьяк, самому писать. Ты не подумай, что это оттого, будто грамоту мы не знаем да по-державному мыслить не можем, просто тебе-то более ведомо, как ловчее поднести сей чертёж со сказкой царю Грозному.

Насторожило Герасимова откровение кормщика о секретах вожей, и он засомневался, удастся ли выудить сокровенное, даже несколько раз заговаривал с Веригиным, как лучше начать дело, чтобы те не упрямились, на что кормчий всякий раз отвечал уверенно:

— Не волнуй душу пустяшной заботой. Доверься мне. Иль без голов государи-кормщики?

И в самом деле, никто из промышленников не стал ничего скрывать от дьяка Посольского приказа, поняв, что речь идёт не о семейной выгоде, а о выгоде всего Поморья, всего Севера. Они без пререканий снимали, перерисовывали свои чертежи, прикладывая к ним записки о самых, на их взгляд, добычных местах, о самом удобном времени перехода в Мангазейское море и о лучшем пути дальше, на восток; они с удовольствием рассказывали сохранившиеся в народной памяти былины про заселение Поморья, про походы к тёплым морям по проливу Анианскому.

Получалась впечатляющая, вернее даже, захватывающая повесть о любознательности, предприимчивости и мужестве венедов, вытесненных без малого за триста сотен лет до рождества Христова с Янтарного берега. Понеся поражение от готов, отступили венеды по берегу Балтийского моря на восток, в уютных заливах построили городки свои, один так и назвав Новым Городом, второй — Псковом. В ближайшие два-три десятка лет восстановили торговлю с финикийцами, другими славянскими народами, и по их же подсказке (финикийцы, как и венеды, были испокон веков мореплавателями) начали торить пути к Студёному морю, причём не прорубаясь сквозь земли данов, свеев, а посуху, точнее говоря, по рекам, находя удобные волоки. Не слишком притесняя угро-финские племена, а уживаясь с ними, неся им более высокую культуру. Шаг за шагом многимивеками познавали поморы суровый нрав Ледовитого океана, называя его Батюшкой, разведывали, где лучше вести промысел.

Пока посольские суда оснащали, карта берегов Северного Ледовитого океана, Большого и Малого Брунов (ныне Шпицберген), Новой Земли и других многих островов была изготовлена, сшиты в единую стопу записанные рассказы кормщиков, но, кажется, ещё бережнее собирали вместе сказы древних стариков и старух, помнивших старину и даже былины, когда-то услышанные от их дедов и бабушек.

Поразмыслив самую малость, Дмитрий Герасимов решил все бумаги взять с собой. Рассудил вроде бы верно: во время плавания хватит времени, чтобы почитать записанные подьячими былины, да и карту изучить со всем вниманием; но не только это повлияло на решение дьяка, а скорей всего то, что он мог не знать, каким путём станет возвращаться в Москву, а если не морем, то немало тогда времени потребуется, чтобы вызволить оставленные у Веригина карты и записи бесед с поморами.

Серьёзная ошибка, если не сказать — роковая, хотя и свершённая из добрых побуждений.

В Дании переговоры прошли успешно и споро. Король датский без долгих раздумий согласился утвердить договор с Россией о дружбе и взаимной помощи в борьбе против шведов, ибо Дания страшилась усиления Швеции. Договор был составлен на двух языках, датском и русском, подписан и затверждён Золотой королевской печатью, осталось попировать с гостеприимными хозяевами и — в обратный путь. Увы, гонец от Ивана Грозного изменил урок посольству. Гонец, вручив Герасимову послание Папе Римскому, известил:

— Посольству ехать в Рим. Вести с Папой переговоры, чтобы утихомирил тот алчность свеев, ляхов и литовцев.

Посольство разделилось. Одна часть взяла курс в Белое море, вторая, приобретя новый парусник, капитаном которого был голландец, многие годы варяживший на торговых судах, какие ходили вокруг Европы в Италию (называли тогда тот путь из варяг в греки), без происшествий доставил московское посольство в Ватикан.

Вот тут и случилась крамола, долгие годы для России неведомая: один из служек Папы Римского (история сохранила его имя — Боус) не по своей, конечно, воле, тайно осматривая вещи посольства, обнаружил карту островов и берегов Северного Ледовитого океана и с благословения, видимо, Господа Бога, выкрал её всего на один день. Факт кражи временной не был замечен.

Переговоры прошли во взаимном недоверии. Назначенные для переговоров кардиналы упорно требовали от России, чтобы она начала войну с Османской империей. Тогда, по их заверению, вся католическая Европа, вооружившись, придёт братьям во Христе на помощь. Скорее всего тогда Швеция, Тевтонский орден и Литва возвратят исконные русские земли Москве. Однако твёрдые гарантии выполнения этого пункта не давались.

Следуя наказу Ивана Грозного, дьяк Дмитрий Герасимов требовал, чтобы в договоре было непременно записано, каким путём Папа Римский повлияет на тех, кто захватил в своё время русские земли, а относительно войны с Османской империей уверял, что Россия готова выступить в неё в составе объединённых сил государств Европы, выделив до пяти полных полков с достаточным огневым нарядом. Взаимодействие всех войск, какие вступят в сражение с Портой на разных направлениях, должен обеспечивать объединённый Совет воевод. Он должен быть утверждён понтификом.

В ответ посланник Ивана Грозного слышал одно и то же:

— Как только Москва начнёт войну с Османской империей, вся католическая Европа присоединится к ней.

В общем, никаких твёрдых договорённостей, а всё писано вилами по воде. Пшиком окончились переговоры. Ответ понтифика, который Герасимов увозил из Рима, был весьма многословен, даже с клятвенными заверениями в дружбе, однако ни слова, ни полслова о конкретном деле. Вроде бы не заметили в Ватикане просьбы повлиять на Швецию, Польшу и, особенно, Тевтонский орден, чтобы утихомирили они свою алчность и не разоряли бы русские земли так безудержно, как давно того не делали даже магометане.

Единственная малая польза от всех переговоров — посольство снабдили опасной грамотой, подписанной самим Папой Римским, которая позволяла ехать прямым путём через все, даже враждебные России католические страны.

Дмитрий Герасимов был рад, что взял с собой карту Севера и записи бесед с поморами. Он собирался сразу же по возвращении поискать подтверждение некоторых фактов в летописях и других источниках, какие не сгинули где-то в каких-нибудь монастырях под Киевом и Великим Новгородом, куда попы-находники после насильственного крещения славяноруссов начали свозить все письменные свидетельства их истории, и какие не были уничтожены во время татаро-монгольского нашествия и двухвекового ига. Не густо, конечно, но кое-что всё-таки сохранилось. Дмитрий Герасимов нашёл то немногое, что оставалось в Хранилищах, намереваясь этим воспользоваться сразу же после доклада Ивану Грозному о карте и своих замыслах.

Воспользовавшись тем, что царь остался доволен его переговорами с Данией и Ватиканом, что одарил его шубой со своего плеча и со всем причитающимся к ней прикладом, Герасимов напросился на встречу с государем, когда основательно подготовился к отстаиванию своей идеи по устройству Северного морского пути от Колы, Архангельска и Мизени к тёплым морям Восточным, в Аляску, на Курилы и даже в Китай.

Выслушав доклад дьяка Посольского приказа, Иван Грозный задумался. Затем начал рассуждать:

   — Строгоновым я велел оберегать восточные украины мои, а они всё глубже и глубже уходят в Сибирь. Продолжают дело, начатое дедом моим Иваном Третьим. Только посильно ли нам такое нынче? Нам бы Литву, Польшу, орден и шведов одолеть, на берегах морских твёрдо вставши, а не мечтать о тёплых морях за многие тысячи вёрст.

Царь замолчал надолго, и дьяк воспользовался этим.

   — Дозволь, государь, слово молвить? — дождавшись согласного кивка, Герасимов заговорил уверенно: — Через Пояс с трудными волоками нелегко одолеть Кучума. Тут и к ворожею можно не ходить, хотя и отказываться от нажима на него посуху не гоже. Но по океану — куда как ловчее. Путь поморским кормщикам ведом. В удобных заливах имеются станы. Мангазея, почитай, город крупный. Укрепи его немного и посади стрельцов — вот тебе и оборона берегов Сибирских. Из неё по рекам можно походами ходить, не только в центр Сибири, но и на Юг. До самого Амура и даже за него. Там до китайского рубежа, который зовут они зелёным палисадом, — добрая тысяча вёрст, где по берегам притоков Амура уже есть поселения русских людей. Более того, промышленники через купцов, живущих на Амуре и за ним, торг ведут с Китаем. Пути хорошо знаемы.

Герасимов не стал рассказывать о путях, про которые ему не таясь рассказывали в Соломбалке и Мезени — он хотел найти подтверждение тех рассказов в отписках купцов, присылавших свои записи в Посольский приказ после посещения ими северных провинций Китая, особенно по реке Сунгари, к берегам которой лепились поселения и китайцев, и манжуров, и русских. Немного позже дьяк найдёт искомое, и в окончательном докладе представит полный о них сказ.

Междуречье Оби и Енисея освоили промышленники и купцы с незапамятных времён. Известен даже один род хантыйских мансов — род Яши Вологжанина. На реках Тед и Турухан на Нижней и Подкаменной Тунгусках, на Таймыре шла многовековая бойкая торговля, вёлся пушной и зверобойный промысел. Возникали слободы с постоянным старательским населением. А предприимчивый дух венедов, уже ставших называть себя новгородцами и поморами, понукал промышленников двигаться всё дальше и дальше на юг. И вот уже по берегам среднего Енисея началось складываться постоянное земледельческое население, благо земли немеренно, она добрая на отдачу. Климат тоже подходящий.

Немного позднее началось заселение и берегов Ангары.

Торились пути и в Якутию по притокам Лены Вилюю, Алдану, Ямге и других рек. Вместе с этим шло освоение и Прибайкалья. Что особенно важно, и от Байкала и через Якутию были проторены пути на Амур. Русские заселяли берега этой реки и даже правые его притоки, ибо земли до Ивового палисада (оттуда начинались «породные» китайские земли, а это 1000 вёрст на юг от Амура) были совершенно свободными.

Морем и реками шли к Амуру предприимчивые русские люди. Посуху — через Якутию. Но особенно бойкими были два пути: от Лены вверх по Витиму и его притоку Ципе до Олёкминского озера, дальше до устья Аргуни по Селенге и Шилке. Второй путь — по Ангаре, через Байкал к реке Баргузин и далее до её верховья, через Вилок на Еравненское озеро, из него по Ципе на Витим, затем через волок на реки Нерчу и Шилку.

Опережая время на несколько десятилетий, следует сказать, что доклад Герасимова Ивану Грозному ляжет в основу целой системы оборонительных пунктов, которые послужат укреплению России в Забайкалье и Приамурье, хозяйственному освоению богатейших земель переселенцами и одновременно безопасности местного населения, а также определению основного пути от Байкала к верховьям Амура.

Не лишним будет сказать, что Герасимов предлагал Ивану Грозному оборонить пути на Амур острогами, объясачить все ветви намятов, которые жили между рек Хилок и Таза, Керулен и Онон. Особенно было важно, по мнению Герасимова, объясачить род нелюдов-чемчагиров, кочевавших в верховьях Ингоды, а в её низовьях — луникагиров. Предлагал он ещё построить острог и на Аргуни, дабы взять под свою руку живущих в междуречье Шилки и Аргуни такие роды нелюдов, как калтагиры и дуликагиры. Дьяк был совершенно уверен, что Иван Грозный одобрит его предложение без всяких изменений, так как наступление на Сибирское ханство идёт успешно, конец ему уже виден, и не останется больше препятствий для движения на Восток и морем и посуху.

Вроде бы поначалу всё говорило о том, что могут сбыться его надежды — Иван Грозный, выслушав доклад дьяка Герасимова, посидел в раздумье немного, затем медленно заговорил:

   — Дерзай. Не спеша. Всё ещё и ещё раз обдумай. На Думе потом обсудим. Помощников определи себе по потребности. Любых, кого пожелаешь.

   — Князя Хилкова попрошу прислать пару самых бывалых кормщиков, коих в Поморье называют государями.

   — Ишь ты — государи, — хмыкнул царь Иван Грозный, но не осерчал, а милостиво разрешил: — Посылай моим именем.

Более месяца сам дьяк Герасимов и помощники его из подьячих переписывали избранные места из сохранившихся летописей, переводили иноземных авторов, путешествовавших по Русской земле и написавших о своих впечатлениях. Каждый день находили труженики хотя и скупые, но твёрдые подтверждения тем былинам, какие были записаны в Поморье со слов сказителей и сказительниц.

В Повести временных лет утверждалось, что Поморье начало заселяться славяноруссами с давних времён. Словены, как сказано в летописи, осев вокруг озера Ильменя, начали постепенно расселяться по рекам и озёрам далее на Север, в земли племён камрела, водь и весь, заволочьской чуди, обитавшим у Северной Двины, Мезени, Печеры. У берегов же Белого моря потеснили они лопь саамскую.

Особенно много подтверждений движения словян (по Иордану[51] — венедов) у Иордана, историка готов. И если сопоставлять сведения Повести временных лет с данными летописи Иордана «О происхождении и деянии готов», то выходит, что славяне вышли к берегам Белого моря и к Мурому в первые века по исчислению от рождества Христова.

Кое-что удалось найти в Великом Новгороде, хотя там сохранились жалкие куски летописей, но даже из них видно, сколь основательно, с каким упорством венеды продвигались вначале на северо-восток, а затем — на восток, осваивая берега и острова Ледовитого океана, именуя его ласково Батюшко. Не взирая на его суровый нрав и не особую гостеприимность. Маяками ставили мощные дубовые кресты — древний символ солнца, пришедший из седой старины.

Крещён Батюшко. Крещён до самого до Анианова пролива, который теперь отчего-то именуется Баренцевым, будто и в самом деле тем мореплавателем открытый.

Когда сказка к карте была отработана всесторонне, дьяк Герасимов попросил государя уделить ему время для подробного доклада пред Думой. Иван Грозный, к тому времени уже начавший куролесить с опричниной, нашёл всё же время между загулами и казнями для беседы с Герасимовым. Слушал со вниманием, по нескольку раз переспрашивал непонятное, да и не особенно ему известное. Долго, очень долго изучал государь карту Новой Земли, Груманта, всего берега до Анианова пролива и всё удивлялся:

   — Ишь ты! Каждый заливчик обозначен. У каждого — название своё.

   — У многих у кормщиков свои собственные тони, и никто на них покуситься не мыслит. Случись такое, тут же изгонят из кормщиков и даже Поморье вынудят покинуть.

Особенно назойливо допытывался Иван Грозный, отчего проливы и на Новой Земле и сквозь Вайгач в Мангазейское море называются шарами: Маточкин шар, Никольский шар. Герасимов не мог толково пояснить, ибо, о чём сожалел теперь, не заинтересовался такими названиями проливов, в своё время ничего в этом не увидел заслуживающего внимания: шар и шар.

Иван Грозный хмыкнул:

— Ишь как расписал всё. До самого Амура путь, а что такое шар не поинтересовался.

Обидно Герасимову: разве к такому пустозвонству он готовился? Судьба России, её богатства и безмерные земли виделись ему, свершись задуманное, а не никчёмное выяснение, отчего не пролив, а — шар?

Он ошибался. Иван Грозный хорошо понимал важность предлагаемого великой заботы дела, мелочился же, ибо не мог сразу определить, посильны ли державе подобные свершения. Сколько людей? Сколько средств придётся потратить из казны? Да, всё вернётся сторицей, но когда? Через пяток лет? Через десяток? А то и более? Сегодня Поморье пополняет казну основательно от торговли ворванью, рыбьим зубом, рыбой и жемчугом, а Сибирь мягкой рухлядью обеспечивает в достатке — что ещё нужно?

И всё же — заманчиво. Зверобойный и пушной промысел на Аляске. Золотые прииски. С одной зимовкой, а то и без неё — в Китай и в Индию. Худо ли? А берег Нового Света? Поморы уже освоились в добычных местах по нему, только в казну от того промысла поступает самая малость. Великий Новгород богатеет, а богатство крутит ему голову, воротят посадники степенные и старые с купцами-тысячниками морды к Литве.

Наконец, со вздохом, Иван Грозный повторил уже единожды сказанное:

   — Мёд хмельной в золотом кубке, — снова замолчал. Тоже надолго. Затем снова со вздохом, но уже более твёрдо: — Своему Посольскому приказу покажи, Казённому приказу и Разрядному. Пусть они своё слово скажут. Следом — Дума. Получим если поддержку, тогда — с Богом. Тебе и исполнять предложенное тобой.

Вроде бы всё пошло ладом. Посольский приказ поддержал, как и следовало ожидать, безоговорочно. Горячо поддержал Разрядный, посомневавшись, но в конце концов тоже поддержал. Заверил, что для всех станов, которые предлагается построить по Сибирскому берегу в устьях больших рек и удобных для стоянок и ремонта судов губах, наскребёт и ратников и огневого наряда в достатке.

Дольше всех считали казначеи. Они, как и все люди, связанные с денежными делами, скупердяйничали, но и они всё же дали согласие.

Осталась Дума.

Вяло началось обсуждение предложенного Герасимовым обустройства Северного морского пути — далеко всё это и очень сомнительно. Ну, ходили и ходят поморы в тёплые моря, пусть продолжают ходить. Что им мешает? Они исправно платят подати, чего ещё от них ждать? Расшевелил бояр митрополит. И всего-то короткой просьбой:

   — Установи, государь, волей своей рубить церкви в каждом остроге и дай право создавать монастыри. Понесут они свет в таёжные дебри, как в своё время пролила свет разума и благодати на дикую Киевскую Русь Киево-Печерская лавра, зародившаяся в глухих лесах.

Бояре не удивились наглой лжи владыки: Киев задолго до крещения был одним из богатейших и красивейших городов Европы. К примеру, по свидетельству дочери Ярослава Мудрого, ставшей женой французского короля, Париж по сравнению с Киевом был захолустной деревней. Никто, однако, не обличил митрополита во лжи, привыкли уже, что церковники в угоду себе белое выдают за чёрное, чёрное за белое, а многие не придавали подобным высказываниям значения, считая, что никакого вреда для страны и русского народа от них нет. Мели Емеля, пока твоя неделя.

У бояр, особенно тех, кто вёл крупные торги, мысли заработали в ином направлении: если церковь увидела свою выгоду в укреплении берегов Ледовитого океана, стало быть, есть в этом резон. Подумав, что могут обрести ещё большее богатство, начали выступать в поддержку создания Северного морского пути.

Что же, руки развязаны — приступай к делу. Ко времени, как показалось Дмитрию Герасимову, пришли тревожные вести из Архангельска. Вернее, не вести, а пленённый капитан германского военного корабля. Не доводя дело до пытки, он сообщил, что по предложению знатного вельможи Штадена при дворе императора Генриха готовится высадка в Кольском заливе и в Белом море стотысячной армии с целью захвата не только Коля и всего полуострова, не только берегов Беломорских, но и Вологды. Намерения: вытеснить Россию с Севера, лишив её удобных выходов к морям, омывающим Европу, лишив русских промышленников и купцов права на доходный промысел и выгодную торговлю.

Всё это подтвердил пленник, присланный князем Хилковым в Москву. Добавил он только с нотками гордости:

— Я послан разведать места высадки. Выбор пал на меня как на лучшего капитана.

Хилков вместе с пленным прислал и свой план организации обороны Кольских и Беломорских берегов. Перво-наперво предлагал укрепить Колу и ускорить окончательное строительство Архангельска; поставить острог на Соловецких островах близ монастыря, дабы перекрыть подходы к Онежской губе; иметь острогу до двух сотен стрельцов, дюжину, а то и полторы береговых пушек, пару или даже тройку лазутных кораблей, хорошо к тому же вооружённых.

Предлагал Хилков возвести и десятки острогов по всем берегам Белого моря и Кольского полуострова. Самые крупные из них — в Йоконьге, в Териберке, на мысе Корабельном, чтобы гирло Белого моря взять под неусыпный контроль. Ещё предложил поставить Сумской острог.

Разрядный приказ, по воле Ивана Грозного, стремительно принял меры: крупную рать спешно направили на Север. Только отряд Сумского острога составлял более тысячи ратников с мощным огневым нарядом. Почти такие же отряды появились и в других острогах.

Своевременные меры. Вслед за Штаденым английский капитан Чемберлен предложил королю Якову Первому план завоевания Русского Севера. Грандиозный план: захватив Архангельск, начать наступление на Москву. Главный расчёт был на поддержку местного населения, которая могла принести успех в этом плане.

Раскатал губу. А получил по зубам. И не только Генрих Штаден. Стремление захватить силой оружия удобные для морской торговли порты России и богатые промышленные земли Русского Севера было у многих государств. В 1570 году шведский трёхтысячный отряд совершил набег на Кемский посад. Десант был успешно отбит. Но захватчики не утихомирились. Через год объединённый шведско-немецко-голландский десант попытался высадиться на Соловецкие острова, но едва унёс ноги. Ещё через несколько лет шведские корабли атаковали Колу. Тоже без видимого успеха. Даже Дания посылала свои военные корабли к берегам Кольского залива и Белого моря.

Ещё не единожды иноземцы стремились перекрыть торговые пути русским купцам, а у промышленников отбить уловные и добычные тони, но всякий раз вынуждены были убираться восвояси не солоно хлебавши. И не только потому, что Россия предприняла оборонительные меры, но не в последнюю очередь благодаря активной помощи самих поморов московским войскам: они своевременно давали знать им о надвигающейся угрозе, а затем плечом к плечу с ратниками отбивались от алчных пришельцев.

Удар по проекту Герасимова был всё же нанесён основательный. Но не нападения захватчиков тому виной, а попытки иноземных мореходов пройти Ледовитым океаном к тёплым морям, используя карту Герасимова — она стала известна многим морским державам.

Особенно активно действовали англичане и голландцы. Их интерес понятен: найти северный путь в Индию, чтобы избежать зависимости от испанцев и португальцев в торговле с богатыми восточными странами. Они имели карты, но не знали, в какое время года освобождается ото льда Мангазейское море, поэтому либо поворачивали обратно от Вайгача, уткнувшись в льды, либо от Новой Земли. Многие гибли.

На одном из затёртых во льдах паруснике артель холмогорских промышленников обнаружила карту северного пути и сочла нужным известить об этом князя Хилкова — тот срочно отправил её в Москву. Лично Ивану Грозному.

Сравнили с картой Герасимова. Точная копия.

Неизвестно, был ли обвинён славный сын России, пытливый патриот в измене, прощён ли за невольное ротозейство, достоверно известен лишь запрет царя ходить поморам судами дальше Новой Земли, а при встрече с иноземными промышленниками или с экспедиционными судами не делиться с ними своими знаниями ни в коем случае. Даже под пытками.

Почему Иван Грозный похоронил очень важный для российского мореходства и вообще для страны проект, так и осталось загадкой.

Оборотистые купцы и промышленники всё же нашли лазейку, позволяющую нарушить запрет. Они проторили путь посуху до устья Колымы, оттуда, на построенных там морских судах плыли по известному уже веками пути. История оставила нам лишь некоторые имена промышленников: Ребров, Парфирьев, Полухин, Стадухин и самое громкое имя — Семён Дежнев. Ему даже приписывали и приписывают, что он впервые в истории поморов на шести судах достиг Анианова пролива, который позднее назвали Беринговым, а самую северо-восточную оконечность Русской земли — мысом Дежнева.

Какая насмешка над великой историей великого народа?!

БОГДАН БЕЛЬСКИЙ


Богдан Бельский не находил себе места: что творит главный воевода князь Михаил Воротынский? Какими силами встречает тумены Девлет-Гирея на переправах?! Слёзы, а не заслоны! Даже ни одной пушки. Лишь одни самострелы. Стрельцов хотя бы с рушницами выставил. По сотне бы на переправу. Так нет, большой огневой наряд и гуляй-город с воеводами Коркодиновым и Сугорским где-то в лесу упрятал. А пушек-то немало успели отлить. На него, Воротынского, работали Алатырь, Васильсурск, Серпухов, Тула, Вятка да и сама Москва. Все пушки на колёсах. Перевозить с одного на другое место куда как ладно, а они стоят без дела, в чащобе затаившись.

Одна поддержка на переправах ратникам — корабли. Они изрядно щиплют крымцев и ногайцев, топят паромы с турецкими пушками, но если бы ещё полки, которые стоят в бездействии по лесам, пустить в дело, подтянув к переправам, разве одолел бы такую силищу Девлет-Гирей?! Неужели князь-воевода не знает, как поступил Иван Великий на Угре? Встал на переправах и не пустил на свою землю хана Золотой Орды Ахмата. С тех пор Россия не платит татаро-монголам дань. Закончилось иго!

«Неужели князь Михаил Воротынский нацелился нынче вернуть хомут на шею России?!»

Чесались у Богдана Бельского руки. И если бы не Хованский был первым воеводой Опричного полка, а он, Бельский, поднял бы полк да выставил его в помощь Засадному полку. Ни один татарин не ступил бы на русский берег.

Молодо-зелено. Сколько вёл с собой хан Ахмат? С полсотни тысяч. Не более. У Ивана Третьего под рукой было не меньше, а то и больше. А сколько огневого наряда? Можно стоять лоб в лоб. К тому же Иван Васильевич Великий послал вниз по Волге речную рать громить аулы монгольские и ногайские, чем вынудил хана Ахмата бежать в Поле, ради спасения своей земли от разгрома. А сколько ведёт с собой Девлет-Гирей? Сто двадцать тысяч с великим огневым нарядом в придачу. Да и цель его иная: захватив Москву, сделать её столицей Великой Орды — более могущественной, чем была Золотая Орда. Не просто набег, подобный прошлогоднему, не просто грабёж или даже принуждение платить Крыму дань, а о полном захвате России речь идёт!

Для каждого русского города Девлет-Гирей везёт с собой наместников своих. Вот такая силища вражеская. Вот такой замысел.

А чем встречает Россия великое нашествие? Ратью меньше чем в шестьдесят тысяч. Не во главе с царём, судьба державы которого решается, а только со слугой ближним. В его ли власти повторить победу Ивана Великого, хотя теперь сделать это можно было бы гораздо проще, ибо Астрахань — российская. И пустить оттуда рать к Перекопу да по ногайским алачугам, ханы которых примкнули к крымцам, не потребовало бы огромных усилий.

Не вправе Воротынский и увеличить свою рать, собрав её из северных городов. Что царь дал, на том и успокойся. Вот и приходится воеводе хитрить, чтобы одолеть вдвое превосходящие силы. А хитрость, она только тогда хитрость, когда о ней знают лишь те, кому по чину положено знать.

В Опричном полку знал её полностью первый воевода князь Андрей Хованский и частично — второй воевода — Хворостинин. Оттого они вели себя спокойно, чем тоже удивляли Богдана Бельского. Он, даже не вытерпев, спросил Хованского:

   — Что это мы прохлаждаемся? Прорвётся Девлетка к Москве, как в прошлом году, что тогда?

Не в бровь, а в глаз. Не ради ли того, чтобы отличиться в сече, он, Бельский, здесь? Не слишком-то ему хотелось ехать с полком под руку князя Михаила Воротынского, куда как спокойней под боком у царя Ивана Васильевича хоть в Кремле, хоть в Слободе. Тем более Иван Грозный, почитай, приблизил его к себе окончательно.

А получилось это, можно сказать, случайно, но очень удачно.

Государь после казней в Великом Новгороде направился в Псков, а Малюте Скуратову поручил допрос главных виновников новгородской измены, отвезя их в Александровскую слободу. Сперва царь не отпустил Богдана Бельского с Малютой, но тот всё же сумел немного погодя вызвать к себе племянника на помощь, дважды посылая гонцов к Ивану Грозному с мольбой, сообщал, что один не управляется и что князь Вяземский, оставленный им за главного в Слободе, не желает принимать участие в розыске.

Об отказе князя Вяземского пытать архиепископа Пимена Малюта Скуратов рассказал племяннику сразу же, как тот приехал, и посоветовал подумать о возможности повернуть отказ одного из главных соперников при царском троне в свою пользу. И Бельский придумал: пустил слух, который обитатели Слободы начали передавать друг другу под большим секретом и только шепотком, будто оттого не желает князь Вяземский докапываться до истины, что у самого рыло в пуху. Даже Малюта Скуратов удивился подобному пересуду, узнав о нём от своих соглядатаев. Не сам же пополз роковой для Афанасия Вяземского слух. Решив допытаться, откуда растут уши, вспомнил разговор с племянником о необходимости придержать Вяземского у трона, вот и спросил без обиняков:

   — Про Вяземского глагол не твоих рук дело?

   — А что? Опрометчивый шаг?

   — Не сказал бы, — а поразмыслив, добавил: — Далеко пойдёшь, если по пути голову не своротишь.

Пару недель старались дядя с племянником в пыточных с великой удачей, добывая нужные им оговоры: более двух сотен думных бояр и дворян, приказных дьяков с подьячими оговорили под пытками новгородцы. Самое же важное — есть нужные показания на Вяземского, Басмановых, Висковатого, Туликова, Яковлева. Они в чести у Ивана Грозного, им, похоже, он доверял, хотя вряд ли царь доверял безоглядно даже самому себе.

Опросные листы Малюта Скуратов послал с Богданом Бельским в Кремль, где задержался Иван Грозный после возвращения из Пскова, наставляя племянника при этом:

   — Особенно твёрдо стой, слышал, мол, сам от допрашиваемых, что почти все будто бы преданные тебе — свора злых псов, ласкающаяся к Владимиру Андреевичу. Его, мол, видят на троне Российском.

Получилось всё в лучшем виде. Иван Васильевич принял клевету за чистую монету (ему явно так было выгодно), хотел послать Бельского обратно в Слободу с ласковым словом к Малюте и с приказом поспешить тому в Москву, начал было уже давать наказ, но вдруг передумал:

   — Нет. Пошлю другого. Ты мне здесь нужен.

Возликовал Бельский: похоже, окончательно приблизит царь его к себе. И не ошибся. Через несколько дней он получил такое поручение, какие прежде царь давал только Малюте.

   — Я Афоньку Вяземского позвал в Москву.

Нынче покличу его на обеденную трапезу, а ты с опричниками наведайся в его дом. Побей слуг его. Всех до одного. И не вели жёнам убирать их. Пусть узрит холоп неблагодарный свою участь. А там поглядим, как поведёт себя поганец. Примет ли со смирением первую кару Божью.

Принял князь Вяземский страшный удар со смирением, чем и подписал себе смертный приговор.

Потом Богдан Бельский помогал Малюте Скуратову устраивать великую вселюдную расправу на Торговой площади, чем весьма угодил Ивану Грозному.

А разве худо он исполнил волю государеву, ловко выведя Владимира Андреевича к условленному месту расправы с ним? Заслужил он тогда ласковое слово царя и получил от него новое поручение: привезти в Москву мать князя Владимира Старицкого из дальнего монастыря. Понял он тайные мысли Ивана Грозного, что подтвердил Малюта Скуратов, и он не довёз монахиню до Москвы. По нелепости утонула она при переправе через небольшую реку — через переплюйку, можно сказать. Но всё было устроено так ловко, что в виновных никто не оказался, сам же Бельский получил великую выгоду: царь дал ему чин окольничего.

Вот бы и продолжать в таком духе, покоряя сердце государя, так нет — Малюта со своим словом к Ивану Васильевичу: пошли, дескать, моего племянника в рать, проверь его как воеводу.

Царь согласился, отдал под руку воеводе Опричного полка князю Андрею Хованскому, его полк придал главному воеводе Окской рати Михаилу Воротынскому, который готовился встретить большой поход крымского хана Девлет-Гирея.

Не с большим восторгом принял Богдан Бельский подобное изменение в своей судьбе, Малюта же упрекнул:

— Я тебе уже сказывал: вылезай из детской рубашонки. Иль тебе не хочется стать думным боярином, намерен ходить всю жизнь в окольничих? Не проявив себя в рати, многого не добьёшься — вот тебе мой сказ. Но помни одно: на рожон не лезь, только в нужный момент выпяливай себя, и этого вполне достанет.

А как узришь нужный момент, укрываясь в чащобах бездельно? Если бы на переправе стоять — иное дело. Увы, выше своей головы, как мудро сказано, не прыгнешь. Не первый же он воевода, чтоб за Опричный полк решать.

И всё же трудно оставаться равнодушным, не понимая, что же на самом деле происходит вокруг: полк стоит в полном безделии, а тумены переправляются и переправляются. Теперь уже беспрепятственно, окончательно сбив заслоны Сторожевого полка с переправ. Причём, как понимал Бельский, заслоны оставили обороняемые переправы по приказу, а не под нестерпимым нажимом крымцев. Почему? Чтобы сохранить силы? Но для чего?

Удивлялся Богдан Бельский и возмущался. Он начал подумывать, уж не ведёт ли в самом деле князь Михаил Воротынский двойную игру, верно ли они с Малютой поступили, приставив к нему лишь одного Фрола, а не оставив рядом ещё кого-либо для верности. Богдан всё удивлялся тому, как спокойны первый и второй воеводы Опричного полка, невольно оттого возникала ещё одна мысль: не в одной ли связке с князем Воротынским и они?

Вроде бы такого не может быть, но где же тогда истина?

Она известна стала Бельскому через пару дней, когда в полк прискакал гонец от Михаила Воротынского. Слушать приказ главного воеводы позвали и его, Бельского.

   — Замысел не меняется. На всех переправах до самой Десны встанет городовая рать, собранная из всех Приокских городов. Но к этим защитникам будет добавка, чтобы Дивей-мурза, очень хитрый предводитель похода, не заподозрил подвоха, увидев не слишком-то умелых ратников: вам и полку Правой руки выделить в заслоны по третьи полков. Остальными силами щипать колонну, усиливая щипки ближе к Десне. Но не прозевайте момента, когда Девлет-Гирей повернёт свои тумены на гуляй-город, который встанет на холмах близ деревни Молоди. Там от речки Рожай до холмов — долина знатная. Лазутить крымцев станут порубежники с казаками Черкашенина атамана, но и полку иметь своих лазутчиков не в малом числе. И вот ещё что: главный воевода повелел: вашему полку так повести дело, чтобы узнал Девлетка и его лашкаркаши Дивей-мурза о гуляй-городе.

   — Всё понятно. Передай князю Михаилу: всё исполним. В полк Правой руки к боярину Фёдору Шереметеву сам пошлю от себя людей для связи и взаимодействия.

Бельский этим разговором был задет за живое: выходит, Хованский знал обо всём, но помалкивал. Не доверяет?! И почему принял он так смиренно приказ главного воеводы играть полку в прятки, рыская по лесным тропам, а не грудью встречать ворогов?! Едва дождался Богдан, когда гонец главного воеводы покинет стан полковой, и — с напористым вопросом к Хованскому:

   — Мы — Передовой полк! Нам ли по чащобам таиться?!

Улыбнулся Хованский. Снисходительно. Прощая недомыслие начинающему воеводе.

   — Я примерно то же самое говорил князю Воротынскому, но он мне преподал урок. Тебе он тоже не лишним станет. Не о том нынче думка наша должна быть, кто перед кем выше нос задерёт, но о державе нашей многострадальной. Её судьба нынче решается. У Девлетки сто двадцать тысяч ловких в сечах ратников. Добавь ещё таких зубров, как Дивей-мурза, глава похода, и Теребердей — глава ногайских туменов. Их перстом не перешибёшь. Да и перст наш не слишком толст — вполовину меньше у нас рати. А мы просто обязаны победить, ибо Девлет-Гирей хочет сделать Кремль своим дворцом, а Москву стольным градом своего магометанского царства. Как Мамай в своё время.

   — Мамай — не чингизид. Он Ордой не мог править, а властолюбцем был великим. Девлетка же — чингизид. Иль ему Орды мало? Ему пограбить и — восвояси. Живи потом, в ус не дуя, несколько годков.

   — Верно, чингизид. Только орды-то нет. Вся она кончилась. Крым один остался. А Девлетка возомнил себя восстановителем былого могущества татарского. Прошлогодний удачный налёт ему окончательно голову вскружил. Вот и прикинь: может ли всяк по своему разумению действовать, как бывало прежде с князьями, отчего кровь православная лилась ручьями, но без пользы — монголы покорили в общем-то великую державу и сколько веков измывались над ней! Победить можно только при единстве действий, без всякого пререкания исполняя приказы главного воеводы, которые исходят из его замысла.

   — Мог бы прежде сказать об этом.

   — Хитрость — тогда хитрость, когда она неожиданная. Он свой замысел рассказал только мне одному, а я дал ему клятву умолчания. Не обессудь. Так нужно было до поры до времени. А теперь вот, выбирай: на переправах ли стоять, щипать ли будешь, выводя лазутчиков крымских, будто повезло им, на гуляй-город? Подумай, но недолго.

И в самом деле, есть над чем поразмышлять. Оборона переправ — дело видное, но довольно бесхитростное: враг напирает, ты бьёшь его. Никакой хитрости, никакой воеводской смекалки не покажешь. Стой стеной, не страшась смерти. Когда же невмоготу станет, отходи к следующей речке. А их до Десны несколько: Нара, Лопасня, Рожая, Пахра — это крупные. Переплюек же не перечесть. Но тоже — рубеж. На каждом можно на денёк-другой задержать крымцев. Славно, конечно, но грудь в грудь, и жив ли останешься, Богу одному ведомо. А что говорил мудрый дядя Малюта, наставляя в последний перед походом вечер:

«Не уподобляйся князю Ивану Бельскому. Не зарывайся в норы. Не задохнись, как он задохнулся от дыма в своём погребе. Если сложить голову судьба, то со славою сложи её. А лучше будет, если живым воротишься со славой и со щитом...»

В прошлом остались те размышления, когда он бездействовал в лесу под Окой — сейчас он выбирал, всё взвешивал.

«Да и не главным я буду на переправах. Опричники — как подмога. А слава всегда на голову старшего опускается». Истина неоспоримая. Это когда неладно что, тогда всегда находят виновного из второрядных. Сподручно ли на такое по доброй воле идти? Иное дело, набеги стремительные: выскочил из леса (а ему, Бельскому, какой резон впереди скакать?), посёк как можно больше растерявшихся и — снова в чащобу. Если погоня случится, в лесу сподручней с ней сразиться, а то и рассыпаться, коль силёнок не хватит для рукопашки. Тем более будут и сотники бывалые и тысяцкие не без головы. Они все сами знают, как поступать в тех или иных случаях.

Всё обдумал Богдан Бельский и уже вскоре сообщил о своём решении Хованскому:

   — Я готов щипать.

   — Вот и ладно. Даю тебе две тысячи под руку. С лучшими тысяцкими во главе. А моё слово тебе такое: без совета с ними — ни шагу. Не мни себя пупом земли. Ищи с ними дружеский язык, не осуждая за резкость и прямоту. Не с боязнью бы шли они к тебе, как к племяннику Малюты, но с открытой душой. Тогда и успех твой сам в твои руки поплывёт. А с ним — и слава.

Неоспоримая правильность в словах первого воеводы, но сам-то Хованский, похоже, не забывает, чей он, Бельский, племянник: тысяцких лучших отдаёт, да и рати не кот наплакал — целых две тысячи. С ними можно развернуться и показать себя.

Поговорили недолго — собрались уже приглашённые на совет. Их малое число. Хованский с Хворостининым, Бельский с двумя тысяцкими, ему подчинёнными. Чётко первый воевода определяет задачу Хворостинину — встречать одной тысячей засадами передовые дозоры ворогов, но в рубку не ввязываться. Побить сколько успеет и — в лес.

   — Береги ратников своих. Они ох как нужны будут в свемной сече, — наказывает Хованский и добавляет: — Это касается всех. Клюнул побольнее — и отступил. Выжди нового момента, хорошо его подготовив.

Второй тысяче, похоже, самая сложная задача: сечь пушкарей турецких и по возможности портить сами стенобитные пушки. Кроме того, налетать на ту часть змеи ползучей, в которой едут нойоны, отобранные в правители русских городов.

   — Чем меньше их останется, тем славней. Пусть могилы себе найдут, а не города им подъяремные! — В заключение спросил Хованский: — Всем ли всё ясно?

   — Один только вопрос, — уточнил Хворостинин. — Где будет полк.

   — Не гони вскачь. Как я могу не сказать об этом? — и обратился уже к Богдану Бельскому: — Тебе, воевода, и твоим тысяцким особый урок. Вам бить наотмашь. Злить и злить, вызывая погони. Особенно когда последние полки вражьи переправятся через Рожаю. Но не забывай о главном: встречая лазутчиков засадами, однако же ненароком вывести одну или две лазутных группы к полю перед Молодями. Пусть узрят, что там ладится гуляй-город. Когда подвезут гуляй и огневой наряд, я дам тебе, воевода, знать. Ясно?

   — Да. Вполне.

   — Теперь о самом полку. Из леса он выйдет только по приказу князя Воротынского. Я должен сохранить полк, чтобы привести его к гуляю. Вы действуете каждый самостоятельно. Без помочей ходите. На поддержку не рассчитывайте. И ни на миг не забывайте о тайности гуляй-города. Ни слова о нём ратникам. Даже сотники не должны о нём знать, пока не наступит нужное время.

Самостоятельность — и хорошо, и плохо. Если удача, то полностью твоя, а вот если просчёт, — виновных кроме тебя тоже никого нет. Козлом отпущения не прикроешься, как завесой. Прав поэтому Хованский: без совета с тысяцкими не делать ни шагу.

Подготовку первого щипка Богдан Бельский начал с разговора не только с тысяцкими, но и с сотниками. Общими усилиями определили, что удобнее всего устроить засаду в ёрнике, подступающем к дороге. Без рушниц. Без лишнего шума чтобы. Только с самострелами и с обычными луками. По полусотне ратников посадить в ёрниках справа и слева от дороги, а чтобы боковые дозоры не обнаружили засаду прежде времени, занимать место после того, как они минуют ёрники.

Мысль хорошая. Сотнику, её предложившему, Бельский поручил выбрать место для засады и устроить её. Остальным сотням этой тысячи обеспечить тайность засады, и если какой из боковых дозоров слишком углубится в лес, его перехватить и уничтожить бесшумно.

Удар наносить по отряду, замыкающему строй вражеской тысячи.

Вторая опричная тысяча — в резерве. В нужный момент, когда смешается в панике обстрелянный отряд крымцев, ему надо будет взять его в мечи и шестопёры.

Вроде бы всё по уму, но когда сотники покинули шатёр Бельского, тысяцкий, выделенный для резерва, посчитал нужным сказать своё слово.

— При сотниках я не стал возражать тебе, воевода, теперь — послушай меня. Из леса не выводи мою тысячу. Зачем зря в рукопашке терять людей? Их сохранить нужно для главного боя, прорежая ряды вражеские. Крымцев самих нужно заманивать в лес. Там им и карачун. Важно и другое: не выказывать свои силы татарам — пусть считают, как им хочется. А у страха, сам знаешь, глаза велики.

Подобное откровенное назидание задевает самолюбие, но верность совета заставляет уняться недовольству.

   — Пожалуй, ты прав. Не станем без нужды втягиваться в рубку. Даже, считаю, в лесу. Болтами самострельными сечь, укрываясь в подлеске да под лапами елей, уподобясь боровым птицам.

   — Вот это уже — слово мудрого воеводы. Но ещё хочу посоветовать. Перед ёрником, где засада укроется, триболы разбросать. Как можно гуще. Поворотят татары коней на ёрник, кони их враз обезножат. Вот и секи тогда кучу малу. Останется время и исчезнуть, свершив своё полной мерой.

Верно и это. Триболы — прекрасная штука. Вроде звёздочки с тремя острыми шильцами, и как ни кинь эту звёздочку, один шип обязательно вверх торчит. Непременно впивается он в копыто, если конь наступит на триболу. А тут по опешившему — болт. Куда как славно.

   — Трибол даже в нашем обозе достаточно. Ещё можно в обозе посохи разжиться.

   — Что же, так и поступим, — опять согласился Бельский и обратился к тысяцкому, сотням которого в засаде сидеть: — Пошли за триболами. К сроку чтоб доставлены были.

Двинулись опричные тысячи на быстроногих, уж застоявшихся, вороных конях по глухим лесным тропам, в обгон ползущего татарского войска. Быстро обогнали замыкающий тумен и нашли место для засады. И что порадовало: беспечно шли крымцы, не имея по лесу боковых дозоров. Это весьма облегчало скрытно действовать. Можно в ёрнике загодя устраиваться.

Вот прошла голова ногайского тумена. Вот ядро его — мимо. Последняя тысяча. Одна её сотня миновала, вторая, третья, четвёртая. Теперь — в самый раз.

Сигнал, по уговору, — выстрел из рушницы. Но чтобы не попусту дробь сыпать, а подарок сотнику преподнести.

Выстрел этот в лесной тишине ;— словно гром с ясногонеба. К тому же сотник, не успев ойкнуть, ткнулся головой в конскую гриву. Миг растерянности. Однако всадники тут же схватились за луки, выхватывая их из саадаков. Ещё миг, и полетели бы смертоносные стрелы влево, откуда грохнул выстрел, но... болты калёные из самострелов засвистели с правой стороны дороги из такого же густого ёрника — тяжёлые железные стрелы, вытолкнутые тугой пружиной, легко пробивали татарские латы из толстой воловьей кожи, прорежая сотню.

В ответ, опомнившись, крымцы пустили дождь стрел в ёрник, но тут — второй выстрел, а следом за ним засвистели болты уже слева. Какие-то мгновения, и от сотни всадников остались жалкие крохи. Но идущая за ней следующая сотня с криком: «Ур! Ур!» понеслась на ёрники, вот тут и оказались весьма кстати триболы: одни кони падали, другие спотыкались о них, образовалась куча — ёрники огрызнулись ещё парами залпов из самострелов и опустели.

Лес насторожился, ожидая, что предпримет командир ногайской тысячи, теперь разрезанной как бы на две половины выпавшей из середины сотней. Не может же он вот так, не ответив на укус, повести ратников своих дальше, оставляя за собой неведомую угрозу. Ждали всё же ответа: не свойственно татаро-монголам и ногайцам признавать себя побеждёнными. И кара за трусость у них одна — переломанная спина и смерть.

Чего ожидали опричники, то и вышло: рассыпались сотни на десятки, и как саранча — в лес. Он же вблизи дороги — пустой. Разумно бы, конечно, татарве покинуть его не солоно хлебавши, воротиться на дорогу, но упрямство и злобность не сродни разуму. Всё глубже и глубже втягиваются в лес десятки крымских конников, не предвидя своей смерти в чащобе, и если кто-либо из них оказывается на лесной поляне, то со всех сторон тут же обрушивается ливень стрел, как болтов, так и обычных. Куда от них денешься? А то, что не звучали выстрелы из рушниц, было очень здорово: десятки врагов гибли один за другим, а не попавшие ещё в тенеты, не ведали об этом и не оказывали помощи.

Лес молча расправился с ногайской тысячей. Лишь немногие вырвались из него, поняв в конце концов что к чему, и догнали своих соплеменников со страшной вестью.

Темник — в гневе:

— Переломите хребты трусливым зайцам!

Дело привычное. Хрусть. Хрусть. И — на обочины. Пусть скулят в назидание другим до прихода смерти.

На расправу у темника ума хватило, а вот что делать дальше, ответа в его голове нет. Сам поскакал к главе ногайской рати, хану Теребердею, боясь его гнева и в то же время не имея возможности скрывать гибель тысячи.

Темникам, конечно, хребты не ломают, с них иной спрос — вон из тумена. А это пострашней смерти будет. Однако на сей раз кара миновала провинившегося. Теребердей вместе с ним — к Дивею-мурзе. Чтобы обсудить произошедшее и определить необходимые меры безопасности.

Хану Девлет-Гирею они решили пока ничего не сообщать.

Богдан Бельский тоже держит совет с тысяцкими, радуясь успеху: у воеводы всего двое раненых случайными стрелами. Лучшего желать нечего.

   — Добрый ход найден. Повторять и повторять его. Разить и разить калёными стрелами!

   — Теребердей, считаешь, не примет ответных мер? Он — воевода башковитый. Ума ему взаймы не брать. Думаю, теперь все ёрники, какие встретятся по дороге, вначале стрелами прошилят, тогда только — вперёд. Боковые дозоры обязательно жди. Ещё, вполне возможно, лесными глухими дорогами пустят крупные отряды. Лазутчики шнырять станут любо-дорого.

   — Поступим и мы иначе. Не станем загодя укрываться в ёрниках, и только после того, как их обстреляют, выползать, — предложил Богдан Бельский.

   — Можно будет и так, — поддержал Бельского тысяцкий, — ещё разок таким манером пощипать.

   — Главное же, лазутчиков из леса не выпускать, пока не получим иное слово от князя Андрея Хованского. Самые ловкие десятки специально против лазутчиков настропалим. Много десятков.

Удалась и вторая засада. Меньше, правда, постреляно, всего сотни две, но тут сотня-вторая, там сотня-другая, всё, как говорится, наберётся детишкам на молочишко. Поменьше врагов останется, когда дело дойдёт до свемной сечи. Важнее другое: крымцы теперь станут словно пуганые вороны каждого куста бояться. Ведь не только опричный полк их за бока щиплет, но и весь полк Правой руки, все казаки атамана Черкашенина, которые присоединились к полкам то ли по приказу царя Ивана Васильевича, то ли по доброй воле.

Казаки, знамо дело, не только секут крымцев, но и грабят их обозы, но разве это помеха задуманному.

На Наре сводные заслоны из городовой рати остановили тумены Девлет-Гирея на пару дней — опричники Богдана Бельского в эти дни бездействовали. А те тысячи, что впереди, продолжали боковые уколы. А как только вражья рать двинулась, переправившись через Нару, Бельский сразу же приказал обнажить мечи. Опричники даже успели совершить налёт на тех, кто замыкал переправу.

Весьма успешен и этот налёт. Потери опричников — всего десятка полтора, крымцев же полегло более двух сотен. Они уже, видя чёрных всадников на вороных конях, сопротивлялись весьма вяло. Вроде бы нечистая сила на них нападала.

За этот налёт благодарное слово пришло не только от первого воеводы Опричного полка, но и от самого князя Михаила Воротынского.

Дальше тоже всё шло ладом. Опричные тысячи меняли тактику, и Теребердей не успевал с надёжной защитой. Опричники даже аукать стали. Поначалу ради озорства, потом же, познав выгоду, «зааукивали» ворогов в топкие болотины, и те тонули в них вместе с конями. Бесследно исчезали.

Рожаю миновала крымская рать. И если на Лопасне держали её более трёх суток, то на Рожае почти не случилось задержки. И всё же тумены Девлет-Гирея основательно растянулись. Замыкающие сотни только-только отходили от Рожай, а передовые уже схлестнулись с заслонами на Пахре. Теперь по замыслу князя Воротынского и заслонам предстояло стоять упорней, и налёты совершать с большей основательностью. Вот Опричному полку и предстояло развернуться во всю мощь, беспокоить засадами ворогов, ибо полк Правой руки должен был выделить добрую половину от себя на переправу через Пахру. Подтянули к Пахре даже десяток пушек. Пусть Девлет-Гирей почешет свою реденькую бородёнку, предвидя и в дальнейшем всё большее сопротивление русской рати. Вот тогда он не отмахнётся от дерзких налётов на свои тылы, почувствовав и в них большую угрозу. Побоится оказаться в клещах. А чтобы не возникло у него по поводу серьёзности угрозы сомнений, Опричный полк и оставшаяся часть полка Правой руки должны были, объединив усилия, навалиться на тылы ханского войска, подготовив крепкий удар к тому времени, когда крымцы, сбив заслоны на Пахре, начнут через неё переправляться.

Только опричникам Богдана Бельского не пристало ввязываться в ту стычку — им задача иная: продолжить щипать бока Девлет-Гирею и вывести — а это самое главное — часть его лазутчиков на гуляй-город. Как предполагали все воеводы, после удара в спину вражеской армии у Пахры число лазутчиков возрастёт, станет их как растревоженных муравьёв: Дивей-мурза не успокоится, пока не выяснит, какие силы русских у него за спиной.

Гонца к Богдану Бельскому с повелением выводить лазутчиков к гуляю прислал сам главный воевода князь Воротынский, ибо от действий опричных тысяч Бельского во многом зависел ход дальнейших событий. Богдан, гордясь важностью своей роли в общем замысле главного воеводы, самолично наставлял всех сотников:

— Не больше двух лазутных групп подпустить к гуляю, но и тех на обратном пути основательно проредить. Пусть только пара или две пары доскачут до своих с важной вестью. Со страху-то наговорят, будто весь лес запружен нашими ратниками.

О страхе он сам добавил к приказу главного воеводы, справедливо рассуждая, что страх — не вдохновитель победы.

Велено — сделано. Все лазутчики, переправлявшиеся через Рожаю, попадали под зоркое око опричников Бельского. Пропускали их поглубже в лес и скашивали самострелами. Но вот одних подпустили к холмам. Оказавшись на опушке перед большим полем, они разинули рты от изумления: великий гуляй-город, способный вместить несколько десятков тысяч ратников, грозно поглядывал на них из бойниц жерлами пушек.

Десятник приказывает:

   — Рассыпаемся парами. Ящерицами ползти, но об увиденном весть донести!

Сам же пустил коня вскачь прямо по дороге. Не таясь.

Вот его-то опричники и решили одарить жизнью. Одного. За решительность, за смелость, за понимание важности увиденного.

Прискакавшего на взмыленном коне командира лазутной десятки сотник сразу же повёз к Теребердею. Минуя и тысяцкого и темника. Теребердей — прямиком к Дивею-мурзе. Тот с великим вниманием отнёсся к сообщению десятника, прося ещё и ещё раз повторить рассказ. Затем спросил:

   — Где остальные из твоей десятки?

   — Они, если им удастся, возвратятся лесом. Я же поскакал открытой дорогой. В лесу гяуров много, на дороге же — никого. Но я побоялся, если вся десятка со мной поскачет, привлечёт внимание.

   — Ты достоин стать сотником. Пока же — иди.

Долго два военачальника обсуждали тревожную весть. Даже сомневались.

   — Не может быть у Воротынского большой рати. В прошлом году все полки, какие обороняли Оку, погибли, — рассуждал Дивей-мурза, — а по городам российским прошёл мор. Великий мор. С Ливонией не замирились, значит, и оттуда полки не могли прибыть. Думаю, туменом одним, твоим, Теребердей, разнести можно будет гуляй-город.

   — Я тоже так думаю. Но нужно ещё и ещё посылать лазутчиков, чтобы подтвердить слова десятника.

   — Сотника.

   — Да, сотника. Я поверил ему, только один глаз — не два глаза. Повременим, не получив ещё одного подтверждения и более подробного осмотра места.

   — Наши мысли совпадают. Хану Девлет-Гирею я пока ничего не скажу. Движение к Москве не остановлю. А сотника предупреди, пусть язык держит за зубами и про увиденное никому ни слова.

В то же самое время Богдан Бельский упрекал опростоволосившихся:

   — Как же можно позволить одному только воротиться? Одному никогда не будет полного доверия. Теперь, по нашему же недоумию, лазутчики полезут ещё нахрапистей.

   — Встретим, — успокаивали Бельского сотники. — Всё сделаем как надо.

Слово опричники сдержали. Подпустили к гуляю пару лазутных десятков. Более того, сумели захватить языка. Он знал не слишком много, но даже то, что знал, оказалось очень важным: на гуляй-город будет послан один ногайский тумен.

Отправил языка Богдан Бельский своему воеводе, в ответ ни звука. Целых два дня в неведении. А они прошли с великой пользой для русской рати: гуляй подготовился к отражению тумена и успешно от него отбился. На следующий день — два тумена навалились на гуляй, но тоже без малого успеха. Не сможет теперь Девлет-Гирей продолжать движение на Москву, пока остаётся у него за спиной большая ратная сила. Так рассудили на совете воеводы и решили срочно подтянуть все полки к гуляю.

Богдан Бельский тоже получил приказ соединиться со своим полком.

Богдану приказ первого воеводы лёг на душу. Он даже возликовал.

«Сеча! Игра судьбы. Если Бог даст, с головой и со славой выйду из неё», — думал Богдан Бельский, вполне уверенный, что их полк войдёт в гуляй и станет отбивать штурмующих. Увы, полк вновь остался в чащобе.

Весь следующий день с тревогой прислушивался Богдан к пушечной стрельбе, к залпам рушниц, к барабанному бою татарских сигнальщиков и даже к воинственным воплям: «Ур! Ур!». Он боялся, как бы не захлебнулась стрельба, не ворвались бы в гуляй-город вражеские тумены. Впрочем, не он один опасался этого. Даже Хованский, не говоривший обычно лишнего слова, не выдержал:

   — Не ошибается ли князь Михаил? Что в гуляе? Большой полк, полк Левой руки, немцы-наёмники Фаренсбаха, казаки атамана Черкашенина и огневой наряд. Тысяч тридцать пять, если учесть ещё княжескую дружину. Девлетка бросил в сечу вдвое больше. У него оставлен тумен на Боровской дороге, ещё один — на Десне, но ему два тумена держать в запасе свободней, чем нашему воеводе два полка.

   — День, почитай, выстояли. Бог даст успеха и в завтрашний день, — довольно спокойно не согласился с Хованским второй воевода Хворостинин, — что-то же задумал князь, коль нас в запасе держит. Подождём своей очереди.

Богдан Бельский счёл нужным не говорить своё слово, не делиться своими подозрениями. Может, они заодно с князем Воротынским? Вроде бы хотят побить Девлетку, а сговор иной имеют.

Что ни говори, но влияние дяди, возглавляющего сыскное ведомство опричнины и по долгу службы подозревающего всех и каждого, оставило заметный след.

Не раскроешь, однако, душу тем, кого подозреваешь в возможной измене.

Начало темнеть. Протрубили татарские карнаи отход, ухнуло ещё несколько выстрелов из пушек, и всё затихло.

   — Ну вот, жди гонца, — заключил князь Хованский.

Точно. Вскоре гонец прискакал в Опричный полк. Долго о чём-то говорил с Хованским с глазу на глаз, когда же ускакал, первый воевода тут же позвал Хворостинина и Бельского.

   — По дыму из гуляя налетаем на крымцев. Тремя клиньями. Ты, воевода Бельский, возьмёшь под свою руку свои две тысячи и те, что впереди тебя щипали. Встанешь справа от меня. Твоя задача: по берегу Рожай с полверсты пронестись галопом, потом налетать на спины татарские. Без барабанного боя. Без рожков. Молча. Черной тучей. Будто кара Божья на головы басурманские. Я — в центре. Хворостинин — слева. Мы должны так рассчитать, чтоб нам вклиниться в тылы врагов одновременно. А дальше своими тысячами каждый управляет сам. Исходя из обстановки. Если нет вопросов — по своим местам. Впрочем, окольничий Бельский, повремени чуток.

Ещё Хворостинин не успел опустить за собой полог шатра, Хованский задаёт вопрос:

   — Ты в настоящей сече бывал?

   — В серьёзной — нет.

   — Послушай тогда совета: ищи золотую середину. Наблюдая лишь за действиями тысяч своих, стоять в сторонке на облюбованном бугорке не стоит. Тысяцкие они — сами с усами. Но и рубиться, забыв обо всём — не дело. Время от времени выходи из рукопашки осмотреться. А холопов своих от себя ни на шаг не отпускай. Они — твоя защита.

   — Отборные у меня боевые холопы. Знают своё дело.

   — Верю. Только прошу: главу своей дружины пошли ко мне. Я с ним потолкую. Имей в виду, мне за твою голову перед Малютой ответ держать.

   — Иль грозил за недогляд? Не может такого быть. Сеча, она и есть — сеча.

   — Малюта никогда никому не грозит. Он делатель, а не пустомеля.

Точная оценка. Дядя Малюта никогда лишнего слова не скажет. Даже с ним, племянником, не часто откровенничает. А что за смерть племянника может отомстить, такое вовсе не исключено.

   — Непременно учту это, памятуя заботу твою обо мне. Однако зайцу, под ёлочкой укрывшемуся, не уподоблюсь.

   — Условились.

К рассвету, когда Богдан вывел свои тысячи на исходное место, откуда удобен рывок по берегу Рожай, и стан свой временный густо опоясал засадами против возможных лазутчиков, к нему подъехала четвёрка могучих опричников — глянул на них Богдан Бельский, оторопь его взяла. До жути суровы их лица. А руки, что твои кувалды.

   — Первый воевода к тебе послал. Стремянными.

   — Добро. Соединяйтесь с боевыми холопами.

   — Нет. Мы сами по себе. Наш глаз — особый.

   — Хорошо. Не поперечу воле первого воеводы.

Может, они ещё бы о чём-либо поговорили, но в это время предутреннюю тишину разорвал гулкий бой главного татарского барабана, его подхватили дробь меньших барабанов туменов, тысяч, сотен, а следом словно повисли над предрассветным полем утробные звуки карнаев, визгливые сурнаев; и вот уже вздрогнул лес от великого многоголосья:

   — Ур-а-агш!

   — Ур-а-агш!

   — Ур-а-агш!

Первый залп пушек и рассыпчатая дробь рушниц. Ещё залп и дробь. Ещё и ещё. Штурм набирал силу.

Томительно тянется время. Очень томительно. Оно так тянется, когда ты в полном безделье, а у тебя чешутся руки. Татары же настолько увлеклись штурмом, что вовсе забыли об охране тыла, о разведке в окрестных лесах, подступающих к пойменному полю, поэтому даже засады дремали в ёрниках.

Без Дивея-мурзы, который всегда всё предусматривал (его заарканили порубежники прошлой ночью, когда он выехал осмотреть гуляй-город и определить, где его наиболее уязвимое место), некому было подсказать умное решение Девлет-Гирею, он же сам пылал гневом, повелевая одно и то же:

   — Снесите деревянный забор, трусливые бараны! Смерть гяурам!

Время к обеду. Пора бы и в рубку со спины. Но нет дыма. Богдан Бельский едва сдерживался, чтобы не скомандовать своим тысячам вступить в сечу. И когда уже совсем стало невтерпёж, когда мысль об измене чуть было не толкнула на необузданный поступок, взметнулся над гуляй-городом чёрный столб дыма.

Богдан Бельский, забыв о советах первого воеводы Андрея Хованского, поскакал впереди своих тысяч. Подковой его охватили боевые холопы и приставы Хованского. Первым и врубился Бельский в плотные ряды крымцев, увлёкшихся боем и не обративших внимание на столб дыма над гуляем.

Любо-дорого сечь растерявшихся, видя, как они падают под ударами твоего меча. Нет, не держат их кожаные латы острую новгородскую сталь. Кишка тонка. Машет и машет мечом Богдан Бельский, не замечая времени, забыв обо всём, будто и не воевода он, а простой мечебитец. И тут грубый такой, можно сказать приказной, голос:

   — Охолонись, воевода. Выйди из сечи. Оглядись.

Бельский ругнул себя и развернул коня. Боевые холопы и приставы первого воеводы прикрыли его спину и бока.

В полусотне саженей — взгорок. Должно быть, удобный для командного стана. Точно. Одним взором можно охватить не только свои тысячи, но и всё поле боя. Только для чего это? Пока Бельскому невдомёк.

Подскакали тысяцкие со своими стремянными. Им тоже надо охватить взглядом происходящее и получить какое-либо уточнение из уст воеводы, над ними поставленного.

   — Похоже, пришли в себя татары, — со вздохом определил один из тысяцких. — Тягучая сеча пошла. Не побежали вороги, на что, похоже, главный воевода расчёт имел. Теперь не ясно, чем всё закончится. Их намного больше, чем нас.

И в самом деле, рубка шла по всему полю. У русских только одно преимущество: из гуляй-города продолжают палить пушки, рушницы и самострелы, прорежая крымские ряды, ибо от разящей дроби и калёных болтов укрыться просто невозможно. Вороги зажаты со всех сторон, и выход у них один — рубиться до конца или рвануться на прорыв.

Похоже, не предвидел князь Воротынский такого поворота событий. Когда неприятель поставлен в безвыходное положение, он просто вынужден драться с удвоенной силой. Нужно было, возможно, оставить продух между полками, чтобы дать просеку для бегства. Теперь это видели даже тысяцкие и рады были сказать своё мудрое слово.

   — Не всё учёл князь Воротынский, — тоже со вздохом поддержал своего товарища второй тысяцкий. — Потому, считаю, одной головой думал, а мог бы большой совет собрать. Теперь в три руки биться нужно, иначе...

Он не договорил, увидев, как из леса выпластала дружина князя Воротынского с его стягом. Впереди — знатный воевода Никифор Двужил.

   — Ого! Князь имел силы в запасе? Внесёт перелом!

Однако не в гущу сечи несётся дружина, а держит путь свой к ставке Девлет-Гирея, которая расположилась в полуверсте от гуляй-города на высоком холме. Со взгорка, на котором восседает на коне Богдан Бельский, её хорошо видно. Да и расстояние до ханской ставки не так уж велико. Первые ряды обороняющих ханскую ставку дружина смела играючи, но чем ближе к хану, тем яростней сопротивление. Да и как иначе, если добрая половина ханской гвардии — отборные нукеры — оберегает драгоценную жизнь властелина.

Замедляется движение княжеской дружины, вот-вот остановится она, завязнув в тягучей сече.

«Пособить бы?» — мелькнула мысль у Богдана. Окинул он поле сечи взглядом: напрямую прорубаться сквозь татарские тумены очень долго. А если обочь поля? По берегу до леса, а там — краем леса, да и ударить сбоку?

Взыграла кровь. Приказывает своим тысяцким:

   — Поможем дружине славного воеводы нашего! Дайте знак о выходе из сечи и — за мной!

   — Риск великий. Оголим свой участок. И всё же, стоящий риск. Дело задумал ты, воевода.

А Бельский уже скачет со своими боевыми холопами и приставами Хованского по берегу Рожай, не замечая даже, что в иных местах татары поджимают русских ратников очень близко к берегу; но вот его начали догонять вороные опричные сотни — всё больше и больше их. Чувствует это Богдан Бельский по топоту несущимся за ним и торопит коня — тот рвётся из-под седла, словно поняв намерение хозяина.

Вот она, гряда холмов. Пора выскакивать из леса. Осадил коня Бельский, чтобы подтянулось как можно больше ратников. Понял, тысячи не наберётся. Выходит, не всех вывели из сечи тысяцкие, побоялись полностью оголить участок.

«Ослушались!»

Только не время возмущаться. Нет нужды ждать и остальных, кто ещё не подоспел. Тем более правы тысяцкие. Нигде нельзя давать простора татарам, иначе, почувствовав слабину, они ещё пуще ободрятся.

Оглянулся Бельский на стоявших в ожидании опричников и — громко, чтобы услышали все:

— Кто подрубит ханский стяг, обещаю выборное дворянство и чин тысяцкого! За мной!

Момент решительный. Должна дрогнуть ханская гвардия, увидя боковой удар. На это уповал Богдан, пластая на своём вороном впереди вороньей стаи. Забыл наказы и Малюты, и Хованского не действовать сломя голову. Напрочь забыл.

Увы, не дрогнули гвардейцы ханские. Без страха встретили они чёрных опричников кривыми саблями. Пошла рубка. Не пятились нукеры, только по их трупам продвигались вперёд опричники, теряя своих соратников.

У Богдана Бельского мелькнуло сомнение: не зря ли предпринята им атака, не сложит ли он здесь свою голову?

Но вот перемена: не гвардейцы дрогнули, дрогнул хан. Он видел, как с одной стороны упрямо прорубается к нему княжеская дружина со стягом главного воеводы, с другой, не менее упрямо, продвигаются чёрные опричники, к которым продолжает прибывать из леса пополнение. Вышло совершенно случайно, но оказалось, что Бельский поступил весьма разумно, не став дожидаться полного сбора своих ратников, — именно выскакивающие одна за другой из леса десятки более всего напугали Девлет-Гирея, ибо хан посчитал, что не будет конца чёрным ратникам. Хан махнул рукой сотне своих телохранителей, которая ещё не вступала в бой, и поскакал в обход гуляя на большую дорогу.

За ним, не теряя ни мига, понеслись нойоны, тоже со своими телохранителями — защитников холма сразу же заметно поубавилось, да и боевой дух их моментально сник.

Через четверть часа сотник Ивашка Силин подрубил ханский стяг.

Упавший стяг — сигнал великого бедствия. Правда, ещё какое-то время сеча не утихала, но вот наиболее разумные тысяцкие или наиболее трусливые повели своих подчинённых на прорыв; русские же ратники, поняв, что близок миг победы, не слишком-то препятствовали желающим улепетнуть. Пусть несутся в панике. Сподручней сечь их, догоняя. У каждой речки. Особенно на Оке. Если ещё их мудрый главный воевода загодя определил Серпуховскому гарнизону тормошить переправы вылазками.

Тех, кто сдавался, не секли: будет кому хоронить нечистых басурман, да и работники из татар со временем получаются неплохие, а руки рабочие земле обезлюдевшей от мора и рати ой как нужны. Ещё и о том мысли: пойми, кто из них монгольской, а кто русской крови — во все годы ига Орда брала налог крови, каждого первенца-мальчика. Явно готовила из них бойцов.

Богдан Бельский гоголем восседал на коне, взирая с восторгом на происходившее вокруг. Удобное место выбрал Девлет-Гирей, чтобы всё видеть, увы, толку от этого никакого не извлёк. Теперь вот он, Бельский, на его месте. Гордый тем, что не дружинники княжеские подрубили ханский стяг, а опричник, ему подчинённый. Он ждал, когда к нему подъедут первый и второй воеводы Опричного полка и признают его важный вклад в победу над крымцами.

Завысил значимость своих действий? Ещё как! Его смелый шаг не более, чем родничок, влившийся в Окские струи, только дополнение к проделанной огромной подготовительной работе князя Михаила Воротынского и его соратников. Причём «родничок» был случайным. Но разве мог Богдан трезво об этом подумать, считая, что именно его умный и смелый манёвр принёс столь великую победу, в корне изменив картину боя?

Нет, он не спустится с холма, пока не подъедут к нему его начальники и не пожмут его руку. Храбрую руку героя.

Никифор Двужил уже сказал ему своё слово:

   — Молодцом, воевода. Завяз бы я со своей дружиной. Слишком отчаянны ханские нукеры. Да и больше их намного.

   — Увидел я, что туго вам, вот и решил.

   — В самое время решил. Ладно, оставайся здесь, а я — к князю. Вдруг пособить есть нужда.

Не Хованский с Хворостининым подъехали первыми к бывшей ханской ставке, а сам князь Михаил Воротынский. Гордый великой победой, но старающийся скрыть радость, ибо на поле сечи да и в гуляй-городе сложили свои головы многие сотни.

   — Низкий поклон тебе, опричный воевода Бельский. Пособил знатно. Как бывалый воевода действовал. Стяг ханский тебе к ногам Ивана Васильевича, царя нашего, бросать. А теперь... Чешутся, небось, руки. Вдогонку кинуться хочется?

   — Конечно.

   — Веди свои тысячи. Я всем полкам велел сечь безжалостно наглых захватчиков, кто не бросит сабли своей кривой да саадака с колчаном. И тебе это же велю.

Поспешил Богдан Бельский со своими опричниками, и уже на Лопасне догнал улепетывающих в панике татар и ногайцев. Они почти не сопротивлялись, и он пленял их сотнями, заявляя на них своё право. Его вотчинам и поместьям в Московском, Ярославском, Переяславском, Зубцовском, Вяземском, Нижегородском уездах и в Белом рабочие руки лишними не станут. Можно, кроме того, приглядевшись, отобрать из татар храбрецов, готовых исполнять любое его поручение. При усердном служении их можно будет даже возвысить ещё более.

Угодили в руки Бельского и те, кого Девлет-Гирей прочил наместниками в города русские. За них князь полагал получить хороший выкуп, значительно пополнив свою казну, которая хранится в Иосифо-Волоколамском монастыре.

Когда насытился сечей окончательно, решил Богдан, что можно теперь присоединяться к своему полку, под руку воеводы Хованского, выказывая и в дальнейшем ретивость. Он достиг того, чего желал: отличился в сече настолько, что даже недруги не смогут этого отрицать. А уж Малюта Скуратов сумеет преподнести царю Ивану Грозному его решающую роль в победе над Девлеткой, князя же Воротынского унизить или даже обвинить в нерешительности, в которой можно увидеть, если приглядеться внимательно, двойную игру со злым умыслом.

Пособит в этом и Фрол Фролов.

Надежды Богдана Бельского исполнились. Ему повезло. С помощью, конечно, доброго дяди Малюты. Получилось так, что рать победителей, въехавшую в Москву во главе с князем Михаилом Воротынским, встречали великим ликованием и колокольным звоном всех церквей. Под копыта коней бросали охапки цветов, женщины расстилали шёлковые платы свои. Не боялись греха остаться простоволосыми. Когда же возвращался в Москву сам царь Иван Грозный, бежавший, как рассудил народ, от важнейшей для страны сечи, его встречали подневольно, что почувствовал царь и его до глубины души это скорбило.

Не встретил царя и сам Воротынский лично. Он поспешил воспользоваться победой и вместе со своими боярами устремился к тем местам, где давно уже были срублены заставы и крепостицы, чтобы наладить спешную их отправку в предназначенные им места на порубежных линиях. И вот тут Малюта Скуратов, поняв, как всегда, тайные мысли государя, пустил слух, что князь Воротынский не добился бы победы над Девлет-Гиреем без героизма Опричного полка, особенно тех тысяч, которыми командовал Богдан Бельский. Когда же слух этот, распространяясь, набрал силу, Малюта донёс о нём Ивану Грозному, добавив:

   — Сам князь Воротынский определил Богдану Бельскому, холопу твоему верному, стяг ханский бросить к твоим ногам. Когда и где, твоё, государь, слово.

   — На пиру в честь моей победы над Девлеткой!

С этого и началось пиршество. Расселись званые гости по своим местам согласно знатности их рода, воссел царь за свой стол — всё, как обычно, только отчего-то по правую руку царя — пусто. Для кого место оставлено?

Недолго томились бояре, князья и дворяне в неведении, двери трапезной палаты распахнулись, и в сопровождении десятка вооружённых опричников вошёл в неё Богдан Бельский, волоча за собой стяг хана Девлет-Гирея, как половую тряпку.

Вот это — выдумка!

Приблизился Бельский к царскому столу и швырнул к трону царёву изрядно испачканное и помятое знамя.

   — Тебе, царь-победитель Девлетки, стяг его, в навозе конском вывалянный.

Царь указал Богдану Бельскому место рядом с собой.

И пошло после этого, поехало. На пиру царь словом не обмолвился о князе Воротынском, ибо его самого среди гостей не было, он продолжал мотаться теперь по порубежью со своими соратниками, организуя работы по возведению крепостей и застав, а раз нет воеводы, зачем говорить о нём. Честил царь лишь своих любимцев, даже тех, кто вовсе не был причастен к сражению под Молодями, а из воевод славил Хованского, Хворостинина, Юргена Ференсбаха, особым словом отмечая мужество и находчивость Богдана Бельского — славил только тех воевод, кого сам определил в Окскую рать для усиления.

После пира, скорее нечестного, чем почестного, Скуратов имел тайный разговор с племянником своим.

   — Молодцом ты себя показал в рати, а ещё лучше — со стягом ханским. Теперь путь тебе открыт более вольный. Если к тому же довершим начатое нами. Если низвергнем Воротынского.

Нашли они зацепку, раскрутили её, и Грозный жестоко расправился со спасителем России от полного её порабощения.

Малюта Скуратов размечтался: «Ближним слугой очинит меня взамен Воротынского. Свою сыскную и карательную службу передам Богдану».

Гопнул Малюта, не перепрыгнувши, обнадёжив даже племянника радужным будущим. И Малюта, и Богдан остались при своих интересах. Богдан Бельский даже боярства не получил: не перевёл его государь из окольничьих Государева Двора в бояре думные.

Верно молвится: поступки властелинов непредсказуемы. Можно лишь затаить обиду, не более того. И ждать подходящего момента для расплаты за несправедливость.

Богдан даже заболел от огорчения. Целую неделю не покидал дома из-за недуга, крепко подкосившего его здоровье. И как уже стало привычным, Богдан, перед сном приняв снадобье, отправился было в опочивальню, но вошедший ближний слуга его известил:

   — Боярин, тебя кличет спешно Малюта, дядя твой.

«Боярин» — привычно слышать от слуг. Лести ради они его так величают, и он не противится, а вот с приглашением дело странное.

«Вчера наведывался. Спокоен был. Уверенный в себе. Чего это вдруг зовёт? Знает же о хвори моей. Мог бы и сам наведаться, если что стряслось».

   — Вели нести одежду на выезд. Да пусть запрягут коляску. Верхом недюжин я ещё. Полость медвежью не забыли бы положить. Не зима на дворе, но хворому остудиться вполне можно.

Ехать всего ничего, но слуги укутали барина своего основательно, чтоб, не дай Бог, не продуло бы его, не усилился бы недуг. Кучер тоже не гикнул на тройку, чтоб понеслась она лихо — не нужен барину встречный ветер. Когда же въехал во двор усадьбы Малюты Скуратова, не остановил коней на обычном месте, а подвёз Богдана к красному крыльцу под самый под навес.

Племянника ждали. И хотя он был здесь частым гостем и хорошо знал дом, ему услужливо подсказали:

— В дальней горнице они.

Почему «они» и почему в дальней горнице, крохотной каморке, можно сказать? Он, Бельский, был в ней всего несколько раз — копия царской горницы для тайных бесед. Выходит, серьёзный на этот раз ждёт его разговор. Тайный. Подальше от слуг. И всё же, почему «они», и сколько ещё гостей дядя позвал?

Гость был всего один. Борис Годунов. Зять Малюты. Муж Марии, двоюродной сестры Богдана.

Впорхнула в душу ревность, а с ней и неприязнь. Конечно, Богдан знал, что дядя подтягивает к трону своего зятя Бориса, и тот уже был дружкой на свадьбе царя Ивана Васильевича с Марфой Собакиной[52]. Такой почёт не часто достаётся даже князьям именитым, боярством очиненным. И то сказать, великолепен юный Борис, одарён природой щедро. Что осанка, что вид сановитый, что манера держаться — явно он нравился царю даже несмотря на то, что, как поговаривали, Борис всегда умел увильнуть от участия как в оргиях, так и в кровавых расправах.

Не должно бы подобное нравиться Ивану Грозному, но надо же — вроде бы царь не замечает ничего. Значит, лестью берёт Годунов, либо хитростью.

Даже Малюта однажды высказался о нём откровенно:

   — Далеко пойдёт. Ты с ним, племяш, ухо востро держи. Рта лишний раз не открывай.

И вдруг они вместе? Наверняка чтобы говорить друг с другом с полным доверием и совершенно откровенно. Что же изменилось?

   — Вот и слава Богу, что подъехал, — заговорил Малюта Скуратов, указывая племяннику на лавку с мягким полавочником. — Не время, племяш, хворать. Царя-батюшку снова блажь одолела.

Вот это — выходка. Далеко не та скрытная усмешка, какая однажды сорвалась с дядиных уст, а прямая крамола. Стало быть, не опасается он своего зятя.

«А меня предупреждал рта не раскрывать лишний раз».

Просек Малюта, о чём мысли племянника, и успокоил его:

   — Сегодня не коситься нужно нам друг на друга, а плечи подставив, сообща идти к единой цели. Цель же — готовиться к самому худшему.

Помолчал миг-другой, собираясь с мыслью, и продолжил с грустным вздохом:

   — Письмо царское Василию Грязнову мне дали почитать. Вам ведомо, что израненный, пленён он Девлеткой. Слишком увлёкся преследованием за Окой, вот и оказался в руках татарских. Девлетка предложил обменять Грязнова на Дивея-мурзу. Василий от себя прислал просьбу уважить Девлетку. И что ответил Иван Васильевич, царь наш? Ишь, мол, чего захотел: кто Дивей-мурза и кто ты? Не забывай, мол, кто отец твой и дед. Дивей-мурза из знатных, а тебе чего, дескать, в знатные нос совать. Ты, дескать, низкий раб, гож лишь скоморошничать на наших пирах. Так и назвал: низкий раб.

Вновь молчание. На сей раз довольно долгое. Снова вздох.

   — Ни ты, Богдан, ни ты, Борис, не из первых княжеских родов. Стало быть, — рабы. Низкие. Я тоже не из первых среди Бельских, хотя и очинен в думные бояре. Вас же выше окольничьих не жалует. Скажете, настанет, мол, и наше время. Может быть. Но вот в чём загвоздка: завтра на Боярской думе царь намерен объявить о конце опричнины. Не станет больше отдельно опричнины, отдельно — земщины. Россия снова станет единой. Не мне судить, хорошо или плохо это для России, для нас же — худо. Очень даже худо. Не при деле мы окажемся. Если даже минуем опалы. Пока я знаю, кого опалит Иван Грозный. Не очень многих. Казней не ожидается вовсе. Предстоят только ссылки. Знаю и то, что царь собирается удалить от себя многих из опричников, кто был его спутником на разгульных пирах и в кровавых забавах. И кто из нас скажет, что и с нами подобное со временем не случится? Тем более что опричные полки, где у нас есть кое-какая опора, намерен он заменить стрелецкими полками. Даже при себе царь думает создать Стрелецкий полк. Вот я и позвал вас, чтобы сообща решить, станем ли мы ждать рока, будем ли сами о себе иметь думку и действовать согласно с этой думкой?

Не успел ещё Богдан полной мерой оценить услышанное, как Борис Годунов заговорил уверенно, словно о давно выношенном.

   — У Ивана два сына: Иван и Фёдор. Иван столь же умён и хитёр, как и отец. Жесток не менее его. Фёдор же — блаженный. Вот его и следует на трон возвести. Он станет царём всей России, управлять же ею будем мы.

   — А брат Грозного Владимир Старицкий?

   — Не помеха, если умело действовать.

   — Выходит, извести и сына Грозного и Владимира? — решился на откровенный вопрос Богдан. — Не в пыточную ли прямой путь, если дознаются?

   — А сейчас ты от сумы и тюрьмы можешь заречься?

   — Это так. И всё же нужно действовать ловко и тайно.

   — Есть ход. Вполне надёжный, — уверенно сказал Борис Годунов.

Вот и весь сказ. Больше ни слова. Разве это откровенность? Богдан хотел было упрекнуть Годунова, но сдержался, прикинув всё в уме. В самом деле, есть ли нужда раскрываться во всём, не лучше ли, имея одну цель, делать каждому своё дело тайно. Так меньше опасности провалиться, если что-либо изменится.

В общем, долгий разговор окончился твёрдым уговором: идти сообща к единой цели, не подстёгивая друг друга, действуя размеренно и очень осторожно, даже не раскрываясь полностью друг перед другом.

   — Важно хорошенько запомнить это да не выпячивать на людях нашей дружбы. Жить как все: при Государевом Дворе дружбы нет, есть только интересы каждого. Лучше будет даже, если мы, помогая друг другу по большому счёту, прилюдно изредка станем показно противоречить по мелочам. А такое останется в памяти.

   — Принимается! — горячо поддержал Малюту Борис Годунов.

Так порывисто, так несдержанно, что у Богдана Бельского закралось подозрение:

«Угодно, видать, ему станет двуличить при таком уговоре. Себе на уме...»

Когда стало очевидно, что обо всём тайном уже обговорено, хозяин предложил:

   — Перейдём в трапезную. Сделаем вид, будто продолжаем наш разговор. Для ушей слуг моих.

В трапезной потянулся долгий пустопорожний разговор, в основном о делах в вотчинах и поместьях.

На следующий день, к удовольствию заговорщиков, Иван Грозный не собрал Боярской думы, ибо резко изменилась обстановка: посольский приказ известил государя о смерти польского короля Сигизмунда и о том, что в Москву направлено посольство из Кракова. Его цель — предложить Ивану Грозному от имени шляхты и ясновельможных панов выдвинуть свою кандидатуру Сейму для выбора его в короли польские. Иван Грозный ломал голову над тем, как поступить. Вроде бы заманчиво, и в то же время, кто предскажет результаты этих выборов. Начались, как бы мы сейчас назвали, консультации. Советы самые разные, но большинство бояр стояло за то, чтобы дать согласие идти на выборы. Только Богдан Бельский ответил государю коротко и ясно:

   — Избранный на Сейме — не самодержец. Ты, государь единовластный в России, в королевстве будешь повязан по рукам и ногам.

Лыко — в строку. Взыграло самолюбие Ивана Грозного, и он хотя вроде бы и не отказался от предложения послов, прочащих его на Польский престол, но палец о палец не стукнул, чтобы добиться победы на выборах. Поступил так, дабы не слишком обидеть ясновельможных панов резким отказом. Тянул время.

Ещё одна причина неспешности в отмене опричнины — действия шведов. Считая, что Россия ослабла — потеряла изрядно ратников в сече с ханом крымским, а войско пополнить некем, ибо по городам и весям российским прошёл страшный мор, — шведы начали шажок за шажком захватывать земли эстонцев. Мало того, смущали карелу, ижору и водь, занедовольничала и чудь побережная, вроде как тяготиться стала подданством российским, и это, пожалуй, была главная причина, по которой Иван Грозный заменил обсуждение задуманного прежде вопроса другим — он испросил совета, как лучше организовать поход на шведов. Предложений много. Выслушав их, государь объявил:

— Я сам поведу полки на шведов. Весны ждать не буду, как предлагают некоторые осторожные. До зимы устрою войско в станах Великого Новгорода и ударю оттуда неожиданно.

По росписи Разрядного приказа Богдану Бельскому было определено идти воеводой в карелы. С одним полком.

Волю государя исполняли усердно, и несмотря на раскисшие дороги, в станы под Великим Новгородом полки подошли точно в установленный срок. Иван Грозный провёл смотр своей рати и первым разрешил выход полку Богдана Бельского, как более всех подготовленного к походу и к сечам.

Это соответствовало истине. По совету Малюты Скуратова Бельский ещё в Москве изучил по Новгородским древним чертежам, где стоят какие города и посёлки на Ладоге, по берегу Невы, на Охте, Ижоре, Сестре и на островах Котлина озера (Финского залива). И не только сам изучил, но велел сделать это же тысяцким, сотникам и даже десятникам. Проводники — проводниками, а самим не гоже уподобляться слепым котятам. Особое же внимание Бельский обратил на земли северней Невы, где издревле обитала народность ижора, более финско-угорского корня, нежели венедского. Вот их-то больше всего соблазняли шведы, хотя и с невеликим успехом, но всё же не безрезультатно.

Полку предстояло действовать не единым кулаком, а разрозненно, чтобы взять под ратную руку одновременно все народности в Карелах, поэтому Богдан Бельский ещё до смотра войска царём провёл совет с тысяцкими и сотниками, указал кому и где сосредоточиваться перед началом карательных действий. Для себя он наметил крепость Невское Устье, остальным же места указал так: одной тысяче — на Васильевском острове в усадьбах бывших (в Великом Новгороде их принято было называть «старыми») посадников Василия Казимира, Василия Селезня, Василия Ананина; другим тысячам в сёлах по берегам Котлина озера и на Фомином острове, где тоже не одно боярское поместье. Отдельно приказал паре сотен остановиться в посёлке Клети, что на Ижоре.

— Никому без моего слова ничего не предпринимать, — наказывал Бельский тысяцким и сотникам. — Сидеть смирно. Меч обнажать только против тех, кто первым поднял меч.

Богдан Бельский рассудил так: лучше попытаться успокоить ижору и карелу бескровно, не устрашая, а соблазняя, как это делают шведы. Все города, посёлки, особенно погосты, привести к присяге царю Ивану Васильевичу, и не только ижору, карелу, водь, а и русских. Казнить лишь тех, кто наотрез откажется присягать самодержцу Российскому. Казнить прилюдно. Как изменников. Он понимал, что нарушает наказ Ивана Грозного, для кого главное — держать всех в страхе. Бельский даже представлял, какие ужасы испытает эстонская земля, но понимая, что самовольничает, и предвидя не слишком лестное слово государя, всё же твёрдо решил не размахивать мечами, не жечь и не грабить, справедливо полагая, что добровольная присяга куда как прочней подневольной.

Не считаясь со временем, Богдан Бельский встречался со знатными гостями новгородскими, какие благодаря крупному торгу имели здесь заметное влияние на местное население; с боярами и дворянами, с воеводами крепостей Ладоги, Канцев, Орешка, Невского Устья, обсуждал с ними, какловчее приводить к присяге сёла и погосты. Не все сразу становились на его сторону, но Бельский шаг за шагом добивался своего, да к тому же, на его радость, в Невское Устье потянулись посланцы от ижоры, корелы и води с просьбой принять от них присягу на верность русскому царю. Дошли, видимо, до них слухи о намерениях воеводы, который испытывает трудности в осуществлении своего плана.

Конечно, не обошлось подобное без убедительного слова гостей и бояр новгородских, кто увидел в мирном разрешении неурядицы свою великую пользу.

Приезд посланцев пришёлся очень кстати. Сторонники меча поутихли. Настало время приступить к задуманному.

Одного не учли, однако, Бельский и его сторонники — бунта священнослужителей. Канцы, Невское Устье, Орешек, как и Ладога — не в счёт; здесь почти все горожане православные, и им — крест целовать. А как быть с посёлками, где в основном карела, ижора и водь? Чудь, она и есть — чудь, никак не хочет расставаться со своими богами. Кое-чего, правда, церковники добились, прирастив приходы за счёт многобожников, а предстоящее крестоцелование для попов, что тебе манна небесная. Вольно или невольно приобщатся язычники к православному таинству, и для многих из чуди это может стать началом прозрения.

Особенно настойчивым оказался отец Никон, настоятель церкви Спаса, выстроенной в довольно крупном селе, переименованном по его же настоянию в Спасское. Приобщив многих из чуди к христианству, теперь он никак не желал отпятиться хотя бы на малый шажок.

Однако Богдан Бельский переупрямил всех, решил так: православным присягать на кресте в присутствии пастырей, тем же, кто придерживается своей веры — под Священным Дубом правосудного бога Прова. Под приглядом ратных чинов.

Безусловно, князь не уходил мыслями в далёкое будущее, просто считал, чего ради проливать кровь, если люди сами, по доброй воле, намерены присягнуть самодержцу Российскому? На самом же деле его действия будут иметь очень далёкие последствия. Когда шведам удастся захватить Вольскую пятину, земли, исконно принадлежавшие Великому Новгороду по Столбовскому мирному договору 1617 года, останутся за шведами, то не только русские, а карела, ижора и водь покинут свои насиженные места, и все до единого сбегут в среднюю полосу России: под Тверь, под Москву и даже южнее — под Тамбов и Курск, где обоснуются на века. На службе у шведов останется только несколько дворян: Рубцов, Бутурлин, Аполлов, Аминов, Пересветов.

Неожиданно для всех гонец доставил послание от Грозного с решительным требованием ехать Бельскому в Москву. Немедленно. Настоятель, понявший, если он сдержит клятву, то может дорого за это поплатиться, дал гонцу проводника до Приозёрного.

Ещё один удар под девятое ребро. И слуга ближний прозевал, и настоятель предал. Но что делать теперь? Ехать вместе с гонцом, взяв с собой путных слуг. Волнение конечно же есть, и немалое.

Спешили насколько могли. Даже коней меняли. Но как оказалось, спешка та была лишней: государь находился в Александровской слободе, и Бельский решил отдохнуть с дороги:

«Послезавтра утром выясню в Кремле всё. Царь Иван Васильевич непременно кого-то оповестил. Иного не может быть. Скажут, как мне дальше поступать».

Только и здесь пошло всё не так, как он задумал. Пред самой вечерней трапезой пожаловал в гости Борис Годунов и после первой же чарки, которую поднесла гостю хозяйка дома, подчёркивая тем самым его желанность, сообщил:

   — Нежиться, Богдан, тебе долго не придётся. Всего одна ночь. Утром завтра едем к нашему царю-батюшке. Он для того и оставил меня, чтобы тебя встретить.

Бельский почувствовал в голосе Бориса плохо скрываемую зависть и удивился этому: неужели царь определил ему, Богдану, место выше Борисова, о чём тот уже знает?

Многое открылось, когда мужчины после трапезы уединились для беседы с глазу на глаз.

   — Тебя ждала опала за самовольство твоё, но я замолвил слово и смягчил гнев государя, — сразу же похвалился Годунов. — Моё слово было такое: более надёжного слуги ему не сыскать. Думаю, поручит что-нибудь ответственное. Если не ударишь в грязь лицом — ещё больше приблизит.

И снова не смог сдержать Борис зависти. Не странно ли, если сам защищал перед царём, сам теперь завидует? Не сходятся концы с концами. Хитрит, похоже, родственничек. Ни слова, видимо, доброго не замолвил — царь сам всё решил. Ну, что же, не выкажем сомнений своих и подозрений.

   — Крепкой дружбой отплачу тебе и великой поддержкой.

   — И ещё тем, что станешь твёрдо держать слово, данное друг другу при покойном Малюте, тесте моём и твоём дяде.

   — Клянусь!

   — Ия клянусь. К этой клятве ещё добавлю: я уже приступил к задуманному.

Утром, как они и договорились, встретились у заставы на Ярославской дороге, а через пару дней предстали пред царские очи с низким поклоном. Царь же вместо приветствия предупредил Богдана Бельского:

   — Ещё раз допустишь самовольство, пеняй на себя, — затем, указав на лавку с узорчатым полавочником и дождавшись, когда гости усядутся, добавил: — Теперь же милую и очиняю тебя оружничим[53].

Вот это — милость! Доверие, выходит, больше чем Малюте. Вот причина зависти Годунова. Он сам рвался занять место главы Аптекарского приказа, давно уже свободного. Ещё тогда, когда Малюта Скуратов свёл их для тайного сговора, Годунов, похоже, был вполне уверен, что получит его. Оттого, как теперь стало понятно Бельскому, без всякого сомнения заявил, что исполнимо извести и самого царя, и сына его Ивана Ивановича. Не исполнились надежды.

«Что же, придётся мне заменить Бориса в этом щекотливом и весьма рискованном деле. Но скорее всего, снабжать Бориса нужным зельем», — подумал Богдан, не отрывая взгляда от самодержца.

А царь продолжал:

   — Начнёшь пригляд за тайным сыском и Аптекарским приказом не вот так — сразу. Вначале исполнишь два моих поручения, за которые Бог простит тебя, да и меня тоже, ибо вынуждает меня к этому сам рвущийся к престолу, подстрекаемый властолюбивой матерью.

Бельский сразу же понял, о ком идёт речь, задал поэтому только уточняющий вопрос:

   — Скажи, государь, тайно ли казнить намерен либо принародно? В Москве?

   — Подумай о тайной казни. Да чтоб сразу и сыновей его спровадить в ад вместе с коварным отцом. И жену тоже.

Блестяще, с точки зрения палаческой, справился с заданием Ивана Грозного Богдан Бельский — вся семья князя Владимира Андреевича Старицкого была отравлена, всё прошло без всяких осложнений. Следом — столь же успешно провёл он казни сторонников князя Владимира. Действовал по своему усмотрению, ибо так царь приказал, который сам уехал в Москву для встречи с послами Батория, короля польского.

Все, кого наметили Богдан и Борис, прошли через пыточную и приняли лютую смерть. Царь после только глянул на список казнённых, не став даже читать признания, полученные под пытками.

   — Теперь за Ефросинией. В Кирилло-Белозерскую пустынь. Вези в Москву. Скажи, доживать ей жизнь в Новодевичьем монастыре.

Как и Малюта Скуратов, Богдан Бельский начинал вполне правильно распознавать истинные желания государя и конечно же не довёз до Москвы мать князя Владимира: на переправе через речку лодка из-за неумелости бродника перевернулась.

Доволен Иван Грозный, и Бельский предвкушал, как получит чин боярина, но вместо этого был зван в комнату для тайных бесед.

Впрочем, предстоящая беседа для Богдана была вполне ожидаемой. Имея в Посольском приказе своих людей (наследство Малюты Скуратова) и войдя в доверительные отношения с Тайным дьяком, он знал многие тайные дела самого Ивана Грозного, извещал о них Бориса Годунова, а тот по мере возможности, в беседах за шахматными партиями как бы невзначай направлял мысли царя в угодное для заговорщиков русло.

Одна из подобных тайн — просьба царя к английской королеве прислать для укрепления мощи русской армии свинец и порох. Но это не всё: Иван Грозный собрался посвататься к самой королеве Елизавете. Послал со своими просьбами английского дипломата и купца Горсея, жившего несколько лет в Москве и умело отстаивающего интересы английской торговли в России. Теперь Иван Грозный ждал возвращения Горсея с важным грузом и ответом Елизаветы Английской. Естественно, и этой важной тайной Бельский поделился с Годуновым, и тот пророчески изрёк:

   — Государь тебя пошлёт встречать Горсея. Не иначе.

Хотел ответить: «Типун тебе на язык», но воздержался. А пророчество, как ни странно, сбылось. Скорее всего, Годунов знал об этой государственной тайне раньше Бельского, и именно он надоумил царя поручить столь ответственное задание оружничему.

Иван Грозный, усадив Богдана Бельского на лавку у противоположной стены, сразу заговорил:

   — Собирайся в Архангельск. Встречать Горсея. Знаешь ли ты, с какой просьбой я его посылал?

   — Да, — решил не лукавить Бельский, — забота о припасах для рушниц и огневого наряда. И ещё одно, не менее важный наказ — посватать за тебя английскую королеву.

   — Ишь ты! Не зря, выходит, очинил я тебя оружничим. За малый срок проник в самые тайны.

   — Обязанность моя такая. Не дело мне с повязкой на глазах спотыкаться. Не могу.

   — И не моги. Для тебя не должно быть никаких тайн.

Помолчал царь малое время, после чего заговорил повелительно.

   — Встретив Горсея, не говори с ним о сватовстве. Об этом у меня с ним отдельный разговор. Твой урок — проводить груз до Вологды. Посуху ли, водой ли — решать тебе. В Вологде примет груз подьячий Разрядного приказа. Он знает, что с ним дальше делать. Тебе же везти Горсея в Москву. Но прежде непременно покажи корабли, какие я строю. Их уже должно быть сорок. Да сделай так, чтобы не ударить в грязь лицом.

   — Яснее ясного. Всё исполню как надо.

   — Поспешай. Тебе, если доставлять водой решишь, насады и учаны ладить придётся. Лучше всего в Холмогорах. Оттуда плёвое дело скатиться в Архангельский порт. Рукой подать.

   — На этой неделе выеду, — кивнул Богдан.

   — Ладно будет, — согласился Иван Грозный.

Определил Богдан для себя такой порядок: в Вологде на пару дней сделать остановку, чтобы побывать на верфях, где по повелению Ивана Грозного тайно строили корабли. Говорили про это разное. Кто утверждал, будто собирается царь, покинув Россию, уплыть в Англию и увезти с собой всю государеву казну. У иных другое слово: проведёт, мол, он тайно на Балтику и ударит шведов так, чтобы им на многие века лезть в Россию расхотелось. Однако не ради выяснения истины собирался встретиться Бельский с судостроительными мастерами, хотел он сам всё посмотреть загодя, порасспросить о том, что не совсем понятно, дабы с Горсеем речи вести знающие. И ещё он себе наказал: в Холмогорах не указывать, какие суда ладить, а лишь сказать поморам только о грузе, который предстоит водой доставить в Вологду.

В Вологде Богдан Бельский поступил так, как и задумывал. О многом узнал сам, но, главное, выбрал тех, кто станет знакомить английского гостя с построенными кораблями. Чтобы, значит, с гордостью за свою работу, а не с заискиванием перед иноземцами, которые любят хвалить только себя, а русских оплёвывать, относясь к государству Российскому с пренебрежением. В Холмогорах он своей линии не выдержал, не остался сторонним наблюдателем, доверившимся местным мастерам. Послал слуг своих, чтобы своевременно известили, когда причалят в Архангельском порту английские суда, сам же гостевал у воеводы городовой стражи. Но не без пользы для дела время проводил: то встречался с вожами, знающими речной путь до Вологды, отбирая из них самых уверенных в себе, гордых своей работой, своим авторитетом у поморов, к тому же при надобности не лезущих в карман за словом; то проводил весь день в артелях судостроителей, которых определили ладить учаны, берущих много груза, но имеющих малую осадку. Чтобы ненароком не подмочить груз, вода для которого губительна, решили паёлы делать повыше, но даже на них грузить вначале свинец, а уж поверх его зелье для пушек и рушниц.

— Если осмолим основательно днище, груз никак не подмочится. Голову наотрез даём, — утверждали мастера. — Не опасайся, боярин. Мы же понимаем, сколь важен груз из Англии.

Бельский верил мастерам, но каждый спущенный на воду корабль проверял не единожды, сухо ли в трюмах, не послезятся ли борта. Артельные обижались на дотошность оружничего, но он, сходя на берег, всякий раз жаловал им добавку к договорной цене, и обида уменьшалась.

И всё же смог выкроить Богдан и денёк для охоты на уток, гусей и лебедей. Воевода уговорил и расстарался. Не только подготовил уйму калёных болтов для самострелов, но и запасся на всякий случай рушницами. Вдруг гость захочет по дичи сидячей жахнуть дробью. А на место охоты выслал загодя пару ловких в охоте ратников, чтобы выставили бы они чучела да подновили бы скрадки.

Выехали затемно. Миновали ворота, рысью прошли выпасы и сенокосные луга, ещё пару вёрст до Даниловки, и за этой деревней — в лес. Вековой. С густым подлеском. Заря уже высветила восток, когда они сворачивали к лесу, а в нём темно, хоть глаз коли. В два счета можно заблудиться даже хорошо знающему здешние места, но проводник вёл охотников уверенно, иной раз даже пуская коня рысью, и к лесному озеру выехали как раз к тому времени, когда оно начало просыпаться.

Светало быстро, и озеро раскрывало свою изумительную красоту. Вода нежной голубизны ещё бездвижна. Лишь прибрежный тростник нарушает девственную тишину лёгкими всплесками, хотя ещё полусонными. Но вот в эти всплески поначалу вплелись незлобивая перебранка крякух, приглушённый говорок гусей, а потом всё чаще стали врываться в эту благодать бурные всплески щук, вышедших на тропу охоты — тростники жили своей предутренней жизнью по извечному природному укладу.

Вот уж и первая пара лебедей скользит по ещё сонной воде из тростниковой прогалины. Величаво изогнуты их шеи и, будто сердясь друг на друга, ведут они меж собой ворчливую беседу, едва задевая мягкими боками сонные лилии, ещё не распустившие свои нежно-восковые цветы.

Вот ещё одна пара. Вот ещё. Следом — гуси. Эти не парами, а крупными стаями. Озёрная гладь сразу же всколыхнулась рябью, а то и волнами пошла, если сразу два или три гуся принимались разминать от ночного безделия разленившиеся крылья.

Тут время и для уток пришло. Крякухи держатся попарно, чирки — стайками, красногрудки и крохали — табунами. Как и гуси. Раздолье для стрельбы. Выбирай любую приглянувшуюся птицу, стрела непременно достанет, спусти только крюк, выцелив. Но охотники не берут в руки самострелы: грешно бить дичь сидячую. Вот когда поднимется она на крыло, чтобы лететь на поля для кормёжки, вот тогда — самый раз проверить меткость глаза своего и ловкость. И пусть не на воду шлёпнется подсеченная калёной стрелой дичь, а в тростник прибрежный или даже в лесной ёрник, что за спиной охотников, ведь собаки обязательно разыщут добычу и поднесут к ногам воеводы. У воеводы этих собак, натасканных на водоплавающую и на боровую дичь, целых полдюжины. И все они здесь. Терпеливо ждут команду.

По мере того как утки, гуси и лебеди всё чаще помахивали крыльями, сгоняя ночную леность, Богдана всё более и более охватывал азарт. Несчётно он вот так встречал рассветы на озёрах в ожидании, когда дичь поднимется с воды, но обрести спокойствия так и не сумел. Более того, первые стайки, поднявшиеся с воды, потянувшиеся на поля, вызывали у него такую суетливость, что стрелы его летели мимо, словно у начинающего неумехи. Бельский всегда злился на себя, пытался зажать себя в ежовую рукавицу, но ничего не помогало, однако знал, что когда лет пойдёт полным ходом, он быстро успокоится, а успокоившись, выкажет и меткость глаза, и точность расчёта. Но если знали об этой слабости князя в его усадьбах, знали о ней даже те, кто готовил царскую охоту, то здесь, где он был новичком, суетливость его наверняка станет предметом пересуда и завтра же, и даже после отъезда. Бельский, понимая всё это, ничего не мог поделать с собой: он сгорал от нетерпения, руки, судорожно сжимавшие самострел, предательски подрагивали.

Первой зашлёпала по воде стайка чирков. Взмыла вверх и, описав дугу, полетела на поле как раз над головами охотников, сидевших в скрадках. Не очень это ловко.

Лучше, когда утка летит чуть в сторонке, тогда удобней рассчитывать, но не охотник выбирает путь стайке, а она летит там, где считает более удобным.

Пять калёных болтов взмыли наперерез чиркам, и четыре из них угодили в цель. Только болт Богдана пролетел впустую и затерялся где-то в ёрнике.

Вторая стайка чирков — и снова болт оружничего улетел в ёрник. Лишь когда потянулась четвёртая стая, на сей раз красногрудок, Богдан выцелил головного селезня и, к своему большому удовольствию, сбил его — по головным стреляют очень уверенные в себе охотники. Ну а после этого Бельский показал всем, каков он стрелок: ни одного промаха не сделал. Этого никому из напарников не удалось.

Вернулись охотники домой довольно поздно, но дворня даже не думала спать, дожидаясь хозяина. Вместе с дворней ждал своего господина и слуга Бельского, прискакавший из Архангельска. Тот сразу же с докладом:

   — Как пальнули из пушек англичане, дав знать о своём прибытии, я — в седло. Вожа для проводки судов по стреженю я просил высылать без спешки. Не раньше завтрашнего обеда он проведёт все суда в порт.

   — Спасибо за весть. Завтра, Бог даст, скатятся по Двине к порту насады, нам же с тобой идти посуху. Коней приготовь к рассвету.

Дорога от Холмогор до Архангельска торная, кони ходкие, и вышло так, что Богдан Бельский слез с седла на пристани в самый раз: первый английский корабль подходил к причалу. На его палубе, скрестив руки на груди, как великий мыслитель, стоял Горсей.

Джером Горсей и Богдан Бельский хорошо знали друг друга, но не выказывать же своё доброе отношение прилюдно. Оба — не простолюдины, да и не на посиделки съехались, чтобы приветственно махать друг другу руками или шапками, не следует и раскланиваться преждевременно, ведь правила издавна определяют поведение и посла заморского и встречающего его пристава.

Так они и поступят, ни пяди не отступив от правил. Лишь потом, за трапезой в каюте капитана корабля или в доме начальника порта, где по совету Тайного дьяка Бельский определил устроить Горсея, они смогут поговорить откровенно по душам.

Но не получилось беседы душевной. Можно сказать, неожиданно какой-то ершистой она оказалась. После установленных приветствий и осмотра прибывшего корабля, капитан угостил оружничего только чаем, Джером Горсей вкратце доложил о том, чего и сколько привезено и даже предложил осмотреть груз на первом корабле, а затем на остальных по мере их подхода, но начальник порта воспротивился:

   — С осмотром груза и с его приёмкой успеется. В лес он не убежит. Теперь пошли ко мне в дом. На обед по-поморски.

Дом начальника порта был срублен из мачтовых сосен саженей по двадцати. Суров вроде бы дом, без всяких излишеств, но так ловко подогнаны бревно к бревну, что диву даёшься мастерству плотников. Будто его краснодеревщики поднимали. Горсей даже пощупал стыки меж брёвен, когда с хозяином и Бельским поднялся на гульбище, и покачал головой, восхищенный. А начальник порта Никанор Хомков пояснил, как бы между прочим, не похвальбы ради, лишь для сведения гостям:

   — Без единого гвоздя. И без мха даже.

Не понял Горсей, отчего без мха и вообще для чего нужен мох в стенах дома, его место на болотах, но расспросами не унизил себя, хозяин же посчитал сказанное вполне достаточным и радушным жестом пригласил в дом, двери которого были гостеприимно отворены.

В сенях — половик домотканой работы. Узорчатый. Любо поглядеть. А к ноге мягкий, словно по мшистой низинке ступаешь. Дверь в просторную комнату для праздничных обедов тоже открыта настежь. Хозяйка встречает гостей низким поклоном и ласковым приглашением:

   — Проходите за воронец, дорогие гостюшки.

Не только Горсей, но и Бельский не поняли, за какой такой «воронец» проходить. На полу мягкая узорчатая полость, по стенам — лавки, застланные полавочниками, тоже узорчатыми; между лавками — горки с посудой, местной и заморской; а в центре комнаты — стол из карельской берёзы, не покрытый скатертью, чтобы не скрыть его красоты, Богом данной и ловкими руками краснодеревщика выглаженной до приятного блеска; у стола тоже лавки с мягкими полавочниками — где же этот самый «воронец»?

А он над дверью. Во всю стену тянется широченной доской. У поморов извечно установлено так: переступить порог дома может каждый, но дальше — ни шагу. Стой под воронцом до тех пор, пока хозяева не пригласят.

Об этом Богдан Бельский узнает после трапезы, расспросив хозяина, а пока же, подчинись приглашающему жесту хозяйки, прошёл вместе с Горсеем к столу.

   — Садитесь где кому удобно, — предложила хозяйка, говоря этим, что все чины остались за воронцом, стол всех ровняет.

Конечно, яства не имели такого разнообразия, как, к примеру, у московского боярина или дьяка, но и здесь обильность и основательность блюд покоряла. Особенно аппетитно гляделись ловко нарезанная сёмга, будто вспотевшая каждым ломтиком серебристыми капельками, и янтарный от умелого копчения морской окунь; даже лебедь на огромном подносе, словно плывущий по морошковой полянке, не так привлекал взор своим величием, как сёмга-царица, как окунь-янтарь, как зажаренные до приятной коричневости крутобокие хариусы, с которыми соседствовали белые грибы. А как завораживали взгляд подовый хлеб, шаньги, пузатые пирожки с различной начинкой, рассчитанной на самого капризного гостя — Джером Горсей даже крякнул от удовольствия (это тебе не жидкий чаек в каюте кэпа), будто оставил за воронцом свою расфуфыренную чванливость и словно по мановению волшебной палочки превратился в обыкновенного человека. Увы, на малое время.

   — Что ж, начнём, благословясь? — мягким голосом пригласила хозяйка к трапезе.

   — Чарка крепкой медовухи либо кубок фряжского вина, считаю, не станут лишними после утомительного пути, что морем, что посуху навстречу друг дружке, — поддержал её супруг.

Кто же от добра откажется? Это тебе не стакан чая вприкуску, хотя и в серебряном подстаканнике.

Всё началось по-домашнему ладно. Хвалили ловкие руки хозяйки, говорили о щедрой обильности поморской земли, и вдруг всё изменилось: Джером Горсей, подняв очередную чарку с крепкой медовухой, окинул гордым взором и стол, и сидевших за столом, многозначительно помолчал, продолжая держать высоко поднятую руку с чаркой, как бы подчёркивая этим всю важность предлагаемого им тоста, и вот заговорил с величавой торжественностью:

   — Я предлагаю выпить за нас, англичан, тех, кто открыл для вас, русских, такое прекрасное место для порта. Если бы не мы, стоял бы здесь густой лес, полный медведей и волков. И не сидели бы мы вот за этим столом. Выпьем же за мореходов-англичан, чьи корабли плавают по всем безбрежным морям и океанам, открывая всё новые и новые земли, на которых с нашей помощью начинается новая жизнь...

Джером ещё не окончил своё словесное излияние, а хозяин довольно резко осадил его:

   — Тебе, хотя ты и гость, пить одному. Не обессудь. Или вдвоём с приставом твоим. Я же повременю.

   — Я не хотел никого обидеть. Я только говорил правду.

   — Правду? — хмыкнул Никанор. — А ты её знаешь?

   — Как мне не знать правду о своих мореходах, о своём предприимчивом народе? И разве не правда, что корабль королевы Английской Елизаветы первым вошёл в устье Северной Двины, после чего ваш царь повелел строить здесь порт?

   — Верно, до вас в устье Двины порта не было, только потому, что не слишком, как мы считали, удобное место. Так думали и наши деды, и наши пращуры. Ветрено здесь. В Холмогорах уютней, да и глубины вполне позволяют морским судам туда заходить. Впрочем, сюда, как и в Холмогоры, вы не в жизнь бы не вошли, не повели царь Иван Васильевич встречать вас нашим вожам. Сколько рукавов в устье Двины? Не посчитал? То-то. Все они приглядные, а сунься незнаючи, враз на банке окажешься. Иль тебе не ведомо, гостюшка заморский, как вы наше Студёное море нашли? Поморам же оно, как и Батюшко ледяной, издревле известно. Промышляли мы испокон веку на Груманте, на Новой Земле, на иных заледенелых островах, что месяц или два пути на Восток. Мой род идёт от Хомковых, знаменитых тем, что братья-промышленники со товарищи четыре года огоревали на Груманте. Вернулись живыми и вполне здоровыми. Детишек нарожали. У каждого вожа — чертежи заливов и губ спокойных, носов и банок. Делились вожи этим, но свой секрет имели. Потому на совете вожей решили, по просьбе дьяка Герасимова, свести их в один чертёж. Мысль такую имеем: не нужно ломать копья за Балтийское море, мелководное, а устремить свой взор на моря вроде бы не очень приветливые, но по ним можно ходить не только в Европу, но до Китая и Индии, и даже до земель, что теперь Светом Новым, как я слышал, называют, ходить. Поморы в этот самый Свет хаживали многие сотни лет. Промыслы там отменные. Так вот, свели мы все чертежи в единую карту, отправили с Герасимовым в стольный град, но вышел из этого не просто большой пшик, а худо вышло: получили мы царский запрет ходить на Восток. Слух до нас дошёл, будто украдена та наша карта. Не к вам ли попала? Не по ней ли вошли вы в Студёное море через гирло его? Войти-то вошли, только укусить локоть не смогли, пока мы от царя указ не получили вас пустить. Иль тебе неведомо, как порешили ваши славные мореходы жизни нашего рыбака Гурия Гагарку, который не согласился вести их в устье Двины по верному стерженю? Если не ведаешь, расскажу. Захватили его ваши горе-мореходы, велели вести в устье Двины. Не повёл. Так и не укусили они тогда локтя, хотя вот он — почти у рта. Иль Ивана Рябова, кормщика нашего, из головы вон? Его тоже ваши хвалёные мореходы силком пытались принудить вести в устье Двины. Он хитрей поступил, повёл вроде бы, но посадил на банку как раз напротив Новодвинской крепостицы, а сам — в воду. Он доплыл. А ваш корабль чем встретили? Ядрами, мил человек. Ядрами! А не медведями из глухого леса.

   — Погоди-погоди, — остановил начальника порта Богдан. — Не о нём ли воевода Новодвинской крепости доносил как об изменнике? Покойный Малюта Скуратов мне сказывал о нём, об Иване Рябове.

   — Его бы героем величать, а вместо того, в подземелье с кандалами. Слава Богу, нашлись рассудительные дьяки в Москве, выпросили для бедолаги царскую милость. Выпустили его и позволили дальше вожить. Но не об этом моё слово, а вот ему оно, гостю заморскому. Ответ на его похвальбу.

Слушал Бельский хозяина гостеприимного дома, узнавал для себя много нового о жизни и плаваниях поморов аж до самых дальних заокеанских земель, удивляясь одновременно тому, как изменился Никанор Хомков, став вдруг из покладистого добрячка в человека, не стесняющимся обидеть гостя. Такое может произойти, если задеть за живое, унизить донельзя, оплевать святая святых. Удивило Богдана и то, как сник Горсей. Знал, выходит, что не они открыли место для Усть-Двинского порта, а пришли на готовенькое и только добились у царя его строительства и монопольного права вести через этот порт единоличный торг.

Но если знал, чего же куражился?

«Поделом чванливцу. Урок знатный. Поубавится спеси».

Ошибался Богдан Бельский. Отповедь не пошла на пользу Горсею. Он ещё не единожды получит, как говорят, по носу и во время плавания до Вологды и в самой Вологде.

Перегружали привезённое Горсеем из трюмов английских кораблей в трюмы насадов добрую неделю. Вожи торопили артели грузчиков, ибо знали, что вот-вот вода начнёт спадать, и как только уйдут они с Двины, намыкаются на перекатах. Грузчики не волынили, работали с рассвета до полной темноты, падая с ног от усталости, иные даже засыпали в трюмах на мешках, не в силах дойти до дома, и всё равно основательно опередить время не смогли. Когда пошли на вёслах вверх по Двине, кормщик передового учана, для гостя и его пристава специально построенного, сокрушённо вздохнул:

   — Намаемся. Как пить дать — намаемся.

Даже Богдану, не знавшему речных повадок, было ясно, что Двина обмелела. Определил он это по заметно оголившимся берегам. Он даже подумал, не послать ли в Вологду гонца, чтобы выслали за грузом обоз, но прежде всё же решил посоветоваться с вожами.

   — Прорвёмся, — успокоили его те. — Не впервой. Двину нашу Северную пройдём легко. Меньше воды — легче грести. По Сухоне аж до устья Лузы тоже пройдём, должно, без помех. Проскочим, Бог даст, и до Нюксеницы, а то и до самой Тотьмы. А вот дальше — дальше видно будет. Всё одно, оттуда слать за обозом сподручней. Наш совет: прежде времени не стоит кричать о беде. Холсты парусные мы прихватили с собой для запруд. Станем поднимать воду на перекатах.

Не совсем понятно, как это поднимать воду. Вернее сказать, совсем непонятно. Если бы по воде шли, тогда ясно: перегородил речку, дождался подъёма воды и — скатывайся по волне, но они же идут против течения.

Однако не стал Богдан дотошничать. Придёт время, своими глазами увидит.

Северная Двина меж тем день ото дня сужалась, течение её слабело, и вот вож объявил:

   — Через пару дней войдём в Сухону. В ней встречная вода легче. Пойдём спорей. Неделю пути, если не заупрямятся перекаты, и мы — в Вологде.

Не зря упомянул вож перекаты. Когда миновали Шуйское, и до Вологды оставалось всего ничего, учан вгрёбся в затон.

   — В нём постоим на якоре, — сообщил вож. — Оглядимся. Пощупаем перекат. Пустит ли насады?

Караван как шёл гуськом, так и встал, подчиняясь поднятому на учане стояночному сигналу, а с учана спустили лодку, на носу которой встал самолично вож с глубокомером в руке.

Прошла самую малость лодка и повернула обратно.

   — Будем прудить.

И тут началось самое главное, самое интересное и для Бельского, но более для англичанина. Поначалу Горсей не понял, что речники собираются предпринять, чтобы одолеть мелкое место на реке, он даже пожимал плечами и хмыкал, видя, как матросы грузят длинную парусину на несколько лодок, установившихся гуськом, а потом, угребают с ней вниз по воде. Ещё на двух лодках увезли туда же канатные бухты. Горсей даже спросил с ухмылкой:

   — Не собрались ли перегораживать реку?

   — Иль негоже?

У Горсея глаза на лоб полезли, когда сразу же за последним насадом одни матросы начали нанизывать на канаты парусиновую полость, которая имела кольца и по верху, и по низу, другие — собирать камни поершистей и поувесистей, а пара молодцов принялась забивать длинный железный клин у самого берега, а забив его, переправилась на другой берег и вбила такой же клин и там.

Когда парусиновая полость была таким образом нанизана, конец нижнего каната закрепили на клине, верхний же, более длинный, завели за столетний дуб, вольно раскинувшийся саженях в двадцати от берега. Две лодки, захватив концы канатов, потянули полость на противоположный берег, остальные матросы ловко крепили на нижний канат камни-грузила. С каждой саженью ход лодок становился всё трудней, но всё же они догребли до противоположного берега.

Теперь — проще. Натянув посильно нижний канат, закрепили его за железный клин, верхний же завели за стволы нескольких сосен из опаски, что одна сосна, даже матерая, не сдюжит напора воды, ибо корни сосны неглубоки, их может выворотить.

Заключительное действие — натяжение верхнего каната, чтобы поднять парусину как можно выше, образовав из неё запруду. По дюжине матросов расположились с каждого конца, и руководит ими звонкоголосый:

   — Раз, два — взяли! Ещё раз — взяли!

С трудом, но всё же натянули — вода в один миг начала убывать. Хорошо, что затон глубок. Вож внимателен. Вот, наконец, даёт знак: действуй как я, а своим гребцам велит зычно:

   — Навались.

Отпустили в это время полость парусиновую, и вода крутой волной подхватила учан, но тут же успокоилась, сбитая встречным течением, затем встала бездвижно как в озере. По этой озёрной глади и проскочили насады перекат.

— Слава Богу, — перекрестился вож. — Ещё пару перекатов и — у причалов в Вологде.

Там их ждала выстоявшаяся баня, вечерняя трапеза и утренняя поездка в рукотворный затон, на берегу которого стояли верфи, на них по царскому указу строилась большая морская флотилия боевых кораблей.

К верфям поехали так: Горсей — в коляске, запряжённой шестёркой цугом; Бельский, наместник и воевода со стремянными и слугами — верхами. Дорога торная, ухоженная. Вроде бы в тайне строились корабли, но вся Вологда знала о них, и горожане любили в праздничные дни посещать целыми семействами верфи. Кто пеше, кто в колясках, кто верхом. Получалось вроде гуляния на берегу затона. Бывало и такое, что с толпой праздных зевак смешивались иностранные лазутчики, приезжающие в Вологду под видом купцов. Об этом доносили Грозному, но он в ответ только усмехался.

Вот и верфи. Пять кораблей на стапелях и более трёх десятков покоятся на воде. Красавцы. Двух- и трёхмачтовые. И что особенно бросалось в глаза, каждый корабль отличался от остальных. И не только потому, что на них не было обычных для русских кораблей носов, схожих с лебединой грудью, а сами они под стать гордому лебедю. Здесь, в этих кораблях, всё иначе: если на носу львиная голова, искусно вырезанная да ещё позолоченная, то и сам корабль похож на изготовившегося к прыжку льва.

Драконы, единороги, слоны, орлы, тигры — каких только раззолоченных и посеребрённых голов не было у кораблей, дремавших бездвижно на сонной воде затона, и каждый корпус под стать голове — должны бы, по замыслу заказчика, пугать хищным видом, на самом же деле привораживали взгляд изяществом форм и мастерством исполнения.

Гостей встретили главные артельщики, прежде отобранные Богданом Бельским. Работа на верфях продолжалась: пилили, строгали, крепя доски друг к дружке не гвоздями, а деревянными клепами. Артельщики с достоинством приветствовали вельможу зарубежного и своих высоких чинов, не переломились в унизительном поклоне до земли, лишь почтительно склонили головы, высоко держали свою честь, гордились содеянным и справедливо ожидали уважительности от гостей, которым, по их мнению, не может не понравиться великое мастерство исполнителей царского заказа.

   — Знатная работа! — вдохновенно заговорил Богдан Бельский. — Поведаю об увиденном царю-батюшке! Предвижу милость его!

   — Благодарствуем, — ответил за всех самый, пожалуй, молодой артельный голова, разбитной малый, с острым взглядом голубых глаз. — Мы и так не обижены его милостью, и рады трудиться в угоду ему и на пользу Руси-матушки.

И вот тут плеснул очередную ложку дёгтя Джером Горсей:

   — Я в своё время оставил царю вашему макет корабля, какие строят на моей родине в Англии, владычице морей. Я подал самый подробный чертёж корабля, где указал самые точные размеры, но, как я вижу, вы делаете всё на свой лад. Смогут ли ходить вот эти, вроде бы красивые суда, по морям? Сомневаюсь.

   — Глядели мы и на чертёж твой, гость уважаемый, и на макет по чертежу сделанный, — ответил вновь за всех голубоглазый артельный голова, — и вот наше мнение: на макет можно глядеть в праздное время, а чертежом твоим, дорогой иноземец, только задницу подтереть.

Горсей от грубости этой начал задыхаться в гневе, а Бельский к артельному голове со строгостью:

   — Как звать тебя?!

   — Ивашкой кличут. Пока.

   — Так вот что, Ивашка, говори, да не заговаривайся! Перед тобой посланец королевы английской, да и гость царя нашего, а ты как с роднёй своей!

   — А что я такого сказал? — с искренним недоумением пожав плечами, простодушно ответил Ивашка. — Правду я сказал. И чего на неё обижаться аж до гнева?

   — Думай, что говоришь! — продолжал строжиться оружничий. — Попадёшь, гляди, под опалу царскую по слову посла!

   — И-и-и, боярин, кто же за правду опалит? И ещё скажу: мы — мастеровые. На нас вся Россия держится. Начни нас на колы сажать, как бояр крамольных и своенравных, кто созидать станет? А ты, боярин, прежде чем стращать меня, разберись, послушав моё слово. Русские что дом, что терем строят по всемеру. От длины всё идёт. И ширина, и высота. Если выдержан всемер, то глазу утешно, не боязно тогда, что покоситься может. А для кораблей ещё нужна устойчивость на крутой волне и при покосном ветре. Тут иной всемер. Но и он по длине. Англичане и голландцы красивы, слов нет, но даже в ласковых морях при добром ветре нередко киль задирают. Для наших морей такие корабли вовсе не годны. Если только на гибель людей слать? Вот мы по своему всемеру и ладим корабли, чтоб, значит, ходкость добрую имели, и на крутой волне устойчивыми были. Скажу одно: придёт время, по нашему всемеру все суда будут строить. Слижут у нас. Да пусть их, мы не жадные. Для людей же всё. Немцы ли они, испанцы ли, — всё одно люди.

   — Не слишком ли высоко берёте? — не так уже гневно вопросил Джером Горсей.

   — Не слишком. Испытаны веками поморские суда самим Батюшкой Ледовитым. До самых до тёплых морей хаживали на промыслы и на торги выгодные. Пока царский запрет не вышел, мы и в Мангазею, что к соседу на блины ходили. Вот и посуди: раз на наших морях ходко, разве хуже станет на ласковых?

Горсей слушал артельного голову Ивашку внимательней Бельского, забыв вовсе про обиду. Он даже начал выяснять, что такое всемер, и не только Ивашка, но и другие артельные головы старательно объясняли английскому гостю суть прямой зависимости ширины, высоты от длины, но Горсей, похоже, никак не мог взять в толк, для чего нужны такие жёсткие пропорции.

(Не удивительно. Уже многие века ищут крупнейшие проектировщики закономерность пропорций. Вплотную подошёл к открытию этих пропорций зодчий Фибоначчи, предложивший систему пропорционирования; ещё дальше шагнул Корбюзье, разработавший модулёр; но ни единый ряд Фибоначчи, ни модуль Корбюзье не достигли такой универсальности, каким был древнерусский «всемер», но он отчего-то не был взят великими зодчими на вооружение либо от неведения о его существовании, что вероятней всего, либо от мнения, что русские ничего стоящего изобрести не могут).

Бельский слушал артельщиков вполуха. Ему было не до всемера. Он рад, что обида прошла у Горсея.

«Что ж, ещё один знатный щелчок по носу явно на пользу, — удовлетворённо думал Богдан. — Не станет жаловаться Грозному».

Горсей действительно при встрече с Иваном Грозным не вспомнил ни об отповеди начальника Архангельского порта, ни о грубости остроглазого артельного головы, хвалил всё, что видел и слышал в дороге; оставил он и надежду Ивану Васильевичу на удачу в сватовстве, поэтому государь, посчитав, что не обошлось и в этом вопросе без доброго слова Бельского, приблизил его к себе окончательно.

У трона оказалось два любимца, два жёстких соперника, вынужденных выказывать взаимную дружбу: Богдан Бельский и Борис Годунов. Они были повязаны одной верёвкой. Начался новый этап их взаимоотношений, и они оба переступили на новую ступень лестницы, которая, как они полагали, вела к овладению троном. И здесь главная роль постепенно перешла к Годунову.

Однако Богдан Бельский сделал ещё один шаг для достижения своей победы, и хотя думал он только о себе, тем не менее оставил глубокий и весьма суровый след в истории России.

Всё произошло уже после насильственной смерти царя в строжайшей тайне. О том событии знали только отец Марии Нагой[54], последней жены Ивана Васильевича, и её брат Афанасий.

Сразу же после того, как обнародовали духовную царя, в которой роль опекуна царевича Дмитрия отводилась Бельскому, поспешив в кремлёвский дом Фёдора Нагого, отца Марии и деда Дмитрия, предложил ему прогуляться по саду вдоль кремлёвской стены.

   — Разговор без чужого уха.

   — Не взять ли с собой сына моего Афанасия?

   — Можно, — немного подумав, ответил Богдан. — Жду вас на крыльце.

О деле Бельский заговорил только тогда, когда полностью убедился, что их никто не подслушает.

   — Я предвижу дальнейшие действия Годунова, поэтому предлагаю решительный шаг: в Углич привезти не Дмитрия, а подмену ему.

   — Но при чём здесь Годунов? В духовной покойного государя определено жить царевне вдовой и сыну их с Грозным в Угличе до кончины царя Фёдора, если же у того не родится сын, наследовать престол Дмитрию. Детей у Фёдора не будет, тут к ворожее ходить не нужно. Годунову ли предлагать что иное?

   — Верхоглядство. Борис Фёдорович вошёл в царскую семью, и хотя я, как оружничий, доносил не единожды царю о его коварствах. Поверьте мне на слово. Так вот, что бы я ни сообщал, Годунов всегда выходил сухим из воды. Теперь вот он в Верховной боярской думе, хотя в завещании Грозного о нём ни слова. Пролез. Наступит срок, как я предвижу, когда по его слову царь Фёдор Иванович опалит всю Верховную думу, а Годунов останется единственным его советником. Вернее, единоличным правителем. Конечная цель его — престол. Поверьте мне, он домогается именно престола. На пути его — царевич Дмитрий. Разве не постарается он устранить это препятствие?

   — Ты о многом умалчиваешь, оттого меня берёт сомнение, — признался Фёдор Нагой. — Пойти на такой шаг, не зная всего, можно ли?

Фёдор Нагой, как и все в Кремле, подозревал, что смерть царя насильственная, и это подозрение подкрепляли слова Бельского, хотя и говорил он туманно; вот Нагой и хотел услышать от опекуна внука Дмитрия всю правду, какую Бельский, по его пониманию, знал. Но разве мог Богдан открыться? Ответил поэтому кратко, но твёрдо:

   — Можно. Можно и нужно.

Долго шагали молча, отягощённые всяк своей думой. Прервал молчание Богдан Бельский.

   — Вы хотите определить, какой резон в моих столь настойчивых хлопотах? Поясню. Я по духовной — опекун Дмитрия, стало быть, отвечаю за него перед Богом. Я знаю лучше вас Годунова и предвижу его крамолу, а она мне в ущерб. Если же воцарится Дмитрий Иванович, то в благодарность за заботу о нём он приблизит меня к трону, как приближал покойный государь. Думая о царевиче Дмитрии, я не забываю и себя.

   — Это я вполне понимаю, — согласился Фёдор Нагой, — и готов принять твоё предложение. Дай только срок подумать, как ловчее подготовить подмену в полной тайне.

   — Вам этого делать не стоит. Любой ваш шаг известен Тайному дьяку, а он, как я подозреваю, докладывает не только мне, своему начальнику, но и Годунову. Давно. Теперь же, предполагаю, станет обходить меня чаще. Подмену поэтому я организую. От вас нужно только ваше согласие. И ещё точное исполнение моих советов. Точное, безоговорочное исовершенно тайное. Даже из Нагих о нашем уговоре могут знать только ты, Фёдор Фёдорович, царица Мария и сын твой Афанасий, — Бельский повернул голову к Афанасию: — Тебе, как я считаю, быть при сестре своей неотлучно. По рукам?

   — По рукам.

Сам Богдан Бельский уже продумал, как произвести подмену, и теперь ему оставалось всё претворить в жизнь, не выезжая из Москвы. Он сразу же послал стремянного звать Хлопка, воеводу боевых холопов, в кремлёвский дом. В нём, как считал Бельский, можно говорить без утайки, разговор никому не передадут, и не ошибался.

Встретил Бельский Хлопка, как обычно, с почтением и позвал в комнату для тайных бесед, какую устроил в своём кремлёвском доме на манер царской, усадил на лавку против себя и начал сразу же, без всяких околичностей:

   — Я намерен доверить тебе величайшую тайну, поручив дело державной важности. Если о нём проведают, кара одна — смерть. И тебе, и мне. Иного исхода быть не может. Готов ли ты на такое? С ответом не тороплю. Подумай. Можешь согласиться или отказаться. Твоё полное право. В жизни твоей это ничего не изменит, если даже откажешься. Воеводство над боевыми холопами в любом раскладе останется за тобой. Сколько тебе нужно времени?

   — Нисколько. Я согласен.

   — Что ж, спасибо. Не зря я был уверен в твоём согласии. Теперь слушай. Завтра же поедешь в моё ярославское поместье, но не воеводить холопами. Всё изготовь там для тайного приёма годовалого или полуторагодовалого мальчика. Ни моложе, ни старше. После чего, никого не привлекая, даже не беря с собой стремянного, поезжай по сёлам и деревням в поиске младенца. Пригожего лицом выбери. Заплати, сколько запросят, уверив родителей, что сын их станет жить в боярской неге. На всё это тебе недели две. Привезёшь в усадьбу тайно в загодя устроенное место. Дашь мне знать. Дальше жди моего слова.

   — Всё понял. Устрою с Божьей помощью.

Выехать Хлопку удалось, однако, только через два дня, вместе с хозяином своим, ибо события развернулись столь неожиданно и столь стремительно, что Бельский едва смог остаться живым.

На исходе дня он поехал в свою усадьбу на Сивцев Вражек, не предчувствуя ничего недоброго, но, ещё не доехав прилично до усадьбы, услышал шум толпы, какой-то злобный гомон. Перевёл Бельский коня с рыси на шаг, стал прислушиваться, чтобы понять, чем возбуждена толпа, где она сгрудилась. Вскоре уже можно было разобрать слова, особенно тех голосистых крикунов, чьи вопли выделялись из общего гомона толпы.

«В чём дело?! Моё имя слышится?! Да. И похоже, возле моего дома!»

Вот он явственно услышал: «Выходи, опричник! Иначе разнесём ворота!»

Подъехал ещё ближе. Прислушался и понял причину такой злобы: несколько горлопанов, похоже, одних и тех же, кричали истошно:

   — Душегуб! Извёл царя нашего батюшку!

   — Теперь за бояр хочешь взяться!

   — Царя Фёдора Ивановича отравить намерился!

«Подъехать к толпе или возвратиться в Кремль? — судорожно решал князь. — Боевых холопов достаточно в усадьбе, чтобы разогнать возмущённую по чьей-то указке чернь, но стоит ли рисковать? Да и кровь нужна ли? Впрочем, ускакать успеется. Можно, не подъезжая ближе, подождать, чем дело кончится».

Толпа тем временем требовала его, Бельского, на расправу, горлопаны кричали, чтоб он выходил, если дороги ему жена, дети и домочадцы.

Отворилась калитка. Кто-то, похоже, вышел. Но кто? Хлопко. Его голос зычный.

   — Тихо, вы! Послушайте меня, а не горлопаньте! Я — Хлопко. Один из ближних слуг князя Вяземского. Должно, слыхали обо мне, о Косолапе?

   — Слыхали.

   — Принять бы мне смерть на дыбе, если бы ни оружничий. Он спас меня. Скажу вам, лучшего барина не сыщешь по всей России. Никого из своих слуг пальцем не трогает, даже никакой обиды не чинит, а добра от него — не счесть.

   — А кто царя извёл?! — спросил один из крикунов.

   — Кто бояр намеревается извести? — поддержал другой крикун.

   — Кто царевичу Фёдору Ивановичу крамолу готовит?! Зови барина, иначе разнесём всё в щепки!

   — Люди добрые, не слушайте горлопанов. Скажу вам одно: мы, его слуги, не пожалеем жизни, отстаивая дом его. Не пугайте нас. Мы не желаем крови. К тому же хозяина нет дома, он ещё в Кремле. Прошу, расходитесь подобру-поздорову, не виня всуе доброго человека.

Толпа, однако, не послушала дельного совета Хлопка, а последовала за крикунами, призвавшими идти в Кремль. Впрочем, иного и ждать не приходилось, ибо основа толпы ни с бору по сосенке. Она специально собрана и направлена чьей-то рукой.

Но чьей?

Не время, однако, для размышлений. Круто развернув коня, Бельский пустил его крупной рысью в Кремль. В воротах осадил коня и приказал воротникам:

   — Затворяйте ворота. Толпа Кремль идёт громить!

Приказ оружничего — не закон для воротниковой стражи. Побежал было посланник к своему начальнику, воротниковому голове, и это едва не окончилось плачевно — бунтари приближались к Красной площади. Вот они уже на ней, и Бельский повелел со всей настойчивостью:

   — Затворяй ворота!

Подействовало. Заторопились воротники и едва успели. Перед самым носом сошлись створки ворот, а разгневанная толпа принялась тарахтеть по ним кулаками и ногами, крича разноголосо:

   — Бельского! Бельского! Бельского!

Десятник воротников, пожав плечами, спросил удивлённо:

   — За что это на тебя, оружничий? Иль кому поперёк пути встал?

   — Должно быть, так. Ты вот что: извести воеводу своего, пусть наследнику Фёдору Ивановичу доложит. Его воля отступиться от меня или разогнать толпу. Погожу его слов в своём доме.

Когда царевича известили о толпе у Фроловских ворот, он горестно перекрестился и промолвил со вздохом:

   — Господи, вразуми их, не ведающих, что творят, — ещё раз перекрестившись, добавил: — Пойду к ним. Успокою.

   — Нужно ли тебе, государь, — остерёг Годунов, хотел ещё что-то добавить, но Фёдор Иванович прервал его:

   — Не спеши величать царём. Я ещё не венчан на царство.

В голосе звучали нотки явного недовольства, однако Годунов продолжил уверенно:

   — Будешь венчан, поэтому и теперь уже — государь. И не тебе самолично кланяться черни, холопам твоим. Разве у тебя перевелись верные слуги? Я пойду, взяв с собой тех из Верховной боярской думы, кто ещё не уехал из Кремля.

   — Пусть будет по твоему слову.

Только князя Мстиславского удалось Годунову застать в Кремле, и они вдвоём поднялись на надвратную церковь, чтобы со звонницы выслушать толпу и, в зависимости от обоснованности требований, или успокоить её обещаниями, или разогнать силой.

Толпа, увидевшая Годунова, ещё больше возбудилась, особенно настырно, до хрипоты, заголосили крикуны, выказывая свою прыть. Иерихонскими трубами звучали их требования:

   — Бельского головой! К ответу погубившего царя-батюшку!

Толпа многоголосо подхватывала это требование, часть её с нарочитой напористостью, другая, большая — ради куража.

Князь Мстиславский поднял руку, и теребень постепенно угомонилась. Дождавшись тишины, князь заговорил, внятно чеканя слова:

   — Оружничий Богдан Яковлевич Бельский не виновен перед государем. Не виновен и перед его державой. Вы настроены изветно...

Крикуны прервали его дружными возражениями, а толпа снова стала требовать Бельского на расправу, вовсе не слушая князя, хотя тот всё более повышал голос — затихла она лишь тогда, когда руку поднял Годунов.

   — Слушай моё слово, слово государя нашего Фёдора Ивановича. Оружничий и в самом деле безвинен, но волю вашу без внимания государь оставить не может, и радея за тишину и мир в стольном граде, государь наш обещал выслать Бельского из Москвы.

Возликовала толпа и сразу же начала расходиться. Без всякой злобы, словно вмиг пропало всякое желание расправляться с тем, кто готовил ковы против бояр и даже против самого наследника престола царского.

Князь Мстиславский, подозрительно посмотрев на Годунова, спросил:

   — Поддержит ли царевич твоё самовольство? Бельский такой же, как мы с тобой, верховник. Его судьба в руке только государя. И нас — верховников.

   — Поддержит, — уверенно ответил Годунов и, спустившись по лестнице, пошагал к дому Бельского.

«Наглец! Без всякой совести оделил себя правом решать за государя!»

Решительно направился князь Мстиславский к царевичу, чтобы известить того о самовольстве его шурина и добиться отмены обещания. Увы, царевич, выслушав князя, молвил смиренно:

   — Сам Господь надоумил Бориса найти подходящее слово. Так, видимо, Богу угодно. Да и не в застенок же оружничего отправляют. Проводит моего брата с матерью его в Углич, побудет там, пока всё устроится, да и воротится.

Устами царевича мёд бы пить. Иное говорил Борис Годунов Богдану Бельскому.

   — Придётся тебе, Богдан Яковлевич, ехать воеводою в Нижний Новгород. Такова воля царевича, государя нашего. Но я советую тебе не сразу отправляться в Нижний, проводи сначала Марию Нагую и сына её Дмитрия в Углич, устрой их там, вот тогда...

Не назвал Марию царицей, а сына её Дмитрия царевичем, и это о многом сказало Бельскому. Его осенило: Годунов устроил весь этот переполох.

   — Ты говоришь, в Нижний Новгород на воеводство? Но я же, по духовной покойного царя, член Верховной боярской думы, а нарушать волю покойного — страшный грех.

   — Я говорил об этом царю Фёдору. Его ответ такой: никто не гонит тебя из Верховной боярской думы, но ради покоя в Москве Дума на какое-то время обойдётся без тебя. Дума не станет противиться воле государя, ибо один из её членов слышал волю Фёдора Ивановича, мною сообщённую взбунтовавшимся москвичам. Фёдору тоже не советую челом бить. Ещё дальше может загнать.

Мосты, как говорится, сожжены. Однако из любой неприятности можно извлечь выгоду. Теперь он, не вызывая подозрения, может взять с собой столько слуг, сколько посчитает нужным, Хлопка же отправит на исполнение урока, когда они отъедут подальше от Москвы. Например, из Мытищ.

Хотя и не проходило беспокойство о том, всё ли пройдёт с подменой гладко, однако уверенность всё же не покидала его. Он считал, что Хлопко обязательно найдёт подходящего мальчика, мамок же царевича можно будет отпустить в Москву, заменив их своими уже в поместье своём, куда он намеревался на время привезти царицу Нагую с сыном. Без подозрений можно это сделать, ибо поместье это по пути из Дмитрова в Углич. Но куда упрятать самого царевича Дмитрия Ивановича? В одно из своих поместий? Рискованно. Тайный дьяк в угоду Борису навербует себе соглядатаев во всех его поместьях. Даже в том, полутайном, близ Волоколамска. Поэтому нужно искать семью из дворян со славным прошлым, но теперь обедневших. Не открываясь им, придумать правдоподобную сказку.

Когда Бельский рассказал о своей заботе Хлопку, тот даже хмыкнул.

   — Чего, боярин, голову ломать тебе? Я и парнишку взамен царевича сыщу, и царевича пристрою любо-дорого.

   — Ты так уверен, словно лёгкое дело предстоит. Разве забыл о полной тайне?

   — Как забудешь, если головой рискуем. Есть на примете у меня одна семья. Со славным прошлым — Отрепьевы. Они, как и я, служили князю Вяземскому, земля пухом коварно убиенному. Как и я остались они живы, но прежний шик потеряли. Бедствуют. С великим удовольствием возьмут у меня дитя в сыновья свои, особенно если с добрым приданым.

   — С приданым не вопрос. Что о ребёнке скажешь?

   — Нагулял, мол, а мать Богу душу отдала. А куда мне с ним, при моей колготной жизни и службе?

Так всё и произошло. Но не вдруг. Пару недель не давал вести о себе Хлопко, и Бельский нервничал, ожидая Нагих в Лавре святого Сергия. Время сейчас было на вес золота. Но Нагие оказались молодцами: хотя и давил на них Борис Годунов, затягивали они выезд из Москвы, давая тем самым возможность Бельскому всё хорошо подготовить.

Вот уже явился гонец от Афанасия Нагого с вестью, что поезд с царицей и царевичем выехал из Москвы, а от Хлопка всё ещё нет вести. Бессонные ночи начались.

Наконец — радость: Хлопко с долгожданным словом:

   — Всё готово, боярин.

Вроде бы устраивается дело, но тут чуть было всё не разладилось, да из-за причины, которую Бельский даже в голове не держал: согласившаяся на подмену царица Мария вдруг стала слёзно просить, чтобы позволено было ей хотя бы ещё недельку провести с сыном, а это — смерти подобно. Бельский пошёл на крайность, на резкий разговор с Марией и её братом.

   — Всё подготовлено на завтра. Мамки уезжают, новые же приходят, как ребёнок проснётся.

   — Но как мне, матери, не проститься сыном?! Я не могу.

   — Сможешь, если желаешь своему сыну счастья и долгой жизни на царском троне.

   — Какая мать не желает счастья сыну своему и долголетия, но какая мать расстанется с ребёнком своим, не благословив его в неведомый путь?

Никакие доводы не действовали. Мария Нагая стояла на своём: пока они гостюют в усадьбе опекуна, царевич пусть будет при ней. Время шло. Слишком долго оставались они наедине, и об этом наверняка станет известно Годунову: мамки, им приставленные, что совершенно ясно, всё видят, всё замечают. Один небрежный шаг и — печальный конец, если не трагический.

Богдан Бельский заговорил жёстко:

   — Моё условие такое: сегодня, перед сном, ты, царица, благословишь сына на сон грядущий, как делала это всегда. Никаких лишних слов. Ни даже вздоха. Завтра утром, придя к подменившему Дмитрия ребёнку, поведёшь себя так, словно ничего не случилось. Если всё это не будет исполнено, я отказываюсь иметь с вами дело. Если мать хочет скорой смерти сыну от подосланного убийцы, какого ляда заботиться об ином мне? — махнул рукой, но всё же отвесил низкий поклон. — Я пошёл. Оставляю вас одних. Вы, брат и сестра, определяйтесь. Буду ждать ответа. Скорого.

   — Погоди, — остановила его царица. — Я постараюсь взять себя в руки.

   — Постараешься или — возьмёшь?

   — Возьму. Всё сделаю как надо. Комар носа не подточит.

   — Вот и ладно.

   — Только одно моё условие... Наденьте на него вот этот нательный крестик. Как знак, что он мой сын. — Мария сняла нательный крестик, и Бельский увидел его необычность: вместо распятого Иисуса Христа на нём была выгравирована Матерь Божья Мария с сыном на руках.

   — Подарок царя, супруга моего покойного. По его велению сделан после рождения Дмитрия.

— Крестик сохраню я пока у себя. Когда же придёт время, Дмитрий наденет его себе на грудь.

Богдан Яковлевич исполнил обещанное царице Марии, и необычный нательный крестик стал в своё время неоспоримым доказательством права Дмитрия Ивановича на Всероссийский престол.

Не проиграл и сам Бельский: он получил боярство, так долго желаемое, стал одним из авторитетнейших вельмож при Дворе царя Дмитрия Ивановича. Но до этого помытарил его изрядно Борис Годунов. Особенно, когда захватил трон.

Бельский пережил Годунова, хотя и не на очень много. Погиб он в Казани, куда сослали его Шуйские на воеводство. Они, по всей видимости, и настроили против него толпу казанцев, ибо Шуйские понимали, что Богдан Бельский не потерял надежду на царский трон и вполне может достичь своей цели. Наёмные крикуны, возбудившие толпу, сами поволокли Бельского на звонницу соборной церкви и сбросили его оттуда.

«Сброшен с раскату» — так зафиксировал убийство Богдана Бельского летописец. Произошло оно в 1611 году 7 марта.

ИВАН ШУЙСКИЙ


Его, как и князя Михаила Воротынского, справедливо почитали спасителем России. На него даже Борис Годунов, расправляясь с Верховной боярской думой, не посмел поначалу поднять руку.

Но всё по порядку.

С Запада на Россию наползали чёрные тучи. Уже молнии ослепляли безжалостным огнём, а гром грохотал всё с большей жуткостью — Баторий, избранный польским Сеймом на королевство, в короткое время смирил высокомерных ясновельможных панов, и они приняли деятельное участие в создании крепкой, но главное, дисциплинированной армии. Сумел Баторий ещё и объединить всех, кто желал захвата русских земель в силу, ему подчинённую.

Грозное получилось войско, возглавляли которое лучшие военачальники тех стран. Да и сам Стефан Баторий отличался не только храбростью и умением нацелено вести наступательные действия, но ещё и наглостью.

На польский престол после смерти Сигизмунда вполне мог быть избран Иван Грозный, но он не захотел, чтобы его выбирали — привык властвовать без всяких ограничений, хотел стать помазанником Божьим в Польше, как и в России, а не быть в зависимости от ясновельможных панов, его избравших. Так во всяком случае трактует этот факт официальная историография, почти не принимая в расчёт предположений о том, что польские магнаты могли вынашивать планы присоединения, при содействии Папы Римского и большинства королей Западной Европы, необъятной России к крохотной своей державе, а Иван Грозный не клюнул на предлагаемую ему заманчивую наживку. Не станем, однако, гадать на кофейной гуще, хорошо или плохо поступил царь Иван Васильевич, отказавшись от польского престола, признаем свершившийся факт и попытаемся разобраться в грозных событиях тех лет.

Стефан Баторий, которого его историографы восхваляют взахлёб, воодушевил добротно устроенное войско обещанием завоевать всю Россию, повёл полки болотами и глухими лесами, местами, где почти полтораста лет не ходили никакие войска. Стефан шёл путём Витовта, Великого князя литовского, трижды в четырнадцатом веке вторгавшегося в пределы Московского великого княжества — Баторий, как и Витовт, прорубал в чащобах просеки, на болотах стелил гати, через реки ладил мосты и совершенно неожиданно вывел своё войско к Велижу и Усвяту, легко взял обе крепости, имевшие великий запас продовольствия и ратного снаряжения, а к исходу августа подошёл к Великим Лукам, богатейшему городу древних новгородских владений.

Гарнизон крепости насчитывал всего около шести тысяч ратников, но тем не менее смог отбить первые штурмы. К тому же смелые налёты на осадивших крепость начал совершать воевода князь Хилков, стоявший в Торжке, но он не решался на свемную сечу с врагом, имеющим многократное преимущество, ждал подхода полков из Смоленска, Новгорода, Пскова и других городов. Увы, российские воеводы давно уже были отучены от дерзкой смелости: за самовольные действия, если они даже станут успешными, от царя не дождёшься ласкового слова, а если случится неудача, считай, лишишься живота.

Иван Грозный, в сложившейся ситуации вместо того, чтобы нацелить полки на разгром дерзкого противника, а то и самому выехать к войску, направил к ставшему по случаю королём польским Баторию послов для переговоров о мире.

Узнав, что к нему едет посольство, Стефан Баторий продолжал воевать как ни в чём не бывало: захватил Невель и Озорища, что ещё более добавило ему надменности. Вдобавок к этому весьма успешно действовали и союзники — литовцы и шведы: или разорена Старая Русса, захвачен Кексгольм, в осаде ещё несколько крепостей. Вот и заявил Баторий послам Ивана Грозного, что если Московский царь хочет мира, то должен отдать Литве Новгород, Псков и Великие Луки со всеми областями витебскими и полоцкими, а ещё всю Ливонию.

О положении дел в России Стефан Баторий был хорошо осведомлён от многочисленных своих лазутчиков, соглядатаев и перебежчиков. Она и в самом деле казалась почти безоружной. Король не мог не знать, что кажущееся — ещё не истина. Почти восемьдесят крупных воинских станов, полностью оснащённых огневыми нарядами, в любой момент были готовы вступить в сражение. Кроме станов — городовая рать в крепостях и во всех городах. Особенно крупные отряды находились тогда в городах западной части России.

Соловьёв, Карамзин, Устрялов и другие историки сообщают о многочисленном воинстве полевом, тоже готовом к битве. По оценкам, не Россия изменилась, но ей изменил Иван Грозный — государь самодержец. Он не возглавил своё войско, он даже не переехал в Кремль, где ему могли бы подсказать что-либо дельное приказные дьяки и думные бояре, а из своего страшного пытками и развратом гнезда направил главным воеводам во Ржев и Вязьму к великому князю Тверскому Симеону Бекбулатовичу[55] и князю Ивану Мстиславскому послание такого содержания: «Промышляйте делом государственным и земским, как Всевышний вразумит вас и как лучше для безопасности России. Всё упование моё возлагаю на Бога и на ваше усердие».

Список этого удивительного по отрешённости самовластца не только от ратных, но и от государственных дел наверняка имелся у Стефана Батория, вот он и вёл себя так нагло. Однако вполне возможно, наглостью и чрезмерными требованиями он скрывал своё понимание, что одолеть великую Россию ему не под силу, отступаться же от своих обещаний панам и жолнерам ему не позволяла гордость и боязнь потерять власть над ними. К тому же воеводы, видя слабоволие государя своего, сами не действовали решительно, а если говорить честно, то и некому было организовать достойный отпор захватчикам по единому замыслу, по единому тактическому плану.

А в Слободе Ивану Грозному опасались сказать всю правду о бедственном положении на западных украинах, ибо он играл свадьбы. Вначале отпраздновал свою свадьбу с Марией Нагой, затем — сына Фёдора с Ириной Годуновой.

Да и докладывать государю тревожную правду было просто некому.

Вот оценка тем событиям Карамзиным: «...два брака, ужасные своими неожиданными следствиями для России, вина и начало злу долговременному! Уже Годунов, возведённый тогда на степень боярства, усматривал, может быть, вдали, неясно, смелую цель его властолюбия, дотоле беспримерного в нашей истории! Как любимец государев, он мог завидовать только Богдану Яковлевичу Бельскому, оружничему, ближнему слуге, днём и ночью неотходному хранителю особы Иоанновой; как шурин царевича делился уважением и честию с царскими свойственниками, с князем Иваном Михайловичем Глинским и с Нагими, коими вдруг наполнился дворец Иоаннов; как думный советник видел ещё многих старейших бояр Мстиславских, Шуйских, Трубецких, Голициных, Юрьевых, Сабуровых, но не единого равного ему в уме государственном. На сих двух роковых свадьбах, празднуемых Иоанном только с людьми ближними в Александровской слободе, во дни горестные для отечества, под личиною усердных слуг и льстецов скрывались два будущих царя и третий гнусный предатель России: Годунов был дружкою Марии, князь Василий Иванович Шуйский Иоанновым. Михайло Михайлович Кривой-Салтыков чиновником поезда! С ними же пировал и другой, менее важный, хотя и равно презрительный изменник, свойственник Малюты Скуратова, Давид Бельский, который чрез несколько месяцев бежал к Стефану».

Князья-воеводы, безусловно, знали о свадьбах, иные предвидели их последствия, и всё же многие продолжали действовать смело и решительно, добиваясь внушительных побед, хотя и не слишком влияющих на общий ход военных действий, но отрезвляющих захватчиков и самого Батория.

Для наглядности упомянем об одной из таких ярких операций. Воеводы Кутырев-Ростовский, Хворостинин, Щербатый, Туренин и Бутурлин, соединившись в Можайске, повели объединённые полки к Дубровне и Орше, Шклову, Могилёву, Родимлю, на территорию вражескую, пожгли посады этих городов, а под Шкловом в горячей сече разбили крупные силы литовцев, и с великим воинским трофеем и множеством пленников возвратились в Смоленск.

Подобные вылазки основательно тревожили Стефана Батория и его военачальников — они даже вынуждены были изменить стратегический план боевых действий. Вроде бы продолжая наносить главный удар на юго-восточном направлении, готовить в тайне решительное наступление на Псков и Новгород с целью их захвата.

Первой жертвой этого плана стали Великие Луки. О такой крупной потере клевреты Ивана Грозного не сочли возможным промолчать. Но не вскипел гневом государь Российский — он вновь направил к Стефану посольство с пространным посланием, соглашался уступить многие города ливонские, одновременно упрекая его в том, что он не царских кровей, а ведёт себя как отпрыск королевского рода, не желая добрых переговоров с истинным владетелем державным. Но Баторий не принял унизительной жертвы Грозного — настаивал на передаче Смоленска, Пскова, Великого Новгорода и многих других городов, а сверх того требовал 400 тысяч золотых, которые были им потрачены на организацию похода. На упрёк же о его безродности ответил дерзко:

«Хвалишься своим наследственным государством — не завидую тебе, ибо думаю, что лучше достоинством приобрести корону, нежели родиться на троне от Глинской, дочери Сигизмундова предателя. Упрекаешь меня терзанием мёртвых: я не терзал их; а ты мучишь живых: что хуже? Осуждаешь моё вероломство мнимое, ты, сочинитель подложных договоров, изменяемых в смысле обманом и тайным прибавлением слов, угодных единственно твоему безумному властолюбию! Называешь изменниками воевод своих, честных пленников, коих мы должны были отпустить к тебе, ибо они верны отечеству! Берём земли доблестию воинскою и не имеем нужды в услуге твоих мнимых предателей. Где же ты, Бог земли Русской, как велишь именовать себя рабам несчастным? Ещё не видали мы лица твоего, ни сей крестоносной хоругви, коею хвалишься, ужасая крестами своими не врагов, а только бедных россиян. Жалеешь ли крови христианской? Назначь время и место; явися на коне, и един сразися со мною единым, да правого увенчает Бог победою![56]»

Пока шли переговоры и переписка Ивана Грозного и Стефана Батория, ляхи, литовцы и шведы накапливали силы для наступления на Псков, одновременно активизируя для отвода глаз боевые действия на юго-востоке. Однако главный воевода псковской рати Иван Петрович Шуйский получил весть от своих лазутчиков и от перебежчиков о скоплении вражеских сил в городах, лежащих всего лишь в недельном переходе от Пскова. Станы многолюдные устраиваются и в глухих лесах поближе к Пскову. Баторий ждёт подхода многочисленных наёмников из других стран, а после их прибытия начнёт наступление. Месяца через два. Пока же отрабатываются совместные действия сводных сил. Наёмниками, которые должны подойти, станет командовать Ференсбах, в своё время честно служивший царю Ивану Грозному и весьма отличившемуся в свемной сече под Молодями.

На свой страх и риск Иван Шуйский спешно, меняя коней на погостах, поскакал в Александровскую слободу. Он надеялся, что государь, узнав об угрозе Пскову и Новгороду, в конце концов встрепенётся.

Государь вроде бы и впрямь встрепенулся, тут же вызвал дьяка Разрядного приказа и велел подготовить роспись полков и воевод для усиления обороны Пскова в несколько дней, добавив:

   — Вместе с князем Иваном Шуйским действуйте. Как исполните, враз соберу Боярскую думу.

У Разрядного приказа нет затруднения: людей вполне хватит на то, чтобы собрать в Пскове крупные силы, но князь Иван Шуйский имел свой план, который предусматривал не только оборону самого Пскова, но ещё и создание крупного резерва, а также оборону южных границ.

   — Сведал я, что к Баторию приезжал посол Оттоманской империи с предложением объединиться. Он так и сказал: если султан и король Баторий захотят действовать единодушно, то победят не только Россию, но всю вселенную. Считаю, поэтому, с Оки нельзя трогать полки, напротив, добавить туда, определив главным воеводой знатного победами и разумностью действий.

   — Принимается, — без всякого сомнения, согласился дьяк Разрядного приказа. — Пару полков добавим, определив князя Василия Ивановича Шуйского первым воеводой Большого полка; вторым — Шестунова. Заступят они путь крымцам, если султан нацелит их походом на нас.

   — Сколько может дать приказ войска Пскову?

   — Тысяч сорок. А воевод полков давай определим вместе.

   — Прикидывали и так, и эдак. Чтобы уважаемыми были среди ратников, чтобы отличались смелостью и разумностью, но не менее важно — упорством в сече — выбор пал на князей Шуйского-Скопина, на Овчину-Плещеева, на Хворостинина, на Бахтиярова и на Ростовского-Лобанова. У каждого из них — славные победы за плечами.

   — Нужен и резерв на всякий случай, — напомнил Иван Шуйский. — Баторий, как мне известно, приведёт ко Пскову не меньше ста тысяч, и если вдруг станет нам невмоготу, кто поспешит на помощь? В Новгороде бы Великом иметь рать добрую, готовую спешно ударить по тылам войска Батория. В Ржеве бы тоже нелишне иметь пару полков.

   — Сейчас в станах под Новгородом и в самом городе почти сорок тысяч. Главным воеводой той рати — князь Юрий Голицын. Подчиним его тебе, чтоб под единой рукой.

   — Устроит. А Ржев?

   — Не оголяя Смоленска, пару полков сможем наскрести. Тоже под твою руку.

   — Ладно будет. Можно докладывать государю.

Иван Грозный без всяких поправок принял роспись Разрядного приказа. Особенно же ему легло на душу то, что всё войско, выделенное для обороны Пскова и для резерва, передано под руку князя Ивана Шуйского.

Государь так и сказал:

   — Отменно. Единая воля, единые действия, единая ответственность перед государем и Россией.

Боярская дума тоже почти ничего не добавила в роспись, и тогда Иван Васильевич заключил:

   — Тебе, князь Иван Петрович, надлежит дать клятву мне и всей Боярской думе, что не отдашь Пскова псу Баторию, пока будешь жив.

   — Клянусь! — горячо заверил князь Иван Шуйский.

   — Клянусь! Клянусь! Клянусь! — как эхо повторяли, поднимаясь без особого приглашения один за другим, остальные воеводы, коих определили в псковскую рать.

— Я верю вам. Вы устоите, — вдохновился Иван Грозный. — Сам я выезжаю в Старицу.

«Наконец-то, — радостно вздохнул князь Иван Шуйский. — Понял-таки великую опасность для державы ».

Зряшная радость. Не возглавить своё войско собирался Иван Васильевич, Грозный царь, а встретить посла Папы Римского Григория Тринадцатого иезуита Антония. Царь хотел не силой меча, а хитростью, малыми уступками добиться мира.

Встретили Антония будто самого Папу. Весь царёв полк выстроился в парадных доспехах, свита государева склонилась в низком поклоне. Такого приёма, как утверждает летописец, не бывало никогда прежде в России, не оказывалось подобного приёма ни королевским, ни императорским послам.

Три дня пиров на золоте, после чего — переговоры с Антонием Поссевиным. Со стороны Ивана Грозного возглавил их дьяк Посольского приказа Андрей Шелкалов, очень умелый переговорщик. Суть их привычная: посол Папы Римского, как и прежние послы, требовал от России вольной торговли для купцов венецианских и свободного строительства на Русской земле католических храмов. Не менее важное условие, взамен посредничества между Россией и Польшей — вступление России в войну с Оттоманской империей. Как только эта война начнётся, Папа Римский, мол, тут же повлияет на королей стран Европы, чтобы те выделили 50 тысяч воинов.

Поистине — капля в море. Да и бабка надвое гадала, согласятся ли европейские правители выделить на эти цели.

Ну а что же с миром? Он непременно наступит, если государь Российский согласится отдать Стефану Баторию всё, что тот требует.

Иван Грозный в конце концов всё-таки согласился на кое-какие уступки, однако он более надеялся склонить иезуита на свою сторону ласковостью обращения и подарками, и ему это в определённой мере удалось: Поссевин, покорный уважительным отношением к себе царя и его слуг, вроде бы искренне пообещал повлиять на польского короля. В путевых записках после возвращения в Италию Антоний напишет: «Я видел не грозного самодержца, но радушного хозяина среди любезных ему гостей, приветливого, внимательного, рассылающего ко всем яства и вина. В половине обеда Иван, облокотясь на стол, сказал мне: Антоний, укрепляйся пищей и питием. Ты совершил путь дальний от Рима до Москвы, будучи послан к нам святым отцом, главой и пастырем римской церкви, коего мы чтим душевно».

Если считать заметки посла чистосердечными, то можно поверить, что он настроился услужить миром, как он написал, и тем способствовать решению основных задач, поставленных Папой Римским в отношении России, однако устремления Антония натолкнулись на упрямство Батория: тот не стал слушать увещевания иезуита, гордо ответив, что мир наступит скоро и добыт он будет силой оружия.

Ещё когда в Старице начались переговоры, в Пскове между воеводами, собранными князем Иваном Шуйским на совет для обсуждения мер, которые надо принять для обороны города, возникла разноголосица: зачем, дескать, тратить бесцельно усилия на подготовку к встрече Батория, раз переговоры, какие ведёт сам государь с Антонием, установят мир или, в крайнем случае, перемирие? Лучше, мол, повременить — Баторий же не сможет не принять слово Папы Римского, по указанию которого приехал посредничать иезуит. Однако главный воевода не дал продолжиться подобному разговору, резко одёрнув миролюбцев:

— Мы — воеводы, а не переговорщики Посольского приказа! Нам ли взирать с надеждою на исход переговоров, сложив руки на животы свои, свободные от кольчуг?! Я собрал вас не слушать пустопорожние, если не сказать — вредные речи, а решать, какие меры принять для лучшего укрепления крепости!

Увещевание подействовало. Начались деловые разговоры опытных военачальников, знающих, что делать, и обсуждение закончилось чётким и разумным решением. Перво-наперво обязать клятвою «умрём, но не сдадим крепости» не только ратников, но и горожан от мала до велика, после чего провести крестный ход вокруг всех укреплений. Это предложил игумен печорский Тихон, оставивший свою обитель, чтобы молитвами служить обороне Пскова.

После крестного хода, на который согласились все воеводы и отцы города, начался осмотр всех укреплений самими воеводами полков совместно с тысяцкими, дабы определить участки обороны каждому полку и наметить меры по укреплению стен Кремля, Среднего, Большого города и Запсковья, как ещё его называли Околицей или Внешней стеной, протяжённостью более семи вёрст.

Определили места для затинных пушек, пищалей и площадки, где разместить можно кучно стрельцов с самопалами. Всё это не тайно, без секрета от псковитян, так как решено было привлекать к работе по укреплению стен всех горожан. А в полной тайне Иван Шуйский решил заложить пороховые заряды в каждую башню и прорыть под стенами крепости слуховые лазы. С таким расчётом, чтобы в любом месте, где бы враги ни начали подкопы иод стены, сразу же их обнаружить, а затем и разрушить.

Пороховые заряды — его личная придумка, слуховые же продухи уже делались во время осады Казани. Правда, для того тогда их делали, чтобы найти тайный выход из крепости, которым пользовались казанские воины. Очень удачно там получилось. Почему бы не повторить ту ловкость, изменив только её цель?

Объезжая стены, уже самостоятельно, во второй и третий раз, князь Иван Петрович всё более убеждался, что самое опасное место — у Покровских ворот, что выходят на Порховскую дорогу, откуда и ожидается подход Батория. Воевода решает, что здесь и нужно возвести ещё одну, внутреннюю стену с раскатами. Деревянную, конечно, ибо для возведения каменной времени уже нет. Ещё он определил на этот участок обороны поставить самого надёжного воеводу — князя Хворостинина, дав ему изрядное число пушек и пищалей, а также рушниц.

Стену в самом деле до подхода противника закончить полностью не успели, но она, даже недостроенная, всё же сыграла важную роль в отражении первого штурма. Завершили же её строительство в ходе боев.

Кроме ратных забот у князя Шуйского было много ещё и других, которые волновали и отцов города и всех горожан. Особенно остро обстояло дело с беженцами, чрезмерное скопление которых в городе вполне может стать обузным, особенно если осада затянется. Главный воевода признал опасения горожан разумными и принял жёсткое решение: впускать только тех, у кого достаточно с собой муки и круп, кто ведёт с собой живность и кто обязуется привезти в город, пока позволяет время, несколько возов сена. Кроме того, он велел в нескольких десятках вёрст от города выставить заслоны на дорогах, чтобы советовали беженцам направляться в Великий Новгород, куда Баторий не пойдёт, не взяв Пскова, а тем, кто не согласен был развернуться, сообщить условия пропуска в крепость.

Меры крутые, но важные и своевременные, как покажут дальнейшие события долгой осады Пскова.

Август подобрался к середине — Батория всё нет. Те, кто уповал на успешные переговоры, заговорили громче, но это никак не смутило ни главного воеводу, ни подавляющего большинства ратников, да и псковитян — их усердие не уменьшилось. Они разумно рассудили: переговоры переговорами, а к осаде нелишне готовиться. Ну а если мир наступит, разве отремонтированные стены хлеба попросят?

Старания и впрямь оказались важными и нужными. 18 августа прискакал вестник сотника из лазутного отряда с тревожной вестью: Баторий взял Опочку. Следом — новая весть, столь же неутешная: пали Остров и Красный. На берегах речки Черехи разбит передовой конный отряд детей боярских. Стало быть, дней через пяток жди ворогов у стен крепости.

   — Через пару дней поджигаем посады и бьём в осадный колокол, — сообщил о своём решении главный воевода.

   — Засадами бы встретить, — предложил Хворостинин. — Две или три друг за дружкой поставить на пути ворогов.

   — Мысль разумная, — вроде бы согласился князь Иван Шуйский, — но стоит ли терять детей боярских и стрельцов. Нас и так намного меньше, чем ляхов и их союзников.

   — А если так, как Девлет-Гирея щипали? По мысли покойного князя Михаила Воротынского.

Пострелял из рушниц и самострелов, затаившись в ёрнике у дороги, и — в лес. А сунутся туда ляхи, там им и конец.

   — Вот это — пригоже. А как подойдёт Баторий к крепости, ударить в спину, и, пробившись сквозь неустроенные ещё ряды, — к воротам.

   — Им в поддержку ещё и вылазку сделать, чтоб и языков прихватить.

   — Ловко. Они главными силами по Порховской дороге подойдут, вот мы и встретим их.

   — А по мне, так не стоит. Нужна ли нам свемная сеча? Не лучше ли засадные тысячи ударят справа и слева по берегу Великой и — к воротам Московским. А мы от них — вылазку.

   — Принимается. Но не тебе исполнять. Тебе нужно беречь ратников. Я считаю, на тебя острие первого удара нацелится. Готовься к этому. Тебе нужно сломать ляшское острие.

   — Жаль, конечно, но по воле твоей поступлю.

   — Пошли за всеми первыми воеводами полков. Обсудим сообща.

Князю Василию Шуйскому-Скопину выпала честь и засады слать навстречу ворогам, и вылазку готовить. Половину полка надо было пустить на это дело: пару тысяч — на засады, три тысячи — на вылазку. Остальную половину держать, когда начнётся вылазка, в седле. На всякий случай. Если вылазке придётся туго.

Иван Шуйский, отпустив всех воевод, попросил Василия остаться.

   — Станем вместе провожать тысяцких в засады. Я верю тебе, славный воевода, но всё же хочу и своё слово сказать. Не осерчай на меня, посчитав подобное за опеку.

   — Ладно. Для чести моей малый убыток. Лишь бы для дела услада.

Конечно, две засадные тысячи мало что сделали, лишь по паре засад успели устроить на пути огромного растянувшегося войска, но всё же побито было более тысячи ворогов. В плен не брали. Обузно. Да и опасно, если кому удастся сбежать в суматохе. Там, на Великой, достаточно чванливых ротозеев. Главное же, засады дали понять ворогам, что из-под каждого куста на них может выглянуть сама Смерть с поднятой косой.

Ещё медленней потащились полки вражеские, высылая вперёд и в бока крупные дозоры, которым изрядно доставалось от русских ратников (они уже действовали на свой страх и риск, хотя такой задачи им не ставилось), особенно умело пользуясь самострелами или зааукивая в болотины целые отряды. Не их выдумка. Многие ратники знали, как действовали засады под Молодями, ибо об этом ходили легенды, вот и повторялось ловко придуманное прежними детьми боярскими и стрельцами.

Вёрст за десять до Пскова русские тысячи отстали от ворогов. Пусть успокоятся. Пусть посчитают, будто отбились от злыдней.

Верное решение. Некоторые сотники вражеской дворянской конницы, которые рыскали по лесу дозорами и больше всех несли потери, не только с облегчением вздохнули, но и принялись докладывать своим командирам небылицы о славных победах над русскими псами и об их полном уничтожении. И шла дальше вражеская рать хотя и с оглядкой, но уже без прежнего перепуга.

А время играло на руку защитникам Пскова: внутренняя стена между Покровскими и Свиными воротами сделана более чем наполовину, слуховые лазы прорыты тоже почти все, какие намечены. С полдюжины осталось, но это — лишь поплевать на ладони. Заложены и под башни уже заряды зелья.

Ивана Шуйского теперь больше всего заботила подготовка к вылазке. Что начало её станет удачным, он не сомневался; его воеводский опыт давал в этом уверенность; но его же опыт подсказывал, что отход вылазки может стать трагическим, если не продумать основательно поддержку при отступлении её к воротам — они мозговали с Шуйским-Скопиным и так прикидывая, и эдак. В конце концов нашли, как они посчитали, лучшее:

   — Снимем со всех участков по нескольку длинноствольных пищалей и — к Покровским воротам. Ядрами и дробосечным железом поддержим.

Получилось так, будто эти славные воеводы посоветовались с Баторием при выборе места для вылазки. Когда рать вражеская подошла к крепости, Баторий место для своего шатра выбрал на холме рядом с Московской дорогой, да так близко от стен псковских, что можно было его достать ядрами из затинных пушек.

Вражеское войско, устрашающе многочисленное, повело себя, по мнению защитников крепости, совершенно беспечно, поспешивших использовать это в свою пользу. Подождали пушкари, когда ляхи, начавшие устраивать полковые станы слишком близко от крепостных стен, более скучатся, — и с просьбой к главному воеводе:

   — Вели дать знак на огонь по наглецам. Они думают, что мы безоружны.

   — О чём они думают, их дело. Наше дело вправить им мозги. Пусть ещё чуток распояшутся, дам приказ. Будьте готовы.

Он промолчал о готовящейся вылазке, понимал, как ей поможет одновременная стрельба со всех сторон, и знал, что нужно дождаться, когда ударят с севера и с юга по берегу Великой засадные тысячи. И он ждал терпеливо, вызывая недоумение у защитников города: разве можно упускать момент и дать возможность врагам закрепиться на выгодном для себя месте, огородившись оплотом?

Разумно ли поступает главный воевода?

Тотдогадывался, что им недовольны, разделял разумные требования пушкарей, но крепился, ожидая нужного момента. И миг этот настал. С небольшим, правда, опозданием. Поначалу справа в полуверсте от стен послышались выстрелы, а затем — и слева. Пора!

Ожили бойницы на всех стенах, во всех вежах, и пошла кровопролитная для подступивших близко к крепости кутерьма. Бросая всё, улепётывали они в лес, приближавшийся к городу на версту.

Иначе повели себя пушки и пищали, густо установленные на стене между Покровскими и Свиными воротами — изрыгнув ядра двумя залпами, умолкли. Ворота распахнулись, и три тысячи детей боярских выпластали с обнажёнными мечами, с тяжёлыми ослопами[57] и шестопёрами в руках. Они неслись на спешивших улепетнуть от дробосечного железа и ядер и не вдруг оценивших ещё одну, более реальную угрозу.

Врагов секли безжалостно. Те же, кому велено было захватывать языков, выбирали командиров и, заарканив, перекидывали их через седло, и спешили покинуть с добычей место сечи — неслись к воротам. Человек двадцать заарканили.

Не долог успех вылазки, но он позволил легко прорваться сквозь вражеские ряды засадным тысячам — теперь можно и отпятиться. Тем более что Баторий, с холма своего наблюдавший за событиями перед Великой, направил против вылазки резерв — отборную тысячу жолнеров.

Дети боярские и казаки успели отпятиться к стене, и тут же ожили бойницы, встречая атаку жолнеров дробосечным железом и ядрами. А из наиболее мощных затинных пушек полетели в сторону ставки Батория ядра, да так близко они падали, что король поспешил укрыться за холмом.

Пять дней тишины. Только ветер доносил стук молотков и топоров из леса, где враги готовили туры, лестницы и оплоты, чтобы укрыться ими во время рытья борозд в близости от стен и более безопасно катить туры. Баторий же, преодолев растерянность и досаду на такую крутую встречу, сам вдохновлял подготовку войска к штурму. И хотя изменник Давид Бельский настойчиво советовал ему идти, оставив только часть сил для осады Пскова, на Великий Новгород, уверяя, что там менее прочные стены, да и сами новгородцы с охотой присягнут польской короне, Баторий твёрдо стоял на своём:

   — Возьму Псков, Великий Новгород сам распахнёт ворота. У меня есть чем разрушить любые стены и есть силы сломить сопротивление русских ратников или уничтожить их, если они не сдадутся на мою милость!

«Бодливой корове Бог рогов не даёт», — с досадой думал Давид Бельский. Он через малое время снова твердил своё, и так до тех самых пор, пока не озлил Батория и тот не пригрозил ему карой за вредные советы, которые больше угодны русским, чем королевскому войску.

В крепости же велись допросы пленённых во время вылазки. Кто упирался, того пытали, кто соглашался отвечать честно, того не обижали. Когда сравнили все показания, оторопь взяла: под рукой у Батория более ста тысяч. Сорок против ста. Жидковато. И только князь Иван Шуйский глянул на полученные сведения с иной, чем все, стороны.

   — Говорите, ляхи, литва, мозовшане, венгры, немцы брауншвейгские, любские, австрийские, прусские, курляндские, датчане и даже шотландцы? Все, говорите, добротно вооружены? Толку, считаю, от того мало. Почти добрая половина рати — наёмная, им плата нужна да лёгкая победа. Без большого риска для жизни. Мы же свой город обороняем. Свою отчизну. Падёт Псков, встанет на колени Россия. Потому мы вдесятеро сильней. Выходит, не так страшен чёрт, как его малюют. Верно, горячие деньки близятся, но вполне уверен — выдюжим! Не нарушим клятвы своей, сохранив и животы свои. Впрочем, каждому своё на роду написано. От судьбы не уйдёшь, её не перехитришь. Можно и в своём подвале от дыма задохнуться по трусости своей и неумелости.

Воеводы полков поняли, о ком речь. Князь Иван Бельский, назначенный главным воеводой Окской рати, которая на лето, как обычно, выставлялась против возможного нападения татар, не смог преградить путь Девлет-Гирею, который неожиданно с крупным войском появился на Оке и начал стремительную переправу — растерявшийся главный воевода не нашёл ничего лучшего, как поспешно отступить в Москву, да не на подступы к ней, а в сам город! Посчитал, видно, что легче будет сражаться с крымской конницей на улицах стольного града. Но крымцы, подойдя вплотную к городу, не ворвались в него, а подожгли со всех сторон. Но даже после этого Бельский не вывел полки в поле на сечу, сам же укрылся от огня в подвале своего терема, где и задохнулся от дыма. Поучительный пример неумелости и постыдной трусости.

Ещё раз воеводы псковской рати поклялись стоять насмерть, вдохновляя ратников личным примером мужества и решительности.

А горожан готовил к испытанию игумен Тихон. Он едва не потерял голос, усердно проповедуя с амвонов поочерёдно во всех церквах, и горожане тоже целовали крест и клялись именем Господа всячески помогать ратникам, а если возникнет необходимость, то и взять в руки боевые топоры, ослопы и шестопёры. В кузницах их ковали денно и нощно.

Только 1 сентября Баториево войско начало деятельно готовиться к штурму: по берегу Великой за ночь был возведён довольно хорошо укреплённый стан. С рассветом прикатили в него туры, сделали осыпь и начали копать борозды к Покровским воротам. Верно, стало быть, русские воеводы определили главное направление удара. Иван Шуйский торопил псковичей спорей завершить строительство внутренней стены, хотя мужики и сами старались вовсю, но не забывали, что, ежели поспешить, можно и людей насмешить: от первого же ядра стена, не как должно возведённая, развалится. Кому нужна такая работа?

Ровно неделю готовилось войско Батория к штурму, и на рассвете 7 сентября более двадцати тяжёлых пушек ударили по стене между Покровскими и Свиными воротами. Сутки на прекращался обстрел, и не устояла в одном месте стена — образовался пролом, который усилиями польских пушкарей всё расширялся.

Стефан Баторий сам выехал к трём полкам, которым предстояло ринуться в пролом.

   — Путь в город для героев открыт! На три дня он в вашей воле!

   — Государь! — лихо выкрикнул тысяцкий жолнеров. — Мы будем с тобой обедать в замке Псковском!

   — Верю. Вперёд!

Не остановил вдохновившихся скорой победой ляхов и венгров густой огонь пушек затинных, длинноствольных пищалей и рушниц с самострелами — через трупы своих собратьев стремительно неслись штурмующие к пролому, ворвались в него с малым трудом и сразу же устремились к надвратным вежам. Не ждали такого манёвра русские ратники, считали, что враги полезут на внутреннюю бревенчатую стену, и увы — прозевали они башни. Жаркая сеча разгорелась на ступенях, но вот уже взвились и над Покровской, и над Свиной башнями королевские флаги. В сводах перед воротами ещё продолжалась жаркая схватка, исход которой был явно предрешён: защитники ворот падут под натиском сотен, и тогда путь к городу станет куда как вольготней — штурмующие распахнут ворота.

Андрей Хворостинин начал спешно готовить вылазку, чтобы отбить вежи, но подскакавший к внутренней стене Иван Шуйский остановил его:

   — Погоди. Взорвём башню Свиную. Пока отбивайся на внутренней стене.

Тяжеловато защитникам. Венгры и ляхи уже начали из бойниц башен стрелять по обороняющим внутреннюю стену, а на самою стену как муравьи лезут по приставным лестницам храбрецы, одни летят вниз с рассечёнными и размозжёнными головами, но их сменяют всё новые и новые жолнеры.

Иерей Тихон спешит с иконой святого Всеволода-Гавриила; за ним, тоже с иконами святых в руках — настоятель соборной церкви и настоятели приходских церквей. Не страшась смерти, они поднимаются на стену и становятся в ряды обороняющихся.

   — Пора, — приказал князь Иван Шуйский стоявшему у стремени зелейного[58] дела мастеру псковитянину Любомиру. — Пора.

У того припасён факел. Спрыгнув с коня, чиркнул кресалом, высекая искры, подул на затлевший трут, запалил факел и — в лаз, специально прорытый под Свиную башню из-за внутренней стены.

Любомир сам укладывал мешки с порохом, им самим сработанный, сам свил шнур льняной, пропитав его смолой и обсыпав порохом. Длина шнура — несколько аршин. Рассчитано всё как раз на то время, за какое можно покинуть лаз, пока огонь по шнуру добежит до порохового заряда. Но чем ближе Любомир подползал к шнуру, тем больше его брало сомнение: вдруг что-то не сладится? Вдруг не добежит огонь до пороха? Он уже не принимал во внимание то, что не единожды испытывал фитиль, как называл он свой шнур, и ни разу не случилось оплошки.

Подполз к началу фитиля, поднёс было к нему факел, но — решительно:

«Двум смертям не бывать!»

Он вполне осознавал, как дорог для защитников Пскова каждый миг, ведь, если ляхам удастся отворить ворота, считай, городу конец, и не мог рисковать. Любомир торопливо полез вперёд к пороховому заряду и, перекрестившись, сунул факел в бок ближнего мешка.

Любил он мир, и жизнь любил, но без колебания отдал её. Ради своей любимой жены, ради детишек пригожих, ради дорогого ему города.

Псков! Никогда не забывай подвига Героя! А если забыл в сутолоке революций, войн и так называемой перестройки, воскреси теперь в памяти. Это нужно и ныне живущим и потомкам нашим!

Взлетела башня на воздух, расшвыривая кирпичи и разорванные трупы ворогов: немцев, венгров, ляхов. Пали вниз, вспыхнув факелами, и королевские знамёна, что особенно подействовало на атакующих: штурм внутренней стены заметно ослаб, а из Покровской башни захватившие её бежали без нажима обороняющихся, ибо немецкие и шотландские наёмники боялись, что взлетят в воздух, как их собратья. Русские же ратники обрели больше уверенности и, увлекаемые самим Андреем Хворостининым, начали вытеснять врагов за пределы пролома, когда же подоспели мечебитцы, снятые с других, менее опасных участков стены и резерв главного воеводы, нажим стал настолько упорным, что штурмующие дрогнули.

Баторий тоже выпустил свой резерв, но он не внёс решительного перелома, тем более что русские силы пополнялись спешившими на помощь ратникам псковитянами, вооружёнными боевыми топорами, тяжёлыми ослопами и шестопёрами, а иные даже мечами. Одно удалось Баторию: предотвратить паническое бегство своих полков. Пролома вороги уже не смогли вернуть себе. До самой темноты упрямо отбивались они, особенно бесстрашно сражались венгры, но русские мечебитцы и псковичи больше не пятились, хотя их было намного меньше.

Летописец свидетельствует: узнав, что стена очистилась от литовцев и что они бежали, оставив лёгкие пушки перед внутренней стеной, женщины Пскова поспешили перетащить эти орудия в Кремль, опутав верёвками. Женщины спешили за стены, где ратники и их мужья бились с ляхами и всякими иноземцами, чтобы напоить воинов, изнемогавших в жаркой рукопашке, несли им воду и сочо. Они же обихаживали раненых, а особо тяжёлых уносили за крепостную стену.

Наконец всё нерусское бежало, утверждает летописец. С трофеями и множеством пленных победители возвратились в город. Князь Иван Шуйский приветствовал их:

— Низкий поклон вам, храбрые вой! Пали сильные враги наши, а мы празднуем победу! Гордый Баторий унижен, мы вознеслись гордостью. Исполним же клятву, данную государю нашему и Господу Богу. Не дрогнем же и впредь. Продолжим исполнять клятвенный обет свой, данный нами без хитрости и лукавства.

Князь Иван Шуйский послал вестника к царю Ивану Грозному, велел лечить раненых за счёт казны государевой, а их оказалось более полторы тысячи; справить тризну по убитым (863 ратника и горожанина), придать земле силами пленников убитых врагов, коих легло около пяти тысяч, в числе которых знатный венгерский полководец Бенези, любимец Батория.

В ставке Батория — уныние. Сам король уединился в своём шатре и не хотел видеть своих воевод. Он действительно собирался обедать с ними и отличившимися героями в Псковском кремле.

Не вышло!

Можно было надеяться, что Баторий изменит свои планы, уведёт основное войско к Великому Новгороду, как и советовал ему изменник Давид Бельский, тем не менее князь Иван Шуйский велел с рассветом начать восстановление пролома и Свиной вежи. Работа должна была идти под руководством отцов города и в ней обязательно следовало участвовать укрывшимся за стенами крепости беженцам из окрестных городков и весей. Пленных тоже нагрузили работой.

Князь Шуйский так и приказал:

— День и ночь работать, сменяя уставших. Разбирайте палаты кремлёвские и дома каменные во всём городе — Баторий может повторить свой удар в самое ближайшее время.

Баторий и в самом деле не отступился. Уже на следующее утро, одолев огорчение, собрал он своих полководцев и объявил:

   — Мы должны умереть или взять Псков. Несмотря ни на какие трудности. Если нужно, останемся до зимы. Готовьтесь к этому.

   — Предложить Пскову сдаться, — посоветовал королю ясновельможный пан Замойский. — Начать переговоры, самим же готовиться к решительному удару, их убаюкивая. Прекратить надо разбивать стены, но начать подкопы, как сделал воевода Воротынский при взятии Казани. Но мы не два сделаем, а десятки. Взрывы одновременные — сколько проломов! Иди, захватывай Псков!

   — Тебе идти с белым флагом.

Не по душе приказ ясновельможному пану: не привык он унижаться, нахмурился невольно, но Баторий повторил:

   — Тебе. Именно — тебе. По знатности твоей.

Не помогла знатность. Ни Иван Шуйский, ни первые воеводы полков, ни даже вторые не поднялись на стену, чтобы выяснить, с каким словом подъехал к стене знатный лях. Поручили выйти к нему всего лишь сотнику, повелев:

   — Проводи прочь, озлив.

Сотник, гордый столь важным доверием, осанисто встал меж зубцами стены и небрежно вопросил:

   — Что, кишка тонка с мечом, лукавством хотите обмануть? Напрасно стараетесь.

Пурпурным стало лицо ясновельможного от такой наглости, едва не вырвалось: «Заткни глотку, псивец!» — только нельзя ему было тешить свою родовую гордость. Овладев собой, повелел, как привык повелевать дворне своей:

   — Зови князя Шуйского!

   — Эка, «зови». С девами тешатся все воеводы наши. Не до вас им теперь. Да и потом, по разумению моему, им до вас не будет дела. Разговор один: ваши сабли, наши мечи. Иного Бог не судил. Ворочайся, пан, к своему королю, — ответил сотник и повернулся спиной к делегации Батория.

Мечи гневные стрелы или не мечи, а возвращаться не солоно хлебавши придётся, а чтобы смягчить позор, нужно предложить Баторию ещё один ход: пустить стрелу чрез стену да предложить сдаться упрямцам.

Пока ехал пан до ставки, продумал текст послания: «Воеводы, ваше положение безвыходно. Знаете же, сколько захвачено мною в два года! Сдайтесь мирно: вам будет честь и льгота, какой не заслужите никогда от московского тирана, а народу льгота, неизвестная России, со всеми выгодами свободной торговли, некогда процветавшей в земле Псковской. Обычаи, достояния, Вера будут неприкосновенными. Моё слово — закон. В случае безумного упрямства смерть вам и народу!»

Стефан Баторий согласился с предложением Замойского, письмо было написано и стрелой переправлено за стену.

Князь Иван Шуйский, кому принесли послание Батория, поначалу хотел вообще оставить его без ответа, но посоветовавшись со всеми воеводами, изменил решение. Позвал писаря.

— Пиши: «Мы не предатели отечества. Не слушаем лести, не страшимся угроз. Иди на брань. Победа зависит от Бога».

Стрелу с этим ответом пустили на следующий день и стали ждать нового штурма. Но его всё нет и нет. Только тяжёлые пушки плюются ядрами с рассвета до заката. Благо дни всё короче и короче. Появляется больше времени для передышек. Ещё и окладные дожди в угоду: при дожде какая пальба? Порох опасно подмочить, тогда вовсе пушки умолкнут.

Но что настораживало и главного воеводу, и остальных воевод — не в одном месте собраны стенобитные пушки, а растянуты почитай вокруг всей стены — не кулаком бьют, а растопыренными пальцами. Отчего такая неразумность? Разве таким образом можно пробить стену?

А вот и туры выше стен подкатили на катках. На них — лёгкие пушки для стрельбы через стену по городу ядрами и огненосными зарядами. Тут уж совсем худо стало: разрушались дома и даже церкви, то тут, то там вспыхивали пожары — с таким мириться можно ли? Собрались воеводы думку думать, как лучше избавиться от такой напасти? Ясно конечно же всем, что только вылазки помогут. В них — единственная реальная возможность отогнать противников от стен. Но вопрос в том, одновременно на все туры ударить или поочерёдно?

И снова князь Андрей Хворостинин с умным словом:

   — Тёмной ночью, а ещё ловчее дождливой, по сотне молодцов пустить на каждый тур. Бесшумно, если Бог благословит, порешить охрану, посбрасывать пушки вниз, а сами туры с Божьей помощью подпалить.

   — Дело советуешь, воевода. С добавкой можно принять, — сразу же согласился князь Иван Шуйский. — По паре сотен держать в готовности к тихим вылазкам, а ещё изготовиться пушкарям и стрельцам, чтобы в случае чего встретить ляхов, если они очухаются и полезут за нашими вылазками к воротам.

   — Само собой, — кивнул Хворостинин. — Без этого нельзя.

   — Но мне не даёт покоя ещё одна мысль: отчего пушки и туры редко расставлены? Получается, если вдуматься, не собирается Баторий проламывать стену. Почему? Готовят лестницы? Но не слышно из леса стука молотков и топоров. Да и лазутчики, каких я посылаю постоянно за стены по тайному ходу, не извещают о лестницах.

   — Скорее всего — подкопы. Думают взломать стены взрывами, — высказался князь Шуйский-Скопин. — Только ничего у них не получится: у тебя же, князь Иван Петрович, слухачи под всеми стенами сидят, сменяя друг дружку. Засекут.

   — Докладывают: тихо.

   — Стало быть, тихо. Начнут копать, не избегут шума. Шила в мешке не утаить.

Больше о подкопах не говорили. Начали обсуждать организацию тихих ночных вылазок, стараясь предусмотреть всё до мелочей.

Пару дней ушло на подготовку. Верёвки выбрали крепкие, устроив на концах петли: накинул без помех на ствол, конец — вниз, и — тащи. Легче так, чем сверху руками спихивать. И спорей. Мечи на акинаки сменили, засапожные ножи на оселках основательно подправили, хоть и без того они острые; но главное — огонь скорый. Бересты в русских печах насушили в полном достатке и порезали её на мелкие полоски, чтоб быстро загорелась. О сухости трута и о выборе кресал — особая забота. В общем, во всеоружии изготовились. И — с Богом.

В назначенную ночь одновременно открылись в воротах калитки, и татями выскользнули в темноту дети боярские с казаками, с касимовскими татарами. На сапогах у каждого — льняные чулки толстой вязки. Глушат они шаг, и без того тихий.

У всех куда как хорошо получилось, только одна сотня замешкалась, не совсем понятно почему. Вот ей туговато пришлось. Да и не смогла она полностью исполнить урок, хотя и повредила тур основательно. Получилось так: вспыхнули почти в одно и то же время все туры, а напротив Порховских ворот — заминка. Венгры, а они охраняли тур, встрепенулись, встретили наших ратников саблями — не по уму всё пошло, и тогда сотник командует:

   — Горшки поджигай и бросай!

Смола и дёготь, смешанные с мелкой стружкой берёзовой коры, воспламенялись легко, и уже через миг-другой полетели на тур, вдогонку же им — мешочки с порохом, а наверху свой запас пороха. Он тоже рваться начал, сметая защитников тура вниз. На акинаки.

Неуклюже началось, но всё-таки ладом закончилось, и сотника не стали упрекать за задержку с выходом к туру. Доброе слово воеводы всем без исключения, а ещё — по гривне каждому, кто участвовал в уничтожении туров. Не только из казны, но и от зажиточных горожан, ибо опасность потерять дома свои исчезла — ядра через стены больше не летели.

А дня три спустя первый доклад от тех, кто бдил в слуховых лазах:

   — Копают ляхи. Почти рядом с нашим продухом.

   — Слава Богу.

Князь Иван Шуйский даже перекрестился. Он очень не любил оставаться в неведении о действии противника. Он верно считал, что поняв вражеские планы, можно принять упредительные меры.

Решение пришло сразу же.

   — Не обнаруживайте себя. Пусть поглубже зароются. Тогда — можно будет порох подложить. Чтоб обвалить подкоп. Только не переусердствовать. Не случилось бы обвала стены.

Через некоторое время поступили доклады, что ещё в девяти местах под стены ведутся подкопы. Иван Шуйский велел первым воеводам полков, от каких выделялись слухачи, самолично озаботиться о том, чтобы не случилось подрыва стен.

   — Узнали латыняне, как Михаил Воротынский, царство ему небесное, разрушил стены Казани, вот и используют его придумку против нас. Не дадим!

Ляхи копали только днём под шум стреляющих пушек (теперь стало понятно, отчего они вроде бы так бездумно расставлены), русские же ратники начали продвигаться к подкопам вражеским только ночами, и когда перемычки основательно истончались, закладывали заряды пороховые такой силы, чтобы только порушился свод у подкопа. Это, конечно, не лучшее действие, ибо обрушивался и сам продух, но иного выхода защитники крепости не находили.

Все девять подкопов приказали долго жить, стена же нигде даже не дала трещин.

Что же Баторий и его военачальники? Озлоблены, конечно, а легковерные (те, кто решил, что русским нечистая сила помогает) впали в уныние. На их настроение влияло и ненастье: холодные дожди и мокрый снег. Утрами подмораживало. Ко всему прочему, начались перебои с поставкой продовольствия, пороха и ядер. Всё ближайшие селения были разграблены, а в далёкие походы кормщиков за хлебом, мясом и крупами приходилось сопровождать значительными силами. На дорогах же из Польши и Литвы дерзко действовали специальные отряды русских конников, перехватывавшие обозы и с продовольствием, и припасами для пушек.

Одним из таких отрядов командовал отважный сотник Юрий Нечаев. После удачных набегов, отряд укрывался в пятидесяти вёрстах от Пскова, в древнем Печерском монастыре. Отряд, по сути дела, запер на массивный замок главную снабженческую дорогу войска Батория, и тот в конце концов с досадной помехой решил расправиться, чтобы не наступил голод и не привёл бы он к худым последствиям. Он направил к монастырю немцев наёмников во главе со славным победами военачальником Фаренсбахом. Приказ строгий: захватить монастырь и сровнять его с землёй.

Успех Фаренсбаха во многом улучшил бы положение осаждающих. Перво-наперво пошли бы обозы из Литвы беспрепятственно, а разграбление монастыря пополнило бы значительно казну и дало бы возможность полностью рассчитаться с наёмниками, которым Баторий основательно задолжал.

Но и здесь случилась неладность. Монастырь в самом начале шестнадцатого века был обновлён, и теперь его окружали добротные толстые каменные стены — не зря для пригляда за работами присылали из Москвы дьяка Мунехина. За стенами монастырскими были построены ещё и дома для детей боярских и стрельцов, чтобы они могли жить там вместе с семьями, неся воинскую службу. Теперь эти меры отозвались великим добром: Фаренсбах, подступив к монастырю, сразу понял, как трудно, вернее, совершенно невозможно взять его штурмом, и уж тем более с ходу, поэтому решил попытать счастья в переговорах, дабы перехитрить доверчивых, как он предполагал, богомольцев, честных и бесхитростных. Он выдвинул два условия:

   — Не прячьте за стенами Божьей обители тех, кто льёт кровь христианскую, нарушая заветы Господа Бога нашего. Если вы выпустите на честный бой с нами ратников, а сами сдадитесь, никого мы не тронем пальцем. Не тронем и имущества вашего.

Сам настоятель монастыря поднялся для ответа на стену.

   — Собрав воев у стен обители Господа Бога, ты, латынянин, глаголишь о заповедях Господних. Кто звал тебя на нашу землю? Ты пришёл лить кровь христианскую, винишь же нас. Изыди, сатана! Изыди! Не мы и теперь первыми поднимем мечи, а вы. Да рассудит нас Господь! Я благословляю монахов на рать с вами, сатанинским отродьем!

Наёмники начали штурм. Под монашескими рясами у всех чернецов и даже у игумена были кольчуги; монахи, подоткнув полы ряс под волосяные пояса, поплёвывали на руки и с кряканьем опускали мечи и шестопёры на головы тех, кто особенно высоко поднимался по лестницам. Ратники же, по просьбе монахов, не поднимались на стену до необходимости. А она и не возникла — справились сами монахи, ибо кроме ежедневных молитв и хозяйственных послушаний все они имели одно главное послушание — готовиться к защите монастыря-крепости от захвата его алчными ляхами, литовцами, но особенно псами-рыцарями. У монахов даже рушницы метко стреляли, разя штурмующих.

Отступил Фаренсбах, и уже тогда принял решение покинуть Батория.

Баторий же, встретив наёмников с нерадостной вестью, пошёл на отчаянный шаг, на повторение штурма Пскова, не видя больше никакого выхода из столь сложного положения. 28 октября он снова сосредоточил напротив Покровских и Свиных ворот тяжёлые пушки, и они начали канонаду. Под прикрытием их огня к восстановленному с великим трудом псковитянами пролому кинулись жолнеры с ломами и кирками. Вроде бы не замечая огня русских пушек, пищалей и рушниц, хотя и неся потери, враги неслись к стене сломя голову. Именно там они видели свою безопасность — под стеной их ничем не достанешь.

Добежала всё же основная масса врагов. Принялись они ломать стену.

Ничего не скажешь, добрая выдумка. Они и на самом деле почти неуязвимы. Только вылазка могла бы поправить положение, ибо бывший пролом, хотя псковитяне старались заделать его как можно лучше, всё же не мог быть таким же прочным, как монолитная стена. Под ударами ломов и кирок вываливаются кирпичи. А время идёт. Воеводы на вылазку не решаются, видя на берегу Великой готовое к ответному удару войско. Не ровен час, отступающей под напором превосходящих вылазки на спине сил, ворвётся ворог в крепость.

Безвыходное положение? Похоже. Но когда много голов ищут выход, он непременно находится. Самыми умными на этот раз оказались женщины — они без всякой команды принялись разжигать костры под котлами с водой и смолой, которые заранее приготовлены были. Прошло совсем немного времени и полились на головы разрушающих стену кипяток и кипящая смола, а следом посыпались и горшки с огненной смесью.

Ни один из тех, кто рушил стену, не остался живым. Хотя враги всё же успели проковырять небольшой лаз, и теперь пушки тяжёлыми ядрами начали его расширять. Вскоре полки Батория кинулись на штурм. Вначале, как и полагалось, стремительно неслись, выказывая бесстрашность, встреченные, однако, ядрами, дробосечным железом и пулями, замешкались — тогда сотники, тысяцкие и даже командиры полков возглавили штурм, увлекая примером мужества рядовых бойцов. Трудно и на сей раз пришлось бы обороняющимся, но случилось чудо: голова стрелецкий Фёдор Мясоедов, перекрывавший своим большим отрядом дороги из Польши, перехватывая на них обозы некоторое время назад, получил приказ главного воеводы прорваться в Псков, дабы дать отдых ратникам и пополнить свой запас огневого зелья для рушниц, чтобы затем с новой силой начать охоту за обозами из Польши. Вот этот большой отряд стрельцов подошёл справа по берегу Великой к польскому стану, чтобы дождаться ночи для прорыва в крепость, но услышал шум битвы и смело ударил в спину штурмующим. Наведя панику в стане противника, отряд благополучно вошёл в город через Покровские и Свиные ворота, прихватив с собой ещё и несколько сот пленных.

Осаждённые ликуют: так удачно отбита очередная попытка захватить крепость; в станах осаждающих — уныние. И есть отчего носы повесить и упасть духом: штурм не удался, стало быть, остались лишь в мечтах тёплое жильё, ратная добыча и, что особенно важно, продовольствие. В шатрах уже довольно холодно и к тому же — голодно. Да и одежда не по сезону. Полушубки, которыми можно было бы разжиться в городе, не стали бы лишними.

Ко всему прочему порох и ядра на исходе. Хочешь или нет, но пальбу по стенам крепости Баторий был вынужден прекращать. Нет и денег для жалованья не только дворянскому ополчению — эти могут потерпеть ради славы отечества, — но и наёмникам. Они не потерпят. Они уже начали роптать.

Подошло время, когда Баторий был вынужден распорядиться оставить укрепления вблизи стен города, снять пушки и активную осаду сменить тихой, рассчитанной на измор. Но для кого измор более выгоден? Город имел запасов на добрые полгода, а при малой экономии и того больше, войско же польского короля уже страдало и от холода, и от голода. Однако Баторий либо не хотел понять своего бедственного положения, дорожа данным войску словом взять Псков или умереть, либо, в самом деле, не понимал, чем ему грозит его упрямство?

Во вражеском войске начали гибнуть от голода и холода люди и лошади, командиры вынуждены были посылать кормщиков за сотни вёрст, но не всегда им сопутствовала удача, и вот наёмники, во главе с Фаренсбахом, не выдержав трудностей, покинули Батория. Это ещё больше ослабило вражескую рать, и князь Иван Шуйский решил, что пора нанести мощный удар по врагу, чтобы разбить его наголову. Он посылает приказы в Великий Новгород и Ржев, где стояли подчинённые ему росписью Разрядного приказ резервные полки.

Успех мог бы оказаться полным, не устояло бы сборное войско Батория перед совместными ударами защитников города и силами, подошедшими на подмогу. Однако такому хорошо продуманному плану не суждено было свершиться — гонцы, вернувшиеся из Великого Новгорода и Ржева, принесли возмутительную весть:

   — Государь не велел воеводам идти к Пскову. Он приказал охранять Московскую дорогу.

   — То есть себя, — чуть не вырвалось у князя Шуйского, но великим усилием он заставил себя промолчать.

Что держало в страхе Ивана Грозного? Успехи шведов, которые, идя по берегу Балтийского моря, захватывали город за городом, дошли даже до Иван-города и взяли его? Или направленный ко Ржеву малый отряд князя Радзивилла, который даже близко не подошёл к нему, узнав, что в городе большой отряд русской рати? Похоже, что так, ибо Иван Грозный спешно покинул Старицу и убрался под защиту крепких стен Александровской слободы. Как бы то ни было, но мощный удар, способный наголову разбить Батория и изгнать его из пределов Русской земли, так и не был нанесён. Из Александровской слободы царь выслал на переговоры со Стефаном Баторием князя Дмитрия Елецкого и печатника Романа Олферьева, дабы они во что бы то ни стало заключили с польским королём мир или хотя бы перемирие.

Между Опоками и Порховым в селе Башковичи ждал их посол Папы Римского иезуит Антоний Поссевин. Вместе с ним к встрече с русскими послами готовились воевода Януш Забаражский, маршалка князь Альбрехт Радзивилл и секретарь великого княжества Литовского Михайло Гарабурда.

Остальные уполномоченные Баторием на переговоры ожидали в деревне Киверова Гора в пятидесяти вёрстах от Запольского Яма. Сам же Баторий, оставив за себя воеводу Замойского, уехал в Варшаву. Свой отъезд он оправдал так:

   — Еду с малой дружиной за новым великим войском.

Ропот прокатился по войску: бросил король на произвол судьбы, помирать от стужи и неминуемого голода. Призывы разъезжаться по домам громче звучали не только из рядов дворянской гвардии, не только из уст оставшихся наёмников — более всех шумели литовские ратники, за интересы которых во многом и началась война. Однако Замойский сумел убедить разношёрстное войско, что именно от его поведения во многом будет зависеть итог переговоров с Россией.

   — Послы князя Ивана смотрят на нас во все глаза, и если мы дрогнем, они наплюют на наши требования. Ни Польша, ни Литва ничего не получат, а значит, вы все вернётесь домой без должной награды за свои воинские труды. Если же русские уступят нам хотя бы половину того, что требует от князя Ивана наш король Баторий, каждый из вас, если захочет, получит столько земли, сколько пожелает. С рабами ружанами.

Ради этого конечно же можно потерпеть ещё немного, тем более что сидеть в тихой осаде не рискованно для жизни. К тому же русская рать не начнёт активных боевых действий, это было понятно по тому, как развивались события в прежние месяцы, но ещё и потому, что рать эта не слишком противилась шведам, которые теснили русские полки в Эстонии, захватывая город за городом.

Куда как заманчиво предложение воеводы. Но не только слова Замойского взбодрили войско, а то, что пушки снова заговорили, принявшись долбить стены. Начали готовиться и туры (неделя на это отводилась), чтобы обстреливать город через стены. Началась подготовка к штурму.

Замойский же, принимая поднимающие дух войска меры, хорошо понимал, что воевода Иван Шуйский, который являлся душой обороны Пскова, может принять свои меры, какие сведут на нет все усилия осаждающих крепость. Поэтому и решился пойти на коварство, подготовив покушение. Гнусное. Не достойное честного воина. Ночью к Новгородским воротам пробрался перебежчик, от имени тех, кто не покинул Батория вместе с Фаренсбахом, он сообщил, что готов переметнуться на службу к русскому царю, встав под руку знатного воеводы князя Шуйского. Так во всяком случае пояснил перебежчик.

— Наш командир предложил нам встать под твою руку, воевода. Вот его послание и залог твёрдого слова.

Перебежчик передал Шуйскому письмо и довольно большой ларец. Шуйский принял и то другое, но начал с письма, пересилив любопытство и желание узнать, что же в ларце. Письмо вроде бы искреннее:

«Я много лет с Фаренсбахом служил царю Ивану Васильевичу и ничего, кроме доброго отношения к себе, от него не видел. Всегда своевременно и полностью платили обговорённую сумму за нашу службу, не как у Батория. Ни уважения, ни денег, поэтому я хочу вернуться на службу к царю русскому и привести с собой до двух тысяч умелых и честных воинов. В доказательство своего искреннего желания посылаю всю свою казну. Как залог. Открыв ларец, убедишься в этом».

Перебежчик подтвердил, что провожая его, командир Миллер просил передать, что все немцы наёмники согласны покинуть Батория и встать в ряды защитников крепости, ибо Баторий не исполняет договора, а теперь ещё и бросил их на страдание и лишения без денег.

Перестарался, однако, посланник, виня Батория в несостоятельности. Откуда тогда взялся полный золота ларец? Такое сомнение возникло у телохранителей главного воеводы, и князь Шуйский, к счастью, не отмахнулся от их предупреждения. Позвали нескольких ремесленников, умелых в обращении с зарядами коварными, те осторожно открыли ларец и показали воеводам:

   — Открой князь ларец без осторожности, высеченная при этом искра воспламенила бы порох, а он смешан с дробью. Всех, кто оказался бы рядом, посекло.

Перебежчик рот открыл от увиденного, и тут же лицо его побагровело от злости, а глаза сверкнули гневом: его нагло обманули! Он должен был погибнуть вместе с князем Шуйским! И он заговорил:

   — Я поверил Миллеру. Но он поступил со мной подло. А перед тем как послать меня к вам, коварный Миллер долгое время находился в шатре Замойского. Я не придал этому никакого значения. Теперь вот понял: подлое покушение готовилось по приказу Замойского.

   — Ну что? Попытаем, где истина? — спросил Ивана Петровича князь Шуйский-Скопин, глядя на главного воеводу, тот же, подумав немного, предложил иное:

   — Всё зависит от самого посланца Миллера. Расскажет без утайки, что происходит в войске Батория, отпустим с письмом к Замойскому, начнёт лукавить хотя бы чуточку, станем пытать.

При самом перебежчике вёлся обмен мнениями, и тот вскинул руки к небу:

   — Клянусь Девой Марией говорить всё без утайки, о чём спросите и что я знаю. — И перекрестился ребром ладони. Не перстом. Но какой спрос с латынянина.

Всё, о чём рассказывал дальше невольный исполнитель коварного замысла Замойского, полностью совпадало с имевшимися у воевод сведениями, и только два факта были неизвестны и оказались очень важными и своевременными: Замойский намечает штурм. Скорее всего — ночной. Лестницы уже почти готовы. А почему ночной? С одной стороны, чтобы ударить неожиданно, с другой — не показать малочисленность войска, оставшегося под Псковом.

   — Я слышал: двадцать шесть тысяч. Сам не считал, конечно, но то, что нас осталось не больше трети от того войска, какое привёл Баторий, так в этом я уверен, — твёрдо сказал перебежчик.

Наёмника отпустили с предложением князя Ивана Шуйского Замойскому не прибегать к коварству, а встретиться на поединке в честном бою. Предлагал Шуйский то же самое, что когда-то Баторий Ивану Грозному, но тогда царь отказался. Отказался теперь и Замойский. Иного, если говорить положа руку на сердце, Иван Шуйский и не ожидал. Как только проводили за ворота перебежчика, невольно втянутого в коварство, позорящего честь любого честного воина, князь Иван Шуйский собрал воевод полков на совет.

   — Станем готовить вылазку. Не малую, какие мы делали в последнее время, а более мощную. Несколько полков выпустим. Вместе с ними пойдём на вылазку и мы все. В крепости останется только князь Василий Шуйский-Скопин с одним своим полком. Нам предстоит ударить так, чтобы услышали удар в Запольском Яме. О нашей победе чтобы услышали. Это послам нашего государя очень поможет на переговорах одолеть упрямство ляхов и литовцев.

   — Может, отбив нападение ночное, погнать ворогов? — предложил Овчина-Плещеев. — Ловко может получиться.

Действительно, вроде бы заманчиво, только все остальные воеводы не согласились со своим товарищем — высказались за действие на опережение, предлагали ударить обязательно, пока туры ещё не установлены, пока они не стали большой помехой.

Единодушие проявилось и в том, в какое время начинать вылазку. Сошлись безоговорочно на мнении главного воеводы, утверждавшего, что самое подходящее время — послеобеденное. Ни ночью, ни на рассвете не удастся бесшумно и татями подойти к главному стану вражеского войска — снег-предатель выдаст. Да и охрана на стороже в это время. А вот во второй половине дня всегда наступает расслабленность. В любом войске. Неожиданность, хотя и не на долгое время, обеспечена. Враг быстро придёт в себя, но это уже ничего не изменит, ибо главная задача вылазки не свемная сеча, а дерзкий короткий удар. До темноты вполне хватит времени, чтобы изрядно посечь врагов, сжечь, сколько удастся, шатров, взорвать запасы пороха.

К месту его хранения, известного воеводам, был направлен специальный отряд. Взрыв пороха — сигнал для атаки главного стана.

Очень удачно прошла вылазка. День выдался ненастным. Всю ночь мела метель, не прекратилась она и днём. Ляхи и литовцы, в какой-то мере привычные к такой погоде, и то долго находиться под открытым небом остерегались, а венгры, и особенно шотландцы, носа не высовывали из шатров. У них уже случалось, что часовые замерзали на снежном ветру, поэтому они старались не рисковать, надеясь на бдительность ляхов и литовцев, выставивших охрану. Да к тому же они считали, что вряд ли кто рискнёт предпринять какие-либо действия в такую мерзкую погоду. Они завидовали русским воинам, которые в непогодь уютно чувствуют себя в натопленных домах и злились на них за их упорное сопротивление.

И вдруг озябшую нахохленность вражеских станов, не только главного, взметнул мощный взрыв пороха, гром от которого услышали в самых отдалённых станах.

   — Что?! Что случилось?! — спрашивали друг у друга встревоженные ратники, словно кто-то из них мог ответить на подобные вопросы.

А командиры уже кричали:

   — Облачайся в доспехи!

Мало кому удалось выполнить приказ: противник стремительней метели налетел на главный стан со всех сторон. Самому Замойскому едва удалось вырваться из кровопролитной вакханалии.

Другие полковые станы, не получив никакой команды, на помощь главному стану не спешили — они долгое время даже не знали о нападении на него. Они только приняли меры для своей обороны. На всякий случай.

Хозяйничала вылазка во вражеском стане короткое время, побив во множестве не только рядовых воинов, но и видных военачальников, обогатившись крупными воинскими трофеями, почти без потерь возвратилась в город. Со знаменем самого Замойского.

То была сорок шестая и самая удачная вылазка. Увы, она оказалась последней. Ещё бы пару таких вылазок, и враг бы побежал, побросав всё, в пределы своих стран. Но иначе развернулись события.

Замойский не замедлил известить о крупном уроне главного переговорщика, ясновельможного пана Забаражского, который по поручению короля вёл переговоры с послами царя Ивана Васильевича князем Елецким и печатником Алферьевым. Замойский сообщил, что войско под Псковом держится из последних сил, и просил ускорить заключение мира или перемирия, если нет охоты потерять всё. Забаражский принял эту просьбу с должным пониманием и готов был уменьшить аппетиты, отказавшись от ряда требований, на которых настаивал Баторий; он так и объявил своим помощникам:

   — Уступив малое, не потеряем всего. Нам нужно спешить с окончанием переговоров.

Все согласно закивали. Даже представители Литвы, но тут заговорил иезуит Антоний:

   — Мне доподлинно известно, что Московский князь Иван велел своим послам не возвращаться в Москву без подписанного договора о мире или перемирии. Они ни в коей мере не ослушаются.

   — Но обстоятельства изменились. Наши войска на пороге полного разгрома. Даже без помощи других воевод, какие отчего-то не идут помогать князю Шуйскому, он вынудит наших воинов прекратить осаду Пскова, — возразил Антонию Забаражский. — Извещены непременно русские послы о позорной для нас схватке, потери от которой окончательно похоронили боевой дух нашего некогда доблестного войска.

   — Знать они — знают, но не возьмут во внимание это позорное для нас событие, — стоял на своём Поссевин. — Я даю слово повлиять на них со своей стороны.

   — И всё же, считаю, без малых уступок они не согласятся на мир.

   — Скорее всего — да. Верните им захваченные в этой кампании Баторием города и их земли, думаю, это вполне устроит послов. Я обещаю добиться их согласия.

Антоний и впрямь расстарался. Он хвалил мужество и воеводское умение Батория, говорил, что ему известно, что тот собрал войско больше прежнего и ещё лучше оснащённое, что он со дня на день выступит с ним, и тогда Псков падёт, а следом падут Великий Новгород со Смоленском. Таким образом, дорога на Москву будет открыта, Россия станет вотчиной польского короля. Не станут дремать и шведы.

   — Всё это очень плохо для России, не менее плохо и для вас лично:вы лишитесь голов, испытав при этом все прелести пыточных камер. Я знаю царя Ивана Васильевича не хуже вас, поэтому так откровенно говорю с вами. И ещё хочу предупредить: если договор нами не будет подписан, я буду вынужден Поведать вашему царю о вашем упрямстве, ибо я тоже не волен не исполнить воли Папы Римского, который послал меня сюда, чтобы помирить безмерно льющих христианскую кровь.

Послы и без того знали, что ждёт их в Кремле или в Александровской слободе, если они возвратятся туда без подписанного договора, а угроза Поссевина окончательно лишила их воли к сопротивлению наглым требования уполномоченных Батория. Антоний между тем усиливал нажим:

   — Мала ли уступка польского короля? Он уступает царю Ивану Великие Луки, Заволочье, Невель, Холм, Себеж, Остров, Красный, Изборск, Гдов и все пригороды псковские. Важность такой уступки велика. Вы же сами хотели всё это уступить ради сохранения Дерпта. При моём содействии Баторий пошёл на уступки. Под моим нажимом от имени Папы Римского, — без стыда и совести превозносил свою роль в переговорах Антоний, якобы озаботившийся интересами России. — Теперь я честно смогу доложить понтифику о своей успешной миссии. Мир в христианском мире восстановится.

Согласны ли были с Антонием Елецкий и Алферьев, трудно сказать, но не их вина в том, что они приняли иезуитский совет и на условиях противоположной стороны поспешили закончить переговоры в январе 1562 года. Они не посмели действовать самостоятельно, исходя из благоприятной для России обстановки — безоглядно исполняли волю Ивана Грозного, отчего-то потерявшего способность отвечать ударом на удары врагов.

Договор был подписан на десятилетнее перемирие.

Полумёртвый стан вражеский ожил. Радость захватчиков неописуемая. Защитники же Пскова встретили вести о замирении более чем сдержанно. Они верно оценивали свой подвиг и могли только удивляться, отчего плоды их самоотверженности и героизма оказались столь плачевными.

Замойский звал к себе на пир русских воевод, князь Иван Петрович, отпустив к нему младших своих соратников, сам не поехал. Он не хотел веселиться. Он недоумевал, как можно в один миг отдать алчным всё, чего Россия добилась за многие десятилетия огромными усилиями и изрядной кровью. Ведь в такой поспешности не было никакой вынужденной необходимости. На ладан дышало войско Батория, и только лишь одним мощным ударом можно было разнести в пух и прах сборище наёмников и жадных до чужой земли ляхов — очистилась бы земля отчичей от захватчиков, да и на многие годы зареклись бы алчные ляхи начинать захватническую войну.

А вышло как? Уже почти разбитый Баторий снискал славу победителя. Почему?

Не поехал к Замойскому Иван Шуйский ещё и потому, что не мог простить тому его коварства.

Времени бездельного много, и Шуйский принялся осмысливать случившийся позор, пытаясь хоть как-то понять действия государя Ивана Грозного, однако это у него никак не получалось: четверть века шаг за шагом Москва отбивала нагло и с обманом захваченные исконно русские земли. Литва и ляхи начали занимать один за другим города, вроде бы ради освобождения их от монгольского ига, и сами русские им помогали в этом. Верили клятвенному обещанию, что как только Россия освободится от монгольского владычества, тут же всё будет возвращено. Благодарили даже добрых соседей Литву и Польшу за участие в нелёгкой судьбе, какую предопределил Господь за грехи тяжкие.

Настал срок, и Россия сбросила тяжёлый хомут с выи своей, но ни Литва, ни Польша не поспешили исполнить клятвенные обещания. Они показали России большой кукиш. Тогда Иван Третий Великий поставил перед собой цель: отбить у алчных и коварных соседей своё, исконное. Много успел сделать. Сын его продолжил начатое, и тоже не без успеха. Но больше всех одержал побед внук Ивана Третьего, Иван Четвёртый. Почти всё вернул. Кроме Киева. Знатно били поляков, шведов, псов-рыцарей, и вдруг всё отдано изнурённым остаткам разноплеменного войска Батория. К тому же ничего не сделано, дабы остановить нашествие шведов. До Водьской пятины Великого Новгорода они дошли, захватив добрые крепости на Неве — Усть-Нево и Орешек.

А в Ливонии, которая более шестисот лет была владением великих князей Киевских, а затем и Владимирских, которой повелевал Владимир Святославович и где при Ярославе Мудром строились крепости, где славяноруссы жили, как и в центральных областях России, вдруг началась передача городов, обильно орошённых кровью русских ратников.

Одно утешало князя Ивана Шуйского: защитники Пскова не только город отстояли, но и спасли Россию от ещё больших потерь. Захватив Псков, Баторий не успокоился бы овладением Ливонии, обязательно взял бы и Великий Новгород, и Смоленск, не оставил бы России ни пяди земли Северской. И всё же гордость за свершённое, благодарность воеводам, детям боярским, казакам, мечебитцам и обычным псковитянам не принесли полного удовлетворения: он не мог согласиться с потерянными возможностями и выгодами, которые были достигнуты благодаря мужеству подчинённой ему рати и самопожертвованию жителей Пскова. Всех, от мала до велика. Мужчин и женщин.

Ему, ко всему прочему, ещё предстояло ехать с Замойским в Ливонию, чтобы передавать тому города, но князь сказался больным, а верный его лекарь представил болезнь такой тяжёлой, едва не смертельной, и утверждал, что бороться с ней нужно долгим лечением.

Иван Грозный, однако, остался недоволен Иваном Шуйским, поняв, видимо, его хитрость, велел ехать в Москву. Но и эту волю самодержца герой Пскова не исполнил поспешно, понимая, что для сумасбродного сатрапа нет ничего святого, и вновь сослался на сильный недуг.

Промедление это спасло князя Шуйского от пыточной и бесславной смерти от топора палача. Вскоре до Пскова дошли слухи, что Иван Грозный окончил дни свои земные, вот только тогда Иван Петрович неспешно тронулся в Москву. С собой взял всего лишь полусотню из своей дружины, остальным ратникам велел ехать спустя несколько дней в его вотчину. Из путных слуг взял тоже малое число — только дюжину. О своём отъезде князь никого не предупредил, но, видимо, тайной он не остался, и в Похрове Шуйского, испытавшего искреннее чувство гордости, встретили колокольным звоном, жители ликовали, все поголовно высыпали из своих домов. Потом были Великие Луки, где гостеприимно горожане чествовали его более недели. Следом — Ржев и Волоколамск. Везде — почестные пиры и торжественные службы в храмах — это тешило его родовую гордость, но и беспокоило: как отнесётся к таким торжественным встречам наследник престола Фёдор Иванович? Иван Грозный жестоко расправлялся и с теми, кого встречали вот с таким торжеством, и с теми, кто встречал. Грозный был твёрд: только ему почёт, только ему слава, любой успех рабов его не их заслуга, а его, самодержца. Вот когда неудача, тогда вся вина на нерадивых рабах.

На выезде из Волоколамска Шуйского встретил вестник от дьяка Разрядного приказа и — с поклоном.

— Ведомо тебе, воевода славный, что почил в бозе государь наш Иван Васильевич, земля ему пухом, но неведома духовная его. По завещанию покойного, ты — член Верховной боярской думы, дабы опекать царя Фёдора Ивановича и решать купно дела как воинские, так и державные. Мне велено передать тебе, чтобы ты поспешил в Кремль.

Так и хотелось возразить, какой Грозному «пух»? В кромешном аду ему место меж жерновами, медленно вращающимися. Одних Шуйских сколько загубил?! А иных, тоже ведущих род от корня великого князя Киевского Владимира, скольких жизни лишил? Но не с дьяком же подобный разговор вести — он принёс столь важное известие, которое позволяет больше не опасаться кары самовластца, а думать о своём деятельном участии в Верховной думе. Он — один из опекунов нового царя. Величайшее доверие. Велик и спрос. Это тебе не город с крепкими стенами оборонять. На плечах — великая держава раздерганная и униженная.

Спросил почти буднично:

   — Сколько верховников на опекунство?

   — Счетно.

Или не знает, что маловероятно, или не хочет говорить? Отчего?

Не вдруг князь Шуйский поймёт, почему не назвал посланец дьяка Разрядного приказа всех верховников. Только через несколько дней после приезда в Москву, когда Шуйские соберутся на свою родовую трапезу. До того времени ему будет недосуг ни о чём думать. Едва он въехал в Скородом со стороны Тушино, как залилась в захлебистой радости звонница приходской церкви, и сразу же улицы заполнились людьми. Женщины даже с грудными младенцами на руках. А чем дальше князь углублялся в город, тем больше церквей вплетали свой звон в общий, когда же он со своим малым отрядом достиг Китай-города, над стольным градом вроде бы нависла плотная туча из торжественных колокольных звуков, свитых воедино.

Особенно же радостно на душе стало, когда вплели свой голос в торжественный перезвон кремлёвские храмы.

Воротники на Фроловских воротах вскинули вверх обнажённые мечи и троекратно прокричали:

— Слава! Слава! Слава!

Да так слаженно, будто основательно готовились к встрече героев.

Отпустив дружинников и путных слуг в свой кремлёвский дом, с одним только стремянным князь Иван Шуйский направил коня к красному крыльцу царёва дворца; но ещё при въезде на Соборную площадь увидел царя Фёдора Ивановича, спускавшегося по его ступеням — Шуйского как ветром сдуло с седла, и он чётким размеренным шагом пошагал навстречу царю, полнясь гордостью от столь высокой чести.

Вид Фёдора Ивановича, уже венчанного на царство, удручающе подействовал на закалённого в рати воеводу. Он и прежде с жалостью смотрел на царевича Фёдора, когда тот появлялся в Думной палате, или как её называли — Большой тронной. Словно тень прозрачная семенил Фёдор за отцом, гордо шагавшим, и за старшим братом, под стать отцу горделивым, с царственной осанкой. Но то была обыкновенная жалость к человеку, обделённому Богом, теперь же этот человечек — царь державный всей великой России.

Вспомнились Ивану Шуйскому слова Грозного, когда оплакивал тот своего старшего сына-наследника. В горе безутешном проговорился государь: Фёдору не царствовать бы, а поститься и проводить время в молитвах в келье монастырской. В самом деле, с красного крыльца спускался не самовластный государь, а малорослый богомолец, дряблый телом и с постным, ничего не выражавшим лицом, к тому же не велелепным.

А рядом с Фёдором — Годунов. Царственно величественный.

Князь Иван Шуйский поклонился, коснувшись пальцами каменных плит, собрался было докладывать о своих победных делах, но царь Фёдор Иванович опередил его:

   — Благословляю тебя боярином Верховной боярской думы. Жалую всеми доходами Пскова, города, который ты с Божьей помощью отстоял для России. Отдохни с дороги в семье своей, завтра — торжественная служба и почестной пир.

Царь Фёдор ещё раз перекрестился сам и перекрестил Шуйского, словно митрополит, и смиренно попросил:

   — Поспеши к семье своей.

Но последнее слово оказалось за Борисом Годуновым.

   — Долго не придётся нежиться, — мягко добавил он. — Послезавтра — Верховная боярская дума. Второе собрание. Дел хоть отбавляй.

Князь Шуйский ещё в Пскове, а затем и по дороге в Москву слышал, что Борис Годунов, выдав за Фёдора Ивановича свою сестру, начал всё более проявлять властность и будто бы лип к трону Ивана Грозного; но тогда Шуйский воспринимал подобные разговоры как сплетни, идущие из Москвы от завистников, теперь же явные указания Годунова при самом царе сказали ему о многом.

«Ишь ты! Вроде бы он — царь, а Фёдор при нём».

Спустя несколько дней, когда миновали торжественные пиршества и долгие благодарственные службы Всевышнему в Успенском соборе, в теремном дворце князя Ивана Петровича собрались все князья Шуйские, какие находились в Москве. Перед трапезой — серьёзный разговор. Вначале о Богдане Бельском, сосланном, как справедливо считали Шуйские, Борисом Годуновым в Нижний. Вывод единый:

   — Лиха беда — начало.

Естественно, самого Бельского они нисколько не жалели, ибо слишком много было крови боярской и княжеской на руках верного помощника Малюты Скуратова и продолжателя его изуверства. Шуйские опасались, что и до них дотянется рука Бориса Годунова, который всё уверенней обретает единоличную власть, подмяв под себя слабоумного царя.

   — Есть нужда подумать нам о себе. Опережая Годунова, действовать.

   — Может, стоит немного погодить, — не согласился с общим мнением гостей князь Иван Шуйский. — Нужно время, чтобы понять, что к чему.

   — Не припозднимся ли?

   — Станем зорко следить за Годуновым. Наотмашь ударим, если потребуется.

На этом и остановились. Хотя почти у каждого остались сомнения в верности принятого решения.

Вполне оправданное сомнение. Но отчего-то не учтённое. Спохватятся князья, но лишь потом, и пожалеют, что не приняли во внимание предчувствия недоброго. Однако попробуй укусить локоть, хотя он и близко.

Первый тревожный удар набатного колокола прозвучал совсем скоро: Годунов, обвинив не ставших ему послушными верховников в заговоре против него, расправился с ними. Только князя Ивана Петровича Шуйского не посмел тронуть — возмутился бы люд московский, встал бы на защиту героя. Нужно было повременить, пусть немного уляжется слава воеводская. Так, во всяком случае, оценили действия Годунова Шуйские, услышав тот набат. Снова собрались на совет. На сей раз у князя Василия Шуйского-Скопина.

Вновь разномыслие. Иван Петрович предлагал ещё какое-то время переждать, ибо Годунов имеет, по его оценкам, державный ум и верный взял стриг, опекая царя Фёдора.

   — Мы возносили бы его, будь он законным наследником престола, теперь же любые его начинания, любые действия даже во благо отечества осуждаем. А таких дел он начал много, и не стоит мешать ему в их исполнении. Не зависть ли руководит нашими мыслями? Не родовая ли спесивость? Да, наш род должен править Россией. Шуйские — одни из крупнейших ветвей древа Владимирова. Это — истина. Но пока не судил Бог. Если у Фёдора не будет детей, и тут мы в стороне: наследник есть. Дмитрий.

   — Уберёт его Годунов. Как пить дать — уберёт.

   — Вот тогда мы сможем сказать своё слово. Самый достойный из нас, Шуйских, будет венчан на престол. Так должно быть. Так будет!

   — Верное слово. Но к тому дню стоит готовиться загодя. Начиная с нынешнего, — твёрдо высказал своё мнение хозяин дома. — Если отложим на завтра, даже к шапочному разбору не успеем.

С этим согласились все и тут же начали обсуждать, кого взять в союзники. (Даже не могли собравшиеся подумать, что каждое их слово станет завтра же известно Тайному дьяку, а через него — Борису Годунову).

   — Митрополит Дионисий не расположен к Годунову. С него и стоит начинать. Вместе с ним ударим челом царю Фёдору Ивановичу, пусть разводится с Ириной бесплодной, ибо Годунов силён сестрой своей.

   — Весьма разумный ход. Ещё на Думе станем перечить каждому слову Годунова. Нас, Шуйских, много в Думе. Присоединим к себе князей Татевых, Урусовых, Колычевых и ещё кого удастся настроить против властолюбца наглеца.

— Купечество тебе, князь Иван Петрович, вокруг себя плотить. Ты в чести у них, как и у всех москвичей.

Закрутился маховик заговора.

Копились письменные требования купцов, дьяков, подьячих, воевод, детей боярских и стрельцов от имени России многострадальной ударить челом царю Фёдору Ивановичу, просить его о разводе с супругой-государыней Ириной. Обобщённое письмо, с приложением всех остальных, было вскоре подготовлено, и митрополит согласился идти к царю вместе с князьями Андреем Ивановичем и Иваном Петровичем Шуйскими с так называемыми всенародными требованиями. Выбрали для Фёдора и невесту — княжну Мстиславскую, сестру князя Фёдора Ивановича Мстиславского, отец которых, низверженный Годуновым, отдал Богу душу в Белоозёрском монастыре.

Годунов знал через Тайного дьяка о готовившемся по нему ударе и в самый критический момент принял довольно разумные меры: он не поспешил к царю с сообщением о заговоре и с просьбой дать разрешение расправиться с заговорщиками, что ему обязательно было бы дозволено, ибо Фёдор Иванович очень любил Ирину — Годунов пошёл к митрополиту с покаянием. Вроде бы на исповедь.

Долгим получилось покаяние. Ни о какой исповеди не зашло и речи, Годунов начёт говорить с митрополитом о заговорщиках так умело, словно не обвинял Геронтия в потакательстве им, а предупреждал его, что они могут обратиться к нему с просьбой о поддержке, убеждал святителя, что развод венчанных в храме Божьем, есть великий грех. Особенно если муж и жена, как голубки воркующие.

   — Не смертельный ли грех разорять такое тёплое гнездо?

   — Но у них нет наследника. Пресечётся род царский. Род Даниловичей.

   — Как нет? Дмитрий в Угличе. В завещании, в святая святых, чёрным по белому записано: при отсутствии детей у Фёдора Ивановича трон наследует царевич Дмитрий. Опасения нет никакого. Дело в ином: Шуйские рвутся к трону. Не от них ли угроза роду Даниловичей на троне?

Сумел в конце концов Борис Годунов убедить митрополита не идти с князьями Шуйскими к государю, но митрополит потребовал от Годунова твёрдого слова, клятвы на Библии и на кресте животворящем, что не будет никакого гонения ни на Шуйских, ни на тех, кого они соблазнили.

   — Клянусь! — поцеловав крест и положив руку на Священное Писание, горячо заверил Борис Годунов, — не мстить главным виновникам кова, ни иным его участникам!

Дионисий пообещал от себя и от Шуйских не продолжать начатое, Борис же Годунов попросил:

   — Помири, владыка, меня с ними. Это посильно тебе. И государь Фёдор Иванович останется доволен. Я смогу замолвить нужное слово в нужное время.

Моментально разнёсся слух по Кремлю, а следом и по всей Москве, что Шуйские с митрополитом не пойдут бить челом государю о его разводе с неплодной Ириной и что митрополит обязался помирить Шуйских с Годуновым, великим боярином и конюшим. В Кремль на Соборную площадь начали собираться не только те, кто шагал в ногу с Шуйскими, но и просто любопытные. Их тоже волновало, кто на троне и кто наследует его.

(Тогда даже серые людишки не были так далеки от власти, как сегодняшняя интеллигенция).

Непримиримые враги с внешней пристойностью сошлись в палате митрополита — он долго и внушительно разъяснял, словно деткам малым, сколь важно согласие среди слуг царёвых (он и словом не обмолвился о слабоумии Фёдора Ивановича, но все поняли, о чём речь), говорил об необходимости бояр не тешить свою гордыню, а впрягаться в единый державный воз, ибо ослабление страны в распрях у трона ещё сильнее вдохновит алчных соседей с юга и запада напасть на неё — первым, как казалось, дрогнул Борис Годунов, а за ним Иван Шуйский: они подали друг другу руки. Как верховники.

Обрадованный митрополит Дионисий благословил это рукопожатие и попросил всех последовать благоразумному примеру.

   — Поклянитесь жить в любви и братстве, искренне доброхотствовать друг другу, вместе радеть о государстве и Вере. Молю вас и благословляю.

Исполнили Шуйские и Годунов мольбу Дионисия, поклялись не замышлять взаимные ковы, и тогда митрополит предложил Ивану Шуйскому:

   — Тебе нынче более всего доверяют беспокойные москвичи, объяви им о вашем клятвенном заверении. На слова из уст твоих они не посмеют недовольничать.

Дионисий поступил мудро: люд московский, подстрекаемый Шуйскими и их сторонниками, готов был потребовать выдачи Годунова головой, и выйди к ним первым он или кто-либо другой, даже из Шуйских, не миновать бы бунта. Когда же о замирении известил герой Пскова, спаситель России, Соборная площадь ответила лишь глухим молчанием. Только пара купцов, выступив из толпы, сокрушённо покачав головами, упрекнула князя Ивана:

   — Князь Иван Петрович, без взгляда вперёд вы поступаете, — сказал своё слово пожилой осанистый бородач, а более молодой купец, перекрестившись, добавил:

   — Нашими головами вы помирились с Годуновым. И вам, да и нам всем будет худо от властелина не нашего роду-племени.

В ту же ночь смелых купцов увезли из Москвы, и они исчезли. Но об этом князь Иван Шуйский так и не узнает.

Другие, однако, злодейства Борис Годунов не мог или не хотел скрывать. Первой попала под безжалостный жёрнов властолюбца юная красавица княжна Мстиславская, как опасная соперница Ирине Годуновой — княжну силком постригли в монахини. Возмутило это до глубины души Шуйских, и они в третий раз собрались решать, как ответить Годунову на его коварное отступление от клятвы. На сей раз устроились в доме князя Андрея Ивановича, одного из умнейших и деятельных князей среди Шуйских.

Разговор серьёзный и долгий, к несчастью для собравшихся, твёрдо запомнил кравчий князя Андрея, соглядатай Тайного дьяка. Князья не таились, не опасаясь предательства, горячились в трапезной за пиршеским столом.

На этот раз даже князь Иван Петрович твёрдо заявил:

   — Прежде я призывал вас повременить, приглядеться, теперь же даю слово: я — один из его непримиримых супротивников.

На следующий день Тайный дьяк вместе с Годуновым, выслушав кравчего князя Андрея Шуйского, попросили его изложить всё услышанное на той вечере письменно и даже кое в чём пособили ему, чтобы донос выглядел более убедительным. А чтобы кравчий не пожелал ни за какие коврижки отказаться от своего же показания, Борис Годунов твёрдо пообещал ему, что в ближайшие дни войдёт он в число избранных дворян, добавив:

   — Если и впредь станешь жить с пониманием, получишь добрый чин в одном из приказов. И земли более установленной меры для дворян избранных.

Кому такое опричь души, если ещё и душа не слишком светлая и не очень разборчивая в выборе?

Не ведали Шуйские обо всём этом, не готовились к скорому решительному удару Годунова, а он не терял времени, действуя хитро и наверняка. Он не сам сообщил царю Фёдору Ивановичу о заговоре, а послал впереди себя Тайного дьяка. Чтобы даже тень не упала на него самого.

Фёдор Иванович с явным испугом слушал донос, то и дело крестясь и со вздохом прерывая Тайного дьяка:

   — Разве такое могут замышлять христиане? Господи, вразуми их, грешных, по неразумности своей готовящих зло.

Когда же дослушал царь всё до конца, попросил — именно попросил — смиренно:

   — Оставь бумагу. В молитвах к Господу Богу я пойму, Божий ли промысел движет Шуйскими или они искушаемы самим дьяволом?

Не в молитвах на самом деле он станет искать решение, а в совете Бориса Годунова. И тот появился в самое нужное время. Фёдор Иванович — к нему с просьбой:

   — Почитай, что Тайный дьяк принёс.

Годунов сделал вид, что внимательно вчитывается в донос, то и дело возмущённо восклицая, словно бы всё для него внове. Закончив, задумался. Да так долго молчал, будто не было у него давно выработано решение, не продумано каждое слово, какое сказать царю Фёдору, чтобы тот сумел уловить своим убогим умом, как дальше действовать.

Вздохнув трудно, предложил:

   — Лучше всего — суд. Открытый. А прежде — розыск.

   — Нет-нет, прости Господи за грешные мысли. Нет. Не гоже пытать героя-воеводу. Да и других Шуйских тоже. Грех великий. Они же испокон века служат исправно государям Российским.

   — Если они намерились тайным заговором отнять у тебя, помазанника Божьего, трон, то какая это служба? Мне тоже обидно, ни сна, ни отдыха не зная, отдаю все силы на благо отечества, а меня — черни головой!

   — Нет и нет, — перекрестился Фёдор Иванович, — прости Господи. Судить честным судом можно и нужно, только без пыток.

   — Так и поступлю.

Так, да — не так. Годунов был верен себе — поступил, как посчитал нужным и полезным для себя, исполнив только малую часть воли государя. Пыточные зашлись в воплях едва ли не сильней, чем при Иване Грозном: слуги княжеские и менее знатные сторонники заговорщиков не хотели клеветать на уважаемых ими князей, Годунову же были нужны признания хотя бы нескольких человек, вот он и старался как мог. Без всякой жалости пытал.

Увы, без успеха. Не было у него под рукой слуги, подобного Малюте Скуратову, который так ловко добывал нужное; далеко отослан и Богдан Бельский, умелый ученик своего дяди — не нашлось таких ловких мастеров заплечных дел, чтобы снабдить Годунова необходимыми ему признаниями. И всё же суд начался.

Судьи — все угодники Бориса Годунова. Что бы в оправдание себе ни говорили обвиняемые, всё пролетало мимо их ушей. Только донос кравчего князя Андрея Шуйского принимался за истину.

Москвичи несколько раз пытались взбунтоваться, но царёв полк по приказу Годунова и его дружина не дремали, разгоняя народ не только плетьми, но и мечами, а наиболее настырных тащили в пыточную, откуда, истерзанных, выволакивали в крапивных мешках с грузом тайным ходом в Москву-реку.

Вердикт суда: виновны все до единого. И кара всем одна: смертная казнь. И тут выступил Борис Годунов от имени, как всегда, царя Фёдора Ивановича.

— Государь наш милостив. Его воля: не лишать жизней славных сынов отечества, спасших Россию от польского нашествия. Исполняя его волю, я объявляю: князь Андрей Иванович, главный соблазнитель в заговоре, ссылается в Каргополь в заточение; славный воевода князь Иван Петрович, обольщённый братьями и родственниками, — в Белоозеро под пригляд настоятеля монастыря. Принимая во внимание почтенный возраст князя Шуйского-Скопина, дозволить ему жить в Москве, отстранив его от Каргопольского наместничества. Участь других заговорщиков тоже определять, по воле государя нашего, мне.

Расправился Борис Годунов с ними так: одних заточил в Астрахани, в Шуе, в Архангельске, других отправил в Сибирь навечно, а шестерых купцов, которые ради своей выгоды перебивали торговлю Годунову, казнили на Лобном месте, хотя они никакого отношения к заговору не имели.

Постепенно от заточенных в разных городах избавлялись. Живыми остались только сосланные в Сибирь. Очередь в конце концов дошла и до князей Шуйских. Их удавили. Вначале князя Андрея Ивановича, а следом и Ивана Петровича, спасителя России.

Как жестокое коварство похоже одно на другое?! Иван Грозный избавлялся от славных сынов отечества тайно. Годунов поступил точно так же. Злодеи знают, что они злодействуют, они опасаются народного осуждения или даже бунта, но их ничто не останавливает, ибо желание властвовать — непобедимое желание человека и человечества.

БОРИС ГОДУНОВ


Борис Годунов всё более и более беспокоился, не находил себе места. Кто он? Без родовой чести, дворянин выборный по случаю. Да, ему удалось многое во время опричнины: он приблизился к царю Ивану Грозному, ловко используя слабоумие его сына Фёдора, а ещё ловкую игру в шахматы с самим государем. Он без лишних усилий мог бы его обыгрывать, он и создавал на доске безвыходное положение для соперника, но в решающий момент делал нелепую ошибку, так называемый зевок, и Грозный выигрывал партию, радуясь победе и непременно обзывая Годунова играчишкой.

Похоже, он и впрямь — играчишка. Где-то он сделал серьёзный промах: царь заметно охладел к нему, нет-нет да и перехватит Годунов царёв подозрительный взгляд. Мгновение, и снова взгляд спокойный. Именно это особенно сильно настораживало. Похоже, Иван Васильевич уверен, что здоровье его слабеет не случайно.

Впрочем, Иван Васильевич даже высказался по этому поводу. Случилось это в казнохранилище, куда царь повёл Жерома Горсея сразу же, как тот приехал в Москву. Вёл, чтобы рассчитаться за драгоценный груз — свинец и порох. Прошагал Грозный к дальней стене просторного хранилища, и страж казны предупредительно поднял крышку дубового ларя — судя по всему, царь не впервой приводит сюда гостей, и его пояснения не отличались разнообразием, к чему хранитель уже приспособился.

— Поглядите вот на этот коралл, — обратился государь одновременно к Жерому и к Богдану Бельскому, которого тоже пригласил с собой в благодарность за отменное исполнение задания, — и вот на эту бирюзу. Возьмите их в руки. Видите, никаких изменений. Значит, вы совершенно здоровы. Теперь положите их на мою руку. Смотрите, как бледнеет бирюза. Я — отравлен. Смерть моя не за горами, — сказал и уставился тяжёлым взглядом на Бельского: — Тебе, оружничий, любезный мой слуга, узнать, кто покушается на мою жизнь. Отныне это для тебя главное из главных. Вместе с Тайным дьяком примите все меры для разоблачения злодея. Ради этого покличь даже волхвов и колдунов.

«Нет, нельзя ждать у моря погоды, сложа руки. Так и с головой можно расстаться».

Нельзя допустить разоблачения ещё и потому, что всё удачно складывается в главном: ему удалось влюбить Фёдора в свою сестру Ирину — дело движется к сватовству. Разве можно такое упустить? Войти в царскую семью — невероятно дорогого стоит. Тогда в незнатности его никто не посмеет обвинить. Да и в желании отравить государя тоже.

Откуда дует пакостный ветер, Годунов уже понял: Богдан Бельский наушничает. Настораживает царя, вроде бы исполняя его приказ.

Ведь и в самом деле может разоблачить, сам оставаясь вне подозрений. Пытать-то он будет сам. И хотя такой поворот событий казался Годунову исключительным, но он всё же заставлял мучительно искать способ упредить подобный исход.

Само собой понятно, что нужно начинать с Тайного дьяка. С ним у Годунова сложились вроде бы весьма добрые отношения: Тайный дьяк понимал, что в самое ближайшее время Годунов войдёт в царскую семью полноправным её членом, поэтому предусмотрительно благоволил к нему. Понимая это, Годунов не собирался откровенничать с ним беспредельно. Да и не пойдёшь к нему с какой-нибудь безделицей, нужен веский предлог. Надо такой найти ход, чтобы в разоблачении отравителя царя была только личная заслуга Тайного дьяка, а на Бельского пала тень недоверия. Можно даже разделить заслугу с Тайным дьяком и ему, Годунову. Подсказал, мол, мысль подал нужную.

Но кого определить в злодеи?

Если напрячь мысли, особенно такие услужливые, как у Бориса Годунова, нужное обязательно найдётся.

«Бомалей! Лекарь царёв!»

В конце концов план разработан: накануне беседы с Тайным дьяком надо было дать знать царскому лекарю Бомалею о том, что его будто бы подозревают в медленном отравлении государя неведомым зельем, намекнуть, что со дня на день его возьмут под стражу,, а значит, не миновать ему пыточной и казни. Обязательно от таких вестей дрогнет Бомалей. Пустится в бега. И это бегство послужит подтверждением истинности подозрений, которыми Годунов поделится с Тайным дьяком. Важно и другое: появиться у Тайного дьяка без предварительного согласования, что позволено только его начальнику Бельскому и, понятное дело, — государю. Именно это произвело должное впечатление: Тайный дьяк встретил нежданного гостя настороженно, хотя скрывал своё состояние умело. Он даже не упрекнул Годунова за нарушение всем известного правила. Предложил:

   — Садись. Важное дело, должно быть, привело тебя ко мне?

   — Важней не бывает. Забота о здоровье нашего государя привела меня к тебе. Забота о жизни его.

   — Вот как? — вроде бы искренне изумился Тайный дьяк. — Новость даже для меня. Что же угрожает здоровью Ивана Васильевича? Поведай.

Разговор пошёл не по продуманному прежде плану, но Годунов моментально решился на рискованное наступление.

   — Полно лукавить. Мне известно, какой урок задал тебе и Бельскому Иван Васильевич в казнохранилище. При Джероме Горсее.

   — Откуда известно?

   — Земля слухами полнится.

Зачем Тайному дьяку знать, кто сообщил тайну ему, Борису, пусть ломает голову над загадкой. Владение тайной, невесть из каких источников почерпнутой, вызывает невольное опасение и даже уважение. Может, сам царь поделился?

Восторжествовал Борис Годунов, увидя растерянность Тайного дьяка, хотя и мимолётную, и, вдохновившись первым своим успехом, заговорил о том, что хотел сказать дьяку.

   — Главная вина в крамоле на Немецкой слободе. Государь, задумав свататься к Елизавете, более льгот начал давать гостям английским, ущемляя гостей немецких. Вот они и подкупили лекаря царёва Бомалея. Расчёт верный: смерть Ивана Васильевича, государя нашего, поставит всё на свои прежние места.

   — Обожди. Разве Бомалей — немец? Он же учился в Кембриджском университете. А это — Англия. Он сидел в тамошней тюрьме, обвинённый английским духовенством в колдовстве и чародействе. Именно Лондон подсунул Елисея Бомелиуса послу нашего государя Савину. Выпустил из тюрьмы после того, как он дал согласие ехать в Россию. Защищать интересы Англии, став тайным агентом королевы. Савин, похоже, не знал всего этого. Или скрыл правду. Не без своего интереса.

   — Выходит, заговор?

   — Не уверен. Скорее всего, обвели Савина вокруг пальца. Царь же взял Бомалея в аптекари, а потом доверил ему заботиться о своём здоровье.

   — А Иван Васильевич знает о прошлом Бомалея?

   — Нет. Только покойный Малюта знал. Узнал от него и Богдан Бельский. Вот теперь и ты узнал.

   — А если Ивана Грозного надоумить, пусть поразмыслит, отчего Малюта, а теперь и Бельский об этом умалчивали? Не без выгоды ли? — оживился Борис Годунов. — Если и ты, и я насторожим государя нашего? Как?

   — Подумать нужно.

   — Конечно. Но Бомалей всё же — немец. И не потому ли был посажен в тюрьму и ждал казни, что тайно служил немцам?

   — Пожалуй, верная мысль. Так, уверен я, и было.

   — Сам иди на доклад. Сам.

   — Погожу с недельку. Выясню ещё кое-что. Вернее, подготовлюсь основательней.

Однако утром Тайный дьяк узнал, что Бомалей пустился в бега, и поспешил — чуть ли не бегом — к царю. Бельского известить послал подьячего.

   — Бомалей навострился в Польшу. Узнал от кого-то, что на крючке он у меня. Его считаю отравителем тебя, государь, и сына твоего.

   — Негодяй! Догнать!

   — Я послал к оружничему подьячего. Посоветовал спешно выслать погоню. Думаю, расстарается.

   — После драки кулаками?! Но почему прежде не известил меня, что Бомалей на твоём крючке? И отчего на крючке?

   — Выходит, после драки. А почему прежде не известил? Считал, Малюта Скуратов доложил. Я ему говорил, что Бомалей до приезда в Россию приговорён был к казни за тайную службу немцам. Богдан Бельский тоже об этом знает. Почему и он промолчал, у меня вопрос.

   — Я сам спрошу у него. Не тебе, его подчинённому, задавать вопросы.

Бельский конечно же оправдался. Считал, мол, что Малюта Скуратов извещал в своё время, зачем же в ступе воду толочь?

Борис Годунов, узнав об этом, не решился на обещанный Тайному дьяку разговор с царём. И верно поступил, иначе мог бы вызвать у мнительного Ивана Грозного подозрение. А так всё прошло гладко. Во всяком случае не на высоте оказался Богдан, прозевав бегство Бомалея, и это не в строку лыко. Правда, посланные им за Бомалеем стрельцы быстро его догнали и, окованного, возвратили в Москву. Какую-то часть захваченной у него казны раздали стрельцам, хорошо исполнившим приказ оружничего, что-то прилипло к рукам самого оружничего, остальное — в царёву казну. Бомалея же — в пыточную.

Сам царь присутствовал при пытке, но как ни старались палачи, несчастный не назвал ни одного имени — не мог он этого сделать, ибо не было у него никаких сообщников, да и сам он ничего крамольного не сделал и даже не помышлял о крамоле. Однако царь донельзя разгневался на упрямого лекаря и повелел грозно:

   — На вертеле поджарить!

Лицезрел Грозный и столь жестокую казнь. Даже ткнул безвинного беднягу острым своим посохом в бок, воскликнув торжествующе:

   — Ты хотел моей смерти?! Получай её сам!

Борис Годунов вздохнул свободно. Угроза миновала. Он — вне подозрения. Ещё и Богдану чуточку нос утёр. Теперь смелей можно переходить к главному — к подготовке женитьбы Фёдора на Ирине.

Недели через полторы после казни Бомалея и последовавшего за ним жестокого разграбления Немецкой слободы, в котором тоже лично участвовал Иван Грозный, Борис Годунов заговорил с Фёдором о его сватовстве на Ирине.

   — Не слишком ловко как-то получается: Кремль, да и вся Москва слухами полна о вашей с моей сестрой взаимной любви и удивляется, что дело вперёд не двигается. Говорят так: любовь любовью, только для царской семьи не слишком знатная невеста. Так ли это?

   — Господи, вразуми заблуждающихся. Я именем Господа Бога нашего молил отца разрешить мне жениться. Он согласен. Только при одном условии: после его свадьбы.

   — На ком?

   — Ищет. Господь Бог укажет.

Что же, можно и помочь в поиске. Тем более что известна Годунову знатная красавица, от которой глаз нельзя оторвать. Почти год назад по сыскным делам он посетил дом опального боярина Фёдора Фёдоровича Нагого. Во время трапезы его дочь Мария (боярин был вдовцом и роль хозяйки исполняла дочь) поднесла дорогому гостю заздравный кубок с поцелуем; затем, облачаясь в новые, как и положено, наряды, подносила ещё и ещё — Годунов был заворожён её красотой. И так она покорила его сердце, что нет-нет да приходит с тех пор к нему в сновидениях.

«Устрою так, чтобы её увидел Иван Грозный».

В душе, после таких мыслей — неприязнь к самому себе. Что царь воспылает к Марии любовью, тут и гадать нечего. А что дальше? Как страстно он домогался последней своей жены (или наложницы) Натальи Коростовой? Дядю её, новгородского архиепископа Леонида, кто яро противился домогательству, одев в медвежью шкуру, затравил собаками. А прошло всего ничего — она исчезла. Совсем. Никто, даже Тайный дьяк, не знает, что с ней случилось.

Не то же самое ожидает Марию? Иван Васильевич так уж устроен, что воспламеняется неудержимо, но и затухает стремительно. Избалован он развратом. Зело избалован.

На весах, однако, личное счастье: свадьба сестры на царевиче. Такое перевесит. Свершись она, основательно развяжутся у него руки. Почитай, тогда путь к трону никто уже не загородит.

«Впрочем, не успеет сделать зла Марии-красе Иван Васильевич. Не должен успеть».

Человек предполагает, Бог — располагает. Иван Васильевич всем сердцем прикипел к Марии Нагой, полюбив её как первую свою жену, и не собирался не только избавляться от неё, но даже ненароком чем-либо обидеть. Но это, как говорится, дело завтрашнее, теперь же Борис Годунов расстарался, расписывая Ивану Васильевичу волшебную красоту и ладность Марии Нагой, да так преуспел, что у царя загодя слюнки побежали. А когда увидел её, тут же объявил.

— Быть свадьбе скорой. Ты, Борис, — посажёный отец.

Вот это — честь!

«Теперь наверняка не станет противиться свадьбе моей сестры на царевиче!»

Спешно готовили царскую свадьбу, и день этот скоро подошёл. Грозный не просил благословения на венчание с девятой женой у митрополита, а велел ему венчать столь торжественно, словно первый раз шёл под венец. Он помазанник Божий на Русской земле и, стало быть, отвечает сам перед Богом за свои грехи. Митрополит не посмел перечить, отстаивая чистоту христианского нрава. Не хотелось ему, понятное дело, подвергнуться опале, боялся быть облачённым в медвежью шкуру и затравленным собаками, как новгородский архиепископ, с которым совсем недавно расправился Иван Грозный.

Даже первая свадьба юного царя Ивана с Анастасией Захарьиной не была столь пышной и столь торжественной. Вышедших после венчания в Успенском соборе молодых встречали толпы москвичей, битком набившихся в Кремле. Под ноги молодым были расстелены персидские ковры до самого Красного крыльца, или как его тогда ещё называли — Царского. Цветов — неисчислимо, в них даже путаются ноги, а на головы молодожёнов горстями сыплются отборная пшеница, веяные овёс и просо. Церковный хор и хор Чудова монастыря поёт «Многие лета», но ликующее многоголосье заглушает громогласную величальную.

За что любили простолюдины Грозного, понять трудно и даже невозможно. При нём жизнь их не стала лучше. При нём на долю России выпало поистине бесчисленно страшных испытаний, однако царю всё прощалось. Странно, но народ любил самодержца — Грозный понимал это и принимал любовь к себе с достоинством, даже с гордостью. Вот и сейчас шёл самодержец в одежде, шитой золотом и жемчугом, величаво, вроде бы даже не замечая, что творится вокруг, только иногда с нежностью поглядывая на идущую рядом молодую царицу, щёки которой пылали от непривычного почёта, отчего изумительная ладность её лица буквально завораживала прелестной красотой. Несравненной.

Внимательный взгляд, однако, вполне мог разглядеть в глазах юной царицы не только смущение, но и скрытую тоску от предчувствия не безмятежного будущего: царь стар и хвор, к тому же избалован донельзя, отдалил от себя уже семь жён, и не окажется ли она в монастыре, когда стареющий сластолюбец натешится юной красотой? Подневольно, что ни говори, пошла она под венец, не смея отказать царским сватам, ибо знала: отказ приведёт к печальному исходу не только для неё самой, но и для всей её родни.

Но вряд ли кому приходило в голову вникать в истинные чувства юной царицы, велелепной лицом и изумительной станом. Все любовались ею, бросали ей под ноги цветы, обсыпали зерном отборным, чтобы нарожала она как можно больше детей.

Покоряло москвичей и то, как смущена царственная красавица столь великим к ней вниманием.

Отпировав время, установленное вековой обрядностью, и даже прихватив сверх того, принялись готовиться к следующей свадьбе — царевича Фёдора и Ирины Годуновой. И никому нет дела до вопросов государственной важности, ни до отношений меж государствами. Даже Тайный дьяк не решался беспокоить царя-батюшку своими докладами, хотя и очень важными, ведь вполне мог бы Грозный воспринять это как попытку приостановить торжество.

Дня за три до свадьбы Борис Годунов приехал в гости к Богдану Бельскому. Предлог? Приглашение личное — стать посажёным отцом невесты. Истинная цель — определить свои дальнейшие действия при новой расстановке сил. Пока готовили стол, они уединились для тайного разговора, который сразу же принял ершистый характер. И виноват в том — Борис Годунов. Он сразу же взял покровительственный тон, но Бельский не принял его.

   — Ты наставляешь меня аки младенца, не оторвавшегося от соски, но ты сам опростоволосился, поступая не очень осторожно и весьма непродуманно. Кабы не я, не сносить бы тебе головы. Тайный дьяк мне откровенно указал на тебя. Будто бы Бомалей твою волю исполнял.

   — Ого! — возмутился Годунов двуличности Тайного дьяка и сразу же посоветовал настоятельно: — Дьяк слишком много о себе стал думать. Ты убери его! Если неуберёшь его, вполне можем оказаться на вертеле, как Бомалей.

   — Я не царь, чтобы менять дьяков. Тем более — Тайных.

   — Но я не якшался с Бомалеем. Навет на меня! Тебе бы у меня спросить, прежде чем доносить о докладе Тайного дьяка государю нашему. Смолчал бы.

   — Подставлять свою голову взамен твоей? Ты наследил, а мне ответ держать? Я к такому не готов. Да и уговора такого не было. И потом, раз ты не через Бомалея подносил царю зелье, не Бомалей готовил его, чего тебе тревожиться. А вот меня тревожит многое. Думаю, Тайный дьяк знал всё, знает и о нашем уговоре. Если не точно, то догадывается. Рассудил я так, что именно дьяк надоумил меня на Бомалея всё свалить. Похоже, он его сам предупредил о грозе над ним, посоветовав бежать из Москвы. Вот из этого мы с тобой должны исходить и действовать куда как осторожней.

   — Принимается, — кивнул Борис Годунов, довольный тем, как ошибочно рассудил произошедшее Бельский. С языка его едва не сорвалось, что заблуждается Богдан, но рта не открыл. Бельский же продолжил с твёрдостью в голосе:

   — И ещё я хочу сказать тебе: не разговаривай ты со мной тоном повелителя.

   — Но я спас тебя от опалы за выкрутасы твои в Водьской земле. И ещё не забывай, теперь я вошёл в царскую семью. Не слуга я теперь, но член семьи!

   — Всё так. Только и тебе не стоит забывать, что именно я спас тебя от вертела. Квиты мы с тобой, действуя по тайному нашему уговору помогать друг другу в беде. Скажу тебе так: либо мы равные в делах наших условленных, либо зад об зад и — в разные стороны. Только, думаю, печально окончится для нас наш разнотык. Для тебя же — в первую голову. Вошёл ты в царскую семью с большими усилиями, а вылетишь оттуда как пробка из бочки с сычённой брагой. Не забывай, я — оружничий. Не только Тайный дьяк в моих руках, но и аптекари с лекарями тоже.

Не ожидал такого отпора Борис Годунов. Он уже считал, что схватил Бога за бороду, и можно теперь подминать под себя всех и вся, ан — нет. Пока ещё не по зубам Богдан. Время, видимо, не пришло. Оно обязательно придёт. Тогда можно будет отыграться и вот за это высокомерие. Если, конечно, не ломиться в открытую дверь. Пока стоит отпятиться.

   — Извини, если ненароком высокомерия, — протянул он руку Богдану. — Друзьями мы были, ими и останемся.

   — Принимается. И вот тебе мой совет: зельем в малых дозах не пои ни того ни другого. Ещё покойный Малюта мне сказывал, привыкнет человек к малому, устоит против большого.

   — К моему зелью не привыкнут. Оно медленно разрушает тело, но действует наверняка. Неотвратимо. Когда же все привыкнут, что царь и царевич хворые, кончина их поочерёдная не вызовет кривотолков.

   — Осторожней действуй. Я конечно же всячески стану оберегать тебя, но я — не царь.

За Богданом последнее слово. Надолго ли?

Услышав приближающиеся к двери шаги, они моментально сменили тему. Заговорили о предстоящей свадьбе, словно ради этого и уединялись.

   — Нет, не ловко венчаться царевичу в Успенском соборе, где только что венчался наш государь, — будто бы продолжал с жаром отстаивать свою точку зрения Борис Годунов.

   — А я повторяю, не нам решать, — вроде бы стоял на своём Богдан Бельский. — Я предложу как посажёный отец невесты Успенский, а как Иван Васильевич определит, так мы, холопы его, и поступим.

Слуга постучал в дверь и, приоткрыв её, доложил:

   — Стол собран. Боярыня самолично готова потчевать гостя кубком фряжского вина.

   — Что ж, пойдём. За трапезой продолжим разговор. — Хозяин пригласил гостя, и они направились в трапезную палату.

Бельский не случайно сказал эту фразу: кравчий, звавший их к столу, как раз и был соглядатаем Тайного дьяка, вот и нужно было сбить его с толку.

За столом они беседовали только о предстоящей свадьбе — Борис фантазировал, Богдан всякий раз отвечал смиренно:

   — Как определит государь наш. Всё пойдёт по его слову.

Никто не остался доволен этой вечерней встречей. Соглядатай Тайного дьяка досадовал, что не смог уловить хотя бы кончик главного разговора хозяина с гостем (а он был уверен, что не ради обсуждения свадьбы они встретились) и теперь не получит от дьяка ни гроша; Годунов болезненно переживал, что не только не удалось поставить себя выше Бельского, а наоборот, пришлось уступить первенство ему; Бельский же, оценивая Борисово поведение, обдумывал, как и впредь держать властолюбца в узде, не дозволяя ему уросить[59], тем более закусывать удила.

«Не должен я его пропустить вперёд себя. Не пропущу!»

Самонадеянность. Уже через три дня, во время венчания Фёдора с Ириной, Бельский станет всего лишь посажёным отцом, Борис же Годунов на пиру после венчания сядет, на правах брата царевны, за стол по правую руку царевича, а царевич Фёдор — и это видели все — с любовью взирал на шурина, не только как на своего родственника, но и как на близкого друга.

Сумел Годунов влезть в душу слабоумного. Скорее всего, угодил долгими совместными молитвами.

И всем стало понятней понятного, что безродный Борис Годунов отныне не любимый слуга государев, а полноправный член царской семьи. Начнёт, стало быть, уверенней работать локтями, оттесняя всех, кто станет ему хоть в чём-то супротивничать.

Не совсем так оказалось. Все считали, что первым от трона оттеснит Борис Годунов Богдана Бельского, только этого не случилось. Для всех их соперничество продолжало оставаться за семью печатями, внешне же — они друзья. Не разлей вода. Они вместе продолжали липнуть к трону, поддерживая друг друга. По мелочам, конечно. На самом же деле они зорко следили друг за другом, опасаясь подвохов. Пока они вынужденно играли в дружбу, ибо впряжены были в одну бричку с тайным грузом. И из этого положения каждый пытался получить для себя наибольшую выгоду. Но как ни крути, преимущество оказалось на стороне Бориса Годунова, и он постарался им воспользоваться основательно. Перво-наперво он решительней и смелей начал исполнять обещанное ещё Малюте Скуратову — медленно, но верно травить и самого Ивана Грозного, и его сына. В их гибели видел он своё окончательное торжество.

Всё шло вроде бы ладом: отец с сыном всё более и более недомогали, а лекари никак не могли определить, что за болезнь такая высасывает из царя и его наследника жизненные соки. Борис же Годунов старался делать так, чтобы ушёл в мир иной первым Иван Грозный, а уж только следом — наследник. Не успев повенчаться на царство. Угодна его планам такая кутерьма. Однако вышло иначе: первым покинул мир Иван Иванович. По нелепой случайности: невестка встретилась с Иваном Васильевичем в неподпоясанном сарафане, что считалось верхом греховности. Учёл бы строгий хранитель нравственности Иван Грозный, что невестка на сносях, так нет — напустился на неё с руганью и даже, как утверждали любители сплетен, одарил её затрещиной. Сын вступился за свою жену, чем весьма разгневал отца, и тот огрел его своим знаменитым посохом по голове — царевич упал, обливаясь кровью. На шум поспешил Борис Годунов, находившийся, на его счастье, во дворце, когда же увидел случившееся, едва сдержал взрыв радости. С великим трудом он натянул на своё лицо маску скорби.

Несколько дней царевич то терял сознание, то вновь вроде бы возвращался к жизни, а Борис Годунов почти всё время сидел у изголовья ушибленного, когда тот приходил в сознание, потчевал его лекарствами. Царевич, несмотря на все усилия лекарей и в первую очередь Бориса Годунова, таял стремительно. И вот наступил день, когда Годунов вздохнул с облегчением: «Слава Господу Богу нашему!»

Не сдерживая слёз горестных, известил он отца о безвременной кончине наследника — Иван Грозный воспринял чёрную весть отрешённо.

   — Прибил я, изверг, своего любимого сына. Наследника престола. Невестка выкинула. Мальчика. Один Фёдор остался наследником. Слабый он. Не царь, а богомолец.

   — Бог даст, Мария одарит сыном.

   — Похоже. Уже заметно округлилась.

Борис Годунов даже ахнул. Про себя, конечно. Он-то не замечал, что царица понесла. Сарафаны попросторней стала носить, но так и определено замужним женщинам, а гляди ж ты. Стало быть, стоит поспешить. До рождения ребёнка всё должно свершиться.

Увы, Иван Васильевич скрипел и скрипел, как надломленное дерево, но никак не падал. Уже сын родился, а он — скрипит.

Крестить наследника поехали в Лавру святого Сергия. Борис Годунов при царе. Но и Богдан Бельский не обойдён милостью. У стремени оба. И всё же выбрали время для обмена мнениями.

   — Что-то зелье по твоему раскладу не того? — упрекнул Бориса Бельский. — С такой медлительностью головы мы с тобой потеряем, сделав неосторожный шаг. Я же предупреждал, что привыкает тело к малым дозам.

   — Увеличил я дозы. Лошадь уж можно ими убить, а он — кряхтит себе и кряхтит. Вот и наследника родил.

   — Не со стороны ли кто?

   — Нет. Мария — ни шагу в сторону. Это тебе не Темгрючиха. Скромна и верна мужу беспредельно.

   — Волхвы уже съезжаются, — сообщил Бельский явно себе в ущерб, даже не понимая этого. — Иван Грозный поторапливает, чтоб, значит, спорей они собирались и предсказали его судьбу. Но главное, определили бы, кто злодействует. Боюсь, на нас могут они указать. Да и Тайного дьяка я всё больше опасаюсь. Что у него на уме? Чувствую, скрытным стал.

   — Верное замечание, — кивнул Годунов. — Со мной тоже темнит, играя в искренность.

Лукавил Годунов. Он ни в чём не подозревал Тайного дьяка, наладив с ним самые доверительные отношения. Любые новости, какие дьяк узнавал через своих соглядатаев, он рассказывал Годунову, и вместе они обсуждали, нужно ли о них докладывать оружничему. И если была в том нужда, решали, что выхолостить, а что добавить. О приезде первых волхвов и колдунов Борис Годунов уже знал. Он расстарался так всё устроить, чтобы они оказались под боком, и можно было бы встречаться с ними без большой о том огласки. Особенно, чтоб Бельский о тех встречах не знал. Таким местом встреч он избрал Чудов монастырь. Митрополит было заупрямился, но Годунов сослался на желание Ивана Грозного, хотя тот ещё слыхом не слыхивал о волхвах, и мнение царевича Фёдора-Богомольца, тоже ничего не знавшего о волхвах.

Рисковал Годунов? Конечно. Только был уверен, не пойдёт митрополит узнавать истину ни к царю, ни к царевичу. Борис уже не единожды пользовался таким безотказно помогавшим ему приёмом. Чудов удобен для Годунова ещё и тем, что в нём у него есть свои люди. Да и сам настоятель тоже не без участия к нему.

И всё же настоятель поначалу заупрямился. На дыбы встал.

   — Как можно?! В обители Господа Бога нашего — язычники! Грех-то какой?! Как же мог митрополит дать на такое согласие?!

   — Он уверен, Бог простит ради величайшей пользы. О здравии царя мыслить нужно. О здравии! О помазаннике Божьем забота. Отведи для них кельи в дальнем углу и не позволяй встречаться с чернецами, вот и ладно будет.

   — Не то. Выделю я им дом для моих уединённых молитв.

   — Устроит вполне. И перед Богом безгрешно. Мне не забудь дать знать, как съедется большая их часть. Для остальных же, кроме оружничего, в тайне всё держи. В строжайшей. О нашем уговоре ни слова оружничему, когда он придёт к тебе. Поупрямься малость и — ладно.

Не стал, само собой понятно, обо всём этом рассказывать Бельскому Борис Годунов, словно прежде о волхвах и не думал, вот только теперь поделился внезапно возникшей мыслью.

   — Ты волхвов и колдунов где размещаешь?

   — На Арбате. В тайном доме.

   — Зря. Чуть что, сбежать смогут, околдовав стражу. Да и стражу ловко ли держать. Заупрямиться могут и не предсказать ничего. Переведи в Чудов. Под приглядом будут. А из Чудова никогда никакие тайны не уходили.

   — Видимо, ты прав. Но как священники? Заупрямятся.

   — Митрополита я возьму на себя. Дам тебе знать о его согласии. Тогда тебе просто будет вести речи с настоятелем.

Всё прошло в угоду Годунову, и он раньше Бельского встретился с волхвами. Вернее, с одним из них.

Вышел к нему осанистый муж средних лет. Назвал себя хранителем бога Прова, правосудного и неподкупного. Одет в просторную ортьму со множеством волнистых складок, в каждой из которых — мудрость Правосудного бога. На груди — золотая цепь, как символ единения всех мыслей в одно целое. Спросил со спокойной величавостью:

   — Чего ради собраны вместе волхвы и колдуны?

   — Или не смогли определить?

   — Смогли. Судьбу правителя Российского предсказать. Но я хочу слышать точный вопрос. Я говорю от имени всех собравшихся хранителей богов. Ибо мы предполагаем, что не только о судьбе речь пойдёт, вернее, не столько о судьбе, сколько о дне кончины.

   — Да. Это — главное.

   — Нам нужно пару дней. Каждый из волхвов обратится к своему богу, хранителем какого он есть, колдуны поведут дело по своему разумению, по магиям своим, следом нужно время свести все мнения в единое. Это право бога Прова. Без двух дней, боярин, не обойтись. И чтобы никто бы нам не мешал. Ни единая нога не ступала бы через порог. Ни еды, ни питья нам не нужно приносить. Пусть только сурьи в избытке поставят.

   — Сегодня или завтра посетит вас оружничий. Ему скажешь, что сказал мне, и поставишь свои условия. Он — исполнитель. Я же — от царской семьи пришёл приветствовать вас.

   — Благое дело.

Бельский пришёл вскоре после ухода Годунова. Разговор у него один к одному, какой вёлся с Годуновым, только закончился он полной неожиданностью.

   — Но я обо всём уже сказал приходившему до тебя от царской семьи. Или не сказал он тебе об этом? — спросил хранитель бога Прова.

   — Не пересеклись наши стежки ещё. Я у царя был по делам своим, — вроде бы спокойно ответил Бельский, но собеседник с такой проницательностью поглядел на оружничего, что тот понял: с волхвом лукавить не следует. Но разве можно открыть правду?

Ни проблемы с сурьёй, той же медовухой, только выдержанной ещё и на солнце, ни срок ответа не волновали Бельского: сурья будет доставлена в избытке, какой ответ получит от волхвов, то и доложит Ивану Грозному, но посещение скита Годуновым (а кто ещё, кроме него мог?) очень обеспокоило.

«Доложу царю. Если узнает от Тайного дьяка, худо тогда может приключиться. А так, подозрение вызову к Борису».

На просьбу определить время для тайного доклада Иван Грозный откликнулся без промедления. Усадив на лавку против себя, спросил с нетерпением:

   — Волхвы собрались? Определили судьбу мою?

   — Попросили пару дней для разговора со своими богами.

   — Чего же тогда егозишь?

   — Борис Годунов побывал у волхвов прежде меня. Я доставил их тайно, а он прознал. От кого?

Ответ на прямой вопрос должен был прозвучать, по мнению оружничего, один: разберись, сыск в твоих руках, но услышал Бельский совсем другое:

   — Стало быть, не совсем тайно. Оплошка у тебя случилась.

Вот так — под девятое ребро. Хотя всё вроде бы обошлось.

Напрасное успокоение. Впереди — неведомое. Тем более что и в назначенный день Годунов вновь опередил Бельского, которому царь Иван Васильевич поручил встретить послов Батория и разместить их, пока не вступая в переговоры.

Бориса Годунова и на сей раз встретил только один хранитель бога Прова, заявив, что получил право говорить от имени всех своих собратьев. Встретил с достоинством, как и подобает хранителю бога, наделённого правом определять золотую середину, если между богами возникали разногласия. Он, в прежние времена, ко всему прочему, имел право судить поступки князей и иных, власть имущих, одобряя их или осуждая. И не было случая, чтобы кто-либо из правителей поступил не по воле бога Прова.

   — Садись, гость высокий. В ногах правды нет.

Подождав, пока Борис Годунов угнездится на лавке, заговорил с твёрдой основательностью:

— Рассудишь, боярин, угодно ли семье царской слово или нет. Не тебе извещать царя, но оружничему. Исполнителю, как ты прежде сказывал. Тебе же для раздумий. Я говорю о той судьбе, которая определена богом Судом и не может быть изменена никем. Так вот, ваш царь Иван Васильевич — последний из рода Владимира Киевского, кто правит Россией. На нём пресечётся окончательно род великого князя Киевского и всей России, ибо на Священной горе проклят был и сам князь, и его потомки, когда надругался над кумиром всемогущего бога Перуна. Проклят был хранителем бога Перуна. Великому князю предсказано было, что почит он в бозе по вине сына своего. Так и произошло. В проклятии сказано было, что весь род его пресечётся, и вот подошёл тому срок. Многие десятилетия потомки Владимира истребляли друг друга, неся одновременно и кару народу, кто без упорной борьбы отдал себя под пяту алчных церковников. Князья даже не успокоились, когда боги покарали Россию татарским игом — междоусобица продолжалась без остановки. Последний из Владимировичей тоже не остался в стороне: истреблял князей крови проклятой по всей стране. Лишился жизни и его здоровый наследник. По воле Рока. Остался один — царевич Фёдор. Он сядет на трон. Но он не будет царствовать. Царствовать станет его именем властолюбец. Кто он, мы не спрашивали своих богов. Если есть в том нужда, мы сможем предсказать.

   — Не стоит, — смиренно ответил Годунов, сам же возликовал: «Я стану царствовать. Именно — я! Но зачем знать об этом кому-то. Даже волхвам!»

   — Есть ещё один сын у Ивана Грозного. Он тоже сядет на трон. На малое время. Так определил бог Суд.

«Ничего! Я сам стану судьёй Дмитрию! Он не увидит трона как своих ушей!»

Хранитель же бога Прова, лукаво прищурив глаза, продолжал, не желая дать понять, что прочёл мысли гостя:

   — Сам ваш царь, истребив множество своих сородичей, погибнет от рук ближних своих. Ровно через две недели.

Воодушевлённым вышел Годунов из скита для уединённых молитв настоятеля Чудова монастыря. Он вполне уверился, что именно ему предсказано царство. Он создаст новую династию — династию Годуновых. Он отчего-то не придал значения пророчеству, что хоть на малое время, но на трон сядет Дмитрий, уже решив для себя его судьбу.

Иной разговор хранителя бога Прова с Богданом Бельским. Он был намного короче.

   — Через две недели закончит свою греховную жизнь твой царь, у кого ты в любимцах.

Как всё это передать Грозному царю?! Как?!

И в самом деле, хватит ли духа? Если же промолчишь, подпишешь себе смертный приговор. Ничто тогда не спасёт. Ни любовь царя, ни верная служба сторожевого пса и ищейки, без чего Грозному не обойтись — всё не в счёт. Богдан даже услышал, будто наяву, свирепое: «На кол его!» — и сдав ленный стон невольно вырвался из груди.

   — Не страшись, оружничий. Тебе смерть на роду написана не скорая. Ты сам приложишь руку к царской гибели. Не со стороны, как сейчас, а лично.

Слава Богу — успокоил! Только после такого успокоения — мурашки по коже и спина мокрая.

   — Спасибо за откровенность.

   — Мы свободные.

   — Прыткие. Пока не сбудется ваше пророчество, никуда из скита этого ни шагу. Если сбудется — отпущу. И не просто отпущу на все четыре стороны, но сопровожу под надёжной охраной аж до Вологды.

   — Волхвам не нужна охрана. Мы, хранители богов, под их сенью.

   — Верю. Скажу лишь одно: меч не слишком разборчив. От меча же спасение — меч, а не щит. А я не хочу брать греха на душу. Я дал слово не навредить вам, я его сдержу.

   — Воля твоя, оружничий.

Вышел Бельский во двор. Вышел за ворота, велев стремянному отвести коня в конюшню, пошагал пешком, предполагая по пути найти какое-то приемлемое решение, думал, волоча сопротивляющиеся ноги к царскому дворцу, но в голове лишь набатно стучало:

«Ты сам приложишь руку к смерти царя. Не со стороны, а лично».

Вот прицепилось! Как банный лист.

Постепенно приходило успокоение: не он же сгинет по воле Грозного, а того не станет. Найден в конце концов и выход. Его услужливо подсказал Годунов, вроде бы случайно встретившийся с Бельским перед крыльцом.

   — Ну, что?

   — Ничего.

   — Ладно, не темни. Наша с тобой жизнь на кону. Не таясь рассказывай.

Слушал вроде бы внимательно Годунов, но Бельский почувствовал, что тому всё уже известно. Опередил, выходит, и на сей раз. Ну, да Бог с ним. Авось, не напакостит. Опасно и для него самого. Да и как он может напакостить?

«Смерть на роду не скорая».

А Годунов предлагает:

   — Ты промолчи. Ещё, дескать, пару дней просят. Не определятся никак.

Похоже, подходящий выход. Не подумал, что это шаг всё же опрометчивый, который может использовать Годунов. А между тем так и вышло. Годунов не был бы Годуновым, если бы, давая вроде бы дельный совет, не готовил на самом деле для себя выгоду. Но чуть они оба за это не поплатились.

Но до того времени — ещё две недели. Пока же с внешним спокойствием пересказал Бельский свой разговор с волхвами царю, а тот, тоже с полным спокойствием спросил:

   — А если в пыточную волхвов и колдунов? Тут же разгадают мою судьбу.

   — Можно, конечно, пыточной постращать, только будет ли от этого толк? Они же не отказываются исполнять твою волю, государь. Они пока не могут найти верный ответ. Чтоб без малейшей ошибки. Мне даже понятно отчего: ты, государь, — помазанник Господа Бога. Одного. А не их — многих. Однако они обещают через магию проникнуть в начертанное тебе судьбой. Стоит ради этого подождать всего несколько дней. Если же в пыточную их, они могут пойти на лукавство.

   — Пожалуй, верное твоё слово. Подождём.

Вроде бы вполне согласился Иван Грозный с доводами своего оружничего, но по тону (Бельский изучил царя хорошо) голоса почувствовалось, что у царя возникло какое-то подозрение.

   — Я, государь, стану каждый день ходить к волхвам и колдунам, поторапливая их. Если станут слишком затягивать, пугну пыточной. И не только пугну.

На том вроде бы и остановились.

Неделя прошла. Богдан Бельский всё ещё не решается сказать Грозному правду. Останавливает его и Годунов.

   — Очень опасно называть день.

   — Но государь всё более серчает. Не их в пыточную отправит, а меня.

   — Не опасайся. Я защищу, если что.

Не мог пока знать Бельский, что Годунов уже назвал царю день, какой волхвы определили последним для него, надеясь, что Грозный в самом деле отправит Бельского в пыточную. Но царь, по непонятной для Годунова причине, этого не делал. Бельский же всё более чувствовал недовольство государя, со страхом ожидая страшного: «В пыточную!» Сказать же правду никак не решался.

Вторая неделя на размен пошла. Царь занемог так, что не в состоянии был подняться с постели до самого обеда — Бельский собрал всех лекарей, всех аптекарей и добился-таки заметной поправки. На радостях Грозный закатил пир, на котором в знак благодарности оружничему просто обязан был посадить его по левую руку, увы, на том месте оказался Годунов. Это многое сказало Бельскому.

На следующее утро Грозному снова стало хуже, и вновь Бельский озаботился лечением царя, хотя прекрасно знал, отчего недуг и как с ним бороться. Правда, теперь Бельский даже не пытался намекать царю, кто главный виновник его болезни — никакого толку. Стоило, однако, чуточку полегчать хворому, как Богдан с вопросом:

   — Пора мне волхвов с колдунами проведать. Дозволь?

   — Ступай. А при мне пусть побудет Борис. Передай ему моё слово.

Ещё не легче. Бельский хотел всё же спросить — несмотря на то, что не принесли результата прежние слова и он решил больше рта не открывать — не озадачить ли волхвов с колдунами, чтобы узнали они причину хвори и виновного в ней, но осёкся. Дал бы царь добро, сочтены были бы дни соперника. Выходит — не судьба.

На этот раз больше времени провёл Бельский в беседе с хранителем бога Прова, тот подробно рассказывал о всех богах славянорусских, об их обязанностях, о сыновней к ним любви, и оружничему виделась близость людей к самой природе, которую боги воплощали. Однако, хотя хранитель Правосудного вёл рассказ увлекательно, Богдана больше интересовало, как и за что проклят был великий князь Киевский Владимир и его потомство?

   — Как за что? За то, что попрал святая святых. За то, что отказался от клятвы волхвам, когда просил их поддержать при захвате Киевского стола. А вот как это получилось, лучше поведает хранитель могучего бога Перуна.

Он вышел, чтобы привести своего собрата, Бельский же осмысливал последние слова хранителя Прова, пытаясь понять их глубинный смысл, первооснову бунта волхвов. И выходило, по его пониманию, что суть всего — в борьбе за единоначальную власть на Русской земле, от которой волхвов оттесняла христианская церковь. С прямого вопроса он и начал беседу с хранителем бога Перуна-Громовержца.

   — Князья были подвластны волхвам, особенно хранителям Перуна и Прова, крестившись же, они уходили из-под вашей руки, не в этом ли причина проклятия?

   — В этом, — искренне признался волхв, к удивлению Бельского, который предполагал, собеседник станет вилять и выкручиваться. — Именно в этом. И в то же время не в этом. В Киеве стояла церковь, построенная бабкой Владимира княгиней Ольгой. Она съездила в Царьград и там крестилась. Крестились и иные, кто желал. Их же никто не проклинал. Мы боролись с церковью находников не мечом и огнём, не проклятиями, а убеждали, что гораздо лучше быть любимым внуком Дажьбога, ласковым сыном отца Сварога, чем рабом неведомого Господа. С рождения — рабом. По какой такой Правде? Кто хотел стать рабом — воля вольная. Мы боролись словом, и оно было неодолимо для церковников. И вот тогда греческие священники, как они себя называли и называют, совратили великого князя, подсунув ему под бок принцессу царьградскую. Использовали его великую любвеобильность. В ответ и он их утешил: силком, под мечами дружинников своих, ему послушных, крестил Киев, а над кумиром бога Перуна надругался, после чего сбросил его в Днепр, чтобы унесло его вон из Русской земли в океан-море. Но — нет! Не уплыл далеко кумир Перуна. Вынесли его ласковые днепровские струи на берег, и он по сей день обитает в нашей земле, невидимый для отступников от веры отчичей и ласкающий глаз верным Дажьбогу. Придёт время, найдут люди кумир Перуна и поднимут его во весь рост!

   — Не согласен, чтобы одна красота заморской принцессы подвигла великого князя Владимира на столь значительный шаг.

   — Конечно, нет. Главное в ином. Церковники что говорят? Власть от ихнего бога, властитель же — наместник его на земле, только ему подвластный. Стало быть, он не подсуден простолюдинам, даже в боярском чине; значит — единодержавен. Куда как ладно такое для властолюбца. А как весь остальной народ? Прикинь: если он раб Божий, стало быть и наместника Божьего. Вот в чём главная суть. Быстро это поняли князья и бояре, всяк в своей вотчине почитая себя наместником Божьим, и принялись загонять в христианство кнутами и батогами, а слишком упрямым — дыба да меч. Не по доброй воле всё шло, а силком. Даже волхвов изводили. Тайно. Прилюдно-то побаивались. А тайно: был человек, отмеченный богами правом хранить кумир кого-либо из них, — и нет его. Исчез. А на нет и суда нет.

Долго беседовал с хранителем Перуна Богдан Бельский и стал невольно понимать, что разделяет негодование волхвов в связи с насильственным крещением славяноруссов. По желанию — одно дело, по необходимости — совсем другое, а уж из-под палки или меча — вовсе не гоже. Но не только в России главенство христианской веры шло не по доброй воле — везде не обходилось без насилия. Может быть, не в такой степени, но всё же. Веру в Христа везде несли на копьях, прикрываясь крестоносными щитами. Впрочем, во всех странах сопротивлялись крещению в основном простолюдины, а не князья, бароны и графы.

Прошлое, однако же, не воротишь. Оно, конечно, поучительно. Оно — интересно. Но важней день сегодняшний. Он и не выходил из головы Богдана, ибо роковой день, предсказанный волхвами после совета со своими богами, приближался неодолимо, а Грозный всё более настойчиво требовал окончательного слова волхвов и колдунов, хотя, после пира в честь выздоровления, он скорее играл в настойчивость. Именно это особенно пугало Бельского.

«Неужели узнал о предсказании?! Не может быть. Только ему, Бельскому, открыл хранитель бога Прова истину. Впрочем, откуда такая уверенность. Годунов же навещал прибывших раньше него, Богдана, почему же не мог он посетить их ещё раз, а то и больше? Но волхв даже не намекнул, что раскрыл Годунову тайну предсказания. Может, Годунов строго-настрого запретил говорить об этом? Всё может быть».

И ещё что настораживало, не давая покоя, — ежедневное присутствие Годунова при царе. Не один он, Бельский, а двое их при руке государевой. Не доверяет ему одному. Опасно и другое: о чём они могут говорить, когда остаются наедине?

Подошёл канун предсказанного дня. Царь с самого утра послал своего оружничего к волхвам, строго-настрого наказав получить от них ответ. Бельский снова провёл у них немало времени и даже упрекнул:

   — Завтра, как вы предсказали, последний день жизни Ивана Грозного, а он, можно сказать, ещё не дышит на ладан. Даже менее недомогает, чем прежде.

   — Завтра — это не сегодня. Грядёт неотвратимое.

С недоверием к словам волхвов возвращался Богдан к царю, вновь боясь сказать ему всю правду. А государь снова встретил его лобовым вопросом:

   — Каково их слово?

   — Не определились. Просят ещё денёк-другой.

   — Что же, если просят — дадим.

Сказано это со зловещим придыханием. Даже пот прошиб Бельского. Холодный пот. А царь, помолчав, попросил:

   — Позови-ка постельного слугу Родиона.

Не только у Богдана брови полезли вверх от удивления, но и у Годунова. У него особенно заметно. И, похоже, наиграно. Обоим было известно, как Грозный доверяет Родиону. Безоглядно, что было весьма удивительно с его-то вечной подозрительностью, но ни Бельский, ни Годунов прежде не придавали этому особого значения, ибо Бельский был сам в любимчиках у царя, Годунов же сделался членом царского семейства. Теперь же это желание Грозного озадачило.

Однако сказано — сделано. Вот он — Родион. Перед очами твоими, царь-батюшка.

   — От сего мига оставайся при мне, — повелел Грозный спальному слуге, будто ни Бельского, ни Годунова не было рядом. — А теперь пойди и скажи, пусть баню на завтра готовят. Вернёшься и — неотлучно.

Такой вот обоим властолюбцам щелчок по носу. Стало быть, не доверяет больше ни любимцу Бельскому, ни своему родственнику Годунову. И это не к добру.

День прошёл ни шатко ни валко. Слушали песни церковного хора, играли в шахматы, и, казалось, царь ничем не озабочен. Борис во всех партиях проигрывал, хотя по всему было видно, что именно он может и должен поставить мат, но в самый решительный момент совершал ошибочный ход очень продуманно, и позиция на доске круто менялась в пользу царя. Иван Васильевич радовался как ребёнок, по обыкновению дразня Годунова играчишкой.

Несколько раз за день царь отсылал Бориса и Богдана исполнять мелкие поручения, какие могли быть исполнены другими, — Иван Грозный оставался наедине с Родионом Биркиным, и это настораживало соперников.

В конце концов Борис Годунов решился пойти на откровенный разговор:

   — Хватит, считаю, играть в кошки-мышки, иначе доиграемся.

   — А не продолжишь ли ты двойную игру? Ты же её начал. По твоей воле мы на волоске.

   — Даю честное слово быть с тобой предельно честным. Завтра решу всё.

Хотел Бельский сказать, известно же Борису, что завтрашний день должен стать последним в жизни государя, иначе он станет последним для них, но нашёл за лучшее всё же промолчать. Сказал вовсе иное:

   — Родион не помешал бы?

   — Не помешает. Ума не хватит, — с ухмылкой ответил Годунов и вдруг задал вопрос: — А тебе не проще ли было уведомить Ивана Васильевича о дне его кончины? Пусть бы очистил душу покаянием, причастился бы, приняв иночество. У него давно для этого одежда приготовлена.

   — Не назвали они пока что дня кончины.

   — Лукавишь, оружничий. Лукавишь.

Объяснились начистоту, называется. Вот теперь разгадай, знает ли хитрован о том, что волхвы ещё две недели назад назвали день смерти царя или только догадывается. Годунов тоже в недоумении — может, волхвы и в самом деле не открылись Богдану, как открылись ему?

«A-а, всё едино. День переможём с Божьей помощью».

Оба не подумали о ночи. Для них — бессонной.

Утром они встретились у красного крыльца. Годунов сказал всего несколько слов:

   — Наше спасение не во взаимных обвинениях, а в смерти Грозного. Он должен сегодня умереть!

Вошли они к царю вместе. Тот встретил их ухмылкой:

   — Что? Спелись?

   — В каком смысле? — с искренним недоумением спросил Годунов, кланяясь вслед за Бельским царю. — Мы, как и я с тобой, государь, родственники. Ещё и дружны меж собой. Никогда этого не скрывали и не скрываем.

   — Не виляйте! — и к Богдану: — Скажи, сегодня мне волхвы предсказали смерть? Я же здоров как никогда. Если не сбудется предсказание, я изжарю волхвов с колдунами и ещё кое-кого за одно с ними!

   — Не гневайся, государь, зряшно. Вчера я последний раз был у них, они, как мне сказано было, всё ещё не определились. Попросили у меня ещё день-другой. Близко, мол, к цели. Постращал их, дескать, государь наш теряет терпение, может и в пыточную спровадить.

Пронзил Грозный взглядом оружничего, но, странное дело, явно успокоился. Гнев его сменился на благодушие.

   — Ладно. Завтра начну дознаваться истины.

Такое в угоду Бельскому. Если не свершится предсказание волхвов, он сможет выкрутиться, ибо не назвал, несмотря ни на что, даты смерти царя (не сказали волхвы и — всё тебе), Борис же, возможно, лишится жизни. Но сам виноват. Забыл об истине: не рой яму другому — сам в неё угодишь. Скорее же всего, будет сослан. И даже такой исход весьма желателен.

Услужливая мысль подсказывала: пойманный за руку Годунов не станет в безделии дожидаться завтрашнего дня.

После утренней молитвы и завтрака Иван Грозный слушал доклады приказных дьяков, не отсылая от себя ни Бельского, ни Годунова, ни Родиона Биркина. В баню они пошли тоже все вместе, хотя прежде государь в баню с собой брал только Богдана Бельского, если тот находился в Москве.

В предбаннике ждал их хор пригожих дев в лёгких, почти прозрачных сарафанах, дабы не взопрели они от тепла банного. Девы потешали царя и слуг его песнями, пока те раздевались и потом, когда вываливались из парилки, чтобы отдышаться и отпиться квасом.

Иван Васильевич любил медово-клюквенный, Борис Годунов с готовностью подавал ему всякий раз после парения этого кваса по полному ковшу, когда же Бельский тоже захотел испить медово-клюквенного, Годунов, вроде бы заботясь о царе, его остановил:

   — Ивану Васильевичу может не хватить.

И в самом деле, любимого Иваном Грозным кваса принесли один хрустальный кувшин.

«Что творит?! — недоумевал Бельский. — Великий риск!»

В то же время понимал, что иного Годунову ничего не оставалось: и в риске смертельная опасность, и в безделии — смерть.

Парили царя поочерёдно все трое, особенно же старательно Борис Годунов, чтобы побольше кваса выпил Иван Грозный. Напарившись до полного блаженства, разомлевший, царь пожелал отдохнуть в опочивальне. Родион заботливо уложил его в постель. Грозный же попросил его:

   — Подушки под спину. Чтоб полусидя. Шахматы тоже подай.

Подкатили шахматный столик. Первым сел за партию с царём Борис Годунов и, как всегда, проиграл.

   — Садись теперь ты, — пригласил Богдана Бельского Иван Грозный. — Обыграю и тебя, хотя ты играешь упрямей, но всё едино — играчишка. Оба вы играчишки.

Последние слова со смыслом. Не с шахматным.

Расставили фигуры. Разыграли масть — белые у Ивана Васильевича. Ему первому ходить. Он взял пешку и, выронив её, склонил бездвижно голову на грудь, а тело его всей тяжестью вдавилось в подушки.

   — Беги за лекарем! Быстро! — решительно приказал Годунов Родиону, будто ему одному дано непререкаемое право здесь распоряжаться. — Поживей!

Биркин вылетел из комнаты, и тут Грозный очнулся и произнёс зловеще:

   — Вот кто травил меня, наговаривая друг на друга, а действуя заодно. Не выйдет! Я буду жить, а вам поджариваться на вертеле!

   — Держи ноги! — крикнул Богдану Борис Годунов, сам же сдавил горло Грозному. Давил и давил, пока не почувствовал, что тело царя обмякло и стало бездвижным. Свершив же убийство, сказал вполне спокойно:

   — Того кваса с зельем, что выпил он в бане, — ткнул перстом в удушенного, — хватило бы, чтоб свалить жеребца, а его не умертвило. Прав оказался ты, Богдан, предупреждая меня, что тело приспосабливается к зелью. Вот теперь — всё. Выйду встретить Иоганна Эйлофа.

Эйлоф, как ни странно, оказался поблизости. Взволнованный, влетел в комнату для тайных бесед перед опочивальней, жестом остановив не только Биркина, но и Годунова у порога опочивальни.

Можно было предвидеть, что сейчас из опочивальни Эйлоф выпроводит и Бельского, очень быстро Иоганн вышел сам. Объявил:

   — То и гляди государь Богу душу отдаст. Не помешает духовник.

   — Быстро зови духовника Феодосия, — вновь скомандовал Годунов Родиону, и тот кинулся было исполнять приказ царского кравчего и родственника, но в комнате для стражи, что тоже удивительно, столкнулся с Феодосием Вяткой.

   — Скорей! Царь отдаёт Богу душу!

   — Чуяло моё сердце неладное. Чуяло, — крестясь, рек молитвенно духовник царский и, подхватив полы рясы, устремился за Биркиным, но перед входом в опочивальню осадил слугу постельного:

   — Исповедь — тайна для всех.

Вскоре из опочивальни вышли все, а ещё какое-то время спустя Феодосий Вятка, приоткрыв дверь, объявил:

   — Царь Иван Васильевич желает окончить исповедь и объявить свою последнюю волю в дополнение к завещанию при оружничем и кравчем. Они станут свидетелями его духовного завещания.

Годунов с Бельским вошли, а Иоганн Эйлоф, безнадёжно махнув рукой, заключил:

   — Так я и предположил: мне у ложа больного делать нечего. Я уже ничем не смогу ему помочь. Я — бессилен. Не мне спорить с волей Господа.

Нарочито согбенный вышел он из комнаты, оставив Романа Биркина одного. Некоторое время тот стоял бездвижно, но вдруг его осенило: «Нужно митрополита известить», и, бегом миновав комнату для стражников, которые не понимали, что происходит, но спросить ни о чём не смели, скатился вниз по крутым ступенькам.

Когда Феодосий Вятка постриг мёртвого Ивана Васильевича в монахи, теперь уже не грозного, безопасного, Годунов истово перекрестился и смиренно вознёс хвалу Всевышнему:

   — Слава тебе Господи Боже наш.

Да, ему надлежало поблагодарить Господа, ибо с его помощью он приручил к себе и лекаря Иоганна, и духовника царёва. По его воле всё было подготовлено заранее, и теперь можно торжествовать победу. Первую на длинном ещё пути к желанной цели.

Вскоре в опочивальню вошёл запыхавшийся митрополит Дионисий. Но как он ни старался казаться подавленным навалившимся горем, не мог всё же принять вид полного смирения и печали. Он в душе несказанно радовался, ибо знал, что Грозный готовил ему замену, его же место царём было определено — Соловки.

Увидев почившего в бозе царя, облачённого в монашескую одежду, митрополит спросил для пущей важности:

   — Стало быть, успели?

   — Успели, — ответил духовник. — Принял ангельский образ с именем инока Иона.

   — Слава Богу. Сняв грехи земные покаянием, отдал душу Господу Богу нашему, — молитвенно пробаритонил митрополит и перекрестился.

И тут, совершенно, казалось бы, не к месту, заговорил Борис Годунов.

   — Последняя воля царя такая: на царство венчать сына его Фёдора Ивановича, мне над ним опекунствовать. Если Фёдор Иванович окажется без наследника, венчать по его смерти на царство Дмитрия Ивановича. Опеку о нём возложить на оружничего Богдана Бельского. В удел царевичу Дмитрию и его матери Марии Нагой дать Углич. Тебе, митрополит Дионисий, объявлять духовную народу.

   — Но завещание Ивана Грозного было им составлено ещё прежде. Оно — под десницей Господа.

   — Не отрицая его, дополним то завещание последней волей умершего. Мы все, кто был свидетелем последней воли покойного, поцелуем крест, положив руку на Библию. А теперь пора идти. Пора объявлять народу горестную весть.

Когда спустились вниз, на крыльцо, Богдан, улучив момент, гневно попрекнул Годунова:

   — Обскакал!

   — Даже не думал. Ради нас с тобой всё сделано.

   — Ну-ну!

Вновь они подтвердили свою непримиримость. Их удел — вражда, захомутованная в один гуж.

Дальше — не до обмена любезностями. Перед крыльцом — почти вся родня царицы, в полном составе Боярская дума и добрая половина Государева Двора. Ждали подтверждения печальным слухам, какие разнеслись по Кремлю и уже перехлестнули за его зубчатые стены. Митрополит сообщил собравшимся и о кончине царя, и о его предсмертной воле — собравшиеся некоторое время молчали, словно у всех перехватило дыхание.

Но вот — вздох. Не у всех горестный. Следом — твёрдое слово князя Ивана Мстиславского.

   — У тебя, митрополит, под Божьей опекой духовное завещание, оставленное царём. Грех великий забывать о нём.

   — И то верно. По предсмертной воле мало что ясно. Я тоже за то, — поддержал Мстиславского князь Шуйский, — чтобы не обойти вниманием прежнюю духовную грамоту. Прочитаем её на Думе, а уж после того всяк скажет своё слово.

   — Не вините меня всуе, бояре, — с поклоном заговорил Борис Годунов. — Я тоже за то, чтобы в первую очередь обнародовать прежнюю царскую грамоту, которую писал он после кончины своего сына Ивана Ивановича.

   — На том и остановимся, — заключил князь Мстиславский. — Теперь же соберёмся на совет всей Боярской думой.

   — Пригласим на Думу оружничего Богдана Бельского, кравчего Бориса Годунова, постельного слугу Родиона Биркина, духовника царёва Феодосия Вятку и лекаря Иоганна Эйлофа, — добавил митрополит, и все с ним согласились.

   — Пусть как на исповеди обо всём поведают.

Верили или нет бояре исповедям приглашённых, понять было трудно, ибо всех смущало, что постельничего так и не впустили в опочивальню, когда царь умирал. Скорее всего, не верили. Догадывались, зная Годунова и Бельского, что не всё так гладко, как они рассказывают, однако вслух никто не высказал своего сомнения и не предложил провести розыск. Если бы об этом хотя бы обмолвился царевич Фёдор, восседавший на своём обычном месте на малом троне, тогда иное дело, тогда развязались бы языки (чего очень боялся Годунов); но Фёдор Иванович помалкивал, вот иостальные молчали.

Думный дьяк начал читать завещание. Всё совпадает: венчать на царство Фёдора Ивановича, царице Марии Нагой с царевичем Дмитрием — Углич в удел. Если же у Фёдора Ивановича не окажется наследника, на царство венчать Дмитрия. Опекун Дмитрия Ивановича — оружничий Богдан Бельский. А дальше — закавыка. О том, что Борису Годунову опекать Фёдора Ивановича — ни слова. Его имя не значилось и среди тех, кому Грозный поручал править державой совместно с царём Фёдором. В Верховную думу, которой решать все государственные дела и определять законы, вошли князь Иван Фёдорович Мстиславский, боярин, воевода, один из влиятельнейших членов земской Боярской думы в период опричнины; Никита Романович Юрьев, брат первой жены Ивана Грозного Анастасии, дядя царевича Фёдора Ивановича; Иван Петрович Шуйский, воевода, прославившийся стойкой обороной Пскова; оружничий Богдан Яковлевич Бельский, как опекун царевича Дмитрия Ивановича; вот и — всё.

Тут и разгорелся спор. Пыль до потолка. Хотя и степенная.

Дело в том, что никто не говорил того, о чём думал. Слова каждого думца, основательно-неторопливые, сводились к одному: Борис Годунов ничем себя не проявил ни в рати, ни в делах государственных, всегда он где-то сбоку, в сторонке, поэтому он станет обузным для Верховной думы. Особенно упорствовали сами верховники, кроме Бельского, который после исповеди перед Боярской думой больше не проронил ни слова, хотя, быть может, он лучше всех понимал, какая опасность грозит членам Верховной думы, окажись Годунов среди них.

О себе он почему-то не думал. А зря. Его слово весомо легло бы на весы справедливости, и у него самого, да и у всей державы жизнь потекла бы по иному руслу. Но он молчал, словопрение же пресёк наследник престола. Он поднял руку, и все замолчали.

— Годуновы при троне со времени Ивана Великого Третьего. Не новик Борис и при государе был. К тому же он — мой шурин.

«Всё! Вылупился кукушонок, — с досадой подумал Богдан. — Повышвыривает всех остальных из гнезда».

А что он, Бельский, станет одним из первых вышвырнутых, он даже не подумал, ибо повязаны они с Борисом Годуновым великим злодейством или великим благим делом.

Увы, для Бориса Фёдоровича Годунова не было ничего святого. Он приобрёл с таким трудом огромное влияние на Фёдора Ивановича не ради сердобольства к другим, а лишь своей корысти ради, поэтому с первых дней начал пробиваться к полновластию, которое только внешне прикрывалось именем царя.

И самая первая его цель — избавиться от свидетелей смерти Ивана Грозного. По его совету Фёдор Иванович отпустил Иоганна Эйлофа домой с великим вознаграждением, но в Москве был оставлен его сын. Вроде бы для службы в Государевом Дворе, на самом же деле как заложник, чтобы Эйлоф, покинув Россию, не сболтнул бы чего лишнего.

Сделано всё это было тайно. Даже оружничий узнал об отправке доктора и о заложнике только от Тайного дьяка.

Духовник царёв получил настоятельство в одном из отдалённых монастырей с благословения митрополита. Ему был обещан через пару-тройку лет знатный чин в клире митрополита. Понятно, если будет держать рот на замке. Отослан из Москвы и Бельский. А вот постельничий Биркин куда-то исчез. Ни слуху ни духу. Словно болото его проглотило.

Самого же Бориса Годунова словно подменили — он теперь не со стороны наблюдал, что творится в Кремле и в самой державе, он во всё вникал, проявляя деятельность, можно сказать, бурную.

Перво-наперво он возглавил подготовку к венчанию на царство Фёдора Ивановича, но главное в этой подготовке уделил особое внимание речи Фёдора. Да и день определил только после отправки поезда с Марией Нагой и царевичем Дмитрием в Углич. В каждом действе заложен был большой смысл. Если останется царевич Дмитрий в Кремле, он будет сидеть по правую руку от Фёдора Ивановича, а если не будет Дмитрия, то это место достанется опекуну царскому.

А речь венчаемого на царство? Воспроизведём её полностью, прежде объяснив, что она произнесена была в нарушение установившихся правил венчания на царство. Как было принято? Духовную покойного государя обычно читал митрополит, он же свершал все таинства венчания. На сей раз сам венчаемый обратился к митрополиту:

— Владыко, родитель наш, самодержец всей России Иван Васильевич, оставил земное царство и, приняв ангельский образ, отошёл в Царство Небесное, а меня благословил державой и велел мне, согласно с древним уставом, помазаться и венчаться царским венцом, диадемой и святыми бармами. Завещание его известно боярам и народу. И так, по воле Божьей, по благословению отца моего, соверши обряд святейший, да буду царь и помазанник.

Многие из тех, кто окружал трон, раскусили иезуитскую хитрость Бориса Годунова: по словам Фёдора Ивановича выходило, будто у ложа умирающего царя Ивана Грозного находился его сын, и царь самолично благословил его на царство. Стало быть, любые кривотолки о насильственной смерти царя сами собой отпадают — при сыне не свершишь злодейства. Не менее важно и то, что не митрополит совершает обряд венчания по воле Господа, а Фёдор Иванович повелевает помазать его, тем самым давая понять, что он, царь, властен над владыкой.

И это не ради самодержавного авторитета воссевшего на трон слабоумного богомольца, а только для того, чтобы самому Годунову подмять митрополита.

Дальше Борис Годунов повёл двойную игру. С одной стороны, начал милостями обретать своих сторонников. Именем царя он отпустил всех военнопленных и многих узников из знатных родов, сделал боярами князей Дмитрия Хворостинина, Андрея и Василия Ивановичей Шуйских, Никиту Трубецкого, но главное — троих Годуновых, внучатых братьев царицы Ирины. Князю Ивану Петровичу Шуйскому пожаловал все доходы Пскова, им в своё время спасённого.

Все эти жалования вместе взятые не затмевали тех милостей, какие имел от царя сам Годунов. Он получил сан конюшего, одного из почтеннейших с древних времён чина, каким в Кремле уже не очиняли никого почти двадцать лет; титул ближнего великого боярина и наместника двух царств — Казанского и Астраханского. А в придачу ко всему ещё и великое богатство — земли по берегам Москвы-реки с лесами и пчельниками, доходы от области Двинской, казённые сборы Московские, Рязанские, Тверские, Северские, сверх особого денежного жалованья.

Нет, не чиномания, не жадность к богатству двигали Борисом Годуновым, который выуживал у Фёдора такие щедрые милости, но трезвый расчёт. Ему было достаточно урока во время обсуждения на Боярской думе завещания Ивана Грозного, он не хотел подобного упрёка в свой адрес, когда встанет вопрос о восхождении его самого на трон (а об этой цели он не забывал ни на миг) — не сможет никто сказать, что он не знатен. А казна нужна, чтобы без скаредности платить тем, кто станет его поддерживать, и чем напористей, тем щедрей должна быть оплата; вот он и обретал несметные богатства, дабы впоследствии прослыть щедрым. Потом можно будет вернуть всё с лихвой, пустив страну в ощип.

Бояре думные, особенно из перворядных родов, винили его в бездеятельности: всё, дескать, в сторонке, поэтому будет обузным в Верховной думе и бесполезным для державы. Вот он и решил доказать, какую пользу он принесёт России, если станет венчанным её властелином.

Долго размышлять, на каком поприще отличиться, Годунову не пришлось. В двух направлениях устремлялись русские промышленники, купцы да и простолюдины — Северный путь для торговли со странами в тёплых морях и земли за Каменным поясом. Поднять забытый план освоения Северного морского пути Герасимова Борис Годунов не решился — слишком много препятствий и слишком велики расходы, отдача от которых пойдёт не сразу, а годы спустя. Такой срок не устраивал пока ещё негласного, хотя и истинного правителя. Ему хотелось, ему нужно было для решения своего замысла просто-напросто снимать сливки с надоенного уже молока. Такими «сливками» являлась Сибирь. Она была уже почти полностью освоена, чему способствовали двадцать ратных походов против Сибирского ханства, начатых ещё Иваном Третьим Великим и, особенно, успешные действия атамана Ермака. Оставалось только помочь желающим переселиться навсегда в Сибирь, поддерживая их и казной и, что особенно важно, охраной. И пошли за Камень караван за караваном ладей, юмов, кочмар по всем проходным рекам, с удобными волоками, и каждый караван судов под охраной боевых кораблей с крепким огневым нарядом и стрельцами на борту.

И ещё одно предусмотрел Борис Годунов — оборону переселенцев уже на местах, которые, ко всему прочему, становились опорными пунктами и местом для отдыха на долгом пути добирающихся до своей земли обетованной землепашцев. По велению конюшего построена Уфа и крепостицы на реках Печере, Кети и Таре. В Тобольск был послан новый воевода, смелый, храбрый и разумный князь Фёдор Лобанов-Ростовцев, и его усилиями вырастали как грибы посады Палым, Березов, Сургут, Тара, Нарым и Кетский острог.

Народ начал славить Годунова, именуя его Мудрым, и он старался оправдать это прозвище.

Откуда знать простолюдинам, что кроме показной, хотя и очень важной для России деятельности, вписывал своё имя в историю властолюбец ещё и тем, что он безжалостно избавлялся от всех возможных претендентов на престол. Первым скончался Никита Романович Юрьев. Как поговаривали в боярской среде, причастна была к этому чья-то злая рука.

Трое всего осталось в Верховной думе. Вернее, один Годунов против двоих. Но и этого мало. Вскоре Борис Годунов раскрыл заговор против себя, возглавил который член Верховной боярской думы князь Мстиславский. Заговорщики хотели, по словам Годунова, пригласив его на пир, передать в руки убийц. Князь Мстиславский тут же был пострижен в монахи, а заодно с ним заточены были ещё многие, виновные только в том, что не желали лизоблюдить Годунову. Остался всего лишь один верховник в Москве — князь Иван Петрович Шуйский, но вскоре подошла и его очередь. Годунов один. Он всё уверенней действует, он всё больше вещает — «я принял решение», «я так считаю» — всё меньше ссылается на волю государя, а повелевает от своего имени, выказывая свою волю. К этому начал привыкать Государев Двор.

Не забывал Годунов слов думных бояр, которые во время обсуждения духовной Ивана Грозного упрекали его в никчёмности и обузности для Верховной боярской думы потому, что не проявил он себя ни в государственных делах, ни, особенно, в ратных. И вот теперь в державных он успел себя показать, но каков он в ратном деле? А без славы воеводской, как Годунов справедливо считал, он вряд ли будет иметь всенародную поддержку, когда дело дойдёт до престола.

На рать, однако, нужно выезжать из Москвы, а этого делать ему не хотелось. Он понимал, что ему ни на день нельзя оставлять царя Фёдора Ивановича без своего пригляда. Царь податлив и его вполне могут настроить против своего главного советника. А если такое допустить, можно потерять всё, чего добивался таким трудом, такой изворотливостью и такой жестокостью.

К тому же для рати нужен противник, а с королём польским перемирие, шведы захватили всё, что намеревались захватить, и теперь копят силы для нового наступления, чтобы овладеть всем Поморьем и продвинуться до самой Вологды, открыв тем самым путь на Москву. На подготовку уйдёт у них несколько лет. Велик срок. Поспешить бы нужно с воеводской славой. Не припоздниться бы.

И Крыму не до похода. Там драчка за ханство в самом разгаре, и кто победит, угадать никто не сможет.

Но вот тут вроде бы Всевышний подал руку Борису Годунову: победу праздновал Казы-Гирей, а захватив ханский трон, тут же начал готовить поход. Куда? На Польшу или на Россию? Это предстояло уточнить. Потянулись купеческие обозы за Перекоп с ходовым для Крыма грузом, а возвращаясь, непременно встречались с Годуновым. И он из бесед с ними сделал выводы: Казы-Гирей готовит поход на Москву. Замышляет повторить успех Девлет-Гирея, сжигать или не сжигать Москву — это уж как получится, а вот обогатиться полным её разграблением хан намерен.

Доложил Годунов о планах Казы-Гирея государю. Тот, само собой разумеется, сразу же в храм, молить Господа, дабы простёр он длань свою над людом христианским, всю же подготовку к отпору ворогам передал в руки Бориса Годунова, великого боярина. А ему больше ничего и не нужно. Тут же велел спешно звать дьяка Разрядного приказа.

   — Готовь роспись обороны стольного града от набега Казы-Гирея. Не большим походом он, похоже, готовится идти, но с силой немалой.

У дьяка Разрядного приказа имелись сведения, что крымцы готовят поход на Польшу. Тайный дьяк тоже подтверждал подобные сведения, но кто ж решит перечить советнику царя.

   — Исполню. Пару недель, и доложу.

   — Не больше. Нужно подготовиться заранее и основательно. Позор на наши головы, если мы проспим угрозу. Воевод видных предложи. Даже опальных.

Разрядный приказ управился в срок. Среди предложенных воевод были Бельский и Шуйский-Скопин. Не очень это понравилось Борису Годунову, но, поразмыслив, он одобрил выбор дьяка Разрядного приказа:

   — Верно, что оружничий поставлен первым воеводой полка Правой руки. Велика слава его воеводская. От Молодей она. А Шуйский-Скопин не первым ли был при обороне Пскова? Его верно, что на Левую руку. Со мной же не верен расклад. Я не возьму воеводство над Большим полком. Назначу на него князя Фёдора Ивановича Мстиславского. Сам же определю при себе Воинскую думу.

Ого! Как истинный государь решает, встанет над всеми воеводами, а в то же время без всякой ответственности. Если победа — вся слава ему одному, при неудачах — виновны воеводы неумехи. Но разве посмеешь поперечить уже ставшему настоящим единовластцем? Тут же получишь под зад коленом и станешь молить Господа, что так легко отделался. Все уже почувствовали жёсткую руку правителя. Фёдор Иванович царствует, но не правит.

У Бориса Годунова между тем ещё одна мыслишка родилась: в неразберихе, даже во время подготовки ратников, ненароком зацепить неумелой стрелой оружничего. Отравленной стрелой. Тогда — всё! Ещё одним искателем престола станет меньше.

Как ни странно, подобные мысли возникли и у Бельского, когда получил он приказ спешить в Москву, чтобы принять полк Правой руки и готовить его к обороне стольного града.

«В сече всё может случиться».

У Бельского были подручные с твёрдой рукой, готовые исполнить любую волю хозяина. Именно эта мысль заставила его принять без всяких оговорок предложенное Годуновым, хотя и считал он своё назначение для себя оскорбительным. Покорившись, Бельский твёрдо решил покончить с Годуновым, а избавление от него видел только в смерти противника. Он вполне понимал, что иначе пересилить его не сможет.

А знал же, что Борис не из храбрых, но очень расчётлив. Он не из тех, кто, уподобляясь князьям минувших лет, мог нестись на врага впереди своей дружины — нынешний конюший даже не приблизится к полю боя на полёт стрелы. Он — голова всему, а голову нужно беречь. Так Годунов считал и в этом он был уверен.

И Годунов преподал Богдану урок при первой же встрече:

— Я создаю при себе Воинскую думу из шести опытных воевод. Среди них и ты. Даю тебе день на отдых, после чего позову на Думу. Будем впрягаться.

«Всё же найду способ. Найду! Свершу благое дело!»

Что ж, всякий по-своему понимает благое дело.

На совет Воинской думы её члены и приглашённые собрались без волокиты, и Борис Годунов сразу же предложил:

   — Приступим к делу. Для начала давайте послушаем дьяка Разрядного приказа, пусть скажет, что мы имеем под рукой и какая есть возможность собрать крупную рать для встречи крымцев под Москвой. После чего и станем решать, кому какие рубежи взять под оборону.

Дьяк был предельно краток:

   — Основные наши силы в Пскове и Новгороде. Разрядный приказ известил Боярскую думу о замысле Казы-Гирея, она же поверила сказке Посольского приказа, будто хан поведёт тумены на Вильну и Краков.

   — Не судить Боярскую думу мы собрались, — резко осадил дьяка Годунов, — а решать, как надёжней заступить путь крымцам.

Посопел чуток обиженный дьяк Разрядного приказа, но на большее у него не хватило смелости. Продолжил:

   — На Оке обычная летняя рать. Полки, как принято, в своих станах по всему Окскому берегу. При нужде они спешно выйдут на путь следования крымцев.

   — Что мы имеем под Москвой и в самой Москве?

   — Стрельцов и детей боярских тысяч пять. И — царёв полк. Пока, выходит, не густо — пятнадцать тысяч. Идут полки из Твери, из Волоколамска, из Великих Лук, из Владимира. Можно взять из Ярославля, если Воинская дума решит. Там рать стоит против шведов в готовности выступить.

   — Сегодня же шли гонцов в Ярославль, указав место сбора под Москвой. Мы, — Годунов как бы провёл рукой по головам воинских думцев, — поведём полки к Серпухову. Там встретим крымцев. Вначале на переправах, а затем дадим бой, выбрав для главной сечи подходящее для нас поле. Сегодня же Разрядному приказу слать гонцов на Оку, чтобы вся Окская рать сходилась бы к Серпухову. Со сторож тоже снять часть казаков и детей боярских, подчинив их воеводе Сторожевого полка, чтоб лазутили.

Замолчал, сделав вид, будто думает, не упустил ли чего, затем спросил думцев:

   — Как, верные советники мои? Согласны?

   — Согласны, — разнобойно ответили почти все, и только Богдан Бельский предложил:

   — Гуляй-город не помешало бы взять с собой. Он может сослужить добрую службу, как послужил нам с князем Воротынским у Молодей.

   — Верное слово. Даже не один можно взять, а два или даже три. В самом деле, не станут они лишними. Тебе, оружничий, и поручим подготовку китаев и огневого наряда к ним.

   — Ясно. Построю спешно.

Но тут дьяк, подавив снисходительную улыбку, сообщил:

   — Какого ляда строить новые, когда у нас есть в достатке китай-городов. Сколько нужно, столько и поставим.

   — Вот и ладно, — заключил Борис Годунов и повернул голову к Бельскому: — Ты, Богдан Яковлевич, всё же погляди, все ли целы, не требуется ли какой починки.

Вот и весь совет Воинской думы. Не советовался Годунов, а повелевал. Впрочем, о чём пока судачить. Все воеводы Воинской думы были на той Боярской думе, когда она взяла под сомнение утверждения Годунова, поверив сведениям Посольского приказа. Ещё не ясно, пойдёт ли к Москве Казы-Гирей. Или всё же направит на Польшу и Литву. Если же и впрямь на Россию нацелится, то когда поход? И каким трактом? Отсюда и неопределённость такая, и вялость. Работал принцип: «Улита едет, когда-то будет».

Не поспешил и Бельский с ревизией китай-городов, огневого наряда и подвод — откладывал «на завтра». Он был более озабочен главным для него: как ему встретиться со старейшим монахом Чудова монастыря Дионисием, не вызвав ни малейшего подозрения у Годунова. Пора, как считал Бельский, устраивать Дмитрия царевича в монастырь, передав в руки мудрому пестуну.

Нашёл всё же способ. Долго беседовал с Дионисием, не открывая всего начистоту, в то же время давая понять, кого ему предстоит опекать. Мудрый старец, похоже, всё понял и ответил кратко, но увесисто:

   — Будет со мной, в моей келье.

Довольный договорённостью и решивший с завтрашнего дня засучить рукава, исполняя свой урок, Бельский поехал домой, но только начал переодеваться в домашнее платье, как совершенно неожиданно к нему прибыл посыльный от Годунова.

   — Великий боярин кличет срочно на совет Воинской думы. Казы-Гирей подступает к Туле.

Все встрепенулись. На авось больше нет надежды. Разрядный приказ велел гонцам скакать к воеводам, которые ведут полки к Москве, чтобы те поспешили, оставив даже обозы (подтянутся позже), а доспехи приторочили бы на вьючных коней. Спешно собранная Годуновым Воинская дума тоже повела разговор не в полудрёме.

Правда, Борис Годунов и на этот раз не изменил своей манере:

   — Моё решение такое: князь Мстиславский со своими полками встретит Казы-Гирея на переправах, после чего один полк посадит в Серпухов, дабы удерживать город и делать вылазки, дёргая за хвост крымские тумены, остальные полки построятся в поле, выбрав удобное себе место для сечи. Мы же получим больше времени для подготовки обороны Москвы. Главное, успеем укрепить китаями посад за Москвой-рекой, пустив на это все припасённые Разрядным приказом китай-города. Установим в бойницах пушки, посадим изрядно стрельцов и встретим ворогов ядрами и пулями, прежде чем выйти на сечу лицом к лицу.

На этот раз бывалые воеводы не остались сонными мухами. Первым возразил Богдан Бельский на правах оружничего, на правах героя Молодей, на правах человека, успешно проведшего операцию по усмирению карелов, а совсем недавно — черемисы луговой и нагорной.

   — Не всё ладно в твоём, конюший, раскладе. Если так устроим оборону, не повторится ли то, что сделал с Москвой Девлет-Гирей?

Очень уж недоволен Годунов, особенно то укололо, что Бельский назвал его не великим боярином, а только конюшим, но пришлось недовольство сдержать: сам создал Воинскую думу, теперь заставляй себя слушать советы.

   — Ты что предложишь?

   — Моё слово такое: сразиться с Казы-Гиреем перед Москвой. Не у стен её, а в нескольких вёрстах от них. Князь Михаил Воротынский, готовя разгром Девлет-Гирея год спустя после его первого успешного набега, предусматривал — мой совет тогда тоже был принят — возможный прорыв крымских и ногайских туменов к Москве, поэтому, испросив согласия высшего церковного клира, посадил в монастырях Даниловой, Новоспасском, Симоновом крепкие отряды с сильным огневым нарядом. Я и теперь советую сделать то же самое. А поле для рати выбрать перед этими монастырями, но так, чтоб ядра из пушек доставали бы татарские тумены.

Дельный совет, но с явным подлогом: никто не спрашивал перед тем сражением совета Бельского — Воротынский свой замысел держал в тайне даже от первых воевод полков, но кто теперь может опровергнуть слова лукавые Богдана? Тем более что Годунов сразу же поддержал оружничего:

   — Весьма разумно. Думаю, митрополит не откажет мне. Не станут возражать и настоятели монастырей.

   — Скорее всего, они ещё чернецов дадут нам в помощь, — вставил своё слово князь Шуйский-Скопин.

   — Вполне, — уверенно подтвердил Годунов, словно это зависело только от его воли. И к Бельскому: — Ты, похоже, не всё сказал?

   — Нет, всё. Под Серпуховым не заступать путь Казы-Гирею. Князь Мстиславский ни за что ни про что положит весь Большой полк, ибо не успеют подойти к нему остальные полки Окской рати. Предлагаю слать гонцов немедля, чтобы рать Окская, оставив малые заслоны и разъезды лазутчиков, шла бы к Москве. Спешно. Нам же срочно стоит готовить места для зажитья полкам и гуляй-города каждому полку.

   — Не в поле встречать, а укрывшись за плахами? — хмыкнул князь Голицын. — Не по-русски такое. Мы же не зайцы, чтоб под кустами дрожать! Грудью нужно встречать ворогов. Грудью!

   — Эка, грудью?! — пылко возразил князь Шуйский-Скопин. — Чем берут крымцы в сече? Они ещё до рукопашки обсыпают стрелами построенную к сече рать. Тучами стрел обсыпают, вертя своё колесо перед нашим строем, изрядно прорежая его. Китаи же — добрая защита от стрел. Из-за них сподручно редить крымцев пушками и рушницами. Если ещё монастыри пособят ядрами да дробосечным железом, любо-дорого получится. Оружничий прав. По его слову нужно нам поступать.

   — Думаю, никто разумному не поперечит, — заключил Борис Годунов и предложил: — Давайте определим и тех, кто встретит крымцев, если они всё же прорвутся в самую Москву. Я предлагаю такой расклад: оборону царского дворца возложить на князя Ивана Глинского; Кремля — на князя Шуйского; Белый Город — на Ногтева-Суздальского и Мусу Туренина; Китай-город — на князя Голицына. Выбор места для их китай-городов я возложу на оружничего Бельского. Мы с ним определим и место для главного стана. Там поставим походную церковь, поместив в ней икону Божьей Матери, которой благословил святой Радонежский предка нашего Дмитрия Донского на победу в битве с Мамаем-разбойником. Если нет ещё какого слова, берёмся всяк за своё дело.

Никто даже не обратил внимания на то, что причислил Борис себя к потомкам Дмитрия Донского. С какого боку? Ну, оговорился конюший, бывает же и на старуху проруха. Бывает, конечно, только не у Бориса Годунова. Он случайного слова не выпустит изо рта. Приучает всех к мысли, будто и он царственного рода.

Потом, когда уже станет поздно, спохватятся князья, а в те дни не до того было: нужно спешно готовиться к встрече Казы-Гирея, определять место для главного стана у Данилова монастыря, чтобы двух зайцев сразу убить: и за ходом сечи наблюдать, и в случае опасности быстро можно было бы укрыться за стены. Не менее важны места для китай-городов прибывающим полкам. Чтобы стояли они вплотную друг с другом между Тульской и Калужской дорогами и чтобы не создавали друг дружке помех. Все почти пушки поснимали с кремлёвских стен, оставив лишь малую их часть, особенно у царского дворца.

Через пару дней подошёл князь Мстиславский с Большим полком и занял главный стан. Следом за ним начали подходить полки Окской рати и из других городов по росписи Разрядного приказа. Их встречали и указывали каждому полковой стан и гуляй-город. А для сводной рати из Подмосковья тоже подготовили специальный стан. Вскоре все китай-города были заполнены, оставался свободным только один, специально подготовленный для царёва полка. В нём пока только пушки установили. И когда Казы-Гирей, обойдя Тулу, начал переправу через Оку, под Москвой всё было готово для встречи вражеских туменов.

На Воинской думе выработали такую тактику боя: войску сидеть тихо до тех пор, пока крымцы не начнут атаку. Не огрызаться ни пушками, ни рушницами даже тогда, когда тумены начнут своё смертоносное колесо, обсыпая китай-города стрелами. Затаиться за китаями, прикрыться щитами и ждать набатного колокола Данилова монастыря. Даже наблюдателей не иметь — они будут бдить на звонницах монастырских. Ударит же колокол только после того, как Казы-Гирей выпустит главные силы. Вот тогда — огонь из всех пушек, всех рушниц и даже всех самострелов. Дружный. Залповый. Сбить порыв, расстроить ряды, посечь ядрами, дробосечным железом, пулями и железными болтами передовые сотни, а уж тогда — вперёд. В рукопашную. Тоже по удару главного колокола Данилова монастыря.

Миновала пара первых июльских дней. Ждали, что вот-вот прискачет вестник от лазутчиков-сторожей, но он прискакал только к вечеру третьего дня.

   — Казы-Гирей остановился на берегу Лопасни ночевать. Передовой отряд приближается к Десне. Тумены идут и по дороге через Боровск. К Пахре уже приближаются.

Стало быть, ещё один день ожидания.

Известили об обстановке царя Фёдора Ивановича, и тот, нарушая уже давно установившийся порядок, не покинул свой дворец, не поспешил в Александровскую слободу или даже в Вологду, как поступали его дед и отец, а объявил, что намерен встретиться с ратниками в их станах и вдохновить их благословением от имени Господа Бога на смертельное сражение с басурманами.

Воеводы было предложили построить полки на поле между Коломенским и китай-городами для смотра царского, но Фёдор Иванович не принял такую услугу.

   — До смотров ли в такой день? Нужно готовиться к великой сече, я же, грешный помазанник Божий, пройдусь по полковым станам, поспрошаю о здоровье воинов, подбодрю ласковым словом.

Он и в самом деле у каждого китай-города спешивался и проходил по станам с одним только телохранителем. Из воевод сопровождал государя лишь князь Мстиславский, готовый ответить на любой его вопрос. Вот таким образом царь хотел показать как свою доступность, так и храбрость.

Особенно проникновенно он беседовал с москвичами, которые по доброй воле опоясались мечами, взяли в руки рушницы.

   — Я стану молиться за вас. Я не покину дворца своего и буду воочию зрить поле боя. Бейтесь мужественно, показывая пример остальным.

Они клялись в ответ, что не пожалеют животов своих ради спасения стольного града, жён, детей своих и его, любезного государя, чем растрогали Фёдора Ивановича до слёз.

   — Верю в вас. Верю в воев русских. Верю, завтра вы обуздаете хана и его разбойные тумены. К вечеру встанет в общий строй вся моя дружина, весь царский полк. Мне охрана не нужна. Если падёт Москва, паду и я.

Услышав такие слова из уст самодержца, поклялся от имени всего войска главный воевода князь Мстиславский:

   — Не быть Москве покорённой! Хан будет разбит! Так говорим мы, ратные, государь, твои слуги!

После обеда — тревожная весть. Высланные как боевое охранение дети боярские во главе с князем Владимиром Бахтияровым встретили на Пахре передовой тумен крымцев, смело вступили с ним в бой. Но разве могли две с половиной сотни долго удерживать переправу? Крымцы разбили отряд и гнали его до самого села Бицы.

Теперь уже не оставалось никакого сомнения, что враг на подходе.

Тут и Борис Годунов пожаловал к рати. Со свитой бояр, аки государь истинный. Шелом золотой. Огнём горит на солнце. Бармица, укрывавшая шею, тоже золотая. Паворози покрыты золотой чешуёй и жемчугом. Кольчуга харолужная, ковки новгородской, с золотой чешуёй на груди. В руке — клевец[60]. Знак главного воеводы всей рати. Однако он не взял первого воеводства над Большим полком, значит, не имеет на это права. Клевец должен быть у князя Мстиславского. Но Годунову, как всегда, наплевать на уставы. Он здесь главный, и этим всё сказано.

И конь под ним — белый. Словно победитель едет после рати со щитом. «Гоп» говорит, ещё не прыгнув.

За свитой, через малый промежуток — царский полк. И в самом деле полный, как и обещал Фёдор Иванович. Очень существенная сила в общий строй — более десяти тысяч отборных воев, хорошо вооружённых, отважных и ловких в сече.

К полку присоединилось ещё несколько тысяч добровольцев москвичей, умеющих держать в руках и мечи, и шестопёры, и боевые топоры.

Проводив царский полк, как хозяин заботливый, до его китай-города, Годунов повернул коня к главному стану, и спешившись у своего шатра, велел слать за первыми воеводами всех полков, сам же, позвав всю Воинскую думу, его сопровождавшую, откинул полог шатра.

   — Окончательно утвердим ход сечи.

Стемнело, пока собирались воеводы со всех полков. Внесли свечи, и начался заинтересованный разговор. Предлагалось много, и предложения те либо принимались, либо отвергались, но обоснованно. Годунов на сей раз не выпячивал своё «я».

Особое разногласие возникло из-за сигнала для первого залпа. Воевода полка из самого дальнего китай-города не согласился, чтобы сигналом для первого залпа послужил удар набатного колокола Данилова монастыря.

   — Не резон для всех один гребень. Не к каждому китаю подскачут крымцы на выстрел в один и тот же миг. Предлагаю иное: набат — знак, чтобы приготовиться. Он предупредит, что крымцы пошли на нас. А вот для залпов в китай-городах должен быть свой знак. Свой набат пусть ударит по приказу воеводы.

   — А не повернут ли кто подальше, увидя, как секут ядра и дробь их соплеменников?

   — Легко ли скорый бег лавы замедлить, да повернуть? Да и не повернут без воли ханской тумены. Спины им за такую трусость попереломают.

   — Что верно, то — верно. Не повернут ни в жизнь.

   — Принимается, — наконец согласился Борис Годунов. — Но до набата с Даниловой звонницы никому не высовываться.

   — Знамо дело.

До конца совещания продолжал Годунов вести себя не совсем обычно: не высказывал своего мнения первым ни по одному вопросу. Более слушал. И когда большинство одобряло, соглашался и он. Да и не чинился вовсе. Когда же обсуждение тактических приёмов закончилось, предложил:

   — Разъедемся по полкам. Воодушевим воинов на битву. Она очень трудной будет. Смертельной.

Богдан Бельский занервничал. Пути от стана к стану в темноте могут принести любую случайность. А подготовленные лучники у него под рукой. Дай только условный сигнал.

Увы, ещё один щелчок по носу.

   — Я с оружничим останусь здесь, — продолжил Годунов, словно прочитав его мысли, словно зная о тайной надежде Бельского. — Пройдём с ним по главному стану.

Почти до самого рассвета бодрствовал Годунов, вместе со всеми прислушиваясь, не долетит ли до стана конский топот разбойных крымцев, и только когда восток начал светлеть, велел Бельскому:

   — Оставайся при князе Мстиславском. Твой опыт не станет обузным. Я же — к царю. Доложу о готовности к сече, затем поднимусь на звонницу Данилова монастыря и стану наблюдать за полем боя, чтобы при нужде любую оплошность воевод исправить. В самом монастыре придержу резерв. Тысячи три. В нужный момент либо по твоей просьбе, либо князя Мстиславского пущу свой резерв в дело.

Вот теперь Годунов как Годунов. Подальше от стрел и сабель, а вроде бы не в стороне.

Казы-Гирей не пустил с ходу свои тумены в атаку на русскую рать. Если бы она стояла, изготовясь к битве в поле, тогда иное дело, а то попряталась за толстыми и высокими досками, за которыми не посечёшь гяуров стрелами, да и через оплот просто не перескочишь. Хан принял решение осмотреться. Оставив основное войско против села Коломенского, сам со своим стягом и личной гвардией поднялся на Поклонную гору. Темников тоже взял с собой.

Стоят китай-города на вид пустые. Да и откуда взяться, если рассудить, много войска в Москве, если, как докладывали лазутчики, всё оно в Пскове и Новгороде, да ещё в Ярославле?

«Пустить передовые сотни, чтобы проверить, чем огрызнутся эти передвижные крепостицы, об одну из которых обломал зубы Девлет-Гирей, или ударить сразу всеми силами, быстрее решив исход битвы в свою пользу?»

И тут лашкаркаши с советом. Не таким, какие давал Дивей-мурза своему хану. Нынешний предводитель похода не столь хитёр, как тот в ратных делах, но вот в лизоблюдстве преуспел.

   — Великий хан, вели своему войску навалиться на эти дощатые огороды, поставленные ради обмана. Где князь Фёдор, данник твой, раб твой, мог собрать столько войска, чтобы посадить его в стольких огородах? Твоя сила, мой хан, безмерно великая против русских.

   — Верно. Туменов храбрых у меня много.

   — Если, мой повелитель, упустим время, к Москве могут подойти полки из Пскова и Новгорода. По моим расчётам, дня через три-четыре. Нам этих дней хватит, чтобы взять в Москве всё, что мы собирались взять, и уйти за Оку.

   — Принимаю твой совет мудрый. Определи темникам, кому какой огород брать. Да поможет нам Аллах. Великий. Всепобеждающий.

Темники под рукой. Определить каждому направление для удара не заняло много времени.

   — Карнаи известят, когда на эти их огороды кинемся. Все тумены выступают одновременно. Пусть увидят гяуры, трусливо спрятавшиеся за досками, как велика наша сила. Велик Аллах!

   — Велик Аллах! И Мухаммед его пророк!

А русские ратники все жданки съели, гадая, когда же начнётся атака нехристей? Недоумевали, чего ради татарва медлит? Не в их это правилах. Они атакуют сразу, без раскачки, а тут вдруг — идёт время тихо-мирно. Трудно сидеть, притулившись спинами к колёсам телег, подпирающих китаи, не смея носа высунуть. Это строжайше запрещено. Не спускают глаз с ратников, готовые остепенить тех, кто станет самовольничать, не только десятники, но и сотники. А так хочется поглядеть, что творится за китаями. Вдруг вороги татями подбираются под самые оплоты?

Нет. Такого не может быть. Наблюдатели на звонницах монастырей не спят.

А лашкаркаши не спешит приказывать карнаям, чтобы давали сигнал для начала атаки. Даёт время темникам доскакать до своих туменов, собрать тысяцких и сотников для объявления им ханской воли, справедливо посчитал, что спешка при подготовке к атаке может повредить успеху. Вот если бы рать русская стояла стеной, как обычно, тогда всем всё ясно: передовые тысячи крутят колесо перед вражеским строем, разрежая его, а следом, по команде темников — неудержимая лава:

   — Ур! Ур! Ур-а-а-гш!

И дальше всё отработано: за первой лавой — следующая. Тумены второго удара охватывают строй с боков, рассекая его на части. И вот она — победа!

Теперь иное. Теперь нужно подумать, как ловчее одолеть высокие заплоты. Но ничего лучшего не придумаешь, как навалиться всеми силами, окружить китай-города, затем растащить китаи, отобрав для этого специальных джигитов на крепких и послушных лошадях. Они должны набросить на китаи крючки и тянуть их изо всех сил. Крючки для этого есть. Хотя они приготовлены для стен, но вполне пойдут и для этой цели. Есть и крепкие верёвки, плетённые из конских хвостов.

Русские же ратники серчать начали на долгое безделие татар.

   — Иль не решаются?! Глядишь, не попрут, а поворотят морды коней своих в степь?

   — Держи карман шире. За наживой пришли, разве остепенятся, не награбив добра и не захватив полона?

   — Так видят же китаи. Вон их у нас сколько. Побоятся, что не смогут одолеть.

   — Им китаи видятся пустыми. Даже пушки у нас упрятаны до времени. Вот и примут их за обманные.

   — Оно, конечно, так, но всё же...

Прервался этот вялый разговор протяжным завыванием басовитых карнаев. Подхриповатым, но далеко слышным.

   — Ишь ты? Встрепенулись!

Но продолжай сидеть до команды тихо, не смея даже размять ноги, распрямившись. И на подводы не моги взобраться, которые не только подпирают китаи, но и удобны для стрельбы рушницами из бойниц. Когда же татары полезут на сами китаи, стоя на телегах, ловчее рубить сплеча боевыми топорами, мечами, но особенно потчевать незваных гостей шестопёрами. Готовиться, однако, к этому рано. Вот когда ударит полковой набатный барабан, тогда в самый раз поплевать на ладони. А набат встрепенётся только тогда, как им объяснил сотник и подтвердили десятники, когда татарва, хотя и увидит вмиг ощетинившиеся стены китай-городов, остановить бешеный бег своих коней уже не сможет. Но прежде полкового зазвучит колокольный набат со звонницы Данилова монастыря.

Прошло немного времени, и тугой удар главного колокола разнёсся над полем и словно повис над цепью китай-городов. Запаливай, значит, пушкари факелы, сыпь порох на полки. Самопальщики готовь рушницы. Остальным — натягивай пружины самострелов, вставляя в направляющие гнезда калёные болты-стрелы, пока что не особенно шевелясь. Жди удара полкового набатного барабана.

Вот долгожданный басовитый удар набата. Готовься, стало быть, в полную меру. Чтобы по второму удару с залпом не замешкаться.

Хорошо бы ещё под копыта татарских коней триболы загодя разбросать, чтоб смешались бы передовые в кучу неразборную, а уж по ней — залп; но воеводы не решились на такое, ибо когда из китай-городов выскочит своя конница рубить сбившихся в толпу татарских ратников после встречных залпов, свои же кони могут наступить на триболы, и встречный удар ослабеет.

Резон, конечно, в этом есть, но можно было бы предусмотреть для своих проходы, обозначить их только вехами.

Жаль, умная мысля приходит, как часто бывает, опосля.

Гулкими басами ухают друг за другом полковые барабаны. И тут же — залпы. Тоже один за другим. И в грозный клич «Ур! Ур! Ура-а-агш!» вплелось истошное ржание раненых коней. Из скачущих в первых рядах добрая треть барахтается на земле, а дико несущуюся лаву не сдержать: кони более чем всадники охвачены неизъяснимым порывом, кажется, они даже не чувствуют раздирающего губы в кровь железа, несутся вперёд, перемахивая через упавших на землю коней и всадников. Только тогда скачущий конь может упасть, если наткнётся на пытающегося подняться подранка — тогда куча мала увеличивается и становится непреодолимой, образуется целый заслон из придавленных седоков и судорожно барахтающихся коней со сломанными шеями.

Ещё один удар набатов — ещё один залп; ещё удар — ещё залп. А в подмогу пушкам китай-городов бьют тяжёлые со стен монастырских, и ядра их, перелетая первые ряды, падают в середину атакующих, создавая и там завалы из коней и всадников.

— Что ж, пора, видно, обнажать мечи? — вроде бы сам у себя спрашивает князь Мстиславский и сам же отвечает: — Да, в самый раз. Пока не пришли в себя крымцы.

По сигналу взвизгнули игриво сопелки, весело подхватили их песню мелкие барабаны, рассыпались дробью, необычно звонко заиграли волынки — хоть в пляс пускайся.

И ведь верно: на кровавый пляс кличет музыка.

В один миг откинуты отвороты китай-города главного стана, и рванула русская конница, лихо врубаясь в смешавшиеся ряды врагов. Следом пешцы твёрдой поступью шагают на смертный бой.

Примеру Большого полка тут же последовали и другие полки. Сеча началась сразу перед каждым китай-городом.

Шло время, и сеча всё более распадалась на отдельные рваные куски, стало видно, что и русские, и татары заметно устают, рубятся вяло, но ни одна сторона не собирается уступать. Тут бы ввести в бой свежие силы, чтобы переломить ход рукопашки, но ни хан не решается отпустить от себя свою гвардию, ни Годунов — свою. А у Мстиславского резерва нет, да и откуда ему было бы взяться: наскребли по сусекам всё, что смогли.

Но вот, когда уже завечерело, распахнулись ворота Белого города, и несколько тысяч москвичей-добровольцев, получивших доспехи в царской Оружейной палате, вступили в сражение. Сразу же наметился перелом, хотя татары и не запаниковали, но боевой дух у них сник основательно, русские же мечебитцы взбодрились. Напор их стал более упрямым, и крымские тумены прорежались более, чем русские полки, к тому же татары во множестве начали сдаваться в плен. И не только простые нукеры, а знатные мурзы, сотники и даже тысяцкие.

Чуть было не захватили царевича Бахты-Гирея, тяжелораненого, но телохранители, окружив царевича плотным кольцом, всё же вынесли его с поля боя. Слух о ранении царевича стал стремительно распространяться среди крымцев, и они вовсе упали духом. Вот-вот должен был бы наступить желаемый перелом, но солнце уже закатывалось, и татары из последних сил рубились, уповая на неумолимо приближающуюся ночь.

Она действительно спасла крымцев от разгрома: враги отошли к своим станам организованно, хотя и уныло. Привыкли они к стремительным победам, к обогащению, которое следовало за победой, а тут такая тягучесть. Тут так много смертей. Так хитро расставили гяуры китай-города, а в них установили множество пушек, что диву даёшься. К тому же случись перевес со стороны нападающих, обороняющиеся могут укрыться за высокие, из толстых досок стены и снова отстреливаться из пушек, рушниц и самострелов, а ты снова как на голом пузе. Одно останется — лезть на смерть, если прикажут начальники. Неподчинишься — всё равно смерть. Со сломанным хребтом.

Крымские же военачальники мучались непонятным для них вопросом: откуда царь Фёдор набрал столько полков и изрядное число пушек? Жестоко пытали специально сдавшихся в плен детей боярских, чтобы выяснить у них, не псковско-новгородская ли рать подоспела к Москве, но готовые к смерти герои, корчась от боли и с трудом сдерживая истошные крики, твердили одно и то же:

   — Мы ждём подхода полков из Пскова, из Новгорода и из Вологды. С рассветом должны подойти передовые отряды. Крайний срок — к вечеру. Отсидимся за китаями до их прихода, отбивая наскоки. Зелья, ядер и дробосечного железа у нас в достатке.

К полуночи Казы-Гирей собрал темников и объявил своё решение:

   — Мы не верим тому, что говорят под пытками пленные гяуры. Они врут. Князь Фёдор успел привести полки из Ливонии потому, что король Швеции обманул нас, пообещав к лету осадить русские северные города, но не сделал этого. Ещё мы думаем, князь Фёдор выставил против нас не все свои силы. Держит он несколько полков в Кремле. Завтра он может бросить их в бой и решить сражение в свою пользу. Нужно ли нам дожидаться этого? Мы соберёмся с новой силой и придём сюда совсем неожиданно.

Никто из темников даже не попытался возразить. Только лашкаркаши предложил коварный план:

   — Снявшись на рассвете, оставим в засаде пару туменов. Если гяуры погонятся за нами сломя голову, то окажутся в мешке, и победа будет в ваших руках, мой мудрый хан.

   — Да будет так.

Отступление крымцев было сразу же замечено, и князь Мстиславский тут же самолично поспешил в Данилов монастырь на доклад к Годунову, который, как оказалось, спокойно почивал в покоях настоятеля. Князь добился, чтобы его разбудили. Доложил.

   — Крымцы уходят.

   — Я — к царю Фёдору Ивановичу, а ты — в погоню. Круши и круши. Пусть запомнят надолго, что прошло время разбоя безнаказанного!

   — Я не выведу полки из китай-городов. Не исключаю коварного замысла: вытянет нас за собой Казы-Гирей и завяжет в мешок. У него хватит для этого сил.

   — Не будет никакого мешка. Я повелеваю тебе: преследуй!

   — Я посоветуюсь с первыми воеводами всех полков и Воинской думой.

   — А я, сообщив радостную весть Фёдору Ивановичу, не умолчу о твоём упрямстве. Он, рассчитываю, скажет тебе своё слово.

Мстиславский, проводив Годунова, разослал лазутчиков окрест и велел собраться всем первым воеводам полков и членам Воинской думы в главной ставке. Доложив о приказе Годунова, поведал собравшимся, что он сам думает о сложившейся обстановке.

Опытные воеводы вполне согласились с тем, что крымцы не разбиты и могут, применив коварство, оказаться на щите, поэтому окончательное решение следует принять после того, как поступят известия от лазутных отрядов.

Тем временем Москву всколыхнул торжественно праздничный звон вначале колоколен кремлёвских храмов, затем и всех приходских церквей — столица одержимо в едином радостном порыве восклицала только одно слово:

— Победа!

Понеслись толпы к полковым станам, чтобы благодарить победителей, угостить их хмельным мёдом, но князь Мстиславский велел остановить ликующие толпы, объяснив им, что не подошла ещё пора для торжества, сам же продолжал, вместе с воеводами, ждать доклада лазутчиков.

Первый же вестник от отряда, лазутившего справа от дороги, подтвердил опасение Мстиславского и остальных воевод: лес буквально наводнён нукерами. Подобное же и слева от дороги.

А вскоре поступили более конкретные сведения: справа и слева от дороги на Серпухов укрылось по тумену крымцев. Явно для удара в спину, если русские ратники кинутся в погоню за основными силами.

Короткий обмен мнениями, и единодушное решение: полкам Передовому и Сторожевому, броском обойдя стороной засады, сопровождать по бокам отступающее войско Казы-Гирея, не давая возможности грабить лежавшие близ дороги сёла и малые города, остальным полкам подождать, пока засады снимутся и уйдут вслед за основным войском, тогда уже, основательно лазутя, идти вдогон. На переправе через Оку решили, собрав воедино все силы, побить как можно больше крымцев.

В Степь же, где русское войско может быть разбито, не идти.

И вот когда все нужные распоряжения были отданы, и полки приступили к их выполнению, князю Мстиславскому вестник передал волю царя Фёдора Ивановича:

   — Преследовать не только до Оки, но и в Степи. Дабы окончательно завершить разгром разбойного войска.

   — Оно не разгромлено, и мы его не в состоянии разгромить! — невольно вырвалось у князя Мстиславского, но он тут же спохватился. Не для гонца подобные слова. Попросил его: — Ты погоди чуток — я отпишу государю нашему решение Воинской думы и первых воевод всех полков.

К тому времени, как полки под командой князя Мстиславского основательно потеснили крымцев, пощипав знатно на переправах через Оку, и сопроводили их за засечные линии, не дозволяя грабить Заокские сёла и города, сами же не неся почти никаких потерь, москвичей уже успели убедить (усилиями наёмных крикунов), будто воеводы из-за упрямства Мстиславского, отказавшегося исполнить приказ не только главного воеводы Бориса Годунова, но и самого царя, упустили истинную победу. Произошло якобы непоправимое: разбойное войско ушло в Поле недобитым, жди, стало быть, его скорого возвращения.

Москва славила только Годунова, воеводский гений которого спас и стольный град и всю Россию.

Сам же Борис Годунов чувствовал себя на седьмом небе. Всё сложилось для него самым лучшим образом — теперь он не только мудрый советник государя и деятельный исполнитель его воли, теперь он ещё и прославленный воевода.

Кто теперь может сказать об его обузности?

Трон стал ещё ближе. Виден уже конец столь многотрудной борьбы. Осталась самая малость — всего три шага.

Первый шаг самый лёгкий, хотя вроде бы сомнительной нужности, однако Борис Годунов имел правило всегда заранее подстилать, на всякий случай, толстый слой соломы. Дело в том, что единственный в истории Ливонии король, хотя и мнимый, Магнус[61] скончался, и его жена, правнучка Ивана Грозного, Великого, Мария Владимировна и её двухлетняя дочь Евдокия остались без имения, без отечества, без друзей. Вроде бы какое дело Годунову до несчастной вдовы, но он предвидел возможное будущее: в случае кончины Фёдора Ивановича и Дмитрия Ивановича Мария может заявить своё законное право на российский престол. Угодно ли подобное Годунову?

Ответ однозначный: нет! И Годунов идёт на очередное коварство: заманивает Марию в Москву посулами о богатом женихе и добром имении, имея цель расправиться с ней.

Не подозревая ничего дурного, Мария Владимировна с дочерью приехала в столицу, и здесь её сразу же задержали. Борис Годунов предложил ей выбор: темница или монастырь.

Она соглашалась на любую участь, прося только об одном: чтобы её не разлучали с дочерью. Годунов, однако же, не сердобольничает: вскоре Мария Владимировна оплакала дочь, о неестественной смерти которой, как утверждал летописец, ходила молва. Через несколько лет отдала Богу безгрешную, горечью истерзанную душу и сама Мария.

Теперь на очереди — царевич Дмитрий.

Очень много имеется туманных и даже противоречивых суждений о гибели сына Ивана Грозного, но они разнятся только в малых деталях, проявляя полное единодушие в том, что смерть царевича — не случайное стечение обстоятельств, не результат неловкой игры в ножички — она творение коварного Годунова. И вопрос у многих на устах: царевич ли погиб?

Между вторым и третьим шагом — промежуточный. В шутку или всерьёз в своё время Иван Грозный посадил на российский престол вроде бы вместо себя великого князя Тверского Симеона. В дальнейшем, отстранённый от трона, он жил в своём удельном княжестве, пока и до него не дотянулась рука Бориса Годунова. Наступила и для Симеона пора: его Годунов лишил удельного княжества и определил место жительства в уединённом селе. Однако и этого Годунову показалось мало: Борис прислал ему на именины, вроде бы в знак своего уважения, вина, выпив которое Симеон ослеп. Сей коварный шаг подтверждали многие, даже сам Симеон в беседе с французом Маржеретом.

Вот теперь ничто не мешало завершить свой обильно политый кровью путь к трону, тем более что сам царь Фёдор Иванович, не отличавшийся здоровьем с детства, всё более и более сдавал. Многим это казалось вполне естественным, хотя злые языки перемалывали иное: с Фёдором происходит то же самое, что прежде было с его отцом Иваном Грозным и братом Иваном Ивановичем. Не случайно, дескать, на Аптекарский приказ Борис Годунов поставил своего родственника Семёна Годунова.

Слово, однако, к делу не пришьёшь, а не схваченный за руку — не вор.

Борис Годунов, ясное дело, спешил, но вместе с тем не желал грузно плюхнуться в лужу. Он с нетерпением ждал подходящего момента, и момент нужный предоставлен был ему вроде бы самим проведением — Печерский Нижегородский монастырь, в котором некогда возносили молитвы к Господу угодники Божьи Дионисий Суздальский и ученик его Макарий Желтоводский, вдруг сполз к Волге, развалившись и придавив множество иноков. Суеверный народ признал тот оползень за великое знамение того, что Россию ожидают лихие года. Царь же Фёдор, который совсем недавно посещал тот монастырь, воспринял это событие как знамение Господа для него лично. Он сник окончательно. Современники утверждают, что он смирился со скорой своей смертью. В подтверждение этого приводится один характерный факт: вскоре после крушения Печерского Нижегородского монастыря Фёдор Иванович принял участие в перекладывании мощей митрополита Алексия в новую серебряную раку, и государь будто бы велел Борису Годунову взять те мощи в руки, после чего с печалью в голосе молвил:

— Осязай святыню, правитель народа христианского! Управляй им и впредь с ревностью. Ты достигнешь желаемого; но всё суета и миг на земле.

Вещие слова, если даже они выдуманы лизоблюдами Бориса Годунова.

Царь Фёдор Иванович впал в тяжёлое беспамятство, и пошла гулять молва, что Годунов причастен к этому.

Вот как пишет о том событии историк Карамзин:

«Нет, не верим преданию ужасному, где Годунов будто бы ускорил сей час отравою. Летописцы достовернейшие молчат о том, с праведным омерзением изобличая все иные злодейства Борисовы. Признательность смягчает и льва яростного; но если ни святость венценосца, ни святость благотворителя не могли остановить изверга, то он ещё мог бы остановиться, видя в бренном Фёдоре явную жертву скорой естественной смерти и между тем властвуя, и ежедневно утверждая власть свою как неотъемлемое достояние... Но история не скрывает и клеветы, преступлениями заслуженной».

В духовной покойного Фёдора Ивановича царство было завещано вдове Ирине Годуновой, главными советниками при которой названы митрополит Иов, двоюродный брат покойного царя Фёдор Никитич Романов-Юрьев и царёв шурин Борис Годунов. Но Ирина (не без влияния Борисова) удалилась в Новодевичий монастырь, куда вслед за ней удалился и сам Годунов — держава осталась без кормчего. Вот тут и настало время для подкупленных крикунов и для тех, кого Годунов прежде ласкал, обретая своих сторонников. Вот так и получилось, что вроде бы по вселенской земской просьбе Годунов принял титул царя Российского, став родоначальником новой династии.

Но всё суета и миг на земле!

Если внимательно приглядеться к сегодняшним нашим правителям, можно сделать вывод, что они повторяют действия Годунова, коварством захватившего власть, но не знающего, что делать с этой властью: что ни решение, то — шлепок в лужу, то недовольство людское обнищанием и неуверенностью в завтрашнем дне.

Стремясь к поддержке дворян, а они были в основном мелкопоместными, от которых крестьяне охотно переходили в богатые боярские вотчины и монастырские владения, Борис Годунов законом запретил свободный переход крестьян из волости в волость, из села в село, навечно укрепил их за господами. Двойной совершил промах: великое возмущение крестьян, потерявших вольность, столь же великое недовольство бояр и иных богатых землевладельцев — они потеряли возможность заселять землепашцами свои пустующие угодья.

Одумавшись, Годунов внёс поправку: разрешил переход крестьян в определённый срок — на Юрьев день. Тогда возмутились мелкопоместные дворяне, крестьяне же и бояре тоже не были удовлетворены поправкой.

Общее недовольство.

Основательно возмутил царь Борис и такое уже очень сильное сословие, как вольное казачество. Вроде бы благое дело задумал — принять казачество под свою руку на царёву службу, однако, не очень подумав, перевёл в разряд государевых все земли, которые вольные казаки своим потом и кровью отвоевали у Поля. Мало того, Годунов вменил казакам пахать так называемую государеву десятину. А кому такое ляжет на душу? Земли лишили, паши ещё десятину для казны, в то же время неси охранную службу, бейся с разбойными сакмами. Не лучше ли подняться гуртом на алчного царя, невесть откуда взявшегося на троне?

Борисова политика так называемого «посадского строения» тоже не отвечала интересам посадского люда. В Москве, например, как грибы начали расти кабаки, дававшие баснословные прибыли в казну, в то же время спаивающие обывателя (сравните: засилие в нынешней Москве и кабаков, и игорных домов); но алчность не знает предела — увеличиваются торговые пошлины на русское купечество, с одновременным предоставлением привилегий иноземным купцам — всё это создавало благоприятную почву для разжигания ненависти к новой царской династии, захватившей трон.

В Москве начались волнения. По всей стране, особенно на юге, разгорались мятежи. Начиналась гражданская война, которую историки позже назовут Смутой.

Сегодня нам упорно (особенно активна невесть отчего церковь) пытаются навязать мысль, что российский народ, сплотившись, стеной встал против польских захватчиков. Верно, попытка агрессии имела место, но вторгшийся в пределы России ясновельможный пан Мнишек, как вроде бы лицо частное, был разбит в первом же сражении и улепетнул в свою Польшу.

Не вдаваясь в подробности, не злоупотребляя хронологией, скажу только о том, что в Кремле «засел» отряд слуг и телохранителей, посланный королевичем польским Владиславом[62], которому Москва присягнула на царство, готовить ему торжественную встречу. Сам же Владислав намеревался прибыть в свою новую резиденцию немного позже.

Поняв, однако, что в Москве разноголосая неразбериха, Владислав не торопился покинуть Смоленск, но не давал и приказа своим слугам покинуть Кремль. И они ждали, пока хватало у них сил. Вышли они из Кремля 7 ноября.

Никакого штурма Кремля не было. Происходили лишь стычки москвичей с наглыми ляхами, считавшими себя первыми среди славян, хранителями прославянской культуры и языка. По их мнению, они должны были править всем славянским миром, а москвичи кулаками, дубинами и даже при необходимости мечами объясняли им, как нужно уважать Россию. В конце концов ляхи, терпя притеснения от москвичей и потеряв надежду дождаться Владислава, попросили отпустить их с миром домой. Это произошло, повторяю, 7 ноября.

Во все эти дни в Москве не было ни одного ополчения. Ляпунов, глава дворянского ополчения, и атаман казачества Карела раскинули станы под Москвой, зорко следя друг за другом, ибо каждый из них хотел посадить на трон своего «хорошего царя». Что касается ополчения Минина и Пожарского, то оно стояло в Ярославле.

Некоторые историки, не приводя документальных свидетельств, утверждают, будто князь Пожарский приглашал на русский престол шведского королевича Карла-Филиппа. Это — сомнительно. Достоверен только один факт — Карлу-Филиппу присягнул на царство лишь Великий Новгород. Ярославль, что было бы логичным с учётом устремлений Пожарского, не присягал королевичу.

Более убедительна другая версия: князь Пожарский просил императора прислать в Россию на царство «цесаревского брата» Максимилиана. В ответ на это Пожарский получил похвальное слово императора с обещанием направить тут же посольство для переговоров. Посольство, однако, прибыло в Москву с опозданием, когда на царство уже был избран Михаил Романов. Императорское посольство проводили с таким письмом: «Мы этого не слышали и в мыслях не держали. Если же ваш посланник со слов князя Пожарского об этом вашему государю писал, то может посланник или переводчик сами это выдумали, чтобы выманить жалованье у своего государя».

Не слишком вразумительный ответ, поэтому он, как утверждает историк И.М. Василевский, сильно испортил отношение России с Западной Европой.

Вот так описывают предшествующие «Смуте» события летописи, так утверждает добрый десяток пытливых и честных историков, не соглашающихся с казёнными трактовками, озвученными в угоду правящей верхушке. Да и теперь в угоду какой-то группе официальная ложь о прошлом горячо поддерживается, напластывая новую ложь, запутывая обывателя совершенно противоречивыми разъяснениями, отчего так называемый день примирения назначен на 4 ноября.

Озлобившийся русский народ взялся за оружие особенно решительно, когда отборные головорезы Годунова потопили в крови южные волости, особенно Комарницкую.

Ощетинилось и боярство, которых насторожило очередное коварство Годунова: он обвинил Романова-Юрьева, определённого по царскому завещанию советником Ирины, в попытке отравить его.

Весь род Романовых оказался в опале. В ссылку были отправлены все дальние родственники Романова-Юрьева и даже его друзья.

Не великой знатности были Романовы, не из перворядных, даже не из второрядных, ради них вроде бы не стоило ломать копья, но именитые кланы увидели в сём коварстве угрозу себе. То, что они прощали Ивану Грозному, не желали прощать безродному выскочке.

О «Смуте» написано очень много, и каждый образованный человек знает о ней, а кто прошёл мимо столь трагической страницы в истории нашей страны, просто обязан со вниманием отнестись к ней, тем более что те события помогут лучше понять сегодняшний смутный день. Да и бессмысленно пытаться описать те грандиозные события в коротком очерке, поэтому я перейду к последним дням жизни Бориса Годунова, героя этого очерка.

Признаки дряхления у Бориса Годунова начали проявляться довольно рано. Заметно менялся и его характер. Прежде деятельный, Годунов стал только по великим праздникам появляться перед народом и всё более отдалялся от государственных дел. А вот подозрительности у него добавилось основательно, он уже не доверял самым ближним боярам и всё чаще обращался за советом к прорицателям и астрологам. Когда же он обратился к знаменитой в Москве юродивой Олене, она смело предсказала ему скорую кончину. Подтвердила это и ведунья Дарьица. Она, по собственному показанию, которое давала на допросах уже после смерти Борисовой, нагадала, что «Борису Фёдоровичу быти на троне немного времени».

От подобных предсказаний, да ещё под влиянием тяжёлой болезни и державных неудач Годунов всё чаще погружался в состояние апатии и уныния. Физические и духовные силы его быстро таяли, и 13 апреля 1605 года он скончался.

По одной версии, Годунов будто бы принял яд, ибо видел безысходность своего положения; по другой — он упал с трона и испустил дух во время посольского приёма.

Близкий к царскому двору английский наёмник Маржерет написал, что «Борис скончался от апоплексического удара».

Геннадий Ананьев Князь Воротынский

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Князь пересел уже на пятую лошадь, соратники его, малая дружина, отстали на много верст, с ним рядом скакала лишь тройка стремянных, которая, как и князь, меняя усталых коней на свежих, неслась и неслась вперед без отдыха; но вот, слава Богу, и Десна, теперь-то что, теперь – рукой подать до кремля московского. А спешил князь слово свое сказать великому князю Василию Ивановичу еще до того, как тронутся полки на Оку, чтобы стать, ожидаючи орды крымцев ненавистных, до осенней непогоды, до хляби непролазной. Дело в том, что князь Воротынский получил поначалу от своего лазутчика, что был у него в орде крымской, весть, будто весной Мухаммед-Гирей пойдет не на Оку, а в Казань, чтобы, сместив Шаха-Али, посадить там на ханство брата своего Сагиб-Гирея, а потом вместе с ним воевать Москву. Весть была очень важная и в то же время столь необычная, чтобы поверить ей без сомнения, и князь Воротынский послал казаков из нескольких сторожей за Дикое поле в улусы кочевые, дабы спромыслили они там языка знатного.

Минуло несколько недель, пока привезли казаки пленников. Вначале олбуда чванливого, а через день – сотника сурового, в доспехах воинских.

Олбуд заговорил сразу. Надменно. Будто не он пленник, а они, князь с дружиной, у него в холопах. Он с гордым блеском в глазах сообщил, что сам хан послал его ополчать дальние улусы, кочующие в Диком поле, ополчать для похода. В победе ханского войска он не сомневался. Так и сказал: «Прах от ног хана нашего солнцеликого будет лизать раб ханский Василий князь».

«Не тонка ли кишка?»

«Казань, волей Аллаха, пойдет вместе с нами, и кто устоит против силы несметной, которую поведут великие из великих Мухаммед-Гирей и брат его, свет очей великого».

Сотник оказался не столь болтлив, и пришлось его втолкнуть в княжескую кузницу, где дышал жаром горн, каля полосы железные до серебристой белизны.

«Прижги-ка зад нехристя-басурманина чуток, – повелел князь одному из дружинников, – авось сговорчивей станет».

Понял сотник, что не резон ему испытывать судьбу, не захотел жариться, враз согласился все поведать, что повелел ему темник, пославший в кочевые улусы. Подтвердил сотник, что и лазутчик донес, что и олбуд проболтал, и вот тогда решил князь самолично скакать к великому князю. Не гонца слать, а самому все пересказать Василию Ивановичу, государю русскому, чтобы упредил тот, рассылая полки на Оку, пути набега братьев-ханов. Он считал свою поездку в стольный град столь важной, что напрочь отмахнулся от просьбы княгини, ладушки своей, которая была на сносях и которая слезно молила не оставлять ее одну. Поцеловав ее, успокоил, что все сладится с Божьей помощью и что в скором времени он вернется. Без колебаний вставил ногу в золотое стремя. Тем более что время не ждало. Князь знал, что Разрядная изба уже давно разослала во все концы земли московской цареву грамоту, и дружины князей удельных, тысячи детей боярских и стрельцов без проволочек сполчились в местах, указанных Разрядной избой и теперь ожидают последнее слово государя-князя.

Успеть бы. Чтобы не посылать вдогонку гонцов, не менять ратникам пути, внося сумятицу.

Успеть бы.

Не заехал даже Воротынский в свой московский дворец, хотя стоял он чуть в стороне от пути, лишь проводил туда стремянных с заводными конями, оставив с собой только одного, и направился к Спасским воротам Кремля.

На Красной площади людишки ротозейничают, ратники стоят не шелохнувшись. При оружии. Оберегают широкий проход, в людском разноцветье проделанный, от Спасских ворот в сторону Неглинки.

«Послов, стало быть, принимает Василий Иванович, князь великий», – определил Воротынский, но не повернул коня к дому, чтобы сменить доспехи на парчу, бархат и соболь, посчитав, что не прогневит великого князя, не опалит тот его, а милость изъявит за радение. Спросил сына боярского у ворот:

– Кого принимает царь Василий Иванович?

– Литву.

– Где?

– В Золотой палате.

Заколебался Воротынский: стоит ли нарушать своим появлением пристойный порядок приема послов? Не вызовет ли у послов его появление в доспехах догадки какой? Не перегодить ли? Оно, конечно, лучше бы перегодить, только сподручно ли ему, удельному князю, боярину думному торчать в прихожей с челядью придворной.

Все, однако же, сложилось ладно. Едва миновал он Архангельский собор, осенивши себя крестным знаменем, как увидел послов, спускавшихся по лестнице в сопровождении дьяка Посольской избы.

«Ишь ты, из думных никого. Не вышло, значит, доброго ряда».

Пропустил послов, не поприветствовав их не то чтобы полупоклоном, но и кивком; пропустил, словно пустоту невидимую, и достойно чину и отчеству своему направил шаг свой в Золотую палату. Ему ли с литвинами речи вести либо ручкать-ся? Переметнулся от Литвы к великому князю Ивану, царю московскому и всея Руси не от доброй жизни. Дышать стало невмоготу. Перли нагло паписты в вотчину, словно мухи на мед. Поначалу мягко стелили, а потом донельзя обнаглели. При дворе тоже коситься начали, будто если греческого православия, то не человек значит. А то не в счет, что крымцев Воротынские били знатно, да и оповещали Витовта, а после него и Казимира о подготовке Гиреев к большим походам всегда заблаговременно. Не случались внезапные налеты. Не в счет, выходило, ратные их успехи. Если католик, то – знатен, если православный – быдло.

Им бы, литовским вельможам, радоваться, что прежнее черниговское княжество под их рукой оказалось. Не столько мечом, сколько хитростью завоевано. Они же возомнили о себе Бог весть что. И все же, похоже, понимали: не свое – оно и есть не свое, а ума не хватило, чтобы скрыть то понимание: обирали и Смоленщину, и Черниговщину, и Киевщину до нитки, поплевывая на обиды и гнев не только людишек тягловых, но и вотчинных князей. Невмоготу стало служить Казимиру, и князья древней Черниговской земли: Одоевские, Вельские, Воротынские, склоняемые к тому же единоверием и растущею мощью Ивановой, который собирал под свою руку все земли, бывшие в прошлом под Киевом, Новгородом и Владимиром, перешли к нему со своими вотчинами, а Казимира для успокоения совести известили, что обязанности присяжных с себя снимают. Ивану Третьему, Великому, царю Москвы и веся Руси присягнули они, а после его кончины – сыну, Василию Ивановичу.

Силой тогда Литва хотела вернуть отложившихся князей, но почувствовала умелость ратную князей Воротынских – Василия Кривого, Дмитрия Воротынского, да и его, князя Ивана; не забыли, небось, как он и дядя его Симеон Федорович воевали города Серпейск, Мещевск и Опоков. Должно, почесали затылки, задним умом смыслив, что зря притесняли вотчины князей Черниговских, принуждали их отступиться от веры православной. «По сей день не унимаются. Послов шлют. Только не быть нам больше под Литвой. Ни послами не умаслят, ни мечом не возьмут под свое иго древние отчинные земли русских князей».

Рынды, в белоснежных атласных кафтанцах с разговорами на груди и золотой цепью наперекрест, не преградили князю дорогу посольскими топорами, но и не поклонились. Не шелохнулись, когда он проходил. Князь тоже миновал их словно истуканов, привычно стоявших по обе стороны парадной двери, как составную часть этих дверей.

В Золотой палате тоже все привычно-празднично. На лавках, похожие на расперившихся клуш, восседали думные бояре. В мехах дорогих, в бархате, шитом золотом и усыпанном жемчугами. Головы боярские украшали высокие горлатные шапки, а руки с унизанными самоцветовыми перстнями пальцами чинно покоились на коленях. За спинами бояр стояли белоснежные рынды с поднятыми, словно в замахе, серебряными посольскими топорами; рынды похожи были на ангелов, оберегающих трон, на котором восседал, еще более бояр расперившийся мехами и бархатом в золоте, жемчуге и самоцветах царь Василий Иванович.

Размашисто перекрестившись на образ, висевший на стене близ трона государя, поклонился князь Воротынский поясно государю, коснувшись рукой наборного пола, и молвил:

– Челом бью, государь. Дело срочное привело меня к тебе в доспехах ратных.

– Садись. Место твое в думе всегда свободно.

И в самом деле, между князьями Вельскими и Одоевскими оставалась пустота на лавке. Почетное место. От трона недалеко. По породе. По отчеству. Владимировичи они, оттого и место знатное. Прошел к своему законному месту князь Воротынский, но не сел. Спросил, вновь поклонившись:

– Дозволь, государь, слово молвить. Несчетно коней сменил, спеша с вестью тревожной. Прямо с седла и – к тебе, великий князь.

– Вот и передохни малое время, пока мы по послам литовским приговор приговорим.

Умостился на лавку князь и только теперь почувствовал, что торжественность в палате насупленная. Обидели послы, выходит, и великого князя, и думу. И пока, как понял Воротынский, еще не выплеснулась наружу та обида. Не начался суд да ряд. Утихомиривали гнев бояре, чтобы сгоряча не наговорить лишнего, а чтобы мудро и чинно вести речи.

– Ну, что скажете, бояре? – обратился к думе царь, тоже, видимо, уже начавший успокаиваться и, как обычно, уже принявший какое-то решение, но желающий еще послушать своих верных советников.

Бояре помалкивали. Зачем зачин делать. Пусть сам Василий Иванович определит, кому первому речь держать. Тот так и сделал. Обратился к юному князю Вельскому:

– Твое слово, племянник мой любезный.

Встал князь Дмитрий Вельский. Сотворив низкий поклон, ответствовал:

– Сказ наш один: под Литву не пойдем. Негоже отчинами Рюриковичей владеть иноземцам. Иль у дружинников наших мечи затупились?

– Одоевские?

– Не отдавай нас литвинам поганым. Верой-правдой служили тебе, государь, как присягнули. Так же и далее служить станем.

– Воротынские?

– Челом бьем, государь. Твои мы присяжные!

– Ладно, тогда. Так послам и ответим: на чужой каравай пусть рта не разевают. – Помолчал немного и кинул взор на Ивана Воротынского: – Сказывай теперь твою спешную весть.

– Дозволь сперва по Литве молвить? Отчину твою, землю исконно русскую, Литве не видать. Только повременить бы с ответом. Пусть дьяки Посольской избы исхитрятся, время растягивая, а ты, Великий князь, еще раз им прием назначь. Да не вдруг. Пусть потомятся. Не убудет с них.

– Отчего такая робость? Иль у Литвы сил поболее нашего?

– Не робость, государь. Мы за тебя животы свои не пожалеем, а дружины наши – ловкие ратники, только послушай, государь, и бояре думные послушайте: весть я получил, будто Магмет-Гирей вот-вот тронется в большой поход…

– Полки завтра выходят на Оку. Главным воеводой поставил я князя Дмитрия Вельского. С ним стоять будет и мой брат любезный, князь Андрей Иванович. Сил достанет остановить крымцев. Пойди и ты с ними, князь Иван.

– Повеление твое исполню. С дружиною своею пойду. Только не все я еще поведал. Магмет-Гирей повезет в Казань, большим войском задумку свою подпирая, брата своего Сагиб-Гирея, чтобы взять для него ханский трон у Шигалея. Потом ополчить Казань и вместе воевать твои, государь, земли.

– Посол мой в Тавриде боярин Федор Климентьев и митрополит Крымский и Астраханский ничего мне не шлют. А как тебе ведомо стало?

– Станицу, из сторожи высланную, крымцы пленили, а нойон – из бывших моих дружинников, Челимбек по-ногайски. Его пять лет назад крымцы в бою заарканили. Я думал, сгинул смышленый ратник, а гляди ж ты – нойон. Он казакам бежать позволил, мне же весть послал.

– Челом бью, государь, – поднялся князь Шуйский. – Не с Литвой ли сговор у крымцев? Мы рать всю на Оку, оприч того в Мещеру, да во Владимир с Нижним, а Литва тут как тут. Твою, князь Иван, вотчину в первую голову воевать примутся. Смоленские да Черниговские земли им зело как возвернуть желательно.

– Что скажешь, князь Иван? – спросил царь Василий Иванович. – Не прав ли князь Шуйский?

– Не прав. Поверх вести нойона я казачьи станицы за языком из нескольких сторож послал. Двоих знатных приарканил. Везут их сюда, государь. Сам сможешь допросить. Им тоже ведомо о задумках братьев Гиреев. Тумены со дня на день двинутся. Сполчились уже.

Поднялся со скамьи Дмитрий Вельский.

– Дозволь, государь? – И, дождавшись кивка Василия Ивановича, заговорил самоуверенно: – Казань, ведомо князю Воротынскому, присягнула Шигалею, волею нашего государя на ханство венчанного. Я сам его возил туда. Отменно, скажу я вам, принят Шигалей не только уланами и вельможами ихними, но и простолюдинами. Не опасная, считаю, до поры до времени Казань. Станет она сопротивляться Магмет-Гирею. Крови друг другу пустят, до рати ли после того против государя нашего? Да и то, если подумать, разве не понимают казанцы, что в ответ на набег государь наш зело их накажет. Не вижу нужды брать ратников из городов, на которые Литва аппетит имеет. Пять полков на Оке – малая ли сила? Сторожи еще на засечной полосе. На бродах засады поставим. Крепкие, чтоб смогли сдержать крымцев на то время, пока полки подоспеют. В Коломне встанет полк левой руки, в Серпухове – большой полк и правой руки. Сторожевой и Ертоул – по переправам. Ертоул на переправах станет надолбы ставить.

– Все верно, князь Дмитрий, только мой совет государю такой: в Нижний Новгород рать послать, во Владимир. На Нерли броды околить. Посошников можно послать, не дробя Ертоул. В Коломну направить знатную рать с главным воеводой.

– Иль у тебя ратного умения мало? – спросил с иронией Василий Иванович. – Тебе с братом моим в Коломне стоять. А главным один останется – князь Вельский.

– Воля твоя, государь, – ответил Иван Воротынский, весьма расстроенный тем, что сообщение, которое он считал очень важным, воспринято с недоверием, как хитрый ход коварных литовцев. И все же он попытался настоять на своем еще раз: – Дозволь, государь, Разрядной избе еще раз обмозговать. Со мной вместе. Пусть за ней останется последнее слово.

– Не дозволю. Завтра полкам выходить, отслужив молебен. Благословясь у Господа Бога нашего.

Так тверд был Василий Иванович оттого, что никаких тревожных вестей из Казани не приходило. Не все ладно в Поволжье, как того хотелось бы, и виной тому мягкость родителя его, царя Ивана Великого. Обошелся он с Казанью мягче даже, чем с Великим Новгородом, с единоверцами своими. Взяв же Казань, мстя за кровь христианскую, за бесчестие и позор отца своего, Василия Темного, Иван Великий не разорил ее отчего-то, не вернул под свою руку древние отчины киевских и владимирских князей, а оставил ханство сарацинское христианам на погибель.

Либо так Бог положил, наказывая Русь за грехи ее тяжкие, либо наваждение дьявольское сработало, только поверил Иван Великий клятве неверных, посадил на ханство Мухаммед-Амина, который с братом своим Абдул-Латыфом и подговорили царя Ивана Васильевича идти на Казань, обещая помощь всяческую, чтобы не правил ею кровожадный брат их, состарившийся уже и не столь грозный хан Али, не насмехался бы над ними и не досаждал бы им.

Поклялись они в верности царю Ивану Великому после того, как он взял Казань, присягнули верой и правдой служить ему, жить в добром соседстве с Россией, быть ее данницей. Не засомневался мудрый в прежних своих поступках царь, и не только посадил на ханство Мухаммед-Амина, но и разрешил ему взять в жены старшую жену хана Али, заточенную после победы над неверными на реке Свияге и после взятия Казани в Вологде. Она-то и настояла нарушить клятву и отложиться от Москвы, совершив жестокую подлость. На рождество Иоанна Предтечи, в лето 7013 от сотворения мира (1505), перебил Мухаммед-Амин богатых русских купцов и всех иных русских, живших в Казани и в других улусах. Никого не оставил, ни священнослужителей, ни отроковиц прелестных, ни младенцев, ни стариков и старух, ни мужей знатных. Коварно налетели на не ожидавших никакого худа христиан, те даже не успели принять меры для своей обороны.

Застонал после того христианский люд Мурома, Мещер, Нижнего Новгорода, Владимира, умывались кровью вятичи и пермяки, падали с плеч буйные головы русских ратников, но все попусту: сильно тогда обогатился Мухаммед-Амин бесчисленными сокровищами, доспехами воинскими, оружием, лошадьми и пленниками. Насыпал, сказывали, из захваченного золотую гору лишь ради куража, для потачки гордыни своей, и похвалялся:

– Еще больше возьму у кяфиров. Всю Казань золотом умощу! Все правоверные из золотых кувшинов станут свершать тахарату.

Неведомо, долго ли торчала бы заноза в российском теле, оставленная Иваном Великим, когда смог бы избавиться от нее продолжатель дел отцовских Василий Иванович, только случилось так, что Бог помог, сниспослав свою благодать христианам за молитвы их горячие, а кровожадного покарал за безвинную христианскую кровь, за мучеников, проданных в рабство: покрылся Мухаммед-Амин гноем и поползли по грешному его телу черви. Ни волхвы, ни врачеватели знатнейшие не смогли исцелить его от страшной болезни, три года он не вставал с постели, никто не входил в его опочивальню, пугаясь смрада, от него исходящего. Даже жена, толкнувшая хана на путь коварства, не навещала несчастного.

Прозрел он, в конце концов. Так и сказал вельможам своим, что карает его русский Бог за напрасно и невинно пролитую кровь христианскую, за измену и за нарушение клятвы. В присутствии беев, мурз и уланов диктовал он писцу на предсмертном одре послание Василию Ивановичу, царю московскому:

– Родитель твой, царь Иван, вскормил меня и воспитал в доме своем не как господин раба, но как любящий отец родного сына, я же скажу – волчонка, по нраву моему. Захватив в кровопролитном бою Казань и брата моего, передал он ее на сохранение мне, злому семени варварскому, как верному сыну своему, а я, злой раб его, солгал ему во всем, нарушил данные ему клятвы, послушался льстивых слов жены моей, соблазнившей меня, и вместо благодарности заплатил ему злом. Не меньше зла принес я и тебе, светлый царь Василий Иванович, ратников твоих бил, полон бессчетный брал, но более всего грабил и убивал мирных пахарей твоих лишь за то, что они многобожники… О горе мне! Погибаю я, и все золото и серебро, и царские венцы, и шитые золотом одежды, и многоцветные постели царские, и прелестные мои жены, и служащие мне молодые отроки, и добрые кони, и слава, и честь, и многие дани, и все мое несметное богатство мне не нужны, ибо все исчезло, словно прах от ветра.

Передохнул, чтобы набраться сил для дальнейших слов, с гневом видя, как когда-то ползавшие перед ним на животах сановники смотрят на него с презрительной жалостью и затыкают носы шелковыми платками, грабежом приобретенными. Усилием воли заставил себя продолжить:

– Великий князь, царь Василий Иванович, господин мой и брат мой старший, прошу у тебя перед смертью своей прощения за грехи мои перед отцом твоим и тобой. Каюсь в измене и отдаю в твои руки Казань. Пришли сюда на мое место царя или воеводу, тебе верного, нелицемерного, дабы не сотворил он такое же зло…

К письму присовокупил Мухаммед-Амин триста коней боевых, на которых сам ездил, когда был здоров и любил набеги, золота и серебра изрядно и шатер чудной работы, вещь зело драгоценную, дар казанскому царю от царя вавилонского и кизилбашского.

Не спасло Мухаммед-Амина покаяние, съеден был он заживо червями, а жена-злодейка отравилась, угнетаемая совестью своей. Сановники и народ казанский исполнили завещание хана, напуганные столь страшной смертью клятвоотступника, послали знатных людей просить хана от руки Василия Ивановича.

Самое бы время посадить в Казани воеводу-наместника но Василий Иванович, не считая, что делает, как и родитель его, великую ошибку, отдал ханство Шаху-Али. Верному, как он считал, другу, верному слуге. Справедливо считал. Шах-Али не отступал от клятвы, всех недовольных казнил жестоко, вовсе не думая, что вызовет тем самым недовольство собой. Но это – беда не беда, если бы не политика крымского хана Мухаммед-Гирея, очень недовольного тем, что в Казани властвует ставленник московского царя. Ему самому хотелось подмять Астрахань с Казанью и Россию сделать данницей, возвратив былое, оттого и трутся его мурзы в Казани, склоняют к Крыму знать и народ, чуваш и черемисов волнуют. Всякий день жди оттуда вестей поганых. Но, слава Богу, пока нет гонцов недобрых. Сеид тут же бы дал знать, начни вельможи противиться Шаху-Али. Когда малая часть их противится, не большая беда, а вот если заговор станет зреть, не пройдет он мимо сеида. Он клялся ему, царю Всея Руси, в верности и до сего дня держал слово свое отменно.

Но не то главное, что знать поддерживает Шаха-Али и его, царя российского, не посмотрел бы на это Мухаммед-Гирей, давно бы послал свои тумены в Казань, чтобы сместить Али и исполнить свою мечту. Подчиняясь воле турецкого султана, сдержал он свой пыл, а рать свою направил против Сигизмунда, разорив десяток его городов и захватив великий полон. Изрядный вклад в такой поворот дел внесли посол, направленный им, Василием, в Тавриду, боярин Федор Климентьев, и дворянин, разумный и хитрый, Голохвастов, доставивший письмо султану турецкому Селиму с предложением заключить союз, который бы мог обуздать крымского хана, укоротить руки Литве и Польше.

Сумел дворянин Голохвастов убедить Селима, как опасно ему возвеличивание Мухаммед-Гирея, притязающего на Астрахань и Казань и мечтающего создать орду, равную могуществом Батыевой, оттого султан и урезонил крымского хана, направив сготовленное на Казань войско воевать Литву и Польшу. И хотя не удалось Голохвастову уговорить Селима передать Крымское ханство племяннику Мухаммед-Гирея Геммету-царевичу, который любезен был ему, Василию, Селим все же послал ласковый ответ, а чтобы доказать свою дружбу, повелел пашам тревожить набегами сигизмундовы владения. Это кроме похода крымского хана.

Дело пошло было как по маслу, да вот случилось недоброе – умер Селим, гроза Азии, Африки и Европы. На оттоманский трон сел его сын, Солиман. Василий Иванович поспешил, понимая знатность дружбы с Портой, направить в Царьград посла Третьяка Губина. Сумел тот повлиять на Солимана, который тоже повелел объявить Мухаммед-Гирею, чтобы он никогда не устремлял глаз свой на Россию.

Гонец от Третьяка Губина доставил совсем недавно отписку, что Мухаммед-Гирей побывал в Царьграде, говорил с султаном, внушая ему, что верить россиянам нельзя, что Москва ближе к сердцу держит Персию, но султан-де остался тверд.

И даже когда хан крымский вопросил, чем буду сыт и одет, если запретишь воевать московскую землю, султан ответил, чтобы воевал бы он Сигизмунда и венгров.

По всему выходит, бить в набатный колокол рано, не следует оголять рубежи с Литвою и Польшей. Ох, как они этого ждут! Князь Воротынский, может, и верную весть принес, повезет в Казань Мухаммед-Гирей своего брата, но примет ли его Казань с радушием? Спор да ряд там начнутся, не вдруг утихнув. Вот тут не оплошать бы. Послов туда снарядить, воеводе в подмогу, да поживее, чтобы не припоздниться. С умом, да со сноровкой чтобы. И чтоб сеиду кланялись от его,царского, имени. Если сеид не переметнется к Гиреям, не совладать им с Шахом-Али.

Да и не вдруг осмелится ослушаться оттоманского султана Мухаммед-Гирей, поосторожничает вести великую рать на Русь. Мурз может послать с малыми силами, чтоб потом их в самовольстве обвинить, но сам не пойдет. Иль ему голова своя не дорога?

Верный ход мыслей у Василия Ивановича, государя земли русской. Верный, но – вчерашнего дня.

Не так повел себя Мухаммед-Гирей, как повелел ему султан Солиман и на что надеялся Василий Иванович. И виной тому – послы сигизмундовы, которые, привезя с собой изрядно золота и серебра, меха и коней отменных, смогли убедить братьев Гиреев не быть послушными султану портскому, а самим стать могуществом равными Солиману. И всего-то нужно для этого Сагиб-Гирею сесть на ханство Казанское, что не так уж и трудно, затем принудить Великого князя Московского стать данником Орды, как бывало прежде, а уж затем завоевать Астрахань. Посмеет ли после этого Солиман повелевать могущественным Гиреям?!

Но проводить свою линию, советовали послы, следует не вдруг, не явно ополчаться против Шаха-Али, готовить поход будто бы на Венгрию, а в Казань послать лишь несколько беев и уланов во главе с ширни или ципцаном, дабы сказали они Шаху-Али, чтобы не держался бы за титул ханский, а бежал бы к князю Московскому, кому служит верой-правдой…

Найдутся, убедили сигизмундовы послы Мухаммед-Гирея, знатные вельможи, которые станут внушать всем, что только Сагиб-Гирей дарует Казани свободу и обогатит ее народ. Тогда не придется брать Казань штурмом.

Всего этого еще не знал Василий Иванович. Не знал он и того, что давно уже послал Мухаммед-Гирей в Казань целый отряд верных ему сановников, и те не сидели сложа руки. Гонцы несли в Крым ободряющие вести: сторонников Гиреев в Казани больше, чем можно было ожидать, Шах-Али не любим ни знатью, ни воинами, сопротивляться он не станет и сбежит, как только Сагиб-Гирей появится на берегу Волги.

Мухаммед-Гирей изготовил свои тумены для похода через Дикую степь к Волге. Вопреки воле султана. Изготовил непривычно рано, когда степь только-только начала подтаивать на солнцепеках.

Ни Шах-Али, ни сеид ничего об этом не знали, однако первосвященник, привыкший к великому почитанию, начинал замечать во взглядах правоверных едва уловимую холодность, и это его весьма тревожило. Он пытался понять, отчего зарождается неприязнь и почему неприязнь эта старательно скрывается. Даже ципцан, посол Гирея, так почтителен, что становится неприятно от его притворной любезности. А в глазах нет-нет, да и мелькнет холодок высокомерия.

«Недовольны вельможи, что я призываю правоверных быть покорными воле Аллаха, почитать Шаха-Али и не выказывать вражды воеводе московскому, послу великокняжескому и купцам русским? Не думают тупоголовые, заплывшие жиром, чем вражда с русским царем может обернуться для казанского ханства и для всех правоверных мусульман».

Сеид считал, что следует благодарить Аллаха, наделившего добротой русского царя, его князей и бояр. Никто бы их не осудил, если бы они, мстя за набеги постоянные, за полон ежегодный, тысячами исчисляемый, побили бы всех казанцев, кто выше колеса повозки. Так поступал со своими врагами великий Чингисхан, и ему поют вот уже сколько поколений славу. Русский же царь, несмотря на обиды, чинимые казанцами, никого не тронул. Как было ханство, так оно и осталось. Прислал воеводу в Казань лишь для того, чтобы не возобновлялись те самые набеги за пленниками и конями на земли царские, не осквернялись бы храмы христианские да не грабились бы они. Сами же казанцы просили об этом после того, как бог покарал Мухаммед-Амина за коварство его, за кровь христианскую, пролитую целыми реками. Ужаснулись казанцы мучительной смерти жестокого хана, послали к царю русскому просить из его рук хана, но забывать это начали. Так быстро!

Москва могущественней Казани, это – истина, и если станет Казань и впредь досаждать Москве, нанося ей урон и обиды, тогда подрубит она ханство под самый корень. Только добрый мир спасет правоверных от бесцельной гибели, сохранит все, что у них есть сегодня: процветание и веру. Да и от Гиреев алчных, мечтающих стать властелинами Вселенной, обережет Москва.

Ясно каждому, кто имеет ум и честь, что властолюбие и жестокость Гиреев не имеет предела. Казанское ханство под их пятой застонет стоном горестным, и прольется без меры кровь правоверных. А простит ли Аллах своему первослужителю, кому определено направлять верующих на путь истинный, подобное? Хотя он и Милосердный. Не станет ли его, сеида, участь подобна участи Мухаммед-Амина?

Раздумья эти прервал мулла одной из окраинных мечетей Казани, которому сеид обещал летом этого года паломничество в Мекку и Медину. Мулла всячески поддерживал его, сеида, политику, был истинным сторонником московского протектората и не хотел никаких осложнений во взаимоотношениях казанского хана с московским царем.

– Слышал я, почтенный улема, от своих прихожан, будто их подговаривают выступить против Шаха-Али. А когда, обещают, сядет на ханство Сагиб-Гирей, будет его сторонникам вольно грабить русских купцов. Богатство их, внушают, вызывая алчность, не подлежит счету.

– О, дрова для геенны! Как много отступивших. Не Всевышний ли предупреждал нас: «Сколько мы погубили до них поколений; они были сильнее их мощью и искали на земле, есть ли убежище!.. Поистине, в этом – напоминание тому, у кого есть сердце или кто преклонил слух и сам присутствует!»

– Человек – заблуждающийся. А многие к тому же – алчны.

Нет, не понял почтенный мулла сеида. Не об этом он сокрушался. Верно, алчные всегда забывают, что ограбить купца – ограбить себя; убить купца – убить себя; но те, кто толкает на прегрешение алчных, разве у них нет головы? Царь московский может постоять за своих людей. Месть настигнет свершивших зло, и целое поколение казанцев исчезнет с лица земли. Именно это заботило сеида. К таким же последствиям вело и подстрекательство против Шаха-Али. Итог один: война с Россией. А это – конец.

«Неужели Мухаммед-Гирей со своим братом завоюет казанское ханство?! Тогда – всему конец. Сагиб-Гирей – начало конца. На многие века!» – гневался сеид на тех, кто, называя себя мусульманином, совершенно не считался с мнением его, первосвященника, кому Аллах предначертал направлять на верный путь предавшихся Аллаху. С мнением верховного судьи всех поступков правоверных в ханстве.

– Призывай с мимбара молящихся не идти путем отступников, для кого у Аллаха припасен огонь жгучий. Да благословит тебя Всевышний, Всемилостивейший и Милосердный. И прошу тебя, давай мне знать обо всем, что услышишь против Шаха-Али или что о Сагиб-Гирее.

Мулла покинул покои сеида, и тот погрузился в тяжелые раздумья. Вот уже третий священнослужитель приносит ему подобную весть. Выходит, не случайно подстрекают казанцев против Шаха-Али. Выходит, Мухаммед-Гирей, совсем потеряв голову, рвется подчинить себе казанское ханство. Трудно будет Шаху-Али противостоять своими силами, почти невозможно, ибо он не любим народом, слишком молод и не в меру мстителен, не наделен и проницательностью. Шаха-Али нужно менять. Срочно. Пока не нагрянул Мухаммед-Гирей со своим братом.

«Сегодня подготовлю письмо царю Василию и завтра пошлю гонца».

И еще одно свое намерение он, наконец, решился исполнить. Он давно собирался произнести с мимбара проповедь о том, что не должно быть вражды между мусульманами и христианами, ибо они – одной веры. Как и иудеи. Авраам – отец Измаила и Исаака. Моисей, Муса, почитаем и иудеями, и мусульманами. Иисус Христос, Иса, был предтечей пророка Мухаммеда. Бог один у всех, лишь разные пророки, которые и почитаются по-разному. Но разве это – предлог для вражды? Сеид понимал, что подобная проповедь прозвучит громом среди ясного неба, ибо народ темен и знает лишь то, что внушают ему с детства муллы и родители, оттого все не решался на такое откровение, но теперь видел, что пора внушить праведную мысль вначале служителям мечетей, чтобы потом, когда он сам прочтет проповедь, они поддержали его в своих проповедях и в беседах с правоверными.

Он тут же послал своего верного слугу к Шаху-Али, чтобы тот нашел благовидный предлог посетить его, сеида, завтра после свершения салят асгозахр, полуденного намаза, а сам сел писать письмо царю Василию, не доверяя это секретное слово никому. Даже преданному секретарю.

На рассвете, когда еще не разнеслись над городом с минаретов мечетей призывы муэдзинов к верующим совершить салят ассубх, чтобы вознести вместе с зарей хвалу Всевышнему, гонец сеида выехал со двора первосвященника и поскакал к переправе. Провожал его сам сеид, совершив перед этим фатиху.

Не внял Аллах просьбе сеида благословить путь гонца, через несколько часов его, скрученного арканом и завернутого в кошму, бросили к ногам мухаммед-гиреевского ципцана и вытащили изо рта тугой кляп.

– Было ли с ним письмо? – спросил ципцан перехвативших сеидовского гонца.

– Мы не искали у него ничего, – ответил один из воинов, могучий, как буйвол. – Зачем зря терять время. Если письмо есть, оно – с ним.

– Развяжите. Обыщите. Или ты сам скажешь, продавшийся неверным, где послание нечестивца Василию?

– В голенище сапога, – покорно ответил гонец, совершенно не собираясь противиться воле Аллаха, который предначертал ему то, что предначертал.

– Кому должен был передать письмо?

– В Алатыре, стрелецкому воеводе. Потом вместе с ним скакать к великому князю Василию.

– Он – не великий. Он – раб Мухаммед-Гирея, да продлит Аллах его жизнь, – молитвенно провел ладонями по щекам и подбородку ципцан, затем, после небольшой паузы, продолжил: – Ты – отступник от веры, ты еще и предавший своего господина. Есть разве таким доверие? Нет! – И повелел воину-бугаю: – Увезите в лес, разрубите на куски и бросьте на съедение волкам. Потом ты, – перст в сторону воина-бугая, – не медля ни минуты, вернись сюда. Предупреждаю: ни один человек не должен знать, что мы перехватили посланца сеида! Не сдержите язык за зубами, не сносить вам головы!

Как только унесли вновь опутанного арканом и завернутого в кошму гонца, ципцан с нетерпением принялся за сеидово послание к московскому царю, время от времени восклицая:

– О, Аллах!

– Смерть отступнику от пути Аллаха!

– О, желтая собака!

Как он сейчас гордился собой, что так ловко обвел вокруг пальца доверчивого сеида. Еще в Крыму он знал, что первосвященник казанский вещает с мимбара неугодное Аллаху – призывает к дружбе с русским царем, а не к джихаду с неверными, но, приехав в Казань, он целовал ичиги сеида, не пропускал ни одной его проповеди, всегда оказывал знаки нижайшего почтения, даже раболепия; глаз в то же время с сеида не спускал – вот и клюнул простофиля-предатель, не особенно таился, посылая гонца.

«Пусть теперь думает, что посланец его скачет к царю! Пусть! Если Шах-Али пошлет своего гонца, он тоже доскачет до меня», – улыбнулся своему остроумию ципцан.

Да, ему можно было улыбаться. За короткое время он сделал все необходимое, чтобы полностью оттеснить хоть чуть-чуть лояльных к русским сановников Шаха-Али. Теперь тот в полном неведении, что творится в Казани и во всем ханстве, а все повеления Шаха-Али тут же становятся известными ципцану и выполняются лишь те, на какие он дает разрешение. Шаху-Али же с почтением доносят о том, что воля его, ханская, исполнена. Никто не перечит хану, никто даже ни взглянул на него дерзко или надменно, никто ни разу не выразил никакого протеста. Даже советники любое ханское слово воспринимают как самое мудрое, не требующее осмысления и тем более уточнения.

Ципцан знал, что сегодня после полуденной молитвы Шах-Али едет к сеиду. Он считал эту встречу нежелательной, ибо предвидел суть предстоящей беседы, но помешать уже не мог: слишком неожиданно сеид зашевелился.

«Что делать! Пусть настораживает Шаха-Али! Пусть! Поступит же лизоблюд Васильев так, как захочу я! Пусть и мулл собирает отступник сеид. Пусть! Найдется в беседе с ними неверно сказанное слово, которое возмутит правоверных! Его предопределение в его руках! Аллах – Всевидящий. Он не прощает сбившихся с истинного пути!»

Что ж, проницательность ципцана достойна уважения. После торжественной церемонии встречи, при которой знаки почтения более выказал гость, нежели хозяин, что не противоречило мусульманскому обычаю, хан и сеид удалились в покои для духовных бесед. Одни. Без советников и других приближенных.

– Достопочтенный хан, – начал беседу с глазу на глаз сеид, едва возлегли они на подушки, услужливо подложенные рабами под их спины и тут же исчезнувшими. – Мне все чаще поступают сведения, что против вас, повелитель, плетется заговор. Гирей хотят захватить ханство. На ваш престол метит брат Мухаммед-Гирея Сагиб-Гирей. Вы же, как мне известно, бездействуете. Развязываете тем самым руки заговорщикам, нити от которых держит в своих руках ципцан Мухаммед-Гирея, приехавший в Казань с полномочиями ханского посла.

– Да благословит Аллах уста ваши, почтенный хаджия, – ответствовал Шах-Али, приложив руку к сердцу. – Забота о спокойствии правоверных в нашем ханстве достойна всяческих похвал. Только, как нам видится, опасения ваши преувеличены. Посол крымского хана привез нам любезное письмо Мухаммед-Гирея. Он хочет нашей дружбы и зовет вместе воевать Астрахань. Во дворце посол появляется только тогда, когда мы зовем его. Он не назойлив и терпеливо ждет ответного письма. Наши советники пишут его. Готовим мы и ответное посольство, которое повезет письмо и сопроводит ципцана. Во дворце, среди наших слуг, нет ослушников.

– А за стенами дворца?

– Ремесленники трудятся, пастухи пасут стада, землепашцы выращивают злаки, купцы торгуют, воины упражняются в ратном деле – так нас извещают преданные советники. И воевода московский не беспокоится.

– Наш враг – наши заблуждения. Правоверных призывают к джихаду, разжигают алчность, убеждая, что Сагиб-Гирей, став ханом в Казани, разрешит грабить русских купцов. Попирается право собственности, освященное Аллахом. И ради чего? Ради вражды с русским царем! Именем Аллаха призываю: пошлите гонца к царю Василию! Написать письмо берусь я сам. Пусть останутся ваши, хан, советники в неведении. Они, я думаю, сидят за двумя достарханами.

– Послать гонца, не уведомив посла царя Василия Ивановича и его воеводу?! Разумно ли такое?

– Их тоже следует предупредить. Не мне, служителю Аллаха, а вам, великий хан, надлежит это сделать, да продлит вам Аллах годы жизни и царствования. Тайно сделать. Посоветуйте им отправить домой всех русских купцов, а из Заволжья прислать рать конную и пешую. Продержится она, пока не подойдут полки русские на подмогу. Только, повторяю, тайно все нужно делать. Лишь верным слугам можно довериться.

Но где они – верные слуги? Ципцан умело оттеснил одних, посулами переманил на свою сторону других, теперь видел каждый шаг Шаха-Али, слышал каждое его слово. Нет, ципцан не мог проведать, о чем беседовали хан и сеид, но как только Шах-Али повелел готовить в путь гонца, ему тут же донесли об этом. И как отправил Шах-Али своего первого советника за воеводой и послом царевым, советник тот вначале завернул к ципцану.

– Как повелишь поступить, уважаемый?

– Выполнять, уважаемый ширни, волю своего хана, – ответил ципцан. – Зарони только такую мысль и воеводе и послу: подозрительным, де, стал Шах-Али. Беспочвенно подозрительным. Боится чего-то, а чего, сам не знает. Внуши им, что любим хан всеми вельможами и всем народом, ему подвластным, и никто против него ничего не замышляет. Даже черемисы и чуваши готовы жить под его рукой.

– Но хан узнал, видимо, от сеида что-то важное. Царевы слуги могут ему поверить. Но если и не поверят полностью, то насторожатся. А это разве хорошо? Предлагаю убедить посла, что все слухи, которым верит Шах-Али, – коварство Литвы. Их, мол, лазутчики сбивают с толку хана. Что-то замышляют. Пока еще неизвестное, но что недоброе, это бесспорно.

– Твои слова достойны уважения. Сагиб-Гирей по достоинству оценит твою верность ему. Но с Литвой не спеши. Нужно подслушать разговор Шаха-Али со слугами русского царя. Если действительно отступник сеид узнал о намерениях Мухаммед-Гирея и рассказал о них Шаху-Али, тогда – обвиняй во всем Литву. Усыпить слуг царевых нужно во что бы то ни стало. Но если и они пошлют за Волгу своих людей с грамотами, перехватим и их. Я сам займусь этим.

– Русский гонец – не наш гонец. Подобное – опасно.

– Опасно станет тогда, когда русский царь узнает, что Мухаммед-Гирей уже собрал свои войска для похода на Казань и скоро раскинет свои шатры у стен города. Опасно, если раньше его в Казань войдут стрельцы, казаки и дети боярские!

– Будет все исполнено, – приложив руку к сердцу и склонив голову, пообещал ширни. – Позволь продолжить путь свой к послу и воеводе?

– Конечно, почтенный. Поразмысли в пути, как передать Шаху-Али, что сеид писал письмо рабу Мухаммед-Гирея Василию, чтобы тот срочно прислал бы в Казань нового хана, более достойного. Козни, дескать, строит сеид. Цель какую-то свою имеет. Пусть Шах-Али подумает своими куриными мозгами, что к чему.

– Будет исполнено.

– Еще одно мое пожелание: пришли ко мне верного тебе муллу. Лучше двоих или даже троих. Сейчас же. Чтобы я успел переговорить с ними до того, как наступит время беседы с ними отступника сеида.

– Будет исполнено.

И в самом деле, еще задолго до салят аль-магриба, после которого сеид назначил встречу со священнослужителями города, в доме ципцана возлежали на подушках муллы трех мечетей. Вознеся хвалу Милостивому и Милосердному, ципцан заговорил вкрадчиво:

– Мне известно, что сегодня после вечернего намаза на богоугодную, как вам сказано, беседу зовет вас к себе сеид. Но может ли отступник, лизоблюд царя неверных вести богоугодную беседу? Он обязательно поведет не угодные Аллаху речи, что должно возмутить правоверных прихожан ваших мечетей…

– Сеид хитрее лисы, – перебил ципцана мулла, старший по возрасту среди приглашенных. – Он вряд ли скажет то, чего нет в Коране.

– Неисповедимы пути Аллаха. Что вложит в уста сеида Единственный, знает только он сам, ибо он творит то, что пожелает. Я не так хорошо, как вы, знаю Коран, шариат и сунны, вам самим оценивать деяния сеида, но если он так хитер, найдите иной путь: соберите факифов и пусть они вынесут иджму. Угодную Аллаху. А разве вы забыли о собственной совести? Или намерения ваши не самые благородные? Не согрешите вы перед Аллахом, карая отступника, а совесть ваша перед ним останется чистой, – ципцан помолчал немного, затем продолжил, уже гневно: – Может ли мусульманин быть подданным неверных, их рабом?! Нет! И еще раз – нет! Волей Аллаха польется кровь неверных реками, а истоком той крови должна стать черная кровь отступника. Он должен быть зарезан, как баран.

– Да благослови нас Всевышний, – молитвенно провели муллы ладонями по щекам и поспешили на выход.

Чинно шествуя по улицам, принимая с достоинством поклоны правоверных, они прикидывали, кого из богословов-юристов пригласить для вынесения приговора по отступничеству сеида, чтобы было единое мнение по самой пустяшной придирке, кого привлечь к исполнению приговора. Фанатиков много, но нужны инициаторы, кто бы не побоялся первым крикнуть роковое слово, кто бы не побоялся поднять руку на первосвященника, главного доверенного лица Аллаха во всем ханстве. Это представлялось муллам сложным, однако они не отчаивались: не сработает вера, сработают деньги. А лучше, и то и другое вместе. Главным они все же считали, как умно поймать сеида на его оплошности, подать это как отступление, вступив с ним в полемику, и завершить ее достойной фразой: «Пусть примут иджму богословы-юристы. За ними, факифами, последнее слово!»

Но как возликовали их души, когда начал свою проповедь сеид. Он действительно ни на йоту не отходил от Корана и от хасидов, говорил известные им, муллам, вещи, однако выводы делал, какие могут исходить только из поганых уст неверного. Так что ловить, изворачиваясь, сеида не было нужды. Он сам шел в сети.

Верно в Коране сказано, что Иса – посланник Аллаха, благовествовавший о посланнике, который придет после него и имя которому Мухаммед. Верно и то, что Аллах ниспосылает ангелов с духом от своего повеления тому из рабов, кому пожелает. Он сказал: «Будь!» и Марьям родила Ису. Верно, что Аллах наставляет правоверных, что вернется на землю пророк Иса и наведет порядок на сорок лет, а по окончании их наступит «великий день», судный день, который определит, кому гореть в геенне огненной, а кому наслаждаться райской жизнью. Никто не станет отрицать, что у трона Аллаха те же ангелы, что и у бога многобожников: Джибраиль, Микаил, Азраил… Верно, что волей Всевышнего от одного отца родились и Исаак, и Измаил, родоначальник всех арабов и всех мусульман. Этого не опровергнешь. Так по Корану.

Конечно, все это знают они, муллы, служители Аллаха, но зачем забивать головы прихожанам? Они должны знать одно: есть правоверные и есть кяфиры, мир с которыми невозможен. С неверными разговор один – священная война. Джихад. А из уст сеида все текла и текла раздумчивая речь:

– Един Бог у нас и у книжников. Иные пророки и иное их почитание, это – так, но Всевышний – один. Да, христиане заблуждаются, говоря о Боге в трех лицах. Аллах Единый. Великий. Только у него, повторяю, разные пророки…

Неслыханное кощунство! Аллах – отец всего сущего, единый и всемогущий, а его пророк – Мухаммед, печать пророков, заступник в день суда, ходатай за мусульман перед Аллахом!

Сеид же будто не замечает, как отяжелели головы мулл в пышных белых чалмах, что скрывают слушающие глаза свои, и не видно, гневные ли они, осуждающие ли, удивленные или сочувствующие, поддерживающие; сеид продолжает без малейшего колебания:

– Коран признает тех же пророков, что и многобожники: Айюба, Хоруна, Дауда, Сулеймана, Ильяса, Исхака, Иякуба, Юнуса. Признает Майрам, мать Исы, предтечу Мухаммеда, и разве мы, призванные блюсти чистоту веры, можем идти против Корана? Нет и нет! Поэтому я настоятельно рекомендую вам, чтобы с мимбар ваших мечетей шли призывы жить в мире с христианами, как мирно жил с ними великий Бату-хан, как мирно жил с ними Тамерлан, который даже построил для христиан церковь в своей столице – Самарканде. Вы знаете обо всем этом хорошо, пусть об этом узнают правоверные Казани и всего ханства. Проповеди начните после моей проповеди, которую я собираюсь сделать завтра на вечернем намазе в соборной мечети.

– Славься, Милостивый и Милосердный! – провел по щекам и бороде один из тех мулл, которых принимал ципцан. Мулла этот кипел от гнева, у него готовы были вырваться дерзкие слова и даже клич: «Смерть отступнику!» но он благоговейно-молитвенным голосом высказал лишь сомнение: – Все сказанное вами, достопочтенный сеид, не может стать предметом обсуждения, но мы, – мулла провел рукой как бы над чалмами сидевших в молчании священнослужителей, – сомневаемся, нужно ли то, что вы предлагаете, внушать правоверным? Мы соберем факифов. Их слово станет нашим словом.

И он почтительно склонил голову в пышной чалме. Никто больше не проронил ни слова. Молчали даже сторонники сеида, которые понимали и сердцем принимали истинный смысл стараний первосвященника – сохранить дружбу с русским царем, значит, сохранить Казанское ханство, оплот мусульманства Поволжья и Сибири.

Да, данником России быть унизительно. Да, она сама совсем недавно была данником золотоордынцев. Но времена меняются. Теперь так: не станешь данником могучей державы, не прекратишь набегов на нее – погибнешь… Оттого и много сторонников было у сеида в его богоугодном деле, но сегодня они были удивлены новой позицией первосвященника: не вынужденная покорность, а полнокровная дружба, основанная на признании единого бога у мусульман и многобожников. Удивлены и разочарованы. Они пока не могли решить, как вести себя в дальнейшем, им требовалось время, чтобы обдумать услышанное от сеида и поступить затем так, как подскажут им и их совесть, и их разум.

Сторонникам же братьев Гиреев было совершенно ясно все: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы сеид произнес проповедь в мечети. Ни в коем случае! Иначе жизнь их уже сейчас усложнится, а с воцарением на ханство Сагиб-Гирея за нее никто не даст даже и половины таньги. Особенно решительно была настроена тройка мулл, получивших повеление ципцана Мухаммед-Гирея расправиться с сеидом. Каждый из них прикидывал уже, кого из богословов-юристов пригласить для вынесения приговора, кто из мулл будет присутствовать на обсуждении кощунственной проповеди сеида. И когда сеид с благословения Аллаха отпустил их по домам, муллы сошлись за калиткой. Всего лишь на несколько минут. Чтобы решить вопрос, где и когда собрать факифов для принятия иджмы. Договорились, что завтра. Сразу же после совершения утреннего намаза – салят ас-субха. В соборной мечети.

– Не пронюхает ли сеид и не запретит ли?

– Не успеет. Сегодня оповестим всех. На заре – соберемся. Появится сеид – пусть слушает. Все равно, что с ним делать, решать только нам самим. Без лишних свидетелей. Учтем только вынесенную иджму.

– Да благословит нас Аллах!

Сеида не предупредил никто из приглашенных факифов, и он, спокойно совершив утреннее омовение, тахарату и намаз, сел за подготовку к проповеди, в какой раз уже перечитывать те суры Корана, которые подтверждали его откровения; затем взял и Ветхий завет, чтобы тоже перечитать те страницы, которые подтверждают, что Яхве и Аллах – одно лицо, один и тот же бог и что пророки Яхве, почитаемые и иудеями и христианами, суть пророки Аллаха, избранники Яхве – избранники же Аллаха, его слуги. Сеид как бы репетировал предстоящую проповедь, подыскивая наиболее убедительные слова и факты, и не ведал он, какие речи ведут в это время богословы-юристы в соборной мечети. Они, вопреки сеиду, цитировали те суры Корана, которые напрочь отметали любую дружбу с неверными многобожниками, не воспринимая наказы Аллаха, требующие веротерпимости и убеждений, а не крови и принуждений.

Иджму приняли такую: сеид встал на путь заблуждения, путь отступничества от истины, начертанной Аллахом, о чем единодушно заявляют богословы; они предписывают сеиду не произносить кощунственной проповеди с мимбара, а совершить паломничество, чтобы очиститься от нечестивых мыслей и предаться Аллаху. Решение это взялся передать улема, самый почтенный по возрасту и считающийся наиболее знающим богословом.

Теперь у мулл, выполнявших тайное поручение ципцана Мухаммед-Гирея, руки оказались полностью развязанными, и они, оставшись одни, после того как разошлись почтенные богословы-юристы, принялись обсуждать предстоящее убийство сеида.

– А если он признает иджму законной и не пойдет в мечеть? Объявит о том, что идет в Мекку? – задал один из мулл тревоживший всех вопрос.

Да, проблема. Гибель от рук возмущенных правоверных – дело одно, убийство в доме – совсем другое. Тем более, убийство человека, отправляющегося в Мекку. Многие мусульмане, если не большинство, признают его мучеником, пострадавшим за веру. За чистоту веры.

– Поступим так, – предложил, наконец, старейший из заговорщиков. – Если он признает законным решение богословов, останется жив. Во всяком случае, сегодня. Станем искать другого удобного случая. Совсем хорошо, если он покинет Казань и направится в Мекку. Только, думаю, заупрямится отступник, пойдет в мечеть. Мы должны подготовиться к этому. Правоверных подготовить. Особенно тех, кто готов исполнить волю Аллаха, покарать отступника от верного пути, начертанного Всемилостивейшим. Каждый из нас должен найти таких добровольцев не меньше чем по десятку. Не осмелится один, осмелится другой. Не решится другой, решится третий.

– Омин, аллахакибар! – провели муллы молитвенно ладонями по щекам и заторопились исполнять задуманное.

В их распоряжении был еще целый день, но и дел предстояло сделать немало. Десяток фанатиков – не вопрос, важнее настроить враждебно сотни правоверных. Молниеносно должен расползтись слух о состоявшемся совете богословов, о том, какую иджму они приняли, и все это должно быть сопровождено убедительным утверждением, что отступничество сеида от веры – не заблуждение, а предательство, ибо он продался русскому царю и служит ему верой и правдой, вовсе не заботясь о ханстве и своей пастве. Должно это сработать, если еще добавить, что сеид хочет разрушить все мечети, а на их месте построить церкви многобожников и всех мусульман крестить. Кто станет упрямиться, того зарежут, как барана. Ибо, как утверждает сеид, Бог один для всех. Для предавшихся Аллаху и для отступников.

До вечера дважды доносили сеиду о возникших слухах среди верующих. Предупреждали:

– Не просто так все это. Чей-то злой умысел виден. Отменить бы проповедь.

– Нет. Я должен говорить с мимбара. Я просто обязан раскрыть глаза правоверным, сказать им прямо и откровенно, в какую пропасть толкают их те, кому нужно только одно – власть. И не важно, если трон будут омывать реки мусульманской крови!

Да, он был полон решимости бороться за правое, как он считал, дело и смело вышел из своего дома, не взяв с собой никого из охраны, чтобы не подвергать риску верных своих слуг. Чем ближе подходил он к мечети, тем тревожней становилось у него на душе: необычно много толпилось народа, иные, по привычке, склоняли головы, но большинство мужчин сопровождало его ненавидящими взглядами. И гробовое молчание царило на многолюдной улице. «Повернуть домой? Нет! Нет! Я обязательно скажу людям правду! Ибо Аллах повелевает: „Зови к пути Господа с мудростью и хорошим увещеванием!“ Но никак не враждой».

Первый плевок. Первый выкрик, оголтело-визгливый:

– Кяфир! Смерть неверному!

И вновь гробовая тишина.

«Пусть случится предопределенное аллахом! Пусть!»

Сеид величественно шествовал посредине пыльной улицы, вроде бы не замечая ненавистных взглядов своей паствы, вчера еще почтительно-услужливой, которая теперь уже создавала живой молчаливый коридор. Чем ближе к мечети, тем более плотный. Полсотни шагов до площади перед мечетью. Вся она забита правоверными. Бывало и прежде, когда верующие узнавали о том, что сам сеид будет проповедовать, народ не умещался в мечети и заполнял площадь, но при его приближении расступался с почтением и склонял головы. Теперь площадь будто поджидала его для гневного слова, стоя сплошной стеной. «Повернуть?! Нет! Пусть будет, как определил Аллах!» Несколько шагов до брусчатки площади. Она стоит насуплено молча. Остается одно: обратиться к верующим прямо сейчас, не ступив еще на священные камни площади. Сеид вознес руки к небу и начал было традиционно славить Аллаха: «Бисмилло, Рахмон…» – и тут десятка три мужчин с воплем: «Смерть отступнику!» – кинулась на него и в мгновение ока истыкала ножами.

Площадь продолжала молчать, а, опомнившись, трусливо начала растекаться в прилегающие улочки и переулки.

Шах-Али убийство сеида воспринял как зловещее предзнаменование. Это – конец его ханствования, посчитал он, хотя все советники и вельможи всячески убеждали его, что сеида покарал Аллах за отступничество от веры, он же, хан, как был почитаем народом, так и остался почитаем. Речи советников и мурз звучали убедительно, они успокаивали, тем не менее он повелел:

– Готовьте гонца к царю Василию. Сегодня же. Письмо ему я вручу сам.

Шаху-Али уже передали подготовленное сеидом послание несколько часов назад, но до печального известия хан колебался, отправлять ли с этим посланием гонца или не следует этого делать. «Смеяться станет царь Василий. Трусом назовет, если сеид преувеличивает. Лучше, видимо, подождать немного, выяснить мнение советников. Исподволь выяснить, не раскрывая главного, сказанного сеидом. А сеид тоже хорош! Достойного хана вместо меня просит у царя Василия. Присмотреться к нему нужно внимательно!»

Молод да зелен еще. К тому же доверчивый. Это советники знали больше своего хана. Это их усилиями стал он доверчивым и спокойным, не видящим угрозы. Их усилиями направлялся взор его в сторону сеида, верного и честного первосвященника, истинно заботившегося о пастве и о ханстве в целом.

Впрочем, решимость его отправить теперь же гонца ничего не меняла. Гонец его не доберется даже до правого берега. Так предопределил Аллах устами ципцана Мухаммед-Гирея.

Трагическая смерть сеида спешно свела воеводу московского Федора Карпова и посла великокняжеского Василия Юрьева. Пригорюнились они.

– Скорей прав сам Шигалей, предупреждавший нас, нежели его первый советник. Сдается, пахнет более кознями Гирей-хана, чем Литвой, – высказался Юрьев. – Благодушествуем мы здесь, а за нашими спинами паутины плетутся. Уведомить следует царя нашего, Василия Ивановича.

– А я более склонен к словам ширни. Козни строят литвины и ляхи. Мастера они в этом деле. И сеида зарезали, чтоб на одну мельницу воду направить: сполчит государь рать свою на Оке, да во Владимир с Нижним нарядит полки, а они Смоленск враз обсадят. Так что уведомить – не обузно, но как бы не навредить.

– И все же, мыслю, пошлем отписку. Уведомим, что первосвященник, верный нашей дружбе, порешен. Но главнее того на сей день – за подмогой слать гонца есть нужда.

– Об этом я уже подумал, – согласился воевода. – Готовится казак на Суру, чтоб стрельцы с детьми боярскими поспешили бы в Казань. А здесь, чтобы не растопыривать пальцы, ко мне переезжай. У меня ладней обороняться на случай беды. Всех казаков и стрельцов сюда соберем.

– Дело предлагаешь. За помощью сегодня же шли. На том берегу наши рыбаки. Помогут, если что.

– Я так и мыслил.

– А мне гонца готовь на завтра. Пораньше. С зорькой поскачет.

– Проводить бы?

– Не следует. Сразу заметят. А когда один – лучше. Незаметно покинет город. Тайно.

Случилось однако же так, что и первого, и второго гонцов заарканили воины ципцана. На лесной дороге, совсем недалеко от города. А чтоб никаких следов не осталось – лошадей и тех разметали волкам на корм, а седла, уздечки и недоуздки зарыли в глубоком овраге. Оттого и остался в неведении царь Василий Иванович о готовящемся мятеже в Казани, не предвидел обиды от вассальных казанцев, а более тревожился, как бы Литва с Польшей не устремились отбивать взятые у них ратной силой земли отчие Рюриковичей.

К тому же государь взопрел в саженной шубе, как и его верные думные бояре. Пора было оканчивать сидение в Золотой палате. И все же Василий Иванович считал, что старания князя Ивана Воротынского надлежало отметить всенародно. Оттого и молвил он:

– Зову тебя, князь Иван, вместе побаниться. Усталость дорожную снимешь. Потом потрапезуем. Как снимешь кольчугу, в кафтан облачишься, милости прошу в наш путевой дворец.

Вот это честь, так честь! Палаты Воротынского построены были не так давно, земля в Кремле и вокруг него занята московскими боярами да теми князьями, кто пораньше Воротынских стали присяжниками царевыми, вот и определил Иван Великий место у земляного вала, окольцовывавшего Китай-город. Хоть и редко Иван Воротынский бывал в стольном граде, больше все в своей вотчине находился, оберегая украины земли русской от крымцев и литвинов, неся службу ратную, государеву, все же угнетало князя, что хоромы его московские не по отчеству удалены от Кремля. Ущемлялась, однако же, княжеская гордость до поры до времени, пока не построил сын государя Великого Василий Иванович на Басманной слободе белокаменные палаты – путевой дворец. И оказалась усадьба князя Воротынского на пути от Кремля к новому царскому дворцу, который царь Василий любил и в котором часто живал, принимая там даже послов и решая судные тяжбы.

«Специально зовет в новый дворец, чтобы мне сподручней», – тешил свое самолюбие князь Иван Воротынский, направляясь к ожидавшему его стремянному.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Отдохнувшие кони, к тому же почуявшие, что путь их – к дому, доскакали быстро до усадьбы князя, где его ждали с нетерпением: ворота были уже отворены, дубовые ступени резного крыльца покрыты узорчатым половиком, натоплена баня, где аккуратно сложены на лавке чистое исподнее, бархатные шаровары, шелковая косоворотка с шитым золотом поясом и стояли мягкие сафьяновые сапоги; о боевом коне князя тоже не забыли – денник проветрили, на пол настелили толстый слой ржаной соломы, а в кормушку положили вдоволь пахучего лугового сена. Постельные слуги застелили в опочивальне кровать всем чистым, а в трапезной на столе стояли любимые князем медовуха и горчичный квас; в кухонном тереме жарилось-парилось изрядно всяческих кушаний и для самого князя, и для его стремянных.

Увы, только старание конюхов оказалось не впустую, все остальное вышло зряшным. Князь перекрестился размашисто на вынесенную мамкой икону Пресвятой Богородицы, поклонился набежавшей встречать князя дворне:

– Здравствуйте, други мои верные. И от ладушки моей княгини поклон вам низкий.

– Здравствуй, свет наш князьюшка. Хоромы твои соскучились по тебе и княгинюшке твоей.

– Княгиня не пожалует. Да и я на малое время. Готовьте выезд к государю. Буланых. Цугом, – и добавил не без гордости. – В путевой царев дворец. Побанюсь с ним. Там и потрапезую. – И к стремянному, с ним приехавшему: – Пируйте без меня. Но помните: завтра – в поход. В Коломну. Стоять на Оке.

Правда, в душе он надеялся все же уговорить Василия Ивановича повременить денек-другой с отправкой рати на Оку, дать время дьякам Разрядной избы пересмотреть, где сподручней стоять полкам, куда спешно новые полки нарядить, но надежда эта – еще не свершившийся факт. Оттого он и давал наказ, повторив еще раз:

– На Оке стоять долго придется. И сеча наверняка предстоит. Вот все для этого сготовьте к завтрашнему утру. – И добавил: – А теперь отряди гонца к малой дружине, пусть без отдыха везут языков. Хорошо если б к завтрашнему утру подгадали.

Не прошло и получаса, как к крыльцу подкатила пролетка резная, обитая бархатом, и кони, белогривые красавцы, лебедино изогнув шеи, грызли нетерпеливо удила, а пара дюжих молодцов держала наготове полость из шкуры белого медведя, чтобы накинуть ее на колени князя, когда тот сядет в пролетку.

Вышел князь. В бархате и атласе. Боярка горностаем оторочена. Не воевода грозный, а самый настоящий барин-тунеядец. Спросил недовольно, кивнув на полость:

– Зачем? Не зима же лютая.

– Но и не лето красное, – упрямо ответила сопровождавшая его мамка. – Ишь, разгорячился. Ты, князьюшка, не капризничай. Особенно после бани. Набражничаешься со свет Василием Ивановичем, море тебе станет по колено. Только помни, не укроешься полостью, осерчаю. Захвораешь, лечить не стану. И знахарок не покличу.

– Ладно. Уговорила, – добродушно улыбнулся князь. – Будь по-твоему.

Набросив князю на колени полость, молодцы ловко примостились на запятки. Им и князя оберегать, и все, что приготовлено князю для бани, туда снести и обратно забрать. Иначе мамка даст взбучку.

Совсем свежей рубки баня дышала свежестью осины, была светла и просторна. Все здесь сработано ладно, по вековой русской традиции, только одна новинка сделана – озерцо не рядом с баней, а внутри ее, в специальном для того прирубе. Даже пол в предбаннике по-деревенски устлан ржаной соломой, только густо подмешанной мятой. И веники березовые. Не любил царь ни дубовых веников, ни настоев из трав возбуждающих, силы и здоровья ему не занимать, крепости духа тоже, а в баню хаживал он, чтобы покойней и мягче себя чувствовать, оттого и мята в соломе, оттого и настоем мятным парилка обрызгана, оттого и веники березовые, для женского тела более подходящие, как считается исстари на Руси.

После первого захода, когда знатно нахлестали их слуги банные, сами в рукавицах и шапках вязаных, возлегли, обмотавшись мягкими льняными полостями, на удобных лавках, слуги-дворяне поднесли на выбор квасы медовые, горчичные, на хрену настоянные – выбирай чего угодно опаленной целительным паром душе. Царь взял кубок с квасом мятным, князь – с горчичным. Припали жадно к прохладе живительной. Блаженство величайшее. Разморенное блаженство.

Когда отпыхнули чуточку, освежились вдоволь квасом, настало время для задушевной беседы. Начал ее царь.

– Как живет-может княгинюшка твоя? Давненько ты ее не привозил в град стольный. Иль не любо здесь? Соломонии, подруги ее, нет?

– На сносях моя лада. Продолжателя рода своего жду. Сподручно ли в дрожках ей трястись? Да и скакал я, коней меняя, денно и ночно, чтобы тебя, государь, предупредить об угрозе. – И почти без паузы ответил на вторую часть вопроса: – А что Соломонию постриг, а сам от света не отказался, на то воля Господня и митрополитово постановление. Он – слуга Божий. Ему устав блюсти. А наше дело – украины твои, государь, оберегать. Порубежное наше дело. Воеводское.

– Не пристало воеводе дьякам уподобляться. Это дьякам сподручно юлить, а тебе какой резон? Ты мне без утайки скажи, осуждают ли князья и бояре думные, что Глинскую Елену за себя намерен взять? Что помолвлен с ней?

– Удивлены, государь. Зело удивлены. Род предателя возвеличится, вот это – не любо. Или на Руси красавицы из знатных наших родов перевелись?

– Слыхивал эту молву. Но Михаил-изменник – в темнице. Или племянница за дядю в ответе?

– Оно, конечно, так. Только, как бояре и князья мыслят, не по заслугам честь. Чужеродные, они и есть – чужеродные. Не во благо твоей отчине, государь, изменил князь Глинский королю, бывши у него присяжным. Своей корысти ради. В Киеве ему княжить любо. Не дура губа. А коль не сладилось, так хоть Смоленск вынь да положь. Не воеводою, рабом твоим, мыслил стать, а удельным князем. Не получил от тебя, государь, желаемого – нож тебе в спину. Иль это не ведомо боярам твоим думным, князьям да воеводам, рабам твоим верным?..

Осерчал царь Василий на прямоту князя, только виду не подал. Впрочем, все это он, конечно же, знал, но даже себе толком не мог объяснить, как смогла так быстро и так ловко вскружить ему голову Елена. Красотой, лаской взяла. И тем, что дядю своего ни разу не просила выпустить из темницы. Но еще повлияло и то, что за князя Михаила Глинского много ходатаев. Сам император Максимилиан просит разрешить князю уехать в Испанию к внуку его Карлу. Да, велик род Глинских. Он и русский корень имеет, но не менее того – польский. Даже кровь императоров римских течет в жилах Глинских. Прельщает такое родство. С именем Глинских легче станет торить дорогу послам в европейские королевства.А если, став царицей, Елена похлопочет за своего дядю, так что тут осудительного?

Все так, но чувствовал в глубине души, что Елена играет с ним, как кошка с мышкой. Коготки только глубоко спрятаны, лапки мягкие, но наготове, свое не упустить. К тому же не по своей натуре она играет, а поневоле. Кто-то, как казалось Василию Ивановичу, наставляет ее. Увы, чувствуя это, он не мог никак доказать, что так оно и есть. Не мог уже оттолкнуть Елену.

– Значит, говоришь, – осуждают?

– Осуждать, государь, не смеют, а удивляться – удивляются.

– Бог с ними. Помолвлен я уже. Обратного пути нет. Да я и не желаю поворачивать. – Василий Иванович приложился к кубку с ядреным квасом, успокаивая себя, и тут же сменил тему разговора: – Ты говоришь, нойон из стремянных твоих? Верить ему можно?

– Тебе, государь, верю да себе. В остальных – сомневаюсь. Оттого и за языком станицы посылал. Я повелел всю ночь гнать, чтобы сотника и мурзу ты самолично допросил. В пыточной, если нужда потребует.

– Это, конечно, можно. Только думаю, ты успел с ними побеседовать. Все уже вытянул, что им ведомо. Теперь шпиль их каленым железом, не шпиль, ничего путного не добавят.

– Так-то – так. А вдруг? Царю открыться – не князю. Прикидывал я, не сегодня-завтра Магмет-Гирей двинет свою рать разбойничью.

– Успеем на Оке крепко встать. Нам ближе и сподручней.

– Не пойдет, мыслю, на Оку. В Казань спервоначалу наведается. Свалив ее, ополчит. Полета тысяч ратников, конных и пеших, поднимет. Черемисы одни чего стоят!

– Не вдруг подомнет Казань. Шигалей не вынесет ему ключи. Простоит Гирей у стен казанских не одну неделю. Думаю, повернет от них, не солоно хлебавши. Только у меня такая мысль, ни на какую Казань он не пойдет. Коварство очередное. Мы во Владимир да на Мещеру полки, в Нижний Новгород, а он по Сенному тракту пойдет. На Тулу. Потом и к Москве. Может, конечно, и через Коломну, по Муравскому тракту. Литва тоже не упустит Смоленск осадить. Растопыривши пальцы, что можем сделать?

– Нойон, бывший мой стремянный, передал, что к Магмет-Гирею примкнул атаман Евстафий Дашкович со своими казаками. Когда Евстафий от Сигизмунда бежал, батюшка твой, светлой памяти, приласкал его, да и ты, государь, жаловал его, только верно говорят: сколько волка ни корми, он все одно в лес убежит. Так любой изменщик. Стремянный мой бывший велел сказать, что немалая с Дашковичем рать казачья. На конях борзых.

– Дашкович?! – ухмыльнулся Василий Иванович, вроде бы не уловив подспудного смысла слов князя Воротынского, острием направленных против возвышения Глинских. – Ну, тогда ясней ясного. Изменщик этот Литве нынче верен. Теперь к ворожею ходить не нужно – и так видно коварство Литвы. Дашкович украины мои хорошо знает, воеводил там, потому, думаю, его литвины и направили к Гирею, чтобы дороги указывал да броды и переправы легкие. Ближний бы путь к нам определил. Однако успеют мои полки ратные встать на Оке.

Нет, ничего не получалось у князя Воротынского. Любой факт Василий Иванович воспринимал так, как он считал правильным, нисколько не поддаваясь его, князя, убеждениям. И Воротынский, чтобы не вызвать царского неудовольствия и не быть изгнанным из бани и из путевого дворца, решил отступиться. До того, как малая его дружина не представит царю языков. «Бог нас рассудит, если польется христианская кровь».

– Пошли-ка, – прервал затянувшуюся паузу царь Василий Иванович, – еще разок похлестаемся, потом и попировать можно, благословясь.

Вернулся домой князь Воротынский поздно вечером, но дворня и дружинники ждали его: вдруг какая надобность в них окажется, но князь даже попенял за переусердствование:

– Чего зря маетесь? Завтра – в поход.

Сам тоже, не медля нисколько, направился в опочивальню, на ходу отвечая мамке о здоровье княгини, о том, скоро ли она подарит наследника, и слушая ее ворчание:

– Чего это басурману Магмету не сидится в своем сарае? Княгинюшке рожать приспело, а муж ейный – на рать. Поганцы-нечисти. Вздохнуть вольно не дают. Неужто Бог и Святая Богородица, заступница наша, не накажет сыроедцев?

– Определенно накажет, если мы сами к тому же за себя сможем постоять…

– Не богохульствуй, княже. На все воля Божья, прости мою душу грешную.

– Не серчай, ворчунья моя любезная, иль я Богородицу не почитаю? Помолюсь ей на сон грядущий, чтоб не отвела лика своего светлого от нас, грешных.

– Помолись, помолись.

С петухами засуетился княжий двор, укладывая провиант для похода, шатры, еще раз проверяя сбрую и подводы. Хотя и ратника двор, воеводы, все здесь приспособлено для скорого сбора в поход, все заранее припасено, проверено-перепроверено (не дай Бог в походе, а тем паче в бою случится что по недогляду и князь разгневается), но лишний глаз не помешает.

Трапезовал князь с дружинниками, с кем скакал, меняя коней, спешно к царю. Посетовал:

– Не внемлет государь слову моему. Только в Коломну да в Серпухов полки шлет.

– Чего ж это он? – оглаживая окладистую бороду, удивился стремянный Никифор, прозванный Двужилом. Он и впрямь был двужильным. Не знал усталости, мог скакать без отдыха сутки, а если приспичит, то и двое-трое. Рука его с мечом либо с шестопером не ведала усталости. Час сеча длилась, два или пять – он махал и махал, пропалывая ряды сарацинские поганые. Боевой топор его был тяжелее всех, стрелу пускал дальше всех из княжеской дружины. Сколько раз выходил на поединок перед сечью, всякий раз повергал супостата. А это – добрый знак русскому воинству. Половина победы.

– Прими мой совет, светлый князь, – продолжал Никифор. – Не уводи всю дружину из своей вотчины. Не ровен час, Литва всколыхнется иль какая заблудшая тысяча крымцев к Угре повернет.

– Прав ты. Я тоже об этом думал. Только как государю объяснить? Скажет: труса празднуешь.

– Малую всю с собой возьми. Она с часу на час подъедет. Коней сменить долго ли? А за большой пошли, только не всю призывай к себе. Оставь добрую половину. Иль кто в Коломне считать твоих дружинников станет?

– И то верно. Но об этом мы с тобой отдельно поговорим. Через малое время я к царю отправлюсь. На молебен. Как языков доставят – вези в Разрядную избу. И мне дай знать.

– Понято.

После трапезы уединились князь и стремянный Никифор. Усадил князь напротив себя верного слугу своего, кому доверял как самому себе. Заговорил:

– Ты в Коломну со мной не поедешь.

– Пошто, князь, так? – удивленно спросил Никифор и погладил свою окладистую бороду. – Иль недоволен мной, княже, присяжным своим?

– Доволен, Никифор, оттого и поручаю самое важное для меня. Как тронусь я с малой дружиной в поход, ты – в вотчину мою. Отбери половину самых удалых и сильных для себя, остальных пошли ко мне, в стан Коломенский. Да чтоб не мешкали в пути. С остальными готовь к обороне Воротынск. Весь городской люд подними, хлебопашцев собери. Поправь стены и башни, припасов заготовь, колодцев нарой побольше.

– А с княгиней как, если Бог даст, разрешится благополучно? Не ровен час, не удержим стольного твоего града.

– Для того и позвал. Сам лично разведай, в порядке ли гать на Волчий остров, где охотничий мой терем. Как станицы казачьи иль сторожи донесут, что крымцы приближаются, княгиню с наследником моим, да ниспошлет Господь княжича, отправляй на Волчий. Гать, где она выходит на твердь, порушь. Стену поставь с бойницами. Пищалей и зелья для них в достатке заготовь.

– Думаю, и без пищалей надежно. Болото, оно и есть – болото. Кому оно под силу, если гать порушим?

– Береженого Бог бережет.

– Все исполню. Не сомневайся, князь. С тыльной стороны на остров тоже есть путь. Трудный, но проходимый. Особенно зимой и даже весной. Очень малое число знает его, но и там положу засеку. И засаду посажу.

– Ладно тогда. А теперь пусть коней седлают седлами парчовыми. Мне же зерцало золотое. Для похода пусть бахтерец припасут.

– Можно тарч положить.

– Лишним не окажется. Как только языков доставят, не медля отсылай их ко мне.

Вышло однако же так, что не успели князь и те дружинники, кому надлежало сопровождать его в Кремль на молебен, облачиться в парадные доспехи, как подскакала к воротам малая княжья дружина с татарскими олбудом и сотником. Князь Воротынский доволен. Самолично передаст царю знатных пленников. Вновь появилась у него надежда уговорить царя Василия Ивановича хоть бы один полк послать в Нижний Новгород и Владимир, а потом еще и Коломну подкрепить стрельцами, казаками и детьми боярскими. В дополнение к тому, что посылает он туда сегодня. Увы, не свершилось и на сей раз. Государь, перед лицом которого предстали со связанными руками знатные татарские языки, повелел:

– В пыточную их. Провожу рать, сам в башню наведаюсь. – И к Воротынскому: – Поспешим в Успенье Божьей Матери. Патриарх сам благословлять станет.

– Челом бью, государь, – понимая, что настаивать на своем в дальнейшем бесполезно, Воротынский решил выпросить себе малое послабление. – Дозволь через день догнать князя Андрея Ивановича. Дружина моя малая только-только прискакала. Коням отдохнуть бы.

– Будь по-твоему. Главного воеводу князя Вельского извести.

«Юнец еще, а ишь ты – главный воевода, – кольнуло самолюбие князя Воротынского. – Не по сеньке шапка. Иль рода нашего Вельские знатней?!» Однако недовольства своего никак не выказал. Ответил, покорно склонив голову:

– Как велишь, государь.

Не вспомнил государь Василий Иванович о большой дружине князя, и это навело Воротынского на мысль оставить ее всю в уделе. Нужна она там будет. Очень нужна.

Когда князю Дмитрию Вельскому передавал о разговоре с царем, специально не упомянул о большой дружине. Так и сказал:

– Государь дозволил мне с дружиной моей малой спустя день идти в поход.

– Дозволил раз, значит – дозволил, – равнодушно воспринял сообщение Воротынского главный воевода. – В Коломне стоять будешь. С великим князем Андреем, – и добавил, понизив голос, чтобы никто не услышал, не дай Бог. – Он в ратном деле не мастак, тебе ему советы давать, а битва случится, тебе воеводить. На меня не рассчитывай. Я в Серпухове встану. Гонцов туда шли.

«Ишь ты! От горшка два вершка, а туда же. Воевода! Мастак в ратном деле!» Нет, не позволяла родовая гордость воспринимать без недовольства все, что говорит главный воевода, ибо ему, князю Воротынскому, и по отчеству и по ратной умелости стоять бы главным воеводой, а не юнцу заносчивому. Но что он мог поделать, если на то воля государя Василия Ивановича? «А дружину не трону из вотчины. Не трону!» Но сомнение все же возникло, как его действия воспримет царь, если вдруг узнает, что только с малой дружиной пошел он, Воротынский, на Оку. Осерчать может. И попадешь в опалу. Да и не по чести это.

На литургии стоял, принимал благословение патриарха, домой возвращался, а все никак не унималось в его душе противоборство чести и бесчестия, хотя и убеждал себя, что, оставляя в вотчине своей дружину, обережет тем самым цареву украину от разорения, перекроет обходной путь крымским разбойникам. «Нет! Не возьму!» – какой уж раз ставил, казалось бы, точку борению мыслей, но от этого успокоения не наступало. Победил, в конце концов, принцип: своя рубашка ближе к телу. Послал князь в свой удельный град Никифора Двужила с единственным повелением:

– Вотчину сбереги, но особенно – княгиню с наследником. Бог даст, благополучно она разрешится. Всю большую дружину тебе оставляю. Воеводь.

Весьма удивился Никифор такой воле княжеской, но перечить не посмел. Ответил покорно:

– Понятно. Все исполню.

– Сегодня же скачи. Не ровен час, отколет Мухаммед-Гирей пару тысяч по Сенному шляху на Белев. Оку обогнут крымцы, как прежде бывало, и – на моей вотчине. Через Угру потом и – куда душа пожелает: на Тулу, на Серпухов, на Москву… Я на месте Гирея так бы и поступил, чтоб о Казани никакого сомнения не возникало, послал бы на Козельск, Одоев какую-то часть своих сил. Так что поспешить тебе следует. Ни дня не медля стольный мой град к осаде готовь. На Волчьем острове все для княгини приготовь.

– Для молока коз придется взять. Коров несподручно туда доставлять.

– Ясное дело – коз. Мамок и нянек отправь туда загодя. Повитуху не забудь и не жди, когда до осады дело дойдет. Как прознаешь, что зарыскали крымцы разъездами да сакмами – увози княгиню. С Богом.

Никифор отправился не мешкая. Взял с собой лишь коновода да пару заводных лошадей. В переметки набил меньше снеди на путь-дорогу, больше овса для коней. Да и сена приторочил как можно больше в специально приспособленных для того сетках. Не гнал коней, чтобы не обезножили те, но и не медлил. Все рассчитал до мелочи, где делать малые и где большие привалы, где вздремнуть часок, не более, через сколько верст с коня на коня пересаживаться; и проделал он обратный путь почти за то же время, за какое с князем в Москву прискакал. К тому же и коней вовсе не утомил. А сам-то что, самому не привыкать: приладил голову на седло, растянувшись блаженно на попоне, вздремнул малость и – снова бодр. Коновод, хотя и выносливого дружинника взял, тот под конец заметно скуксился. Храбрился, однако, вида стараясь не подавать.

Намеревался по приезду в княжеский удел денек передохнуть, бражничая, только не вышел отдых. Воротынск в тревоге. Из Одоева прискакал вестовой, коня, почитай, запалив, чтобы поскорей дать знать дружине князя Воротынского о появившихся вражеских разъездах. Шныряют, рассказал вестовой казак, по степи, за станицами нашими охотятся. На сторожи уже нападали. Полонили даже нескольких новиков. Неловки они еще в сечи. Не столь худо было бы, если пленили бы крымцы служилых ратников, из тех ничего даже каленым железом не вытянешь, а какой с молодых спрос? Не выдержат пыток, все выложат о сторожах и крепостях, в проводники даже согласятся. Хотя, впрочем, проводники из новиков не ахти какие. Но все же.

Кое-что горожане и дружинники уже успели сделать для обороны стольного града княжеского удела, но Никифор, встав волею князя на воеводство, решил все оглядеть своим оком. Перво-наперво отправил дюжину дружинников, в помощь им определив надежных плотницких дел мастеров с пилами и топорами, чтобы те тайно проверили, надежна ли гать, затем стали бы рубить две стены саженей по двадцати, но пока не собирать, а оставить в глубине леса. Где и как ставить стены, потом им сказано будет. Но уж тогда, не мешкая, выполнять наказ.

Никифор готовил стены с бойницами для прикрытия гати и тропы, которая проходима через болота с тыльной стороны Волчьего острова. Отправив наряд, поспешил в светелку к княгине. Поклонившись поясно, сообщил ей все, как на Духу:

– Вернул меня, матушка, светлый князь, чтобы вотчину его от крымцев оборонять, а тебя велел на Волчий остров увести и там стеречь, укрыв от недоброго глазу.

– Авось, Бог сохранит. Сколько уж лет даже сакмы до нас не добегают. Поведешь и нынче, как князюшка, мой сокол, поступал, к Одоеву дружину, там и остановите супостатов. Дитятку ведь со дня на день жду. Все уже приготовлено для родов здесь.

– Что сготовлено, повитуху, мамок и нянек туда тотчас же переправим, как о гати мне известие придет, что исправна. А следом и тебя, свет мой, матушка. Нынче не сакмы по Сенному шляху ждем, но рать. И не малую.

– О, Господи! Не оставь нас без милости, Пресвятая Богородица, заступница наша перед Спасом – сыном твоим!

– Об одном прошу: все готовить в тайне. Только те должны знать, кто в охотничий терем отбудет. Прознает кто из алчных, худую службу сослужить может.

К обеду следующего дня донесли Никифору, что гать подправлена надежно, можно княгиню нести. Никифор снова – к ней.

– Ночью нынешней проводим всех, кого укажешь в услужение тебе, а на рассвете тебя, матушка, унесем.

Так и поступили. Подобрал Никифор из дворовых полдюжины молодцов крепких, к ратному делу к тому же способных, опоясал их мечами, тарчи выдал, да велел засапожные ножи не забыть. Им – нести княгиню. Приставил к дворовым дюжину казаков, чтобы терем они оберегали, а в засады бы никакие не ходили. Не ровен час, по весеннему насту могут крымцы просочиться на остров, вот тут их ратная ловкость пригодится.

Решил Никифор и казну княжескую унести на Волчий остров, повелев приковать сундук к носилкам, чтобы надежней было. Опрокинется еще чего доброго, вызволяй его тогда из болота. Времени уйма уйдет, да и удастся ли?

Перестарался воевода. Промашка вышла. Не подумал, что молотобойцем у кузнеца – Ахматка-татарин, года четыре как плененный князем в битве с сакмой. Ахматка быстро сообразил, что собрался Никифор казну уносить. И, поразмыслив, определил даже куда. За болота, где князь любил охотиться и где стоял его охотничий терем. Догадка, однако, не разгадка. Решил Ахматка убедиться, так ли все произойдет. Сделать же ему это не составляло труда: всю зиму кузнец ставил силки, петли и капканы, поставляя свежатину для княжеского стола, часто брал и его, Ахматку, с собой, а то и одного посылал на рассвете за попавшей в ловушки добычей.

Удачным для Ахматки-татарина оказалось и то, что занемог мастер. Вышел, видно, потный на весеннее солнышко, а прохладного ветерка не почувствовал, вот и продуло кузнеца, не молодого уже годами. Вчера в лес, а петли и капканы кузнец ставил в самой чаще, силки же почти у самого болота, ходил Ахмат. Сегодня тоже. И завтра. И послезавтра пойдет. «Своим глазом увижу. Тогда уж обмана не будет».

Пошел к болоту, где гать, хотя там кузнец силков не ставил, но Ахматке про гать рассказывал. Ловушек не осматривал, чтобы пораньше успеть. Однако – опоздал. Увидел лишь следы. Много следов. Затаился, собираясь дождаться еще кого-либо, но все оказалось без толку. Торопливо потом оббежал ловушки, и то не все, на все времени уже не оставалось, пособирал, что смог и – домой во всю прыть. Кузнец недоумевает:

– Иль птица и зверь перевелись? Пустой, почитай? Что я на княжий стол подам?

– Двух зайцев волки съели, – соврал Ахматка. – Куропаток лисы подрали. А сами в капкан не попались.

– Завтра пораньше иди. Не мни бока на печи. Рад-радешенек Ахматка. Опять своим путем к гати. Поспешает. И, как оказалось, не зря. Едва не опоздал. Только подлез под нижние ветки большущей ели, которые, согнутые снегом, образовали добрый шалаш, чует, снег похрустывает. Днем совсем тепло, тает вовсю, ночью подмораживает, вот и ломаются с хрустом тонкие льдинки под сапогами и копытами конскими.

– Велик Аллах!

Перед гатью остановились. Носилок двое. Одни с тем самым сундуком, что они с кузнецом оковывали, а другие – длинные, как кровать. Лежит в этих носилках, медвежьей полостью укрытая, сама княгиня.

– Велик Аллах!

Сам Двужил сопровождает. Командует:

– Передохните малость и – с Богом. Всадники спешились. В доспехах все, со всем оружием, какое нужно для сечи. Дворовые молодцы, что несли носилки, сбросили полушубки нагольные, и увидел Ахматка, что и они в кольчугах и с мечами.

Двужил наставляет носильщиков:

– Гляди мне, не оступись с гати. Вроде бы и снег, только это еще опасней. Зима сиротская стояла, не промерзло болото. Шаг в шаг чтобы. Ясно?

– Иль мы сосунки какие?!

– Не дуйте губы. Не в городки играем. Не в лапту! Иль убудет, если лишний раз разумный совет услышите? – Поклонился поясно княгине и заговорил извинительно: – С тобой бы, матушка, сам пошел, да город оборонять надобно. Не оставишь его без своего глаза.

– Бог тебе в помощь, – ответила княгиня. – Спаси нас, Господь, и помилуй.

– Сидору Шике тебя и казну поручаю. Дока в ратном деле.

– Хорошо, Никифор. Возвращайся. А мы, благословясь, тронемся дальше.

Но прежде чем покинуть княгиню и ратников, Никифор дал Сидору Шике последние наставления:

– Ты гать саженей на двадцать – двадцать пять разбери. Только запрячь это. Снегом присыпь и наследи. А чтоб не провалился кто из наших, работая, по бревну снимайте. Не более. Тогда все ладом пойдет.

– Так и сделаем. Не сомневайся, воевода, все как надо сработаем.

– Тыльную тропу не упускай из вида. Засадь и там.

– Там поменьше можно…

– Можно, конечно, но не совсем чтобы безлюдно. Вскочил на коня Никифор и зарысил к городу, а минут несколько спустя двинулся по гати и отряд, сопровождавший княгиню и казну.

Ахматка-татарин выждал какое-то время, вдруг кто-то ненароком воротится, затем, ликуя и восхваляя своего бога, понесся на шустрых своих лыжах осматривать силки, петли и капканы. Доволен был он тем, что времени на подгляд ушло немного, успеет он пробежать по всем ловушкам, дичи, если ниспошлет Аллах, добудет достаточно, чтобы не вызвать очередного недоумения, а то и подозрения у кузнеца. Он – обладатель очень важной тайны. Теперь ему остается одно: ждать. Ждать, когда подойдут к стольному городу вотчины ненавистного князя Воротынского, который пленил его, оторвав от родного улуса. «Моя месть! Отплачу за неволю мою! Отплачу! И обогащусь!» Одного боялся теперь Ахматка-татарин, как бы его не оковали цепями да не бросили бы в тайничную башню за толстые дубовые стены, когда начнется осада.

Разумно было бы так поступить Никифору, ему даже подсказывали, чтобы всех татар, плененных в разное время и живших теперь во многих семьях на правах работников, упрятать, но он засомневался:

– Иные по семейному уже живут. Чего ж их обижать? Да и руки лишние не помешают стены крепить, ров углублять.

Про Ахматку он и вовсе не подумал. Дело в том, что кузнец предложил прелюбопытную вещь: не целые ядра для затинных пищалей ковать, а лить крупный свинцовый дроб. Как для рушниц. В льняной мешочек их и – забанивай в ствол.

– Сыпанет веером, поболее пользы станет. Скольких лошадей одним выстрелом покалечит! И всадников поушибает насмерть.

– Верно! Светлая твоя голова! Мешочки сегодня же велю шить. Подручных, сколько велишь, пришлю.

– Управимся с Ахматкой, – отмахнулся было кузнец от помощи, но тут же поправился: – Давай пяток людишек. Половчей да посмекалистей какие. Мы колупы сработаем с Ахматкой, они лить станут дроб. Мы же ядра по кружалам продолжим ковать. Пусть и ядер побольше напасется. Сгодятся.

Легко сказать: колупы сработаем. Вроде бы дело не совсем новое, слыхивал мастер, что в Серпухове давно они выкованы, чтоб снаряд для рушниц лить, но здесь еще и самих рушниц не видывали, не то чтобы снаряды к ним. Только пищали затинные, для которых он ковал ядра по кружалам, присланным из того же Серпухова. Не посылать же гонца за колупами! Дня три уйдет.

– Ладно. Скумекаем.

И впрямь – додумался. В двух болванках промяли одинакового размера ямки, к каждой из них проделали желобки, сложили затем болванки, прошарошили желобки, чтобы без окалин и заусенец, связали бечевкой и – испытывай. Ладно вроде бы вышло, дробины что надо, круглые, гладкие, катать на сковородах не нужно. Только лить, целясь в каждый желобок, не очень ловко. Испил кваску кузнец, посидел молча над своим детищем, морща лоб, и вдруг просиял:

– Корытце общее. По всей колупе. Лей себе, а свинец сам желобки отыщет, – подумал еще малость и добавил: – Ручки бы сюда, да шарниры. Ладно, время будет, и с ручками сладим, и зацепы смозгуем, чтоб ловко раскрывать, а пока и так сгодится. Клинья выкуем, чтобы, развязав бечеву, колупы разламывать и дроб выковыривать. Можно теперь и подручных кликать.

К вечеру кузнец с молотобойцем выковали целых четыре колупы и клинья к ним. Пошло дело у присланных людишек дворовых. Только успевай свинец плавить. Благо, добра этого изрядно припасено у них. Для ядер.

Сам же кузнец с Ахматкой принялись ковать железные ядра. Для запасу, как сказал мастер. Чтоб на многонедельную осаду хватило. Без отдыха ковали. До самой темноты. Умотался Ахматка, но не забыл перед сном спросить:

– За добычей завтра как? Вместе сбегаем?

– Пропустим завтра. Да и княгини нет, а остальные без рябчиков и куропаток обойдутся. Дел невпроворот.

И на следующее утро ни сам кузнец не пошел за добычей, ни Ахматку не послал. Едва рассвело, впряглась в работу кувалда. И вновь на весь Божий день. До самой темноты.

Только одно событие выбило их из колеи на какое-то время: из Одоева прискакал вестовой от воеводы тамошнего с отпиской, что, дескать, не меньше тумена крымцев подходит к городу. Пушки с ними турецкие, стенобитные. С татарами еще и казаки атамана Евстафия Дашковича. Самого атамана, правда, не видно. Выходит, не вся его шайка здесь. С Мухаммедом-Гиреем, выходит, главные его силы запорожские. Сам тоже у крымского хана под боком. Выслуживается, должно быть.

И ликовал Ахматка, что идут сюда сородичи его, вызволят из плена горючего, и не с пустыми руками он вернется в свой улус, но и забота мучила: все ворота теперь запрут, без разрешения воеводы не выйдешь и не войдешь в город. «Уговорю кузнеца в лес сбегать. Оттуда убегу».

Весь остаток дня Ахматка соображал, как половчее завести разговор с кузнецом, чтобы добиться своего. И так прикидывал, и эдак, и получалось, что лучше всего сделать это после ужина, когда наступит благодушный миг отдохновения. Но получилось так, что сам мастер вспомнил о ловушках.

– Силки с петлями – Бог с ними. Зайцев и птицу, какая попадет, лисы или волки пожрут, а вот капканы… Придется лыжи в лес навострить. Попрошусь у Никифора, чтобы выпустил. Затемно уйду.

– Возьми меня, – попросил Ахматка и для убедительности добавил: – Можем разбежаться. Я – к болотине, ты – к ближним. Быстрей управимся.

– Верно мыслишь, хотя и татарин. Так-то, слов нет, проворней.

И не возникло даже в голове мысли, что Ахматка – крымский татарин, может лукавить, замышляя зло. Да откуда тому подозрению появиться: Ахматка не дерзит, услужлив, кувалдочкой наловчился махать довольно разумно, соизмеряя силу удара, вот и привычен, вот и обрел доверие.

Никифор на просьбу кузнеца тоже не особенно упорствовал. Спросил только для порядка:

– А татарина не зря ли берешь?

– Попроворней управимся.

– Дроб лить без тебя смогут?

– Еще как. Ловкие подсобники. Приспособились быстро.

– Что ж, с Богом тогда. Поспеши только. Гайки для самопалов еще бы наковать.

– Да я их наковал тьму-тьмущую. Но если велишь, что ж еще не наработать в запас. Стрела – не ядро. Сколь велишь, столько и сработаю.

Ни воевода, ни кузнец не ведали, что в то самое время, когда они вели вот эти самые разговоры, Ахматка ладил в рукав нагольного полушубка кистень. Выбрал не очень большой, но с длинным ремешком.

Безоблачное небо еще подмигивало звездами, а восток только-только собирался светлеть, вышли за городские ворота кузнец с молотобойцем и по прихваченному ночным морозцем насту поскользили к лесу, который начинался в версте от города. Наст похрустывал, морозец утренний бодрил, кузнец бежал весело, вовсе не оглядываясь на молотобойца-татарина. Вошли в лес, когда на поле начало развидневаться, а меж деревьев господствовала темнота, смягченная лишь снежной белизной.

– Повременим чуток и – как условились.

Ахматка встал совсем близко. Слева и немного позади. Напружинился весь, ожидая подходящего момента. Он еще вчера решился на злое дело сразу же, как укроют их ели и сосны. Теперь с нетерпением ждал, когда кузнец отвернется. И момент этот настал. Просвистел кистень и хрястнул по затылку – кузнец, даже не ойкнув, ткнулся лицом в наст, отчего тот жалостно хрустнул. А Ахматка уже несется, не оглядываясь, между деревьями, в обход стольного града княжеского, ликуя душой и подгоняемый каким-то безотчетным страхом, невольно возникшим от лесной глухоманной тишины. Его не волновало, смертельным оказался удар кистенем или очухается кузнец, но если такое случится, то не вдруг и, значит, время у него есть, чтобы убежать подальше, выйти на дорогу, чтобы сбить следы, а уж потом вновь углубиться в лесную чащу, чтобы не оказаться в руках погони, какую наверняка, как он предполагал, за ним пошлют.

Послать-то – послали, только без толку. Да и какой мог оказаться толк, если кузнеца доставили в град лишь к полудню. Как он оклемался, одному Богу известно. Удар кистенем угодил чуть повыше темени, опушка боярки немного смягчила его резкую силу, вот это и спасло мастера, но, даже придя в себя, он добрые полчаса не мог шевельнуть головой от пронизывающей боли, от которой мутилось сознание. Сняв рукавицу, дотянулся кузнец пальцами к месту удара и почувствовал липкую теплость. «Ишь ты, супостат! Пробил!» Выходило, снегом нельзя охолонить голову, придется переждать немного, а как станет в моготу, подниматься тогда уж.

Время от времени кузнец пытался привставать. Не выходило ничего, но он упрямо повторял и повторял попытки, и вот, наконец, он на локтях. Ломит голова, но – терпимо. Что слезу боль вышибает, так это ничего, сознание не помутилось бы – вот главное. Когда уже невтерпеж стало, вновь опустился на снег, только теперь не лицом вниз, а на бок. И ничего. Боль даже утихла чуток.

Полежав немного, попытался сесть. Удалось. Он покачивался, как маятник, но сидел. Перемогал боль. Больше не ложился. И вот он уже на ногах. Стоит, опершись плечом о белоствольную березку, и аж дыхание перехватывает от нестерпимой боли. «Крепись! – сам себе велит упрямо. – Крепись!»

Много времени простоял он у спасительной березки, теряя даже сознание. Но выдюжил, перемог себя и сделал первый шажок. До ближайшего дерева. Ничего, терпимо. Есть сила! Есть! Шаркай теперь лыжами от ствола к стволу до самой опушки. С передышками, конечно. Возник даже в мыслях наглый вопрос: «А как с капканами? Мучиться будет зверь, если попадет». Но разве до капканов ему? До поля бы добраться. «Бог простит. В город поспешить надобно».

Легко сказать – поспешить. До опушки добрел с горем пополам, а как оторваться от последнего дерева и шагнуть в чистое доле? Духу не хватает.

Солнце поднялось изрядно, лучится ласковым теплом, наст мягчит. И ветерок легкий ласковой теплотой обвевает. Весна-красна. Дух поднимается, но не настолько, чтобы смелости хватило двинуться по полю. Только не станешь же торчать здесь вековечно. О коварстве татарина непременно нужно поведать Двужилу. Чем скорее, тем лучше. Глядишь, удастся перехватить, если послать конников к Одоевской и Белевской засекам. Не минует он их, супостат проклятый. Набрался, наконец, смелости, оторвался от березы и – зашаркал лыжами по повлажневшему уже снегу. «Слава Богу!» Только рано поблагодарил Всевышнего. Десятка два саженей прошагал и – словно косой кузнеца подкосило.

Очнулся не вдруг. Солнце совсем высоко. Пригревает. Попытался приподняться, ломота в голове нестерпимая. Все пришлось повторять точно так же, как в лесу. А когда все же зашаркал лыжами по мягкому снегу, увидел, что от крепости скачут конники. Увидели его, силившегося встать, стрельцы со сторожевой башни. Вот теперь действительно, слава Богу!

Когда сообщили Никифору (он в то время находился в зелейном амбаре у емчужных мастеров, которые круглые сутки варили в зелеиных варницах порох), он тут же поспешил к кузнецу.

– Что стряслось? Татарин убег?

– Да. Оплошал я. И то сказать, отколь столько коварства? За родного сына держал, а не за раба. Вот за это – отблагодарил.

– Ты скажи, гать на Волчий остров ведома ему?

– Должно быть. Я ему, кажется, сказывал, когда за добычей хаживали.

– А про тыльную тропу?

– И про нее знает. Только, думаю, еще недельку-другую везде болото можно осилить, если в плетенках.

– И про это знает?

– Должно быть.

– Да-а-а! Впрочем, нынче весна ранняя, зима стояла сиротская, болото уже задышало. Через неделю, думаю, пусть суются на плетенках. Там им и крышка. С плетенками вместе.

– Его перехватить бы. Он в те дни, когда ты казну и княгиню отправлял, бегал на добычу. Не углядел ли чего подлец неверный?

– Пошлю на Оку пару станиц. Глядишь, приволокут.

– Может, с кем сговор имел?

– Думка есть такая. Велю всех пленников, даже кто крещеный, в тайничную. Оковать в цепи и под замок. Попытаю их.

– Новокрещеных не следовало бы.

– А они, как Ахматка тебя, кистенями по затылку?! Нет, не станем рисковать. Если не виновны, не обидятся. Да и Бог нас простит: не крамольничаем, а за веру Христовую стоим. Да и перед князем за вотчину его, за люд православный я в ответе. Как же мне промашку допускать? Может, новокрещеных не станем железом пытать? Верно. Поспрошаем только. – Помолчал немного, потом спросил: – Ковать сможешь? Молотобойца возьми из тех, кто дроб льет. Выбери, какой приглянется.

– Отлежусь сегодня. Только, воевода, знахарку покличь. Настоя бы какого да мази.

– Я уже послал. Будет тебе знахарка.

– С утречка я тогда – в кузнице.

– Вот и ладно. Пойду насчет Волчьего острова распоряжусь.

Он окончательно решил сегодня же послать на остров еще часть дружины, дать ей в помощь стрельцов и еще – плотников. Чтобы спешно рубили стену вокруг терема. И ни шагу из терема. Ни в какие заставы. Чтоб готовы были насмерть стоять, но штурм, если он случится, отбить.

Никифор был уверен, что в самом худшем случае на остров большие силы пробиться не смогут.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Если левое, не многотысячное крыло армии крымских татар обступало Белев и Одоев неспешно, волоча с собой стенобитные орудия, и лишь казачьи сотни да отряды легких татарских конников шныряли по округе, грабя, хватая полон и сжигая деревни, погосты и хутора; если основная сила двигалась по Дикому полю тоже не очень-то прытко, обремененная тяжелым осадным снаряжением и столь же тяжелыми турецкими пушками и большим караваном вьючных верблюдов и лошадей не только с провиантом для людей, но и с кормом для коней, без которого не обойтись еще несколько недель потому, что слишком много еще снега в степи, но особенно в перелесках и низинах, где особенно высока прошлогодняя трава, но еще и потому, что Мухаммед-Гирей под страхом смерти запретил до его повеления кому-либо отдаляться от Ногайского тракта, кроме малого числа разведчиков, но не имевших права тревожить пахарей, объезжая стороной и их, и поселения, и крепостицы; если основная часть крымского войска даже не знала, где будет нанесен удар по урусам, то Мухаммед-Гирей и его брат Сагиб-Гирей знали все, все предусмотрели – они птицей неслись по Ногайскому тракту к Волге, намереваясь переправиться через нее чуть выше устья Камы, меняли заводных коней, не позволяли ни себе, ни сопровождавшим их отборным туменам подолгу отдыхать.

Они скакали налегке, без обузного снаряжения, только с небольшим караваном вьючных лошадей. Чтобы кони не уставали, их подкармливали бараньим курдючным салом, которого было в достатке набито во вьюки и даже в переметные сумы. Сами крымцы тоже не отказывались от сала, но предпочитали конское мясо, которое пластинами укладывали под потники, где оно через несколько часов, до следующего привала, становилось мягким и душистым.

Обычно, когда от села к селу, от города к городу неслась весть о приближении крымцев, все в ужасе бросали свои дома, подворья, весь скарб, великими трудами нажитый, и спешили укрыться либо в лесной глухомани, либо за стенами городов, готовясь к смертному бою. И в этом была необходимость, ибо татары налетали саранчовыми тучами, выметали под метелку закрома, угоняли весь скот, и крупный, и мелкий, растаскивали имущество, а что не могли увезти с собой, предавали огню – лихо несли с собой крымцы, кровь, горе и слезы. На этот раз, как обычно, тоже разбегались пахари и ремесленники, охотники и бортники, запирались ворота всех крепостей, но всем на удивление братья Гирей и сопровождавшие их два тумена отборных конников черной тучей проносились мимо, не уронив ни одной горючей капли ни на одну голову.

На левый берег Волги крымцы переправились быстро, всего за два дня, но после этого Мухаммед-Гирей не стал безоглядно спешить. Хотя ципцан и доносил ему, что почти все князья луговой черемисы согласны стать слугами Сагиб-Гирея, Мухаммед-Гирей решил поосторожничать. Каждый острог поначалу окружал конниками, словно готовился штурмовать, и лишь после этого вступал в переговоры.

Мирно все шло, хотя и отнимали переговоры драгоценное время. Ворота острогов, в конце концов, отворялись, братья Гирей принимали присягу от князей, купцов, ремесленников, оставляли малый отряд, чтобы тот спешно ополчал ратников, которые были бы готовы в любой момент прибыть на Арское поле, что раскинулось недалеко от Казани и могло вместить в себя до сотни тысяч ратников с заводными конями.

Обычно казанцы здесь и собирались для больших походов, в мирное же время сюда на ярмарку съезжались весной и осенью купцы астраханские, персидские, среднеазиатские, ногайские и шел великий торг не только всяческими товарами и животными, но и продавали здесь в рабство захваченных в плен русских пахарей, ремесленников, ратников и даже священнослужителей православных храмов.

С Арского поля шла дорога на Арский острог. Арск всегда был верен хану казанскому, и Мухаммед-Гирей опасался, как бы не стал он крепким орешком, который придется не раскусывать, а разбивать. Он лишь надеялся, что посланные прежде слуги во главе с ципцаном сумели склонить Арск к Крыму, да еще – на внезапность. Вот отчего он высылал вперед веером дозоры, чтобы не столько они разведывали, не ополчился ли вдруг Шах-Али и не вышел ему навстречу, сколько ни в коем случае не пропустить гонцов ни в Арск, ни в Казань.

Не лишней оказалась эта мера. Оставалось еще несколько острожков до Арска, а это значит – не меньше трех-четырех дней, как один из дозоров привез заарканенного гонца. От князька черемисского, только что присягавшего на верность Сагиб-Гирею, признав его царем Казанским и своим повелителем. Лицемер писал князю и воеводе арскому, чтобы тот немедля известил бы Шаха-Али о вторжении в его земли алчных Гиреев, а сам не открывал бы ворот, выигрывая время, которое необходимо Шаху-Али, чтобы изготовиться к обороне Казани.

Мухаммед-Гирей и Сагиб-Гирей только что милостиво одарили князей и вельмож, присягнувших им на верность, выслушали известие, что на базарной площади присягнули без всякого сопротивления новому хану казанскому простолюдины, оставалось им пообедать и тогда – в путь. Достархан уже был накрыт в самом богатом и просторном дворце острога, а все князья толпились во дворе, ожидая, не пригласит ли их новый повелитель к своему столу.

Мухаммед-Гирей, уставший от долгой езды в седле и от многолюдья, хотел пообедать в полном расслаблении, лишь с самыми близкими своими слугами, но ширни, имевший право, как первый советник, возражать хану, не согласился с этим.

– Не настало еще время уединяться, мой повелитель, да ниспошлет вам Аллах многие годы славной жизни. Пригласите тех, кто ждет вашего ласкового слова, робкими овцами толпясь во дворе. Зачем обижать овец? Оскорбленные, они могут стать шакалами. А то и волками.

– Пусть будет так, как сказал ты.

Низко кланяясь своим новым повелителям, рассаживались князья за просторным достарханом, слуги с кумганами, тазиками и полотенцами тут же засуетились, чтобы не затянулось долго омовение рук, мулла вознес хвалу Аллаху, сниспославшему рабам своим столь счастливый день, и трапеза началась.

Достархан не был столь разнообразен, какой обычно накрывался для Гиреев в Крыму, но нельзя назвать его и походно-суровым. Несколько блюд из мяса жеребят, знавших только молоко матери и отборное сено заливных лугов, столь же молодая и запашистая баранина, чеснок и лук, свежие и маринованные, разнообразные терпкие приправы, красные от обилия перца, ароматная сурпа, томленые сливки, кумыс, айран и буза. Не густо, но вкусно и сытно.

И вот в то самое время, когда обед уже подходил к концу, вошел в трапезную сотник в доспехах. Видно было, что он только что слез с седла. Упал на колени, прося прощения, что нарушил мирную беседу за достарханом, клялся, что дело неотложное вынудило его решиться на подобный шаг.

Мухаммед-Гирей сам повелел сотнику, чьи воины задержали гонца, вот так вломиться в трапезную в конце обеда, но об этом знали лишь он, его брат и темник, поэтому Мухаммед-Гирей повел себя так, будто дерзость сотника не знает предела. Гневом налилось его лицо. Глаза метали молнии. Сейчас скажет: «Вон!» и повелит казнить наглеца. Но усилием воли заставил себя сказать:

– Говори.

Не осмеливаясь подняться с ковра, сотник доложил:

– Мои конники, дозоря, заарканили гонца в Арский острог. Он вез арскому воеводе письмо. Молчит. Мы пытались…

– Веди сюда!

Ввели в трапезную юношу-красавца со связанными за спиной руками, с кровоподтеками на лице, в основательно изодранном чапане, надетом поверх панциря. Голову юноша держал гордо и вроде бы не слышал грозного приказа: «На колени перед ханом Гиреем!», не чувствовал увесистого тумака, сопровождавшего это повеление, но когда увидел того, кто послал его срочно в Арск, сидящим за достарханом по левую руку от Мухаммед-Гирея, сник и упал на колени.

Мухаммед-Гирей успел перехватить недоуменный взгляд юноши-гонца, сразу же поняв, кто послал его, поэтому не стал больше ничего спрашивать.

– Доверимся воле Аллаха, Справедливого, Указывающего нам верный путь. Мы не станем судить, велик ли грех на душах отступников. Отпустите гонца. – И сотнику: – Послание в Арск возьми себе. Как награду за верную службу нам, посланникам Аллаха на земле. Аминь. Слава тебе вечная, Господь наш!

Провел молитвенно ладонями по щекам. Торопясь не слишком отстать от здравицы Аллаху, повторяли ее за ханом все остальные князья и вельможи и так же богопристойно смахивали с чела своего грешные мысли. Мулла вознес хвалу Аллаху за насыщение рабов его, еще раз все провели ладонями по щекам, омыли руки над тазиками, услужливо поднесенными слугами, вмиг влетевшими в трапезную, и Мухаммед-Гирей встал.

– В путь, – повелел он. – Сейчас же. Послание в Арск ему пересказали, когда они уже выехали из коварного острога. Оно вконец разгневало его.

– Мы повелим сравнять с землей и Арск, если он станет упрямиться, и эту преступную крепость.

– Только не теперь, да продлит Аллах годы вашей жизни, – вставил свое слово первый советник. – Покарать строптивцев вы успеете, когда на трон воссядет славный ваш брат Сагиб-Гирей.

– Подумаем, – неопределенно ответил Мухаммед-Гирей. И темнику: – Но гонца и пославшего его пусть покарает Аллах сегодня же ночью. Без шума. Без крови. Но утром пусть весь город узнает о каре Аллаха.

– Будет исполнено, мой повелитель, – приложил руку к сердцу темник и осадил коня, чтобы дать нужные распоряжения верным своим нукерам.

Когда же темник вернулся на положенное ему в походе место, Мухаммед-Гирей высказал свое решение:

– Обходим стороной все остроги. Спешим в Арск.

– Да благословит Аллах светлые вашимысли. Если Арск откроет ворота, вся черемиса падет ниц.

– Мы того же мнения.

Правобережная, так называемая нагорная черемиса и чуваши были более расположены к русским, чем к татарам. Особенно простолюдины. Властелинам же их приходилось лавировать, ведя политику по принципу: и вашим, и нашим. И их вполне можно было понять и оправдать, ибо поведи они враждебно себя с Казанью, та не преминула бы в первую очередь разорять именно их, а набеги казанцев не всегда бы простирались далеко в вотчину русского царя: хватало бы добычи поблизости. Прими правобережники сторону казанцев, несдобровать им, когда появится русская рать. Она тоже не церемонится с врагами. Вот и приходилось князьям нагорным присягать безропотно то тем, то другим, исходя из обстоятельств. И, естественно, помогать то одним, то другим.

Луговая же черемиса считала беспрекословно себя данником казанского хана, поставляла к тому же воинов в казанскую рать, а луговые чуваши больше всего отличались в судовождении, но были они и отменными стрелками из лука. Так вот и нагорье, и особенно луг могли либо принять сторону Сагиб-Гирея, либо остаться верными Шаху-Али, что весьма затруднило бы Мухаммед-Гирею исполнить свои имперские планы.

Да, их давно убеждали, что только под властью Сагиб-Гирея смогут они стать сильными, богатыми и независимыми от неверных, но этим словам и верилось, и не верилось. Не жесток ли Сагиб-Гирей? Не заставит ли в интересах Крыма воевать с Россией, а все захваченное в этой войне увозить в свою Тавриду? Недовольных же станет безжалостно карать. Вот почему крепости не вдруг открывали свои ворота пред братьями Гиреями, но прежде вели торг, чтобы, оставшись данниками Казани, иметь бы хоть какую-никакую свободу.

То, что вопреки ожиданию крымцы не грабили и не насильничали, успокаивало, особенно луговиков, по землям коих шла рать Мухаммед-Гирея, но приказ ополчаться неизвестно пока ради чего настораживал. Все повиновались, готовили к походу коней и доспехи, но ждали слова Арска и слова Казани. Готовность к походу и сече в конце концов понадобится и для схватки с самими крымцами, если к этому призовет Шах-Али.

Слух о том, что разъезд крымцев перехватил гонца в Арск, а Мухаммед-Гирей с миром отпустил его, не став даже читать письмо и выяснять, кто его послал, понесся от селения к селению, от острога к острогу. Всеми принималось это как добрый знак.

Всеми, но не князьями и вельможами того острога, откуда был послан гонец. Они вполне поняли слова крымского властелина о том, что кара отступникам перепоручена воле Аллаха. Кому не ясно, как велика в этих словах угроза. Тем более что каждый из обедавших с ханом был вправе ожидать этой кары на свою голову, ибо не стал выяснять Мухаммед-Гирей, кто послал гонца, значит, считает их всех отступниками, нарушителями клятвы, произнесенной в присутствии муллы и с положенной на Коран ладонью.

Тяжкий грех для мусульманина, если он отступил от такой клятвы. Разве так уж давно сгнил заживо хан казанский за подобное отступничество? Он тоже клялся на Коране русскому царю, что станет ему братом младшим, если тот поддержит его в скорбный час и приютит.

Впрочем, никто, кроме одного, кто и в самом деле отступил, не страшились Аллаха, а боялись братьев Гиреев, которые, как все почувствовали, не оставят без внимания измену; и вельможи, как только крымцы покинули острог, заторопились по своим делам молить Аллаха, чтобы миновала их беда. Только старейшина их, князь-воевода, а именно он хотел предупредить Арск, решил не испытывать судьбы и укрыться до лучших времен в лесной непроходимости, прихватив с собой и гонца, по его воле попавшего в смертельный переплет. Да и слуга нужен в изгнании.

Правильное решение, и оно, возможно, имело бы успех, вели князь-воевода оседлать коней тотчас же. День. Многие жители городка видели бы, что он уехал, и случись за ним погоня или слежка, не прошло бы это мимо людского глаза; он же намерился скрыться тайно, под покровом ночи, и просчитался, ибо Мухаммед-Гирей оставил в остроге не только тех, кому надлежало ополчать ратников, но еще и тех, кто должен был привести в исполнение волю Аллаха. Пришел к тому же и приказ темника покарать именно этой ночью. С вечера они выехали из острога и взяли под наблюдение все крепостные ворота. Они были уверены, что клятвопреступник-воевода попытается выскользнуть из крепости.

Впрочем, отработали они вариант и на тот случай, если бы воевода остался дома. С гонцом они тоже намеревались расправиться в его доме. Слуги Аллаха хорошо знали свое дело. Не впервые им свершать приговор своего хана, посланника Всевышнего на земле.

Ночь окутала тайной все, что произошло под ее покровом. О том, что воевода-князь выехал из острога, знали лишь его близкие слуги и стражники, охранявшие ворота и выпустившие его со слугой и заводными конями, переметные сумы которых были набиты битком. А утром те же стражники, открыв ворота, увидели лежавших на обочине и воеводу-князя, и его слугу безмятежно спящими. Верные кони их стояли рядом, словно охраняли сладкий сон своих хозяев, а вьючные кони, заботливо сбатованные, дремали, положив друг другу на крупы головы. Все это очень удивило стражников, ибо слышали они, как поскакали от ворот воевода и слуга.

– Когда вернулись? – с недоумением спросил сам себя старший команды стражников. – Могли бы и постучать…

– Давай разбудим, – предложил кто-то, и старший команды, позвав с собой еще двоих подчиненных, направился к спящим. Но с каждым шагом удивление его росло, росла и тревога: ни потники не расстелены, ни войлочные халаты не оторочены от седел, а ночи далеко еще не летние. Вон какой иней серебрит начавшую только идти в рост траву.

– О, Аллах! – воскликнул старший команды стражников, испуганно остановившись в нескольких шагах от своего воеводы. Он увидел, что не только одежда воеводы и его слуги покрыта инеем, но иней серебрится и на их синих лицах.

– О, Всевышний, справедливо предопределяющий нашу судьбу!

Никаких следов насильственной смерти на телах мертвых не было заметно. Воистину, Аллах покарал.

Слух об этом понесся так же стремительно, как и весть о прощении Мухаммед-Гиреем клятвопреступников, вызывая трепетный страх в сердцах луговой черемисы, чувашей и мордвы, особенно среди тех, кто истинно верил в Аллаха, в его предопределение. Но даже те, кто понимал, что убийство князя-воеводы и его гонца – дело рук крымского хана, ужасались содеянному не меньше остальных, ибо видели в этом образ правления Сагиб-Гирея: коварство и жестокость, приправленная ласковостью и прикрытая именем Аллаха.

Во всяком случае луговая сторона съежилась в страхе, не так уж решительно теперь была настроена поддерживать Гиреев, но и открыто противодействовать пока не собиралась. Не могла не предполагать, что с братьями Гиреями двигается не основная сила крымцев, и за неповиновение передовым туменам последует расплата – главные силы, оказать сопротивление которым луговики просто не в силах, предадут их благодатный край огню и мечу. В общем, ждали, что скажет Казань. Не ошибались луговики: у Мухаммед-Гирея такой план был. Он в любой момент мог отправить гонца к темникам, чтобы те, оставив вьючных коней и верблюдов в нескольких дневных переходах, под охраной лишь коноводов, коршунами налетели бы на непокоряющихся; но он не хотел этого, он намеревался взять Казань и луговое Поволжье мирно, чтобы затем, ополчив их, ринуться на Москву. А если Москва станет данницей Орды, Казань ни за что не поднимет голову – ни завтра, ни послезавтра, а станет верно служить Гиреям, которые вернут былое могущество Орде, могущество чингизидов.

Мухаммед-Гирей спешил к Арску, осознавая вполне, что от его поведения многое будет зависеть. Казань откроет ворота – это еще не победа. Победу торжествовать можно лишь тогда, когда откроет ворота еще и Арск. Иначе над головой всегда будет занесен нож. И дело не только в том, что он стал для черемисы как бы своей столицей, хотя луговики, казалось бы, давно ходят под Казанью, а еще и потому, что место, где Арск стоит, выбрано весьма удачно: от Казани один дневной переход и в то же время такая глухомань, что приблизиться к нему можно лишь по одной единственной дороге, вокруг которой болота, крутые и глубокие овраги с густо переплетенным орешником – их не под силу преодолеть не только всаднику, но и пешему. Во многих местах дорога на Арск удобна для крупных засад. Не прорваться сквозь них без больших потерь. Сам Арск тоже добротно укреплен. Воинов в нем много, оружейных дел мастеров в избытке, провиант заготовлен на месяцы, вода есть. Никто еще не смог взять Арск штурмом. Ни разу.

Знал обо всем этом Мухаммед-Гирей, но надеялся на неожиданность своего появления и еще на сговорчивость горожан, князей и воевод. Другого мнения, однако, были его советники. Особенно первый – ширни.

– Повелитель, да продлит Аллах ваш век до бесконечности, не поворачивай на дорогу к Арску оба тумена. Возьми только свой, а брат ваш, да благоволит ему Всевышний, пусть со своим туменом идет в Казань.

– Мы сотрем с лица земли острог, если он не откроет ворота!

– Арск выдержит штурм, если не сделать проломы в стенах. А стенобитные машины и орудия остались за Волгой. Ждать, пока они прибудут, можно и с одним туменом, осадив город.

– Мы налетим, как ветер. Острог не успеет запереть ворота.

– У них на дороге может быть наблюдение постоянное, не только в дни опасности. Мое слово, мой повелитель, действовать хитрей лисы. Ципцан подготовил, как он оповещал, Казань к добровольной сдаче. Шах-Али, если не захочет мученической смерти, пошлет арским князьям свое слово. Если же Казань затворится, придется звать всю Орду. Вот тогда Аллах благословит нас придать все огню и мечу.

– Но тогда не удастся поход на Москву?! А мы не успокоимся, пока не поставим на колени и не заставим лизать прах с наших ичигов раба нашего князя Василия!

– Удастся. На следующий год. Разве устоит Москва против силы двух княжеств?!

– Одного! – недовольно перебил Мухаммед-Гирей. – Орда станет единой! Могущественной! Она покорит не только русичей, гяуров неверных, но и ляхов, Литву, пойдет дальше на закат солнца до самого моря. Куда держал путь Чингисхан. Порта тоже склонит голову перед могуществом Орды. Перед нами склонит голову, властелином Орды!

– Да будет так! – молитвенно провел ладонями по щекам ширни. – Так предначертал Аллах. Но волю Аллаха воплощать вам, светлейший, самим, рассчитывая каждый свой шаг.

– Хорошо. Мы примем твой совет. – И к брату, ехавшему с ним стремя в стремя: – Веди свой тумен к Казани. Сдери шкуру с лизоблюда раба нашего Василия!

– Если он станет сопротивляться.

– И если даже не будет. Пусть его смерть наведет ужас на всех казанцев. Она надолго должна остаться в памяти правоверных!

У Сагиб-Гирея было свое на этот счет мнение, но он не стал перечить брату в присутствии подданных. Зачем? Он сделает так, как хочет сделать, а потом объяснит разумность своего поступка.

Проводив брата с его гвардией на арскую дорогу, собрал советников и воинских начальников. Но не стал выслушивать их мнения, а распорядился:

– Сейчас же отправьте вестового к ципцану Мухаммед-Гирея. Пусть даст ему знать, что завтра на исходе дня мы будем у Арских ворот и мы посмотрим, верно ли сообщал нам раб наш о положении в Казани. Впрочем, вестовому свое слово скажем мы сами. Немедленно позовите его к нам. Через час пошлем следующего. Для верности.

Через несколько минут, махнув рукой, чтобы вся свита удалилась, принялся наставлять вестового:

– Запомни: ты гонец царя крымского. Не унижайся ни перед кем. Если аллах предопределил тебе смерть, прими ее достойно. О нашем тумене – ни слова. Ты – гонец Мухаммед-Гирея к его послу. Стой на этом, и благослови тебя Аллах. Послу хана твоего передай так: если Арские ворота будут открыты, когда мы приблизимся, он станет моим первым советником. Если Шах-Али откажется от ханства в нашу пользу, он останется жив, если нет – мы сдерем с него шкуру. На площади перед дворцом. Всенародно сдерем. Все. Скачи без остановок. Возьми двух заводных коней.

Через час, отправив к ципцану своего брата еще одного вестового, тронулся, наконец, со своей гвардией в путь. Но, одолев верст двадцать, остановился на ночевку. До Казани оставалось всего ничего. К исходу дня они достигнут ее без лишней спешки. Подводить ближе свой тумен Сагиб-Гирей опасался: вдруг окажутся на дороге сторожевые посты, которые уведомят Шаха-Али о приближении войска. Такой поворот событий не входил в его расчеты. Первое слово Шаху-Али должен сказать ципцан. Верное ципцану окружение хана поддержит его и убедит отступника мирно отдать ханство. Неожиданность и настойчивость, был уверен Сагиб-Гирей, возьмут верх. «Молод еще Шах-Али, чтобы принять мудрое решение. Он поступит так, как того желаем мы, завтрашний властелин казанского ханства».

Все так и произошло, как планировал Сагиб-Гирей. Вестовой от него без задержки прибыл к ципцану Мухаммед-Гирея, и тот вскоре после утреннего намаза поехал во дворец, не испросив на сей раз дозволения на аудиенцию. С собой взял почти всех ратников, охранявших его посольский дворец. Их задача – взять под охрану ворота ханского дворца, дверь в ханские покои и сопровождать самого ципцана, чтобы в любой момент готовы были бы выхватить из ножен сабли.

Шах-Али только что совершил омовение, собираясь приступить к трапезе, как дверь распахнулась, и на пороге появился посол крымского хана с десятком одетых в латы и при оружии ратников.

– Как вы посмели?! – возмутился Шах-Али и крикнул: – Стража!

Вбежали ханские телохранители. Выхватили сабли. Ципцан жестом руки остановил своих телохранителей. Заговорил жестко. Как бы укладывая камень к камню:

– Нам нужно остаться одним. С глазу на глаз. Я пришел сказать слово господина моего Мухаммед-Гирея и его брата Сагиб-Гирея.

– Мы позовем своих советников. Мы выслушаем тебя в посольском зале…

– Да. Так будет. Но до этого нам следует поговорить один на один. Отпусти своих нукеров. Я – своих.

И он жестом повелел сопровождавшим его телохранителям удалиться за дверь. Шах-Али, поколебавшись, поступил так же.

– Завтра к Арским воротам подойдет со своей гвардией Сагиб-Гирей. Десять тысяч у него войска. Еще десять подошло к Арскому острогу. С теми – хан Крымский, повелитель Орды, Мухаммед-Гирей. Это – передовые отряды. Множество туменов на правом берегу Волги ждут повеления Мухаммед-Гирея. Поступит оно – все Казанское ханство будет разорено и уничтожено. С землей сравняются остроги черемисы. Пока же ни один волос не упал даже с данников Казани. От тебя зависит, литься ли крови в Казанском ханстве.

Шаха-Али передернуло это грубое «от тебя», ему очень хотелось хлопнуть в ладоши и приказать вбежавшим стражникам схватить наглеца, но он усилием воли сдержал себя. Он пока еще не осознал, что произошло, как могло так случиться, что он узнает о приближении крымцев от ханского посла, а не от своих воевод, уланов и советников, но в том, что посол говорит о событии реальном, он уже не сомневался. Беда, о которой так настойчиво предупреждал его сеид, пришла. «Но гонцы наши должны уже быть в Москве. Царь Василий Иванович послал уже рать. Она – на подходе. Нужно выиграть лишь время. Неделю или две. Казань и Арск не так-то просто взять без осады и штурма». Спросил посла крымского:

– В чем наша, – слово «наша» произнес особенно подчеркнуто, – роль? Что нам предлагается сделать, чтобы кровь наших подданных не пролилась безвинно?

– Отдать престол Сагиб-Гирею, да продлит Аллах его жизнь.

– За эти дерзкие речи я повелю отрубить тебе голову. Или посадить на кол.

– Я готов к этому ради торжества моего повелителя Мухаммед-Гирея, славнейшего из славных, кому Аллах предначертал возвеличить Орду до прежнего могущества. Только моя смерть ничего не изменит. У Казани лишь один путь – открыть ворота. А для тебя один исход остаться живым – добровольно передать ханство Сагиб-Гирею, достойному из достойных. – Ципцан предостерегающе поднял руку, останавливая попытку Шаха-Али что-то возразить. – Помощь от князя Василия, раба Мухаммед-Гирея, не придет к тебе. Письмо сеида-отступника, письмо твое, Шах-Али, и письмо воеводы московского у меня. Вот они, можешь убедиться, – и ципцан швырнул к ногам Шаха-Али свитки.

«Это – конец! Конец! Верхогляд! Падкий на лесть!» – костил себя Шах-Али, глядя испуганно на брошенные послом письма, веря и не веря своим глазам. Трагизм происходящего увиделся ему теперь во всей оголенности, и страх настойчиво вползал в душу, устраиваясь там крепко и надолго. Нашел, однако же, в себе силы ответить гордо:

– Мы соберем советников, уланов и мурз. Их слову мы подчинимся.

– Пусть будет так. Я добавлю еще: Сагиб-Гирей сдерет, если станешь упрямиться, с тебя шкуру. С живого. Принародно. На площади перед дворцом. Такова его воля. Передашь мирно трон – отпустит тебя к твоему царю, которому ты служишь. Думаю, тот примет тебя и вернет тебе Касимов. Ему нужны предающие свой народ.

Советники, уланы и мурзы съехались во дворец быстро, ибо каждому из них вестовые, передавая повеление Шаха-Али, добавляли:

– Ципцан Мухаммед-Гирея тоже во дворце. Этого момента ждали все его сторонники, и вот – свершилось.

Шаха-Али слушали, надев маски прискорбного уныния, а когда заговорил посол крымского хана, допуская неуважение к хану казанскому, они громко возмущались, казалось, даже не притворно, требовали наказать немедленно наглеца, но когда настало время высказывать свое мнение, то случилась моментальная метаморфоза.

Первый советник Шаха-Али:

– Посол Мухаммед-Гирея заслуживает немедленно смерти за дерзость. – Начало речи полно неподдельного гнева, но тон меняется, когда переходит ширни к рекомендациям: – Но Аллаху, видимо, угодно так, чтобы Сагиб-Гирей сел на трон в Казани. Мы не готовы оборонять город. У нас нет войска, кроме вашей, хан, гвардии. А провианта не хватит даже для недельной осады. Да и правоверные не станут сражаться с правоверными ради русского царя, ради гяуров. Народ сказал свое слово, когда расправился с сеидом за то, что призывал то к миру с неверными, выступал против джихада. Смиритесь, Шах-Али, и правоверные не проклянут вас и ваших потомков за то, что станете виновником великого разорения Казани.

– Великое разорение ждет Казань, если она не захочет жить в мире с русскими, – возмутился Шах-Али. – Не ты ли, презренный, повторял это следом за мной десятки и сотни раз?!

– Москва станет данником Мухаммед-Гирея на веки вечные. Такова воля Аллаха!

– Ты страшно заблуждаешься! На тебе будет кровь и позор потомков наших. На тебе и тебе подобным! – И устремил взор на военачальника. – Что скажешь ты, мой верный слуга?

– Если повелите, мой хан, я сам отрублю голову послу крымского хана за дерзость его. Я сам встану на крепостную стену с обнаженной саблей! Только повелите! Но подумайте, мой повелитель, о последствиях. Город не сможет долго сопротивляться туменам Тавриды, казаков и ногаев. Казань будет разрушена, и всем нам придется сложить головы. Ради чего? Не ради свободы, а ради русского царя, извечного данника Орды, данника могущественного Мухаммед-Гирея.

– Еще царь Иван Васильевич отложился от Крыма после Угры! – возразил гневно Шах-Али улану. – Россия стала могущественней Крыма и в состоянии отомстить за все обиды, ей нанесенные!

– Не думаю так. И знаю, что она не пошлет нам помощи, если мы встанем на дорогу войны. Ей бы суметь устоять против Литвы, Польши, рыцарей-крестоносцев, Швеции. И чем больше будут неверные лить крови, воюя между собой, тем крепче на ногах будем стоять мы, правоверные. Не идти же и нам по пути кяфиров и лить кровь мусульман, ослабляя себя? Истинные мусульмане такого не допустят!

Это была уже явная угроза. Можно сказать, неприкрытая. Шах-Али понял, что если ширни и улан на стороне Сагиб-Гирея, остальные тоже с ними. Окончательно слетела с его глаз пелена, и увидел он перед собой пропасть. Сжалось тоскливо сердце, гордая голова его склонилась. Собравшись с духом, он произнес:

– Я уступаю трон Сагиб-Гирею. Подчиняюсь воле сильного. Я не желаю напрасной крови своих подданных. Я готов испить горькую чашу, лишь бы жил счастливо мой народ. Хотя я сомневаюсь, что так будет.

Отречение, достойное мудрости почтенного старца, но не юноши, едва начавшего жить. Многие из собравшихся в тронном зале оценили это по достоинству. И оценка эта в свое время сослужит ему добрую службу.

Шах-Али тут же велел седлать и вьючить коней, а главному евнуху собирать жен в дорогу. Не забыл и посла царя Василия Ивановича и воеводу московского, отправил к ним вестового, чтобы те спешно покинули город, забрав с собой купцов. Увы, ни одно из этих распоряжений Шаха-Али выполнено не было. Вестового не выпустили из дворца, а когда он сам собрался с женами своими покинуть город, ципцан не позволил ему выехать даже за пределы дворца.

– Сагиб-Гирей сам проводит тебя, – и пошленько ухмыльнувшись, добавил. – Жен твоих он вдруг пожелает оставить себе?

– Но мы вольны поступать так, как считаем нужным! Мы – не пленники Сагиб-Гирея. Мы добровольно отдали трон!

– Ошибаешься. Ты – отступник. Ты – лизоблюд раба Мухаммед-Гирея, который возомнил себя могущественным царем и скоро поплатится за это, как поплатился ты. Сагиб-Гирей прощает тебя, но он может передумать. Жизнь сохранит, но не отпустит. А то и казнит, чтобы устрашить тех, кто не идет прямым путем, начертанным Аллахом.

– О, коварный! Высунул свое змеиное жало! Зачем же мы поверили обещанию лживого!

Он возмущался искренне, но в то же время понимал, что иного выхода у него нет и быть не может. Ничто не готово к обороне Казани, кто еще из гвардейцев верен ему, он не знает. Со всех сторон окружен предателями. Его обманули не сейчас, посол крымского хана давно обложил его своими людьми. Давно. Он же, Шах-Али, удалял от себя верных людей, веря лживым наветам, а продавшихся льстецов приближал, награждая их щедро, доверяя им безмерно и безоглядно. Теперь-то что: казнись – не казнись, остается одно – ждать. Целый мучительный день. Досадуя на то, что даже воеводу московского он не смог и не сможет предупредить. «Возможно, кто-либо из верных мне людей на собственный риск даст им знать. Или сами они почувствуют неладное…»

Но и тут Шах-Али ошибался. Действительно, были такие вельможи, которые намеревались оповестить русских о приближающейся опасности, но они боялись слежки за собой. Понимали, что если прознает о их доброхотстве к русским ципцан, не сносить им головы. Ладно бы головы, а то такую мучительную смерть придумает, уму не постижимо.

А что касается города, он ничего ровным счетом не знал о происходившем во дворце. Город жил своей обычной жизнью. Бойко шла торговля на базаре, духаны были полны посетителями, мастера – мастерили, богачи нежились в своих хоромах; и лишь после обеденной молитвы непонятная тревога поползла от дома к дому. Дело в том, что дворцовая знать, а следом за ней и муллы отчего-то стали собирать в своих дворцах не только нукеров, но кое-кого из обывателей. В основном крепкотелых мужчин, прежде им прислуживавших, – до воеводы, однако, эта тревога не дошла. Правда, воевода не почивал на лаврах. После гибели сеида, когда переехал к нему в палаты Василий Юрьев, воевода ввел жесткую охрану днем и ночью, а дружину держал в полной готовности отбить любую провокацию. Только мало будет от этого пользы, если к воеводскому дворцу подскачет не одна сотня крымцев. Что тогда делать?

Не праздный этот вопрос встал уже через несколько часов. Сагиб-Гирей, въехавший в ханский дворец, повелел тут же заточить Шаха-Али и всех, кто, по докладу ципцана Мухаммед-Гирея, поддерживал ставленника московского царя. Вторым его приказом был приказ осадить дворец воеводы, куда он послал пятьсот своих кэшкешэв, а вельможам, как им и обещал прежде ципцан, разрешил разорять русских купцов, которые находились в Казани, не щадить ни их, ни их слуг, убивать без жалости. Разрешалось брать их и в рабство.

– Но помните, мертвый гяур лучше, чем живой, – напутствовал переметнувшихся к нему вельмож Сагиб-Гирей. – А пленных мы еще возьмем. И самим хватит, и будет кого продавать в рабство.

У всех вельмож собраны готовые к разбою люди, молви только слово; и каждый из мурз, уланов, беев, советников всех рангов кинулись по домам, чтобы опередить других желающих поживиться и чтобы награбить как можно больше.

Только дворец посла царского и дворец воеводы московского не позволено им трогать. Не по чину. Богатство этих русских вельмож принадлежит ципцану Мухаммед-Гирея. А жизнь их – Сагиб-Гирею. Ему же переходит и вся казна казанского ханства. Ему же решать судьбу Шаха-Али и тех, кто его поддерживал. Настроен был Сагиб-Гирей весьма агрессивно.

– Всех обезглавить и – в Казанку.

Ципцан Мухаммед-Гирея осмелился возразить:

– Если мой повелитель позволит, я скажу слово, – и, дождавшись решительного кивка, начал с вопроса: – Почему мне так легко удалось убедить знать казанского ханства принять вашу сторону, мой повелитель?

– Потому, что ты – хитрый, – не дав ципцану самому ответить на свой вопрос, перебил его Сагиб-Гирей, – как лиса, мудрый, как старец. Наш брат и повелитель согласился отдать тебя нам первым советником, если Казань встретит нас открытыми воротами. Ты достоин этого. Ты – мой ширни.

– Премного благодарен, да продлит Аллах ваши годы, мой повелитель, – согнувшись в низком поклоне, радостно отвечал новоиспеченный ширни. – А о том, что Казань так легко согласилась открыть ворота, скажу так: хотя Аллах не обидел меня умом и хитростью, но в легкой, мой повелитель, твоей победе повинен сам Шах-Али. Да-да. Сразу же, как посадил его на ханство раб брата вашего и ваш князь Василий, Шах-Али тут же велел казнить всех, кто хоть словом обмолвился против неверных, кто считал унизительным платить дань даннику Орды. У казненных остались родичи и верные их друзья, они возненавидели лизоблюда князя московского, принялись настраивать против Шаха-Али казанцев. Я лишь нашел этих недовольных и сплотил их. Их руками отдалил или уничтожил сторонников Шаха-Али.

– Ты хочешь сказать, чтобы мы помиловали отступников?

– Да. Пусть прольется кровь только неверных. Мой разум подсказывает мне, что и посла московского с воеводой не умерщвлять, а отпустить их к своему царю имеете с Шахом-Али.

– Но они тогда оповестят раба нашего князя Василия о готовящемся походе! Твой совет вреден!

– Нет. Пусть идут пешком. Не думаю, чтобы они успели раньше ваших туменов. Да, кроме того, можно с ними передать, что пошлете вскорости посольство для заключения мира.

Сагиб-Гирей даже улыбнулся, представив себе, как будет плестись со своими женами Шах-Али. Ну, а если повезет и окажутся у него добрые кони на правом берегу, станет рассказывать о нашей почтительности к урусутам, в то время как часть туменов Мухаммед-Гирея уже с тыла подкрадется к Москве. Сагиб-Гирею положительно понравился совет ширни.

– Пусть будет так. Если согласится Шах-Али написать письмо воеводе Арска, дам даже ему лошадь. Одну.

– У Шаха-Али – кровь чингизидов. Это вам, мой повелитель, зачтется, – довольный, что удалось уговорить хана оставить в живых Шаха-Али, как он, ципцан, ему и обещал, продолжил: – Чтобы не пролилась кровь правоверных у стен воеводского дворца, объявите, мой повелитель, послу и воеводе, что даруете жизнь им и их слугам.

– И отпустить всех слуг, ты это хочешь сказать, в Московию?!

– Нет. Только воеводу и посла. Остальных же… Разве мой повелитель не знает, как могли или выполнить или не выполнить свое слово великий Чингисхан и создатель Золотой Орды Батухан? Слово, данное врагу, высоко ли ценится? Пусть вначале разоружатся, а после этого… Предлог всегда можно найти, специально для того возмутив пленников.

– Пусть будет так. Только посла московского мы не отпустим. Оставим его заложником.

– Мудрые слова молвят ваши уста, мой повелитель. Позвольте мне поехать на переговоры с послом и воеводой?

– Да. Но прикажи, пусть приведут ко мне Шаха-Али.

Встретил Сагиб-Гирей Шаха-Али надменно:

– Кровь чингизидов, которая течет в твоих жилах, отступник, вынуждает нас даровать тебе жизнь. Мы даже отпустим тебя с женами твоими к рабу нашему князю Василию, только продиктуй послание в Арск о своем отречении от ханского престола в нашу пользу. Мухаммед-Гирей уже осадил Арск. Ему на помощь идут новые тумены со стенобитными машинами и стенобитными орудиями. Турецкими, – подчеркнул Сагиб-Гирей. – Они переправляются уже через Волгу. Арск будет взят, но нам не хочется, чтобы за интересы неверных лилась кровь мусульман. Если Арск сдастся, мы вскорости пошлем послов к князю Василию. Для заключение мира. С нашим посольством поедет посол Московии.

Еще никто не брал штурмом Арска, так крепки стены этого большого острога, так храбры и умелы его защитники. И, конечно же, был бы смысл в сопротивлении, если бы Василий Иванович вел сюда свою рать, но какой смысл делать это сейчас? Шах-Али не догадывался, что отобравший у него трон хитростью и коварством так же хитрит и строит кознь сейчас. Никакие тумены не переправлялись через Волгу, они, притаившись в Диком поле, где в прежние набеги обычно оставались вьючные верблюды и лошади с коноводами, чтобы везти на них награбленное по своим улусам, ждали своего хана или его гонца. Они даже не смели совершать самые незначительные набеги, чтобы запастись провиантом и кормом для коней. Все бралось из вьюков, которые заметно пустели, и лашкаркаши, оставленный при главных силах, слал гонца за гонцом к Мухаммед-Гирею, чтобы поторопить его с решением и не сгубить войско. Не знавший ничего этого Шах-Али считал преступным, понимая, сколь превосходящи силы крымцев, губить людей. Не торопливо, а, сделав вид, что размышляет и сомневается, наконец, согласился:

– Мы готовы продиктовать отречение и совет Арску.

Не так скоро и ладно сговорился новоиспеченный ширни нового казанского хана с послом великокняжеским и воеводой московским. Здесь все было готово к кровавому пиру. Крымцы с трех сторон окружили высокую стену из плоского кирпича, которая надежно защищала дворец воеводы, а четвертую сторону, которая шла по самому берегу Казанки, взяли под наблюдение. Лучники в любой момент готовы были поразить стрелами любого, кто попытается вырваться из дворца или предпримет оттуда вылазку.

За высокой стеной, у бойниц, тоже изготовились к сражению. Луки натянуты. Напряжены и самострелы, короткие железные стрелы-болты уложены в желобки прикладов, рушницы заряжены, порох на полках сухой, нажимай лишь кремневый спуск. Воевода ободряет ратников:

– Если суждено испить чашу смертную ради веры нашей православной, ради князя нашего великого, царя веся Руси Василия Ивановича, пригубим ее достойно, без сраму. Не дрогнем перед басурманами погаными.

Напряжение предельное. Вот-вот начнется штурм. Начнется сеча, хоть и не великая, но жаркая. И одолеют ли нападающие горстку ратников русских, сказать определенно нельзя. Как Бог положит.

Вдруг выскочил на площадь перед дворцом всадник в сопровождении большой свиты. Сейчас взмахнет рукой и… Несколько стрельцов уже нацелило свои самострелы на вельможу, прикинув, что достанут его болты их железные, но всадник поднял руку с белым платком.

– Хочу говорить с послом московским и воеводой!

Разговор – не стрелы и не дробь рушниц. Может, что путное из переговоров получится? Василий Юрьев и Федор Карпов поднялись на звонницу надвратной церкви, служившую одновременно сторожевую и оборонительную службу.

– Сказывай, чего ради конники обложили палаты мои?! – спросил воевода подъехавшего к воротам посла крымского хана. – И почему ты предлагаешь переговоры?! Ты – такой же посол, как посол царя всея Руси Василия Ивановича! Не гоже нам перед тобой шапки ломать!

– Волей Аллаха все изменилось, воевода, – отвечал новоиспеченный казанский вельможа. – Шах-Али отрекся от престола. Ханом и царем казанским стал Сагиб-Гирей, а я у него – ширни. Вот почему от имени моего повелителя, брата могущественного Мухаммед-Гирея, который завтра тоже прибудет в Казань, я предлагаю тебе сдаться на волю Сагиб-Гирея, да продлятся годы славной его жизни.

– На волю хана, говоришь? Ишь ты, губа не дура!

– Воля его такова: ты будешь отпущен вместе с Шахом-Али к своему государю, рабу Мухаммед-Гирея князю Василию со словом Сагиб-Гирея. Со словом мира. Посол московский остается. Он поедет к вашему князю с послами Сагиб-Гирея. Все твои ратники и слуги останутся живы, но тоже в заложниках.

– А как купцы и их челядь? Людишки как?

– Сагиб-Гирей не данник твоего господина и не намерен охранять от гнева правоверных ни купцов, ни других гяуров. Они отданы на волю правоверных, да поступят они по воле Аллаха, предопределяющего судьбу всего живого на земле.

Чем мог он, воевода, помочь несчастным? Не разглядел прежде заговора, оттого и гибнут православные. Грех на нем да на после Василии Юрьеве за их смерть. Значит, по чести если, смертную чашу и им надобно испить. Хотел воевода Карпов бросить дерзкое слово в лицо самодовольного басурманина, но сдержался, ибо посчитал, что не в праве решать судьбу всех единолично. Ответил, поразмыслив:

– Погоди ответа. Совет решит, принять твое предложение или отвергнуть.

Сам воевода настроен был стоять насмерть. Погибнуть со славою, а не в бесчестье. Дружинники его, каких он пригласил на совет, поддерживали воеводу, но как ни упрямились, победило мнение Василия Юрьева, посла царева:

– Мертвые не имут сраму, вы правы, но мы – слуги государевы, и наша жизнь принадлежит ему. Наши письма царю Василию Ивановичу коварные татары перехватили, и он не ведает, что творится здесь. Ради того, чтобы Федор Карпов доставил в Москву весть о гибели нашей, нужно согласиться даже на бесчестную смерть. Даже жестокую. И еще одно хочу сказать: Сагиб-Гирей намерен письмо царю нашему послать с воеводой. Мира, как говорит его советник, станет просить. Если это действительно так?

– Иль татарам верить можно? Только разоружись, они тут же…

– Верно. Слово их не стоит ломанного гроша. Мы знаем это хорошо. Только если не согласимся этот крест на себя взять – ни царь, ни православный русский люд не простят нам. Грешно нам думать только о себе, о своей славе.

Вот так он повернул. Именем царя веся Руси призвал принять милость коварных басурман. Нехотя, но согласились и воевода, и дружинники. И, как получилось, зря. Лучше бы погибли в неравном бою.

Воеводу, правда, отпустили вместе с Шахом-Али и его женами, посла заточили в зиндон, а ратниками набили, как бочку селедкой, дырявый амбар, не выпускали из него даже по нужде, а кормить, похоже, не собирались. Когда же пленники высказали недовольство, их обвинили в мятеже и изрубили, как капусту.

Без пользы оказалась и весть воеводы царю своему Василию Ивановичу. Не только потому, что слишком запоздала, но и оттого, что была ложной. Успокаивающей. Впрочем, до встречи Федора Карпова с царем веся Руси было еще далеко.

Ночью, чтобы не нашлись бы в городе сочувствующие и не устроили бы беспорядки, выдворил Сагиб-Гирей за ворота отрекшегося от ханства Шаха-Али, его жен и воеводу московского им в придачу. Не дал ни одной вьючной лошади, ни одной повозки. Верховых коней тоже не выделил. Лишь в насмешку подвели полудохлую клячу с обтрепанной сбруей Шаху-Али. С издевкой пояснили:

– Вот твой аргамак. Чингизиду не достойно идти пешком. – И добавили: – Если до рассвета вас будет видно со стен казанских, Сагиб-Гирей не убежден, что вы останетесь живы.

Теперь только дошло до Шаха-Али, отчего Сагиб-Гирей отпускал с ним и его жен. С ними особенно не поспешишь, а лошадь одна. Но хочешь или нет, а бежать нужно, чтобы науськанная Сагиб-Гиреем толпа не настигла их и не расправилась.

Успели к рассвету они пересечь Арское поле и укрыться в лесу от недоброго глаза. Женщины, изнеженные, привыкшие к безделию, пересилили себя. Стонали, причитали, но бежали. Лишь в лесу повалились на траву.

Передохнув, поплелись вниз по течению, где, как утверждал воевода Карпов, на правом берегу есть землянки русских рыбацких артелей. Как, однако же, перебраться на тот берег, ни Шах-Али, ни сам Карпов не знали. И все же они шли, надеясь на удачу или на свою смекалку.

Шло и время. Солнце поднялось высоко. Пора бы сделать привал и подкрепиться, но разве кто из них подумал о том, чтобы припасти еду? Они давно отвыкли от таких мелочей жизни. Им все, по любому их желанию, подносили. У них даже и в мыслях не было, что вдруг останутся они без еды. Только воевода прихватил заплечный мешок, куда уложил нужные в походе вещи: топорик, огниво, казанок, ложку, добавив еще ко всему немного хлеба и копченой баранины. Только велик ли припас для нескольких проголодавшихся ртов? Управились, даже не заморив всерьез червячка. Сил все же прибавилось, и они бодрей зашагали по проселку. Теперь им оставалось одно: огоривать версты, а двум мужчинами думать еще и о переправе. Чем дальше от Купеческого острова, тем Волга шире, не переплывешь в студеной пока еще воде.

К ночи ближе развели костер, найдя в стороне от лесной дороги уютную поляну. Воевода натаскал побольше сухого валежника, чтобы хватило на всю ночь, чтобы в потемках не шарить по лесу, устроились все в кружок вокруг ласкового тепла и, расслабившись в дреме, поворачивали к огню то один, то другой иззябший бок, то спину. Увы, блаженство это длилось недолго. В отблесках огня начали вспыхивать глаза-угольки каких-то зверюшек, совсем близко завыли голодные волки, наводя ужас на женщин, которые прижались робкими овцами друг к другу, забыв о ревности и соперничестве за право быть любимой женой, и восклицали:

– О, Аллах!

Конягу воевода держал тоже у костра. От греха подальше.

То подремывая, то вновь съеживаясь от страха, женщины ждали рассвета с великой жадностью, а мужчины, не имеющие возможности им хоть чем-то помочь, делали единственно возможное: подбрасывали сухой валежник в костер, чтобы горел он поярче, чтобы не посмели сунуться к нему волки. А ночь, как будто на зло, тянулась и тянулась. И все же подошло положенное время рассвета, страхи отступили. Карпов примостил на рогульках чугунок, вскипятил воду, и пили эту воду вместо завтрака все из одной единственной кружки. Сытости, конечно, никакой, но теплота по телу разлилась и животы не подтягивало к пояснице. Даже приятность ощущалась.

До переправы, если идти нормальным шагом, – всего полдня пути; но женщины все частошажные (выбирали для гарема, а не для лесных буерачных дорог), оттого только к вечеру вышли на берег Волги, к намеченному им месту. Карпов, приложив козырьком ко лбу ладонь, принялся вглядываться в противоположный берег. Долго глядел, внимательно. Увидел, наконец, дымок. Значительно ниже по течению. Остался доволен.

– Самый раз вышли. Соорудим плот, и махну я на ту сторону, с Божьей помощью. Пока совсем не стемнело.

Подволокли четыре сухостойные лесины к берегу, обрубив лишние ветки, связали бревна платками шелковыми, причудливой красоты, выстрогал Карпов весло увесистое, тут и сумерки подкрались. Шах-Али просит воеводу:

– Повремени с переправой. До ночи обратно не вернешься, а как мне одному здесь?

– Я огниво оставлю. Топор тоже. А то давай, Царь, костер помогу развести, а уж потом погребу.

– Как бы ночью волки не напали.

– А-а, – понимающе протянул воевода Карпов и согласился после небольшого раздумья. – Ночь больше, ночь меньше – много ли убытку? Давай, Царь, дрова на ночной костер заготавливать. Горячей водицы изопьем, глядишь, не ссохнутся животы до утра.

Но если даже ссохнутся, что предпринять? Еще не время из седла бульон варить. Тем более что завтра, Бог даст, перегребет воевода на тот берег и вернется на лодках. Возможно, догадается что-либо из съестного прихватить. У Шаха-Али в поясе запрятано кое-что из казны его, хватит на дорогу до российских пределов.

Ночь прошла так же, как и первая, в тревожной дремоте и страхе. Волки в это время года голодные, ничего не стоит им напасть на коня, а уж распалятся если от свежей крови, то и костер их не остановит. А отбиваться чем? Один топорик. Правда, у Шаха-Али кинжал на поясе да у Карпова нож засапожный, только и этого мало, если стая войдет в раж.

Ежатся ханские жены, готовые хоть под землей укрыться, когда голодное хоровое завывание вырывается из чащобы, а Карпов тогда встает и подходит к кляче, похрапывающей от страха, с горячей головней в руках. Иногда вместо него оберегать конягу идет Шах-Али, подавляя свое царское достоинство.

Когда рассвело, похлебал воевода Карпов горячей водицы и оттолкнул плот от берега – могучая в весеннем многоводье своем река подхватила плот и понесла вниз. Не совладать бы с ней, не будь столь могучими руки воеводы, ловко начавшего ставить плот углом к течению, чтобы не только вниз сносило, но и прибивало к противоположному берегу.

Проводивший воеводу Шах-Али отрешенно смотрел на удаляющийся плот и вовсе не надеялся, что Карпов вернется за ним и его женами. «Не зря же оставил огниво и топор… Не зря…»

Если исходить из того, как сложились обстоятельства, то самое разумное для Федора Карпова бросить все и, выпросив у рыбаков лошаденку, поспешить в Воротынец, чтобы оттуда уже поскакать, меняя коней, до Нижнего, а оттуда – в Москву. Ибо чем скорей он оповестит Василия Ивановича о случившемся коварстве, тем больше возможности будет у царя, чтобы принять ответные меры. А Шах-Али пусть один добирается. Переправить его рыбаки – переправят, а дальше пусть ему его Аллах покровительствует.

У воеводы подобная мысль свербила в мозгу, но он отмахивался от нее, считая, что не по-людски поступит он, если бросит свергнутого казанского хана на произвол судьбы.

Впрочем, только Богу судить, что по чести, а что по бесчестию. Лишь ему дано взвесить на весах справедливости, что лучше: покинуть свергнутого хана с его женами, чтобы уберечь тысячи христианских жизней, или плестись вместе с несчастными, утешая себя тем, что поступаешь по-людски, как человеку прилично и достойно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В то самое время, когда воевода Московский Федор Карпов перевозил через Волгу Шаха-Али и его жен, а затем ждал рыбаков без малого сутки, пока они соберут снасти и скарб да уложат все на подводы (узнав о крымцах, они никак не хотели больше оставаться на тонях), тронулся, наконец, к Нижнему Новгороду – в это самое время гонцы Белева, Одоева, а следом и Воротынска прискакали в Серпухов к главному воеводе, и тот спешноотправил своего гонца в Коломну, чтобы без промедления двинулись бы оттуда полки в Серпухов. Цареву брату Андрею и князю Ивану Воротынскому велено было оставаться в крепости лишь со своими дружинами.

Не поперечил князь Иван Воротынский такому верхоглядному приказу главного воеводы, даже подумал со злорадством: «Ну-ну! Главный воевода! Молоко материнское еще на губах как следует не обсохло, а уже – рать водить взялся!»

По роду своему Вельские стояли, конечно же, выше Воротынских, это князь Иван хорошо знал, но и его род – не из отсевков. К тому же показал себя Иван опытным воеводою, поэтому считал себя ущемленным. Решил не вмешиваться в то, как распоряжается полками юнец, хотя, как ему подсказывала совесть и честь, надлежало бы ему самому поскакать в Серпухов и убедить князя Дмитрия Вельского не оголять Коломну. Сказать, в конце концов, что он-то, князь, не со всей своей дружиной в Коломне, а только с малой…

Князь Воротынский верил своему бывшему дружиннику Челимбеку, утверждавшему, что Мухаммед-Гирей приведет, соединив казанцев и крымцев, войска на Москву, на русские земли; и он считал, что пойдут лихоимцы несметной своей силой через Коломну. Здесь хорошие переправы, особенно выше Москвы-реки, не препятствие и Северка, особенно у Голутвина; налетчики даже не станут штурмовать Коломну, а, оставив не больше тумена под ее стенами, устремятся в сердце России. Через Тулу, а тем более через Угру, как считал Воротынский, не очень сподручно вести Мухаммед-Гирею свою рать: много времени уйдет на обходной маневр. Из Казани на Коломну – намного прямей и спорей. Да и провианту здесь изобильней, корму для коней в достатке – густо стоят здесь села, а сена накашивают с пойменных лугов куда как изрядно.

Во многом был прав князь Воротынский, определяя, куда нацелят татары свой главный удар. Верно и то, что осада Одоева, Белева и Воротынска – отвлекающий маневр, но князь плохо еще знал Мухаммед-Гирея как полководца, поэтому не учитывал многого. И главное, возможность еще одного отвлекающего удара, который окончательно расстроит управление полками русскими, внесет сумятицу и посеет, в конце концов, сильную панику. Князь не знал, что Мухаммед-Гирей, оставив брату половину своей гвардии, уже переправляется на правый берег Волги, чтобы через три-четыре дня быть в ставке главных сил и послать оттуда три тумена между верховьем Дона и Прони на Каширу, затем вразрез между Серпуховом и Коломной – на Москву, но ее пока не тревожить, а грабить и жечь села, монастыри и крепостицы западней Москвы. В случае встречи с. крупными русскими силами уводить их, заманивая, но не вступая в решительное сражение, на Угру, чтобы там, соединившись с осаждавшими города в верховьях Оки туменами, дать бой. Или уводить преследователей дальше и дальше в степь. Главной силой этого удара Мухаммед-Гирей наметил казаков атамана Дашковича и ногайцев.

Коварный план. Рассчитанный на то, что князь московский не сможет ополчить достаточно сил, чтобы противостоять рати Тавриды и Казани, рати, которая опустошит русские земли, поставит Москву на колени и возвысит Орду. Под его, Мухаммед-Гирея царствованием.

Не ведом пока еще был этот план князю Ивану Воротынскому. Он в одном твердо уверился: главный удар басурманы нацелят на Коломну, поэтому князь Дмитрий Вельский ее оголяет неразумно, но в глубине души он даже был доволен, что двинувшиеся к Одоеву полки отгонят татей от его удела, где, как он считал, со дня на день должен родиться у него наследник.

К исходу следующего дня прискакал к князю гонец от Никифора Двужила. Тот извещал, что княгиня на острове, что Одоев и Белев обложены, но к его, князя, уделу крымцы пока не подошли, а коль скоро пожалуют, город готов и держаться в осаде, и отбивать штурмы. На Волчьем острове тоже храбрые ратники. На всякий случай возведена стена вокруг Охотничьего терема. Татар, однако, тумен, да тысячи две казаков запорожских, и они вполне могут застрять под Белевым и Одоевым и не подойдут к Воротынску.

– Слава Богу! – довольно проговорил князь, выслушав гонца. – Авось, минует чаша горькая мой удел.

Не миновала. Хотя действительно ни бек тумена, а тумен действительно был один, ни нойоны не намеревались двигаться дальше Одоева. Здесь, грабя и хватая полон, думали они дождаться либо появления заманивающих русскую рать ногайцев и казаков, либо иного какого приказа от Мухаммед-Гирея. Поправку в это намерение внес бежавший из крепости Ахматка. Не пошел на Перемышль и Лихвин, где, как он справедливо предполагал, его могли ждать на переправах разъезды княжеской дружины, а отклонился на запад и, обойдя Козельск, по берегу Жиздры вышел к Брянским лесам, где уже не ставилась сторожами засека, ибо непроходим тот лес и без того для татарской конницы, и с тыла вышел на Сенной шлях, где сразу же встретил своих.

Приняли его поначалу за лазутчика, ставшего за время плена верным слугой гяуров, тем более что он не стал разговаривать, несмотря на камчу и угрозу переломить хребет, ни с десятником, ни с беком сотни, хотя тот прижег ему ягодицу раскаленным на костре клинком – Ахматка требовал, чтобы его отвели либо к темнику, либо, на худой конец, для начала к беку тысячи. Воины ржали, как жеребцы:

– Минбаши ему подавай, а то и самого темника! С юзбаши не хочет говорить! Знатная, видать, ворона! А на вертеле ты не хочешь поджариться?

Но юзбаши рассудил трезво: «От минбаши и даже темника не укроется, что сотня моя поймала перебежчика. Узнают они и что просил он встречу с ними. Отвечать мне, а не вот этим безмозглым баранам», – и резко одернул гогочущих своих ратников:

– Хватит! Дайте коня, чапан и сапоги перебежчику. Я сам повезу его к тысячнику. А, может, к темнику.

Сотник в самом деле осмелился повезти Ахматку к темнику и верно, как оказалось, поступил. Темник, оставшись поначалу наедине с Ахматкой, вскоре крикнул юзбаши.

– Послушай, что говорит бежавший из плена правоверный.

Ахматка держался гоголем. А как же иначе: сотник пытал его, а темник поверил с первого слова.

– В крепости только дружина князя. Воевода, Двужил, людишек посошных собрал, но разве они ратники?!

– Урусуты упрямы и храбры, – возразил сотник. – Смерд дерется не хуже дружинника.

– Я сказал тебе: выслушай, – одернул сотника минбаши, – значит – слушай!

– Стены не высокие, но в два ряда, с камнями и землей между рядами. Они называются городня. Поджигать их бесполезно. Но у них нет бойниц нижнего боя. Только есть площадка для верхнего боя. Ворот – четыре. С башнями. Их называют – вежи. Там есть много бойниц. По углам – тоже вежи. Ров перед стеной не глубокий и не широкий. Воды в нем нет, а снег уже затвердел. Вполне выдержит штурмующих. Неделю еще, пока не растает.

– Штурмовать город не будем. Нам нужно делать вид, что вот-вот кинемся на штурм. Нам не город брать. У нас другая цель, которую знает только Мухаммед-Гирей, нойоны и я. Всем остальным знать это не позволено. Их обязанность – выполнять приказ. Расскажи лучше о Волчьем острове.

– Сейчас, бек. Хочу только предупредить, что заряжать затинные пищали урусы собираются дробом величиной с орех.

– А как эти орехи насыпать в ствол? – недоверчиво спросил сотник, готовый уже рассмеяться, подай только ему пример темник, хотя бы улыбнись, но бек тумена серьезно слушал сбежавшего пленника, не перебивая. Замолчал и сотник.

– Они шьют мешочки, потом их заполняют дробом. Мешочки станут заталкивать в стволы. Это страшней, чем один снаряд. Одним выстрелом может многих убить или покалечить.

– Аллах ниспошлет на тебя благодать за верность народу своему. Простится тебе и то, что ты попал в плен, а не взял в плен урусута.

Ахматка возликовал. Теперь он получит все: нагрудник из шкуры жеребчика, саблю, лук и стрелы. Ему дадут коня. Не ахти, конечно, какого, но потом он сможет добыть такого коня, какой понравится. Еще и заводными разживется. С вдохновением он принялся за дальнейшие пояснения:

– На Волчьем острове – казна князя и его жена; от которой ждут наследника. К острову есть гать. Но там – ловушка. Последние сажени ее разобраны. Я сам слышал приказ воеводы. Он повелел сделать это так, чтобы не было видно, и кто не знает – окажется в болоте. Но есть еще одна тропа. Если идти не больше двух в ряд, можно дойти до острова. Пока, как говорят урусуты, болото не совсем задышало и проснулось. Пока еще снег. Через неделю будет поздно. Я знаю ту тропу. И еще, думаю, там будут следы. Как они узнают о моем побеге, пошлют на остров подкрепление. По гати оно не пойдет. Гать разобрана. В обход пойдет. Там, я слышал, как воевода говорил, будет меньше обороняющихся. Как он сказал: на всякий только случай.

– Тебе – десятина от добычи. Ты достоин этого, – похвалил Ахматку темник, потом к сотнику: – Веди свою сотню. Ты тоже достоин такой чести потому, что привез сбежавшего из плена прямо ко мне. Кто пойдет по гати, я решу сам. Все. Готовьте воинов.

Темнику необходимо было посоветоваться с нойонами, какое они скажут слово. Не засомневаются ли. Нет. У них тоже загорелись глаза от предвкушения достойной добычи. К тому же – легкой. Они решили на совете все скоро и просто: половину тумена – для осады Воротынска. Немного, в помощь, для видимости, казаков. Без осады крепости на остров идти нельзя – получишь удар в спину. По гати пустить полусотню казаков.

– Они отвлекут на себя защитников острова. Вот тогда настанет час для наших воинов. До гати доведешь казаков ты, – повелел темник Ахматке. – Дальше пусть идут одни.

– Не заподозрят ли ловушки? – усомнился один из нойонов. – Не мешало бы с ними послать и своих людей.

– Я найду, что им сказать, чтобы поверили, – самодовольно ответил темник. – Они полезут в западню, а мы войдем с тыла и возьмем все.

– Я все исполню, лашкаркаши, – склонил голову сотник. – Ваш замысел достоин уважения.

Сотник лукавил: темник не был предводителем войска, но сотник хорошо знал, что лесть всегда служит добрую службу. А нойоны хоть и обидятся, но ничего не смогут сделать. Когда он вернется с добычей, темник сделает его минбаши. Не нойонам решать это, а темнику.

– Казаков, передайте атаману, пусть подберет сейчас, – повелел сотнику и Ахматке темник. – Ни наша сотня, ни полусотня казаков к городу не должна даже приближаться. Они пойдут своим путем.

Уже через несколько часов, когда ночь вошла в свои права, пять тысяч крымцев и почти две тысячи казаков атамана Дашковича двинулись в направлении Воротынска. Осада Белева и Одоева была тем самым ослаблена, но не настолько, чтобы гарнизоны этих крепостей могли победить в открытых вылазках, штурмовать же эти крепости татары не собирались. Таков приказ Мухаммед-Гирея: обстреливать города, долбить стенобитными машинами крепостные стены и ворота, держать защитников крепостей в постоянном напряжении, но в города входить лишь в том случае, если защитники их, чего трудно ожидать, согласятся на добровольную сдачу.

Ахматка на выделенной ему лошади ехал в своей десятке, как ни в чем не бывало, переправлялся со всеми вместе через Оку, потом через Жиздру, и лишь после этого повел отклонившихся от основных сил казаков.

Сотня крымцев, тоже не особенно афишируя это, повернула, так же как и казаки, в лес. Она двинулась по следу казаков, но, изрядно отстав от них, чтобы те не видели и не слышали их. Пусть считают, что они выполняют самое ответственное задание, а выбор на них пал потому, что им более привычны русские леса и болота. И еще… В благодарность за их добровольное присоединение к походу темник им пообещал:

– Десятина от княжеской казны и от выкупа, какой даст князь за свою жену и ребенка, ваша. До гати поведет вас проводник, потом он вернется ко мне. Он много лет жил в крепости и нужен мне как советник.

Казаки не возразили. Они поначалу даже не подумали о возможном подвохе. Не восприняли себя посланными на заклание баранами.

Ахматка же вел казаков так, чтобы ночевку подгадать там, откуда нужно идти в обход болота. Следы от костров – условный знак, что здесь сотня соплеменников должна ждать его возвращения.

Пока спешенные казаки, а следом спешенная сотня крымцев добиралась до болот, что окольцовывают Волчий остров, темник вместе с одним из нойонов подошел к Воротынску. Темник не хотел, чтобы нойон, этот липкий глаз хана, оказался причастным к захвату княгини и княжеской казны (присвоит себе все заслуги и возьмет львиную долю добычи), но он не мог обойти поставленного над ним, ибо это, особенно в случае неудачи, грозило смертью. Оттого он и привез Ахматку к обоим нойонам, но дальше поступал так, как считал нужным сам. Он окружил нойона верными себе людьми, чтобы те не спускали с него своих глаз. Нойон сразу же разгадал действия темника; он сам много лет водил тумен и точно так же обходился с поставленными над ним нойонами, поэтому он сейчас вовсе не возмущался темником. Он не мешал ему ни советами, ни указаниями, только следил за его действиями с одной целью: вмешаться, если это потребуется, но главное, чтобы потом пересказать хану, достойно ли руководил темник подвластным ему войском и не проявлял ли малодушия, расправляясь с врагами.

Что касается дележа захваченного на Волчьем острове, то он даже не думал, что ему и второму нойону не будет выделена достойная доля.

Со сторожевой башни южной стены крепости первыми увидели, как стремительно вылетела из леса сотня черных всадников и, не останавливаясь, начала обтекать вороньим крылом поле вокруг города. Следующая сотня понеслась влево. И так, чередуясь, они стремительно заполняли поле, но не приближались близко к стенам, а держались почти посредине между лесом и крепостью, с таким расчетом, чтобы не достали их стрелы, пущенные и со стен, и из леса. Несмотря на стремительность, крымцы были всегда очень осторожны. Потом они разведают лес и тогда перестанут его опасаться.

Воевода, которого тут же известили о появлении татарской конницы, поспешил сам на вежу, чтобы посмотреть, что могут предпринять вороги-нехристи.

Без суеты, красиво и быстро окружали татарские конники крепость. Сейчас, не дожидаясь всех, кинутся первые сотни на штурм, рассчитывая, как обычно, на неожиданность, на то, что не готовы защитники к встрече штурмующих, а новые сотни, вырываясь из леса, станут наращивать силу удара… Так почти всегда поступала татарская рать и часто добивалась легкой победы, особенно когда штурмовала небольшие, такие как Воротынск, крепости.

Только воевода Никифор не лыком шит. У него все готово для достойной встречи. Дружинники, казаки и дети боярские со сторож, да людишки, взявшие в руки оружие, готовы угостить незваных от души. Особенно, как считал Двужил, по вкусу им окажется дроб, отлитая в достатке по совету кузнеца и его умением. Знатное то угощение уже в стволах затинных пищалей, порох на полках, а фитили запалить – дело плевое, минутное.

Стрельцы тоже готовы встретить жесткими железными стрелами-болтами всадников там, откуда татарские стрелы еще не долетят до стен. Самострелы куда как дальнобойней; а болтов кузнец наковал вволю, да и не прекращает работы.

Но что это?! Не прет вражье племя на штурм и, кажется, не собирается этого делать. Не понятно. Вроде как опасаются приближаться к стенам.

«Что еще вороги удумали?!»

Если бы пошли татары на штурм, можно в ответ сделать вылазку, отбив первый натиск. Вдогонку, так сказать. И языка взять. А язык-то теперь особенно нужен. Да не один. Чтобы наверняка знать, отчего не штурмуют.

Новые сотни выплевывала дорога из леса, и каждая из тех сотен, теперь уже не очень торопясь, занимала отведенное ей место.

– Неужто, тумен? – спросил один из стражников, городовой казак. – Попрут если, не вдруг остановишь. Что тебе саранча.

– Нет, не тумен. Половина, должно быть, – возразил Никифор. – А пять тысяч – не десять. Меньше чем по десятку на одного. Выдюжим.

– Нельзя не выдюжить, – подтвердил городовой казак. – Все едино – не жить, если одолеют.

– Что верно, то верно, – согласился воевода. – Нельзя не выдюжить.

Сам же думал, как провести вылазку, чтобы обязательно взять языка и успеть вернуться в крепость, пока не отсекут от нее храбрецов. Слишком велико расстояние от ворот до басурманских станов. Если быстро сообразят что к чему, могут ударить с флангов и даже с тыла. Хочешь тогда или нет, а ворота придется закрыть, иначе ворвутся крымцы в город на спинах вылазки. «Чего не лезут на штурм?! Чего хитрят?!» Выходило, не сподручна вылазка с сечей. Ловчее пяток казаков выпустить. Пеших. Незаметно чтобы подобрались к юрте, желательно в центре стана, с охраной. Порешив стражника, хозяину – кляп в рот. Дружину же держать на конях у ворот, а сами ворота в готовности открыть моментально, чтобы, если что не так выйдет, ринуться на выручку.

Незадолго до заката собрал воевода казаков городовых и полевых, порубежных, которые со сторож отступили в крепость. Заговорил:

– Язык мне нужен вот так, – рубанул ребром ладони по кадыку. – Позарез. Хитрят басурманы, а мы что тебе котята слепые, только что вылупившиеся. Не гоже так, братия.

– На вылазку хочешь? – вразнобой посыпались вопросы, а следом – уверения: – Не сомневайся, не заупрямимся.

– Нисколько не сомневаюсь, только не о том я. Прикинул я – не годится вылазка. Опасаюсь я ее, а язык нужен. Вот и подумал…

– Верно, полдюжины хватит, – вышел на круг костистый казак с окладистой бородой и пышными усами. – К юрте, кляп в рот и – айда обратно. Я готов.

– Ишь ты, опередил меня, – довольно проговорил Никифор. – Кто еще по доброй воле?

Городовые казаки нерешительно переминались с ноги на ногу. Не привычна им просьба воеводы, а из сторож которые почти все согласились. Воевода поручил вызвавшемуся первым казаку-добровольцу выбирать для себя пятерых сослуживцев. Потом сказал им:

– Мастерицам велел я белые накидки вам изготовить. Скоро принесут. А уговор такой: дружина, казаки и дети боярские в готовности будут, пособят враз, если нужда возникнет. Для вас коней тоже приготовим. Умыкнете языка, как от стана до крепости половину пути осилите, прокаркайте вороной. Трижды.

– Куда с добром, – довольно отозвался бородатый казак. – А о нас, воевода, не сомневайся, не впервой.

Ему ли, стремянному князя Воротынского, воеводил который на засечной линии почитай до самого Козельска, не знать, как ловки казаки и дети боярские на сторожах. Им и лазутить приходилось, и сакмы перехватывать, схлестываясь с ними в коротких, но жестоких сечах, и станицами многодневно степь копытить, надеясь лишь на себя, не рассчитывая вовсе на скорую помощь. Засечная линия на украинах царевых не приемлет неловких и робких, они просто гибнут.

– Что ж, с Богом.

Ходка за языком удалась славно. Причем, не одного сгребли казаки, а целых двух. Один из них – десятник. До самого утра пленники упорствовали, хотя досталось им и плетей, и зуботычин вволю, а утром поняли, что ошибочно допрашивают их вдвоем. Повели десятника в кузницу, где новый подмастерье кузнеца раздувал уже горн. Оголили пленника до пояса, на угли положили пару железных прутков. Смотрит на весело разгорающийся огонь пленник насупленно и молчит.

– Почему сразу на штурм не пошли?

Молчание в ответ.

– Сколько воинов осадили крепость?

Молчание в ответ.

– Идут ли следом стенобитные машины и стенобитные орудия?

Желваки лишь жгутятся на широкоскулом лице.

– Ну да ладно, Господь простит, если так. Не желаешь по-доброму – твоя воля.

Кто-то из казаков предложил не каленым железом прижаривать, а руки на наковальню положить и – кувалдой.

– Левую сперва, а не одумается – правую тоже. Чтоб никогда сабли в руках держать не мог.

– И выхолостить, если не дойдет. Ни воин, ни мужик.

Всем понравилось это предложение, и толмач со смехом перевел пленнику, что намерены с ним сделать. Добавил при этом:

– Скажешь если все, что ведомо тебе, жив и невредим останешься. В кузню определим, когда отобьемся от твоих. – И к кузнецу: – Как, возьмешь молотобойцем?

– Крепок. Сгодится.

– Убейте меня, – вдруг резко заговорил пленный. – Так предопределил Аллах…

– Не бог твой тебя наказал, а ты сам себя, раззява. Тебя твои убьют, когда мы тебе руки расквасим, выхолостим и выбросим за ворота. Ты не хуже нас знаешь, что тебя ждет. Хребтину принародно переломят. И десятку твою всю казнят. А может, и сотню. С сотником во главе.

– Сотника нет. Он только меня и того, кого со мной схватили, в своем шатре оставил. Он сотню куда-то увел. Куда, мне неизвестно. Шатер его мы поставили, место для сотни есть, а где она – не знаю. Наша сотня задержала убежавшего от вас пленника, сотник с ним и ушел. Нас и коноводов еще с конями оставил.

– Паскудник! – зло выругался кузнец, а воевода, еще более нахмурившись, принялся додавливать десятника:

– Ты открыл нам большую тайну. Если не ответишь на остальные вопросы, твои слова станут известны вашим воеводам. Мы пошлем им белую стрелу.

Десятник молчал.

– Покличь писаря, – повелел Никифор младшему дружиннику выполнявшему при нем обязанности стремянного. – Поживей чтоб! – И к кузнецу: – Подавай-ка кувалду. Пока писаря нет, мы руками упрямца займемся.

– Штурма не будет, – буркнул пленник.

– Почему?

– Не знаю. Только осада. Будем ждать.

– Подкрепления?

– Казаки и ногаи должны отступать к нам. Мы тут встретим их… Уйдем к Одоеву. Или дальше. Там – сеча.

– Как скоро?

– Не знаю.

Десятник, он и есть десятник. И так очень много чего сказал. Можно его уводить в тайницкую. Пусть дожидается своего часа.

Рядовой воин знал еще меньше, хотя и был как бы в услужении у бека сотни. Упрямился же он сильнее десятника. Двужил даже велел каленым прутом по спине упрямца шлепнуть. Только это подействовало.

– К штурму не готовимся. Нам сказали, что когда возьмут Одоев и Белев, тогда пришлют сюда стенобитные машины. До этого будем ждать. Но простые воины другое говорят: в крепости есть что-то новое, дроб называется, поэтому нойоны наши медлят. Им что, у них богатства хватает, а нам какая корысть сидеть сложа руки, резать на еду заводных коней?

– Паскудник! – вновь зло обругал кузнец Ахматку. – Все выдал. Еще, не дай Бог, на остров басурман поведет!

Об этом же думал Никифор. Прикидывал: обо всем ли он позаботился, чтобы уберечь княгиню? Выходило, что особой тревоги быть не должно. Болото уже проснулось, задышало, и пройти к острову можно только по гати. Вторая тропа, хоть и знал о ней Ахматка, в весенние месяцы совсем непроходима. Снег отсырел, не удержит человека, а под снегом – хлябь бездонная. Выходило так: что послано на остров, то послано, подмоги не подбросишь. Одна теперь надежда на Бога и на защитников острова. «Должны отбиться, если татарва полезет! С Божьей помощью». Сложней, как виделось Никифору, послать гонцов в Серпухов и в Коломну, к князю своему. А слать их необходимо, чтобы поразмыслили о словах, сказанных десятником. В осаде только станут держать Белев, Одоев и Воротынск, не тратя на штурм сил, готовясь к какому-то иному сражению. К какому? Им, воеводам главным, больше возможности выведать у басурман, послав лазутчиков. Да и с полками как распорядиться, чтобы под рукой они находились, воеводам прикидывать.

Вновь собрал совет Двужил и снова казаки-порубежники предложили выбрать из них гонцов. Заверили:

– Просочимся между татарами и литвинскими казаками. Уговор такой: две пары посылай. Через ночь. Если неудача случится, просвистим. Если не будет свиста, стало быть, просочились с Божьей помощью удачно.

– Берегом Оки опасно, как бы на татарские разъезды не напороться, – предупредил Никифор, но ему поперечили:

– Бог не выдаст, свинья не съест. Лесом если, более недели понадобится. Улиткам сподобляться сподручно ли нам?

Что верно, то верно. Весть запоздалая, что пустой орех.

Долго беседовал Никифор с казаками-добровольцами, как им поступить: с конями сразу же из крепости выехать или пешими, ползком, если нужда возникнет, а уж потом, коней выкрав (они не у станов, а под приглядом коноводов на лесных полянах), скакать по назначению. Порешили, что пешком – ловчее. В накидках белых, пока лес не укроет.

Конечно, вряд ли стоило Никифору тратить столько времени на лишние разговоры, ибо казаки не птенцы бескрылые, сами с усами, но он искал себе занятие специально, чтобы отвлекаться от дум о Волчьем острове, хотя и не очень уж тревожных, но неотступных.

В одном он видел сейчас свой просчет – не дал ратникам десяток голубей, чтобы весточки они приносили по мере надобности. Знал же, что даже станицы, если у кого из казаков есть голубятня, берут голубей с собой. Знал и то, что в городе есть несколько голубятен. Чего же не попросить хозяев? Для дела же. Да, воевода оказался сейчас слепее слепого котенка, совершенно не имея возможности получить хоть какую-либо весточку с Волчьего острова. «Как там?! Как?!»

А там уже началась перестрелка. Пока – на гати. Казаки, которых довел до ее начала Ахматка, удивились, когда проводник их не пошел с ними дальше, а повернул обратно, сославшись на приказ темника. Верно, желание темника такое было, верно и то, что с гати не собьешься, она ведет до самой тверди, где терем князя с казной и княгиней; смущало не это – смущало то, что с ними нет ни одного татарина. Атаман полусотни не единожды задавал себе этот вопрос, но поделиться им с товарищами своими опасался. Возьмет кто-либо и донесет беку тысячи, а то и самому беку тумена, что атаман труса праздновал, сомневался в приказе, тогда уж точно не миновать смерти. А так… Как еще все повернется. Как еще Бог положит…

Ему, опытному воину, не понятно ли, что они посланы для отвлечения, что сами татары тоже пойдут на остров, но пойдут иным путем, который знает лишь проводник Ахматка, оттого и бросивший их у гати; но что ему оставалось делать, кроме того, как выполнять приказ? За неповиновение – смерть. Если же сейчас действовать с умом, вполне возможен успех. «Для начала нужно разведать путь», – решил атаман и поделился, наконец, своими сомнениями с товарищами. Не совсем, конечно, откровенно:

– Дуром не попрем. Лазутчиков сперва пошлем. Кто вызовется?

Не густо оказалось добровольцев, оттого атаман заключил, что полусотня вполне понимает свою роль болванчика. Пяток храбрецов все же нашлось. Пустил передом двоих, а уж потом – еще троих. Чтобы шли бы, не сближаясь, на расстоянии двух полетов стрел. Если первым туго придется, на помощь не идти, а двоим оставаться на месте, одному спешить с известием. С остальными всеми остался атаман в лесу у начала гати, вовсе не торопясь ринуться в неизведанное. Рассудил справедливо: «Если Ахматка не соврал, казна с княгиней никуда не денутся. Ни сегодня, ни завтра. Если же соврал, тогда… Береженого Бог бережет». Бога вспомнил, вовсе не думая, что несет горе православному люду, служа нехристям. Но что делать, такова натура человеческая – считать себя правым, свои поступки – богоугодными, а не дьяволу сладостными.

Дозорные шли тем временем, тоже уповая на Господа Бога, медленно, ощупью. В одной руке щит, в другой – аркан. Чтобы бросить товарищу, если он вдруг провалится в болоте. Они отчего-то считали, что на гати обязательно должны быть ловушки. Миновали, однако же, версту, и все ладом. Вторая уж позади, а гать держит. Следов на ней много. Подтаявшие основательно, но все еще хорошо видные. Их и придерживались разведчики. Старательно придерживались. Справа и слева – белым бело, лишь редкие кустики осоки оголились и выпирают из снега, а до острова, который как бы вклинивался лесной темнотой в эту белизну, еще далеко. Еще не видят разведчики стены с бойницами, которая опоясала выступ.

Но вот уже у кого глаз зорче разглядели между берез и елей стену, срубленную сажени в три высотой в нескольких саженях от опушки. Ловко сработана, не вдруг в глаза бросается, а стрельницы так вытесаны, что можно со всех боков без помехи стрелять по гати. Выходит, не беспечные ротозеи на острове. И оборонять, по всему видно, есть что. Только, кажется, нет никого за стеной. Никто не показывается ни в стрельницах, ни в бойницах. Не ждут, видно, никого в гости. И все же лазутчики остановились. Чего переть, не подумавши, на явную смерть. Только думай – не думай, а идти придется, надеясь лишь на щиты из сыромятной воловьей кожи, которые не хуже железных держат стрелу, да на то, что никого за стеной нет. «Благослови, Господи!»

А за стеной давно увидели казаков. Через узкие щели, так сработанные, будто бревна небрежно прирублены друг к другу. Удивились, что казаки, а не татары.

– Чтой-то не так, как следовало бы. Нужно поживей Сидору Шике весть дать, – высказал свое мнение наблюдатель старшему засады. – Не ровен час, ловушку какую басурманы устроют.

– Погодим. Оно как: впереди казаки, а сзади – татарва. Да и шевеление заметят лазутчики. А нужно ли прежде времени? Из самострелов уложим, как поближе подойдут.

– Эка – уложим. А вон, гляди, еще трое вдали.

– Все одно – погодим.

Трудно сказать, разумно такое решение или нет. Чего вроде бы тянуть с вестью, тем более, что конь, оседланный саженях в тридцати за деревьями и ерником, прошмыгнуть туда, не выдавая себя лазутчикам, пара пустяков; но старший не хочет по пустякам беспокоить своего голову, тем более, что тот никакой подмоги не пришлет. Есть их здесь полторы дюжины, им и держаться. Болтов каленых для самострелов припасено весьма изрядно. Чего ж паниковать. Ни справа, ни слева стену не обойти, болото уже совсем проснулось, а солнце вон как припекает, расправляясь с похудевшим сильно снегом. Он вон как водой напитался – не снег, а каша-размазня.

Осмелились лазутчики двинуться вперед, к стене, чавкая сапогами по каше, еще не успевшей полностью стечь с бревен гати и вовсе их оголить. Это – хорошо. Не углядят ловушку. С бревен – да в трясину. Пока станут выкарабкиваться на гать, стреляй без спешки. А убитых болото самозасосет. Только первых не стоит подпускать к тому месту, где гать разобрана. Раньше встретить калеными стрелами-болтами из самострелов.

Так и поступили. Не выказывали себя до тех пор, пока лазутчики не подошли саженей на полсотню. Оно, конечно, и раньше встретить можно, болт жалит намного дальше, только меткость тогда не та, а ближе – верней. Сразу несколько лучников показались в стрельницах, привычно прицелились и – со свистом унеслись навстречу непрошеным гостям железные стрелы.

Две стрелы пронзили щит идущему впереди, впились, больно ударив в грудь, защищенную такой же воловьей кожей, как и на щите, но пробить нагрудник сил не хватило. Второй же лазутчик упал замертво со стрелой в шее. Попятился передовой казак, прикрываясь щитом, ожидая с тревогой нового залпа, только никто больше не стрелял. Будто никого и не было за стеной.

Старший повелел:

– Не тратьте болтов. Пущай докладывают своему атаману, – потом добавил: – Вот теперь и голове Шике можно весть подать. Я сам поскачу. Не скоро, прикидываю, появятся вороги. Успею обернуться.

Шика, выслушав доклад урядника, остался вроде бы доволен:

– А то, думаю, чего не жалуют? Появилась, таким образом, у него возможность проявить себя, заслужив тем самым благодарность княгини, но, особенно, князя, когда тот воротится в свой удел.

– Схожу, уведомлю княгиню.

Уверенно пошагал от флигеля для дружинников в княжий терем. Как властелин. Дородный. В плечах – косая сажень. Его содружинники не зря окрестили Пересветом. И не только за осанистость и силушку нерастраченную, но и за спокойность и ровность в любых условиях. Может, и металась его душа в трудную минуту, но никогда он неспокойность внутреннюю не выказывал. Как вот и сейчас. Словно нес княгине самое что ни на есть приятное сообщение. Встретился он с ней на резном крыльце. В теплой она накидке, бережно поддерживаемая няньками. Погулять вышла. На том повитуха настояла. Она каждый Божий день требовала, чтобы княгиня по целому часу прохаживалась по дорожкам двора, которые были тщательно вычищены от снега, чтобы не дай Бог княгиня не поскользнулась. Сидор Шика поклонился поясно.

– Дозволь, матушка-княгиня, слово молвить?

– Говори, Сидор. Я слушаю.

– Появились, матушка, вороги на гати. Передовыми – казаки днепровские, литвинские. Погулять, стало быть, погуляй остатний разок, потом, пока не отобьемся, не кажи носа на улицу. От стрелы шальной кто может уберечь тебя…

– Ты сказывал, засады у самых болот. Верст несколько стало быть. Неужто сюда долетят басурманские стрелы?

– Знамо дело, не достанут. Но стену, матушка, вокруг терема и двора всего не зря рубили.

– Поняла. Только вы уж, миленькие, постарайтесь их на землю не впускать. Здесь с ними трудней совладать.

– Вестимо, матушка. Только ведь как Бог рассудит. Все в его вседержавных руках.

– Мы здесь все будем молиться Пресвятой Богородице чтоб замолвила слово перед своим сыном. Бог смилостивится.

– Ну, а пока погуляй, матушка-княгиня, вволю. А мне дозволь службу править. Тебя оберегать.

– Иди, Сидор, иди. Бог вам в помощь. Поклонился Шика низко и пошагал к дому, где размещались дружинники. Объявил подъем.

– Довольно бока мять, лень лелеять. Объявились супостаты на гати. Седлай, Данила, – обратился Сидор Шика к одному из дружинников, – коня (а их на острове держали постоянно полдюжины, чтобы и князя встречать у гати, и на дальние скрадки отвозить) и скачи к засаде у тыльной тропы.

– Не сподручней ли, голова, пеши?

– Ишь ты, пеши. Пять-то верст? Сказал: седлай, значит повели конюхам, чтоб оседлали. Коня же, ты, дурья твоя голова, саженей за полота оставь в лесу. Верно, что маячить на коне смысла нет возле засады. Поведаешь той засаде о гостях на гати и – ко мне, не медля ни часу. Я на гати пока что буду. – Потом заговорил о том, что всех касалось: – Сейчас совет проведем. С казаками и дворовыми. Чтобы все знали, что кому делать. Сбегайте, покличьте из людской всех во двор.

Часть казаков, кто не поместился в доме дружинников, расположились в людской вместе с дворовыми. Они тоже тяготились безделием. Дворовым-то всегда дело найдется – то печи топить, то дорожки чистить да мести, то коней кормить, поить и чистить, то денники выметать, а казакам что делать? Лень, как любил говорить Шика, лелеять? Утомительное дело. Встрепенулись, услышав новость. Не зря, выходит, их здесь сгрудили. Не на безделье.

Совет короткий. Никому, как воевода Двужил велел, за стены двора княжьего – ни шагу. Что бы ни случилось. У стен пока что попусту не торчать, но доспехи, облачившись в них, не снимать. Самострелы чтобы в миг в дело можно было пустить. И пищали (а их Шика целых аж две доставил для обороны охотничьего дома) чтоб заряженные стояли.

– В веже, что на верху дома для дружинников, попарно бдить. С самострелами. Через час – смена. На остальных, угловых вежах и в надвратной – тоже попарно. Там без смены. На обед, если что. Не более.

Когда Шика вместе со старшим засады появился у стены, по гати уже двигались, плотно укрывшись щитами, казаки. По трое в ряду.

– Верно, что казаки. По щитам вижу. Не более полусотни, – определил Шика. – Семечки. – И спросил дружинников: – В болотину пустим или загодя встретим?

– Загодя. Разумней так. Если отступят, хорошо тогда, если на рожон полезут, шаг, стало быть, добавят, поболее их в болотину угодит, пока задние поймут и попятятся. Тоже не плохо.

– Что ж, верный сказ. Но пока в стрельницы не высовываться. Когда махну рукой, вот тут и давай.

Вместе со старшим припал Шика к щели, чтобы определить, когда самый раз будет болты каленые пускать. А у тех, у кого не самострельные луки, пусть пока хоронятся. Если в болотину поплюхаются, тогда – самое время для них наступит. А болтами из самострелов по тем бить, кто попятится, чтоб не вольготно им было пускать в ход луки свои. Глядишь, своих ратников удастся сберечь.

Точно железные стрелы взвизгнули наступающие казаки, словно подгоняемые плетьми, рванулись вперед, на штурм стены. Через убитых и раненых перепрыгивали, стараясь не наступить, что нарушало плотность строя, и второй залп самострелов еще больше прополол строй. Но не остановил. Влетели первые шеренги в ловушку и сразу – по пояс. Цепко схватила их трясина, не выпускает, а каждая попытка выбраться усугубляет положение: если не шевелиться, болото засасывает медленней. Те, которые успели осадить себя, попятились, отстреливаясь, и Шика повелел:

– Не высовывайся зря!

Когда стрелы отступивших уже не долетали до стены, стрельцы взялись за дело, посылая меткие болты в запорожцев. Следом встали к стрельницам и лучники, чтобы не мучились бедняги, которых все одно засосет болото, а упокоили душу свою мгновенно. Еще можно было наносить урон пятившимся казакам из самострелов, но Шика остановил стрельцов:

– Баста.

У него зародилась мысль выпытать кое-что у запорожцев Дашковича. Подозрительным ему показалось, что нет на гати ни одного татарина. Крикнул зычно:

– Православные, чего это басурманы одних вас на смерть послали? Неужто не ясно вам?

Промолчала казачья ватага. Не задело, выходит. Шика тогда свой главный козырь, как он считал, выложил:

– Вас даже Ахматка-поганец и тот на произвол судьбы бросил. Где он?! Нет! То-то! Неужто совсем безмозглые у вас башки?

– Ты не лайся! Доберусь вот, пощупаю, что в твой башке! – возмущенно крикнул задиристый казак. – Полетят с плеч кочаны ваши капустные!

– Вы на твердь ступите, когда рак на горе свистнет, – с усмешкой прокричал в ответ Шика. – Ты мне про Ахматку лучше скажи, где он вас, дураков безмозглых, бросил?

Меж собой заговорили казаки. Они сразу, как оставил их проводник, засомневались, так ли уж легка добыча, что их ждет, и почему за ней не идут сами крымцы, но атаман полусотни молчал, промолчали и остальные. Если бы он на круг попросил, тогда бы иное дело, тогда говори откровенно все, что на уме, а коль атаман не пригласил на совет, значит, знает чего больше их. Скажи ему о своем сомнении, отрежет:

– Труса празднуешь? Иль не казак ты?! Оттого и помалкивали, но теперь – прорвало:

– В самом деле, ни одного татарина…

– Иль им легкой добычи не хочется?

– Что-то, атаман, не так, как следовало бы.

– Послать гонца нужно, вернувшись в лес. Мол, не можем осилить. Подмога, мол, нужна. Вот тогда – поглядим.

– Дело, – поддержали это предложение почти все. – Решай атаман.

Шика, не слышавший разговора, но видевший решительные жесты казаков, все более уверялся, что главные силы пойдут обходной тропой, и его уже начало беспокоить, отчего не скачет оттуда связной Данила.

А он там бился с татарами, забыв обо всем на свете. Сотня их сразу же, без заминки, поперла на укрепление, сооруженное наспех у берега. Прикрывшись щитами, шли уверенно, зная, что защитников за стеной мало. Когда Данила, оставив коня на полянке вблизи опушки, стал пробираться через ерник, услышал довольное восклицание:

– Что?! Не по нутру?!

Вынырнув из ерника, чуть было не столкнулся с шальной стрелой:

– Ого!

Было отчего огокнуть: татары уже в саженях пятнадцати, шаг их спор и безостановочен. На падающих от стрел защитников не обращают внимания, сами тоже стреляют непрерывно и метко. Трое дружинников со стрелами в горлах уже отдали Богу душу.

– Подмога? – радостно спросил один из дружинников появившегося сотоварища. – Много ли?

– Не будет подмоги, – ответил Данила. – На гати тоже прут. Я подсоблю малое время, да к Шике с донесением поскачу.

– Не сдюжим.

– Это как – не сдюжим?! – возмутился Данила. – Нельзя не сдюжить.

Хорошо сказать: нельзя, но как выполнить это? Татары оказались в таком положении, что единственным выходом из него остался один – вперед.

Тропу Ахматка нашел быстро. По следам. Как он и предполагал, подкрепление действительно было послано обходным путем. Но если в лесу по осевшему и потяжелевшему снегу идти было даже легче, чем по зимнему, пушистому, то как только вышли они на болото, где солнце хозяйничало вовсю, туговато им пришлось, хотя они ступали точно по следам, не отклоняясь ни вправо, ни влево. Первые шеренги, хотя и хлюпала под ногами снежная кашица, все же проходили, а в последних то и дело кто-либо проваливался. Сразу – по пояс. Вначале колонна ожидала, пока вытащат провалившегося, потом сотник распорядился оставаться для помощи одному или двоим, остальным не останавливаться. Если же проваливались и помогающие, оставлять их на произвол судьбы.

Особенно удручала татар последняя жертва болоту. Жадной трясине достался не только провалившийся воин, но и те, кто попытался спасти его. Потянули, бросивши ему аркан, и – тоже по пояс. Последние шеренги, исполняя приказ сотника, начали обходить несчастных, но еще полдюжины из них оказались в трясине. Сотник не велел спасать попавших в беду, только выговорил Ахматке:

– Ты ведешь нас туда, откуда нам нет обратного пути. Тем более, с грузом.

– Обратно пойдем по гати.

Вот и перли татары, вполне осознавая, что отступать им некуда, что даже здесь, рядом с твердью, все они могут оказаться похороненными заживо. Они подбадривали себя криками:

– Кху-кху-кху!

– Ура-а-а-агш!

Расстояние сокращалось медленно, но упрямо. Вот уже выхвачены кривые татарские сабли, у дружинников блеснули в руках мечи, взметнулись топоры и шестоперы. Храбры и ловки дружинники князя, только совладают ли они с сотней, хотя и поредевшей?!

Спохватился Данила-связной, нырнул зайцем в ерник, прыгнул в седло и понесся по тропе к охотничьему дому. Крикнул, подскакав:

– Готовься! Татарва может пробиться. Сотня их без малого.

Приукрашивал, конечно. Добрую половину сотня растеряла уже в болоте и в сече с дружинниками, но и полусотня – малая ли сила? А Данила, оповестив защитников княжьего дома, скакал уже к засаде у гати.

Там было тихо. Казаки пока что не решили, как им поступить дальше, переть дуриком на смерть им не хотелось, но и возвращаться с пустыми руками они просто не могли. Темник их за это не погладит по головке. Наказание же у татар, как это повелось от Чингисхана и записано в его Джасаке, ставшем законом для всех монголотатар – смерть. Так что куда ни поверни, везде – клин. Кто-то предложил:

– Не переметнуться ли? Одной веры мы – православной.

– Не поверят, – отозвалось ему несколько голосов. – Их должно быть, не густо на острове, а нас – не мало. Поостерегутся.

– Что верно, то верно.

У Шики тоже возникла мысль переманить днепровских казаков на свою сторону, но, прикинув, рассудил, что рискованно. Что у них на уме? Сподручно ли ждать ежечасно удара в спину? Однако и отпускать их назад не хотелось. Тогда ведь как может получиться: уведомятся татары, что гать разобрана, нагонят сюдапосошного люда, собрав его из дальних сел и деревень (из ближних все в крепости) и заставят чинить гать. Не станешь же по своим стрелять. Они, конечно, за стену кинутся, закончив работу, но и татары полезут на их плечах. Каков будет исход тогда, никак не предскажешь. В рукопашной татарва тоже мастаки. «Взять, безоружных чтоб. Да на время – в конюшню». Вот в это самое время подбежал связной:

– Худо дело, голова. Смяли заслон басурманы. Я княжий дом оповестил и – к тебе.

– Еще не легче. Сколько их?

– Сотня шла. Побили многих, но…

– Ясно. Нужно на помощь к дому идти. Разделимся. Я здесь останусь. С теми вон переговоры переговаривать, а ты бери десяток и – к терему. Только не лезьте в рукопашную. Из ерника стреляйте. Исподтишка. Со всех сторон. Места чаще меняйте. Особенно бейте, когда они на штурм пойдут или зазевается кто. Чтоб не вдруг распознали, что тыл у них смертоносен.

– Понятно. Поохотимся.

Без одного дюжина пошла по тропе. Горстка вроде бы, но у пятерых – самострелы, у остальных же луки тугие, дальнобойные. Самых метких и твердоруких отпустил Шика к княжьему дому. К тому же у каждого мечи и шестоперы. Если в рукопашную придется, тоже посекут изрядно татарских бошек. Дешево жизнь свою не отдадут.

В самый раз они подоспели. Тихо все было, пока они спешили по тропе, и вдруг рвануло тишину хриплое многоглоточное:

– Кху-кху-кху-кху!

Ахнули рушницы. Еще раз. Еще.

– Бегом, братья! На штурм татарва полезла!

Верно, несколько трупов на поляне перед стеной, но татары уже достигли ее. Лезут друг другу на плечи, норовя ухватиться за края стрельниц. Вот одному удалось это, подтянул себя, взмахнул кривой саблей и – полетел вниз. С болтом в спине.

Били прибывшие на помощь по тем, кто взбирался на плечи своим соратникам.

Защитники тем временем сбежались к этой стене, оставив на остальных сторонах только наблюдателей. И с угловых веж полетели стрелы, а почти на всех стрельницах появились дружинники с боевыми топорами или шестоперами. Ловчее отбиваться на стене этим оружием. Любо оно русским ратникам.

Не сумев сходу захватить дом княжеский, отступили крымцы за деревья. Изрядно осталось басурман на поляне перед домом и у самой стены, но праздновать победу еще было рано. Не знают обороняющиеся, что штурм отбивали вместе с ними их соратники-дружинники. От их стрел первый смельчак пал и иные многие ретивцы. А невидимые помощники затаились в ернике. Подлесок густой, кого хочешь укроет. Вот и наблюдают, тише мышей себя держа, за крымцами, хотя ох как хорошо было бы уложить стрелами и сотника, и Ахматку, и других иных, пока они опомнятся. Враги-то не таятся, бей на выбор.

Спадает с татар азарт боя, трезвеют мысли. Только никто не осмеливается говорить, пока молчит сотник. А тот, поразмышляв немного, начал с вопроса к Ахматке:

– Ты говорил: дом князя беззащитный. Почему стены?!

– Видите, бек, совсем свежая рубка. Вон щепка и кора еще не потускнели. Я говорил то, что знал.

– Знал! Знал! Теперь один путь: ударим с тыла по защищающим гать, настелем бревен и пригоним сюда для штурма урусутов пленных, казаков и ногайцев.

– Мудрость твоя, бек, беспредельна, – одобрительно зацокали языками татары. Каждому из них хотелось остаться живым и еще обогатиться, разграбив княжеский охотничий дом. – Веди нас к гати!

– Нет, безмозглые! Нет! Я пошлю разведку. – И к Ахматке: – Ты знаешь туда тропу?

– Нет. Но, думаю, ее легко найти, идя по опушке. Гать там, – указал Ахматка на южную сторону острова. – Туда должна быть хорошая тропа. Князь сюда…

– Ты мудр, как старый осел, – с усмешкой остановил Ахматку сотник и добавил: – Я передумал. Ты останешься под моей рукой. В разведку пойдут другие.

Пока сотник определял, кому идти, и объяснял, что нужно разведать, трое дружинников уже выскользнули бесшумными ящерицами из своих укрытий и устремились, углубляясь в лес, к тропе, ведущей к гати. Чтобы перерезать путь лазутчикам.

Татары-лазутчики тропу нашли быстро. Она действительно была торной, ибо за ней следили конюхи и дворовые, жившие здесь постоянно, готовые в любой момент встретить князя, когда бы он ни захотел поохотиться. Обрадованные татары поспешили по этой тропе, пока еще не осторожничая. Там, ближе к гати, они свернут с тропы, а пока – вперед и вперед! Увы, не сулил им Аллах дойти до гати: два самострельных болта остановили их торопливый шаг.

– Вот что… Вы ждите следующих. Только не вдруг их убивайте. Попробуйте пугнуть, чтоб к сотнику своему возвернулись. Если же не получится, тогда – Бог им судья. А я – к гати. Мигом обернусь, – распорядился Данила, вынырнул на тропу и припустился по ней.

Двое других дружинников остались в своих укрытиях, под нижними лапами молодых елок, свисавших до самой земли, отчего у стволов было уютно и скрытно. И наблюдать к тому же можно, слегка раздвинув ветки. Правда, стрелять не так уж и ловко, но терпимо.

Более получаса прошло, уже Данила вернулся, а на тропе никто не появлялся. Сомнения начали брать дружинников: а что если на штурм терема пошли, либо какую подлость удумали? Но тогда бы пищали бахали, а их здесь слышно было бы. Нет, терпеливо нужно ждать.

Вот, наконец, появился татарин. Один. Идет хотя и быстро, но успевает зыркать по сторонам, словно пробуривает елочную густоту.

Смотри-смотри, все равно ничего, кроме своих сородичей, лежащих со стрелами в шеях, не увидишь.

Плавный изгиб тропы и – опешил татарин. Потом кинулся к своим сородичам, склонился над ними, и тут железная стрела сбила с него островерхую шапку, опушенную выдрой. Вторая стрела пролетела перед лицом, а третья впилась в землю у самых ног. Татарин трусливой ланью кинулся обратно, оправдывая свою трусость тем, что он должен живым добежать до сотника и сообщить ему о случившемся.

Дружинники, срезав угол, оказались на пути татарина, пустили, промахнувшись специально, еще по паре стрел, и это еще более подстегнуло татарина – сломя голову он подлетел к сотнику и, стараясь скрыть свой испуг, начал возбужденно небыстро тараторить:

– Полный лес гяуров. Лазутчики твои, бек, убиты стрелами. В меня тоже стреляли. И на тропе, и вот здесь, совсем рядом. Я не вступил в бой с неверными, чтобы предупредить тебя…

Но сотник уже не слушал прибежавшего со страшным известием воина, он схватил Ахматку за грудки и прошипел змеино:

– Ты привел нас в западню. Ты – продавшийся гяурам! У крепости тоже, змей ползучий, подстроена ловушка?!

– Нет! Нет! Я слышал своими ушами. Я видел своими глазами. Здесь нет много урусутов!.. Твой воин ошибается!..

– Переломите ему хребет, – приказал сотник, отшвырнув от себя Ахматку. – Гяур!

Ахматку повалили лицом вниз, один воин встал ему на спину, двое других, взявшись за плечи и ноги, согнули из него дугу, и бедняга не успел даже крикнуть от боли, только заскулил брошенным щенком. Жалобно, противно. Все ждали, что сотник прикажет: «Заткните ему рот!», но тот вроде бы даже наслаждался тоскливым попискиванием несчастного. Сотник думал.

А в это время вернулись к дружинникам их товарищи. Данила сообщил:

– Хортицкие казаки сдались. Ведет их сюда голова наш.

– Не ко времени. Повременить бы. Что татары удумают, нам не ведомо пока.

– Верно. Беги. Пусть в лесу нашего слова ждут.

Еще немного молчал сотник, потом решительно бросил:

– Выход один – штурм! Нас выпустят отсюда только тогда, если мы возьмем в заложники жену князя.

– А что, казну оставим?

– Нет. Возьмем и казну. Урагш!

– Ура-а-а-гш! – заметалось меж еловых лап. – Кху! Кху! Кху!

Теперь уже не было смысла таиться. Дружинники выскользнули из ерника и, миновав все еще попискивавшего Ахматку, побежали к опушке.

– Выцеливай сотника! – повелел самому меткому самострелыцику Данила. – Остальные тогда враз сабли побросают.

Так и вышло. Не с первого выстрела, но впился смертельный болт в сотника. Поначалу татары не заметили эту свою потерю, лезли на стену, будто вовсе не прореживала их дробь пищальная, не косили их стрелы не только защитников терема, но и дружинников от опушки, которые теперь стояли без утайки, выбрав удобные места для стрельбы. Не ведом, казалось, для татар страх смерти, им крепость взять – вот главное. Вперед и вперед!

Подбежали еще дружинники, которых послал на подмогу Шика. Первые их стрелы в основном полетели мимо, но когда совладали с дыханием, ловко стали целить в штурмующих, и поняли те, наконец, что оказались меж двух огней. К тому же крикнул кто-то из басурман:

– Сотник убит!

Как ушат холодной воды на голову. Растерялись штурмующие, не хотелось им играть роль джейранов, которых сгоняют в кучу загонщики, чтобы потом поразить их стрелами. Попадали ниц оставшиеся в живых. Отдали себя на волю победителей. Подходи и бери голыми руками.

Только не простаки дружинники. Знакомо им коварство татарское: подойдешь поближе, повскакивают и – пошла сеча. А их вон еще сколько! Велят дружинники поодиночке подниматься, складывать в сторонке оружие и, отойдя саженей на дюжину, там – в снег. Лицом в его мягкую водянистость. А сами их под стрелами держат. На стенах, на стрельницах – тоже готовы в любой миг спустить тетивы. Ворот тоже пока не отворяют. Зачем рисковать? Вот сложат оружие, тогда отчего не открыть и не пригласить гостей непрошеных и не рассовать их в конюшне по свободным денникам.

Покорней необлизанных телят татары, все выполняют, что им велят. Сложив оружие, лежат бездвижно, ожидая, что сниспошлет им Аллах. Сами бы они посекли головы без особого раздумья, этого же ждут и от пленивших их. У дружинников и в самом деле руки чешутся. Раздаются голоса:

– Чего ораву такую охранять да кормить? Посечь, и делу конец!

Но более благоразумные советуют:

– Сидор Шика пусть рассудит. Он голова. Никогда не поздно порешить.

– Верно, – поддержал этот совет Данила. – Запрем, пока суд да дело, в конюшню. – И к тем, кто на стенах с луками и самострелами в готовности стоит: – Отворяй ворота.

Окружив пленных, повели их строем через ворота. Во дворе посадили прямо на снег и стали отсортировывать первый десяток для одного денника, и в это самое время из терема донесся детский крик, известивший мир, что на свет появился еще один житель Руси, ее витязь, ее воевода.

– Слава тебе, Господи, – принялись креститься дружинники, перехватив мечи в левые руки. Казаки и дворовые последовали их примеру: – Слава тебе, Господи.

На резное крыльцо вышла повитуха. Светится радостью. Как же иначе, дело-то она свое хорошо исполнила. Поклонилась низко и заговорила:

– Поклон вам от княгини. Благодарит она вас сердечно за храбрость вашу, за верную службу. За спасение наследника, продолжателя славного княжеского рода.

В воротах появился Шика. Следом за ним во двор входили звеньями сдавшиеся казаки под охраной всего полдюжины дружинников.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Гонцы-казаки, а вышло так, что соединились они все четверо на подъезде к Серпухову, миновав Дворы конюшенные и церковь Николы Будки, затемно еще подскакали к переправе через Нару. Бродника пришлось покричать, и он, заспанный, почесывая спину и потягиваясь, крикнул в ответ:

– Кто такие? Отколь?

– Из Воротынска. Гонцы к князю Вельскому и князю Воротынскому.

Потом, когда всадники въехали на паром, бродник спросил вроде бы даже безразлично, буднично:

– Басурманы, стало быть, появились?

– Осадили Белев, Одоев, а вот теперича и – Воротынск. Едва выскользнули.

– О-хо-хо, грехи наши тяжкие…

На холм, к Спасским воротам города всадники поднялись крупной рысью, всполошив собак редких здесь домов посадского люда, и прокричали зычно:

– Отворяй! Гонцы с вестью к главному воеводе! Из проездной башни долго и подозрительно вглядывались во всадников и только вполне удостоверившись, что у ворот свои казаки, загремели засовами.

– Проводите к воеводе, – попросили казаки воротников. – Дело спешное.

– Эко – спешное. Почивает главный воевода. Вон еще темень какая на дворе. А проводить, чего – не проводить. Осерчать только может за разбуд спозаранку князь Вельский.

Вопреки опасению, главный воевода не выразил никакого неудовольствия, вышел из опочивальни скоро, набросив лишь соболью шубу на исподнее. Спросил:

– С худой ли вестью, с доброй ли?

– Того не ведаем. Тебе, главному воеводе, судить-рядить. Воротынск осадили татары.

– Не новость. Предвидел я это. Полки идут уже к Угре к Одоеву и Белеву. Из Коломны, Каширы, из Тарусы.

– Оттого и посланы, чтобы остановить полки. Повременить пока. Разгадать прежде коварство татарское.

– Это кто же такой умный-разумный?

– Воевода наш, Двужил Никифор. Стремянный князя Воротынского. За языками посылал он, как осадили крепость. Двоих мы приволокли. Басурманы говорят, будто не станут штурмовать ни одной крепости. Ждут, будто бы, когда какая-то их рать наши полки к Угре заманит.

– Ишь ты. Ладно, покумекаем. Спасибо за весть, – затем распорядился: – Кто к князю Воротынскому послан, меняй коней и скачи к нему. Те, что ко мне, при мне и останетесь. При моей дружине.

Отпустив гонцов, князь Вельский повелел будить бояр Шуйского и Морозова, воевод младших. Совет держать. Добавил при этом строго:

– И чтоб самовар подан был.

Вскоре совет начался. Не спешили с выводами воеводы, уже по второй чашке осушили, по третьей хозяин налил, а ясности все не было. Князь Шуйский недоумевал:

– То сам князь Воротынский воду мутит, теперь вот его стремянный. Я посылал станицы за Шиворонь реку. Не единожды. Тихо в степи. Ни тебе разъездов басурманских, ни тебе сакм.

– А мне не нравится, что сакм нет, – возразил Морозов. – Каждый год с ранней весны шныряют, а нынче что-то не кажут носа. Похоже, неспроста.

– Видать, прав князь Воротынский: на Казань увел свои тумены Магметка, – по-своему повернул ответ Морозова Шуйский.

– Не иначе, – поддержал главный воевода князь Вельский. – Оттого, разумею, нынче большой рати не жди. Прогоним от верховий Оки, на том дело и кончится. На следующий год – тогда готовься. Сполчатся Казань и Крым. А нынче не успеть им. Менять, поэтому, решения своего не стану. Только повелю полку правой руки на Воротынск идти, а потом уже, гоня татар, идти на подмогу полкам левой руки и сторожевому, которым так и двигаться на Одоев. Соединившись под Одоевым, направиться к Белеву. Пусть бьют и гонят басурман, бьют и гонят. До самой степи.

Свой главный полк князь Дмитрий Вельский никуда из Серпухова не послал. Держал под рукой. На всякий случай. Как свой личный резерв.

Гонцы к князю Ивану Воротынскому спешили. Согласно приказа главного воеводы меняли коней на заслонах, которые стояли на всех бродах и переправах через Оку, успевая при этом пересказывать, внося тревогу в души ратников, полученные от «языков» сведения; и гонцам, и ратникам, да и малым воеводам, возглавлявшим заслоны, многое было непонятно, и это как раз их весьма тревожило – неведомое всегда пугает.

Скакали гонцы-казаки от заслона к заслону, быстро приближаясь к Коломне, а в это самое время скакал с пятью тысячами своих гвардейцев Мухаммед-Гирей. Половину тумена он оставил брату, чтобы не оказался тот бессильным, случись какое неповиновение со стороны луговых чуваш и черемисы; Мухаммед-Гирей не делал даже долгих остановок, летел черным вороном по Ногайскому шляху к основным своим силам, его ожидавшим.

Стремительность в действиях – достоинство Мухаммеда-Гирея. Он не привык транжирить время. Но сейчас он спешил еще и потому, что хотел, во что бы то ни стало, опередить возможные последствия не очень-то взвешенного поступка брата Сагиб-Гирея.

Для чего он отпустил Шаха-Али, да еще и воеводу? Не обязательно было предавать их смерти, с этим Мухаммед-Гирей согласен, но для чего отпускать? Не поедет же Шах-Али в свой Касимов, наверняка поначалу направится в Москву. Да, он – пеший, но коней он вполне может купить или ему могут их дать князья нагорной стороны; он вполне может оставить своих жен какому-нибудь князю на попечение, а сам скакать в Москву; но, скорее всего, воевода бросит Шаха-Али и поторопится к своему царю; и хотя Сагиб-Гирей схитрил, пообещав, что вскорости пошлет мирных послов, кто может предсказать, поверит ли этому обману князь Василий, не начнет ли спешно ополчать свою рать – такого поворота событий Мухаммед-Гирей не хотел, ему важна была внезапность. Только она позволит захватить врасплох князя Василия, который возомнил о себе, что он царь веся Руси, а не раб Орды.

Как покажет время, опасения Мухаммед-Гирея окажутся напрасными, хотя Шах-Али с воеводой тоже спешили. Вместе с рыбаками, на подводах которых восседали жены Шаха-Али. И совсем недалеко оставалось им до Воротынца, откуда понесут их ямские кони от яма до яма в Нижний, во Владимир, в Москву. Привычно ямское дело на Руси, еще при Батые заведенное, отработано до безупречности. Без остановок помчат Шах-Али с воеводой Карповым, и только гонец к царю Василию Ивановичу поскачет быстрее, тоже меняя коней на ямах. И то верно: гонец – один, к тому же – верхом. Его ничто не обременяет. Скачи себе и скачи.

Едва Шах-Али с воеводой и женами своими миновал Владимир, гонец уже предстал пред очи царя Василия Ивановича, озадачив его и расстроив. «В ссылку его! В Белоозеро! И воеводу туда же!» – гневно решил поначалу государь, но вскоре гнев его отступил перед напором здравого смысла. Славный родитель его действовал хитрей. Он не оставил Мухаммед-Эмина, когда тот не смог удержаться на казанском троне, уступив его хану Али, и оказался дальновидным: пришло время, на трон Казани снова сел Мухаммед-Эмин и многие годы мир и покой царили в Среднем Поволжье, не налетали казанцы ни на Нижний Новгород, ни на Кострому, ни на Муром, ни на Галич. Пока, верно, не предал своего попечителя коварный шах. Но это – уже другой вопрос. Шах-Али тоже может в конце концов предать, но пока он поступает честно, его нужно всячески поддерживать. Вернется еще его время. Обязательно вернется.

– Царя Казани нужно встретить по-царски! – повелел Василий Иванович и тут же назначил бояр, кому надлежало выехать навстречу Шаху-Али.

Замаячили после этого вестовые от бояр к царю, от царя к боярам, а Василий Иванович продумывал, как, не теряя своего царского достоинства, встретить Шаха-Али с надлежащей его царскому достоинству пышностью. И куда его девать. В Касимов? Но там государит брат Шаха-Али Джан-Али. Не сгонять же его. Давать новый удел? И так много казанских вельмож со своей челядью и дружинами сидят в российских пределах. По договору с Улу-Мухаммедом. По тому же договору Мещера отдана была его брату Касиму в наследие роду их. Как выкуп за освобождение Василия Темного. В дополнение к золоту и серебру. Договор этот держал и сын великого князя Иван Васильевич, держит и он, внук подписавшего столь унизительный для Руси договор. Более того, даже Кашира, пожалованная в свое время Абдул-Латыфу, пока еще за его наследниками. Не достаточно ли? «Оставлю при дворе», – наконец-то решил судьбу Шаха-Али Василий Иванович.

Но не перед лицом же держать? Все время станет напоминать своим присутствием, что прозевали Казань. Да и сам он весьма неприятен для глаза: длиннорук, большеголов, с телом не отрока, а бабы вислозадой. К тому же, лишний свидетель при разговорах о государственных делах нужен ли? Татарин, он и есть татарин.

Выход все же нашелся. В сельце Воробьево, у Москвы-реки, пустовал дворец, построенный еще Софьей Витовной, его, Василия Ивановича, прабабкой. Срублен он из дубовых бревен. Устроен знатно, пригоже. Да и служб вполне достаточно для слуг и малой дружины ханской. «Сам и отвезу туда Шаха-Али. И поохочусь заодно».

Василий Иванович не часто, но наезжал в этот дворец, чтобы развлечься соколиной охотой на пернатую дичь в строгинском затоне и в пойме, погонять зайцев борзыми по полям и перелескам. Места за Воробьевыми горами красивые, дичи всяческой полным-полно, есть, где душе потешиться. Распорядился Василий Иванович, чтобы немедля готовили дворец на Воробьевых горах для царя казанского.

– Да гляди у меня! Все чтобы ладом! Ни в чем чтоб нужды Шигалей не испытывал. Сам осмотрю!

После такого повеления кто же нерадивость проявит? И волынить никто не осмелится.

В общем, когда свергнутый казанский хан добрался до Москвы, дворец был готов к приему нового жильца. Как брата своего, по которому сильно соскучился, встретил Василий Иванович изгнанника. Обнял его крепко, поцеловал по русскому обычаю троекратно, и повел царь Василий Иванович Шаха-Али в трапезную, где уже были накрыты столы.

За обедом о делах не было молвлено ни слова. И не оттого, что царю Василию Ивановичу не интересно было узнать подробно, что же произошло в Казани, как сумел захватить трон давно на него претендовавший Сагиб-Гирей, но многолюдье заставляло царя осторожничать. Лишь об одном спросил:

– Гонец твой, царь Шиг-Алей, передал, что Сагиб-Гирей намерен мирных послов слать? Верно ли то?

– Верно. У меня, однако, есть сомнения…

– О них позже поведаешь. В своем дворце. Я с тобой туда тоже поеду.

Верно поступал царь: не нужны лишние свидетели при таких разговорах. Совсем не нужны.

Не отправился на сей раз почивать после обеда, как было принято исстари в Кремле, а сразу же поезд царский двинулся по Калужской дороге к сельцу Воробьеву. Шах-Али – в царевой карете. Как брат любезный. Как два равных царя.

Впереди рынды в белых кафтанах на белоснежных конях гарцуют, позади тоже – рынды. Ни бояр не взял Василий Иванович с собой, ни дьяков. А соколятники давно уже на Воробьевых горах, борзятники со сворами – тоже там. Вот теперь можно и расспросить.

– Иль вы не сведали, что крымцы идут? Что гонца не слали?

– Весь диван предал. Во главе с улу-карачи. С огланами сговорились. Оглан Сиди тоже глаза на Крым повернул. Купцов пограбили и побили. Людишек многих побили. Дружину Карпова заточили. Думаю, побьют всех. Посла твоего в темницу бросили.

– Вызволим. Не учиним договору, если не отпустит пленных, – уверенно ответил Василий Иванович и перекрестился. – Упокой душу, Господи, невинно убиенных, павших от рук антихристов, – а после небольшой паузы заговорил взволнованно: – Рать соберу к зиме и – по ледоставу пойду. Достанет извергов десница Господня. Круто поведу себя с послами Сагиба, пока полон не вызволю. Но и потом не попущу коварства лютого!

– Я думаю, не пошлет посла Сагиб-Гирей.

– Отчего?

– Хотел бы, со мной бы послал. Пустил меня так, чтобы не успел я к тебе, господин мой, быстро добраться. Не замышляет ли коварства какого?

– Ты еще молод и зелен. Вот так, вдруг, не ополчишь рать большую. Нынче, считаю, ждать их не стоит. Ну, а если пойдут, то малым набегом. А у меня полки на берегу стоят. В Коломне, в Кашире, в Тарусе, в Серпухове. Сейчас от Одоева и Белева отгонят крымцев и снова встанут по своим станам. Если что, отобьют. Князь Вельский добрые вести шлет: нигде больше крымцев не видать, кроме как в верховьях Оки.

Отпустили сомнения Шаха-Али, покойней становилось у него на душе. Да и то прикинуть: молод он еще совсем, много ли житейской мудрости, легко поддается он еще стороннему влиянию, легко принимает чужие мысли за справедливые, не вникая основательно в них, не сопоставив с фактами и событиями. Не научил его первый горький жизненный опыт, едва не стоивший ему головы. Трон потерял, впереди не видно просвета. Но молодость, она и есть – молодость. Посадил царь Василий Иванович его в свою карету, успокаивает, значит, не серчает. Плохо, конечно, что Касимовский удел не вернул, во дворец загородный гостем везет, но ничего – обойдется все, пожалует еще царь города и земли. Или Казань вернет. Посветлело кислое бабье лицо отрока, и стал он рассказывать, как добирались они до Воротынца, и тот голод, который они претерпевали, та усталость, тот душевный разлад выглядели в его рассказе сущими пустяками.

Впрочем, трудности те и переживания с приездом в Воробьевский дворец вовсе стали забываться. Замелькали праздные дни, заполненные выездами на охоту да многочасовыми застольями, за которыми выбирались новые места для охоты, все дальше в дебри, все выше по Москве-реке. И ни разу не обеспокоился царь Василий Иванович, отчего князь Вельский не шлет никаких вестей. Ну, не шлет – и не шлет. Все, стало быть, в порядке.

– Знатно завтра на разливах соколами промышлять станем. За сельцом Щукиным. Сегодня же и выедем. Путь туда не близок. Завтра если выезжать, на зорьку не поспеем. Проведем там несколько дней.

И в самом деле, верстах в трех от сельца Щукина – большущий затон с поймой. Полая вода хоть и сошла, по овражкам и в низинках все еще поблескивали озерца. Любезные места для отдыха перелетных уток, гусей и даже лебедей. Правда, лебеди острова в затоне чаще облюбовывали. Цепочкой те острова тянутся чуть поодаль стремнины, как бы отгораживая затон мелколесной твердью от бурливых вод Москвы-реки. В бухточках этих островов и блаженствовали лебеди.

Охота на них особенно утешна. Тихо-тихо гребут гребцы. Уключины смочены, чтоб не скрипнули, не дай Бог. Ближе и ближе первый остров. Василий Иванович встает, держа любимого своего сокола на руке. Рядом с государем – Шах-Али с тугим луком и еще пара лучников-меткачей.

Вот первый заливчик. Пусто. Второй, третий… И вдруг вспенилась вода, вспученная белоснежными красавцами. Самый раз пускать сокола. Удобно ему бить добычу на взлете. А чуть повыше взлетят лебеди – стрелы им вдогонку. Дух захватывает, когда белая громадина тяжело плюхается в воду.

А на берегу уже кони ждут. Соколятников – добрая дюжина. Сам сокольничий с ними. У стремени нетерпеливо раздувают ноздри на уток натасканные охотничьи собаки. И каждая приучена не хозяину добычу нести, а к копытам царева коня.

Солнце уже высоко взобралось на небо, когда луговая потеха утихомирилась. Началась трапеза, и тоже не минутная. С толком любил потрапезоваться великий князь царь Василий Иванович. И Шаху-Али это тоже – не в тягость. Он такой же гурман, как и покровитель его, царь веся Руси.

Вот так и летели беспечные дни, не обремененные никакими заботами и тревогами. Не ведал царь, что творил, да простит Господь его душу грешную.

А как люди? Простят ли они? Полилась уже кровь хлебопашцев, запылали деревни и села многострадальной серпуховской и подольской земель. Тумена два татар, не останавливаясь возле городов, даже не оставляя никаких сил для осады, неслось к Москве, грабя, хватая полон и все сжигая на своем пути.

А рать русская оказалась совсем не у дел. Татары прошли как раз через оставленные полками станы, смяв, шутя, малые заслоны на переправах. Серпухов обошли стороной, да так стремительно, что Большой полк, что находился у князя Вельского под рукой, не успел заступить путь захватчикам. Остальные же полки растянулись по дорогам к Воротынску, Белеву, Одоеву. Полку, посланному к Воротынску, все-ничего оставалось пути, двум другим побольше немного, но всех остановили гонцы главного воеводы. Приказ краток: всем идти на Серпухов. Для чего? Собраться в один кулак и двинуться вдогонку прорвавшимся через Оку крымцам.

Князей Андрея Старицкого и Ивана Воротынского даже не уведомил князь Дмитрий Вельский о своем решении. Зачем? Послал лишь вестового с известием, что крымцы переправились через Оку и идут на Москву. И все. И никакого приказа. Стало быть, стоять в Коломне, как стояли. Только князь Андрей по-своему повернул. Говорит Воротынскому:

– Городовых казаков и пушкарей оставим в Коломне, пешцов с тысячу, а с остальной ратью поспешим к Москве. Спасать ее нужно.

– Главный воевода не велел оставлять крепости, – возразил князь Иван. – А вдруг из Казани пойдут, тогда как? Мы бы тут рогами уперлись.

– А как Москву возьмут?! В Кремле засядут?! Иль здесь лежебоками оставаться, когда стольному граду гибель грозит?! Неужто, князь, труса празднуешь?

Гневом наполнилась душа князя Воротынского, кровь к лицу прихлынула, рука к мечу потянулась, но усилием воли сдержал он себя: не дерзнешь брату царя веся Руси, не поднимешь на него руку. Но возразить – возразил:

– Мы же не ведаем, со всеми своими туменами Магмет-Гирей через Оку переправился, вдруг, не главные его силы прошли? Разведать бы, тогда уж и решать. Да и князь Вельский меры предпримет.

– Что – Вельский?! Молодо-зелено! Растянул по лесам все полки, теперь попробуй их спешно собрать. В Москве же ратников – кот наплакал. А ты, князь, разведывать предлагаешь, время зря терять. Доразведываемся, что падет Кремль. И брата моего пленят. Как великого князя Василия. Иль запамятовали мы, какой выкуп пришлось платить за него? Золота и серебра многие пуды, мещерские земли, почитай, Касиму отдали, брату Улу-Мухаммеда, а сколько мурз казанских на кормление взяли! По сей день сидят они в городах. И Касимов не наш, а дань Казани, если правде в глаза смотреть.

Понял князь Иван Воротынский, что спор бесполезен, отступился, хотя понимал, что последствия такого опрометчивого шага могут быть весьма и весьма плачевными. Посоветовал только:

– Гонца бы к государю послать. Прямо сейчас.

– Князь Вельский, должно быть, давно послал. Чего нам еще мельтешить?

Князь Андрей был прав: Вельский послал царю Василию Ивановичу гонца. Даже подстраховался. Увы, крымцы все дороги, даже самые глухие, перекрыли. Они никак не желали, чтобы Москва получила весть раньше, чем они рассыпятся вокруг нее. Перехватили они гонцов, оттого не ведали ни в Кремле, ни в Щукине о том, что беда на самом пороге. Бояре и дьяки правили свою службу чинно и благородно, а царь тешился охотой в Строгинской пойме. Только, похоже, натешился он вволю. Заявил Василий Иванович после очередной утренней зорьки:

– Потехе час, а делу время. Потрапезуем и – возвращаемся, благословясь. Ты, Шигалеюшка, во дворец на Воробьевых, а я – в свои палаты. Послы литовские заждались уже. На второй прием просятся.

И так получилось, что ко дворцу на Воробьевых горах приближались одновременно, только с разных сторон, и свита государя, и несколько сотен крымцев. Шах-Али со своей свитой припозднился. Верст на пяток отстал.

Царь с охотниками выехал из лесу, миновал уже сажен сотню по лугу, который бугрился копнами прошлогоднего сена, поравнялся с одной из копен, и тут невольно натянул поводья: от Калужской дороги на дворец пластали татары. Молча. Без привычного подбадривающего: «Кху-кху-кху!»

– Что за наваждение?!

– Вот что, государь, упрячься в стогу. А мы – в сечу.

– К Шигалею вестового пошлите, – распорядился Василий Иванович, спрыгивая с седла. – Приведите коня, когда стемнеет. Со мной никто не остается.

Два соколятника подхватили поводья царского жеребца и наметом помчались в лес, остальные же направили коней, тоже галопом, ко дворцу. На верную смерть поскакали. Но не о ней думы слуг царевых, а о том, чтобы татары даже не заподозрили, что здесь государь Василий Иванович, и не пленили его. Туго тогда придется Руси. Ой, как туго!

Царь тоже не по трусости своей прорывал в копне логово. Не только предание напоминает о том, чем обернулось России пленение Улу-Мухаммедом великого князя Василия Темного, но и реальность. Сидят еще во многих российских городах на кормлении мурзы и огланцы казанские. Касимов, как ни утешай себя, как ни считай, что земля мещерская осталась российской, а царствуют там ханы татарские, мзду еще ежегодную от Москвы имея. Вроде как данница она Касимову.

Опричь души, конечно, хорониться государю в стоге прошлогоднего сена, словно мыши полевой, но, как он справедливо рассудил: стыд – не дым, глаза не выест. А царству его прямая выгода, если отсидится он тут до ночи, не замеченный татарами.

А тем и впрямь в голову даже прийти не могло, что всего в полуверсте от дворца забился в стоге сена сам царь. Они без помех ворвались во дворец, ибо никто из оберегавших его ратников никакого лиха не ожидал, иные ратники были даже без мечей и без кольчуг. Потому и боя серьезного не произошло. Только резня. Беспредельная. Охотничья свита, поскакавшая ко дворцу, тоже ничего не изменила, посекла лишь десяток-другой нехристей, но была порублена вся, прибавив только кровожадности крымцам.

Не всю, однако, дворню порубили татары, молодых и пригожих девиц связали длинным арканом, чтобы уволочь с собой. Вьючных коней нагрузили под самую завязку, спины у бедных аж прогнулись, и не было татарам больше смысла обшаривать округу, поспешили они к основному стану тумена, чтобы передать добытое, а уже потом вновь кинуться на разбой. В новое место, еще никем не грабленное.

Ночью великий князь ускакал в Волоколамск, чтобы, находясь в безопасности, выяснить, откуда занесла нечистая сила нехристей, отчего князь Бельский не дал знать о налетевшей беде, не остановил супостатов на переправах. Обдумывал он и то, откуда снять полки, чтобы напустить их на крымцев. Но как ни прикидывал он свои возможности, никак не получалось быстро собрать в кулак внушительную рать. «Прав был князь Иван Воротынский. Ой, как прав, – корил себя великий князь за то, что не поверил сообщению порубежного князя, посчитав это коварной затеей литовцев. – Хоть бы к Москве пару полков подтянул…» Чего ж махать кулаками после драки? Положение аховое, как начинал все более и более понимать Василий Иванович. Бить челом придется Мухаммед-Гирею. Принимать его условия мира.

В глубине души царь все же надеялся, что не Мухаммед-Гирей привел войско, а какой-нибудь султан налетел с двумя-тремя туменами. Однако сам он хорошо знал, что никогда еще султаны не хаживали до Москвы. Пограбят рязанские, тульские да калужские земли и – восвояси. Дальше Серпухова никогда не проникали.

Выходило, по здравому рассудку, крепкая гроза навалилась на царство русское. Нет, гроза еще только подступала. Еще только первый гром прогремел, первый порыв ветра пронесся, тучи черные пока еще надвигались. Одна от Ногайского шляха, другая – от Казани. Когда они соединятся у Коломны, вот тогда заполыхают молнии, засвистит ураганный ветер, сметая все на своем пути. А русские полки окажутся раскоряченными, задерганными, не способными встать стеной в смертельной сече и погнать ворога. В завершение всех неурядиц еще и Коломна осталась без рати.

Как на лобное место, как на позор ехал понуро князь Иван Воротынский впереди малой своей дружины, вполне понимая, какую ошибку они совершают, оставляя самовольно Коломну, и не простится им это самовольство. Но что он мог предпринять? Не идти же супротив воли князя Андрея. Опала тогда неминуема, а значит, ссылка или даже – цепи. Куда не кинь, всюду – клин. Молчаливо и хмуро рысил князь Андрей. Он поторапливал рать, задавая темп. Но не успели они миновать и половину пути, как догнал их на взмыленном жеребце гонец из Коломны.

– Татары через Оку переправляются, – осадив взмыленного коня с ввалившимися боками, взволнованно сообщил гонец. – По многим бродам и переправам. В Голутвине чуть было меня не перехватили. Спасибо жеребцу доброму. Вынес. Ушли мы с ним от погони.

– Откуда же в Голутвине?! – удивленно вопросил князь Андрей, но Воротынский не дал ответить гонцу, сам пояснил:

– Казанцы это. Они повыше, должно, Оку и Москву-реку перешли, а Северка им – не препятствие. Ворочаться нужно. Либо здесь готовиться к встрече. Выберем место на холмах. Гуляй-город поставим.

– Воротиться в крепость можно ли? – спросил князь Андрей гонца, не обращая будто бы внимание на то, о чем говорил князь Воротынский. – Успеешь ли, пока татары крепость не обложат?

– Уж обложили, должно, – спокойно ответил гонец, – но если велишь, попробую. Только прикидываю, если что воеводе коломенскому хочешь повелеть, за мной вослед посылай еще гонца. Лучше – нескольких. Кому-то посчастливится пробраться.

– Значит, говоришь, окольцевали, – не столько спросил сколько вроде бы молвил в подтверждение каким-то своим мыслям князь Андрей. – Значит, без боя не воротиться?

– Знамо дело, – согласился гонец. – Без боя не получится. Только прорубаться. Но не шутейное это дело, много их больно. Если, конечно, неожиданно…

Князя Воротынского бил по самолюбию разговор князя Старицкого с гонцом; Воротынский начинал понимать, куда клонит князь Андрей: возвращение в Коломну связано с великим риском, а стоит ли рисковать? «Бережешь себя наравне с царем! – все более возмущался Воротынский. – Но зачем с гонцом речи вести?! Иль мы, два князя, не можем найти нужный исход?!» Он ждал, когда князь Андрей Старицкий отпустит гонца и собирался тогда предложить ему наиболее, как ему казалось, приемлемое решение. И когда, наконец, князь Андрей велел гонцу оставаться при царевом полку, а тот повернул коня с еще не остывшей пеной, Воротынский сразу же заговорил:

– Согласен, возвращение – дело рискованное. Если погибнем, не срамно нам будет, но если полонят? На малый откуп Магмет-Гирей не согласится. Такой потребует, уму не постижимо.

– И у меня такая же думка, – обрадовался князь Андрей неожиданной, как он посчитал, поддержке со стороны второго воеводы, а главное тому, что именно он предлагает не ворочаться. Вот это главное.

Воротынский тем временем продолжал:

– Советую тебе, князь, бери сотню из царева полка и скачи в Москву. Оповестишь брата. Мне же, как я разумею, встречать нехристей. Продержусь, пока подошлет князь Вельский подмогу. Гонца, не медля ни мига, нужно ему слать. Из Москвы тоже подмога, думаю, поспешит.

– Не воеводово слово, князь. Не воеводово. Устоять ты – не устоишь. Тут и к ворожею ходить нечего. Пока Вельский развернет полки, от тебя мокрого места не останется. А царь Василий Иванович для того ли мне свой полк вручил, чтобы я бросил его на погибель? К тому же, ведомо и мне и тебе, что в Москве рати нет. Вот и прикинь: ни за что ни про что царев полк и твою дружину положим здесь, еще и Кремль Магметке под ноги бросим. Добро, если Василий Иванович успеет покинуть стольный град. А ну, не успеет? Что, по дедовой судьбе пойдет? Отделаешься ли тогда еще одним Касимовым?

– Воля твоя, князь, – покорился князь Иван Воротынский. – Воля твоя.

Ему тоже не очень-то хотелось оставаться здесь на верную смерть ради исправления ошибок и самого царя Василия Ивановича, и воеводы-юнца князя Вельского. «Слушать нужно было мои советы! Не попали бы впросак!»

А князь Андрей приказывает:

– Поспешим, князь. Чтобы опередить татарву да успеть изготовить Кремль к обороне.

– Гонцов все же следует немедля послать государю и главному воеводе князю Вельскому. Пусть коней не жалея скачут. Хорошо, если по паре заводных возьмут.

– Дело советуешь. Отсылай.

Как ни торопились царев полк и малая дружина князя Воротынского, а Мухаммед-Гирей и Сагиб-Гирей успели-таки, соединившись у Коломны, сесть на хвост русской рати. Впору останавливаться и принимать бой. Князь Андрей, однако, приказал обозу уходить по лесным дорогам к Ярославлю и далее к Вологде, с конниками же понесся, сменяя рысь на галоп, к Москве. Одна мысль владела им: успеть поджечь посад, чтобы не смогли татары с ходу ворваться в Кремль.

О том, что послан в столицу гонец и что там уже знают о приближении беды, он совсем забыл или делал вид, будто забыл, поэтому скакал, лишь временами переводя коня на рысь, впереди полка и прикидывал, где сподручней поджечь дома посада.

Опоздал царев полк: посад пылал уже сразу во всех концах. Еще час-другой, и разольется море огня по всем пригородам, и не подступишься к ним ни с какого боку.

А скарб? Дело наживное. Лишь бы остаться живым да в полон не угодить.

Во все кремлевские ворота, открытые пока еще настежь, валом валили людишки, прихватившие с собой лишь самое ценное да съестного на день-другой.

Князь Андрей повел царев полк к Спасским воротам. Посадский люд нехотя расступался, пропуская ратников, но уже в Китай-городе пришлось пустить в ход плетки.

У въезда же на Красную площадь возникла вовсе непредвиденная заминка: десятка два всадников плетьми пробивали дорогу каретному возку, запряженному шестеркой цугом. Хлестали посадских людишек безжалостно, не просто для острастки, как это делали дружинники князя Андрея, оттого получилось, что, расступаясь перед возком, москвичи сплошной стеной перегородили путь цареву полку и дружине Воротынского.

– Кто такие?! – возмутился князь Андрей и повелел своим стремянным: – А ну, проучите наглецов!

– Погоди, князь, – вмешался князь Иван Воротынский. – Литва это. Посольство.

Стремянные придержали коней, ожидая, что скажет в ответ князь Андрей. Им не по душе был приказ своего князя. В один миг они вразумили бы литовцев, но до них еще добраться нужно, а это значит – своих сограждан нагайками полосовать вовсю молодецкую силушку, чтоб, значит, расступились. Помедлив немного, Андрей Старицкий махнул рукой.

– Пусть улепетывают союзнички татарские!

Через несколько минут возок вырвался из толчеи и скрылся из глаз. И тогда вновь трубно зазвучали повеления стремянных:

– А ну! Расступись!

– Дорогу цареву полку!

В ответ – реплики обидные. Не из ближних, конечно же, рядов, а издали: пойди разберись, кто крамольничает.

– Иль мечи зазубрились, что за стену укрыться спешат?!

– А сам царь, князь великий где? Сбег, небось?

– Трусея зайца, как всегда! Своя шкура дороже нашей!

Проучить бы злословов, только ратники, глаза долу потупя, едут. Правда, она, как видно, острее сабель татарских. Муторно на душах у ратников еще и оттого, что горит посад, сметает огонь все накопленное москвичами (в какой уже раз!) за годы непосильного труда, и ничем они, воины, не могут помочь несчастным, среди которых есть родственники, есть друзья закадычные. Ратники-то знали, как близко супостаты, успели бы посадские за кремлевские стены, пока татарва не нагрянула. Бессилье всегда гнетет.

Пожар тем временем разрастался, дым уже ел глаза, народ оттого обезумело пер во все кремлевские ворота, не проявляя никакого уважения к ратникам и даже не расступаясь под ударами плетей, которые, теперь уже с озлоблением, раздавали направо и налево стремянные князей Старицкого и Воротынского.

Пробились полк и дружина с большим трудом к Спасским воротам, но за ними едва ли полегчало. Народу – тьма-тьмущая. Ни одной ярмарке таким многолюдьем не похвастаться. И каждый норовит устроиться основательно, понимая, что не на один день укрыли его от басурман кремлевские стены. Только не получалось привычной русской основательности, народ все прибывал и прибывал, не только с посадов, но и из ближних сел и деревень; устроившиеся уже семьи теснились, уступая безропотно места новым, и, казалось, вскоре не будет возможности людям даже сесть.

Только площадь перед царевымипалатами, меж храмов, была не так многолюдна. У Архангельского собора стрелецкие головы, бояре думные да дьяки совет держат, кому главным воеводой быть в Кремле. Спор идет не шутейный. Несколько бояр сразу на главенство, по роду своему, претендуют. До самых корней родословных докапываются, доказывая свое верховенство. Появление князя Андрея сняло остроту проблемы: никому уже с ним не чиниться, с братом царя, князя великого.

– Слава тебе, Господи! – истово перекрестилось сразу несколько бояр, кто по месту своему родовому не претендовал на первые роли и оттого понимал, какой пагубой может обернуться затянувшийся яростный спор. – Слава тебе, Господи! Пойдет теперь все ладом.

Какой уж там лад: теснотища в Кремле неимоверная, а дым и жар от посадских пожаров приводит людей в уныние. Разве с таким настроением можно противостоять орде? И все же готовиться к отпору необходимо. Нужно действовать.

С горем пополам установили на стенах пушки, поднесли к ним ядра и порох, а царев полк со стрельцами и городовыми казаками разместился по стенам, готовый встречать супостатов, если они полезут на штурм.

Василия Ивановича зять, царевич Петр, расстроенный донельзя, пересказывал князю Андрею обстановку:

– Село Остров, так которое любил тесть мой, государь Василий Иванович, крымцы спалили. В Воробьеве бражничают медом из великокняжеских погребов. Грабят по всей округе, полонят людишек, сгоняя их к Коломенскому.

– Теперь вот и главные силы на подходе, – подлил масла в огонь князь Андрей. – Думаю, пора бы ворота закрывать.

– Побойся Бога, князь, – возразил митрополит Варлаам который только что отслужил службу в храме и теперь вышел к боярам перевести дух перед очередной молитвой. – Закрыть ворота успеется. Не бросать же на произвол судьбы православный люд. Грех непростительный.

– Куда уж пущать, – подал голос один из дьяков. – Даже оправиться, прости, господи, душу мою грешную, невозможно. Плечом к плечу вскорости встанут. Что тебе сельди в бочке, так набьются.

– Не кощунствуй, сын мой, имей христианскую душу, – урезонил дьяка митрополит. – Иль не человеки людишки? Все перед Богом равны.

– Хорошо, – согласился князь Андрей. – Ворота пока не закрывать. Предупредить только ратников, чтоб не медлили, как татарва появится.

Миновал, однако же, час, второй к исходу подбирается, а супостатов все еще не видно. В Кремль уже не пускают никого с повозками и с лошадьми, только пеших, исключая, конечно, ратников и гонцов. Все закутки Кремля забиты до предела, дышать уже нечем; воеводы, бояре и дьяки растеряны, не ведают, что предпринять, как исправить столь ужасное положение.

Никаких вестей нет и от лазутчиков, которых оставил князь Воротынский наблюдать за войском неприятельским. Чего медлят с известиями? Не могли же все они погибнуть? Их довольно много осталось, и действуют они малыми группами. «Иль не ведают, что без известий их мы как котята слепые», – гневался князь Воротынский. Но лазутчики словно испытывали терпение воевод, никаких вестей не слали. Лишь когда третий час миновал, пробился через людскую стену разбитной казак-лазутчик. Не слезая с коня, доложил:

– Магмет-Гирей остановил тумены. Верстах в пяти от Москвы. Что затевает, пока не ведомо. Языков мы брали, но и они ничего не знают. Одно ясно – не будет хан штурмовать Кремль с налета.

– Успокоительно, – вздохнул с облегчением царевич Петр.

Его поддержали бояре.

– Слава тебе, Господи. Глядишь, Вельский князь подоспеет или государь от Ламы рать направит.

Воротынский, усмехнувшись, окатил бояр, князей и дьяков ушатом холодной воды:

– Магметка, своих людишек жалеючи, не лезет на Кремль. Чего ему рать сквозь огонь вести да на стены лезть, если он не хуже нас понимает, что сдюжим мы здесь самую малость, потом сами ворота откроем, если не захотим в вонище задохнуться. Иль не видите, что людишкам присесть даже негде. Стоймя стоят. Долго ли такое по силам? И от мора как убережешься?

Последний вопрос подействовал особенно отрезвляюще. Чума или холера всегда там появляются, где многолюдно и грязно. Особенно, если никуда от естества не денешься: по большой и по малой нужде каждый справит, а зловонье им, чуме да холере, самая благодать. Унылое молчание нарушил князь Андрей.

– Вот что, бояре думные, спасать необходимо люд московский. А путь к тому один…

Помолчал, собираясь с духом произнести главное свое слово. Все ждали, что позовет сейчас князь всех к мечу и поведет на басурман. Еще повелит открыть оружейные лабазы, чтобы раздать оружие всем добровольцам из простолюдинов. Кто с тревогой ожидал этого повеления (кому смерть мила, даже на ратном поле?), иные, вдохновившись, что смогут показать себя в бою, защищая стольный град; увы, князь Андрей вымолвил после паузы совсем неожиданные слова:

– Откупиться от Магмет-Гирея. Дары пошлем с миром.

– Иль государь Василий Иванович одобрит такое? – усомнился князь Воротынский. – Небось, полки от Волоколамска уже спешат. Князь Вельский тоже, должно быть, спохватился. Думаю, удара в спину рати нашей ханы-братья поопасаются. Думаю, оттого и не лезут на штурм. Самое время царевым полком, моей дружиной, стрельцами и добровольцами, а их найдется достаточно, ударить по басурманам. Здесь, в Кремле, посвободней станет, да и втянем в сечу татарские тумены, тогда Дмитрию Вельскому сподручней в спину станет ударить.

Глас вопиющего в пустыне! Никто не поддержал, в общем-то, опрометчивый совет князя Воротынского, все ухватились за предложение царева брата. Начали прикидывать, какие дары повезти. Тут полная у всех заинтересованность. Но когда стали определять состав посольства, желающих оказалось не густо. Вспыхнула даже перебранка, кому по родовитости фамилии возглавить посольство. Только на сей раз не свое преимущество каждый думный боярин отстаивал, а другому кому-либо место свое уступал.

Перебранку остановил князь Иван Воротынский. Споривших призвал утихомириться, а князя Андрея попросил:

– Дозволь, князь, мне на переговоры к Магметке ехать. С мечом не пускаешь, с миром пусти. А коль неудача постигнет, смело изопью смертную чашу. Продолжатель рода, если Бог не обошел нас своей милостью, появился, должно, на свет. Род не сгинет. Дозволь?

Не громко просил князь Воротынский, а надо же – все услышали. И приумолкли, ожидаючи слова князя Андрея. А тот, помедля самую малость, согласился:

– Будь по-твоему. Бог в помощь.

Собрались скоро. Несколько подвод нагрузили соболями, песцами, куницами и белками. Меду хмельного бочек десяток из кремлевского винного погреба, изделий разных (украшений для жен ханских, посуду) из злата и серебра, не скупясь, прихватили – и тронулись. Впереди – князь Воротынский с малым числом бояр и дьяков под стягом белым, следом – обоз. Внушительный. Любого жадюгу умилостивит.

Не все, конечно, предназначалось братьям-ханам. Половину обоза послы полагали раздать мурзам и нойонам. Чтоб и они свое слово молвили, когда ханам докладывать станут о посольстве.

Давно уже послы царевы отучили в Крыму мздоимцев от дармовых подарков, только хану их вручали, да еще тому, кого надеялись подкупить ради выгоды. А чтобы ради того, чтоб хану благосклонно доложили, от такого унижения избавили себя послы российские. Теперь вот, отбросив гордость, решили идти тем порядком, какой был при татарском иге. Не до гордости, не до чувства собственного достоинства.

Выехав за Спасские ворота, князь Воротынский ужаснулся увиденным. Все, что было вчера еще шумными посадами, чадило головешками. Ни одного уцелевшего дома. Только сиротливые трубы, черные от копоти, торчали над грудами головешек, оставшихся от некогда красивых теремов, осанистых домов и лабазов. Чад, который в Кремле казался невыносимым, здесь был еще более едучим. «Нет Москвы! Моего терема тоже нет!» Ему не было времени наведываться в свои палаты, никто из дворни его не разыскал: наверняка считали, что он бьется с татарами в Коломне, а разместиться в Кремле им есть где – специальный дом у князя в нем есть. Даже с небольшой конюшней. Как у всех думных бояр, у кого палаты за кремлевской стеной.

И еще что поразило Воротынского, так это многолюдье у кремлевской стены: будто толстенным ожерельем охватили Кремль крестьянские брички, груженные домашним скарбом, а под этими подводами теснились детишки, бабы да и мужики. В Кремле им места уже не хватило, вот они и прилепились к стене, возможно даже не осознавая, что случись штурм, они погибнут первыми. Все до единого.

Но если и понимали это, все равно – куда им деваться? Не в огне же и дыму гибнуть. А мудрый царь Иван Великий верно в свое время поступил, повелев вокруг Кремля очистить добрых полверсты от домов и даже церквей, чтобы пожар от посадов, из Китай-города и Белого города не мог перекинуться на Кремль, а случись штурм, чтобы не было где штурмующим укрыться от пушечных ядер и дроби рушниц, от болтов каленых, метаемых самострелами. А она, эта полоса, вон еще какую службу несчастным людишкам служит. «Поспешать надобно, – думал с горестью Воротынский. – На все унижения идти, только штурма не допустить». Последние угрюмые трубы, как вздернутые в небо обгоревшие руки, последние дымящиеся пепелища, – и окружила послов татарская сотня. Воротынский приказывает:

– Полдюжины белок и пару соболей сотнику. Пусть к ставке хана сопроводит.

С откровенным удовольствием принял сотник дар, пообещал без помех доставить до ханской ставки, привел, однако, послов и обоз к темнику. Чего как раз и не желал ни князь Воротынский, ни сопровождавшие его бояре и дьяки: знали они повадки нойонов, что пока на мзду не вынудят, дальше шагу ступить не дадут. Хорошо стервецы понимали, что никто на них жаловаться не станет. Не осмелится.

Так, собственно говоря, и начали развиваться события. Темник встретил послов в маске совершенной незаинтересованности. Выслушав цель посольства, сказал с хорошо наигранным равнодушием:

– Мы позовем писаря, подготовим письмо хану и пошлем с этим письмом гонца. Ждите. Каков будет ответ хана, да продлит Аллах его славную жизнь, так и поступим. Подарки можно отправить с гонцом. Решение тогда может оказаться более выгодным для вас.

Князь Иван Воротынский, склонив голову, хотя делал это, буквально насилуя себя, попросил темника:

– Уважаемый нойон, мы хотели бы сами сказать светлому хану Мухаммед-Гирею свое слово, сами и передать подарки. За оказанную услугу мы щедро отблагодарим, – и князь распорядился: – Несите дюжину соболей и две дюжины белок.

И в самом деле, очень щедро. Только князь не прогадывал, понимая, что если темник настоит, чтобы обоз был отправлен к хану с гонцом, что от того обоза останется, одному Богу известно. Ополовинят, это уж как пить дать.

Темник оживился. Полюбовался подарками, пощелкал от удовольствия языком и смилостивился:

– Мы сами сопроводим до юрты хана. Наша личная гвардия станет охранять посольство.

Темник ликовал. Он и без всяких подарков повез бы послов в ставку Мухаммед-Гирея, зная о неблагоприятно складывающейся обстановке. Из орды прислал гонца верный крымскому хану нойон с сообщением, что Астрахань готовится к походу на Крым. Хочет напасть, пока крымское ханство беззащитно, и любо Мухаммед-Гирею или не любо, а возвращаться ему из России необходимо как можно скорей. Хан уже собирал самых близких ему сановников и спрашивал их, как поступить. О чем они говорили, темник не знал, но догадывался, поэтому рад был в самое нужное время предстать пред очи своего повелителя с радостной вестью.

И верно, весть для Мухаммед-Гирея, да и для Сагиб-Гирея, который тоже был обеспокоен, не возмутятся ли данники, воспользовавшись отсутствием войска, была весьма и весьма желательной. Советники высказывались однозначно: нужно возвращаться как можно скорей. Мухаммед-Гирей и сам это знал. Без них. Только он хотел уйти победителем. Еще он хотел как можно сильней унизить русского царя, чтобы никогда больше он не величался царем всея Руси, а числил бы себя князем-данником Бахчи-Сарая. Но как этого добиться, хан пока еще не надумал.

Чего проще, конечно же, пройтись с туменами до Пскова и Новгорода, пограбив по пути Тверь и Ярославль – это заставит князя Василия покориться; реальность, однако, брала буквально за горло, не давала шанса развернуть свою многочисленную рать, распылить ее. Награбленное добро и полон, которые он уже повелел темникам отправлять к переместившимся на Сенной шлях караванам верблюдов и косякам вьючных коней, начали русские отбивать, уничтожая одновременно и охрану, как бы многочисленна она ни была. А если попятится он со всем своим войском, тогда русские полки, пока еще не собранные воедино, начнут нападать и с флангов, и с тыла. Туго тогда придется. «Только победителем уходить!» – твердил себе Мухаммед-Гирей и искал, каким способом обеспечить себе триумфальное возвращение в свое ханство, что заставит астраханцев хвост поджать.

Брала верх авантюрная идея: осадить Кремль. Взять его, конечно, не удастся, но страху нагнать вполне можно. Установить на тарасы пушки турецкие и бить через стены по Кремлю. А на штурм погнать впереди войска русских. Жаль, конечно, дорогой товар, в Кафе за них дадут много золота, но не всех же пленных побьют защитники Кремля. «Склонит голову Василий! Обязательно склонит! – со злорадством предвидел свое торжество крымский хан. – Он – данник мой, а не царь всея Руси!»

Мухаммед-Гирей как раз обсуждал со своим братом Сагиб-Гиреем, когда и как лучше начать осаду Кремля, переждать ли какое-то время, чтоб совсем догорели посады, или пустить по дымным и жарким еще улицам? Они уже склонились к преимуществу немедленной осады Кремля, как ширни осмелился прервать их стратегическую беседу.

– Аллах милостив к тебе, мой повелитель. Гяуры прислали мирных послов и обоз даров от раба твоего, князя Василия.

Первым желанием Мухаммед-Гирея было желание немедленно пригласить послов Васильевых в шатер, он даже сказал слово:

– Зови…

Но не докончил фразу, и ширни ждал, кого повелит хан позвать. А Мухаммед-Гирей молчал. Долго молчал. Потом заговорил. Надменно.

– Поступим так, как поступали предок наш Великий Покоритель Вселенной Чингисхан и грозный внук его Бату-хан. Пусть послы пройдут сквозь очистительный огонь и поклонятся солнцу. Предупреди послов: кто осмелится креститься своему богу, тому смерть неминуемая. Возьми для этого моих лучших нукеров.

– Слушаюсь, мой повелитель, – перегнулся в поклоне ширни, попятился было к выходу, но потом остановился и спросил: – А если гяуры не согласятся идти через очистительный огонь?

Метнул гневный взгляд Мухаммед-Гирей на своего мудрого советника, который сказал ему вслух то, чего опасался хан, приняв гордыни своей ради столь унизительную процедуру для послов; но не отступаться же – хан не берет свое слово обратно. Бросил резко:

– Тогда всем им – смерть! Порезать, как баранов!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

– Что мне передать моему повелителю? – с ядовитой усмешкой спросил ширни князя Воротынского. – Разводить костры или повелеть кэ-шиктэнам обнажить сабли и пустить их в дело?

– Погоди, – буднично, словно речь шла о сущей безделице ответил Воротынский. – Дай подумать.

Каких усилий потребовалось князю, чтобы вот так спокойно ответить наглому вельможе ханскому, только он один знал. Пойти на предложенное унижение – стало быть, уже загодя поставить себя в рабское состояние. Не посол великой Руси, а проситель нищенствующий, вымаливающий снисхождение, готовый принять любые условия. А что делать? Разве не в аховом положении оказалась Москва и большая часть удельных вотчин князей и бояр? Разве не грядет еще более страшное наказание Господнее за гордыню и недомыслие тех, на кого надеялись россияне, кому отдавали они добрую долю своего труда и дохода лишь ради того, чтобы рать крепко оберегала порубежье. А он, Воротынский, разве не пытался вразумить и самого царя, и воеводу-юнца Вельского?! И, наконец, князя Андрея, так и не решившегося поставить царев полк заслоном. «Сами, видишь ли, с усами. Ума палата! Только дальше носа ничего не видят, и мыслить с мудростью не желают! Теперь вот отдувайся за их недомыслие и трусость! Принимай позор на себя!»

Князя Воротынского так и подмывало бросить дерзко в ядовитое лицо ханского советника: «Великая Русь – не раба крымскому хану!» – но он не спешил сказать роковое слово. Смерти он не страшился. Любой, самой лютой. Принял бы ее с таким же достоинством, как и предок его, князь Михаил Черниговский, и боярин его Федор. Одно его останавливало: пойдет ли на пользу Москве и державе его мученическая смерть?

Поступок князя Михаила Черниговского и боярина Федора достоин и почитания и подражания, только время теперь не то и условия иные. Князь, бежавши в Венгрию от батыевского нашествия, вернулся в вотчину, когда объясачили Русь монголы-язычники, но чтобы править уделом на законном основании, утвержденном завоевателями, нужно было получить на то разрешение золотоордынского хана. Пройти через унижения. У него выбора не было.

Многие князья проходили через огонь, кланялись солнцу и монгольским божкам-идолам, кто ради личной корысти, а кто, как Александр Невский, чтобы спасти половину, почитай, Руси от разорения. И вот тут рассуди взвешенно, кто проявил больше мужества и разумности, Михаил ли Черниговский, Александр ли Ярославич?

Церковь тут же возвела в ранг новосвятых мучеников и князя Михаила и боярина Федора, ибо Господь назидал: «Тот, кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее, а кто погубит душу свою ради меня, тот спасет ее». Поклонение любому идолу рукотворному – смертельный грех. Поклоняться можно лишь одному – Господу нашему Иисусу Христу. И еще говорил Господь, что нет пользы человеку, если он приобретет царство мира всего, а душу свою погубит. И какой выкуп даст человек за душу свою? Тем же, кто будет чтить Христа и признает его перед людьми, он обещал признать того перед Отцом своим небесным. Отрекшихся же от него, отречет и он перед Богом-Отцом.

Новосвятые мученики стали знаменем борьбы христиан с язычниками; их мученическая смерть, их мужественный поступок вдохновляли на сопротивление, явное и тайное, вселяли надежду на скорое освобождение от ига басурман. Это, конечно, важно. Духовный настрой нации – не пустячок. Только не менее важно и действие. Рассудительное, с глубоким осмыслением обстановки. Что прекрасно понимал князь новгородский Александр, не понятый поначалу своими современниками, осуждаемый ими, остававшийся, порой, без верных соратников. И лишь годы рассудили, кто был достоин большего уважения. Александр Невский остался в памяти народной, церковь приняла его в лоно святых; яркий же подвиг Михаила Черниговского время подернуло пеплом забвения. Время – мудрый судья.

А ширни Мухаммед-Гирея поторапливает:

– Так какое слово, князь, я передам моему повелителю?

– Погоди, – вновь отмахнулся Воротынский и – к боярам и к дьякам, его сопровождавшим: – Ваше мнение, други мои, каково?

Будто искрой от кресала угодил в пороховой заряд. Вспыхнула перепалка. Яростная. Неуступчивая. Большая часть посланников за то, чтобы подчиниться хану-захватчику, ибо, как они утверждали, положение безвыходное, меньшинство же, но настроенное решительно, требовало от Воротынского отказа. Они были готовы принять вместе с ним мученическую смерть, но не посрамить России, не предавать Господа своего Христа-спасителя. Святого мученика Михаила Черниговского, принявшего смерть за веру, в пример ставили. Слушал спор сотоварищей своих князь Иван Воротынский и казалось ему, что правы и те, и другие. Еще более заметался он душой, никак не находя верного решения. И только когда услышал из уст дьяка запалистое:

– Епитимью потом примем! Да и простит, нас, грешных Господь, ибо не своей жизни ради пойдем на позорище, но людишек для. Иль не видели, сколь их в Кремле, а того более снаружи к стенам прилипших?!

Верно, перво-наперво посекут их всех, либо заставят впереди себя лезть на стену, смастерив из бричек и оглоблей лестницы. «За что им-то страдать?! Гордыне службу служить или несчастного люда ради принять грех на душу? А Господь, если истово помолимся ему всем миром, поймет и простит…» Не подумал тогда князь Воротынский, как воспримет согласие своих подданных на такое унижение царь веся Руси. Не до таких деталей в тот миг было Воротынскому. Не знал Воротынский и того, что вскорости понесется со своими туменами Мухаммед-Гирей, чтобы защитить родовые улусы от набега астраханских татар. Не ведал, что унижение, какое он пройдет, ему же во вред обернется. Сказал, словно рубанул:

– Кто не согласный, вольны воротиться! – и к ханскому первому советнику: – Все, что принято у вас на церемонии приема послов, мы исполним. Так и передайте своему хану.

Вроде бы все, но ширни кобенится:

– Или все идете сквозь огонь, или всем одна участь – смерть.

И улыбочка ядовитая на губах. Знайте мол, наших. Князь Воротынский не полез на рожон. Склонил голову и молвил просительно:

– Прими от нас дар соболями и куницами. Не жалеючи поднесем, только не неволь тех, кто о душе своей печется более, чем о Руси.

Понравилась ширни покорность князя, да и подарки получить худо ли. Кивнул покровительственно:

– Хорошо. Пусть будет так. Они, – кивнул на противников унижения, – не посланники. Они – сопровождающие обоз с подарками светлому хану моему Мухаммед-Гирею и брату его Сагиб-Гирею.

Лишь через добрый час позвали послов к хану. С версту шли они пеше, сквозь перелески. Впереди ширни гарцует на статном аргамаке, в доброй сбруе, позади, за обозом, полусотня свирепых крымцев, от одного взгляда на которых оторопь может взять. Вот, наконец, и луг. Большущий и потоптанный уже, бедняга, изрядно. Как вся земля Русская. И только у шатра ханского сохранилась девственная прелесть лугового разнотравья.

«Ишь ты, бережет себя чистотой, – ухмыльнулся князь Воротынский и остановился, подчиняясь поднятой руке ханского советника. И тут же подумал: – А где же костры?» На лугу не видно не только костров, но даже приготовленных для них дров или хвороста. «Чертовщина какая-то. Должно, не станут неволить через огонь. Опомнились, может?» Увы. Унижать, так уж унижать. Ширни гарцевал перед посольством с непроницаемым лицом, чего-то явно ожидая. Стояли в недоумении и послы. Добрых полчаса. Пока, наконец, не открылся полог одной из юрт и не вышагал из нее чинно низкорослый и кривоногий татарин в островерхом колпаке и в нагольном романовской овцы полушубке, вывернутом наизнанку; лицо татарина было размалевано черно-синими красками и выглядело не столько свирепым, сколько потешным – ни бубна у шамана, ни колокольцев. «Скоморошничают, – подосадовал князь Воротынский, но потом даже порадовался: – Оно и лучше так-то. Не столь грешно».

Действительно, где взять настоящего шамана в мусульманском войске? Татары давно отошли от языческой веры своих предков и о шаманах знали лишь по ордынским легендам и сказаниям. Да и на роль шамана никто добровольно не соглашался, пока Мухаммед-Гирей не рассвирепел и не ткнул пальцем в одного из мурз:

– Ты – шаман!

Не любо мурзе то повеление ханское, но ничего не поделаешь, если сам хан тебя избрал козлом отпущения. В конце концов, увидел мурза в своей роли даже выгоду: «Заставлю поднести мне подарки!»

Пройдя с полдороги от ханской юрты, новоиспеченный шаман принялся кривляться, но так неумело, что послы московские хоть и находились в пиковой ситуации, не могли не заулыбаться.

Долго он крутился на одном месте, пока от дальней опушки не подрысил к нему воин с заводным конем, навьюченным вязанками хвороста. Шаман торжественно указал место, где укладывать для костра хворост. Отшагав пяток вихлястых шагов, шаман принялся вновь вихляться на пятачке, приплясывать и что-то выкрикивать. Тогда от той же дальней опушки порысил новый всадник с вязанками хвороста на заводном коне. Все повторилось. Когда же в третий раз шаман принялся топтаться, определив место для следующего костра, князь Воротынский не выдержал:

– Долго ли, уважаемый ширни, протянется эта канитель?

– Может, семь костров. Может, девять, – ответил ширни. – Шаман знает обычаи наших предков. Но можно и три костра. Как скажет шаман. Его воля.

«Вымогатели! – гневно выругался Воротынский. – Без мзды измотают душу!» – но вполне спокойно спросил ширни:

– Спроси, не согласится ли он поскорее зажечь костры, и что для этого потребно?

Ширни порысил к шаману и тут же вернулся.

– Нужно жертвоприношение. Боги не готовы к очищению гяуров.

Гяуры – из мусульманского лексикона. Какое, однако, имеет это значение? Ясно одно – целую бричку придется отдавать шаману. В придачу к ней еще и бочку меда хмельного. «А, один черт, что хану, что шаману, – успокоил себя князь Воротынский и повелел передать вымогателю мзду. – Пусть с ширни поделится. И этот добрей станет».

И сразу же все встало на свое место: древние монгольские боги смилостивились моментально. Костры запылали, шаман торжественным жестом открыл путь послам московским. Он даже не принудил их поклониться солнцу. Прошли между кострами и – ладно.

В ханском шатре мягко от обилия ковров. Сам Мухаммед-Гирей полулежал в «красном углу» на возвышении, словно на лобном месте, на подушках. Шкура молодого жеребчика выполняла роль трона. Справа от него, тоже на лошадиной шкуре, сидел, скрестив ноги, брат его Сагиб-Гирей. Вся остальная знать крымская и казанская располагалась по периметру шатра. Все – на одно лицо. Лишь одеждами разнились, да и то не особенно. Только два священнослужителя резко бросались в глаза своими белочалмовыми головами.

Князь Воротынский и спутники его, оказавшиеся как бы в кольце бесстрастно сидящих идолов, поклонились ханам-братьям поясно; Воротынский, стараясь сохранить достоинство, заговорил было:

– С миром мы к вам, царь крымский и царь казанский, – но замолчал, подчиняясь властно поднятой руке хана Мухаммед-Гирея.

Гневно и надменно заговорил сам Мухаммед-Гирей:

– Почему князь Василий, раб наш, возомнивший себя царем не пожаловал к нам на поклон?!

Воротынский нашелся быстро:

– Воля господина не ведома его подданному. К тому же великого князя нет в стольном граде…

– Так вы не от его имени?! Тогда нам не о чем говорить. Мы станем говорить только с князем Василием. В нашей воле оставить его на княжении или не оставить!

Похоже, полный провал миссии, как оценил князь Воротынский требования крымского хана. Сейчас велит выгнать из шатра взашей и отправить восвояси, а то и посечь саблями. Решил предпринять еще одну попытку:

– Дозволь, великий царь, послать гонца к государю моему?

– Как много потребуется для этого времени?

– Два дня и две ночи. К обеду третьего дня ответ будет здесь. Дай только гонцу нашему свою пайцзу.

Не сразу ответил согласием Мухаммед-Гирей. Его не очень-то устраивала затяжка времени. Ему нужно было спешить. Но зачем знать об этом послам московским? Пусть трепещут, ожидая его ханского решения.

И в самом деле, послы томились, с тревогой думая о самых трагических последствиях их миссии. Не понять им, о чем думает хан, о чем думают сидевшие истуканами вельможи ханские, ибо их окаменевшие лица совершенно ничего не выражали. Наконец, когда гнетущее безмолвие стало невыносимым, Мухаммед-Гирей заговорил:

– Мы согласны ждать возвращения гонца. Пусть он скажет князю Василию, чтобы тот пожаловал к нам. Ответ его решит участь Москвы. И вашу тоже.

– Великий князь весьма недомогает, – нашелся вновь Воротынский. – Он даст полномочия мне или пошлет еще одного слугу своего, боярина думного, князя знатного.

Вновь наступила тягостная тишина. Можно сказать, зловещая. Конечно, Мухаммед-Гирей не рассчитывал, что царь российский приедет к нему на поклон. Не те времена. Россия крепко стоит на ногах, и то, что ему удалось хитростью нанести такой удар, еще не значит, что она покорена. Много ратников у Василия Ивановича, и если сумеет он их ополчить, не легко придется туменам крымским. И еще важнее важного – едины князья русские, а потомки Чингисхана грызутся, словно шакалы. Вот и сейчас не удастся ему в полной мере воспользоваться плодами своего мощного неожиданного похода, плодами присоединения Казани: помешают астраханские ханы. Мухаммед-Гирей едва не скрипнул зубами от дикой ненависти к стоящим ему на пути к могуществу, но так и не шевельнулся на лице его ни один мускул. «Буду требовать большего, а как обернется дело, ведает лишь Аллах. Но унизить князя Василия унижу! Пусть отречется от титула царя веся Руси». Еще потянув время, заговорил жестко:

– Если князь Василий не предстанет перед нашим лицом сейчас, он должен будет ехать в Бахчисарай. Мы ему дадим ярлык на великое княжение. Мы не уйдем отсюда, пока не получим от него шертную грамоту с печатью самого князя Василия. Если он не признает себя моим рабом, наши тумены повернут морды коней на Тверь, на Ярославль, на Новгород, на Псков. Наши кони дойдут до самых берегов Студеного моря, и не останется места, где укрыться князю Василию. Мы схватим его, закуем в цепи и продадим в рабство на базаре в Кафе. Как простого раба. Мы сказали все. Наша воля такова: все остается так, как было при великом внуке Покорителя Вселенной Бату-хане.

– Разреши, светлый хан, мне самому скакать к государю моему и передать ему твои слова?

– Нет. Мы разрешаем тебе послать любого из твоих спутников, а ты и все остальные останетесь в заложниках. От ответа князя Василия будет зависеть и ваша жизнь.

– Я повинуюсь, светлый хан. Прими от великого князя подарки. Он прислал их тебе.

– Василий – не великий князь, не царь. Мы еще не дали ему ярлык на великое княжение! – гневно осадил Воротынского Мухаммед-Гирей. – Мы решим, станет ли он Великим! Может, дадим ярлык князю рязанскому. Или князю тверскому. А подарки своего подданного мы примем. Пусть внесут.

Гора отменной пушнины легла к ногам братьев Гиреев. Мягкая, ласковая, притягивающая взор; Мухаммед-Гирей сбросил с лица каменную маску, оно теперь выражало довольство и радость; на изделия из золота и серебра, которых тоже внесли в шатер изрядно, он взглянул мельком и вновь устремил восторженный взор свой на связки шкурок редких пушных зверушек.

– Еще, светлый хан, послал тебе Василий Иванович (Воротынский остерегся назвать царя всея Руси полным титулом, но и унижать его не захотел) меду хмельного из своих погребов. Изведаешь на досуге.

– Хорошо, – похвалил Мухаммед-Гирей подобревшим голосом и повелел, ни к кому не обращаясь: – Выделите послам просторный шатер и обеспечьте их всем.

Повеление Мухаммед-Гирея выполнили его подданные без волокиты, отвели тут же послов в просторную юрту (видимо, какого-то вельможи), всю в коврах и со множеством подушек. Так и тянет развалиться, подложив под плечи подушки, и расслабиться после столь утомительного, на нервах, приема. Что князь Воротынский и сделал, показав тем самым пример остальным.

Покой, однако же, не мог длиться долго и быть полным. И это естественно в их положении. Пусть не сию минуту, не сей час решится их судьба (жить или нет им), пусть это произойдет лишь через двое суток, но будущее для них так неопределенно, что не тревожиться они просто не могли. Они же были по природе своей не только бояре, но и люди. Да к тому же не с примитивным мышлением забитых, затюканных жизненными невзгодами, необразованных смердов. Их приучали с малых лет анализировать, сопоставлять, то есть думать не только конкретно, но и абстрактно, и вот теперь они невольно, хотя и хотелось им полного отдохновения, и физического, и духовного, обмозговывали положение, в каком они оказались волею судьбы.

А положение аховое, куда ни кинь. Особенно тревожило думных бояр то, как поведет себя великий князь Василий Иванович. Вдруг он уже ополчил рать на Ламе, скликнув полки из Пскова и Новгорода, из Твери и Смоленска, и поспешает с теми полками к стольному граду Москве? Тогда отмахнется он от гонца, гневаясь на малодушие бояр своих ближних и князей-воевод. Не лучше ли было послушать совета князя Воротынского и выступить с ратью на татар? Все одно – смерть. Но куда краше она в сече, чем в бесчестии. И разве им, боярам думным и дьякам приказным пришлось бы идти в сечу? Их место – в Кремле, а не в рядах ратников. Конечно, путь им в сечу не заказан, но дело это личной доброй воли.

В дополнение к тяжелым думам послов напоминают им, кто они в настоящий момент, размеренные шаги татарских стражников за кошмяной стеной юрты. Заложники они, вот кто.

Отвести душу тоже не отведешь: среди стражников наверняка есть знающие русский язык, чтобы подслушивать посольские разговоры и доносить своим начальникам. Вырвется у кого-либо тайное из уст, сколько вреда от этого случится, Бог его знает. Лучше уж помалкивать. Только втерпеж ли то молчание? Не в гробу же они, заживо похороненные. На душе тоже покойней станет, если отвлечься в разговоре от тревожно-тягостных дум. Пусть пустопорожний будет тот разговор, это даже лучше. Либо специально супротив правды направленный. Первым молчание нарушил дьяк Посольского приказа. На лице улыбочка лукавая, а в голосе серьезность.

– Прикидываю я, государь наш, Василий Иванович, должен уже к Истре с полками подойти. День-другой, и ударит по басурманам. Князь Вельский тоже, мыслю, не дремлет. Худо придется Магмет-Гирею и братцу его. Ой, как худо.

– Дай-то Бог, – поддержало дьяка сразу несколько человек. – Дай-то Бог.

– Оно хорошо бы, только с нами как? Не успеют если вызволить, амба, считай.

– Примем смерть не жалеючи! Люда христианского ради!..

– Не о том речь ведете, други мои, – остановил начавшую разгораться полемику князь Воротынский. – Кто мы есть? Ответьте мне. Молчите. То-то. Мы – мирное посольство люда московского и князя великого, государя нашего, а не хитрованы, решившие пожертвовать собой ради обмана. Чтоб, значит, затянуть время и дать нашей рати ополчаться и напасть на захватчиков. Иль нам бесчестие дороже чести?! Я со скорбной душой приму известие от государя, если он не внемлет слову нашего гонца. Прошу, други, не глагольте о посольских делах.

Дьяк недоуменно пожал плечами. У него на этот счет имелось свое соображение, он собирался такого накрутить, что собьет с толку и самого Мухаммед-Гирея, и всех его советников. Главного дьяк еще не сказал, главное должно словно случайно сорваться с уст в ходе спора. «Что ж, нет, так нет», – огорченно заключил он и примолк.

Вновь в ковровой мягкости шатра наступило тягостное молчание. Долгое. Со вздохами.

Трудно человеку оставаться один на один со своими мыслями, если еще их не назовешь приятными и безмятежными и когда знаешь, что подобное твоему беспокойство обуяло всех, кто находится рядом с тобой. Ох, как трудно. Говорить же о чем-то другом, кроме дел посольских, кроме горя, свалившегося на Москву и другие великокняжеские города и селения, на них самих, в конце концов, не поворачивается язык; и подступило то самое время, когда никакое повеление князя Воротынского, ни здравый смысл не остановили бы угнетенных обстоятельством людей – Воротынский сделал серьезную ошибку, запретив начатый хитроватым дьяком разговор, и ему сейчас, исправляясь, придумать бы самому какую-либо тему, не ратную, а бытовую, и пустить пробного шара, чтобы не прорвался в шатре лихой для всех их разговор; только князь совершенно об этом не думал; его мысли кружились вокруг того, как поступит царь Василий Иванович, выслушав гонца; и выходило по его пониманию, что ничего не остается делать великому князю иного, кроме того, чтобы принять условия Мухаммед-Гирея, пойти на позор и унижение, признав себя его данником. «Нет большой рати близко. Скорый ответный удар не получится. Князь Вельский смог бы налететь, но посильно ли такое мальчишке?! – с досадой думал Воротынский. – Профукали все, что могли профукать! Людишки тягловые теперь за неумех воевод расплачиваются. Своими жизнями!»

Вздохи бояр и дьяков, которые становились все тягостней и вырывались все чаще у безмолвствующих людей, князь Воротынский просто не слышал, так был занят осуждением князей Вельского и Старицкого, даже самого великого князя, все более и более склоняясь к тому, что предложенное им размещение полков лишило бы татар такого преимущества, какое они получили сейчас. У него даже сорвалось с уст:

– Как можно…

Все сотоварищи его по посольству вскинули головы, в надежде услышать дальнейшие слова предводителя, только князь Воротынский молчал, как и прежде. Он, похоже, даже не заметил, что едва не начал высказывать свои сокровенные мысли вслух.

Повздыхали-повздыхали бояре и дьяки, вынуждая себя помалкивать, но терпение их иссякало. Доколе?! И тут им преподнесли по-настоящему царский подарок: откинулся полог шатра, вошел ханский ширни, надменный, но без оскорбительной усмешки на скуластом лице.

– Мухаммед-Гирей, да продлит Аллах годы его светлой жизни, милостиво прислал вам своего главного повара, чтобы узнал тот ваши желания. Приближается время трапезы.

Да, это – жест. И когда главный повар покинул шатер, узнав то, что хотел узнать, бояре заговорили чуть ли не все сразу, ибо их очень удивил поступок крымского хана.

– Не очень-то вяжутся костры и обед по желанию каждого…

– Верно, неспроста. Не иначе, как случилась у него где-то слабина.

– Выходит, и мы ему в угоду…

Князь Воротынский вновь утихомирил сотоварищей:

– Быстро же вы запамятовали, други, слово мое: о посольских делах молчок. А удивляться не стоит, искать потаенного смысла не нужно. Мухаммед-Гирей поступает по своему закону гостеприимства.

Сам же Воротынский, однако, тоже ломал голову, отчего такое подчеркнутое внимание со стороны хана. «Хитрит что-то. Ой, хитрит». Ему самому тоже хотелось поделиться своим удивлением, послушать сотоварищей, но он сдерживал и себя, и их, ибо опасался опрометчивой фразы, даже опрометчивого слова.

Так и помалкивал шатер до того самого времени, когда откинулся полог, и слуги расстелили достархан.

Хмельной мед, привезенный ими же, сделал молчание совершенно нестерпимым, языки развязывались, но беседа завертелась вокруг яств. Хвалили все мастерство ханских поваров, не забывая оделить добрым словом и своих домашних поваров, вспоминая, как красиво, вкусно и сытно накрывали они стол не только гостям, но и к будничным трапезам.

Отведя душу за долгим обедом, успокоившиеся немного, устроились после каждый на облюбованном месте опочивать. Неуютно без привычных пуховых перин на широких кроватях, но что поделаешь: в чужой монастырь со своим уставом не пойдешь. Басурманы, они и есть – басурманы. У них все не по-людски. Не уважают себя, не лелеют. Им бы только кровь чужую пускать да грабить. А чего ради? Чтобы вот так, на какой-то жесткой кошме бока мять? И все равно сон сморил бояр и дьяков. Думы и тревоги отлетели, непривычно жесткая постель не стала помехой. Засопел и захрапел шатер. До самого рассвета.

Просыпаясь, бояре зевали громко, просили Господа, крестя рты, простить им грехи их тяж кие, а мысленно добавляли, чтобы вразумил он государя Василия Ивановича поспешить с ответной грамотой и чтобы не взыграла бы царская гордыня, не отмахнулся бы он от ханских требований, а поступил бы разумно, ибо отказаться от шертной грамоты можно сразу же, как уведет Мухаммед-Гирей свое войско. Пусть тогда пробует вторично напасть. Добротно подготовленная рать так ему бока намнет, что надолго отобьет охотку разбойничать и корячить из себя покорителя вселенной.

Впрочем, мольбы их уже запоздали. Царь Василий Иванович поставил уже печать на шертной грамоте, признав себя данником крымского хана, и сам лично провожал гонца с этой грамотой и охраной к князю Воротынскому.

– Не жалеючи коней скачите. На ямах меняйте. Кто из ямских нерадивость проявит, секите!

В отличие от послов, которые хотя в неудобстве и тревоге, но все же спали крепко, Василий Иванович почти всю ночь бодрствовал. Он долго не мог уснуть и лишь к полуночи забылся, однако сквозь дрему услышал приглушенный спор за дверью: кто-то незнакомым голосом настаивал сообщить ему, государю, о том, что прискакал он из ставки Мухаммед-Гирея с грамотой, постельничий же сомневался, будить ли царя, не повременить ли с сообщением до утра. Царь крикнул спорившим:

– Поведайте, что там стряслось?

Выслушав гонца, едва державшегося на ногах от долгой скачки, царь Василий Иванович велел тут же звать к нему Шаха-Али, воеводу волоколамского и тех бояр, кто к нему прискакал из стольного града. Не густо собралось. Пяток бояр, да воевода с Шахом-Али – вот и все советники. А дело-то великой важности.

Впрочем, сам Василий Иванович без советников хорошо знал, что нет у него поблизости рати, а брать с порубежных с Литвою крепостей-городов войско он никак не решался: татары, пограбив и захватив полон, уйдут, в конце концов, в свои степи, в свой Крым, а литовцы какую землю русскую приберут к рукам своим, без битвы не отдадут. Верно, что от татарского набега урон страшный, но не страшней ли литовское коварство?

– Князь Андрей и царевич Петр отрядили мирное посольство к Магмет-Гирею. Князь Иван его возглавил. Так вот… басурман Магметка возомнил себя Чингисханом, требует от нас шертную грамоту. Более того, за ярлыком велит в свой Бахчи-сарай ехать мне лично. С поклоном, значит.

– Ишь ты, чего нехристь удумал! – не сдержался воевода волоколамский. Не спросив дозволения у царя высказать свое мнение, продолжил так же громко: – Зови, государь, полки из Пскова и Новгорода, ламские бери! Ярославские покличь, да тверские! Иль хан крымский без головы вовсе?! Узнает, что рать полчится против него, поспешит увести свои тумены. Клещей испугается. Князь Вельский со своими полками тоже спать не станет!..

– Духа ратного много в твоей, воевода, речи, только разумности никакой. О Литве не запамятовал ли?

– Что Литва?! Возвернем все, если что она захватит. С лихвой возвернем, как татар угоним!

– Сколько ратников положим, возвращая свои же крепости? Не сподручней ли схитрить с Магметкой-нехристем? Что ты, брат мой Шигалеюш-ка, скажешь?

– Шертную нужно посылать…

Сказал и осекся, почувствовав враждебность бояр и воеводы. Только лицо самого царя не изменилось, как было уставшим, помятом бессонницей, так и оставалось. И глаза не гневно глядят. Это придало уверенности Шаху-Али. Заговорил, не оглядываясь больше на бояр и воеводу.

– Мухаммед-Гирей хочет вернуть могущество Орды времен хана Вату, для того и Казань захватил, для того и на Москву налетел.Следующий его ход – покорение всей Орды… Так хочет он. Только, как я думаю, чингизиды не захотят, чтобы ими правил Гирей. Султан турецкий тоже не согласится потерять влияние на Тавриду. Разве Мухаммед-Гирей не знает этого? Знает. Получив шертную грамоту, он поторопится в свой улус и, как я думаю, больше не воротится никогда. Останется в обнимку с шертной грамотой, о которой уже через месяц можно будет забыть.

– Твоими бы устами да мед пить, – недовольно буркнул воевода, но царь Василий Иванович осадил его:

– Мы, воевода, не на ярмарке! И потом… Шигалей – чингизид! Он знает о делах ордынских лучше нас с тобой. Ты вот что, ступай, готовь гонца. Выбери из младших своих воевод. Дюжину с ним охраны. Добрых конников и в сече умелых. А мы, благословясь, за грамоту сядем.

Готова была она к утру, и гонец с охраной помчал ее в ставку крымского хана, меняя коней на ямских станах. К следующему утру ему надлежало во что бы то ни стало передать грамоту князю Воротынскому.

В самый раз прискакал гонец к князю, и тут же посольство позвали к хану. Шел князь Воротынский со товарищи в шатер Мухаммед-Гирея, не ведая, с миром ли будет отпущен, посечен ли татарвой. Не осмелился глава посольства сломать цареву печать, несмотря на то, что сделать это хотелось и ему, и всем остальным.

Дьяк Посольского приказа даже предложил:

– Дозволь, князь, распечатать? Прочтем, все сделаю по-прежнему. Комар носа не подточит…

– Нет! Не вольны мы охальничать!

Поклонившись поясно крымскому хану, подал князь Воротынский грамоту цареву и замер ожидаючи. Чем дело кончится?!

– Читай, – бросил Мухаммед-Гирей толмачу, и тот затараторил сразу по-татарски, и начала сползать маска непроницаемости с лица крымского хана, не в состоянии был он скрыть гордое довольство: сбылась его мечта, Россия признала себя данницей. «Астраханских князей поставлю теперь на колени. Ногаев покорю! Не союзниками они моими станут, а подданными! Что тогда для меня турецкий султан?! Он станет моим младшим братом!»

У послов отлегло от сердца. Мир, стало быть, воцарится, сами они живыми-здоровыми воротятся, а разор, татарами учиненный, устранится с Божьей помощью.

Толмач закончил тараторить, Мухаммед-Гирей, помолчав малость, заговорил властно:

– Передай, князь, князю Василию, что мы уходим. В Рязань. Там будем стоять. Не долго. Кто хочет выкупить из плена своих родичей, пусть поспешат.

Мухаммед-Гирей ликовал. Да и могло ли быть иначе? Он добился всего, чего хотел добиться: Казань его, Россия унижена, признавшая себя его, крымского хана, данницей. Полон взят несколько сот тысяч, а это – горы золота, вырученные от продажи гяуров в рабство; десятки караванов, навьюченных мехами, дорогими одеждами, золотом и серебром потянутся теперь без всякого препятствия в его улус, воины его заживут богато и поддержат своего удачливого хана во всех его начинаниях. Тумены с охотой пойдут на Астрахань, встанут против ногаев, если те не признают его, ханской, над ними власти. Сегодня ногаи – союзники, и это хорошо, но лучше, если они станут частью его улуса. «Так будет! Мы добьемся этого!» В общем, у крымского хана гордыня отодвинула на задний план здравый смысл.

Послов Мухаммед-Гирей отпустил милостиво, выделив для их охраны своих гвардейцев, а сам тут же велел свертывать шатры.

Без опаски уходили захватчики и уводили великий полон, который в несколько раз превышал число туменов крымских, хотя тысячи несчастных еще прежде были отправлены в степь к промежуточным татарским базам. Отпустил Мухаммед-Гирей и брата. Тот тоже уползал, еще более обремененный полоном и награбленным. У того не было перевалочных баз с караванами для добычи, потому как готовил Сагиб-Гирей казанское войско к походу спешно, собрать караваны для добычи не успел – увозили казанцы награбленное на русских бричках, за которыми брели связанные русскими же веревками те несчастные, кто не успел укрыться от налетчиков в лесных чащобах и кому теперь всю жизнь тянуть рабскую лямку и упокоить душу свою не среди христиан-братьев, а у басурман-нехристей.

Они проклинали себя за нерасторопность и благодушие, и воевод царевых, так опростоволосившихся, не заступивших пути ворогам. Подать собирать – любо-дорого, а рать блюсти, тут нерадивцев хоть отбавляй.

И верно судили пахари да ремесленники: по нерадивости и верхоглядству воевод, да из-за ошибок самого государя уходили ханы-братья по своим улусам, весьма довольные содеянным. Столь же благодарны были Аллаху эмиры, беки, мурзы, огланы и даже простые воины, только Евстафий Дашкович не разделял общей радости: основная часть его казаков простояла в осаде Одоева, Белева, Воротынска и не смогла основательно поживиться. Пустяшным окажется куш каждому казаку после раздела. Стоило ли ради этого идти в поход против своих же единоверцев?! Конечно же, нет. Думал атаман казачий, как бы исправить положение, и видел единственный выход – разграбить Рязань. С ханом разговор повел не напрямую, в обход:

– Повели, светлый хан, снять осаду с городов верхнеокских. Пусть мои казаки тоже к Рязани коней направят.

Мухаммед-Гирей тут же раскусил хитрость атамана. Ухмыльнувшись, согласился:

– Посылай гонцов. – И добавил: – Когда мы уведем свои тумены в улус наш, останешься с казаками в Рязани. На несколько дней.

Воспрял духом Дашкович, тут же гонцов отрядил, повелев им поспешать.

– И чтоб не волокитили бы, а прытко ко мне шли. Рязань нам хан крымский на несколько дней подарил. Уразумели?

– Еще бы.

– Ну, тогда – с Богом.

«Теперь будет с чем на острова за порогами возвращаться. Рязань – богатый город. Храмов одних не счесть. Иконостасы одни чего стоят! – размышлял Дашкович, вернувшийся на свое место в ханской свите. – Понимает хан, что за так казаки ему служить не станут». Увы, радость та оказалась преждевременной. Рязань не отворила ворот.

Мухаммед-Гирей в гневе: князь Василий признал себя данником, а улусник его не подчиняется!

– Мы сотрем с лица земли непокорных! – зло шипел хан крымский. – Возьмем город штурмом!

– Позволь, светлый хан, дать тебе совет, – осмелился вставить слово Дашкович. – Воевода рязанский не верит, что князь Василий дал тебе, хан, шертную грамоту, признав себя твоим данником. Пошли на переговоры с воеводой своих вельмож, пусть покажут ему грамоту Васильеву.

– Разумны твои слова. Так и поступим мы.

Он действительно повелел готовить посольство для переговоров, а воротникам немедля сообщить, чтобы передали те воеводе и знатным людям города, что будет прочитана им шертная грамота князя Василия. Пусть поспешат с ответом, не гневают своего повелителя, коим является для них хан крымский.

Известие это удивило воеводу, окольничего Ивана Хабара-Симского, ближних советников его и приглашенные на совет по такому случаю купеческие и ремесленные верхи. Мнения, как часто это бывает в момент опасности, разделились круто. Причем большинство стояло за то, что если про грамоту цареву басурмане не придумали коварства ради, придется открыть ворота и впустить нечестивых захватчиков, встретив их хлебом-солью. Спору положил конец Иван Хабар.

– Кто готов лизать сапоги татарские, вольно им покинуть город, а я ворот не отворю. Как не открыл в свое время родитель мой, Василий Образец, ворот Нижнего Новгорода и спас тем самым Нижний от разорения!

– Иль ты супротив царевой воли хочешь идти?! – с явным недовольством пошли в атаку сторонники покорности. – Сам государь если признал себя данником, то мы-то чего? На кого замахиваемся?!

– Бог рассудит нас. Опалу государя моего, если не по его воле что свершу, приму с покорностью. Только, как я разумею, поступаю я разумно. И еще… На первую встречу я не пойду. Вы вот так, всем миром, ступайте. Послушайте, что басурманы скажут, ответа никакого не давая. Скажите, сообщим, дескать, окольничему, за ним последнее слово. Вот и получится – за все я один в ответе останусь. На том и порешим. Сообщите ханским посланникам, что готовы де на переговоры.

Евстафий Дашкович, как только хан Мухаммед-Гирей получил согласие города на переговоры, вновь к нему со своим советом:

– Повели полусотне казаков сопровождать твое, светлый хан посольство. Своих гвардейцев еще добавь. Только ворота откроются, мы воротников побьем и – пусть мои казаки мчатся в город. Они в седлах станут ожидать сигнала.

– Пусть будет так, – подумав немного, ответил Мухаммед-Гирей. – Только непокорного воеводу не тронь. Живого нам его доставишь. Не хотел миром, на аркане притащат. Мы с ним сами поговорим.

Злорадная усмешка долго не сползала с лица хана. Он уже придумал казнь, какую свершит над высокомерным.

Увы, и этот план атамана Дашковича не удался. Представители города, выполняя наказ окольничего, не согласились открывать ворот, пока все ратники, сопровождавшие ханское посольство, не удалятся на полверсты от стены. А если ханские послы опасаются входить в город без охраны, горожане сами готовы выйти к ним. Тоже без охраны и без оружия.

Как ни метал громы и молнии Мухаммед-Гирей, как ни досадовал Дашкович, им ничего не оставалось делать, как принять условия упрямцев. Переговоры, как и следовало ожидать, окончились ничем. Высокомерно один из мурз прочитал цареву грамоту и потребовал, чтобы немедленно отворили бы ворота, не гневили бы властелина своего, светлого хана Мухаммед-Гирея; сословная делегация города покорно, как могло показаться, выслушала мурзу, иные даже кивали в знак согласия, но ответили так, как повелел окольничий.

– Мы люди подневольные. Как Иван Хабар скажет, так и поступим. Хотите здесь ждите его слова, хотите в иное какое время вновь впустим сюда.

Наседал мурза, серчая и горячась, требуя немедленного исполнения ханской воли, только горожане с прекрасно наигранной покорностью твердили одно и то же:

– Мы люди подневольные. Под царем ходим, а окольничий – око его здесь…

Взбешенный мурза пригрозил немедленным штурмом, но и этим не сломил покорное упрямство, и, в конце концов, прошипел злобно:

– Зовите своего Хабара! Мы будем здесь ждать его!

Не вдруг появился окольничий на площади у главных ворот, где шли переговоры. Добрый час испытывал он терпение ханских послов. И не каприза какого ради, а чтоб они в злобстве своем совсем потеряли разум. Появился в парадных доспехах, но без оружия. Сопровождала его целая дюжина ратников.

– Это – бесчестно! – воскликнул мурза. – Мы не взяли ни казаков, ни гвардейцев, отчего ты с охраной?!

Хабар-Симский махнул рукой ратникам, и те, моментально повернув коней, покинули площадь.

– Угодить гостю, хотя и незваному, для хозяина честь и радость. – И почти без паузы, опережая мурзу, заговорил окольничий о главном: – Мне поведали, будто шертная грамота царя нашего Василия Ивановича у тебя, почтенный мурза. Иль это такая бумажка, что любому мурзе можно ее с собой таскать?

– Вот она! – воскликнул гневно мурза и помахал свитком. – На ней печать вашего князя!

– Эдак, не показавши, любую бумажку можно выдать за грамоту. Можно, гляну?

– Покажи! – приказал мурза толмачу, передавая ему грамоту. – Пусть сомневающийся убедится.

Хабар-Симский доволен, что завел посла ханского. Взял цареву грамоту и растерялся. И в самом деле – шертная. Все возвращается ко временам батыевым. Выходит, волен хан и казнить и миловать. Но он-то не помилует. «Лучше в бою погибнуть, чем в бесчестии!» – решил он и сказал, будто сомневаясь:

– Писарь мой хорошо знает руку царева писаря, пошлю грамоту эту ему, пусть скажет, истинно ли царева она, либо подделана. Завтра в полдень дам ответ.

– Хан велит немедленно открыть ворота!

– Потерпите чуток. Завтра в полдень я скажу свое слово.

Будто кочергой в углях поковырялся окольничий либо палкой волков подразнил до предела. Орал взбешенный мурза, да толку от того чуть. Окольничий смиренно ответствовал ему, что, не проверив де истинность царевой грамоты, не может он ей подчиниться. Ничего не оставалось делать послам – покинули город, оставив в нем шертную грамоту. И только затворились за ними ворота, тут же разгорелся спор среди представителей сословий, но не по поводу того, выполнять ханские требования или нет (теперь уже всем было ясно, что если впустят татар, не жить городу), спор пошел о том, возвращать цареву грамоту ханским послам, либо нет. Большинство советовало вернуть от греха подальше, ибо боялись возможного царского гнева, что тоже далеко не мед, а так можно прикинуться, будто не поверили в подлинность грамоты. Идея эта понравилась Ивану Хабару-Симскому, только он повернул ее на свой лад.

– Кончаем базар. Грамоты я не верну. А в том, что она не государем писана, я убедился. Подложная она.

Сам-то он уверился, и по печати, и по руке царского писаря, что она настоящая. И еще в одном был уверен: штурма городу не избежать. Поставил точку разноголосому спору:

– Сейчас же станем готовиться к защите стен. Порох и ядра поднесем к пушкам, смолы как можно больше, только костры для нее разведем, как послов татарских завтра спровадим за ворота. Стрельцов и лучников тоже после этого на стены поставим. Пока же виду не подадим, будто штурм не сложа руки ожидаем. Так поведем, будто ни о каком штурме вовсе не размышляем. И еще… Главное. Без моего разрешения никого из города не выпускать. Никого! Кто нарушит это мое повеление, прикажу живота лишить! Впускать тоже по моему повелению! Через стены тоже чтоб даже мышь не проскользнула!

Осторожность не зряшная: вдруг среди вот этих, кто собрался решать судьбу города, окажется изменник, который поживы ради выдаст хану и намерения самого окольничего, и план подготовки к штурму. А такое ой как нежелательно! Особенно решение не возвращать грамоту.

И все же ворота ночью отворились, чтобы впустить настойчиво требующего представить его пред очи главного воеводы города. Окольничий, кому о том сообщили, велел без промедления доставить домогавшегося к нему в палаты, завязав прежде глаза.

Разговор был короткий. Перебежчик, из ногаев, не назвал имени пославшего его, сказал лишь, что верить тому, кто послал, можно и нужно, ибо он когда-то служил у князя Воротынского стремянным, а теперь нойон тумена.

– Велел передать, будто Мухаммед-Гирей подарил город казакам атамана Дашковича. На разграбление отдал. И еще сказал мой господин: крымский хан долго стоять под городом не станет, скоро убежит в свой улус оборонять его от астраханской орды. Все. Мне нужно сейчас же возвращаться.

Окольничий кивнул согласно. Сказал даже:

– С Богом.

Глаза все же посланцу неведомого добродетеля завязали.

Воротникам окольничий строго-настрого наказал помалкивать о ночном госте, сам решил тоже никому ни слова. Даже самым ближним боярам. Для чего лишние пересуды? А для себя, не сомкнув до самого утра глаз, определил линию поведения: поиграть с татарами в кошки-мышки.

В урочное время появились ханские послы. С солидной вооруженной охраной. Попререкались с ними воротники и присланные окольничем бояре изрядно, прежде чем охрана отступила на приличное от ворот расстояние. А дальше все пошло так, как и определил Иван Хабар-Симский. Он сразу же огорошил ханских послов, заявив:

– Мы изрядно сомневаемся, будто грамота царева, а не подложная.

– Князь Василий не царь, а раб светлого хана крымского Мухаммед-Гирея, да ниспошлет Аллах ему долгие годы жизни.

– Вот в этом у нас сомнения и есть. Мы пошлем гонца к государю нашему, царю веся Руси Василию Ивановичу, дай Бог ему крепкого здоровья, и если он подтвердит, поступим по его повелению. Теперь же так: торгуйте, разрешаю, только в нескольких саженях от стен. И у своего стана. Ворота не отворим. В город вас не пустим. Так и передайте своему, – слово «своему» окольничий произнес с нажимом, – хану мое решение. И еще скажите: в случае штурма рязанцы будут стоять на стенах насмерть. Все. Жду ханского ответа. Согласный будет – мирно разойдемся, на штурм повелит – Бог нас рассудит.

Мурза, возглавлявший посольство, начал требовать шертную грамоту, только Хабар-Симский, вроде бы даже не слыша слов мурзы, вроде бы потеряв всякий интерес к ханским послам, повернулся к ним спиной и пошагал прочь. Двинулись за ним и бояре, а купцы и ремесленники присоединились к воротникам, которые окружили посольство и начали теснить его к воротам, одновременно приоткрывая их.

А с колокольни надвратной церкви не спускали глаз с подступов к воротам, за сигналами же дозоривших следили на всех улицах, выходивших на площадь перед воротами, чтобы мигом вывести ратников, которые до поры до времени укрывались во дворах.

Крымский хан не снизошел до того, чтобы ответить какому-то безродному окольничему, он лишь собрал всех огланов, темников и казачьих атаманов, чтобы распорядиться о подготовке к штурму. Он так и начал свою речь:

– Мы намерены наказать непокорных горожан, а для Хабара изобретем достойную его упрямства казнь…

Намерение хана никому не легло на душу. Штурм – есть штурм. Удачен он будет или нет, одному Аллаху известно, а первыми придется гнать к стенам полонянников. На верную гибель. А это значит – потеря богатства. Кого тогда продавать в Кафе на невольничьем рынке за золото и серебро? Возражать своему хану никто, однако, не посмел. Кроме атамана казаков Дашковича. Да и тот не возражал, а лишь советовал:

– Твое, светлый хан, решение справедливое и угодное Всевышнему. Но можно поступить и так: начнем торги поближе к стенам и каждодневно станем к ним подступать. Незаметно. Городская стража к этому привыкнет. Чего им безоружных опасаться? А кроме сабель для захвата ворот ничего и не нужно ни моим казакам, ни твоим смелым воинам. Отворят они ворота, чтобы впустить выкупленных пленников и приобретших рухлядь, мы на их плечах и ворвемся в город.

– Ты прав, – согласился Мухаммед-Гирей. – Пусть так и будет. Мы еще думаем, чтобы пленники убегали бы из нашего стана. Не много, но пусть сбегут. Тогда мы потребуем их вернуть.

Это уже совсем лишнее и даже вредное, ибо может насторожить подозрительного Хабара-Симского или кого-либо из его окружения, только как сказать об этом хану – разгневается, головы тогда не сносить.

На следующее утро базар, шумный, многолюдный, заработал. Прибывали верхами и на бричках родичи пленных, чтобы выкупить своих из неволи, а, сторговавшись, либо спешили восвояси, либо за крепкие стены города. Богатеи появились, чтобы купить достойные их кошелька украшения, либо приобрести мягкую рухлядь. Рязанцы тоже не дремали, валом повалили на базар, надеясь дешево приобрести нужную в хозяйстве вещь либо одежду какую. Городские ворота фактически весь Божий день не затворялись. В них, кстати, начали прошмыгивать беглецы. Среди них – князь Федор Оболенский. Он-то и надоумил Хабара-Симского установить на стенах близ главных ворот пушки, да ратников держать в засаде.

– Видится мне, не зря базар все ближе и ближе к стене… Не за здорово живешь и ротозеют басур-маны, дозволяя пленникам сбегать. Не коварство ли какое?

– Раскидывал я умишком своим по сему поводу, – ответил окольничий, встретивший князя и устроивший гостя в своих покоях. – Как пить дать станут требовать возврата сбежавших. Я их пока по дворам не пускаю. В монастыре, бедняг, держу. За стенами.

– Разумно. Верно и то, что не дремлешь. Дозволь и мне окольничий, ратников к сече готовить.

– Тебе бы, князь, воеводство взять. По роду…

– По роду, говоришь. Что верно, то верно. Только я так рассуждаю: сумел ты ежели грамоту цареву у татар выманить, не отворил ворот, тебе и продолжать дело начатое. А с меня не убудет, если я тебя уважу. Не обесчестит меня, не унизит.

На том и порешили. Крикнули главного пушкаря Иордана-немчина. Повелели:

– Ночью пушки у главных ворот поставь. Только так, чтобы не видать их было снаружи. Ядер побольше наготовь да зелья. Ратников-пешцов да казаков городовых бери, сколько понадобится.

– Ядра поднесем, не вопрос, только, как я считаю, нужно побольше дроба. Дроб гуще сечет, когда многолюдно.

– Ишь ты! – одобрил окольничий. – Смышленая у тебя голова, хотя и немчинская.

Ночью добрых полдюжины затинных пушек перетащили к главным воротам, приладили их чин-чином к бойницам, чтоб, значит, при нужде не тратить времени зря, а уж после этого убрали их за козырек. Остаток ночи пушкари коротали в надвратной церкви, которую священник держал в это тревожное время отворенной. Специально для укрытия ратников, ради которых и службу в ней служил. Прихожан в те дни в надвратной церкви не жаловали.

Утром, как и предполагали окольничий Хабар-Симский и князь Федор Оболенский, базар начался под самыми, почитай, стенами города. Уж на мосту через ров перед воротами торговцы раскинули свой товар. А товару награбленного видимо-невидимо, полонянников, связанных арканами, бессчетно; ждут-пождут басурмане, когда покупатели повалят из ворот, а тех все нет и нет. Сами татары меж собой рядятся, по рукам бьют, купцов же русских всего-ничего. Не более сотни. Бойчей лишь там, где полон на продажу выставлен. Челночат русские меж связок, выискивая своих, женщины осиротелые сговор ведут с приглянувшимися мужиками, чтоб за выкуп в жены взяли – там радость и горе перемешались густо, не распутаешь.

Час уже миновал, а ворота не отворяются: запретил окольничий горожанам выходить на торжище, и воротники блюдут приказ воеводский неукоснительно, охолаживая настырных:

– Поговори мне! Иль татарве в пособники метишь?!

После такого обвинения кому захочется лезть на рожон?

Продавцы уже начали приглашать горожан, коверкая русские слова. Все громче и громче их крики:

– Выходит! Задарма купишь!

– Жадна душа все найдет!

Вскорости начался разворот как по написанному. Вельможа какой-то подъехал от стана. С охраной. Не так уж и малой. Притихло торжище, низкими поклонами встречая знатного ханского слугу, но вскоре окружили его татары и начали что-то доказывать, жестикулируя руками.

Прислушались те воротники, что на колокольне дозорили, улавливать начали, о чем нойона просят рядовые воины: требуют, значит, чтобы горожане слово держали и на торг выходили, а еще просят, чтобы сбежавших полонянников вернул город, либо выкуп дал. Неужели, доказывают, обуздать непокорных нельзя.

Срочно к окольничему послали известие, и тот не заставил себя ждать. Вместе с князем Оболенским поднялся на колокольню, встал, чтобы не выпяливаться, но видеть и слышать все. Татарский он знал хорошо, поэтому в толмаче не нуждался. Сразу ему стал ясен коварный замысел басурман: сейчас потребуют слово держать в отношении торговли и возврата сбежавших пленников, а когда ворота откроются хотя бы даже для переговоров, татарва тут же повалит в них. «Не устоять!»

Нойон поднял руку, потребовав:

– Пропустите!

Жалобщики расступились, и нойон, подъехав почти к самым воротам, крикнул:

– Именем хана впустите меня! Я хочу поговорить с вашим воеводой!

Верные его нукеры сгрудились за ним полукольцом. Вид у них воинственный, лица пылают гневом. Чуть поодаль, тоже в полукольце, стояли жалобщики, и полукольцо это множилось быстро: к нему липли и торговцы награбленным, и те, кто выставил на продажу несчастных пленников.

Окольничий Хабар-Симский крикнул с колокольни:

– Я слушаю тебя, знатный воин. Можешь говорить.

– Именем хана требую открыть ворота! Мы разыщем беглецов и покинем город с миром.

– Мы сами найдем тех, кто сбежал, и завтра передадим вам. Князя Оболенского я выкуплю сам. Условие такое: только послы подойдут к воротам. Пешие. Как и на прежних переговорах. Близко – никого.

– Открывай сейчас! Ты обманешь, как с шертной грамотой как с согласием на торговлю. Я требую именем хана: открывай!

Последние слова нойона заглушил залп затинных пушек, дроб скосила десятки и нукеров, и жалобщиков, начал сползать с коня и нойон – самый здоровенный нукер подхватил его и, прижав к себе, пустился вскачь к стану. Понеслись за ним и остальные нукеры, топча своих же соплеменников, тоже в панике отхлынувших от городской стены.

«Кто повелел?! – возмутился окольничий. – Теперь штурма не избежать!»

Ратники и добровольцы начали, по приказу Хабара-Симского, изготавливаться к битве на стенах, костровые зажгли дрова под котлами со смолой и водой, но время шло, а устрашающее «Ур-ра-а-а-агш!» не взметало татарские тумены, не гнали нехристи и пленников, чтобы те первыми лезли на стены. Закипела вода в котлах, вспучиваться начала и смола, а в татарском стане тишина. Странно. Очень странно.

А тем временем изготовили свои тумены к штурму темники, каждый получил уже свой отрезок стены, ждали только последнего слова Мухаммед-Гирея, у входа в шатер которого едва держался на ногах раненый нойон, надеясь быть впущенным в ханские покои. Только отчего-то не впускал к себе хан истекающего кровью военачальника, он беседовал с лазутчиком из Астрахани. И чем больше узнавал подробности подготовки астраханцев к походу на Крым, тем более убеждался, что нужно спешно возвращаться в свой улус, чтобы не потерять все. Отпустив, наконец, лазутчика, Мухаммед-Гирей велел впустить раненого нойона и собрать всех нойонов и темников, всех советников для важного, как он сказал, разговора. Выслушав раненого, совершенно уже обессилевшего, хан повелел унести его и передать в руки лекарей, затем заговорил злобно:

– Кровь погибших от коварства рязанцев не может быть отмщена сегодня. Мы вернемся сюда и сравняем город с землей, а сейчас нам нужно спешить на защиту своих улусов. Астраханцы уже наметили день начала похода. Они, поганые себялюбцы, не думают о могуществе Орды, к которой мы хотим ее привести. Они не хотят нашего величия, но роют могилу себе! Себе и всей Орде! Она может противостоять своим врагам только в единстве! – Он сделал паузу и продолжал: – Сейчас же пусть трогаются караваны с добычей и пленными. Каждая сотня, каждый тумен для их сопровождения выделяет третью часть. С оставшимися мы постоим до ночи. Потребуем, чтобы город вернул пленных и выдал тех, кто стрелял по нашим воинам!

Знать бы городу слова ханские, вел бы он себя иначе, а то напружинился, ожидая штурма с минуты на минуту. Хабар-Симский и Оболенский колокольни надвратной церкви не покидали. Выяснить, кто самовольно осыпал дробом татар, послали младшего воеводу. Не долго тот отсутствовал. Вернулся вскоре с пушкарским головой Иорданом-немчином. Тот и не собирался скрывать, что на свой страх и риск повелел дать залп.

– Слишком обнаглели, – спокойно возразил на упрек Хабара-Симского Иордан. – Стену облепили уже. У ворот толпа вон какая собралась. Чуть бы оплошали воротники, городу бы не жить.

– По большому счету ты прав. Только зачем без спросу? За это, ты знаешь, тебя наказывать нужно.

– Приму с покорностью. Ради спасения города. Горожане мне деньги платят не за то, чтобы я рот открытым держал. Я – наемник. Я должен честно отрабатывать свой хлеб.

– Резонно. Иди пока к своим пушкарям, готовься отбивать штурм. А как поступить с тобой, решим на совете воевод и бояр.

Тревожно тянется время. Князь Федор Оболенский сетует уже:

– Ни штурма, ни послов на переговоры. Что задумали вороги?!

– Да, знать бы, – соглашается Хабар-Симский и вздыхает.

Ему особенно тягостно. Он пошел поперек шертной грамоты царя Василия Ивановича, и исход его упрямства для него непредсказуем. Жизни может стоить его самовольство. Сам только что сказал пушкарю-немчину о неотвратимости наказания за самовольство. Вот, наконец, на поле перед городом появились всадники. Всего-навсего – десяток. По сбруе конской, по одежде – знать татарская. Значит, переговоры.

– Выходит, не ладится у них дело со штурмом, – обрадованно прокомментировал князь Оболенский.

– Пожалуй. Что ж, побеседуем.

Он не стал спускаться с колокольни. Оттуда спросил послов, с чем пожаловали. Ответ ожидаемый: вернуть сбежавших пленников и, кроме того, выдать всех, кто стрелял из пушек по безоружным торговцам. Иначе – штурм. Город будет сравнен с землей. Ни один человек не останется жив.

– Сбежавших полонянников мы вам возвратим. Завтра утром…

– Сейчас!

– Завтра утром, – продолжал окольничий, словно не слыша требовательных криков. – Нам нужно время, чтобы всех найти и собрать.

– Сейчас!

– Повторяю: сейчас не получится. Нужно время, чтобы выяснить, кто выкуплен, кто сбежал.

– Пусти тех, у кого сбежали. Они сами найдут своих рабов!

– Губа не дура, – хмыкнул Хабар-Симский, а послам крикнул: – Сейчас распахну. Держи карман шире. – И жестко: – Сказано, – завтра утром, значит, завтра утром! Сейчас вынесут вам выкуп за князя Оболенского. Сколько?

– Сто рублей! – крикнул один из вельмож. – Князь мой, и я назначаю сто рублей!

«Ничего себе, загнул!» – возмутился окольничий, но, подумав, что иного выхода нет, согласился:

– Сто, так сто.

Послал тут же слугу к себе за деньгами. Наказал, чтобы серебро принес, не золото. Слуга не вдруг воротится, исполнив повеление, оттого окольничий продолжил переговоры. Теперь о пушкарях.

– Не кто стрелял виновен, а кто повелел стрелять. Он за все в ответе.

– Пусть будет так. Отдай, воевода, виновного сейчас. Так повелел хан!

– Ваш хан мне не указ. Мы сами решим, как поступить с виновным. И вам скажем.

– Сейчас! Сейчас!

Один из послов вскинул бунчук, помахал им, и со всех сторон двинулись плотные ряды черных воинов. Как саранча. Ближе и ближе. Только не ускоряют движение, а замедляют шаг. Вот и вовсе остановились грозной стеной. На безопасном от пушечного выстрела расстоянии. Жутко от их молчаливой грозности.

– Сейчас! Или – штурм!

– Смекай, воевода, не по-татарски выходит, – проговорил вполголоса князь Федор Оболенский. – Давно бы дуром поперли, коль не мешало бы им что-то…

– И то, смотрю, полона перед собой не гонят. Думаю, то и мешает, о чем лазутчик князя Воротынского уведомил нас. Потяну до утра время. За тебя выкуп вышлю, чтоб успокоить послов, а остальное: поживем – увидим.

– Давай, воевода, виновного! Чего молчишь?! Хабар-Симский уже твердо решил не выдавать Иордана-немчина, сам наказать его накажет, а врагам на мучительную смерть – ни за что. Добрый пушкарь. Да и городу службу служит честно. Всю жизнь проклинать себя станешь, если труса спразднуешь. Только зачем дразнить татар упорством? Лучше поиграть с ними в кошки-мышки. Крикнул в ответ:

– Погодите. Сейчас воевод младших да бояр скликаю. Они присудят, как поступить. Не волен я самолично…

– Мы не уйдем, пока не дадите виновного!

– Погодите малость. Дайте обсудить.

Тумены стоят молча. Кони под послами перебирают копытами от нетерпеливого стояния, вырывают поводья, а окольничий с князем ждут бояр и воевод, чтобы начать совет у татар на виду. Воеводы во всех доспехах и с оружием, бояре в парадных зерцалах поднимались на колокольню не очень дружно, но когда, наконец, наполнилась она до отказа, Хабар-Симский начал рассказывать о требовании татар и о своем им ответе. Долго молчали все, переваривая услышанное, и первое, что было сказано, окольничего поразило.

– А то и впрямь немчина-пушкаря выдать с головой. Чтоб другим-иным неповадно было самовольничать.

Не все, но многие бояре поддержали это предложение, поначалу робко, но затем все уверенней и уверенней доказывая противникам, что одной, к тому же не православной душой спасти можно и нужно город или, по крайней мере, сотни душ, которые погибнут, отбивая штурм.

Окольничий помалкивал, дал он знак и князю Оболенскому, чтобы тот тоже не вмешивался. Выгода в том была явная: пусть послы татарские поглядят, что не он, окольничий, единолично решает, да и решения принимаются не так просто.

Когда же прошло достаточно времени, страсти уже начали выплескиваться через край, Хабар-Симский спиной специально повернувшись к татарам, чтоб не видели басурманы его гневного лица, рубанул:

– Довольно базара! Как погляжу я, креста на многих из вас нет! Пушкарь города ради пальнул! Вас же спасаючи на самовольство рискнул! А вы?! Не отдам пушкаря! За самовольство накажу, но сам, – обвел всех гневным взглядом, готовый дать отповедь каждому, кто посмеет перечить, но бояре и воеводы замолкли. Тогда окольничий, сменив тон на спокойный, вновь заговорил: – Вот что думаю: нужно бы собрать деньги, да откупить бежавших из полона. Я от себя откупаю князя Федора Оболенского да еще четвертной в общий котел.

Не столь щедро, как сам окольничий, бояре все же раскошелились. Определили, что требуется разослать по всем улицам глашатаев, пусть объявляют людям о решении боярско-воеводского совета.

– Добро. Так и поступим. – И повернувшись к послам ханским, крикнул им: – Пленников, от вас бежавших, к утру соберем всех и вам передадим. Либо выкупим. Пушкаря за самовольство накажу сам. Он передо мною виновен, а не перед ханом. Выкуп за князя Оболенского отдаю сейчас. Определите, кого отрядите за деньгами.

– Именем хана повелеваю, – крикнул возглавлявший посольство мурза, – тех, кто стрелял и тех, кто сбежал в город от своих хозяев, выдать сейчас!

– Хан твой для тебя повелитель, а не для меня! Будет так как я сказал! Закапризничаете, ничего не получите. Даже за князя Оболенского выкуп. – И махнул рукой собравшимся на колокольне. – Аида вниз. Довольно из пустого в порожнее переливать.

Снизу прокричали:

– Высылай выкуп за князя! Все остальное решит Мухаммед-Гирей, да благословит его Аллах!

– Своего человека из ворот не выпущу. Отрядите от себя одного. Всем остальным стоять на месте. Учтите, пушки у нас заряжены. Рушницы тоже.

Деньги были переданы быстро через едва приоткрывшиеся ворота, и тут же окольничий разослал по всему городу глашатаев со сборщиками пожертвований, а сам с князем Оболенским принялся еще раз осматривать, все ли готово к отражению штурма. На стенах ратники не дремали. Горели и костры, которые поддерживали горожане-добровольцы под котлами с водой и смолой; поступали сведения воеводе и князю, что сбор денег на выкуп пленников идет споро – настроение у Хабара-Симского и Федора Оболенского было приподнятое еще и оттого, что татары не начали штурма и, похоже, не начнут его вовсе.

Во второй половине ночи, когда подсчитали пожертвования, сникли и окольничий и князь: средств хватало на выкуп лишь двух третей сбежавших в город пленников, и пришлось ломать голову, как поступить в создавшемся положении. Подсказал один из купцов, внесший, кстати, две сотни золотых рублей. Он начал с того, что успокоил Хабара-Симского:

– Не огорчайся, окольничий, не осуждай горожан. Они себе не враги. Отдали они все, что могли. Только прикинь, посильно ли городу откупить столько христиан? Вот я весь свой капитал, почитай, вытряхнул, а едва на четверых его достанет. А что ремесленник захудалый может дать? Слезы. Иль дворня боярская? Самих же бояр в городе раз-два – и обчелся. А беженцев сколько? Что они могут? То-то. Ты, окольничий, чем зря расстраиваться, поступи так: сведи всех на площадь у торговых рядов и кинь жребий. Кому что Бог даст. Твоя совесть чистой останется, не придется ей остатние дни жизни твоей тебя мучить.

– Дельно, – поддержал Оболенский. – Весьма дельно.

На том и порешили. Хабар-Симский велел, как и предложил купец, всех беженцев собрать у торговых рядов. Сам вызвался объяснить им, что не на всех собран откуп и что у Бога в руках доля каждого. Готовились к жеребьевке, а затем тянули жребий, почитай, до самой зари. Тем, кому не повезло, побрели к площади у главных ворот. Священник надвратной церкви принялся кропить святой водой каждого, прося Господа Бога, чтобы простил он всем несчастным грехи их, призрел их в будущем, не дал бы погибнуть душам их; сердобольные бабенки несли пироги и сдобу, молоко и сало – на площади создалась обстановка грустной торжественности, и несчастные, которых город выдавал татарам, не уносили с собой обиду на горожан. Так рассудил Бог!

Ждали рокового часа – послов ханских. Но когда рассвело, дозорные на колокольне надвратной церкви с удивлением сообщили:

– Стана татарского нет! Всю ночь костры горели, а теперь вот – пусто. Только костры дымят.

Сам окольничий поспешил на колокольню. Верно, татарских шатров нет. «Иль задумали каверзу?! Обратно к Москве пошли? Скорей, весть лазутчика князя Воротынского сбылась…»

Не медля, послал казаков разведать. Из нескольких ворот сразу. Вернулись те вскорости и с радостным сообщением: татары ушли.

Площадь ликовала, а окольничий Хабар-Симский поведал князю Оболенскому сокровенное:

– Выходит, князь, разумно я поступил, поверив вести от верного князю Воротынскому человека. Не лез на рожон, а тянул время. Сейчас бы самый раз вдогон пуститься, много бы караванов отбили, тысячи бы полонянников вызволили. Увы, бодливой корове Бог рогов не дал…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Боярская дума собиралась на совет. Царь Василий Иванович повелел, чтобы никто не смел проявлять нерадивости, а все бы думные прибыли в Золотую палату. Оттого бояре и облачились в самые дорогие саженые шубы, усыпанные жемчугом, оттого и шапки горлатные выбрали самые высокие, а поднимались по ступеням крыльца осанисто, гордо неся свою знатность. Непроницаемо-торжественны лица, словно маски величественные. А в душах – смятение. Тревожатся сердца боярские, упрятанные под дорогими мехами. Мысли тоже тревожные, метущиеся. Вопросов много. Очень много. Отчего в Золотой палате? Послов никаких. Гостей знатных, кому бы честь такую оказывать, тоже в Москве нет. Не слыхивали, во всяком случае, бояре о таковых. Лишь окольничий Хабар-Симский прибыл в стольный град по повелению государя. Но не ему же такой почет?

Самое главное же беспокойство вызывало то, что много времени прошло, а царь Василий Иванович не сказал еще своего слова о сраме, который пережила Москва от нашествия братьев Гиреев. Каждый из бояр прикидывал, нет ли в тех промахах, которые тогда случились, и его вины, не окажется ли он в опале. А то, что царь нынче может раздать всем сестрам по серьгам, бояре не сомневались. Только никак не могли взять в толк: отчего дума в Золотой палате?

Менее всех беспокоился князь Иван Воротынский. Безмятежная радость не покидала его вот уже какой день. Да и как не быть ему довольным жизнью, если его палаты почти совсем не пострадали от пожара? Обнищали, конечно, после грабежа, что-то унесено, что-то порушено, челядь, однако, и казну, и меха самые ценные успела переправить в кремлевский терем. Жена-ладушка жива и здорова, но главное – родила во здравии сына. Наследника! Продолжателя рода! Сразу же, как татарва схлынула, стремянный Никифор доставил их в Москву на радость своему князю. Знатно услужил! Молодец, Никифор. Верный слуга. К тому же головастый. И в ратном деле смышлен да опытен. Смог сохранить град его удельный от разграбления и жену-роженицу уберечь. Честь и слава ему за это.

Опалы государевой, коей опасаются бояре, ему-то чего бояться? С самого начала царь не послушал его княжеского совета, баней лишь отблагодарил. А так все и вышло, как он, князь, сказывал. Конечно, потом он мог бы более упрямо стоять на том, чтобы Коломну не покидать, но воля князя Андрея – воля большего воеводы. Ему, князю Андрею, и ответ держать. Да еще юнцу Дмитрию Вельскому, который, запершись в Серпухове, всю обедню проспал. Он в первую голову ответчик.

Не только не беспокоился князь Иван Воротынский, он даже гордился собой. А причины тому имелись: не он ли предложил князю Андрею встать с царевым полком насмерть за Коломной? За жизнь свою не страшился. Не он ли добровольно, когда другие бояре отлынивали, предложил возглавить посольство к Магметке – тоже не к теще на блины прогулка!

Степенно и достойно поднимался по ступеням в Золотую палату князь Иван Воротынский, не ведающий, чем обернется для него предстоящая дума. Да ему и кланялись с подчеркнутым уважением все бояре, как сумевшему сговориться с Магметом-разбойником, отвести от Кремля угрозу полного его разорения.

Все привычно в палате: рынды-лебеди разметали крылья от царского трона вправо и влево; веселящий глаз блеск золота и эмали; меха, стеганные жемчугом, не шелохнутся вдоль стен сидючи, терпеливо ждут выхода государя – прошел князь Воротынский к своему по роду его предназначенному месту и тоже молча, не ерзая, не проявляя нетерпения, стал ждать.

Государь не спешил с выходом к думным, томя души боярские. Уж все в сборе, о чем ему наверняка донесли, и надо же – медлит. Чего бы это ради? К добру ли? К худу ли? Появился наконец. Лицо не грозно, но и не источает довольства. Сел на трон и молвил с добротой в голосе:

– Слава Богу, бояре думные, шертная грамота возвернулась ко мне. Слава Богу!

Выдохнула палата негромко, но дружно:

– Слава Богу, Господу нашему…

– А земной герой – окольничий Иван Хабар-Симский…

Царь поднял руку и в палату, в сопровождении дьяков, ведающих царевой писцовой книгой, вошел сам земной герой. Не очень-то уютно, похоже, почувствовал он себя, выставленный как бы на суд чинных шапок и шуб.

А царь подливает масла в огонь:

– Поведай, слуга мой верный, как послов Магмет-Гирея, разбойника, вокруг пальца обвел?

– Заслуга моя не велика, – начал окольничий. – Мне весть дал через посланца неведомый мне нойон, верный человек, как посланец сказывал, князя Воротынского. Два важных слова в той вести… Дашкович нудит Магмет-Гирея дать для разора город, оттого как мало поживились казаки, к Угре в основном направленные. Но штурма не предлагал, хитростью, дескать, намерен ворота отворить. А Дашкович – атаман, всем известный своим коварством. Когда мы с Крымом союзничали, он что умудрил: литовскую рать в татарские одежды обрядил, чтобы, значит, мы мечи на Крым подняли за то, что, якобы, не держат татары слова. Вот я – и ушки на макушку. Не обвел бы вокруг пальца атаман-хитрюга. Еще одно слово нойона важное: спешит хан домой, Астрахань на него готовит поход. Долго никак у города не задержится. Потому и начал я волынить, время затягивать.

– Великое дело тобой совершено: своего государя и Русь отчину его, от позора спас. Нет у Магметки шертной грамоты! Нет! Никакие мы ему не данники! – сделав малую паузу, продолжил: – Род ваш давно и с великой пользой служит отечеству. Родитель твой, воевода Нижнего Новгорода, при моем еще родителе спас город от татарского разорения. Много других малых подвигов он совершил. Ты, окольничий, славен тем, что по отцовой стежке шаг держишь. И вот мое решение: быть тебе с сего дня боярином. Я так повелел, а дума присудила.

Горлатные шапки закивали в знак согласия, хотя не все, особенно из третьерядных, тоже недавно выбившихся вбоярство, были довольны решением Василия Ивановича. Новый боярин непременно потеснит кого-либо из них. Не тягаться же новому боярину с князьями ярославскими, суздальскими, ростовскими. Не по зубам ему Вельские, Мстиславские, Патрикеевы и Куракины; и второй ряд не доступен новику: Микулинские, Курбские, Воротынские, Одоевские и Вельские (ветвь Черниговская) да Пронские – все они князья родовитые, не чета боярам московским, получившим чин за верную службу великим князьям. Вот в их ряды и влился конкурент, и это не могло радовать. Кивала, однако же, знать московская усердней князей родовитых.

Тем временем лицо Василия Ивановича посуровело. Да и тон изменился, когда он вновь заговорил.

– Теперь, бояре думные, суд стану чинить: отчего татар до Москвы допустили без сечи?! Отчего полками, на Оке стоявшими, не заступили путь ворогу?! Ваше слово, бояре.

Как и заведено, перворядным слово – ярославским да суздальским. Они, естественно, в обиде на царя, что главным воеводою речных полков поставлен был юнец Вельский. Хоть и племянник он царев, но покатили на него бочки без опаски: нерасторопен, неопытен в ратных делах. А затем князь Щенятев яснее ясного сказал:

– Князь Иван Воротынский, прискакавши из вотчины своей порубежной, тебе, государь, совет давал, куда полки рядить, ты не послушал воеводу башковитого, а князю Вельскому доверился. Ничего не велел ему менять.

Князь Воротынский доволен. Щенятевы не дружны с ними, Воротынскими, а гляди ж ты, режут правду-матку. Низкий поклон им за это. И не подумал, сколь роковы для него слова князя Щенятева. Он особенно проявлял недовольство волей царя жениться на Елене Глинской, ибо предвидел возвышение князя-предателя Михаила Глинского, инородца.

Василий Иванович знал позицию князя-боярина Щенятева, оттого и подумал гневно: «Ишь ты, с Воротынским в одну дуду дуть хотят!» Вспомнил он откровение Ивана Воротынского в бане перед походом. Тот тоже не в лоб, конечно, но против супружества с Еленой говорил. «В одну дуду! Не выйдет! Не дам!» Оковать князя Ивана, обвинив его во всем, вспыхнула услужливая мысль, но Василий Иванович отмахнулся от нее. До поры, как оказалось, до времени. Когда бояре наговорились досыта и почти каждый сожалел, что зря не послушали князя Воротынского, винили князя Дмитрия Вельского, что расторопности и ратной мудрости не проявил и что совершенно неоправданно двинул полки к Одоеву, Белеву и Воротынску, оттого не смог встать на пути Магмета-разбойника, царь спросил Вельского:

– Что скажешь, главный воевода?!

Вельский был краток:

– Как не послать полки в верховье, если гонцы из Воротынска прискакали с известием, что вся татарская рать в верховье?!

Ловко передернул факт. Из молодых, да ранний… Дальше у него еще ловчее вышло.

– А из Коломны я не велел трогаться. На поле, ясное дело, выйти цареву полку и дружине Воротынского непосильно было, а крепость отстоять вполне они могли. Имея такую рать за спиной, Магмет-Гирей не вел бы себя так нагло. Князь Андрей не послушал меня.

– Отчего самовольство?! – вопросил грозно царь брата своего. – Иль ты главным воеводой назначен был?!

– На защиту Москвы вышли, посчитав, что татары не пойдут через Коломну. Гонец к князю Воротынскому прискакал с доносом, что татары у его вотчинного града стоят и все верхнеочье заполонили. Когда же гонец из Коломны догнал нас и сообщил, что татарские тумены переправляются через Москву-реку, уже к Северке подступили передовые их разъезды, я хотел воротиться, только князь Иван отсоветовал. При гонце наш разговор шел, – помолчал немного, чтобы царь и бояре осмыслили последние его слова, что при свидетеле, значит, упрямился князь Воротынский, продолжил: – Князь Иван иное предложил: встать с царевым полком и его дружиной в поле, тумены татарские ожидаючи. Только я рассудил так: поляжет не за понюх табака твой, государь, полк, а дружину князь Иван с собой привел лишь малую. Большая его удел оберегала.

Вот это – удар. Куда ниже пояса. Теперь у Василия Ивановича оказались руки развязанными. Никто не осудит его решения. Во всяком случае – гласно. Сказал свое последнее слово:

– На казенный двор князя Воротынского. Оковать!

Подобные приказы исполняются без особой охоты, но моментально, чтобы не навлечь на себя опалу. И известие о подобном факте тоже разносилось мгновенно. Еще не успели князя Ивана Воротынского вывести из Золотой палаты, а дружинники, приехавшие с ним в Кремль и теперь ожидавшие, как и слуги других бояр, своего господина, узнали о постигшем их несчастье.

Сидор Шика бросил своим товарищам: «Побегу, гляну!» – и заспешил к Золотой палате. Дружинники и возничие других бояр окружили людей князя Воротынского, сочувственно расспрашивая их, не ведома ли им причина опалы, но те, обескураженные неожиданной вестью, ничего путного сказать не могли.

Вернулся Шика. Сообщил взволнованно:

– Увели! Сам видел. Я скачу к Никифору. Вы тоже уносите ноги, повременив чуток.

Сидор Шика взял в намет с места и, нахлестывая рвущегося из-под седока коня, вылетел из кремлевских ворот и, пугая редких уличных зевак, поскакал к княжескому дворцу. У ворот, осадив взмыленного коня, крикнул нетерпеливо:

– Отворяй!

Воротники заспешили, но Шика еще более нетерпеливо потребовал:

– Шевелись! Мухи сонные!

Наметом к дому дружинников. Крикнул Никифору Двужилу:

– Беда! Князя на казенный двор свели!

Никифор присвистнул и тут же распорядился:

– Возок запрягайте. Быстро. Коней всей дружине седлать. Я и Шика с возком едем, все остальные – следом. Да не вдруг. Не все гамозом. Не более чем по полдюжины. Через четверть часа друг за другом. За Десной буду вас ждать.

Сам же размашисто зашагал к княжеским палатам и, еще ничего не сообщив княгине, не спросив ее, как дальше поступать, распорядился мамкам, словно сам князь:

– Княжича Михаила готовьте в путь. В дальний. Мигом чтобы!

Те начали было перечить, что, мол, как без указа княгини, но Никифор цыкнул на них грозно:

– Готовь, говорю, мигом! Иначе – посеку! – и взялся для убедительности за рукоятку меча.

Вышла на шум княгиня. Спросила:

– Что стряслось, Никифор? Отчего сына моего в путь готовить велишь, меня не спросивши? Иль князь приказал?

– Тебе, матушка, тоже не медля ни часу ехать неволя. Возок запрягают уже. Супруга твоего, князя нашего, на казенный двор свели. Окован.

Княгиня, ойкнув, опустилась на лавку. Заломила руки.

– О, пресвятая дева Мария, заступница наша! Отчего такая напасть?!

А Никифор жестко:

– В дороге поплачешь, матушка! И Богородице помолишься. Теперь же недосуг. В чем есть, так и садись в возок. Дружинники догонят, прихватив все нужное в дороге. Пошли! Если тебе себя не жалко, княжича обереги. Не ровен час, государь своих людей за ним пошлет. Нам не ведомо, отчего оковали князя. Может, он род Воротынских намерен истребить. Если не так – то слава Богу. Только, думаю, Бог бережет береженого. Пошли, матушка. Не послушаешь, на руках унесу. Силком.

– Я к Елене поеду. К великой княгине. К царице…

– Никуда не поедешь, пока не станет все ясно, – упрямо подступил к ней Никифор будто хозяин-деспот, кому нельзя перечить. – Сказал: силком в возок снесу, стало быть – снесу. Не погневайся, матушка.

– Ладно уж, пошли, коль так настойчив ты. Бог знает кто из нас прав. Возможно, ты.

Подчиниться она – подчинилась, только первое желание кинуться к великой княгине Елене Глинской, возникшее сразу же, как оглоушили ее страшным известием, не отступало, а наоборот, чем дальше она отъезжала от Москвы, тем оно становилось более рельефным. Княгиня вспоминала то свое первое знакомство с княжной Еленой, совсем еще юной, которое случилось на их с князем Иваном свадьбе.

Елена затмила всех своей красотой и скромностью, хотя все знали, в какой чести у властителя польско-литовских земель Казимира были Глинские. Тогда они, обе юные, поклялись на всю жизнь оставаться подругами. Елена не забыла клятву и после того как судьба вознесла ее так высоко, она благоволила княгине, делилась с ней своими тайнами. Только ей сокрушалась Елена, что долго не дарит своему князю наследника, хотя, похоже, сама не спешила это сделать.

Неожиданно, нарушив тягостное молчание в возке, княгиня заявила твердо:

– В Серпухове остановимся! Мне к Елене, княгине великой нужно поспешить. Совсем худа не случилось бы с супругом моим.

– Поступай, матушка, как сердце тебе велит. Только совет мой тебе: хотя бы неделю повремени. Когда прояснится, сколь велика опала, тогда – с Богом. А вот княжича, матушка, я тебе не оставлю. Не обессудь. Увезу в удел. Более того, на Волчий остров определю на то время, какое посчитаю нужным. Под охраной Сидора Шики станет жить. С кормилицей вместе.

Княгиня не возражала. Она все более признавала верность поступков стремянного, тоже опасаясь за жизнь своего первенца. «Если в крамоле обвинят свет-Ивана, то и наследника может государь живота лишить!» Княгиня была дочерью своего века и знала его жестокость. Только никак она не могла понять, в чем вина князя, супруга ее любимого. Служил государю со всей прилежностью и вдруг – опала страшная. Отчего?! «Быть может, скрывал что от меня? Не похоже, вроде бы…»

Но и сам князь Иван Воротынский тоже не мог еще понять, в чем его вина, и не мог прийти в себя от столь неожиданного и страшного решения государя. «За что?!» В одном был он повинен перед царем, что оставил большую дружину в Воротынске, но велика ли эта крамола, сравнима ли с тем, что он сделал доброго для царя Василия Ивановича и земли русской? Не он ли, переметнувшись к родителю Василия Ивановича Ивану Великому, мечом доказывал полякам и литовцам свое право, воевал, вместе с другими князьями, города их с великой удачей? Не это ли помогло царю всея Руси Ивану Великому добиться от Казимира, что признал он за русским царем земли перешедших к нему князей. За Россией по тому договору остались его, князя, вотчина, еще и Вязьма, Алексин, Тешилов, Рославль, Венев, Мстислав, Таруса, Оболенск, Козельск, Серенек, Новосиль, Одоев, Перемышль, Белев.

И в том, что удельные князья древней земли Черниговской поставили купно сложить с себя присягу Казимиру, велика заслуга князей Воротынских – Дмитрия и его, Ивана, да Василия Кривого, тоже из их рода. И не он ли, Иван Воротынский, оберегал затем земли верхнеокские от татарских набегов и от польско-литовского захвата? Иван Великий, царь всея Руси, царство ему небесное, не за зря же думным боярином его пожаловал и слугой ближним. Воеводою числил. Да и то верно, дружина его разумно устроена, готова и к полевой сече, и к осадному сидению, но она научена еще и лазутить. Каждый из дружинников – добрый сторожа. Не его ли княжескими усилиями засечная черта легла до самого Козельска, а по черте той и его дружинники, и казаки служилые по сторожам посажены, станицами лазутят? Даже в степь они выезжают, чтоб почти под носом у татар лазутить, и в самый раз оповещать о татарских сакмах, а тем более – о рати.

Верных людей своих к тому же он, князь, имеет и в литовской земле, и у татар. Важные вести те ему шлют безразрывно. Сколько раз эти вести служили великую службу русской земле. И на сей раз послужили бы, прими их государь Василий Иванович. Так нет, отмахнулся! Юнцу Вельскому веры больше оказал!

А в распре с Дмитрием за престол чью сторону он, Воротынский, держал? Васильеву. Все, что сведывал, тут же князю Василию передавал. Едва не угодил вместе с князем Полецким под плаху палачу. Это он, Воротынский, поведал и ему, и дьякам Стромилову с Гусевым, что Иван готовится венчать на престол своего внука. Сплоховали те, жаль их, но вечная им благодарность, что не выдали его, Воротынского, даже под пытками. Для Ивана Великого остался неведомым тот шаг, но Василий Иванович знал и не мог вот так просто забыть.

Да, он присутствовал на венчании на царство Дмитрия. Поздравлял его вместе со всеми, только не перестал противиться этому. Более того, он, Воротынский, смог дать царю Ивану важные сведения о потачках Литве князя Ряполовского и князя Патрикеева с сыновьями, явно поддерживавших Дмитрия и его мать Елену. Именно это круто повернуло все дело, Иван отстранил от дел внука, хотя и венчанного на великое княжение, и объявил великим князем и своим наследником своего сына, Василия Ивановича. И надо же, такая вот благодарность за все содеянное!

Да, он, князь Воротынский, видел тогда, что сын пошел не в отца: не добр к подданным, не в пример отцу, но главное, не любил, когда кто проведет рукой против шерстки; Иван Великий, тот перечивших ему даже жаловал, ибо видел в этом пользу для государства, Василий же не терпел тех, у кого есть свое мнение. Слишком любил себя Василий; но хотя и знал обо всем этом князь Воротынский, только, как он думал, с годами приобретет великий князь мудрость мужа державного, станет царь жаловать тех, кто верно служит, хотя и перечит, на своем стоит, – государево с годами затмит личное.

Увы, такого не случилось. В цепи велел оковать слугу своего преданного, и наверняка повелит готовить рать на Казань. Мстить за свой позор. И не удержит его никто от этой бессмыслицы, забоится правду-матку сказать в глаза. Да и за глаза. Доносчиков царь Василий расплодил знатно.

Эти грустные мысли о несправедливости опалы так подавили князя Ивана Воротынского, так подкосили его волю, что он даже не чувствовал боли, когда кузнецы казенного двора заклепывали обручи на ногах и на руках, не вдруг он ощутил тяжесть и печальный звон цепей при каждом шаге. Печалью и негодованием пропитана была вся его душа.

Только об одном молил князь Иван Бога, чтобы сына миновала царская опала. Сына и княгиню-ладушку. Пусть уж ему одному, если так угодно Богу, секут голову, но род не рубят под корень. И если в темнице сидеть предстоит, то тоже чтоб одному. «Авось, не поднимется рука на грудничка, – с надеждой думал князь Воротынский. – Не дозволит Господь Бог загубить безгрешную душу. И ладу мою не постригут в монахини. Пресвятая Богородица отведет государеву руку…»

Намного спокойней было бы на душе у князя, знай он, что сын его, безгрешная душа, безмятежно спал в удобной люльке, установленной в возке, а сам возок стоял на берегу Десны, чуть в стороне от дороги под раскидистой ветлой в ожидании дружинников, первая дюжина которых вот-вот должна была появиться на Калужской дороге.

Почему на Калужской? Двужил решил ехать по ней, чтобы избежать погони, если она случится, заехать в Серпухов через Вороново, Белоусово, Высокиничи. Дальше так, но – спокойней.

Княгиня безропотно согласилась ехать этой дорогой, менее накатанной, более колдобистой, ее нисколько не волновали неудобства, ибо ее теперь занимало только одно: как только доберутся они до Серпухова, а Никифор, оставив ее, увезет княжича в удел, тут же она вернется в Москву. Решение это ее было твердым и бесповоротным. Воротится она, не ожидая никаких вестей. Не дожидаясь и своей дорожной коляски. Она надеялась, что по-людски отправит ее воевода серпуховский, ведь они же были с князем Иваном на короткой ноге. Жила княгиня поэтому сейчас одним – мыслью о предстоящей встрече с великой княгиней, царицей Еленой, вела с ней мысленный разговор, подыскивая трогательные и вместе с тем убедительные слова, обеляющие князя.

Увы, не случилось так, как мыслилось княгине. Ее приезд в город вроде бы никто даже не заметил. Обычно, когда они останавливались проездом в Москву или из нее в своей усадьбе, специально для остановок на отдых приобретенной, тут же съезжалась к ним вся городская знать, особенно ратная, сейчас же к воротам усадьбы не подъехала ни одна коляска, не появился ни один конный. Даже атаман городовых казаков не соизволил навестить княгиню. Она была весьма этим удручена, но ей ничего не оставалось делать, как самой поехать к воеводе. До фамильной ли гордости, когда в беде муж?!

Воротник впустил ее в усадьбу воеводы с обычной расторопностью, встретила ее жена воеводы Мария Фроловна любезно, провела в свои комнаты, но, догадываясь, что княгиня будет что-либо просить у воеводы, опередила ее:

– Супруг мой в Воскресенском монастыре. По воеводским своим надобностям. Нынче его даже не жду.

Но только что воротник сказал княгине, что воевода дома. Не нашла нужным княгиня долго задерживаться в этом лживом доме, перекинулись они с хозяйкой несколькими фразами о городских новостях, о князе Иване воеводша ничего не спросила (все знала, но неумело притворялась несведущей), княгиня же сочла унизительным рассказывать ей о своем горе и своих намерениях. «Бог им, лицемерам, судья…»

Бог, конечно же, шельму метит, но не вдруг карает грешников, не вдруг и вразумляет и понукает на покаяние, на исправление противного совести и чести поступка, оттого княгине самой предстояло искать выход из сложившегося положения. Вернувшись к себе, покликала ключника.

– Хочу завтра выехать в Москву. Есть ли в доме надежная карета?

– Для дальней дороги нет. Князь не распоряжался иметь такие. Да и кони прыткие слишком, на малый выезд отобранные. Красивы, да не выносливы.

– Что будем делать?

– У боярских управителей поспрошаю…

– Нет-нет. Без них бы обойтись.

– Можно и без них. Только получится выезд не княжеского достоинства. Удобства тоже поменьше.

– Бог с ним, с удобством. Лишь бы без поломки и резво.

– Все сработаю, матушка. Опочивайте с дороги. Завтра к полудню, Бог даст, тронетесь в путь.

И в самом деле, выезд был подготовлен даже немного раньше обещанного времени. Дружинники для сопровождения – любо-дорого, одно загляденье: кони боевые в дорогой сбруе, оружие и кольчуги у ратников добротные, шеломы и щиты начищены, а вот в чем княгине ехать, не очень-то разберешься: возок ли, карета ли, рыдван ли в кибитку переоборудованный. Одно утешает – просторно внутри и пол мехами устлан, а стенки обиты персидскими коврами.

А что безрессорный рыдван на каждой колдобине так встряхивает, что спасу нет, то тут ничего не остается, как терпеть. Много княгине терпеть придется, раз она мужа опального решила вызволить.

Перво-наперво смириться с тем, что сын станет расти не на глазах. Только весточки от него получать да изредка к нему наведываться. Унижения всяческие испытывать. Первый плевок в лицо ее пригожее сделан воеводой серпуховским и его супругой, но то ли еще будет впереди…

Но пока что княгиня об этом даже не думала, воевода обидел ее, верно то, но Бог ему судья. Да и прок от воеводы какой? Вся надежда на великую княгиню. На царицу Елену.

Та встретила княгиню радушно, даже всплакнула, ее жалеючи. Вспомнила и клятву, которую они давали друг другу, обещая идти по жизни рядом, и поддерживать друг друга. Елена обещала всяческое содействие, но надежды на освобождение князя Ивана не вселила.

– Одно скажу, крут на расправу муж мой Василий Иванович, на добро же не быстр. За дядю своего, князя Михаила Глинского, сколько просила, все не прощал его. Император Максимилиан через посла своего просил государя Василия Ивановича отпустить Михаила Глинского в Испанию к королю Карлу, но и на это не отозвался. Такой он. Но не станем терять надежды.

Через два дня Елена сама приехала в усадьбу к Воротынской, чтобы сообщить несчастной подруге своей все, о чем проведала.

– Митрополит у государя побывал, просил, не лишал бы живота верного слугу своего. Василий Иванович ответил, что такого в мыслях не держал. Не за измену заковал, а за нерадивость и за строптивость. Не люба ему, как он сказал, женитьба на мне. К владимирским и ярославским князьям, якобы, примкнул, а те упрямятся признать меня царицей.

– Да не может такого быть! – воскликнула княгиня. – Дома ни разу против Глинских и тебя ни одного слова не сказывал. А со мною он не лукавил никогда.

– Верю, милая. Верю. Только как убедить царя, супруга моего?

– Так и убеди: напраслина, мол. Напраслина.

– Митрополит просил, – не среагировав на последние слова княгини, продолжала Елена, – не пытать невинного, на что царь ответил, что исполнит просьбу церкви. А когда митрополит попросил снять опалу вовсе, отрезал круто. Пусть, дескать, кандалы поносит, верней государю служить станет. Да и другим, сказал, острастка, не перечили бы царю всея Руси. На постриг в монахи тоже не дал согласия. Сказал грубо: таких воевод в монахи – жирно слишком, он мне еще самому нужен. Выходит по всему, можно надеяться.

Шли, однако, день за днем, месяц за месяцем, а о том, что царь снимет с князя Ивана Воротынского опалу, не было даже намека. Царь Василий Иванович словно бы забыл о своем опальном слуге, великая княгиня Елена совсем редко стала наведываться в усадьбу Воротынских, ответные визиты княгини в Кремль тоже редели; уезжать, однако же, из Москвы в свой удел княгиня не собиралась, хотя и тосковало сердце ее по сыну.

В одном видела утешение, чтобы Никифор привез сына к ней в Москву. Увы, все ее просьбы разбивались об упрямство стремянного князя, который хотя и с почтением, винясь всякий раз за непослушание, твердил одно и то же:

– Не следует, матушка, рисковать. Не ровен час, вздумает царь вотчины вас лишить, коль дружину на сечу княжич водить перестанет.

А на рубежах княжеского удела, они и рубежи России, в самом деле стало вдвое беспокойней после того, как князь Воротынский угодил в темницу.

Нет, ослушаний ни среди городовых и полевых казаков, ни среди дружинников не случалось. Бдили на сторожах отменно, город тоже готов был каждый час к тому, чтобы отбить возможный штурм литовцев, лазутчики исправно присылали сведения, загодя извещая княжича о подготовках к нападению, ни один еще налет не привел литовцев к успеху, побитыми они уносили ноги восвояси, но никак не трезвели. Чуть оклемаются и снова лезут получать по мордасам. Никифор, конечно же, водил дружину, но под стягом князя Воротынского, ибо княжич находился с дружиной во всех походах. На добром иноходце. В специально сработанной для походов люльке, которую нельзя было назвать ни вьюком, ни седлом. Но удобная и красивая, достойная княжича.

Люльку оплели частой кольчугой, которую специально для этой цели выковал кузнец. Конь тоже был защищен тегиляем, поверх которого нашита была еще и панцирная чешуя. При княжиче всегда находились телохранители, самые умелые ратники, знаменосцы и сам Никифор Двужил. К этому привыкла дружина и, как считал Двужил, сиротить ее без нужды не стоило.

Постепенно настойчивость княгини спадала, она почувствовала, что беременна, и заботы о новом ребенке все более ее занимали. Она очень хотела девочку.

Так вот и сплелись в тугой жгут горе, тревога и надежда. Она-то, вроде бы задавленная горем и тревогами, давала силы, потому и шла в княжеской семье жизнь обычной чередой, лишь грусть, постоянная, не уменьшающаяся, будто пропитывала даже стены теремов и палат.

Как бы то ни было, ребенок родился в то самое время, в какое ему надлежало появиться на свет Божий. Вопреки ожиданиям и мольбам княгини, родила она сына. Еще одного представителя и продолжателя рода Воротынских. Еще одного воеводу. Назвали его именем деда по материнской линии – Владимир.

Как ни радостно было это событие, печаль все же не покинула усадьбу Воротынских. Печаль и тревога. Она еще усугубилась приездом в Москву Никифора Двужила. Один он приехал, без княжича, что весьма насторожило княгиню. Скрывает, может, что-то, не все ладно с сыном, вот и не привез? Княгиня начала было упрекать его, отчего хоть на недельку не привез (кто узнает, если тайно?), но тот спокойно ответил:

– Не сомневайся, матушка, беды никакой с княжичем не случится. На Волчий остров я его отправил под пригляд Шики.

– Неужели, думаешь, я не соскучилась о дитяти? Сердце разрывается. Покойней мне было бы, если бы под крылом моим он был.

– Вот и поехали, матушка, домой. Не век же тебе в постылом городе сем вековать. Князю не поможешь, а себя мучаешь. За тобой я приехал. И за княжичем Владимиром. А если ты здесь, матушка, да оба княжича, отберет вотчину царь Василий Иванович.

– Прав ты, но давай договоримся так: никуда из Москвы я не уеду, пока с князя царь опалу не снимет. Княжич Михаил пусть водит дружину. Так, видно, Богу угодно.

– Княжича Владимира я тоже увезу. Пусть они вдвоем воеводят.

– Нет! Сына младшего не дам!

Так властно обрезала, что отбила Никифору охоту продолжать разговор. А княгиня, поняв, что незаслуженно обидела верного стремянного, смягчилась:

– Понимаю, ратному делу княжича тебе учить, но пусть подрастет. Пусть пока Михаил один водит дружину.

А еще года через полтора Никифор вновь заявился в московскую усадьбу Воротынских. На этот раз с Михаилом. От горшка – два вершка, а в кольчуге. Тонкая, легкая, а для красы еще и чешуйчатые узоры на груди. Расстарался для дитя воеводы старый княжеский кузнец. Меч тоже по росту. Рукоять узорчатая, серебром чеканена, а ножны обтянуты пурпурным сафьяном, шитым жемчугом. Шелом островерхий с бармицей из серебра, будто кисеей нежной спускавшейся на плечи, уже заметно тренированные, не по годам широкие.

Не кинулся в объятия матери, а чинно поклонился ей, сняв шлем с бармицей, и княгиня поняла состояние воеводы-ребенка, сдержав слезы радости и умиления, подыграла ему:

– Здравствуй, князь Михаил. Милости прошу.

Торжественность встречи нарушил княжич Владимир, отчего-то испугавшийся брата, когда тот подошел к нему. Прижался к няньке и никак не оторвать его от подола. Хныкать начал. Пришлось унести его в детскую.

– Не ласково встретились братья, – сокрушенно вздохнув проговорила вроде бы для самой себя княгиня. – Плохая примета.

– Не накликай беду, матушка. Одному Богу ведомы судьбы людские. Только я так скажу: у князя Михаила сердце доброе, отзывчивое. К тому же – смышленый он. Из ранних. А коль не черств душой да голова на плечах, не станет вредничать, не пойдет на ссору.

– Дай-то Бог, – вздохнула княгиня и спросила: – Долго ли намерены гостить?

Ответил Никифор:

– Воля князя Михаила и твоя, матушка. Если тревожных вестей не получим, можно и подольше.

– Я согласен с Никифором, – кивнул княжич, надел шелом и степенно, как настоящий воевода, уставший от стычек и боев с врагами, стал подниматься по ступеням резного крыльца.

К матери прильнул он лишь тогда, когда они остались одни. В домашней мягкой одежде Михаил не только стал внешне похожим на обычного мальчика, но он словно почувствовал это сердцем, изменился неузнаваемо, ласково гладил руку матери, обнявшей его, а глаза княжича затуманились неожиданными слезами.

– Трудно, Мишенька? – спросила, глотая слезы, княгиня. – Иль свыкся уже?

Михаил всхлипнул, и мать, гладя его по голове, принялась утешать:

– Все образуется. Бог даст, вернется в вотчину свою отец твой, возьмет дружину под свою руку, ну, а пока, сынок, не забывай, что ты – князь, ты – старший в роду, тебе оберегать от поругания вотчину.

Ничего не ответил Михаил, продолжая всхлипывать.

Миновала неделя домашней идиллии, братья подружились, младший уже без страха встречал старшего, когда тот приходил к нему поиграть в доспехах, с мечом и даже с колчаном стрел и луком – княжичу Владимиру особенно нравился колчан расшитый и стрелы с перьями на конце, и когда подходило время оканчивать забавы, нянька едва-едва уговаривала его вернуть колчан брату.

Во время одной из таких игр, когда старший учил меньшого натягивать тетиву и пускать стрелы, а мамки и няньки удивлялись тому, как крохотными ручонками своими тужится княжич-ребенок пустить стрелу в цель, хотя сам едва лишь научился твердо стоять на ногах, и судачили меж собой: «Ратник растет. Сразу видно – воеводою знатным станет. Не хуже отца», – в это самое время на полянку у терема княжича пришел Никифор. И к княжичу Михаилу:

– В удел, князь, спешить нужда. Литовцы малый поход готовят. Вестовой прискакал, двух коней загнав.

– Княгине, матушке моей, поведал?

– Сейчас иду. А ты, князь, облачайся в дорогу. Коня тебе седлают.

Княжич Владимир не захотел отдавать лук и стрелы, как его ни уговаривали, и Михаил махнул рукой.

– Пусть играет. Оставляю.

Короткие сборы, и вот уже к крыльцу подводят для княжича Михаила оседланного коня. Княгиня, спокойная внешне, ласково обнимает сына, затем крестит его.

– Пресвятая дева Мария, замолви слово перед сыном своим Иисусом Христом, чтобы простер он над головой моего чада руку свою. – Еще раз перекрестила. – С Богом, князь! Помни, нынче ты – защитник удела нашего. Не оплошай. Блюди совесть свою…

Поклонился княжич Михаил матери, братцу, которого тоже вывели на крыльцо и который не выпускал из рук ни лука, ни колчана, вовсе не понимая, что происходит, поклонился челяди, высыпавшей провожать юного князя и, опершись на руку Никифора, вспорхнул в седло. Конь терпеливо ждал, когда хозяин разберет поводья и прижмет шенкеля.

Никифор (Двужил, он и есть – Двужил) взял резвый темп, лишь иногда переходя на шаг, чтобы передохнули кони, не обезножили бы, а привалы делал короткие, даже костры не велел разводить. Медовуха с холодным мясом и на обед, и на ужин. Еще умудрялся на этих коротких привалах обсуждать с княжичем предстоящий бой с врагами, да так строил разговор, чтобы толкнуть княжича на размышления, чтобы и тот обмозговывал, какие меры нужно принять для успешного отражения предстоящего набега литовцев.

– Дружиной одной не одолеть литовцев. Малый поход – не татарская сакма.

– Попросим дружины у князей Одоевских и Белевских. Пока они подойдут, встанем на Угре. Продержимся, Бог даст.

– Бог-то – Бог, да сам не будь плох. Насчет дружин ты прав. Еще из Серпухова подмогу попросим. А вот выстоим ли, сомнение меня гложет. Похитрей что-нибудь нужно бы придумать.

И ни слова до следующего привала, хотя он уже наметил план предстоящего боя, а гонцы к князьям-воеводам посланы соратником его Сидором Шикой. В Серпухов Никифор тоже послал гонца (на несколько часов опередит их – и то ладно), но помалкивал об этом и на просьбы княжича: «Ты, Никифор, пошли вперед гонца оповестить князей-соседей», – отвечал:

– Непременно исполню.

И даже покидал княжича, словно спешил выполнить его повеление. На следующем привале, уже под Серпуховом, вновь заговорил с княжичем:

– Не думал, князь, как литовцев встречать?

– Нет, – слукавил Михаил, ибо он перебрал уже много вариантов, о которых слышал от Никифора или Шики, которые те применяли в битвах с татарскими сакмами и литовскими разбойными отрядами, иные видел подходящими, но отмахивался от них, считая недостойным повторять пройденное, а искал какой-то новый ход, но не нашел его. Признаться же в этом не захотел.

– Так уж и не думал, – усомнился Двужил. – Небось, мелькала мысль о засаде, только не ладной показалась, заезженной?..

– Верно, – признался, покраснев, Михаил. – Да и литвины что? Дураки? Или ратники никудышные?

– Кудышные. Что и говорить… А с засадой все же дело спорей пойдет. Прикинь: казаков городовых, ополченцев да со сторож казаков и стрельцов покличем, оставив там малую их часть, вот тебе и добрая тысяча. Подковой ее поставить за Гнилым логом. Втянутся в него литвины, ударить с трех сторон. Из рушниц. Стрелами. А как невмоготу станет, пусть пятятся к Угре. Вот тут дружина твоя в сечу войдет. С дружиной еще и казаков иметь не лишне. Пусть они обоз захватят, что за добром нашим снаряжен. Кони у литовцев добрые. Наверняка и доспехи будут. Литовцы запасливы. Арбалетами, Бог даст, разживемся. Они, ясное дело, послабей наших самострелов, но сгодятся. Еще как!

План этот был принят, началось обсуждение конкретных деталей, подсчет количества ратников, каких можно собрать в спешном порядке, ибо до начала похода литовцев, если все пойдет так, как извещал лазутчик, оставались считанные дни.

Вышло, однако же, лучше, чем ожидали Михаил с Двужилом. В засаду подоспела дружина одоевская. Порубежная дружина, привыкшая к сечам, умелая в них. Ее поставили в лесу для удара с флангов.

В указанный лазутчиками день литовская рать не появилась. Что? Отменили малый поход или не управились к сроку? Неопределенность всегда тревожит, выбивает из колеи. Никифор, однако, от имени князя Михаила повелел всем оставаться на своих местах, костров не разводить, коней не расседлывать. Даже на ночь. Лишь отпустить подпруги.

Коням ничего, овса набито в кобурах, трава вокруг – по пояс, а вот ратникам ночью – зябко. Особенно неуютно на заре, когда седеет от инея трава на полянах и одевается серебристым кружевным узором перелесок на опушках. Тут бы самое время к костерку руки протянуть, увы, не велено. Стало быть – терпи. Впрочем, ратникам терпение то не в новинку.

День миновал. Утомительно-тягучий. Ночь настала, а ворогов все нет. Не шлют никаких вестей и дозоры из казаков-порубежников. Чего бы не разжечь костров? Двужил тем не менее тверд, как кремень:

– Не сметь! Не из кисеи сотканы!

Подошло серпуховское ополчение. Не великое. Пожадничал воевода, не стал трогать полки, которые с весны без дела стояли на Оке, ожидая возможного татарского набега. Но его оправдать вполне можно: всем памятна недавняя хитрость Мухаммед-Гирея, который малыми силами ударил по верхнеокским городам, оттянув тем самым туда полки из городов средиеокских. Великим разорением это окончилось для центральных областей России. По сей день они стоном стонут. А кто даст гарантию, что малый поход, который готовят литовцы, не коварный план, задуманный совместно с крымцами? Оттого не стал рисковать главный воевода окской рати, а послал лишь городовых казаков и добровольцев из обывателей.

Что ж, и на том спасибо. Их можно поставить во вторую засаду. Поближе к Угре. Если первую сомнут литовцы сходу, на второй споткнутся. Время, этот главный козырь, на который сделал ставку Двужил, будет выиграно, литовская рать потеряет стремительность, растянется, что даст предпосылки для победного удара дружины князя Воротынского.

– Если Белев пришлет рать, ею серпуховцев усилим, как думаешь, князь? – вроде бы спросил Михаила, высказав свою мысль Никифор Двужил. – Разумным считаешь так поступить?

– Вполне.

– Думаю, Белев не пошлет дружину, как Одоев, ополчением отделается. Поостережется воевода город оголять. И то верно, случись, ударят татары по Сенному шляху, им первым придется гостей незваных встречать.

Впрочем, разговор тот оказался дележом шкуры неубитого медведя: белевцев они не дождались. Те даже к шапочному разбору не успели. Долгожданные дозоры начали возвращаться с сообщениями о маршруте литовской рати и ее численности. Сообщения те внесли успокоение: тем путем двигается литовская рать, где засада. Одно плохо – велика рать. Более той, о какой сообщил лазутчик. И обоз знатный. Стало быть, нет сомнения в успехе.

– Сколько ни идет, а встречать будем, никуда не денемся, – заключил Двужил. – Не прятаться же за стенами городов, не скрестив мечи? В крепость отступить всегда успеем, если уж невмоготу станет. А пока, с Божьей помощью, бой дадим. Авось, отобьем. Не дозволим грабить деревни и села вотчинные.

Авось, это, конечно, к слову. Двужил все предусмотрел. И то, что по лесной дороге растянется литовская рать, поэтому не сможет навалиться сразу всей мощью, начнет перестраиваться, вот тут в самый раз с боков засыпать стрелами, взять в мечи и копья, а уж после того – с тыла навалиться.

План удался на славу. Передовой отряд (человек пятьдесят) засада пропустила, не выказав себя. Там, дальше, его окружит вторая засада, что близ Угры, и постарается не выпустить никого. Впрочем, если кому и удастся ускакать, все едино толку от этого никакого не будет.

Минут пятнадцать прошло, пока появились основные силы. Не очень-то насторожены всадники. Да и то сказать, от передового отряда никакого предупреждения нет. Уверены литовцы, что поход их окажется внезапным для князя-отступника и, быть может, роковым. Если сын Ивана Воротынского попадет им в руки, вынудят они его воротиться под руку Сигизмунда. Вынудят. Чего бы это ни стоило.

Разорвал тишину лесной глухомани залп трех рушниц, кони и всадники первых звеньев повалились на землю, словно умелой рукой косца посеченные. Болты завжикали. Каленые, железные, пробивающие доспехи шутя. Бой начался.

Литовцы быстро пришли в себя от столь неожиданной встречи и поступили тоже неожиданно для засады: спешившись и прикрывшись щитами со всех сторон, медленно и упрямо пошли на сближение с засадой.

Засадникам ясно, что все они полягут в сечи, случись хоть малая заминка с боковыми ударами, ибо засада готовилась против конницы, которой в сыром логу с густым орешником не очень-то сподручно, а вышло вон как. Теперь равные у них условия, только литовцев вчетверо больше, да и ратники они более опытные. Рушницы теперь уже стреляли не залпами, а какая быстрей заряжалась. Бьют смертельным боем почти в упор, самострелы болтами отплевываются, а строй литовцев словно не редеет – мигом смыкаются щиты, где случается прореха. Что ж, пора выхватывать мечи и сабли из ножен, темляки шестоперов надевать на запястья.

– С Богом!

И в этот самый момент высыпали из лесу, позади литовского строя, казаки и одоевцы. Тоже пешие. Они, быстро оценив положение, разделились. Частью сил принялись обсыпать тех литовцев, что ждали, когда спешившийся отряд сомнет засаду, а частью кинулись на помощь товарищам. Литовцы оказались окруженными. Очень разумный ход. Собственно, он и решил исход боя. Воевода литовский повелел еще нескольким сотням своих всадников спешиться и послал их на засаду, еще сотне велел спешиться, чтобы очистить лес от стрелков справа и слева, остальным же попятиться, чтобы не нести ненужные потери от стрел, этим-то и воспользовался Двужил.

– Вели, князь, дружине в дело!

– Хочу и сам с вами.

– Повремени, князь, пока рука окрепнет. Годков пяток еще не пущу. Не настаивай. Вели дружине в сечу. Не мешкай.

– Да благословит вас Бог, соратники мои. Вперед!

Бой утих часа через два. Литовцев полегло знатно, лишь какая-то часть сумела рассыпаться по лесу, остальные сложили оружие.

На щите, как говорится, въезжал князь в стольный город удела, дружина горделиво гарцевала, следом за ней так же гордо, пеше и конно, двигались казаки городовые и рубежные, стрельцы и ополченцы; замыкали колонну пленные и захваченный литовский обоз. Длинный хвост. Намного длинней рати князя Воротынского.

Колокольным звоном встречает город воеводу-ребенка, улицы ликуют, кланяются княжичу и дружинникам его. И не мудрено: почти все ополченцы живы, дружина сама тоже не поредела, вся вотчина обережена от разграбления, город не пережил осаду, не отбивал штурмов, к тому же прибыток весомый – лошади, телеги, сбруя, оружие и доспехи да выкуп за пленных. Каждый ополченец получит свою долю, и хватит той доли на безбедное житье до самой, почитай, смерти. Еще и детям останется, если с разумом распорядиться обретенным в сече богатством. Вдовам и сиротам тоже равная доля. Хоть как-то это их утешит.

После торжественного богослужения духовный отец князя Ивана Воротынского, взявший заботу и о душе княжича Михаила, посоветовал:

– Дели, княжич, добытое по чести и совести. Богоугодно. Не поскупись для жен и детей тех, кто сложил голову в сече, да вознесутся их души в рай небесный. Разумно бы им определить двойную долю.

– Верно, святой отец. Так и повелю сделать.

– И еще об одном поразмысли, княжич: не отправить ли государю нашему, Василию Ивановичу, из полона знатных литовцев? И гонца не снарядить ли? Глядишь, подобреет царское сердце, снимет он опалу с батюшки твоего, князя Ивана Воротынского.

– Иль сына его оковать повелит, – возразил Двужил. – Может, успех ратный князя Михаила вовсе не к душе царя скажется. Тут семь раз отмерить нужно, прежде чем резать.

– Риск есть, – согласился духовный отец князя. – Не ведаем, по какому поводу попал князь наш в опалу. Если изменником наречен, то и сыну жизни вольготной царь не даст, чтоб, значит, мстителя не иметь…

– Посчитает царь, будто ловко сыграно с литовцами в паре чтоб пыль в глаза пустить, отвести подозрение от опального князя, – поддержал эту мысль священнослужителя стремянный. – Послать бы, думаю, одного вестового – и ладно на том. И не царю-батюшке, а главному воеводе порубежной рати в Серпухов. А то и от этого воздержаться. Решать, однако, князю Михаилу. Ежели рискнуть намерится, Бог, думаю, не оставит без внимания благородство его.

Не долго по мальчишеству своему раздумывал княжич Михаил. Еще раз уточнил только:

– Считаешь, святой отец, батюшке моему поможет, если пленников знатных государю отправим?

– Вполне. Но не приведи Бог, на тебя может опала пасть.

Верно Никифор сказал: заподозрит чего доброго царь обман ради спасения изменщика. Подумает: выпущу я князя, а он в один миг переметнется в Литву. Тогда и тебе несдобровать. Сидеть и тебе в оковах. Иль на плахе жизнь кончить. Но вдруг все же смягчится сердце царское от вести о славной победе и от подарка щедрого?

– Шлю гонца к царю! – твердо решил княжич. – И две дюжины пленников.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Царь Василий Иванович остался весьма довольный присланным Михаилом Воротынским полоном. Он ждал посольство из Литвы, переговоры предстояли трудные, ибо литовцы обвиняли россиян в нарушении условий перемирия, не имея тому веских подтверждений. Наглые они во время переговоров. Очень наглые. Слышат только то, что говорят сами. Но на сей раз им быстро собьет спесь, представив (вот они, ваши голубчики-разбойники, любуйтесь ими!) неоспоримые доказательства агрессивности самой Литвы. «Поглядим, как станут изворачиваться! – предвкушая торжество свое на переговорах, размышлял Василий Иванович. – Поглядим!»

Подумать же о том, чтобы снять опалу с князя Ивана Воротынского в благодарность за верную службу ему, царю, княжича Михаила, даже не подумал. Царь совершенно не казнился, что оковал князя Ивана Воротынского за, якобы, нерадивость ратную, хотя знал, что не он виновен в трагедии, постигшей Россию. Князю Андрею и, главное, князю Вельскому кару нести, но не поднялась рука на брата и на племянника. Не поднялась! А Воротынский не станет больше язык распускать, понося великую княгиню, царицу Елену. Спелся с теми, кто недоброжелательствует Елене. Вот пусть в темницах и одумаются.

Он не боялся осуждения за то, что следом за Иваном Воротынским оковал князей Щенятева, Плещеева, Морозова, окольничего Лятцкого. Он скорее опасался показаться слабовольным царем, прощающим противные государю поступки и речи. Не только бояре, но и простые смерды уважают только грозных царей. А уважением народным он очень дорожил. Да разве мог он без должного уважения люда русского, аособенно москвичей, обходиться без крепкой охраны вокруг себя? А ведь не держит. Не боится худа.

И все же Василий Иванович остался благодарным за присланный гостинец, не повелел дознаться, с умыслом ли свершен был малый поход литовцев в угоду князю Ивану Воротынскому, не обман ли задуман сыном его, чтобы задобрить его, государя, затем переметнуться со всем уделом в Литву. Ради такого лакомого куска литовские правители не пожалеют сотню-другую своих соплеменников.

В общем княжич, Двужил и духовный наставник ждали-пожидали добра или худа, но все оставалось как прежде. Княгиня несколько раз виделась с Еленой, та обещала ей понукнуть мужа на милость, но усилия женщин тоже оставались без последствий.

Освобождение пришло лишь через несколько лет, когда великая княгиня Елена родила наследника престола, нареченного Иваном. На радостях царь Василий Иванович помиловал всех противников Елены и даже князя Федора Мстиславского, которого уличили не без основания в попытке сбежать в Литву. Принял освобожденных царь милостиво, вернул им все их привилегии и только Мстиславскому и Воротынскому запретил покидать Москву.

Не с великим удовольствием воспринял этот запрет князь Иван Воротынский. Значит, не совсем снята опала, не доверяет, выходит, царь ему, верному слуге своему патриоту русской земли, но что ему оставалось делать? Поперечишь – вновь окуют.

Дома – радость. Баня натоплена. Накрыт пышный стол. Послан гонец к княжичу Михаилу, чтобы скакал тот в московский дворец повидаться с отцом родным и вел бы с собой малую дружину.

Увы, решение это княгини супруг не одобрил. Когда она, нежно прижавшись к нему, сказала, что через несколько дней прискачет сын их и вся семья будет вместе, князь Иван усомнился:

– Ладно ли это будет? Прискачет, а царь и его из Москвы не выпустит. Не гоже такое. Пусть удел блюдет. А свидеться, Бог даст, свидимся. Жизнь еще долгая впереди. Если Бог иначе не рассудит.

Тут же послали второго гонца к сыну, чтобы тот повременил с выездом.

Несколько дней князь с княгиней прикидывали, как лучше поступить, позвать ли сына в Москву на зиму, когда на рубежах вотчины сравнительно спокойно, либо вовсе отказаться от встречи. Хорошо бы, конечно, масленицу вместе праздновать, только рискованно. Хотя и не сказал царь ничего князю Ивану о сыновьях, неведомы, однако, намерения царские. Подальше от Кремля – оно спокойней. Ни царская любовь не достанет, ни царский гнев. Решили, наконец, так поступить: княгиня месяца через два поедет в удельный град с княжичем Владимиром и побудет там какое-то время, поглядит на сына, приласкает его. Соскучилась она изрядно по чаду своему, да и про отца все ему порассказать не лишним будет.

Потихоньку-полегоньку жизнь входила в привычное до ареста князя русло. Царь, казалось, более не гневался на Ивана Воротынского, и тот был доволен этим, но больше таких откровений, какие случились в бане перед великим татарским нашествием, не допускал. Взвешивал каждое слово, прежде чем произнести его, более заботясь о личной выгоде, нежели выгоде державной. Гори оно все синим пламенем, лишь бы вновь в оковы не угодить!

Царь, как оказалось, тоже не доверял с прежней безоглядностью князю. Пока было тихо на рубежах, ни от татар и ни от литовцев беспокойства не случалось, это недоверие как-то не замечалось. Не единожды трапезовал с царем князь Иван, на царскую охоту бывал приглашаем, то на Воробьевы горы, то и в Великие Луки, в любимое царем село Озерецкое. О каком же тут недоверии мысль?

На исходе лета (третий год завершался с того дня, как царь снял с князя опалу) Василий Иванович стал собираться на осеннюю охоту в Озерецкое, намереваясь там провести месяца два. В число бояр и князей, каких наметил с собой царь, попал и князь Иван Воротынский. Ни радости тот не проявил, ни печали. Раз царь зовет, не станешь же отказываться, хотя куда милей была бы ему охота на Волчьем острове. Дома. У себя. Где волен поступать не по царскому желанию, а по своему. Там сам себе хозяин. Вольготности, верно, на острове меньше, чем в Луках, там просторы необъятные, царь куда вздумает, туда и едет с кречетами и собаками, там потеха от души, но тем не менее… Свое есть свое. Родное.

И вот в это самое время, когда почти все было готово к выезду, прискакал посланец царевича крымского Ислама, который являлся к тому же калгой, с известием, что хан (на престоле крымском сидел тогда Сагиб-Гирей, изгнанный казанцами) идет с войском на Рязань. Царевич Ислам считал поход этот вредным для Крыма, оттого и уведомил царя Василия Ивановича, открещиваясь тем самым от ханской авантюры. Войско, как доносил калга, у хана большое.

Всю рать, которую мог спешно собрать государь, он тут же послал к берегам Оки на усиление стоявшим там полкам, а вслед за ней выехал в Коломну и сам. Князя Ивана Воротынского ни с ратью не послал, ни с собой не взял. Вроде бы забыл о нем впопыхах.

Крымцев отбили быстро. Они даже не успели толком осадить Рязань, их даже до Оки не допустили, разбив передовые силы на Осетре, но все же татары успели опустошить малолюдные рязанские села и увести в полон добрую сотню тысяч пахарей и ремесленников. А ведь если бы воевода князь Оболенский-Телепнев-Овчина не попер в лоб, как размышлял обиженный тем, что был оставлен дома князь Воротынский, а пропустил бы крымский передовой тумен к Оке, а сам с легкой своей конницей зашел в тыл крымскому войску, не смогли бы татары так вольно грабить и без того обескровленную рязанскую землю, особенно ее южную часть. Увы, мысли свои Воротынский оставил при себе. Он сказался больным, чтобы не встречать горе-победителей, а заодно отлынить и от царевой охоты. Риск великий. Но обида пересилила опасения.

Но все обошлось. Когда Василию Ивановичу сообщили, что князь Воротынский занедужил, царь лишь ухмыльнулся и молвил с небрежностью в голосе:

– Бог ему судья.

Не стал дознаваться, обман или правда. Оставил без внимания. И то верно, не от дел государевых уклоняется, а от потехи.

Буквально через неделю после отъезда царя поползли по Москве слухи, поначалу среди бояр, а уж затем и по посаду и слободам, что гноем исходит царь Василий Иванович. Свищ, якобы, на сгибе левого стогна. Бояре думные, кто не был позван на охоту, засобирались в дорогу, но Воротынский и на сей раз остался дома, хотя думные звали его с собой. Отговорился, что не прошла хворь, крепко, дескать, вцепилась. Сам же подумал: «Без меня обойдется. Оборвалась коль нитка, как ее не связывай, узел останется…»

Хотя и понимал князь Воротынский, какие суровые меры может применить государь, если захочет смирить гордыню слуги своего, может вновь оковать, сведя на казенный двор, но, несмотря на это, не поехал в Луки, не смог переступить через попранную честь свою удельный князь ветви Черниговской. Считал Черниговскую ветвь свою не ниже Калитинской.

Государя вскоре привезли в Москву, где он и скончался. Москва, как это всегда бывало, когда отдавал Богу душу самодержец, оплакивала его, тревожась одновременно о завтрашнем дне: наследник – несмышленое дитя, кто и как станет править?

А Иван Воротынский, перекрестясь и покаявшись: «Господи, прости мою душу грешную, мои мысли крамольные», – вздохнул с облегчением и сказал княгине-ладушке:

– Хуже не будет. Глядишь, в вотчину отъехать станет возможным.

На похороны он, хотя и не с великой охотой, но отправился. Осудят иначе все вельможи. Сторониться даже станут. Пусть притворно, но покажут, сколь ревностные они христиане. Оказаться в таком положении – не стоит овчинка выделки. Проводил в последний путь великого князя, царя веся Руси до паперти Успенского собора, присутствовал и на отпевании, затем и на торжественном собрании в том же Успенском соборе, где митрополит в присутствии высшего духовенства, бояр и князей, дьяков и множества простолюдинов, набившихся в храм и заполнивших не только паперть, но и всю площадь перед собором, благословил младенца Ивана Васильевича быть государем России, давая отчет в своих деяниях господу Богу.

В думе боярской слушал князь Воротынский духовную грамоту покойного царя Василия Ивановича, еще ожидая, что его не обойдут, когда станут намечать Верховный совет, который с царицей Еленой станет думу вести вместо царя-младенца, но среди думных бояр, которых определила опекунша царя, его фамилии не оказалось. Братьев покойного царя Юрия и Андрея, еще два десятка бояр приблизила к себе Елена. Ввела в Верховный совет и дядю своего Михаила Глинского, Вельских, естественно, племянников царских, Шуйских, Оболенских, Одоевских, Морозовых. Особенно отличила близкого сердцу своему князя Ивана Федоровича Овчину-Телепнева-Оболенского. Ущемленный тем, что обошли его, мужа знатного, воеводу опытного (не то, что какой-то Овчина), князь Воротынский решил уехать, не теряя ни дня, в свой удел.

Воспротивилась княгиня. Резон в ее упрямстве был немалый.

– Великая княгиня тебе позволила покидать Москву?

– Иль она знает о желании покойного супруга?

– А то не сказал ей. Она же за тебя хлопотала. Без пользы, правда, поначалу, а как дитя родила, он ей уступил. Так она мне сказывала.

– Хлопотать хлопотала, а в свою ближнюю думу не взяла.

– Ты, она сказывала, будто бы против венчания ее с государем был.

– Не будто бы, а в самом деле был. Только ни с кем не делился. Даже с тобой.

– Ой ли? Со мной, может, и нет, но откуда она прознала тогда?

– Не ведаю. Одно только скажу: Шуйские – самые злостные ее супротивники, а в ближней думе. Они ей еще удружат. Как пить дать – удружат. Пожалеет она, да поздно будет.

– Не накликай беды на Елену. Знаешь же, что подруги мы. А Шуйские – старшая ветвь Калитичей. Старшая! Им бы царствовать по праву. Иль Елена не знает этого? А наш род хоть и знатен, но не от Калиты. Иль Вельских возьми. Племянники. Глинский? Дядя. Так что, князь мой любимый, не носи обиду зряшную. Не позовет она тебя, памятуя о твоей неприязни к ней. Только и покидать двор тебе рискованно. Вдруг хватятся по нужде какой. Давай повременим немного.

Не вдруг, но смогла переупрямить супруга своего княгиня. Остался.

– Глядишь, права ты окажешься.

Увы, месяц миновал, за ним второй, никто о нем не вспомнил. Захочет, поедет на думу, не захочет – отсидится дома. И ничего. И сама Елена, и ее душка Овчина-Телепнев не жаловали его, да и Михаил Глинский, кому покойный Василий Иванович перед кончиной поручал дела семьи и государственные держать под своим оком, тоже словно забыл о князе Воротынском, не обременял его своим вниманием.

В Кремле тем временем творилось сколь непонятное, столь и жестокое. В темницу отправлен князь Андрей Шуйский, который прежде сидел за побег от государя в Дмитров к брату его князю Юрию. Помилован он был в день рождения наследника престола. Теперь же, как утверждали верхнедумные бояре, он вновь замыслил посадить на трон князя Юрия.

Следом за Андреем Шуйским в башне оказался и сам Юрий со всеми своими ближними боярами. Страх поселился в душах многих князей и бояр, особенно напуганы были близкие родственники покойного царя. Это понял князь Воротынский, когда к нему вдруг, нежданно-негаданно, пожаловал окольничий Иван Лятцкий. Ничего прямо тот не сказал, но намекнул, будто есть у Вельских мысль переметнуться в Литву. Не по совести, дескать, начала правление Елена. Все, что князь Овчина ей посоветует, она исполняет. Именем государя малолетнего Ивана.

Это, как понял князь Иван Воротынский, была вылазка перед сечей. И он не ошибся. Вконец обиженный тем, что его забыли, когда стали ополчать рать на весенне-летнее стояние на Оке, он покинул Москву. Убрался в свой удел. Подальше от грызущегося Кремля. Он не желал втягиваться в свару, но понимал: рано или поздно вынужден будет встать на чью-то сторону. Жизнь же в вотчине избавит его от этого вынужденного соучастия в дележе власти.

Еще одно обстоятельство существенно повлияло на его решение покинуть Москву – обстановка на границах удела, на границах России. Никифору лазутчики доносят, что и татары готовят целый тумен для набега, одно крыло которого пойдет на Литву, другое – на русские деревни и малые города; а Литва, в свою очередь, тоже намерена «прогуляться» по верхнеокским землям, для чего даже зовет атамана Дашковича. Тут, что называется, мечи острыми нужно держать, и ему, князю, грешно в такой момент отсиживаться в стольном граде, свалив все заботы по обороне удела на сына да на Никифора.

Все верно. Одного только не ведал князь Иван Воротынский, что в день его отъезда из Москвы в Литву сбежали князь Симеон Федорович Бельский со своими боярами и окольничий Лятцкий. Тот самый Лятцкий, который наведывался недавно в московскую усадьбу Воротынских.

Князь Овчина к Елене.

– Сдается мне, и князь Иван Воротынский с Вельскими в сговоре. Попытать бы.

– Сперва я сама с ним поговорю, потом решим, как поступить. Покличьте его.

Послали за кйязем Иваном. Вернулись посланцы без него. Доложили:

– Выехал в свой удел.

– Догнать бы и оковать, – предложил Елене князь Овчина но та возразила:

– Повременим. Оповести, князь Иван Федорович, серпуховского воеводу, пусть догляд установит за князьями Воротынскими. За отцом и сыновьями. Они уж не дети.

– Опрометчиво так поступать, моя царица. Не запамятовала небось, что главным воеводой речной рати назначен князь Иван Бельский?

– То сделала по твоему совету.

– Пусть так. Только не упрека ради я говорю. Думаю, а не снюхались ли Вельские и Воротынские? Если Воротынский переметнется, мы потеряем порубежный удел. Это – раз. Второе: его примеру вполне могут последовать князья Белевские и Одоевские.

– Погодим. Пошли и ты своих верных людей в речную рать. Особенно в Коломну. К главному воеводе. Ни одного его шага неверного не упусти.

На этом и порешили.

Знай обо всем этом князь Воротынский, тут же поспешил бы обратно в Москву, но он спокойно ехал в свой удел, обдумывая те меры, какие необходимы для защиты удела и рубежной земли русской, но, главное, горя нетерпением встретиться с сыном, загодя радуясь той встрече. Он пытался даже представить себе своего сына, княжича Михаила, в его воображении он рисовался крепкотелым, с пригожим лицом, как у княгини, и умным добрым взглядом – все, что прежде рассказывала княгиня об их первенце, он кратно преувеличивал, рисуя портрет сына.

Он не ошибся в своих ожиданиях. Княжич Михаил и впрямь предстал перед отцом не птенчиком, едва оперившимся, но – мужем. Сразу бросилось в глаза князю-отцу гибкое, тренированное тело не изнеженного баловня, а ратника. Взгляд острый, хотя и была смягчена эта острота слезами радости, застлавшими глаза юноши.

Поначалу Михаил, играя совсем взрослого воеводу, поклонился поясно отцу, но на малое время Хватило у него сил играть эту роль, не совладав с собой, он затем кинулся в объятья отца и прижался к его все еще могучей груди.

– Счастье-то какое Бог дал, – умиленно повторял князь-отец, прижимая к себе сына и похлопывая по тугой его спине. – Счастье-то какое!

Но нежность эта не могла быть долгой. Они – мужчины. Они – воеводы. Отец мягко отстранил сына, сказав:

– Ну, будет. Теперь, слава Богу, вместе.

Князь шагнул к Никифору Двужилу, который стоял в ожидании, когда на него обратит внимание государь его, поклонился низко, затем взволнованно заговорил:

– Я всегда верил в твою преданность моему дому, но то, что ты сделал для меня, я даже не могу оценить! – И он снова низко поклонился своему стремянному.

Настало время и Никифору степенить князя:

– Будет, воевода. Иль мы дети, в куклы играющие? Я поступал по чести. А коков твой сын в сече, сам поглядишь, тогда и скажешь свое окончательное слово.

– Знаю и без того – худу не научил. Но ты прав, не стоит уподобляться слезливым бабенкам, – голос его окреп, зазвучал командно: – Готовь дружину к встрече со мной. Славно она потрудилась без меня, хочу знатно ее наградить: каждому по новой кольчуге и по золотому рублю. А тебе, Никифор, и Сидору Шике – милость особая. Вдвое земли вам добавлю с селами и велю новые терема срубить. Каждому по чину. И вот еще что: младшего моего бери в обучение. Княгиня по слабости своей не пустила княжича Владимира к тебе, теперь наверстывать нужно упущенное.

– Постараюсь, князь. Завтра же начну.

Начать-то он – начал, а вот по-настоящему приобщить к ратному делу князя Владимира удалось Никифору Двужилу лишь через годы. События повернули в такое направление, о каком обычно говорят: «Не дай, Господи!»

Началось с того, что на одной из сторож, стоявших на засечной линии между Козельском и Воротынском, казаки-порубежники перехватили литовского вельможу, которого сопровождала внушительная охрана. До стычки дело не дошло лишь потому, что благородный гость сдержал своих телохранителей, а казакам сообщил:

– Мы с миром к князю Воротынскому посланы Сигизмундом.

Поверить казаки – поверили, но свою охрану учредили, хотя и негодовал вельможа. С великим шумом, таким образом, прибыл к князю Воротынскому польско-литовский посланец, хотя надлежало, по цели его визита, тайно появиться в княжеском дворце.

Шум литовцами был задуман с умыслом: князь вынужден будет учитывать факт огласки и скорее согласится на предложение, понимая, что в противном случае он все равно окажется под подозрением, а при умелой интриге в Кремле может быть обвинен в измене и даже казнен. Выбор у князя, таким образом, сужен до минимума.

Вельможа, представ пред князем Воротынским, заговорил, вовсе не заботясь о том, покинули ли палату приконвоировавшие его казаки.

– У меня, князь, письмо тебе от самого Сигизмунда, а меня твои люди конвоировали как преступника!

Князь Иван Воротынский, сразу поняв, какая угроза нависла над ним, ответил резко:

– Я присяжный одного повелителя – царя всея Руси, великого князя Ивана Васильевича. Если твоему королю что-либо нужно, пусть шлет к нему послов. Письмо своего короля вези обратно!

Посланец, уже протянувший было князю пакет, подержал его, подержал, надеясь, видимо, что князь передумает, затем вернул его на прежнее место – в дорожную суму-калиту – и с явным сокрушением молвил:

– Выходит, окольничий Лятцкий солгал, сказавши, будто имел с тобой, князь, уговор? Несдобровать, значит, окольничему. Ой, несдобровать! Мой король не жалует лжецов.

Опешил князь Иван от такого нахальства, не вдруг нашелся, что сказать в ответ, литовский же посланед продолжал:

– Не стоит удивляться, князь. Тебе же хорошо известно, что князь Симеон Вельский и окольничий Иван Лятцкий присягнули моему королю.

Вот это – новость! У князя Ивана перехватило дыхание от столь дерзкой провокации литовцев, так удачно выбравших время для мести за то, что в свое время воротился он в свое исконное отечество, покинув Казимира. И не один. Уговорил и других князей ветви Черниговской. Приказал гневно:

– Взашей гоните! За рубеж удела моего! За рубеж России!

Не то решение принял князь. Ой, не то! Оковать бы посланца сигизмундова и свезти в Москву, к великой княгине Елене, но в горячке не подумал о последствиях сделанного опрометчивого шага.

На худой конец самому бы скакать в Москву. Но и этого князь не сделал. Думал, конечно, об этом, но тут некстати татарская сакма прорвалась через засечную линию, опередив на пару дней весть лазутчика. Обратный путь сакмы верный человек из степняков передал, оттого ее не выпустили. Сам князь повел дружину, чтобы отсечь путь отхода грабителям.

Сакму, как стало привычно княжеской дружине, казакам и стрельцам сторож, побили, награбленное татарами вернули хозяевам. Даже с лихвой. Ни одного татарского коня, ни одной сабли, ни одного доспеха, ни одного пленного татарина не взял себе князь, все раздал смердам, чтобы поскорее те встали на ноги, и это возвышало его в глазах подданных.

Гордясь удачей, князь Иван забыл даже о литовском посланце, но тут прискакал к нему вестовой от князя Ивана Вельского, главного воеводы речной рати. Уведомлял он Воротынского, что в самое скорое время поедет поглядеть, все ли ладно в полках, что стоят в крепостях по Оке, непременно тогда наведается и в его вотчину, просил поэтому не отлучаться из дома надолго.

Доволен князь Воротынский, что вспомнили о нем, велел Двужилу еще раз проверить самолично, все ли в полном порядке у дружины, чтобы комар носа не подточил, если задумает главный воевода догляд учинить; послал своих подручных на все сторожи, чтобы и там не углядел изъяну какого главный воевода, если соберется проверить, как идет порубежная служба – ждал, короче говоря, князя Ивана Вельского, как главного воеводу, а вышло совсем не то, к чему князь готовился.

Иван Вельский приехал к Воротынскому во дворец один, лишь с малой охраной. После традиционных взаимных поклонов, после представления Вельскому княжичей Михаила и Владимира и приглашения быть гостем в его доме, Вельский ответил Воротынскому:

– Недосуг, князь. Поговорим, уединившись, и – я в обратный путь.

Не смог скрыть разочарования князь Воротынский. Особенно тем, что даже с княжичами не хочет побеседовать главный воевода. Спросил недовольно:

– Иль помешают сыновья мои беседе? Сын мой Михаил уже дружину водит, литовцев и татар знатно бивал. Владимиру тоже воеводская стезя самой судьбой предназначена, коль мы порубежные князья.

– Ну, что ж, хочешь сынов позвать – зови.

– Спасибо. Только не обессудь, князь Иван, не стану я с тобой речи вести, пока не отобедаем, медку пенного по чарке-другой не осушим. Уважь хозяйку. Она старалась, чтобы гость остался доволен.

– И верно, хозяйку обижать негоже, – согласился князь Иван Вельский. – Прости, князь, что не подумал об этом. Времени у меня действительно – кот наплакал.

В дальнейшем все пошло, как и положено идти, когда в хлебосольном доме уважаемый гость: столы ломились от всякой всячины, кубками с пенным медом и фряжским вином обносила трапезующих сама хозяйка, меняя на каждый выход наряды (один краше другого); хотя и не терпелось узнать Ивану Воротынскому, с каким умыслом пожаловал главный воевода князь Вельский, а самому Вельскому тоже нужно было спешить, ни тот, ни другой не торопили время, всецело отдавая дань традициям гостеприимства. Особенно с удовольствием Иван Вельский целовал хозяйку, принимая из ее рук очередной кубок.

Потехе, однако же, час, а делу – время. Поклонился Вельский хозяйке низким поклоном, перекрестился на образа, висевшие в красном углу под лампадой, и попросил князя Воротынского:

– Веди в свои покои.

Когда они остались вчетвером, Иван Вельский сразу же заговорил о том, ради чего приехал. Не стал ходить вокруг да около.

– Известно ли тебе, князь, что князь Юрий Иванович Дмитровский, дядя государев, оклеветан Андреем Шуйским, и хотя клевета сия доказана, все же заточен Еленою?

– Ведомо. Я тогда в Москве жил.

– Известно ли тебе, князь, о беззаконной связи Елены с Овчиной?

– Слух доходил. Только с трудом верится в это. Она же – царица, а не шлюха.

– Шлюха! К тому же – жестокосердная. Князя Андрея Ивановича Старицкого, младшего дядю царя, тоже намерена оковать.

– Не сокрушусь. По его милости я сколько лет в темнице цепями звякал!

– Князя Михаила Глинского, кто восстает против Елениной связи с Овчиной, тоже грозится оковать!

– Предателю туда и дорога. Всех, у кого служил, предавал, а теперь в добродетель играет. К тому же, он – иноверец. Не верю я, что он искренне сменил папство на православие. Не верю!

– Ну а то, что в опале князья Оболенские, Пронский, Хованский, Полецкий, боярин Михаил Воронцов, разве не выказывает жестокого нрава Елены? Да и она тоже – иноверка.

– Верно. Не русских она кровей. И папистка в душе.

– А царь Иван Васильевич, сын ее, чьих он кровей? Палеологов и Глинских. Вот и прикинь, сподручно ли нам, князьям родовитым, шапки ломать перед бабой-иноверкой, перед сыном ее малолетним, тоже неведомо каких кровей? Будет ли он радетелем земли русской или своей гордыни ради самодержствовать, думать да гадать только остается.

– Что советуешь?

– Податься к Сигизмунду. Я к тебе с дружиной своей прибуду и – пошлем Елене письмо, что больше ей не присяжники.

Тихо стало в княжеском покое. Михаил и Владимир, молчавшие до этого от удивления от столь смелых речей, после такого откровенного предложения даже дышать перестали. Долго не отвечал Ивану Вельскому и сам князь Воротынский. Думал. Наконец вымолвил всего одно слово. Твердо:

– Нет!

– Ты, князь, сыновей спроси, прежде чем некать. Ты, князь самолично их будущее решаешь, не спросивши, мило ли им прозябать здесь, на порубежье, забытыми Еленой и боярами думными?

– Временщики Телепневы не вечны! – упрямо ответил князь Воротынский. – Россия – вечна.

– Думаешь, Шуйские или Глинские о тебе и князьях юных вспомнят? – продолжал Иван Вельский, словно не слышал последних слов о вечности России. – Не надейся. Шуйские себя государями видят по роду своему, а Глинские – прощелыги. Тоже своего не желают упустить или хоть чуток потесниться. Нас, Вельских, и то ни в грош не ставят, а Воротынские для них – пустое место. Им наплевать, что род ваш более знаменит, чем самих Глинских. Не упрямься, князь, а спроси сыновей, здесь ли им по душе, либо в Вильне блистать иль в самой Варшаве?

– Воля гостя, – без охоты, подчеркивая вынужденность совета с сыновьями, обратился к ним князь: – Вы все слышали, наследники мои, князья юные. Что скажете?

– Что ты, батюшка, сказал, то и мы повторим, – склонил русую свою голову княжич Михаил: – Мы – единое целое.

– Спасибо, сын! А ты что скажешь, Владимир?

– Повторю сказанное братом.

Князь Воротынский, довольный, развел руками.

– Не обессудь, князь Иван, за попусту потраченное тобой время, но слово наше твердо: под Сигизмунда не пойдем. У него тоже не мед, если в паписты не перекрестишься, а мы – православные, слава Богу, и честь державы нашей православной станем блюсти усердно. Здесь ли, на засечной черте, либо где в другом месте, куда государь пошлет. Доля княжеская – воеводить честно.

Явно расстроенным уезжал князь Иван Вельский, забыл даже, что планировал для отвода глаз побывать хотя бы на одной стороже. Сразу направил коня в Серпухов. Угнетало его и сомнение, верно ли поступил, открывшись Воротынскому, особенно при детях его, и призвав его в сообщники. За отказ Бог ему судья, а вот чего доброго в верховную думу и правительнице вестового с наветным письмом пошлет, тогда уж несдобровать.

Князю Воротынскому так бы и следовало поступить, коль скоро он искренне не желал ослабления России ни своей изменой, ни изменой других князей, считая переметчиков недостойными уважения людьми, но обида на верховную думу, на самою Елену, вовсе его забывших, все еще не проходила, к тому же он считал последним делом нарушать закон гостеприимства: не осуждать гостя, как бы он себя ни вел, не выносить на всеобщую молву то, о чем велась с гостем беседа. Это князь Воротынский считал для себя святым.

Правда, он намеревался переехать на какое-то время в московские свои палаты, чтобы снять возможные к нему подозрения, если кто другой, с кем князь Иван Вельский станет вести подобные речи, выдаст его, а верховникам и царице станет известно, что бывал Вельский и у него в гостях, – опасался Воротынский незаслуженной опалы, хорошо зная, что тогда не избежать допросов, а то и пыток; но скорая поездка в Москву не сложилась, а причиной тому стала новая сакма, прорвавшаяся через засечную линию.

Появилась она нежданно-негаданно. Ни станицы, высылаемые из сторож в Поле, ее не обнаружили, ни лазутчики не уведомили. Прошила сакма край белевскои земли, и пошла гулять по уделу Воротынских. Белевская дружина кинулась за сакмой, только у нее, как говорится, одна дорога, у татар-разбойников – сотни.

Князь Иван тоже с малой дружиной кинулся в погоню и тоже не успевал опередить ворогов, а шел лишь по ископоти сакмы. Горестно было видеть пограбленные и порушенные села, но Воротынский все же надеялся, что большая дружина, которую он отправил на засечную линию и повелел искать захоронки курдючного сала, а, найдя их, сесть в засаду, перехватит сакму и воздаст за содеянное зло сполна.

Неуловимость сакм – в их стремительности. Даже отход их с награбленным и полоном необременительным, как правило, быстр на удивление. Долго не могли порубежники засечной линии противопоставить той быстроте что-либо реальное. Чаще всего сакмы уходили безнаказанно. Создавалось такое впечатление, что ни люди, ни кони во время набега ничего не пьют и не едят, а только скачут и скачут. Даже грабят села почти без остановок. Как такому не удивляться, как не думать о нечистой силе?

Но удивление и суеверный страх прошли, когда один да другой раз казаки-порубежники нашли захоронки с бараньим курдючным салом, которые готовили татары загодя, особенно на пути возвращения в Поле. Курдючное сало им и пищей и водой служило. Как коням, так и всадникам. Подскачут, раскидают дерн и траву, напихают в рот коням сало, сами поглотают его живоглотом и – вперед. Если же казаки или княжеские дружинники сидят на хвосте, то и на такую стремительную кормежку время не тратят, а, похватавши курдюки, кормят салом коней на скаку.

Поначалу казаки разоряли захоронки, и это, конечно, имело эффект, но не так уж и большой: у татар всегда имелись запасные тайники. Пошли тогда порубежники иным путем: выставляли засады на том пути, который приготовлен сакмой для отступления. И очень важно было сторожам и станицам засечь подготовку тайников с салом, оповестить без промедления о том воевод. Если такое удавалось, к встрече с сакмой готовились, и даже случись, что она проскочит засечную черту, обратный путь ей будет заказан.

На этот раз станицы и сторожи готовились к встрече сакмы (в другом месте и чуть позже), о какой прислали известие из степи и, естественно, разведку на других участках границы ослабили, оттого и прозевали подготовку к набегу, оставив тем самым княжеские дружины Белева и Воротынска без нужных им сведений. Белевцы и воротынцы безуспешно пока гонялись за сакмой, и лишь надежда, что будет найден путь отхода татар, подбадривала их, питала мысль о справедливой мести.

Третий день погони. Сакма явно повернула на юг и ускорила без того сумасшедший темп. Преследователи отставали все больше и больше. Похоже было, что на сей раз грабители выскользнут в свои улусы безнаказанно, ибо так и не дождался вестей князь Иван Воротынский от своего сына Михаила, которого послал вместе с Двужилом и с большой дружиной на перехват сакмы. Князь досадовал, что на сей раз они оказались нерасторопными. Даже не удержался и посетовал княжичу Владимиру, которого взял с собой:

– Что-то не сладилось у Михаила с Никифором. Если не накажем сакму, она и на следующий год пожалует.

– Стал быть, худо, – согласился княжич Владимир, да собственно, он не знал, что ответить отцу. Попавший впервые в такую переделку, он был угнетен тем безжалостным разором, какой оставляли после себя крымцы, и не очень-то вникал в действия отца, а о большой дружине, которой надлежало отрезать пути отхода, вовсе не думал.

– Худей худого, – вздохнул князь Иван. – Срам. С какими глазами пожалуем домой?!

Только зря сокрушался князь-воевода. Прежде времени. Одна из станиц нашла, наконец, захоронку с салом. Далеко, правда, от засечной линии. Наверняка второй пункт питания на пути отхода. Выслушав гонца от станицы, княжич Михаил и Никифор Двужил прикинули, где может быть передовая захоронка и, выслав тут же казаков искать ее, поспешили следом со всей дружиной. Расчет их оказался верным. Ближнюю захоронку нашли скоро. Устроили ее татары почти сразу же за засекой, на большой лесной поляне. Никифор, осматривая местность, удивился даже:

– Иль ума у них мало, коль такое место выбрали?

Казак же из разъезда, нашедшего тайник, не согласился:

– Не о том, Двужил, говоришь. Место отменное. Не случай, ни за что не пошли бы его. На это басурманы и рассчитывали.

– На что они рассчитывали, им судить да рядить, – возразил Никифор. – А мы тут сготовим для них засаду. Тут всех и положим.

– А я бы не стал здесь засадить. Будто они дозоры впереди не имеют? Обнаружат те засаду, обойдет ее сакма лесом и – дело с концом.

– Верно, – поддержал казака княжич Михаил. – Если с полверсты вперед подадимся, в самый раз будет. Сакма, уверенная, что ее не ждут, не столь насторожена будет, да еще продолжит коней кормить на скаку, сами будут еще глотать сало. Тогда хорошо можно встретить.

Никифор согласился без упрямства. От разумного чего ж отмахиваться, цепляясь за свое?

С трудом, но нашли подходящее место. Совсем недалеко от опушки, за которой начиналась степь с редкими перелесками. Одно смущало: если кому из крымцев удастся прорваться сквозь засаду, уйдет тот, считай, от расправы.

– Ничего не попишешь. Бог даст, побьем и пленим всех разбойников, – заключил Никифор и принялся вместе с Михаилом устраивать так засаду, чтобы сакма оказалась в мешке. Предложил княжичу:

– Как считаешь, князь, не стать ли мне на выходе, а тебе горловину мешка завязать, чтоб назад не попятились басурманы да не растеклись бы по лесу?

– Согласен. Самые жаркие места возьмем под свое око.

Дружины белевская и малая воротынская, теперь уже сойдясь вместе, спешили по ископоти сакмы, понимали, однако, что нагнать ее не удастся: кони их шли на пределе сил, приходилось делать частые привалы, чтобы совсем они не обезножили, чтобы оставалась хоть какая-то надежда, а не наступил бы ее окончательный конец.

Передовые выехали на лесную поляну, где был тайник с салом, и поняли, что все, сакма ушла: в самом центре поляны дерн сброшен и, уже без мер предосторожности, разбросана и трава, а не очень глубокий, но широкий котлован поблескивал кусочками оставшегося от курдюков сала.

– Что? Можно ворочаться? – высказал воевода белевской дружины свое мнение. – Передохнем малое время и – по домам. Так, видно, Бог судил.

– Я пойду дальше. До самой степи. Тут уж всего ничего до нее осталось, – возразил князь Воротынский. – Пойду и в степь верст с полсотни. Вдруг на привал остановятся басурманы.

– Иль осилишь малой дружиной? Придется и мне с тобой.

– Пошли, коль так.

Тронулись, послав вперед дозорных на самых выносливых конях, и едва успели дружины втянуться в лесную дорогу, дозорные назад скачут. Восторженные.

– Все! Нет сакмы! Князь Михаил перехватил ее и побил!

Вернув свою и белевскую дружины на поляну, князь Воротынский с Владимиром порысил к большой своей дружине, и то, что увидел он, наполнило его сердце гордостью за сына, за боевую дружину свою: осталось от сакмы всего дюжины полторы пленных, пахарей освобождено более сотни, заводных коней, навьюченных добром белевских и воротынских хлебопашцев – внушительный косяк, а для оружия и доспехов, снятых с убитых ворогов, хоть обоз целый посылай.

Возвернув белевцам их пахарей и часть отбитого добра, тронулась неспешно отягощенная дружина князя Воротынского домой. Ни сам князь, ни сыновья его не предчувствовали беды, их ожидавшей. Князь блаженствовал душой и мыслями, благодарил Бога, что тот послал ему таких сыновей (он и Владимира считал причастным к победе), а княжичи тем временем вели разговор о том, как удалось Михаилу разведать тайники с салом и сделать засаду так ловко. Михаил старался объяснить младшему брату мотивы своих действий, особенно растолковывал то, отчего не сделана была засада вокруг поляны с тайником. О совете казака-порубежника он отчего-то запамятовал поведать. Каково же было удивление князя, сыновей его и всей дружины, что не встречал их, победителей, город колокольным звоном.

– Иль вестовой не доскакал? Не могло такого быть.

Вестовой доскакал, как и надлежало ему. Известил, что князь с дружиной возвращаются со щитом, но это не принесло радости ни княжескому двору, ни городу. Город уже знал, что во дворце князя полусотня стрельцов царевых ожидает князя и сыновей его, чтобы оковать. И как только князь и княжичи въехали в ворота, стрельцы отсекли их от дружины копьями наперевес, а стрелецкий голова, положив руку на плечо князя, произнес заученно:

– Именем государя ты, князь, пойман еси!

Руки дружинников без всякой на то команды легли на рукояти мечей, но князь остановил соратников:

– Царева воля для меня, холопа его – воля Господа Бога. – И к стрелецкому голове: – Дозволь проститься с княгиней да доспехи сменить на мягкую одежду?

– Нет! – резко ответил стрелецкий голова. – Одежда тебе и твоим сыновьям приготовлена уже. В пути смените.

Он, конечно же, не был извергом, но знал: сделай хоть малое попустительство, сам в цепях окажешься. Еще и на каторгу угодишь. С ним не станут цацкаться, как с князем…

Везли их споро, охрана ни днем, ни, особенно, ночью, не дремала, словно в руках у нее великие преступники, которые либо сами намерены сбежать, либо которых непременно попытаются отбить их сообщники. Когда же въехали в Москву, стрельцы сомкнулись вокруг двойным кольцом и так доставили прямиком в пыточную. Там их ждал конюший боярин князь Овчина-Телепнев-Оболенский. Пылал горн, раздуваемый мехами, пахло плесенью и паленым мясом, на широких скамьях, стоявших у замшелых, в кровяных сгустках стен, запекшаяся кровь перемежалась с совсем еще свежей. Справа и слева от горна – щипцы различной величины и формы, ржавые от несмываемой с них крови; но самое ужасающее зрелище представляла дыба, установленная в самом центре пыточной.

Князь Овчина-Телепнев подошел к князю Ивану, смерил его презрительным взглядом и спросил:

– В Литву захотел?!

Воротынский отмолчался, что вызвало явное раздражение Овчины. Он взвился:

– Я вопрошаю не шутейно: хотел в Литву?! С кем имел сговор?!

– Не помышлял даже. Сговора ни с кем не имел.

– Брешешь! Ведомо мне все. Сыновей тоже намеревался с собой увести!

– А мне сие не ведомо.

– Не дерзи! На дыбе повисишь, плетей да железа каленого испытаешь, иначе заговоришь! Благодари Бога, что недосуг мне нынче. Есть время вам раскинуть умишком и вспомнить, чего ради у вас гостил князь Иван Вельский, какой имел с ним сговор. Допрос снимать стану завтра. Не заговорите правдиво – дыба.

Князь Телепнев лукавил, что недосуг ему. На самом же деле пытать князя Ивана Воротынского и его сыновей не велела правительница Елена, как Телепнев не давил на нее. А правительницу сдерживала девичья клятва в вечной дружбе с княгиней Воротынской. Елена ждала ее. Знала, что примчится она вслед за мужем и сыновьями. И не ошиблась. На следующее же утро, еще в опочивальне, Елене сообщили о княгине Воротынской.

– Хочет тебя, государыня, видеть.

Но вместо обычного, к какому привыкли прислужницы Елены: «Пусть входит», последовало холодное:

– Подождет. Приму после завтрака.

Растянулась утренняя трапеза более чем на час. Затем Елена навестила сына, что тоже делала не так уж часто, и только после этого вспомнила о гостье.

– Просите княгиню.

Елена не пошла навстречу своей подруге, не обняла ее, как бывало прежде, не расцеловала, наоборот, принял горделиво-надменную позу царствующей особы (для нее – полячки, надменность, брезгливо-пренебрежительный взгляд на россиянку, хотя и княгиню, был естествен, и прежде она играла в дружбу, сейчас же предстала перед княгиней в настоящей своей натуре), величественным жестом, словно нисходит до величайшей милости, указала княгине на узорчатую лавку, сама же села на массивный стул, формой и дорогой инкрустацией схожий с троном. Спросила с холодной величавостью:

– Слушаю тебя, княгиня. С чем пожаловала?

И без того подавленная, теперь еще удрученная столь ошарашивающим приемом, княгиня выдавила с трудом:

– Тебе, Елена, – поправилась спешно, – великая княгиня государыня наша, ведомо, чего ради я здесь.

– И что же ты хочешь?

– Милости.

– Ха, милости! Не я ли вызволила супруга твоего из оков, поверив твоей мольбе, что чиста его совесть, а вышло как?!

– Никак не вышло. Чист в делах и помыслах мой князь. И дети мои чисты.

– Чисты, говоришь?! А ты сама не желаешь в монастырь?!

– За что, Елена, – вновь спешно поправилась, – государыня?

– Лятцкий гостевал у вас, чтоб сговориться о присяге Сигизмунду?!

– Свят-свят! – перекрестилась княгиня. – Гостевать – гостевал, то правда, речи, однако, ни о Литве, ни о Польше не вел. Клянусь детьми своими. Князь, верно, удивился, чего ради окольничий пожаловал к забытому всеми князю, а мне-то что, я – хозяйка. Как же гостя за порог выставлять?

– Ишь ты – хозяйка! Или тебе путь ко мне был заказан что ни пришла с вестью, что Лятцкий гостил? Не удосужилась! Лятцкий с Симеоном Вельским – в бега, вы – в удел.

– Не ведали мы той крамолы. Покуда посланец от Сигизмунда не пожаловал.

– Письмо сигизмундово к твоему супругу у меня. Да и сам посланец в руках у князя Телепнева побывал. В письме черным по белому писано: сговор с Лятцким был. На дыбе подтверждение тому устное получено!

Холодный пот прошиб княгиню. То, что не сделал сам князь, сделал кто-то из младших воевод, вовсе не оповестив своего государя. «Предательство! Кто предал?! Кто?!» Не подумала она, что за ее мужем князь Телепнев по повелению Елены установил слежку. В голову такое даже не приходило. Ответила резко, вопреки полной своей растерянности:

– Князь Воротынский, не взяв письма, велел взашей гнать посланца сигизмундова!

– И это я знаю. Только, думаю, не игра ли коварная?

– Нет, государыня! Нет! Поверь мне!

– Я бы, возможно, поверила, только как ты объяснишь то что вскорости после сигизмундова посланца князь Иван Вельский наведался к вам?

– Как главный воевода. Князь мой дружину, почитай, вылизал, на сторожи людей своих разослал…

– Чего же Вельский, отобедавши, тут же воротился в Серпухов? Теперь он окован. Вина его в желании присягнуть Сигизмунду.

– Не было, государыня, речи о крамоле какой. Я как хозяйка сама кубки гостю почетному подносила. Все на слуху моем было. Ни слова о Сигизмунде. После трапезы на малое время по воеводским делам, думаю, удалились мужчины. Князь, сыновья мои и гость. Только вскорости князь Вельский велел подводить коня. Не в духе. Должно быть, о сакме супруг мой ему поведал. Из степи весть пришла, будто готовится еще одна сакма. Одну, что после сигизмундова посланца налетела, побили, ан – новая наготове.

Зря княгиня упомянула об уединенном разговоре мужчин, особенно о том, что в разговоре участвовали и ее сыновья. Ой, как опрометчиво было это признание! Слукавить бы, стоять на том, что сразу после трапезы поспешил Вельский в Серпухов, что,кроме того, как идет служба на сторожах, кроме рассказа, как была побита последняя татарская сакма, ничего не говорилось; но княгиня не привыкла хитрить, а сейчас, когда просила за мужа и детей, вовсе не желала что-либо скрывать, веря, что рассказанная ею правда вполне убедит Елену в невиновности князя и княжичей. Как она ошибалась! Проводив просительницу, Елена позвала князя Телепнева.

– Думаю, дорогой мой князюшка, Иван Воротынский не замышлял крамолы, а вот склонять к Сигизмунду его склоняли.

– Он, моя Елена, виновен уже в том, что не донес об этом.

– Верно. Я не намерена миловать Воротынских. Более того, прошу, мой князь, дознайся, о чем с ними говорил изменник Лятцкий и, особенно, Иван Вельский.

– Станут ли они признаваться миром?

– Заставь!

– Благослови, Господи!

В то самое время, когда правительница Елена и любезный сердцу ее князь Овчина-Телепнев обсуждали судьбу узников Воротынских, князь Иван советовался с сыновьями, как вести себя под пытками, которых, по его мнению, им не миновать.

– Самое легкое – выложить все о намеках окольничего Лятцкого и о предложении князя Ивана Вельского. Все, как на духу. Обвинят тогда за недонос. Опалы не снимут, особенно с меня, но живота не лишат. Только, мыслю, чести роду нашему такое поведение не прибавит. Лятцкий и Вельский на порядочность рассчитывали, со мной беседуя, а я – предам их. По-божески ли? По-княжески? Доведись мне одному под пытку, я бы отрицал крамольные речи. Лятцкий лишь наведался и все тут, а главный воевода о сторожах и сакмах знать желал. Посильно ли вам такое? Сдюжите ли плети, железо каленое, а то и – дыбу?

– Посильно, – без пафоса ответил Михаил. – С Лятцким мы не виделись, ты, князь-батюшка один его потчевал, князь же Вельский по воеводским делам прибыл, о порубежной страже речи вел.

– Верно все. Как ты, князь Владимир?

– Умру, но лишнего слова не вымолвлю!

– О смерти – не разговор. На пытках мало кто умирал. Выдюжить боль и унижение не всякому дано.

– Выдюжу.

– Славно. А смерть? Она придет, когда Бог ее пошлет. За грехи наши тяжкие.

Трудно сказать, за какие грехи Бог послал смерть, чтобы прибрала она к своим костлявым рукам князя Ивана Воротынского, но отдал он Богу душу сразу же после пытки, хотя его самого Овчина лишь «погладил» плеткой.

Когда их ввели в пыточную, каты без лишних слов сорвали одежды с Михаила и Владимира, а князя Ивана толкнули на лавку в дальнем углу, чуть поодаль от которой, за грубым тесовым столом сидел плюгавый писарь, будто с детства перепуганный. Гусиные перья заточены, флакончик полон буро-фиолетового зелья. Писарь словно замер в ожидании. Бездействовали и каты. Лишь крепко держали гордо стоявших нагими юношей, статных, мускулистых, хотя и белотелых. Вошел Овчина-Телепнев. Сразу к князю Ивану Воротынскому.

– Выкладывай без изворотливости, какую замыслил крамолу против государыни нашей, коей Богом определена власть над рабами ее?! Что за речи вел ты с Лятцким да с Иваном Вельским?! Не признаешься, детки твои дорогие испытают каленое железо.

Горновой тем временем принялся раздувать угли мехами, и зловеще-кровавые блики все ярче и ярче вспыхивали на окровавленных стенах и низком сыром потолке пыточной. Овчина-Телепнев продолжал, наслаждаясь полной своей властью:

– Погляди, как великолепны княжичи. Любо-дорого. Останутся ли такими, в твоих, Ивашка, руках.

Шилом кольнуло в сердце оскорбительное обращение Овчины. Словно к холопу безродному. Едва сдержался, чтобы не плюнуть в лицо нахалу. Заговорил с гордым достоинством:

– С окольничим Лятцким никаких крамольных речей не вел. Приехал он с Богом и покинул палаты мои с Богом. С главным воеводой речной рати князем Иваном Вельским о сторожах и сакмах да о новых засеках речи вели, потрапезовав.

– Брешешь! – гневно крикнул Овчина-Телепнев и огрел витой плеткой князя по голове, затем повернулся к юным князьям, которые рванулись было на помощь к отцу, но каты моментально заломили им руки за спины (им не впервой усмирять буйных), и вроде бы не слыша невольно прорывающиеся стоны сквозь стиснутые зубы, спросил вовсе без гнева:

– Верно ли говорит отец ваш?

– Да, – в один голос ответили братья.

– Гаденыши! – прошипел Овчина и крикнул заплечных дел мастерам: – В кнуты! В кнуты!

Долго прохаживались по спинам княжичей, прикрученных к липким от неуспевающей высыхать крови лавкам; синие рубцы, вздувавшиеся поначалу от каждого удара, слились в сплошное сине-красное месиво, но юные князья даже не стонали. А Телепнев время от времени вопрошал князя Воротынского:

– Одумался? Может, прекратить?

– Я сказал истину, – упрямо отвечал Воротынский. – Наветом род свой не опозорю!

Истязатели взяли раскаленные до синевы прутья. Овчина вновь к Воротынскому:

– Ну?

– Навета не дождешься.

Вновь удар плеткой по голове и крик гневный:

– Пали змеенышей!

Медленно, словно выжигали по дереву, навели на ягодицах юных князей кресты. Шестиконечные. Православные. И вновь даже стона не вырвалось из уст истязаемых.

Телепнев все грозней подступает к князю-отцу. Теперь уже предварил вопрос ударом плетки.

– Ну?!

– Ни слов крамольных не вел, ни мыслей крамольных не держал.

Еще удар плеткой по голове, еще и еще… Затем, выплеснув в эти удары все зло души своей, Овчина обмякшим голосом повелел:

– Все. Достаточно на первой раз. Пусть поразмыслят, каково будет в следующий. Глядишь, сговорчивей станут.

Князь Воротынский поднялся было с лавки, чтобы подойти к детям, помочь им накинуть хотя бы рубашки, но ноги не удержали его. Ничего у князя не болело, только полная пустота в груди и ватные ноги. Княжичи кинулись к отцу, забыв о своей боли, принялись оттирать с его лица кровь, потом, помогая друг другу, быстро накинули лишь исподнее. Михаил обнял отца и повел его, немощного старца, а Владимир понес одежду свою и брата. В темнице князь Иван совсем обессилел, слабея с каждой минутой. Выдохнул с трудом:

– Все. Отхожу. Так угодно Богу. Покличьте священника.

Когда стражнику передана была воля умирающего, князь немного ободрился. И заговорил почти обычным своим голосом:

– Живите, братья, дружно, поделив по-божески удел. Мать лелейте, – замолчал, собираясь с силами, затем, после довольно длительной паузы, продолжил: – Ни о какой Литве не помышляйте. Никогда нет счастья русскому князю вне России. Государю служите честно. Власть его от Бога. На порубежье ли велит воевать, полки ли даст, все одно радейте. О чести рода своего всегда помните. Прошу… Повелеваю… на государя зла в сердце никогда не держите и помните – вы не только князья удельные, но еще и – служилые. Помните…

Смежились веки князя-воеводы, вздохнул он облегченно, словно отрешился от всего земного в мире сем, и утих навечно. Без покаяния отдал Богу душу. Четверть часа спустя пожаловал в темницу священник. Не служка казенного двора, а настоятель Архангельского собора. Поняв, что опоздал, перекрестил скорбное лицо свое и выдохнул:

– Прости, Господи, душу мою грешную, – осенил крестным знаменем покойника, покропил его святой водой и, поклонившись покойнику, вновь выдохнул скорбно: – Прими, Господи, раба твоего в лоно свое, а мя грешного прости.

Покойника унесли, пообещав детям, что похоронит его правительница по достоинству рода его, а вскоре после этого еще раз отворилась тяжелая дверь темницы, и стрелец-стражник внес полный поднос яств, явно приготовленных не на кухне казенного двора. Да и сам стрелец не вписывался в образ стражника: молод, златокудр, щеки пылают здоровым румянцем, словно у девицы-красавицы, глаза голубые добротой искрятся. Пояснил стрелец заговорщицки:

– Сам князь Телепнев прислал.

– Неси назад! Не станем из рук его брать милостыню, – заупрямился Михаил. – Он убил нашего отца.

– Не гневайте всесильного. Вас жалеючи говорю. Какое он слово скажет, такое Елена-блудница повторит.

Сказал стрелец и опасливо поглядел на дверь, не подслушивает ли кто.

– Как звать-величать тебя?

– Фрол. Сын Фрола. Фролов, выходит, я. Фрол Фролов.

– Не опасаешься, Фрол, что крамольное твое слово мы вынесем из темницы, себя спасаючи?

– Нет, – с мягкой улыбкой ответил стрелец. – Не того вы поля ягоды. Сразу видно.

– Спасибо.

Стрелец достал из кармана склянку с серой мазью и подал Михаилу.

– Эта мазь от меня. Алой на меду и пепел ватный. Спины и задницы помажете, враз полегчает.

– Стоит ли? Завтра снова высекут да припалят. Может, сегодня даже.

– Не высекут, Бог даст. Глядишь, больше не угодите в пыточную.

Эти слова молодого стрельца взбудоражили юные сердца князей. Появилась у них надежда на милость правительницы. Увы. В пыточную их и впрямь больше не водили, но освободить не освобождали. Даже оков не сняли. Так настоял Телепнев. Кормить только стали лучше.

Когда Телепнев сообщил правительнице о смерти князя Ивана Воротынского, она даже опечалилась.

– Как разумею я, мой дорогой князь, безвинен покойник.

– Может быть. Строптив уж больно был. И отпрыски его ему под стать.

– Рыб бессловесных желаешь в подданных?

– Рыб – не рыб, а послушание власти чтобы было.

– Выпустить, дорогой мой князюшка, Воротынских следует.

– В мыслях не держи. Мстить начнут. Как пить дать. Если не мыслили прежде Сигизмунду присягнуть, теперь – переметнутся. Пусть посидят в темнице окованные, поубудет строптивость, прилежней станут служить.

– Возможно, ты и прав. Как всегда. Будь по-твоему. Только гляди мне, не умори их голодом. Не стань детогубцем.

– Не уморю, государыня моя. Не уморю.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

– О, Господь наш Христос! Велико твое терпение! Как сел змей лютый Улу-Магмет на змеином месте, так и застонала земля православная, запылали города русские, опустошались села! И ты, Господи, видишь, что мы, кто ведет свод род от кроткого праотца нашего Иакова, смиряемся, как Иаков перед Исавом, перед суровыми и безжалостными потомками гордого Измаила. О каменные сердца их, о ненасытные их утробы! Безгрешных младенцев, агнцам подобных, когда те протягивают к ним руки свои, будто к отцам родным, кровопийцы те окаянные душат их своими басурманскими ручищами либо, взяв за ноги, разбивают головы младенцев о стены и, пронзив копьями, поднимают в воздух! О солнце, как не померкло ты и не перестало сиять?! Как луна не захлебнулась в крови христианской, и звезды, как листья с деревьев, не попадали на землю?! О земля, как можешь выносить ты все это зло, не разверзнув недр своих и не поглотив извергов в ад кромешный?! Кто в состоянии думать о животе своем, зная, что басурманы-измаильтяне разлучают отцов и матерей с детьми их, мужей отрывают от жен своих, на ложе возлежащих, невест, еще не познавших горлиц супругов своих, похищают словно звери, пришедшие из пустыни! А процветающие в благоденствии, богатством кипящие, подобно древнему Аврааму подающие нищим и странникам, полонянников выкупающие на волю из рабства басурманского, в мгновение ока становятся нагими и босыми, лишаясь собранного великим радением имущества, разграбленного руками поганых!..

Юный царь всея Руси великий князь Иван Васильевич говорил пылко, убедительно о тех варварских походах, какие почти каждый год совершали казанцы на земли православной России, о том, что не единожды великие князья, особенно отец и дед его, пытались установить мирные соседские отношения с казанцами, смиряя время от времени кровожадность их; те клялись больше не проливать крови христианской, но всякий раз коварно нарушали свои обязательства – вновь лилась кровь, снова пылали города и села, вновь стонала земля от злодейства неописуемого.

Не бывало на Руси еще ни князей, ни царей, кто вот так вдохновенно держал бы речь перед боярами, воеводами и ратниками, чтобы поднять их дух, чтобы до глубины сердец осознали бы они, ради какой цели великой вынимают мечи из ножен и отдают жизни свои в руки Господа Бога, и рать слушала своего царя с нескрываемым восторгом, а седовласые воеводы не стеснялись слез умиления.

Восторгался царем и Михаил Воротынский, готовый лобызать его руки, и случись сейчас вдруг какая-либо нужда защитить Ивана Васильевича, бросился бы, не медля, на помощь, хотя это грозило бы ему смертью. Какой уже раз он твердил себе: «Слава Богу, венец Мономахов у благочестивого, доброго и справедливого царя! Слава Богу!»

Наверное, в первые годы после венчания на царство Ивана Васильевича, после его клятвы быть судьей праведным и пастырем добрым своему народу, многие князья, бояре и дьяки думали так же, службу правили, радея в угоду юному государю, но князья Воротынские, Михаил и Владимир, особенно старались любое поручение царя выполнять быстро и точно, ежечасно подчеркивая свою к нему преданность и любовь. Да, собственно говоря, иначе и быть не могло. Сколько надежд похоронено в звоне цепей, сколько тревожных недель и месяцев пережито в сыром и темном подземелье, особенно после того, как с необычной даже для Флора лихостью влетел тот в конуру их и выпалил: «Все! Нет Елены-блудницы! Шуйские ее отравили!»

«Что ты говоришь. Бог с тобой? – изумился Михаил. – Она же государя нашего мать. Она сама – царица. Иль не грех страшный – лишать ее жизни?!»

А князь Владимир с удивлением спросил: «Тебе-то чего плохого сделала великая княгиня Елена?»

Будто не услышал вопроса-упрека Фрол, не растерялся, а все так же, сияя радостью, продолжил: «Теперь князь Телепнев-Оболенский согнет в рог всех врагов своих. Сердовольство Еленино, ему мешавшее, теперь не помеха! Шуйские первыми поплатятся!»

Михаил и Владимир перекрестились, как бы отгоняя колдовское наваждение, не стали больше вести со стрельцом опасные речи, хотя привыкли к нему и вполне ему доверяли, но уж слишком тревожной для них была эта очередная новость Фрола. Могла она принести им более зла, чем добра.

Не подумали они, отчего так восторженно воспринимает Фрол трагическое событие, их мысли были заняты другим, и как только стрелец-стражник оставил их одних, они вполголоса, к чему уже давно приучили себя, чтобы не подслушали их за дверью, принялись обсуждать, как смерть Елены-правительницы скажется на их судьбе. И так они прикидывали, и эдак, а ответа верного никак не получалось. Усиль свою власть Овчина, конец тогда им. Это уж как пить дать. До сих пор у них в памяти часы в пыточной, надменно дикий взгляд мучителя, лицо его, пышущее гневом от бессилия. Нет, он не простит их упорства, ему раболепные к душе. Только, как им виделось, скорее всего, Овчина окажется в этом самом подземелье окованным либо лишится головы своей на плахе, и тогда вполне возможна свобода. Но какая? С возвратом всего, чего достойны они по роду своему, либо воля без отчего удела, без боярства и думства. Устроит ли их судьба третьесортного порубежного воеводы, князей не вотчинных, а только служилых? Нет, конечно. Владимировичи они! Владимировичи!

Только зря они заранее расстраивались, обсуждая, как станут вести себя в том или ином положении, ничего не менялось в их судьбе ни тогда, когда Овчина-Телепнев продолжал еще властвовать, ни потом, когда главой правления объявил себя князь Василий Шуйский, бросивший в темницу Телепнева, а затем уморивший его голодом; ни после смерти самого князя Василия Шуйского и захвата власти князем Иваном Шуйским; ни после торжества князя Ивана Вельского, от которого братья Воротынские ждали милости, ибо не мог не знать Иван Вельский, что отец их, Иван Воротынский, принял смерть, спасая Вельского, нет, князь Иван, словно совершенно забыл свое посещение дома Воротынских и то, что открой Воротынские суть его предложения, топор палача отсек бы мятежную княжескую голову.

Впрочем, изменения все же произошли: казенный харч стал хуже после падения Овчины-Телепнева, зато Фрол Фролов стал намного больше приносить от себя, как он всегда подчеркивал, домашних яств. О том же, что продукты для роскошных блюд поступали прямехонько из вотчин узников заботами их матери, Фрол умалчивал. Да и стал Фрол настолько предупредительным, что казалось, будто не охранник он, а слуга дворовый, слуга преданный.

Между тем Фрол сослужил узникам действительно знатную службу. Он знал, что князь Иван Вельский выпущен малолетним царем вопреки воле Шуйских и по просьбе митрополита Иосифа, вот и посоветовал Фрол княгине проторить тропку в митрополичьи палаты. Не вдруг митрополит внял мольбам матери-княгини, понимая, что раз Воротынские посажены матерью государя, тот поостережется снимать с них опалу, но, в конце концов, отступил перед настойчивостью и добился-таки от царя воли невинным братьям. Более того, сумел так повернуть дело, что прямо из темницы князей Михаила и Владимира доставили в царевы палаты. И не куда-нибудь, а в комнату перед опочивальней, где принимал царь самых близких людей для доверительных, а то и тайных бесед, и откуда шел вход в домашнюю его церковь.

Не в пыточной, а здесь, в затейливо инкрустированной серебром и золотом тихой комнатке признались братья в том, что в самом деле склонял их к переходу в Литву князь Иван Вельский, только получил твердый отказ, и что причина крамолы Вельского – не любовь к Литве, а нелюбовь к самовольству и жестокости князя Овчины-Телепнева да его подручных, угнетающих державу.

«Ишь ты! – недовольно воскликнул государь-мальчик. – А еще сродственник! За право царево бы заступиться, так нет – легче пятки смазать!» «Мы ему то же самое сказывали. Предлагали вместе бороться со злом. Сами же честно оберегали украины твои, государь». «Не передумали, в оковах сидючи, верно служить государю своему?» «Нет. Зла не держим на твою матушку-покойницу, а тем более на тебя. Животы не пожалеем». Довольный остался ответом Иван Васильевич и, подумав немного, сказал: «Вотчину отца вашего оставляю, как полагается, в наследство вам, а тебе, князь Михаил, даю еще Одоев. В удел. Пойдемте помолимся Господу Богу нашему».

Утром князья Михаил и Владимир поспешили в думу, зная, что государь станет держать совет, покинуть ли ему Москву, оставаться ли в ней, ибо от главного воеводы речной рати Дмитрия Вельского привез гонец весть весьма тревожную: Сагиб-Гирей, казанцами изгнанный, но захвативший трон крымский, переправился через Дон, имея с собой не только свою орду, но еще и ногайцев, астраханцев, азовцев, а главное – турецких янычар с тяжелым огнестрельным снарядом. Со дня на день жди, что осадят татары Зарайск, гарнизон которого не так уж велик, и надежда оттого лишь на мужество ратников и горожан да на воеводу крепкого Назара Глебова.

И еще передал гонец, уже от себя, что русская рать в бездействии, ибо воеводы затеяли местнический спор, враждуя меж собой за право возглавлять полки. Вот эти-то, тайно сказанные слова, повергли государя-дитятю в полное уныние. Еще дед его заставлял бояр в походе не место свое оспаривать, а там воеводить, где государь укажет; отец тоже твердо держал это правило, приструнивая крепко самовольщиков; и вот теперь, пользуясь малолетством царя, бояре вновь взялись за старое в ущерб делу, в утеху гордыни своей – как от такой вести не расстроиться? Решил государь-мальчик просить помощи у Бога и митрополита в Успенском храме.

Братья Воротынские так рассчитали, чтобы прибыть на думу без опоздания, но не слишком рано, дабы не вести праздные разговоры с князьями-боярами, ибо не желали лишних вопросов о прошлой опале и нынешней милости, но их расчет оказался зряшным – думная палата, куда они вошли в самое, как им казалось, время, гудела растревоженным ульем. Только рынды стояли неподвижно справа и слева от трона, держа на взмахе узорчатые серебряные топорики, думные же бояре не сидели чинно на лавках по местам своим родовитым, а торчали кучками в центре палаты, да и бояр, как увидел Михаил Воротынский, не насчитывалось и половины.

«Что случилось?!» – тревожно спросил Михаил брата, хотя понимал нелепость вопроса к тому, кто знал нисколько не больше его самого. Владимир пожал плечами. Его тоже обожгла мысль, не произошло ли что с государем страшного. Очень худо такое для них. Очень. Вчерашняя царева милость может обернуться бедой.

Их заметили. Им стали кланяться. Почтительно. Отлегло у братьев от сердец. Но интерес, что же случилось, еще больше разгорелся. Подошли молодые князья к одной из боярских групп с вопросом, но получили не ответ, а вопрос: «Иль не сказал вчера вам государь о Сагиб-Гирее, разбойнике?» «Поведал. Сказал и то, что с думой совет станет держать. Он и о полках сказал, идущих в помощь окским. В Серпухов, в Калугу, в Тулу, в Рязань. Без испуга речи вел…» «Молится государь в Успенском храме. Митрополит службу правит. В слезах, сказывают, государь. И то верно, дитя малое». «Отчего в слезах-то?» «Бог ведает. О том и наши думки».

Вскоре всезнающие дьяки внесли ясность: государь молит Бога, чтобы его, не имеющего ни отца, ни матери, ни силы в разуме, ни крепости в деснице, не покинул тот, спас бы, как спасал Русь от ворогов при отце и деде. И еще молит, чтобы бояре в час смертельный не кичились бы родовитостью своею, а служили бы ревностно Богу, государю и отечеству там, какое место каждому определено.

«Иль мы неслухи какие?! – возмутилось сразу несколько думских. – Да мы за государя нашего живота не пожалеем! На унижение пойдем с охотой!..»

Развить верноподданнические возмущения никому не удалось: влетел думный дьяк и крикнул: «Идет! С митрополитом вместе!»

Степенно вошел в думную палату мальчик-государь, даже не подумаешь, что всего несколько минут назад молил он со слезами Бога, чтобы призрел тот его, сироту. Чинно воссел на трон и, обождав, пока бояре примолкнут, угнездившись всяк на своем месте, заговорил вполне достойно государя: «Ваше слово хочу слышать, думные бояре, где нынче место мое: в Кремле ли оставаться, ускакать ли, как поступали отец мой и дед?»

Обычная тишина. Никто не желает первым высказываться, пока царь не повелит кому-либо, указав на того перстом. А государь-ребенок, повременив для порядка немного, стал опрашивать бояр поименно. И удивительная пошла разноголосица. Кто-то даже совет дал укрыться царю в дальнем монастыре-крепости тайно, чтобы никто не знал в каком. Казну тоже предлагали увезти. И тоже тайно. Выступали и за то, чтобы остался царь в Москве, и таких набралось немало. Михаил же Воротынский еще более смело высказался:

– При рати тебе, государь, самому бы быть. Надежней оно так.

Враз нашлись те, кто поддержал князя Воротынского, убеждать принялись царя, что рать вдохновится и прекратятся тотчас чинные споры меж воеводами, но этому мнению не дал полностью укрепиться митрополит. Он не поддержал эту крайность, но не согласился и с тем, чтобы государь покинул Москву. Обосновал это тем, что нигде царю не безопасно: в Нижнем – казанцы, в Новгороде – от шведов угроза, в Пскове – от Литвы. Да и оставить Москву не на кого. Есть брат у царя, но тот еще малолетней. «Решать, однако, государь, тебе, – закончил митрополит свою речь. – Как скажешь, на то получишь благословение церкви».

«Остаюсь!» – твердо произнес царь, и было умилительно смотреть на десятилетнего ребенка, как гордо он вскинул голову и с каким торжеством глядел на бояр.

Принялись обсуждать, какие меры принять для обороны Москвы, но особенно Кремля, где и как спешно полчить ратников для усиления окских полков, каких воевод послать на Оку, и вот тут князь Иван Вельский предложил не медля ни дня отправить князей Воротынских в свои уделы. Чтобы, как он сказал, не без пригляду оставались верхнеокские города, если частью сил крымцы пойдут Сенным шляхом.

По душе Михаилу и Владимиру такое поручение, но и удивления достойно: отчего ни слова о том, какую рать дать им под руку?

Увы, и царь, по малым годам своим не ведающий ратного дела, согласился с князем Иваном Вельским, повелев братьям Воротынским завтра с рассветом поспешить в свои уделы. Вот и вышло, что оказались они лишь со своими дружинами, но если дружина Воротынска виделась им надежной, то дружина Одоева – замок с секретом. Чтобы отомкнуть его – время потребно. А будет ли оно? Обойдется ли? Надоумит ли Бог татар не идти Сенным шляхом?

Прежде чем ехать домой, Михаил с Владимиром завернули в Казенный двор, чтобы испросить у стрелецкого головы Фрола Фролова в стремянные князю Михаилу. Князь Михаил вынашивал такое намерение давно, только ждал, когда минет опала и можно будет сразу же взять к себе молодца, так много доброго им сделавшего.

Стрелецкий голова удивился просьбе князей-братьев. Пожал плечами. «Овчины он человек. Тот его к вам подослал…»

Не очень-то поверилось в это братьям. Никакого худа они от него не видели, за крамольные речи, какие с ним вели, никакого зла не получали; но возражать стрелецкому голове князья не стали. Михаил ответил: «Теперь Овчины нет». «Овчины нет, найдется другой изверг. У трона всегда и добра вдоволь, и зла. Глядите, не пожалеть бы. А так – что, так – берите».

Братья не прислушались к совету пожилого, видавшего виды на Казенном дворе головы, велели Фролу нынче же прибыть к ним во дворец.

Прискакав домой, и, распорядившись готовить в дорогу коней и малую охрану, сели князья-братья за стол, с любовью накрытый княгиней-матерью. Теперь они вместе, она теперь всю материнскую любовь направит на то, чтобы сыновьям было в доме удобно и покойно. Увы, сыновья сразу же сбили сияющую ее радость, сказав о повелении царя спешить в уделы, на рубежи, дабы встретить там крымцев.

«Господи! – истово перекрестилась княгиня. – Иль денечков хоть несколько с матерью непозволительно побыть?! Кто ж вам так удружил?» «Князь Иван Вельский». «Бесчестный!»

Вроде бы, как молва идет, правит, растолкав всех, Иван Вельский думой мягко, даже с Шуйским, кто его заточил в подземелье и оковал, поступил милостиво, оставил без гонения, а гляди ж ты, сразу увидел, что Иван Васильевич намерен приблизить к себе юных князей, тут же когти выпустил. А иначе не оценишь совет князя Вельского отправить Воротынских в уделы их спешно, еще и без рати. Чтобы, значит, не смогли совладать с крымцами, если те подступят к верхнеокским городам. Не любы, выходит, юные князья властолюбцу! На одно надежда: минует их, Бог даст, лихо лихое.

Надежда – штука, конечно, добрая, но если без огляда на ту надежду прикидывать, то получается, что Сагиб-Гирей непременно повторит ту тактику, какая привела их с Мухаммед-Гиреем к великому ратному успеху. Нельзя отбрасывать и то, что идет с ханом крымским предатель Симеон Вельский, а тому хорошо известно, что полки, высылаемые на весну и лето к Оке, в верховье станов не имеют, там только дружины в крепостях и сторожи на засеках, выставлять которые начали при покойном князе Иване Воротынском по его разумению. Дело оказалось весьма сподручным, однако получить своевременно весть о ворогах – это лишь полдела, чтобы побить их, нужна рать. Не справятся дружины с крымцами, если те направят по Сенному шляху тумен, а то и два. Никак не справятся.

Братья Воротынские ошибались: Сагиб-Гирей – не Мухаммед-Гирей, ему не свойственна военная хитрость, да и советник его, князь Симеон Вельский, не чета атаману Дашковичу, вот и, не мудрствуя лукаво, повел свои тумены крымский хан к Оке мимо Зарайска, оставив под городом малую часть своих сил. Времени у князей Воротынских, поэтому, оказалось достаточно, чтобы собрать все верхнеокские дружины в один кулак, поставив над ними воеводою Никифора Двужила, не оценив усердную хлопотливость Фрола Фролова, который крутился, как белка в колесе, исполняя поручения своего государя.

Правда, что касалось своей Одоевской дружины, Михаил не делал ни шага, не посоветовавшись с Фролом, а все распоряжения дружине передавал через него, сразу поставив таким образом привезенного с собой стремянного как бы своей правой рукой; только с первых же дней стал замечать, что услужливость и старание, суетливое, показное, не всегда шли на пользу дела, чаще даже вносили путаницу. Оправдывал князь Михаил Фрола неопытностью того и до поры до времени не жалел, что дал Фролу верховенство над дружиной. Фрол же считал, что честь ему не по заслуге. За содействие в освобождении братьев они просто обязаны были поставить его над всеми дружинами. Обиду свою, правда, Фрол не показывал. В себе затаил.

Время шло. Крымцы не появлялись, ни ископоти не встречались, ни сакмы не прорывались через засечные линии; уже казалось братьям, что все обойдется, а это и радовало, но и огорчало: тишь да благодать – хорошо, конечно, только видна ли станет при этом их радивость, станет ли царю известно их воеводское мастерство? Самое лучшее, как они мыслили, если бы появился небольшой отряд крымцев, разбить который оказалось бы лестно и славно, но, похоже было, так и простоят они со своими дружинами и частью сторожи, в кулак собранной, в полном безделии. Михаил даже намеревался в ближайшие дни разослать казаков и стрельцов-порубежников по сторожам, чтобы бдили бы ископоти и сакмы да еще слали бы дополнительные станицы в Поле, только Двужил отговорил. «Когда лазутчики весть дадут, что Сагиб побег восвояси, тогда и рассупонимся. Иль взашей нас кто тычет?»

Послушал Двужила, оставил на время все как есть и не пожалел: от Челимбека в Воротынск прибыл тайный посланец, оттуда быстро доставили его в стан братьев Воротынских. Принес тот посланец важную весть: Сагиб-Гирей повернул от Оки, увидевши великое войско московское, на Пронск пошел, чтобы не совсем с пустыми руками возвращаться. Возьмет город, тогда уж – за Поле, в Тавриду. И еще посылает тумен во главе с царевичем Иминем вверх по Оке. В том тумене нойоном Челимбек. Ни Одоев, ни Белев, ни тем более Воротынск брать тумен не будет, только осадят для того, чтобы сковать дружины, а каждого третьего отрядят для грабежа и захвата пленников. Как только награбят достаточно, тут же снимутся и убегут в свои улусы. Челимбек предлагал не ждать тумен, запершись в крепостях, а выйти ему навстречу.

Михаил, задержав на малое время посланца Челимбека, собрал совет. На нем, помозговав, решил ополчение, белевскую дружину и стрельцов оставить на переправе через Упу, дружинам же Воротынска, Одоева и казакам-порубежникам переправиться через реку и укрыться там в чащобе, а как бой на переправе завяжется, ударить по крымцам с тыла. Определили и переправу, на какую Челимбек посоветует царевичу Иминю вести тумен.

С этим и отпустили посланника, придав ему еще и своего человека, чтобы тот доставил ответ. Послал князь Михаил Воротынский и гонца к главному воеводе, чтобы тот послал бы рать на помощь Пронску.

Нойон согласился с планом Михаила Воротынского, только внес поправку: не на одну переправу выйдет тумен, а на две. На самую удобную, Топкий брод, что левее Одоева, и на Камышовый брод, что правее Одоева. Причем, ставил Челимбек условие: у Топкого брода можно сечь крымцев всех подряд, а на Камышовом опасаться, чтобы не попал под меч либо стрелу царевич. Лучше, если удара с тыла вовсе не будет. Он, Челимбек, обещал, что как только на Топком броде начнется сеча, царевич не поспешит туда на помощь, а побежит спешно в свой улус. Внести страх в его душу, обещал Челимбек, он сумеет.

Князю бы Михаилу Воротынскому лишь с Никифором Двужилом, как это делал прежде, выслушать это условие и согласиться с ним, так нет, оставил при себе еще и Фрола Фролова, доверяя ему безмерно.

Крымцев побили. И не мудрено, коль все было заранее предусмотрено. Замешкался было Фрол с одоевской дружиной, но от этого получилось даже лучше: крымцы, придя в себя, сплотили ряды против воротынцев и казаков, оттого удар одоевцев оказался особенно неожиданным и внес совершенную панику в татарской рати. Фрол после сечи хвалился, что он специально припозднился, приписывая окончательный успех себе. Никифор же оценил этот факт таким образом: «Намотать на ус следует удачу, для нас самих неожиданную, но Фролу дружину оставлять не гоже. Он – что пустая бочка: звону ой как много, а коль до дела, кишка тонка».

Князь Михаил тоже не одобрил сбоя в общем плане сечи, посчитав, и не без основания, что Фрол труса спраздновал. Хорошо, что хорошо кончилось, но могло быть и худо.

Двужил же продолжал: «Какая мысль у меня, князья-братья: не все время вам здесь службу служить, покличет вас государь, на кого тогда дружину одоевскую оставите, вот в чем закавыка. Не грех, считаю, поступить так: в Воротынске Сидор Шика пусть воеводит, когда без князя, а одоевскую я под руку возьму. С собой пяток смышленых дружинников прихвачу, на выбор. Из них себе сменщика готовить стану, чтоб в грязь лицом не ударил, когда немощь меня одолеет».

Разумно. Но чтобы Фрола не обидеть, решили оделить его тройкой деревень, дюжину пленников-татар дать да усадьбу знатную срубить возле той деревни, какая ему больше всего приглянется, самого же Фрола держать при князе Михаиле с малой дружиной. Худо ли? Не худо, конечно, только не учли братья, что Фрол о другом мечтал, играя на Казенном дворе двойную игру.

Отослали царю из крымского полона знатных вельмож, получили в ответ милостивое слово государя, медали золотые и повеление стеречь его, царевы, украины от вражеских набегов; Михаил с жаром принялся устраивать одоевскую дружину на свой лад и ладить засеки. Сам лично на всех сторожах побывал, какие еще по примеру отца его, князя Ивана Воротынского начали ставить белевские и одоевские воеводы.

Многое, по оценке Михаила, сделано было разумно, но многое предстояло подправлять, усиливать. Особенно тылы Одоева и Белева. Они были совсем голыми.

Вроде бы ничего разумного в этом не было, чего ради от своей земли засеками отгораживаться и ставить сторожи на Упе? Только князь Михаил со стременным своим так рассудили: раз татары чаще всего идут на Одоев от Каширы и Серпухова, когда их там постигает неудача, этого и следует остерегаться не менее чем нашествия со стороны Поля. Ведь как получилось бы, не дай знать загодя Челимбек о намерении Сагиб-Гирея? Единственное, что оставалось бы, отбиваться, укрывшись в крепостях, бросив на произвол судьбы окрестные села. Не до жиру, быть бы живу.

Засеку на левом берегу Упы-реки начали ладить всем миром. Не только посошный люд трудился и нанятые бригады, но и дружина, снявшая на время кольчуги. Государю же и Разрядному приказу отправил князь Михаил челобитные, чтобы присланы были бы стрельцы и казаки для пяти сторож, которые наметил он с Никифором по новой засечной линии.

Царь уважил просьбу, и князь Михаил, довольный этим, еще более вдохновенно принялся проводить свою идею в жизнь. Оканчивать, однако, все задуманное пришлось Никифору Двужилу: Михаила и Владимира государь позвал в Москву.

Первое, что они испытали, когда посланец царя передал им повеление как можно скорее прибыть в Кремль – это радость: они остаются в милости у молодого государя. Увы, радость их как пришла, так и улетучилась. За обедом царев посланец, дьяк Разрядного приказа, вроде бы исподволь, а рассказал, что закончилось безответное детство самодержца, он проявил свою волю, повелев схватить князя Андрея Шуйского и бросить его на расправу псарям, сослал князей Федора Шуйского-Скопина, Юрия Темкина, Федора Головина и всех их слуг ближних; оковал в Переяславле боярина Ивана Кубенского, сына двоюродной тетки царя, а Афанасию Бутурлину принародно отрезал язык за дерзкие против царя слова и бросил в темницу.

Съездив на богомолье в Угрешский монастырь святого Николая, царь пожил несколько месяцев в Коломне среди рати своей, а, вернувшись, узрел мятеж среди ближних слуг, повелел отрубить головы зачинщикам – князьям Ивану Кубенскому, Федору и Василию Воронцовым.

Не пояснил посланец, какой зрел мятеж и зрел ли он вообще, кто дознавался истины, и поняли братья из этого, что по стопам своей матери Елены Глинской пошел сын, легкомысленно верит навету и расправляется не судивши. Вот это-то и встревожило князей-братьев – радость от столь долгожданного приглашения в Москву как рукой сняло.

Увы, делать нечего. Не откажешься же от приглашения. Тогда уж наверняка в цепях доставят, как при Елене-правительнице. Решили братья в отношениях с придворными, да и с самим царем вести себя предельно осторожно, лишних слов не говорить при любых обстоятельствах.

И первое испытание пришлось им выдержать уже на следующий день после приезда. Царь Иван Васильевич принял их вновь в той самой комнатке, замысловато расписанной и инкрустированной, в какой беседовал с ними первый раз. И на сей раз разговор состоялся весьма доверительный: юный царь жаловался на козни бояр, которые в борьбе за верховенство в думе совершенно не замечают его, своего государя, кому Богом определено самодержствовать, поэтому он и позвал их к себе, чтобы иметь под рукой верных и надежных слуг. Князю Владимиру он отдал свой царев полк, а князю Михаилу повелел быть ему первым советником во всех делах. Так и рвалось возражение: «В казнях и жестокостях я не советчик!» – но Михаил Воротынский сдержался, пообещал только, что станет советовать по чести и совести, хотя вполне осознавал поступок этот противный совести. Самое бы время вразумить юного государя, что нельзя лишь по навету рубить головы князьям и боярам, особенно тем, кто пестовал его, оберегал от невзгод, стремился воспитать царем добродетельным, заботившимся о благе государства; промолчал, однако, князь Михаил, не пересказал жалости народной, о которой поведала ему мать, по-прежнему царскому любимцу и пестуну князю Федору Семеновичу Воронцову и брату его князю Василию, оговоренных дьяком Захаровым по наущению Глинских, не стал убеждать царя быть милостивым к своим подданным – звон кандальный останавливал его, тяжесть ржавого железа, какое долгие годы таскал он на своих ногах и руках. Думал: «Исподволь стану влиять. Исподволь. С большей пользой для державы и для себя».

А еще повелел тогда государь братьям, особенно Михаилу, думать, как наказать Казань, которая продолжает лить кровь христианскую без меры и поделать с которой пока что ничего русская рать не может. Посланная в очередной раз на Казань, она дошла лишь до устья Свияги и с позором вернулась. Но не отступаться же. Царь так и сказал: «В следующем году пойдем!»

Не состоялся поход в срок, предложенный князем Михаилом Воротынским, и причиной тому стал пожар московский и мятеж москвичей, ибо терпения не осталось у обывателей от бесчинств самого царя, его свиты, но особенно – Глинских и их ближних. Вели те себя, словно монголы-вороги. И царя так наставляли, чтобы делал он все, что хотел, без малейших на то ограничений, а на них глядя творила бесчинства челядь рангом пониже, дьяки и даже псари, хотя, вроде бы, все более проявлялись ум и государственная мудрость отрока: венчался на царство, избрав короной шапку Мономаха, как символ переданной Константинополем власти в руки новой столицы православия; затем женился не на инородке, как ему советовали Глинские и иные доброхоты, а выбрал юную Анастасию из Захарьевых, чей род, хотя и не был истинно русского корня, а начинался от Андрея Кобылы, выходца из Пруссии, но давно и верно служил великим князьям Московским, царям всея Руси.

Из оставшихся невест, которых собирали со всех российских земель для смотрин царю, он повелел выбрать себе жен князьям Михаилу и Владимиру, сам и на свадьбе был. Чего бы не гордиться братьям Воротынским такой милостью, да только не лежала душа у юных князей скакать за царем по московским улицам, пугая, а то и давя нерасторопных – переживали после каждой очередной выходки царя, но в себе, не смея перечить самодержцу. Видели, как оказывались в опале верные слуги, даже любимцы, за одно неосторожное слово. Повеления всегда звучали коротко: в оковы! в монастырь! на псарню!

Видели Михаил и Владимир, что хотя царь и венчался на престол, правили страной Глинские. И даже не правили, а грабили страну. Они и угодники им не знали меры, творя россиянам великие обиды. Первыми не выдержали псковичи. Но не с топорами пошли на Москву, а с челобитной к царю.

Низко опустил голову князь Михаил, когда начал царь обливать челобитников горящим вином, тыкать им в лицо и бороды факелом, услужливо поданным Ивану Васильевичу одним из Глинских, но когда самодержец велел раздеть бедняг и положить на землю, Михаил не сдержался: «Государь, позволь слово молвить?..» Не миновать бы опалы юному князю, случись ему продолжить речь, только Бог простер над ним свою десницу – подскакал думный дьяк на взмыленном коне и крикнул: «Государь! Большой колокол упал. Пожар полыхает по посадам. Сразу во многих местах. К Кремлю подступает!»

Царь ускакал, прекратив мытарить посланцев Пскова. Ускакали с ним и Глинские. На свою погибель. Ибо москвичи, обвинив их в поджогах, расправились со многими Глинскими, разграбили их имения.

Иван Васильевич повелел стрельцам и князю Владимиру Воротынскому усмирить мятеж, и когда сгоревшая дотла Москва съежилась еще и от страха, царь, присмиревший, изменившийся за эти дни до неузнаваемости, спросил Михаила Воротынского: «Какого слова просил ты у меня?» Так и подмывало выложить все, что наболело на душе, что возмущало, но он ответил коротко: «Хотел, чтобы ты, государь, выслушал челобитников. Может, правы они в чем…» Сказал, и дух захватило. Сейчас нальются глаза гневом, и крикнет царь привычное: «На Казенный двор!», но ничего этого не произошло. К удивлению Михаила, Иван Васильевич принялся каяться, что вел себя не как отец строгий и правосудный, а как мальчишка взбалмошный, к тому же еще и злой. А закончил то покаяние словами: «Хочу народу поклониться. И клятву дать, что стану отцом добрым и судьей праведным». «Слава тебе, Господи! Дай Бог, чтобы не мимолетным оказалось вразумление светлое».

В урочный день Красная площадь заполнилась до отказа. От всех городов земли русской прибыли и знатные, и простолюдины. Не ограничивали совершенно москвичей, кто хотел, тот и шел слушать государя. Колокола уцелевших звонниц пели славу, и души православные ликовали. Того, что кремлевская стена была опаленно-черной и зияла разломами, что лишь кое-где на пепелищах начали подниматься свежие срубы, что к трубам бывших домов, сиротливо торчавших, прилепились шатры, юрты и шалаши из обгоревших досок, никто в тот миг не замечал. С нетерпением ждали царя всея Руси, великого князя Ивана Васильевича.

Площадь пала ниц, когда в воротах, от которых остался лишь железный остов, показался митрополит с иконой Владимирской Божьей Матери в руках. Она чудом сохранилась в Успенском соборе, огонь не тронул ее. Народ крестился истово, видя в этом хорошее знамение. За митрополитом шла свита иерархов с крестами и иконами в руках. Они прошествовали к лобному месту и замерли в ожидании царя. И вот, наконец, онсам. Властелин земли русской. Статен, высок, пригожий лицом. Добротой веет от него. За ним – бояре, дьяки думные, ратники Царева полка и рынды. Площадь молчит. Она еще не вполне верила молве, что юный царь изменился. Она ждала царского слова.

И он заговорил, обратившись вначале к митрополиту. Стоном души звучали слова о злокознях бояр, творившихся в его малолетство, о том, что так много слез и крови пролилось в России по вине бояр, а не его, царя и великого князя. «Я чист от сей крови! – поклялся он митрополиту и, обратившись к оробевшим боярам, молвил грозно: – А вы ждите суда небесного!» Помолчал немного, успокаиваясь, затем поклонился площади на все четыре стороны. Заговорил смиренно: «Люди Божьи и нам Богом дарованные! Молю вашу веру к нему и любовь ко мне: будьте великодушны. Нельзя исправить минувшего зла, могу только впредь спасать вас от подобных притеснений и грабительства. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставив ненависть, вражду, соединимся все любовию христианскою. Отныне я судия ваш и защитник».

Красная площадь возликовала. Но еще радостней приветствовала она решение царя простить всех виновных и повеление его всем по-братски обняться и простить друг друга.

Здесь же, на лобном месте, царь возвел в чин окольничего дьяка Адашева, вовсе не знатного, лишь выделившегося честностью и разумностью, повелев ему принимать челобитные от всех россиян, бедных и богатых, и докладывать ему, царю, только правду, не потакая богатым, не поддаваясь притворной ложности.

Вскоре после этого юный государь объявил о походе, и как ни пытался князь Михаил Воротынский отговорить его, перенести на лето будущего года, царь остался твердым в своем решении.

Как и предвидел Михаил Воротынский, поход позорно провалился. Рать дошла лишь до Ельца, как началась ранняя февральская оттепель. Сам же царь оказался отрезанным от мира на острове Работке, что в пятнадцати верстах от Нижнего Новгорода. Вода разлилась по льду Волги, едва царя вызволили из плена стихии. Рать повернула в Москву, таща тяжелые стенобитные орудия по топкой грязи.

Затем был еще один поход, тоже не в то время, какое предлагал князь Михаил Воротынский. Царь получил известие из Казани, что она лишилась хана своего, убившегося по пьяному делу. Тогда Шах-Али и иные казанские вельможи-перебежчики посоветовали Ивану Васильевичу, воспользовавшись безвластием, захватить Казань, и как князь Воротынский не отговаривал государя, тот повелел рати спешно выступать. Вновь сам повел войско, благословясь у митрополита.

Зима выдалась вьюжная и лютая. Орудия и обоз едва пробивались в глубоком снегу, ратники и посошные людишки падали мертвыми от утомления и стужи, царь же казался двужильным, всех ободрял и вывел-таки рать под Казань к середине февраля.

Штурм не удался, а вскоре и осада потеряла смысл: наступила оттепель, пошли дожди, огнезапас и продовольствие намокли, стенобитные орудия замолчали, люди стали пухнуть от голода, и вновь со слезами бессилия на глазах юный царь повелел поспешить переправиться через Волгу, пока не начался ледоход. И вот тут князь Михаил Воротынский решился на откровенный разговор с государем. На настойчивый разговор. К тому же обязательно без свидетелей.

Начал с вопроса: «Отчего Казань взять, если добровольно не открывались ворота, не удавалось ни деду твоему, ни отцу, ни тебе не удалось, хотя ты, государь, сам пришел, первым из царей русских, к ее стенам? – И сам же ответил: – Оттого, что всякий раз надеемся шапками закидать. Так вот, послушай меня, государь, если ближним своим советчиком считаешь, либо уволь и отпусти в Одоев. Я там с Божьей помощью больше пользы принесу державе и тебе, государь, оберегая твои украины». «Не отпущу. Говори. Коль разумное скажешь, приму без оговору». «Первое, что прошу, государь, пусть все не от меня идет, а от тебя. Тебе перечить никто не станет, а мои советы, как знаешь, и Шигалей хулит, также иные воеводы, особенно из думных кто. Всяк свое твердит, чтобы выказать свое разумение, у тебя же, государь, голова кругом идет, и выбираешь ты, как тебе кажется, лучшее, только на деле негодное вовсе. Два твоих похода должны тебя убедить в этом». «Согласен. Говори, князь Михаил».

План Михаила Воротынского, который проклюнулся в мыслях еще в первом неудачном походе, а теперь окреп вполне, состоял в том, чтобы не таскать взад-вперед тяжелые пушки, наладив литье их в горной стороне, заодно завести производство огненного припаса для них и для рушниц. Да и те стенобитные орудия, какие отольют в Москве, не с собой тащить, а загодя доставлять ближе к Казани. Поначалу он считал, что для этого хорошо подойдет Васильсурск, который для того, видимо, и был построен царем Василием Ивановичем, но который по сей день этой роли не выполнял. И потому, должно быть, что все же далековато он от Казани, и сплавы от него частенько подвергались нападению как луговой, так и горной черемисы. Значит, выходило, нужна еще одна крепость. Лучше всего на том месте, откуда русская рать обычно переправляется через Волгу. А место это – вот оно, у устья Свияги.

Только, как виделось Воротынскому, еще одна крепость не сможет решить всей проблемы, нужно взять под постоянное око всю огибь Волги от Васильсурска до Синбира, посадив по Суре и Свияге полки стрелецкие. Тогда нагорная черемиса, чуваши и мордва, присягавшие всякий раз русскому царю, как только полки его шли походом на Казань, и вновь присягавшие казанскому хану, как только московская рать возвращалась домой, не станут больше переметчиками, а если попытаются поднять мятеж, не трудно будет их приструнить. Стало быть, нужны еще и в глубине огиби две-три крепости.

Выложив царю свой план, князь Михаил Воротынский попросил еще об одном: «Покличь воевод и бояр, государь, и повели мне остаться выбрать места для стрелецких слобод и для крепостей, где литейное и зелейное дело начнется. А крепость у Свияги заложи теперь же, не медля ни дня. Оставь здесь полк, а то и два. Да всех пушкарей с их снарядом. Мне оставь полк либо два стрельцов и тысячу городовых казаков. Из Москвы высылай дьяков Разрядного, Стрелецкого и Пушечного приказов. Им дело тут вести». «Так и поступлю. Как только через Волгу переправимся и место для крепости облюбуем».

Сдержал слово царь. На понравившейся лесистой горе Круглой, высившейся между озером Щучьим и Свиягой, собрал бояр и воевод. Сказал твердо: «Здесь крепости стоять. Именем Свияжск».

Ни разу не сослался на князя Воротынского. Повелевал от своего имени. Кроме двух полков и пушкарей оставил еще Ертоул и добрую половину посошного люда. Чтобы в несколько недель город был бы срублен в лесах выше по Волге, сплавлен по воде, как только лед тронется, а за неделю-другую собран. Ратникам, пока крепость будет готова, жить в землянках и шалашах, огородившись гуляй-городом. Для пушек же и зелья сразу же, без малейшего промедления, рубить из здешнего леса лабазы. С двойной пользой делать: упрятать от непогоды порох и орудия, одновременно расчистить землю для города.

Воротынскому, как и обговаривали они, особое поручение: выбирать места для слобод и крепостей, приводя одновременно местных князей и народ весь нагорный к присяге государю российскому, а как только прибудут приказные дьяки, тут же спешить в Москву.

Успел Михаил сделать все, что задумал, до приезда дьяков: оставил в удобных местах по Суре стрельцов на поселение, нашел ладное место для крепости в устье Алатыря, место сухое, высокое, к тому же ровное – стройся как душе угодно. Отменно и то, что песок под боком для литейного дела, и глина есть по обрывистым берегам. Решил: быть здесь арсеналу.

Разведал он путь и посуху до Свияги, тоже оставив в удобных местах стрелецких голов. Отправил и до Синбира городовых казаков, наказав им постараться привести к присяге жителей сего города, а не согласятся если, оставить в покое, воротиться за подмогой и тогда уж принудить силой.

В Москву вернулся в середине лета. Царь тут же позвал его в тихую комнатку перед опочивальней. «Велел я Ивану Шереметьеву, Алексею Адашеву, Ивану Михайлову и брату твоему, князю Владимиру, к походу готовить рать. Теперь, князь, и ты впрягайся. Коренником впрягайся». «Хорошо. За год все подготовим к походу на Казань и к ее захвату». «Не долгонько ли – год?» «Нет. Есть у меня мыслишка. Обмозгуем ее сообща, тогда тебе, государь, изложу. Спешить, государь, не резон. Не солоно хлебавши, ворочаться в третий раз – не позорно ли?» «Год, так год, – согласился Иван Васильевич. – Каждую пятницу мне отчет даешь, как идут дела, и что удумал нового».

Доволен Михаил Воротынский, что не одному готовить поход, а со товарищи. Башковитые все, дел своих мастера. Боярин Иван Шереметев блюдет исправно Разрядный приказ, Алексей Адашев недаром из неизвестного дьяка скакнул враз в окольничьи. За ум свой и прозорливость. Не лишним будет и дьяк Посольского приказа Иван Михайлов, о мудрости которого князь Воротынский тоже был наслышан изрядно. Отменно и то, что не забыл царь и про Владимира, хотя у того опыта еще маловато, но не без головы же он. Впрочем, если для дела польза может оказаться не очень великой, то для него самого – добрый урок.

Прежде чем уехать в свой дворец, Воротынский прошел в палаты к Адашеву, поведал ему о решении царя, и вместе они наметили, чтобы собраться на совет завтра утром.

Рассказ князя Воротынского о том, что успел он сделать на Горной стороне, соратники его выслушали со вниманием, но когда князь поделился своей главной мыслью, что нужно загодя послать туда еще полк, чтобы уж вовсе избежать возможного мятежа во время штурма Казани, а еще по зимникам окольцевать ханство казанское засадами по всем переправам со стороны Сибири, от ногаев и Астрахани, не пускать по Волге купцов шимаханских и астраханских, стопоря их в Сибири, чтобы дышать казанцам стало невмоготу, не враз согласились без пререканий. Что мысль сама по себе хороша, признали все, однако все, кроме брата, видели в ней и изъяны. Порешили помозговать пару дней, а уж потом, обсудив без спешки, чтоб без сучка и задоринки получилось, донести план до государя.

И в самом деле, когда каждый изложил свою позицию по плану Воротынского, он стал стройней и четче. Действительно, нужно блокировать Казань по всем сплавным рекам и по переправам, особенно Каму и Вятку под неусыпное око взять. Это – очень важно. Согласились, что стрельцам подмога на Горной стороне очень нужна. Это не менее важно. Но нужно, как посоветовал дьяк Посольского приказа Михайлов, с помощью переговоров убедить Казань признать правобережье за Россией. А пока переговоры ведутся, времени не теряя, наладить в Алатыре литье пушек, изготовление пищалей и рушниц, а также пороха, ядер и дроба. Готовое оружие отправлять, не мешкая, в Васильсурск и Свияжск. Туда же отправлять все стенобитные пушки, отливаемые в Москве на Пушкарском дворе.

Цель переговоров, а если они не удадутся, то и похода тоже определена была очень точно: освобождение русских пленников из татарского рабства, которых в ханстве имелось сотни тысяч, замена хана царским наместником, чтобы впредь избавить себя от коварства татарского, их клятвоотступничества и измен.

Благословясь, всем советом они направились к царю. Понравилась Ивану Васильевичу военная часть плана, но особенно одобрил он возможность мирного исхода векового противостояния. Воскликнул вдохновенно: «Бескровно избавиться с Божьей помощью от ножа под сердцем куда как гоже!»

И впрямь, едва не обошлось все мирно. Весной царь отправил в Свияжск Адашева с Михайловым, и те, опираясь на сторонников русского царя, успели многое сделать. Даже курултай, собравшийся на Арском поле, одобрил условия России. Попытавшихся было сопротивляться всенародному решению Шах-Али порубил. Жестоко? Но это им, казанцам, судить, а не россиянам.

Вот назначен уже наместник – князь Семен Иванович Микулинский, багаж его уже отвезен в город, казанцы беспрекословно присягали уже царю русскому, но когда наместник переправился через Волгу из Свияжска и приблизился к Казани, его опередили князья Ислам, Кебек и мурза Курыков. Они успели закрыть ворота и, распустив слух, что русские разрушат все мечети, на их месте поставят свои церкви и всех правоверных насильно крестят, подняли мятеж.

Слуг наместника, уже находившихся в городе, перебили. Порубили и сторонников Шаха-Али, казнили всех вельмож, кто видел в дружбе с Россией процветание земли родной. Порезали, как баранов и пограбили русских купцов, бывших в городе. Еще раз пролилась христианская кровь по коварству татарскому, по их клятвопреступности.

Князь Микулинский не стал мстить, не сжег и не ограбил посады, хотя ему советовали это сделать даже татарские вельможи, с ним находившиеся. Он возвратился в Свияжск, надеясь все же, что казанцы одумаются.

Увы. Очень часто одурманенные люди идут не только без оглядки, но еще и с непонятным восторгом и вдохновением к своей гибели; они перестают здраво мыслить, поддаются лишь эмоциям, все более и более распаляя себя. Это и случилось с казанцами. У России же, чтобы обезопасить, в конце концов, свои восточные рубежи, спасти села и города от полного разорения и чтобы, наконец, не стать вновь данницей казанского ханства, чего татары и добивались, оставался один путь – поход на змеиное гнездо.

Погожими июньскими днями полки один за другим подходили к Коломне, где их встречал сам государь. Душевный подъем ратников, коих благословил митрополит Макарий на святое дело, от этого еще больше возрастал. И вот все войско в сборе. Пора выступать. Царь назначил совет на следующий день, чтобы окончательно определить маршруты движения полкам, но поздно вечером прискакал казак от станицы, только что вернувшейся из глубины Поля. Станица обнаружила татарские тумены и турецких янычар с легкими и стенобитными орудиями. Числом, как они успели разведать, татарское войско великое, не поддающееся счету. Вся степь пылит. Двигаются тумены к Туле.

Слух о приближении крымцев привел в уныние ратников. И то верно, собирались заломить змея-горыныча многоголового, ан, у него еще и защитники есть, теперь с ними придется скрестить мечи, и вновь Казань останется без наказания, вновь жди от нее лиха. Узнав об унынии в стане, Иван Васильевич велел собрать от всех полков посланцев, и не только воевод, но и рядовых ратников.

– Мы не делали худо ни хану крымскому, ни султану турецкому, но они алчны, они жаждут превратить всех христиан в своих рабов. Руки коротки! Стеной встанем мы за Отечество! С нами Господь!

«Слава Богу, венец Мономаха у благочестивого, доброго и справедливого царя! Слава Богу!» – продолжал благодарить Всевышнего князь Михаил Воротынский, словно не переворошил в памяти, пока Иван Васильевич вдохновлял рать, годы службы царю всея Руси, годы преданности и послушания.

Рать ликовала. Рать клялась не пожалеть живота своего ради святого дела, а царь Иван Васильевич звал уже в свои палаты князя Михаила Воротынского, первого воеводу Большого полка, князя Владимира Воротынского и боярина Ивана Шереметева – воевод царева полка, на малый совет. Обстановка изменилась, и нужно было спешно менять начавшийся воплощаться в жизнь план похода.

Государь предложил повернуть полки на крымцев, а уж после того, побив ворогов, с Божьей помощью, двинуться на Казань. Воеводы не возражали, но князь Михаил Воротынский внес свою поправку:

– Прикажи, государь, Ертоулу к Казани идти, гати стлать да мосты ладить. И мне повели к Алатырю, а следом в Свияжск спешить. Если что там не ладится, успею исправить.

– Верно мыслишь.

– Оставлю из своей дружины вестовых и стремянного Фрола, чтобы знать мне обо всем.

– И это – ладно будет.

Оставляя на тех местах, где нужно было ладить путь для царева и Большого полков, лишь меты и ертоульских людишек, которых малое число взял с собой, князь Михаил Воротынский двигался к Алатырю быстро, делая только небольшие привалы. Вот когда особенно понадобилась та закалка, какую получил он от Двужила. Малая дружина, тоже привыкшая не слезать с седел по много суток (к этому приучила порубежная служба), не роптала, и без больших помех в скорое время достигли они намеченной цели.

Наполнилось гордостью княжеское сердце от пригожести и основательности в устройстве города. Тараса высокая, с бойницами по верху для лучников и пищальников, вежей несколько и все они четырехъярусные, с шатровыми верхами, еще и с маковками на них; столь же добротная тараса и вокруг арсенала, только пониже, да и вежи двухъярусные, но тоже шатровые и с маковками. С любовью сработано, не временщиками. Да и дома светлые, кое у кого даже с резными наличниками. И все это – за год.

Еще больше возликовал сердцем князь Михаил, когда увидел чудо из чудес – пищали на колесах. На кованых, крепких, с дубовыми спицами и вкладышами. Крепились пищали к оси вертлюгом, что давало возможность поворачиваться стволу вправо и влево и даже вниз и вверх. Ему пояснили без бахвальства:

– По суху чтоб лишние брички не гонять. Шестерка цугом и – айда, пошел.

Либо не совсем понимали алатырские пушкари, что целый переворот совершили они, поставив орудия на колеса и приладив к осям вертлюги, либо скромничали без меры. Князь же, сразу оценив новшество, велел позвать мастера, внедрившего новинку в пушкарское дело. Поклонился ему поясно и пообещал:

– Самому царю всея Руси тебя представлю. Наградит он тебя по твоим заслугам. От меня тоже прими. – Воротынский подал мастеру пять золотых рублей и спросил: – За кого Бога благодарить?

– Петров я. Степашка. Только, князь-боярин, не одним умом сработано. Давно уже мы с Андреем Чеховым, Юшкой Бочкаревым, Семеном Дубининым и иными мастерами это обмозговывали. И сработали бы, да иноземных мастеров, коих в Пушкарском дворе полдюжины, опасались. Так и зыркают всюду. А что углядят, себе на ус наматывают. И чтоб дело не шло, еще и на смех поднимут, дьякам мозги закрутят. А здесь их нет, вот я и попробовал. Вроде бы получилось. От иноземных мастеров утаить бы как-то… Они тут же переймут. А нам руки повяжут.

– Сообщу царю и об этом. За это тоже низкий поклон вам мастерам русским.

Побывал князь Воротынский и в артели рушницкого дела, в кузницах, где ладили самострелы и ковали болты, у кольчужников, у зелейников, отгороженных от всего арсенала высоким глухим забором, еще и обмазанным глиной от пожара – все ему понравилось, ни одного не сделал он замечания и, передохнув сутки, поспешил в Свияжск. Тем более, что первый гонец из Коломны привез успокаивающую весть: крымцы уклонились от сечи, начали отходить, воеводы русские вдогон пошли и бьют их нещадно.

Воротынскому хотелось посмотреть, все ли ладно в Свияжске, прискакать обратно в Алатырь и здесь встретить царя. Нужно это, как он считал, для того, чтобы осталось больше времени еще и еще раз обсудить с Иваном Васильевичем все детали предстоящей осады. Не забывал он и об обещании лично представить царю мастера-литейщика Степана Петрова.

Словно по родной земле ехал князь Воротынский в Свияжск. Дорога устроена хорошо, с мостами и настилами, черемиса радушна, ни одной засады. Да и головы стрелецких слобод не предлагали дополнительную охрану, привыкнув уже к мирному настроению луговых поселян. Выходило, оправдался его план, добрую службу служит. А в Свияжске к тому же узнал, что не только стрельцы и казаки в том повинны, но и чудесные знамения. Об этом с благоговением поведал князю настоятель соборной церкви Рождества Пречистой Богоматери, а затем и настоятель храма преподобного Сергия-чудотворца, что возведен в одном из монастырей, выросших здесь так же быстро, как и сам город. Оказывается, еще задолго до основания Свияжска слышали некоторые жители окрестных поселений колокольный звон и дивились тому чуду, а многие еще и видели старца-монаха, который с образом и крестом появлялся то на горе, то у Щучьего озера, то на берегу Свияги, а то и на стенах Казани; его отваживались поймать лучшие джигиты, но он не давался им в руки, а стрелы не поражали его. Да и не мудрено, ибо являлся сюда сам чудотворец Сергий как знамение торжества христианства на сей земле, и подтверждением тому служит то, что икона преподобного Сергия исцеляет нынче хромых и бездвижных, сухоруких и глухих, изгоняет бесов, но чудеса творит только по отношению тех, кто принял христианство.

Как утверждали священнослужители, отбоя нет ни от простолюдинов, ни от знатных луговиков, а бывают гости и с Горной стороны, даже из самой из Казани.

«Дела митрополитчии, – с благодарностью думал князь Михаил Воротынский. – Не только в проповедях призывает покончить с гидрой магометанской, не только царя понукает на взятие Казани, а ратников благословляет на святую битву, но и помогает делом. Ловко помогает.»

«Спаси его Бог, духовного пастыря нашего!» Крамольный вывод этот князь выложил царю всея Руси, когда, вернувшись в Алатырь, пересказывал о свершенном за год. Иван Васильевич сразу среагировал, поправив Михаила:

– Чудо святых – дела Божьи, а не земные. Знамения тоже только от Бога.

Князь Михаил смиренно опустил голову, поняв свою оплошность, не стал настаивать на своем, а после паузы заговорил о другом:

– Видел я и земное чудо. Тебе, государь, тоже его хочу показать, оттого велел повременить с отправкой в Свияжск одной пушки. С Большим полком ее возьму, поглядим, как в пути она себя покажет. Представлю тебе и выдумщика – мастера литья Степашку Петрова. Надеюсь, наградишь его знатно. Только он одно просит: таить от иноземных мастеров его детище. Умыкнут, опасается.

Последние слова оказались не к душе самодержцу. Глаза потемнели. Заговорил сердито:

– Еще дед мой иноземных мастеров скликать начал, чтоб наших людишек ремеслу обучали. Мне ли от них таиться, коль скоро они старательно отрабатывают мое жалование им!

Ничего не ответил князь Воротынский, хотя имел свое мнение по сему вопросу. Учиться уму-разуму не грех, только и своих умельцев да башковитых людишек холить не лишним станет.

Улетучилась сердитость царева, когда он увидел пищаль на колесах и с вертлюгом. Понял, как и Воротынский, насколько станет ловчее возить пушки в походах и маневрировать ими в бою. Щедро наградил мастера: землей и дворянством, велел тут же отправляться в Москву на Пушкарный двор, чтобы и там наладить литье пушек на колесах. Но и упрекнул в то же время:

– Иноземные мастера мне, царю, верно служат. Не избегать их следует, а учиться у них. Нос высоко не дери.

Плеснул ложку дегтя в бочку меда. Если обида есть, глотай ее молча.

В первых числах августа Царев и Большие полки вошли в Свияжск. Остальные войска тоже подоспели. Можно было начинать переправу, но Иван Васильевич не стал спешить, надеясь убить сразу двух зайцев: попытаться принудить Казань к добровольной сдаче и дать рати отдых.

Два зайца не получилось. Казанцы на все увещевания и обещания, что ничего дурного царь не предпримет, если они покорятся, отвечали злыми отказами. Царь обещал простить и не помнить того зла, какое казанцы творили на земле русской, простить реки крови, простить разрушенные города, лишь бы впредь такого не повторилось, и были бы отпущены все пленники – царь предлагал доброе соседство на правах младшего брата. Увы, ответ пришел грубый: России не быть в покое, пока она не признает себя данницей Казанского ханства. Что касается самой Казани, то пусть князь (русских правителей они не признавали за царей) Иван попробует ее взять.

Вновь не оставалось выбора. Русские полки начали переправу. Первыми на боевые корабли, специально для переправ построенные, сели ратники Передового полка и Ертоул.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Какой уже день Казань зловеще помалкивала, словно у ее стен не суетились, как муравьи, посошные людишки, ертоульцы, а иной раз и сами ратники, устраивая на скорую руку тарасы и тыны, чтобы защититься от огнестрельной пальбы и луков да от возможной вылазки, но стены молчали, ворота не отворялись. Будто у казанцев огнезапаса нет никакого ни для пушек затинных, ни для рушниц, словно не наготовлены у них стрелы и не достает смелости скрестить мечи.

Не могли же они не видеть, что сам царь всея Руси с ближними воеводами объезжает город по стене, не могли и не понимать, что определяют они места для туров и осадных башен. Самое бы время кинуться на вылазку, ан нет. Тихо и смирно за стенами, да и на самих стенах пустынно. Лишь иногда промелькнет в бойнице настороженное лицо. И все же на всякий случай между Иваном Васильевичем с его воеводами и стеной плотно двигались щитоносцы из царева полка, сам полк тоже держал коней оседланными, да и остальная рать не снимала доспехов. Бог его знает, какую каверзу уготовят басурманы.

– Мы вот тут места турам и башням определяем, а за стенами, быть может, послание мое обсуждают, к миру склоняются, – высказал свое предположение царь Иван Васильевич.

Он, не смотря на грубость ответа на первое послание, вновь отписал и хану Едыгару, и сеиду Кул-Шерифу. Вряд ли реальна подобная надежда, судя по тому, с каким остервенением бились казанцы во главе с самим Едыгаром на волжском берегу, пытаясь помешать переправе русской рати. Пришлось срочно слать помощь Передовому полку и Ертоулу, иначе татары, хотя и численностью они уступали намного, добились бы своего, опрокинули бы полки наши обратно в реку. Только когда подоспели касимовские татары и нагорная черемиса, удалось казанцев втиснуть в крепость, и теперь, как считал князь Михаил Воротынский, они не от испуга притихли, а по хитрому умыслу. Только вот какому? Узнать бы.

И в самом деле, поразмыслить если, какой резон казанцам выносить ключи от ворот? Город – крепкий орех. Башковитый воевода закладывал его. Только от Арского поля, почитай, можно штурмовать крупными силами, но здесь стены высокие и широкие. Двойные стены, заложенные хвощом и камнями. Дальше стена взбирается на скалистые бугры, где стенобитные орудия не поставить, башни и туры к стенам не продвинуть, а без них попробуй осиль стену – зальют штурмующих смолой и кипятком, стрелами засыпят. И там, где спускается стена в волжскую пойму, не развернешься вольно ратью: топкая низина, с озерами и болотинами, а перед стеной вода вольная Казанки и Булака – даже тарасы не сделаешь, только тыном и возможно отгородиться.

Воды в городе много. Только по Рыбнорядному оврагу несколько озер: Белое, Черное, Банное, Поганая лужа. Припасов, как утверждает Шах-Али и иные казанские вельможи, оставшиеся с наместником, на все десять лет. Так что ни голод городу не страшен, ни жажда. Да и воинов достаточно – тридцать тысяч. Впятеро, конечно, меньше русской рати, но они же – за стенами. Отбиваться легче, чем штурмовать.

И еще одно важное обстоятельство: ни разу еще русское воинство не брало штурмом Казани, хотя не единожды подступало под стены города. Бывало, случалось, она отворяла ворота, но тогда речь шла лишь о смене хана и о договоре жить в соседской дружбе и согласий – а что договор? О нем всегда можно забыть. Сейчас же все иначе – никакого ханства, только царский наместник, а это значит, полное подчинение России. Более того, вся земля казанского ханства становится вотчиной русского царя, а народ весь – его подданными. Для татар, кому многие годы Русь платила дань и была, по сути дела, землей для грабежа и пополнения рабов, подобное очень унизительно.

А ратники, чего греха таить, татары добрые. Если даже стену осилишь, в самом городе легче не станет. Несколько холмов, рассеченных оврагами, превратятся в крепкие очаги сопротивления. Особенно трудно придется у ханского дворца, который построен на высоком холме, имевшем обрывистые склоны, а в пологом месте – крепкий оплот.

Крепостью станет и каждая мечеть. Особенно соборная, что рядом с дворцом князя Ширин Нур-Али. Там сеид Кул-Шериф непременно соберет фанатиков, которые предпочтут смерть позорному плену.

Выходило, надежды на мирное разрешение векового спора никакой нет, нужно думать и думать, как раскусить этот крепкий орех. По старинке если штурмовать, вряд ли чего добьешься. А нового пока ничего не придумывается. Если только добрую половину из ста пятидесяти пушек собрать в кулак у Ханских и Арских ворот, да ров пошире и поглубже к ним прорыть, чтобы без жертв к ним катить ядра и порох подносить в любое время. «Дело, – похвалил сам себя Михаил Воротынский. – Туры тоже можно рвами соединить. Пушкарям сподручно, да и ратников там можно держать без урону».

Объехав стену, остановил царь своего коня поодаль от Арских ворот, чтобы совет держать, и князь Михаил, не став дожидаться царевых вопросов, осмелился заговорить первым:

– Дозволь, государь, поделиться задумкой своей?

– Что ж, говори.

– Основные силы собрать для штурма здесь, у Ханских и Арских ворот. Здесь ломать стену и ворота. Повели боярину Морозову половину тяжелых и средних стенобитных орудий сюда отрядить. Ертоул и посоха ров отроют, чтобы по нему, укрываясь от стрел, ядер и дроба, подносить зелье и ядра катить. Остальные средние и крупные пушки тоже не в низины пусть ставит. От Казанки же и Булака – пищали на колесах. Там им самый раз. Рать защищать от вылазки, а при штурме не выпускать никого из крепости. Туры, как Ертоул закончит их рубить, Большим полком покачу. Посоха же пусть ров копает. После этого между турами окопы ладить, а уж затем – до рва закопы.

– Ишь ты, мудро, – одобрил идею окопов и траншей Иван Васильевич, а вот насчет главного участка для штурма усомнился, ибо стены от Арского поля толстые и высокие, да и ждут казанцы штурма именно здесь. Спросил боярина Шереметева: – Как ты мыслишь?

– Князь Воротынский дело говорит. А ждать? Пусть себе их ждут. Ворота побьем, стены толстые тоже не устоят от ядер в сотни пудов.

– Твое слово, князь Владимир?

– От Арского.

– Хорошо. Так и порешим.

День-другой миновали, и туры готовы. Время катить их к намеченным местам. Собрал Михаил Воротынский воевод младших и повелевает:

– Кольчуг и шеломов не снимать. Мечи и щиты – с собой. Не так ловко будет с турами управляться, но это – беда, не беда. Предвижу вылазку.

Не с восторгом принят приказ главного воеводы, тем более что татары смирней мышей себя ведут, но перечить никто не стал. А князь Воротынский еще и коннице во главе с князем Иваном Мстиславским велел идти с полком, к тому же у царя испросил из его полка отряд детей боярских. Даже братец Михаила пошутил, отбирая ему самых ловких из ловких:

– Иль на молоке обжегся, коль на воду дуешь?

– Не зубоскаль, брат. Как дело обернется, Богу только ведомо, а нам, воеводам, так нужно поступать, чтоб без изъяну дело делалось, да ратники не гибли бездельно.

Ой, как пришлись к месту все предосторожности, предпринятые главным воеводой. Татары ждали именно этого момента, когда покатят ратники к стенам крепости туры, поснимав, как принято, доспехи. Приготовились к удару и отряды Япанчи, Шипака и Эйюба. Острог они уже срубили, отгородив его крепким тыном, ждали сигнала к налету и получили его. Условились так: Япанча с Шипаком ударят от леса по русскому стану, как только втянутся ратники российские в сечу у Арских и Ханских ворот, и в тот самый момент, когда откроются Крымские и Аталыковы ворота, чтобы ударить с флангов по сражавшимся с главными силами вылазки у Арских и Ханских ворот. Оказавшись в клещах, русские не смогут долго сопротивляться. А чтобы лишить их возможности бежать за Волгу, Эйюба налетит на корабли, побьет охрану и подпалит их.

Началось все по татарскому сценарию. Большой полк, медленно двигая туры, приближался к стенам крепости, и вот, когда уже казалось, что все обойдется без боя, ибо даже пушки не стреляли, и пушкарей не было видно на стенах, вдруг те безмолвные стены в один миг ожили, пушки, загодя заряженные, грохнули неожиданным громом, выплевывая из своих жерл ядра, зачастили пищали, почти одновременно отворились Ханские и Арские ворота для резвой конницы, и дикое «Ур-ра-а-агш!» волной ударило в опешивших на мгновение ратников Большого полка, вселяя в их души трепет, и понеслось дальше через Арское поле в гористые чащобы, опоясывающие многоверстную цветущую луговую ровность.

Князь Михаил, послав вестового с повелением к князю Мстиславскому до времени не бросаться в сечу, первым выхватил меч. Полк ощетинился копьями навстречу пластающим коням. Сеча завязалась.

У конников есть преимущество перед пешцами – крутятся волчками, нанося удара своими кривыми саблями направо и налево, но и пешцы не бездельничают. У них свой резон имеется. Щит – добрая для пешца защита, а если мечом всадника трудно достать, коню бабки подсечь – дело плевое. А рухнул конь, тут и всаднику конец. Не успеет он из стремени ноги выпростать.

Валом, однако, валят казанцы. Пятиться начал уже Большой полк, но князь Михаил Воротынский, который рубился в окружении своей малой дружины у крайнего тура, не забывал, что он – воевода главный. С коня ему все хорошо видно. Пора, казалось бы, звать князя Мстиславского с казаками и детьми боярскими Царева полка, но медлит Михаил, не время еще, считает. И тут крик стремянного:

– Справа и слева в тыл заходят!

– Сигналь Мстиславскому.

Сошлась лавина с лавиной. Сеча жаркая. Пока никто никого не одолевает, но хорошо, что не удалось казанцам взять в кольцо Большой полк. А у князя Владимира Воротынского и боярина Ивана Шереметева руки чешутся. Просят они царя:

– Дозволь, государь, полком твоим ударим. Враз сомнем. А то и ворота не дозволим затворить. Прорвемся в город. Остальные полки тоже на штурм бросишь.

– Нет.

– Касимовских татар тогда пошли.

– Нет!

Что? Недопонимание открывшейся возможности или чрезмерная осторожность? Трудно ответить, ибо Иван Васильевич не собирался отчитываться за свои решения перед воеводами, хотя и самыми ближними. Но миновало совсем немного времени, и правота царева запрета оказалась не зряшной: из леса с воплем вылетели конники и понеслись к главному русскому стану. Спасло стан то, что не рядом с лесом он стоял, а в доброй от опушки версте.

– Вот теперь ваш черед настал, – сказал царь Владимиру Воротынскому и Ивану Шереметеву. – Стеной встаньте, а стан удержите.

Не бросили воеводы конницу навстречу коннице. Пехотой загородились, велев исподволь пятиться к Ертоулу и затем – к обозу, отводя тем самым конников дальше от леса, а уж после того, как пехота сдержала стремительный порыв многотысячного отряда татар и черемисы, завязала с ними упорную сечу, вот тут ударили во фланги атакующим казаки, дети боярские и касимовские татары во главе с Шахом-Али. Мало бы кому удалось вырваться из жестких русских клещей, да не простаками выказали себя Япанча с Шипаком, подали они сигнал своим ратникам, и те стремглав унеслись в лес.

Преследовать их не стали. Чего лезть в воду, не сведав броду? Разведать прежде нужно лес; есть ли нужда распылять силы? Не лучше ли отгородиться от леса добрым тыном и держать на всякий случай наблюдателей?

У Ханских и Арских ворот тоже наступил перелом: увидели со стены, что Япанча и Шипак ускакали обратно в лес, крикнули о том своим уланам и ратникам, упрямство коих тут же надорвалось, чем и воспользовались русичи – вдохновились, усилили нажим.

Вскоре поступило еще одно известие: нападение на корабли тоже отбито с большим уроном для нападавших, это еще более ободрило силы русских ратников – татары не выдержали и попятились к воротам. Воротынский решил воспользоваться этим и штурмовать крепость, намереваясь ворваться в город на плечах вылазки, послал вестового к царю с просьбой о помощи, но тот не только не послал к Арским воротам полки, но и запретил штурм, дабы не губить зря ратников.

И то верно, уже ударили по русским ратникам пушки и пищали, полетели стрелы и камни, полились кипяток и смола. Отступил Передовой полк со стрельцами и казаками за ров, князь Воротынский вернул детей боярских в стан, попросив поторопиться с посошными людишками, поставил казаков и стрельцов перед рвом, чтобы те разили стрелявших со стен, особенно прислугу пушек и тех, у кого рушницы, остальной же рати повелел засыпать землей туры, не ожидая прихода посошников.

К утру с устройством туров было закончено, пушкари с помощью пешцов и посохи принялись затаскивать на них стенобитные орудия, и уже к обеду первые ядра в добрые сотни пудов начали долбить казанскую стену, разносить в щепки ворота.

Увы, прошел день, миновал и второй, третий, а большой пользы от собранных в кулак и почти беспрерывно стрелявших тяжелых орудий не получалось. Двойные многосаженные стены оказались не по зубам даже таким гигантским чудо-пушкам, как Медведь, Троил, Лев, Аспид, Скоропея, ядра которых доходили аж до пояса пушкарям. Стена содрогалась, выламывались из нее бревна, но она продолжала стоять, а вместо раздробленных в щепки ворот выросли высокие тарасы.

Все говорило о том, что пушками пролома в стене не сделаешь, да и ущерба от стрельбы город, почитай, никакой не имел. Нужно что-то придумать более верное либо отказаться от штурма.

Мысль эта все более крепла среди воевод, и тут, словно ей в угоду, налетел ураган, сметая шатры, переворачивая брички, сбивая с ног коней и людей, стаскивая с туров легкие пушки, а когда в помощь ветру подоспел тугоструйный ливень, то и тыны, устроенные в топких местах, полегли на землю. Продукты, зелье для пушек и рушниц промокло, но самый страшный урон ураган нанес кораблям, где тоже хранилось много припасов и зелья для огнестрельных орудий. Мачты ломались словно соломинки, сами корабли, наползая друг на друга, проламывали борта, канаты от закрепленных на берегу якорей рвались, как гнилые бечевки, корабли метало в кипящую воду, доламывало их и уносило вниз по течению – лишь малую часть флота ураган оставил на берегу, но и оставшиеся корабли не избежали значительных поломок. Испортил вихрь с ливнем все мосты и гати, лишив тем самым русскую рать маневра.

Совет воевод, который собрал Иван, настаивал на скорейшем снятии осады, и только единицы противились этому. Расстроившись донельзя, царь вновь позвал ближних своих советчиков и вопросил:

– Что делать? Я не имею никакого желания уходить, не взявши Казани. Уйди я еще раз, басурмане изведут вотчину мою вконец. Хочу слышать еще и ваше слово.

– Для чего ты, государь, Свияжск основал и в Алатыре арсенал устроил? – вопросом на вопрос ответил князь Михаил Воротынский. – Вели корабли чинить, и отправляй в Свияжск и Васильсурск за огнезапасом. Повели новые корабли ладить, а те, что у них есть, сюда слать.

– Еще, мыслю, в Москву проводить гонца, чтобы посохи еще собрали, полушубки, тулупы да валенки бы подвезли. Чтобы, если не осилим до снега, не мерзнуть бы. Год. Два. Три… Сколько нужно, столько и станем стоять, а похороним змея-горыныча ненасытного.

– Пока харч из Свияжска и Васильсурска прибудет, можно продовольствоваться, направив отряды по селам горской стороны. Добром, за серебро, не дадут скот и хлеб, силой брать. Бог простит, – посоветовал боярин Шереметев, и царь даже обрадовался этому совету.

Долго обсуждали они, как победить уныние в рати. Кроме всего прочего посоветовали государю, чтобы повелел он черноризцам доставить сюда святые иконы Живоначальной Троицы, Пресвятой Богоматери и Преподобного Сергия, благословлявшего в лихую годину русское воинство на Мамая, дабы иконы эти силою Божьею победили колдовство басурманское, наславшее разрушительную бурю и вселившее в души православных воинов робость.

– Верные слова. Святые иконы и хоругвь мою с крестом животворящим, бывшем на Дону с великим князем Дмитрием Иоановичем, обнесем крестным ходом вокруг Казани с молитвами Господу Богу нашему, чтобы не отступился бы он от нас, грешных, и даровал бы победу над нехристями, над утеснителями православия.

Не ведали совещавшиеся, как и вся остальная рать, что в это самое время улетела за стену казанскую стрела с отпиской, в которой изменник дал знать хану Едыгару, что рать русская в унынии и готова отступить от Казани, и когда царь с ближними слугами своими вышел из шатра, услышали они, зело удивившись, восторженные крики в осажденном городе, пальбу из рушниц в воздух.

Позже и царь, и вся рать русская узнает имя изменника, чья отписка еще больше распалила казанцев, добавила им безрассудного упрямства, в результате чего пролито было много зряшней крови русских воинов, но особенно казанцев. Царь велит казнить изменника Юрия Булгакова, а Россия проклянет его на веки вечные.

Пока же Казань ликовала, а в стане россиян наступило еще большее уныние, ибо посланные по селам Горной земли продовольственные отряды воротились без провизии и с большими потерями, попав в засады, поставленные Япанчой и Шипа-ком на всех дорогах.

Да, почешешь затылок, прежде чем найдешь выход. Одно остается: огорить полуголодом несколько дней, пока не начнет поступать из-за Волги провиант. Но Бог смилостивился над россиянами: ночью, после диверсионной вылазки от Аталыковых ворот, один из казанских смельчаков в самом начале схватки притворился мертвым, а когда резня утихла и татары, нанеся урон россиянам, улепетнули за ворота, притворник тот, назвавшись мурзой, попросил доставить его к самому царю. Чего ж не доставить, коль скоро просится басурманин? Глядишь, польза какая выйдет из этого.

И в самом деле, польза от перебежчика мурзы Камая оказалась великой. Перво-наперво поведал он, что у ворот Hyp-Али есть тайный ход, оттого ворота те зовутся еще и Тайницкими, по ходу тому посылаются вестовые к ополченной луговой черемисы и ворочаются от них. Это кроме того, что со стен и из леса сигналят друг другу. Одно в том известии не ладно: мурза не мог указать, где тот тайный ход. Не знал. Сообщил мурза еще одно, не менее важное: прошлой ночью ушло через тайный ход посольство к ногаям, чтобы звать их на помощь.

Рассказал мурза и об остроге, построенном в пятнадцати верстах от Казани в лесу, на крутом холме. Туда ушли князья Япанча и Шипак, да еще примкнул к ним со своей дружиной арский князь Эйюба. Это они налетели на стан и корабли во время вылазки. Теперь ждут удобного момента, чтобы повторить все, но с большим успехом. Но, главное, отряды их непременно ударят с тыла, когда русские полки станут штурмовать крепость. Это их важнейшая задача. До этого будут лишь тревожить русскую рать, надеясь на счастливый случай, который вдруг поможет захватить стан. Мурза обещал сам показать путь к острогу.

Посоветовал он еще и Арск осадить, если не удастся его взять. Сказал он и о стреле, посланной через стену с отпиской, отчего в восторг пришла Казань. Ликует. Сеид Кул-Шериф, князья Аталык, Ислам, Аликей, Кебек, Дербыш, но особенно Чапкун гоголем ходят, народ вдохновляют, лишь ханЕдыгap хмур и тревожен: не мило ему празднество, он хотел бы отворить ворота, но Чапкун и его сторонники не позволяют этого сделать.

Сведения важные. Очень важные. Царь тут же собрал ближних своих бояр и воевод, чтобы сразу же определить, как поступать дальше. И решили, не мешкая, послать на острог в лесу арском князей Александра Горбатого-Шуйского и Андрея Курбского с тридцатью тысячами конных и пятнадцатью тысячами пешцов. Дать им с собой несколько пищалей, что на колесах, подчеркнув, что это станет добрым боевым испытанием изобретению литейного мастера из алатырского арсенала. Покончив с острогом, захватить Арск, а уж после того оставить на всех дорогах, что идут от Ногайской Орды, крупные заслоны с тынами крепкими на случай, если ногаи пошлют Казани помощь. И еще повелел царь Иван Васильевич тайный ход разведать, втиснуть в него мешки с порохом и взорвать. Исполнить это предстояло Ертоулу и пушкарям во главе с боярином Морозовым.

– А Казань, что ж, пусть Казань ликует, коль скоро бес их попутал, – окончил совет царь Иван Васильевич. – Изменника бы узнать! – посуровел лицом, глаза гневно глядят. Еще не пересилив себя, приказал: – Все. Исполняйте всяк свой наряд.

– Дозволь, государь? – поспешил боярин Морозов. – Сдается мне, Казань утихомирить есть резон.

– Каким образом? – сурово спросил царь, недовольный тем, что боярин идет поперек его слова. Раз велел он, государь, идти, стало быть – покидай шатер.

А Морозов вроде бы не замечал, что к прежнему цареву гневу добавился новый. Отвечал спокойно:

– Тур выше стены срубить на пару дюжин пушек и в город ядра кидать.

Мгновенно изменилось настроение царя. Воскликнул тот восторженно:

– Умница ты – разумница! Бери посоху, сколько потребно и руби свой тур! Меж Арских и Ханских ворот поставишь. Пищальников и самострельщиков из Большого полка на туре посадить можно. Вот потеха будет. Всем потехам потеха.

С раннего утра повеления Ивана Васильевича начали спешно воплощаться в жизнь: ратники, коим был определен поход, готовились к нелегкому пути, лазутчики, проводником коих вызвался быть сам мурза Камай, поспешили разведать место острога; казаки и ратники Сторожевого полка принялись искать тайный ход, посоха – рубить туры. Но если без потерь и происшествий вернулись лазутчики, и воеводы, наметив маршрут и план сечи, двинули своих ратников на острог; если посошники застучали привычно топорами, наращивая венец за венцом, и хотя тур был необычен как по величине, так и высоте, дело у плотников спорилось, то тайный ход у ворот Нур-Али найти никак не удавалось, и вечером, когда отчаявшиеся ратники и казаки стали уже сомневаться, а существует ли вообще тайный ход, кто-то из них предложил подкопаться под стену, затем пойти подкопом вправо и влево – если есть тайный ход, какой-либо из усов на него выведет.

Царь одобрил идею, велел Ертоулу и посохе рыть подкоп, начав его за Даировой баней, чтобы со стены не углядели бы работ. Грунт оказался податливым, без большого труда докопались проходчики до стены, и только прорыли саженей пять вправо, как услышали голоса – кто-то уходил из крепости.

Заманчиво было докопаться до тайного хода, но воевода Ертоула князь Дмитрий Микулинский рассудил иначе: затащить в подкоп пороху несколько мешков и взорвать его. От взрыва напрочь завалится тайный ход, и не придется в нем мечи скрещивать, кровь лить.

Так и поступили. Только не рассчитали немножко: не только тайный ход взрывом разрушило, но и в городской стене образовался пролом. Казаки, не долго размышляя, кинулись в пролом, их поддержали пешцы Сторожевого полка, а также бывшие при полку черкесы и стрельцы, и поначалу им сопутствовал успех, они захватили несколько улиц, но казанцы вскоре пришли в себя и стали теснить смельчаков. Тогда штурмующие послали к царю за подмогой, за спешной подмогой, чтобы развить успех, но царь и на сей раз повелел отступить. Он не хотел рисковать, ибо неудача в штурме может иметь самые пагубные последствия. К тому же, он не имел еще сведений от воевод Горбатого-Шуйского и Курбского. А что, если поход их окажется не совсем удачным?

Знай бы Иван Васильевич, чем дело кончилось под лесным острогом, не стал бы, возможно, он так осторожничать. Казань бы могла пасть в тот день, ибо в пятнадцати верстах северо-восточней столицы ханства русские ратники праздновали полную победу.

Воеводы, пустив пешцов по лесной дороге к острогу, конницей пробились к нему лесом и затаились в чащобе справа и слева. Едва лишь первые сотни российских пешцов вытекли из леса и принялись ровнять строй для сечи, едва лишь шестерки цугом выволокли на вольную вольность пищали, как из ворот острога вылетела, подбадривая себя криками, татарская конница – постромки отстегнуты от пушек моментально, десятки рук ухватились за станины и колеса, успели развернуть стволы и пустить дроб в мчащуюся сломя голову массу, сбив тем самым стройность атаки; и все же удар оказался сильным, передовые сотни вскоре полегли на лугу, хотя и бились отчаянно, а из леса спешили новые и новые сотни, сеча становилась тягучей, и все же не одолеть бы пешцам татарскую конницу, пришлось бы смазывать пятки, оставив в руках ворогов чудо-пушки, пехота уже пятилась к лесу медленно, упорно рубясь с ворогами, но все же – пятилась. И вот когда татарам уже виделась победа, из леса с двух сторон вылетели русские конники. Часть из них сразу нее ворвалась в острог, остальные навалились на конницу татар и черемисов.

Уже через час все было кончено. Боголепной луг устлан конскими и людскими трупами, несколько сотен магометан побросали оружие и склонили головы перед победителями.

Все съестное, что находилось в остроге, навьючили на татарских боевых коней, сбили в стада коров, коз, овец и вместе с пленными отправили в стан к царю Ивану Васильевичу.

Доволен царь. Послал с гонцом свое ласковое слово воеводам и ратникам, призвал их потрудиться не хуже под Арском, покорить его непременно. Тогда, как считал царь, можно будет, благословясь, и Казань брать. Тылы обеспечены. Одно оставалось тревожным – ногаи. Царь, правда, посылал еще прежде в ногаи посольство, хан ногайский дал слово не вмешиваться в распрю, но можно ли доверять безоглядно татарскому слову? Вот и послал Иван Васильевич, не ожидая возвращения Горбатого-Шуйского и Курбского из Арска, на Ногайский тракт Сторожевой полк, черемису нагорную и добрую половину касимовских татар во главе с Шахом-Али.

Хорошую зуботычину схлопотали в это же время русские ратники у Арских ворот, которая тоже повлияла на решение царя повременить со штурмом. Получилось это так: тур, предложенный боярином Морозовым, ертоульцы и посошники срубили и почти без помех собрали его. Воротами затащили на сработанных для этой цели полозьях десяток тяжелых орудий да полсотню средних; на тех же полозьях, устроив гнезда, наладили подъем ядер. Не легкая работа, ибо вес ядер для тяжелых пушек более сотни пудов. Дали первый залп из всех пушек, и радостью великою наполнились сердца пушкарей: дома рушатся, погребая заживо хозяев, а кто живым выбирается из развалин, тех тут же достают болты самострелов или дроб рушниц. Одно спасение – скорей под стену. Второй залп еще больше паники поднял в городе. Стоны и крики наполнили его.

– Башка, боярин Морозов, воевода наш! – восторгались пушкари. – Попляшете теперича у нас. Ой, попляшете!

Постреляв, насколько хватило сил, решили пушкари передохнуть и потрапезовать, чем Бог послал. Ратники в траншеях тоже за еду принялись, а Михаил Воротынский с малой своей дружиной отъехал в свой шатер, чтобы тоже отпраздновать великое дело. И не предупредил младших воевод да сотников своего полка, чтобы держали они несколько сотен наготове, не благодушествовали бы.

Увы, коль скоро сам главный воевода беспечен, рать его вряд ли станет бдить. Даже наблюдателя на высоком туре не поставили. И чуть было не потеряли все, а жизней потеряли не один десяток, не одну сотню.

Множество канатов, нежданно-негаданно мелькнув в воздухе, толстыми змеями повисли со стены, и вот уже по ним заскользила стремительно вниз вылазка. Полезли муравьями казанцы через тарасы, что прикрыли Арские и Ханские ворота, одновременно открылись Крымские и Аталыковы ворота, из которых понеслись на беспечно трапезовавших ратников Большого полка (многие даже доспехи поснимали) и пушкарей.

Так спешно и так тихо воеводы казанские подготовили вылазку, что диву давались россияне. Татарам было чего ради и спешить, и налетать так стремительно, ибо высокий тур с множеством пушек и со стрельцами угрожал им страшной бедой. Им важно было во что бы то ни стало захватить тур, разметать его, втоптать в ров пушки, а если Аллах соблаговолит, то часть их уволочь в крепость. Момент критический. Казанцы в малое время окружили тур, влезли на него и бьются уже со стрельцами и пушкарями, которых у орудий – кот наплакал. Новые и новые волны накатываются на растерявшийся полк, просто необходимо было хоть на немного выиграть время, и князь Михаил Воротынский, еще не успевший снять доспехи перед обедом, вскочил на коня и наметом понесся со своей малой дружиной наперерез казанским конникам, чтобы задержать их и дать полку прийти в себя.

Поспешили за Воротынским воевода Петр Морозов, князь Юрий Кашин и иные все воеводы, кто интереса ради, верно ли поступили, построив высокий тур, прибыли сюда посмотреть на действие орудий. По сравнению с татарской конницей их была горстка, но дерзость князей-воевод внесла существенный перелом в сечу – увидев главного воеводу с рассеченной щекой, ратники полка его кинулись к нему на выручку, образовав плотное ядро, которое затем множилось быстро, и вот уже начало хотя и медленно, но упрямо протискиваться к туру. Придавали твердую направленность этому движению Морозов, Кашин и Воротынский, доспехи коих были уже изрядно посечены, а у князя Воротынского зияла косая рана через все лицо; но разве воеводам было до ран, когда видели они, что казанцы, одержав верх на туре, сбрасывают с него пушки, скатывают ядра, рассыпают порох и ломают вороты. Во что бы то ни стало тур нужно отбить. И это – главное. А раны заживут.

Увы, сполз с коня Морозов (его подхватили стремянные и вынесли из сечи), изрядно поранен Кашин (его тоже вынесли), не ведомо, какие силы держат в седле главного воеводу, продолжавшего к тому же рубить саблей направо и налево, хотя удары его все более и более слабеют – оттеснить казанцев от тура никак не удается, и чем закончится бой, пока не ясно, хотя верится князю Михаилу Воротынскому, что царь видит, что происходит у Арских ворот и обязательно пришлет подмогу.

Верно, Иван Васильевич видел все и хорошо понимал, какое пагубное следствие может иметь проигрыш, хотя и малый, у Арских ворот: казанцы вдохновятся, русские ратники впадут в уныние. Жаль и пушек, особенно тяжелых, с такими лишениями доставленных сюда. Царь Иван Васильевич, не долго раздумывая, послал помощь. Она уже спешила. Дружины муромские, у которых особенно лютая ненависть к казанцам за их постоянные кровавые набеги на их землю многострадальную. У многих дружинников в полоне родные и любимые, у многих не единожды горели усадьбы и разграбливалось трудом нажитое добро – муромцы ударили дружно, казанцы не выдержали, побежали к Крымским и Аталыковым воротам, да так панически, что их конники топтали свою пехоту.

Русские конники и пешцы кинулись было сечь убегающих, но князь Воротынский протрубил сбор. Не стоило подвергать еще одной опасности ратников полка: увлекутся они погоней и попадут под губительный огонь пушек и рушниц со стены. И без того много полегло ратников. Нужны ли еще жертвы?

Всю ночь и добрую половину следующего дня приводили в порядок тур, поднимали сброшенные пушки, и вот – громыхнул тур многоствольем, руша за стеной казанские дома и мечети, наводя ужас на жителей. Радостью отозвался в сердцах ратников тот пушечный залп, крики восторга прокатились по всем полкам, окружавшим Казань.

В те дни случилось еще два радостных события. Одно – такое же видимое всем, у всех на слуху: Арск пал, татарские отряды, выделенные городом для возмущения луговой черемисы, полностью разбиты, сами черемисы, похоже, вздохнули свободней, не принуждаемые теперь никем противостоять русским. Когда же у них скот и зерно не стали отбирать, а платить за припасы серебром, черемиса и вовсе успокоилась. Опасность от земли Луговой для русского воинства отведена, все, кто из знатных поддерживал татар, посечены или пленены. Более семисот пленников привели в стан.

Иван Васильевич поначалу хотел часть пленников казнить, а часть отпустить с миром, но потом передумал. Повелел до срока держать их под стражей. Ждал царь реакции ногайских ханов на просьбу правителей казанских о помощи. Еще больше засад разослал по дорогам, когда рать воротилась от Арска.

И вот, наконец, послы казанские перехвачены. Отписка ногайцев прочитана. Для всей рати это событие осталось почти неизвестным, а для царя и воевод – радость неописуемая: ногаи не захотели ссоры с Россией, не послали к Казани тумены, даже добровольцев не пустили. Что ж, руки развязаны. Еще раз предложить казанцам не безумствовать, а сдаться, приняв подданство российского государя, и если не внемлют разумному слову – пусть на себя пеняют.

Юный царь всея Руси поступал как муж многоопытный не только в деле ратном, но и в дипломатии. Не велев чинить послам казанским худа, отпустил их в город с ногайской отпиской. Пусть узнают ответ. Возможно, задумаются.

Верно, в ханском дворце не только думу думали, получив неутешительную весть, но и схлестнулись в споре. Едыгар настаивал на том, чтобы покориться царю Ивану, князь же Чепкун Отучев, сеид Кул-Шериф и их сторонники (а их было много) стояли за оборону столицы ханства. Упорствовали неимоверно. А когда им донесли, что многие казанцы намерены покинуть город, иные уже бегут, Чепкун повелел стражникам никого за ворота не выпускать, а к неслухам применять силу, сечь саблями безжалостно. Как отступников от веры. Чуть более трехсот мурз, огланов с семьями и простолюдинов успело выскользнуть из города. С повинной пришли они к царю Ивану Васильевичу и поведали о том споре, какой идет в Ханском дворце. И тогда Иван Васильевич для поддержания духа сторонников сдачи города велел вывести знатных пленников из черемисы, привязать их к столбам, а самых злых противников посадить на колы, чтобы видели со стен, что ждет непокорных, а мурзе Камаю и нескольким огланам, выскользнувшим из Казани, молвить царское слово, дабы образумить упрямцев. Для мурзы даже написали по-татарски обращение царя к казанцам, где он клялся никого пальцем не тронуть, если они прекратят сопротивление, а если не желает кто подданства российского, вольны идти куда пожелают. С имуществом и богатством своим. Без всякого препятствия со стороны воинства русского, воинства христианского. Если же и дальше станут упорствовать в безумстве своем, не спасут их ни высокие стены, ни отчаянная храбрость, ни бог их магометанский. Мурза, однако, сказал не только это. Он всегда был истинным сторонником дружбы с Россией, а теперь и вовсе не представлял иного пути, кроме признания ее могущества. Именно это он и добавил. Под жалостные стенания мучавшихся на кольях и проклинающих татар, которые возбудили их на русского царя, а теперь не хотят протянуть руку помощи, под одобрение привязанной к столбам черемисской знати. Им было, несмотря на свое ужасное положение, любо слышать из уст татарского мурзы признание, что земли волжские – не исконно татарские, а завоеванные огнем и саблей сарайца Булата-Темира всего каких-то двести лет назад.

Но так не обосновались бы здесь золотоордынцы, растворились бы они в среде карийских булгар, среди угро-финских народов, хозяев земли здешней, если бы не Улу-Мухаммед. Воцарившись в Казани, он грубой силой подчинил себе и Луговую, и Нагорную земли, а после того, изменив клятве жить в мире с великим князем московским, совершал набег за набегом на русские города и села.

– Разве Всевышний лишил нас памяти, и мы забыли, как покарал он Улу-Мухаммеда за алчность и кровожадность его, – увещевал стоявших на стене казанцев мурза Камай. – Заживо сгнил клятвопреступник. Но назидание Всемилостивейшего не стало для нас уроком мудрости: новые ханы, садясь на трон, клялись на Коране послам русского царя, что станут добрыми соседями, но проходили год или два – и снова огланы брали верх, тумены казанские неслись на земли русские. Рукой Аллаха отступники смирялись, но все повторялось. Для нас не было ничего святого: даже купцов русских мы грабили и убивали, святотатствуя безудержно. И Аллах воздает нам по достоинству нашему. Вспомните, правоверные, слова Суюн-Бекем, когда Сафа-Гирей пировал, вернувшись из Балахны, которую разграбил и сжег: «Не радуйся, хан, ибо не долго продлится у нас эта радость и веселье, но после твоей смерти обернутся они для оставшихся плачем и нескончаемой скорбью, поедят тела их псы безродные, отрадней тогда будет неродившимся и умершим, не будет уже после тебя царя в Казани, ибо искоренится вера наша в этом городе, а будет в нем вера многобожников, и станет Казанью владеть русский правитель. Единственное спасение от этого – протянуть руку дружбы русскому царю…» Не послушал свою старшую жену, которая говорила устами Всемилостивейшего, разгневался на нее, и вот – русская рать, в пять раз больше нашей, под стенами города. Русь не та, что была в годы правления Булата-Темира и даже в ханство Улу-Мухаммеда. Неужели мы не можем этого понять??

Стрела, черная, впилась в землю у ног мурзы. У ног посла, державшего над головой белый флаг. Это произошло, когда на стену поднялся Чапкун. Он повелел:

– Смерть предавшим нас угодникам князя Ивана! – и еще добавил: – Смерть и тем, кто струсил в бою и сдался в плен! Пусть умрут от рук правоверных, чем от рук гяуров!

Вознес хвалу Аллаху и сеид Кул-Шериф, вставший справа от Чапкуна Очуева. Это послужило вроде бы сигналом, стрелы роем полетели со стен. Русские ратники прикрыли щитами мурзу Камая и сопровождавших его, оставив на заклание более семи сотен привязанных к столбам и корчившихся на кольях. Первые проклинали казанцев, вторые видели в смерти избавление от мук.

Совершенно не понимающий поведения осажденных и оттого гневающийся царь Иван Васильевич в какой уже раз собрал совет бояр и воевод.

– Совесть моя чиста. Семь раз я унизительно молил басурман опамятоваться, увы, все тщетно! – сердито заговорил Иван Васильевич. – Теперь твердое мое решение: штурм!

Решение стоит похвалы, только не зря же сказывают: близок локоть, да не укусишь. Без проломов в стене мыслим ли штурм, вот в чем вопрос? Ну, хорошо, башен можно с десяток срубить да подкатить их к стенам, завалив овраг, но башни хороши, когда в крепости мал гарнизон, а в городе добрых тридцать тысяч только воинов. С башен валом не повалишь, а ручейки, хотя и бесстрашные, перепрудят казанцы, не позволят перехлестнуться через стены. Это им, как нечего делать. Воеводы и бояре каждый свой совет подает, они вроде бы хороши, но сопряжены с великими жертвами. Не любо то царю Ивану Васильевичу. Ой, не любо. И вот свое слово сказал главный воевода князь Михаил Воротынский:

– Дозволь, государь? Свербит мыслишка в грешной моей голове, а не повторить ли подкоп, какой мы делали от Даировой бани? Возможно, даже – пару подкопов. И – на воздух стены.

– Откуда зелья столько возьмем? – возразил главный пушкарский воевода. – Пушкам, пищалям да рушницам едва хватает…

– Помолчи, боярин, – одернул Морозова царь. – Князь Михаил дело предлагает. А зелье? В Алатырь слать нужно за ним спешно, да из пушек перестать палить без нужды. Для острастки лишь.

Первый воевода Ертоула сроку для подкопа испросил две недели. Из оврага, что к турам ведет, – под Арские ворота, из траншеи, которая меж туров, – под Ханские. Не только ночью можно, но и днем копать, вынося землю незаметно.

На том вроде бы и порешили, только тут весть с тура поступила: в городе неспокойно. Женщины и старики все на улицы высыпали, несмотря на ядра, дроб и стрелы, на стены даже лезут, особенно женщины. Одежды свои разрывая, умоляют ратников вложить сабли в ножны, пожалеть их, матерей, отцов и жен.

Иван Васильевич перво-наперво повелел прекратить всякую стрельбу по городу, а уж после того продолжил слушать вестового.

– Только не внимают ратники стенаниям жен и матерей своих. Они служителям магометского бога больше верят, а тех тоже на улицах многое множество. Муллы, те напротив, кричат, что смерть в борьбе с неверными – святая смерть. Кто верх возьмет, сказать пока трудно.

Отпустив вестового, Иван Васильевич спросил бояр и воевод:

– Не обождать ли с подкопами?

– Нет, – не раздумывая, возразил Михаил Воротынский. – Упустим срок, дожди осенние зачастят. Если же не станет нужды в подкопах, завалить их – плевое дело. Лестницы тоже ладить нужно, не мешкая. Башни с сего же дня рубить.

Поддержали Воротынского Шереметев, князья Серебряный и Курбский. Царь отступил. Отслужив службу в государевой тафтяной церкви, принялись каждый за свой урок.

Действие верное, ибо вскоре стало понятно, что победили неприятели подданства московского, но к тому времени подкопы были, почитай, завершены, прорыты закопы от туров до края оврага, наготовлено бревен и веток, чтобы завалить овраг накануне штурма. Лестниц тоже наготовлено в достатке. Еще два-три дня – и можно штурмовать, взорвав стены.

День штурма пока еще не определен. Но если бы сам царь да и каждый из воевод заговорили откровенно о своих потаенных мыслях, открылось бы удивительное: все с нетерпением ждали окончания подкопов и в то же время надеялись, что не так скоро наступит этот решающий момент. Ждали штурма, готовились к нему и одновременно боялись его. Вернее, не самого штурма боялись, а возможной неудачи. Бед никому не хотелось. Особенно царю Ивану Васильевичу.

Никак не желал он позорного отступления. Его устраивала только победа. Оттого столь придирчиво все сам осматривал, хотя воеводы, особенно главный, князь Михаил Воротынский, его увещевали более молить Господа Бога о благодати, чем младших воевод заменять.

День штурма определился не решением царя, а десницей Божьей. Царю донесли, что подкопы окончены, порох уложен, к взрыву все готово, но Иван Васильевич медлил сказать свое последнее слово. И тут начали свершаться чудеса. То одному ратнику явятся во сне все двенадцать апостолов с угодником Николаем, которые утверждали, что благословил Господь христианам опоганенную неверными благодатную землю; то сразу многим бойцам привидится во сне преподобный Сергий, подметающий улицы Казани, а на вопрос, отчего сам метет, отвечает, что ради гостей христианских, которые войдут в город. А потом и вовсе вещий сон привиделся младшему воеводе Царева полка: вошел к нему в шатер святитель Николай Мирликийский, повелел встать, пойти к царю и передать, чтобы в Покров Пресвятой Богородицы шел бы он без страха, не ленясь, на штурм, оставив всякие сомнения, ибо Бог предаст ему сарацинский город.

Воевода тот младший остерегся поведать сей пророческий сон, тогда на следующую ночь вновь появился в его шатре святитель Николай, но уже с упреком: «Не думай, человек, что видение это – обман. Истину говорю тебе, скорее вставай и поведай то, что возвестил я тебе прежде».

Не мог христолюбивый царь всея Руси не выполнить пророчества святителя Николая. Едва лишь заря возвестила начало великого дня Покрова Пресвятой Богородицы, Иван Васильевич, уже помолившись, сел в седло и направил коня в сторону Арских ворот, туда, где развернутся главные события штурма. Он уже проехал добрых полверсты, как ему навстречу подскакало несколько воевод во главе с князем Михаилом Воротынским. Князь Воротынский попросил настойчиво:

– Воротись, государь. Молись за успех дела нашего. Позовем, как пир кровавый окончим.

– Эка, указчики! Ну-ка, расступись!

Никто не сдвинулся с места. Стояли друг против друга как неприятели. Царь гневом кипел, князья-воеводы упрямством отчаянным полнились. А время шло. Тогда Воротынский спрыгнул с коня, взял под уздцы коня царского и, силком развернув его, повел к стану.

– Ладно уж, пусти, – смилостивился царь. – Послушаюсь я. Езжайте к своим полкам.

Иван Васильевич и в самом деле вернулся в тафтяную церковь, где правилась уже новая служба, прошел ближе к иконостасу и, вознесясь помыслом своим к Господу Богу, принялся отбивать поклоны.

Дьякон зычным басом певуче возгласил: «Отверзи очи свои, Боже, и увидь злобу поганых варваров, и спаси от заклания рабов своих, и учини над окаянными суд горький, какой и они чинили над православными русскими людьми, и покори под ноги государя нашего его врага и супостата…» – и тут вздрогнула земля, заколыхались пологи шатровые от гулкого взрыва, докатившегося от Арских ворот. Служба не прервалась. Дьякон даже не сделал паузы: «И будь едино стадо и един пастырь…» – грохнул второй, еще более сильный взрыв, царь истово перекрестился, и зашептали его губы призывную молитву, а сердце наполнилось надеждою и тревогой. Бил поклоны Иван Васильевич до тех пор, пока не прислал главный воевода Михаил Воротынский добрую весть: полки в Казани, татары рубятся лихо, но их уже оттеснили на ханский бугор. У соборной мечети, где особенно рьяно сопротивлялись сарацины, все утихло. Сеид Кул-Шериф повержен, аки свинья, шестопером, побиты и все остальные, кто с ним бок о бок бился. Велит обрадованный царь коня подавать, но и на сей раз взяли за уздцы аргамака и из стана не выпустили.

– Твое, государь, время наступит. Сеча еще не окончена. Как дело повернется, Богу только известно.

И верно. Русские ратники, празднуя уже победу, прежде времени ослабили напор, замешкались у Ханского бугра, намереваясь дать себе передышку (куда теперь татары денутся!), но этим поспешила воспользоваться рать казанская, ринулась неудержимо на штурмующих. И так это было неожиданно, что попятились русские, и казанцы принялись отбивать у них одну за другой улицы. Воеводы вдохновляли ратников, сами кидаясь в гущу сечи, увлекая за собой своей храбростью оробевших, гибли посеченные, но остановить казанцев не удавалось. Воротынский сам поскакал к царю за подмогой.

Снимать заслоны с Ногайского тракта долго, может прибыть поддержка к шапочному разбору, но и свой полк Иван Васильевич опасался пускать в дело, медлил оттого с решением. Пришлось князю Воротынскому упорствовать:

– Иль хочешь, государь, чтоб из города рать твою вытеснили?! Оставь половину детей боярских, остальных – в крепость. Не расходуй зря, государь, время. Не на пользу это. Два штурма не поддержал ты, я понимал тебя, теперь же – не понимаю и не одобряю.

Видел Михаил Воротынский, как насупился Иван Васильевич, но не отступал. И добился своего. Царь решился:

– Вели брату своему вести половину моего полка. С остальными сам поскачу к Арским воротам. Встану у ворот с хоругвей своей.

Это было явно лишним, ибо не бежали еще ратники из города и останавливать их таким способом нужды пока не было, но князь Воротынский не стал отговаривать царя, а передав повеление государево брату, поскакал в крепость. В гущу сечи.

Десять тысяч спешившихся детей боярских сразу же внесли перелом. Казанцы не выдержали напора свежей силы, и отпятились к Ханскому дворцу. На сей раз штурмующие не стали прохлаждаться, к тому же им в помощь подкатили пушки. Те, что на колесах. Первые же их выстрелы образумили сопротивлявшихся. Они выбросили белый флаг и запросили переговоров. Воевода князь Дмитрий Полецкий, ближе всех находившийся к тому месту, где поднялся белый флаг, остановил сечу.

Не вдруг можно было оценить, какое коварство задумали огланы. Не погнушались ради этого даже жестокостью. Они предложили выдать хана Едыгара живым и невредимым, а тех, кто возмутил Казань на клятвопреступление, посечь саблями. За это просили выпустить оставшуюся рать и всех желающих из города. Они ссылались на прежнее обещание царя русского.

Куда как ладно было бы согласиться с татарскими ратниками, только одно смущает: их еще более десяти тысяч, самых храбрых и умелых, самых непримиримых грабителей России. Оказавшись на воле, не станут они мирными хлебопашцами, ремесленниками да купцами, сабель из рук не выпустят, и сколько прольется еще крови христианской, кто может ответить? Не разумней ли теперь же взять штурмом ханский дворец? Да, погибнет в бою много русских ратников, но игра стоит свеч. Поразмыслив над всем этим немного, князь Полецкий ответил:

– Едыгара приму. Кого из своих вам сечь, кого миловать вашего ума дело. Жизни никого не лишу, если шеломы скинете да сабли пошвыряете в кучу. В доспехах и с оружием не выпущу. Не согласны, судья меж нами – Господь Бог.

Нет, ратники казанские оружие сдавать не пожелали, в плен идти посчитали позорным для себя, а Господь Бог рассудил так: пробились неистовые, оставив добрую половину своих рядов побитыми, к воротам Нура-Али, кто через них, а кто и через стену (тайный ход-то взорван) вырвались на простор и бросились было на русский стан, но путь им успели заступить не меньшие храбрецы – юные князья Андрей и Роман Курбские с богатырскими дружинами своими. Полегли почти все дружинники князей, но жизнями своими спасли неисчислимо жизней, ибо стан русского воинства был почти без ратников, посыпались бы головы ертоульцев и посошников, аки трава под взмахами косца. Татары же, понявшие, что на смену одним дружинам подоспеют другие, изменили свой первоначальный план и устремились к густому лесу за Казанкой.

Коннице несподручно идти вдогон, болотистое место, но и отпускать пять тысяч храбрецов резону нет, вот Иван Васильевич и послал конный отряд во главе с князьями Симеоном Микулинским и Михаилом Глинским в объезд Казанки. Настигли воеводы беглецов, предложили сдаться, но те предпочли смерть в жаркой сече постылой жизни в рабстве. Никто не сдался живым.

В городе к тому времени были тоже посечены последние сопротивлявшиеся, но русские ратники не вложили мечи в ножны, не прекратили буйства, секли всех, кто попадал под руку, поджигали дома, в которых хозяева надеялись укрыться и перегодить лихо. Стон и крики убиваемых неслись отовсюду, и это радовало сердце царя всея Руси Ивана Васильевича, который победителем въезжал в город Казань через ворота Hyp-Али и правил к Ханскому дворцу. Хоругвь свою, образ Спаса и родившей его Пречистой Богородицы с животворящим крестом сам держал высоко над головой.

На подъезде к Ханскому дворцу царя встретили главный воевода князь Воротынский и князь Полецкий. Михаил Воротынский поклонился поясно:

– Ликуй, государь! Твоим мужеством и счастием свершилась победа. Казань, государь, твоя. Что повелишь?

– Славить Всевышнего, – ответил Иван Васильевич, слез с коня и, водрузив животворящий крест на землю, продолжил вдохновенно: – Где царствовало зловерие, упивавшееся кровью христиан, станет царствовать благочестие и милосердие. Стоять на сем месте храму соборному Благовещения Пресвятой Богородицы!

Истово перекрестился царь и в низком поклоне возблагодарил Господа Бога, что призрел его, не дал восторжествовать басурманам жестокосердным.

Это произошло первого октября 7061 года от сотворения мира, 1552 года от Рождества Христова, в день памяти святых великомучеников Киприяна и Устины, а если считать по магометанскому календарю, то сей несчастный для правоверных мусульман день – 13 шевваля 939 года.

Мечом и кровью зачиналось Казанское ханство, мечом и кровью оно закончилось…

Князь Полецкий подвел к государю хана Едыгара. Без гнева смотрел на знатного пленника Иван Васильевич, ибо знал, что тот намерен был сдать город в его руки без крови, но не преуспел в своем желании. Спросил все же:

– Иль не ведомы были тебе могущество России, коварство и лживость казанцев?

– О могуществе знал. В неверности в слове казанцев убедился уж после того, как согласился принять ханство.

– Кто предал меня и подстрекнул твоих неслухов?

– Ратник твой Булгаков, – ответил Едыгар и подал письмо, отправленное в город стрелой.

Иван Васильевич обнял Едыгара.

– Будь моим гостем. – Затем повелел князю Воротынскому: – Успокой ратников. Довольно лить кровь. Построй полки на поле Арском. А изменника казнью лютой казни.

Победители, получив приказ, спешили на Арское поле, ликуя сердцами, и выстраивались в привычном порядке: в центре – Царев и Большой полки, по бокам – Правой и Левой руки, далее – Передовой и Сторожевой, образуя полукруг; чуть особняком ото всех стоял негустой строй пушкарей-героев, а за боевыми частями, уже не столь строго соблюдая ряды, теснились Ертоул, посошники и тысячи освобожденных из рабства россиян, кои с особой радостью приветствовали государя, их избавителя.

Иван Васильевич, не слезая с коня, поднял руку, чтобы утихла рать и освобожденные, затем заговорил громко:

– Вой мужественные! Бояре, воеводы, дьяки! В сей знаменитый день, испив общую чашу крови во имя Божье, за веру, отечество и царя, вы приобрели славу неслыханную в наше время. Вы – достойные потомки витязей, которые с великим князем Дмитрием сокрушили Мамая! Казань, возникшая гнездом поганым на крови люда болгарского, в древней вотчине великих князей русских, сотню лет кровянила восточные наши земли, не слушая ни краем уха мольбы о мире. Вашими руками свершено божественное возмездие! Чем могу воздать вам?! Любезнейшие сыны России там, на поле брани лежащие! Вы уже сияете в венцах небесных вместе с первыми мучениками христианства. Се дело Божье! Наше дело – славить вас во веки веков, вписать имена ваши на хартии священной для поминовения в соборной Апостольской церкви. А вы, своею кровью обагренные, но еще живые для нашей любви и признательности! все храбрые, коих вижу перед собою! внимайте и верьте моему обету любить и жаловать вас до конца дней своих!

Поле Арское возликовало. Да как же иначе, если сам государь-самодержец клянется столь милой сердцу каждого клятвой. Князья и бояре восторгались юным царем не менее рядовых ратников. На какое-то время они даже забыли о своей сановности. Они искренне поверили своему государю, и желание в тот момент у них было одно – служить и впредь столь же ревностно, помогая юному властелину утверждать могущество России.

Сколько раз они станут вспоминать слова царского обета, а князь Михаил Воротынский даже напомнит их Ивану Васильевичу в минуты жестокой пытки. Но это еще грядет. Еще за горами. А пока царь велит всем трапезовать, воевод же и бояр зовет за свой стол.

И вот, когда уже веселье достигло высшего предела, когда, казалось, ничто уже не могло добавить радости, предстал перед царем вестник из Москвы, от жены его любезной, и сообщил, что родила она сына. Наследника престола.

Налиты пенные кубки, посланник щедро одарен. Бояре и воеводы встали, а посланник шепнул Михаилу Воротынскому, стоявшему по правую руку царя, что и его княгиня разрешилась дочерью. В один, почитай, день с царицей.

Как ни тихо было это молвлено, царь услышал и вслед за здравицей наследнику предложил осушить кубки за дочь воеводы-героя.

К концу пира Иван Васильевич спросил князя Воротынского:

– Душа домой рвется? К княгине и дочке?

– Вестимо.

– Скоро исполнится твое желание. Похороним падших в сече, разошлю жалованные грамоты князьям и мурзам, освятим церковь Благовещения и – в путь.

Хотя князь Воротынский сразу же посчитал поспешность ухода государя и большей части, естественно, рати из Казани неразумным, он в то же время хорошо понимал его душевное состояние, его желание скорее обнять жену и наследника, потому согласился покорно:

– Ладно будет.

Много крови прольется в результате той торопливости, но – как вышло, так и вышло. Уж очень хотелось молодым счастливым отцам приголубить своих любимых жен, увидеть чад своих.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Встреча с княгиней, а ее Михаил на манер отца называл Ладушкой, да с дочкой-крикуньей, была короткой, как присест воробышка. Ойкнула княгиня, увидев пунцовый рубец через всю щеку, след кривой татарской сабли, затем прижалась к груди, трепетная, истосковавшаяся, и запричитала:

– Жив, слава тебе Пресвятая Богородица, заступница наша перед Спасом, сыном своим! Жив, сокол мой ненаглядный!

Да, чуть было не остался он там, вместе с погибшими за святое дело, когда прорубался к туру. В горячке сечи не заметил, что бармица сбилась, и отсек бы ему половину головы крепыш-татарин, не оглоушь того шестопером, опередив сабельный удар на миг всего дружинник. Нет, не стремянный Фрол. Тот более о себе заботился. Простой дружинник по прозвищу Селезень. Николка Селезень. Совсем еще молодой и бесшабашно храбрый. В стремянные определил Михаил Воротынский своего спасителя, заметив при этом, как скис Фрол. Хотя, что бы, казалось, быть тому недовольным, его же не отдалил от себя и не понизил.

– Позади горе-печаль, – гладя по толстой русой косе успокаивающе говорил князь Михаил. – Теперь вот царь на пир кличет. В парадные облачусь и – в Кремль. Замыслил государь храм Покрова Богородицы перед Спасскими воротами заложить. Тоже велел быть при торжестве. А через несколько дней в Сергиеву Лавру тронемся. Крестить дочь нашу. Вместе с сыном царя нашего Ивана Васильевича.

– Слава Богу, высок твой полет, сокол мой! Дух захватывает, – с гордостью за мужа ответила княгиня. И благословила: – Спеши, коль нужно. Бог даст, не заполночь же воротишься. Все одно, подожду.

Конечно, не заполночь, но и не засветло. Парадный выезд его несся домой лихо, ибо понимали слуги княжеские, как любо ему поскорей сбросить пышные одежды и обнять княгиню свою. Они любили князя, жили его жизнью, понимали и разделяли его душевное состояние, радовались его радостью, печалились его печалью. Но сегодня места для печали не оставалось. Видели они, как горд князь той любезностью, какой платил государь Иван Васильевич своему ближнему боярину за верную службу.

За столом Михаил Воротынский сидел выше первостатейных бояр, по правую руку брата царева Владимира Андреевича. Ласковым словом и золотым рублем-медалью одарил Иван Васильевич главного воеводу первым, а после долгого пира позвал князя с собой на беседу с мастерами Бармой и Постниковым, кому по совету патриарха Макария поручал царь воздвигнуть храм в честь взятия Казани.

Разговор был долгим. Без загляду в царский рот.

«Ты рассуди, государь, – возражал густым баритоном каменных дел мастер Постников, оглаживая темно-русую окладистую бороду и лукаво глядя на Ивана Васильевича, – на кой ляд в самом сердце города тому храму стоять? Не ты ли подмял басурманский стольный град, не здесь ли, в Кремле, тот успех твой ладился? Вот я и говорю: за стеной кремлевской храму стоять, у пяты твоей, а не в сердце. Мы с Бармой и место подходящее углядели. У самых Кулишек, что на спуске к реке Москве. Если благословишь, Бог тогда нам в помощь».

«Ишь ты! Не только, выходит, хоромы Божьи вы ладить мастера, ума у вас еще – палата. – И к митрополиту Макарию: – Что скажешь, первосвященный?»

«Скажу, ладно будет. Окроплю только то место святой водой да и с Богом».

«А еще мы думаем, грешным делом, чтобы храм на мечеть басурманскую походил. Сказывают, есть в Казани соборная кулшерифовская мечеть, вот ей в укор и ставить храм, – высказал свое мнение Барма, детина под стать своему другу-мастеру, только чуток светлей бородой да глазами голубей. – Поглядеть бы на ту мечеть сперва, пока за дело не взялись».

Иван Васильевич задумался. Верный, вроде бы совет, и будто кощунственный. Но не митрополита вопросил, а князя Воротынского: «Что скажешь, князь Михаил?»

Михаилу Воротынскому лестно, что его мнение царь поставил впереди митрополичьего, а совет каменных дел мастера Бармы ему пришелся по душе дерзостью своей. Ему, воеводе, дерзость всегда похвальна. Ответил без запинки: «Зело разумно». «Что ж, если духовный наш пастырь не возражает, пошли за Спасские ворота».

Место выбирали долго. И так прикидывали, и эдак, а уж когда сумерки начали подступать, сошлись на одном: лучше того, какое место определили мастера, не сыскать.

Сейчас, спеша домой, и, предвкушая радость предстоящих минут и часов, Воротынский одновременно как бы вновь проходил памятью по сегодняшнему дню, и гордостью полнилось его сердце. Да как же иначе, потомки будут помнить его не только как главного воеводу рати, взявшей Казань, но и как участника закладки храма Покрова Богородицы в честь славной для России победы.

Да, блаженственное счастье – крылатое. Увы, оно может так же быстро улетучиться, как и прилететь. Зато помехи счастью тому хотя и подползают, таясь и не прытко, зато уж как силу наберут, отступают ой как не вдруг.

Для Михаила Воротынского время безмятежного отдохновения пронеслось словно миг. Крещена дочь в одной купели с наследником престола Дмитрием, отшумели пиры в честь столь богоугодного дела, подумывать начал князь Михаил, как бы ловчее положить почин просьбе государю, чтобы отпустил бы он его в свой удел служить службу порубежную, ибо дважды уже слал верный стремянный Никифор Двужил вестовых с известием о неспокойности на рубежах удела. Доставил он и отписку нойона Челимбека, который сообщает, что подружился с калгой и теперь ведомы ему дела и даже намерения хана Крымского. В той отписке черным по белому сказано: не смирятся без борьбы ни Таврида, ни османская Турция с покорением русским царем Казани, станут готовить походы один за другим. Погуще и сакм полезет через засечную линию тревожить русские земли и хватать полон.

Доволен князь Воротынский, что не забыл его верный слуга Челимбек, достигнув высокого положения в ханстве, но вместе с тем забота о безопасности удела, а значит, и безопасности украин царских, гложет душу и сердце. Мила, конечно же, жизнь в стольном городе, скучней и обременительней станет она в Одоеве, только как без этого? На то и пожаловал государь вотчину на краю, почитай, земли своей, чтобы владелец берег ее как зеницу ока.

И вот в тот вечер, когда князь Воротынский окончательно решил завтра попроситься в удел, переписал набело Челимбеково предостережение, убрав, правда, его имя, чтобы не дай Бог в Разрядном приказе, куда, наверняка, передаст тайную отписку нойона царь, не стал он известен дьякам, ибо, чем черт не шутит, пока Бог спит, а терять такого верного друга Воротынскому не хотелось, тем более подвергать его опасности – так вот, в тот самый вечер, когда все было подготовлено к предстоящему с государем разговору, прискакал из Кремля гонец.

– Государь велит поспешить к нему!

– Что за дело наночь глядя? Иль стряслось что?

– Худо. Зело занедюжил свет Иван Васильевич. Поспеши, князь.

– Так вдруг?

– Нет. С утра в горячке. Таился только. Теперь же в беспамятстве больше. Вот и скликать велел бояр думных. Дьяк царев Михайлов духовную пишет. Поспеши.

Хоть и прилично от Кремля дворец Воротынского, но у кровати больного оказался князь Михаил не последним. Брат его, князь Владимир, был уже там, князья Иван Мстиславский, Дмитрий Полецкий, Иван Шереметев, Михаила Морозов, Захарьины-Юрьевы. Братья царевы, князья Шуйские, Глинские и иные первостатейные, похоже, не очень-то спешили. Не было, к удивлению Михаила Воротынского, среди прытко отозвавшихся на зов царя, ни иерея Сильвестра, ставшего волей Ивана Васильевича его духовником, ни Адашева, обласканного и возвышенного государем будто тот сын его любезный. Им бы в первую очередь здесь быть.

У изголовья находившегося без сознания Ивана Васильевича стоял царев дьяк Михайлов со свитком в руке. «Вот и духовная готова, – с тоской подумал Воротынский. – Неужто так безмерны наши грехи, что отнимает Господь у нас такого царя?!»

Прошло добрых полчаса гнетущего молчания, никто больше не появлялся, и это начало беспокоить собравшихся. Они поначалу лишь переглядывались недоуменно, но вот не выдержал боярин Морозов:

– Где братья царевы Юрий и Владимир? Шуйские где? Вельские?

И этот тихий голос, спугнувший тишину, словно разбудил больного, царь тихо застонал, глаза его приоткрылись, поначалу совершенно бессмысленный взгляд постепенно обретал привычную для всех цепкость. С трудом одолевая беспомощную слабость, Иван Васильевич заговорил, то и дело прерываясь от утомления:

– С дьяком Михайловым… духовную составили. Сыну моему… Дмитрию… престол оставляю. Присягой затвердите духовную. В Золотой палате… Или… в трапезной. Мстиславскому поручаю… Воротынскому… Михайлову. Ступайте.

Выходили понурые, словно псы бездомные. У многих слезы на глазах. Дьяк Михайлов предложил, когда за дверью нерешительно скучились:

– В трапезной станем принимать?

– Ладно будет, – согласился Иван Мстиславский. – Не радость же какая, чтоб в Золотой.

К Михайлову протиснулся тайный царев дьяк и зашептал что-то на ухо. Все насторожились, но понять никто ничего не смог. Михайлов сам все рассказал сгоравшим от непраздного любопытства:

– Князь Владимир Андреевич с матерью своей княгиней Евфрасиньей в доме своем детей боярских деньгами жалуют да посулы сулят. Владимир уже определил себя в цари всея Руси. Духовную государеву не признает. Ему князь Иван Шуйский доброхотствует, пособников собирает. Князья Петр Щенятев, Иван Пронский, Симеон Ростовский, Дмитрий Немый-Оболенский славят Владимира Андреевича по всему граду стольному. Более того, Адашев с Сильвестром на двух лавках умоститься намереваются. Вот такие дела, бояре думные.

– Звать их сюда нужно. Добром не явятся, стрельцов слать, государя на то дозволения испросив!

– Посланы вестовые во второй раз, – успокоил Михайлов. – Со строгим словом государя нашего. А не прибудут станет, тогда уж иное дело. Тогда – бунт, стало быть. Для бунтарей место ведомо какое: Казенный двор!

До крайности не дошло. Как бы ни хорохорились сторонники князя Владимира Андреевича, но строгого повеления царя не ослушались. Прибыли в трапезную. Но не смиренными подданными пожаловали, а упрямыми супротивниками, имея надежду склонить на свою сторону и тех, кто стоит за Дмитрия. Кроме, конечно, Захарьиных, сродственников великой княгини. Только вышло так, что в атаку кинулся первым Михаил Воротынский. И не на бояр, прильнувших к Владимиру Андреевичу, а самого претендента на престол взял в оборот:

– Креста на тебе нет что ли, свет Владимир Андреевич? Брат твой на смертном одре, а ты, похоже, даже рад этому. Иль Божьей кары не страшишься?

– По какому праву?! – возмутился князь Владимир Андреевич, – наставляешь меня, брата царева??

– По праву рода своего! По праву ближнего боярина царева, по праву слуги государей наших Ивана Васильевича и сына его, Дмитрия!

– Мне трон наследовать, а не Дмитрию! И не слуга я дитяти несмышленыша!

– Уйми гордыню, князь! Ты такой же слуга, как и я. Мы с тобой оба князья служилые. Дворяне мы с тобой. Вот кто мы.

Даже ярые сторонники царя Ивана Васильевича и Дмитрия оробели от столь резких слов, кои швырял в лицо претенденту на престол Михаил Воротынский, ибо понимали: случись победа Владимира Андреевича, не сносить дерзкому князю головы.

А Воротынский наседал:

– Целуй, князь Владимир Андреевич, святой крест животворящий и своим доброхотам повели присягой крепить духовную!

Адашев слово вставил:

– Царю всея Руси да и сыну его почему не присягнуть? Только ведь, не им крест целовать, а Захарьиным. Вот в чем закавыка.

Князь Иван Пронский тоже масла в огонь подлил:

– Да и к присяге кто приводит! Крамольники? Сколько лет в подземелье цепями гремели за измену?!

Вспыхнули гневом лица братьев Воротынских, Владимир шагнул было к Пронскому, чтобы за грудки схватить, но Михаил положил ему руку на плечо, посоветовал мягко:

– Не горячись. Тебе к присяге приводить, а не в потасовку ввязываться.

Затем, тоже сдерживая гнев и стараясь говорить спокойно, ответил князю Пронскому:

– Верно, князь Иван, верно. Крамольники мы с Владимиром. Только прежде чем упрекать, раскинь, князь, умишком: мы, изменники, зовем тебя, праведника, дать клятву верности государю нашему и сыну его. Мы, крамольники, уже присягнули, а ты, кристальная твоя душа, не желаешь. Как это назвать, а, князь Иван Пронский-Турунтай?

Одобрительный гул в трапезной. Даже смех вспыхнул было, не смотря на трагичность обстановки. Достойно оценили князья и бояре ловкий ответ Михаила Воротынского. Очень важно и то, что предотвращена выдержкой Михаила Воротынского потасовка, но не менее важно и то, что осмелели и другие сторонники Ивана Васильевича. Даже державшие себя с какой-то непонятной робостью Захарьины-Юрьевы, будто виновные в чем-то, взбодрились и уже не глотали молча обвинения в желании захватить безраздельное господство в думе. Тем более что дьяк Михайлов их подстегнул:

– Иль прикидываете, захватив трон, князь Владимир Андреевич пощадит вас и наследника престола? Как бы не так. Вы станете первыми его жертвами. Жизнь ваша на кону, а вы – робкие овечки.

Не вдруг, но начали целовать крест, по одиночке, правда, сторонники Владимировы. Вот уже разделились супротивники на половину, ни у кого нет перевесу, и тут подступил к Михаилу Воротынскому князь Иван Шуйский. Указал жестом в дальний угол и предложил:

– Поговорить ладком нужда есть.

– Что ж, если есть нужда, поговорим, – ответил Михаил Воротынский. – Отчего же не поговорить.

Первым начал Шуйский:

– Как ты, князь Михаил, так и я – Владимировичи мы. Руками рода нашего издревле земля русская множилась и крепла, теперь вот нам Богом определено боронить ее от врагов, блюсти ее честь. Мы – не Гедеминовичи, которые к Литве нос воротят. Для нас выгода державы российской – главное, а ты, князь, похоже, только о государе печешься.

– Не едино ли то – государство и держава? Государю поперек встанешь, державству урон…

– Заблудно мыслишь. Если правда государя и правда верных слуг его едина, тогда верно – все ладом, но если правды эти разнятся, великий вред державе грядет.

– Иль не ходил ты на Казань? Рать слезами умывалась, восторгаясь государем своим! Выйди в город, сколько людишек собралось! Вся Москва, почитай. Люб государь и рати, и холопам.

– Да не о том слово мое. Вспомни, с чего Иван начинал. Тем, говорю тебе, и кончит. Поверь моему слову. Вижу, страшное время грядет. Не упустят Траханиоты, Ралевы, Глинские и иже с ними своего, подомнут Ивана под себя, принудят петь под свою дудку.

– В самочинстве малолетнего государя и Шуйские преуспели.

– Нет и нет! Мы не враги себе и земле русской.

– Еще и прежде, в Иваново малолетство, показали себя Шуйские. Мать его даже не пощадили. Россия стоном стонала, кровью и слезами умывалась. Клевреты ваши…

– Вранье! Напраслина! Лихоимцы, те – стонали и живота лишались. Приживалы иноземные стонали, кому Россия – дойная корова. Только…

– Пусть так, но отчего тогда ни одного опального из подземелий не вызволили Шуйские, кого Елена с Овчиной оковали лишь по навету. Даже нас с братом, Владимировичей, кто, как ты, князь, сказываешь, за землю русскую в ответе. Могу ли веру к вам, Шуйским, иметь?

– Грех берешь на душу, князь Михаил. Шуйские – старшая ветвь Александра Невского. Нам править Россией самим Богом предопределено, не исхитрись бы Калита с милостыней к бедным и страждущим, со смирением лизоблюда к татарским ханам, с коварством паука к братьям и родичам своим. Всех опутал паутиной, у всех соки высосал до конца. А род Шуйских – главный род русской державы. Да и сам он истинно русский, нет в нашей крови ничего чужого. Нам блюсти интересы державные!

– Бодливой корове Бог рогов не дает.

– А погляди на кровь Иванову да Дмитрия, кого в цари нам навязывают? Иван наполовину грек, наполовину черт те кто, то ли литвинин, то ли серб, а может, Овчинина кровушка в его жилах течет. У Дмитрия же еще и прусской прибавилось. Великая-то княгиня от кого? От Кобылы. Переметчика из Пруссии. А сколько волка не корми, он все одно в лес смотрит.

– Корень государева рода и мне, князь, не хуже тебя известен. Если брать великую княгиню Софью, она по отцу цесаревской крови, по матери род ее от италийского знаменитого вельможи, равного нашему светлому князю удельному, нам с тобой равному.

– Верно все. Только так я скажу: сколь знатна бы она ни была, а к нашему неустроению пришла. Через жен-чародеек в предобрый род русских князей посеял дьявол злые нравы, скаредность и лживость. Да еще – властолюбие. Особенно у Калитичей всего этого в достатке.

– Про Глинских – не спорю. Авантюристы. Охотники до чужих тронов. Особенно князь Михаил Львович. Чуть было не выхватил престол у своей племянницы…

– А Елена разве не штучка?! Где это видано, чтобы баба державой правила?!

– Да, вероломна. Только так я скажу: сын – не в мать и не в дядю ее. И еще скажу: мой род никакого худа от государя нынешнего не видел. Россия вон как окрылилась, как в года и во власть Иван Васильевич вошел. Бог даст, не свернет государь наш с праведного пути. А князь Владимир? Верно, муж твердый, умом не слаб, только подлого корня. По трусости отца его и бесчестия отец мой безвинно в оковах сидел. Могу ли я верить сыну коварного труса? Яблоко от яблони далеко ли катится? На сем, князь Иван Михайлович, покончим. За государя Ивана Васильевича я на смертный бой пойду, ибо един он с подданными своими. Един с державой.

– Что ж. Бог тебе судья. Одно скажу: потомки осудят нас, что не разглядели великой беды России, не оберегли от лиха, исподволь вползающего. Да и нам с тобой, мыслю, не сносить голов. Сгинут именитые роды русские. Как пить дать сгинут. И трон Русь отдаст нелюдям. Не вдруг, но так станет по безделью и благодушию нашему.

Ничего не ответил Воротынский. Уверенный в своей правоте, пошагал осанисто к единомышленникам.

А против них князь Владимир Андреевич совсем распалился. Требует, чтобы пустили его к постели умирающего брата. Владимир Воротынский, Мстиславский, Захарьины и дьяк Михайлов встали ему на пути, боясь, как бы не сделал тот больному какое худо. Наверняка станет требовать, чтобы Иван Васильевич изменил духовную в его пользу, что может вконец расстроить больного, лекарь же царев настаивает на полном его покое.

Не ясно, чем бы тот горячий спор окончился, ибо даже духовник государев взял сторону Владимира Андреевича, если бы Михаил Воротынский не шепнул брату:

– Быстро покличь детей боярских Царева полка. Тех, кто понадежней.

До утра трапезная гомонила. Гвардейцы Царева полка впускать в трапезную впускали всех, а выпускать без позволения главного своего воеводы – никого. Это особенно бесило супротивников присяги Дмитрию, но давно уже спорившие не упоминали ни его имени, ни имени самого царя всея Руси, больше все личные и родовые обиды выуживались из забвения, и получалось так, будто не мужи мудрые, кому дела государственные вверены, собрались вместе, а бабы сварливые, кого медом не корми, а дай побазарить.

Лишь Михайлов да тайный государев дьяк исправно делали свое дело: Михайлов, как только Иван Васильевич приходил в себя, пересказывал тому обо всем, что происходит в трапезной, а тайный дьяк – о делах городских, о многолюдном плаче московском.

– Никто по домам не расходится. Бога молят, чтоб здрав ты был, государь. Несколько бояр Владимировых, кто его стал славить, побили изрядно. Больше никто рта не разевает. Ты уж, государь, не оплошай, перемоги себя люду российскому на радость.

– Я стараюсь, – пересиливая слабость, успокоил дьяка Иван Васильевич. – Я очень стараюсь.

Да, царь вполне осознавал, что рано ему отходить в мир иной. Не осилит если он недуга, не жить первенцу его, а жене его любимой в монастыре дальнем монашить. Нет, этого он никак не хотел, оттого молил Бога, как только приходил в сознание, чтобы не карал тот его так строго за грехи тяжкие, невольно совершенные по малолетству своему. Обет дал, что если отступит болезнь, на Белоозеро поедет грехи замаливать. Куда ссылали виновных в крамоле, а то и безвинных, по навету лишь, дед его, отец, мать да и сам он, упиваясь долгожданной властью после разгула боярского.

Утром лекарь, одним на радость, другим на огорчение и даже страх трепетный, сообщил:

– Уснул государь. Миновало самое тяжелое. На поправку должно дело пойти.

После такого известия многие тут же подступили к Мстиславскому и Воротынскому:

– Принимайте присягу.

Многие, но не все. Упрямцев еще хватало. И как ни убеждали их присягнувшие, они стояли на своем. Ждали, вдруг лекарь прежде времени обнадежил. Они соизмеряли свое поведение с поведением князя Владимира Андреевича, который ни за что не хотел поцеловать крест, не поговорив с братом своим, царем Иваном Васильевичем. Но его не пускали, хотя за него стояли не только верные ему князья и бояре, но даже Адашев с Сильвестром. Воротынский детям боярским Царева полка повеления своего не отменял.

К обеду, когда уже совсем стало ясно, что болезнь отступает, Владимир Андреевич сломался. Ну а как он присягнул, тут уж никто не осмелился дальше стоять на своем. Дьяк Михайлов пошел к Ивану Васильевичу с радостным известием, не взяв с собой никого больше. Чтоб с глазу на глаз обо всем, что в трапезной происходило, рассказать со всеми подробностями.

Присмирела трапезная. Ждали с трепетом слова царского. Кто-то надеялся, что то слово душу согреет, окрылит, ну а упрямцы с тревогой поглядывали на дверь, не появятся ли стрельцы Казенного двора. Нет. Пролетело. Дьяк Михайлов, вернувшись, успокоил всех:

– Государь благодарит Бога, что не взял к себе прежде времени, а вам всем шлет ласковое слово и велит всякому свою службу править. Обиды, сказал, ни на кого не держит.

Отрадно, конечно, только что день грядущий с собой принесет? Вдруг передумает самодержец?! Не передумал. Все шло ладом, словно не было никакого бунта боярского во главе с Владимиром Андреевичем, и князь Михаил Воротынский еще раз убедился в своей правоте, что ревностно служит Ивану Васильевичу, справедливому и доброму государю. Он не удержался, чтобы не подковырнуть князя Шуйского:

– Напраслину, видит Бог, на государя ты возводил. Покайся.

– Время покажет, кому из нас каяться, – упрямо ответил князь Иван Шуйский. – Время покажет.

Иван Васильевич, между тем, радовал после выздоровления всех добротой. Даже обещанное еще до болезни Адашеву исполнил – пожаловал отцу его сан окольничего. Многих это даже удивило, ибо кому как не Адашеву стоять было горой за государя, от которого он получил столько милостей, а он вопреки здравому смыслу доброхотствовал, хотя и старался это не выпячивать, князю Владимиру Андреевичу. Что же, за зло – добром… По-христиански это. Передать право судить поступки подданных Господу Богу.

Не стал откладывать Иван Васильевич в долгий ящик и исполнение обета. Свиту определил для поездки малую: самых необходимых слуг, полсотни детей боярских для охраны, а из бояр только князя Михаила Воротынского, как ближнего своего советника. Царя пытались отговорить от такой дальней поездки, даже сам митрополит Макарий говорил по сему поводу с царем, но тот оставался непреклонным. Продолжал собираться в дорогу вместе с женой и сыном.

Царский поезд тронулся в тот самый день и час, какой определил Иван Васильевич. Каким образом Москва узнала о поездке царя замаливать грехи и сколь заинтересованно провожала его, диву можно даваться: колокольни всех церквей всполошили галок, ворон и голубей словно по команде, и радостный перезвон разнесся над городом, над истово крестившимися москвичами, запрудившими те улицы, по которым предстояло ехать государю. Старики и старушки, ничего уже в жизни не опасающиеся, когда царская карета приближалась, осеняли ее крестным знаменем и шептали:

– Дай ему, Господи, доброго пути.

Осеняли крестным знаменем и стражу царскую, впереди которой гарцевал на аргамаке князь Михаил Воротынский.

В Мытищах, как обычно, остановились. День следующий провели в молитвах, потом, сразу же после заутрени, тронулись дальше. Воротынский послал вперед поезда вестового оповестить Лавру, что если Богу будет угодно, к исходу дня государь Иван Васильевич прибудет в нее, оттого там ждали высокого гостя, на звонницы отобрали лучших звонарей, а для своевременного оповещения на самой высокой звоннице посадили самого зоркого чернеца.

Добрых пять верст оставалось еще до Лавры, но когда царский поезд поднялся на взгорок, золотые маковки церквей заискрились радостным блеском на горизонте, и каждый взгорок все более и более оголял, как бы приспуская полог, нерукотворную вязь камня, цветного стекла, серебра и золота. Версты за полторы до Лавры дорога взяла круто вверх, даже шестерка добрых коней с напряжением тянула карету, но вот главная крутизна осилена, и Лавра предстала во всей своей красе, во всем своем величии: высокая стена с бойницами и шатровой крышей по верху, а за стеной, густо, словно боровики на урожайной поляне, играли в лучах солнца разноразмерные и разноцветные маковки, увенчанные гордыми крестами. Вздохнул тяжелый колокол, покатился его могучий вздох над посадом, по полям и перелескам, вслед за первым гулко вздрогнул другой, поменьше, за ним – третий; и вот уже вплелись звенящие перезвоны в могучие голоса главных колоколов, все вокруг запело, заиграло, наполняя сердца путников благоговейной радостью.

Государева карета остановилась, из нее вышли царь с царицей, и мамка с царевичем на руках, осенили себя крестным знаменем, поклонились низко, до самой земли, шепча молитву, славя Господа Бога. Князя Воротынского и детей боярских словно ветром сдуло с коней. Сняв золоченые свои шеломы, они тоже принялись креститься, бить поклоны, моля Господа Бога не карать строго за грехи их тяжкие.

До самых до ворот Лавры государь, царица и все их спутники шли пешком, а в воротах с крестами и иконами встречали их сам игумен и вся монастырская братия. И уже через несколько минут Иван Васильевич отбивал поклоны перед святыми образами, прежде того поцеловав дубовую раку, сработанную собственноручно святым Сергием для своих мощей, где они теперь и покоились.

Весь следующий день прошел в молитвах (служба шла во всех монастырских церквах) и в беседах с настоятелем, с другими святыми отцами. Беседы обычные, о суетности бренной земной жизни, о любви к Господу, о покаянии, и только в келье Максима Грека разговор принял совсем иное направление.

Давно уже Максим Грек жил в Лавре, затворничая. Сразу же, как была снята с него опала, приехал сюда. Он, знавший тяжелую руку русских самовластцев, с осторожностью должен был бы встретить Ивана Васильевича, с трепетом и почтением, но – нет, смиренный перед Богом, он держал себя не только как равный, но и как пастырь, наделенный правом оценивать и наставлять. Подав руку для поцелуя царю, а затем и Михаилу Воротынскому, он осенил их крестным знаменем и предложил сесть на жесткую лавку, стоявшую возле стены напротив такого же жесткого затворнического ложа, застланного лишь волосяной кошмой.

– Известно мне, государь, об обете твоем. Богоугодное дело. Воистину – богоугодное. Только так я тебе скажу, государь, обет твой неразумен. Чернецу ход на богомолье – святое дело. Смердам, холопам, черному люду, немощным да убогим сам Бог велел. Иным всем, кому Бог дал славу, власть и богатство, храмы в честь его возводить, а не по дорогам скитаться. Твое же, царево, дело не в молитвах, а в призрении вдов и сирот, чьи мужья и отцы сложили головы в битвах с сарацинами казанскими и крымскими. Устройство государства могущественного и справедливого – вот богоугодное для государя дело. Десятину церковную свято блюди, монастыри угодьями жалуй, за святость тебе то даяние сочтется.

Посидел смиренно, либо обдумывая свою проповедь, либо не решаясь перейти к главному, затем, перекрестившись и пробормотав: «Господи, прости мою душу грешную», – вновь заговорил настойчиво:

– Воротись, государь, в свой стольный град. Не неси в сердце своем обиды на братьев и на бояр. Бог им судья, ибо не ведали, что творили.

– Никого я не опалил, святой отец, – вставил Иван Васильевич, но Максим Грек поднял руку, прося не перебивать.

– Знаю и это. Смирил ты гордыню, и это – богоугодно. Теперь и сердце очисть. Не оно ли повело тебя в дальний путь с царицей юной Анастасией и сыном-грудничком? Вот об этом я наставляю. Перед Богом молю тебя, великий князь царь Иван Васильевич, не позволь гордыни взять власть над тобой. Богом дана тебе власть над многими, но и в ответе за них перед Богом ты же. Помни, не един ты в державе своей, а и смышленые с тобой рядом. Царь только тогда станет истинным самовластием, если будет главой советчиков своих, любить их будет и жаловать, не бояться их поперечного слова, ради выгоды державной сказанного. Царь – гроза не для мудрых и верных слуг, не для праведных дел, а для злых. Коль не желаешь ты бояться власти – твори добро. Зло делаешь если – бойся, ибо царь не зря носит меч. Для кары злых он, но и для ободрения добрых. – Максим Грек вновь сделал паузу, смиренно-покойную, вновь перекрестился и окончил беседу так же решительно, как ее начал: – Помолись теперь, государь, в церкви Сошествия Святого Духа и поступай согласно разумению своему. Мне, сиротине убогому, тоже Господу нашему поклоны бить время наступило.

Похоже, не очень-то довольным остался Иван Васильевич ни самой беседой, ни тем, как выпроводили его из кельи. Перечить, однако, не стал. Благословясь, позвал князя Воротынского.

– Пошли, князь Михаил. Пошли.

А поздно вечером, когда государь удалился в опочивальню после долгой молитвы именно в той монастырской церкви, на которую указал Максим Грек, и когда Михаил Воротынский тоже собирался, отдав последние приказания детям боярским, удалиться в отведенные ему покои, к князю подошел чернец и шепнул заговорщицки:

– Святой отец Максим хочет тебя, воевода, лицезреть. Велел мне проводить тебя к нему.

Вот это – выходка! Монах не просит, а под конвоем велит доставить ближнего боярина царского. Что-то, значит, важное. И, похоже, тайное. Не очень-то хотелось князю Воротынскому иметь тайную встречу с опальным в прошлом монахом, но, прикинув, решил все же последовать за чернецом. «Если что не так, царю сразу же дам знать». И каково же было удивление Воротынского, когда грек-затворник, даже не приглашая его сесть, сказал всего несколько фраз:

– Государь в обитель святого Кирилла реками собрался: Яхромой, Дубною, Волгою, Шексною. Худо ждет его на этом пути, особенно, если посетит Песношский монастырь на Яхроме. Ты близок к нему, князь, уговори его, если он упрямства своего не переборет, ехать посуху, через Ярославль. Ради Руси православной. И себя, князь, ради. Все, ступай, раб Божий.

Вопрос: «Отчего такие страсти?» Воротынский не посмел задать, принял покорно благословение и вышел из кельи. Долго он потом не мог заснуть, встревоженный страшной просьбой. Очень страшной. Эка важность, вроде бы: плыть ли рекой, ехать ли дорогой прямоезженной, а гляди ж ты, России от этого угроза, да и ему, князю, опасность личная. «Да чего это я, в самом деле, растревожился?! – успокаивал себя Михаил Воротынский. – Перескажу завтра государю угрозу монаха-грека, пусть сам он и решает». Предчувствие чего-то недоброго все же не проходило. Ворочался князь с боку на бок, и только сон сморил его, как зазвенели колокола, приглашая к заутрене.

О поздней своей встрече с Максимом Греком Воротынский рассказал Ивану Васильевичу сразу же после службы. Все. Слово в слово, исключил только предупреждение его самого касающееся. И что странно, царь вовсе не удивился тому, что услышал. Ухмыльнулся недобро:

– Макарию вторит святоша! Слова о Боге, о душе, а задняя мысль суетная, земная. Не желают они встречи моей с Вассианом.

Михаил Воротынский знал, что вскорости после кончины Елены-правительницы дума боярская лишила выходца из Лифляндии Вассиана сана епископа Коломенского и заточила его в монастырь на Яхроме. За лукавство и жестокосердие. Об этом еще в темнице им с братом рассказал доброхот их всезнающий Фрол. В чем лукавство и жестокосердие проявлялось, Фрол не знал, а им, узникам, не особенно верилось в праведность боярских решений и поступков, ибо сами они без всякой вины носили кандалы, и никому до них не было дела.

– Отец мой весьма жаловал Вассиана. Хочу знать, отчего дорог он был моему отцу. Хочу видеть старца и беседовать с ним, любо кому это или нет, не важно!

Вон оно, оказывается, откуда ветер дует. Подальше бы от него, куда как лучше. Только не отнекаешься, раз царем взят в сопровождающие. Впрочем, чему бывать, того не миновать. Только крепко засело в мозгу услышанное: «Ради Руси православной. И себя, князь, ради…» Да, не единожды станет вспоминать князь Воротынский пророческое предупреждение и сколько раз осудит себя, что не попытался отговорить государя от встречи с Вассианом, а оставался лишь безразличным исполнителем государевой воли; станет упрекать себя, что мог бы найти неполадки в ладьях, приготовленных для речного пути, да мало ли чего мог бы при желании придумать; но все это будет потом, сейчас же он решил искать лишь повода прервать поездку самому, ибо считал, что предсказанное монахом худо должно случиться с ним именно в пути. Впрочем, истинные причины нежелания митрополита Макария и иных радетелей благоденствия России князь Михаил Воротынский начал понимать уже с первых слов Вассиана.

– Хочешь, государь, попытать, за что отец твой жаловал меня, а бояре лютовали? – Прошептал смиренно, перекрестившись: «Прости их, Господи, ибо не ведали, что творили», – затем вновь стариковские глаза его налились гневом, да таким, что оторопь взяла князя Михаила Воротынского и, как он видел, Ивану Васильевичу тоже было не очень-то уютно от огненного взгляда, и Воротынский подумал: «Одной ногой в могиле, дряхл донельзя, о душе своей подумать бы, ан нет – земное гложет…»

Вассиан тем временем продолжал:

– Что есть царь-самовластец?! Он подобен орлу в высоком гнезде! Что есть бояре?! Они – нечистоты, окружающие сие гнездо! Орел не имеет сил избавиться от этих нечистот, так сотворен мир Господом нашим Богом, орел просто не замечает нечистот, делает все, что Богом предопределено ему делать. Ты возразишь, государь, будто есть среди бояр мудрые советники. Не возражу, есть. Только и у них своя рубашка ближе к телу. Твое тело, государь, держава. Богом тебе даденая. Она и твоя рубашка. Ты перед Господом Богом в ответе за дела свои, только в молитве обретешь ты мудрость, ибо ее тебе ниспошлет Господь Бог. Та мудрость, Богом данная тебе – твоя путеводная звезда. Помни: князь или боярин, смерд или купец – все рабы твои, и властен ты казнить их и миловать по разумению своему!

– Царь – гроза не для добрых, – возразил Иван Васильевич словами Максима Грека, – а для злых…

Еще большей ненавистью полыхнули глаза старца, распрямил он грудь согбенную свою, заговорил еще жестче:

– Нет добрых у трона царского! Нет! Есть умные и дурные, но все они – мусор. Все – подлые. Если Бог дал тебе самовластие, не держи возле себя тех, кто почитает себя мудрым. Он непременно овладеет тобой! Самим Богом определено тебе учить, а не учиться, повелевать, а не повиноваться, хотя и подспудно! Об этом я и твоему отцу сказывал. Царь должен быть тверд на царстве. Он – гроза бояр, его окружающих! Так должно быть! Так – от Бога!

– Не слишком ли круто, святой отец, – даже не осознавая, как это вышло, пылко возразил князь Воротынский. – Разве худо, когда мудрости царя пособляют умы верных его соратников? Не мудрых нужно опасаться царю, а хитрых, коварных и бессмысленных советников!

– Выйди вон! – змеино прошипел Вассиан, и когда Воротынский даже не пошевельнулся, крикнул визгливо: – Вон!

Ничего от святости в этом святом отце, в этом старике-монахе. Князь Воротынский подождал, не остудит ли вспышку гнева Вассиана Иван Васильевич, не защитит ли своего ближнего боярина, но царь молчал, словно ничего особенного в келье не произошло, и когда Вассиан вновь змеино прошипел: «Вон! Прокляну!» – князь встал и, перекрестившись на образ Спаса, висевший в углу над лампадкой, покинул келью.

Он уже не видел, как царь Иван Васильевич встал и порывисто облобызал старика Вассиана, не слышал и слов Ивановых: «Сам отец не дал бы мне лучшего совета!» – Воротынский кипел гневом, но не на царя, который не защитил своего верного слугу, а на мстительного и злого святошу, который даже перед уходом в мир иной пылает ненавистью к боярам, правым и виноватым, лишившим его, как теперь понимал Воротынский, вполне справедливо, епископского сана. «Не дай Бог смутит государя!»

Он вообще-то надеялся, что такого не случится, но время шло, Иван Васильевич оставался в келье, значит, не противно его совести шел разговор, когда же, наконец, царь вышел, князь Воротынский изумился перемене, с царем случившейся. Возбужден донельзя. Щеки пылают. Глаза блестят. Бурлит душа человека, чем-то сильно взволнованная. Не мелочью какой-то, а крупно, до самой глубины. И самое удивительное, Иван Васильевич даже не пытался скрыть свое состояние, настолько проникло в его суть что-то новое.

Прошел мимо Воротынского, даже не взглянув на него, так был занят осмысливанием того, что услышал в келье от Вассиана.

«Не дай Бог!»

А когда царь не появился на всенощной, князь Воротынский и вовсе расстроился. В голову лезли всякие мысли, но более всего всплывало в его памяти упрямое, сказанное князем Иваном Шуйским: «Не упустят Траханиоты, Ралевы, Глинские и иже с ними своего, подомнут Ивана под себя, принудят петь под свою дудку». Не начало ли этому? «Не дай Бог!»

К заутрене царь Иван Васильевич вышел как обычно чуть ли не первым, молился с прежней усердностью и после службы вел себя по-прежнему, приветливо с окружающими, будто ничего из ряда вон выходящего не произошло.

«Не примет, даст Бог, коварных советов!» – радовался князь Михаил Воротынский, наблюдая за своим кумиром, за своим любимым государем. Теперь у него больше не возникало желания отговориться от дальнейшего следования в Кириллов монастырь, и он начал деятельно готовить, проверяя и перепроверяя, ладьи к отплытию, которое намечалось на завтра.

Случилось, однако же, так, что его искреннему стремлению быть рядом с государем в долгой и опасной поездке не суждено было сбыться. Едва лишь успели они позавтракать, как в монастырь прискакал гонец к князю Воротынскому от Никифора Двужила, и известие его оказалось столь значительным, что Михаил Воротынский поспешил с докладом к царю, не побоявшись испортить ему блаженные минуты отдохновения с любимой своей женой и не менее любимым сыном.

Князь Воротынский сразу заметил, что царь недоволен неурочным его появлением, но вопросил все же мягко:

– Не стряслось ли чего, князь?

– Пока нет. Но вести тревожные. Весьма тревожные. От Крыма угроза. Не мирятся разбойники, что Казань под твоей, государь, рукой.

– Не удивительно это. Рассказывай, какую весть получил.

– Девлет-Гирей, кипя злобой, затевает коварное: готовит тебе, государь, шертную грамоту, предлагая тебе дружбу, сам же собирает тумены для удара по пятигорским черкесам, твоим, государь, друзьям, кому ты грамоту посылал, что станешь их защищать. На украины твои, государь, нынче большой рати не пошлет, но несколькими туменами собирается зорить Рязань, Тулу, Белев с Одоевым и Козельск. Если же дары от тебя, государь, будут, не пустит тогда тумены на твои украины.

– Дарами спокойствие покупать не станем! – сердясь, отрубил Иван Васильевич. – Силой заставим Девлетку хвост прижать! – потом спросил с недоверием: – А не зря ли пугает тебя доброхот крымский?

– Нет. Ни разу еще неверности от него не приходило.

– Тогда так: нужда есть тебе поспешить в Москву. Передашь мое слово Разрядному приказу, чтобы полки окские предупредил и главному воеводе весть послал. А сам – в Одоев. За верховье Оки ты в ответе. Полков не даю, дружинами, да сторожей управляйся. Если уж невмоготу станет, пошлешь гонца главному воеводе в Серпухов.

Вот так, удивительно просто, разрешилось борение мыслей и желаний князя Воротынского. И именно тогда, когда он уже отказался от мысли удалиться в свой удел. Одно лишь осталось решить князю – кто возглавит охрану царя. Подумав немного, предложил:

– Детей боярских, твоего, государь, полка оставляю под руку стремянного моего Фрола Фролова. Деловит, смышлен и службу правит исправно.

– Коль исправно, пусть воеводствует в пути.

Когда Фрол узнал, что остается за князя, так несказанно обрадовался, что Воротынский даже усомнился, разумно ли поступил, передав ему в руки власть, но ничего уже не исправишь, нужно спешно собираться в путь. Благо, Дмитровский тракт наезжен.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вот уже третий день князь Михаил Воротынский с Никифором Двужилом, Николкой Селезнем и сыном Никифора Космой объезжал засечную линию и сторожи, которые стояли еще прежде того, как Одоевская земля была жалована Воротынскому, и те, которые начал он строить за рекой Упой, но не успел, отозванный Иваном Васильевичем для подготовки похода на Казань. С этой, новой засечной линии, и начал осмотр.

Сторожи стоят – любо-дорого. Крепостицы, а не сторожи. Не тыном обнесены, а городней, да еще с козырьком, где устроены частые бойницы, более для рушниц приспособленные, чем для лучников-самострельцев. Над стенами – шатровая крыша, а по всем четырем углам вежи из двух, а то из трех ярусов. В вежах – пищали затинные.

– Пищали нужны ли? – засомневался князь Воротынский. – И откуда взяли? Не ведаю, чтоб царев Пушкарский двор вам отряжал пищали и пушкарей.

Сразу два вопроса. Один – тактический. Как считал Воротынский, сторожам в осаде сидеть лишнее. Как не упирайся, а конец один – гибель. Стоит ли ловких лазутчиков губить ни за что? Дело сторож сведать о вражеском войске, определить направление его пути, немедленно дать знать о том князю-воеводе, потом уже, по его воле, либо лазутить, либо языков доставлять. И еще одно важное: оборону города усиливать. Заметное подспорье дружине, когда со всех сторож казаки и стрельцы съедутся. А может, что-то новое предложит Никифор? Его выдумка, не иначе. Но Двужил указал на сына:

– Его, князь, пытай. Сторожи он ставил. Они и теперь под его началом. Я старые сторожи в Божий вид приводил, у сына ума заняв.

Вот так проверил Никифор своего сына на прочность и дает возможность князю самому убедиться, достоин ли сын отца.

– Не менял я урочного вашего повеления, – принялся объяснять Косма. – Верно, сторожам нет нужды в крепостице штурма ждать, обретая себе гибель. Только я так рассудил: а ну, нежданно-негаданно ворог подступит? Пока гонцу удастся выскользнуть да весть воеводе доставить, держаться нужно. С пищалями же, князь, спорей дело пойдет. И так еще скажу: городню чуток дольше ладить, зато за козырьком в любую сторону перебегай, где особенно густо полезут. А крыша? Понятно, под ней всегда лучше. И от дождя, и от солнца.

– Но пищали не у татар же отняли?

– Нет, конечно. В Тулу я сбегал. Так, мол, и так. Помогите. Себе же, говорю им, на пользу. Вне урока они отлили. Кружалы еще для ядер дали. Колупы для дроба. Кузнецы твои, князь, теперь сами работают и ядра, и дроб. Зелейный двор тоже свой. А пищалей наготовили не только для новых сторож, но и для старых. Пушкарскому мастерству в Туле же обучили по доброй воле, кто пожелал. Из стрельцов в основном.

Вот так. Все предусмотрел. Молодой, да ранний.

Когда же князь Воротынский поглядел волчьи ямы, сделанные так умело, что не зная их, ни за что не распознаешь, подумал: «Если Никифор свой военный разум сыну передал, замены лучшей старику не сыскать».

Прежние сторожи, что от Поля стоят, тоже перестроены на манер новых. Вокруг – городня. С вежами по углам. Конюшни теплые и просторные, с запасом сена и овса. Дом для стрельцов и казаков ладно срублен, светел и просторен. Для сна – не нары, а каждому своя кровать по единому образцу. Никифор Двужил пояснил:

– Артель столяров сын собрал. А как они на новых все поделали, сюда я их перевел. Лишь на двух сторожах нары остались. Столяры сейчас там. К осени управятся. – И добавил: – Сын мой намеревался еще и на комнаты перегородить, только я отсоветовал. Оно, конечно, по комнатам если – уютней, только, если тревога какая, стучи в каждую дверь. Времени сколько уйдет. А когда все в одной, гаркни только, мертвый на ноги встанет.

– Молодцы, – похвалил князь Воротынский. – Обо всем подумали.

– Мы и службу малость подладили, – осмелев, признался Двужил. – Стоялым головам повелели сменять сторожи чаще, а станицы в Поле слать не от сторож, тем только дозорить у засек, а самим станичным головам. И чтоб смена шла в Поле. В указанных местах. Без разрыва теперь лазутится Поле.

– Не на одном бы месте станицы менять.

– Смекнули. Голова всякий раз место новое определяет. В засаду иначе можно угодить.

Куда как с добром. Теперь стоит только появиться туменам Девлет-Гирея или даже малого войска во главе с каким-нибудь мурзой, ему, князю, сразу станет известно и будет время подготовиться к встрече. Это – радовало. Превосходно, когда беспрерывно станет под оком лазутчиков все Поле. Всю весну и все лето. А вот частая смена на сторожах вызывала сомнение. Месяц, и то срок не велик, а тут – две недели. Ладно ли?

– Помнишь, князь, отписку о земле? Ты же согласился…

Верно, просил Двужил оделить землей всех стрельцов и казаков, отписанных к новым сторожам, поселив их кучно в городках или станицах крупных, чтоб поселение на две сторожи, а то и на три; просил и тем, кто и на прежних сторожах дозорил, подбавить землицы – поддержал тогда просьбы стремянного Воротынский, более того, распорядился, чтобы тем, кого главным смены на сторожах воеводы определят, четей по десять выделили бы добавочно; но разве то доброе дело стало помехой службе?

– Нет, князь. Смены расписаны полюдно. У каждой смены своя сторожа, обвыкать нужды нет, зато и землю служилые блюдут отменно, имея от нее сверх оклада царева знатный прибыток, и дозорят отменно. Я их предупредил: за нерадивость не то чтобы на четырехнедельную смену возверну, но и двухмесячную определю. Бдят отменно, чего Бога гневить. Ни одна сакма за то время, пока ты при царе состоял, не погуляла без наказания. Погибло в сечах всего два стрельца, ранены дюжина казаков и двоих в плен татары заарканили. Крымцев же побили знатно, полон тоже велик.

Ну, что ж, раз польза видна, выходит – разумно все. И добро, и строгость. Люди – есть люди. К ним с одним добром нельзя, на них и окорот необходим. Одни поймут и оценят доброту, у других корысть победит, а корысть – зараза смертельная, расползается быстро, подминая под себя даже честных и нестяжательных. Никифор, не ожидая ни одобрения, ни осуждения его действиям, продолжал:

– Одно дело тебе, князь, нужно бы сделать: царевым словом землю за служилыми закрепить, – и замолчал, опасаясь, как бы не вспыхнул князь, ибо он сам в уделе своем волен поступать, как ему сподручно, только время нынче неустойчивое, сегодня удел твой, а завтра – Бог весть что станется. А новая метла по-новому метет, барское жалование, выходит, надежней.

Князь Воротынский не одернул Никифора Двужила, он понял его, хотя и был уверен, что царь никак не может его, ближайшего слугу, опалить. В удел пожалован Одоев, стало быть, – до живота. Впрочем, чем черт не шутит, пока Бог спит. В наследственности оставлено лишь треть Воротынска. Ответил:

– Далеко вперед заглядываешь, соломку загодя стелешь, где, Бог даст, даже не придется падать. Но, может, ты и прав. Раз есть сомнение, при первой же встрече с государем попрошу у него жалованные грамоты. А тебе и сыну твоему боярство выговорю.

– Спасибо, конечно, но мне и без боярства за тобой, князь, лучше боярина живется. У сердца своего меня держишь. Надеюсь, и у сына моего сладится.

– Похоже, сладится.

Они подъезжали к очередной стороже, и разговор их поначалу смолк, а затем повернул в новое русло: ладно ли облюбовано место для крепостицы, не близко ли лес, откуда может неожиданно напасть враг – князь оценивал сделанное Никифором придирчиво, но, как и на прежних сторожах, все здесь было устроено без изъяна.

Что ж, осталось побывать на двух последних сторожах, переночевать в городке воеводском или на погосте у головы стоялого, где сподручней окажется, и – домой. К княгине-ладе, к дочке своей улыбчивой, начинающей уже лопотать, хотя и непонятно, но звонко.

Не знал он, что доброе его настроение улетучится, как пар, когда вернется он домой, где уже сутки ждет его вестовой из Серпухова от главного воеводы окской рати. Весть сама по себе радостная, но звонкой пощечиной прозвучит она для Воротынского. Вестовой из тысяцких не вручил никакой отписки князю Михаилу, а сказал всего несколько слов:

– Девлет-Гирей не пойдет нынче. Неразбериха у него между улусами.

Опередили, выходит, с вестью, хотя, казалось бы, он и на сей раз должен был бы первым узнать о новых планах крымского хана. Увы, что-то, значит, не додумано, не доработано. Но более всего обеспокоило князя Воротынского, что царь Иван Васильевич может посчитать ту весть, какую доставил гонец в Яхрому, специально подстроенной, чтобы не продолжать поездки на богомолье. Обвинит, таким образом, в тайном сговорес противниками поездки, с противниками встречи с Вассианом. Уверенности в этом добавит и то возражение, какое он сделал монаху-затворнику. «Мало одного Челимбека, чтобы и впредь впросак не попадать. Хоть и надежен он, но один. А один в поле – не воин».

На следующий день позвал Никифора Двужила с сыном Космой и Николку Селезня совет держать. Двужил сразу предложил:

– Пошли, князь, меня. С купеческим караваном. Комар носа не подточит.

– Верю, – кивнул князь. – Исполнишь все ладно, только нельзя тебе. В сечах крымцы не раз с тобой меч к мечу сходились, а ну если кто узнает? Не гоже. Купца смышленого поискать бы. Тайное ему и поручить.

Урок не из легких, но определился все же подходящий по всем статьям купец из молодых, рискованных и в то же время рассудительно-мудрых. Возил он свой товар уже к Перекопу и даже в Кафу проникал. В одном неурядица – в Астрахани он торг ведет. Лишь к осени воротится.

– К осени, так к осени, – смирился Воротынский. – К тому времени товар ему приготовим да подарки Челимбеку: меха, серебро и золото.

Еще одна, можно сказать, дерзкая задумка родилась у князя Воротынского: сговориться с литовскими князьями-соседями, чтобы сообща стоять против крымцев, помогая друг другу силой, но, главное, делясь вестями без утайки. Здесь, правда, хитрить не было нужды и подкупать тоже, подготовил письма и разослал с ними верных дружинников. Вроде посольств княжеских. Он, конечно, понимал, что сверх своего берет, что сносится с иноземцами, это дело Посольского приказа и самого царя, но оправдывал себя тем, что не к королю же он шлет послов, а к таким же князьям, как и он сам. «Бог простит грехи невольные…»

И еще он считал, что царь не узнает о его самовольстве, ибо надежны и Никифор Двужил с сыном, и Николка Селезень, пускать же к этим тайным делам он больше никого не намеревался. Даже духовного наставника. Фрола же Фролова нет в усадьбе, и вернется ли он, вилами на воде писано. Лучше бы, конечно, не вернулся. Пусть понравится царю и останется в его гвардии. Сотником, допустим.

Увы, надеждам тем не суждено было сбыться. Царю действительно приглянулся расторопный, услужливый, понимающий с полуслова, а то и со взгляда стремянный князя Воротынского, он намеревался пожаловать ему дворянство, но так случилось, что сам же себе поперечил.

Беседа царя с Вассианом оказалась злым семенем на увлажненной и унавоженной почве, и хотя Иван Васильевич ехал на богомолье и, казалось бы, лишь забота о душе должна была обременять его, увы, после Яхромы он более думал о словах святого старца, чем об обете, данном Богу. Первое решение, которое уже в пути укрепилось в нем твердо, особенно после того, как скончался у него на руках измученный дорогой наследник престола, никому не доверять, а иметь догляд за каждым князем, за каждым боярином, за окольничими и дьяками. Всюду должен быть царев глаз. И первым, кого он позвал к себе по возвращению с богомолья для уединенной беседы, был царев тайный дьяк, в честности и добросовестности которого пока еще не сомневался. Спросил без обиняков:

– У каких князей нет твоих людей?

– Есть почти у всех. С Воротынскими пока не ладно. Кто из моих был там, так в Воротынске и остались, оттого князь Владимир под оком, а вот князь Михаил волен. Не успел еще в Одоеве своего заиметь.

– Как же так? Удел порубежный. Поторопись.

– Есть один на примете, да вот не знаю, как поступить. Сказывают, ты, государь, велел его занести в цареву книгу. Дворянина хочешь жаловать.

– Стремянного имеешь в виду?

– Его.

– Верен он князю, думаю. За нос станет тебя водить.

– Не станет. Он князю Овчине-Телепневу тайно служил. Через меня доносил. Тот ему дворянство обещал. И тысяцким назначить в Царев полк. А Фролка – человек алчный. Родную мать за титул и власть не пожалеет.

– Подготовь жалованную грамоту от меня лично. Покажи ее и определи, когда она вступит в силу.

– Благодарю, государь, за понимание. Теперь у меня, грешного раба твоего, гора с плеч.

– Ну, с Богом.

Так вот и оказался вновь у князя Воротынского в стремянных Фрол Фролов. Приехал в Одоев как раз к тому времени, когда начали ворочаться послы княжеские от князей литовских. Будто солнце весеннее в княжеский терем вплыло, так рад был Фрол встрече со своим князем и любезной княгиней. Но несмотря на бурную радость Фрола, Воротынский почувствовал, совершенно безотчетно, исходящую от него угрозу. И сам этому удивился. Фрол же, не ожидая вопросов, принялся взахлеб пояснять:

– Великий князь царь Иван Васильевич, долгие лета ему, оставлял меня, суля дворянство, только я так рассудил: лучше быть у князя удельного в боярах, чем дворянином в Москве. Там таких, как я, сотни, а то и тысячи. А здесь…

«Не без резона», – оценил князь Воротынский откровение стремянного и подумал, что верную мысль подал Фрол, нужно попросить у государя, чтобы позволил тот иметь хотя бы троих-четверых бояр. Бог с ним, с Фролом, главное – Никифору Двужилу с сыном, а если ладно служба пойдет у Николки Селезня, то и ему.

Сделал, однако, вид, что не понял намека стремянного, а стал расспрашивать его о том, удачно ли прошла поездка царя на богомолье, и чем больше слушал своего стремянного, тем более удивлялся тому, что тот так много знает таких придворных новостей, каких даже сам он, Воротынский, не знал и знать не мог. Когда, бывало, стрелец Фрол Фролов пересказывал им, колодникам, о самых потаенных интригах в Кремле, Михаил Воротынский слушал те рассказы с великим любопытством, даже прикидывая, не скажется ли что на их судьбе узников, теперь же такие познания Фрола его не только удивляли, но и настораживали.

Решил князь Воротынский, твердо решил, не подпускать Фрола и близко к делам тайным. Подальше держать от переписки с литовскими князьями и особенно от замысла послать в Крым купца.

Только вряд ли верно поступал князь. Как утаить от Фрола возвращение, допустим, послов от литовских князей? Никак. А раз его, Фрола, не подпускают, значит, далеко не простое дело делается, и об этом нужно, не откладывая в долгий ящик, известить тайного государева дьяка, своего нового хозяина. А чтобы сообщения не напоминали пустышку, можно что-то и домыслить.

Так бы вот и оказался, нежданно-негаданно князь Воротынский в немилости у царя, к этому все уже шло, не окажи ему услугу сама судьба. Один за другим возвращались посланцы от литовских князей с весьма уклончивыми ответами, и вот, наконец, привалила настоящая радость. Князь Дмитрий Вишневецкий, каневский воевода, любимец днепровских казаков, корня, как и Воротынский, Владимировского, ответил, что готов бить крымцев под знаменами царя всея Руси Ивана Васильевича. Ни рати, ни почестей он не просил, домогался лишь личного благословения российского царя, обещая не только обороняться от татар, но и гулять с казаками по их улусам.

Что ж, семь бед – один ответ. Усадил писаря своего князь Воротынский за челобитную царю. Повинившись за самовольство ради надежности обороны его, царя, украин свершенное, приложил к челобитной ответ князя Вишневецкого, прося не отвергать услуги мужа мудрого, отважного и весьма искушенного в ратном деле.

Письмо это гонец доставил в самое нужное время, ибо царь обдумывал уже, как наказать самовольца, чтобы поучительно стало для других. Сменил тогда царь гнев на милость, послал тайного посланца к князю Вишневецкому, а Воротынскому передал с его гонцом не гневное слово. Увы, подозрение, которое все более и более укреплялось от доклада к докладу тайного дьяка, не улетучилось вовсе; осталось оно, крепко обосновавшись, в душе, хотя и пытался Иван Васильевич, исходя из здравого смысла, верить своему любимому воеводе безоговорочно. Но нет, не выходило. Особенно усилилось сомнение после еще одного тайного доноса о посылке знатных даров в Крым.

Вернувшийся из Астрахани купец согласился без пререкания послужить князю, тем более что все товары были уже припасены, брички сработаны новые, крепкие, на железном ходу – чего ж не ехать. Приготовлены к тому же вьючные кони и верблюды. И вот князь Воротынский после застолья уединился с купцом, чтобы дать последние наставления и вручить меха и серебро для подкупа лазутчиков.

– Вот эти два сорока соболей и кошель с ефимками вручи самому Челимбеку. С письмом моим, – князь передал свиток и отодвинул от общих связок, которые бугрились на широкой лавке, две связки искристых шкурок, притягивающих взгляд красотой своей, затем продолжил было: – Все остальные меха, соболиные, куньи и беличьи, и ефимки либо сам кому определишь, либо…

Дверь отворилась, и в комнату вошел весьма встревоженный Фрол Фролов. Он поклонился поясно:

– Прости, князь, что неурочно, только конь твой боевой от овса отворотился, воды совсем не пил.

– Спасибо, иди. Я скоро буду на конюшне, – ответил, сдерживая недовольство, князь и перехватил прощупывающий и меха и кошели с ефимками взгляд стремянного. Дождавшись, когда дверь затворится, продолжил: – Либо пусть тебе укажет Челимбек. Ему лучше знать, кто на Россию добрым оком смотрит. Но если сам кого из сановитых найдешь, еще лучше: они знать друг о друге не будут.

Проводив купца, поспешил на конюшню. Конь встретил его тихим ржанием, как встречал обычно, потянулся к хозяину, но подсоленную корочку – взял нехотя, лишь бы не обидеть хозяина. Столпившиеся у денника конюхи тоже это заметили, принялись вновь, в какой уже раз, обсуждать, что стряслось с конем, но их урезонил старший конюх, мужчина преклонных лет, хотя и крепкий телом.

– Нишкните! – потом князю: – Не гневайся на нас, князь, что недогляд вышел, когда сено перебирали, молочая скорее всего не углядели. Образуется, Бог даст. Пару деньков покуксится.

И даже ухом не повел на недовольные реплики конюхов, которые обиженно оправдывались, что зря их числят в нерадивцах, что не могли они не углядеть молочая, не лодыри они какие, а уж про молочай все им ведомо. Князь тоже словно не слышал ворчание конюхов. Погладив доверчивую морду боевого друга своего и поговорив с ним душевно, прося его осилить недуг нежданный, Воротынский повелел старшему:

– Неотлучно чтоб человек был при коне. И днем и ночью.

– Сам пригляжу. Послал уже за травой против молочая к знахарке. Все образуется, князь, не печалься.

Куда от нее, от печали, денешься? Да еще кручина гложет от поступка Фрола. Даже Двужил не осмеливался, если не приглашен, входить в комнату, когда он, князь, с кем-то уединяется. «А этот что ввалился? Глаза так и бегают!» Конечно, что аргамаку боевому нездоровится – очень важно, но можно было бы и подождать чуток с сообщением, пока купца он, князь, не проводит. «Может, просто перестарался? Услужливость свою лишний раз выказал?»

И все же как ни пытался князь Воротынский оправдать поступок Фрола, ничего убедительного не находилось. К тому же не мог оставить без внимания князь и реплики конюхов. Он верил им. Они не могли пропустить в сене молочай. «Что-то не так. Сердце, оно – вещун». Месяц, однако же, пролетал за месяцем, ничего необычного не происходило. Воротился купец, довольный своей поездкой: удалось ему склонить на тайную связь с князем кроме нескольких нойонов, на каких указал Челимбек, еще и без его ведома одного мурзу и, главное, ханского советника. Ципцана всего-навсего, самого низкого по званию, но знающего не менее первого советника – ширни. Ципцан был твердо убежден, что только мир с Москвой спасет Крым от участи Казани. Причем, по его мнению, крымское ханство, если не остепенится, падет в ближайшие годы. Вскорости после Астрахани.

«При чем тут Астрахань? – с удивлением размышлял князь Воротынский. – Она – мирная. Царь Иван Васильевич даже не помышляет чинить ей неприятности. Хан Ямгурчей – не воин!» Но не знал еще Михаил Воротынский того, что знал ципцан крымского хана. Ямгурчей, всегда добрым оком взиравший на Москву, изменился в корне. По наущению султана турецкого он примкнул к Девлет-Гирею и к ногайскому князю Юсуфу, который горел к России местью за пленение его дочери Суюн-Беки и внука. В ответ на это многие ногайские мурзы во главе с князем Исмаилом направили к царю всея Руси посольство с просьбой взять под свою руку Астрахань, посадить на ханство Дербыша, изгнанного в свое время Ямгурчеем, и Иван Васильевич, считая ошибочно Астрахань прежней Тмутараканью, начал готовить рать на судах во главе с князем Юрием Ивановичем Пронским-Шемякиным и постельничим Игнатием Вешняковым.

Позже, когда князь Воротынский получит из Серпухова весть о взятии царем Астрахани, он несказанно удивится тому, как много знает четвертый советник ханский, каким даром предвидения обладает и очень обрадуется, ибо иметь такого вельможу крымского в друзьях – куда как славно.

Прошло несколько месяцев, и Воротынский получил еще одну радостную весть: князь Вишневецкий, собрав большой казачий отряд, захватил в низовьях Днепра остров Хортицу, затем сжег крепость Ислам-Кирмень, вывез из нее все пушки на Хортицу, а когда Девлет-Гирей, взбешенный такой потерей, послал войско отбить остров назад, казаки Вишневецкого выстояли. Хортица осталась в руках казаков.

Как понимал Воротынский, теперь по Крыму можно было ударить с двух сторон – от Днепра и от крепостиц Таман и Темрюк, которыми владели от имени России черкесские князья. Послать туда загодя рать конную и пешую, доставить туда огненный снаряд и зелье в достатке и, дождавшись, когда хан поведет свои тумены на Оку, встать заслоном на Перекопе, отрезав ему обратный путь, а главными силами громить его в Поле. Не устоят против клещей татары, Крым ляжет к ногам России. Вернется в отчий дом земля скифов, земля русичей.

С вдохновением диктовал писарю князь Воротынский этот план, надеясь, что выполнять его царь поручит ему, как поручал готовить поход на Казань. Увы, царь Иван Васильевич даже не ответил Воротынскому, чем весьма и весьма огорчил князя. «Неужели не видит выгоды для державы?»

Но что делать? Не полезешь же на рожон, если тебе не внемлет самовластец. Может быть, он знает больше порубежного воеводы, князя служилого.

Но если царь всея Руси не желал воспользоваться представленными стечением обстоятельств возможностями, то хан крымский, понимая серьезную опасность, нависшую над его владением, начал предпринимать меры, чтобы не оказаться покоренным, как покорены Казань и Астрахань. Послы его зачастили к султану, прося немедленной помощи; в Литву и Польшу с предложениями вечного мира направил он авторитетные посольства, а сам в это время собирал под ханские знамена всех, кого мог собрать и кого мог купить или нанять.

Набиралась приличная сила, которая для начала должна была стереть с лица земли города и аулы верных русскому царю пятигорских черкесов, обезопасив, таким образом, правый бок ханства. Следующий поход – казаки князя Вишневецкого. А уж когда сил еще добавится, тогда – Москва.

Не замедлили об этом известить князя Воротынского Челимбек и ципцан. И оба добавляли, что вполне возможно хан повернет свои тумены на Днепр сразу же, если только удастся ему одолеть черкесских князей без больших потерь и в малый срок.

Перво-наперво князь Михаил Воротынский отправил стремянного Фрола на сторожи, проверить, ладно ли идет на них служба, подправить засеки и волчьи ямы. О посланиях из Тавриды не сказал ему ни слова. Не разболтал бы, похваляясь осведомленностью. После этого позвал Никифора с сыном на совет, кого послать к царю со списками тайных посланий, кого направить к Вишневецкому, чтобы предупредить и его о планах Крымского хана. Нужно было продумать и изменения в службе сторож и станиц. Не выдавая истинного положения вещей, следовало настраивать людей на большую настороженность. Особое внимание нужно было обратить на надежность путей отхода со сторож казаков, стрельцов и детей боярских в Одоев, определить группы для разведки вражеских действий.

– К царю Коему пошли. С охраной, – посоветовал Двужил, – а за пороги ладно было бы Николке Селезню отправиться. Со станицей какой-либо пройдет половину пути, а дальше – один. Или, на худой конец, с одним напарником. Отписки, князь, никакой не шли. Перескажи ему, пусть запомнит и передаст.

– Я так и мыслил. Выходит, схожи мы. На том и порешим. А со станицами я думаю так: удвоим их с весны и верст на сто еще глубже в Поле определим.

– Можно и так, а можно и в два яруса. Одни станицы по прежним путям, а свежие – подальше. И чтобы передовые со второй линией связь держали. А те бы со сторожами не порывали, – вставил Косма Двужил. – Надежней так будет.

Дельный совет. Урок и отцу своему, и князю.

– Значит, так, – заключил Михаил Воротынский. – Завтра, Косма, в путь. Дюжину в охрану подбери. А мы с Никифором станичных голов проведаем.

– Можно и стоялых голов повидать.

– Не помешает, – согларидря с Никифором князь Воротынский. – Тем более что по пути будет.

Вернулись в Одоев князь Воротынский с Никифором и Фрол Фролов почти одновременно, и Фрол, узнавший о том, что Косма в Москве, не смог даже сдержаться.

– Иль, князь, мне в Престольной не сподручней было бы? И царь меня знает, и воеводы многие.

– Не к царю послан Косма, – решил не открывать правды Михаил Воротынский. – Не к царю.

– Ой, ли? Сказывают, письма какие-то повез.

«Приструнить нужно писарей! – с гневом подумал Воротынский. – Ишь, языки распустили!» А Фролу ответил:

– Не собирай сплетен, лучше службу неси исправно.

– Справней некуда, – оставил за собой последнее слово Фрол. – От царской милости отказался, чтобы тебе, князь, верой и правдой служить. Об этом можно ли забывать?

Не стал одергивать нахала князь Воротынский, хотя и просилась с языка дерзкая отповедь. Ответил примирительно:

– Не забываю, Фрол. И остальное добро помню.

И неприятно стало на душе от этих неискренних слов. Ему ли, князю, заискивать перед стремянным? Хотя и забывать того, что сделал для него и брата Владимира Фрол, когда они сидели окованными в подземелье, просто грешно. И перед Богом, и перед своей совестью.

Вскоре вернулся Косма с царевой отпиской. Иван Васильевич извещал князя Воротынского, что весной, как обычно, выйдут на Оку полки, а сверх того будет послан воевода Иван Шереметев с дюжиной тысяч детей боярских, казаков и стрельцов Муравским шляхом, чтобы оборонить черкесов, еще отряд казаков в помощь князю Вишневицкому. Велел князю лазутить Поле постоянно и обо всем, что сведает, слать немедленно ему, царю всея Руси, а с весны еще и главному воеводе речной рати. Полк Правой руки окской рати встанет в Одоеве, Белеве. Первым воеводой этого полка быть ему, князю Воротынскому.

Вот и все. Не согласен, значит, государь воевать Крым. Как и прежде, от самой от Куликовской сечи, только оборона. Но почему? Грех не использовать такую возможность. Для этого нужно лишь одно: отступиться на время от тевтонцев и шведов, оставив в покое Ливонию.

Слов нет, северо-западных недругов побить очень важно, но куда сподручней будет это сделать, когда угроза с юга отпадет, а земля причерноморская вернется под руку законного властелина. Вот тогда всю рать можно направить на Ливонию, на тевтонцев и шведов.

Князь Воротынский видел все детали похода на Крым, передумал множество вариантов этого похода в надежде, что Иван Васильевич позовет его в Кремль после списков Челимбекова и ципцанова посланий. Увы, не прислушался государь к совету верного своего слуги. Дал лишь полк под начало. А для чего? Он и без этого полка управится, если крымцы частью сил пойдут в верховье Оки. С Дружиной своей и со сторожей.

На этот раз Девлет-Гирей не отменил своего похода, все начало развиваться так, как сообщили князю Воротынскому его тайные крымские доброхоты. Но и у Девлет-Гирея имелись свои уши и глаза в российской земле. Не успел он миновать полпути до черкесской земли, как получил весть, что русская рать готова заступить ему дорогу к Темрюку и Таману. Посчитав, что к черкесам направлены царем главные силы, Девлет-Гирей решил этим воспользоваться, круто повернул шесть своих туменов на Тулу.

Вот тут и сослужили добрую службу станицы, беспрерывно лазутившие Поле: маневр Крымского хана сразу же был замечен, немедленно извещен об этом Иван Шереметев и Михаил Воротынский.

Князь Воротынский спешно снарядил гонца к царю Ивану Васильевичу, который в это время находился в Серпухове, присовокупив к известию совет: воеводе Ивану Шереметеву заступить Перекоп, чтобы Девлет-Гирей не смог бежать в Тавриду, самому же выступить со всей ратью навстречу крымцам. От Волги Девлет-Гирея отсечь мещерскими казаками, касимовскими татарами и рязанской дружиной, от Днепра – полком Правой руки и казаками князя Вишневецкого. Не дожидаясь ответа царского, повел князь Воротынский полк Правой руки по Сенному шляху.

А в это время воевода Иван Шереметев, тоже на свой страх и риск, ибо не дождался от царя никаких повелений, напал на тыловой стан крымцев, захватил более шестидесяти тысяч вьючных лошадей и почти двести верблюдов, которые приготовлены были, как татары делали это обычно, отвозить в Крым награбленное, пленил сотни ратников, охранявших стан, и так как все это оказалось обузным для небольшой его рати, отправил захваченное под усиленным конвоем в Мценск и Рязань, оставшись сам с менее чем десятью тысячами казаков, стрельцов и детей боярских в ста пятидесяти верстах от Тулы близ Судбищ.

Иван Шереметев, конечно же, рисковал, но он полагал, что царь не станет бездействовать, выйдет навстречу Девлет-Гирею, а в самый разгар битвы он, Шереметев, ударит с тыла. Для такого удара сил у него было вполне достаточно.

Вышло, однако же, не так. Иван Васильевич действительно не стал ждать крымцев на Оке, как ему советовали многие осторожные воеводы, а послушал совет князя Воротынского и иных решительных воевод, переправился через Оку и повел полки к Туле, и извещенный об этом своими дозорными хан Девлет-Гирей не решился принять бой и повернул тумены домой. Вот так и оказался Иван Шереметев с малой силой своей лицом к лицу со всем татарским войском.

Конечно, его никто бы не осудил, пропусти Шереметев тумены татарские, чтобы затем бить их по хвостам, уничтожая захватчиков и пленяя их; но Шереметев поступил иначе: он не уклонился от боя. Более того, начал его победно. Встретив передовой крымский тумен, смял его, захватив даже знамя темника. От полного разгрома передовой тумен спасла наступившая ночь. Девлет-Гирей, не зная, какие силы русских встали на его пути, повелел доставить, что бы это ни стоило, языка, и татарским смельчакам удалось это сделать. И вот кто-то из захваченных русских ратников не выдержал и выдал, сколь малая сила противостоит крымцам.

Сведения важные, и разумно поступить следовало бы так: обойти слева и справа возникшее досадное препятствие, оставив лишь заслон, но ханский гнев победил разум, гордыня (как, уйти с позором от горстки гяуров?!) праздновала победу. Хан грозно повелел:

– Смерть неверным!

Утром почти вся татарская рать навалилась на храбрых витязей российских, заранее предвкушая кровавый пир победы. Увы, не десяткам, а сотням сарацин предопределено было испить смертную чашу, а не торжествовать над трупами россиян. Проходил час за часом, уже солнце на закат повернуло, а сеча не затихала, стрельцы, казаки и дети боярские даже теснили крымцев. И погнали бы, не проявляй упорства янычары турецкие. Они удерживали равновесие в битве.

Счастье, однако, чуть было не повернулось спиной к храбрецам: воевода Шереметев был ранен, младшие воеводы растерялись, ратники дрогнули и смешались. Еще миг, и побегут в панике только что мужественно бившиеся, а кривые сабли татарские начнут косить их безудержно; но случилось удивительное: вовсе не воеводы, а дьяки Алексей Басманов и Стефан Сидоров повелели ударить в бубны и затрубить в трубы, остановили запаниковавших, и вновь продолжилась жестокая сеча. У Басманова и Сидорова, как и у всех ратников, посечены доспехи, Сидоров еще и ранен стрелой, но держится, окруженный храбрыми детьми боярскими. Мелькают в воздухе мечи русские да шестоперы острозубые, мозжа головы неверным.

Силы, правда, иссякают у русских ратников, а хан крымский посылает на них свежие тысячи. До темноты еще далеко, не устоять, похоже, храбрецам, всем им придется сложить буйные свои головы на мать – сыру землю… И вдруг, о, чудо! Повелеваясь трубам своим, крымцы попятились и, оставив в недоумении оборонявшихся, прытко, обходя справа и слева позиции русских, потянулись в степь.

Это дозоры ханские известили его о приближении новой русской рати от Сенного шляха.

Так, не успев к сече, полк Правой руки спас отбивавшихся от крымцев из последних сил, большей частью раненых храбрецов.

До темной ночи преследовал татар полк Правой руки, отбил у янычар добрую дюжину стенобитного огненного снаряда, изрядно посек басурман, не меньше и пленил их, а с наступлением темноты вернулся к воеводе Ивану Шереметеву, чтобы вместе идти в Тулу, куда подтянулась уже вся окская рать во главе с царем Иваном Васильевичем.

В пути отдали богу душу Стефан Сидоров и многие ратники, крепко израненные в сече; священник сбился с ног, причащая их пред кончиной, это наполняло сердца живых скорбью; но не могли они в то же время не радоваться тому, что сами не сложили головы в неравном бою; они заранее воодушевлены были ласковым словом царя и щедрыми его наградами, двигались оттого бодро, чувствуя себя героями.

Царь Иван Васильевич и впрямь обласкал храбрецов, устроил в их честь пир, одарил каждого ратника золотым рублем, велел вписать в поминальник всех павших поименно и, отслужив панихиду, определил воспомоществование семьям испивших смертную чашу ради ратной славы отечества.

И с князем Воротынским не повел жесткого разговора, столь благодушно был настроен. Начал с нестрогого упрека:

– Самовольство твое, князь Михаил, нельзя оставлять без внимания. Победы ради, однако, не взыщу.

– Я надеялся, государь, что воспримешь ты совет слуги своего верного, вот и повел полк.

– Выходит, ты сам за меня решил?! – явно раздражаясь, осадил Воротынского Иван Васильевич. – Иль тебе не ведомо, что решать могу только я?!

– Да, государь. Твоя воля для меня, слуги твоего – воля Всевышнего.

– То-то!

– И все же рискну, государь, настоять на своем: послушай меня, поведи рать на Крым, – начал наступать Михаил Воротынский, видя доброе расположение духа у государя. Поспешил использовать этот момент, опасаясь, что иного такого случая долго не выдастся. – Да, теперь будет накладней ворваться в Крым, но если сядем на хвост Девлетке, то Перекоп осилим без большого труда, а дальше путь для русской рати изведан: еще Святой Владимир, твой, государь, да и мой предок брал Херсонес. С моря князь Вишневецкий, тоже потомок Владимиров, со своими казаками ударит. Не без ладей же они на Хортице.

– Нет! Не поведу рати в Тавриду!

Воротынский, не обращая внимания на сердитую резкость ответа, продолжал убеждать царя Ивана Васильевича:

– Нет у Девлетки ни силы, ни ратного духа. Посуди, государь, если меньше десятка тысяч твоих ратников смогли девлеткины шесть туменов сломить, прежние ли нынче татары ловкачи и храбрецы? Кишка у них тонка против нас. Они вообще бы побежали, не будь столь стойки янычары туркские. Вот я и говорю, не пойти ли за Девлеткой следом? Оно, конечно, не так просто будет теперь, когда Перекоп не оседлан твоими, государь, полками, но все едино, пробьемся в Крым. С трудом, но пробьемся.

– Я уже сказал: не поведу полки через Дикое поле! Иль не ясно?!

Чуть было не воскликнул князь Михаил Воротынский: «Но почему?» – сдержал, однако, себя. Едва пересилил, так велико было недоумение. И еще – обида. Невыносимо горькая. Не доверяет, выходит, государь так же, как он, Воротынский, не доверяет Фролу. Но Фрол только по мелочам усерден, всего-навсего прислужник ловкий, а он, князь, разве не показал себя в делах зело крупных? Одна Казань чего стоит! А то, что у ханского трона свои глаза и уши завел, разве это в ущерб Отечеству? И послов к литовским князьям не без пользы посылал. Вон князь Вишневецкий под самое сердце крымского хана занозой впился… «Иль я о Руси святой не забочусь? Я же – Владимирович!»

Вполне справедливый вывод, что царь не доверяет, как прежде, князю. И виной тому не столько доносы Фрола, сколько все более захватывающая уверенность царя Ивана Васильевича, что вокруг его гнезда одни лишь отбросы, которые не уберешь, и с которыми просто приходится мириться, но обращать на них внимание нет нужды. Он, самодержец, один принимает решения. Только он. Остальным безропотно исполнять его волю, аки рабам.

Позже князь Михаил Воротынский узнает, что не только он советовал царю, отказавшись временно от противоборства за Ливонию с тевтонцами, ляхами и шведами, собрать всю рать в один кулак и двинуть ее на Крым. Многие разумные воеводы, даже бояре и дьяки считали, что лучшего момента для того, чтобы покончить с разбойничьим гнездом, единственным гнездом чингисхановским, оставшимся против России, вернуть исконные русские земли в лоно матери-родины, не сыскать. Особенно рьяно настаивали на том, чтобы прекратить ливонскую войну, войну с христианским миром, а наказать Крым, гнездовье неверных и жестоких разбойников, Адашев, Сильвестр и Михайлов. Они убеждали царя всяк своими доводами в выгоде для России разгрома Крымского ханства, но не воспринимал разумные те советы самовластец, а почему, объявлять не счел нужным.

И так, и эдак прикидывали сторонники удара по Крыму и не находили особых препятствий этому. Если страшится царь Иван Васильевич пути, неведомого для полков, то зря. Казаки (они же русские люди!) укажут и броды и переправы, а Ертоул с посохой в два-три месяца наведут гати и мосты, и можно будет двигаться без помех. Не следует забывать, что и бродники, на всех реках занимающиеся переправой купеческих караванов, тоже русские. Разве не помогут они своим, родным христианам? Справа и слева рать тоже оберег имеет: справа казаки Вишневецкого прикроют, слева – черкесы.

Если султана турецкого опасается дразнить, ибо тот считает Тавриду подвластной себе, то тоже без основания. Турция – не Швеция, Польша, Империя и сама Ливония, которые вместе против России стоят. Турция даже не успеет опомниться, как падет Крым. А потом, если и пошлет янычар воевать русскую рать, разве трудно их будет назад в море выпроводить? К тому же Сербия, Молдавия, Валахия, Болгария и Венгрия ополчатся против неверных. Да и Империя, если не поможет ратью, то мешать, во всяком случае, не станет.

Не это, значит, на уме у царя. Намерен, видимо, использовать крымцев в борьбе за Ливонию. Только и тут резона никакого нет. Ляшцы и ливонцы золота не жалеют, натравливают хана на Москву, и коварство ханское уже не един десяток раз изведано. Даже когда вроде бы на Литву походом идет, все едино верхнеокские русские земли пограбит, полон поимеет.

Увы, какими соображениями руководствовался царь-самовластец, никому доподлинно неведомо. Труса ли он праздновал, схитрить ли хотел, либо просто упрямился, только дорого обошлась России та неразумность царская. Очень дорого! Лилась кровь христианская, пылали города и веси, тысячи полонянников продавались в рабство до тех самых пор, пока мощный кулак Потемкина не обрушился на Крым, разметав поганое гнездо.

Но, может, в том князья с боярами тоже виноваты, что не настояли на своем. Взять хотя бы того же Воротынского. Легко покорился упрямому государевому: «Нет!» и изловчился поскорее передать полк Правой руки главному воеводе. С благословения царя вернулся в удел блюсти рубежи земли русской.

А Ивану Васильевичу есть ли нужда удерживать возле себя многознайку. Он с легкостью душевной отпустил его. Только предупредил:

– Послов своих больше не шли ни в Крым, ни в Литву. Посольский приказ для того у меня имеется.

– Лазутчиков, государь, а не послов. Чтоб не слепыми в уделе на украинах твоих сидеть.

Промолчал Иван Васильевич. Не сказал ни да, ни нет. Как хочешь, стало быть, так и поступай. Воротынский, естественно, понял, как ему выгодно: молчание – знак согласия.

Потянулись годы порубежные: погони по ископотям сакм, которые шныряли беспрестанно, и ожидание каждую весну и каждое лето большой крымской рати. Хотя Челимбек с ципцаном извещали лишь о том, что Девлет-Гирей копит пока силы, все же не отступал Разрядный приказ от заведенного правила: пять полков с ранней весны до поздней осени стояли в городах-крепостях на берегу Оки. Если приходил полк в Одоев – хорошо, если не приходил – еще лучше. Хлопот меньше. А с сакмами вполне справлялась дружина княжеская совместно со сторожами.

Дружину чаще всего водил сам князь, но иной раз доверял либо Никифору с сыном, либо одному Косме или посылал его вместе с Николкой Селезнем, и те радовали князя своей умелостью и ратной смекалкой. Фрол же Фролов все более и более отдалялся от дел дружинных, хотя и норовил все время липнуть к князю. Тот его не отталкивал, но ответственные поручения не давал. По мелочам все. Тут он, как говорится, незаменим. И не думал князь Воротынский, каково на душе у бывшего стрельца, ради власти и почета готового на все.

Впрочем, ему было не до мелочей житейских: дела порубежные отнимали почти все время, приковывали к себе все мысли. Да к тому же в семье прибыток: родился сын. Наследник. Окрестили Иваном. Побьет сакму князь либо окончит поездку по сторожам и – к чадам своим спешит, насладиться их беззаботной веселостью, к жене своей кроткой и ласковой. Ничего ему больше не нужно. Счастлив он и службой, и домом. Бога молит, чтобы и впредь все шло так же ладно. О царствующем граде даже не помышлял. Увы, человек грешный просит Бога, но услышит ли его тот, это промысел Всевышнего.

Очередную сакму порубили казаки и дети боярские, не ожидая княжеской дружины в помощь, князь на аргамаке и – к победителям. Ободрить добрым словом героев, о раненых позаботиться, семьи погибших утешить добрым словом и крупным вспомоществованием. Дня три на то ушло, хотел еще и по сторожам проехать, да тут Фрол Фролов прискакал.

– Печальная весть, мой князь! Царица наша Анастасья приказала долго жить.

– Свят! Свят! Что творишь ты, Господи?! – Ровесницы они с женой его, во цвете лет, а – надо же! Чем прогневила Господа Бога? Уж не кротостью ли своей, не добродетельностью? Не разумом ли, достойным уважения? – Откуда горестную сею весть получил? – спросил князь Фрола.

– Посланец царев из Москвы. Тебя ждет, князь. Старается Фрол печаль на себя напустить, очень старается, а ничего у него не получается. Так и прет из него торжествующая радость. «Будто его, Фрола, время пришло! Неужто перемены грядут? Не дай Бог, слова Ивана Шуйского вещими окажутся!»

Да. Так оно и есть. Не сказал всего Фрол Фролов князю, не мог сказать, ибо кроме посланца царева приехал совсем незаметно человек тайного дьяка, который рассказал, что Адашев с Селиверстом удалены от престола и грядет суд над ними, что верх берет боярин Алексей Басманов и сын его, кравчий Федор, князь Афанасий Вяземский, Василий Грязный, Малюта Скуратов-Бельский и иные, кто с ними в ладах. А Фрол знал их всех, он сразу понял, куда повернут они царя всея Руси Ивана Васильевича. Оттого и торжествовал. Видел уже конец службы у князя Воротынского, величал уже себя дворянином потомственным. Как в царевой грамоте сказано. Не долго лежать той грамоте без движения. Не долго!

Княгиня в слезах. Подруги, можно сказать. В одном ряду стояли, когда царь жену себе выбирал. Разве такое забудешь? Да и после свадеб не отдалились они слишком. Первенцев своих вместе в Лавре крестили. Особенно сокрушалась княгиня тем, что не может проводить царицу в последний путь. Одно утешение – молитва о спасении ее души.

Не прошла еще горе-печаль в доме Воротынских, как новая кручина, не менее прежней, принесена была дьяком царевым. Прибыл тот с поручением взять с князя клятву не держать стороны Адашева и Сильвестра. Пояснял кратко, не вдаваясь в подробности:

– Винят их бояре думные и государь наш в смерти царицы, кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейством эти ее недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.

«Не может того быть!» – чуть не сорвалось возмущенное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после паузы, дьяка:

– Едины в мыслях думные были?

Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не верил в то, что окольничий Адашев и священник Сильвестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля; Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Сильвестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на затворничество монашеское; но не скажешь же об этом князю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед Думой и во время думы уместно ли распространяться – вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:

– Духовных санов изрядно царь на думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали. Отмалчивались больше думные, обвинители же гвалт подняли. Признали виновными. Адашеву поначалу велели жить в Фелине.

– Его умением и мужеством взят тот город для государя! – непроизвольно вырвалось у Воротынского, но дьяк, сделав лишь паузу малую, продолжал:

– Там с честью его встретили. Тогда государь Иван Васильевич повелел заключить его в Дерпте. Сильвестра сослали на Соловки.

Круто повернул царь-самовластец от добродетели ко злу. Очень круто! Если уж Вассиана в думу пригласил, ждать добра не приходится. Никак не лежала душа присягать царю, поощряя тем самым неправедность, и Воротынский встал бы в ряды ослушников, кинулся бы в свару за правое дело, но как он мог это сделать, если и рядов-то никаких не существовало? Единых. Плотных. Если же откажется он от клятвы один, то путь его безоговорочно ясен – оковы. А то и – смерть. Сплотить вокруг себя бояр, недовольных отступлением царя от правосудного правления, он не в состоянии, да и поздно уже. До думы еще нужно было сплотиться, на думе встать стеной, тогда уж и после думы не отступаться. Но для этого нужно было находиться в Москве, в граде царственном.

Он готов был и сейчас подседлать коней, если бы уверовался, что бояре и князья, радетели не за свое, корыстное, а за державное, сговорились противиться окружавшим царя бесчестным властолюбцам.

Но хотя бы слово сказал дьяк. Хоть намекнул бы. И Воротынский решил рискнуть:

– А что митрополит Макарий? Как после думы?

– Слово сказал и на том – баста, – с заметным сожалением ответил дьяк. – Стар он уже. Немощен.

Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и, больше ни о чем не спрашивая, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь – опричь души. Не видя иного выхода.

И все же не понимал он всей пагубности свершаемого. Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.

Дьяк уехал, а в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страшнее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадцатилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сытиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Воротынских казнь далекой от Кремля московской обывательницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адашевым и пользовалась его милостями – ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с престола. Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!

И тут еще Фрол со своим советом:

– В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пирует царь. Объявил о желании жениться.

– Как?! На сороковой день, даже не помянув?!

– Что если до Престольной слух дойдет, – продолжал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, – что князь удельный, присягнувший царю не держать руку друзей Адашевых, по крамольникам тужит? Не сносить головы. Брось, князь мой, кручиниться.

– Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? – грустно спросил князь Михаил и, не дожидаясь ответа, повелел: – Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней себя вести.

Подумать только – какая наглость! До веселья ли, если приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Князю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность нового любимца государева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»

А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертвили прямо в святом храме во время молитвы. Грех величайший! И не обрушилось небо на извергов рода человеческого! За что же у заслуженного перед державою боярина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с царем скоморошничать, и ему еще посоветовал этого не делать. Разве он не прав? Уместно ли самовластцу великой державы быть скоморохом, да еще думных бояр принуждать к безумствованию? Только тот способен на такое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа, для Руси.

Нет, не мог Михаил Воротынский побороть себя, хотя вполне понимал, что предупреждение стремянного имеет серьезное основание, хотя, вроде бы, никогда он, князь, не водил дружбы с Алексеем Адашевым. Поход на Казань готовили вместе, но то было по велению самого царя. А после Казани вновь отдалились. Уважая ум окольничего, не мог князь Воротынский принять его как равного себе, безродного служаку, по случаю приблизившегося к царю.

В общем, сложное чувство переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлевских. Обвинения в отравления царицы – это только повод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит. Впрочем, верит или нет – кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это – факт. А факт – вещь упрямая.

В одном находил утешение князь Михаил Воротынский, в порубежной службе. Заботы о сторожах и станицах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Правда, дотех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства Царева полка и в придачу лишен удела, возмущение князя Михаила стало безгранично. «Родовой удел наш Воротынский! Родовой! Как же можно?!» Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодования поведал:

– Еду к государю! Либо послушает, либо – не слуга я ему!

Двужил покачал головой и попытался успокоить своего князя:

– Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков договоришься. Да и государь, Бог даст, в разум войдет, перестанет чудасить, как уже прежде было, ибо не ведает, что творит.

– Нет, Никифор. Мы с братом за него стеной встали, когда недуг держал его на одре. Если запамятовал он это, как же я смогу ему служить впредь? А потом… если на родовое руку поднял, то на жалованное что его остановит? Захочет и прогонит завтра меня из Одоева.

– Так-то оно так, только поперек царевой воли идти себе же в ущерб. Я так думаю.

– Лучше опала, но пусть знает государь, как верный слуга его не приемлет злобства и самочинства!

– Нам тогда тоже голов не сносить, – вздохнул Никифор, но князь не согласился.

– Вы – не бояре мои, а дружинники. С дружинников же спрос какой, если мечи за князя своего против царя не поднимите. Но тогда – бунт. А этого я не допущу! – Сделав паузу, продолжил более деловым тоном: – Ты, Никифор, с Космой, воеводить останетесь. Под его началом – тыловые сторожи, под твоим – передовые. А если занедюжит кто иль иное что стрясется, в одни руки другой берет. А теперь велите коней седлать. С собой беру Николку Селезня да Фрола.

– Малую бы дружину взять.

– Нет. Зачем сотоварищами рисковать? Если что, Николка известит тебя, а Фрол со мной останется. У него в Кремле много доброхотов. Завтра же, помолясь Господу Богу, – в путь. Вам двум княгиню с дочкой и сыном на руки оставляю. Как покойный отец мой оставлял мою мать у тебя, Никифор, на руках.

– Не сомневайся, князь. Убережем. Найдем, где укрыться, если, не дай Бог, лихо подступит.

Однако выезд князя на следующее утро не получился, и виной тому – княгиня. Когда Михаил Воротынский сказал ей о своем решении, она, вопреки обычной своей мягкости и уступчивости, упрямо заявила:

– Без тебя я здесь не останусь! Княжича и княжну тоже не оставлю!

– Не на званый пир же я еду, ладушка моя. Иль в толк не взяла это?

– Оттого и хочу с тобой, князь мой ненаглядный, что не на пир собрался.

– Но ты же знаешь, как лютует самовластец. Ни жен, ни детей малых не щадит.

– Послушай, князь Михаил, судьба моя, – жестко заговорила княгиня. – Или мы с тобой не поклялись у алтаря быть навеки вместе?! Не подумал обо мне, какая мне жизнь без тебя? Запомни, что ни случится, я все разделю с тобой. Если уж разлюбил, тогда иной разговор.

Михаил Иванович нежно обнял жену, поцеловал благодарно, но еще раз спросил:

– Твердое твое слово? Не ждет нас впереди радость.

– Куда уж тверже. А вместе когда, князь мой милый, радость радостней, горе-кручина одолимей.

Выезд княжеский получился громоздкий, с детьми и княгиней мамок и нянек нужно было взять, охрану посолидней иметь, оттого и сборы заняли добрых два дня. И вот, наконец, тронулись в путь. Князь мыслями уже в Москве, у брата в тереме, ему бы коня в галоп пустить, но покинуть княгиню не смеет. Так и ползут они по полусотне верст за день. Что поделаешь? Выше себя не прыгнешь. Но как только въехал поезд во двор их московского дворца, князь, даже не слезая с коня, распорядился:

– Заносите все в хоромы. Со мной – Николка Селезень.

– Не рискованно ли без охраны? – услужливо вопросил Фрол, но Михаил Воротынский даже не ответил ему, крутнул аргамака и взял с места в карьер.

Николка, огрев своего коня плетью, полетел вдогон.

Жив братишка, и это немного успокоило Михаила Воротынского. Он опасался худшего, хотя никому о том не говорил. Уж слишком скор на расправу стал царь всея Руси Иван Васильевич. Сегодня отдалит от себя, завтра – палачей пошлет. Грустен князь Владимир, вздохнул.

– Не знаю, верно ли поступил ты, приехавши… В Кремле – козлопляс. Мракобесии у трона и на троне. Жизнь слуг верных гроша ломанного не стоит…

– Иль помалкивать, видя зло, государя окружившее?

– Поздно, брат. Поздно! Мне тут виднее было, чем тебе в уделе. Единственный выход – звать на трон великого князя Владимира Андреевича. Только теперь это весьма затруднительно. Скорее головы сложим, чем задуманного добьемся.

– И все же не смолчу. Всю правду-матку государю выложу!

– С Богом. Ты – старший брат, не мне тебя судить. Перед Богом за род наш древний в ответе ты. Знай одно: любое лихо я встречу достойно. Не унижу рода нашего славного.

– Вот и ладно. Глядишь, Бог милует.

Не простер на сей раз Бог руки своей над князем Михаилом Воротынским. Получилось точно по Экклезиасту: праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, чего заслуживали бы дела праведников. Не храбрым победа, не мудрым – хлеб, и не разумным богатство, и не искренним благорасположение, но время и случай для всех их.

Только на третий день царь нашел время для разговора с ближним своим боярином. В первый день царь монаха медведями травил за злословие против царской особы, а потом бражничали, хваля свирепость косолапых и гневаясь тем, что монах жребий свой принял, молясь Всевышнему, а не потешил их трусливым бегством от смерти по загону. Осуждали, гневя Ивана Васильевича, и церковных служителей, которых согнали на потеху, но которые так и не проронили ни одного слова, ни одного звука. Святоши!

Следующее утро началось с похмелья, которое само по себе переросло в пьянку на весь день. Даже от доклада тайного дьяка, пытавшегося донести о самовольном приезде в Москву князя Михаила Воротынского, отмахнулся:

– Завтра. Сразу же после заутрени жду тебя.

По такому случаю не стал государь похмеляться, а лишь осушил кубок-другой клюквенного квасу. Слушал дьяка со вниманием.

– Со всей семьей пожаловал, – сообщал дьяк. – Украину твою бросил на стремянного и его сына, годами не зрелого. А здесь, с коня не слезши, поскакал к брату своему, князю Владимиру…

Настроение у Ивана Васильевича подавленное, ему ничего не хотелось, ни о чем не думалось, но он все же повелел:

– Пусть пошлют за ним. Здесь я его стану ждать.

Князь Воротынский был готов пожаловать к царю, оттого не мешкая поднялся в цареву потайную комнату у его спальни и предстал тотчас же перед расхристанным, гологрудым царем во всем параде, в мехах весь, в бархате и атласе, золотым шитьем и самоцветами сверкающий. Поклонился, коснувшись кончиками пальцев пола.

– Челом бью, государь.

– Эка, челом… Ты лучше скажи, отчего ускакал из Одоева, оставив украины мои без глазу воеводского? – Отхлебнув кислого кваса и вздохнув горестно, продолжил, но тоже без сердитости, а с вялой безразличностью: – Самовольства в тебе, князь, через верх.

– Не оставил, государь. Око мое там безвыездно. Стремянные Двужил Никифор и сын его Косма, что тебе списки от крымских верных людей доставлял, – ратники славные. Ни одна сакма, даю голову на отсечение, не пройдет тайно, не то, чтобы рать. А если рать начнет тумениться, мне из Крыма весть загодя дадут. Да и Поле станицы беспрерывно лазутят. Приехал же я в царственный твой град оттого, что сердце кровью обливается…

– И у меня обливается. Кто царь всея Руси? Кому Богом трон определен и судьбы рабов его кому в руки даны? Мне. Я в ответе перед Богом, мне и решать, но не плестись за властолюбцами, которым все мало, которым любо меня с трона свести, а не служить мне по чести и совести. Вот и ты, ближний боярин мой, не доволен милостью моей, самовольничаешь, на большее метишь. А уж куда слуге больше?

– Упаси Господи, государь!

– Это – словеса. Дела же о другом говорят: с татарами сносишься, с литовцами тоже. Аки государь. Полк без ведома моего ведешь, куда тебе заблагорассудится. Удел покидаешь, не спросивши.

– Помилуй, государь! Я же обороны твоих украин ради все это делаю. Ты велел бдить, я и бдю. Сам знаешь, что красоваться пред дружиной на аргамаке много ли ума требуется? Знать все наперед, вот в чем сила порубежной стражи!

– Верю тебе, оттого и не опалил. Только край все же знай. Перешагнешь его – не сносить головы.

Воротынский продолжал, вроде бы не ему адресована угроза:

– А еще отчего беру иной раз сверх меры, ибо ты, государь, перестал слушать советы верных слуг своих. На Вселенском соборе ты клялся карать зло и держать у сердца верных слуг. На Арском поле повторил то же самое, крест животворящий поцеловав. Похоже, запамятовал те клятвы, государь. Иль князь Владимир не верой и правдой тебе служил? Отчего ты не мил к нему?

– Я Богу отчет дам! – явно начиная выходить из добродушно-безразличного состояния и наливаясь гневом, обрезал царь Иван Васильевич. – Только Богу! Слишком много вас, советников, развелось!

– Советчик советчику рознь. Одни ко благу отчизны твоей, государь, стремятся, другие, корысти ради, развращают цареву душу.

– Хватит! Злословие твое беспредельно! А я тебя только что предупредил! Впрочем, – пересиливая свой гнев, продолжил Иван Васильевич менее сердито, – не казню тебя, хотя ты и достоин этого. Ты вот что… Завтра же отправляйся в Кирилло-Белозерский монастырь. Княгиню бери, от греха подальше, сына и дочку. Там моего решения подождешь. А оно будет зависеть от того, что мне дьяк Разрядного приказа донесет. Сегодня же пошлю дьяка в Одоев. Пусть поглядит, верно ли ты сказываешь, что не оставил украины мои на произвол судьбы. Если что не так, на монастырское кладбище снесут тотчас же. Всю семью твою. Заруби себе на носу: всю семью! Князя Владимира тоже не пощажу. С семьей вместе!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Если не брать во внимание душевное состояние князя и княгини Воротынских, все у них налаживалось. Настоятель, келарь и братия встретили их в монастыре весьма приветливо, выделили вначале небольшой домик, но тут же начали рубить терем, достойный княжеской семьи. За месяц монастырские плотники и столяры сладили терем, а тут и посылка от царя подоспела: вина фряжские, мед, балыки белорыбьи, икра, фруктов разных заморских вдоволь и, ко всему прочему, сто рублей золотыми ефимками. Дьяк, привезший припасы и деньги, объявил волю самовластца Ивана Васильевича:

– По достоинству княжескому припасов в достатке от казны самого царя и монастырской, денег же ежегодных – сто рублев.

Щедро, конечно. Вроде бы не опальный даже, а служилый на жаловании, а не с земли. Только вот долго ли пользоваться придется иезуитской сей милостью, вот что тревожило.

Дьяк ничего не рассказал о делах во граде царственном, но келарь монастырского подворья в Москве, приехавший попутно со своими нуждами, наверняка привез достаточно новостей, о которых поведает архимандриту. Возможно, он ради этого и приехал, ибо вместе с дьяком возвращается в Москву. «Попробую выведать у настоятеля», – решил Воротынский, томимый неизвестностью. Но пока он выбирал для этого удобное время, сам архимандрит позвал его к себе. Усадил в своей просторной и светлой келье и сразу же, без обиняков, словно обухом по голове:

– Окованы боярин думный Иван Шереметев и Дьяк царев Михайлов. Брат Ивана Шереметева Никита обезглавлен.

– Что творится?! – с тоской воскликнул князь Михаил Воротынский. – Герои Казани! Ужас крымцев!

И сам же опешил от неожиданного откровения: все, кто готовил поход на Казань, был душой его, затем отличился во время осады и при штурме города, все – в опале. Все до одного. А за плечами Ивана Шереметева, Данилы Адашева и за его, княжескими, еще и славные дела в сечах с крымцами. Не может такого быть, чтобы случайное совпадение. Не может быть? Архимандрит тем временем продолжал, ничего не ответив на восклицание князя:

– Алексей Адашев, земля ему пухом, удавлен по царскому повелению…

Вот это – новость! Завтра и его, князя, удавят. Княгиню с детьми тоже. Пошлет царь заплечных дел мастеров и – конец всему. Архимандрит продолжал:

– Пыточная в Кремле не лодырничает, по горло кровавой работы. За грехи наши тяжкие наказу ет нас Господь Бог ожесточением души, лишает разума доброго, питая злым.

Князь Воротынский даже поежился, в яве представив себе пыточную. Хотя прошло уже столько лет, сейчас он ощутил тот удушливый запах паленого мяса, почувствовал ту нестерпимую боль, словно ему вновь неспешно рисуют разогретым до белого каления железным прутом православный крест на ягодицах; он вроде бы теперь вот поднял на свои руки безвольное тело отца, и у него вырвалось:

– Нет! Нет! Только не пыточная! Лучше пусть здесь удавят!

– Бог милостив, сын мой, – с бесстрастным спокойствием проговорил архимандрит. – Бог милостив. Не резон, князь, томить душу прежде времени. На все воля Божья.

Совет верный. Чему быть, того не миновать. Но, понимая это, все же не легко одолеть тоску и тревогу, которые вспыхнули в душе с новой силой от услышанного. Хотя он и постарался казаться спокойным, когда вернулся в свой дом, но княгиня сразу же заметила, что муж кручинится больше прежнего. Спросила:

– Что, сокол мой, печалит тебя? Какая лихая весть?

Хотел ответить неправдой, что все, мол, в порядке, лишь хандра безотчетная навалилась, но уж слишком ясными глазами глядела на него княгиня-лада, в которых виделась и тревога, и боль, и желание ободрить любимого супруга.

– Келарь монастырского подворья в Москве приезжал. С дьяком, что нам цареву милостыню привозил. Вот настоятель и позвал меня…

– Худые новости?!

– Да. Алексей Адашев удавлен. Князь Иван Шереметев и дьяк царев Михайлов окованы. Князь Никита Шереметев обезглавлен.

– О, Господи! – воскликнула княгиня, прижалась беспомощным ребенком к могучей груди мужа, всхлипнула раз да другой, но вот напружинилась, распрямилась гордо и, опаля супруга решительным взглядом, заговорила твердо: – Если Богу угодно позвать нас к себе, значит – позовет. Встретим тот миг без низости. Вместе. А пока… стоит ли прежде времени хоронить себя? Будем жить пока живется.

Убеленный сединами, много изведавший в жизни настоятель крупнейшего монастыря и молодая женщина, не знавшая ничего, кроме девичьего терема и ласковости мужа, не сговариваясь, сказали одно и то же. Но более всего успокоила князя Михаила Воротынского решимость княгини-лады без страха и упрека разделить с ним участь его. И он кивнул согласно.

– Как Бог рассудит.

Впрочем, что ему еще оставалось делать, как не уповать на Господа Бога, да еще на милость царя-самовластца? Никак не мог он повлиять на события, которые раскручивались в Москве. До царя – далеко, остается лишь молиться Всевышнему.

Жизнь князя Михаила Воротынского и в самом деле висела на волоске. Устарели сведения, привезенные келарем московского монастырского подворья, а может, не все он знал. Еще до ссылки князя Воротынского отправил царь Иван Васильевич вестового к князю Дмитрию Вишневецкому, чтобы тот оставил Хортицу, более не зля крымского хана. Милостиво царь звал его в свой царственный город, обещая чины и богатый удел. Князь Вишневецкий ответил царю ласково, но твердо: не видит, дескать, резона оставлять крымцам даже не за спасибо то, чего они не могли взять силой. Ответ тот пришел уже после того, как князь Воротынский отбыл к Белоозеру. Случись он раньше, расправа царя с Воротынским могла быть куда как круче, хотя Иван Васильевич по отношению знатного воеводы, слуги ближнего, имел свои, ему только известные планы.

Во всяком случае князь Михаил Воротынский и брат его, князь Владимир Воротынский, были ему еще нужны. Особенно князь Михаил. Но под горячую руку чего не накуролесишь? Самовластец, он и есть – самовластец.

Ответ князя Дмитрия Вишневецкого развязал еще более рты корыстолюбцев, окружавших царя. Они норовили всячески очернить в глазах царя многих князей и бояр, связанных дружбой и родством с князем-неслухом, который оттого не подчинился воле государевой, что надеется на поддержку друзей. Особенно доставалось князю Михаилу Воротынскому, который рекомендовал Ивану Васильевичу обласкать Вишневецкого.

– Не заговор ли, хитро задуманный? – вроде бы вопрошали они царя, давая повод к размышлению. – Не учинить ли розыск?

И так – день за днем. Едва не склонился к дознанию царь Иван Васильевич, но победило все же его, личное. Он позвал тайного дьяка и велел послать одного или нескольких своих людей отравить князя-упрямца Вишневецкого. С Михаилом Воротынским поставил себе так: «Дьяк Разрядного приказа что скажет, по его слову и определю, как поступить».

Удалось всыпать в кубок с вином яд, но то ли малая доза оказалась для могучего князя-воеводы, то ли не весь кубок князь Вишневецкий осушил, только живым он остался. Не медля ни часу, сбежал к Сигизмунду, который приставил к нему самых искусных лекарей.

На Воротынского вновь пошли в атаку царские лизоблюды-изверги. На одном настаивают: начать розыск. Только и на сей раз царь устоял. Нужен ему еще Воротынский. Нужен. Первая отписка от дьяка Разрядного приказа получена восторженная. Все в уделе ладно. Украины российские отменно оберегаются. Дьяк обещал отписать в ближайшие месяцы подробно об устройстве в уделе сторожевой и станичной службы, когда самолично объедет всех голов стоялых и станичных и когда осмотрит сторожи и засеки. «Князь мне еще послужит. Его время еще далеко».

Для всех, равных родами своими царскому, и для всех, чей ум и прилежание служат на благо России – для всех у Ивана Васильевича определено время. Но и для тех, чьими руками исполняется его черная воля, тоже есть время. Только знает о нем он один, и никогда, даже в самую разудалую пьянку, не проговорится.

Но очередные жертвы, к его досаде, выскользнули из рук Ивановых: прознав об угрожаемой опале бежали к Сигизмунду братья Черкасские, Алексей и Гаврила, с которыми Михаил Воротынский сотовариществовал по порубежным делам; но самое главное – успел уйти от расправы Андрей Курбский, уж никак не виноватый ни в каких крамолах. Еще молодой, но уже прославившийся воевода успешными победами в сечах, участник почти всех знаменитых завоеваний Ивана Васильевича, верно служивший царю и Отечеству, имел лишь одну вину – был другом Адашева.

Самовластец в гневе. Велит дознаться, кто уведомил Черкасских и Курбского об опале на них. Застонала пыточная с новой силой, зашлась дикими криками от нестерпимой боли, заскрежетала зубами от бессильной ненависти к палачам – все безрезультатно. И тут Басманов с Вельским, в какой уже раз, принялись нашептывать, особенно в разгар скоморошества, когда ум царев затуманен хмелем:

– Все воеводы, кто сверстник Курбского, – в один клубок сплетены. Ни пытками, светлый царь, не распутаешь, ни ссылками не разъединишь. Путь один: всех – на плаху.

Он и сам так же считал. Он начал уже вносить изменения в очередность расправ, им намеченных, и выходило так, что братья Воротынские оказывались в числе первых изменников. А чтобы выглядело это хоть немного правосудно, решил искать повод. Позвал тайного дьяка и без лишних уверток повелел:

– Пошевели своих людей, что у князей Михаила и Владимира Воротынских. Не верю, чтоб не замешаны были в крамоле.

– Князь Михаил Воротынский ни с кем сношений не имеет, только часто беседует наедине с настоятелем.

– Вот видишь!

– Князь Владимир будто бы задремал. Из палат своих – никуда. Гонцов тоже ни к кому не шлет.

– За нос водят! Не иначе! Приглядись пристальней.

– Хорошо, государь.

– Остри око еще и на князя Горбатого-Шуйского…

– Тоже рода Владимирова? – словно невзначай выпалил тайный дьяк. – Воевода славный умом и мужеством, герой Казани…

– Не тебе, дьяк, ценить рабов моих! Иль жизнь наскучила?! В пыточную захотел?

Ему ли хотеть? Нет, конечно. Больше уж не возражал, укладывая в памяти всех, кого назвал государь, без пререкания. А если недоумевал или жалел, то только про себя.

Наветы готовились со спешкой: полгода не прошло, а у царя имелся в руках уже повод начать розыск. С помощью пыток. И вот тут счастье, можно сказать, привалило братьям Воротынским: одна из одоевских станиц перехватила письмо Сигизмунда Девлет-Гирею, в котором польский король звал крымского хана воевать Россию. Для царя Ивана Васильевича это был знатнейший подарок. Дело в том, что он затеял породниться с Сигизмундом, и послы российские выбрали в невесты младшую сестру Сигизмунда – Екатерину. Король польский возжелал подарок за невесту потребовать безмерный: Новгород, Псков, Смоленск и полный отказ от Литвы. Тогда, как он уверял, наступит вечный мир между двумя державами.

Послу королевскому, естественно, отказали, сватовство расстроилось, но Сигизмунд продолжал настаивать на своем, обвиняя царя всея Руси в захватнических устремлениях, себя же провозглашая миролюбцем. Эту мысль Сигизмунд усиленно навязывал всем королевским домам Европы, а Иван Васильевич, знал об этом, ничего противного не предпринимал, упрекал лишь Сигизмунда в том, что тот хочет присвоить древние достояния русских царей, а этого он, самодержец всея Руси, не потерпит, ибо цель имеет святую: вернуть свое, защитить православных от ига католического.

Перехваченное сторожами письмо полностью разоблачало двуличие польского державного двора, и Иван Васильевич тут же повелел составить с него списки, затем немедленно отправить их и самому Сигизмунду и Императору, чтобы оповестил тот весь христианский мир о коварстве польского короля, призывающего неверных лить кровь христиан.

Но не только тот факт, что Одоевскими казаками-лазутчиками перехвачено было письмо важное, повлияло на судьбу Михаила Воротынского и, следовательно, на судьбу князя Владимира, его брата. Пожалуй, главное – рассказ дьяка Разрядного приказа, который самолично доставил перехваченное письмо государю.

– Уж как я, государь, старался найти изъян в порубежной службе, однако, не мог. Засеки – любо-дорого. Где особенно ходкое место, по второму ряду сработаны, а между засеками – волчьи ямы. Ловко устроены. Даже знать будешь, все одно не вдруг разглядишь. Сторожи – что тебе крепости. Станицы шарят по Дикому полю денно и ночно. Везде глаза и уши. А когда похвалил я за службу Никифора Двужила и его верных пособников, сына Коему да Николку Селезня, все трое в один голос: князя Михаила Ивановича повеления исполняем. От его, мол, разума все так ладно идет. От его воеводского умения.

После той беседы с дьяком Разрядного приказа царь Иван Васильевич окончательно решил повременить с расправой над князьями Михаилом и Владимиром, но тайному дьяку никаких повелений не дал: пусть глядит в оба за князьями, пусть готовит навет. На будущее вполне пригодится. А сейчас нужно устроить крепкую охрану и оборону южных украин, лучшим же для этой цели видится Ивану Васильевичу князь Михаил Воротынский.

Вызывать, однако же, своего ближнего слугу самовластец не торопился, да и казни тех, кому подошло их время, и на кого тайным дьяком было заготовлено вполне достаточно подлогов, уличающих несчастных в крамоле, на какое-то время отложил. Не признавался царь полностью даже себе, что сановники, большие дворяне, люди приказные, воинские, торговые и даже средние и низшие видят безвинность казнимых. Как бы ловко не был составлен навет, уши все одно выглядывают. Ему нужно было полностью развязать себе руки, получить благословение церкви на расправы и добровольное согласие князей и бояр на безграничное право самовластца решать их судьбу без суда и следствия, а лишь по слову царскому.

Мысль эту ему нашептывала его вторая жена Темгрюк, окрещенная Марией, и Иван Васильевич загорелся этой идеей, стал даже обсуждать с женой, как ловчее воплотить ее в жизнь, удивлялся разумности советов юной царицы, совершенно не догадываясь, что советы ее заемные, с любовником тайным и с Малютой Скуратовым обмозгованные.

Не дремали и другие любимцы царевы: Федор Басманов, Василий Грязнов и подкрадывающийся уже к трону Борис Годунов подсуетились раскрыть великий заговор, напугав до смерти царя, умолив его покинуть Кремль для своей безопасности, а уж потом, спасшись от смерти, продиктовать свою волю.

Они справедливо полагали, что царь не обойдет их за верную службу милостью, да они и сами для этого готовы были постараться подсказать условия самовластцу. Не навязывая их, а исподволь, чтобы рождались они будто бы в голове царевой, были его личным измышлением.

До поры до времени в Кирилло-Белозерском монастыре тайны Кремля не были известны, келарь московского подворья не приезжал, гонца же слать опасался – перехватят еще новые царевы любимцы, и не сносить тогда головы ни ему, ни архимандриту.

Но вот случилось то, что еще больше возмутило душу князя Михаила Воротынского: посланец митрополита привез повеление настоятелю не медля ни часу скакать в Москву. Посланец ничего толком сказать не мог, ибо знал только то, что царь всея Руси великий князь Иван Васильевич отъехал из Москвы с женой, с детьми и со всей казной. Для охраны взял тысячу человек, но не из своего Царева полка, а по указу Малюты Скуратова дворян безродных. Ни одного князя или воеводу с собой не взял. Не взял и бояр думных. Именно это обстоятельство смущало и беспокоило особенно: что задумал самовластец?! Отчего бояр оттолкнул?! И князей-воевод?!

Полный месяц прошел, прежде чем архимандрит вернулся. Воротынский вышел встречать его вместе с монастырской братией, вместе со всеми ждал и его первого слова; настоятель же, вылезши из возка и осенив себя крестным знаменем, сказал лишь облегченно:

– Вот и слава Богу, что дома.

Благословив братию монастырскую, повелел исполнять каждому свой урок.

Все встречавшие в недоумении, но особенно – Воротынский. Он сразу понял, что случилось какое-то важное изменение, да такое, о котором вслух даже в монастырской среде говорить опасно. «Неужели и мне ничего не скажет? Не может быть…» А почему не может? Он же – князь опальный. Поведешь дружбу с опальным, сам в дальнем монастыре заточенным окажешься. На одно надежда: архимандрит сам тоже из доброго княжеского рода.

Протомился князь Воротынский полный день и лишь поздним вечером, когда уже надежды иссякли, позван был он к настоятелю. Беседу тот начал с вопроса:

– Слышал ли, сын мой, слово такое – опричнина?

– Опрично души?

– То и есть, что оприч души, оприч разума! А если вдуматься в это слово, совсем оно нам незнаемо. Дьявольское слово, прости Господи…

– Откуда оно взялось? С какой стати голову ломать?

– Оно, конечно, лучше бы не ломать, да царь наш, Иван Васильевич, опричнину учредил. Пополам святую Русь рассек: опричная – это его, царева, стало быть, земская – не его. Ничья выходит. Сиротинушка несчастная. Наваждение какое-то.

– Не совсем понимаю.

– И я тоже. Кремль оставил земцам. Себе новый дворец ладит между Арбатом и Никитскою. Собрал для своей охрани аж тысячу телохранителей. Полка Царева мало, выходит. Объявил царевой собственностью Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Белев и иные многие города с доходами. Волости многие московские взял, а в царственном граде улицы Чертольскую, Арбатскую с Сивцевым Врагом, да половину Никитской. Кто из бояр и дворян не угодил в опричники, не люб, стало быть, царю, того взашей со своей земли, из своего дома, а на их место – новых. Опричников. Суд у него нынче свой, опричный. Рать своя, опричная.

– Куролесит государь. Ой, куролесит. Бедная Россия!

– Это еще беда – не беда. Главное-то вот в чем: на престол воротиться согласился при одном условии – невозбранно казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния без приговора боярской думы, да чтобы святители не докучали просьбами о милости. Будут докучать – тоже вправе опалить.

– Так это же – гибель России! Изведет роды знатные княжеские и боярские, соберет у трона сброд жестокосердный, без рода и племени.

– Наказует нас Господь за грехи наши тяжкие. За верную службу, за любовь к отечеству, за заботу об умножении земли русской и ее процветания.

– Кому земщина вручена?

– Князьям Ивану Вельскому и Ивану Мстиславскому. Теперь они бояре земские. Не государевы, выходит. Ничьи. О, Господи!

– Значит, ждать мне вскорости гостей из Москвы, – со вздохом произнес князь Воротынский. – Мимо не пройдет.

– Что верно, то – верно. Только, Бог даст, все сладится. Молись, сын мой, и Господь Бог услышит твои молитвы.

А что оставалось делать? И он, и княгиня молили Бога и Пресвятую Деву не обойти их милостью.

На сей раз долго ждать не пришлось. Миновало всего несколько дней и ко двору княжескому подскакала дюжина детей боярских из Царева полка. Михаил Воротынский первым делом метнул взгляд на седла, нет ли на них собачьих морд и метелок, отличительного знака опричников, не увидел их и немного успокоился. Сам не пожелал встречать гостей, послал к ним Фрола. Вернулся тот не очень радостный. Сообщил:

– В Москву царь кличет. Сотник, кому велено тебя доставить, просит видеть тебя.

– Зови.

Вошел муж осанистый, со шрамом через всю левую щеку, как и у самого князя Воротынского. Без стыда и смущения глядит на князя. Поклонился не усмешливо, поясно. Держит себя не властелином, выполняющим строгий царев наказ, говорит уважительно:

– Царь всея Руси великий князь Иван Васильевич повелел без волокиты быть тебе в царственном граде. Под нашей охраной.

– Значит, на Казенный двор?

– Нет, князь. В твои хоромы. Там оставаться под нашим приглядом, пока государь не покличет.

– Что ж, воля государя… Велю княгине собираться.

– Вели, коль желаешь. Только она одна поедет. Мы коней сейчас же меняем и – в путь. Вели себе седлать коня.

– Не обессудьте, но княгиня вас без угощения не отпустит. Да и я не могу. Вы же не враги-басурманы.

– Принимается.

Часа лишь через четыре княгиня, с трудом сдерживая рыдания, перекрестила мужа, прошептав посиневшими от горя губами: «Господи, сохрани и помилуй!» Князь поцеловал ее, и малый отряд выехал за ворота. Князь Воротынский с сотником – впереди.

Сотник неутомимо, под стать Никифору Двужилу, гнал и гнал вперед, меняя на каждой ямской станции коней. На ночевку останавливались близ полуночи, а коней седлали задолго до рассвета. Пронизывающий морозный ветер тоже мало тревожил и сотника, и детей боярских. Князь, однако, не тяготился ни холодом, ни беспрерывной ездой: ему ли они в новинку? Немного, правда, обмяк он за время ссылки, но ничего, сладил с собой быстро.

В общем, так спешили, что не заехали даже в Лавру, чтобы поцеловать раку святого Сергия. Отчего такая спешка, Воротынский не понимал, да и не старался этого сделать. Он уже давно был готов ко всему. И все же, когда князя приконвоировали в московские его палаты, когда сотник уехал и не вернулся ни в первый, ни во второй день, а оставшиеся дети боярские не позволили князю отлучаться из дома даже для встречи с братом, не выпускали за ворота слуг его и никого не впускали, удивление князя Воротынского и волнение тревожное все более и более внедрялось в душу. «Куда гнали? Зачем? Под арестом, выходит?»

Приехала княгиня. Впустив ее, дети боярские вновь заперли ворота. Только Фролу отчего-то позволили покинуть княжеский двор на малое время. Послали, якобы, к сотнику. Что, сами не могли съездить в Кремль? Вернувшись, Фрол сообщил князю:

– Завтра царь пожалует встречей.

Ишь ты, все узнал. Но, может быть, просто бахвалится, и никакого приглашения в Кремль не будет? Вышло, однако, по слову Фрола. Сотник приехал в княжеский дворец, когда засумеречило, и предупредил князя Михаила Воротынского:

– Завтра государь ждет тебя. Нам велено сопроводить.

Значит, вновь под охраной. Скорее всего, похоже, от царя и – прямехонько на Казенный двор. «Лишь бы не в пыточную!»

Выехали за ворота тем же порядком, как двигались до Москвы: сотник с князем – впереди, дети боярские – позади. Вроде бы не конвой, а сопровождение с целью охраны. Странно. Весьма странно. Не понять, под арестом ты или не под арестом.

Сотник держал путь к Спасским воротам, хотя ближе было бы въехать в Кремль через Боровицкие. Князь Воротынский недоумевал, но ничего у сотника не спросил, резонно заключив, что совсем скоро все прояснится. Выехали на Красную площадь. У лобного места – толпа. Не великая, но плотная. «Казнь?!» Не по себе стало князю Воротынскому, когда сотник повернул к лобному месту и, подъехав к толпе, крикнул зычно:

– Расступись!

Протиснулись по узкому коридору в круг. Палач в алом кафтане, в красных сафьяновых сапогах и в красных же шароварах. Топор отточенным носком в плаху врублен; на топорище рука палача, другая кренделем в боку покоится. Ждет палач, гордый собой, очередную жертву. Похоже, высоко мнит о себе, что делает нужное государю и богоугодное дело.

– Подождем, – бросает спокойно сотник. – Не долго.

Вот это – штука! Сейчас дьяки царевы пожалуют, объявят царево слово, сволокут с коня и – на плаху. «А может, сам Иван Васильевич, самовластец жестокий пожалует?!»

Но сотник не стал долго томить князя Воротынского. Из уважения, видимо, к ратной славе воеводы, к шраму его, в сече полученному. Еще и тем, должно быть, покоренный, что спокойно держит себя князь-воевода, даже не побледнел лицом.

– Князя Горбатого-Шуйского с сыном Петром казнят. Затем – Петра Ховрина, шурина княжеского, князя Сухого-Кашина, окольничего Головина и князя Горенского. Князя Шевырева посадят на кол. Но нам недосуг на все казни глазеть. Поглядим на Горбатого-Шуйского с сыном и – к царю.

Вихрь чувств и мыслей: радость, что не он положит на плаху голову, и возмущение тем, что вновь лишается жизни потомок Владимира Святого по ветви Всеволода Великого, умелый ратник, знатный воевода, и не только сам, но и наследник его. Пресекается, таким образом, еще одна ветвь знатного рода. «Вещие слова князя Шуйского! Ох, вещие!»

– Ведут, – вздохнула Красная площадь и примолкла в оцепенении. Воротынский бросил взгляд на Спасские ворота, откуда действительно вышагивали первые ряды стрельцов в тегиляях красных, с угрожающе поднятыми бердышами, еще и саблями на боку, готовые к любой сече, случись она.

Вот уже и вся стража вышагала из ворот. Целая полусотня. В центре ее, в тяжелых цепях дородный князь Александр с гордо поднятой головой, а рядом с ним, взявши отца за руку, так же величаво шествует стройный, на диво прелестный юноша – князь Петр. Словно не на казнь идут, а на званый пир к государю, изъявившему к ним особую милость.

Князь Михаил Воротынский готов был провалиться сквозь землю, будто по его воле ведут родичей, хотя и дальних, под топор палача; но он мог только низко опустить голову, что и сделал.

Перед самым лобным местом стрельцов догнали подьячий в засаленном кафтане и священник Казенного двора. Подьячий объявил волю царя, священник соборовал обреченных, и первым шагнул к плахе юный князь, но отец остановил его:

– Не по-людски, сынок, тебе прежде родителя своего гибнуть. Избавь меня от муки сердечной в кущах райских.

Князь Петр остановился и, повременив немного с ответом, кивнул все же согласно:

– Хорошо, отец. Будь по-твоему.

Четверка стрельцов хотела было взять князя Александра под руки, чтобы приневолить его, если заупрямится положить голову на плаху в последний момент, но князь Горбатый-Шуйский так глянул на них, что они попятились.

Палач привычно взмахнул топором, голова князя мягко ткнулась в настил у плахи, тогда юный князь перекрестился (цепь зловеще звякнула), поднял голову отца, поцеловал ее нежно и положил покорно свою голову на плаху…

Сотник тронул князя Михаила Воротынского за плечо.

– Пора, князь, ехать. Государь ждет, должно быть. Не прогневать бы его.

Воротынский натянул поводья, собирая коня, пустил его рядом с конем сотника, но делал все это он машинально, потрясенный увиденным… Разве ему, порубежному князю-воеводе мало пришлось видеть снесенных с плеч голов, разве ему самому не приходилось рубить во всю свою богатырскую силушку и видеть, как шлепалась голова татарская или ногайская под конские копыта? Но то – сеча с врагами, горячая, безоглядная, где господствует лишь одно: либо снесешь с плеч вражескую голову или рассечешь ее, либо лишишься своей собственной; и еще одно важно: никто не приглашает в земли русские сарацинов-разбойников, они сами лезут, алкая легкой наживы, и если гибнут – туда им и дорога; а здесь, перед его глазами, свершилось злодейство – царь обезглавил верного слугу своего, славного защитника отечества многострадального без всякой его вины в крамоле, да еще и совершенно безгрешного сына бесстрашного воеводы, наследника его ратных подвигов, кто в лихую пору тоже не дрогнул бы и своим мужеством заступил дорогу врагам. «С великими ущербными следствиями для России эта царская жестокость!»

И еще одна мысль билась в сетях неведения: по воле ли сотника, падкого на столь ужасные зрелища, он, князь опальный, был остановлен у лобного места, или по воле самовластца Ивана Васильевича, чтобы внести в душу смятение и напугать перед встречей? «Слово поперек – и то же самое ждет. Так что ли?»

Но странное дело, когда князь Михаил Воротынский убедил себя, что Иван Васильевич специально все это устроил, он словно сбросил с себя все волнения и переживания и воспылал желанием сказать государю в глаза все, что о нем думает. «Пусть скоморошничает с Малютой да с Грязным безродными, а не со мной, Владимировичем! Не позволю! Лучше – голову на плаху!»

Без робости, полный решимости вести с царем серьезный разговор, вошел Михаил Воротынский в уединенную комнату перед спальным покоем царя. Здесь все было так же, как и прежде, когда приглашал Воротынского сюда государь для невсенародных бесед, только полавочники заменены на шитый золотыми нитями малиновый бархат. Иван Васильевич уже сидел в своем весьма напоминающем трон кресле, тоже покрытым малиновым бархатом. Воротынский поклонился царю, коснувшись пальцами пола, и спросил, смело глядя в пронзительные глаза самовластца:

– Ты хотел видеть меня, государь?

Иван Васильевич хмыкнул.

– Позвал я тебя, раба своего…

– А я думал, для совета позвал, вспомнив, что я твой слуга ближний.

– Иль не доволен честью такой? Будто не знаешь, сколько при царях ближних слуг было. По пальцам перечтешь. Отец твой деду моему – слуга ближний…

– За что царица Елена лишила его жизни.

– Не дерзи. Перед Богом моя мать в ответе, не перед рабами смертными! – И, сделав паузу, спросил жестко: – Может, желаешь последовать за Горбатым-Шуйским?! С братом своим совместно! С сыном малолетним, княжичем Иваном?!

– Воля твоя, государь. Если тебе радетели славы твоей державной не нужны, посылай на плаху. Без унижения пойдем, не посрамим рода своего. Одно скажу: любимцы твои новые бражничать горазды, в воеводских же делах сосунки. А без воевод ты от крымцев и турок не оборонишься, не то чтобы за Литву соперничать.

И замолчал, вполне понимая, что уже шагнул за грань предела, за которым – пропасть. Даже за эти слова вполне можно поплатиться головой. Решил подождать ответа государева, а уж потом, если в цепи повелит, то уж без удержу все выложить, если же только погневается, поосторожней речи вести, хотя и не отступаться от своего.

Молчал и царь Иван Васильевич, опустив голову. Словно совестливые думы вдруг отяготили ее.

До предела напрягся Михаил Воротынский, чтобы не показать государю, что с трепетом ожидает его слова. Ни в позе, ни во взгляде не терял он своего княжеского достоинства, и силы душевные давало ему поведение отца и сына Горбатых-Шуйских у плахи и под занесенным топором палача.

Долго, очень долго томилась тишина в небольшой хмурой палате, но вот, наконец, царь разверз уста. Грусть и усталость зазвучали в его голосе, а слова лились совершенно не те, каких ожидал с трепетом князь Михаил Воротынский.

– Приемлю я, князь Михаил, твою обиду за себя и за брата. То верно, что не по своему же Уложению я поступил, лишив вас родовой вотчины. Признаю и исправлю. Треть удела Воротынского – твоя, треть – князя Владимира, брата твоего, ну а треть, что покойной вашей матери на жизнь определена Уложением, как и следует – в казну. За Одоев жалую тебе Новосиль, а князю Владимиру – доход со Стародуба. Быть тебе еще и наместником Казани.

– Милость великая, государь! – взволнованно благодарил Воротынский, но и тут не сдержался, чтобы не высказать сомнения: – Надолго ли только милость, вот это смущает.

– От вас зависит, – с заметной сердитостью ответил Иван Васильевич. – За прилежную службу я и награждаю знатно.

– Иль мы прежде не прилежничали? За что опала?

– Кто прошлое помянет, тому – глаз вон, – вновь с грустной примирительностью продолжил Иван Васильевич, не ввязываясь в пререкания. – А позвал я тебя, князь Михаил, не только миловать, позвал службу править. Порубежную.

– Мы, государь, – князья порубежные, нам не внове эта служба.

– Верно. Ладно у вас с братом все на украинах. И сторожи, и станицы, и засеки. Молодцы.

– Не мы, государь, семи пядей во лбу. Вотчина наша испокон веку порубежная, даже когда под Литвой была. Дед от прадеда, отец от деда, мы – от отца. К тому же, стремянные у нас Богом нам данные. Их бы очинить боярами княжескими. По заслуге то стало бы.

– Очиню. Приговором думы тебе бояр определю, ибо тебе не один Новосиль утраивать, а все мои украины южные. Не удельная, а державная служба. Думаю, по плечу она тебе.

– Воля твоя, государь. Позволь только малое время прикинуть, что к чему ладить. Как с Казанью было. Разреши с братом вместе размысливать. Повели еще и дьякам Разрядного приказа пособлять нам, без волокиты исполнять наши просьбы.

– Хорошо. Торопить не стану, вы сами как сможете, поспешайте. Не мне вам указывать, сколь важно поспешание.

– Это само собой. И еще прошу дозволения скликать в Москву на выбор воевод стоялых и станичных, казаков, стрельцов да детей боярских бывалых, чтобы с ними вместе судить-рядить. Со всех твоих украин южных.

– Иль своего ума не достает?

– Свой ум – хорошо, а сообща – вдесятеро лучше.

– Что ж, и на то моя воля. А тебе одно повеление: пиши клятвенную грамоту, что не замыслишь переметнуться ни в Литву, ни в Тавриду, ни к султану турскому, ни к князю Владимиру Андреевичу и не станешь искать с ними никаких тайных сношений. Князей-поручителей подписи на клятвенной грамоте чтобы две или три да еще и святителеванепременно. Нарушишь клятву, не ты один в ответе, но и поручители, как и ты сам.

Вот это – оплеушина. Выходит, ни капли не доверяет самовластец, хотя и вручает судьбу южных украин ему, князю, в руки. Так и подмывало бросить резкое в лицо самовластца, но, усилием воли сдавив гордость, ответил почти спокойно:

– Как повелишь, государь. Одно прошу: с верными людьми моими, особенно крымскими, сноситься не запрещай. Твои послы тебе весть дают, мои доброхоты – мне. Худо ли? Под двумя оками держать врага разве ущербно для отечества? Подарки же им от своей казны слать стану.

– Сносись. Но ни с королем, ни с ханом, ни с султаном. Помни это! Доходному приказу повелю, чтоб тоже не сторонился от подарков.

Что и говорить, огорчило князя Воротынского недоверие государево. Очень огорчило. И все же домой он ехал в приподнятом настроении. Спешил успокоить княгиню, которая, он знал это, извелась вся, его ожидаючи. Послал он и за братом, чтобы поспешил тот в гости на пир радостный.

Однако князь Владимир не очень-то обрадовался, послушав брата. В требовании самовластца писать клятвенную грамоту он увидел не только обиду, но и грозное предупреждение.

– Может, довольно потакать дьявольскому самодурству скомороха?! Сплотим бояр и встанем стеной за Владимира Андреевича. Полк царев пойдет со мной. Обидел крепко детей боярских царь, окружив себя дворянчиками скороспелыми.

– Не гож твой совет, брат. Не гож. Мы присягнули государю Ивану Васильевичу…

– Государю, а не скомороху, злобою пышущему, кровь безвинную льющему. Господь благословит нас на дело святое, праведное, отпустит грех клятвоотступничества, ибо сам самовластец нарушил клятву, дважды даваемую князьям, боярам, ратникам и всему народу. А если, брат мой дорогой, голову страшишься потерять, то я так тебе скажу: не теперь, так через год, через два или пять все одно ни тебе головы не сносить, ни мне. Иль не чуешь, все знатные роды под корень злодей рубит?

– Не о голове речь, – возразил Михаил Воротынский брату. – Не о ней. Ты вспомни, что отец наш перед кончиной говорил. Завет его вспомни. То-то. Царь перед Богом в ответе, не нам его судить. Это – раз, – загнул палец князь Михаил. – Второе, – загнул еще один палец, – не просто милость изъявил Иван Васильевич, вернув нам вотчину родовую, одарив еще и новыми – царь порубежье российское мне вручил! Вот и прикинь, могу ли я от такого дела отказаться? Не царю худо сделаю, отказавшись или службу правя через пень, через колоду, а хлебопашцам рязанским, тульским, мещерским, владимирским, московским, одоевским, белевским, боровским – разве перечтешь, где кровавые исколоти ежегодно, почитай, прокладываются. Мы с тобой свои уделы крепко оберегаем, людны села наши, пашни колосом полные, скот тучный, но везде ли такое? Вот что для меня сейчас важно. Не голова важна.

– Ты думаешь, сладится все сразу, стоит тебе воеводствовать разумно и с прилежанием? Крымцы что, спать станут?..

– Не думаю. Пройдут годы, пока по всему Полю города укрепятся навечно, но начало тому положим мы с тобой. Не сомневайся, брат, в нужности дела нашего. Не сомневайся. А головы? На то воля Господа Бога. Воля государева. Давай-ка осушим кубки пенные меда малинового иль вина фряжского и – за дело.

Словно ожидала этих слов княгиня, вошла в трапезную с подносом, на котором стояли кубки с медом малиновым. Стройна, как тополь. Краса-Девица на выданье, а не мать двоих детей. Сарафан розового атласа, отороченный бархатом и шитый Жемчугом, ласкал глаз нарядностью, а улыбка, счастливая, совершенно безмятежная, завораживала.

– Откушай, князь Владимир, что Бог послал, – радушно попотчевала она деверя, подавая ему кубок с медом.

– Благодарствую, княгиня. – Князь Владимир встал и ласково поцеловал невестку. – Дай Бог тебе благодати Господней.

Пир начался принятой чередой, братья больше не пререкались, разговор переметнулся на семейные проблемы, о доходах с вотчины и уделов, о лошадях выездных и конях боевых – ладно шла беседа, кубкам с вином и медом пенным уже был потерян счет, а хмель не брал пирующих, так взбудоражены были они всем тем, что миновало, а более того тем, что ждало их впереди.

Утром братья без прохлаждения поспешили в Разрядный приказ, чтобы условиться, в какие вотчины и уделы порубежные послать гонцов, дабы прибыли воеводы и порубежники смышленые из нижних чинов; подьячие и писарь тут же писали подорожные, строго наказывая ямским головам без волокиты менять гонцам коней, и уже к обеду князь Михаил Воротынский втолковывал дьяку и подьячему, специально для того выделенным, какие сведения из прошлых порубежных ему нужны. Молодой еще подьячий сразу же уловил суть просьбы и заверил:

– Не только списки из летописей сготовлю, но географические чертежи слажу. От Змиевого вала плясать начну.

– Как звать-величать тебя?

– Сын Логина именем Мартын.

– Сколько тебе времени, Мартын Логинов, надобно, чтобы завершить урок?

– Неделю, князь.

– Не мало ли?

– Мало, если спать ночами. Одно прошу, свечей бы сверх даваемых нынче выделяли. Можно сальных.

– Своих пришлю без волокиты чтобы. Восковых. Сколько потребно, столько и получишь.

– Благодарствую.

Подьячий даже не замечал, что начальник его, дьяк добротной полноты, оттого кажущийся осанистым, сверлил выскочку недоброжелательным взглядом своих глубоко упрятанных глаз-пуговиц. Еще раз пообещал:

– В срок, князь, все приготовлю. В лучшем виде.

Не очень-то доверил обещанию подьячего князь, но тот на удивление уложился точно в срок, представив к тому же не только списки из летописей и чертежи, но и былины о героях-порубежниках, память о которых осталась еще со времен до Христова Рождества. Более того, былины те подьячий не просто записал, но еще и поглядел на них по-своему.

С малых лет да и позже, в зрелые уже годы, Михаилу Воротынскому внушали одно: Святой Владимир, от кого пошел их род, жив в памяти народной не только потому, что крестил Русь, а более потому, что сумел оборонить ее от печенегов, создав несколько защитных линий, надежно прикрыв Киев и иные города от Степи. Оттого он и стал Владимиром Красное Солнышко. Рассказывали воспитатели его и о Змиевых валах, что за добрую тысячу лет до Рождества Христова опоясывали будто бы земли сколотов-днепрян, но о происхождении этих валов говорили по-разному: то в устах рассказчика разрубил де пополам злого змея-горыныча, губителя всего живого, волшебный кузнец, а затем, захватив их кузнечными клещами, впряг половины эти в огромной величины плуг, им же выкованный, и заставил пропахать заветную борозду, через которую был уже заказан путь змею-горынычу; то отдавали рождение Змиевых валов силе чародейства волхвов, которые с помощью треб умолили Берегиню оградить верных ее поклонников от злого ворога-разорителя. У подьячего Логинова Змиевы валы выглядели совсем по-иному и имели уже не былинную, не культовую, а земную основу.

Перво-наперво, валы защищали сколотов-хлебопашцев не от какого-то неведомого зла в образе змея-горыныча, а от воинственных кочевников-киммерийцев, которые в те далекие времена ужасали многие государства, соседствующие со сколотами-словянами. До низовий Дуная доходили киммерийцы, сея смерть, грабя безжалостно, уводя в полон всех, от мала до велика. Сколоты же, по доказательному утверждению подьячего Логинова, зело крепко заступали пути многоголовому огнедышащему врагу. И не только мужеством ратников, коим становился при нужде каждый пахарь, но и продуманной охраной рубежей земли сколотской. Именно в этом была главная важность отписки подьячего и приложенного к ней чертежа.

Любопытная имелась система обороны: Днепр – стержень; от него – валы по крупным рекам, в него впадающим. Слева эти валы были устроены по Конке, Самаре, Ореле, Верскле, Пслу и его притоку – Хоролу, по Суле и ее притоку Оржице, по Трубежу, Десне и ее притоку Снову, и по реке Сосне; справа – по Ингурее, Каменке, Мокрой Суре, Тясмине, Ольшанке и ее притоке – Гнилой, по Роси и притокам ее – Роставе и Роставице, по Ирпеню, Тетереву, по Припяти и Березине. Но не только высокие земляные валы усиливали естественные препятствия для киммерийской конницы, но еще на удобных для переправы бродах были выстроены города-крепости, куда в случае опасности сбегались хлебопашцы-ратники, усиливая находившихся там постоянных ратников. Крепко оборонялись те города, разбивались о них конные лавы захватчиков, ибо многорядно они стояли, и одолеть их было невозможно: обойдешь или возьмешь штурмом одну крепость, ан на пути – новая. Еще более крепкая.

Жившие разбоями киммерийцы не смогли понять умом, что нельзя одолеть днепрян, лезли и лезли на богатые хлебом, скотом и драгоценностями земли, несли огромные потери и, ослабнув, не смогли устоять пред скифским нашествием.

Скифы оказались разумней, остановили свой завоевательский порыв, испытав крепость рубежей сколотских, стали жить с днепрянами мирно, выгодно торгуя с ними. Но мир тот сослужил не добрую службу: земляные валы и города-крепости разрушались за ненадобностью, и когда сотни за три лет до Рождества Христова в степь пришли сарматы, то ни днепряне, ни прибежавшая к ним уцелевшая часть скифов не смогли противостоять захватчикам. Восстановить оборонительные рубежи быстро не удалось, и пришлось сколотам и друзьям их скифам отступить в леса, за болота, где сарматские всадники не могли их достать. Дорого обошлось славянам их благодушие.

Подьячий Логинов без огляда перешагнул многие века.

Степь за то время уже не раз сменила хозяев, то наваливалась мощью, то ослабевала, славяне же, борясь за выживание, объединяли свои племена, строили крепости на новых местах, удобных для обороны, и с северо-запада, и с юго-востока, возводили большие города под прикрытием тех крепостей, крепли век от века, но Степь продолжала терзать славян, особенно среднеднепровских; но пройдясь по тому времени как бы мимоходом, Логинов все же соединил непрерывающейся нитью весь опыт прошлых веков. И получалось, что не Владимир Красное Солнышко прозрел вдруг, что могучим и любимым народом князем станет тот, кто сможет основательно защитить Киевскую Русь от кровожадной Степи, где властвовали тогда разбойники-печенеги, жестокостью своей и алчностью на чужое добро ничем не отличавшиеся ни от киммерийцев, ни от сарматов, а дядя его Добрыня Никитич.

Святой Владимир в конце концов согласился с доводами своего дяди (тут подьячий обращается к летописи дословно), и: «Рече Володимир: „Се не добро, еще мало город около Кыева“ и нача ставить городы по Десне и по Въестре и по Трубежови и по Суле и по Стругне. И нача нарубати муже лучьшее от Славен и от Кривичь и от Чюди и от Вятичь и от сих насели грады. Бе бо рать от печенег и бе воюясь с ними и одоляя им».

В последних словах летописца Михаил Воротынский увидел главный успех предприятия великого князя Владимира: не на полян, угличей и северян, кто жил в соприкосновении с половцами и нес от них большие потери, а более на тех, кто и в глаза-то не видел степняков, оттого и имел крепкое хозяйство и многолюдные села, возложил Владимир Красное Солнышко основную заботу по строительству городов-крепостей, а затем и их оборону.

«Вот так и нынче нужно поступить: всем землям указать, где рубить и по каким рекам сплавлять крепостицы для сторож, воеводские крепости, погосты и станицы, а потом и заселять их, – с благодарностью к усилиям подьячего Логинова рассуждал Михаил Воротынский. – Это очень важно, чтобы вся Россия взяла на свои плечи южные свои украины. Очень важно. Построить и заселить».

Воодушевившись тем, что найден стержень всех определяемых дел, князь Михаил Воротынский принялся рассматривать чертеж оборонительных линий, построенных при великом князе Владимире, надеясь узреть что-то для себя полезное, хотя теперь он окончательно уверился, что отец их и они с братом, да и иные князья порубежных вотчин (каждый, конечно, на свой манер) не торили новые тропы, а шли по прошлым, иногда вовсе заброшенным, но не заросшим окончательно.

Этот чертеж, как и Змиевые валы, выполнен был с большим тщанием, имел к тому же пояснительные приписки. Все оборонительные линии смотрелись, как на ладони, и легко угадывался их главный смысл. По пяти рекам построил великий князь Владимир крепости. Четыре из них – левобережные притоки Днепра, пятая – правобережный приток. И все это предназначалось выполнять одну и ту же задачу.

Первый рубеж шел по Суле. В устье ее восстановлена была и расширена крепость-гавань Воин (название-то какое!), дальше, по правому берегу Сулы вплоть до ее истоков, ставились крепости через пятнадцать-двадцать поприщ друг от друга (тут Логинов пояснил, что поприще на семьдесят саженей длиннее версты) с таким расчетом, чтобы сигнальные дымы видны были от одной до другой крепости. Села и погосты приписывались к крепостям, хотя погосты сами по себе укреплялись стенами, и когда печенеги налетали, пахари, смерды и челядь спешили с семьями за крепостные стены. Гарнизоны сразу усиливались в два, а то и в три раза. Спешила подмога и из соседних крепостей, а то и из самого Киева, оттого часто печенеги, бесцельно положив сотни ратников своих при штурме, вынуждены были убираться восвояси зализывать раны.

Еще один полезный опыт предков сообщен подьячим в пояснении: перед удобными для переправы бродами через Сулу, на левой ее стороне густо разбрасывались триболы вперед почти на поприще и в бока по поприщу. Триболы ковались большей частью в самих крепостях, но везли их возами также из Киева, Переяславля, Чернигова. Трехшильный ежик всегда, как его ни брось, даже в болотистую хлябь, одним острием торчит вверх, и стоит лошади наступить на него, трибола сразу же вопьется в копыто. На остальных рубежах триболы разбрасывались с опаской, чтобы своим конникам не поранить бы ненароком боевых коней, там чаще устраивали волчьи ямы, а то и целые волчьи борозды.

«Ну, молодец Логинов! Расстарался. Триболы непременно нужно ковать. Без скудости, – твердо решил князь Михаил Воротынский. – Как же прежде не пришло о них в голову?» Что ж, лучше поздно, чем никогда.

Посульский рубеж, как передовой, не всегда, конечно, мог сдержать ворогов, если они налетали саранчовыми тучами. Оставив часть сил для осады крепостей, неслись они вглубь Киевской Руси. Тогда перед ними вставала рать порубежная по Трубежу, уже оповещенная дымами, и рать Переяславская.

Вроде бы крепкий замок, но великий князь Владимир не успокоился на этом, руководствуясь народной мудростью: чем упыри не шутят, пока Род и Берегини спят. На случай прорыва и этого рубежа, чего, в общем-то, исключить было нельзя, Владимир Красное Солнышко построил крепости по Остру и Десне, чтобы с полной гарантией был бы защищен Чернигов, древний и богатейший город Киевской Руси.

А если на Киев повернут печенеги? Им один путь: брод под Витичевым. У брода же – мощная крепость с дубовыми стенами, с башнями, одна из которых – сигнальная, выше всех. Дым при тревоге виден из Киева простом глазом.

Последний рубеж, полукольцом окаймлявший Киев, по реке Стугне: крепости Треполь, Тумаш и Васильев, а между ними и Киевом город-лагерь – Белгород.

«В несколько линий. Именно – в несколько. Не как у нас теперь – лишь по Оке. Засеки, какие есть впереди, – не очень серьезная преграда, – переводил уже на себя князь Михаил Воротынский. – Логинова за чертеж сегодняшних засек нужно сажать».

Но для порядка позвал и дьяка. Только и на сей раз дьяк не выказал никакой прыти в мыслях и никакого желания засучить рукава. Эка невидаль: князь-воевода! Не велика птица, чтоб услужать аки государю. Вчера лишь из Белоозера, а нынче гляди ж ты: подай ему то, подай это. Словно своих дел мало. Зато подьячий Логинов, хорошо понявший желание князя, заверил что все сработает ладно и сроку взял опять же всего неделю. Уходя, посоветовал Михаилу Воротынскому:

– Погляди, князь, кого Владимир Святой в порубежники скликал.

– Обязательно, – пообещал Михаил Иванович. – Сейчас же это сделаю.

Он и сам собирался прочитать отписку подьячего о том, как комплектовал великий князь Владимир порубежную рать и гарнизоны новых крепостей. Теперь с большей охотой взялся за чтение.

Ремесленников в служилые не неволил, им своего дела хватало по горло. Они ковали, гончарили, плотничали, плели кольчуги. Вооружал и учил ратному делу великий князь Киевский отобранных молодцов из людей, но особенно из смердов, которые были приписаны к погостам. Не гнушался изгоев. Им была открыта дорога не только в порубежники, но и в княжескую дружину. Не по роду-племени ставил князь Владимир также воевод больших и малых. Не одно боярство честил, а слал в крепости десятниками, сотниками и тысяцкими отличившихся в сечах да и в мирные дни при сборах полюдья разумом и храбростью отроков, гридней, мечников и даже пасынков и милостников. Всех, кого отбирал князь в порубежные крепости, наделял без скаредности землей, холостым повелевал венчаться, семейным – брать с собой жен, детей и домочадцев.

Это тоже весьма разумный ход: не только хлебопашцы, приросшие к земле, стали постоянными жителями тех, в общем-то, весьма неспокойных, но привольных для земледелия мест, а и все порубежники постепенно укоренялись на новых местах, обзаводились хозяйствами, и защищали они не только княжеские украины, но и свое, кровное, трудом и потом нажитое.

«Решит ли нынче государь по-разумному? Не станет ли чего опасаться либо скаредничать?»

Неделя прошла в беседах с прибывающими с украин порубежниками, и Михаил Воротынский убедился, что многие из них вровень с его верным стремянным Никифором Двужилом, а иные еще и живее умом. Особенно много советов давали, как усторожливей дозорить от сторож; иные советы были неожиданными для князя, ибо он всегда расчет делал на добросовестность служивых, на их бескорыстие и честность. Ан, нет. Выискивались и такие дозоры, которые не любили вольных мест, более по лесам тропы тропили. А что из лесу увидишь? На исколоти, конечно, наткнуться можно, если крымцы или ногайцы сакмой пойдут, но после драки кулаками махать – дело ли? Как за стремительными разбойниками гоняться, когда они минуют засеки, Михаил Воротынский знал не по рассказам. Молодой казак из мещерских украин без стеснения, при всех, резал правду-матку:

– Выберут сухое место в полверсте за опушкой, разведут костер, коней на траву пустят, вот тебе и – разлюли-малина. Весь день не тронутся с места, а то и ночь еще там же скоротают. У них одно на уме: станицы есть впереди, они, мол, оповестят воевод, если что. Только если малая ватага татарская идет, не враз станица ее почует, а татары что, они дым за пять верст унюхают, вот и обойдут дозоривших в лесу бездвижно. Потом мы всем миром коней в мыло загоняем, товарищей в сечах теряем.

Казака поддержали многие. Особенно пожилой стрелец веневской сторожи:

– Батогами бить таких, а случись сакма пройдет иль рати не углядят – смертью карать! – И, переждав одобрительные реплики сослуживцев, продолжил так же категорично: – Воеводам тоже бы наказать, чтобы на сторожи чаще наведывались, дозоры бы без своего глазу не оставляли. Да чтоб незнаемо появлялись. А то соберется иной воевода в полгода раз, растрезвонит прежде еще о своих намерениях, свиту целую с собой везет, что тебе князь светлый. Выходит, в конце концов, так: то ли дозорить, то ли воеводскую свиту кормить-поить да обхаживать.

Хотя и вел запись всех советов подьячий (Логинов сам вызвался участвовать в важных беседах, убеждая, что чертеж он подготовит в срок, ибо ночи длинные, а свечей в достатке), мотали на ус и братья Воротынские, уже представляя себе целые разделы боярского Приговора. А что нужен приговор боярской думы, одобренный самовластием всея Руси Иваном Васильевичем, в этом Михаил Воротынский уже не сомневался. Одним Разрядным приказом тут не обойтись.

– Путивльских севрюков, что по найму дозорят, гнать поганой метлой с порубежной службы. У них главное – изловчиться, чтоб поболее получить, да поменее напрячься.

– А что взамен?

– Как что? Оделить землей и взять на жалование ватаги тайные казаков на Червленом Яру, по Хопру и Дону.

– Верно. Есть они еще и на Быстрой Сосне, на Тихой Сосне. По Воронежу их сколько!

– Крымец тогда взбесится.

– Эка невидаль! Волков бояться – в лес не ходить. Изготовиться нашей рати следует, обломать татарве бока, вот и смирятся басурмане. Куда им деваться? Кишка тонка.

– Но это уже не нашего порубежного ума дело, а государево.

– А что, украины царевы – не государево дело? Все едино: отечество.

Вот тебе и не чинные сторожи! Не хуже бояр мыслят. Державно. Как созвучна эта перепалка той, какая произошла у него с братом, когда они прикидывали, где предложить царю строить большие города-крепости. Он, Михаил Воротынский, настаивал углубляться как можно дальше в Дикое Поле, подступать под самый Перекоп, князь же Владимир сомневался: «Ты думаешь, тебе крымцы дадут? Турки к тому же голову поднимут. Польше с Литвой тоже, Думаю, не понравится». «Верно. Никому из них города новые – не мед. Сарацины грабежа вольготного лишатся, ляхи и литвины не смогут при нужде науськивать их на нас, только я так скажу: кулаком нужно бить. Один раз чтобы и – наповал». «Кулак-то у нас пока растопырен. Он и Тавриде грозит, и Ливонии. Убедить бы самовластца против крымцев все силы собрать». «Оно бы отлично стало, только чем обернулась настойчивость здравомыслящих, тебе хорошо известно. Но и с теми полками, что на Оку каждогодно выходят, можно бить крымцев. У великого князя Дмитрия не так уж велика была рать против татарской, а сумел он ее побить. Еще как! Вот и расправила с тех пор крылья Россия, поняв, что пришел конец Божьей каре, и распростер руку свою над христианами российскими Господь. Или вспомни, сколько у Ивана Великого полков на Угру собралось? Татар против них тьма-тьмущая. Наш с тобой удел много тогда на своих плечах вынес, но все перемогли, побежали крымцы в юрты свои не солоно хлебавши».

«Не пусти тогда Иван Великий по Волге судовую рать, из порубежных молодцов собранную, чтоб улусы татарские рушить, еще не известно, чем бы битва на Угре реке кончилась…» «Прав ты. Только неужели у нас ума не достанет изловчиться против крымцев? Да, не легко будет. Всякое может случиться, но я уверен, что успех, в конце концов, неминуем. Пусть десяток лет пройдет в борьбе, пусть даже больше, но все равно заперты будут татары-разбойники за Перекопом. Иль Святому Владимиру, от кого род мы ведем, легко с печенегами пришлось? Они тоже, думаю, не смотрели, руки опустивши и рты раззявив, как города на Суле, по Трубежу и Десне вырастали. И все же поставил он все, какие хотел, крепости, заступил ими разбойничьи пути степнякам, дал Киеву и всей Киевской Руси спокойствие. Неужели же мы, с Божьей помощью, не исполним того, что ждет от нас разоренная, истерзанная земля Русская?! Неужели потомки назовут нас трусами и веками станут проклинать?!»

Убедили или нет князя Владимира эти страстные слова, трудно сказать, только больше тот не возражал, и они принялись обсуждать лишь то, как сделать, чтобы города те появлялись неожиданно для татар. Поставили же Свияжск в момент под носом у казанцев. «Только так и делать. Рубить города в глубоких лесах, а готовые сплавлять реками, везти на подводах и собирать в две-три недели». «Роспись сделать, каким наместникам и удельным князьям какие города возводить». «Монастырям челом ударить. Не останутся в стороне».

Тот их, бояр думных, разговор один к одному повторяли сейчас рядовые порубежники с той же заинтересованностью, с той же заботой о безопасности отечества.

День за днем вел Михаил Воротынский беседы с приглашенными в Москву порубежниками, и каждая беседа все более и более вдохновляла его, хотя он привык в своей вотчине к тому, что если не подминать под себя по-медвежьи людей, они судят обо всем смело и с великой пользой для дела. Теперь он тоже старался не нарушить ненароком той открытости, какая сложилась между ним и нижними чинами. Оттого копились дельные советы, ложась в основу устава.

Никто не оспаривал начала и конец высылки в Поле станиц (с 1 апреля по 1 декабря), но предлагали многие то же самое, что уже делалось в Одоеве: лазутить до смены, которую проводить через две недели. Сторожи высылать тоже с 1 апреля, но на шесть недель. Тут Двужил, предлагавший более частые смены, остался в меньшинстве, и Михаил Воротынский, хотя в Одоеве частые смены стали хорошим стимулом, принял сторону большинства.

Не забыли порубежники и то, чтобы в Приговор были внесены меры наказания опаздывающим на смену: по полуполтине с каждого в пользу тех, кто лишнего нес службу. Не в воеводский карман штраф, на так называемые общественные нужды, а непосредственно сторожам и станичникам, кто лишку находился на стороже или лазутил в Диком Поле.

– По скольку человек в дозоры и станицы, как думаете? – спрашивал многих князь Воротынский, и почти всякий раз получал примерно один и тот же ответ:

– То дело воеводское. Сколь ему сподручно, пусть столько и шлет. Он в первую голову в ответе за усторожливую службу.

И еще в одном проявилось твердое единство – в возмещении из царской казны убытков, которые случатся при несении службы, а тем более в сечах: коня ли потеряет порубежник, оружие ли какое, доспехи ли попортит.

– Раненым в сече воспоможествование было бы, а пленных выкупал бы государь.

– А если неурочная какая посылка, давали бы воеводы, у кого худой конь, доброго, у полчан своих же взяв. Но не безденежно. Алтына бы по четыре-пять в день.

Но самых знатных, как виделось князю Воротынскому, было два совета. Первый, подтверждающий давнюю просьбу Никифора Двужила и его сына о земле из рук государевых, а не от князей и воевод, которую он так и не сумел выполнить.

– Государь пусть жалует, кому сколько четей. Да чтоб без обиды, чтоб ровно и стрельцам, и детям боярским, и казакам.

– Верно, казаки обижены. Их бы с детьми боярскими вровень поставить.

– А кто не пожелает землю брать?

– Пусть на жалование.

Вот так. До каждой мелочи додумываются. Только в том, чтобы государь землею жаловал и казаков не обижал, нет ничего неожиданного: мысли-то о рубашке своей, которая ближе всего к телу, давно выстраданы, а вот что касается второго совета важного, удивил он Воротынского и обрадовал. Не только значимостью своей, но, главное, что не от воевод первое слово сказано, а казаком.

– Свои глаза и уши – хорошо, только куда ладней иметь бы их еще и под сердцем крымским. Возьми бродников. Нашей же крови люди. Иль пособить откажутся? Кто-то, может, и не пожелает, забоится, но многие согласятся. К казакам на Азов, на Дон и даже на Днепр тайных людей послать, чтоб там доброхотов выискать. Казне царевой, конечно, в нагрузку, только не в ущерб. Сторицей окупятся подарки.

«А государь на меня гневался и теперь не доверяет за лазутчиков моих. Настаивать нужно. Глядишь, возьмет в толк полезность тайных сношений».

Целыми, почитай, днями Михаил и Владимир Воротынские проводили в беседах с порубежниками, к вечеру невмоготу уже становилось, да тут еще у Логинова работа над чертежами застопорилась. И не по его вине, а по предусмотрительности. Он все уже нанес на схему: и имеющиеся засечные линии со сторожами и воротами (даже новую засеку и сторожи по Упе не упустил), и все шляхи – Бакаев, Пахмуцкий, Сенной, Муравский, Изюмский, Калмиусский, который одной стороной рогатки идет к Сосне реке, где под Ливнами соединяется с Муравским, другой идет через Дон на Ряжск и круто вильнув, пересекает Воронеж-реку в верховье, соединяясь затем с Ногайским шляхом; а вот где наметить новые засечные линии, как далеко в Поле крепости выдвигать, сам определить опасался, хотя и имел на сей счет свое мнение.

Пришлось князьям вместе с подьячьими сидеть не единожды до полуночи со свечами. И так прикидывали, и эдак, пришли, наконец, к одному решению: в несколько линий, как делал это великий князь Владимир, ладить засеки ставить сторожи, рубить города-крепости.

Первая непрерывная линия – Алатырь, Темников, Ряжск, Орел, Кромы, затем круто в Поле до Путивля, а от него к Новгород-Северскому. Но чтобы бок не был открыт, сделать линию от Калуги на Серпейск, Брянск, Стародуб, Почеп. Следующая непрерывная – Тетюков – Оскол-Змиево, вниз на Изюмскую, а там раскинуть ее вправо и влево, чтобы пересечь Муравский, Изюмский и Калмиусский шляхи, еще и углом опустить к Азову. Вот в этой, нижней части засечной линии, как раз и будут взяты под цареву руку тайные казачьи ватаги.

Согласились князья Михаил и Владимир еще с одним предложением Логинова: поставить засеку перед Тулой, начав ее от Венева, довести до Волхова, а затем потянуть ее точно на юг через реку Орлик, где возвести город-крепость, на Оскол. Будут рассечены, таким образом, Муравский, Пахмуцкий и Сенной шляхи.

Почти к самому Перекопу подступала по этому плану Россия, и орды крымские лишались полностью вольного маневра, а фактор неожиданности исключался совершенно.

– Дай бы Бог нашему теляти да волка съесть, – резюмировал рожденный план князь Владимир.

– Ты не прав, брат. Мы давно уже не теляти, а крымцы не волки. Они скорее – шакалы. Одолеем их с Божьей помощью.

– От ногаев и сибирских татар как отгородимся? – не вмешиваясь в разговор братьев, спросил Логинов. – Иль самой Волги хватит?

– Там казачий полк стоит. Пока пусть службу служит, а год-другой минует, от крымцев когда засечемся, подоспеет пора и для востока.

– Иль не указывать теперь линии?

– Отчего же? Укажи. От Нижнего на Алатырь, от него – на Самару. От Самары до Саратова, а там уж и до Астрахани. От нее – на Лукоморье. К Тмуторокани.

– Теперь всем сомнениям конец. Теперь к сроку управлюсь.

– И сразу же – за устав. Еще раз поглядим на все сказанное порубежниками, отсечем лишнее и – за дело.

– С превеликим удовольствием. Управлюсь быстро.

Подьячий намеревался всего лишь неделю потратить на устав, только понадобилось времени вдвое больше. Первый вариант, правда, был подготовлен быстро, но когда они стали обсуждать его втроем, Логинов с братьями Воротынскими, появилось много поправок. Тогда князь Михаил Воротынский повелел:

– В чем мы засомневались, поправь, затем головам стоялым и станичным почитай, а уж после того детям боярским, стрельцам и казакам. Да не всем скопом, а раздельно. Пусть еще неделя, пусть две пройдет, только все сладь, чтобы порубежникам устав наш не оприч души пришелся. Не нам, а им службу служить. Я же государю челом ударю о земле, о жаловании и ином прочем, что с казной связано.

Вопреки предположению, что придется убеждать царя Ивана Васильевича (и Воротынский основательно к этому готовился), встреча с государем прошла более чем удачно.

– Скоро ли к думе готов будешь? – первым делом спросил Иван Васильевич. – Дело-то на макушку зимы, настает пора не одному тебе шевелиться. Мне еще желательно, чтоб в день Святого Ильи Муромца приговор бы боярский я утвердил.

– К первому января, дню Святого Ильи, управлюсь. Слово даю. Только дозволь, государь, еще малый срок. Чертеж изготовлен, а вот устав нужно обсудить еще с самими порубежниками. Пусть свое слово скажут.

– Лишнее дело велел. Бояре обсудят. Пусть станет это их приговором. Не Устав, царем даденый, а боярский Приговор.

– Воля твоя, государь. Только без твоего слова не смею я предлагать боярам тебе одному подвластное.

– Говори.

– Взять казачьи ватаги на Азове, по Дону и иные другие, что нам тайно доброхотствуют у горла татар крымских… Чтоб Приговор боярский и им Уставом стал. А перво-наперво зелья огненного им послать, пищали да рушницы, землей не скаредничая пожаловать.

– Эка, пожаловать! Земля-то не моя.

– Верно. Но и не крымцев. Ничейная она, сохи пахаря ожидаючи истомилась.

Долго сидел в раздумье Иван Васильевич, вполне понимая, какой дерзкий шаг предстоит ему сделать, прими он совет князя Воротынского, и как взбесятся хан крымский и султан турецкий. Прикидывал, настало ли время для этого шага. Князь же Михаил Воротынский терпеливо ждал, готовя убеждения, если государь смалодушничает. Наконец Иван Васильевич заявил решительно:

– Беру! После приговора думы первым делом отправляй к ним воевод с обозами, с грамотами моими жалованными, с землемерами. Накажи, чтоб как детям боярским меряли бы и под пашни, и под перелог.

– Впятеро, а то и больше сторож потребуется для новых засек. Казаков бы звать, кто хочет. На жалование или с землей, на выбор. Да чтоб с детьми боярскими их тоже уравнять.

– Дельно. Согласен вполне.

– Сторожи и крепости всей землей рубить. Слать туда для жизни тоже отовсюду. И добровольно, и по указу воевод.

– Роспись составь. Бояре ее утвердят. Только Вологду не трожь. И Холмогоры с Архангельском.

– Там лучшие мастера…

– Сказал, не трожь, стало быть – не трожь!

Князь Михаил Воротынский знал, что государь Иван Васильевич строит в Вологде флот, не раззванивая особенно об этом во все колокола. Хотел царь всея Руси вывести его в Балтийское море неожиданно для шведов, датчан, поляков. Но знал Воротынский и то, что уже двадцать боевых кораблей ждут своего часа в устье Кубены, чтоб по повелению царскому быть переведенными в Онегу, оттуда по Свири в Ладогу, а дальше по Неве, мимо Новогорода, в море вольное. Дело, как считал Воротынский, сделано, оттого можно почти всех мастеров и подмастерии поставить на рубку крепостей в тех же вологодских лесах.

Разумно, конечно, если бы не одна загвоздка: царь продолжал строить корабли, теперь уже в тайне от своих бояр и князей. Еще целых двадцать штук повелел построить, крепче прежних и более остойчивых, ибо судьба им была определена иная: путь по бурным студеным морям. То планомерное уничтожение знатных русских родов, к чему уже приступил самовластец, а более того – дела будущие, внушали ему страх, вот он и готовил себе путь бегства из России в Англию. Вместе с казной государственной, которая перевезена была уже в Вологду и хранилась в специально для нее построенных каменных тайных погребах под охраной верных псов-опричников. Да и опричнина-то была им придумана, чтобы выкрутиться из сложного положения, в какое он попал, увезя всю казну из Москвы. Грабя купцов пошлинами, но главное, беря взаймы крупные суммы у монастырей, у удельных князей, он создал вторую казну, а после опричнины все долги свои перепоручил земщине, князей же, кому был должен, уничтожал, забирая их остальное имение себе.

Царь Иван не любил России, да он и не считал себя славянином, а тем более – русским. Куча дьяков давно уже парила лбы, чтобы вывести его родословную от Августа и Прусса, пристегнуть его к баварскому дому. Только куда денешься от Глинских, знатных предательством?

Чего-то не ведал князь Воротынский, чего-то не понимал в коварных замыслах государя своего, оттого и удивлялся резкому запрету Ивана Васильевича включить в роспись Вологду и поморские города и становища. Но удивляйся, не удивляйся, а остается одно: продолжать выторговывать у царя милости. Пока он в хорошем расположении духа.

– Челом бью, государь, подьячего Мартына Логинова очинить дьяком. Разумен. Старателен. Пусть порубежное дело ведет.

– Дьяком, говоришь? Ладно, уважу. Что еще?

– Бояр бы мне четверых.

– Обещал, исполню. Укажи кого. Еще?

– Триболы повели ковать в Пушкарском дворе московском, в Алатыре, Серпухове, Туле, в Пскове, Великом и Нижнем Новгородах. В порубежных уделах княжеских тоже ковать. Станем раскидывать перед бродами да еще в бойких местах перед засеками. А пригляд бы тому делу имели Бранный и Пушкарский приказы.

– Самим коней своих не покалечить бы, забывшись.

– Не должно бы. Ну, а у кого ума мало, сам свой ущерб на себя возьмет. Не из твоей, государь, казны. Пару лет триболам жизни, потом ржа съест. Даже тем, у кого память коротка, не сделают триболы зла.

– Тогда ладно. Велю. Еще?

– Все. Дьяку Логинову читать в думе Устав?

– Ему.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дума собралась накануне дня Святого Ильи Муромца – знатного порубежника Киевской Руси. Бояре думные внимательно слушали Логинова, который, даже не в состоянии скрыть своей радости и гордости, читал прерывающимся от волнения голосом «Боярский приговор о станичной и сторожевой службе»:

– По государеву, цареву и великого князя всея Руси приказу боярин Михаил Иванович Воротынский приговорил с детьми боярскими, с станичными головами и с станичники о путивльских, и о тульских, и о рязанских, и о мещерских станицах, о всех украинах о дальних и о ближних, и о месячной сторожех, и о сторожех из каждого города, к которому урочищу станичникам повиднее и прибыльнее ездити, и на которых сторожах и из которых городов и по скольку человек сторожей на которой стороже ставити, которые б сторожи были усторожливы от крымские и ногайские стороны, где б было государеву делу прибыльнее, и государевым украинам было бережнее, чтоб воинские люди на государевы украины войною безвестно не приходили, а станичникам бы к своим урочищам ездити и сторожем стояти в тех местах, которые б места были усторожливы, где бы им воинских людей можно устеречь… А стояти сторожем на стороже с конь не сседая, переменяясь и ездити по урочищам, переменяясь направо и налево по два человека по наказам, каковы им наказы дадут воеводы. А станов им не делати, а огни класть не в одном месте. Коли кому сварити, и тогды огня в одном месте не к ласти дважды. А в коем месте кто полдневал, и в том месте не ночевать, а где кто ночевал, и в том месте не полдневать. А в лесах им не ставица, а ставица им в таких местах, где было бы усторожливо…

«Слава Богу, с расстановками читает. Не ударил в грязь лицом», – довольно думал князь Михаил Воротынский, слушая Логинова и мысленно подбадривая его.

Когда дьяк Логинов окончил чтение «Приговора…», а затем тягловую роспись почти всем российским городам, он еще раз развернул чертеж новых засечных линий, хотя каждому из думных прежде уже показывал, и, поклонившись государю Ивану Васильевичу, молвил покорно:

– На твой суд, государь. – После чего поклонился всей думе, сидевшей чинно по лавкам у стен. – На ваш суд, бояре и дьяки думные.

Замечаний не было. Однако и хвалить не торопились. Все понимали, какое важное для отечества дело они решают и какое нелегкое. Построить крепости – не вопрос; поделать засеки с волчьими ямами, наковать триболы, набрать и вооружить гарнизоны, заселить новые земли – тоже решаемо, хотя и не как по маслу; но вот как к этому отнесутся крымцы, это – вопрос. Как Литва с Польшей посмотрят? Как Турция? Да и Персия может из дружественной стать враждебной. Хватит ли тех полков, какие Разрядный приказ каждую весну (так завел еще Иван Великий) высылает на Оку, и не разумней ли на какое-то время отступиться от Ливонии? Мало кто не понимал этого, но все помалкивали, ибо у всех свежа была в памяти расправа с Адашевым и Сильверстом, со всеми их сторонниками. И даже Иван Вельский, назначенный на это лето главным воеводой окских полков, ответил на вопрос царя, управится ли он, если Гирей нагрянет, уклончиво:

– Бог даст, нынче не пойдет хан крымский.

Надежда такая, впрочем, была и у князя Михаила Воротынского. Он почти одновременно получил известие и от Челимбека, и от ципцана, что Девлет-Гирей готовит поход основательно, ждет от султана тяжелые пушки и янычар, склоняет к участию в походе тех ногайских князей, кто лишь делает вид, что дружен с русским царем, шлет послов в Хорезм и Ургенч, в Бухар и Самарканд, нанимает генуэзцев и немцев, рассчитывает собрать огромное войско к весне следующего года, а на эту весну намечает лишь большую охоту в Диком Поле. Однако князь Воротынский не исключал набега и в этом году, поэтому после думы намеревался сказать царю о сообщениях доброхотов, посоветовать усилить гарнизоны южных городов, послать ратников в монастыри, сделав их более стойкими, но главное – добавить полков князю Ивану Вельскому. Лишним, как считал Воротынский, это не станет.

Дума, тем временем, утвердила все, что представлено было ей Логиновым и Воротынским, лишь в одном вышла досадная промашка, как посчитал Михаил Воротынский, которую он думал легко подправить с помощью государя. Князь, как и договаривался прежде с царем, требовал себе четверых бояр, предложив даже имена их, но кто-то без его ведома изменил его требования, и дума, ни в чем не сомневаясь, утвердила ему троих бояр: Никифора Двужила, Коему Никифоровича и Николая Селезня. Фрол Фролов оказался обойденным.

Правда дума, опять же в обход княжеским предложениям, утвердила и представленных Разрядным приказом помощников ему: князя Михаила Тюфякина, дьяка Ржевского – для свидетельствования и назначения сторож на местах со стороны крымской, и Юрия Булгакова – с ногайской стороны.

Что скажешь, ратники знатные, хорошо знающие Степь. На порубежье не один год провели. Их можно сразу же посылать к тайным казачьим ватагам, а после того пусть определяют согласно чертежам, где какой стороже стоять, где головам станичным и стоялым быть, городам подходящие места изыскивать. А чтоб ускорить все, послать на украины царевы и в Поле Никифора с сыном и Селезня – бояр новоиспеченных княжеских. Они тоже не подведут.

«Фрола придется возле себя оставить. Не по плечу ему роспись сторож, – прикидывал Михаил Воротынский. – Добьюсь ему боярства, еще услужливей станет».

Себе он определил участок новой засеки, что намечена была от Калуги до Почепа. Причем выехать туда собирался сразу же после разговора с царем Иваном Васильевичем. Планировал так: через Тулу сразу на Почеп, а уж оттуда до Калуги, потом – в Тверь. Ей расписано строить вместе с порубежными городами эту новую оборонительную линию. Иван Васильевич, к удивлению Михаила Воротынского, без проволочек пригласил его в комнату для тайных бесед, со вниманием выслушал об известиях нойона и ципцана. Ответ царя, однако, изрядно огорчил князя.

– Главная рать мне в Ливонии нужней. А охотиться хану кто запретит? Пусть охотится. Пойти он нынче не пойдет. Доброхоты твои правы. Я уповаю на посольство, какое послал к Селиму поздравить с воцарением на престол. Новосильцев – посол мой – муж умный и ловкий. Он убедит Селима, что я не враг веры магометанской. Царь Шигалей славит Магомета, Саип-Булат Касимовский – тоже, Кайбула-царевич – в своей вере, Ибак – тоже. Князья ногайские, приказные – все сплошь своего бога славят. Известие от Новосильцева я уже получил. Ладно у него складывается. Селим, он сообщает, совсем в другую сторону нынче глядит: просит у Сигизмунда Киева, чтобы, дескать, Россию сподручней воевать. Только, разумею,он не для этого к Киеву руки свои тянет, и Сигизмунд это вполне понимает. Станет с Селимом играть, как кошка с мышкой. Волынка та год да другой протянется. Так что не стоит этим летом ждать крымцев. На следующее, если что. Тесть мой, Темгрюк, к тому же, беспокоить Девлетку станет. А я в угодность Селиму и Девлетке согласился порушить в Кабарде крепости новые.

– Все так, только у меня есть и иная мысль: прознает хан крымский, что берешь ты под свою руку казаков низовских, поведет тумены, на охоту собранные, к Москве.

– Иван Вельский заступит путь. Сам я тоже в Коломне буду. С сыном. И в Серпухове тоже.

– Еще челом бью, государь: Фрола Фролова Разрядный приказ обошел боярством. Дай ему чин своей волей.

– Не известно мне, отчего Разрядный приказ не согласный с тобой, князь. Дознаюсь. Если недогляд, повелю исправить.

Выходит, отказ. Но почему? Если, как говорил в свое время воевода Казенного двора, служит Фрол и Богу и дьяволу, тогда его никак не обошли бы вниманием. Но что тогда иное? Возможно, отказался стать соглядатаем опричной своры? Вот самовластец и недоволен. Скорее всего, именно так. Малую паузу нарушил сам же Иван Васильевич:

– Поезжай, князь, как задумал. Не забивай голову суетными мыслями. Дела славные тебя ждут.

Оно, конечно, верно, только как от грешных мыслей отмахнешься? Что Фролу сказать на его вопросительный взгляд? Решил не объясняться со стремянным, будто ничего не произошло, хотя и чувствовал по отношению к нему себя гадко. «Ничего, все равно добьюсь у Ивана Васильевича ему чина. Добьюсь! Тогда и расскажу все…»

К удовлетворению князя Михаила Воротынского Фрол Фролов повел себя так, словно и в самом деле ничего необычного не случилось. Прежде, бывало, как ни старался, не мог он скрыть обиды, когда его обходили вниманием, теперь же не выказывал, слава Богу, ни малейшего недовольства. Вроде бы даже обрадовался, когда услышал, что остается при княжеском стремени и что через день выедут они в Почеп.

– Загодя все сготовлю к выезду, – заверил он князя и лишь спросил: – Сколько охраны?

– Не больше дюжины дружинников.

– Верно. Спорей путь, когда малое число свиты. Не обузно.

Михаил Воротынский ждал, что в пути, на привалах либо на ночевках полюбопытствует Фрол, отчего обойден, но дни шли за днями, а он даже не пытался заговорить о боярстве, словно оно его вовсе не волнует. Был Фрол как всегда жизнерадостен и услужлив.

Более трех недель они в пути. Распорядил князь Михаил Воротынский места для сторож и для самой засечной полосы уже в Стародубе, в Брянске, в Серпейске, осталась самая малость до Калуги, когда вдруг прискакал к нему вестовой от князя Ивана Вельского, главного воеводы окской рати, что Девлет-Гирей переправился уже через Оку между полками Правой и Левой руки, и те остались не у дел. Велено теперь им спешить, обогнав крымцев, к Москве для ее обороны. Туда же идет Большой полк. Князь Иван Вельский велит и ему, князю Воротынскому, быть без промедления в Царственном граде.

Поспешишь – людей насмешишь. Что он там с дюжиной своих дружинников сделает? Хорошо бы тверскую дружину себе навстречу позвать, куда как ладно было бы, но кто он такой, чтобы подобные распоряжения давать. Здесь, на порубежье, он воевода главный, здесь его приказы – не самовольство. Впрочем, как не самовольство, если он лишь по своему разумению опустопорожнит украинные города от рати. «Семь бед – один ответ!»

Когда же стал отсылать гонцов в Почеп, Стародуб, Брянск, Серпейск, Воротынск, Одоев, то передумал совсем оголять города, а повелел срочно слать лишь половину гарнизонов. Пусть даже полка полного не наберется, но все равно – не дюжина дружинников. Послал князь Воротынский гонца и в Калугу, в обгон себе, чтобы и там половина рати готовилась идти на помощь Москве.

То, о чем рассказал князю Воротынскому гонец главного воеводы окской рати, не давало возможности представить полностью обстановку, какая теперь сложилась между Окой и Москвой, и он пытался осмыслить все сам, чтобы действовать разумно и с пользой для ратного успеха.

Воротынский к тому же недоумевал, как могло случиться, что, готовя войско лишь к большой охоте, хан вдруг повел его на Россию. Без огнестрельного стенобитного снаряда? Без обоза? Или все сготовлено заранее, но хан так строго в секрете держал свои дела, что даже самые близкие его слуги ничего о них не знали? Только вряд ли такое могло быть. Значит, резко изменились намерения хана, и случилось то, о чем предупреждал он, князь, царя Ивана Васильевича.

Да, произошло худшее. Охота, задуманная ханом как смотр своих сил, шла по расписанному порядку. Тумены окольцевали (все уложились в срок) огромный участок степи в низовьях Дона и ждали урочного часа, чтобы начать сближение-загон. И в это самое время стали поступать донесения, что казаки ведут себя странно, не разбежались, как бывало раньше во время охот, за Дон и к Волге, а лишь позапирались в своих крепостицах. И еще добавляли посланцы темников, что среди казаков появились стрельцы московские, а со стен многих крепостиц глядят пищали.

Девлет-Гирей хотя и удивился, но предпринимать ничего не намеревался. Так рассудил: охота кончится, тогда можно будет разобраться. Но тут под рукой оказался Дивей-мурза, постепенно своими умными советами завоевавший большой авторитет у правителя и мечтавший стать такой же главной фигурой при Девлет-Гирее, каким был Субудай-богатур при Батые. Так вот этот самый Дивей-мурза предложил хану свою услугу:

– Аллах да благословит ваши, светлый хан, деяния, если вы повелите мне захватить у казаков языка. Вам, да продлит Аллах годы вашего царствования, известно, что ничего просто так не бывает.

– Ты прав, верный мой слуга. Посылай за языком.

Еще не были согнаны дикие звери в плотный круг, скорее на бойню, а не для охоты на них, а джигиты Дивей-мурзы уже доставили языка. Не из казаков, а поважнее: наткнулись на растянувшийся по степи обоз, который вез в одну из казачьих ватаг пищали, рушницы, зелье огненное и дроб, без лишнего шума захватили последнюю, изрядно отставшую повозку и доставили ее своему хозяину в целости и сохранности. Вместе с двумя стрельцами. Израненными (они яростно сопротивлялись), но живыми.

Дивей-мурза не поспешил, однако, с докладом к Девлет-Гирею. Переждал, пока окончится охота, и хан пригласит всех на пир. Из стрельцов до того времени выжал все, что можно выжать.

Собственно, сдюжили стрельцы пытки либо нет – все это не имело значения: зелье огненное, рушницы и самострелы, которыми была нагружена пароконка, говорили сами за себя, подтверждая полученные ханом уведомления.

Девлет-Гирей лично повел лучников на последний этап охоты. Газели, сайгаки, каракуйруки, дикие лошади, волки и шакалы – все сбилось в плотную массу, оцепленную плотным, в десятки фарсахов обручем конных ратников, ожидавших появления хана с лучшими стрелками. И вот Девлет-Гирей появился на белом в яблоках иноходце, натянул лук, и вмиг тучи смертоносных стрел посыпались на несчастных животных. До захода солнца не прекращалось избиение. Кончался запас стрел у одних, их сменяли другие, обруч сжимался, и даже привыкшие к крови татарские кони храпели и дрожали, чавкая копытами по лужам крови, преодолевая завалы еще трепыхавшейся в предсмертной агонии добычи.

Еще последняя смена воинов добивала остатки загона, а уже запылали костры под большущими казанами, на вертела насаживались дышавшие еще теплом туши сайгаков и жеребчиков, освежеванных быстро и умело; появились полные бурдюки с кумысом и доброй водкой-бузой, приготовленной из пшена – пир начинался при свете факелов.

И вот, ближе к полуночи, когда у ханского достархана придворные его начали не только возносить до неба меткость стрел ханских на охоте, но и предрекать ему славу чингисхановскую, славу завоевателя Вселенной, Дивей-мурза поднял пиалу с бузой.

– Верно говорят, мой хан, ваши славные советники, ваши нойоны. Повелите, о, могущественный хан, и многие земли лягут под копыта вашего иноходца. Первой такой землей должна стать земля гяуров, извечных данников Золотой Орды, единственным продолжателем славных дел которой являетесь вы, славный хан, да продлит Аллах годы вашего царствования. Вам, мой повелитель, донесли о коварных замыслах раба вашего, князя Ивана, вы захотели иметь подтверждение и повелели мне, слуге верному вашему, доставить их. Я исполнил ващу волю.

Дивей-мурза махнул рукой, и тут же в полусотне метров от девлетгиреевского достархана вспыхнуло десятка два факелов, осветив пароконку с впряженными в нее стрельцами – камчи со свистом хлестнули по спинам несчастных, и повозка, тяжелая, груженая, надрывно тронулась и медленно стала приближаться к пирующим вельможам. Даже в неярком свете факелов было видно, как вспыхнули завистью взоры многих сановников. Да, эффект был потрясающий. Дивей-мурза, гордый собой, ждал, когда повозка приблизится, затем, взмахом руки остановив ее, продолжил свою речь:

– Вы сами, мой повелитель, сможете убедиться, что посылает раб ваш, князь Иван, казакам.

Девлет-Гирей, отхлебнув бузы и закусив куском сайгачины, с трудом поднялся и, покачиваясь, пошагал к пароконке. Нукеры поспешно откинули холстину, и глаза хана налились кровью.

– О, коварный, хотевший называться братом! Мы заставим тебя, князь Иван, слизывать пыль с наших сапог.

– Повелите, светлый хан, своим туменам, как окончится пир, направить морды коней на Москву, – вкрадчиво вплел Дивей-мурза свой совет в гневный всплеск ханский. – Успех обеспечен. Вы, мой повелитель, переправитесь через Оку раньше, чем подойдут к ней на летнее стояние русские полки. Мы налетим внезапно и сделаем то, что сделали в свое время Мухаммед-Гирей и брат его Сагиб-Гирей, надолго подрубив крылья князьям московским. Аллах благословит нас на священный поход против гяуров, и мы вашей крепкой рукой разрушим Москву, обретем большое богатство, много пленных. Князь Иван признает себя вашим, мой повелитель, рабом…

– Да будет так! Такова моя воля! Такова воля Аллаха!

Дальше все шло так стремительно, что ни ципцан, ни нойон, верные друзья Воротынского, не посчитали даже возможным хоть как-то оповестить своего русского друга. Когда рать выходит в поход, впереди ее рыскает множество разъездов, которые вполне могут перехватить гонцов, а оправдан ли риск, вот в чем главная суть. Нет, не оправдан. Ну, пусть на несколько дней раньше получит князь Воротынский весть, все одно, он даже не успеет оповестить всех воевод крепостей на реке Оке, как тумены Девлет-Гирея начнут переправу через нее.

Поход стремительный, без тяжелого снаряжения, без обременительного обоза. Даже караваны верблюдов и вьючных лошадей выйдут позже, лишь через несколько дней, и своих обычных для приема пленников и награбленного мест достигнут тогда, когда Девлет-Гирей подступится уже к Москве.

Совет Дивей-мурзы был еще и тем хорош для хана, что он действительно давал возможность крымским туменам выйти к переправам через Оку раньше того, как русские полки займут свои ежегодные станы и изготовятся ждать возможного вторжения татар. Так, собственно, и вышло. Когда Девлет-Гирей подвел к Оке стотысячное свое войско (несколькими крыльями), полки русские еще шли к Коломне, к Тарусе, к Кашире, и только сам царь Иван Васильевич с опричным полком встал уже в Серпухове. На подходе к нему находился и Большой полк. Когда Девлет-Гирей подступал к Туле, серпуховчане Русин и Тишков, бежавшие от зверств царя своего, сообщили об этом хану, ничего не скрывая. Убеждали того, что рати у царя очень мало, а что города русские опустошены мором и голодом, и царь не сможет быстро получить помощь. Они надеялись, что крымский хан окружит Серпухов, пленит, а то и лишит жизни царя-кровопийцу; Девлет-Гирей, однако, не очень-то поверил перебежчикам, посчитав, что они просто-напросто хотят замедлить его стремительный бег, дать возможность Москве подготовиться к обороне. Он решил обойти Серпухов, раз там уже находится рать. Что сделает Серпухов, если падет Москва?!

Мог бы Иван Васильевич встретить своим опричным и Большим полками передовые отряды крымских войск, задержать их на день-другой, а к тому времени подоспели бы все остальные полки к месту сражения, Правой руки совсем находился рядом, в дневном переходе. Левой руки – в двухдневном переходе; почти вместе с ним подтянулся бы и Передовой. Сторожевой бы тоже не надолго от них отстал. Вот и набралась бы изрядная сила, способная встать стеной; но Иван Васильевич давно был не тем царем, для кого благо государства ставилось выше личной безопасности, как было это в молодые его годы, он даже не подумал о встрече крымцев, а кинулся наутек со своими опричниками в Александровскую слободу, но даже и там не остался и ускакал еще дальше – в Ярославль.

Главный же воевода не нашел ничего лучшего, как повернуть все полки к Москве, чтобы там встретить татарское войско и дать ему бой. Расчет, в общем-то, был верный: пока крымцы переправятся, полки успеют вернуться и занять оборону на выгодном рубеже.

Они и в самом деле успели, но, как оказалось, собрались не на славный бой, а на бесславную гибель. И виновником этого стал главный воевода князь Иван Вельский. Он почему-то решил встретить крымские тумены не перед царственным градом, выбрав для этого ладное место, а в самой Москве.

И в этом, казалось бы, на первый взгляд, главный воевода был прав: втрое меньше русских войск, чем татарских, к тому же татарские ратники не мастаки вести бои на улицах, где каждый дом становится крепостью; но эта выгода стала бы выгодой, не будь Скородум, Белый город да и многие дома Китай-города деревянными. Вот этого-то и не взял в расчет князь Иван Вельский, и никто из воевод его не поправил. Все с готовностью принялись распределять ратникам участки обороны. Сам князь Иван Вельский и второй воевода Большого полка Морозов встали на Варламовской улице. Выбором позиции для Большого полка послужило и то, что на Варламовской находился дворец главного воеводы, где он и поставил быть ставке своей.

Князья Мстиславские и Шереметев с полком Правой руки изготовились к встрече крымцев на Якиманской; князь Владимир Воротынский и воевода Татев получили участок обороны на Таганском лугу против Крутил; а опричный дворянин Темкин с дружиной опричников расположился на Неглинной.

У русских полков в достатке было рушниц, пищалей (особенно много полевых, на колесах, что давало возможность маневрировать в ходе боя) и огнезапаса к ним, так что не хлеб и соль ждали татар в Москве, а огненный смерч.

День целый полки отдыхали, набираясь сил и мужества для кровавого пира, и вот тихим ясным утром Вознесения Господня Девлет-Гирей подступил к Москве. И остановился в нерешительности перед частоколами и китаями, видя за ними множество стволов пушечных и рушниц, готовых к стрельбе. У него не было с собой ничего, чтобы ответить огнем на огонь, только конница стремительная да стрелы меткие. Он не сомневался, что русские, в конце концов, будут уничтожены, но сколько они погубят славных крымских воинов! Вот он и посчитал, что нужно крепко подумать, стоит ли рисковать. Не лучше ли, постояв с частью туменов здесь, остальными разграбить и пожечь окрестности Москвы, набрать побольше полона и уйти обратно, не потеряв ни одного воина. И тут вновь, в самый нужный момент, заговорил Дивей-мурза.

– Главный город гяуров, мой повелитель, ляжет к копытам вашего иноходца с очень малыми потерями, если вы пошлете две или три сотни отважных джигитов с огненными стрелами. Вам, мой хан, останется только смотреть из царского охотничьего дворца в Воробьеве, как горят в огне непослушные ваши рабы.

– И мы сможем тогда послать многие тысячи карать огнем и саблей гяуров вправо и влево.

– Да, мой повелитель, поблизости много богатых селений и даже городов.

– Ты, как всегда, даешь разумные советы.

Девлет-Гирей не стал ожидать, когда смельчаки кинутся выполнять его приказ, он со всей своей свитой и тысячей нукеров поскакал в село Воробьево, чтобы оттуда, с высокого берега Москвы-реки лицезреть распаляющее его гордыню зрелище.

Пока Девлет-Гирей скакал в Воробьево, его меткие смельчаки, большей частью, конечно, погибшие от дроби рушниц, сделали все же свое черное дело: сухие крыши домов моментально запылали от впившихся в них стрел с горящей смолой, и вот уже дым зачернил небо, укутал солнце, факелами запылали дома, взметнувшиеся вихри понесли языки пламени дальше и дальше от Скородума в Белый, а затем и в Китай-город; ратники и горожане, смешавшись, метались среди горящих домов, ища спасения; многие устремились к Кремлю, куда пожар не перекидывался, но все ворота кремлевские оказались наглухо закрытыми. Одно спасение: Москва-река, Яуза и Неглинка.

Давя друг друга, москвичи, ратники и бежавшие от нашествия пахари подмосковных сел устремились к воде, но там их поначалу встречали меткие татарские стрелы, но вскоре вороги перестали стрелять, считая это излишним. И действительно, очумевшие от жары люди бросались в воду, топя друг друга, образовывая целые завалы из человеческих тел, карабкающихся друг на друга и в итоге погибающих поголовно.

Взрывы пороха, приготовленного для стрельбы из пушек и рушниц в изрядном количестве, довершили разрушение города.

Вот в это самое время, когда Москва уже догорала, передовой отряд князя Михаила Воротынского встретил татарскую сотню на подступах богатого села, жители которого вовсе не ожидали никакого лиха. Сюда, почти на сотню верст к западу от Москвы, не долетела еще страшная весть о татарском походе. Дружинники Воротынского без особого труда, сделав засаду, расправились с татарами, и только нескольким басурманам удалось вырваться живыми.

Князь Воротынский после этой встречи с крымцами повелел двигаться спешнее, хотя и не изменил осторожности, усилив передовой отряд и выслав дополнительные дозоры. Он планировал через сутки подойти к Москве со стороны Воробьевых гор, чтобы, осмотревшись, принять соответствующее обстановке решение; но, естественно, ускакавшие татарские ратники опередили его намного. Они, рассыпавшись веером, стали предупреждать всех о появлении русской конницы, а один из них, на самом крепком коне, понесся что есть мочи в ставку Девлет-Гирея.

Еще задолго до рассвета вестник подскакал к воротам Воробьевского дворца, осадил коня (тот рухнул замертво) и крикнул стражникам:

– Открывай! Сообщение хану: идет войско гяуров!

Пока стражники отворяли ворота, их начальник поспешил к Дивей-мурзе. Нукеры уже прекрасно понимали, что хан делает только то, что советует ему этот мурза, хотя он и не является предводителем похода. Дивей-мурза повелел немедленно привести прискакавшего, и тот рассказал без утайки, как сотня, ворвавшись было в село, оказалась окруженной гяурами.

– Их было очень много! Сотник приказал нашей десятке вырваться из боя и дать знать о русских. Мы выполнили его приказ. Пробились, хотя и не все.

Никакого приказа от сотника не поступало, но кривил душой воин, чтобы не быть обвиненным в трусости, и, как принято в татарском войске, не оказаться с переломанной спиной. Он смело ссылался на сотника, ибо видел сам, как тому шестопером размозжило голову.

Дивей-мурза едва сдерживал радость, слушая воина. «Его послал сам Аллах!»

Дивей-мурзу не интересовало, много ли, мало ли идет русских к Москве; он скажет хану о множестве конных полков, чтобы тот немедленно направил бы копыта своего коня за Перекоп. Мурза весь вчерашний день думал, как заставить хана это сделать, ибо то, чего можно было ожидать от спешного похода, достигнуто. Вышло даже лучше того, что предполагал он, Дивей-мурза, и теперь настало самое время уйти обратно, сохранив тумены. Не так уж и важно, что добыча не велика, для нее настанет будущий год, когда, как и готовился хан, рать станет еще многочисленнее и сильнее, вооружится добрым огнестрельным снарядом. Придумать, однако, Дивей-мурза ничего не смог, а без всякого довода подступать к хану опасался, видя, как самодовольно держится Девлет-Гирей, взирая на уничтоженную Москву. Дивей-мурза молил Аллаха, чтобы тот удержал хана от опрометчивого приказа начать штурм Кремля.

Вчера не отдал Девлет-Гирей такого приказа, но что взбредет в его самолюбивую голову сегодня? И вот сам Аллах, направляющий на верный путь, прислал вестника-спасителя. Недолго раздумывая, Дивей-мурза решился на очень смелый поступок: разбудить начальника ханских гвардейцев, ибо только он мог повелеть своим подчиненным пропустить кого-либо в ханские покои в неурочное время. Приукрашенная опасность подействовала. Нойон сам вызвался сопровождать Дивей-мурзу. Разбуженный хан вначале разгневался:

– Как вы осмелились потревожить наш покой?!

– Страшная весть принудила меня, мой светлый хан, совершить столь дерзкий поступок. Выслушай меня, прежде чем казнить…

– Говори! – все еще гневаясь, смилостивился, тем не менее, Девлет-Гирей.

– Полки гяуров в одном переходе отсюда. Большая рать. Очень большая.

– Кто известил?

– Воин порубленной русскими сотни. Он спасся и прискакал к тебе, мой повелитель.

– Он – отважный воин. Только за дурную весть, не говоря уже о бегстве, он должен быть казнен. Он знал это и все же прискакал.

– Да. Загнал к тому же коня. Конь сдох у ворот дворца. Воин достоин награды.

– Беру к себе его нукером. Десятником нукеров.

Это никак не устраивало Дивей-мурзу. Принесшего весть нужно отправить подальше от глаз хана, иначе может открыться его, Дивей-мурзы, преувеличение о якобы грозной опасности. Не мог так быстро царь Иван направить полки к Москве, это понятно каждому, кто хоть чуть-чуть сведущ в ратном деле, но Дивей-мурза рассчитывал на то, что у страха глаза велики, и хан не станет придирчиво оценивать его сообщение, не созовет совета нойонов.

– Позвольте, мой повелитель, стать ему сотником в том тумене, сотня которого погибла?

– Ты прав. Пусть так и будет. А теперь говори, что ты нам предлагаешь. Ты не осмелился бы будить нас, не имея совета. Мы хорошо знаем тебя.

– Да благословит Аллах вашу, мой повелитель, мудрость. Я, низкий раб ваш, действительно хочу предложить с рассветом увести тумены за Оку, а оттуда, без всяких задержек, – домой. Избегая всяких стычек с гяурами.

– Москва у наших ног. Мы станем ждать послов от князя Ивана. Мы принудим его стать нашим данником! Разобьем его полки! Пойдем в Тверь! В Ярославль!

– Не стоит, мой повелитель, спешить. Ваши, светлый хан, тумены без тяжелых пушек вряд ли смогут одолеть стены Ярославля, стены Твери. Не нужно вам, о мудрый из мудрых, и данничество князя Ивана. Вы готовили поход на следующий год, и не откладывайте его. Сегодня, мой повелитель, вы показали гяурам свою силу, сгорело в огне большое войско московское, пополнить его быстро князь Иван не сможет, по России прошел великий мор, поэтому вы, мой повелитель, легко на следующий год возьмете Кремль и Тверь с Ярославлем, и Владимир с Нижним Новгородом, уничтожите, как это делал Чингисхан, всех князей и бояр, все их роды до единого человека, во всех городах посадите своих нойонов и мурз, а столицей Великой Орды сделаете Москву.

Для Девлет-Гирея мысль новая. Он, чингизид, знал только то, что замышляли и что воплощали в жизнь чингизиды, а стремление выскочки Мамая оставалось для него тайной за семью печатями. А Мамай шел на Москву походом именно с этой целью: оставив грызущимся ханам их Орду, самому ворваться в Москву, стать полным и безраздельным властелином России. Ее царем. Вот эту мамаевскую идею подсунул Дивей-мурза хану, выдавая ее за свою, и она так легла на душу Девлет-Гирею, что он без лишних раздумий воскликнул:

– Великий Хан Великой Орды! Нам покорятся все земли на север и на запад! Да будет так!

– Теперь же, о великий из великих, посылайте гонцов в тумены, чтобы повернули они коней к Оке, не медля ни часу.

– Мы сделаем это, чтобы вернуться на следующий год! Ты, Дивей-мурза – лашкаркаши того похода. Сегодня уводить тумены тоже тебе.

Знай бы князь Михаил Воротынский об этом разговоре в Воробьевском дворце, он повел бы свою Дружину наперерез отступавшим, поклевал бы изрядно крымцев, отбил бы не одну тысячу пленных, но он, чем ближе подходил к Москве, тем более расчетливо вел рать. Он предвидел бой и готовился именно к нему, стараясь спешить, и в то же время подступить к царственному граду не на измученных конях, поэтому делал привалы хотя и короткие, но частые. Как еще в детские годы учил его Никифор Двужил. Передовому отряду он повелел, тоже ради сохранения резвости коней, чаще менять дозоры. Определил и специальный резерв, готовый не мешкая помочь передовому отряду, если тот скрестит сабли с крымцами.

Вопреки, однако, расчету князя Воротынского: чем ближе к Москве, тем чаще станут стычки с разбойными татарскими сотнями – крымцы вовсе не встречались. Да и села попадались совершенно не тронутыми. И только верстах в пятнадцати от Москвы грабители успели побывать почти во всех деревнях, селах и погостах, но, ограбив их и захватив полон, отчего-то даже не пожгли их. Почему? Видимо, очень спешили. Что-то заставило их отказаться от обычного своего варварства. В некоторые погосты, обнесенные крепким тыном, они даже не пытались врываться, проносясь мимо них. Да и дома в селениях не все подчистую грабились. Если ворота да изгородь крепкие, татары их даже не ломали. Так, во всяком случае, рассказывали те, кто считал, что чудом остался жив и невредим. Вот тут Воротынский стал понимать, что крымцы побежали домой, оттого решил на свой страх и риск, вопреки приказу главного воеводы, не идти к Воробьевым горам, а повернуть на Серпуховскую дорогу.

Маневр этот, весьма запоздалый, мало что дал конникам князя Воротынского. Они лишь посекли сотни две крымцев, гнавших полон тысячи в две по Калужской дороге, схлестнулись дважды в удачных сечах с отрядами арьергарда, прорвались даже к одной из переправ, наведя там панику, но короткую, ибо вынуждены были спешно отступить, чтобы не оказаться в прочном мешке. Воротынский еще немного подождал в надежде, что вот-вот подойдут из Москвы полки окские, которые туда были стянуты, но миновал день, миновал второй, крымские тумены беспрепятственно переправились через Оку, а о русской рати ни слуху, ни духу. Оставалось одно: идти, выполняя приказ главного воеводы, к Москве.

И тут один из дозоров приконвоировал целую свиту знатных крымцев в парадных доспехах. Десятник, возглавлявший дозор, доложил:

– Талдычут: послы мы, дескать. Вот этот за главного себя выдает.

Надменный татарин в новгородской кольчуге, украшенной по груди позолоченной чешуей, глядел на князя Михаила Воротынского вызывающе, но в том надменно-нахальном взгляде улавливался тщательно скрываемый страх. И не без основания. Сейчас потребует русский воевода ханское письмо (а он сам, нойон, так бы и поступил), прочитает его и тут же прикажет все посольство изрубить.

Таи и следовало бы поступить князю Воротынскому, если раскинуть умом: порубить спесивцев, объявив их лазутчиками, за послов себя выдавших, письмо же ханское царю Ивану Васильевичу сжечь без свидетелей. Вроде и не было его вовсе. Увы, поопасался потребовать князь от посла ответа, какая цель посольства. Раз к государю направляются, пусть он и решает, принимать их или нет. Ведал бы князь, где споткнется, а где упадет, подстелил бы без скаредности соломки. Только не дано это смертному. Тут Фрол со своей готовностью помочь князю:

– Поставь приставом к ним меня. Дай в охрану дюжины две ратников, я до Коломенского их доставлю, там слова государева обожду.

– Слишком велика для басурман честь, – ответил Михаил Воротынский Фролу Фролову. – Ты к государю Ивану Васильевичу поскачешь, а приставом к послам и сотник в самый раз будет. А то и десятник. Тот, кто перехватил их.

Повелев приставу подержать посольство крымского хана в Серпухове три дня, чтобы не смогли татары увидеть, сколько ратников дерзнуло преследовать татарские тумены, после чего доставить посольство в Коломенское и ждать там царева слова, повел князь Воротынский отряд свой к Москве. Он ждал встречи с окскими полками с часу на час, но версты оставались позади, вот уже и Десна, и ни одного ратника, не то, чтобы полка, не попадалось. «Где полки? Где князь Иван Вельский?!» – со все возрастающей тревогой спрашивал себя Михаил Воротынский и, естественно, ответа не находил.

Глаза у него открылись лишь тогда, когда выехал он на берег Москвы-реки. Широко от ужаса открылись. Он, много испытавший и познавший ратник, такого еще не видывал: широкая река была битком набита трупами. Перемешалось все: стрельцы в своих ярких тигелях, дети боярские в кольчугах, воеводы в зерцалах, купцы московские в атласных кафтанах, ремесленники в пропитанных потом рубахах, женщины в ярких сарафанах и дети бесштанные, пахари в грубых домотканных серьмягах. Ветер, дувший в спину, относил запах тлена, и оттого это переплетение мертвых тел, на добрую версту перегородивших реку, казалось чудовищно-нереальным.

Особенно властно какая-то неведомая сила держала взгляд князя на крошечном младенце в кружевных пеленках, который будто бы спал, притулившись, к жесткой кольчуге ратника.

Когда оторопь отступила, и князь Воротынский смог, наконец, оторвать взгляд от младенца, покоящегося в воздушных кружевах, он ужаснулся еще больше: груды угля и пепла, черные трубы, словно вздернутые в небо руки молящихся, редкие каменные церкви, тоже черные, без крестов и маковок – ни Скородума, ни Белого города, ни Китая не осталось и в помине, и на всех пепелищах трупы, трупы, трупы. Людские и конские. Обугленные. Черные. Только стена кремлевская стояла жива-здоровехонька, а за ней задорно искрились на солнце золотые купола храмов. «Успели ли княгиня с сыном и дочкой укрыться в Кремле?! Где Владимир?! Что с его семьей?! – один за другим хлестали по сердцу вопросы, пересиливая все остальное. – Живы ли, родимые?!»

Они были живы. Князь Владимир Воротынский успел отправить их со всеми чадами и домочадцами, со всем скарбом и под хорошей охраной в Лавру; когда же запылал город и огонь стал приближаться к Скородуму у Таганского луга, он увел свой полк от явной и никчемной гибели и перекрыл им Ярославскую дорогу – несколько крымских сотен, понесшихся было на грабеж подмосковных сел на пути в Лавру, попали в засады и сложили бесславно свои разбойные головы.

Все это предстоит еще узнать к великой его радости князю Михаилу Воротынскому при встрече с братом, уже понявшим, что татары ушли от Москвы и для верности пославшим лазутчиков. Лазутчики те повстречаются с ратниками Михаила Воротынского, и князь Владимир, собрав полк, поспешит к брату. Но пока, упрятав как можно глубже личную тревогу, созвал Михаил Воротынский младших воевод и сотников, чтобы попросить их повременить ворочаться в города свои.

– Не успели мы, други, помочь Москве в рати, поможем ей в тризне. Могилы братские рыть станем, из реки-Москвы перенесем в них утопших. Знаю, не ратника это дело, а посохи, но нет здесь кроме нас никого живых, и не по-христиански будет оставить погибших без погребения.

– Отпеть бы, – послышалось сразу несколько голосов. – Грех ить без покаяния.

– В монастыри ближние вестовых теперь же пошлю, – ответил князь Воротынский. – В Кремле митрополит должен быть, если сохранил его Господь.

– В ближние села тоже бы послать. За подмогой.

– Все они здесь, ближние села, – указал на плотину из трупов Воротынский. – Или, арканами опутанные, бредут в Кафу. Самим придется. Пока царь Иван Васильевич не пришлет посошников из земель, татарами не тронутых.

– Исполним, воевода, божеское. Не сомневайся.

– Вот и ладно.

Без проволочек приступили к скорбному делу ратники, а тут еще полк князя Владимира подошел, начало все ладиться спорей. Митрополит Кирилл сам панихиды правил у каждого братского рва.

Отдельно хоронили лишь знатных воевод, кого опознавали, да купцов иноземных, особенно лондонских, которых навытаскивали более двух дюжин, на их кладбище, что за Кукуем. Не православной же они веры, чтобы вместе с нашими лежать. Лишь князя Ивана Вельского, главного воеводу, которого нашли в его же погребе задохнувшимся от дыма, да доктора царева Арнольда Линзея оставили до приезда самого Ивана Васильевича. Как он распорядится.

Царь, однако же, не спешил. Гнал лишь посошных людишек в Москву, чтобы очищали ее от пожарищ и трупов. Опасался мора в царственном граде, и только когда многие тысячи сгоревших и нашедших смерть в Москве-реке да в Яузе были преданы земле, когда после этого прошло изрядно времени, а мора не появилось, вот тогда царь всея Руси пожаловал в Кремлевский дворец. Со своей, ставшей уже его тенью, многотысячной ордой опричников.

Съежился Кремль. Даже митрополит благословлял Ивана Васильевича дрожащей от страха рукой, хотя и прилагал все усилия, чтобы соответствовать своему сану. Особенно трепетали бояре и воеводы, бездействовавшие в Кремле за запертыми воротами в то время, когда полыхал город. Они предвидели скорую и жестокую расправу. Не могли определенно сказать и братья Воротынские, как расценит самовластец их действия. Была у них поначалу мысль сослаться на повеление покойного главного воеводы (кто теперь это подтвердит или опровергнет?), но, поразмыслив, решили выложить царю все как на духу. Ответить за самовольство, которое, тем более, оказало лишь пользу.

Вопреки, однако, ожиданию казней, царь Иван Васильевич никого ни в чем не обвинил, каждому нашел нужное в этот момент дело, выделил знатную сумму из казны на восстановление Москвы, несколько раз обсуждал на думе, из каких городов и по сколько взять мастерового люда, чтоб заселить столицу, щедро раздавал своим опричникам землю в Китае и в Белом городе. Предложил он и Воротынским выбрать себе места поближе к Кремлю, но те не стали этого делать, тем более что Фрол Фролов уже расстарался подрядить артели плотников и столяров как для своего князя, так и для князя Владимира, и те, осмотрев сохранившиеся в земле дубовые основания, пообещали управиться с теремами в двухнедельный срок, а еще за две-три недели восстановить гридню, конюшню, двор и остальные службы.

Но не это было самым важным сейчас для князя Михаила Воротынского. Дворец построится. Куда ему деваться? А вот как с намеченным строительством крепостей и засечных линий? Молчит пока по этому поводу самовластец. Не зовет для беседы главного порубежного воеводу.

Впрочем, не спешит принимать Иван Васильевич и послов крымского хана. Выжидает чего-то.

О послах, понятное дело, у князя Михаила Воротынского малая забота, а вот о том, как выполнять Приговор боярской думы, без отдыху наседают одна за другой мысли. Рати окской нет. Вся, кроме одного полка, погибла. А без нее как? Вот и проводил много времени Михаил Воротынский в Разрядном приказе, наскребая людей для новых четырех полков. Подготовил он с Логиновым и несколько новых росписей по тягловой повинности городам с учетом того, что они выделяют людей на обустройство и заселение Москвы. Полностью подготовившись к разговору с царем, князь Михаил Воротынский сам сделал первый шаг.

– Время, государь, идет. Боярский наказ и твое повеление не исполняются. Дозволь приступить, прежде мои новые предложения и предложения Разрядного приказа послушав.

– Послезавтра послов Девлетки приму. На следующий день, после заутрени, жду.

К приему послов крымского хана готовились основательно. Одежду велено было надеть боярам, князьям и всем иным, кому надлежало присутствовать на приеме, самую никудышную, цветом однотонную, серую либо черную, без единого украшения. Даже перстни печатные надлежало снять. Перед троном, на который было наброшено серое рядно, установили частую решетку с узким проходом сбоку. Мысль такая: не людей царь принимает, а зверей диких, для жизни опасных. Только рындам не велено было менять одежды и посольские топоры на худшее оружие, да короны все три держать над царевой головой вельможами со всей пышностью. И еще велел царь Иван Васильевич облачить посла крымского хана в дорогую соболью шубу, жемчугом шитую, а шапку преподнести ему из чернобурки. Все остальные вельможи, посла сопровождавшие, оставлены были без внимания. Как приехали в своих походных овечьих одеждах, в том велено было вести их на прием царев. С крепкой охраной к тому же.

В урочный час кованые ворота Казенного двора отворились (а именно там держали крымцев под доброй стражей), и в окружении стрельцов вывели посольство, аки преступников, идущих под топор палача. Взбешенные таким унижением, метали гневные молнии налитых кровью раскосых глаз вельможи крымские, скулы их, и без того выпирающие, вздулись жгутами, лица злобно-багровые, от взгляда на которые оторопь берет. И только важно шагавший впереди своих соплеменников посол гордо нес и свою голову, увенчанную высокой шапкой, и свой живот, на котором поверх ласкового меха скрестил он грубые руки, привыкшие к жестким поводьям, к сабле, к тугому луку. Он, похоже, не замечал плотных рядов стрелецких, так был польщен вниманием, ему оказанным, и так обрадован необычайно дорогим подарком царя, а может, представлял, что стрельцы не конвоируют его, а приставлены для охраны от возможного нападения разъяренной толпы. Впрочем, толпы никакой не было, а те немногие люди, кто видел эту картину, невольно улыбались, хотя в те черные дни для Москвы людям было не до улыбок.

Когда посол Девлет-Гирея вошел в тронную палату, величественно неся увенчанную высокой шапкой голову и ступая по узорчатому половику заскорузлыми от конского пота сапогами так, словно на ногах его были шитые золотом сандалии, а думных бояр даже не удостоил взглядом, почти вся дума тоже заулыбалась, хотя и ей так же было далеко до улыбок.

Наконец увидел посол решетку в нескольких метрах перед царским троном и остановился пораженный. Дышащее благородным высокомерием лицо посла вмиг побагровело и стало похожим на бычью морду. Он и взревел по-бычьи:

– Так не принимают послов великого хана рабы его!

– Ты будешь допущен до руки великого князя, Царя всея Руси, – спокойно ответил послу пристав его. – Ты один.

Не были бы предусмотрительно отобраны у татар их сабли и ножи, наверняка кинулись бы они на стрельцов, на бояр думных, не вынеся столь явного оскорбления. Теперь же они только скрежетали зубами, с ненавистью глядя на стрельцов, еще плотнее сомкнувших плечи, и на бояр да на самого Ивана Васильевича. Пристав посла, указав на узкий проход в решетке, пригласил посла совершенно будничным голосом:

– Проходи вот туда.

Клокоча гневом, посол стал протискиваться между железными прутьями, стараясь все же не повредить дорогой шубы, а как оказался за решеткой, тут же словно из-под земли выросли возле него пара богатырского сложения опричников, готовых в любой миг скрутить посла в бараний рог. Один из опричников настойчиво потребовал от посла:

– Шапку долой!

– Пусть его, – остановил опричника царь Иван Васильевич. – Пусть покрасуется. Небось, не нашивал в жизни ничего похожего. – И к послу: – Слушаю, что велел сказать тебе хан твой.

Не поинтересовался, как принято было в те годы по этикету, о здоровье ханском. Еще одна мелочная демонстрация своего величия сыграла совершенно иную роль, какая ей предназначалась: посол воспринял ее с усмешкой: «Побитый пес скалит беззубую пасть». Он даже снял шапку и поклонился.

– Мой и твой, князь Иван, повелитель просил сообщить тебе, своему рабу, что жив и здоров. Еще он пожелал спросить тебя, как понравилось тебе его ханское нерасположение, показанное огнем и острой саблей? Он послал тебе письмо и щедрый подарок.

Посол, откинув полу шубы, достал из-за пояса свиток и протянул его царю, а когда дьяк, стоящий за троном, взял свиток, посол достал небольшой нож с рукояткой из копыта каракуйрука, в изрядно потертых ножнах, и тоже протянул его Ивану Васильевичу.

– Мой и твой, князь Иван, повелитель, да продлит Аллах годы его царственной жизни, посылает тебе вот этот нож, чтобы ты в утешение себе перерезал свою глотку.

– Вон! – крикнул царь Иван Васильевич, и дюжие опричники в один момент вытолкнули посла через щель в решетке, там стрельцы-охранники подхватили его, швырнули в кучу татарских сановников и, подталкивая бердышами, погнали посольство Крымское прямехонько на Казенный двор.

На следующее утро, едва лишь занялась заря, князь Михаил Воротынский опустился на колени перед образом Спаса, молясь дать царю всея Руси силу не отступиться от планов порубежного устройства юга отечества, а ему, самому князю, твердости духа в беседе с царем.

Внемлил, видимо, Бог горячей молитве княжеской, ибо царь почти со всем согласился, что предложил князь Михаил Воротынский, хотя поначалу сердце екнуло у главного воеводы порубежного, и руки чуть было не опустились.

– Садись, князь, – как обычно указал Иван Васильевич на лавку, покрытую искусной работы мягким полавочником. Особенность сегодняшняя была лишь в том, что даже в этом одном слове чувствовалось безразличие ко всему на свете.

Помолчали. Затем со вздохом подал Иван Васильевич Воротынскому свиток.

– Читай.

Михаил Воротынский развернул свиток. Письмо Девлет-Гирея царю. Уже переведенное в Посольском приказе. Бросилась в глаза витиеватая аккуратность переписчика, словно великое вдохновение озаряло скромного служаку. Воротынский начал читать: «Жгу и пустошу Россию единственно за Казань и Астрахань, а богатство и деньги применяю к праху…» «Чего ради прежде грабили наши земли, шакал лицемерный?!» – с возмущением подумал Михаил Воротынский и продолжил чтение: «Я везде искал тебя, в Серпухове и в самой Москве, хотел венца и головы твоей, но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы – и смеешь хвалиться своим царским величием, не имея ни мужества, ни стыда! Ныне узнал я пути государства твоего: снова буду к тебе, если не сделаешь, чего требую, и не дашь мне клятвенной грамоты за себя, за детей и внучат своих…»

Еще продолжал читать Михаил Воротынский наглое, как он оценивал, послание девлетгиреевское, а царь уже начал исповедь, удивившую и обрадовавшую князя.

– За грехи мои тяжкие карает Господь. За кровь христианскую, мною проливаемую по наущению лжедругов престола. За Новгород подрубленный, за Торжок казненный. Оттого и мор на царство мое напустил Господь. Оттого и ляхи с литовцами зело петушиться стали. Вот и Девлетка тумены свои пригнал, окровянив землю мою, спалив всю Москву.

Неужели одумается, как и в молодости, после великого московского пожара? Дай-то Бог! Вздохнет тогда вновь полной грудью Россия, и не страшны станут ей вражеские силы ни сюга, ни с северо-запада.

Ой, как ошибался князь Воротынский, возмечтавший о спокойствии России, о добропорядочности царя Ивана Васильевича. Он-то не первый уже раз костит себя грешником негодным, даже злодеем, особенно в беседах с иноземцами. Это он перед своим ближним слугой впервые покаялся. И, видимо, не случайно. Пройдет всего несколько недель, и вновь прольется кровь родов знатных российских, а чуть больше чем через год откликнется и самому князю эта, казалось бы, искренняя исповедь. Но сейчас царю еще очень нужен был опытный и разумный воевода, который бы выполнял свой урок со рвением, без малейшего колебания. Оттого и заговорил царь, после самоуничижения, о желании пойти на попятную, принять если не все, то многие условия Крымского хана.

– Не пойду поперек воли Господа, отдам Девлетке Астрахань. Казань не вдруг, но тоже уступить придется. Повелел готовить письмо послу моему в Крыму Афанасию Нагому. Пусть скажет о моем желании Девлетке. Следом послов к нему пошлю. С шертной грамотой.

– Иль воеводы у тебя, государь, перевелись? Иль рати ты всей лишился? Прикинь, великому князю Киевскому Владимиру легко ли было обороняться от печенегов-половцев? Выдюжил! И Россия с ним вместе выдюжила. Или против Мамая прадед твой встал играючи что ли? Силу силой ломать надобно. И то сказать, уступишь ты Девлетке-сарацину, все твои недруги головы поднимут. Заедят. Не забудь и казаков, кто тебе поверил и под твою руку встал. На погибель оставишь их если, твое слово впредь гроша ломаного не будет стоить.

– Твоими устами да мед бы пить…

– А ты руки мне развяжи. Отдай мне не только порубежников, но и окскую рать. Под единым воеводством разумней дело пойдет. Не хулю покойника Вельского и Вельских вообще, только Магмет-Гирей обманом стольный град при отце твоем разрушил, теперь вот, тоже обманом, – Девлет-Гирей.

– Не суди отдавших Богу души.

– Верно, судить не мне, грешному, но наперед без поспешности главного воеводу на речную рать следует ставить. Самое же лучшее, как я челом бью, под единую руку полки и порубежников. Доверься без опаски. Как поход на Казань в свое время доверил. Я уже с Разрядным приказом роспись сготовил, откуда сколько ратников на Оку. Без городов северных и западных.

Не вдруг ответил царь Иван Васильевич. Долго думал только ему известную думу, заставляя тем самым тревожиться князя Михаила Воротынского, искать убедительный слова в пользу того, что он предлагает, и вместе с тем сомневаться, вернул ли самовластец свое ему доверие или все еще во власти ложных наветов и считает возможной измену. Это предположение особенно угнетало князя-воеводу. А самовластец молчал. И настала такая минута, когда Михаил Воротынский едва сдержался, чтобы не отказаться от всех чинов и не попросить царя отпустить его во вновь пожалованный удел – в Новосиль. Еще бы миг. Но Иван Васильевич вздохнул, словно давила на его душу непомерная тяжесть, и молвил:

– Будь по-твоему, – и тут же повелел: – Роспись Разрядный приказ сегодня же пусть мне представит.

– Мы с дьяком Логиновым новую роспись по строительству сторож, крепостей и засек подготовили, прикинув, сколько Москве понадобится посохи, чтобы отстроить и заселить ее…

– Лишнее. Все оставь по-прежнему. Москву Вологда и Поморье на свои плечи возьмут. Дерзай, князь! Поспешая, дерзай!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Загонял князь Михаил Воротынский и помощников Тюфякина, Ржевского, Булгакова, и своих новоиспеченных бояр: едва они определили места новым городам, новым сторожам и засечным линиям, как князь отправил их в те районы, где рубились эти города и сторожи – все шло по росписи, никто не тянул время, работа спорилась, уже можно было везти санными обозами многие крепостицы для сторож, ставить их и приниматься за устройство засек; все ждали только его, главного порубежного воеводы слова. А он-то никак не решался его сказать. Он как бы остановился на развилке дорог с предостерегающими указателями: вправо пойдешь, без худа не обойдешься, влево пойдешь, не меньшее худо обретешь.

Еще когда Девлет-Гирей, возвращаясь в Крым, переправлялся через Оку, нойон Челимбек послал в Одоев своего человека. Как и было условлено, если не встретится он ни с князем, ни с Двужилом, то должен обратиться к настоятелю соборной церкви. Посланец Челимбека, человек опытный в таких делах, из бывших христиан, принявший мусульманство, без труда нашел нужного священника и пересказал ему все, что было велено: на будущий год поход не отменяется, назначен уже предводитель похода – Дивей-мурза.

Известив об этом царя Ивана Васильевича, князь Воротынский испросил на этот раз разрешение на отправку в Тавриду своего купца, чтобы тот, встретившись с нойоном и ципцаном, своими глазами поглядевши, своими ушами послушавши, узнал бы более подробно о предстоящем походе. Вернуться купец должен был через месяц, не раньше, тогда станет ясно, как разумно поступить, сейчас же князь никак не мог справиться с раскоряченными мыслями.

Да и как справишься, если куда ни кинь – всюду клин. Ну, повезут посошники крепостицы, поставят их на место, им предназначенное; ну, казаки, стрельцы да дети боярские, к сторожам приписанные, прибудут, а дальше что? Каждому дом обживать, землю с весны начинать обхаживать, иначе чем коней и себя кормить; и не успеют они с местностью, где им служить, познакомиться как следует, дома не обживут – тут тебе и татары нагрянут. Бросай все и – ноги в руки. К воеводам под крыло. А крымцы что? Оставят, что ли, сторожи нетронутыми? Держи карман шире. Вот и получается, что весь труд посохи – козе под хвост.

А если с другой стороны посмотреть, то вроде бы грех готовые укрепления не ставить на пути крымских туменов. Вырастут они в Поле, особенно по берегам рек возле удобных переправ, как грибы – не вольготно поведет Девлет-Гирей свою рать, вынужден будет вступать в мелкие стычки, что затормозит его движение, позволит лучше подготовиться к встрече, более подробно выяснить направление главного его удара, получить от по-рубежников совершенно точные сведения о численности войска. Разве от такого можно отказываться?

В общем, никак не мог определиться главный порубежный воевода. Без совета, получалось, никак не обойдешься. «Одна голова – хорошо, две – лучше. Сяду-ка я с Никифором Двужилом и Мартыном Логиновым, как они посоветуют, так и поступлю».

Разговор получился удивительно коротким. Князь Воротынский без обиняков признался, какие сомнения его мучают, и первым заговорил дьяк Логинов:

– Слушал я прежде, как ты, князь, брату своему сказывал, что право в Поле соваться в бою добудется. Если дадим по мордасам крымцам так, чтобы надолго отбить охоту лезть на нас, вот тогда и пойдем, засучив рукава, новые линии осваивать. Таков и мой совет: пусть в лесах все срубы подождут. Долго ли осталось? Лето одно. А вот засеки ладить я бы послал. Со стрельцами, конечно, для охраны. С казаками, чтобы те дозорили. Как только басурманы появятся, тут же, не мешкая, – в города.

– И это – лишнее, – возразил Двужил. – Засеки, они когда засеки? Если у сторож под глазом. А если поход когда, какая от них задержка? Ну, угодят в ямы другой да третий десяток, а толку-то что? Слезы. Разметать засеку тумену – раз плюнуть. Так что, князь, мое слово такое: не гони на лихо людишек, пусть до срока все так остается, как есть. Не одну сотню лет жили, а уж лето передюжим. Тебе сейчас лучше ополчать полки новые. Старых-то, знающих окскую службу, нет. Пищали полковые оплавились. Рушниц сколько погибло в пожаре. Вот и проси царя, чтоб Пушкарский приказ повелел всем мастеровым на окские полки работать.

– Государь указал уже. Я уж послал Фрола в Алатырь.

– Что Фрол? Ему бы балаболить да пятки лизать. Селезня шли, Коему, меня да Логинова. По всем пушкарским дворам. Про самострелы тоже забывать не стоит. Они ой как в сече ладные… И еще… Чуть не опростоволосился: станицы вдвое в Степь шли. Они углядят татар, как те появятся.

Вот и все совещание. Вроде бы пятерик с плеч. И в самом деле, зачем зряшний риск, зачем пустопорожняя сутолока? Если же кто упрекнуть вздумает за нерешительность в укреплении порубежья, тому всегда можно будет растолковать, почем пуд лиха.

Впервые за многие недели ехал князь Воротынский в свой дворец засветло и со спокойной душой. Восстановленный из пепла дворец ему очень нравился. Нет, что ни говори, а Фрол – молодец. Почти ни у кого из князей и бояр, чьи дворцы сгорели, не были закончены даже плотницкие работы, уже не говоря о столярных, а у него и у князя Владимира не только терема княжеские красовались ладной рубкой и красной резьбой, но и гридня, все службы, конюшни со скотным двором завершены полностью. Иные князья еще во временных теремах ютятся, а у него – все лучше прежнего.

Довольна и княгиня. Не нахвалится, как все до мелочи продумал Фрол: ничего лишнего, но и нужды ни в чем нет. Истинно княжеский дворец.

Княгиня, как всегда, встретила мужа на резном крыльце поклоном низким, дочь повисла на шее, а сын, хотя и был рад несказанно такому раннему приезду отца, но не позволял выплескиваться этой радости по-детски. Тем более что он сегодня собирался напомнить о его обещании подарить меч настоящий, лук со стрелами, кольчугу с чешуей и шлем с бармицей. Особенно мечталось княжичу Ивану иметь бармицу на шлеме. Он уже примерял отцовский боевой шлем, и ему очень понравилось, как золоченые кружева холодили шею и мягкой тяжестью лежали на плечах. Снисходительно разрешив отцу потрепать его по русым кудрям, княжич Иван спросил, не откладывая в долгий ящик:

– Меч и доспехи, отец, не готовы ли?

– Нет, сын мой. Саадак со стрелами готов. Сам видел. Лук, сказали, завтра сработают. Меч с кольчугой и шелом обещали на этой неделе завершить. Так что – потерпи. Моим мечом пока забавляйся…

– Тяжел он мне, отец. Пробовал. Не подниму.

– Жаль, детские мои доспехи куда-то запропастились. Ну, да ладно, будет и у тебя все, как у воеводы, огнем золотым гореть.

Подхватив сына, посадил его на плечо, на второе поднял дочь и, обняв княгиню, пошагал, блаженно-умиротворенный, в горницу. А княгиня в это чудное время не сдержала вздоха грустного.

– Иль что стряслось, мне неведомое? – спросил Михаил Воротынский жену. – Поведай. Не носи в себе.

– Побанься, баня готова, поужинаем, тогда уж расскажу тебе о моих тревогах. Может, пустяшные они, только сердце – вещун.

То, чего еще не знал князь, занятый порубежьем, княгиня уже знала: выбранная царем Иваном Васильевичем невеста Марфа Собакина, дочь купца новгородского, вдруг занедюжила, и пошел слух, будто доктор царев Бомалей углядел отравление. Княгини и боярыни со страхом ждали очередного царского гнева и гадали, на кого он падет. Жена Воротынского, как и все жены, опасалась за своего любимого. Вот и собиралась она посоветовать ему, чтобы нашел он предлог покинуть Москву на какое-то время. Перед сном хотела это сделать, когда они останутся вдвоем.

Но вышло не совсем так, как она рассчитала. Еще супруг ее парился в бане, отменно построенной стараниями Фрола Фролова, а во дворец пожаловал князь Владимир со страшным известием: самовластец начал очередную расправу над теми, кто, якобы, отравил Марфу Собакину, а заодно над теми, кто пособничал изменникам, понуждавшим Девлет-Гирея штурмовать Серпухов, чтобы убить или пленить самовластца всея Руси. Уже отравлены зельем, приготовленным царевым лекарем Бомалеем, любимец царев Григорий Грязной, князь Иван Гвоздев-Ростовский. Царь самолично подносил им кубки с отравленным вином.

Уволокли опричники на Казенный двор шурина Ивана Васильевича князя Михаилу Темтрюковича (завтра утром его посадят на кол), воеводу Замятию Сабурова, следом – боярина Льва Салтыкова и, не утихомирившись еще, рыскают по Кремлю и Москве, хватая все новые и новые жертвы.

Князь Михаил Воротынский, которому поспешил рассказать обо всем этом брат прямо в бане, не очень-то удивился услышанному. Ухмыльнулся:

– Разве не понятно было, что грядет это? Ждал самовластец лишь повода.

– А мне казалось – одумался. Как после того пожара.

– И я, признаться, долго на это надеялся. Увы, вразумил его Бог лишь на малое время.

– Кроме Бога есть еще и злостники, трон окружившие.

– Так и есть. Прости нам, Господи, кощунство наше, но отвернул ты лицо свое от царя нашего, от России.

– Не ровен час и к нам псиные морды пожалуют.

– Все в руках Господа. Одно тебе скажу: поезжай теперь же домой. Вместе нельзя нам. В сговоре еще обвинят.

– Хорошо, брат. Будь здоров. Да сохранит нас Господь!

– Княгине рассказал все?

– Да.

– Ясно. Поезжай с Богом.

Наскоро ополоснувшись, но не забыв поставить ведро воды и веник на полке для Банника, да приговорить: «Тебе Банник на помывку, а мне на здоровье», – Воротынский поспешил к жене, чтобы успокоить ее, но она уже успела взять себя в руки, и ужин семейный прошел без уныния. Зачем детям знать раньше времени о горе-печали? Да и челяди, прислуживающей за столом, вовсе не стоит видеть истинное настроение своих властелинов. Но зато когда князь и княгиня удалились в опочивальню, отвели они душу в долгой беседе, успокаивая друг друга, определяя линию поведения в самых сложных, не дай Бог, положениях. Княгиня настаивала на одном:

– Покинь Москву. Разве мало тебе дел на царевых украинах? Проведай и свой Новосиль. Пусть и князь Владимир в Стародуб отправится.

– Брату можно. Мне же иная забота. Завтра же попрошу царя, чтоб полки речные сразу после масленицы в Коломне собрать. Поглядеть нужно, что за ратники. Если что не так, подучить да снарядить по-людски можно будет без лишней горячки.

– Не совет мой тебе егозиться. Повремени с Коломной. До масленицы ой как много времени.

– На попятную не пойду, раз задумал так. Да и не позволительно главному воеводе не знать, на что годны полки, данные под его руку. Как я встану, не зная их, супротив Девлетки? А пойти он – непременно пойдет. Не рано, должно быть, не весной, но пойдет. Весть я о том уже получил, теперь вот еще купца жду. К тому же, ладушка моя княгиня, уловки твои ровным счетом ничего не дадут: если самовластец задумает лихо, достанет и в Новосиле, и в другом ином месте. Нам с тобой одно остается: молиться Господу и Пресвятой Богородице, чтоб оберегли нас от деспота.

Так и прокоротали ночь супруги, не успокоив себя и не обретя душевной ровности. Но утром князь Воротынский ни в чем не проявлял своего тревожного настроения. Да разве он один? Все бояре собрались на думу обычным порядком, кланялись друг другу, справлялись о здоровье, делились мелкими бытовыми новостями, словно никто не знал, что всю половину вчерашнего дня и до самой полуночи не затворялись ворота Казенного двора, а кузнецы трудились до седьмого пота. Только один из Шуйских, когда Михаил Воротынский оказался с ним поодаль ото всех, упрекнул князя:

– Поупрямились вы с брательником да дьяк Михайлов, вот теперь расхлебываем. Десница Божья, за недоумь нашу, прости Господи.

Ничего не ответил князь Михаил Воротынский, осознавая вполне справедливость упрека. Но не признаваться же в этом. Опасна сегодня откровенность. Очень опасна. С кем бы то ни было.

Думу царь Иван Васильевич тоже вел привычным порядком, обсуждая с боярами, дьяками и дворянами размер пошлины с ногайских конеторговцев, словно в это самое время не вздрагивала пыточная башня от нечеловеческих воплей пытаемых, будто через час-другой не начнутся жестокие казни, ибо цель их не только умертвить тех, кого наметил царь-деспот, но еще и устрашить тех, очередь которых еще не подошла, чтоб тряслись их души, как заячьи хвостики. Вот и изгалялись весьма знатные на злодейские выдумки мясники-опричники. Все, и царь, и думные, знали о том, что десятки несчастных мучаются на дыбах, истязаются каленым железом и, в конце концов, будут иезуитски умерщвлены, но все делали вид, что мирно и тихо в Кремле, что размер пошлины с ногайских конеторговцев – наиважнейший на сегодня вопрос. Когда дума приговорила пошлину в десять коней с сотни, царь отпустил всех, не дав никому никакого поручения. Тогда князь Воротынский – к нему.

– Челом бью, государь.

– Что стряслось? – пронзил подозрительным взором Михаила Воротынского царь Иван Васильевич.

– Повели Разрядному приказу полки окские раньше срока звать в Коломну. Сразу же после масленицы. Хочу смотр загодя провести, подучить, если что, оружие и доспехи привести в пригодность для доброй сечи.

– Велю. Дерзай. Второго воеводу себе, первых и вторых воевод полков думе представишь. Князя Владимира не трожь. В Ливонию его пошлю.

Отлегло от сердца. Выходит, ни ему, ни брату царь не замышляет лиха. И все же князь Воротынский не передумал ехать в Коломну, хотя мог бы послать того же Логинова, чтобы вместе с воеводой тамошним определить все нужное для раннего сбора рати и расписать, кому какой урок исполнять для этого.

В Разрядном приказе, куда он направился после разговора с царем, встретили государево повеление с хорошо скрываемым неудовольствием: у них все было продумано по сбору войска на конец марта. Месяца до выхода на Оку вполне, как они считали, достаточно, чтобы и смотр провести, и устранить неполадки. А отрабатывать взаимодействие в бою вполне можно и там, на своих летних станах. Да и чем иным там полкам заниматься, если не учебой? Чего князь дурью мучается, ни себе, ни людям спокою не дает? Не выполнить, однако, волю царскую дьяки приказные не могли, оттого заверили, что завтра же разошлют гонцов с царевым повелением всем воеводам.

– А я завтра вместе с дьяком Логиновым еду в Коломну. Распоряжусь, чтоб к сбору рати все изготовили бы.

На следующий день, однако же, он лишь послал гонца в Коломну с письмом к воеводе, чтоб начал тот подготовку к приему полков, самому же князю удалось выехать туда только через неделю. И виной тому стала весть от купца, вернувшегося из Крыма. Он прислал гонца, что имеет важное сообщение, которое может изложить только самолично, и что вслед за посланцем выезжает в Москву сам. Князь Воротынский, получив такую весть, не мог, естественно, покинуть Москву, и нисколько об этом не жалел. Он давно уже ждал этого дня.

Дружинники княжеские встретили купца еще на Десне и привезли его прямехонько во дворец. Сам князь пошел с ним в баню, чтобы прогрел купец бренное тело свое после зябкой дороги. Там и разговор состоялся. Без лишних ушей.

– Ни нойон, ни ципцан не дали посланий. Поосторожничали. И правы оказались: караван мой дважды перетряхивали, а меня и погонщиков до самых до исподних общупывали. Чтоб, значит, тайна не выскользнула за Перекоп. А тайна великая: сам Селим Второй вдохновляет Девлета. Войско Девлетка уже собрал. Как сказывают, за добрую дюжину туменов перевалило. Со всего миру войско то. Одних ногайцев тумена три. Астраханцев тоже – море.

– Неужели султан не понимает, что себе же яму роет?

– Каво там – понимает! Пушек навез в Тавриду видимо-невидимо. Янычар – тьма-тьмущая. Сам, сказывал ципцан, мурз для городов наших отбирал. И не только из крымской знати, но и из стамбульских. Одно скажу: одолеет Девлетка нынче, считай, нет России больше. Крышка ей. В Татарию ее превратят. Попыжится-попыжится люд русский, только со временем или костьми ляжет, либо отуречится. Как славяне многие южные.

– Верно глаголишь, опасность невероятно велика. Я завтра же государю челом ударю, пусть сам тебя послушает.

– Не гоже бы купцу с царем не о пошлинах да не о товарах речи вести.

– Твое слово убедительней. Своими глазами видел, своими ушами слышал. Может, повернет царь лицо свое от Ливонии в сторону Крыма. В раскоряку когда, не ладно может все кончиться. Ради России прошу выложить все, как на духу. Без страха.

– Что ж, добро. Ради России даю купеческое слово.

Он сдержал клятву. Робел, конечно, отвечая на вопросы царя Ивана Васильевича, но не путался, толково все разложил по полочкам, и так это понравилось самовластцу, что одарил он купца шубой.

Вроде бы, что для купца шуба? Эка невидаль! Их у него своих куры не клюют. Только ведь не сама шуба царева дорога, сколько подклад. Он куда дороже верха: тут тебе и чин, и земля с деревнями, тут и беспошлинная торговля… Впрочем, купец не очень-то обрадовался щедрой царской милости. Поблагодарил, конечно, с низким поклоном. Не станешь же отказываться. Не оценит этого самовластец. Разгневается. Но с князем Михаилом Воротынским пооткровенничал, когда тот провожал верного исполнителя тайных своих поручений домой. Преподнес князь ему подарок: кубок золотой для меда пенного.

– От меня и от княгини. В приклад к царевой шубе.

– С благодарностью, князь, приму подарок ваш, хотя, если говорить честно, квиты мы: ты рать станешь готовить знаючи, я барыш получил знатный и России послужил к тому же. А вот что касаемо царевой милости, сомневаюсь, не станет ли она горше горького. Царь-то наш, прости Господи, сегодня милует, завтра казнит.

– Казнит крамольников, – поосторожничал князь Воротынский, – а верных слуг жалует.

Ничего купец не ответил, поклонился только хозяйке дома, хозяину затем и – в возок.

Будет тот разговор лишь на следующий день, сейчас же ни царь Иван Васильевич, ни князь Михаил Воротынский не заметили, что купец не рад подарку. Царь, довольный тем, что щедро вознаградил купца, спросил Михаила Воротынского, когда купец был отпущен:

– Подумал уже, что предпринять?

– Конечно. Перво-наперво, не повезем ни крепостицы, ни города к местам сборки. Сготовить – сготовим, но повременим со сборкой. Не пошлем посоху на гибель.

– Отступаешься от Приговора думы?

– Нет. Побьем Девлетку, и как только станет он уползать из земли твоей, государь, мы следом – плоты и обозы.

– Эко! Побьем! Силищу такую. Что я ей противопоставлю? Где я возьму такую несметную рать?!

Хотел князь Воротынский сказать то, что не единожды советовал государю: «Отступись на время от Ливонии», – но побоялся. Ответил со вздохом:

– Мне столько и не нужно. Если тысяч восемьдесят или восемьдесят пять дашь, куда как ладно.

– Сейчас я тебе к тем полкам, что на Оку расписаны, добавлю только опричный полк в дюжину тысяч. Воеводами ставлю верных слуг моих Хованского и Хворостинина. Передовым его определи. От Строгановых распоряжусь тысячу казаков прислать. И еще казаков атамана Черкашенина дам. Все. Больше у меня никого нет. Если Девлетка пойдет, я тогда – в Новгород. Соберу там полк-другой и пошлю к тебе.

Мерзопакостно стало на душе у князя Воротынского. Что, не понимает самовластец, какое лихо грядет? Не об охотничьей забаве речь идет, а о жизни и смерти России, о его престоле, наконец. Самому бы с ратью быть, собрав ее со всех концов страны, а он – в бега. Подальше. Его же, Воротынского, бросает на произвол судьбы, оставив с ним всего-навсего шестьдесят тысяч ратников. Будто в насмешку. Или на испытание: выдержит либо нет. Не судьба России движет его мыслями, а свои интересы. Никаких полков царь, конечно, не пришлет. «Ладно! Поглядим! Не просто так Девлетке достанется Москва! Не за понюх табака сядет в Кремле! В дыму, как Иван Вельский, не задохнусь! Потягаюсь с Девлет-Гиреем и с Дивей-мурзой! Потягаюсь!» Вслух же сказал:

– Не припоздняйся, государь, с подмогой. Крайний срок – начало июля. И пушек полковых на колесах дай мне сколько сможешь. Алатырь пусть только на меня работает, Васильсурск, Серпухов, Тула, Вятка, Москва. Что смогут пушкари восстановить от прошлогодних пушек, пусть восстанавливают, но самое важное – новые бы спешно лили.

– Ладно. Большой наряд дам. И гуляй-город. С воеводами Коркодиновым и Сугорским.

– Благодарствую. Это – знатная подмога.

– Немцев-наемников Юргена Фаренсбаха возьми. Всех. Не слишком много их, но дело свое они туго знают.

– Что ж, какую дырку заткнуть – сгодятся. Деньги царевы они честно отрабатывают.

Все перепуталось в голове князя Михаила Воротынского: с одной стороны самовластец не дал достаточно рати, с другой – опричный полк от себя оторвал, но особенно – наемников. Всем известно, что они – главная и самая надежная его личная охрана. «Неисповедимы пути государя нашего…» Исповедимы. Он вполне это поймет спустя всего лишь малое время. Теперь же, когда он вышел из маленькой комнаты для тайных бесед, голову его тяготили думы, он даже не замечал поклонов царевой дворни и опричников-охранников, лишь дьяк Логинов вернул его на землю грешную. Тот поджидал князя у Красного крыльца.

– Кручинушка, князь, одолела? – с нарочитой задорностью спросил дьяк, отчего Михаил Воротынский вздрогнул. – Иль государь не понял тебя, иль слишком много рати под руку твою дал, что голова кругом пошла?

– Пусть бы шла, заботливый ты мой Мартын. Беда в том, что полк опричный в дюжину тысяч добавил да наемников отдал. Хорошо хоть, что огненный наряд не отказал. Ну, да ладно, Бог с ним. Государева воля – Божья воля. Пойдем, покумекаем, за чертежом сидючи.

Только сиди хоть до морковкина заговенья, если силенок мало, то – мало.

– Большой огненный наряд – у бродов. Как Иван Великий Ахметку на Угре встречал. Так ведь и не дал переправиться…

– У Ахметки сколько было? Двадцать тысяч. С ними по многим бродам не побегаешь, тем более, что и у Ивана Третьего почти столько же рати под рукой, если не больше. А сейчас мы сколько пушек можем поставить, если на все броды поделим? Семечки. Играючи татары сомнут заслоны.

– Не приемлемо, говоришь? Что ж, тогда в единый кулак собери.

– Про то и моя, Мартын Логинов, думка. Если вот здесь, в верховьях Нары укрепиться… Только вот что меня смущает: не станет ввязываться в сечу Дивей-мурза. Хитрая он бестия. Скует нас пятком туменов, а хан, обойдя полки наши, прямиком поползет в Москву. Выйдет хуже даже, чем в прошлом году и когда Магмет-Гирей с братцем своим Москву пожег. Нужно так повернуть дело, чтоб незнаемо для них оно оказалось, и не они, а мы бы водили их на аркане, как медведя ручного. Думать стану. Времени еще много. Тебя попрошу напрячься, Никифора Двужила с сыном, Селезня Николая. Как вернемся из Коломны, поговорим.

Однако с дьяком Логиновым, которого князь взял с собой в Коломну, не ждали они урочного часа. Что взбредет в голову, тут же обкатывают со всех сторон. Но из всего множества рождавшихся предложений принято было одно, и там же, в Коломне, положено было ему начало. А выплыла эта разумность, как часто бывает, совершенно случайно, из несбыточного. Дьяк Логинов предложил:

– Сделать бы так, как царь Иван Великий поступил: он не только рогом уперся на Угре, а послал водную рать, из порубежников собранную, по Волге-реке вниз. Улусы татарские громить. Что оставалось делать Ахметке, как ни кинуться спасать свои владения?

– Голова твоя, Мартын Логинов, светлей солнца ясного, – с ухмылкой ответил князь Воротынский. – Кто был Иван Третий? И кто мы с тобой? То-то. Мне государь прямо сказал, что больше у него ничего нет, и сколько бы я не просил, он ничего не даст. Нет у него будто бы ни одного лишнего человека. Вот так. Да и Астрахань нынче под рукой царя нашего. Позволительно ли жечь улусы за измены малой части князей? Зачем грех на душу брать. К тому же крымцев Астрахань меньше всего будет волновать. Ногайцы и сами астраханцы только покинут Девлетку.

– И то не худо бы. Два или три тумена.

– Пустое глаголишь, Мартын Логинов. Пустое.

– Похоже, и впрямь не туда погреб. – И вдруг стукнул себе по лбу. – Пустое, да не очень. Вспомни, князь, как корабли отца нашего государя черемиса топила, когда он рать Волгой к Казани сплавлял?

– Это совсем иной кафтан…

– Другой. Верно. Только, думаю, куда как ладно придется он тебе, князь. Изготовь, князь, на Оке речную рать, упрячь ее в затонах вблизи переправ, и добрую она тебе службу сослужит, разя басурман, когда они станут переправляться.

– А что?! Разумно. Вернемся в Москву, ударю челом государю Ивану Васильевичу.

– А по мне, так не стоит этого делать. Вятичи в окскую рать расписаны? Расписаны. Из них и собери речников добрых. Они и лодьи помогут строить, чтоб ловкими были для стрельбы из рушниц и самострелов. За Серпуховым их поставить. У Калуги где-нибудь. Вниз скатываться сподручней будет, когда татары начнут переправляться.

– Спасибо, умница ты мой. Теперь же, в Коломне, мастеров подберем, обмозгуем, какие лодьи сподручней ладить и – с Богом.

– В Рязань пошли воеводу, чтоб и там мастеров нашел. Меня же пусти в Каширу, в Серпухов и в Калугу. Пока ты здесь побудешь да в царственный град вернешься, я строить лодьи начну. Как все налажу, так поспешу к тебе.

– Согласен. Так и поступим.

В Коломне перво-наперво они, взяв с собой воеводу, направились к артельщикам, которые работали по лодкам, лодьям и дощаникам. Но совет держали не со всеми – зачем трезвон в столь важном деле? Артельных голов позвали да пожилых надежных каравелов. Объяснять долго им не пришлось, они все поняли и тут же принялись обсуждать, какие изменения внести при постройке боевых кораблей.

– Фальшборт высоко если задрать, остойчивость потеряется. Чуть что не так – вверх дном.

– На аршин-то можно поднять фальшборт, стрельницы прорезав. А чтоб укрыть стрельцов, аршина на полтора уступить палубу у борта. Шириной ступень тоже аршина полтора.

– Фальшборт сам и ниже на аршин, а то и полтора – воловьей кожей оббить. Для надежности от стрел басурманских.

– А если навесом станут пускать стрелы?

– Козырек сладить. На него можно вдвое шкуру пустить.

– Эко, вдвое. На излете имеет ли стрела силу большую? В один ряд – куда с добром хватит.

Слушал князь Михаил Воротынский корабельных мастеров, и душа его радовалась. Вот они – костяк крупной артели, которую действительно лучше собрать в Калуге. Многоручно если, то быстро все сделают, только подвози нужный им лес. Но когда князь заговорил о том, где лучше строить лодьи и дощаники, мастера, поразмыслив, предложили иное:

– Всяк у себя пусть остается. Не кучьте. Возьми, к примеру, нас: все под рукой, все привычно. Даже лесу на целую, почитай, лодью наберется. А пока суд да дело, новый лес тут как тут.

– А ежели есть сомнение, будто вверх по воде гнать до Калуги не сподручно, – поддержал артельного голову седокудрый корабельщик, – так я тебе, князь, так скажу: вожу с пользой то дело пойдет. К команде приглядится, какова в плавании, реку с ратным углядом углядит.

Что ж, вполне приемлемо. Действительно, можно кроме Коломны строить лодьи и дощаники в Кашире, в Серпухове, в той же Калуге. По паре штук, а то и по три поставят на воду, куда с добром. Пресечь татарам переправы не пресекут, но потопить не одну сотню сарацинов потопят. Но главное, пушки и припасы зольные к ним на дно пускать. Крепкий тут урон можно сотворить ворогам. А если еще триболы на версту перед переправами разбросать, тогда и коней знатно Девлет-Гирей потеряет.

Ударили по рукам с артельщиками на три лодьи и на один дощаник, чтоб готовы были к пасхе. Воевода дал слово, что с лесом, а если нужда выйдет, то и с подмастерьями, никакой задержки не станет, и Логинов тут же, не мешкая, выехал в другие приокские города.

– Недели через три жди, князь. Поспрашаю к тому же у местных воевод, что они предложат, как татар встречать…

– Спрашивать – спрашивай, но о речном отряде не раззванивай. Не забывай, сколько в прошлом году переметнулось к Девлетке, когда он к Оке подошел.

– Как такое забыть!

Несколько дней с воеводой Коломны-крепости обговаривал Воротынский все вопросы, самолично вникая в каждую мелочь раннего приема рати, исподволь выпытывал и мнение воеводы, как лучше распорядиться полками, встречая крымцев, но ничего интересного от него не услышал. Но те беседы имели какое-то влияние на то, что у самого князя все отчетливей вырисовывался замысел, хотя и очень рискованный, но суливший в итоге победу. Пока это был только общий план, не обросший конкретными деталями, но и он бодрил князя. «Бить вдогон! Только так. Иначе – поражение!»

Делиться своими мыслями князь Воротынский, однако, не позволял себе. Только четверым решил довериться полностью (дьяку Логинову и своим боярам), послушать их, не возразят ли, а если нет, то сообща обмозговать несколько возможных вариантов. Остальным же воеводам, даже первым всех пяти полков, указывать только то, что их касается, не знакомя с общим замыслом до самых последних дней, а может быть, до последнего часа.

В общем, когда собрал Михаил Воротынский своих бояр и Логинова, вернувшегося с удачной, как тот доложил, поездки, князь уже вполне уверился в правильности своего замысла и готов был отстаивать его выгодность, оттого и начал твердо, уверенно:

– Хочу бить Девлетку по чингисхановским наказам, только с еще большей хитростью.

– Воеводы речь! – с явным одобрением воспринял первые слова князя боярин Двужил.

А Логинов молвил со вздохом:

– Нужда заставит есть калачи.

– Верно, – согласился князь Михаил Воротынский. – Нужда изворачиваться заставляет. Одно я скажу: до Москвы Девлетку допускать нельзя. Да я и не желаю задохнуться, как мышь трусливая, в погребе своего дворца.

Подождал, не скажет ли кто какого слова, но ближние его советники промолчали, ибо не о том пока глагол князя, что можно обмозговывать, и тогда Михаил Воротынский продолжил. Теперь уже о сути своего замысла:

– Стеной встречать крымцев на Оке не станем. Пусть его переправляется. Все одно помешать мы ему не в силах. А дальше так: на ту дорогу, по какой пойдут главные силы, поставим полк Правой руки. Пусть поупирается чуток, но в большую сечу не ввязывается, поначалу попятится, будто под неудержимым нажимом татар, а затем и вовсе – пятки в руки. Вроде бы в Москву побежит полк. На самом же деле, оставив не более тысячи для огрызания на удобных холмах и на переправах, уйдет во фланг крымцам и станет теснить их сбоку. Левая рука тоже фланг татарский зажмет. Окажутся татары хоть и не в крепком, но все же в ощипе. Передовой опричный полк начнет хвост татарский щипать. Да не так, чтобы легонько, а со злостью. Девлетка наверняка не захочет иметь в тылу рать русскую и пошлет тумен-другой уничтожить наших ратников, только мы и тут не станем ввязываться в серьезный бой, а тоже – в побег. Смысл в том, чтобы привести преследователей к Большому полку. Вот тут мы их встретим.

– Верно, можно будет основательно вывернуть скулы тем туменам, прыти тогда у Девлетки поубавится, – с искренним восторгом воскликнул Селезень. Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что теперь он боярин и должен хотя бы выглядеть степенным, рассудительным. Он оставался все тем же Николкой Селезнем, моментально воспламеняющимся, когда что-то ему ложилось на душу. Он не заметил даже, как посуровел челом Двужил, продолжал все так же восторженно: – Если сарацинский хан не совсем безмозглый, повернет разбойников своих. Обязательно повернет? Вот тут – под дых ему! По мордасам!

– Не гопай, пока не перепрыгнешь, – не сдержался Двужил. – Кто кому мордасы начистит, Богу одному ведомо. Пока же утихни, дай князю слово закончить.

– Да я, вроде бы, обо всем сказал, – решил слукавить Михаил Воротынский, промолчать и о переправах, и о мерах по обороне самой Москвы на случай, если Дивей-мурза разгадает его, Воротынского, замысел и посоветует Девлет-Гирею не отвлекать большие силы по мелочам, а идти, не теряя времени на Москву. Сам-то он в одном еще не определился: какую задачу поставить Сторожевому полку. Все остальное он продумал до мелочей, но посчитал не лишним послушать своих бояр и дьяка Логинова, а уж потом решить, в чем поступить по-своему, в чем согласиться с мнением своих соратников. А они молчали. На этот раз удивленные, недоумевающие. И только когда уже безмолвствовать стало невмоготу, заговорил Двужил. Пользуясь правом учителя княжеского:

– Сдается мне, до всего ой как далеко. Иль ты, князь, тронный город на произвол судьбы бросить надумал? Если так, худой ты воевода…

– Что посоветуешь? Как бывало прежде…

– Прежде ты, князь, княжичем был, дитем, теперь же – матерый воевода. Казань к ногам царевым положил. От одного этого слава тебе на веки-вечные. Иль уже считаешь, что Бога за бороду ухватил? Верхоглядством не занедюжил ли, грешным делом?

– Да нет, сердитый мой учитель, не задрал я носа. Просто пока что не все обмозговал. Надеюсь к тому же, что не пустопорожние слова от вас услышу. Особенно от тебя, боярин Никифор. Не серчай попусту, а пособи.

– Ладно уж, прости старика ворчливого, если что лишнего сказанул. А по делу если, то так: хитрить нужно с умом, не считая, будто татарва безмозгла. Один Дивей-мурза чего стоит. Да и темник ногайский Теребердей, ой, как не промах. Их шеломами не закидаешь, если еще прикинуть, что и шеломов-то у нас вдвое, почитай, меньше. Вот мой тебе, князь, совет такой: на переправах без боев не обойтись. Это – перво-наперво. Москву нельзя тоже открытой оставлять.

– Верно твое слово. Скажи только, как это сделать, чтобы двух зайцев одной борзой?

– Размести Сторожевой полк по монастырям. В Даниловом. В Новоспасском. В Симоновом. Испроси, князь, благословение первосвятителя. Вылазки оттуда делать зело ловко. Не поведет рать свою сарацинскую хан, не вытащив такие занозы. Тут и ты – в загривок. Да во всю силушку русских богатырей! Чтоб татарве тошно стало!

– Дело. Весьма разумен твой совет.

– Погоди, князь, не все я сказал. На переправах опричню поставь. Пушки для пособления. Не так, конечно, густо, но по полдюжины на каждую переправу отряди.

– Про водную рать не следует забывать, – вставил дьяк Логинов. – Не зря же лодьи и дощаники спешно ладим…

– Разумная твоя, дьяк, голова. Польза от твоей выдумки большая может стать. И урон крымцам будет, и для сокрытия хитрости нашей ратной.

Князь Михаил Воротынский не хотел растаскивать Передовой опричный полк по переправам, он считал достаточным небольшие заслоны из городовых казаков и ополченцев из приокских городов во главе со смышлеными воеводами, но совет боярина Двужила показался ему стоящим. «И в самом деле, Дивей-мурзе пальца в рот не клади».

А Никифор Двужил продолжал:

– Вестимо, весь полк по реке разбрасывать бессмысленно. Не более четверти его хватит. Пособить же опричникам могут стрельцы, дети боярские и казаки из порубежных сторож. Наказ им дать: стоять насмерть.

– Разумно ли? – усомнился сын Никифора молодой боярин Косма. – Верно, порубежники – ратники куда с добром, только кем их в лазутном деле заменить?

– Дельно, – с благодарностью оценил реплику Космы Двужила князь Воротынский не только по смыслу, но и по форме. Сам он готов был уже резко возразить Двужилу: «Порубежников не трону!» Косма же не только опередил его, но и преподал урок пристойности. Поглядел на Никифора, который все же насупился. Как же, яйцо курицу учит. Успокоил его.

– Не гневись на сына боярин Никифор, что перечит. Бога благодари, что сыном таким род твой пополнил.

– Я что? Я – как лучше. Сам, князь, прикинь, кто из нас правее.

– Сын твой прав, – ответил Михаил Воротынский и продолжил: – Возьмем казаков городовых из окских крепостей. Добровольцев ополчим. Боярину Косме Двужилу и повелим этим заняться. К полусотне опричников по две-три сотни городовых и ополченцев. Триболы им же разбрасывать. Это, боярин Косма, тоже твоя забота.

– Не ахти стойко станут, – усомнился дьяк Логинов. – Ополчение и городовые – не Бог весть какие ратники.

– Не скажи, – возразил боярин Косма. – Из рушниц да самострелов при желании быстро можно наловчиться стрелять. А если с мечами и копьями не приучены, топорами и шестоперами что не крушить поганые головы? Постоят за святую свою землицу не умением, так упорством.

– Не почует ли Дивей-мурза, что ратники аховые, не задумается ли, отчего так? – продолжал стоять на своем Никифор Двужил.

– А откуда бывалой рати взяться? – вопросом ответил Двужилу князь Воротынский. – Вся она прошлым летом в Москве сгорела. На это крымцы и рассчитывают. Им неумелость ратная не внови станет. Они тогда, еще больше себя убедив, попрут дуром на Москву… А это – на нашу мельницу вода.

– Ну, хотя бы у Сенькина брода поставить сотни две-три детей боярских, – не сдавался боярин Никифор. – Не гоже, чтоб для главной переправы не нашлось ратников настоящих. Никто этому не поверит.

– С этим, видно, стоит согласиться. Ополченцы, городовые, опричники пусть само собой, а к ним еще добавить две сотни детей боярских и казаков. Из порубежников.

– Вот и ладно, – успокоился Никифор, – Так оно верней будет. И еще одно что скажу: главную сечу сладить стоит, подальше от Оки супостатов отпустив. Верст за тридцать-сорок от святого нашего стольного града. Тогда мы двух зайцев убьем: допечем ворогов шпынянием, впору им станет хоть выть, а самое главное – перед жадными зенками басурманскими меха да злато кремлевское замаячит заманчиво. До Десны до самой, почитай, идти нужно следом, на дневной переход отстав Большим полком от Девлетки. Дозволь, князь, на Серпуховской дороге место доброе подыскать.

– А если через Коломну пойдут?

– И ту дорогу погляжу. И Боровскую. На случай, если верховье Оки изберут крымцы. И там места пригляжу подходящие.

– Тогда гуляй-город нужно держать там, откуда мог бы он ко времени подоспеть на любую дорогу.

– Место для гуляя и огненного наряда мы с Космой и Селезнем найдем. Дороги тайные в лесах прорубит Ертоул, но важно другое, чтоб брички были бы без изъяну, сбруя бы справная, да кони сытые. Это твоя, князь, забота. Либо дьяка Логинова. Нам, боярам княжеским, не гоже носом тыкать воеводу, царем поставленного.

– Сам проверю.

– И колесные пушки осмотри. Доставят если ломовозных лошадей в упряжи, их и рысью даже не расшевелишь. Лучше пару лишних в упряжи иметь, но ходких чтобы. Ногайские кони под это дело сгодятся. Это тоже, князь, твоего догляду дело. Накажи воеводе-пушкарю, чтоб готов был верст по тридцати, а то и сорока в день осиливать, А при нужде и более того.

Час да другой, стараясь не забыть самой мелкой мелочи, держали совет верные помощники главного воеводы. А когда, казалось бы, не осталось ничего стоящего их внимания, князь Михаил Воротынский попросил последнего совета:

– Государь указал мне первого и второго воевод на полки представить загодя. Сам определил лишь на опричный, на гуляй и большой огненный наряд.

– Тебе, князь, важнее всего Правая рука, как я понимаю, – первым начал дьяк Логинов. – Ему почин класть в первом бою, ему крымцев за нос водить. Вот мой тебе совет по этому полку, князь: первым воеводой полка Правой руки ставь боярина Федора Шереметева, вторым у него – князя Никиту Одоевского.

– Князя Одоевского в свой полк хотел взять…

– В Правой руке онлучшую службу сослужит.

– Принимаю.

– Меня, князь, поставь на речную рать.

– Ишь ты. Совладаешь ли? – усомнился Двужил, чем весьма смутил Логинова.

Князь, увидев это, поторопился с ответом:

– Думаю, не оплошает. Быть тебе, дьяк Логинов, воеводою речной рати. Добрых вожей подбери и – с Богом. – И почти без паузы: – Совет закончен. Теперь, засучив рукава, каждый за свой урок. Сразу же после Благовещения выступаем. Кажется, много еще до Благовещения времени, только оно ой как летит. Оглянуться не успеешь – вот тебе и марток приказал долго жить.

Через несколько дней после совета князь Михаил Воротынский еще раз, хотя всю местность у Серпухова знал хорошо, поехал в приокскую крепость, чтобы Большой полк разместить не на привычном стане, а укромно, лишь малую часть полка оставив в самом городе, но так, чтобы видимость создать такую, будто стан полковой там, где привычно ему вот уже многолетне: в городе и у Высоцкого монастыря. Правда, внес он малое изменение для людского глазу: разместить полутысячу решил на самом берегу Оки в спешно отрытых посохой бороздах с редкими раскатами для орудий и легким тыном перед бороздами.

Расчет прост: прознает Дивей-мурза, что Большой полк в Серпухове, посоветует Девлет-Гирею оставить у крепости тумен либо два, осадить, не штурмуя, а лишь встречать вылазки, всем остальным войском двигаться к Москве без остановок. Это-то и нужно. Пусть двигается. Изгоном не сможет, ибо велик у него обоз с несколькими сотнями правителей городов земли русской, советники и прислуга для самого хана, который намеревается обжить Кремль, сделав его своим ханским дворцом. В общем, времени хватит, если все продумать до мелочей, чтобы, собрав всю рать в единое ядро, двинуться за крымцами на один дневной переход до самого до того места, какое выберет Никифор Двужил для сечи.

И вот тут начнется самое важное: ударить крымцев с тыла, посечься для видимости и, отступая в полной, якобы, панике, вывести ворогов на гуляй-город. Польза двойная: тумен либо два какие устремятся за русским полком, получат изрядно по зубам, и, чтобы оправдаться перед ханом и не быть казненными за трусость, вдвое или даже втрое увеличат силы русской рати, что, вероятней всего, смутит хана. Он-то будет считать, что главные силы осаждены в Серпухове.

«Важно, с Божьей помощью, соблюсти полную тайну замысла до последнего часа, – думал Михаил Воротынский. – Найдется перебежчик, донесет хану, что в Серпухове сил – кот наплакал, все тогда пойдет юзом. Половину своей дружины во главе с Космой оставлю в Серпухове для охраны ворот и стен. В Высоцком монастыре Селезня посажу, чтоб тоже муха не вылетела без его ведома…»

И еще князь Воротынский много думал о том, как бы не подвели пушки на колесах. Не приходилось еще использовать их на столь долгом пути. И чтобы окончательно убедиться в надежности полковых, как он их окрестил, пушек, он велел добрую дюжину их беспрестанно, меняя лишь лошадей, таскать по самым ухабистым лесным дорогам целых три недели. Более того, князь не ограничивался докладом главного пушкарского воеводы, что все в порядке, огненный наряд, повозки с ядрами и зельем выдюживают куда с добром, но и самолично убеждался, не лукавят ли пушкари. Нет, и в самом деле упряжь не подводила, оси не лопались, колеса не ломались, пушкари и посоха действовали сноровисто, когда случалась какая заминка из-за худой дороги.

– Молодцом, – хвалил всякий раз князь пушкарей и посошных людишек, а в Пушкарском приказе просил, чтобы мастеров, литейщиков поощряли без скаредности, не забывали бы и подьячих, которые следят за качеством работ.

За хлопотами и заботами незаметно подкралась весна. Вот уже и Благовещение Пресвятой Богородицы на носу. Князь Михаил Воротынский – к царю Ивану Васильевичу с челобитьем:

– Дозволь, государь, мне в Коломну путь держать. Поведу, благословясь у митрополита, рать на Оку.

– С Богом. Вести отсылай без промедления, если что. Только, думаю, не пойдет сей год Девлетка, хоть и готовится.

– Пойдет, государь. Пойдет. – И добавил со вздохом: – Рати у меня маловато…

– Не клянчай. Ничего не дам. Нет у меня рати лишней.

– Что ж, на нет – и суда нет.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Смотр рати перед выходом из Коломны на большом поле в устье Северки проходил устоявшимся за десятилетия порядком (на этом настоял главный воевода), и только он один, его бояре и другие ближние соратники имели не оглашаемую цель проверить, все ли устранено из того, что было замечено неладного при первом зимнем смотре.

Довольный ладностью рати своей, отстоял князь Михаил Воротынский вместе со всеми торжественный молебен и, благословясь у архиепископа Крутицкого и Коломенского, отдал приказ полкам выступать. Каждому к своему стану. В Серпухов, в Каширу, в Калугу, в Серпейск. С выделением, как обычно, части сил своих на переправы, какими при набегах пользовались крымцы.

Ничто не выдавало того, что у главного воеводы есть на этот год свой, отличный от предыдущих лет план, что скрытно сооружены загодя станы полков вовсе в иных местах, хотя и вблизи торных дорог, но в укрытых елбанами и чащобами местах.

Первый дневной переход заканчивался, полки начали уже останавливаться на ночевку, и тут ко всем первым воеводам понеслись от князя Воротынского гонцы с повелением не медля ни часу прибыть на совет к главному воеводе. Как ни велико было удивление первых воевод полков (вчера вечером все обговорили, что же могло стрястись?), однако, никто не стал волынить, слать с вопросами своих гонцов и ждать ответного подтверждения, каждый воевода, с малой лишь охраной, поспешил на зов князя.

Удивление воевод еще более возросло, когда Михаил Воротынский, не ожидая сбора всех, приглашал немедля каждого подоспевшего в свой шатер. Более того, прибывших одновременно первых воевод Сторожевого и Передового полков позвал не обоих вместе, а поодиночке.

Князь ни с кем не советовался, только приказывал, необычно жестко и необычно кратко, как изменить маршрут, направив в прежде определенные полкам станы не более четырех-пяти сотен, но сделать это так, чтобы создалось полное впечатление, будто встал на свое летнее стояние весь полк. В проводники к новым станам давал своих бояр.

Даже Федору Шереметеву, первому воеводе полка Правой руки, с которым Михаил Воротынский был связан ратной дружбой, не раскрыл всего замысла. На вопрос боярина: «Иль задумка какая неожиданно появилась?» – ответил:

– Появилась. Только не неожиданно. Станы новые для полков с ранней весны Ертоул ладил. Они уже готовы. Пока все, что дозволяю я себе открыться. Не обессудь, дружище. Настанет час, обо всем поведаю. Поклонюсь низко, чтобы исполнил ты мною намеченное безропотно. России ради. А пока занимай стан на Наре выше Серпухова и поставь такую охрану вокруг, чтобы никто не смог перебежать к татарам, когда Девлетка подойдет.

Более долгий разговор получился с первым воеводой Сторожевого полка. И это естественно, ибо полк предстояло дробить на три части, одна из которых сядет в Симоновом, Даниловом и в Новоспасском монастырях под Москвой, вторая, с приданными городовыми казаками и ополченцами, встанет у переправ через Оку, а третья зароется в землю в устье Нары у Высоцкого монастыря.

– Рвы в рост человека чтобы были. И землянка для каждой десятки. Не один день сидеть предстоит. Месяц, а то и два. Раскаты ладить, осыпи. Чтоб все чин чином. Ертоул пришлет помощь, но не великую. У ертоульцев дел по горло. Повелю добавить еще посошных людишек.

Уточнив лишь кое-какие детали, первый воевода Сторожевого полка заверил:

– Все, князь, исполню, как велишь. Не сомневайся.

– Самое главное, хорошо это запомни, чтоб в тайне осталось, что в монастыри под Москвой ратников отрядил. Самых верных тысяцких туда пошли. Но без огласки отправь. Пусть даже все остальные ратники считают, будто весь полк на Усть-Наре и на переправах.

– Не сомневайся, князь, – заверил еще раз воевода. – Иль разумения нет у меня?

Поясно поклонившись, шагнул из шатра. Вдогон услышал:

– Зови первого воеводу Передового полка.

Князь Андрей Хованский вошел с совершенно нескрываемым неудовольствием: его, первого воеводу опричного полка, а не земского, к тому же по численности не меньше даже Большого полка, зовут после воеводы Сторожевого. Его, князя Хованского, сам государь поставил на полк, и это должен бы помнить главный воевода. Не поклонился. Кивнул лишь небрежно, с подчеркнутым высокомерием. Князь Михаил Воротынский воспринял это высокомерие с досадой, но не стал сразу же ставить подчиненного на свое место. По-доброму предложил:

– Садись, князь. Разговор долгий предстоит. В ногах правды нет…

– Верно сказываешь: в ногах правды нет, только вон сколько времени проторчал я у тебя под порогом на ногах.

Вновь пропустил князь Воротынский мимо ушей обидную реплику князя Андрея Хованского, повел разговор о деле.

– Стоять полкам в сей год наметил я по-иному. Твоему полку сработал тайный стан. Половину туда уведешь, я сам провожу, вторую половину раздели по отрядам и поставь за заставами Сторожевого полка поодаль от переправ. Верстах в пяти, а то и чуток подальше. Особенно крупно встань у Сенькиного перевоза, у Дракина брода и у Телишова…

– Мой полк Передовой, – резко возразил князь Хованский. – И не мне по оврагам сидеть или спину Сторожевого оберегать!

Не вдруг обрубил заносчивого воеводу, как заносчивы были тогда все опричники, коих царь поставил на целую голову выше земских, князь Воротынский. Помолчал, обдумывая, как ловчее ответить, чтобы понял Хованский всю неуместность пререканий и исполнял бы приказы точно и с прилежанием. Потом заговорил. Жестко, словно вбивая колья в тын:

– Запомни, князь! Я не потерплю непослушания! Не поймешь, заменю тебя Хворостининым! Ясно?!

– Меня сам государь первым поставил!..

– Ведомо мне это! Но ведомо, как и тебе, иное! Сколько крови пролилось ратников и пахарей по вине воевод, споривших перед сечами о главенстве. Так вот, я, как главный воевода окской рати, как слуга ближний государя, чин, князь, не в пример твоему, предупреждаю тебя: я подобного не потерплю! А перед государем ответ мне держать!

Помолчал, утихомиривая гневность свою, и, теперь уже мягче, вновь заговорил:

– Тебе государь наш Иван Васильевич сказывал, верно, что Девлет-Гирей замыслил и какую рать собрал на нас? Нет? Худо. Так вот, слушай: если он верх возьмет, не быть больше России. Князей и бояр русских – под корень. Воевод, кто не обасурманится, тоже – под корень. Сам в Кремле сядет, а на все наши города правителями царевичи, мурзы и князья крымские собраны. Не данницею Россию идет сделать, а ханствовать в ней. Как в свое время Мамай намеревался.

– Ну, Мамай – иное дело. Он не чингизид. Ему в Орде править не дозволено было, вот он и решил сесть на трон в Москве…

– Верно. Только и Девлетка такое же наметил, хотя он чингизид. Тогда, как он считает, Астрахань и Казань его станут, а Орда снова в Золотую превратится, вот тогда замысел Чингисхана достичь копытами коней берегов великого западного моря можно будет выполнить. Так что не только о России мечтает Девлетка, но и о иных странах, что за нашей спиной. К тому же – не одинок он. Османцы его поддерживают, генуэзцы к нему в наем идут… И вот, спрашиваю я, позволительно ли нам в такое время шапки ломать?

– Но я должен знать обо всем, что ты, князь, задумал. Иначе какой же я первый воевода Передового полка?

– Поведаю. Тебе одному из всех первых воевод. Только поклянись Богом, что никому до времени ничего не скажешь.

– Клянусь Господом Богом! Слово твое останется со мной до смерти.

Михаил Воротынский поверил клятве, хотя она исходила из уст царского опричника, а для них не было ничего святого – известно это всей земле русской необъятной. До самых до захолустных деревушек.

– Рискованно, – высказал свое отношение князь Андрей Хованский, выслушав подробнейший рассказ главного воеводы. – Очень рискованно. Но – великомудро. При малых силах самое то, что нужно. – И еще раз уточнил: – Мой полк, выходит, главный стержень замысла.

– Верно понял. Сумеешь раздразнить хана так, чтобы он на тебя хотя бы пару туменов пустил, тогда он точно в петлю угодит, сам того не заметив.

– Сделаю, князь, все, что смогу.

– И даже больше того…

– И даже больше. И то сказать: дюжина тысяч отборных ратников – не шуточки какие. А уж распорядиться им, поверь мне, я сумею.

– Ведомо то мне. Воевода ты видный, не из замухрышек. И правая рука твоя, князь Хворостинин, тоже не лыком шит. Только, князь, не забывай того, как предки назидали: не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати. И еще помни, что темники крымские и ногайские – крепкие орешки, а войско ведет не хан, а Дивей-мурза. Это тоже многого стоит. Так что в себя верь, только без верхоглядного зазнайства.

– Не любы мне, князь слова твои эти, не сосунок я в ратном деле, но на ус намотаю тобой сказанное. Только еще раз я тебе слово княжеское даю: положись на меня, как на самого себя!

Что ж, еще один верный соратник, от которого, к тому же, очень многое зависит. Если не самое главное.

Полки окские двинулись в путь лишь после обеда следующего дня. Основные их силы – тихо, глухими перелесками, с хорошими разъездами по бокам и с тылу, меньшая же часть, показная, шла обычными путями, не таясь от людского глаза, как это делалось все годы. Когда же стали приближаться к своим полковым станам, городки многолюдные проходили по два, а то и по три раза одними и теми же сотнями, стараясь делать это в сумерках. Может быть, то была излишняя предосторожность, но, как считал князь Михаил Воротынский, кашу маслом не испортишь. Он и воевод полковых сумел убедить, чтоб не спустя рукава пыль в глаза пускали. Вот те и старались.

Тем временем главные силы полков заняли свои новые станы и затаились. Станы ладные: казармы срублены добротно, хотя и из сырого леса и лишь мхом конопачены, но то не беда – не зимовать же в них; дома для воевод совсем хорошие, что тебе терема городские; коням – коновязи, сена – скирды, с избытком хватит до зеленой травы; овса – вдоволь, в высоких клетях припасенного; пушки и огнезапас к ним – под крышами – все продумано как нельзя лучше, живи, не тужи.

Впрочем, тужить времени просто не оставалось: с раннего утра до позднего вечера – и так день за днем – ратники раз за разом совершали обходные маневры по оврагам, устраивали засады, но особенно много времени тратили на отработку ложного отступления. Чтоб вполне поверилось врагу, что оно паническое.

Для русского – он же не татарин какой, не литовец и не лях, непривычно лукавить в бою. Надевает он перед сечей чистое льняное исподнее, чтобы случись рана, не было заражения крови, и стоит в бою насмерть. Если же бежать приходится, то бежит без огляду. Тогда его голыми руками можно брать. Это хорошо знали все недруги России, а сами русские ратники считали такое поведение в бою вполне нормальным. И вот недолга: воеводы учат их совершенно иному, что опричь души – посопротивляться для виду и – деру. Но с оглядом, чтоб сарацина туда приволочь на своем хвосте, куда велено будет.

Только по душе или нет такая учеба, но коль воеводам хочется, что ж не услужить. Через месяц у ратников стало получаться все ловко. Казалось, будто и комар носа не подточит, но воеводы отчего-то не отступаются, не дают передыху, муштруют и муштруют. Не ведомо рядовым ратникам, даже десятникам и сотникам, что такова воля главного воеводы князя Михаила Воротынского. Он вполне резонно решил учить и учить полки слаженным действиям по его, князя, плану, ибо вековая истина гласила: дело спорится лишь в умелых руках. Да и второй заяц убивается: не мучаются ратники от безделья в оторванной от городов и сел глухомани.

Не понимают ратники да и воеводы, что помладше, чего ради их упрятали подальше от людского глазу, еще и казаки-порубежники шныряют по лесу, для того, видимо, чтобы излавливать тех, кто намерится сбежать. А куда и чего ради бежать, если даже охота возникнет? Тихо окрест. Ни тебе рати душегубов-крымцев и ногайцев, ни даже изгоном сакмы не жалуют. Чего зря комаров кормить?

Если, однако, князь Михаил Воротынский каждодневной учебой отвлек в какой-то мере ратников от подобных расслабляющих мыслей, то каково было ему самому, если июнь миновал, неделя июля прошла, а из Степи от станиц ни слуху, ни духу? Доклады же со сторож утомительно однообразны: тишина удивительная на украинах царских. Он уже начал сомневаться все более и более, чаще вспоминать слова государя Ивана Васильевича, что вряд ли Девлетка нынче пойдет, ибо походы год за годом не в правилах крымцев. И в самом деле, если повспоминать и поразмыслить: крымцы никогда не налетали на Россию на следующий год после удачного похода, каким был прошлогодний поход Девлет-Гирея. Изрядно награбивши, они обычно жируют два-три года. Все так. Не отбросишь, однако, то, о чем извещали нойон с ципцаном, и что привез из поездки в Крым купец. Не грабежа ради готовит Девлет-Гирей великий поход. Не грабежа ради!

И все же сомнения грызли с каждым днем все сильнее и сильнее. Князь потерял сон, стал раздражительным и прилагал большие усилия, чтобы окружавшие его соратники не раскусили его душевного состояния и не впали бы тоже в тоску.

Вторая июльская неделя канула в лету, третья началась, и вот тут, когда, казалось бы, всякому терпению конец, прискакал на взмыленном коне казак-порубежник.

– Крымцы пожаловали! Передовой тумен уже под Тулой, посады пожег, а остальные еще в Поле пылят. Несчетно их. Силища неимоверная!

Эти тревожные слова гонца для князя Воротынского прозвучали пастушеским рожком, пробуждающим хозяек на утреннюю дойку.

– Спасибо, казак! Останься в моей дружине.

К вечеру того же дня – новое известие: Девлет-Гирей не осадил Тулу, а обходит ее, оставив под стенами города лишь малые силы, чтобы отбивать вылазки.

Князь Михаил Воротынский кликнул писаря и Фрола Фролова, втроем они быстро сообразили донесение государю, в котором без утайки описали силу крымскую, чтобы побудить тем самым царя Ивана Васильевича послать все же несколько полков навстречу татарам. Увы, опасное письмо возымело совершенно иное действие на самовластца. Не о полках новых он подумал, а о бегстве. Об этом рассказал стремянной Фрол Фролов, которого князь Михаил Воротынский направил в Москву с донесением и который вернулся в тот самый день, когда крымцы подошли к Оке.

– Самолично государь всея Руси принял письмо из рук моих, – с гордостью начал Фрол Фролов отчет о поездке. – Бояр тут же созвал, меня не отсылая. Ряд шел не долго. Государь не расслышал совета идти самому на Оку со своим царевым полком и ополченцами из опричников и земцев. Он повелел князьям Юрию Токмакову и Тимофею Долгорукову оборонять Москву, сам же на следующее утро выехал в Новгород.

– За полками?

– Сказывал, что да. Только у меня иная мысль. Дозволь без огляда выложить?

– С каких пор ты меня опасаться начал?

– Время, князь, такое. Самого себя теперь не грех поопасаться.

– Возможно и так, только отчего нам друг с другом лукавить? Иль жизнь не проверила нас?

– Слава Богу, – будто бы с успокоением произнес Фрол Фролов, но князя Воротынского удивило то, что не ответил стремянный на прямо поставленный вопрос, не подтвердил свою верность ему, князю. Фрол Фролов же продолжал: – Почитай, пять сотен возов с казной повез царь из Москвы. Сказывают, в Вологду обоз тот направлен. В Новгород государь взял с собой жену свою Колтовскую, сыновей своих обоих, братьев царицыных Григория и Александра. Любимцев своих, что престол облепили, тоже не бросил.

Да! Верно, что не вдруг, а с опаской Фрол Фролов выложил своему князю все это, заручившись его дозволением. За такие речи один путь – в пыточную. Откуда узнал? Отчего такую крамолу на царя всея Руси разносишь? Выходит, царь махнул рукой на стольный свой град, вполне уверенный, что Девлет-Гирей возьмет и Москву, и Кремль. Не судьба державы его волнует, о себе и близких своих его забота. Увезти казну и оголить Москву, уведя с собой отборную рать в столь опасное для России время?! Может ли после этого Иван Васильевич именовать себя царем всея Руси?! Нет! Не может! Долго молчал князь Михаил Воротынский. Очень долго. Никак не мог хоть чуть-чуть оправдать действия самовластца, Божьего помазанника. Спросил, наконец, подавленно:

– Не ложно ли все это? Может, людишки московские с перепугу навыдумали?

– Мои приятели из стрельцов Казенного двора приставлены были к казне для ее охраны. А выезд царев я самолично видел. Всех, кто с ним, запомнил. Да и брат твой, князь Владимир, получил повеление царское ехать в Новгород следом.

– Ясно. Забудем этот разговор. Девлетку встречать нужно…

– Мне, князь, что поручишь?

– Место стремянного где? Верно, возле князя. При мне и останешься.

Не скрыл неудовольствия Фрол Фролов. Он надеялся, что князь за такие важные сведения отблагодарит, пошлет туда, где можно отличиться без особого риска для жизни. Увы, этого не случилось.

У Михаила Воротынского поначалу действительно было желание послать Фрола на устье Нары в Высоцкий монастырь, но тут же отмахнулся он от этой мысли. С одной стороны он не хотел раскрывать Фролу даже частицу своего плана, с другой – опасался, не навредил бы тот делу своей шумливой неумелостью. Да и геройства от него не жди. В трудную минуту больше о своей жизни печься станет, на риск не пойдет. Ясно было князю Воротынскому, что даже об отъезде царя из Москвы, оставившим и свой стольный град, и более половины державы своей на произвол судьбы, поведал корысти ради: услужит – получит награду.

«Ничего, князюшка, нещедрость твоя тебе же недобром обернется! Двужилы да Селезень тебе милей! Меня, значит в сторону! Как аукнется, так и откликнется. Ой, как откликнется!» Фрол, хотя князь и отпустил его, медлил с уходом, решая трудную для себя задачу: покорно выйти или откровенно сказать князю, что зря тот обижает его, верного слугу, недоверием… И в этот самый момент князю доложили:

– Гонец от воеводы Сторожевого полка.

– Зови.

Несмотря на взволнованность и спешность (вошел он, не отряхнувши пыли и не отерев с лица пота, забыл даже поклониться главному воеводе), доложил гонец обо всем основательно, со своими оценками:

– Поначалу, похоже, многие тумены подвел Девлетка к Наровому перевозу. Хотел уже начать Переправу, только углядел окопы наши, подволок тогда турские пушки и – айда-пошел. Шуму много, а рать евонная поредела знатно. Увел, выходит, тумены в иное какое место.

– Лодьи наши подоспели?

– Мимо, почитай, прошмыгнули. Чуток пушкарей пощипали из рушниц и – вниз покатили.

– Стало быть, и они поняли, что не здесь Девлетка станет переправляться.

– Вестимо.

– Благодарю за весть. Передай воеводе, пусть стоит, пока я иное что не велю делать. Да пусть скажет ратникам, чтоб во рвах сидели тихо. Чего ради под пушки головы высовывать? Редкие бы лишь доглядывали, чтоб, если сарацины все же станут переправляться, не упустить бы того начала.

– Вестимо.

– Князь! – влетел взъерошенный Фрол и, прервав гонца, сообщил испуганно: – Два гонца! От Сенькина брода и от Дракина переезда!

– Зови обоих, – подчеркнуто буднично воспринял доклад Фрола князь Воротынский, как бы говоря этим своему стремянному, как нужно себя держать в этой обстановке. – Зови, зови.

Вести весьма неутешительные: два тумена ногайской конницы начали переправу на Сенькином броде, смяв невеликий заслон. Лишь лодьи разят переправляющихся, но остановить они ногайцев не в состоянии. Первые их сотни уже вышли на московскую дорогу. Ведет их мурза Теребердей.

– В моей дружине до времени оставайся, – выслушав гонца от Сенькиного брода, повелел ему князь, затем спросил второго гонца: – У вас как?

– То же самое. Дивей-мурза с туменами. Заслон побит. Две лодьи потоплены. В обход Серпухова пошли те, кто уже переправился. Мимо опричного полка, похоже, намереваются прошмыгнуть.

– Не прошмыгнут. Опричный воевода Штаден у них на пути встанет.

– Сил-то у Штадена – кот наплакал! – воскликнул Фрол.

– Достанет. Ты вот что, не паникуй, а зови первого воеводу полка Правой руки Шереметева. – И добавил: – Все идет так, словно сам Господь Бог над нами руку свою простер.

Зачем он все это сказал? Фрол не посвящен в его замыслы, и будь он даже честнейшим слугой, все едино удивился бы благодушию главного воеводы, мимо которого крымцы двинулись уже к столице России, а он довольный-предовольный. Для Фрола же слова эти княжеские – драгоценный козырь. «Запомнить это непременно нужно, – решил он про себя. – Крамольничает!» Поспешил, однако же, выполнить распоряжение княжеское.

Когда князь Воротынский получил известие о приближении татар к Туле, он повелел прислать от каждого полка младших воевод для связи, первому же воеводе полка Правой руки сделал особое повеление: поспешить в ставку лично, ибо с ним предстоял очень трудный разговор. И очень важный. Такое гонцам не доверишь.

– Что, князь Михаил, прут сарацины через переправы, а мы, сложа руки, сидим сиднем?! – не то вопросил возмущенно прибывший на зов Федор Шереметев, не то упрекнул главного воеводу по старой дружбе. – Не похоже на тебя, князь!

– Садись. Объясню все, – пригласил Михаил Воротынский Федора Шереметева, а затем повелел Фролу: – А ты покличь младших воевод, от полков которые. Как мы покончим с боярином дело, первым пусть заходит от Левой руки. Потом уж – от опричного.

– Понятно, – неопределенно ответил Фрол Фролов и с явной обидой за то, что его выставляют за дверь, отправился выполнять княжеский приказ.

– Ничего ему не понятно, – проговорил князь. – Да и тебе, боярин Федор Шереметев, воевода знатный, тоже пока ничего не понятно. Слушай меня, умоляю тебя, без возмущения. Пойми, чести ради нашей, жизни ради, России ради мои повеления. А к тебе еще и личная просьба…

– Иль не грудью встретить ворога, путь ему заступив?

– Именно, не грудью. Бежать тебе придется. Спешно выводи полк на Серпуховскую дорогу и встань у Нары на холмах. Затей сечу, но не завязни в ней. Передовых нехристей бей, а как главные силы Дивей-мурзы попрут – дрогни. Да так, чтобы поверил тебе хитрый татарский воевода, будто ты и в самом деле труса празднуешь…

– Позор роду моему. Иль ты, князь Михаил, другого на эту роль не сыскал?!

– Не сыскал. Тебе да князю Одоевскому верю, как самому себе, вот и решился на такое. А позор от потомков? Они, Бог даст, не без голов будут. Нам же с тобой сейчас не о позоре думку нужно иметь, а о том, как Россию спасти. Сил у нас супротив крымцев едва половина, грудью-то устоять сможем ли? Вот нам и следует хитрить, хитрей хитрого действовать, чтоб и голов не сложить своих, и Девлетку побить, как пса паршивого. Оттого и Богом молю, поступай так, как я велю, с полным радением, без обиды на меня, – сделал паузу, ожидая, что ответит на это Федор Шереметев, но тот молчал, и тогда Михаил Воротынский продолжил: – Бежать, однако, беги не без головы. Загодя тысячу поставь заслоном. Да не одного тысяцкого оставляй, а Никиту Одоевского приставь к нему. Вот им стоять насмерть, пока ты весь остальной полк повернешь ко мне. Я с Большим полком и с огненным снарядом следом за Девлеткой пойду, на дневной переход отстав.

– Ишь ты! Кусать, стало быть, станем, да дразнить, – вполне удовлетворенно воскликнул Шереметев. – Пусть, стало быть, он в догадках теряется, где мы и сколько нас.

– Верно. Одно прошу: лишь князю Одоевскому перескажи весь план, пусть даже тысяцкие не ведают его. Приказ отдавай в самый последний момент, что кому делать.

– Да уж само собой. Девлетка проведает о твоем плане, все вверх тормашками пойдет.

– Ну, с Богом, друже.

Князь Михаил Воротынский троекратно поцеловал своего соратника, а потом добавил:

– Убегать станешь, саадак, будто мешал тебе, брось. Девлетка узнает трофей твой казанский и возликует.

– Жалко. Красив зело.

– Не жалей. Новым разживешься. Иль его, Бог даст, вернем. Ну а если, не дай Бог, головы сложим, нужны ли будут нам доспехи?

– Так-то оно – так… Ладно, сделаю, как ты велишь.

И тут вошел Фрол Фролов. Вновь испуганный, теперь, верно, старающийся скрыть испуг.

– Гонец от князя Хованского. Опричный отряд Штадена разбит Дивей-мурзой.

– Пусть погодит. Вместе с младшим воеводой Передового полка возвернется к себе. А ты зови Левую руку.

Князь Воротынский был весьма доволен тем, как развиваются события. Еще пару дней, и крымцы, со всем обозом, со всеми царевичами, мурзами, князьями и беками поползут к Москве змеей многоголовой. Вот тогда можно будет трогаться им во след. «Не подвел бы Федор Шереметев. Ой, как много от него сейчас зависит».

Миновал день. Занялся второй. Не только воеводы, но и простые ратники недоумевали и даже возмущались бездействием главного воеводы. Но если стрельцы и дети боярские вполголоса делились меж собой заботой своей, то казаки, особенно строгановские и атамана Черкашенина, бурлили. Наседали на Черкашенина, чтобы тот сам вел их на крымцев.

– Иль сабли наши ржой съедены?! Иль руки ослабли шестоперы держать?! Давай, атаман, круг!

Атаман, как мог, успокаивал казаков, но, в конце концов, пошел на попятную.

– Вот что, други, круг я соберу после того, как поговорю с главным воеводой. А прежде с Юргеном Фаренсбахом. Он хоть и немец, но башку добрую имеет.

Фаренсбах выслушал Черкашенина с удивлением. Успокоил его:

– Главный воевода имеет свои действия. Нам если не говорит, стало быть, не желает.

– Почему – не желает?! Мы что, слепыми кошаками к нему прилипшие?!

– Спросить главного воеводы право наше есть. Можно спросить.

– Так пойдем?

– Я не имею желания. Но если вы так хотите… Полезно ли станет от нашего вопрошания?

– Еще какая польза! Чего эт мы сидим, сложа руки, когда крымцы на Москву прут?!

– У главного воеводы есть на плечах голова. А нам, как вы, русские говорите, Бог рогов не дал. А то мы очень бодливы. Князь Михаил мне известен, не любит он, как вы говорите, пустозвонных поперечников.

Выяснить, однако, что их ждет, он согласился. Велел подавать латы и меч.

Фрол, знавший и о возмущении казаков, и о том, что атаман Черкашенин у предводителя наемной немецкой дружины Юргена Фаренсбаха, не упустил случая лишний раз блеснуть своей осведомленностью и выказать преданность властелину своему. Вошел к Михаилу Воротынскому, демонстрируя великую взволнованность. Заговорил тревожно:

– Казаки, князь, бунтуют. Послали своего атамана к Юргену-немцу. Думаю, пожалуют к тебе ответа требовать, отчего Большой полк бездвижен, хотя крымцы заканчивают переправу, а передовые их тысячи уже прут на Москву.

– Ты вот что, Фрол, повели дружине моей изготовиться. Не ровен час, казаков усмирять нужда возникнет. И гонца в опричные полк пошли. Извести Хованского и Хворостинина на всякий случай.

Встретил же главный воевода атамана и начальника наемников, будто не знал, чего ради они появились в его ставке. Спросил не строго:

– Не терпится узнать, как я понимаю, когда в сечу?

– Верно, – запальчиво ответил атаман Черкашенин: – Не сидеть же, рот разинув и руки сложив, пока татары до стольного града доскачут?! Казаки мои и строгановские рвутся заступить дорогу басурманам!

– Остынь, атаман! – резко остановил Черкашенина князь Воротынский. – Выходит, ты не со спросом пришел, не мысль нужную принес, вынянчив ее, а нахрапом прешь. Так вот, слушай: сложить буйны головы лихости ради – дело не хитрое, ума много не требует, а нам с вами Россию спасать нужно, чтоб не отатарили ее сарацины! Все. Больше ничего я ни тебе, атаман, ни тебе, Юрген-витязь, не скажу. Сейчас же возвращайтесь к своим ратям и ждите моего повеления. Приставов к вам пошлю своих. Если они донесут, что вы не утихомирились, расценю это как бунт и сам поспешу с дружиной своей к вам. При нужде и опричный полк пособить попрошу. Все, идите! И поймите, не время нам меж собой распри чинить, нам на ворогов злобу копить надлежит, чтоб в урочный час каждый бы за двоих, за троих дрался!

Вошли гоголем, особенно атаман Черкашенин, а вышли, словно под ливнем побывавшие. Юрген упрекнул Черкашенина:

– Я сказал: не любит князь пустозвонных поперечников. Он имеет свой план. Он держит его в тайне. Он умный и с долгим глазом воевода. Вперед далеко смотрит. Я преклоняю перед ним колено и стыд имею, что стоял в одной строй с тобой, атаман.

Неприятен для Михаила Воротынского визит отважных соратников. Очень неприятен. Они – выразители общего мнения. Они не побоялись высказать свое недовольство бездействием рати, а сколькие тысячи молча осуждают его, воеводу главного, виня его, скорее всего, в трусости. А то и в крамоле. А что он может противопоставить этому недовольству? Раскрыть свой план? Ни за что! Дать команду изготовиться к походу? Пустое. Два часа, а то и меньше, и полк в сборе. Зачем же попусту ратников будоражить? Изготовятся быстро, потом станут ждать приказа на марш, а он, главный воевода, не сможет его отдать, пока не прискачет гонец от первого воеводы полка Правой руки, что все исполнено, как и задумано.

Полный следующий день один за другим впускали в ворота полкового стана казаков-порубежников на взмыленных конях. Князь принимал каждого сам лично, и сердце его наполнялось радостью: двинулся Девлет-Гирей по Серпуховской дороге, где лучше всего можно провести в жизнь задуманное. Наконец прискакал гонец и от воеводы Федора Шереметева. Сообщил:

– Полк встал на Наре. Передовой отряд крымцев подошел и разбит. Воевода считает, завтра на рассвете ударит Девлетка несколькими туменами.

– Дай бы Бог. Дай бы Бог.

Как ни держал в тайне свой план Михаил Воротынский, но он не был вполне уверен, что Дивей-мурза не разгадает его. И не без основания опасался: Дивей-мурза действительно начал уже тревожиться; он уже заподозрил, что не случайно русские воеводы так легко дали переправиться через Оку. Он не раз уже задавал себе вопрос, отчего все переправы, кроме устья Нары, оставались почти без рати, лишь триболы вывели из строя несколько сотен коней да лодьи потопили довольно много людей, а еще и десяток турецких пушек. Лодьи расчетливо действовали. Появлялись, когда отчаливали от берега плоты, уничтожали всех, кто на них находился, но как только пушки, поддерживающие переправу, открывали по ним стрельбу, скатывались по воде подальше от ядер. Пришлось от них отбиваться постоянной стрельбой пушек. Судя по действию лодий, русские получили весть о походе Девлет-Гирея давно и готовились к его отражению. Но почему же тогда на переправах не установили пушки, чтобы помогать лодьям? Что, ума не хватило? Не похоже. И где же русская рать? В Серпухове? В Коломне? В Кашире? Бездействуют в своих привычных станах или, как и в прошлом году, спешат в Москву для ее обороны? Не похоже и это. Дозоры, которые шныряют по всем дорогам, не встречали полков. Дивей-мурза уже послал за мурзой Теребердеем, военачальником умным и хитрым, но, главное, ногайцем, как и он сам, Дивей-мурза, оттого и пользующимся полным доверием лашкаркаши. Разговор с глазу на глаз с Теребердеем еще больше насторожил Дивей-мурзу. Теребердей, как оказалось, обеспокоен тем же. Он считал, что все идет не так, как всегда. Похоже, русские где-то упрятали свои основные силы, мелкие же отряды не стоят насмерть, как обычно бывало, а бегут в страхе.

– Остановиться бы и оглядеться, таково мое мнение. Хан примет совет, если он сойдет с твоих уст.

– Верно. Нужен серьезный разговор с ханом. Хан узнает и о твоем мнении, – ответил Дивей-мурза своему соплеменнику, и тот, вполне удовлетворенный, покинул ставку предводителя войска крымского.

Дивей-мурза, однако, не поделился с Теребердеем своим планом, который он уже выносил и который намеревался предложить Девлет-Гирею. Лишь Аллаху известно, чем бы закончился разговор крымского хана с лашкаркаши, если бы не доложили Девлет-Гирею почти сразу же, как Дивей-мурза начал говорить о своих сомнениях, что прискакал посланник от передового тумена.

– Пусть войдет, – повелел хан.

– Русские стоят на левом берегу Нары. Передовая тысяча уже напала на них.

Не сказал, что разбита в пух и прах, побоявшись вызвать этим гнев ханский и, возможно, лишиться головы.

– Разведали, сколько полков? – спросил Дивей-мурза.

– Мы взяли языка. Один полк.

– Всего один?!

– Да. Мы пытали пленного, он…

Девлет-Гирей, перебив гонца, повелел ему:

– Передай темнику нашу волю: пусть очистит дорогу. Ему в помощь мы посылаем еще тумен ногайцев.

– Велика ваша мудрость, о, великий хан, – заговорил Дивей-мурза, когда они вновь остались одни. – Два тумена лучше одного управятся с полком. Остальное войско, хан, да продлит Аллах годы вашего владычества, предлагаю разделить немедленно. Большую часть пустить на Боровск, меньшую – на Коломну. Двумя этими дорогами подойдем к Москве. С туменами по Боровской дороге пойду я, на Коломну поведет тумены Теребердей. Вам, мой повелитель, и всему обозу лучше двигаться со мной. Тумены же, посланные вами на русский полк, не шли бы в бой сразу, а лишь держали бы русских на привязи. Пусть думают, что мы выжидаем подхода главных сил. Русские воеводы не могут не знать правило великого Чингисхана, достойным потомком которого являетесь вы, великий хан: не атаковать противника, если нет у тебя десятикратного превосходства. Так мы обведем вокруг пальца гяуров и без всяких помех возьмем Москву. – Лашкаркаши сделал паузу и спросил Девлет-Гирея: – С каким крылом войска своего желаете, свет моих очей, двигаться вы с будущими управителями русского улуса Золотой Орды?

– Мы желаем одного: не бегать трусливым зайцем по дорогам, которые волей Аллаха принадлежат нам. Все! И не для того мы собрали такое войско, чтобы бежать вправо и влево, встретив на пути полк наших завтрашних рабов. Мы сметем всех, кто посмеет сопротивляться нашим туменам!

Лицо хана побагровело от гнева, глаза метали молнии. Казалось, вот сейчас хан хлопнет в ладоши, вбегут в шатер верные ханские гвардейцы, и он повелит им: «Сломайте хребет трусу!» Дивей-мурза ждал именно этого исхода, готовый принять смерть вполне уверенным в своей правоте. «Моя смерть дорого тебе обойдется, безмозглой властолюбец!» Хан, однако, принял необычное для него решение. Он, как бы с великим сожалением, проговорил:

– Мы совершили ошибку, назначив тебя лашкаркаши. Ты не главнокомандующий похода, ты – всего лишь темник. Хороший темник, и не больше.

Об этом разговоре Дивей-мурзы с ханом князь Михаил Воротынский узнает лишь через несколько дней от самого Дивей-мурзы, пока же он с нетерпением ждал новых вестей от своего соратника Федора Шереметева. И они пришли. Даже прежде ожидаемого. Тумена два или три налетело на полк, и его бегство не могло вызвать никакого подозрения. Все сделано так, как и следовало сделать.

Ликовал главной воевода окской рати. Понеслись гонцы к первым воеводам полков с приказами идти на соединение с Большим полком. Послал гонцов князь Воротынский и к воеводам большого огненного наряда, и гуляй-города.

Еще пуще князя Воротынского ликовал хан Девлет-Гирей. Гонца, принесшего весть о разгроме русской рати (гонец по повелению темников вдвое увеличил силы русских) и положившего саадак казанского хана к ногам Девлет-Гирея, назначил тысячником. Не сдерживая гордости за свое мудрое решение, хан велел позвать Дивей-мурзу, чтобы унизить того прилюдно, заставив выслушать рассказ гонца о большой победе над гяурами и самолично посмотреть на знатный трофей.

– Этот саадак казанского хана не мог носить простой воевода, – торжествуя, внушал хан Дивей-мурзе. – Мы разбили не полк, а все воинство гяуров. Путь на Москву свободен. Тех, кто остался в Серпухове, мы станем держать в осаде. Они нам не помеха.

Очень хотелось Дивей-мурзе возразить хану, предупредить, что он ошибается, и эта ошибка может обернуться большой бедой, но сделать этого не посмел. Он заставил себя промолчать. А хан, полный надежд, торжествующе повелевал:

– Завтра с рассветом идем на Москву по Серпуховской дороге. Никого не трогать, деревни и города не сжигать, пленных не брать. Отныне гяуры – наши подданные. Брать только необходимое на корм коням и для пищи моим воинам! За ослушание – смерть! Нам нужны рабы. Как можно больше рабов! Нам не нужны разрушенные жилища, запустелые пашни, бесскотные пастбища!

На десяток верст вытянулось сжавшееся было татарское войско, и поползли захватчики многоголовым чудищем неспешно, будто и впрямь нечего было ему опасаться. Хан, однако же, себя и свой походный гарем окружил внушительной силой телохранителей, его примеру тут же последовали царевичи, мурзы, князья и муллы. Но это никого не удивило (ибо так завещал великий Чингисхан), кроме нескольких нойонов и темников, которые, как и Дивей-мурза, не очень-то верили в повторение пройденного. Тем более что им постоянно доносили о множестве русских разъездов, шныряющих вокруг войска от головы до пят, а пойманные языки ничего вразумительного не говорят даже под пытками. Похоже, они и сами ничего не знают.

Да, это было именно так. Князь Воротынский еще полный день не покидал своей главной ставки, оттуда посылал он казаков-порубежников лазутить. Туда же велел присылать гонцов с донесениями.

Малая часть Сторожевого полка тоже продолжала перестрелку с крымцами, все делая так, словно противостоял разбойной рати целый полк, сам же полк не знал, что оказался в полной изоляции, что Серпухов давно обойден крымцами, а князь Воротынский специально не посылал к оборонявшимся связных, чтобы, не дай Бог, не попали бы те в руки татарские. Лишь к исходу дня воеводы на свой страх и риск отпятились от Оки и укрылись за стенами Высоцкого монастыря, и крымцы осадили его. Сил на то, чтобы окольцевать и Серпухов, у них не доставало, им было впору сдерживать вылазки из монастыря. Хану же своему они доносили (один из таких гонцов был перехвачен и под пытками признался, что именно он должен был сообщить хану), что плотно окружили крупные силы русских и не выпускают их из крепости. На это и рассчитывал Воротынский, не спешивший покидать своей ставки, где ежегодно сиживали главные воеводы окской рати.

Только поздно вечером он выехал в скрытый стан Большого полка, повелев своей дружине и отобранным порубежникам из казаков и детей боярских, чтобы те перекрывали все дороги наглухо.

– Излавливать всех лазутчиков крымских и доставлять их ко мне.

В прежней ставке он оставил несколько порубежных воевод, дабы они принимали от станиц и лазутныхдозоров донесения и переправляли ему лишь с теми, кому доверяют как самим себе. Только эти воеводы знали, когда и в каком месте будет находиться главный воевода. Это, конечно же, замедляло поступление свежих вестей, но пока еще пару суток с этим можно было мириться. Пока важно другое: пусть без сомнения крымцы двигаются по Серпуховской дороге. До самой до Пахры.

На следующее утро Большой полк наконец-то выступил, присоединяя к себе по пути полки Левой и Правой руки, который почти не поредел в первой стычке с татарами. Ратники поняли, что воеводы их хитрят, что главная сеча еще впереди, ждали ее и были готовы сложить головы без сожаления и страха ради отчизны своей, и только их воевода Шереметев был подавлен. Он никак не мог перебороть себя, ему представлялось, что обесчестил он свое доброе имя бегством. Жалел он и саадак – славный трофей славной победы. И даже добрый совет князя Воротынского: «Не куксись. Ты честно послужил деду», не подействовал на него.

Ничто не обременяло русские ратные полки, ни обоз с гуляй-городом, ни пушки, ни Ертоул, те шли своими дорогами под село Молоди, а вели их бояре князя Воротынского к выбранному княжеским боярином Никифором Двужил ом месту. Для них главным было поспеть на место к сроку и сохранить в тайности свое движение. Для этого им были выделены проводники, хорошо знающие лесные дороги, и по доброй сотне порубежников к каждой колонне, чтобы ловить возможных перебежчиков и ханских лазутчиков, если те вдруг появятся.

Особняком ото всех шел Передовой полк. Полк опричный. Тоже без обоза и пушек. Шел несколькими колоннами, чтобы, объединившись возле Пахры, ударить неожиданно по крымцам, когда те вынуждены будут скучиться перед переправой.

Девлет-Гирей у Пахры приостановился на пятый день после переправы через Оку. Времени оказалось больше чем по горло, чтобы все задуманное Михаилом Воротынским осуществить. К тому же все его соратники действовали четко и быстро. Едва лишь замыкающие части крымской рати миновали Молоди, как тут же на высоте, которую определил Никифор Двужил для гуляй-города, появился Ертоул с посохой и застучали топоры, завизжали двуручные пилы. Не заставил долго себя ждать и сам обоз с гуляй-городом. Когда же к условленному месту подошли главные силы окской рати, гуляй-город крепко, будто вросший в землю, стоял многоверстной стеной, непробиваемой для стрел.

Сам князь Михаил Воротынский лично объехал гуляй-город по внешнему обводу. Прежде он уже побывал здесь с Никифором Двужилом и согласился с его выбором, но только теперь, когда встала на холме перевозная крепость, он окончательно убедился, что лучшего места от самого Серпухова найти невозможно. Впереди – верстовое покосное поле, окаймленное густым лесом, который как бы взбирается на водоспуск, довольно крутой, возвышающийся над полем саженей на сто; гребень этот в том месте, где поставлен гуляй-город, как бы пучится высоким холмом. За водоспуском – вековые дебри с сырыми, заросшими лещиной оврагами. Два из них подходили почти вплотную к стенам гуляй-города. Напротив них и определены были въездные ворота.

Обойти стремительной конной лавой крепость просто невозможно, остается одно – бить в лоб, а здесь вся огненная мощь. Здесь, перед гуляем, все крупные деревья спилены, оставлен лишь редкий подлесок, который не укроет атакующих ни от дроби, ни от стрел, но который в сочетании с триболами нарушит стройность атаки, собьет ее стремительность. Против же обходных маневров, к которым татары, если, конечно, решат разгромить русскую рать, обязательно прибегнут, можно по оврагам посадить крепкие засады. Но об этом не сиюминутная забота. Сейчас важно татар науськать.

Позвав Фрола Фролова, Михаил Воротынский повелел ему:

– Скачи к князю Андрею. Скажи ему: с Богом.

Надежная штука гуляй-город. Сколько раз, раскинув в момент крепкие китаи из толстых досок и, подперев их бричками, встречали русичи степняков и, выдержав первый удар конной лавы, сами шли в наступление и побеждали.

Тумены Чингисхана, которые вел к Днепру Субудей, тоже споткнулись о гуляй-город, в котором засела киевская дружина. Заманенные в степь татаро-монголами дружины князей черниговского, смоленского, курского, трубчевского, путивльского, волынцы, галичане и кипчаки разбиты поодиночке собранным в кулак субудеевским войском, которое, в общем-то, по численности не превосходило русское. Погнавшихся за остатками разбитых русских дружин и остановил гуляй-город киевского князя Мстислава Романовича. Всего десять тысяч ратников три дня отбивали лютые штурмы татар, губили их сотнями.

Стрелы татарские не пробивали умело подогнанные китаи из сосновых плах, а дружинники киевских князей, стоя на бричках, метко вышибали из седел пришельцев незнаемых. Тех же, кто пробивался к стенам гуляй-города и пытался подняться на них, секли боевыми топорами на длинных топорищах, обоюдоострыми мечами и шестоперами.

Видя, что не одолеть дружины киевские, Субудей пошел на коварную подлость: отправил со своими послами окованного в цепи бродника, плененного в проводники в самом начале похода, чтобы тот уговорил русских сложить оружие и идти безбоязненно в свой Киев. Субудей обещал освободить и самого бродника, и никого из ратников не трогать. Он предлагал мир. Он заверял, что отпустит всех, кого захватили его чауши в плен. Всех до единого. Он предлагал дружбу.

Честные по природе, доверчивые русичи вышли из своей походной крепости брататься с неведомыми пришельцами и были тут же иссечены саблями. Этот урок долго помнили воеводы и дружинники русских городов и старались впредь не попадаться на удочку, однако хитрость и коварство степняков были настолько неожиданными и непредсказуемыми, что не раз еще дружины князей русских гибли напрасно, сдавали даже неприступные города, как Козельск, меньшей по силе рати.

«Нынче вы у меня попляшете под мою дудочку! – довольный полностью гуляй-городом и вдохновенностью воинов, жаждущих сечи с ворогами, торжествовал Михаил Воротынский. – По заветам чингисхановским и субудеевским бить вас буду!» Велел позвать первого воеводу Ертоула. Приказал:

– Спешно, пару часов у тебя всего времени, разбросай триболы. Саженей на полета от гуляя. Дальше не нужно. Свои бы не налетели. Два прохода с тыла оставь. Вышли туда проводников, чтобы опричному полку указали входы в гуляй.

Через два часа, когда ему доложили, что триболы разбросаны, проводники на своих местах, князь Михаил Воротынский приказал изготовиться к стрельбе пушкарям, стрельцам из рушниц и самострелов. По его расчету вот-вот должен был притащить за собой Передовой полк татар.

Так и вышло. Едва успели пушкари установить как следует свои пушки, а стрельцы разместиться на подводах так, чтобы и стрелять было ловко, и друг дружке не мешать (а плотность такая, что плечо к плечу), как появился всадник с красным флажком на копье. Помаячил не более минуты перед гуляй-городом, ускакал влево и скрылся в чаще лесной. Так было условлено подать весть, если татары гонят полк.

– Зажигай фитили! – понеслась волной команда от орудия к орудию. – Сыпь порох на полки!

Стрельцы тоже изготовились. Ратники, кому шестоперами, топорами и мечами встречать ворогов, если дело дойдет до боя рукопашкою, тоже скучились всяк против своего участка. И притих гуляй-город, творя сотнетысячную молитву: «Сохрани и помилуй, Господи! Не дай торжествовать над рабами твоими неверным басурманам. Не отврати лица своего от России православной».

Первые всадники опричного полка высыпали на покосное поле. Самые, если не знать приказа главного воеводы, трусливые. Через поле – наметом. Напрямик к гуляй-городу. И вот уже все большущее поле покрылось всадниками (добрая дюжина тысяч как-никак), стремительно несущимися к крепости на холме. Такое впечатление, будто сейчас они кинутся на штурм. Половину поля проскакал уже полк, и лишь тогда из леса вылетели первые сотни преследователей.

– Слава Богу, воронье пожаловало! – довольно проговорил Михаил Воротынский, который стоял на бричке и внимательно наблюдал за происходящим перед крепостью.

Не только неприязни ради назвал князь ногайских всадников вороньем. Они резко отличались от русской рати: вместо кольчуг или чешуйчатых лат – нагрудники из воловьей кожи, на головах – не сверкающие на солнце шеломы, а малахаи, толсто стеганные и тоже темные; кони у них темных мастей, и издали татарские всадники виделись черными, действительно, как вороны, вот народ и прилепил им кличку – воронье. Да и нравом татары вполне подходили на эту нахальную, вероломную птицу.

Опричный полк начал сплачиваться, словно готовиться к бою рукопашкою, ногайцы, уже кинув поводья на шеи тренированных своих коней, взялись за луки, еще немного, и полетят стрелы саранчевыми тучами на отступающих, стоит им лишь остановиться и дать возможность ногайцам приблизиться на полет стрелы. Вот-вот это произойдет. Вот-вот.

Гуляй-город затаил дыхание: не припозднятся ли воеводы? Впрочем, поспешность тоже не на пользу. Нужно накатить тумен ногайский на гуляй-город так, чтобы не только пушками попотчевать можно было незваных гостей, но и из рушниц и из самострелов достать. А сделать это можно лишь тогда, когда татары, которые наверняка уже увидели гуляй-город, посчитают, что русские ратники спешат укрыться в нем и что, воспользовавшись этим, можно будет ворваться в крепость на плечах бегущих. На этом и строился весь расчет. Не сплоховали бы только князья Хованский и Хворостинин да и все остальные воеводы и ратники-опричники. «Пора бы. Трубу! Трубу! – мысленно командовал князьям-воеводам опричного полка Михаил Воротынский: – Пора! Трубу!»

И словно услышал приказ воеводы главного князь Хованский: пробасила его боевая труба, в тот же миг многоголосьем подхватили трубы тысяцких и сотников, и полк, словно послушная десятка ратников, рассекся точно посредине и не веером начал обходить гуляй-город, а понесся к правой и левой опушкам, все более и более очищая середину поля – татарская лава не вдруг поняла, что произошло, а, поняв, не сразу смогла остановиться: конь, увлеченный массой скачущих собратьев, не вдруг подчинится поводу – вот в это самое время многоствольный орудийный залп осыпал ногайцев крупной дробью и ядрами, прореживая лавину.

Положение куда как неприглядное. Самое разумное решение – отступить, и Теребердей (а именно он вел тумен ногайских конников) прекрасно это понимал, но пока тумен будет разворачиваться, огонь пушек, рушниц и самострелов выбьет не одну сотню. Да и ложно отступавший полк (поздно понял это Теребердей) вот-вот скроется в лесу, и кто знает, не перекроет ли он путь отступления. Мурза Теребердей принял самое смелое решение – без остановки штурмовать гуляй-город.

– Урагш!

Еще миг и поле взвыло истошно: «Урр-а-а-гш!» и понеслось на гуляй-город, стегая нагайками своих верных коней. Грохот орудий и рушниц, густо стрелявших по несущимся конникам, утонул в тысячеголосом татарском боевом кличе: «Вперед!»

Ничто, казалось, не сможет остановить десятитысячную черную лаву озверевших людей и разгоряченных коней. Ничто!

Князь Михаил Воротынский повелел дать сигнал, чтобы ратники изготовились к бою рукопашкою. «Как сработают триболы?!» – с все возрастающей тревогой думал князь Воротынский, видя, что дроб и ядра пока бессильны против густой лавы. Они хоть и прорежают ее, но не вносят сумятицы, не сбивают темп, а это весьма опасно.

Но как только первые сотни влетели в полосу трибол, сразу же образовалась куча мала; острые шипы впивались в копыта коней, те падали десятками (щедро рассыпали триболы ертоульцы, молодцы!), новые ряды наваливались на передовые, еще не понимая, что произошло, а кони их тоже валились с раздирающим душу ржанием, бились, силясь вновь подняться, отчего триболы впивались им в бока, причиняя новую боль. Обезумевшие кони уже не думали о своих хозяевах, давили их, били копытами.

– Слава тебе, Господи! – воскликнул князь Воротынский. – Огонь, братцы! Чаще! Прицельней!

Хотя не мог не понимать главный воевода, что его крик могли услышать лишь те, кто стрелял рядом с ним.

До боя рукопашкою не дошло. Теребердей велел дать сигнал отступления.

Опричный полк все это время не почивал на лаврах. По противоположным склонам водослива ратники поспешили выйти на путь отступления ногайцев, причем князь Хованский растянул полк насколько успел, и получилось так, будто лес напичкан русскими ратниками, которые разили всадников из самострелов и рушниц, но стоило лишь ногайцам кинуться на стрелявших, как те рассыпались по ерникам и оврагам, в которые татары боялись соваться. Меньше половины тумена доскакало до главных крымских сил. Мурза Теребердей пал ниц к ногам Девлет-Гирея:

– Ты волен, о великий из великих, отсечь мою голову или переломить хребет, но русских оказалось слишком много для одного тумена. Мои воины не отступили без приказа, их храбрости можно позавидовать, но… Весь лес заполнен полками гяуров.

Хан со злостью пнул в бок мурзу Теребердея и ушел в свой шатер. Думать. Вскоре он велел позвать Дивей-мурзу и долго с ним совещался. Когда же лашкаркаши вышел от хана, то приказал всему войску переправляться через Пахру как можно быстрее и на левом берегу изготовиться для встречи русских полков.

Князь же Воротынский, как только был отбит первый штурм, велел ертоульцам, призвав им на помощь ратников-добровольцев, рыть глубокий ров перед стенами гуляй-города. Он был вполне уверен, что уже на следующий день штурм повторится еще большими силами. «Не меньше трех-четырех туменов пошлет Девлетка…»

Не приостановил князь земляных работ даже после того, как лазутчики из порубежных казаков стали присылать гонцов с вестью, что крымцы переправляются через Пахру, но дальше не идут, а изготавливаются к встречному бою. Подтвердили переход крымцев к обороне и доставленные порубежниками «языки». Князь Воротынский позвал своих бояр.

– Девлетка хочет, чтобы я по нему ударил. Стоит ли? – спросил он своих бояр и стал терпеливо ждать ответа.

Не вдруг решишься высказаться по такому трудному вопросу. Князь, понимая это, и не торопил. Пусть подумают.

– Нет! – наконец твердо сказал Никифор Двужил.

– Нет! – повторил Косма.

– Нет! – поддержал Двужилов Селезень.

– Спасибо, други. Сомнение меня было взяло, теперь вижу – зря. Дивей-мурза схитрить хочет, только не выйдет у него его хитрость.

– Не гопай, князь, не перепрыгнувши. Дивей-мурзу еще заставить нужно, чтоб повернул он на нас. Еще один полк послал бы ты, князь, травиться с нехристями. Без свемного, понятно, боя. По первоначалу ты так и сказывал: травить Правой и Левой рукой да опричниками, теперь же всего одним хочешь отделаться.

– Тогда не так ясно все было. Но подумаю. Два полка отпустить от себя – заметно сил поубавится, но и надеяться на авось, собрав под руку всю рать, тоже рискованно. А ну Девлетка плюнет на все и повелит туменам своим нестись к Москве? Пока подоспеешь, он все порушит, что за год успели люди отстроить. Может, конечно, Сторожевой полк, в монастырях упрятанный, задержать крымцев на день-другой, но может и не смочь, тогда – конец Москве. А главному воеводе такое не простится ни царем, ни людом русским. К тому же пятно на славный их род ратный. Позорное пятно. Несмываемое пятно!

Велел звать первых воевод Передового полка и полка Правой руки.

Первым прибыл воевода Шереметев. Настороженный. Опасавшийся, что вновь ему будет поручено неблагодарное для ратной славы дело, и князь Михаил Воротынский, уловивший состояние соратника, поспешил успокоить его, стал объяснять суть предстоящего, не ожидая прибытия Андрея Хованского. Начал с вопроса:

– Жаль саадака? И стыд глаза к долу клонит?

– Всем же не объяснишь, что приказ такой ты отдал…

– Объяснишь. Только повремени еще малое время. Пока же – славное предприятие тебя ждет. Вместе с опричным князем Хованским татар станешь задорить, аки псов цепных, чтоб не решились те идти на Москву, имея за спиной своей рать русскую. До тех пор станешь зубатить, пока не сорвутся они с цепи и не навалятся на гуляй всей силой.

Заметно ободрился Шереметев и, когда вошел Хованский, встретил его не потупленным взором, а светло-радостным.

Более часа князь Воротынский вел разговор с приглашенными воеводами, определяя, как ловчее вести себя. Остановились в итоге на том, чтобы каждый полк разделить на три части и клевать крымцев со всех сторон. По их мнению, такая тактика поддержит опасение крымцев, что лес напичкан русскими ратниками.

– Не забывайте помогать порубежникам лазутить, – напутствовал на прощанье воевод князь Воротынский. – Я пошлю десятка два станиц, каждое чтоб шевеление татарское мне известно становилось тут же, а наше не доходило бы до Девлетки.

– Как не помочь? Пособим. Особенно, если в переплет какой станица попадет.

– Ну, тогда с Богом.

Перекрестились на иконы, висевшие над лампадой в красном углу просторной горницы и, надев шеломы, решительно вышагали за порог.

Михаил же Воротынский, державшийся с воеводами уверенно, подпер кулаком щеку, чтоб не сникла вовсе голова, отягощенная беспокойными мыслями. Один на один с собой он мог позволить себе расслабиться, дать волю сомнениям, не сдерживать смятение душевное, ибо он прекрасно понимал, какую великую ответственность взвалил на свои плечи. Много времени, однако, чтоб хандре потворствовать, у князя просто не было, и Михаил Воротынский вновь усилием воли заставил себя думать и рассуждать. Он как бы пересел сразу в два вражеских шатра: Дивей-мурзы и хана Девлет-Гирея. И если в ханском шатре все ему виделось ясно (Девлет-Гирей в гневе повелевает навалиться на русских всеми силами и изрубить их всех до единого), то в шатре Дивей-мурзы следующие шаги крымцев представлялись не с такой ясной простотой. Сразу же возникали сомнения (какие могли быть у лашкаркаши), откуда у русских могло взяться такое большое войско, чтобы заполнить все окрестные леса? По городам российским мор прошел великий, и не так просто заменить сгоревшую в Москве окскую рать, а не то чтобы выставить новые полки. Царь Иван ни из Новгорода, ни из Пскова, ни из иных крепостей на границе с Польшей и Литвой не тронул ни одного полка, ни одной пушки. К тому же, будь под рукой у царя великая рать, он сам бы ее повел, а он зайца трусливей бежал из своей столицы. Стало быть, не верит, что можно оборонить тронный свой город. Но можно ли двигаться к Москве, оставив без внимания хотя и не так великую, но не бездействующую рать? Посады взять удастся без всякого сомнения, а вот с Кремлем, главной целью похода, посложней будет: начнешь штурмовать его, тут тебе в спину – удар…

Князь Михаил Воротынский даже воспроизвел мысленно тот разговор, который наверняка произойдет в шатре Девлет-Гирея. Дивей-мурза убедит хана повременить еще день-другой: вдруг полки русские решатся на главную битву, а если не решатся, то послать на них три-четыре тумена, остальные же силы вести на Москву. «Иного не свершится! – уверенно думал Воротынский. – Не может Дивей-мурза поступить иначе. Не может! Нужно готовить знатную встречу туменам. Чтоб отбить охоту даже мыслить о Москве».

И в самом деле, закончится бой с нехристями удачно, станет Девлет-Гирей и дальше плясать под его, Воротынского, дудку; не смажут пятки крымцы от гуляй-города, а вцепятся в него зубами, обложат со всех сторон, пойдет тогда войско крымское к столице России, и ничем ему уже не помешаешь. Такого допустить нельзя! Главное, встретить татар до того, как они приблизятся к гуляй-городу на полет стрелы и станут, кружа множеством каруселей, разить защитников крепости, особенно пушкарей и стрельцов, тучами стрел. Меткими. Очень меткими. Этого у них не отнять. На полном скаку попадают в ту часть шеи, которая не защищена бармицей. Или в глаз. «Поставить стрельцов-самострелыциков, как казак-воевода Боброк в Куликовой сече сделал? Ловко вышло тогда: кованый болт самострельный разит втрое дальше обычной стрелы, играючи прошивая кожаные татарские панцири».

Проверенный тактический прием. Он в свое время перевернул все с головы на ноги. «Золотые шпоры» – отборное рыцарское войско Франции, посланное усмирить восставших ремесленников Куртра во Фландрии, впервые в истории Европы потерпело полное поражение. Прежде такие походы рыцарей оканчивались поголовной резней черни, а тут она, чернь, вооруженная арбалетами и построенная фалангами, встретила рыцарей кованными стрелами. Жалкие крохи остались от грозного королевского войска. Лиха беда – начало. Талантливые полководцы сразу смекнули, что будущее за массированным огнем арбалетов, и битва под Кресси это подтвердила полностью: английские горожане-ремесленники и земледельцы разгромили в пух и прах цвет французского рыцарства. «Но англичане выставили десять тысяч стрелков против тринадцати тысяч рыцарей, а что у меня? Три тысячи. Против тридцати или сорока. У Боброка тоже поболее стрельцов было… А мне что, на гибель их ставить?..» Иного, однако, пути, чтобы сбить атакующий порыв крымцев, князь Михаил Воротынский не находил. «Несколько пушек поставлю по бокам и в центре. Сотни две стрельцов с рушницами добавлю! Сам их поставлю! Настоятель походной тафтяной церкви молебен отслужит…»

В последние дни июля заря от зари уже перемежается темнотой, вот и пришлось зажечь свечи, чтобы еще и еще раз вглядеться в подробнейший чертеж местности, подготовленный Логиновым лишь к позднему вечеру. Сам Логинов давал пояснения, на сколько верст тянутся овраги за кряжем, каковы берега Рожаи-речки переплюйки, что текла в четверть версты впереди покосного поля.

– Не очень великая помеха, – говорил дьяк Логинов. – Но берега топкие, тальниковые, строй смешают. Вот бы туда полк выставить.

– Полками швыряться не могу, а стрельцов поставлю там, – и рассказал Логинову о своей задумке. – Завтра же с рассветом сам выставлю их.

– Не завтра, а уже – сегодня. Только, думаю, не рано ли? Лазутчиков бы дождаться с известием, что Девлетка повернул на нас.

– Рано, это – не поздно. Ертоул шалашей понаставит для отдыха на случай задержки крымцев.

– Если возьмешь, пойду с тобой. Я на Рожайке уже побывал, быстрее место и определим.

– Хорошо. Пойди теперь сосни малое время.

Князь Воротынский тоже, потушив свечи, прилег на кровать. Перина лебяжьего пуха ласково облегла уставшее тело, дрема склонилась было над отягощенной думами головой воеводы, но тут в дверь спальной горницы постучал Косма Двужил. Вошел, не ожидая позволения.

– Извини, князь, но дело такое: сразу несколько гонцов от станиц лазутных. Гирей костры велел тушить и поднял рать. Ночью, аки тать.

– Куда? На Москву?!

– Нет. На нас. С часу на час языков доставят Казаки. И еще, князь, переметчик пожаловал. Ни с кем говорить не желает, к тебе просится.

– Давай кафтан и зови.

Перебежчик сразу же заявил, что говорить будет только наедине с князем, и Михаил Воротынский понял: от Челимбека, верного друга. Действительно, тот послал надежного слугу в самый ответственный момент.

– Нойон велел передать: хан Девлет-Гирей намерен побить тебя, князь, только тогда идти на Москву. Первыми пойдут ногайцы. Четыре тумена. Хан повелел им не оставлять в живых ни одного человека, кроме тебя и твоих бояр. Тебя и твоих бояр он казнит сам. На глазах у всего своего войска. Он его тоже ведет. Вслед за ногайцами. Все. Мне пора возвращаться.

– Передай нойону мой низкий поклон. А тебе это, – и князь подал ему кошель, полный золотыми ефимками.

«Вот тебе, свет Логинов, и рано. Не опоздать бы».

Поспешив, успели. Даже триболы разбросали по берегу Рожайки. Саженей с десяток в ширину, но густо. Сплошняком усеяна полоса острыми колючками. Успели даже отслужить молебен, и князь Воротынский сказал свое последнее слово:

– Вам, соколы, первыми встречать сарацинов! Стойте, живота своего не жалея, святой России ради! Благослови вас Господь!

Задача у стрельцов такая: встретить лаву татарскую и продержать ее, пока хватит сил, затем моментально рассыпаться по лесу, бегом выскочить к правой и левой опушкам покосного поля и продолжать стрельбу, мешая ряды ногайские, чтобы не получилось у них стремительной и стройной атаки на гуляй-город.

Не успел князь возвратиться в свою ставку, как донесся от Рожайки залп рушниц. «Простри, Господи, руку свою над соколами. Дай им силы душевной, укрепи мужеством…» Он словно находился среди стреляющих по крымцам, видел, как первые ряды стрельцов с рушницами отступили за спины своих товарищей с самострелами и торопливо засыпают в стволы мерки пороха, пыжат его, загоняют дробь – и вновь несколько шагов вперед. Второй залп. Как на тренировках. Секунда в секунду. «Молодцы!»

Почти полчаса доносились от Рожайки залпы рушниц, но вот мощь их стала заметно спадать, а вскоре слышны стали лишь одиночные выстрелы. На опушке, поначалу несмело, появились первые ногайские конники, и тут же поле стало заполняться чернотой, будто паводок нес в стремительной круговерти годами скопившуюся грязь.

Затрубили трубы, ударили бубны, беспорядочное воронье быстро начало обретать стройность, и тут от опушек, справа и слева, принялись стрелять рушницы. Не густо, но от многотысячного строя моментально отсеклись несколько сотен и стремительно понеслись на стрельцов. А те, вовсе не обращая внимания на скачущих к ним ногайцев, стреляли по главному строю. Но, заглушив полностью выстрелы рушниц, над полем взметнулось: «Урра-а-а-гш!», и конница, набирая скорость, устремилась на крепость.

Но, как и рассчитывал князь Михаил Воротынский, перейти на такой галоп, когда балдеют и кони и всадники, несясь вперед без удержу, ногайцы не успели, оттого первый же залп орудий смешал их ряды. Князь Воротынский ликовал: «Все! Отобьемся!» Не рано ли умозаключать вот эдак?

Вышло, что не рано. Опытен воевода, знает, что к чему. Да, ногайцы все же дотянулись до стен гуляй-города, заполнив ров трупами всадников и коней, дело дошло до топоров, мечей, копий и шестоперов; на этом, однако, штурм окончился: не одолели русских ратников ногайцы, валились храбрецы, пытавшиеся взобраться на дощатую стену, в ров, с размозженными головами – все выше и выше трупы у стен гуляй-города, по ним уже лезут штурмующие, им уже легче дотягиваться до верха стен, однако и пыл штурмующих иссякает, уже не подбадривали они себя истошным «Урр-аа-а-агш!», лезли молча. Только страх расправы за трусость заставляет их повиноваться приказу Теребердея.

Теребердей, воевода, коего в лоб перстом не ударишь, понял состояние своих воинов и повелел сигнальщику:

– Отступление!

Когда ногайцы попятились, князь распорядился:

– Детям боярским преследовать нехристей! Покуда возможно!

Гуляй-город выпустил несколько тысяч всадников. Князь Воротынский, проводив их, на время забыл о них: его мысли переметнулись в завтрашний день. Каким он будет? Наверняка навалится Девлет-Гирей еще большими силами. Если не всеми. Значит, не избежать сечи на покосном поле. В гуляй же отступать, если станет невмоготу. Собрал воевод.

– С рассветом встанем на покосном поле. Чуть далее полета стрелы от опушек. Чтоб не потрафить крымцам в их каруселях. Знатно было бы впереди стрельцов несколько тысяч поставить, да где их взять. Нет! – сокрушенно вздохнул. – Остается одно: все самострелы в первые ряды. Как крымцы появятся на опушках, болтами их.

– Поле и без того не даст крутить круги, – заговорил воевода Шереметев. – Самострелы – дело хорошее. Пощипают крымцев еще до рукопашки, а нельзя ли, князь, огненный наряд из гуляя выставить? Не весь, понятное дело, но добрую половину.

– Дельно. Так и поступим. Выдели по сотне к каждой пушке. Чтоб, когда до мечей дойдет, сопроводили бы обратно пушкарей в крепость. Сам гуляй-город полку Левой руки стеречь. Особенно с тыла опаску иметь. Дивей-мурза может любую каверзу выкинуть.

– Засады по оврагам посажу, – пообещал первый воевода полка. – Сотен по пяти.

– Не лишнее, – одобрил князь Воротынский. – Все остальное тоже изготовь. Сам убедись в ладности обороны. Изготовься и нас принять, если крымцы теснить станут.

Как предполагал Михаил Воротынский, завтрашний день решит судьбу противостояния многодневного, судьбу России, но он ошибался. К счастью. Ибо не устояла бы рать русская, пусти Девлет-Гирей, как ему и советовал Дивей-мурза, все свои тумены. Но хан крымский считал, что и половины сил вполне достаточно, чтобы побить неверных. Пнув сапогом Теребердея, который распластался у его ног, оправдывая неудачу свою многочисленностью русских полков, Девлет-Гирей со злобным спокойствием повелел:

– Ты снова поведешь своих трусливых зайцев на русскую крепость из дощечек. Мы даем тебе дополнительно три лучших наших тумена. Русских не может быть много! Ты это докажешь, либо погибнешь.

Дивей-мурза пытался убедить хана, что ошибочно вновь посылать не все тумены на русских, но тот отрубил:

– Ханское слово твердо, как скала. Таков наказ великого Чингисхана!

Вот и вышло так, что татары численностью немного превосходили русских ратников.

Излюбленный маневр, когда передовые конники начинают кружить круги в десятках трех саженей перед строем изготовившейся к сече вражеской рати, отчего воины гибли не десятками, а сотнями, не обнажив даже мечей, крымцам не удался. Рушницы (а их наскребли несколько сотен), самострелы и, главное, пушки колесные, стрелявшие не ядрами, а дробью, заставили крымцев изменить тактику и кинуться в атаку сразу. Сквозь тучи железных кованных стрел, сквозь секущую дробь. Они несли потери, а не русская рать.

И все же крымцы приближались стремительно. Русские полки ощетинились копьями, неся смерть первым смельчакам. Но вот то в одном, то в другом месте прорывались сквозь лес копий самые ловкие, самые сильные, и сеча рукопашкою начала набирать силу.

Не обязательно быть современником тех событий, чтобы представить, сколько богатырей с той и с другой стороны обагрили кровью нежную зелень травы нескошенной. Упорная рубка не прекращалась до самого вечера. Никто не смог взять верха. Летописец оставил беспристрастный вывод по итогам упрямого противостояния: русские полки отошли в обоз, «а татаровья в станы свои…» Что даст следующий день? Новую сечу? Но как показал день минувший, она тоже может окончиться пустопорожне. А если татар добавится? Да если еще и намного?

У главного воеводы трещала голова. Ему предстояло и приманку съесть и в мышеловку не угодить. «Не повторить ли вновь Боброка?» Великий риск. Чтобы удар сбоку имел силу решающую, нужно выводить из гуляй-города почти всю рать. Однако и крепость без обороны не оставишь, иначе маневр потеряет весь смысл. Важно, чтобы крымцы втянулись главными своими силами в штурм гуляй-города. «Порубежники пособят. Оставлю самую малость их лазутить, а остальных – сюда. Наемников всех оставлю. Упорны они. Отчаянно упорны. Может, и Ертоул привлечь? Посошников тоже. Посошники и ертоульцы топорами мастаки орудовать…» Гонцы понеслись к порубежным воеводам с приказом князя, а он сам позвал Юргена Фаренсбаха, Коркодинова и Сугорского – воевод большого огненного наряда и гуляй-города.

– Решил я завтра крымцев встретить не так, как нынче. В поле не встанем. Затемно еще уведу полки по оврагам и до срока затаюсь в чаще. Штурм отбивать вам. Порубежники еще подтянутся. Когда невмоготу станет, дым дадите. Только прошу, сигналить не вдруг. Биться до последней возможности. Но и не припоздниться. Не дай Бог, татарва за стены пробьется, великой бедой это обернется. Пойдемте, еще раз поглядим, где ловчее всего пушки расставить, как сплести ертоульцев-неумельцев с рыцарями Юргена, с порубежниками-казаками и детьми боярскими.

И вот в то самое время, когда князь Воротынский с воеводами, остававшимися оборонять гуляй-город, объезжал крепость изнутри, за стенами ее, ища удобное место для главного удара при штурме, ехал с малой охраной сам Дивей-мурза. Когда Теребердей вернулся в стан хотя и не побитым, но и не победителем, Дивей-мурза, смиренно склонив голову, попросил Девлет-Гирея:

– Изъяви милость, о великий из великих, позволь мне, рабу твоему, встать во главе штурма крепости гяуров. Завтра крепость ляжет к твоим, великий хан, ногам, а гяуров всех я порежу, как баранов!

– Да поможет тебе Аллах!

Гордый доверием хана, поскакал Дивей-мурза к гуляй-городу, не огородив себя боковыми дозорами. Никак не предполагал знатный воевода, что случится у него встреча с русскими порубежниками. Когда же он оказался в том месте, где к гуляй-городу подступал овраг и принялся прикидывать, как воспользоваться этим удобным подходом к крепостной стене, из этого самого оврага выехал один из гонцов главного воеводы, суздальский ратник Темир Талалыкин с несколькими станицами. Так два небольших отряда столкнулись лоб ко лбу.

Порубежникам, привыкшим к подобным встречам, не нужно было долго соображать что к чему, тем более численностью они превосходили врагов, татары же замешкались и оказались охваченными полукольцом, которое теснило их к крепостной стене. И тут Дивей-мурза, хлестнув своего коня камчой, вырвался из окружения и понесся прочь. Увы, далеко уйти ему не было суждено: конь пропорол копыто триболой и завалился. Всадника тут же заарканил Талалыкин.

Захваченных допрашивали, по поручению Воротынского, его бояре, но крымцы, словно сговорившись, твердили одно и то же: хотели взять языка. Двужилу же такое единодушие показалось подозрительным и он доложил об этом своему князю:

– Дозволь попытать?

– Что ж, не искренни раз. Бог простит.

Но и пытки никакого успеха не дали. Телохранители мурзы, да и сам мурза, сказавшийся рядовым воином, терпеливо сносили пытки, что еще больше убеждало Никифора Двужила, да и самого Михаила Воротынского в сановитости одного или даже нескольких из пойманных. «Не иначе, как оглядывали гуляй-город для осады и штурма», – рассудил главный воевода, а чтобы подтвердить этот свой вывод, повелел Ники-фору Двужилу:

– Пусти половину моей дружины на вылазку. Язык нужен. И даже не сотник. Знатный нужен.

– Сам поведу, – ответил Двужил. – Понятно мне, сколь важен знающий много язык.

Князь Воротынский надеялся на свою дружину и особенно на верного своего боярина, но даже он не смог представить, какая удача ждет его. Дело в том, что Девлет-Гирей, обеспокоенный долгим отсутствием Дивей-мурзы, послал к гуляй-городу тысячный отряд во главе с одним из своих сыновей – царевичем Ширинбеком. Ширинбек, уверенный, как был уверен и Дивей-мурза, в том, что русские после дневного боя зализывают раны и ни о чем больше не помышляют, не выслал впереди себя дозоры. Двужил же, даже если бы не понимал, что татары всполошились из-за запропастившегося куда-то предводителя войска, все равно выслал бы вперед и в бока дозоры, ибо, как он считал, береженого Бог бережет. От этого правила он никогда не отступал, оттого никогда не попадал в засады, сам же их ловко устраивал.

Вот и вышло, что отряд Ширинбека угодил в засаду и после короткого боя бежал, оставив более половины убитыми и плененными. В руках у дружинников оказался сам царевич. Допрос Ширинбека был очень коротким. Поначалу он надменно молчал, и тогда князь Михаил Воротынский предупредил его:

– Разве ты не ведаешь, как мы, русские, поступаем с непрошенными гостями и как царь наш жалует тех, кто встает на его сторону? Мало ли царевичей, особенно казанских, живут в почести в городах российских? Станешь упрямствовать, я вынужден буду пытать тебя, несмотря на царское твое происхождение, ответишь чистосердечно на мои вопросы, молвлю за тебя слово самому царю, да и теперь не пленником ты станешь, а гостем моим.

Минута молчания и – подавленно:

– Я скажу все. Спрашивай, князь.

– Что собирается делать дальше отец твой, хан крымский?

– Думы великого хана в голове у Дивей-мурзы, а он нынче не у вас ли в плену?

«Неужто суздалец с порубежниками его заарканил?!» – еще не веря такому счастью, все же невольно возликовал душой Воротынский. Спросил, стараясь оставаться спокойным:

– Если я покажу тебе моих пленников, укажешь его?

– Да.

Ширинбек сдержал слово, и свое разоблачение Дивей-мурза воспринял с достоинством великого. На вопрос о своих планах ответил просто:

– Я собирался победить тебя, князь, но Аллах предопределил мне иное, и сейчас не важно, как я это собирался сделать.

– Как думаешь, хан крымский Девлет-Гирей постарается тебя вызволить?

– Взял бы ты моего повелителя, – гордо вскинув голову, ответил Дивей-мурза, – я бы его промыслил, он же мною не промыслит. Он – некудышный лашкаркаши. Теребердею-мурзе войско он не отдаст, того дважды ты бил, и это станет роковым. Хан может сегодня же повести тумены обратно в Крым, чтобы вернуться через год или два. Внезапно для вас. Как в прошлом году.

Ответ этот весьма озадачил князя Воротынского. Уйди хан небитым, вновь придется трудно выставлять новые сторожи, ладить новые засечные линии, возводить новые города-крепости в Поле, ибо не дадут крымцы покоя ни летом, ни даже зимой, противясь продвижению русских в ничейные земли. И если ратники и посоха, подчиняясь повелению царя Ивана Васильевича, поедут в Поле, возможно даже на смерть, то пахари, ремесленники, купцы и иной деловой люд не очень-то расхрабрятся – кому хочется оказаться на базаре рабов в Кафе. «Не сложа руки сидеть, ожидаючи ханского хода! Не сложа! Упредить! Заставить штурмовать гуляй всеми силами! Заставить!» Легко сказать – заставить. Но как? Если, однако, очень хочется, то решение в конце концов найдется. И оно нашлось. «Объявлю о захвате Дивей-мурзы, лашкаркаши крымского войска. Радость-то великая. Пусть ликуют ратники. К хану же пошлю как перебежчика Селезня Николку, чтоб шум в стане моем объяснил, будто гонец государев прискакал, идет-де царь всея Руси с полками. Поспешает. Завтра на исходе дня здесь будет».

Сказано – сделано. По гуляю и так уже расползся слух о пленении самого главного воеводы крымцев, радостно будоража всех, но этому верилось и не верилось. Вот тут в самое время слово главного воеводы князя Михаила Воротынского. Подошел он всего лишь к одному костру, где в тесном кругу сидела десятка вместе со своим десятником и пила крутой травный чай.

– Ликуйте, соколы. У меня в руках сам Дивей-мурза. Без ратной головы остались крымцы-разбойники.

Через четверть часа весь стан русский пел песни, кричал ура. Ахнула первая пушка, вторая, третья – началась канонада, словно встречали пушкари лезущих на штурм татар. А князь Воротынский в это время говорил наедине с боярином своим Николаем Селезнем.

– Два хода нынче у хана крымского: дуром на нас переть либо через Поле бежать к себе. Вот этого никак не хотелось бы. Сколько людишек, которые срубы сторож и городов повезут в Поле, на смерть, фактически, посылать мы будем. Рати не хватит всех оборонить, ибо сохранит Девлетка свои тумены и станет противиться нам в Поле. Да и новый поход замыслит, тумены новые полча. Нам его в пух и прах разбить желательно. С Божьей помощью. Вот тогда без помех порубежье на ноги встанет. Успеет оно и окрепнуть, пока Крым снова с духом соберется. Вот этому делу тебе послужить предстоит.

– Повелевай, князь. Исполню все. Только дозволь слово свое сказать?

– Милости прошу.

– Рискуешь, князь. У тебя вдвое меньше рати, чем у Девлетки. Пустил бы от греха подальше Девлетку в свои улусы. А засеки? Исподволь станем пробиваться с Божьей помощью, да царевой волей…

– Рискую. Верно: либо пан, либо пропал. И еще одно меня мучит: как наше поражение на судьбе России скажется? Хоть и говорят с исстари, будто мертвые сраму не имут, только не верно это. Проклянут нас потомки наши, как проклинают сербы нынешние тех воевод, которые не смогли одолеть турок под Косово. Народ все помнит. Особенно, плохое. Доброе скорей забывается, когда мир и достаток. И все же я хочу сечи! Надеюсь победить!

– Что мне делать?

– Бежать к Девлетке. Так, мол, и так: в гуляе тысяч двадцать, не более, но весть пришла, что поспешает на выручку сам царь с великими полками. Стой на этом, ежели даже пытать начнут, – и спросил тревожно: – Выдержишь?

– Не сумлевайся, князь. Поверит хан.

Все вроде бы чин чином сделали, даже погоню устроили, но не вдруг хан поверил перебежчику, хотя, казалось бы, говорит он правду. Что войска мало осталось, тут и гадать нечего. Пусть не смог Теребердей-мурза посечь неверных, но если он потерял половину из каждого тумена, то и гяуров пооил достаточно. И то, что царь послал войско, что ж тут удивительного, но сам ведет то войско – это сомнительно. А боярин Николай Селезень смотрит в глаза преданно и убеждает:

– Разобьешь, великий хан, остатки и без того малой рати Воротынского, сядешь сам в гуляй-городе и встретишь царя как подобает. Когда же его пленишь, кто тебе поперек слово молвит? Престол российский твой. Кремль сам ворота отворит.

– Ты говоришь, в обозе мало войска, но почему тогда мой мурза Теребердей четырьмя туменами не смог сломать деревянную изгородь перед обозом?!

– Сам он виноват. В лоб пошел, а там пушки, там рушницы, туда все ратники сбежались со всех концов обоза. Да и рвом гуляй-город от покосного поля отгородился. Начни бы штурм он со всех сторон, взял бы гуляй как нечего делать. И не стоял бы я перед тобой, великий хан. Не хочу класть голову за изверга Ивана. Был бы царь как царь, можно было бы не жалеть живота своего, а за изверга… чести много…

Заманчиво, если не лукавит сбежавший от своего хозяина боярин. Хан для верности повелевает:

– Пусть повторит это под пыткой!

А Селезень, трусливо съежившись, затараторил захлебисто:

– Отчего не веришь верному рабу своему? Не корысти ради прибежал к тебе, а служить честью и правдой. Казнишь меня, кто больше к тебе побежит? В прошлом году не послушал серпуховчан Русина и Кудияра Тишкова, кто к тебе нынче побег? Никто. Я один осмелился.

И в самом деле, не поверил в прошлом году перебежчикам хан, а говорили они правду: князь Иван был в Серпухове с малым войском. Боясь ловушки, протолкался возле Тулы, упустил время, дал возможность князю Ивану сбежать. Кусал потом свои пальцы, да толку от того никакого. «Поверить без пытки? Заманчиво и очень опасно. Пусть его попугают как следует!» Истуканом сидел крымский хан, не отменяя своего приказа, и нукеры поняли: пора тащить из шатра русского боярина. Как только выволокли Селезня из шатра, хан сразу же заговорил:

– Мы считаем, что гяур-боярин сказал правду. Согласны ли с этим нойоны мои и темники?

Первым склонил в низком поклоне голову Те-ребердей.

– Русских, мойповелитель, многое множество…

Но его резко прервал нойон Челимбек:

– Ты, почтенный темник, говоришь так потому, что перебежавший боярин обвинил тебя в неумелом штурме. Гяуров не может быть много. Перебежчик прав. Если мы упустим время, подоспеет крепости помощь. Не придется ли нам тогда стегать камчами коней, чтобы спасти свои тумены?!

– Ты прав, нойон Челимбек! Вот наше слово: готовьте все тумены к штурму. С рассветом окружим обоз гяуров и начнем штурм.

В отличии от Девлет-Гирея, князь Михаил Воротынский не стал ждать рассвета. Как только сообщили ему, что боярин в руках у крымцев, он тут же велел всем воеводам выводить полки из крепости и выделил каждому проводника, чтобы указал тот место. Никифор Двужил и Косма эти места уже определили. Чтоб близко, но и укромно. Сигнал к действию – дым в гуляй-городе. Если же хан не поведет тумены на штурм, вестовые сообщат, как дальше поступать.

Главный воевода и верил в успех боярина Селезня, и сомневался. Однако считал, что преследовать крымцев, когда они попрут к себе, можно не только из гуляй-города. Конечно, потребуется время, чтобы вывести полки из чащоб, но овчинка стоит выделки, ибо главное на сегодня – разбить крымцев, если они навалятся на гуляй-город. «Хорошо бы со всех сторон полезли. Вот тогда – успех. Селезню тогда – великая слава!»

Юрген Фаренсбах, воеводы Коркодинов и Сигорский ни свет ни заря подняли своих соратников, расставили по местам. Особенно много хлопот вышло с посохой. Мужики понимали, что предстоит им топором не податливое дерево тесать, не пилой вжикать, а рубить живых людей, хотя и нехристей, но для них это так непривычно, что переспрашивали они одно и то же по несколько раз, определяя себе образ своего действия. Но все в конце концов уладилось, и воеводы сообщили Никифору Двужилу (а именно его оставил Воротынский за главного воеводу, наказав особенно не спешить с дымом, но и не припоздниться), что пусть татары лезут, для встречи их все изготовлено.

Двужил после этого сам поехал по всем стенам крепости, чтобы подправить, если что не так. Особенно придирчиво глядел, не оставлена ли где посоха без рыцарей-наемников и порубежников, и где замечал такое, тут же повелевал добавить опытных ратников. Еще и к пушкарям велел побольше обороняющихся – бойницы все же достаточно вольные, и если добегут до них штурмующие, встречать их тут надлежит дружно. Не успел еще Двужил закончить объезд, как наблюдатели донесли:

– Татары!

Никифор не поторопил коня, продолжал ехать шагом, словно ничего особенного не случилось. Он ждал, как дальше поведут себя крымцы, попрут через поле в лоб, как прежде уже поступали, либо начнут окружать гуляй-город в осаду. Каждый маневр вражеский определял и его дальнейшие распоряжения. Вот он и не среагировал на первый доклад наблюдателей. Новый доклад:

– В осаду, похоже, намерились. Тьма-тьмущая воронья!

«Значит, есть час времени».

Окончив объезд, поднялся Двужил по лестнице к наблюдателю. Отменное место: в середине гуляй-города почти на макушке кряжистого дуба спилены ветки и сооружена круговая площадка с перилами – во все стороны хорошо все видно. Здесь и решил Никифор Двужил остаться, чтобы наблюдать за ходом боя. А для быстрой связи с воеводами повелел прислать дюжину вестовых и сигнальщиков. Костер ладить повелел рядом, чтобы услышали костровые с голоса приказ дать дым. Крымцы действовали по вековой татарской тактике: передовыми сотнями стремительно замкнули круг, а потом уже неспешно стали подтягиваться остальные силы. Действительно, тьма-тьмущая. Выходит, все тумены послал Девлет-Гирей на гуляй-город. Это – хорошо. «Сдюжить бы с часок с гаком. Озвереют, забудут про спины, – рассуждал Двужил. – Вот тут в самый раз князю в сечу идти».

Не то, чтобы с гаком, но даже и часу не выдержали осажденные. Как ни прорежали из пушек лезущих, многим все же удавалось прорваться к стене. Встречали их дружно. Ертоульцы и посоха секли топорами руки тех, кто успевал схватиться за верх китаев, тех же, кто избегал такой участи, ратники разили мечами, шестоперами и боевыми топорами. Особенно часто мелькали в воздухе шестоперы – любо русским богатырям это тяжелое оружие, для них оно неутомительное. И все шло бы ладно, не пускай тучи стрел крымцы из-за спин штурмующих. На место срезанных пушкарями всадников вставали новые, и создавалось такое впечатление, будто без всякого толку стрельба по лучникам, их же стрелы доставали оборонявшихся.

Особенно быстро таяла посоха без щитов, кольчуг и шеломов. И все же Никифор сдерживал себя, размеренно прошагивая по помосту круг за кругом. Наконец крикнул, перегнувшись через перила:

– Дым!

У сигнальщиков факелы горящие в руках, поленья, изрядно в дегте выкупанные, уложены холмом; с четырех сторон поднесены факелы, и тут же дым пополз в небо. Поначалу медленно и тонко, но каждую минуту черный ствол жирел и высился – не увидеть его было просто невозможно.

Никифор Двужил внимательно наблюдал за штурмующими, как они воспримут дым, но те даже не обратили внимания на него. Не до дыма им, чувствуют, что еще немного усилий, и прорвутся они в крепость, где их кровожадные души вдоволь натешатся.

Первыми навалились на тылы крымцев конники опричного полка. Дети боярские из других полков тоже не замешкались. Следом и пешцы подоспели. Секли врагов первые несколько минут, как траву на сенокосе. Гуляй-город тоже ободрился. Откуда новые силы взялись у его защитников? Пушки метче ударили, рушницы скороговорней заговорили, болты каленые из самострелов роем пчелиным понеслись над головами лезущих на стену к дальним лучникам, разя всадников и коней – картина боя резко изменилась, татар обуял страх, им казалось, что сам лес преображался в ратников заклинанием неведомой силы, и хотя во многих местах крымцы пришли в себя и отчаянно рубились с русскими ратниками, но в целом удача повернулась спиной к татарским туменам.

Бой рукопашкою, однако, переменчив, а крымцев вдвое, почитай, больше, и как бы дело повернулось, еще не известно, не предприми князь Михаил Воротынский еще один шаг, ставший в итоге решающим. Своей дружине во главе с Космой Двужилом он повелел прорубаться к знамени ханскому, она в короткое время оказалась почти у цели, но гвардейцы ханские, оберегая своего властелина и его знамя, быстро сообразили что к чему и встали стеной против дружины княжеской. Не упускавший из виду свою дружину, князь Воротынский понял, что не осилит она гвардейцев хана, потому приказал князю Хованскому:

– Тысячу лучших ратников – на ханский стяг!

Нукеры не дрогнули, устилали своими трупами и трупами наседающих каждый шаг отступления, дрогнул сам хан – он, увидев, что русские ратники вот-вот закольцуют его, хлестнул коня камчой и понесся прочь в окружении двух десятков телохранителей.

Лиха беда – начало. Да еще если пример подал сам властелин. Один за другим покидали поле боя нойоны и темники, за ними тысячники, оставляя на произвол судьбы своих воинов, которым оставалось одно – отбиваться, пока есть силы, и уповать на милость Аллаха. Они и отбивались еще добрых четверть часа, но вот из гуляй-города по повелению Никифора высыпала вылазка: порубежные казаки и дети боярские да немцы-наемники. Действие предельно рискованное, ибо крепость оставалась почти незащищенной (только пушкари с посохой и ертоульцами), но это оказалось весьма кстати: крымцы сломились окончательно. Началась безжалостная бойня. Забыли, казалось, русские ратники заповеди Христовы, а старались лишь ублажить своего древнего бога Перевита о пяти головах, для которого одна утеха – кровь побежденного врага. Как можно больше его крови.

Каждая малая речушка, тормозившая паническую скачку крымцев, давала возможность русским ратникам наваливаться на них большими силами и буквально перепружать переправы трупами захватчиков.

До берегов Оки доскакала лишь малая часть совсем недавно могучего войска, а на реке их встречали лодьи и дощаники дьяка Логинова с ловкими на веслах и в стрельбе из луков пермяками. Да и погоня далеко не отстала. Каждый русский ратник мстил за веками обливавшуюся кровью и слезами от татарского беспредела Россию, за свою семью, ибо почти каждая русская семья имела свои счеты с поработителями.

Ускакавший с поля брани хан забыл о своих сыновьях-царевичах, о мурзах и князьях, которых оставил на левом берегу Протвы ожидать его победного возвращения. Вспомнил о них своевременно князь Михаил Воротынский. Повелел дружине своей и той тысяче опричного полка, которая вместе с дружиной брала ханское знамя, спешно перекрыть Серпуховскую дорогу, устроив на ней засаду.

– Не секите почем зря, – наставлял Коему Двужила и тысяцкого опричного полка Михаил Воротынский. – Лишь того рубите, кто выхватит саблю из ножен. Живыми царю нашему нужны князья и мурзы татарские. Ваш ему подарок будет. Обдерите их, как липок. Добычу меж собой поделите по-братски. В исподнем одном повезем правителей говенных! – И добавил, обращаясь лишь к одному Косме: – Боярина Селезня отыщи. Глядишь, Бог даст, жив сокол мой! Но и мертвый если, найди непременно. Домой свезем и с почестями похороним.

Обоз со знатью крымской, жаждавшей стать правителями России, захватили почти бескровно. Благоразумным для себя сочли мурзы, князья и царевичи сложить оружие, повелев то же самое сделать своим телохранителям-нукерам. Один из мурз сразу же пожелал выслужиться.

– Не казнить, а жаловать меня. Я предатель ваш вам верну, – и откинул полог повозки, где лежал связанный по рукам и ногам волосяным арканом окровавленный Николка Селезень. – Предатель казни.

Великой силой сдержал себя Косма, чтобы не срубить голову расчетливому палачу, лишь плюнул смачно в лицо ему. Выхватив засапожный нож, осторожно стал перерезать аркан.

Исполосован весь. Лицо без кровинки. Руки беспалы. Видно, саблей пальцы рубили. Да не все сразу, а поодиночке, ибо культя не ровного сруба. И каждый палец припечатан каленым железом. Селезень застонал, и Косма, погладив его по голове железной своей ладонью, попросил как можно нежней:

– Потерпи, брат, потерпи. Рассупоню сейчас и – к князю доставлю. На руках понесем.

Когда положили боярина Селезня на траву возле князя Воротынского, тот опустился на колени и молвил с жаром:

– Великую службу сослужил ты не только мне, но и всей России!

– Грозились, что вначале руки по плечи стешут, да не вдруг, а по частям, затем за ноги примутся. Болваном, мол, станешь круглым. А чтоб кровь не хлестала, прижигали отрубы.

Содрогнулись все, кто слышал тихие слова боярина Селезня, а князь процедил сквозь зубы с нескрываемой злобой:

– Жаль, сбег Девлетка-варвар! Самолично снес бы ему голову!

Фрол Фролов, подошедший в этот самый момент, чтобы сказать князю, что лекарь будет с минуты на минуту, смерил князя подозрительным взглядом своих шустрых глаз, но ни сам князь, ни Косма Двужил, ни дружинники, принесшие на мягких носилках истерзанного боярина, не заметили того подозрительного взгляда близкого княжеского слуги. Подскакал связной от воеводы Шереметева:

– Князь, воевода велел спросить, гнать ли татарву за Окой?

– Гнать! Гнать и сечь! Чтоб ни один до степи не доскакал!

С подобным же вопросом гонец от воеводы Хованского; затем воевода большого огненного наряда подступил, воевода гуляй-города – все ждали его, главного воеводы, слова, и князю Воротынскому недосуг было дальше оставаться с героем-боярином. Поручив его Фролу Фролову, ушел он с головой в воеводские заботы. В радостные заботы, но оттого не менее хлопотные, требующие полного напряжения мысли и душевных сил.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Князь Воротынский не подгадывал специально, но так получилось, что ратники возвращались в Москву в Рождество Пресвятой Богородицы. Разноголосье колокольное созывало христианский люд на торжественные молебны по случаю столь великого их праздника, однако москвичи, нарядившись празднично, заполняли не церкви, а улицы, хотя князь Михаил Воротынский не слал в стольный град вестника с сообщением о дне возвращения, город, однако же, откуда-то узнал об этом и высыпал встречать своих спасителей. Спасителей России.

Ничего подобного воевода-князь еще не видывал: Москва встречала его, Воротынского, более радостно, чем царя Ивана Васильевича – юного покорителя Казани. Под копыта княжеского саврасого коня в парадной сбруе бабы расстилали шелковые платы свои, сами же, не стыдясь греха, оставались простоволосыми. Цветы летели на него, князя, на дружину его, на всех ратников изобильно, и весь разномастный люд, от знатных до изгоев, низко ему кланялся. Священнослужители, не велев прекращать колокольного звону, тоже выходили на улицы с крестами и кадилами, чтобы благословить победителей.

Гордость за себя, за дружину свою, за соратников-соколов вольно или невольно воцарилась в душе главного воеводы. Вместе с тем гордость законную, заслуженную подтачивала непрошенная тревога, отравляя безмятежную радость. Да, все складывалось не так, как мыслил князь Михаил Воротынский. Верно, победа знатная, чего греха таить, но он – воевода, выполнивший лишь с честью царский урок, не ему почести царские, а самому государю. Так велось на Руси издревле: торжественный колокольный звон разносился по всей необъятной России в честь великих князей, в честь царей-самовластцев. Сегодня же колокола пели свою торжественную песнь в честь его, служилого князя, хотя и знатности великой, но все одно – слуги царева. Это было необычно, оттого и вызывало беспокойство, совершенно, казалось бы, лишнее в такой праздничной радости, ложкой дегтя, портившей бочку меда. Отделаться, однако, от тревожности, от непрошенной тоски сердечной князь не мог. Как клещ вцепилась она в душу.

Еще более неуютно почувствовал бы себя победитель Девлет-Гирея, знай он, что колокольный звон, начавшийся по повелению царя в честь славной победы еще два дня назад, волнами, как от брошенного в воду камня, покатился по русской земле, и, к досаде Ивана Васильевича, в торжественных службах славили не только царя всея Руси, но и князя-воеводу Михаила Воротынского. И как чудилось Ивану Васильевичу, имя слуги его, раба его, произносилось более торжественно.

Видит Бог, Михаил Воротынский не хотел этого. Донести царю весть о победе послал он боярина своего Коему Двужила, имея две мысли: царь на радостях может пожаловать Коему более высоким чином, чего тот, конечно же, заслужил; но главное, посылая своего слугу, князь как бы подчеркивал, что считает победу над крымцами не своей заслугой, а заслугой самого царя, он же, воевода, раб царев, лишь выполнил его волю.

Косма Двужил, однако же, доскакал только до Москвы. Разрядный приказ, князья Юрий Токмаков и Тимофей Долгоруков, коих царь оставил оборонять стольный город и кои теперь не хотели быть обойденными, перехватили вестового княжеского и отрядили в Новгород своего: князя Ногтева и сановника Давыдова. Два саадака и две сабли Девлет-Гирея, которые вез Косма в подарок царю от имени своего князя, передали Давыдову и Ногтеву и научили, с какими словами надлежит вручить сей трофеи Ивану Васильевичу.

Государь с великой радостью принял подарки и выслушал здравицу в честь его, царя всея Руси преславной победы, осыпал милостями вестовых и тут же повелел бить во все колокола, петь молебны три дня. Сам же, не медля ни часу, стал собираться в Москву.

Неподсудны слугам царевым поступки их властелина, но на сей раз уж слишком откровенно разошлись слова Ивана Васильевича с делами его. Выходило, что не ради ливонцев и шведов сидел он в Новгороде, а по трусости своей, из опаски оказаться в руках Девлет-Гирея. Теперь он спешит в свой стольный град принимать благодарность народную за великую победу, им одержанную.

В церквах же не обошли вниманием само воинство, воевод его славных, но, главное, князя Михаила Воротынского. С клиросов возвещали ему многие лета, о чем услужливые наушники царевы тут же его уведомили.

Царь проглотил досаду, не запретил церкви славить героя-воеводу, поопасался, видимо, осуждения народного. Он вполне понимал, что вот так, сразу, опалить князя Воротынского даже ему, самодержцу, кому волей Бога вручена жизнь подчиненных, коих волен он казнить и миловать, а ответ держать лишь перед Всевышним, несподручно в сей торжественный для России момент. «Подумаем. Прикинем. Найдем путь урезонить зазнайку!» – распаляя себя, грозился Иван Васильевич.

Князю же Воротынскому было не до зазнайства. Менее недели он, помиловавшись с женой и поласкав сына с дочерью, да и то отрываясь на дела порубежные, велел седлать коня себе и Фролу с малой свитой. Подался во владимирские леса, где рубили город-крепость Орел. Разослал он и своих бояр, князя Тюфякина, дьяков Ржевского, Булгакова и Логинова по всем тем местам, где либо уже были готовы сторожи, либо рубились. Наказ один: начать немедленно сплавлять их по рекам, везти обозами.

– Самое выгодное время! – внушал он своим соратникам. – До зимы мы просто обязаны встать на всех новых засеках.

Спешил он еще и потому что хотел подчеркнуть этим будничность совершенного им: царю празднества и вся слава, а не ему, слуге цареву. Ему, князю-порубежнику, Приговор думы исполнять со рвением.

И вот в то самое время, когда вожи первых десятков плотов оттолкнули их от берега, когда первые десятки обозов потянулись по лесным проселкам на юг – в это самое время царский поезд все более приближался к Москве. Хмурость не сходила с лица Ивана Васильевича, и вся свита трепетала, понимая, что вот-вот разразится гроза, но не зная, кого та гроза опалит. Непредсказуем самодержец. В том, что холодно его встретили Торжок и Тверь (они не забыли изуверства царева, залившего кровью эти города, особенно Торжок), царь может обвинить кого угодно.

Притронники царские старались вовсю, чтобы стольный град встретил государя своего невиданным доселе торжеством, гонцы челночили, загоняя до смерти коней, между поездом и Кремлем, и все, казалось, сделано угодниками, все предусмотрено…

Увы… Первый, тушинский блин оказался комом. Нет, дорога, по которой ехал царский поезд была и многолюдная и ликующая, но многолюдье то состояло в основном из сановников московских, дьяков и подьячих, писцов и иных всяких клерков, да еще ратников, а за разнаряженным, радостно вопящим славу царю-победителю служивым людом, за ратниками, сверкающими парадными доспехами, тонюсенькой полоской стояли простолюдины, которые хотя и славили царя Ивана Васильевича, но со снисходительными улыбками на лицах. Не мог этого не заметить царь, и чело его стало еще хмурей к страху приближенных.

Иван Васильевич даже не остановился принять от тушинцев хлеб-соль, будто не заметил сверкающих самоцветами на бархате и камке жен и знатных их мужей, склонившихся в низких поклонах. В Москве – второй блин комом. Колокола трезвонили и радостно, и торжественно, народ густо толпился на улицах, однако радость москвичей весьма сдержанная. Лишь служилые, как и в Тушине, горланят безудержно, и этим, увы, подчеркивают сдержанность простолюдья.

Не так встречала Москва его, юного царя, когда въезжал он в свой стольный град покорителем Казани; не так ликовала престольная даже после очередных побед над ливонцами, побед не столь знатных для России. Не так…А тут еще вкрадчивый голос наушника:

– Бают, князя Воротынского знатней встречали. Платы под копыта стелили. Сам же он на белом коне гарцевал аки князь великий либо царь.

Промолчал Иван Васильевич. Не снизошел даже до кивка доброхоту-шептуну.

Митрополит с епископами, бояре, князья, дьяки приказные, воеводы знатные встретили Ивана Васильевича хлебом-солью у Казанского, как его стали называть обыватели, собора, подчеркивая этим сопоставимость покорения Казани с победой под Молодями. От имени воинства его приветствовали воеводы Андрей Хованский и Федор Шереметев. Поясно поклонившись, они поочередно, от опричнины и от земщины, поздравили государя с великой победой над ханом крымским, разбойником безбожным, змеем многоголовым. Эти бы слова, да из уст князя Воротынского! Иван Васильевич, однако, не снизошел, чтобы нарушить торжественность встречи выяснением, отчего не главный воевода окской рати держит речь.

– Колоколам звонить три дня! А мы почестный пир пировать станем. Ты, князь Андрей, за единый стол со мной. По правую руку.

Вот это – честь! Князю бы Воротынскому сидеть по правую руку государя, но он, гордец, даже царя не соизволил встретить. Будто сторожи не подождут пару или тройку недель. А сам царь не спрашивает о нем, знает, стало быть, где ближний его слуга. Или осерчал сильно. Тогда – не жди добра.

Царь же, вошедши в свои хоромы, первым делом велел позвать тайного дьяка. Встретил его в комнате перед опочивальней. И сразу:

– Где князь Воротынский? Михаил?

– Сторожи и города в Поле двинул. Чтоб, значит, на хребтине остатней рати крымской, как сказал своим товарищам и своим боярам, зубами вцепиться. Намертво. Навечно.

– Веришь? Говорить можно одно, даже делать одно, а думку иметь совсем иную. Лукавит, считаю. Не в сговоре ли с Девлеткой-разбойником?

– Воля твоя, государь. Тебе видней. Не мне, рабу твоему, учить тебя…

– Не виляй! В оба гляди за князем! Но особенно за его боярами! Через них он, если черное в сердце имеет, действует. И слуге его ближнему, твоему человеку, как его?..

– Фрол Фролов.

– Фролу этому самому скажи: близко его дворянство. Я позову тебя, когда настанет время полный донос донести. Все изготовь загодя. И запомни, не князь Михаил сечу выиграл, а князь Андрей. Не опричный бы мой полк да не наемники мои, рыцари немецкие, сидел бы Девлетка давно в Кремле. Сегодня же об этом исподволь молву пусти. Среди моих придворных поначалу, а уж затем и по всей Москве. Во все, мол, дырки совал опричников, чтоб сгубить полк, только не удалась ему гнусность эта – полк из всех сечь выходил победителем. И у Молодей лишь стойкость немцев-витязей да храбрость опричников принудили главного воеводу пустить в сечу Большой полк и все остальные полки.

– Понял я, государь. Благослови обо всем позаботиться.

– С Богом.

Нужда у царя в князе Воротынском отпала. Крымцев он разбил так, что десяток, а то и более лет не сумеют они ополчиться для большого похода. Ни людей, ни денег не хватит. Даже если Польша с Литвой и Турция станут помогать. Надолго успокоятся южные украины, а за это время укрепиться на них можно будет отменно, далеко продвинуться в Дикое Поле. Тем более, что Приговор думы есть, зачин сделан знатный князем Михаилом Воротынским, дальше и без него дело пойдет. Пусть не как по маслу, но все едино – ходко. Найдутся добрые исполнители. Из тех, кто далек по крови от трона. Владимировичей же всех нужно – под корень. Всех до единого. А уж князя Михаила – во что бы то ни стало.

Вошел, низко склонившись, князь Афанасий Вяземский:

– Время, мой государь, идти на пир. Вели переодеваться.

На том пиру, на котором царь щедро жаловал на радостях и достойных, и едва причастных к славной победе, зато угодников, не обошел вниманием и своих любимцев, ни за что, ни про что, а так, по случаю, про князя Михаила Воротынского государь даже словом не обмолвился; честил только князей Хованского и Хворостинина, Юргена Фаренсбаха, Коркодинова и Сигорского, то есть только тех воевод, кого сам определил в окскую рать – так вот тот пир почестный в первый же день перерос в скоморошеский загул; и оно бы, конечно, ладно, пусть пьет царь-государь в удовольствие свое, но беда-то в том, что под пьяную руку начал он новые казни, да такие, что уму непостижимо: сажал на колы, зашивал в медвежьи шкуры и травил псами, поджаривал и, насладившись мучениями и кровью несчастных, вновь пил и скоморошничал.

Примолкла в ужасе знатная Москва. Уныло во дворцах. Робко. И вот в эту самую робость приехал князь Михаил Воротынский из владимирских лесов. Вдохновенно-радостный. Работа у посохи спорилась, обоз за обозом тянулись к местам сплавов, а плоты шли один за другим на юг. Отступили у князя на задний план все тревоги, касаемые возможного царского неудовольствия, радение простолюдин, понимающих, что вершат они великое для России дело, передалось князю, и все остальное, не касаемое обустройства порубежья в Диком Поле и на Волге, казалось Воротынскому мелким, суетным, не достойным того, чтобы придавать им какое-то внимание.

Увы, Москва с первого же дня возвратила его в мир интриг, злобства и вероломства. Поначалу шло все как нельзя лучше: приласкавшиеся жена, сын и дочь, светившаяся радостью дворня, затем баня с дороги, с привычным напоминанием мамки-ворчуньи: «Банника не забудь самолично ублажить», и торжественный обед, на который подоспели брат Владимир и Федор Шереметев.

Князь Михаил Воротынский сразу заметил, что веселость гостей деланная, пробивающаяся сквозь глубокую печаль. Но делу время, а потехе час, решил поэтому Михаил Воротынский не торопить события: настанет час, и гости сами поведают о своих заботах. Впрочем, он уже понял, что гости кручинятся не столько о себе, сколько о нем, хозяине, и та тревога, которая влезла в душу в радостные минуты встречи с ликующей Москвой – та тревога, пока еще безотчетная, только теперь с большей силой, прищемила сердце.

Первый тост. Хозяйка, нарядная, в камке узорчатой, золотом и серебром шитой, поднесла гостям кубки с вином заморским. Князь Владимир высоко поднял бокал.

– С превеликим удовольствием осушу кубок сей зелена вина за спасителя России. Пусть завистники шепчутся, будто победу ковал опричный полк князей Хованского и Хворостинина, но им не оболгать правды…

– Постой, постой. Что говоришь такое?!

– Да, князь, он прав, – подтвердил Федор Шереметев. – Не только в Кремле об этом перешептываются, но вся Москва перемалывает напраслину, удивляясь, веря и не веря слухам. Обо мне же говорят, что припустил я от татар будто заяц трусливый, саадак даже потерял.

– От кого пошло? Не от князя Андрея, это уж – точно. Он сразу же по выходе из Коломны узнал мой замысел и одобрил его, хотя и с опаской. Не сам ли государь?

– Сказывают, что сам. Через тайного дьяка своего. Заревновал. Как бы слава, ему единственному принадлежащая, тебе не досталась.

В общем, не обед торжественный начался, а головоломка со многими неясностями. Гадали, с кем и как себя вести, намечали общую линию поведения, которую под конец обеда князь Воротынский определил так:

– Станем делать свое дело. По чести и совести служить государю и отечеству. Что на роду написано, того не миновать.

На следующее утро князь собрался было на думу, но Фрол отсоветовал:

– Никакой думы, князь, вот уже более недели нету. Государь празднует разгром Девлетки.

Что ж, выходит, можно день-другой побыть дома. С детьми, соскучившимися по отцу, с женой-ладой, ласковой и заботливой. На большее он не мог позволить себе расслабиться: он считал непременной для себя поездку к казакам понизовским ватажным, чтобы окончательно сговориться с ними и о земле, и о жаловании, выяснить, в чем они нужду имеют, сколько леса потребно, чтобы дома новые срубить тем, кто станет царю служить, чтоб сторожи поставить стойкие да крепости атаманские возвести. Время здесь особенно поджимало. Упусти его – трудно будет наверстывать. На Россию теперь Девлет-Гирей не пойдет, тут к ворожею ходить не нужно, а казаков приструнить, чтоб на цареву службу не переметнулись, а стояли бы, как и прежде, между Крымом и Россией, не принимая никакого подданства, на это у Тавриды силенок хватит. Не протяни, выходит, казакам сейчас руку свою Москва, Таврида протянет. «Перегожу малый срок, авось кончит царь куролесить и злобствовать, поутихнет. А нет, все одно поеду в Кремль. Испрошу дозволения ехать в ватаги казачьи с зельем, с рушницами, с пищалями и с самострелами…»

Так, однако, получилось, что на закате солнца оповестили князя Михаила Воротынского, чтобы завтра после утренней молитвы прибыл бы он к государю. Не порадовала эта весть князя, а встревожила еще больше. Конечно, для порубежного дела – отменно. Нужда есть о многом поговорить спешно, но откуда царь узнал, что он, князь, приехал домой? Никого не оповещал он о своем прибытии, только за братом и за Шереметевым Фрола посылал. «Выходит, самовластцу известен каждый мой шаг?! Но кто же тогда доносит? Шереметев не мог проговориться, тем более свероломничать. Кто же тогда? Конечно, Фрол! Никто кроме него дворца даже не покидал. Но, может, кто тайно?» В общем, не пойманный – не вор. И все же князь Воротынский решил еще более осторожно вести себя с Фролом Фроловым. Если, конечно, царь на Казенный двор не отправит, оковав.

Вопреки ожиданию, Иван Васильевич встретил слугу своего ближнего весьма радушно. Посадил на лавку, устланную мягкой узорчатой полавочницей, осведомился о здоровье, о жене и чадах, затем заговорил с грустинкой в голосе:

– Ума не приложу, чем отблагодарить тебя за службу ревностную. Чин твой в вотчине моей самый высокий – ближний слуга государев. Вотчина есть. К трети Воротынска, от отца наследованной, еще жаловал я тебе Новосиль. Что еще? Поклон мой прими и ласковое слово, воевода славный.

«Не густо, – ухмыльнулся про себя князь Воротынский. – Не густо. Стало быть, и в самом деле прогневался самовластец. Жди, выходит, опалы». Но, ответив поклоном на низкий поклон царя, заговорил о делах порубежных:

– Сторожи и воеводские крепостицы, да Орел-город – в пути. Стрельцы, дети боярские – с обозами. Дома для них рублены, ставить же им самим, где кому любо. Землемеры с ними. Оделят пахотной и перелогом, как в Приговоре думном и по твоей, государь, воле. Меня же, государь, отпусти к казакам ватажным с зельем и огненным нарядом. Мыслю на Быстрой и Тихой Сосне побывать, на Воронеж-реке, на Червленом Яру, по Хопру и по Дону проехать.

– Иль мы не посылали казакам пищали, рушницы и зелье в достатке? Иль не передали им, что беру я их под свою руку?

– Они, государь, и стоять против Девлетки стояли, и гонцов ко мне слали, лазутя крымцев, теперь твое ласковое им слово ко времени бы. Порасспросить еще хочу, в чем нужду имеют, леса сколько, утвари какой. Девлетка пригрозит купцам своим, чтоб те прекратили торговлю с ватажными казаками или станет ласками приманивать ватаги к себе, задабривать всячески, вот тут бы нам не припоздниться: купцам охранный путь туда проторить, с жалованием определиться окончательно. С землей. Нужда в моей поездке, государь, большая. Купцов двух-трех возьму, дьяков пару из Разрядного приказа да и из Пушкарского, землемера, а то и двух. Путь долгий. Здесь князь Тюфякин останется, имея под рукой бояр моих для рассылок, чтоб нигде никакого тормоза не случилось с обозами да плотниками.

– Поезжай, Бог с тобой, – будто через силу выдавил Иван Васильевич. – Не мешкая, собирайся.

– На исходе зимы ворочусь.

С тяжелым сердцем поехал князь Воротынский в свой дворец, не навестив даже Разрядный и Пушкарский приказы. У него зародилось подозрение, что передумает царь отпускать его в дальнюю поездку. Чего-то испугался. Не измены ли? Жди тогда оковы и Казенный двор. В лучшем случае – Белоозеро. Поделился своим опасением с женой, она, однако, не разделила его тревоги. Успокоила. В то же время посоветовала:

– Бог даст, обойдется. Ты возьми, да не езди в Поле. Худо ли тебе дома? Или я не ласкова? Или дети обижают? Или слуги бычатся? Тогда и Иван Васильевич подозрение отбросит. Пошли Двужила, а может, еще и Логинова с ним.

– Оно, конечно, можно было бы и не ездить самому, только уж дело больно стоящее. Казаки – сила. Если все под цареву руку встанут, порубежье превратится для крымцев в крепкий заслон. Не гоже княжеским боярам, а не цареву с казаками речи вести. Не гоже. Ну, а гнев царя? Неужто не ясно ему, чего ради я живота своего не жалею, о покое своем мысли даже не держу?

– Гляди тогда сам. Я стану Пресвятой Богородице молиться, чтоб заступницей перед Богом за тебя выступила, сохранил бы Бог тебя и помиловал.

Он тоже надеялся на Божью справедливость. До Бога, однако, далеко, а до самовластца лютого – рукой подать. Оттого перед самым отъездом в Поле решил сына наставить на жизненную стезю. Поопасался не припоздниться бы ненароком. Пусть княжич знает что к чему и впросак не угождает по неведению и простоте душевной, по честной натуре своей.

– Ты, княжич, уже не дитя малое. От наставников твоих знаешь, что мы – Владимировичи, род наш славен ратной славой и имеем мы полное право сидеть на троне державном. Но Бог судил так, что Калитичи его под себя приладили. Иван Калита расширил и возвеличил Москву, то скупая земли боярские и княжеские за деньги, от дани татарской утаенные, то по хитрости и коварству множился. Потомкам своим оставил он сильное княжество, и те, с Божьей помощью, смогли еще более укрепить его, сделать центром России. Державным сделать. Такова воля Божья, и не нам с тобой, сын мой, вступать в спор с этой волей. Был случай, когда все могло измениться, послушай я с дядей твоим, князем Владимиром, князей Шуйских, протяни им руку, но я, помня наказ отца, в темнице перед кончиной сказанный, служить без изъяну царю и отечеству, не посмел изменить самовластцу. К горю России сбылось предсказание Шуйского-князя. Гибнут знатные княжеские роды под плугом глубоким и кровавым. Подошел, похоже, и наш черед. Оклеветали меня, по всему видно, приспешники царевы, ибо слава победителя Девлетки им поперек горла. Так вот, если нам Бог сулит попасть в руки палачей государевых, встретим смерть, как и подобает князьям. Достойно. Без позора. Если же тебя минует сия горькая участь, умножай ратную славу рода нашего, служи царю безропотно, на трон его не прицеливайся. Но тебе еще и особый наказ: держись Шуйских. Они, как и мы, – перворядные, род их тоже державный, не грех оттого идти с ними рука об руку. Тем более что Шуйских числом поболее, чем Воротынских. Все понятно?

– Да, отец! – взволнованно воскликнул княжич. – Клянусь, чести родовой урона я не свершу!

Княжич склонился в низком поклоне, отец прижал его, юного, крепкого телом, к своей все еще могучей груди, и замерли они в блаженном единении. Они еще не хотели верить в то, что прощание их сегодняшнее – прощание навеки. Но так было предопределено им судьбой. Царь Иван Васильевич не мешал князю Михаилу Воротынскому до конца его поездки к казакам, но Фрол Фролов слал отписки тайному цареву дьяку каждую неделю. Оповестил Фрол тайного дьяка и о том, что возвращаться князь намерен через Новосиль и Воротынск. Казалось бы, естественное желание княжеское побывать и в жалованной вотчине, и в наследственной, но именно эта весть подтолкнула царя Ивана Васильевича к скорейшему исполнению своего кровавого замысла по отношению к воеводе, ставшему ему обузным.

Может, опасался царь, что князю Воротынскому легко будет бежать из наследственной вотчины (там все знакомо, все слуги поддержат своего властелина, дружина, которая теперь под рукой у Шики, не заступит ему пути), чего ж не последовать примеру князя Андрея Курбского, князя Дмитрия Вишневецкого и других иных сановников и воевод, коих царь почитал предателями, но которые, служа усердно царю и отечеству, не желали подвергать себя злобному своевласхию самовластца. Только такая опаска вряд ли была у Ивана Васильевича. Разве он не понимал, что князь Воротынский не сбежит? Важно иное: слава героя-воеводы, крепкого умом и духом, выше его, царя, почитаемого простолюдьем, угрожает трону и единовластию. Вот почему судьба князя была решена окончательно.

Собственно говоря, она была решена уже давно. Еще когда Иван Васильевич определял, какие знатные роды российские должны исчезнуть с лица земли русской, и понятно, князья Воротынские, потомки святого Владимира, значились не в последних рядах. Лишь по нужде царь Иван Васильевич держал князя Михаила у себя под рукой. Теперь такой нужды не стало. Усилиями самого же князя Воротынского, его ратной умелостью и радением. А Воротынск был хорошим предлогом. Посылая туда своих людей, чтобы оковать князя-воеводу, он мог оправдать свои действия тем, что, якобы, князь намерился бежать в Ливонию, предав его, царя всея Руси.

Еще царь велел оковать и пытать дьяка Логинова, бояр княжеских Никифора и Коему Двужилов, Николку Селезня, купца из Воротынска, ездившего в Тавриду для поддержания, якобы, крамольных княжеских связей; а всю старую дружину князя отправить во главе с Шикой в Сибирь, промышлять соболя и иного какого пушного зверя. Без права возвращения. Пригляд за ними поручить Строганову.

О ссылке дружины узнал князь Воротынский еще в Новосиле. Успел Шика послать тайного вестника. И счастье его, что не проведал об этом Фрол Фролов – не миновать бы и Шике, и вестнику его пыточной башни.

Нет, это не сигнал к началу опалы, это уже – само начало. Лучшим выбором в тот момент оставался один – бежать в Литву. Такая мысль возникла сразу же и крепко засела в голове, как он от нее не отбивался. За то, чтобы поворотить коней на запад, был главный аргумент – жизнь; против же, хотя и не таких весомых, – несколько: судьба жены и детей, судьба брата и его семьи, судьба, наконец, всего рода Воротынских. Судьбу слуг тоже не сбросишь со счетов.

Какое решение праздновало бы победу, сказать трудно, если бы через день после первого вестника не прискакал бы второй. От князя Владимира, с еще более недоброй вестью: окованы и свезены на Казенный двор дьяк Логинов, все трое бояр княжеских, посланы стрельцы за купцом в Воротынск, а также дьяк Разрядного приказа с ними, чтобы отправить дружину Воротынскую на пушной промысел. И вот эта страшная весть определила дальнейшие действия князя Михаила Воротынского. Он повелел:

– В наследственную вотчину мою не поеду. Я – к государю. Со мной Фрол и дюжина охраны, остальные можете ехать неспешно.

Он не мог оставить в беде своих бояр, дьяка Логинова, очень много сделавшего доя того, чтобы Приговор боярской думы по укреплению порубежья был бы так ладно устроен, чтобы на многие годы ничего не переиначивать, а поступательно осваивать Дикое Поле, тесня татар к Перекопу, и для победы над Девлет-Гиреем; надеялся князь и упредить арест купца, с риском для жизни ездившего в Тавриду лишь для того, чтобы он, главный порубежный воевода, и царь Иван Васильевич знали бы всю подноготную подготовки похода Девлет-Гирея – князь намеревался, меняя коней, доскакать до Москвы за пару дней и сразу же броситься в ноги самовластцу, все ему объяснить и просить для своих соратников милости. «Отмету клевету завистников! Отмету! Не совсем же без головы государь!»

Хотя, если быть перед собой совершенно честным, князь Михаил Воротынский даже не представлял, кто и что наговорил на него царю. Он не единожды обмозговывал каждый свой прежний поступок, каждое свое слово с момента, когда назначен был главным порубежным воеводой и, особенно, главным воеводой окской рати, но ничего осудительного не мог определить. Единственное: Москва встречала его так, как встречала когда-то самого Ивана Васильевича, покорившего Казань. Однако не он, князь Воротынский, в том повинен. Не бояре его, не дьяк Логинов. Они тоже никаких действий, направленных на организацию торжественной встречи, не предпринимали. Никто не уговаривал простолюдинов, купцов, дворян и бояр выходить на улицы, не советовал это и духовенству; никто даже не подумал внушить женщинам насчет охапок цветов, а тем более снимать платы узорные и стелить их под копыта воеводского саврасого, под копыта коней ратников-победителей.

«Сам же виновен царь всея Руси, спраздновавший труса. Сам. Иль народ глупее глупого, чтобы не смог расставить все во полкам? Ну, посерчал бы царь, да и ладно бы. Чего ради лютовать, взваливая свою вину на головы славных соратников моих?!» Князь, конечно же, не собирался высказывать все это царю откровенно, зная его крутой нрав: ткнет острым посохом и – какой с него спрос? Князь хотел лишь защитить своих соратников, поведав государю о их роли в победе над Девлет-Гиреем и даже в отработке самого плана разгрома крымцев. Увы, даже этого ему не удалось сделать: как не спешил князь Воротынский, весть о том, что он не поехал в наследственную вотчину и скачет в Москву, обогнала его, и когда он подскакал к воротам Белого города, его окружили стрельцы Казенного двора.

– Пойман ты, князь, по цареву велению.

Ни к царю, ни тем более домой он не попал.

Дьяк Казенного двора позволил сменить доспехи на походную одежду, которая всегда находилась во вьюках заводного коня. Доспехи князь передал Фролу и попросил:

– Отдай их сыну моему, княжичу Ивану. Жене низко кланяйся. Да хранит их Господь!

Оприч души было давать это поручение стремянному, ибо князь почти уверился что Фрол – двурушник. Самый, казалось бы, близкий к нему человек, а не арестован. Все остальные близкие окованы, а Фрол – нет. Царь Иван Васильевич просто так ничего не делает. Наметив очередную жертву, он продумывает все до малейших мелочей.

А Фрол ликовал. Все! Дворянство! Жалованное царем. Оно, можно сказать, уже в кармане! И потешится всласть, когда передаст княгине низкий поклон мужа и добавит от себя, что ждет князя пытка и смерть. Что касается доспехов, то он не собирался отдавать их княжичу, а имел мысль придержать их у себя. Выпутается князь, что почти невозможно, вернет их, объяснив, что не верил в его, князя, смерть, вот и сберег кольчужное зерцало, саблю, саадак с луком, а если палач срубит князю голову, то и слава Богу.

Улучив момент, дьяк Казенного двора шепнул Фролу Фролову:

– Тебя ждет тайный царев дьяк. Сегодня. Не медли.

Поостереглись конвоиры, хотя им очень хотелось покрасоваться всесильством своим, окольцевать князя, аки татя злодейского, так ехали, будто почетные к нему приставы. Но не просто гарцевали те, кто впереди держался, но то и дело покрикивали:

– Расступись! Дорогу князю!

Иногда даже добавляли: «…князю-победителю! Князю-герою!» Скоморошничали. Москвичам же невдомек то скоморошество, они за чистую монету те окрики принимали. Они, завидев князя Воротынского, бросали все свои дела и создавали живой коридор разноодежного люда, который, при приближении князя и его приставов, кланялся низко. Многие снимали шапки, крестились. Не знали они, что их спаситель, их кумир едет на мучение и на смерть. Даже не догадывались. Иначе бы, вполне возможно, взбунтовались бы и повалили к Кремлю, либо, скорей всего, смяли бы стражу, вызволив арестованного. А каково было арестованному, князю Михаилу Воротынскому, в те минуты?!

Перед воротами Казенного двора конвоиры отсекли дружинников княжеских. Им предстояло пополнить отряд Шики и навечно стать заготовителями пушнины для царской казны. Князю же Воротынскому дьяк повелел,теперь уже с безбоязненной издевкой:

– Слезай, аника-воин! Напринимался досыта поклонов людских. Настало время самому кланяться!

Князя без промедления оковали цепями, свели в подземелье и втолкнули за дубовую дверь в полутемную зловонную сырость. Свет едва пробивался через окошко-щель под самым потолком, стены сочились слезами и даже лавка, без всякой на ней подстилки, была мокрой. Тишина гробовая.

Вскоре окно-щель померкло. Стражник принес кусок ржаного хлеба с квасом и огарок свечи. Оставил все это на мокром столике, прилаженном ржавыми штырями к стене, и, ни слова не сказавши, вышел. Задвижка лязгнула, и вновь воцарилась мертвая тишина. До звона в ушах. До боли в сердце.

Утро не принесло изменений. Стражник принес скудный завтрак, и больше никто его не беспокоил. На допрос не звали, где бы он, князь, смог бы понять, в какой крамоле его обвиняют.

«Неужто вот так и буду сидеть веки вечные?!»

Да нет, конечно. У царя Ивана Васильевича уже придумана казнь, только фактов, которые бы обвинили князя Воротынского в сговоре с Девлет-Гиреем захватить трон российский, никак он не мог добыть. Уж как ни изощрялись в пыточной, никто словом не обмолвился об измене. Мужественно сносили пытки все, кроме купца, тот вопил нечеловеческим голосом, когда его прижигали или рвали ногти, но ничего нового, кроме того, что рассказывал царю после последней своей поездки в Крым, не говорил. Его били, медленно протягивали по груди и животу раскаленный до белизны прут, он орал надрывно, но как после этого не сыпали вопросами дьяк с подьячим, а то и сам Иван Васильевич, приходивший насладиться мучением людским и выудить зацепку для хотя бы видимого обвинения князя Михаила Воротынского, купец вновь и вновь повторял уже сказанное. Понять бы извергам, что ничего иного честный купец не знает, отпустить его с миром, но нет, они снова приступали к мучительству. Не выдержал в конце концов купец, крикнул истошно:

– Будь ты проклят, царь-душегубец!

И плюнул кровавой пеной ему в лицо.

Царь взмахнул посохом, угодив острием его прямо в невинное, преданное России сердце купца, тот вздрогнул и отошел в мир иной. В спокойный, без страстей, без жестокостей и коварства.

Так же безвинны были ответы бояр княжеских и дьяка Логинова.

– Пропустить крымцев через Оку без свемного боя князь-воевода задумал загодя…

Они без стонов выдерживали пытки. Особенно доставалось боярину Селезню. У того добивались показания, будто послал его князь к Девлет-Гирею подтвердить прежний уговор: штурмуй, дескать, гуляй-город безбоязненно, из него будет выведена рать. Затем, объединившись, двинуться вместе на Москву, чтобы захватить престол. Царь Иван Васильевич ехидничал:

– Пальчики, вишь, ему посекли. Для отвода глаз. Боярином думным, а то и слугой ближним у царя оно и беспалым любо-дорого…

Николка Селезнь обалдел от такого обвинения. Процедил сквозь зубы:

– Что, с ума что ли все спятили?!

Царь в ответ гневно выкрикнул:

– На колы! Всех – на колы! Такие же упрямцы, как Василий Шибанов, пес верный Курбского! На колы!

У царя оставалась надежда – человек тайного дьяка. Иван Васильевич срочно вызвал подручного темных дел. Отписку получил от этого самого?..

– От стремянного Фрола?

– От него.

– Вот. Не смышлен. Ухватки никакой нет. Вот, пожалуй, одно: князь благодарил Бога, что простер тот руку над ратью русской, когда Шереметев бежал, саадак даже свой бросив, когда отряд опричный Штадена разбит был Дивей-мурзой, когда всеми переправами крымцы полностью овладели. И вот еще что… воевод всех вместе не собирал, каждому с глазу на глаз волю свою высказывал, Фрола всякий раз выпроваживая. Да, вот еще… Казаки круга требовали, в сечу рвались. К самому князю атаман их Черкашенин ходил. Вместе с Фаренсбахом.

– А ты говоришь, ухватки никакой. Иль оплыли жиром твои мозги? А может, потакаешь князю? Заодно с ним?! Поспрашать и тебя в пыточной?!

После таких слов задумаешься, если жизнь дорога. До испарины на лбу. Засуетишься. Аж спина взмокнет.

Приказал своему помощнику:

– Доставь Фрола ко мне. Да быстро! Одна нога там, другая – здесь!

Сам склонился над доносом Фрола. Пустопорожним, как он определил его для себя. Да и что мог отписать слуга княжеский, если сам князь верой и правдой служит царю и отечеству. «Навет. Только навет. Чем невероятней, тем лучше». Время шло, а какую мыслишку подбросить Фролу, дьяк никак не находил. Всуе славил Бога? В то время, когда лилась кровь христиан, и они бежали без оглядки от туменов крымских, сарацинских. Не богохульство ли? «Нет. Мелко. Мелко…»

Наконец, осенило. Двоедушие. Князь-двоедушник. Днем воевода, ночью – колдун. Оттого поодиночке воевод кликал, чтобы чарами колдовскими опутывать. Вот и выполнялись приказы его беспрекословно. Всех не собирал, ибо боялся не совладать со всеми. «Только опричный воевода князь Андрей Хованский не поддался чарам. Да еще немцы неправославные. Они-то и налетели на крымцев соколами. Что оставалось делать главному воеводе, чтоб совсем себя не разоблачить?!»

Зашел запыхавшийся Фрол. Еще и встревоженный изрядно. Вроде бы он все сделал, как велено было, ждал с часу на час жалованную грамоту царя Ивана Васильевича, а вдруг – писарчук какой-то влетает, как скаженный, не дает даже переодеться. «Не угодить бы в пыточную!»

Тайный дьяк радушно приглашает:

– Садись, Фролушка. Разговор не короткий. – И меняет тон на строгий. – Если, конечно, ладком он пойдет.

Переждал малость, чтобы усвоил гость последние слова до глубины души, затем вопросил:

– А не замечал ли ты, Фролушка, что князь твой – двоедушник?

У Фрола челюсть отвисла. Как можно о таком даже подумать?! Тайный дьяк достает тем временем цареву жалованную грамоту и показывает ее Фролу.

– Читай. Дворянин Фрол Фролов. Потомственный. Гляди: печать и подпись царя саморучная. Так вот, либо ты с ней домой возвертаешься, либо… Ты сам с ним курду шей вызывал по ночам.

Что такое пытка, Фрол видел своими глазами, а грамота царева – о ней давно он мечтал. С нетерпением ждал он вот этой минуты, когда станет лицезреть ее. Тут, как говорится, без выбора – выбор.

– Частенько князь одиночествовал ночами, свечей повелев принести побольше. Чадный дух исходил из двери…

– А не подглядел ли ты ненароком колдовские его действия?

– Не без того.

– Тогда так… Пиши. Я подсказывать стану.

«Не жаловал меня, князь, теперь получишь сполна», – злорадствовал Фрол Фролов, пододвигая к себе бумагу.

Миновал у князя Воротынского третий день одиночного сидения в сыром, полном зловония подземелье, оконце-щель начало заметно темнеть, князь собирался запалить свечной огарок в ожидании ужина, он уже начинал свыкаться и с одиночеством, и со скудной пищей, какую вносил ему молчун-стражник; он полностью положился на волю Господа и почти смирил свой гнев на коварство царское; увы, сей вечер не стал похожим на прошлый – за дверью послышались нахальные шаги нескольких человек, а не вкрадчивые стражника, дверь распахнулась, и тут же прозвучал довольно грубый приказ:

– Выходи! Сам государь желает допрос тебе чинить!

Его повели в пыточную. Он это сразу понял. Путь этот ему запомнился на всю жизнь. Здесь он проходил вместе с отцом и братом, по этому пути на руках несли они с братом обмякшего, ставшего из могучего грузным отца. «Господи, укрепи душу! Дай силы выдержать!»

И князь перекрестился, звякнув цепями.

В пыточной мало что изменилось. Стены, забрызганные многослойно кровью, стойкий запах окалины и паленого мяса, пылающий горн, только на сей раз в нем не было видно ни щипцов, ни прутьев, но огонь в очаге пылал необыкновенно жарко, пожирая добрую охапку дров. И еще одно новое бросилось в глаза – неуклюжий массивный трон, поблескивающий не драгоценностями, а острыми иглами. «Господи, укрепи душу!»

Минут несколько спустя отворилась боковушка, и в пыточную вошел царь. Один. Без сопровождающих. Палачи склонились в низком поклоне, поклонился царю и князь Воротынский.

– Ишь ты, кланяется. Это я пришел к тебе с низким поклоном. Ты трона желал, садись. Изготовлен специально для тебя.

Крепкорукие палачи подхватили князя и плюхнули его на трон – десятки острых игл впились в тело, помутив разум; а царь Иван Васильевич встал перед князем на колени, затем опустил голову до самого закорузлого пола.

– Повелевай, царь-государь всея Руси, рабу твоему…

Гневом вспыхнуло лицо князя. Боли он уже не чувствовал от охватившего его возмущения. Ответствовал резко:

– Да, род наш державный! Ты прав, государь. И ты, и я – Владимировичи. Но Бог судил не нам, ветви Михаила Черниговского, а вам, Калитичам, царствовать, а Воротынским служить вам. Дед мой, отец мой и я – преданно вам служили. Не за здорово живешь отец мой носил титул ближнего слуги царского, и ты мне жаловал такой же чин за то, что я Казань положил к твоим ногам!

– Казань я взял! – гневно крикнул царь, поднимаясь с колен и с вызовом глядя на слишком разговорившегося раба. – Я взял!

– Ее взяла рать по плану, какой предложен был мною, Адашевым и Шереметевым. Ты въехал уже в покоренный город, и в благодарность за то пожаловал меня высшим чином!

– Да, я жаловал тебя, не ведая о твоем двоедушии, о колдовской твоей сущности!

– Род наш, государь, всегда служил ревностно Богу, царю и отечеству, а не дьяволу. В скорби сердечной мы прибегали и прибегаем к алтарю Господа, а не к ведьмам!

– Твой слуга слышал, как ты благодарил Бога за то, что льется кровь ратников-христиан, а полки, которые я тебе вручил, бегут. Он видел, как ты вызывал курдушей и повелевал им сеять страх и робость у православных, ярость и злобу у воронья сарацинского!

– Я имел подозрение, что Фрол Фролов не честен со мной, но чтобы до такого оговора дойти…

– Не оговор. Казаки и немцы-витязи не понуждали ли тебя к действию? Не ты ли оставил гуляй-город, уведомив прежде об этом Девлетку, послав к нему своего дворянина?! Если бы не упорствовали в гуляй-городе мои наемники, если бы князь Андрей Хованский не устоял против твоих колдовских чар и не повел бы свой полк на помощь отважным защитникам крепости, твой коварный замысел был бы исполнен: как баранов порезали бы православных ратников неверные, а ты с Девлеткой вошел бы в Кремль, чтобы занять мой трон!

– Осведомись, государь, у князя Хованского. Ему одному из воевод поведал я свой план еще у Коломны.

– Осведомлялся. Не знает он никакого твоего плана!

Выходит, воевода-опричник сдержал клятву более того, как обещал. Даже когда пристало время все рассказать, промолчал. Быть может, смалодушничал, понимая намерение царя и боясь оказаться в опале? Не исключено, что к душе пришлась и слава первейшего в разгроме крымцев и в спасении России. Бог ему судья. И потомки. Но вполне возможно и иное: самовластец не пытался выяснить истину в личном с князем Андреем разговоре, честил его, жаловал, чинил, основываясь лишь на своих интересах и слушая лишь облепивших трон нечестивцев. Случись душевная беседа царя и князя-опричника, не утаил бы тот, вполне возможно, истины, восстать же против величания царского не решился. Мало, очень мало таких людей, кто истину ставит выше своего благополучия, а тем более – жизни.

– Господи? Укрепи душу! Дай силы!

– Не кощунствуй! Огнем душу твою бесовскую очищу, тогда, возможно, примет тебя Господь Бог!

Палачи, а у них все было заранее обговорено, выгребли кучу углей, разровняли их на полу (толстый слой запекшейся крови зачадил, наполнив сразу же пыточную душным смрадом) и, схватив князя Воротынского, распяли его на углях. Только вместо гвоздей по палачу на каждой руке и ноге.

– Ну, как? Очищается душа от дьявольщины?

– Верного слугу изводишь, государь, – через силу выдавливал слова князь Михаил Воротынский, – а недостойных клеветников жалуешь!

– Двоедушник! – выкрикнул царь Иван Васильевич и принялся подгребать под бока князю откатившиеся в сторонку угли.

Князь глухо простонал, сознание его помутилось, он уже не понимал, о чем спрашивает его царь, что исступленно выкрикивает. И лишь несколько раз повторенное: «Клятвопреступник! Клятвопреступник!! Клятвопреступник!!!» – дошло до его разума, вновь обида от незаслуженного оскорбления чести княжеской пересилила дикую боль.

– Я присягал тебе и не отступал… Я верил тебе… Твоей клятве на Арском поле… У Тафтяной церкви… Перед Богом… При людях вселенских на Красной площади… митрополиту клялся… быть отцом добрым… судьей праведным… На всю жизнь… Ты отступил от клятвы… Честишь недостойных… Казнишь честных… кто живота не жалеет во славу отечества… И твою, царь… Господь Бог спросит с тебя…

– Ты пугаешь меня, раб? Ты грозишь карой Господа? На тебе! На!

Посохом своим Иван Васильевич стал истово подсовывать под бока князя угли. Пеной вспучился перекошенный от злобы рот царев.

Ведал что творил самодержец всея Руси: не под бока честного воеводы подпихивал он пышущие жаром угли, но под славу и могущество великой державы. И под свой трон. Иван Васильевич, конечно же, не был глупцом и, скорее всего, не мог противиться злой воле рока. Он изменил России.

Больше ни слова не промолвил князь Михаил Иванович Воротынский. Лишь скрежетал зубами, сдерживая стон…

Не так ли сдерживала стон, сцепив зубы, Россия, когда вздернул ее на дыбу Петр Первый, когда отощавшие гольштинские и ангельтцербтские князьки, эксплуатируя фамилию Романовых, гнули русский люд до земли, а недовольных загоняли в конюшни и секли до смерти; когда строили на костях народа многотерпимого дворцы себе и благополучие Европы, а если становилось невмоготу мужикам российским и брались они за топоры, уничтожали восставших беспощадно, изуверски; не так ли сцепила зубы Россия, потерявшая в борьбе с вандалами лучших своих сынов, под игом так называемых марксистов-ленинцев, газами травивших хлебопашцев, гнавших их, как скот, в товарных эшелонах в Сибирь и на Север на верную смерть лишь только за то, что не согласны были они отдавать потом и кровью возделанные клочки земли в иезуитскую народную собственность; не так ли сдерживает стон россиянин и теперь, понимая вполне, что у державного руля скучившиеся вожи взяли не тот стриг, по которому можно достигнуть берегов кисельных и рек молочных, а привели Россию к самой пропасти, и мысли Великого Народа Великой Державы нынче не о славе и могуществе, но о выживании.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

В далекой древности, еще до Рождества Христова, мудрый философ изрек знаменательную, на мой взгляд, фразу: история делается эхом злословия…

Царь всея Руси Иван Васильевич не осмелился казнить народного героя на Красной площади. Полуживого князя Михаила Воротынского бросили в розвальни и повезли в белоозерскую ссылку под великой охраной и тайно, но князь по дороге скончался. Тело его не вернули в Москву, а, выполняя волю царя, довезли до обители святого Кирилла и там укромно схоронили. Вот и все. Был великий человек и – нет его.

Лишь немногие из его современников подали свой голос протеста. Среди них князь Курбский, воевода от Бога, прославивший свое имя блестящими победами над врагами земли русской, но бежавший за ее пределы от царя-кровопийцы, чтобы не быть казненным. Он оставил потомкам полные гневной правды слова:

«…О муж великий! муж крепкий душой и разумом! священна, незабвенна память твоя в мире! Ты служил отечеству неблагодарному, где добродетель губит и слава безмолвствует; но есть потомство, и Европа о тебе слышала: знает, как ты своим мужеством и благоразумием истребил воинство неверных на полях московских к утешению христиан и к стыду надменного султана! Прими же здесь хвалу громкую за дела великие, а там, у Христа Бога нашего, великое блаженство за неповинную муку!..»

Александр Ильич Антонов Велиная княгиня. Анна Романовна


…Супруга Владимирова, достопамятная
для потомства: ибо она была орудием
небесной благодати, извлекшей Россию
из тьмы идолопоклонства.
Н.М. Карамзин

Глава первая. СТРАСТИ ЗОЛОТОЙ ПОРЫ


олодой царь, еще отрок, Василий Багрянородный[63], Македонской династии, искал свою младшую сестру, любимую Аннушку, жизнерадостную, деятельную нравом царевну. Он только что покинул тронный зал Магнавр, где шел большой совет мудрейших, который проводил император Иоанн Цимисхий[64]. Теперь Василий спешил найти свою сестру по очень важному делу, касающемуся лично пятилетней малышки.

В душе Василия боролись два начала: то ли вселить в грудь сестрицы страх, то ли порадовать её. Но последнее не входило в далеко идущие побуждения царя, и он маялся совестью и даже болью сердца оттого, что все-таки должен огорчить Анну и хотя бы посеять зерна страха, которые со временем проросли бы и принесли ожидаемые плоды. Царь Василий понимал, что он затеял жестокое деяние, что ему, как любящему брату, не должно так поступать. Но, с другой стороны, считал он, это надо было сделать во благо будущему сестры. И где-то подспудно пробивалась мысль - во благо его собственной судьбе. Ему, наследнику императорского трона, уже сегодня следовало самолично позаботиться о том, чтобы он властвовал над империей благополучно. Он знал, что если кому-либо будет известно о низменном внушении сестре Анне, то его осудят. К тому же дважды: за то, что пренебрёг предупреждением императора пока не разглашать забот о будущем царевны, и за то, что преждевременно нарушил покой малолетней девочки.

Однако, забыв о моральной ответственности, царь Василий упорно искал сестру, которая гуляла где-то по огромному саду Влахернского дворца. Знал Василий, что в лабиринте дорожек и аллей, пролегающих среди диковинных кустарников, деревьев, купин роз, магнолий, олеандров и множества других растений, можно плутать часами в поисках кого-либо. Царь два раза обошел чудо архитектуры - Влахернский дворец, заглянули в связанный с ним галереями зал Августеон - большое круглое здание с четырьмя крытыми переходами от дворца, побывал в Юстиниановой храмине, где трапезничал императорский двор, покружил около нескольких то белых, то золотисто-голубых мраморных особняков, но все было напрасно. Анна со своей воспитательницей Гликерией словно улетучились.

Упрямый византиец продолжал поиски. Он осознавал, что, только уединившись где-либо в саду, он может сказать сестре о той опасности, которая грозит, если она позволит старшим распорядиться своей судьбой без её согласия. Иногда Василия останавливала мысль о том, что малышке не дано проявлять свою волю. Но Василий знал, что она в состоянии найти себе сильных защитников. Её ангельскую душу может взять под свою опеку Святая церковь в лице самого патриарха, и у царя Василия были все основания надеяться, что константинопольский патриарх, глава восточной церкви Михаил, возьмет под своё крепкое крыло малолетнюю царевну.

Устав от поисков, Василий добрался до глухого уголка сада, где на деревьях висело несколько клеток с райскими птицами, и присел на мраморную скамью. Он уже немного остыл от возбуждения, в каком покинул тронный зал Магнавр, и теперь решил на свободе поразмыслить над тем, что происходило на большом совете, что заставило его столь отчаянно ринуться на защиту сестры.

В ту пору Византия вот уже два года вела войну то с Русью, то с Болгарией, то против той и другой державы вместе. Сражения происходили близ городов Дорестола и Переяславца, под Адрианополем. Византийцы потерпели жестокое поражение в области Фракия. Они потеряли там сильное войско, возглавляемое патрикием-воеводой Петром. Лишь чудом удалось армии Иоанна Цимисхия остановить россов и болгар на ближних подступах к Константинополю. Византия вынуждена была запросить мира. Начались переговоры с великим князем Руси Святославом и болгарским царем Борисом[65]. В этих переговорах болгарский царь оказался более уступчив, чем великий князь Святослав. Отважному воину Святославу хотелось повторить подвиг великого князя Олега и «прибить» еще один русский щит на вратах Царьграда. Он жаждал продолжения войны. А в случае заключения мира требовал отдать в жены его сыну Владимиру отроковицу царевну Анну и не шел ни на какие уступки. Император Цимисхий очутился в трудном положении, он не мог единолично решить судьбу царевны. Его послы везли на затянувшиеся переговоры со Святославом в дар тому золото и серебро, свои лучшие мечи и щиты. Сам Цимисхий выезжал на встречу с князем Святославом на Дунай под Переяславец. Император обещал платить ему огромную дань, но ничто не могло умилостивить великого князя Святослава, жаждущего добиться своего.

На большом совете в тронном зале Магнавр император Иоанн докладывал вельможам, в каком трудном положении оказалась Византия перед лицом россов.

- Мы не знаем от них покоя многие десятилетия. Мы живем под постоянным страхом вторжения варваров на наши земли, - жаловался он. - Вы должны помнить, мудрейшие, что Византия с Олеговых времен - это почти сто лет - платит россиянам непомерную дань. Кому? Дикой державе варваров! Как избавиться от векового страха, от дани, как умиротворить алчущих властвовать над нами? Я слушаю вас, советуйте! - воскликнул он с горечью. - Думайте, мудрые мужи, думайте, военачальники. И вы особенно, Калокир, Барда Склир, Барда Фока и Петр. Вам ли не знать характер князя Святослава, который не раз повергал вас на поле сечи? Вот и отвечайте, что нам делать! - возвысил голос Иоанн Цимисхий.

Но Василий помнил, что как только замолчал император, так в зале воцарилась тишина. Никто из старых вельмож, никто из зрелых военачальников не хотел взять на себя смелость первым подать совет возбужденному василевсу[66]: все боялись его гнева. Тишина была гнетущей, лишь в глубине тронного зала двое тихо перешептывались, пререкаясь. Терпение Иоанна иссякло, и он резко спросил:

- Или немые отныне служат божественному василевсу?

Тут поднялся сидевший неподалеку от императорского трона бывший логофет[67] императора Константина Багрянородного[68], престарелый Ираклий.

- Божественный, позволь сказать слово.

- Позволяю, Ираклий. Ты говоришь по праву совета мудрейших.

- В оное время благоденствия нашей великой державы, когда я служил канцлером, посетила Константина Багрянородного архонтиса россов мудрая Ольга. Она же говорила василевсу:

«Есть у меня сын - князь Святослав. Отроку четырнадцать лет, и мне пора думать о невесте ему. Покидая Русь, я питала надежду, что ты, великий император, найдешь в своем царском роду достойную деву моему сыну Святославу». Божественный выслушал архонтису россов с ласковой улыбкой, но произнес в ответ не то, что следовало произнести мудрому отцу.

«Теперь я убежден, что россы относятся к моей империи с большим уважением. Мы запомним твое откровение, великая княгиня, - вел речь Божественный, - знаю, сын твой отменный воин, хотя и отрок. Но ведай преграду на пути твоего сына. Закон запрещает нам отдавать особу царского рода претендентам иной веры, паче того - язычникам». Божественный огорчил гордую архонтису, а с нею и её сына. Отныне мы пожинаем то, что посеяли.

- Василеве был прав. Но что же ты, мудрый логофет, не подсказал Божественному, как обойти закон? Где ты был?

- Я стоял за спиной Божественного. Да мне ли вести речь против законов империи? Теперь же, на склоне лет, скажу: должно тебе, василевс, преступить закон во благо империи.

- Говори, что я должен исполнить?

- Тебе известно, Божественный, что у великого князя Святослава есть сын, который был любимым внуком архонтисы Ольги. И есть у царей Василия и Константина[69] сестра от роду пяти лет. Вот и пойди на согласие с князем Святославом о породнении Византии и Руси! И придет в империю долгожданный мир. И от постыдной дани мы освободимся. Я сказал все, Божественный. Склоняю голову перед твоей волей: казни или помилуй.

Иоанн Цимисхий потер рукой лоб и задумался. Потом тихо, но ясно заговорил:

- Я прислушался к твоему совету, логофет Ираклий, но не волен его исполнить. Над Влахерном довлеет не только закон державы, но и закон Божий, и долг наш, наместников Бога на земле, не нарушать законов Божьих. Но во благо державе я призову церковь испросить у Всевышнего милости преступить сей закон. Сердцем страдая, призову, ибо знаю, что дочь наша будет отдана на муки в страну варваров. Одно утешает: буду надеяться, что народ мой простит меня за сей грех во благо империи.

- Слава мудрому василевсу! - выкрикнул магистр Барда Склир.

Но его никто не поддержал. Однако в тронном зале наступило оживление. Вот тогда-то царь Василий и покинул зал Магнавр, в порыве горячности побежал искать сестру Анну, чтобы пробудить в ней протест против императорской воли. Знал же пятнадцатилетний царь, что слово императора не улетит по ветру, но превратится в действо.

Размышления Василия в уединении не остудили его жажду защитить свою сестру от угрозы быть отправленной в дикую Скифию. В этот час, что царь провел в раздумьях, он нашел, как ему показалось, легкий выход из трудного положения. Он вспомнил о Германской империи, о её императоре Оттоне I[70]. Вспомнил не случайно. Есть у императора сын - принц Оттон[71], и почему бы принцу не дать знать, что в Византии подрастает для него невеста, уже сегодня радующая глаз ангельской красотой. Василий стал прикидывать, кого можно было бы послать к императору с приятной вестью. Выбор пал на разумного дипломата Калокира. О, если породниться с могущественной северной империей, то в союзе с нею можно будет побороться с Русью. Да и проучить её, чтобы жила мирно в своих пределах, а если и воевала, так лишь с печенегами и болгарами, защищая свои рубежи. Как повернуть течение реки вспять? На кого положиться, исполняя задуманное, кто даст совет? Конечно же мудрого Калокира надо послушать. Однако, думая обо всем этом, Василий пришел к мысли о том, что, пока не найдет сестру, не поговорит с нею, не увидит в её глазах мольбу спасти от Скифии, все его размышления напрасны.

Василий вновь отправился на поиски Анны. На этот раз он недолго кружил по саду. В отдаленной части Влахернского парка, куда Василий пришел из сада, он встретил неподалеку от царских конюшен главного конюха Стоукса и спросил его, не видел ли тот сегодня царевну Анну. Высокий важный Стоукс посмотрел на царя Василия с улыбкой и осведомился:

- Ваше высочество, зачем вам понадобилась маленькая царевна?

- Стоукс, ты чрезмерно любопытен, - напустив на себя строгость, ответил Василий. - Если ты её видел, то и скажи об этом.

- Простите, ваше высочество. Я её видел. Она еще утром уехала в монастырь Святой Мамы.

- И кто же её сопровождал?

- Госпожа Гликерия и два воина.

- Странно. Зачем ей понадобилось быть в монастыре, да еще в русском? - пожав плечами, спросил Василий.

- Того не знаю. Но госпожа Гликерия часто возит её туда, - отозвался Стоукс и добавил: - Там у Гликерии отец монашествует.

Во всем упорный, привыкший доводить начатое дело до конца, Василий велел Стоуксу подать ему коня под седлом и решил отправиться в монастырь Святой Мамы.

- Ваше высочество, на конюшне ваш оруженосец Кепард, и я пришлю его с конем.

Стоукс откланялся и удалился.

Вскоре появился оруженосец царя Кепард, семнадцатилетний, смуглый, черноволосый островитянин с Кипра. Он вел на поводу двух коней. Поклонившись Василию, Кепард помог ему подняться в седло. Они покинули Влахернский парк, миновали центральную часть Константинополя и выехали через восточные ворота к бухте Золотой Рог.

Монастырь Святой Мамы располагался в десяти минутах езды от городских ворот, неподалеку от бухты. Вокруг монастыря вырос посад, в котором обитала русская община. Она складывалась более века. Здесь жили торговые русичи, которые считали выгодным возить царьградские товары на Русь, а оттуда везти все, чем торговали сами. Здесь оседали воины, отслужившие своё в императорском войске. За минувшие с Олеговых времен десятилетия при дворе императоров служили тысячи россиян, которые, уходя со службы, селились при монастыре. Они обзаводились семьями: кто привозил русских жен, кто находил гречанок. Их дети тоже шли служить императору. Многие из них добивались высокой чести, их зачисляли в императорскую гвардию. Они забыли языческую веру и были христианами. Сложилось так, что и монахи монастыря Святой Мамы были россиянами. У них была своя каменная церковь.

В монастырской церкви и нашел Василий свою сестру под опекой воспитательницы Гликерии. В храме шла полуденная литургия, и Василию оставалось одно: помолиться вместе с Анной и послушать русское церковное пение. Он понял, что приводило Гликерию в монастырский храм: здесь она могла встречаться с отцом, который уже несколько лет был вдов. Им было о чем погрустить, за кого помолиться. Уяснив одно, Василий не мог постичь, что побуждало Гликерию брать в монастырский храм его сестру. Если бы Василию удалось узнать, с какой целью Гликерия и Анна посещали русскую церковь, он был бы удивлен и раздосадован. А кончилось бы все тем, что он запретил бы Гликерии возить его сестру в монастырь. Он был бы раздражен и рассержен, если бы проведал, что желание Анны бывать в монастырском храме корнями уходило в душу Гликерии. Василию не было ведомо, что Гликерия по отцу россиянка.

Было же так, что в прошлом императорский голубоглазый гвардеец-богатырь полюбил черноокую гречанку-швею, трудившуюся в императорской пошивне. Они обвенчались, и у них появилась дочь, которую назвали Гликерией, что означало Сладкая. Спустя лет восемь мать Гликерии укусила ядовитая змея, когда та по воле случая оказалась с одной из царевен в Никее и там они гуляли в лесу. Отец Гликерии Ивор больше не искал себе супруги и воспитывал дочь, проживая в посаде близ монастыря.

Святой Мамы. Долгими вечерами Ивор рассказывал дочери о Руси, она наслушалась от него былин о русских богатырях и полюбила все русское. Отец выучил дочь грамоте. Она умела читать и писать по-гречески и по-русски. А когда Гликерия подросла, он отдал её в услужение в императорский двор. Там она приглянулась императорскому спафарию[72], служащему в секрете, Сфенкелу, и он взял её в жены. Своих детей у них не было, и она со временем была приставлена воспитательницей к трехлетней царевне Анне. Гликерия доносила до своей воспитанницы все, что сама с детских лет знала о родине отца, чем привила малышке тягу и любовь ко всему русскому. Ничего этого братья Василий и Константин не знали.

Вернувшись из монастырского храма во Влахернский дворец, царь Василий увел сестру в свои покои, чтобы побеседовать с нею наедине и высказать все, чем был озабочен. Царевна бывала в покоях старшего брата много раз. Василий позволял ей играть терракотовыми, мраморными и бронзовыми статуэтками, которые любил собирать и имел во множестве. Это были греческие боги, богини, нимфы, циклопы и полубожественные фигурки зверей. Анна сносила их в Оранжевый гостиный зал и расставляла на низком столе, как ей нравилось. А потом с увлечением переставляла их, устраивая то мирные беседы, то трапезы, то поединки богов с дикими зверями. Фантазия Анны была богатой и неуемной. И она все время разговаривала со своими героями, и случалось, что в её греческой речи звучали русские слова.

Царю Василию нравилась эта увлеченность сестры, её самозабвение, простота и естественность поведения. Он иногда садился неподалеку и наблюдал за нею, иной раз подсказывал что-либо, размышлял о её будущем. Так было и в этот день. Аннушка-благодать, едва войдя в покои брата, принялась деловито сносить статуэтки в гостиную и расставлять их на столе. Василий решил принять участие в её игре. Он сказал сестре:

- Благодать моя, давай сегодня поиграем в разные державы.

- А как это? - спросила Анна.

- Все просто. Пока у тебя на столе полная неразбериха. Но вот смотри: здесь у нас будет Византия - твоя родимая держава, и мы поставим сюда нашего Бога Спасителя, его апостолов и архангелов. Ты их всех знаешь.

Затея понравилась Анне. Это было что-то новое.

- А какие державы еще будут? - осведомилась она.

- Ну, много нам не надо. Мы поиграем с соседями. Вот рядом с нами будет Болгария с её царем Борисом. Слева, на западе - Германская империя Оттона - великая держава. А справа, на востоке, в безбрежных степях и лесах - Скифия Святослава.

И тут сестрица удивила Василия. Она откинула с чистого лобика черный локон и, внимательно глядя на брата своими большими темно-карими с золотыми лучиками глазами, сказала довольно уверенно, чему не возразишь:

- Брат мой царь, я слышала много раз, что на восходе солнца такой державы нет.

- Как нет? Куда же делась великая Скифия, страна варваров?

- Знаю я, что так называют Русь злые люди, а ты ведь не злой.

- Да уж, конечно, не злой, и я соглашусь с тобой. Но пусть это будет не Русь, а Россия. Там, похоже, живут россы. И, пожалуй, нам достаточно держав. Теперь мы возродим их богов. В Византии мы поднимем на трон Вседержителя, им будет бог Юпитер. А в России мы поставим на капище Перуна. Им будет Полифем.

- Я не хочу Полифема.

- Почему? - удивился Василий.

- Потому что это неотесанный, одноглазый великан-циклоп. У него одна бровь и нос закрывает рот.

- О господи! Кто внушил тебе эту чушь?! Полифем пастух, и у него тысячные стада овец, как у россов.

- Полифем злой и жестокий. А у россов есть бог Ладо. Он веселый, милосердный и храбрый!

- Тогда играй как хочешь, а я тебе не помощник, - с юношеским пылом рассердился царь Василий.

Он отошел от стола, опустился в кресло и потер рукой лоб. Царь понял, что продуманная беседа с сестрой во время игры не принесет никаких плодов. Он хотел устрашить Анну, чтобы в её сердце, в её душу влились презрение и ненависть ко всему, что есть на Руси, и по-иному разговор не думал вести. Да и не представлял, как по-другому может отвратить сестру от славян. Он долго смотрел, как Анна «населяет» державы теми героями, какими она видит их в своём воображении. На Руси она поставила на первое место богиню Весту - олицетворение домашнего очага, на котором всегда горит священный небесный огонь. Рядом с Вестой Анна поместила Аполлона - бога гармонии, победителя тьмы и злых духов, бога-исцелителя, бога света и жизни.

Царь Василий пришел к выводу, что сестра, движимая неведомыми ему силами, населяет Русь, как и Византию, прекрасными существами. А там, где раскинулись Германская империя и Болгария, встают у неё духи зла и насилия. Василий осудил себя за предвзятость мнения, но все в игре сестры, на его взгляд, складывалось именно так. Взяв Полифема, она поставила его в самое сердце Германской империи - Мюнхен. Теперь, считал Василий, беседу о будущем Анны можно было и не начинать: её симпатии были очевидны.

И все-таки Василий отважился поговорить со своей одаренной божественным разумом сестрой. Он позвал её к себе:

- Дорогая сестрица, подойди ко мне, сядь рядом. Я должен сказать об очень важном, касающемся тебя.

Она послушалась брата, но взяла в руки бога Аполлона и подходила к Василию не как к старшему по возрасту и будущему императору, а как к равному сверстнику, перед которым она вправе гордиться: она сумела установить в державах справедливый порядок. Её головка была высоко вскинута, в осанке ясно прорисовывалось грядущее величие, взгляд её умных глаз покорял и заставлял почтительно склонять голову. «Господи, откуда в ней все это? Ведь таким был наш отец, царство ему небесное, которого Аннушка не видела! - воскликнул в душе Василий. - Нет, с нею надо разговаривать, как со взрослой, и открывать ей глаза на самые жестокие стороны жизни россов, если я пытаюсь предостеречь её от супружества с сыном Святослава», - решил царь. И когда Анна подошла к нему и села рядом, он сказал ей:

- Сестра, у тебя умная голова, ты рассудительна, и я тебя очень люблю.

- Я тебя тоже люблю, братец-царь.

- И я предан тебе и никогда не оставлю в беде.

- И я готова во всем тебе помогать. Ты мне за батюшку.

- Вот и славно. Послушай теперь, что я скажу и о чем буду просить именем наших покойных батюшки и матушки.

- Я готова выслушать тебя, мой брат.

Василий взял свободную руку сестры и положил на свою ладонь.

- Поклянись мне, что все услышанное от меня будет нашей тайной. Так велит Господь Бог.

Анна посмотрела на Василия очень внимательно. Она уже понимала, что такое клятва. И ей не хотелось брать на свои плечи груз, посильный лишь взрослому. Ответила же просто и убедительно:

- Любимый братец, моя Сладкая Гликерия повторяла мне не раз о том, что я разговариваю во сне. Как же я могу сохранить нашу тайну?

Василия охватила досада: тут не поспоришь, ибо все очевидно. И все-таки он попытался вынудить сестру дать клятву.

- Ты не переживай, твоя Сладкая тоже будет молчать о нашей тайне. Это я тебе обещаю. Скажи же: «Ради светлой памяти о папе и маме я буду хранить тайну».

- Хорошо. Чтобы не огорчать их, я говорю: «Ради светлой памяти о папе и маме я буду хранить нашу тайну».

- Спасибо. Ты умница. Теперь слушай. Сегодня на большом совете у императора Иоанна было сказано, что Византия погибает в битвах и войнах с Россией и Болгарией. Но можно избежать погибели, если породниться с Россией, и породнение это может произойти лишь через тебя. Ты позже, как только вырастешь, станешь женой князя россов Владимира. Но пока вас только обручат, пока будет лишь сговор. Слушай дальше. Князь Владимир язычник и будущий воевода. Когда он погибнет в сечах, то по законам языческой веры жену его убьют и похоронят вместе с мужем. Языческие жрецы тверды и милости ни к кому не проявляют. Хочешь ли ты такой судьбы?

Ручонка Анны крепко ухватилась за ладонь Василия. В её глазах появился страх. Впечатлительная девочка приняла слова брата за чистую правду, и она воскликнула:

- Я не хочу такой судьбы!

- Пойми и мои страдания, сестрица. Сердце обливается кровью от одной мысли об этом. Не зря же россов зовут варварами.

- Что же нам делать, братец?

- Остается только одно: противиться этому брачному союзу и всем нам просить императора о том, чтобы отдал тебя в жены германскому принцу Оттону. Он пригож и умен, у него сердце рыцаря. И наша империя вместе с империей твоего супруга выстоит в любой битве против всех, кто посягнет на нашу свободу.

Внимание, с каким слушала Анна Василия, зажгло в его груди огонь надежды. Он понял, что может добиться того, что Анна никогда не будет женой варвара и язычника Владимира. Василий встал, увлек Анну к столу со статуэтками, взял в руку фигурку Тезея, героя греческих героических мифов, нашел бронзовую Юнону, убрал со стола терракотового циклопа Полифема и поставил на его место Тезея и Юнону.

- Радуйся, царевна Анна, вот так будет выглядеть твой брачный союз с принцем Оттоном. Вы, Тезей и Юнона, пройдете свой жизненный путь, как прошли твои любимые боги.

Анна засмеялась. Её смех был легкий, заразительный. Василий тоже засмеялся.

- Ты развеял мой страх, братец, - сказала Анна.

- Як тому стремился.

- Я люблю тебя.

- Что ж, мы поняли друг друга, мы вместе, и теперь нам пора спать. Я отведу тебя к твоей Сладкой. День у нас был долгий и трудный.


* * *

Этот день был долгим и трудным не только для царя Василия. Может быть, более трудным он оказался для императора Цимисхия. Его насторожил уход с большого совета соправителя - царя Василия. Так просто зал Магнавр не покидают. Понял василевс, что царь ушел не случайно, а в связи с тем, что на совете прозвучало имя его сестры царевны Анны. Понял Иоанн и то, что взволновало Василия. Знал император Цимисхий, что братья-соправители Василий и Константин были противниками всякого замирения Византии с Русью. Им была больше по душе война Византии против Руси до победного конца. Божественному оставалось лишь дожидаться вечера, когда он узнает все, что касалось Василия и проведенного им времени после ухода с совета мудрейших.

Едва Василий покинул зал Магнавр, как за ним последовал спафарий Сфенкел. Он тайно сопровождал царя в саду и в парке Влахернского дворца, а после разговора с главным конюхом Стоуксом опередил царя и явился в монастырь Святой Мамы. Вернувшись следом за царем Василием, он стал свидетелем скрытой беседы брата и сестры. Поздним вечером спафарий Сфенкел тайно же прибыл в круглый зал Августеон и там у огромного аквариума с золотыми рыбками дождался императора Цимисхия.

Иоанн Цимисхий тоже пришел к аквариуму. Он появился откуда-то словно тень, присел близ спафария и выслушал под журчание воды полный отчет служащего в секрете о том, как провел минувшие полдня царь Василий, в чем состояла суть его беседы с царевной, завершившаяся клятвой. Поблагодарив спафария за верную службу, Цимисхий отправился в свои покои, погруженный в размышления. Ему было о чем подумать. На исповеди он бы сказал, что побаивается молодых соправителей - братьев Василия и Константина. А им было в чем обвинить Иоанна Цимисхия, за что не питать к нему добрых чувств. У них имелось основание подозревать Цимисхия в заговоре с Никифором Фокой[73] против их отца, императора Романа II Багрянородного[74].

Взвесив все события минувшего дня, уже глубоко за полночь василевс Иоанн сказал себе, что судьбу царевны Анны Романовны он отдает в руки её братьев. Засыпая, он подумал: «Похоже, я вместе с ними творю злодеяние против Византии». Он хорошо знал, что на Дунае под Переяславцем стоит почти стотысячная рать россов и болгар. Выстоит ли против них Византия? Надежд было мало. Все говорило о том, что не выстоит. Цимисхий знал, что великий князь Святослав к тому же великий воевода и воин. Он яростнее конунга[75] Олега, поставившего Византию на колени. Сон все-таки сморил императора, и он уснул под печальную музыку размышлений.


Глава вторая. КЛИЧ СВЯТОСЛАВА


- Эй, русичи, слушайте! Здесь богу нашему, Перуну-батюшке, стоять вечно! Воздвигнем! И капищу быть тут! Потому как здесь середина земли моей! - и великий князь Киевский и всея Руси Святослав вонзил свой тяжелый меч в вершину холма, на котором стоял. - Моим повелением закладывайте град, и наречем его Переяславцем!

Русичи - рать в шестьдесят тысяч воинов и большая княжеская дружина, - заполонившиеберег, сбегающий ровным, просторным лугом к Дунаю, и сам Дунай в белокрылых ладьях до окоема, услышали голос своего князя и мощно выдохнули:

- Быть Переяславцу!

Еще шумели от восторга русские воины, и пуще всех отроки[76] и гридни[77] старшей княжеской дружины, а воевода, воспитатель Святослава варяг Асмуд возразил великому князю:

- Зачем забываешь стольный град Киев, возведенный славными сынами Кием, Щеком и Хоривом? Зачем забыл, где корни твои, где матушка вдовствует? - Воевода Асмуд смотрел на Святослава из-под густых седых бровей сурово и осуждающе. И весь вид его, могучего и все еще грозного воина, был вызывающе решителен. Он продолжал напоминать Святославу о стольном граде: - Многажды твоя матушка просила беречь Киев от печенегов, а ты своё!..

- Не любо мне в Киеве. Тут моё место! - властно отвечал князь Святослав. - Спор с Византией решу: кто выше. Болгары и чехи мне будут служить. Посему говорю: боги мои Перун и Велес будут стоять здесь! Новый град будет стоять здесь! И на службу моему Переяславцу подниму восемьдесят городов по Дунаю. И кину клич Византии: «Иду на вы!» И ежели Цимисхий не отдаст в жены моему сыну Владимиру царевну Анну, прибью свой щит на вратах Царьграда. Да, он язычник, но что с того?! Матушка говорила, что византийский император Константин Великий[78] тоже был язычник, а взял в жены христианку. - Приложив рупором руки к губам, Святослав крикнул за Дунай: - Император Цимисхий, ты слышишь! Да не твори обмана! Константин Багрянородный обманул мою матушку, обещал отдать за меня свою царевну. Не отдал! Обиды не прощаю!

И снова князь Святослав вознес голос к дружине и войску:

- Верю: все пойдете за мной на Царьград! Все вы, дети мои и братья, достойны славы! Еще вчера мы покорили Хазарию и открыли путь к царям и богатству Индии. Каганат - наш данник на века. Наши кони, наши ладьи силою Перуна крылаты. С берегов могучей Волги мы прилетели на Дунай! Нам ли спать по избам и теремам? Потому верю: все вы пойдете за мной и будут служить нам блага всей земли!

«Дюже лют сей муж, - подумал воевода Асмуд, - одолеет и те города, что лежат по Черному морю, что вознеслись на берегах Дуная». Он чуть отступил от Святослава, словно хотел получше рассмотреть, и удивился неодолимой силе, какая исходила от великого князя. «Молод - всего-то двадцать семь, во внуки мне гож, а поди ж ты, всем взял, - размышлял Асмуд, глядя на своего воспитанника. - Плечищи - косая сажень, кафтан рвут, шея, как у быка. Да и умен - стратиг, и прозорлив - волхв. И прекрасен! Усищи что у Перуна, голубоглаз, голова под солнцем медью светит». Асмуд не хотел замечать, что у князя серьга вдета в ухо, оселедец падает на плечо. Сей обычай русича не нравился ему. А на ногах-то красные сапоги по византийскому императорскому обычаю да, как истинно у русичей, кумачовый пояс по кармазинному[79]кафтану. Хорошо смотрелся великий князь на высоком дунайском берегу, грозен врагам, мил дружине и рати. И всегда был таким, сколько помнил его Асмуд. Вот взлетит сей час на боевого коня и помчит впереди дружины покорять те города, коими задумал владеть. И падут пред ним Буда и Прага и далее все прочие вверх по большой славянской реке Дунаю до самой Германской империи Оттона Первого. Впереди же Святослава полетят лишь гонцы, которые возвестят всюду о том, что идет на них, болгар и чехов, великий князь земли русской.

Старый воевода Асмуд помнил Святослава только верхом на коне. А приставили его к княжичу в ту пору, когда тому исполнилось два года, и первый свой боевой поход Святослав совершил, когда ему шел четвертый годик. Тогда началось великое княжение Святослава. Пошла его дружина на древлянскую землю, дабы отомстить древлянам за смерть великого князя Игоря, отца Святослава, убитого в коварной сече. Когда сошлась Святославова дружина с дружиной князя Мала, метнул Святослав копье в древлян, и боевое древко пролетело мимо ушей коня, воткнулось в землю наконечником, а другим концом коня по ногам ударило. Да воспитатель князя Асмуд, увидев движение Святослава, крикнул: «Князь уже начал! Дружина, за князем!»

С той поры воспитанник витязя Асмуда возмужал в седле, силу и ловкость нагулял в степях, обрел смелость и мудрость государя и мужа державного. Еще гордость чрезмерную. Откуда это проросло - знать, от матушки-язычницы. Потому и новый стольный град возникал не случайно, а от помыслов далеких и дерзких, чтобы Византии, великой империи Багрянородных василевсов угрожать, если не исполнят своё державное слово. Однако Асмуд сомневался, что молодой князь одолеет Византию. Но чего добивался князь русичей, что видел за одолением Византии? Не только славу и власть, не только породнение домами. Считал многоопытный воевода Асмуд, что Святослав ни до почестей, ни до богатства не был жаден. Искал Святослав величия Руси-державе, еще выходы к Черному и Каспийскому морям, искал свободной торговли с дальними странами и с Византией прежде всего. Родство с императорским домом Византии позволит русичам и грекам торговать беспошлинно. Это ли не благо?! Бескорыстный Святослав думал и о том, что всегда может оказать тестю военную помощь. А на Византию было кому покуситься. Да и в самой Византии были такие военачальники-патрикии, которые тайно и наяву примеряли красные сапоги - символ императорской власти. По мнению Асмуда, две великие державы могли бы противостоять любому как внешнему, так и внутреннему врагу. «Бог Перун, помоги вразумить василевсов отдать свою дочь-царевну за русского князя!» - восклицал в душе Асмуд.

И вот уже по воле великого князя Святослава его дружины двинулись на завоевание болгарских земель, чтобы через них пройти к Царьграду. И летней порой князь Святослав встретил болгарское войско. Случилось это близ города Дорестола. Русский князь не дал опомниться болгарам и, с ходу вклинившись в их строй, погнал вспять. Гнал до самого Дорестола и на плечах болгарских воинов вломился в крепость и овладел ею.

Утвердив себя на болгарской земле, Святослав, не мешкая, послал к византийцам гонцов со словами: «Хочу идти на «вы» и взять стольный град ваш. Замирюсь, если пришлете царевну». Гонцы скоро домчали до Царьграда и бросили императору вызов своего князя.

Иоанну Цимисхию доложили о дерзких словах Святослава. Иоанн же сказал придворным вельможам, всем своим военачальникам: «Невмоготу мне сопротивляться россам. Передайте князю, что будем платить дань по числу воинов. Пусть скажет, сколько у него ратников в дружинах. Невеста же наша пока подрастает».

Когда принесли эти вести Святославу, он догадался, что василевс пытается его обмануть. Гонцам было велено сообщить византийцам, что под рукой великого князя стоит несметная рать и счету ей нет. Он добавил: дескать, как сосчитаем, так и скажем, какую дань платить.

Император Цимисхий в этот раз сумел собрать стотысячное войско и повел его в пределы Болгарии. Теперь воевода Асмуд не мог бы объяснить толком, как удалось Святославу победить греков, выйдя к ним навстречу всего с десятью тысячами воинов. Одно твердил Асмуд: Святослав был великим стратигом и бесстрашным воином. Он и на сей раз повторил то, что говорил дружине не единожды: «Нам некуда деться, и мы должны сражаться. Так не посрамим же земли русской, но ляжем здесь костьми, ибо мертвые сраму не имут».

Греки бежали с болгарской земли в панике, когда Святослав развернул свою рать в три ряда на несколько верст и двинул её на врага. И шел один русский на десяток византийцев, и они дрогнули, охваченные ужасом, бежали и открыли путь к Царьграду. Сам император Цимисхий впал в панику. Вернувшись во дворец Влахерн, он собрал военный совет и спросил у своих именитых патрикиев Варды Фоки и Петра, у магистра Варды Склира, у мудрых вельмож:

- Что нам делать, если не можем сопротивляться россам? - И он призвал к ответу своих соправителей, царей Василия и Константина: - Долго ли вы будете беречь свою сестру? Пора исполнить сговор с россами. Слышали же, чем грозит Святослав, если не выдадим замуж царевну Анну за его сына - князя Владимира.

- Мы все слышали, Божественный, - отвечал царь Василий. - Но как можно нарушить многовековой закон Византии и выдать Багрянородную в чужую страну за язычника? Пусть отдаст в жены твоим повелением патрикий Барда Фока свою дочь Елену.

Император Цимисхий вошел во гнев:

- Варда Фока уже услышал, что вы сказали. Он повелел увезти свою дочь в горы Малой Азии и там укрыл её. Если я буду настаивать, он взбунтуется против меня и против вас. Этого вы хотите, мои соправители?

Асмуд знал, что Иоанн Цимисхий умный и решительный военачальник, да вот дрогнул перед русской ратью, которая победила его не числом, а умением и храбростью. Язычники - а поди ж ты, одолели воинов, вооруженных крестом и именем Господа Бога Всемогущего.

Когда гнев императора Цимисхия угас, вельможи посоветовали ему откупиться от Святослава великой данью, чтобы избежать позорного поражения в войне и разрушения Константинополя.

- Государь, к твоему золоту мы добавим своё, - заявил вельможа Калокир. - Алчность победит язычника, и он возьмет золото. Мы откупимся от него.

- Верно говорит многоопытный Калокир. Золото сильнее любой рати, - поддержали вельможи Калокира.

- Я вам поверю, мудрые мужи. Но если выйдет не по-вашему, головы свои на откуп Святославу отдадите.

В стан Святослава были посланы тридцать тысяч золотых милиаризиев[80] и тюки шелковых тканей. А с караваном отправили Калокира, пообещавшего добыть мир. Цимисхий наказал ему вызнать характер Святослава.

- Следи за его видом, за лицом и мыслями, - говорил Цимисхий. - О невесте же не молви ни слова. А как спросит, скажи, что в немочи она.

Приехал Калокир в русский стан под Дорестол. Следом за ним множество слуг дары принесли. Пустили Калокира в шатер к великому князю. Калокир велел слугам разложить перед князем сумы с золотом, яркие шелковые арабские паволоки[81] и сказал:

- Прими, великий князь Святослав, наши дары многоценные и золотых монет тридцать тысяч и уходи от нашей земли с миром.

Но Святослав даже не посмотрел на золото и шелка. Калокиру ответил коротко:

- Пусть твой василевс защищается, ежели не желает отдать моему сыну царевну Анну.

И ушел византийский посол Калокир ни с чем. Одно понял: угрозы Константинополю от россов не убыло. Выйдя из шатра, он увидел, что их рать готова к движению на Византию, что ладьи на Дунае стоят под парусами. Помчал Калокир в Константинополь безоглядно, увозя свои дары.

Вскоре император Цимисхий отправил Калокира обратно. На сей раз дал послу лучшее оружие, чтобы вручил его князю и воеводам. И был среди многих мечей, сделанных византийскими мастерами, дамасский меч, равного которому не имелось.

О, сей миг Калокир не мог забыть. Лишь только слуги разложили подарки, Святослав, словно малое дитя, с восторгом ухватился за меч, стал играть им. А к мечу подобрал щит непробиваемый и тоже порадовался боевому подарку. Тогда спросил византийский ученый муж Калокир:

- Великий князь Святослав, пойдешь ли теперь на Константинополь, если твои воеводы и ты получите такое оружие?

- Не пойду, ежели твой василевс пришлет мне царевну Анну и будет платить моим воинам дань вот такими мечами, что привез воеводам.

- Кланяюсь тебе, великий князь, в ноги за великодушие. Ты получишь дань, какую пожелаешь. Ты великий воин. Ведомо мне, что тобою покорена Хазария, ты взял стольный град хазар, одолел крепость Саркел. Возьмешь и Царьград, если пожелаешь. Но не ходи к нашей столице. Мы твои данники отныне. Жди нас на Дунае. Мы прибудем с караваном дани.

- Рать русичей станет ждать ваш караван. Но бойтесь моего гнева, ежели не привезете согласия императора на обручение моего сына с вашей царевной. Будет сговор - на том и поладим на вечные времена, не будет сговора - вечную вражду посеете. Я все сказал.

Князь Святослав смотрел на Калокира гордым взглядом, словно проявлял к императору Цимисхию великое милосердие.

Высокомерный взгляд Святослава и сказанное им сильно смутили посла Калокира. Понял он, что князь Святослав ни за что не отступится от своего желания заполучить византийскую царевну. Калокиру не оставалось ничего другого, как пустить заведомую ложь, навеянную ему императором.

- Великий князь, император Цимисхий готов пойти на любые уступки тебе, но не может исполнить твою волю и обручить царевну Анну с твоим сыном Владимиром. Она пребывает в немочи. Но ты надейся. Надейся и жди.

Калокир поклонился князю в ноги и покинул шатер. Князь Святослав хотя и дал согласие ждать караван в устье Дуная и проводил посла Калокира с почестями, но не поверил в искренность его слов. Он чувствовал, что его обманывают. Привыкший жить по правде, он терпеть не мог обмана и, посоветовавшись с мудрым Асмудом, послал гонцов в пределы своей земли, чтобы они передали наместникам городов его волю и собирали новые дружины по городам и весям, потому как решил проучить византийского императора за коварство.

Асмуд радовался прозорливости Святослава. Он хорошо запомнил поход русской рати на Волгу, сам вместе со старшей дружиной брал приступом города Итиль и Саркел. Но больше всего Асмуду запомнилось другое - прозорливость Святослава. Хазары смогли бы выиграть сражение, если бы не Святославов военный талант и умение заглядывать далеко вперед. Тогда к Саркелу спешила хазарская орда, которая возвращалась из похода. Она бы и решила битву в свою пользу, да Святослав перехватил её в пути, налетел ночью и разметал по степи. После же малой-кровью одолел Саркел, и Русь приросла землями от низовьев Камы до Каспия на тысячу верст. В том походе после победы над хазарами покорились Святославу камские болгары и бутусы. А после стремительного похода по Северному Кавказу косоги и ясы склонили головы перед русичами.

Не знал Асмуд других вождей, кто бы так стремительно водил свою рать. Походы на тысячи верст совершались ратью Святослава без обозов и станов. Пища у каждого воина была с собой за седлом в переметных сумах. Вяленое мясо, белоярое пшено, хлеб, сушеный лук - вот чем питались воины Святослава. Сам князь любил мясо диких животных и жарил его на углях костра. Он презирал холод и ненастье и спал под открытым небом. Подседельный войлок служил ему ложем, седло - изголовьем.

Когда у Святослава родилась мечта покорить Византию, воевода Асмуд не знал. Но о том, что она вызревала в нем, Асмуд ведал. По этой причине, как ни настаивала матушка великая княгиня Ольга, Святослав не принимал крещения. Для князя-язычника христианская Византия - вражеская держава, вот и супротивничал Святослав матушке-христианке, избегал Киева. Потому и Переяславец хотел сделать стольным градом.

Однако, несмотря на страстное желание встать вровень с Византией, а затем и покорить её, у князя Святослава где-то в глубине его языческой души теплилось преклонение перед великой христианской державой. Отсюда выросло и его желание породниться с ней. Он пытался заглушить его, но ему это не удавалось. Оно, словно некий могучий росток, пробивало каменный нрав язычника, желая вырваться на свет Божий. Чувства князя раздваивались. Он был по-прежнему предан страсти овладеть Византией, но у него теперь перед глазами постоянно стоял сын-первенец Владимир. Святослав помнил завещание матушки и жаждал добыть Владимиру в жены византийскую царевну. Эта жажда лишала Святослава покоя. Он с нетерпением ждал в устье Дуная возвращения византийского посла Калокира, который должен был привезти согласие императора Цимисхия выдать за его сына Владимира одну из подрастающих царевен. Какая это была бы радость для бабушки Владимира, для его матери Малуши и, откровенно сказать, для самого великого князя!

Увы, Святославу не удалось утолить свою жажду. Император Иоанн Цимисхий не пошел ему навстречу и не дал согласия засватать для его сына невесту. Сказано было послом, на сей раз не Калокиром, а Аспардом, что в Византии нет невест для великокняжеских отпрысков языческой веры. Отказ Цимисхия возмутил и огорчил Святослава. Кипя гневом, он чуть не убил посла Аспарда, и с новой силой в нем пробудилось желание наказать спесивого императора.

Все эти душевные метания великого князя были ведомы мудрому дядьке Святослава - Асмуду, и он уводил своего воспитанника от грустных разочарований в светлый мир юности. Исподволь, в свободные от ратных дел часы Асмуд заводил речь о Киеве, о забавах отроков. И невольно Святослав сам погружался в мир отрадных воспоминаний.


Глава третья. ОРЛИЦА И ОРЕЛ


В стольный Киев Святослава влекло с той далекой поры, когда семнадцатилетнему князю явилось вдруг во сне лицо юной девы. Да и сама она потом предстала перед ним и не ушла, навсегда осталась в сердце юноши и мужа.

Вначале было удивление. Прекрасноликая дева, как утром разобрался Святослав, оказалась всего лишь ключницей его матушки. Звали её Малушей, и была она кровной сестрой богатыря Добрыни. Юный князь много раз на день видел её, но не придавал этому значения: немало их, дев, было в услужении великой княгини Ольги, его матушки. Но то, что Святослав увидел в ночи, во сне или наяву, потрясло его и покорило.

Он был в опочивальне. В оконце, которое смотрело на Днепр, светила полная луна. Ночь стояла душная, где-то за Днепром Перун погромыхивал гранитными валунами, зарницы играли. Святославу не спалось на ложе. Он встал, подошел к оконцу, открыл его, вдохнул свежий воздух да сразу и отпрянул от оконца: летела прямо на него белая орлица. Села она на притвор, осмотрелась и плавно опустилась на подлогу[82]. Голову гордо вскинула и на глазах у Святослава девой обернулась. Все проявилось враз: груди с коричневыми сосцами матово округлились, тонкая точеная талия обрисовалась, ноги, тоже точеные и длинные, обнаружились, тут же родимое место в соболиной опушке… В бане сие видел многажды княжич, а не притягивало взор. На сей раз сердце зашлось и поманило рукой огладить. Но дева повела своей рученькой и прикрыла соболиную опушку. Тогда княжич на её лицо посмотрел да в восторг пришел от своего открытия: стояла перед ним ключница Малуша, дочь боярина Малька из Любеча. На себя посетовал, почему прежде у него не было нужды присматриваться к лику юной девы, но все же помнил, что глаза у неё были голубые и в пол-лица, ресницы бросали тени на розовые щеки, брови - крылья ласточки и родинка на левой щеке. И губы её помнил, алые, полные, и шею белую, лебединую. Уж такая она, Малуша, ключница его матушки. Отыскала её матушка Ольга среди многих юных дев, принимаемых в услужение в великокняжеские терема.

Малуша всю себя показала юному князю, при том ласково улыбалась, дабы Святослав ненароком не застыдился. Но княжич стоял перед нею обомлевший, потому как проснулся в нем некто другой, весь в огне пылающий, но ещё сути огня не понимая. Сам княжич в сей миг столбом стоял перед Малушей, а тот, другой, пылающий, руку протянул к деве, грудей коснулся, шёлковую кожу под пальцами ощутил. Левая рука его на стан Малуше легла, вверх-вниз прошлась через крутое бедро, да все ради любознайства.

Ан нет, Малуша стряхнула руки княжича, как перышки, отступила от него, смеясь по-прежнему ласково. Сама плавно рукой повела, и спало с княжича отроческое платье, будто ветерком его сдуло. И сам Святослав предстал перед Малушей в сиянии юношеской стати. Не было рядом лишь шайки с водой, чтобы, как в бане, себя обмывать. Смущение почувствовал княжич от своей наготы, огнем его лицо опалило. Святославу прикрыться захотелось. Но в сей миг Малуша сама достала его руками, по лицу нежно провела, грудь огладила, ниже всего коснулась, будто смывая с него отроческую пелену, превращая в младого мужа. И добилась своего: Святослав руку её поймал, губами пристыл, вкус сандалового масла ощутил, да и привлек к себе, обняв сильными руками. Она же не сопротивлялась, сама приникла к нему, слилась с ним. Её огонь с его огнем свился и разбушевался. Да все только в них бушевало, но не между ними. Торжествовали только их чувства, руки же к запретному не прикоснулись, лишь сердца слились в одно большое и жаркое.

Но долгое молчание меж ними нарушилось, и Святослав услышал шепот Малуши. Её необыкновенные слова наполнили юношу гордостью:

- Я - орлица. Волею Перуна мне дано видеть то, что зрят боги. Слушай и верь тому, что услышишь. Боги говорят: быть тебе великим воином, и никто не обойдет тебя в ратной справе. Ты покоришь все земли, какие дано мне обозреть из поднебесья за многие дни полета. Помни об одном - о чести, она твои щит и слава.

- Но где же ты, Малуша? Будешь ли рядом, как ноне? - спросил Святослав.

- Отныне я твоя, и, как придет новое полнолуние, позовешь меня, и я приду. Одно скажу: здесь ты меня больше не увидишь.

- Но где?

- Ты уйдешь в полночь на гору Хоривицу, там я приду к тебе и на самой вершине сделаю тебя богом. Прощай!

- Не уходи, побудь ещё, Малуша!

- Час пришел, и я улетаю.

Дальше, как помнил Святослав, все так и было. Мановением руки Малуша подняла его ночную рубаху, все тем же плавным движением надела её на князя и отошла к окну, белой орлицей обернулась, встряхнулась, белое перо на подлогу уронила, крыльями помахала, вознеслась на оконце и улетела.

Святослав выставился из оконца по грудь, долго смотрел, как орлица к луне улетала. А как скрылась из глаз, он поднял перо, лег в постель, но не уснул до рассвета, рассматривая и лаская перо. До сих пор князь хранил это перо, дорожа им, как святыней.

Утром в тот день юный князь отправился в покои матушки-княгини Ольги да притаился, чтобы она не увидела его. Сам думал Малушу узреть, спросить её, не приходил ли к ней нынче ночью вещий сон. Малуша не единожды прошла мимо затаившегося княжича, но каждый раз не одна, а в сопровождении пожилой рабыни, которая помогала ей в делах. Так и не удалось Святославу перехватить Малушу одну. И день миновал, и другие проплыли следом, но с глазу на глаз Святослав и Малуша так и не встретились.

Наступил месяц май-травень. Праздник Ладо приблизился.

Сей праздник пришел к людям от бога любви и веселья. Ладо повелел его справлять, чтобы между людьми всегда было согласие и все они жили в благополучии. Праздник Ладо долгий и продлится до той поры, пока не наступит июнь. Веселья на празднике Ладо много. И невинные жертвы будут во имя бога Ладо - так уж повелось у язычников. И брачные ночи пройдут по лугам и куртинам, восславляя торжество жизни. В эти брачные ночи по языческому обычаю жёны и девы доступны не только избранным, но и многим, кто ищет радости. В праздник Ладо славяне до того великодушны, что даже недругам желают благополучия в жизни.

Дождался и князь Святослав желанного праздника. В вечерний час по Боричевой дороге на луга спустился, долго ходил-бродил среди охваченного оживлением юного люда. Там же и Малушу нашел, которая веселилась в кругу молодых дев. Но как только Малуша увидела Святослава, в тот же миг убежала к Днепру, дальше поспешила к горе Хоривице. И князь побежал за ней. Догнал-таки, да Малуша и сама уже ждала его. В глазах её горела отвага и ещё что-то неведомое юному князю, но привораживающее. Она же произнесла:

- Сон мне был вещий в переломную ночь березола-апреля. Ты орлом прилетел, да княжичем обернулся. Ласкал меня, но бережно, ничего не желая. Видела бога Ладо возле тебя. Он и сказал мне, дабы шла к тебе в праздник. Теперь возьми меня, как пожелаешь.

Малуша прижалась к Святославу. Он поцеловал её и прошептал:

- В ту же ночь ты прилетала ко мне орлицей, белое перо оставила. Я хотел сие поведать тебе, да недреманное око тебя стерегло.

- И я что-то обещала тебе?

- Да. Ты сказала, дабы мы сошлись на горе Хори вице, когда наступит полная луна.

- Идем же на гору. Бог Ладо укроет и защитит нас. Они поднялись на гору. Светила полная луна, и в её матовом свете они возникли друг перед другом, как в вещем сне. Они долго кружились, вскинув руки в звездное небо, сходились и расходились, радуясь волшебной легкости бытия. Потом они сблизились, как в сказочном сне. И все было так же и ещё чуть волшебнее, потому как Малуша приняла Святослава и свершилось таинство превращения девы в женщину, юноши - в мужчину. Сие им некогда было понять: их игры были по-язычески неистовы и длились до рассвета. А на рассвете Малуша сказала:

- Я принесу тебе сына, и ты назовешь его Владимиром славным.

Святослав ничего не ответил на эти слова, он лишь млел от душевной зрелости, от жажды сдвинуть гору Хоривицу.

Они не помнили, как вернулись в княжеские терема, но всевидящее око старой рабыни узрело Малушу и Святослава. Утром за трапезой Малуша держала ответ перед суровой и жестокосердной на сей раз княгиней Ольгой.

Малуша ни в чем не повинилась перед княгиней и показалась ей искренней и невинной. Ольга не наказала Малушу. Это случилось спустя несколько месяцев. Однако в те же дни июня княгиня отправила сына в древлянскую землю собирать дань. Он встал во главе дружины. Сама же великая княгиня отправила послов-сватов к венгерскому королю, чтобы уговорил он угорского князя Такшоню выдать замуж свою дочь, княжну Ильдеко, за Святослава. А как вернулся Святослав из похода, так мать и оженила его по древнему языческому обряду. Горевала великая княгиня Ольга, что сын противится христианству, но не уставала говорить ему о добродетелях и благости православной веры, коей наслаждалась её душа с той поры, как она приняла веру греческого обряда.

Святослав хотя и был ещё молод, но характером оказался тверд. Позволив себя безропотно оженить, он остался верен языческому богу Перуну, богам Велесу и Хоросу. Сын повторял:

- Могу ли я, матушка, принять новую веру, ежели дружина смеяться будет надо мною? А мне без дружины не быть.

- Видеть тебя не желаю, поклонник идолищ! - восклицала Ольга в гневе вскоре же после свадьбы сына.

Он же после первых брачных трех недель начал собираться в новый поход и ушел, не запомнив даже имени своей молодой жены, будущей матери его сыновей Олега и Ярополка.

Той порой и Малуша готовилась стать матерью. Первое время она таилась, чтобы княгиня Ольга не уличила её в грехе, не узнала, что её скромница Малуша, ключница и посему рабыня, скоро принесет ей внука. Да как утаишься, ежели живот на нос лезет!

Рассердилась, в неистовый гнев пришла великая княгиня, суровому телесному наказанию хотела подвергнуть Малушу. Но Всевышний отвел её занесенную руку, не позволил наказать мать будущего святого.

Всевышнему Господу Богу было уже ведомо, кого родит дочь Малька-любечанина Малуша. Княгиня своё отбушевала, но словами уязвила ключницу:

- Мало у меня своих рабов, и ты ещё рабича принесешь, позор на мою седую голову возложишь. Моли Бога Иисуса Христа, заступника твоего, что жизни не лишила. Но я тебя ещё не простила.

Малуша дрожала от страха за жизнь своего младенца, когда матушка-княгиня лютовала да упрекнула её. Но откуда только смелость взялась, сказала с достоинством и голову держала высоко:

- Ношу не рабича, а княжича, Богом данного, батюшкой коему князь Святослав.

Княгиня лишь ахнула от Малушиной дерзости, стала сына заглазно корить-поносить и веру языческую чернить, потому как по языческим законам Малуша отныне была Богом данная жена Святослава.

- Был бы христианином, не опозорил бы мать на старости лет! - воскликнула княгиня Ольга.

- В том я виновата, матушка-княгиня, - ответила Малуша и встала на колени. - Накажите меня, что совратила, только внука милуйте!

- Сгинь с глаз моих! - с жаром ответила Ольга. Гнев великой княгини не исчерпался возгласами.

На другой же день она сослала Малушу в свою деревню Будутино под Изборск. Там, на далекой Псковщине, и появился на свет будущий великий князь, который простоит на престоле державы тридцать пять лет.

В это же время княгиня Ольга попыталась приблизить к себе оставленную жить в одиночестве невестку Ильдеко. Однако молодая и гордая княгиня Ильдеко не очень нуждалась в тепле и ласке, которыми хотела скрасить её одиночество великая княгиня. Совсем скоро в невестке проявились открытая и непомерная гордыня и спесь. Она со злостью упрекнула свекровь за то, что та позволила Святославу, и трех недель не проведшему с молодой женой, уйти в поход из Киева. А вскоре Ильдеко окружила себя молодыми соотечественниками, которых призвала из Венгрии. Великой княгине это не понравилось, и однажды за трапезой она предупредила Ильдеко:

- Ты бы, доченька, держала своих сородичей подальше от своего терема. Они слишком вольно ведут себя.

На что Ильдеко со смехом ответила:

- Так они, великая княгиня, вернулись на отчую угорскую землю. И я хочу, чтобы они вольно жили на ней.

В этот миг Ольга поняла, какую непоправимую ошибку она совершила, женив сына на венгерской княжне. Она вспомнила давние претензии и угрозы венгров, или угров, вернуться на свои якобы исконные земли по Днепру и Дону, вплоть до великой Волги. И впервые с горечью подумала Ольга о том, что напрасно прогнала от себя Малушу. Теперь она жаждала исправить свою ошибку, и прошло не так уж много времени, как Ольга согрела лаской Малушу и внука Владимира.

В ту пору как Владимиру исполнился годик, его бабушка отправилась в путешествие по своей земле утверждать уставы жизни и, добравшись до отчей земли - Псковщины, появилась в Будутине. Когда она пришла в простую, курную крестьянскую избу и увидела внука в люльке, сплетенной из липового лыка, сердце у неё защемило от жалости. Однако она не дала воли своим чувствам, но тайно решила проверить-испытать нрав внука. Когда Малуша ушла на реку к проруби за водой, Ольга велела своему воину принести к люльке пылающий уголек на глиняном блюде, положила рядом с угольком золотое кольцо и испытала внука: к чему потянется младенец - к золоту или к угольку. И увидела бабушка, как с легкостью, с улыбкой на круглом личике, потянулся младенец к жаркому угольку и взял его. Была боль, но он не заплакал, а удивился.

Возникло у Ольги сердечное тепло к малышу. «Истинный Рюрикович», - подумала она и задалась целью окрестить внука. Да на этой задумке и сама ожглась. Малуша орлицей встала на защиту сына, потому как другой опоры у неё не было. А довод был один:

- Матушка-княгиня, прежде Святослава-сына крести, мужа и отца нашего. Там и мы за ним пойдем.

Ольга смирилась перед Малушей. Прежней великой княгини уже не было. В Будутине она стала любящей бабушкой: внук растопил лед отчуждения. Она погостила в деревне тихо-мирно, по-родственному простилась с Малушей, с внуком и сказала на прощание:

- Жить тебе тут вольно, ни в чем не нуждаясь. Я позаботилась. Крепитесь моими молитвами, а я позову вас в Киев, как час придет. Пока же помолюсь за тебя и за внука.

С тем великая княгиня Ольга и уехала со Псковщины да сани свои псковитянам на память оставила. Они и поныне там.

А через три года после поездки Ольги на Псковщину и в Будутино её невестка княгиня Ильдеко пошла на измену мужу и Руси. Она тайно сошлась с воеводой Стемидом, скрытым врагом Святослава. Вместе они принялись готовить заговор против великой княгини и великого князя. Пришел час для исполнения задуманного. Стемид, лаская Ильдеко, сказал ей:

- Моя божественная княгиня, сегодня ночью я уйду с воинами к печенегам и приведу под Киев князя Курю с ордой. Мы возьмем стольный град и посадим тебя на великокняжеский престол. Сами же встретим Святослава в степи, он возвращается с Дуная. Да будет на то твоя воля, божественная Ильдеко: на том месте, где падет голова Святослава, мы возведем курган.

- Иди же, мой славный рыцарь, в поход. Ильдеко тебя любит и станет ждать с победой, - ответила княгиня и поцеловала Стемида, благословляя его в путь.

Как проявила себя супруга Святослава дальше, великая княгиня не стала вспоминать. Слава Богу, что Святослав изгнал её из Руси, оставив при себе сыновей.

Вскоре же княгиня Ольга остро затосковала по Малуше, по обездоленному внуку и послала за ними тогда ещё молодого-удалого воеводу Ивана Путяту с воинами. Прошло совсем немного времени, как Путята привез в княжеские палаты Малушу и её сына.

Святослав в эту пору был в военном походе на Хазарию, и Малуша вернулась к привычным заботам княжеской ключницы. Скоро княгиня Ольга пришла к мысли, что жене её сына не к лицу нести рабскую службу. Ольга поручила Малуше растить и других своих внуков - Ярополка и Олега. Однако вскоре воспитанием отрока Владимира занялся его дядя - воевода Добрыня. Правда, Добрыня все больше в походах был, да и то сказать, пока богатырю не пристало быть дядькой-воспитателем при столь малом отроке. Но с наступлением осени, когда ратных дел у дружины не было, Добрыня охотно воспитывал племянника. И в скором времени стал Владимиру вместо отца родного. Да в основном был учителем жизни и военного искусства, отвечал за то, кем вырасти княжичу. Сей муж был в делах обстоятелен и розмыслом богат. «И Добрыня храбр и наряден муж», - говорили о нем в ту пору в народе.

Два других княжича жили под влиянием воеводы Свенельда, который в последние годы жизни больше сидел в Киеве, искал покоя и вместе с княжичами воспитывал своего сына Люта.

А князь Святослав словно забыл о том, что в Киеве у него растут три сына, и год за годом проводил в походах и битвах. Он даже не отзывался на просьбы матери, которая часто звала его в Киев. Покорив Болгарию, уладив мир с Византией, князь мечтал о том, чтобы властвовать в древней Мидии. Ещё он весело проводил время в Великом Переяславле, как называли греки Переяславец на Дунае. В этот град и наведывались гонцы княгини Ольги, приносили её грамоты Святославу: «Ты, княже, чужой земли ищешь и блюдешь её. А свою без присмотра оставляешь», - писала великая княгиня сыну.

- Передайте матушке, - отвечал гонцам Святослав, - хочу ей больше всего власти.

Ольга, однако, и без напоминаний сына учреждала порядок в обширной державе, вводила свои законы, самые простые и нужные народу уставы. Да пришел вскоре день, когда Святослав сильно загоревал, что сидит вдали от Киева.

Печенеги давно зарились на сей стольный град и дождались своего часа. Ведая о том, что князь Святослав и его грозная дружина увязли на Дунае, тьмой надвинулись на Киев, где не было в это время войска. Лишь воевода Претич возвратился с дружиной из полюдья - сбора дани - и укрылся на левом берегу Днепра, потому как имел малое число воинов и был не способен прогнать печенегов.

Спасли Киев от печенежского разорения, а Ольгу и её внуков от гибели или угона в полон только русская хитрость и отвага. Уже пришло к горожанам отчаяние, ни изнемогали от голода и жажды и были готовы сдаться на милость врага. Да нашелся отважный отрок, который вызвался уведомить воеводу Претича и передать ему совет, как обмануть печенегов. Он взял в руки уздечку, ранним утром в белесом тумане вышел за крепостные ворота, смело вошел во вражеский стан и, спрашивая по-печенежски, не видели ли его коня, зашагал прямым путем к Днепру, размахивая уздечкой.

Никто из врагов не задержал его, все думали, что это их воин. А отрок, добравшись до реки, ринулся в неё и поплыл на левый берег.

Печенеги поняли, что их обманули, стали пускать в беглеца стрелы, но он, ныряя и ныряя, уплывал все дальше, избегая стрел. Отрока заметили и лазутчики Претича, которые сидели, затаившись, на берегу Днепра. Вскоре они спустили на воду долбленку, поплыли навстречу отроку и помогли добраться до берега, потом повели к воеводе Претичу.

Выслушав отрока, поведавшего о бедствиях киевлян, о совете мудрых мужей, Претич решился напасть на печенегов. Он велел тысяцким и сотским собрать вдоль берега все лодки и стянуть их под Киев. Когда все было готово, в ночной темноте посадил дружину на суда и повел её на печенегов. Русичи вооружились не только мечами, копьями и стрелами, но и охотничьими рогами, которые сделали и добыли в округе. Пристав к правому берегу, дружина Претича тихо сошла на землю, подобралась как можно ближе к печенегам, и по знаку воеводы трубные звуки заполонили все пространство, вселив ужас в сонных печенегов. Они подумали, что на них идет вся Святославова дружина, и в панике, бросая оружие, кибитки, имущество, ринулись бежать, спасая свою жизнь. Воины Претича долго преследовали врагов, и трубы, продолжая греметь, гнали печенегов в степи.

Когда же наступил рассвет, Претич вернулся к Киеву, и вновь его воины протрубили в рога. Горожане распахнули ворота. Победителей встретила сама великая княгиня Ольга. Сойдясь с княгиней, воевода Претич попросил её спешно покинуть Киев и уйти с внуками на север.

- Матушка-княгиня, мыслю, что печенеги одумаются и вернутся. Не ведаю, как погоним их в другой раз.

Княгиня Ольга вняла разумному совету и решила уехать в Вышгород, но Претичу наказала:

- Ты, воевода, удачлив. Иди же на встречу с печенегами да скажи их князю, что в Киев пришла вся Святославова дружина, и пусть они просят мира.

Претич ни в чем не отступил от повеления великой княгини. Он взял свои три тысячи воинов и помчал с ними догонять печенегов. Они же остановились в степи за рекой Трубеж. Претич с десятью воинами подскакал к берегу и, встретившись через речку с печенежским князем, сказал:

- Вы, печенеги, храбрые воины, но сегодня мы сильнее вас. Говорю вам, что пришла в Киев вся Святославова дружина, и ежели не хотите разорения, просите мира на три года и уходите, не коснея, с нашей земли. Такова воля моих князей.

- Жди, русич, нашего ответного слова. Ноне мы скажем его, - донеслось из-за реки, и князь с воинами покинул низменный берег.

Претич и дружина ждали ответа весь день и всю ночь. А утром увидели, что за рекой, до самого окоема, было пустынно, лишь кое-где колыхался под ветром оставшийся ковыль. И увел воевода дружину в Киев, ожидая какой-либо коварной выходки печенегов, потому как не считал их совсем глупыми. Они и впрямь знали, что за спиной Претича нет Святославовой дружины, но страх, который посеяли в стане печенегов ночью три тысячи воинов, удержал их от желания вернуться под Киев.

И снова на далекий Дунай помчали гонцы к Святославу, чтобы поведать о том, какой опасности подверглись его мать, сыновья, жена, все киевляне. Святослав ещё не знал, что матушка звала его к смертному одру, потому как видела свою близкую кончину. Шел 969 год.

На сей раз у Святослава-воина шевельнулось в груди что-то сыновнее и отцовское, да и Малуша возникла перед взором, поранила его. Он поднял дружину в седло и налегке скорым шагом повел её в Киев. Коротая почти все ночи в седле, он добрался до Киева, прибежал в княжеские терема, упал на колени возле материнского ложа и со слезами на глазах просил у матушки прощения. Он ласкал детей и Малушу и провел с ними два дня. А на третий день пустился искать печенегов, которые разбойничали по южным землям Руси, и наказал их, восстановил в державе тишину и безопасность. В те же дни разгромленные печенеги, узнав всю силу Святослава, запросили у него мира, и он дал им мир.

Вернувшись в Киев, Святослав недолго наслаждался покоем в палатах. Его снова потянуло на Дунай, потому как он не мог видеть христианских обрядов, всего дворцового благочестия, которое затмило прежнюю простоту языческой жизни. Понимал князь Святослав и то, что, находясь в Киеве, он взваливал на свои плечи управление великой державой. Святославу не хотелось брать на себя эту обузу. Воину по душе были ратные дела.

Княгиня Ольга знала про сына все это, но сама уже не могла держать в руках великокняжескую власть. С каждым днём в ней оставалось все меньше жизненных сил. Она уже вовсе не вставала с ложа. И однажды, когда княгине сказали, что сын готовит ладьи, чтобы уйти к морю и там подняться по Дунаю до Переяславца, Ольга позвала Святослава к себе.

- Сын мой, дни твоей матери сочтены, - начала она своё моление к Святославу. - По воле Господа Бога ко мне уже наведывались святые духи. Скоро я предстану пред ликом Всевышнего. Тебе же быть в Киеве наказываю и велю взять в руки всю державную власть. Древлянскую землю пора усмирить. Печенеги её против тебя ополчили. В Чернигове твой глаз нужен. Новгород крепкой руки просит. Радимичи засупротивничали.

Святослав слушал матушку почтительно, но не всему внимал. О своём думал. Главного воеводу Свенельда вспомнил, метил ему поручить все заботы в киевских пределах. Сам же, вопреки воле матушки, сердцем и душой был уже на Дунае.

Великая княгиня, обладая даром ясновидицы, читала мысли своего сына и печалилась, что беспомощна пробудить в языческой душе христианское начало. И сама не могла понять, почему у неё не хватает сил взять верх над языческим духом Святослава. А ведь каких мужей заставляла выю сгибать, нутро выворачивать да позже даром Божиим - словом ласковым - того же добивалась. Нет, не случайно много возвышенного будет сказано о великой псковитянке после её кончины. Предание наречет её хитрой, церковь - святой, история - мудрой. Все это уживалось в ней одновременно. А ещё был провидческий дар, но силы святого духа в ней ещё не было.

Отчаявшись повлиять на своенравного сына, который стоял перед ней на коленях, Ольга вымолвила последнее:

- Мне осталось три дня, дабы покаяться и помолиться Всевышнему. Прошу тебя, найди священника Григория, он служит в церкви Святого Ильи, и попроси его прийти ко мне. Ещё прошу тебя, погреби меня по греческому обычаю в Берестове в ограде церкви. Справь панихиду с христианскими священниками. Тогда иди, куда судьба зовет. И не забудь, как станешь покидать Киев, поставить к делу моего любимого внука Владимира. Ещё постарайся засватать за него византийскую царевну. Византию надо чтить как великую державу. И Малушу, матушку Владимира, чти…

Слова великой княгини Ольги, нареченной в крещении Еленой, о своей кончине оказались пророческими. Она исповедалась священнику Григорию, попросила у него прощения за то, что когда-то, в давней юности, отвергла его любовь. А на четвертый день после беседы с сыном в лето 969 года от Рождества Христова преставилась и тихо отошла в мир иной. Священник Григорий принял от неё душу и передал её архангелам, чтобы они отнесли святыню в райские кущи. Увидел Григорий и то, чему христиане будут удивляться долгие годы: лишь только душа святой Ольги покинула бренное тело, на её лике появился румянец, а над головой возникло сияние. С ним она и ушла в запредельную обитель.


Глава четвертая. ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ ВО ВЛАХЕРНЕ


Пасха в этот 970 год выдалась ранняя, пришла в конце марта и принесла во Влахерн не столько праздничного духа, сколько тревог и волнений. И во всей Византии жизнь шла в тревожных ожиданиях тяжелых испытаний и напастей. В малоазиатских владениях империи вспыхнуло восстание,которое возглавил знатный патрикий Барда Фока. Это случилось после того, как император Иоанн Цимисхий повелел войскам, что стояли в Малой Азии, поздней осенью минувшего года переправиться в Европу и зазимовать на фракийских и македонских полях.

Восстание Варды Фоки совпало с наступлением на Византию русской рати великого князя Святослава. Император Цимисхий принялся спешно формировать из своей гвардии и добровольцев отряды «бессмертных», чтобы остановить продвижение русских. Он поручил возглавить легионы и полки магистру Варде Склиру и патрикию Петру. Им удалось остановить рать Святослава под Адрианополем. Теперь императору надо было принимать меры, чтобы подавить восстание Варды Фоки в Малой Азии, которое с каждым днём ширилось и занимало новые области.

Иоанну Цимисхию было отчего волноваться. Ещё и года не прошло, как он встал на престол империи. Среди тех, кто поддерживал его во время борьбы за корону, ныне мало осталось преданных ему вельмож и военачальников. И Цимисхий чувствовал, что престол шатается под ним. В Константинополе было много сторонников Варды Фоки - Иоанн знал это достоверно. Восстание против него, возглавляемое талантливым полководцем Вардой Фокой, могло докатиться до Константинополя и принести самые трагические последствия. Поэтому Иоанну Цимисхию пришлось отозвать с мест сражения против русской рати лучшие легионы и полки.

Он, рискуя многим в сечах со Святославом, поставил во главе преданных ему легионов и полков столь же одаренного военачальника, как и патрикий Варда Фока, - магистра Варду Склира. Цимисхий питал надежду, что Варда Склир сумеет подавить восстание в Малой Азии. И надежда эта подкреплялась тем, что Варда Склир и Варда Фока враждовали между собой.

Тревожная весна в Константинополе нашла отражение и во Влахернском дворце. Он был похож на растревоженный муравейник. Все суетились, куда-то спешили, в залах собирались кучки вельмож, что-то обсуждая. Лишь в покоях царевны Анны жизнь текла по законам подрастающей будущей великой княгини всея Руси. Давняя вечерняя беседа царя Василия и царевны Анны не прошла для неё бесследно, породила в душе волнение. С течением времени это волнение перерастало в бурю. Тому были многие причины, и невольной виновницей этих причин стала воспитательница Анны Гликерия. Побывав с нею много раз в храме монастыря Святой Мамы, где вели службу русские священники, и, послушав их богослужение, Анна прониклась им всем сердцем и почувствовала в себе душевное пение. Храм монастыря был скромен, но его украшали голоса певчих. Они пели завораживающе. Слушая псалмы и акафисты, юная царевна возносилась к небу и будто парила в его синеве. Как-то после такого богослужения Анна побывала с братьями на литургии в Святой Софии, и если убранство этого храма было чудесным, то пение на клиросе показалось Анне жестким и угнетающим. Царевна была разочарована и едва отстояла службу.

С той поры, по просьбе Анны, Гликерия водила её лишь в храм монастыря Святой Мамы, и случалось это каждую неделю. В монастырском храме было много прихожан, которые жили в русском посаде, раскинувшемся близ монастыря. Но священнослужители выделили из них царевну и её воспитательницу, и вскоре настоятель монастыря отец Иона знал, кто эта юная прихожанка. Чтобы удостовериться, он спросил о ней Гликерию, и та подтвердила, что Анна - царевна, добавив при этом:

- Тянется эта светлая душа ко всему, что видит в вашем храме.

- Дай-то Бог. Мы будем только рады её тяге к Руси. Чудесно сие. Я помню время, когда великая княгиня Ольга тянулась к Византии. Мне довелось лицезреть её в Святой Софии, я был на её крещении, видел, как рядом с нею крестным отцом встал император Константин Багрянородный, - рассказал словоохотливый игумен Иона.

Царевна Анна слышала разговор воспитательницы с игуменом и попросила Гликерию пересказать его по-гречески:

- Вы говорили обо мне и ещё о княгине Ольге. Я хочу знать о чем.

У Гликерии не было причин скрывать суть беседы с Ионой.

- Он спросил, кто ты такая, и я ответила, что ты царевна Анна и что тебе очень нравится пение хора и сама служба. Ещё он сказал, что помнит, как крестилась в Византии мать князя Святослава, великая княгиня Ольга. Иона был на её крещении.

И тут Анна озадачила свою воспитательницу:

- Ты, Сладкая, научи меня русской речи. Я хочу её знать. Россы говорят - как поют.

Гликерия остереглась дать своё согласие. Опытная придворная служительница понимала, что её вольность может дорого ей стоить. Цари Василий и Константин заботились о том, чтобы Анну учили только тому, что представляло их интересы. Но, поскольку Гликерия любила свою питомицу и была готова учить её русской речи, она ответила:

- Вам бы, ваша светлость, попросить согласия у братьев-царей. А вдруг они возразят против того, чтобы учить тебя речи варваров?

На этот раз осторожная Гликерия знала, что советовала царевне и что лишь порадуется за свою воспитанницу, если Анна найдет в себе мужество пойти наперекор запрету братьев. А они, как пить дать, будут против.

Анна, однако, не сочла нужным просить воли у братьев на то, что ей захотелось сделать. В свои юные годы царевна нашла в себе мужество учинить маленький бунт против Василия и Константина. Да и любимой воспитательнице, которую чтила как матушку, показала силу своего характера.

- Сладкая, дочь русского воина, если тебе угодно служить у меня, ты будешь учить свою воспитанницу тому, что знаешь. Или я что-то не так сказала?

Гликерия не раз многому удивлялась, воспитывая Анну, но в этот миг над удивлением взял верх страх потерять место воспитательницы царевны, и в большей степени не только это: Гликерия любила Анну так, как если бы это была её родная дочь. Она лишь задала вопрос:

- Тебе нравится речь моего батюшки?

- Если бы не нравилась, я бы тебя не просила. Сделав первый шаг навстречу царевне, Гликерия отважилась и на второй, на её взгляд, не менее опасный для себя. Во Влахернском дворце была большая и великолепная библиотека. Ею пользовались редко, и она была только для взрослых. Но Гликерия осмелилась привести в библиотеку Анну. Увидев хранящиеся в палисандровых шкафах бесценные книги, царевна захотела посмотреть их и, поскольку умела хорошо читать, решила выбрать себе книгу. Гликерия долго доставала Анне фолианты, показывала их, пока наконец они не наткнулись на историю Руси, написанную императором Константином Багрянородным.

- Я хочу прочитать эту книгу, - заявила Анна.

- Ваша светлость, возьмите любую другую, - заметила Гликерия.

- Сладкая, зачем ты возражаешь? Я хочу только эту.

- Хорошо, я положу её на стол и читай здесь.

- Нет, отнеси в мой Голубой зал.

- Нас за это накажут. К тому же тут есть хранитель и он не выпустит нас с этой книгой, - пыталась предупредить о неприятностях Гликерия.

- Никто не смеет нас задержать и наказать. Божественный простит мне эту вольность.

Гликерия взяла фолиант в кожаном переплете с золотыми застежками и золотым тиснением сказочных грифонов с головами орлов и понесла его в покои царевны. Хранителю она сказала, что уносит книгу по воле царевны, а по пути упрекнула её:

- Ваша вольность не знает границ.

- В другой раз я постараюсь быть послушной, - с улыбкой ответила Анна.

Гликерия на это лишь усмехнулась. В небольшом Голубом зале она положила книгу на стол, открыла замысловатые застежки и сказала:

- Садитесь, ваша светлость, читайте этот манускрипт, и вы узнаете много о той загадочной державе, откуда родом мой отец.

- Спасибо, Сладкая, я постараюсь его одолеть. Анна отважно взялась читать правдивую историю Древней Руси и славян.

Это был труд ученого, но царевна с прилежанием взрослого просиживала за чтением долгие часы. Русь представлялась Анне страной бескрайних просторов степей, безбрежных дремучих лесов с протекающими через них могучими реками. Анна поняла, что Русь населена молодыми народами, жадными до жизни и деятельными. Взрастающая в большом городе, среди каменных стен, Анна потянулась к неоглядным просторам Руси, ей хотелось сесть на быстроногого скакуна и мчать до крайних степных пределов, а затем окунуться в дремучие леса, где много невиданных зверей и птиц, где царствуют загадочные боги. И как-то к вечеру, устав от чтения, Анна спросила Гликерию:

- Сладкая, а тебе хотелось бы побывать на отчей земле?

- Я бы полетела туда, если бы были крылья. Батюшка вырос в Великом Новгороде. Это вольный город, каких в Византии нет.

Так и протекало время юной царевны - в изучении языка россов, в слушании былин и сказаний Гликерии, в молении на богослужениях в русском храме монастыря Святой Мамы и в познании русской земли через сочинение Константина Багрянородного.

Но вскоре спокойное течение жизни Анны было нарушено. Как-то в воскресный день, когда Анна и Гликерия уехали в храм Святой Мамы, в покои царевны нагрянули её братья Василий и Константин. Поводом к тому послужило замечание Иоанна Цимисхия за трапезой:

- Из дворцовой библиотеки унесли в розовый дворец книгу по истории Руси, написанную вашим прадедом Константином Багрянородным. Кто взял её, пусть немедленно вернет в библиотеку и читает там. Таков неписаный дворцовый закон.

- Но мы с братом в библиотеку не ходим и книгу не брали, - ответил царь Василий.

- У вас большая любительница чтения сестра Анна, вот и спросите её, зачем ей понадобилось знать историю Руси.

- Мы так и сделаем, Божественный.

- Я на это надеюсь. А поскольку мы вспомнили о царевне, то, пожалуй, пора вернуться к разговору о её судьбе. Я вашу волю не угнетаю. Вы против того, чтобы выдать сестру замуж за сына Святослава - Владимира. Он ныне всего лишь удельный князек. Поэтому забудем о Руси и подумаем о другом будущем царевны Анны, о пользе для державы. Вы помните, что её руки добивался для своего сына германский император Оттон Первый. В чем же дело?

- Божественный, мы будем только рады, если германский император пришлет послов-сватов. Он обещал, но их нет и нет. Он боится обжечься во второй раз.

- Я дозволяю напомнить Оттону о нашей царевне. Пошлите Калокира, и на этот раз, надеюсь, император не обожжется. Может, кто-то из вас тоже наведается к Оттону, и тогда у него исчезнет повод для боязни. Действуйте, мои соправители, судьба царевны в ваших руках.

- Спасибо, Божественный. Мы будем думать и действовать, - ответил царь Василий.

В тот же день Василий и Константин явились в покои сестры. Искать книгу не пришлось. Она лежала на столе в Голубом зале, раскрытая на страницах, где описывалось время правления Рюрика и Олега, поход Олега на Киев. Но, рассматривая царственное произведение, братья не могли прикоснуться к его содержанию, к тому, о чем было написано в нем. Как и большинство мужей императорского рода и дома, они не умели читать и писать, но сильны были во владении мечом, копьем, луком. Этого у них было не отнять, особенно У ловкого в воинском искусстве старшего брата - Василия. Поэтому они с легким сердцем осудили сестру за приверженность к чтению и за то, что своевольно унесла книгу из императорской библиотеки.

- Вот как выдадим замуж, так и забудет о своих забавах, - нашел чем завершить осуждение сестры Царь Константин.

Старший, Василий, добавил озабоченно:

- Надо бы отучить её от посещения храма при монастыре Святой Мамы. Гликерии нужно внушить. Думаю, что это просто сделать. Надо всего лишь запретить настоятелю монастыря пускать её с царевной в храм. Я попрошу об этом патриарха.

- А если он спросит, зачем накладывать запрет?

- Чтобы не заразилась российской ересью. Там ведут службу молодые христиане, они же не избавились от влияния язычества. Отсюда и ересь. Да служители патриарха в том разберутся. Однако я думаю о другом. И впрямь, не выехать ли тебе вместе с Анной навстречу германским послам? То-то будет славно. Они же вот-вот должны появиться в пределах нашей державы, хотя это и не сваты. Но все равно донесут императору.

- Брат мой, это рискованно, и я боюсь, - возразил Константин.

- В чем ты видишь риск? И тебе ли, будущему военачальнику, чего-то бояться?

- Но ты же знаешь, что магистр Варда Склир в Малой Азии, а патрикий Петр без него уже покинул под натиском рати Святослава Филиппополь и отходит к Адрианополю.

- Господи, я это знаю, но забыл из-за нашей сестрицы. Грядет угроза Константинополю! - воскликнул Василий.

- По-другому и не скажешь!

- Но Божественный уже отправил гонцов к патрикиям за Босфор, чтобы слали легионы на помощь Петру. Сам василевс выезжает завтра к Адрианополю, и кому-то из нас придется ехать с ним.

- А вот тут я готов! - горячо воскликнул Константин. - И поведу легион, если позволит Цимисхий.

- Увы, братец, ты ещё молод. Он и мне того не дозволяет.

Взяв книгу, братья покинули покои сестры, отнесли фолиант в библиотеку и сдали хранителю.

- Теперь иди к Божественному, - сказал Василий Константину. - Я же отправлюсь в монастырь за непослушной девчонкой.

В сопровождении пяти воинов царь Василий выехал из Влахерна в город и удивился тому, что увидел на площадях и улицах. Всюду было довольно людно, и народ вел себя обеспокоенно, все куда-то спешили. От северных ворот по улицам двигались вереницы экипажей. Василий понял, что это беженцы, спросил выглядывающего из оконца кареты пожилого господина:

- Из каких мест спешите?

- Мы убежали от варваров из Филиппополя, - ответил господин.

Зябко стало Василию: Филиппополь в пяти дневных переходах от Константинополя. И Василий поскакал к монастырю Святой Мамы. «Заберу эту негодницу и немедленно отправлю в Никею под строгий надзор эпарха[83] Анимаса», - в сердцах подумал возбужденный царь. Он доскакал до монастыря, спешился, проследовал во двор, направился к храму и вошел в него. В храме, кроме священнослужителей, никого не было. Василий попросил дьячка позвать настоятеля Иону. Тот вскоре появился из алтаря, и царь спросил его:

- Святой отец, не была ли сегодня в храме царевна Анна с услужительницей?

- Сын мой, государь, я видел их на утреннем богослужении. А как началась гроза, я вышел в ризницу, и, когда вернулся, их уже не было. Они же всегда стояли у амвона.

- Странно. Почему во время грозы ушли? Может быть, кто-либо из ваших услужителей видел, как они уходили?

- Все здесь, кто вел службу, - ответил Иона и подозвал к себе священника и дьячков.

- Мы все их видели, - произнес моложавый священник в монашеском облачении.

- Вместе с певчими мы исполняли канон чудотворцу Илье-пророку, в сей миг к ним подошли два инока, что-то сказали, и царевна с услужительницей вольно ушли с ними.

- А лики иноков не видели? - спросил игумен. Все молчали, припоминая.

- Нет, святой отец, не видели, - ответил за всех священник.

И тут из-за спин ближних вышел дьячок с жиденькой бородкой.

- Отче преподобный, я видел лик одного. Я стоял у окна, и он открыл капюшон, пока что-то говорил царевне. Суровый лик с черной бородой, глаза жгучие. Он показался мне воином Господним. Истинный крест. - И дьячок перекрестился.

- Откуда иноки пришли? - спросил Василий.

- Они вошли во врата храма, туда же и ушли. А больше мы ничего не знаем, - снова ответил священник.

Воцарилось молчание, лишь слышалось, как потрескивали свечи, потом настоятель Иона сказал Василию:

- Есть такие суровые воины Божий у патриарха в услужении. Может, к нему и увели вашу сестру.

- Патриарх её и во дворце бы увидел, если бы понадобилась, - заметил Василий и спросил: - А не увел ли их в свою келью отец Гликерии? Он ведь здесь в монахах.

- Отца Ивора в обители нет. Он с братией в горах собирает грецкие орехи, - ответил Иона.

- Спасибо, святой отец. Будем искать царевну, не иголка.

Василий поклонился игумену и покинул храм. Он поспешил во Влахернский дворец, при этом подумал, что надо бы встретиться и поговорить с митрополитом Андрианом, прежде чем идти к патриарху. Въезжая в городские ворота, он спросил стражей, не видели ли они царевну Анну. Нотарий - старший наряда - ответил:

- Утром она с госпожой Гликерией выехала из города, но не возвращалась.

Приехав во дворец, Василий поспешил в покои Анны, но и в них её не было. Он встретил только прислугу и наказал ей:

- Мидия, найди спафария Сфенкела. Прислуга ушла и долго не возвращалась. Василий потерял терпение. Когда Мидия пришла, он напряженно спросил её:

- Что так долго?

- Ваше высочество, спафария Сфенкела во дворце нет. Так сказал дворецкий Скилиций.

Василием овладело беспокойство: что могло случиться с сестрой? Он заторопился в свои покои, к брату, чтобы вместе отправиться на поиски царевны, но нашел его лишь на конном дворе, где тот выгуливал арабского скакуна.

- Беда у нас, Константин: пропала Анна, - сообщил Василий.

Тринадцатилетний брат побледнел:

- Куда она пропала? Ты был в монастыре?

- Был. Сказано служителями, что во время грозы к ним подошли два монаха и увели. Вот и все, что я узнал.

- Какие монахи? Может, Сфенкел что-то знает?

- Сфенкела нет во дворце. Настоятель монастыря Иона сказал, что монахи могли быть из услужителей патриарха. Давай вместе сходим к святейшему.

Но патриарха в эти дни в Константинополе не было: он пасторской рукой благословлял в сечи воинов под Адрианополем. И братьям в этот день не удалось разгадать загадку исчезновения сестры-царевны. Они не сумеют разгадать её за несколько лет отсутствия царевны Анны в Константинополе.

Исчезновение царевны Анны и её воспитательницы Гликерии не было случайным. Они стали жертвами большой политической игры, которую затеял патрикий Варда Фока. Этот крупнейший землевладелец Византии, знатный вельможа и талантливый военачальник, в добрые времена сидящий во Влахерне рядом с императорами и царями, был кровным неприятелем императора Иоанна Цимисхия. Варда Фока считал, что Иоанн Цимисхий захватил трон не по праву, а вероломно и гибель императора Романа Второго была не только на совести Никифора Фоки, захватившего трон в 963 году, но и на совести Иоанна Цимисхия, вольного или невольного соучастника заговора против Романа Багрянородного. И если малолетние сыновья Романа, царевичи Василий и Константин, смирились со смертью отца и дали клятву верно служить прежде Никифору Фоке, а после его падения Иоанну Цимисхию, то патрикий Варда Фока не смирился и с первых дней гибели Романа Второго тайно вынашивал план занять трон империи, считая себя наиболее достойным короны Византии. Когда эта жажда овладела им неистово и, как он счел, пришло благоприятное время, он приступил к подготовке почвы для захвата трона. Для вооруженного выступления против императора Цимисхия он начал собирать войско в своих землях, раскинувшихся на просторах Малой Азии.

А пока он во что бы то ни стало должен был помешать заключению мира между Византией и Русью. Для того чтобы противостояние между Цимисхием и Святославом не затухало, Варда Фока отважился на дерзкий шаг. Зная, что великий князь Святослав добивался руки царевны Анны для своего сына Владимира, Варда Фока задумал похитить её.

У богатейшего патрикия были на службе не только воины-наемники, ему верно служили и монахи мало кому известного ордена рыцарей. В монашеском ордене «стрельцов» выращивали опытных лазутчиков, воинов, владеющих всеми видами оружия и рукопашной борьбы. Среди них были сильные гипнотизеры. «Стрельцы» действовали всегда в одиночку или малыми группами. Под видом монахов они проникали куда угодно, приходили в Константинополь и там добывали все, что было скрыто для простых смертных в императорском дворце. Так, «стрельцу» Мисхиру удалось узнать, что царевна Анна самовольно и, сдается, тайно посещает церковные службы в храме монастыря Святой Мамы. Когда Мисхир донес эту весть до своего патрона Варды Фоки, который был в эту пору в городе Смирне близ Эгейского моря, то патрикий поручил ему похитить царевну Анну.

- Ты принес, Мисхир, славную весть. Если ты уведешь царевну и её воспитательницу из монастыря Святой Мамы и привезешь на остров Хиос, то в награду получишь моё островное имение.

- Я исполню твою волю, мой повелитель, - ответил тридцатилетний «стрелец». Он был высокий, сухощавый, сильный. Черные глаза его смотрели сурово, властно и завораживающе.

Из Смирны Мисхир и его шесть помощников выехали в Константинополь на легкой парусной скидии[84]. Через трое суток они приплыли в бухту Золотой Рог и причалили к берегу в полумиле от монастыря Святой Мамы, затерявшись среди десятков судов. Только что прорезался ранний рассвет, когда семеро монахов в черных мантиях с капюшонами с оружием под мантиями покинули скидию, вышли на берег и направились к монастырю.

Мисхир знал, что в этот час в обители все монахи уже на ногах. Одни из них вместе с прихожанами идут в храм на заутреню - сегодня она особая, праздничная в честь святого Иоанна Златоуста, другие приступают к послушанию - к обычным и повседневным хозяйственным заботам. Врата обители уже открыты для прихожан. На Мисхира и его спутников никто не обратил внимания. Двое монахов ушли искать наемную карету, пятеро вошли в храм и стали молиться.

Минуло совсем немного времени, когда в храме появились Анна и Гликерия. Они прошли на своё место у амвона и начали молиться. Священник и псаломщики вели службу близ Анны, и все навевало спокойствие. Но в это время послышались раскаты грома - надвигалась гроза. За окнами храма потемнело. Настоятель Иона ушел в алтарь, а к Анне и Гликерии подошли Мисхир и его подручный. Они молча накинули на царевну и воспитательницу монашеские мантии с капюшонами. Мисхир ожег и ту и другую долгим завораживающим взглядом, и они будто онемели. Он же тихо сказал:

- Именем святейшего патриарха Хрисовергия идите покорно с нами. Вас ждут неотложно в Святой Софии.

Анна и Гликерия почувствовали, что у них отнялись языки и перехватило дыхание. Они не могли произнести ни слова и безропотно направились впереди монахов к вратам храма. Молящиеся монахи уступали им дорогу. За вратами храма хлестал дождь, но Анна и Гликерия вышли под него с безразличием, словно и не было дождя. В стороне от ворот монастыря возле экипажа они увидели свою стражу, но в них не вспыхнуло желания позвать её на помощь. За воротами монастыря Анну и Гликерию ждала наемная карета. Мисхир открыл перед ними дверцу, усадил их в экипаж и сам сел рядом. Кони поскакали легкой рысцой. Куда катилась карета, Анна и Гликерия не поинтересовались и оставались равнодушными ко всему, что происходило с ними. Потом они скажут, что их заворожил своими глазами Мисхир. Пленниц привезли в бухту Золотой Рог, провели по сходням на скидию, поместили в каюте. Они тут же уснули, так и не поняв, что с ними случилось.

Скидия покинула бухту, пролив Босфор и вышла в Эгейское море, держа путь к острову Хиос.


Глава пятая. «ДАЙ НАМ ВЛАДИМИРА!»


Едва справили девятины после кончины великой княгини Ольги, как по Руси поползла смута. Первыми подняли голову вольнолюбивые новгородцы. Они ещё не ярились, ещё терпимо требовали от князя Святослава нового наместника и твердили, чтобы убрал старого, который грозился порушить их древние обычаи, лишить чтимых ими богов Перуна, Белеса и Хороса, привести их к новой вере. Приходили в Киеве к воеводе Свенельду новгородские торговые люди, коих всегда было полно в стольном граде, говорили ему:

- Ты скажи великому князю, ежели не пошлет к нам в Новгород своего сына, то изберем для себя милого нам князя.

Новгородцы же породили в те дни первый устав для всей Руси о князьях, и было в нем сказано: «Хотим князя, да владеет и правит нами по закону».

Но в Киеве долго не было никакого движения в пользу новгородцев. Тогда в лето 970 года пришли на легких ладьях в Киев послы новгородские во главе с языческим жрецом Богомилом Соловьем. Поднимались они по Боричеву взвозу уверенно, твердо помня наказ городского веча: «Пусть шлет в правители своего сына». Но и дары богатые Святославу несли: рыбьего зуба, добытого в Белом море, соболей, взятых в Обнорской тайге, да жемчуга, поднятого со дна северной Мезени и её притоков, - всего во множестве. Ещё новгородские послы пригнали «стаю» лодок-долбленок, которые издревле поставлялись в Киев из северной земли.

У князя Святослава одна нога была уже в ладье, когда пожаловали новгородцы. Думал умчать по быстрой воде в Переяславец, потому как за год сидения в Киеве совсем изошел тоской по «своему» городу на Дунае. Хотелось забыться, выветрить из головы христианские порядки, которые царствовали в княжеских палатах волей княгини Ольги. Но от послов, даже если они твоей земли, бегать нельзя. Велел он воеводам заняться дружиной, с отроками и гриднями в военном искусстве порадеть, а сам государственными делами обременился, держа при себе за советников воевод Свенельда и Стемида с немногими городскими старцами и княжьими мужами.

И получилось так, что эта задержка из-за новгородцев оказалась только на руку князю. Решительный и быстрый в любом деле, Святослав стал кроить цельное российское полотно на удельные княжества, дабы оттуда, из Переяславца, не гонять гонцов с повелениями и указами в Киев, а здесь и по другим пределам Руси жизнь текла без его вмешательства. Ещё будучи в Переяславце, князь Святослав задумал многое, что можно было бы назвать великими преобразованиями, если бы задуманное нашло место в жизни. На них потребовался бы князю не один год. Метил Святослав, сын Игорев, овладеть Бессарабией, Молдавией и Валахией, да прежде всего изгнать из этих земель завоевателей-печенегов. Тогда, как представлял Святослав, сей цепью завоеваний соединит он Болгарию с русской державой, укоротит путь к Византии.

В тот год, как скончалась великая княгиня Ольга, византийским императором был Иоанн Цимисхий, и в ту пору князь Святослав ещё не мог знать, что случится спустя два года. А будет так, что войска гордого василевса Иоанна Цимисхия вторгнутся в Болгарию, захватят Софию, болгарского царя Бориса II уведут в Константинополь и там во время триумфальных празднеств в честь победы над Болгарией его публично лишат царских регалий.

Но, не ведая будущего, Святослав знал и видел предвестников больших перемен. Как и он, болгарские правители враждебно относились к Византии, все время искали ссоры с ней. Болгары, так же, как и россияне, не раз сходились в битвах с предшественником Цимисхия императором Никифором Фокой. Их борьба не прекращалась ни на один год. Теперь в Византии был новый император, но политика империи и отношение соседей к ней остались прежними.

Все это и заставило Святослава решиться на очень важный и ответственный шаг по переделу державы. Увы, не в пользу великой Руси.

Лишь только новгородские послы отдохнули, Святослав собрал в гриднице большой совет, на который позвал всех воевод, княжьих мужей, бояр и городских старцев. Тут же были открыты двери новгородским послам, которых возглавил жрец Богомил Соловей.

А когда собрались, то повелел князь привести сыновей Ярополка и Олега. Воевода Свенельд привел своих воспитанников, а с ними и своего сына отрока Люта. За последний год воспитания Свенельд во многом преуспел и сумел вдохнуть в княжичей и своего сына крепкий варяжский дух, далекий от миролюбивого славянского духа. Ярополк и Олег, да и Лют держали себя вольно, смотрели на всех сошедшихся в гриднице гордо и независимо не по годам, зная себе цену. Да и нарядны были княжичи: в парчовых кафтанах, в сафьяновых сапожках, по серьге в правом ухе, как у отца. Темные волосы ниспадали на плечи.

Но и княжич Владимир появился на совете. Привел его боярин и воевода Добрыня Никитич. И тот и другой предстали перед лицом большого княжеского совета почтительно и скромно. Они поклонились великому князю, городским старцам, другим мужам. Ещё Добрыня поклонился новгородским послам и Владимира заставил. Причина для того у проницательного мужа была важная. С ведома великого князя он загодя посоветовался с новгородским воеводой Фёдором Волком, хитрым и умным мужем. Воевода тоже был на совете, и Добрыня надеялся, что в случае чего тот замолвит за Владимира нужное слово: вон как хмуро Фёдор на Свенельда посматривает, знает, что тот будет «сватать» наместником в Новгород своего сына Люта.

Великий князь добивался через Добрыню одного: чтобы никто не перешел дорогу любимому сыну Владимиру на пути в Новгород, чтобы он без помех княжил в городе, где Перун ещё твердо властвовал, а о христианстве новгородцы и не помышляли.

Святослав сидел на устроенном месте, на совет поглядывал, но разговора не начинал, словно ждал кого-то, думал о чем-то.

Свенельд посматривал на Святослава. Он знал думы князя. Он и Святослав ещё до того, как прибыть новгородцам, тоже поговорили между собой. По мнению Свенельда, князь Святослав решился на отчаянный и неверный шаг. Воевода отговаривал князя делать этот шаг, но без особой охоты. Да и с какой стати, ежели он знал, что действо князя прибавит ему, Свенельду, воли и власти.

Святослав тоже знал думы Свенельда и боялся ошибиться, наделив его властью киевского наместника при князе-отроке. Но великий князь верил в свою звезду, он не раз делал отважные шаги и не промахивался. Он решился-таки на этот государственный шаг.

Святослав встал и начал речь:

- Старцы градские, княжьи мужи, бояре, воеводы и отроки, спросил я у моего бога Перуна совета, как дале Руси пробавляться, и он ответил мне, что могу сам дать движение всем своим желаниям. Потому воля моя изливается на всех вас, а вы перечьте, ежели ваш князь неверный путь выбрал. Отныне я говорю: быть на Руси великой трем удельным княжествам. Ежели мой сын Ярополк не желает править в Новеграде, а он не желает, то я поручаю Ярополку Киев с уделами. В помощь же ему правителем идет воевода Свенельд. - Князь замолчал, ждал, смотрел в глаза сидевших в гриднице. Но в зале стояла тишина, и он продолжал: - Вольно же и Олегу было отказаться от Новеграда, потому как нет на то моего понуждения. Ему сидеть в Искоростене, на древлянской земле. А правителем к Олегу встанет воевода Василий Косарь. Дано ли кому возразить? - спросил Святослав.

В гриднице по-прежнему стояла тишина, лишь новгородцы шевелились, словно мыши в соломе, с нетерпением ждали последнего слова великого князя. Ещё ранним утром была у них встреча с Добрыней: как-никак свой человек, родной сестрой к Новгороду привязанный. Добрыня объявил послам: «Ноне великий князь скажет, кому быть у вас наместником. Откажитесь, но зовите княжича Владимира, судьбы вашей радетеля».

Поставив к делу Ярополка и Олега, Святослав посмотрел на новгородцев да решил для начала подразнить послов: пускай правитель, поставленный матушкой, её уставы там хранит-прививает.

- Не ведаю, послы, как с вами быть. Все идет к тому, что терпеть вам и впредь наместника великой княгини, матушки моей. Ещё Ивана Путяту пошлю, да и он не мягок.

Встал Богомил Соловей, поклонился князю и, время не затянув, сказал твердо и решительно, потому как знал, кого просить и что стояло за этим именем. Видел Богомил великий знак над тем отроком-княжичем, которого собрался назвать.

- Аз ведаю, кого нужно Новеграду, и потому говорю от имени всей земли Новегородской: дай нам Владимира-отрока!

Святослав улыбнулся с удовольствием: как все задумал, так и получилось. Вопреки матушке появилась у князя надежда, что Владимир пойдет по его стопам в жизни. Ежели великая княгиня, не чая души во внуке, находила в нем ростки своей веры, надеялась, что они мощно прорастут и жить им впредь в грядущие века, то Святослав видел в сыне опору своим чаяниям: быть при Владимире Новгороду твердой обителью Перуна и других языческих богов.

Но глубин души отрока Владимира пока никто не ведал. Не дано было это видеть ни языческим богам, ни Всевышнему, потому как душа юного княжича пока пребывала во сне.

- Быть по-вашему, твердые новгородцы, - согласился князь Святослав. - Возьмите Владимира да чтите его. А правителем при нем встанет славный воевода Добрыня Никитич, ведомый вам.

Новгородцы поглаживали бороды, радовались: они добились того, чего желали.

Проводив Владимира с Добрыней и послов в Новгород, посадив на княжеский престол Ярополка в Киеве и Олега в Искоростене, отпраздновав все перемены с вельможами Киева, Святослав стал собираться на Дунай, да спешно. Пришли оттуда вести, что болгары коварно захватили Переяславец вопреки заверениям в дружбе. Теперь оставалось выдворить их и проучить, чтобы честь знали. На Дунае все так и случилось, как задумал Святослав. Он не изменил себе, не отступил перед болгарским войском, многажды превосходившим численностью его дружину. «Братья и дружина, - обратился к своим воинам князь, - умрем здесь, но умрем с твердостью и мужеством». Он повел отроков и гридней на врага, сам идя в сечу впереди дружины. Храбрость Святослава порождала двойную храбрость тех, кто шел за ним, во всей дружине. И вот уже за спиной князя не десять тысяч воинов, а в два, в три раза больше, потому как каждый дрался за троих, за пятерых. Дружина ворвалась в город на спине врага и одержала победу. Переяславец снова опора князя Святослава на Дунае. Вскоре же отсюда он ушел покорять Болгарию, которая изменила ему. И покорил, и царствовал в ней, не думая больше покидать её.

А отрок Владимир в сопровождении Добрыни и послов добрался до Новгорода, и там началось его время. Земля Гостомысла[85] встретила юного князя ласково. На берега Волхова, как со Словенской, так и с Торговой стороны собрались тысячи горожан. Сотни лодок запрудили Волхов. Все спешили увидеть юного князя, а с ним и богатыря Добрыню с сестрой Малушей, матерью Владимира.

Киевские суда пристали близ Словенского холма, на котором стояли боги во главе с Перуном. Князь и его дядя сошли на берег первыми. Их чествовали хлебом-солью посадники, бояре, торговые люди, все вольные новгородцы. Князь Владимир жадно смотрел по сторонам, и показалось ему вначале, что в Новгороде все, как в Киеве, и всему главой такой же холм с богами, как в стольном граде.

Новгородцы вырядились в праздничные одежды, бороды опрятны, волосы причесаны, сапоги блестят, а в глазах огонь - лихой народ. Все что-то восторженно кричали. А среди бояр, которые окружили Богомила, тихо. Богомил говорил о своём боярам и новгородцам, что собрались на спуске к Волхову:

- Привез вам княжича-отрока, коему десять лет миновало. И веревку из него совьем-сладим, и булат сподобимся отковать. Всем нам польза от него прорастет, коль покладистым сделаем. Да вы на ласку не скупитесь, а он нам в торговле, в ремеслах потворствовать станет, веру защищать…

Боярин Горд, почитаемый вельможами человек, своё сказал:

- Дозволяем вживаться. А коль будет ладить с нами да с торговыми гостями, внакладе не останется. И палаты спроворим, и коня дадим, и казну отсыплем.

Так и порешили новгородцы жить с княжичем Владимиром тихо-мирно. Добрыня был в согласии с ними. И покатилось время жизни. Добрыне палаты воздвигли, семеюшку засватали, чтобы род продолжил. Верно рассчитали новгородцы: богатому торговому граду, где каждый сам себе голова, князь нужен для стати и представительства. Много ли таких городов на Руси, как господин Великий Новгород…

Владимир мало слушал то, о чем говорили вокруг него. Он пока любовался всем, что видел. Насмотревшись на Волхов, он сравнил его с Днепром. Нет, Днепр могучей, вольней. И заднепровские дали просторнее, и небо краше над Днепром, и ветер ласковее. До слуха Владимира долетали отдельные слова и фразы и Богомила Соловья, и бояр, но отрок цены им не давал, потому как во всем доверился Добрыне-дядюшке. Он был головой над отроком. А рядом с Добрыней имелся ещё один славный муж, тысяцкий Иван Путята, храбрый и умный воин. Он молод, сухощав, костист, силен и скор в любой справе. Соколиными глазами все видит вблизи и вдали да копьем смоляной бороды во все метит. Вот они и в ответе за то, как сложится житье юного князя.

Да хорошо сложилось новгородское княжение Владимира, и все благодаря Добрыне, которого любили бояре, купечество, служилые люди, ремесленники. Он все им позволял во благо граду и семье. Год за годом мирно, в юношеских забавах, в охоте на диких зверей, в военных играх протекала жизнь князя Владимира. С малой дружиной, которую отряжал ему воевода Путята, Владимир уходил на просторы земли новгородской и там в лугах, по лесам, по оврагам учился ратному делу. Отроки метали копья, пускали в цель стрелы, сходились на мечах и без них. И кулачные бои устраивали - истинную потеху русичей. Ещё строили укрепления, полевые станы, окружали их рвами и земляными валами. Их же учились штурмовать, присыпая землю к стенам. Много лет спустя Владимир применил этот опыт при осаде далекого Корсуня Таврического.

Мужая, Владимир менялся нравом. В детстве и в раннем отрочестве он боготворил бабушку Ольгу. Он мало знал о языческой поре её жизни, не мог представить её безжалостной, коварной, когда она, не дрогнув сердцем, расправлялась с тысячами невинных древлян, мстя за убийство князя Игоря. Но кому-то очень хотелось, чтобы Владимир вырос не мягкотелым княжичем, а суровым и закаленным воином, с твердым и даже жестоким характером. И потому Владимиру рассказывали, как его бабушка Ольга, не поведя бровью, повелела закопать в землю живьем вместе с ладьей двадцать древлянских мужей-послов, которые приплыли в Киев сватать княгиню за своего князя. В другой раз она также спокойно заживо сожгла в бане ещё двенадцать или тринадцать послов-древлян. Когда эти жуткие истории рассказывал воевода Путята, он каждый раз раскрывал в бабушке Ольге её пороки. Все это вначале походило на полуночные сказки, страшные, пугающие, но теперь уже далекие. Как кошмарный сон воспринял Владимир рассказ Путяты об уничтожении древлян на их земле, куда Ольга пришла с дружиной. Привела она рать под Искоростень, обложила град и потребовала дань - по три голубя и по три воробья с каждого «дыма». И прислали древляне в стан Ольги небывалую и загадочную для себя дань. А Ольга с помощью этих птиц, привязав к их ногам тлеющий трут, сожгла город.

Но сказки и сны детства не сохраняются в памяти. Наяву Владимир видел бабушку Ольгу другой. Познав истинного Бога, она начисто забыла языческие нравы, законы, обычаи, забыла о жестокости, коварстве, хитрости. Она запретила россиянам приносить языческим богам человеческие жертвы. Теперь жену не сжигали на костре вместе с умершим мужем. В Киеве по примеру Ольги многие добросердные люди приняли христианство. Сама Ольга никому не навязывала христианскую веру, только звала, как добродетельная мать зовет своих детей к познанию нового и прекрасного мира духовности.

Помнил Владимир, как бабушка пыталась вразумить его отца, дабы он прикоснулся к заповедям Иисуса Христа, сделал хотя бы один шаг к познанию истинного Бога, и каждый раз, сталкиваясь с упрямством своего сына, оставляла его в покое. Святослав не внимал христианским проповедям. Его матушка была терпимой и не угнетала волю сына.

Для Владимира отец - князь Святослав - был загадочным, и когда он повзрослел, у него появилась жажда узнать все о своём отце. Тут незаменимым рассказчиком и очевидцем большей части жизни Святослава оказался дядюшка Владимира Добрыня. Как и воевода правой руки Свенельд, Добрыня бывал с князем почти во всех его походах. Добрыня многажды был свидетелем княжеской храбрости, отваги, мудрого движения, всегда превосходящего действия противников. Не помнил Добрыня-витязь, чтобы князь не шел на врага впереди дружины.

Владимир испытывал священный трепет особенно тогда, когда Добрыня, сам переживая прошлое, рассказывал о том, с каким достоинством и гордостью держал себя Святослав перед византийскими Багрянородными василевсами. Владимира потешила история встречи его отца с императором Цимисхием.

- Как-то твой батюшка потребовал от византийского императора заплатить ему великую дань золотом за то, что он освободил Болгарию от греков и сделал её счастливой, - вспоминал Добрыня. - И предупредил, что ежели не выплатит, то он, Святослав, выгонит всех греков из Европы, им не принадлежащей. Гордый Цимисхий ответил, что христиане любят мир, но принуждены будут силой выгнать россов из Болгарии, ими завоеванной. Нашла коса на камень. Твой батюшка на это сказал: «Нет нужды императору идти сюда; мы сами явимся пред Царьградом и докажем, что мы не подлые ремесленники, но благородные воины».

Владимир мечтал о войне с Византией. Он хотел покорить её так, как это сделал его предок, великий князь Олег. Владимир думал освободить от греков северные берега Русского моря и потому дотошно расспрашивал Добрыню обо всем, что тот знал про великую греческую империю. Сам же, не ведая будущего, стремился познать Византию через торговлю, которой занимались новгородские купцы, ежегодно бывая в той полуденной державе, через книги, привозимые ими из неё. У Добрыни в это время на уме было другое.

- Слушай же, княже, как твой батюшка встречался с императором Иоанном Цимисхием и унизил его, - продолжал рассказ Добрыня. - Мы сидели в крепости Дорестол, и покой на земле царил, потому как все устали от схваток и битв. Да не жилось ромеям[86] мирно. Искали они драки и собрали против нас войско великое. Сам император Цимисхий выступил впереди него. Привел он своё войско под стены Дорестола, окружил крепость и велел нам сдаваться. Святослав же собрал воевод, тысяцких и сотских и спросил у них совета: будем ли драться? - Хотя и знал, что встанем стеною и не сдадимся, но умрем без сраму. И тогда Святослав поднялся на стену и крикнул ромеям: «Иду на вы! Иду на вы!» Тут в стане врага началось волнение: виданное ли дело, чтобы маленькая рать победила великую. Но страх отнял у ромеев разум, и к вечеру войско Цимисхия пришло в панику и поспешило убраться от Дорестола подальше, за реку. И вовсе бы убралось, да князь не велел нам гнать ромеев!

Цимисхий пытался спасти честь и послал к крепости герольдов, дабы предложить Святославу решить, кто сильнее в поединке. «Да будут сказаны условия мира тем, кто победит в единоборстве», - оповестили герольды. Оба, как Цимисхий, так и твой батюшка, были искусными, смелыми и уверенными в себе витязями. Оба владели мечом, копьем и другим оружием.

Да батюшка твой был не только смел, но и насмешлив. Надумал унизить Цимисхия, сказал герольдам: «Моё слово императору таково: я сам лучше знаю, что мне полезно, чем мой враг. Ежели не хочет иметь живота, есть пути к потере его, пусть выбирает, какой из них по душе. Мне же другой удел». Летописец Цимисхия Лев Диакон Калойский запишет ответ князя русичей. Это же стыд и позор для византийского василевса, счел Лев Диакон. И тогда позвал Цимисхий Святославана переговоры, и место встречи назначил на своём берегу Дуная, думая унизить Святослава: пусть, дескать, варвар-скиф ко мне придет. Ан и тут император попал впросак.

Цимисхий появился на берегу Дуная с огромной свитой. Он был в сверкающих золотых доспехах, в багряном императорском плаще, в красных сафьяновых сапогах, на великолепном арабском скакуне. За ним следовали вельможи, военачальники. И всюду блестело золото, сверкали перстни драгоценными камнями, звенело дорогое оружие. Радовался Цимисхий великолепию свиты, перед которой россам дано смутиться.

Но сами ромеи застыли от конфуза, когда мы показались на реке в простой походной ладье. На ней была Дюжина воинов-гребцов, твой батюшка и я со Свенельдом. Князь без доспехов стоял за кормовым веслом в белой рубахе, перепоясанный мечом.

Василеве не поверил, что перед ним великий князь всея Руси, послал к самой воде Льва Диакона. Тот рассмотрел Святослава, признал его по серьге и оселедцу, а ещё по загадочной улыбке. Вернулся к императору и поганым словом помянул Святослава: «Сие князь, да хуже, чем раб».

Ладья остановилась в двух саженях от берега. Император стоял в тридцати саженях на взгорье да ещё был в седле. С такой высоты можно только повелевать, но не разговаривать на равных. Снова Лев Диакон побежал к воде, чтобы позвать Святослава на берег. Но тот лишь покачал головой да показал рукой на край берега: дескать, иди сюда, император.

Понял это Цимисхий, да сам же позвал Святослава на переговоры. Значит, надобно спуститься к воде. И сошел он с коня, к берегу пришел. Ладья кормой развернулась к Цимисхию. Святослав на скамью сел, так с веслом в руке и остался.

Никогда ещё не было подобного на памяти Цимисхия, чтобы кто-то перед ним сидел, а он стоял. Самому Цимисхию сесть было не на что. Он потерял дар речи от гнева и рванулся вверх, но услышал голос Святослава и вернулся. «Я ведаю, что у тебя больше войска, - сказал князь. - Но мы прогоним твоих воев и встанем под вратами Царьграда, и ты откроешь их нам, потому как над твоим войском стоят не воеводы, а трусливые жёны. Мы придем в твой дворец и спросим, почему не выполнил мою волю, не заплатил дань».

«Почему ты бежишь от поединка?» - спросил император.

«Не вижу нужды убивать тебя! Не ведаю, с кого тогда получать дань!»

«Что ты возьмешь?» - спросил Цимисхий, внимательно рассматривая князя россов, и уже не хотел с ним единоборствовать, потому как видел, что тот легко лишит его головы. Император давно знал, что его военачальники горазды выступать на парадах, но не воевать. Редко кто из них идет на врага впереди легионов, как это делал князь Святослав и его воеводы. И нет надобности штурмовать Дорестол. «С великой Русью лучше заключить мир, лучше дружить, чем быть в ссоре», - решил Цимисхий и теперь с нетерпением ждал, что скажет великий скиф. Но Святослав молчал.

«Почему не отвечаешь? - спросил Цимисхий. - Мы, греки, любим побеждать своих врагов не столько оружием, сколько благодеяниями».

Святослав думал о своём, - продолжал Добрыня. - Он тоже понимал, что с греками дальше воевать не следует, можно потерять все завоеванное в Болгарии и не уберечь двадцать две тысячи воинов, с которыми и впредь думал добывать славу. Мы к тому же отощали от скудной пищи. И тут твой батюшка встал, чтобы свободно сказать громкое слово: «Я, Святослав, князь русский, по данной мне клятве хочу иметь до конца века мир и любовь совершенную с тобою, великий царь греческий, с Василием и Константином, царями боговдохновенными, и со всеми людьми вашими. Обещаюсь именем всех сущих подо мною россиян, бояр и прочих никогда не помышлять, не собирать моего войска и не приводить чужеземного в Грецию, область Херсонскую и Болгарию. Когда же иные враги помыслят на Грецию, да буду их врагом и борюсь с ними. Если же я или сущие подо мною не сохранят сих правых условий, да имеем клятву от бога Перуна, в коего веруем, и Белеса, бога скотов. Да будем желты, как золото, и собственным оружием иссечены», - закончил твой батюшка гордое слово, опередив Цимисхия в благородстве.

И василевс Цимисхий это признал, сделал поклон Святославу. И все вельможи, военачальники следом поклонились великому русскому князю. В те же дни Русь и Византия заключили договор, в удостоверение чего записали его на хартии и своими печатями запечатали. После же благородный Цимисхий повелел выдать русскому войску по две меры пшеницы на воина, и было выдано сорок четыре тысячи мер.

Добрыня рассказывал мерно, тихо, голос был убаюкивающим, и юный князь засыпал. В разное время дядюшка поведал племяннику все, что знал об его отце, славном воине и князе. Однако о двух событиях Добрыня умолчал: о том, как погиб Святослав, и о том, как он хотел засватать сыну Владимиру византийскую царевну.

Но Владимир все узнал помимо Добрыни и услышал эти печальные истории от тысяцкого Ивана Путяты, когда ходили в вольный поход по северным землям Новгородчины.

Была уже глубокая осень. По ночам, которые наступали рано, давали себя знать морозы. Во время одного из ночлегов в густом лесу, сидя у костра, Иван Путята и поведал Владимиру о том, что если бы Святослав потребовал в залог мира между державами засватать за своего сына Владимира сестру царей Василия и Константина, то мир с Византией был бы истинно вечным.

- Мы пластунами пробрались тогда в стан императора Цимисхия и умыкнули его ученого мужа Льва Диакона. Привезли его на дунайский остров и продержали всего полночи. Но тому, что хронист василевса поведал нам, можно лишь диву даться. Цимисхий жаждал мира и, чтобы заполучить его, готов был не только заплатить богатую дань, но и исполнить давнюю просьбу великой княгини Ольги, которая ещё у Константина Багрянородного просила отдать в жёны Святославу византийскую царевну. Тогда Багрянородный отказал и совершил ошибку. Теперь же Цимисхий уговорил своих соправителей, царей Василия и Константина, выдать замуж сестру - царевну Анну.

- За кого же? За батюшку?

- Ан нет, за тебя, князь-батюшка. Она пока ещё отроковица, да к твоей поре и подросла бы. И надо же было быть такой порухе: забыл твой батюшка повторить византийцам то, что требовал от них три года назад. А ведь невеста-то в эти дни, сказывал Лев Диакон, была в стане императора. Братья привезли её на Дунай, чтобы увидела она тех, среди кого ей пришлось бы жить. Что и говорить, обмишулился твой батюшка.

- А мне кажется, что мой родимый неспроста не повторил минувшую просьбу. Знаю я, чего он этим добивался. Мне ведь тогда надо было принять новую веру.

Но ты же сам знаешь, батюшка Путята, что мой родимый был против этого.

- То верно, - согласился Путята. - Но, ежели бы он перешагнул через свой запрет, ты ныне здравствовал бы в Киеве. Вот в чем беда-то. И сам он голову не потерял бы. Сложил он её зазря…

Уже повзрослев и мечтая о военных походах, Владимир пришел к мысли, что там, на днепровских порогах, его отец проявил гордыню, непозволительную для умного державного мужа, не послушал совета бывалых воевод и не бросил ладьи, пешим не обошел пороги по суше, а решился зимовать в Белобережье. А дальше случилось нечто загадочно-зловещее, размышлял юный Владимир. Князь Святослав наказал воеводе Свенельду прийти по весне с дружиной на помощь, и тогда бы они одолели печенегов, которые держали дружину Святослава всю зиму в «хомуте». Почему же Свенельд не пришел на помощь к своему князю? Всегда послушный Святославу, на сей раз он нарушил его повеление. Какая тайна крылась за поступком Свенельда, Владимир хотел бы это знать. Свенельд ещё жив и состоит воеводой при великом князе Ярополке, брате Владимира. «Не в угоду ли Ярополку выдал Свенельд князя Святослава печенегам? Могло ли быть такое?» - спрашивал себя Владимир и отвечал, что подобное могло быть, потому как Ярополк испугался, что, вернувшись в Киев, батюшка отберет у него престол. Ведал же, что Святослав заключил с императором Цимисхием договор от имени князя всея Руси, а где престол великого князя, как не в Киеве? И что ему, Ярополку, остаётся в княжение? Слышал Владимир, будто бы и Цимисхий причастен к гибели его отца. Будто бы василевс, заключив мирный договор, вскоре вероломно нарушил его. Позже Владимир узнал, что все так и было: и у Свенельда имелся расчет, и Цимисхий остался верен коварным нравам императорских особ. Покинув берега Дуная после заключения договора и проведав, что Святослав Ушел из Болгарии, он отправил послов к печенегам.

Была в послании просьба к князю Куре не опустошать Болгарию набегами, а ещё говорилось, что скоро через днепровские пороги пойдет князь Святослав с малой дружиной.

Печенежский князь Куря порадовался такому известию. Послы ещё не покинули его стан, как он повелел всем родовым князьям собирать свои колена в поход. Куря выступил с немалой ордой - больше пятидесяти тысяч воинов вел он за собой. Уже наступила глубокая осень, лили дожди, дороги раскисли, но Куря перекрыл все пути на подступах к порогам, всюду устроил засады и встретил дружину Святослава, поднимающуюся вверх по течению Днепра, внезапно. Впервые русичи вынуждены были отступить и зазимовать в Белобережье. Печенеги до весны держали дружину Святослава скованной в движении, а весной после голодной зимовки воины Святослава, отчаявшись дождаться помощи от Свенельда из Киева, ринулись на печенегов. Схватка оказалась неравной. Изнуренные голодом воины сражались храбро, но печенегов была тьма. На каждого русича пришлось по десять сытых, жаждущих битвы воинов-степняков.

Князь Святослав, его гридни и отроки, не ведая страха, рубились весь день, но ряды печенегов не редели. Сам Святослав одолел не меньше сотни врагов. Однако силы его иссякли. А князь Куря только этого и ждал. Он навалился со своими отборными батырами на изнемогающих от ран и усталости русичей и сам схватился с князем Святославом. С боевого коня достал пешего Святослава саблей и отрубил ему голову. Говорили, что позже Куря сделал из черепа Святослава чашу и написал на оковавшем череп золоте победный клич. Владимир, проведав о том, поклялся сделать то же с черепом князя Кури. Позже, спустя двадцать с лишним лет, он возьмет престарелого князя Курю в плен, но его рука не поднимется на кощунственный шаг мести.

Узнав все, что можно, о гибели отца, Владимир не снял вину ни с воеводы Свенельда, ни со своего брата Ярополка и дал себе зарок, как придет время, потребовать от них ответ за измену великому князю. Мысль об этом Владимир пока держал под замком, ни с кем не делился, и потому никто - ни Добрыня, ни новгородцы - не понуждали его к действию в защиту чести князя Святослава.

Жизнь в Новгороде в эти годы протекала тихо и мирно. Но Владимир чутко прислушивался к тому, что происходило на юге Руси. Ему что-то подсказывало, что там истекает время покоя, грядут какие-то грозные события. И Владимир, не по годам прозорливый, не обманулся в своих предчувствиях. Летом 977 года он получил от новгородских купцов, ходивших в Корсунь, весть о том, что его брат Олег, княживший в древлянской земле, убил на охоте сына воеводы Свенельда юного Люта. Тут было много загадочного. Зачем Лют отправился из Киева за сотни верст в древлянскую землю, как и почему оказался в лесу, где охотился с дружиной князь Олег? Наконец, было неизвестно самое важное: в чем таилась причина убийства воеводского сына Люта?

Дядюшка Добрыня тогда сказал Владимиру, что князь Олег ищет ссоры с Ярополком, торит дорогу к киевскому трону. Оттого и убил сына Свенельда, уверенный, что воевода потребует от Ярополка отмщения.

- Но скажи, дядюшка, зачем же явился в древлянскую землю Лют? Не для того же, чтобы его там убили. Это безрассудно.

- Верно, - ответил Добрыня. - Да, поди, мета у него была: узнать, выведать, не готовится ли Олег к походу против Ярополка.

- Однако Лют нашел Олега в лесу, на охоте.

- Сие загадка. Да, может, не Лют, а Олег нашел его. Потому как у Олега на своей земле глаз много. Выследили и подстрелили, как зайца - и делу конец.

- Нет. Не того нрава меньшой брат, чтобы учинить злодейство, - упрямо произнес Владимир.

Добрыня не возразил князю, знал, что тот говорит правду: Олег всегда был мягок и ласков.

Вскоре новые известия из Киева заставили князя Владимира серьезно задуматься. Сказывали, что, когда Свенельд узнал о том, что его сын Лют убит князем Олегом, он прибежал в опочивальню Ярополка, упал перед ним на колени и взмолился:

- Великий князь, мой единственный сын, которого ты послал в древлянскую землю, убит твоим врагом! Отомсти! Утешь горе отца кровью убийцы! Утешь!

В оконце опочивальни заглядывало раннее утреннее солнце, князь лишь проснулся и не сразу сообразил, что случилось, но, увидев плачущего воеводу, поднялся с ложа.

- Кто сей убийца? Я накажу его!

- Накажи, великий князь-батюшка! Мы, Свенельды-воеводы, служили твоему деду, твоему отцу, тебе служим без корысти! Нам вольно ждать твоей защиты!

- Говори, кто его убийца? - наливаясь гневом, вскричал молодой князь. - Лют мне как брат, и мщение будет жестоким!

Свенельд поймал руку Ярополка и взмолился пуще прежнего:

- Князь-батюшка родимый, возьми клятву от Перуна!

- Клянусь Перуном: достану убийцу и лишу живота! Говори, где враг!

- Отомсти своему кровному врагу, - лаская руку Ярополка, продолжал Свенельд, - древлянскому князю Олегу! Он растерзал моего сына в своих лесных владениях.

Ярополк вздрогнул, его смуглое лицо побледнело, сильнее заострился тонкий нос, полученный в наследство от матери. В черных, её же глазах, заплескался страх. Ярополк опустил голову, прикрыл глаза и сел на ложе. Сама весть о том, что убийца Люта его брат, показалась Ярополку нелепой, а требование кровного мщения испугало его. Как может он идти войной на кровного брата? Не слишком ли многого требует Свенельд? Но он отец, он вправе требовать возмездия за смерть своего сына, согласился Ярополк. Горе отца можно понять, однако и его, Ярополка, нерешительность следует уразуметь. Его младший единоутробный брат едва вышел из отроческого возраста и мог совершить неразумный поступок, а может быть, имел право поднять на Свенельдича оружие. Да и то допустимо, что Олег вовсе не виновен в смерти Люта. Мало ли в древлянской земле шишиг-станичников, которые занимаются разбоем. Все нужно высветить и оплатить смерть Люта другой ценой, но не жизнью брата. Ярополк сказал Свенельду:

- Я поеду в древлянскую землю. Ежели кто виновен, того буду судить. А на убоище не толкай.

Свенельд не успокоился, требовал своего.

- Великий князь, ты не ведаешь всего, - не вставая с колен, взывал Свенельд. - Олегу ж мало древлянской земли. Он не ягненок, но волк. Он собирает рать против тебя! Он ищет твоего престола! Истинный ли брат он тебе, ежели сам замышляет разбой? - Свенельд пытался склонить Ярополка к военному выступлению. - Как может отрок искать престола великих князей при живом старшем брате? Теперь ты его жертва!

О том, что Олег ищет пути в Киев, шли разговоры в княжеских палатах и раньше, потому как из древлянской земли, а может быть и не оттуда, доходили до Ярополка слухи о происках Олега. И великий князь уступил.

- Встань, воевода Свенельд. Негоже тебе быть на коленях, - повелел Ярополк. - Труби сбор дружины. Завтра выступим на Искоростень.

Олег и правда был не виновен в смерти Люта. Как и предполагал Ярополк, его убили разбойники. Но, несмотря на это, Олег знал, что Свенельд потребует от Ярополка мести за смерть сына. К тому побуждал несчастного отца языческий обычай. Древлянский князь взялся собирать дружину, а с нею и ополчение: он знал, что его старший брат придет с большой ратью.

Рать Ярополка возникла перед древлянами скоро, да куда более сильная, чем предполагал Олег. Он попросил у брата мира. Но воины воеводы Свенельда перехватили гонцов Олега и убили. Олег вывел свою рать за город Овруч, но даже не успел изготовиться к битве, как воины Ярополка, которых вел опытный воевода Свенельд, навалились всей силой, и на степном просторе началось побоище.

Все повторилось, как в далекие годы, когда на степной простор южнее Овруча пришла княгиня Ольга с дружиной и нанесла древлянам жестокое поражение, истребив в неправедном сражении дружину князя Мала. Свенельд, тогда ещё молодой воевода, бился в первых рядах киевлян и хорошо помнил, как он и его воины избивали древлян. С той поры прошло тридцать два года.

И вот снова побоище. На сей раз киевская дружина Свенельда легко взяла верх над дружиной Олега. Отроки и гридни воеводы добились победы благодаря его хитрости. Свенельд пустил в лоб рати Олега малую дружину. Киевляне ввязались в сражение и для обмана стали отходить. Древляне преследовали их, обнажили бока. Тут и ударила главная сила Свенельда и как тараном сбила древлян в кучу, не давая опомниться, рубила, гнала вспять. Сколько ни пытался юный князь Олег остановить дружину и ополченцев, ему это не удалось. Воины в панике бежали с поля сечи да сотнями падали, сраженные мечами гридней конной дружины Свенельда. Лишь малая часть древлян добралась до Овруча, но и они погибли под стенами крепости. Горожане не открыли ворот, и сотни древлян сбились на мосту, перекрывавшем глубокий ров. На передних нажимали подоспевшие воины, коих киевляне доставали мечами. Ратники давили друг друга, сбрасывали в ров и там, живых, заваливали мертвыми.

Свенельд с сотней отчаянных гридней ворвался в гущу древлян и спешил пробиться к Олегу, дабы своей рукой отомстить за смерть сына. Но воевода не смог добраться до древлянского князя. Паника ослепила древлян, и они сшибли своего князя вместе с конем в ров. Конь придавил Олега, затем и его завалило телами убитых.

Когда сопротивление древлян на мосту прекратилось, воинов, сдавшихся на милость князя Ярополка, заставили разбирать во рву убитых, искать князя Олега. Свенельд хотел убедиться, что его враг мертв. Искали долго, но все же нашли. Тело князя вынесли наверх, положили на траву. В это время подъехал князь Ярополк. Он спешился, склонился над убитым братом и заплакал. Подошли слуги, расстелили ковер и перенесли на него тело Олега. К Ярополку приблизился Свенельд, встал рядом с ним.

Ярополк окинул его пустым взглядом и отвернулся, продолжая смотреть на окровавленный труп Олега. Свенельд сказал Ярополку:

- Великий князь, ты победил коварного врага. Нет нужды со слезами каяться в его гибели, но помни о торжестве победы.

Князь, однако, не внимал словам Свенельда. Он спросил:

- Того ли тебе хотелось, воевода? Свенельд опустил голову, долго молчал, потом тихо молвил:

- Ты, князь, мой господин, возьми же мою голову за брата. Добавлю лишь: на Руси должен быть один великий князь. Один! Русь неделима, и киевский трон тебе принадлежит по праву.

- Иди к дружине, воевода, - жестко сказал Ярополк. - Да пусть отроки отнесут брата в поле, все приготовят по обычаю предков.

Свенельд ушел. Вскоре пришли отроки и смерды и понесли князя Олега на ковре в чистое поле, дабы предать огню. Там уже сооружали помост, носили хворост, привели коня. К вечеру все предали огню по ритуалу. Столб черного дыма поднялся под облака, и его увидели по всей земле русской.


Глава шестая. ГОСПОДИН НОВГОРОД


Так оно и было. Увидели сей черный дым в Полоцке и Пскове, в Смоленске и в Новгороде, по всем городам и весям великой Руси. Первый сказал своё слово новгородцам об убийстве древлянского князя Олега блюститель языческой веры Богомил. Примчали его лазутчики из киевской земли, все донесли своему «князю». А он пришел на Словенский холм, где было святилище Перуна и Белеса, зажег восемь жертвенных огней в каменных светильниках и возвестил:

- Дети Перуна и Белеса, вольные новгородцы, слушайте! Я видел в предвечерний час, как князь киевский Ярополк под Овручем справлял кровавую тризну над братом Олегом! Берегитесь, дети Перуновы! Огонь кострища, на коем сожжён Олег, опалит и нас! Да побережемся! Да восстанем!

Богомила Соловья слушали сотни новгородцев, среди них были и гридни из княжеской дружины, а с ними тысяцкий Иван Путята. Он поспешил на княжеский двор, нашел там Добрыню и сказал ему:

- Воевода, знай: Богомил возвестил народу, что под Овручем Ярополк убил Олега, да прочит нам опасицу. Иди к князю и уведоми.

- Того надо было ждать. Но не Ярополк убил, мыслю я, а Свенельд за сына посчитался. Да сие без разницы, - ответил Добрыня и задумался.

- Не косней, воевода. И миг потерянный бедою обернется!

- Ведаю, но не понукай. Дело вельми тяжкое. Добрыня горестно вздохнул и отправился в княжеский терем.

Мудрый муж, пока шагал в княжеские покои, пришел к мысли о том, что Ярополк, толкаемый Свенельдом, ищет единоличного княжения над всей Русью, что Олег - первая жертва идолищу власти. Теперь Ярополк, сам не заколов любимого коня близ кострища брата, двинет дружину на Новгород, чтобы добыть Владимиров удел. И уж если не пощадил единоутробного брата, то с братом, к которому никогда не питал родственных чувств, расправится с холодным сердцем. Но была в том, о чем думал Добрыня, и его личная неприязнь к Ярополку. Многажды обижал заносчивый княжич его сестру Малушу, заменявшую сиротам мать. Добрыня сам слышал из уст Ярополка поганые слова «рабыня» и «холопка», да и Владимира он кликал «рабичем». Много горечи накопилось в душе Добрыни к Ярополку.

Придя в просторную трапезную, воздух которой крепко настоялся на смоляном духе, Добрыня стал нетерпеливо ждать князя. Он мог бы пройти в опочивальню, да счел, что в большом зале сподручнее говорить суровые слова. В короткие минуты ожидания Добрыня нашел, как ему показалось, путь к спасению от возможного нападения Ярополка на Новгород. Когда князь Владимир пришел в трапезную, воевода знал, что ему сказать.

В эти утренние часы Добрыня часто сидел за столом с молодым князем. Он вошел в покой вместе с матушкой Малушей. Видя их рядом, Добрыня всегда удивлялся, как схожи сестра и Владимир. В облике племянника ничего не было от Святослава, но все от Малуши. Ростом он был на голову выше матушки - вот и все отличие, хотя и Малуша была не маленького роста. В остальном все у них было близкое: глаза - большие, темно-синие, внимательные и спокойные, прямые благородные носы, полные, красиво очерченные губы, лики не круглые, но чуть удлиненные. Лишь подбородки разнились: у Владимира он был потверже. Об одном сожалел Добрыня - о том, что Перун не наделил племянника той силой, какую носил отец. Но ловкости было не отнять. Будто и тут он повторил Малушу, как повторил её в нраве твердом и стойком. Многое радовало Добрыню в племяннике. В военном деле Владимир был искуснее многих опытных и сильных воинов и брал своё ловкостью, увертливостью, быстротой удара и разума. Меч в его руках сверкал молнией, и его удары были всегда неожиданны. Да и храбрости, расчетливости Владимиру было не занимать.

Сошлись Владимир и Добрыня, князь улыбнулся воеводе. Он же, нагнув голову в поклоне, сказал без обиняков, как воин воину:

- Принес Богомил весть плачевную. Под Овручем Ярополк убил Олега. Сеча была, и многие русичи полегли, да больше древляне.

Малуша заохала, запричитала, глаза повлажнели. Владимир склонил голову, бледность разлилась по лицу. Он долго молчал, потом тихо заговорил:

- Мы с тобой предвидели сей исход. Скорблю по брату младшему. - Ещё помолчал, потом произнес твердо, так, что не отрекся бы от сказанного: - Пойду в Киев, спрошу, почему лишил живота единоутробного брата, как смел исполнить приговор Свенельда.

Малуша, которая стояла сбоку от сына, уже плакала. Когда ей довелось растить осиротевших братьев, то меньшой, Олежка, всегда был ласков, послушен, и Малуша питала к нему такие же материнские чувства, что и к родному сыну. Как не излиться горем женскому сердцу?! Владимир привлек плачущую мать к себе, погладил её по спине.

- Не надо лить слезы, матушка. Я отомщу за Олега. Да прежде коварному варягу Свенельду. Он виновник смерти брата. Он и Люта своего погубил корысти ради.

- Сам берегись, сын мой. Свенельд - злой рок нашей судьбы. Только он виною злодейству. Это я ведаю. Да и батюшку твоего предал и не спас в трудный день, - горевала Малуша. - Но с ним ты ноне не сладишь. Берегись его, - повторила Малуша.

- Чего мне бояться?! Злодей не отважится шагнуть в мои пределы! - решительно ответил молодой князь.

Добрыня понял, что теперь его черед сказать своё слово:

- Кровь и горе возбудили твой разум, князь-батюшка. Идем к столу, примем брашно[87], на то воля богов, и розмыслом добудем истину.

Он первым шагнул к столу и увлек Владимира и Малушу.

Его сестра уже не плакала. Умытое слезами лицо посвежело и, как прежде, привлекало взор. Шел Малуше всего тридцать четвертый год, и она была в расцвете женской стати, да вот уже сколько лет вдовствовала. Утешала себя тем, что будет растить внуков.

Сели к столу. Добрыня налил князю и его матушке медовой сыты, себе же кубок крепкой медовухи наполнил, не мешкая, выпил и речь повел:

- Тебе, Владимир, и тебе, сестрица Малуша, слушать, а мне говорить, потому как ведаю движение помыслов воеводы Свенельда. Он всегда был хитрой лисой. Ноне же, как потерял сына, и волком рискнет обернуться. Ярополк у него в хомуте и в вожжах, и правит им Свенельд, как Велес, бог скота, велит…

Малуша и Владимир смотрели на Добрыню не отводя глаз. Было видно по их очам, что они оба любили этого витязя, во всем доверяли ему и чтили за родимого отца.

- Ноне вижу, как Свенельд повернул дружину княжескую не в теплую сторону к стольному граду Киеву, дабы покой обрести, но двинулся навстречу северному ветру. Влечет его Смоленск, Полоцк манит - там князья удельные сидят, да и к Новгороду потянется, молодого князя за гузно взять.

- Истинно говоришь, дядюшка, - отозвался Владимир.

- Потому и зову к розмыслу. Говорю своё: ноне нам, князь-батюшка, не выстоять против Свенельда. Его дружина могуча, она против греков стояла и побежала их. Вот и раскинь умом…

- Жду твоего наставления, дядюшка, - поспешно ответил Владимир. - Ты вместо батюшки мне, тебе и вершить.

- Говорю: есть ноне один верный путь - не мещкая идти к варягам-свеям и нанять там дружину. Денег не пожалеть, дабы могучую иметь.

- Но моих денег и на тысячу воев не хватит, - заметил князь.

- Ведаю. Потому завтра же выйду на Словенский, холм, спрошу новгородцев, чем сподобятся. Ещё схожу на Торговую сторону и крикну всем купцам, посадским и торговым гостям, что у нашего князя беда на пороге. И скажу прямо, что нужны деньги, дабы защитить Новеград. Ты любим горожанами, и они дадут, сколько нужно.

- Радуешь меня, дядюшка. Я наберу дружину све-в, воинов сильных и умелых. Новеград в обиду не дам.

- Токмо с дружиной варягов-свеев ты мало чего достигнешь, - заметил Добрыня.

- Потому и я пойду искать, но воинов-русичей. Позову самих новгородцев и словен изборских. Ярополк им не нужен. Ещё схожу к кривичам й чуди, их увлеку. У Суздаля и Ростова попрошу воев. Всем скажу правду. Вот тогда…

- Тогда не одолеть Свенельду земли Новгородской, - горячо отозвался Владимир.

Однако Добрыня видел за своими последними словами другое. Не только о Новгороде пекся, но далеко за окоем смотрел мудрый воевода. Думал он о том, чтобы князь Владимир продолжил изначальное дело своей бабки и своего отца, расширял пределы Руси, под единый стяг ставил да не давал ходу удельному дроблению державы.

Удельная Русь - радость для врагов. Ещё великий князь Игорь говорил, что Византия первая покусится на лоскутную Русь, как только узнает, что на её просторах нет единой державы. Греки большие охотники на лакомые русские куски. Помнил Добрыня, как они уловили малую оплошность Святослава, когда он ушел с ратью из Переяславца и взял путь на север по Дунаю. Император Цимисхий тут же воспользовался ошибкой князя Святослава, собрал отборное войско, в которое вошли его «бессмертные» легионы, тридцать тысяч конницы и десять полков пехоты, и без роздыха двинул их на Переяславец.

- Цимисхий возник под крепостью, как злой дух, - рассказывал Добрыня Владимиру. - Русичей в городе было всего восемь тысяч, и никто не ждал нападения греков, потому как мир у Византии с Русью был. Ратники занимались мирными делами, но, увидев врага, взяли в руки оружие, и Свенельд, движимый честолюбием, вывел дружину навстречу врагу. Едва покинув крепость и бросив восемь тысяч ратников почти на пятьдесят тысяч греков, Свенельд потерпел полное поражение. Греки растоптали русичей. Правда, сам Свенельд не вел в бой дружину, он остался в крепости, а когда греки взяли её, скрылся с двумя сотнями воинов в княжеском дворце. Сами русичи сражались там до последнего. И никто не ведает до сей поры, как удалось Свенельду выбраться из дворца, бежать из крепости.

Закончив сей печальный рассказ о промахе князя Святослава, Добрыня ещё раз предупредил Владимира:

- Помни о греках, княже, всегда. Они поработят Русь удельную. Потому и говорю: иди за дружиной к варягам. А мы здесь соберем тебе помощь и всей русской ратью пойдем за тобой в Киев. Тебя стольный град примет. Кияне любят тебя. Ярополк им не люб. Помни сие. Там, в Киеве, твой престол, но не в Новгороде.

Семнадцатилетний князь внимал каждому слову Добрыни, верил, что слышит искренние слова радетеля земли русской. И он решился идти к варягам за дружиной. Спросил своего названного отца:

- Батюшка-воевода, но кто пойдет со мной за море?

- Возьми Ивана Путяту. Он умен, смел и речист.

- А когда ладьи в путь спроворим?

- Ноне же посмотрю. Да они, поди, готовы-вольны и к воде рвутся. Сие не задержит. Деньги собрать - вот суть.

Сразу же после трапезы Добрыня послал по городу глашатаев, чтобы оповестили народ о том, что князь зовет горожан на вече держать совет и творить дело. И потекла людская река на Словенский холм, где издревле собирались новгородцы.

А когда собрались, вышли к ним князь Владимир, воевода Добрыня, тысяцкий Иван Путята да княжеские отроки. Тут же к князю подошли посадники, первые бояре, торговые люди. И Богомил Соловей появился, толпа окружила его, все хотели знать, что он скажет.

Князь Владимир обвел взглядом площадь, заметил особицу. Если прежде каждый конец города табунился на своём месте, то ноне Людин, Загородний и Неревский - все смешались-слились в людское море. Площадь в полукольце тесно стоявших палат и теремов гудела, волновалась. Любо было смотреть князю Владимиру на вольных новгородцев и в вольности своей почтительных к нему, их князю. Что ж, он ничем не смущал их вольную жизнь, не давил мытом[88], чтил обычаи города, поощрял торговлю, строительство. Вон какие палаты отстроили близ площади. Все прочные, все срубленные из Обнорской сосны в два обхвата. Да как они красивы - все в деревянной резьбе. Вон и колонны убраны. Тут и цветы всякие вырезаны, и сказочные кентавры, грифоны, рыбы. Да каждый терем опоясан галереей. Там и тут фасады украшены балконами с деревянной резной отделкой. «Стройтесь во благо, торгуйте со всем миром на радость, - думал Владимир, - охотой занимайтесь по всей земле до Белого моря и до далекой реки Печоры. Вижу, что вольный народ всегда щедр и добр. Только бы самому не стать иным», - продолжал размышлять Владимир.

Не дано ему было знать, что однажды он забудет то, о чем думал в сей час, и проявит к новгородцам другую стать своего характера - жестокость. Но это случится не скоро, а пока надо было подняться на высокое место и показать себя народу. И князь Владимир взошел на каменную основу близ Перунова святилища. За ним двинулись все, кто окружал князя. Гул голосов над площадью стал мощнее, но шагнул вперед Добрыня и поднял руку. Стало тише, и вот уже все замерли, потому как увидели рядом с Добрыней Богомила, который, это твердо помнили новгородцы, всегда начинал большой совет, ибо считал, что такое право дано ему Перуном. Люди были с ним в согласии, потому и замерли.

- Дети Перуновы, - сильным и звонким голосом обратился Богомил к новгородцам, - наши боги ещё не во гневе, ещё милостивы, но упущением нашим могут прогневаться, и тогда не ждите ни милости, ни спасения! - Богомил сделал паузу и снова возвысил голос:

- Дабы умилостивить Перуна и Велеса, сотворите то, о чем прошу: проводите князя-батюшку в землю варяжскую, одарите его казной, чтобы исполнил свой княжеский долг, нанял воев-варягов и защитил дома наши, животы наши от братоубийцы Ярополка. Дружина его идет в Новгород с огнем и мечом. Допустим ли?!

И площадь возвестила:

- Защити нас, князь! Распорядись нашим добром, серебром и златом! Защити дома наши, детей и жён!

Вышел вперед Добрыня и сказал своё слово:

- Вот боярин Горд, вот воевода Путята! Им и несите деньги на дружину! А ещё спрашиваю: будем ли свою, новгородскую дружину сбивать? Думайте, громадяне. Я же иду к кривичам и чуди, позову их, чтобы они встали рядом и чтобы вся северная земля скалой обернулась. Теперь же слово князю Владимиру!

Юный князь смутился. Не было в его жизни такого, чтобы он перед людской громадой держал слово, и потому речь его была короткой. Он выступил вперед, низко поклонился новгородцам и молвил:

- Хочу добра земле русской и вам кланяюсь за то, что держите меня, что вместе радеете за Русь без междоусобий. Да порадеем, живота не щадя! - И Владимир поклонился ещё раз.

Новгородцы скоры на решение благих дел. Как приговорили идти князю к варягам, так и проводили его не мешкая. Провожали без торжества, но скопом. На берег Волхова, где стояли белокрылые ладьи, собрались тысячи горожан от малого до старого. Попечитель Перуна Богомил попросил его и иных белых идолищ охранять князя в пути до самой страны свеев.

Путь от Новгорода до Швеции недальний и знакомый опытным Новгородским мореходам. «Потечеть Волхов, втечеть в озеро Великое-ново, того озера видеть устье в море Варяжское, а по тому морю идти до Рима…» Но князю Владимиру Рим был не нужен. Он спешил пока за военной помощью в Швецию. Шли под парусами и на веслах, сил никто не жалел, потому как спешили.

Легкие ладьи благополучно долетели по Варяжскому, или Балтийскому, морю до берегов Швеции. Получив позволение шведского племенного вождя, Владимир разбил лагерь на берегу моря и вскоре оповестил скандинавов о том, что набирает дружину. Пустил в оборот деньги, которыми щедро снабдили его новгородцы. Ан не все так легко и просто сложилось, как рассчитывали князь и русские воеводы. Не каждый скандинав, искусно владеющий оружием, поспешил заложить свой живот и душу русскому князю, потому как никто не хотел принимать участие в междоусобной брани. Кто знает, правое ли деяние зовет защищать русский князь или желает их руками вершить черное дело, и не прельщались даже большими деньгами.

Однако на великом Скандинавском полуострове нашлось немало людишек другого склада, которые за серебро и золото готовы были служить самому сатане. И лишь только клич князя Владимира донесся до норвежских приморских городов, как из таверн, из ночлежек - отовсюду потянулись в русский лагерь искатели приключений и настоящие разбойники. Многие нанимались не столько повоевать за тех или иных россиян, сколько пограбить, повольничать, а кого и над кем, время покажет, считали они.

Владимир, Путята и боярин Горд видели, кто появлялся в их лагере на берегу моря, и понимали, что среди них есть такие, которые вовсе не воины, а грабители, но закрывали на это глаза. Им было ведомо, что по языческим законам воины вправе забирать себе все имущество покоренного ими народа. Главное - покорить, если дело дойдет до сражения за киевский престол, а потом можно и помешать грабить. Потому и принимал Владимир в дружину всех гулящих людей. Дружина собиралась медленно, пришлось провести в Скандинавии времени значительно больше, чем хотелось. Год с лишним пробыл Владимир в чужой земле. С наступлением холодов приходилось укрываться в шведских городах и селениях, платить деньги за постой. Трудное это было время для русичей.

В одном только преуспел юный князь. Неожиданно для воевод Горда и Путяты Владимир встретил при дворе шведского племенного вождя Карла девушку знатного рода, увлекся ею и женился по языческому обряду: сошлись и выразили желание быть супругами. Владимир привел её в русский стан, и она была при нем до той поры, как пришло время рожать, затем ушла к родителям. Случилось так, что, когда Владимир набрал дружину и покинул Швецию, Оловы с ним не было. Судьба развела их. Лишь спустя многие годы князь Владимир вспомнит об Олове и о сыне от неё, коего назвали Вышеславом, позовет их на Русь.

Возвращаясь из Швеции, князь Владимир внял совету боярина Горда и не повел дружину в Новгород, но остановился с нею в селении Русса. Послал в Новгород лазутчиков - известить Добрыню, но как и предполагал, воеводы там не оказалось. Он также с ратью стоял на расстоянии дневного перехода от Новгорода. Лазутчики нашли Добрыню и доставили от него Владимиру совет: прийти в город с малой дружиной, но подобрать в неё надежных воинов, не тяготеющих к разбою. Владимир так и поступил: отобрал две сотни воинов, полагаясь на Прозорливость Горда и Путяты, и с этим малым отрядом, оставив дружину на попечение Горда, отправился в Новгород. Вошел он в него в один час с малой дружиной Добрыни.

Горожане встретили Владимира и Добрыню торжественно. Богомил устроил шествие к Волхову. Пришли с маленькими идолами, с факелами. В капище Перуна горели все светильники. Волхов запрудили лодки с Торговой стороны. Сотни горожан толпились на мосту через Волхов. Но Владимир с нетерпением ждал встречи с Добрыней, чтобы поскорее узнать о происках Ярополка. Встреча дядюшки и племянника была невеселой.

- Когда ты ушел, мы были вольными, - начал рассказ Добрыня. - Ноне же над нами стоят Ярополковы посадники. Они пришли с дружиной, заняли твой дворец и обложили город непомерной данью, какой обкладывают покоренный народ.

- Где же ты был, дядюшка? Почему не воспротивился насилию?

- Далеко я ушел за дружиной, князь-батюшка. Пока собрал её и обернуться не успел, как город Ярополковы люди подмяли.

- Ан нет, насильники будут наказаны! - вскипел князь Владимир. - Эй, Путята! - позвал он воеводу. - Спеши в Руссу за дружиной!

Но мудрый Добрыня остудил пыл молодого князя:

- Не надо посылать за дружиной, княже. И посадников не будем бить. Мы их по-доброму выпроводим из города. Ещё накажем, чтобы мчали к своему князю и сказали ему: он пожнет то, что посеял, а по-иному не должно быть.

- Не обернется ли нам сие порухой? - спросил Владимир.

- Нет! - твердо ответил Добрыня. - Помни отца, воина честного. Когда он шел на врага, то предупреждал: «Иду на вы!» Сие правило чести и достоинства истинного витязя. Отвергнешь ли ты моё слово?

- Я принимаю твое слово, дядюшка.

А новгородцы бушевали, радуясь появлению своего князя, с которым счастливо прожили восемь лет.

- Батюшка Владимир, гони посадников-мытарей Ярополковых! - кричали они отовсюду.

Богатые новгородцы добавляли к голосам простого люда своё:

- Откупись от них серебром-златом, дабы кровь не проливать!

Но простой народ воспротивился и уже потрясал оружием:

- Рожна им, а не злата-серебра! Мы им покажем ноне!

Весть о том, что князь Владимир вернулся в Новгород, дошла до киевских правителей. Оторопь их взяла. Замкнулись они в княжеском дворе, приготовились защищаться. А тут и новгородцы пожаловали под тын, улочки близ княжеского подворья заполонили. Воевода Путята уже шел к воротам, высоко подняв руку. На башне, что возвышалась у ворот, показался воин, крикнул:

- Чего надобно?

- Зови посадника боярина Блуда!

- Какая нужда в нем?

- Князь Владимир говорить будет! - строго отве тил Путята.

Стражник исчез. А вскоре там же, на вышке, появился сам боярин-воевода Игнатий Блуд, мужик лет сорока, худой и расторопный. Увидев Владимира, он заговорил:

- Князь Владимир, посадник Игнатий Блуд внимает тебе.

- Зачем разбоем влез в мои палаты? - спросил Владимир.

Сел повелением великого князя Ярополка. :- Теперь моим повелением выходи за посад со своими услужителями, потому как ведаю, что на Руси нет великого князя, но есть удельный князь Ярополк.

- Выходит, есть великий князь. Слово сказал: «Я, великий князь, посылаю тебя в Новеград мою волю править», - пустился супротивничать воевода.

- Язык придержи, пока тебе зла не желаю. Выходи за посад, да не косней! - строго распорядился князь Владимир.

Блуда не надо было учить лисьим повадкам, сам любую лису выманивал из нор по днепровским кручам. Тут обмана не ждал, а силу Владимирову чувствовал: эвон, улицу заполонила та сила. Потому ежели быстро уберется из княжеского терема, быть ему с животом, нет - не сносить головы. Известно было Игнатию, где пропадал князь Владимир, какую силу привел для защиты Новгорода. Он, Блуд, со своими тремя сотнями ратников и смердов - конский табун, который князь Владимир вмиг в хомут возьмет.

- Иду, княже Владимир, иду! Токмо дай слово, что урону мне не будет! - попросил Блуд на всякий случай.

Владимир посмотрел на Добрыню. Тот слегка кивнул головой: дескать, дай слово. Князь оглядел горожан, сказал им:

- Вольные люди, он просит, чтобы я отпустил его без порухи. Как вы скажете, так и будет.

Жрец Богомил стоял впереди толпы. Он ведал, что замыслил князь Владимир. По тому замыслу выходило, что боярин Блуд нужен князю на благое Новгороду дело. Богомил не прояснил горожанам свою ведовскую силу, но громко произнес:

- На Блуда зла у нас нет. Он выполнял волю своего князя. Потому надо отпустить посадника и людей его, кои захотят в Киев вернуться. Верно я говорю, вольные люди?

- Верно! - дружно ответили горожане. Владимир повернулся к Блуду, вынул из ножен меч, поцеловал его и поднял над головой, держа в обеих руках:

- Иди вольно, боярин Блуд, в стольный град с теми, кто за тобой из ратников пойдет. Да скажи Ярополку, что иду к граду великих князей с дружиной. Пусть точит меч: решим спор, кому быть великим князем.

Владимир двинулся к воротам. Блуд крикнул сторожам, чтобы их отворили, они распахнулись, и князь вошел во двор.

В тот же день воевода Блуд покинул Новгород. А перед тем как ему уехать, с ним поговорил Добрыня:

- Ты, боярин, запомни: князь Владимир будет великим князем. Весной придет он с ратью под Киев и там решит спор своим мечом. Сообщаем сие не таясь, потому как знаем волю богов и силу свою. Хочешь Владимиру служить, думай над этим.

- Спасибо, Добрыня Никитич, за вразумление. Век помнить буду. - И посадник Ярополка земно поклонился воеводе.

- Теперь иди к коню, да памятью не оскудей.

А пока Добрыня наставлял Блуда, Путята своими делами занимался. Он пришел к дружине боярина и крикнул:

- Эй, гридни-отроки, вольно ли вам служится у Ярополка? Зову до князя Владимира. Кто смел, идите в гридницу.

Ополовинил Путята Блудову дружину. Ушли с посадником лишь те, кто был обременен семьей, кто испугалсяЯрополковой мести близким. А молодые, рисковые воины охотно остались в Новгороде. Поверили они в звезду князя Владимира, в его доброту к ним, и не ошиблись.

Добрыня одобрил шаг Путяты, и у него были виды на витязей Блуда. Пришел он к ним в гридницу, долго разговаривал о том о сем, похвалил за то, что остались на службе у князя Владимира, да присмотрелся к одному молодому десятскому и позвал его за собой. Когда вышли во двор, спросил:

- Ты сын боярина Василия Косаря?

- Верно, воевода. Мой отец - Василий Косарь. У десятского было открытое и смелое лицо, умные серо-голубые глаза.

- Я знаю твоего отца. Ходили с ним на печенегов и хазар. Ты вылитый батюшка. А звать тебя как?

- Стасом, - ответил воин. - Про тебя, воевода, я много слышал от батюшки.

- Зачем же остался? Надо думать, лиха не желаешь родимому.

- Он простит меня.

- Верно, простит: на благое дело решился. А коль поняли друг друга, то послужим князю Владимиру.

- Готов. Вели, что вершить.

- Слушай да внимай: как вечер наступит, покинешь город, догонишь воеводу Блуда и с ним вернешься в Киев. Живи, как все, служи в дружине, отца чти. Но все узнавай и запоминай, что проведаешь, чем озабочен будет Ярополк. Придем под Киев, и встретишь нас. Иных обуз тебе не нести.

- Я хочу здесь сражаться за Владимира, - горячо заявил Стас.

- Будешь. Но пока мы не собираемся в поход. То время ещё впереди, а ты уже сей час встанешь к делу.

- Коль так велишь, воевода…

Как стемнело, Добрыня дал Стасу коня из княжеской конюшни и проводил его до ворот в путь - догонять Блуда.

- Скажешь, что одумался и убежал к своим воинам. Да и старого отца, дескать, жаль, - наставил Добрыня Стаса.

Пройдут годы, а опытный, бывалый воевода Добрыня и боярский сын Стас будут часто встречаться тайно и явно, верой и правдой служа князю Владимиру.


Глава седьмая. НА ПОКЛОН К РОГНЕДЕ


Долгая новгородская зима покатилась с горы. В праздничных забавах миновал месяц просинец. Что ж, в январе и правда в морозные дни сини на небесах много. За просинцем сечень-февраль порезвился метелями-завирухами, сухию-марту своё озорство передал. Оно и впрямь на Масленицу озорства много. Тут и хороводы, и катание с гор, и блины, и медовуха, и кулачные бои. Но не только это. Как март капелями заиграл, так на княжеском дворе все пришло в движение. Князь Владимир, устав от праздной жизни в Новгороде, стал промышлять себе заботы. Подумав вместе с Добрыней да вняв его совету, Владимир начал готовиться к походу в южные земли Руси. Но прежде Владимир мыслил дать новую судьбу Полоцкому княжеству: князь Рогволод его настораживал.

- Скажи-ка, дядюшка-воевода, не встанет ли князь Рогволод на нашем пути, как пойдем на Киев?

- Встанет, князь-батюшка.

- Да какие у него причины?

- Вельми важные. Я тебе не говорил, что зимой Ярополк посватался к дочери князя Рогволода, достойной Рогнеде. Сказывают, юная княжна умна и красива…

- Зачем хвалишь? - перебил князь. - Коль она невеста Ярополка, мне нет до неё нужды.

- Оно бы и так, - согласился Добрыня, - да мне видна другая мета. Упустим Рогнеду, и Полоцк закроет нам дорогу на Киев. Рогволод твердость проявит в угоду зятю.

- Это верно, - согласился Владимир.

- Вот и возьми Рогнеду. Тебе пора мужем стать и Олову забыть. Она отрезанный кусок. Да и россиянка ближе тебе по духу.

- Зачем ставишь вехи на моём пути? - рассердился князь. - Лед пройдет на Волхове, и пошлю за Оловой и за сыном.

- Вехи ставлю на твоем пути для того, чтобы ладья твоя не сбилась. - Добрыня тоже рассердился. - Вот когда женишься на Рогнеде, тогда и я с твоего двора уйду, потому как сам управишься со своей ладьей. У меня ведь тоже семеюшка есть.

- Ну помилуй, что перечу. Но ежели гордая Рогнеда откажет, как смыть позор?

- Ведаю, о чем подумал, да не бери сию блажь в голову. Верю в тебя. Ты Рюрикович и найдешь путь к Рогнеде.

Многое в этой беседе было понятно только им. Добрыня знал, что Владимир вспомнил матушку Малушу, которая ходила ключницей у княгини Ольги и, значит, вольно отдала себя в домашнее рабство. Это и сказал он молодому князю. Владимир осерчал на уставы времени. Кто выдумал, чтобы дочь боярина, торгового гостя стала рабыней лишь потому, что любила княгиню Ольгу, верно служила ей? Вспомнил Владимир и свои обиды, как Ярополк дразнил его «рабичем», а повзрослев, произносил поганое слово с презрением. Добрыня это оскорбление и имел в виду, да прямо не выразил. «Ан нет, мы ещё посмотрим, чья кровь чище», - рассердился Владимир на Ярополка, и на Рогнеду гнев его упал. «Пусть знает гордячка Рогнеда, что моя матушка была взята во дворец и явилась единой женой у батюшки. А другой такой у него и не было». Рассудив подобным образом, Владимир повеселел.

- Мыслю так, дядюшка: не коснея будем поднимать дружину и пойдем на Полоцк! Возразишь ли?

- Нет. Только впереди сваты помчат, коих я сам поведу, - ответил Добрыня. - Послушаю, что скажет невеста.

Так он все и учинил. Но не все получилось по-задуманному.

Собрался Добрыня в сватовское полюдье и покинул Новгород, лишь только сошли в реки талые воды да чуть подвялились весенним солнцем и ветрами дороги. Примчали сват и его спутники к Полоцкому княжеству, да на рубеже земли Рогволода наткнулись на заставу. Крепкие мужи во главе с десятским перекрыли Добрыне дорогу.

- Нет новгородским пути в наши пределы, - заявил десятский и меч поперек седла положил.

Добрыня к своему оружию не притронулся, и гридни сидели на конях спокойно. Стал воевода уговаривать полочанина:

- Сваты мы от князя Владимира, к князю Рогволоду. Дочь у него есть, Рогнеда…

- Знамо, есть. Токмо в вашем женихе не нуждается, - начал дерзить полочанин. - Идите домой, не ищите себе лиха.

Добрыня тронул коня вперед, гридни - следом. На дороге - черта. Десятский мечом показал на неё.

- Заступишь - убью! - крикнул он.

Добрыня дал волю коню, он встал на дыбы, а как опустился, в руках у богатыря уже палица оказалась. Взмахнул он ею, и меч десятского в кусты улетел. Сам же Добрыня на других воинов ринулся да каждого по мечу успел ударить - палица в три пуда, какая рука выдержит удар такой штуковины! Прорубив путь, богатырь остановился:

- Ступайте к князю и скажите: Добрыня свататься идет.

Гридни Добрыни собрали мечи разбросанные, смеются. Весело им, но жалеют, что сами не потешились.

Десятский сообразил, что лучше убраться восвояси, пока Добрыня не рассердился. Коня плетью огрел, помчался в Полоцк. За ним остальные ратники умчались.

Добрыня крови на полоцкой земле не искал, и князь Рогволод должен был знать это. Однако гордый князь не внял голосу разума. Когда сваты приехали на княжеский двор, Рогволод вышел вместе с Рогнедой на красное крыльцо княжеского дворца и велел дочери дать ответ сватам при стечении многих полоцких именитых горожан. Рогнеда же словно ждала этой желанной минуты и звонко крикнула:

- Быть мне женой великого князя Ярополка, а рабича не хочу!

- Эй, сваты, не достаточно ли для вас слушать? - громко засмеялся отец Рогнеды.

А братья её вовсе заулюлюкали:

- Рабич! Рабич!

Добрыня, что стоял внизу у крыльца, печально покачал головой. Он присмотрелся к лицу Рогнеды. Оно показалось ему прекрасным, но слишком гордым. И вся она была как гордая лань. «Не пара она Ярополку: две гордыни не уживутся», - подумал Добрыня и спросил:

- Гордая и прекрасная Рогнеда, ты повторишь ещё раз принародно то, что сей час сказала?

- Многажды повторю, - ответила Рогнеда.

- Князь Рогволод, вразуми свою дочь. Можно ли ей быть женою братоубийцы! - предупредил Добрыня.

Но Рогволод не внял словам Добрыни.

- Убирайся вон, и поживее, не то свирепых псов спущу! - крикнул он.

- Сие услышали все. - Добрыня обвел рукой двор. - И будете вы, Рогнеда и Рогволод, на коленях милости просить за дерзость и оскорбление гостя, а ещё князя чистых кровей. Запомните: Владимир - сын князя и княгини. А ещё она дочь вольного боярина и сестра боярина и воеводы. И быть тебе, гордая Рогнеда, женою князя Владимира.

- Эй, сват, хватит половой сорить! - снова крикнул Рогволод и приказал воеводе Карлу: - Выпусти псов и проводи их до заставы!

Карл, коренастый, широкоплечий, с красным лицом витязь из варягов, махнул рукой, в тот же миг к Добрыне и его спутникам придвинулись полсотни конников и стали теснить их к воротам. Да вскоре залаяла собачья свора, которую привел всадник в красном кафтане. Псы со звериной яростью набросились на коней новгородцев. Кони, обезумев от страха, понесли всадников.

Богатырь Добрыня никогда не переживал подобного позора. Чтобы его, воеводу великого князя Святослава, известного многими подвигами, выгонял и травил свирепыми псами какой-то князек?! Но на сей раз он был вынужден пережить свой позор, и, оторвавшись от собачьей своры, помчал на север. Гридни едва поспевали за ним.

Проскакав неведомо сколько верст и покинув полоцкую землю, Добрыня приглядел опушку леса близ дороги, спешился, велел развести костер и начал «сдать, как условились, князя Владимира с дружиной. 1Снязь Владимир появился через сутки. Увидев костер на опушке и воинов возле него, он свернул с дороги, примчал к лесу и спросил Добрыню:

- Дядюшка, нашел ли то, за чем ехал?

- Нашел врагов наших. Рогволод уже поднялся против тебя.

- Почто беду ищет? - удивился Владимир. Он спешился и повел Добрыню в лесную чащу. - Ну поведай, как встретили…

На границе полоцкой земли рать князя Владимира остановилась. Она растянулась на многие версты. Под стяг Владимира встали народы всего севера Руси. Кроме дружины норманнов из семи тысяч, шли за князем тридцать тысяч словен, чуди, кривичей, народы других малых племен. Владимировы гонцы оповестили полочан, что князь Владимир идет на них большой ратью. Прибывших в Полоцк гонцов князь Рогволод не принял, а прогнал опять-таки псами, которые покусали их. Рогволод снова не внял голосу разума, не стал искать мира, но спешно начал готовиться к битве с новгородцами. Гонцы довели до князя Владимира все как есть. Но он не спешил выступить на Полоцк, ещё надеялся, что от Рогволода придут послы на переговоры: ведь знает же полоцкий князь его силу. Ожидания Владимира были напрасны, и, когда миновало три дня, он сказал Добрыне:

- Идем, дядюшка-воевода, добывать Полоцк.

- Воля твоя, князь-батюшка. Терпение наше испытано.

Покинув шатер князя, Добрыня собрал тысяцких и объявил им:

- Други, пришел час обнажить мечи. Поднимайте Дружины. Да скажите ратникам: за Полоцком нас ждет Киев. Поднимем стольный град на щит! Вперед, други! Да хранят нас Перун и все боги!

И помчалась конница, и двинулись пешие тысячи, и пошли суда по Двине - все на Полоцк. В стане князя Рогволода не знали, с какой стороны встречать врага. Воеводы сочли за лучшее стянуть все силы за стены крепости. Но сопротивление полочан было недолгим. Всего полдня хватило воинам князя Владимира на штурм крепости. Её деревянные стены оказались непрочными, их проломили дубовыми таранами, тысячи воинов ворвались в город и захватили его малой кровью.

Недолго защищался и князь Рогволод в своём дворце, потому как на каждого защитника шло не менее двадцати нападающих. Но Добрыня наказал Путяте и тысяцким, чтобы не допустили гибели князя.

- Помните, что он отец Рогнеды, будущей княгини всея Руси.

И когда полочан загнали в просторное помещение трапезной, варяги вот-вот могли решить исход схватки, убив князя и его окружение, Путята немедля вмешался и крикнул:

- Достаточно биться! Достаточно!

Князя Рогволода, воеводу Карла, братьев Рогнеды, а с ними десятка два вельмож и княжеских гридней зажали в углу и велели бросить оружие.

Добрыня был занят своим делом. Он нашел Рогнеду и сказал ей:

- Здравствуй, княжна. Вот мы и свиделись. Рогнеда смотрела на Добрыню без страха и гордо.

В руках она держала кинжал. Спросила с вызовом:

- Чего тебе надо, тать?!

- То, что приговорили боги.

В сей миг из-за спины Добрыни барсом прыгнул к Рогнеде молодой воин и вырвал у неё кинжал. Тут же к ней подбежали ещё два воина. Добрыня повелел им:

- Ведите княжну в трапезную. Воевода взял полог из волчьих шкур и ушел следом.

Он спустился вниз и увидел в дверях Владимира. Поклонился ему и крикнул через зал:

- Князь-батюшка, подойди к нам! Владимир вышел вперед лишь на три шага и остановился. Отроки встали напротив и держали Рогнеду под руки. Князь и княжна смотрели друг на друга. В глазах у Рогнеды вначале горел гнев. Потом она усмехнулась, да оттого, что поймала себя на любовании князем. Д молодой князь и правда был красив. Все в нем притягивало: и внимательные глаза, и приветливая улыбка. Он был статен, хотя и неширок в плечах. С лица ещё не сошел юношеский румянец, нос был прямой, губы полные, подбородок, ещё не увенчанный бородкой, твердый. И опять же эта приветливая, даже ласковая улыбка. Князь понравился Рогнеде. Но приятные минуты прошли. Добрыня подошел к княжне и объявил, показав на Владимира рукой:

- Гордая Рогнеда, вот твой муж. Повтори то, что говорила при своём отце. Будешь ли ты женой князя Владимира?

Кончилось любование Рогнеды молодым князем. Изменился её облик, она вскинула голову, бросила презрительный взгляд на Добрыню и с вызовом повторила то, что воевода уже слышал:

- Нет, рабича не хочу!

Тогда Добрыня сказал то, что повелевала языческая вера, принесшая наступивший за этим обряд из глубины веков:

- Наши боги дали сильному право взять себе в жёны деву или женщину, которая люба ему. Князь Владимир, сегодня ты самый сильный на Руси, и боги дали тебе волю взять Рогнеду. Люба ли она тебе? Украсит ли она твой терем? Будешь ли ты любить её детей?

- Люба, воевода-^батюшка, и дети будут любы, и терем она украсит! - Владимир низко поклонился Добрыне и так же низко поклонился Рогнеде: - Ты моя желанная семеюшка!

Добрыня раскинул на полу волчий полог и властно произнес:

- Сын мой, повелением богов возьми её в жёны! Рогнеда побледнела, попыталась вырваться из рук отроков и закричала:

- Батюшка, спаси!

Рогволод рванулся из угла трапезной к дочери, но воины удержали его, и он только крикнул: - Боги, покарайте нечестивцев!

Но боги не отозвались и не пришли на помощь полочанам.

Тогда Рогнеда поняла, что неизбежному суждено случиться. Она смирилась и сперва поникла головой, затем медленно подняла её и с какой-то неземной силой начала смотреть на Владимира, пытаясь увидеть не только его облик, но и то, что в груди. И она увидела, чего вначале не хотела видеть: он сильнее нареченного ей Ярополка, а потому волей богов она должна стать ему женой, рожать для него детей и служить безропотно до конца дней. Если же он был сыном рабыни, то она должна стать рабой мужа. Такого рабства не избежать, если ты женщина и тебе дано продолжать род человеческий. А что Ярополк? Он не сумел защитить её, хотя время было. Батюшка посылал к нему гонцов. Ярополк даже не отозвался на призыв о помощи. Так прочь же, прочь его из памяти, из сердца! И закричала душа: «Возьми, возьми меня в рабыни! И когда ты падешь на поле брани, когда умрешь, я уйду с тобой!»

И было чудо: все, о чем думала в сей миг Рогнеда, дошло до сердца Владимира. Оно возликовало. Князь подошел к Рогнеде, опустился на одно колено и, взяв её руки, поцеловал их. Потом он встал и, с нежностью глядя ей в глаза, стал снимать с неё и с себя одежды - все по очереди. Чудо торжествовало. Рогнеда тоже неотрывно смотрела в глаза Владимиру. Она забыла, что вокруг них люди. Ей показалось, что они в вечерней роще над рекой Полотой, что где-то поют птицы и больше нет ни одной живой души окрест и на всем белом свете. Когда пришел черед князю снять белую рубаху, Рогнеда сама расстегнула застежки на его груди. Они стояли уже обнаженные, их прекрасные юные тела сблизились, слились. Сила влечения была столь могуча, что Рогнеда и Владимир без принуждения опустились на шкуру и совершили вековой языческий обряд вольно и с душевным трепетом обоюдного обожания. Они были дети языческих богов, над ними властвовали силы естественной природы. Они совершили то, что испокон веку происходит вокруг каждую ночь, каждый день. Они продолжали человеческий род так же просто, как все в живом мире.

Потом, когда страсть отбушевала, они сели на волчьей шкуре и счастливо засмеялись. Рогнеда, верная себе, с вызовом оглядела трапезную, да тут же почувствовала неловкость и стыд: слишком откровенно и с завистью смотрели на них молодые воины. Но князь уже одевал её, и она ловко стала одевать его и обула в сафьяновые сапоги, А когда они оделись, Владимир взял Рогнеду за руку и увел её из княжеского дворца, из отцовского гнезда. Рогнеда уходила легко, с охотой. Князь привел её на берег Двины, возле которого стояла княжеская ладья. Владимир и Рогнеда поднялись на неё, и князь велел отплывать.

- Держите путь на Киев, русичи! - крикнул он. - Там отныне мой стол!

Княжеская дружина тоже не мешкая двинулась в путь. Лишь варяжские воины разбежались по городу, чтобы пограбить полочан. Да ныне некому было следить за порядком, и потому варяги повольничали всласть.

Только Добрыня с Путятой и своими гриднями задержались в палатах полоцкого князя. Когда короткий свадебный обряд был завершен, Добрыня подошел к Рогволоду и сказал:

- Я даю тебе волю, но хочу, чтобы ты вкупе с князем Владимиром шел в Киев. Окажи зятю помощь.

Рогволод провел три раза ладонями по лицу, будто снял с него липкую пелену, и ответил жестко:

- Коль дал мне волю, отдай и оружие. Или я не князь?

- Возьми. - Добрыня показал на кучу мечей, щитов, копий и луков, что лежали возле стены.

- За мной! - повелел князь Рогволод своим приближённым и сыновьям.

Он первым поспешил к оружию и взял меч. Сыновья и воевода Карл тут же схватили мечи, и вот уже все полочане, которые были в трапезной, вооружились и в мгновение ока сомкнулись близ князя. Он же крикнул:

- Полочане, да не потерпим сраму! - и бросился с мечом на Добрыню.

- Опомнись! - только и успел крикнуть богатырь, увернувшись от удара.

Все другие полочане ринулись на новгородцев. Зазвенели мечи, криками ярости, гнева, боли наполнились княжеские палаты. Падали сражённые, злее бились оставшиеся в живых. В эти минуты в трудном положении оказался Добрыня. Палицы при нем не было, лишь короткий меч хранился под кафтаном. Выхватил он его в тот самый миг, чтобы успеть отвести новый удар Рогволода. Добрыня был искусным бойцом и даже коротким мечом мог достать врага, сразить его.

Однако и Рогволод дрался отменно. Он уже сразил двух или трех воинов Добрыни, которые прикрывали воеводу. Да ослепила его разум бескрайняя ненависть, она-то и погубила князя.

Разметав прикрытие Добрыни, Рогволод зверем бросился на него, но слишком близко от богатыря оказался и грудью наткнулся на его меч.

Сила была на стороне новгородцев, и, хотя немало их полегло в трапезной и воевода Карл, вставший на место князя, сразил многих воинов, зажатые в крепкие клещи, один за другим полегли полочане, не добившись утоления мести. Рядом с Рогволодом пали его сыновья, молодые княжичи. Добрыня постоял над поверженными полоцким князем, его сыновьями и воеводами и, низко опустив голову, покинул княжеский дворец. А покидая Полоцк, наказал Путяте:

- Ты, Иван, наведи в городе тишину! Варягов, кои в разбой пустились, остуди. Павшему князю и сыновьям сверши обряд.

распорядившись во всем, Добрыня покинул Полоцк и верхами со своими гриднями умчал догонять князя Владимира.


Глава восьмая. ЗА ЕДИНУЮ РУСЬ


Путь от Полоцка до Киева в летнюю пору недалек, но труден. Скоро поднялись по Двине до реки Ловати. Её прошли на веслах. А от Ловати до Днепра начался тяжелый волок, да он привычен был. Но князю Владимиру некогда было смотреть, как тянут-катят ладьи посуху. Встретив в пути Добрыню с конной дружиной, он сам пересел на коня, Рогнеду посадил в кибитку, которую ещё воины Святослава добыли у печенегов и подарили Владимиру-отроку. С той поры князь берег этот подарок, из Киева в Новгород с собой увез. Теперь катил кибитку обратно в Киев, а в ней сидела красавица Рогнеда.

За время пути по рекам Владимир и Рогнеда обрели душевную привязанность. У шестнадцатилетней княгини уже не было желания упрекать Владимира за «худую» родословную. Да и какое ей было дело до всего прошлого, если в настоящем Владимир открывался для Рогнеды каждый час и день неким новым и ещё более желанным, чем вчера. Он был неутомим в ласках и богатырски силен в любовных утехах. Правда, Рогнеда порой уставала от его бурлящей силы, но усталость проходила легко, и она снова отдавалась наслаждениям.

Он же, молодой, ещё не испорченный языческими пороками, искренне полюбил Рогнеду. Он увидел, что она умеет платить за добро добром и была покладистого нрава. Дитя природы, она близко принимала беды других, всегда готовая на самопожертвование. Ещё она была горазда на выдумки и умела толковать сны. Однажды, когда до Киева было рукой подать, Рогнеда рассказала Владимиру свой сон и назвала его вещим, чем удивила и озадачила супруга.

Он пришел к ней в кибитку, уселся рядом, и Рогнеда тихо начала:

- Ноне во сне тебя и Ярополка видела. Будто идете вы чистым полем да через веси, несете в руках по кувшину и землю из них поливаете. Где капля из кувшина Ярополка упадет, там пламя, дым, чернота, а где твой кувшин изливается - дети появляются, птицы солнце славят, зелень и разные цветы прорастают. Ещё каменные грады по окоему встают. И разошлись ваши пути, пришли вы разными дорогами к Киеву-граду. Ярополк в Днепр кувшин опрокинул - льдом река покрылась, люди во льдах застыли, чайки взлететь не могут. Сам Ярополк по реке пошел, ан близ горы Щековицы льда не было, он последнюю каплю из кувшина вылил, река и загорелась…

- А что с Ярополком? - обеспокоенно спросил Владимир.

Рогнеда не ответила на вопрос мужа, продолжила:

- Ты же свой кувшин на челнок у торгового человека променял, сел в него и уплыл в Византию.

- Что же дальше?

- Сие за дымкой и за окоемом. Да скоро дымка рассеется, и ты все узришь. Думай о кувшинах, что у вас.

Рогнеда загадочно-ведовски посмотрела в глаза своему господину. Князю Владимиру, однако, думать было некогда. Пришла пора ратных дел. Ещё ранним утром третьего июня прибыл в стан новгородцев боярский сын Стас Косарь. На заставе его остановили.

- Откуда? Кто? - спросил десятский.

- Воевода Добрыня нужен. Отведите к нему, - попросил Стас.

В войске Владимира имя Добрыни было почитаемо выше прочих имен. Привели Косаря к Добрыне. Он велел стражам уйти.

- Верил тебе и не ошибся, - начал Добрыня. - Ну говори, много ли увидел в нашу пользу.

- Скажу мало: спешите в Киев. Рати у Ярополка в Киеве нет, и самого князя - тоже.

- Куда он пропал?

- Ушел в низовья Днепра с воями. Ноне сидит в устье Роси, ждет помощи от печенегов.

- Почему от-печенегов?

- Боярский сын Варяжко ходил к ним. Они сказали: пусть Ярополк сам придет к ним и попросит помощи. И встречу на берегу Роси определили. Печенеги медлят; знать, не все вернулись из Таврии. Потому поспешите в стольный град. Войдут туда печенеги, и вам их не одолеть. Они ноне сильны. Вот и все, батюшка-воевода.

Стас замолчал. Добрыня долго о чем-то думал, наконец спросил:

- Ас боярином Блудом ты ладишь?

- Был днями боярин у моего батюшки. Слышал, сетует на Ярополка, говорит, волю большую дал варягам, мытарям жадным.

- Они что?

- Грабят у горожан что ни попадя. Последнее брашно отнимают. Ещё дев бесчестят, по ночам из домов умыкают.

- Много ли разбойных варягов?

- Больше тысячи сбежалось в Киев за последний год. Все они сошлись с теми, кои от Святославовой дружины остались, что под Свенельдом была.

- Укорот дадим, как придем в Киев. - Добрыня подумал, что нет нужды снова посылать Косаря в стольный град, молвил: - Побудешь в дружине. Иди моим именем к Путяте и передай, чтобы при себе держал.

- Нет, батюшка-воевода, сам это скажи, - не согласился Стас. - Или своего человека пошли…

- Да ты, вижу, с норовом, - улыбнулся Добрыня. - Ан верно заметил. Ну идем.

Добрыня проводил Косаря до Путяты, сам отправился в шатер князя Владимира.

Новгородская дружина стояла от Киева в двух днях пути. Но Владимир медлил сделать последний бросок на город, и никому не было ведомо почему. Ио явился Добрыня и побудил князя к движению:

- Пришел час подниматься в седло, князь-батюшка. Вести из Киева получены добрые.

Добрыне показалось, что Владимир ждал этих слов. Он встал с ложа, прошелся по шатру и твердо произнес:

- Идем же! И не минуем стольного града!

- Однако выслушай, княже, то, что тебе знать надобно.

- Говори, дядюшка.

- Ярополка в Киеве нет. Он сидит на реке Роси и ждет печенегов.

- Сие вельми плохо, дядюшка. Нельзя допустить их встречу.

- Не ведаю, княже, успеем ли упредить. Но в стольный град нужно войти. Ярополк не пойдет на нас, коль в нем встанем.

- Так поднимай дружину! И будет так: я иду с новгородцами в Киев, ты с варягами - на Рось. Даст бог, опередишь печенегов.

Благодаря воеводе Добрыне, который хорошо усвоил уроки князя Святослава, дружина в сей же день покинула стоянку на берегу Днепра. Конные тысячи на рысях ушли к Киеву, а все пешие заполонили ладьи, и полноводный Днепр понес их на своих плечах. Эта водная рать не остановилась под Киевом, но пролетела, словно на крыльях, мимо и умчала к устью Роси, чтобы там попытаться встать между Ярополком и печенегами, а ещё овладеть городком Родней или осадить его, если Ярополк закроется в нем.

Князь Ярополк уже давно знал о движении Владимира. Его уведомлял каждый день воевода Блуд. Сей воевода имел свой глаз до самого Полоцка, и понимал Ярополк из слов боярина Игнатия Блуда, что ему нет спасения. Бедой обернулось для него все то, что случилось на древлянской земле. С той поры, как он стал причиной смерти своего брата Олега, воля его была парализована. Он то во всем был послушен воеводе Игнатию Блуду и вовсе избегал встреч с воеводой Свенельдом, то сам что-то делал вопреки здравому смыслу. Неведомо почему он не прислушивался к советам Игнатия Блуда, который настойчиво пытался склонить Ярополка к миру с Владимиром и сулил ему спокойную жизнь:

- У тебя, князь-батюшка, нет сил сражаться с Владимиром. Он уже, поди, в Киеве со своей ратью. Иди к нему, и милостью обернется твой шаг. Зачем нам междоусобие?

- Междоусобия не будет. Свенельд подойдет из Чернигова, и мы сомнем Владимира.

- Но Свенельд один раз уже предал тебя. Помни, что ныне за Владимиром вся русская земля и не проломить тебе головой каменную стену.

Не принимая советов Блуда, Ярополк, однако, не отрицал, что ему нельзя вставать на путь раздоров с Владимиром. И Свенельд впрямь его вновь предаст, и печенеги не помогут. После долгих и мучительных раздумий на берегу Роси Ярополк почти согласился на то, чтобы пойти к Владимиру с повинной головой и просить себе милости. Но каково было сделать сие человеку, в жилах которого текла угорская кровь! Гордыня не позволяла склонить голову, согнуть выю. Да перевесило то, что в Киеве он оставил жену. Не желая ей судьбы Рогнеды, Ярополк ответил Игнатию:

- Да будет все по твоему совету! Возьму то, что уступит мне брат.

Ярополк отказался от помощи печенегов и не стал ждать их на реке Роси. В сопровождении воеводы Блуда и боярского сына Варяжко он уехал с малой дружиной в Киев.

Ярополк уже знал, что в Полоцке убиты князь Рогволод и его сыновья. Но ему было ведомо и то, что вины князя Владимира в том нет, сами, ослепленные местью, нашли смерть. И с Олегом так было. Ни словом он не приневоливал воеводу Свенельда погубить своего сына. Сам Свенельд принес его в жертву, а потом вынудил послать дружину на древлянскую землю. И Ярополк счел, что во всем виновата языческая вера: она требует жертв. О, как завидовал Ярополк бабушке Ольге, принявшей христианство!

Теперь Ярополк признавался себе, что всегда завидовал и Владимиру, которого бабушка согревала своей верой. Позже, когда Владимир сидел на уделе в Новгороде, Ярополк испытывал зависть к брату как к державному мужу. Новгородцы чтили Владимира как истинного князя, любили его и поклонялись ему. Он же, Ярополк, выше киевского посадника не поднялся, хотя и старался показать княжескую стать, особенно последние три года, когда провозгласил себя великим князем. Нет, киевляне никак не хотели признавать его великим князем. У него была только видимость великого княжения, а вся власть была в руках воеводы Свенельда. За прошедшие годы он даже не мог собрать сильную дружину, способную защитить его. Он не заслужил любви ни горожан, ни смердов.

Ярополк ехал в Киев и не верил, что ему оставят жизнь, дадут хотя бы малый удел. Он же теперь смирился бы с малым, лишь бы ему дали какую-нибудь область, куда бы он мог уехать со своей несравненной Гонорией-гречанкой, отданной ему в награду отцом: тот полонил её в монастыре под Босфором.

Сходились два брата к Киеву медленно и боялись встречи меж собой. У Ярополка причина была явная: сила у Владимира, и днём раньше или позже он достанет брата и решит его судьбу. Потому и оттягивал Ярополк крайний день, дабы видеть солнце, свет, воды, травы, свою княгиню, своего вороного коня, Перуна и Велеса - богов, отвернувшихся от него, - все, что составляло жизнь, которая была такой короткой - всего девятнадцать лет.

Ярополк успел вернуться в Киев до подхода к городу дружины Владимира. Он затворил ворота и сидел в княжеском дворце тихо-мирно, не думая защищать город или выходить в чистое поле на битву. Вечерами он уходил в опочивальню к семеюшке Гонории, садился возле ложа и негромко пел былины, которые слышал детстве от матери Владимира Малуши:


В старые веки прежние,
Не в нынешние времена последние
Как жил на Руси Суровец-молодец,
Суровец-богатырь, он Суроженин,
По роду города Суздаля,
Сын отца, гостя богатого.
Охоч он ездить за охотою,
За гусями, за лебедями,
За серыми утицами,
Ездить день до вечера,
А покушати молодцу нечего…

Гонория смотрела на мужа грустно: знала, что бегут-катятся под горку последние денечки жизни сего молодого князя. Она не говорила Ярополку этого, потому как тайну Божию, открытую монахине, никому нельзя отдавать. Приходил к Гонории человек от воеводы Свенельда и сказал, чтобы она покинула город. Так и жили в эти денечки Гонория и Ярополк - безучастными к своей судьбе.

Владимир не спешил в Киев по иной причине. Он не пугался встречи с Ярополком, ведал, что в стольном граде и охнуть не успеют, как он вломится туда со своей великой силой. Но князь не хотел таранить ворота города, а ждал боя, жаждал честной битвы за великокняжеский престол. Он помнил о главном - о мести брату за смерть младшего брата, но в открытом сражении, дабы Ярополк защищался от него всеми своими силами. Пусть ему, Владимиру, не будет удачи, пусть Ярополк разобьет его дружину, но Владимир не желал быть великим князем, добыв себе престол разбоем. Великокняжеский трон достоин сражения по чести и не Щадя живота. Потому-то и ждал Владимир, когда Ярополк соберется с силами, когда воевода Свенельд подойдет из Чернигова ему на помощь. Однако, чтобы Ярополк не застал его, Владимира, врасплох, он возводил между посадами Дорогожичем и Капичем под стенами Киева земляную крепость, копал там ров, поднимал валы три дня и три ночи.

А Ярополк по-прежнему бездействовал, не собирал рать, не слал гонцов в Чернигов к Свенельду - ничего не делал. Может быть, ему мешало то, что в Киеве в эти дни шла некая игра, которая захватила всех городских старцев, бояр, княжьих мужей, иных вельмож. Всеми управлял боярин Игнатий Блуд. Убедившись, что ни Ярополк, ни Владимир не решаются начать между собой единоборство, воевода собрал именитых мужей и послал их к воротам, дабы вызвать на переговоры мужей Владимира. Сам Игнатий Блуд в этот час поспешил в княжеский дворец, чтобы сказать Ярополку, что мужи города отправились на переговоры с мужами Владимира.

- Они и ворота откроют, и выдадут тебя, князь-батюшка, потому как ты сам не желаешь идти на поклон к сильному брату.

Князь Ярополк слушал воеводу Блуда без возражений. Ни к чему у него не было желания, какая-то пустота зияла в груди. Той же ночью после беседы с Игнатием Ярополк согласился покинуть Киев с Гонорией. Она не отважилась убежать от мужа. Глубокой ночью князь и княгиня в сопровождении нескольких рынд оставили дворец, тайным ходом вышли из Киева и ускакали в сторону городка Родни, в свой милый уголок на Роси при её впадении в Днепр.

Странные события происходили в эти летние дни под Киевом.

Когда Ярополк со своим малым отрядом прискакал к Родне, городок был уже в осаде. Устье Роси, Днепр заполонили ладьи, челны, долбленки, всякие другие суда речной дружины Владимира. Увидев чужих ратников, Ярополк растерялся. Но путь в Родню был открыт. Никто не остановил князя, не спросил, кто такой, куда едет. Все это было сделано по воле воеводы Добрыни: он не велел трогать князя Ярополка и его приближенных.

Ярополк благополучно вошел в крепость, в свой терем, спустя сутки в Родню пришла часть конной дружины Ярополка - сотен пять воинов, которых привел Игнатий Блуд, их Добрыня тоже пропустил без помех через вой заставы. Все это Ярополку показалось загадочным, и пройдет немало времени, когда к загадке найдется разгадка.

Началось сидение в Родне, потому как из городка никого не выпускали, только впускали в него. Вскоре Ярополку стало ясно, что долго им в Родне не продержаться: скудные запасы корма кончались. Пополнить х удавалось с трудом. Надо было идти на поклон к Добрыне.

Ярополк страдал. Боярский сын Варяжко звал его мять ночью ряды осаждающих и уйти в степи к печенегам. Князь и на этот шаг не решился, но к советам воеводы Игнатия Блуда снова начал прислушиваться.

- Видишь, княже, сколько воинов у твоего брата. Киев обложил, и здесь все обложено. Нам и с печенегами Владимира не победить, - твердил своё воевода. - Нужно смириться с судьбой. Брат твой благороден, он не желает тебе зла, но пойдет на мир, ежели узнает всю правду о происках Свенельда. А ежели будем в Родне сидеть, то пропадем с голоду, мором изойдем, - бил и бил в одно место Игнатий.

Однако Ярополк стал подозревать, что вокруг него плетется некая ловушка: уж слишком рьяно боярин Блуд давал советы смириться перед судьбой и Владимиром. Да, Ярополк видел, что Владимир вел себя благородно, не преследовал его, ждал честной битвы. Но он чувствовал и другое: его первый воевода Игнатий Блуд вел себя неискренне и корыстно, кому-то пытался сыграть на руку. Зачем он зовет искать мира путем унижения перед Владимиром? Если бы Владимир сам желал сего, то нашел бы возможность встретиться с ним, Ярополком. «Нет, Владимир явно хочет отнять у меня Киев, потому как красные сапоги затмили ему разум», - Размышлял Ярополк.

Последнее доверие к воеводе Блуду исчезло у Ярополка, когда он проведал, что боярин тайно встречается с лазутчиками-пролазами Добрыни. Ярополку не важно было знать, какие игры вел Блуд за его спиной, главное, что эти игры были. Однажды, когда Блуд в какой раз попытался убедить Ярополка идти на поклон к Владимиру, князь прогневался и повелел заточить воеводу в каменный подвал под домом, поставив к дверям стражей.

- Ты, боярин, ищешь мне гибели, но не славы. Игнатий принял гнев Ярополка стойко, лишь коротко отозвался:

- Князь-батюшка, ты волен казнить и миловать.

- В любой час успею казнить. Ведай другое: ежели мой Перун позволит мне вернуться в Киев и я займу свой трон, то буду за него биться, пока не погибну с честью или не одолею Владимира.

Заточив боярина Блуда, Ярополк оставил в Родне сотню воинов для охраны княгини Гонории, сам распахнул ворота крепости и повел пять сотен воинов под Киев. И опять воины Владимира пропустили Ярополка без помех, лишь впереди него поскакали в Киев гонцы Добрыни, дабы Владимир знал о движении брата.

Племянник Добрыни князь Владимир пока исполнял волю своего дядюшки старательно. Было так: как только Ярополк сбежал из Киева и укрылся в Родне, Добрыня примчал под стольный град, возник перед князем в шатре между Дорогожичем и Капичем и сказал, словно повелел:

- Ты, князь-батюшка, поднимай сейчас дружину. Хватит сидеть в земляной крепости. Веди воев по Боричевой дороге и гору Щековицу не обойди, но поднимись в великокняжеские терема.

- Зачем спешить? - спросил Владимир. - Битвы жду.

- Битвы не будет. Ярополк снова в Родне укрылся и оставил дружину в сиротстве. Пришло время дозревший плод снять. Свенельд из Чернигова уже не придет. Последние дни доживает: Перун призывает его. Помни, что Ярополк бежал от престола твоего отца. Тебе им и владеть!

Князь Владимир до этой минуты сидел, но тут же встал, облик его изменился, появилась великокняжеская властность:

- Ты, дядя, сказал своё. Я выслушал: разум твой светел. Внял твоим советам. Да отныне последнее слово за мной. Престол займу сегодня же. Буду править! Запомнил?

- Запомнил, князь-батюшка, - ещё не понимая, куда клонит Владимир, ответил воевода.

- Запомни и то: как придет Ярополк под Киев, так повелю ему идти в Искоростень. Там ему сидеть, потому как видеть его не желаю в стольном граде. Ты его туда и проводишь.

- Исполню, князь-батюшка.

Воевода хорошо понял молодого князя. И хотя голос у него ещё не прорезался до великокняжеского, но булат в нем уже звенел. Взойдет на великое княжение и будет говорить-повелевать только своё. Своей волей поведет Русь, а куда, Добрыня пока не знал. Да и боги, поди, того не ведали.

Одно уяснил в этот час мудрый воевода: Владимир и Ярополк больше не соперники. Не стоять им друг против друга открыто, но тайную войну Ярополк станет вести всю жизнь, ежели прежде не лишится живота. И подумал Добрыня, что в Искоростень надо слать своих людей. Пусть Ярополк живет под недреманным оком - так-то державе будет спокойнее. Как только Ярополк покинул городок Родню, ратники тот час освободили своего воеводу из каменного подвала. А он, не мешкая, на рысях помчал в Киев. В пути сумел тайно обойти Ярополка и появился в стольном граде раньше «своего» князя. В Киеве он перво-наперво встретился с Добрыней. Дядюшка Владимира был ласков и деловит.

- Знаю твою верную службу князю новгородскому, и за сие почтят тебя честью до скончания века, - сказал при встрече Добрыня. - Теперь последнюю важную просьбу исполни: найди место, где разложить кострище, приведи коней из Ярополковой конюшни - жертву Перуну принести ради тишины на Руси.

- Тебе, свет-Добрыня, готов служить покорно. Будет приношение Перуну да и кострище великое. - Потоптавшись на месте, Блуд попросил Добрыню о своём: - Отроку моему ноне тринадцатый год пошел, так ты бы взял его поближе к князю свет-Владимиру.

- К великому князю, - поправил с улыбкой Добрыня и похлопал Игнатия по плечу:

- Приводи своего Числавку в гридницу после кострища.

Боярин Блуд раскланялся и спешно покинул покои Добрыни. Двое воевод хорошо поняли друг друга… Было же дальше так: «И говорил Блуд Ярополку: «Поди к брату своему и скажи ему: «Что ты мне дашь, то и приму». А Варяжко говорил ему: «Не ходи, князь, убьют тебя; беги к печенегам и приведешь воинов». Не послушал его Ярополк и пошел к Владимиру». Блуд затворил за ним двери. Варяжко придержал, потеснил крепкой грудью вон из покоя. А как захлопнулись двери длинных сеней, которыми прошел Ярополк, как открыл он в их конце другие двери, так возникли перед ним два воина-варяга с мечами. Подняли они князя под ребра, унесли, лишенного жизни, в сырой подвал. И не было свидетелей этому злодеянию, и кто прислал варягов во дворец великого князя - все это осталось тайной.

Владимир сидел в эту пору в тронном покое, ждал брата, которого все-таки захотел увидеть, и не дождался. Он не узнал, что Ярополк был убит помимо его, Владимира, воли, снесен в подвал и завернут в овчинный полог. Куда потом отнесли его ночной порой, может быть, на гору Хоривицу и там предали огню по обычаю предков, - никому в окружении князя Владимира было не ведомо.

Поздним вечером 11 июня 980 года князь Владимир увидел, как на горе Хоривице запылал кострище, и спросил Добрыню:

- Дядя, зачем огонь гуляет на дворе, где жертвенник?

- Это приношение всемогущему Перуну, которое он потребовал от Ярополка. То духи уносят пепел его коней в Перуновы рощи. Все исполнено моим словом.

Поклонившись Владимиру, Добрыня решительно покинул тронный зал и великокняжеский дворец.

Князь Владимир в этот час все-таки почувствовал беду: ведь Ярополк так и не появился перед ним. У молодого новгородского князя на глаза навернулись слезы, но они были по-мужски скупые и последние. Новгородский князь ушел и явился великий князь Киевский и всея Руси.


* * *

В эту ночь новоявленный великий князь Владимир не уснул. Он долго сидел молча у открытого окна и мужал в думах. Понял он, какая тяжелая ноша легла на его ещё не окрепшие плечи. Отныне, в свои двадцать лет, он государь великой державы, которая раскинулась на пол-Европы и включает в себя многие племена и народы. Владимир вспомнил отца Святослава и бабушку Ольгу и подумал, что они порадовались бы тому, что Русь вновь едина. Его не мучили угрызения совести за смерть брата Ярополка. Потом он скажет: «Не я ведь начал убивать братьев, но он».

В полночь к Владимиру пришла Рогнеда. Она была в легких белых одеждах, её прелестное лицо отсвечивало печалью. Рогнеда сказала Владимиру: «Теперь я навсегда твоя, потому как нет надо мной теней прошлого». Она погасила печаль, и лицо её осветилось радостью. Она увлекла князя в свою опочивальню и там сняла с него и с себя одежды. Затем принесла таз с водой и вымыла князю ноги. Она растерла его и себя византийскими благоуханными маслами и стала ласкать мужа. Постепенно у него улетучились все печали, улетели думы о будущем, он проснулся к настоящей жизни, и эта жизнь была рядом в образе прекрасной россиянки.

Рогнеда нашла его губы и из уст в уста начала шептать ему горячие слова, которые наполняли Владимира гордостью. Как много пообещала ему Рогнеда! И он верил, что все сбудется.

- Любый, ноне мы зачнем наше первое дитя, потому как ты вдохнул в меня силы небесные.

- Мы родим с тобой сына, - ответил Владимир блаженно.

- Любый, у нас будет много сыновей. Я вижу их. И первенца мы назовем…

Рогнеда знала, как его назвать, но не сказала, а дала эту радость Владимиру.

- Он будет Изяславом.

- И ещё родится сын…

- Коего мы назовем Ярославом.

- Потом родится…

- Мстислав.

- Наш четвертый сын возьмет имя… Рогнеда была в восторге от доброты Владимира и уже с нетерпением ждала его слова, пребывая в полном согласии с ним. И Владимирсказал:

- Четвертого мы назовем Всеволодом.

- И ещё будут у нас три дочери.

- И ты дашь им свои имена.

- Да, любый. Первую я назову Предславой, вторую - Марией, а третью - Прекрасной.

- Ты богиня плодородия, моя любая!

- Да, любый!

И они отдались таинству супружеской близости.

Днём князь Владимир не вышел из своих покоев. И никто его не беспокоил, даже Добрыня. А у воеводы были очень важные новости, требующие княжеского слова и дела. Даже малая новость о том, что боярский сын Варяжко убежал к печенегам, беспокоила Добрыв1о. И не напрасно. Варяжко скоро мог появиться с печенегами, кои уже табунились на берегах порубежной реки Трубеж. Но та беда надвигалась не сию минуту. Ноне нужно было отвратить нагрянувшую беду. Минувшей ночью дружина варягов до тысячи человек сошлась с дружиной Варяжко в пятьсот человек, и общими силами они начали грабить горожан. Чуть свет Добрыню известили об этом, и он выставил в городе сотни русичей-гридней, дабы остановить разбойников. Да куда там! Бывший воевода Ярополка Стемид сказал Добрыне:

- Не лезь в наше дело!

Прозвучало это зло и высокомерно.

- Ты моих братьев и сестер грабишь! - возразил Добрыня. - Зачем же я позволю тебе разбой!

Разговор шел на городской площади близ церкви Святого Ильи. Когда сошлись Стемид и Добрыня, то рядом никого не было, а сейчас глянул русич-воевода - его уже окружили варяги, смотрят грозно, каждый взгляд прокалывает, и руки на мечи положены. У Стемида голос звучит, как по металлу.

- Это наш город, мы отошли от Ярополка и мечами добыли его. Нам в нем и кормиться. Зови князя, и ему скажу! - потребовал Стемид. - Не придет, пусть пеняет на себя.

Понял Добрыня, что варягов ему не остудить и даже кровью не остановить от разбоев, только хитростью их можно взять.

- Ноне великий князь в думах пребывает, - начал Добрыня плести речь. - Завтра он скажет своё слово. А пока пусть твои воины меды пьют. Дам им вволю Ярополковых медов.

Добрыня двинулся на стену варягов. Они расступились.

На княжеском дворе Добрыня распорядился выкатить из подвалов бочки с хмельной медовухой, сам ушел во дверец и стал ждать появления Владимира. В эти часы ожидания Добрыня много размышлял, все о своём племяннике, да пришел к пониманию, что Владимир отныне не дрогнет перед варягами, которых он не нанимал грабить державу, и покажет себя истинным государем великой Руси, сильным и уверенным в себе. Так все и вышло, как Добрыня разложил. Но в этот день воевода не дождался князя.

Он появился лишь ранним утром 13 июня и позвал Добрыню. Был немного смущен.

- Прости, дядюшка, что вчера дал волю лени. Что в великом русском княжестве, все ли спокойно?

Князь сидел в трапезной за столом на главном месте, где сиживал Ярополк, а до него их отец, но чаще всего бабушка Ольга. Рядом с князем по левую руку сидела Рогнеда. Она казалась усталой, под очами залегли глубокие тени, но держалась она гордо.

- Неспокойно в твоей державе, князь-батюшка. Варяги чинят разбой в стольном граде. Нужен укорот им. Ещё боярский сын Варяжко к печенегам ушел. Знать, приведет их скоро под Киев.

Воевода сел к столу справа от князя, так же, как было в прежние времена. Владимир счел сие достойным дяди.

- Варяжко не враз обернется. Пошли в печенежский стан своих послов, - рассудил Владимир. - А вот с дружиной Стемида нам выпало сойтись впритык. Вижу, чего ищет Стемид, да получит иное.

- Ищет, - согласился Добрыня. - Вчера я пытался урезонить и медами ублажал. Ан напились медов и снова за разбой взялись. Стонут-плачут горожане, князь-батюшка.

После трапезы Добрыня ушел и вернулся не скоро. Гридни, которых он послал за Стемидом, с трудом отыскали его в палатах боярина Василия Косаря. Стемид захватил их и устроил там пир. Был воевода хмелен, гридней, которые пришли за ним, повыгоняли дубьем его сподручные. Но не забыл воевода, что зван князем Владимиром, пришел к полуденной трапезе. Сопровождали Стемида более сотни вооружённых воинов-варягов.

На княжеском дворе Стемид увидел много бояр, купцов, ремесленников, иных горожан, которых грабили его сподвижники. Городские старцы здесь же были. Они пришли напомнить Владимиру и варягам, коих надеялись увидеть пред лицом великого князя, о русских законах. Было у старцев такое требование к варягам: родственники убитых при грабежах должны получить удовлетворение от варягов и лишить убийц жизни. Горожане, которых ограбили варяги, тоже требовали смерти воров - все по закону. Они же, горожане, подсчитали удары вражеских мечей и копий, за что имели право получить денежную пеню.

- Наши законы милосердны, - размышляли вслух старцы, ожидая появления Владимира, - ежели варяги клятвой заверят, что больше не будут чинить зло и что им нечем заплатить за украденное, то хищники могут быть помилованы.

Однако у великого князя Владимира к тому часу, как встретиться с воеводой Стемидом, вызрел свой план. «Нет нужды мне казнить одних варягов и вызывать ненависть других. Должен я избавиться от всех разбойников разом, потому как звали их на Русь не грабить и убивать, а защищать землю отцов наших», - размышлял великий князь.

Когда наконец воевода Стемид появился на княжеском дворе в окружении своих воинов, Владимир велел позвать его, а с ним и сотских в гридницу. Воинов же отроки Владимира придержали во дворе. В гриднице великий князь сел на устроенное место. Стемид тоже сел. Такой порядок был заведен ещё при князе Святославе, но на сей раз Стемиду не удалось посидеть напротив Владимира.

- Встань, воевода Стемид, потому как отныне мы с тобою недруги, а им я запрещаю сидеть предо мной.

Стемид не встал, но оглянулся и увидел, что к нему идут два отрока с обнажёнными мечами. Воевода понял, что его вольность может обернуться бедой, встал и сказал весомо:

- Ты великий князь по моей воле. Добрыня с ним не согласился, но Владимир ответил:

- Знаю, воевода Стемид, ты и твои воины храбры и много сделали, чтобы я сел на великое княжение в стольном граде. Но зачем же вы моих подданных россиян грабите и убиваете?

- Мы стоим в городе, покоренном нами, и вольны жить в нем по нашим законам - законам победителей.

- Неверно говоришь, Стемид. Ты стоишь в стольном граде Руси. Он не покорен, но мудростью народной встал под мою руку.

- Нет, покорен! - твердо заявил гордый варяг. - И всех горожан мы облагаем данью. Запомни сие, великий князь, - данью, и каждый горожанин заплатит нам по гривне. Ежели город не выполнит нашу волю, мы разорим его и уйдем в греческую землю. Там знают нам цену. И ты, государь, ищи с нами согласия и пошли своих мытарей за данью.

Все, что говорил Стемид, было выслушано Владимиром молча, с опущенной головой. Он словно бы соглашался со Стемидом, да и сказал так, что в гриднице все пришли в удивление, особенно городские старцы. Голос князя прозвучал миролюбиво, убаюкивающе:

- Знаю тебя, Стемид, за сговорчивого человека. Будет тебе и дружине дань щедрее, чем требуешь. Однако дай мне месяц сроку, дабы старательно выполнить твое условие.

Городские старцы и княжьи мужи рты раскрыли, чтобы выдохнуть единым духом: «В жертву бросает нас Святославов отпрыск-рабич!» - да не выразили сего вслух, побоялись прогневить великого князя. Но старший из градских, почтенный Драгомил-жрец, почувствовал в ответе князя иное. Произнесенное Владимиром показалось служителю Перуна ловушкой, какие ставят на хищного зверя.

Воевода Стемид посмотрел на своих спутников. Те, похоже, были согласны с предложением великого князя. Стемид милостиво согласился ждать месяц:

- Пусть будет по-твоему, великий князь. Но Владимир сказал не все.

- Старцы градские тут о законах российских вспомнили. Такоже и ты, воевода Стемид, не обходи их. Помни: кто из твоих за сей месяц учинит разбой, или лишит горожанина жизни, или украдет что, договор наш распадется. А что дальше надвинется, сам думай.

Добрыня стоял сбоку от князя Владимира и удивлялся твердости его голоса, невозмутимому спокойствию: «Ой, далеко пойдет Володимир, дальше, чем дедушка и батюшка».

Хмельной Стемид и его малые воеводы - тоже хмельные - отнеслись к сказанному без должного внимания: дескать, тебе говорить, а нам слушать или нет - дело наше, но своего мы не упустим.

Они пожалеют потом, что забыли княжеский наказ.

Проводив варягов со двора, Владимир побеседовал со старцами и боярами:

- Готовьте сыновей и внуков к битве с ворогами. Вижу, что не избежать её. Как время придет, так и крикну ваших воев. Нам ли себя в обиду давать?

Городские старцы и все лучшие мужи уходили от Владимира ободренные, согретые вниманием князя. «А то, что совета у нас не спросил, говорит о сильном корне», - размышляли они, уходя.

Вскоре и князь Владимир покинул гридницу, ушел с Добрыней в палаты. Там они вдвоем посидели, тайно побеседовали. Из покоя через открытое окно виделся могучий Днепр, то синий, то отдающий голубизной под ярким солнцем, полюбовались им. Стольник принес братину[89] с медовухой, кубки. Добрыня наполнил их, поднял свой:

- Мужаешь ты, князь-батюшка. Радуюсь. Он выпил медовуху. Владимир к своему кубку не притронулся: не было у него тяги к хмельному.

- Ты мне о сладком, а я тебе о горьком, дядюшка-воевода, - начал князь. - Ищи послов в греческую землю. Скоро нужны будут. А мыслю я вот о чем: месяц мы у варягов взяли, да не для того, чтобы гривны у россиян изымать. Крепкую русскую дружину будем собирать, дабы по варягам ударить в нужный час.

- Низкий поклон тебе, князь-батюшка. Разумна твоя мысль. Мы их звали служить по чести, а не разбой чинить, - вставая от стола и поклонившись Владимиру, сказал Добрыня.

- Будет у нас крепкая дружина, а не рать с бору по сосенке. И вольно мне ноне взяться за неё.

С тем Добрыня и покинул покой великого князя. Был он скор на любое действо, но и осторожен. Взял он себе в помощники воеводу Фёдора Волчий Хвост, восемь лет отслужившего верой и правдой Владимиру в Новгороде, умного славянина из Смоленска. Теперь он охотно пошел с Добрыней собирать дружину против варягов. Вместе они отобрали несколько воинов из младшей княжеской дружины и покинули Киев. За городом Добрыня распорядился и разослал всех - кого в Белгород, кого в Любеч, а кого в Чернигов, - наказывая им:

- Именем великого князя Владимира говорите всем посадникам, чтобы сбивали малые дружины умелых воинов и во главе с сотскими отправляли в Вышгород под начало воеводы Фёдора Волчий Хвост.

Когда отроки умчали в степь, Добрыня дал наказ Фёдору:

- Тебе собрать пять-шесть сотен воев в древлянской земле да не медля сесть в Вышгороде. А на двадцать девятый день от нонешнего придешь ночью под Киев и засядешь в крепости меж Дорогожичем и Капичем. Там и жди нужный час к выступлению.

- Как велено, так и сделаю, - ответил Фёдор.

Боевые друзья расстались. Добрыня в сопровождении двух гридней уехал в Берестово, где отдыхали две сотни новгородских воинов.

Все шло, как задумал Владимир. Он терпеливо ждал Добрыню с дружиной и ежедневно выслушивал своих бояр и воевод о том, как ведет себя в Киеве дружина Стемида. И выходило по словам очевидцев, что варяги чуть ли не каждый день и каждую ночь нарушают условия и чинят разбои.

- Да не прощу им это зло! - негодовал Владимир. В этот первый месяц великого княжения и сам князь, того не ведая, совершил непростительный грех. После убийства князя Ярополка воевода Игнатий Блуд приставил в городке Родне к княгине Гонории стражу. А через несколько дней Игнатий явился перед Владимиром и сказал:

- Князь-батюшка, в Родне осталась прекрасная гречанка монахиня Гонория. Как с нею быть?

- Но она не монахиня, - возразил князь. - Это жена Ярополка.

Владимир знал о ней, но видеть её не доводилось. Слышал он, что она и правда хороша, и, чтобы увидеть её, он в ту же ночь ускакал с Игнатием из Киева в Родню.

Князь Святослав увел Гонорию в плен ещё отроковицей. Она была послушницей монастыря, но не монахиней, однако её так прозвали. Когда прекрасный цветок распустился, Ярополк по завещанию отца женился на Гонории. Они не прожили вместе и года. И вот Гонория-вдова стала супружницей или наложницей князя Владимира - женой он её не называл. Красота Гонории покорила князя Владимира. Он зрел подобный лик на византийской иконе в опочивальне бабушки Ольги. Божественное начало не смутило Владимира: как только он увидел Гонорию, то забыл все каноны нравственности и овладел ею. Потом князь много раз грешил с Гонорией по ночам в Родне, куда наезжал при любом удобном случае, что не мешало ему проводить время в утехах с Рогнедой. Сын Гонории Святополк и сын Рогнеды Изяслав родились в один и тот же месяц, с разницей в несколько дней. Позже князь Владимир будет долго маяться над загадкой, порожденной грехом: чей же сын Святополк - Ярополка или его, Владимира.

Приблизился день, когда варяжские воеводы, тысяцкие и сотские во главе со Стемидом в полдень явились на княжеский двор к Владимиру за данью со стольного града. Варяги вели себя как истинные завоеватели. За спиной Стемида стояли сотни воинов. Ещё больше осталось их за стенами княжеского двора. Ничто им пока не предвещало грозы.

Князь Владимир наблюдал за варягами из окна и ждал, когда придет миг дать укорот разбойникам. В руках он держал грамоту, в которой были описаны все преступления варягов за минувший месяц. Сей миг настал. Стемид и с десяток его приближенных воинов двинулись к красному крыльцу княжеских палат. В то же время князь Владимир вышел на красное крыльцо и поднял руку. Это был условный знак Добрыне. Тотчас из всех помещений большого княжеского подворья, через распахнутые двери и ворота хлынула дружина русичей, которую собрали из многих мест русской земли Добрыня и Фёдор. В мгновение ока варяги были окружены.

Увидев силу дружины Владимира, варяги дрогнули, сбились в кучу и обнажили мечи. А в это время ратники Добрыни пропустили в ворота гонца варягов, прискакавшего из стана, где стояла дружина Стемида. Гонец спешился, подбежал к Стемиду и выкрикнул, что вся варяжская дружина полонена княжескими воинами.

- Их тьма, они навалились лавиной! - прокричал гонец.

Стемид побагровел. Он выхватил меч и рванулся к красному крыльцу, чтобы достать Владимира.

- Ты потерял честь! Я убью тебя! - задыхаясь от ярости, прохрипел Стемид. - Освободи моих воинов!

Князь Владимир не шелохнулся. Отроки из личной охраны князя уже встали перед Стемидом, и он чуть не напоролся на их мечи. К князю подошли бояре, городские старцы, другие мужи, и Владимир, подняв руку, обратился к Стемиду:

- Ты волен говорить, что я нарушил слово и не собрал дани. Но вот кияне вели счет вашим злодействам. - И Владимир поднял грамоту. - Многажды твои воины преступали законы державы, тебе же было сказано: ответишь за разбой! Как же я могу обидеть своих братьев, матерей и детей, не защитив их очагов от лютых ворогов?! Нет моей измены пред тобой и твоими воинами, Стемид. Вас позвали на Русь для честного служения, вам честно платили деньги, но вы взялись за разбой. За то и получите мою плату, да выберите из двух ту, какая вам по душе: или уходите в греческую землю, куда вы рветесь, или же здесь сложите головы. Я сказал все. Теперь говори.

Гордый Стемид не склонил головы. Он повернулся к своим воеводам и воинам и крикнул:

- Витязи, уйдем ноне из Киева! Но сей князь будет плакать от нас. - Резко повернувшись к Владимиру, он бросил: - Запомни: мы ещё встретимся!

- Иди без угроз к ромеям, Стемид, пока открыты ворота, - предупредил Владимир.

- Ты пожалеешь, что выгнал нас! - без всякой почтительности кричал Стемид. - Мы ещё вернемся в Киев, рабич! - гневно кинул бранное слово варяг и двинулся к воротам.

Лицо Владимира исказил гнев. Он выхватил меч, но в сей же миг на его руку легла тяжелая рука Добрыни.

- Стерпи сию дерзость и брань, князь-батюшка. Он никогда больше не вернется в Киев, не увидит его. Поверь мне, - успокоил князя Добрыня.

- Стерплю, дядюшка. Да ноне же шли послов в Царьград к императору Василию. Пусть он их в хомут возьмет. Грамота от меня будет.

Владимир пошел с крыльца в палаты. Добрыня последовал за князем и сказал:

- Вместе нам надо обговорить грамоту. Вот как провожу недругов, так и посидим над словом к императору.

- Нет нужды тянуть время, - стоял на своём Владимир. - Без тебя варягов проводят.

Пока воины Стемида, которых согнали большой силой на берег Днепра, готовили ладьи и челны в дальний путь, Владимир и Добрыня принялись обговаривать грамоту. А как завершили, до прихода писца, Добрыня молвил своё, чем маялся многие годы:

- Послушай меня, князь-батюшка, со вниманием. Как скончаться твоей незабвенной бабушке Ольге, завещала она своему сыну Святославу, чтобы породнил Русь с Византией, и на тебя указала, ты это помнишь. Так что же ты завет великой княгини не исполняешь? Вот теперь и накажи послам засватать тебе царевну. Молодой князь нахмурился, сказал сурово: - Не по душе мне твое понукание, дядюшка. Не пекись о моём супружестве с царевной. Я уже вырос. Есть у меня Рогнеда, есть…

Владимир ходил по покою, нервничал. Видно было, что трудно дается ему разговор с любимым дядюшкой, который был за отца родного, но понимал, что пора обрести самостоятельность. Да и не нужна ему византийская царевна. Есть у него россиянка, есть гречанка, равных которым не сыщешь. К тому же с Византией какой год в мире жили. К чему же это породнение? Правда, Владимира больно укололо напоминание о любимой бабушке. Мудрая и ясновидящая, она далеко видела. И судьбу своего внука, выходит, ведала. А он пренебрег её завещанием…

Добрыня стоял перед Владимиром, словно кряж, и не спускал с него осуждающего взгляда. И понял великий князь, что ни к чему ему ссориться с заботливым дядей, хранителем его чести и совести. Остановившись перед Добрыней, Владимир миролюбиво произнес:

- Одолел ты меня, дядюшка. Зови писца, будем излагать грамоту византийскому василевсу.

И вот уже сыновья воевод Косаря и Путяты, Стас и Борис, с десятью гриднями умчали верхами правобережьем Днепра в сторону Черного моря, чтобы достичь Царьграда раньше дружины Стемида. Им было велено вручить императору Василию Второму послание великого князя Владимира. А в нем было сказано: «Вот идут к тебе варяги, не вздумай держать их в столице, иначе наделают такого же зла, как и в Киеве, но рассели их по разным местам». И лишь в конце грамоты было приписано, что князь Владимир жаждет породниться с Византией и просит отдать ему в жёны царевну Анну.

Когда же варяги покинули берег Днепра и последняя ладья скрылась за водным окоемом, в Киеве вспыхнуло торжество. Оно охватило весь город. Купцы и богатые люди выставляли на улицы вино, брагу, медовуху, угощение - все, что нужно было для веселья, что могло порадовать горожан. И киевляне радовались оттого, что избавились от страха насилия над жизнью, от грабежей и бесчестья жён и дочерей. Ещё возносили здравицы в честь молодого великого князя Владимира, хвалили его. В церкви Святого Ильи прозвучал христианский молебен. Многое из сказанного и сделанного в честь князя дошло до него. Он принял все с благодарностью и заверил всех, кто был рядом с ним:

- Отныне не быть наемникам на Руси. Россияне сами умеют крепко держать оружие, и храбрее их не знаю воинов.

И в княжеском теремном дворце в эти дни лились хмельные меды и виноградные вина из Корсуня Таврического. Но не только хмельным утешались князь Владимир и его бояре. За очищение земли от варягов-насильников возносили они слова благодарные своим языческим богам, готовили им жертвоприношения.


Глава девятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЦАРЬГРАД


Мир, в котором прожили несколько лет царевна Анна и её воспитательница Гликерия, был мал и пустынен. Да и как он будет оживленным, если царевна и её спутница жизни пребывали почти в заключении. Дом, в котором они жили, был в их полном распоряжении, но это было мрачное каменное строение с маленькими окнами и низкими потолками, неизвестно когда и кем созданное. Под ним имелся подвал, и там хранились десятки бочек с вином. Затаился дом в узкой долине между отвесных скал. Казалось, сама природа позаботилась о том, чтобы превратить дом в большую клетку с норами, в которых можно было спрятаться от сурового окружающего мира. С трех сторон скалы закрывали небо над долиной. Рассвет здесь наступал позже, чем на равнине, а ночь - раньше. Лишь на западе было всегда светлее, чем в долине. Там виднелась узкая полоска моря. Иногда она сливалась с синим небом, и море пропадало.

В долине было много дикой и разнообразной растительности. Поднимались к небу каштаны, стеной стояли оливковые деревья, дикие груши, яблони. Все эти деревья были опутаны виноградными лозами. Из винограда по осени и готовили вино монахи, проживающие в долине. Дикая растительность опять-таки сужала свободное пространство, и заточение давало себя знать острее. Кроме того, Анне и Гликерии никогда не позволялось подойти к берегу моря, за ними постоянно следили семь пар глаз, потому положение пленниц мало чем отличалось от тюремного заключения. Монахи, как и надзиратели в тюрьмах, были молчаливы, глаза их всегда смотрели на невольниц осуждающе, и сколько Гликерия и Анна ни пытались поговорить с ними, не проронив ни слова и сурово посмотрев на них, они уходили подальше от пленниц.

Жили монахи в домиках-кельях, построенных тоже из серого камня. Они перегораживали выход из дома к морю. Казалось, что у монахов есть только одна забота по отношению к Анне и Гликерии - не оставлять их голодными, и каждый день, строго в определенное время, три раза они приносили простую, но обильную пищу и медовый напиток.

Анна и Гликерия жили в полном неведении всего, что происходило за пределами дикой долины. Они не звали, далеко или близко увезли их от Константинополя и что происходит в столице, если Византия ещё не покорена россами и болгарами. Помнили они, что между Византией, Болгарией и Русью шла война, но продолжается она или завершилась, того им не дано было знать. Однако самая главная причина их внутреннего угнетенного состояния была в том, что им была неизвестна причина их похищения. Кому они понадобились, для какой цели - об этом как юная Анна, так и умудренная жизнью Гликерия могли только гадать. Лишь твердость духа воспитательницы, её умение заполнить медленно текущее время - дни, месяцы, годы - чем-то таким, что не позволило Анне оскудеть умом и жаждой жизни, спасали их в этой изолированной от внешнего мира долине, питали их надежды на избавление от неволи.

У Анны и Гликерии даже были развлечения. Со скал в долину спускались козы, и пленницам удалось приручить несколько молоденьких козочек. Они подкармливали животных, ласково обращались с ними, и постепенно дикие, пугливые козы превратились в ручных, а повзрослев, позволяли Гликерии доить себя. Гликерия научила тому и Анну. Юная царевна радовалась этому до такой степени, что, подоив козу, обнимала её и целовала. Она вспоминала свои игры со статуэтками и говорила:

- Я назову эту козочку Ларой. Она будет хранительницей нашего дома и очага.

- Это хорошо, - отзывалась Гликерия. - Мой батюшка говорил, что козы, лошади и коровы на Руси тоже охраняют дом и очаг от волков и медведей.

- Но как они могут справиться с волками и медведями?

- О, у них крепкие копыта, а у коз и коров ещё и рога, - смеялась Гликерия.

Воспитательница по-прежнему вспоминала рассказы отца о своей родине. А поскольку у Анны и Гликерии было много свободного времени, царевна часто просила её повествовать о прошлом отца по-русски. Гликерия не только рассказывала, как хотела Анна, но и учила её понимать русский язык, заставляла повторять обиходные слова и фразы. Анна оказалась прилежной ученицей. За годы жизни на острове она переняла у Гликерии все, что та знала из русской речи, и даже заучивала наизусть былины, сказки, поговорки. Иной раз Гликерия спрашивала Анну:

- Ваша светлость, вы все ещё надеетесь увидеть Русь?

- Да, матушка, - отзывалась Анна. - Через тебя я полюбила неведомую мне державу и хочу побывать в ней, в твоем Новгороде.

- Господи, хоть что-нибудь изменилось бы в нашей жизни. Если бы мы могли убежать, - горевала Гликерия.

В пору дождей вечерами они подолгу сидели близ горящего очага, подкладывая в него дрова, и мечтали о том времени, когда обретут свободу.

- Я надеюсь, что братья меня ищут и когда-нибудь все-таки найдут. Да и твой служащий в секрете, поди, в поисках. Ведь они нас любили. Как только вызволят нас из неволи, мы поплывем с тобой по морю и, может быть, минуя Константинополь, доплывем до Киева. Нам бы лишь волю!

- Я верю, что твоя мечта, матушка-царевна, исполнится.

Но, терпеливо перенося заточение, они не ведали, что свобода уже на пути к ним и придет она не благодаря тем, на кого надеялись.

Однажды по весне главный страж Анны и Гликерии, владелец долины и всего недвижимого в ней Мисхир покинул остров. Его не было несколько месяцев. Вернулся он под осень изменившимся до неузнаваемости. В нем не было ничего монашеского. Это был воинствующий рыцарь, словно вернувшийся из боевого похода. Он сменил монашескую одежду на светскую, на нем был кожаный светло-коричневый кафтан, на ногах - блестящие сапоги, на поясе висел меч. Он был похож на сильного и мужественного воина, но в глазах не было прежней суровости.

Был час вечерней трапезы. Два монаха принесли корзинах яства, выставили кувшин с вином, накрыли тол на троих. Появился Мисхир. Он впервые поклонился юной царевне и сказал:

- Ваше высочество, я ваш покорный слуга, и отныне повелевайте мною. Но, прежде чем я услышу от вас первое повеление, прошу к столу, и вам придется выслушать мою исповедь и долгий рассказ о том, что произошло за годы вашего насильственного заточения.

- Скажешь ли ты правду, новоявленный рыцарь? Будешь ли искренен в исповеди? - улыбнувшись, спросила Анна, а улыбалась она оттого, что на неё повеяло ветром свободы.

- Вы услышите только правду во всем, ваше высочество. Клянусь светлой памятью матери.

- Я готова тебя слушать, - ответила Анна.

В свои четырнадцать лет она выглядела уже сложившейся девушкой, была стройна, красива, а в темно-карих глазах светился незаурядный ум. Она села к столу и сделала знак рукой.

- Садись и ты, странствующий рыцарь. Мисхир с легким поклоном сел к столу, положил на него крепкие руки и повел речь:

- В вашей судьбе, ваше высочество, я был всего лишь исполнителем воли своего господина. Имени его я пока не оглашу, да это и не нужно. Но по его воле в тот далекий летний день мы похитили вас и увезли на этот остров, который теперь могу назвать, - остров Хиос в Эгейском море. Причиной похищения было то, что вас, ваше высочество, хотели выдать замуж за князя россов Владимира, сына великого князя Святослава. Император Иоанн Цимисхий уже вел переговоры с послами Святослава. С одной стороны, вмешательство моего господина было направлено против Цимисхия, и это прежде всего, с другой - он вольно или невольно становился сообщником ваших братьев, которые хотели выдать вас за сына германского императора Оттона Но в ту пору мой господин меньше всего беспокоился о царях Василии и Константине. Он все подчинял своей цели…

- Назови, славный рыцарь, его имя, - попросила Анна.

- Нет, ваше высочество. Я связан клятвой. - Мисхир сделал глоток вина и продолжал: - Так вот, похитив вас, мой господин собрал в провинциях Малой Азии большое и сильное войско и, когда император Цимисхий вел сражения против князя россов Святослава и болгарского царя Бориса, поднял восстание, чтобы свергнуть императора. Однако Цимисхий оказался более прозорливым и одаренным полководцем. Он добился мира с Русью и Болгарией. Он дал магистру Варде Склиру отборные полки и легионы и даже не пожалел своих «бессмертных». Войско переправилось через Босфор и вскоре подавило восстание. Мой господин был схвачен. По милости императора ему даровали жизнь, но заковали в цепи и отправили на один из диких островов Эгейского моря, где он и пребывает в заточении…

- И что же, Божественный Цимисхий велел тебе освободить нас? - спросила Анна.

- О нет, Багрянородная. Иоанн Цимисхий преставился. По какой причине, мне это неизвестно…

- И кто же теперь на троне империи?

- На престоле Божественных ваш старший брат Василий Багрянородный. Это справедливый государь, и трон принадлежит ему по праву наследства.

- И когда же он венчан?

- Это случилось два года назад. Анна нахмурилась. Вместо радости за брата она ощутила в душе досаду: «Как же так, родной брат два года на троне и за это время не подумал о сестре, не попытался найти меня!» Однако досада вскоре схлынула, потому как она не знала, искали её Василий и Константин или нет. Ясно ей стало одно: сидящий перед нею рыцарь знает причины того, что она до сих пор на диком острове. Анна попыталась выяснить, почему Мисхир не донёс до императора Василия весть о том, где она находится.

- Два года - это огромный срок, - начала Анна - Так почему же ты, благородный рыцарь, не известил моих братьев о том, что их сестра жива и здорова, до заточена? Братья мои, надо думать, были бы тебе благодарны.

- Нет, благородная царевна. Пока вы здесь и о том никто не знает, кроме моих преданных друзей, мне ничто не угрожает. Но, как только я донесу о вас императору, меня схватят и отрубят голову, потому как вина в вашем заточении есть и на мне. Несмотря на то что я всего лишь слуга и исполнитель чужой воли.

- Ты мог бы просто увезти нас с острова и высадить где-нибудь в приморском порту.

- Мог бы, но против этого опять есть причины, - уклончиво ответил Мисхир.

Что же тогда изменилось в наших судьбах к сегодняшнему дню? Ведь ты сказал, что даешь нам волю, дальше что?

Изменилось многое. Если я сегодня дам вам своду, то буду уверен, что вы дадите слово сохранить мне жизнь и сдержите его во что бы то ни стало. Я знаю ваше будущее, и в этом величественном будущем найдется и мне достойное место.

- Слишком загадочно говоришь, Мисхир. А если я е сдержу своего слова и даже клятвы, что тогда?

Анна засомневалась в рыцарской честности чьего-то слуги и сама не хотела заверять его в чем-либо. Мисхир был упорен и добивался своего. Он жаждал-аки выбраться сухим из воды.

- Ваше высочество, за годы, проведенные рядом вами, я хорошо узнал ваш характер и без сомнения говорю, что если вы дадите клятву, то до смертного часа е нарушите её. Не так ли, госпожа Гликерия?

К своему удивлению, Гликерия ждала этого вопроса и ответила, как и Мисхир, без сомнений:

- Да, её высочество сдержит свою клятву, если даст её.

- Теперь дело за вами, царевна Анна. Если вы дадите клятву на распятии Иисуса Христа, быть вам свободной. Вы вернетесь в Константинополь, где вас ожидают сваты из Германской империи. Это ли не счастье - быть императрицей! - Тут бы Мисхиру остановиться, но он добавил угрозу: - Не дадите клятвы - останетесь коротать жизнь на острове, где вас никто не найдет без моей помощи. Выбирайте, ваше высочество.

- Ведя речь о клятве, ты, рыцарь, торопишься. К тому же угрожаешь. Так не поступают рыцари. Да и откуда тебе известно, что к нам приехали германские сваты?

- Я вернулся из Константинополя, и там весь город знает и говорит об этом. И пожалуйста, царевна, не упрекайте меня в торопливости. Все эти годы я вместе с вами ждал этого часа.

- Ну хорошо. И кто неё прислал сватов?

- Вам оказывает честь сам император Оттон Первый.

- Он и сватается за меня?

- Нет, он намерен женить своего сына Оттона. У Анны не было больше вопросов к Мисхиру. Она вспомнила, что они собрались для трапезы, и принялась есть. Гликерия и Мисхир взялись за то же. «Рыцарь» налил всем вина и, не дожидаясь, когда Анна и Гликерия возьмут кубки, взял свой и выпил. Но Мисхир и Анна не столько были заняты трапезой, сколько каждый по-своему перелопачивали состоявшийся разговор. И если Мисхир прикидывал, много ли выгоды получит, когда вернет Анну во Влахерн, то царевна почувствовала в себе охлаждение к засветившей ей свободе. Быть императрицей Германии ей претило. Её пугали дикой Скифией, но она забыла о детских страхах, и теперь её манило на просторы Руси с неодолимой силой. Ей сулили счастливую жизнь под императорской короной, но она ощутила к императорскому дому Германии нечто, подобное отвращению. Её пугала дворцовая жизнь германских государей и вельмож. Она испытывала неприязнь к германской вере, лишенной православного милосердия, и чем больше думала о супружеской жизни Оттоном Вторым, тем сильнее склонялась к мысли ли действительно коротать жизнь в монастырской обители, или добиться своего и обрести новую отчизну в славянской державе.

Царевна Анна знала нескольких россов, с которыми ознакомилась через Гликерию в храме монастыря Святой Мамы и в посаде близ него, куда изредка заходила со своей воспитательницей на торг. Увидела Анна славянах то, чего не было в других народах, что непреодолимо влекло к ним, - их великую сердечность. :й казалось, что даже византийцы не обладают таким душевным богатством, какое существует у россиян.

Как же она может предать тягу своего сердца и отказаться от дара Божьего, добытого в молитвах? Да, да, читала она, жить среди россиян - это дар Божий, и пусть скажут, что это не так, она каждому найдет возражение. Тому порукой священное писание о Руси её прадеда императора Константина Багрянородного.

Трапеза завершилась. Правда, Анна не помнила, прикоснулась она к пище или нет. Вроде бы несколько оливок съела, ещё чего-то поклевала, словно птичка, и теперь ей выпало нелегкое дело: выбрать, по какой стезе продолжать свой жизненный путь. Во всяком случае, из трех возможных путей один она уже закрыла для себя: не быть ей германской императрицей, потому как она не желает видеть на своей голове германскую корону. Пусть это пойдет вразрез с чаяниями братьев, она останется тверда в отказе от супружества с Оттоном Вторым. И вот перед нею только два пути: налево - в монастырь, прямо - на Русь.

Анна почувствовала душевный подъем и с улыбкой сказала Мисхиру:

- Ты, служилый рыцарь, отправляйся вновь в Константинополь и как угодно, кому угодно передай, чтобы германские Оттоновы сваты мчали вспять. Господь Бог не благословляет меня на брак ни с императором, ни с его сыном. А пока ты ездишь туда и обратно, мы с матушкой Гликерией будем пасти и доить коз.

Анна весело засмеялась, увидев, как у Мисхира медленно отвалилась нижняя челюсть.

Немало он передумал за то время, пока трапезничал, но такого добровольного поворота Анны в своей судьбе не предполагал. Отказаться от короны императрицы - для этого надо много мужества или хотя бы знать, что тебе не светит впереди ничего хорошего. Он встал, молча откланялся и ушел, тем самым в какой-то мере озадачив царевну. Увидев смену настроения на лице своей воспитанницы, Гликерия встала, подошла к ней и, опустившись на колени, со слезами на глазах произнесла:

- Ваша светлость, простите меня. Это я во всем виновата, что судьба так жестока к вам. Смутила вас сказками о Руси. Казните меня, недостойную. - И Гликерия, уткнувшись в колени Анны, зарыдала.

- Не надо плакать, Сладкая, - гладя её голову, сказала Анна. - У нас впереди будет много светлых дней. Встань и отряхнись, сбрось печаль. И пойдем-ка в опочиваленку ворошить былины о вещем Олеге.

Уходя из трапезной, они ещё не ведали, что сегодня из Константинополя к острову Хиос вышла ещё одна скидия, и на ней спешил сотоварищ Мисхира Таре, который вез истинно отрадные для пленниц вести.

На другой день Мисхир вновь попытался убедить царевну вернуться в Константинополь. Он пришел к утренней трапезе и, лишь только сели к столу, спросил:

- Ваше высочество, вы не пришли к мысли, что пора дать знать о себе братьям и порадовать их, что живы и здоровы?

- Славный рыцарь, если ты желаешь мне блага и хочешь служить, отправляйся в стольный град И вернись, как только узнаешь, что германские сваты уехали.

- А как вернусь, что тогда?

- Я боюсь осеннего моря. Ты проводишь меня до Никеи конным путем к эпарху Анимасу.

Мисхир больше ни о чем не спрашивал. Он думал и пришел к выводу, что если передаст Анну в руки эпарха Анимаса, то обезопасит свою жизнь.

- Я исполню вашу просьбу, ваше высочество, дальше уж как распорядится судьба…

Господь Бог или судьба так и распорядились, но ко дворцу наместника Никеи царевна Анна прибыла уже без Мисхира.

Поздней осенью в Эгейском море всегда наступает пора неистовых бурь и штормов, возникающих внезапно. Отправившись в тот же день в плавание при легком попутном ветре, Мисхир к вечеру все-таки угодил в яростный шторм. Он попытался увести свою скидию в бухту острова Митилена, который лежал в половине дня пути от Хиоса. Когда до бухты оставалась какая-то миля, грозный шквал налетевшего шторма обрушился на судно, в мгновение ока были сломаны мачта и рулевое управление, скидию выбросило на скалы Митилены и разнесло в щепы. Это случилось на глазах у островных рыбаков, затаившихся от шторма в малой бухточке. Утром, когда шторм утих, рыбаки нашли у скал прибитые волнами обломки скидии и среди них трупы семи моряков. Рыбаки выловили погибших и привезли их в большое островное селение, раскинувшееся на берегу бухты. Вскоре все островитяне узнали о гибели судна и поспешили в бухту. Здесь в каждой семье были рыбаки, мореходы, и люди сбегались, чтобы посмотреть на умерших и, не дай бог, увидеть своих близких.

К вечеру того же дня, когда приближалось время нового шторма, в бухту вошла скидия, которую вел Таре. Погибшие моряки ещё лежали на песчаном берегу. Островитяне копали где-то за селением могилу, чтобы предать павших земле. Поставив скидию у причала, Таре поспешил на берег и, подойдя к телам, узнал в одном из них Мисхира. Увидев вооружённого нотария, Таре подошел к нему и сказал:

- Господии нотарий, эти погибшие с острова Хиос. Я признал в одном из них капитана судна Мисхира.

- Надеюсь, что вы отвезете их для погребения на остров Хиос, - с готовностью и облегчением отозвался нотарий.

- Да, это мой долг, - ответил Таре.

В тот же час нотарий и Таре распорядились, чтобы тела погибших перенесли на скидию и укрыли парусиной.

В рассветной дымке следующего дня при попутном ветре Таре вывел скидию из бухты острова Митилена и взял курс к острову Хиос. Тридцатилетний член тайного ордена «стрельцов», находясь близ погибшего старшего сотоварища Мисхира, страдал. Он преклонялся перед рыцарем ордена «стрельцов» Мисхиром. Таре вступил в орден девятнадцатилетним юношей и посвятил себя тайным деяниям. Тогда же он попал под начало уже опытного мастера тайной разведки, служителя избранным. В эту пору патроном Мисхира был знатный вельможа, патрикий Варда Фока. Это по его воле была увезена царевна Анна. Молодой «стрелец» Таре был в числе тех шести помощников Мисхира, которые так блестяще исполнили похищение царевны, задуманное Мисхиром.

И вот этого рыцаря нет. Таре потерял учителя. Спустя десять лет, наполненных повседневными опасностями, он сам стал матерым магистром тайной службы. Однако сегодня Таре мог служить только себе. Их патрон Варда Фока находился в заточении. «Кому же теперь служить?» - задавал себе вопрос рыцарь Таре, приближаясь к острову Хиос.

Прибыв на остров, Таре первым делом отправился в глубь долины, к дому, где обитала царевна Анна. Он счел нужным уведомить её о гибели Мисхира, ибо знал о его миссии из Константинополя на Хиос. Выходило, что Мисхир уже был служителем Анны, потому как патрикий Варда Фока потерял над ним власть. Рассудительный Таре решил во всем покаяться перед царевной и отдать себя в её руки, как бы она ни отнеслась к нему а давние грехи и участие в похищении.

Анна встретила известие о гибели Мисхира почти покойно, лишь где-то в глубине души у неё прорезалось сострадание к рано покинувшему сей мир рыцарю странствующего ордена «стрельцов». Слушая рассказ Тарса о несчастье близ острова Митилена, она подумала том, что Господь Бог милосерден к ней и не допустил, чтобы она попала под давление братьев и сватов императора Оттона, уберег её от гибели в морской пучине.

В день прибытия скидии на остров всех погибших предали земле по христианскому обычаю. Монахи, которые опекали затворниц, отслужили панихиду и уже вечером справили тризну. Той же вечерней порой Таре попросил царевну Анну выслушать, какие вести он привез из Константинополя, и принять его покаяние. Дослушав Тарса, Анна печально улыбнулась и заметила:

- Вижу, вы живете строго по Господним заповедям: сначала грешите, а потом каетесь.

- Заповеди Господа Бога для нас священны, - ответил Таре.

Анна привела Тарса в дом и приняла его в той же трапезной, где каялся Мисхир. И сидел Таре против Анны и Гликерии на том же месте, где три дня назад сидел его учитель. Глядя на Тарса, Анна отметила, что это два совершенно разных человека. Если у Мисхира было суровое и замкнутое лицо, по которому никогда не угадаешь, о чем он думает, то Таре светился откровенностью и располагал к доверительности. Его темно-серые глаза лучились добром, лицо часто озарялось приветливой улыбкой. Когда Таре сказал, что он был в числе тех, кто похитил царевну и что он вовсе не ведал, ради чего совершено покушение, Анна приняла его исповедь, поверив во все.

- Когда мы с Мисхиром вошли в храм, он прошептал мне, что мы выполняем волю императора. Мог ли я возразить? Только с течением времени я понял, что над нами тяготел преступный замысел. Тогда я был готов отправиться с покаянием к императору Цимисхию. Но он был убит, а идти к новому императору я не рискнул, считая его соучастником злодеяния.

- Ты, славный рыцарь, был недалек от истины. Мои братья Василий и Константин были против моего супружества с князем россиян. Они искали войны с Русью.

- И вот вновь, ваше высочество, россияне добиваются вашей руки, с тем я и спешил на остров Хиос. И хотя послы императора Оттона все ещё в Константинополе и ждут вашего возвращения, отныне у вас есть выбор. Потому скажите, ваша светлость, что вы намерены делать?

У Анны волной подкатилась к сердцу радость: Русь уже не сон, но язь. Теперь все зависело от неё, и Анна сказала:

- Мой славный рыцарь, я зову тебя к себе на службу. И мы завтра неё уедем в Константинополь.

- Я готов к тому и другому, - с поклоном ответил Таре.

На следующий день ранним утром Анна и Гликерия покинули на скидии Тарса остров Хиос, где провели почти семь лет, и отплыли заливом в город Смирну, чтобы, добыв лошадей и карету, отправиться к южному берегу пролива Босфор. Находясь в крайнем возбуждении, Анна уже отваживалась из Босфора плыть в Черное море, добраться до устья Днепра и достичь Киева. Здравый смысл и мудрые предупреждения Гликерия погасили горячий порыв. Чтобы отплыть к русским, все-таки нужно было получить согласие братьеви благословение церкви - к тому обязывал царский титул Анны. Но если бы она знала, что ждет её впереди, то, может быть, и дерзнула бы. Плывя в Смирну, Анна ещё не ведала, что целых восемь лет жизни уйдет у неё на борьбу с братьями, с церковью. Лишь настойчивость россиян и великого князя Владимира помогут Анне вырваться из более тяжкого заточения, чем было на острове Хиос.


Глава десятая. ПЕРУНОВЫ ПРАЗДНИКИ


Вскоре же, как ускакали из стольного града Киева в Царьград Стас Косарь и Борис Путята, на горожан нахлынула новая беда. Воевода Стемид оставил на русской земле ватагу отпетых головорезов. Он высадил их на берег в нескольких верстах от городка Родни. Все они были переодеты в торговых людей, несли товары в коробах, да в них же было спрятано оружие. Так и появились они в киевских посадах, потом и в самом Киеве. А когда отшумело в городе торжество по поводу изгнания варягов, на другую же ночь в Киеве возникли два пожара. Вначале загорелась православная церковь Пресвятой Девы Марии, а спустя какой-то час на Священном холме вспыхнул хворост, которым обложили деревянного бога Перуна. Когда христиане стали тушить пожар в своей церкви, а язычники вызволяли Перуна, на тех и на других напали разбойники с закрытыми лицами и началась резня. Беззащитных людей убивали, бросали в огонь, и мало кому удалось спастись. Разбойники тут же скрылись. Воины из княжеской дружины, которые поспешили к местам разбоя, уже никого не захватили.

Уцелевшие горожане не могли сказать, кто на них напал, никто из нападавших не оставил следов. Своё черное дело люди Стемида исполнили ловко. Оно породило в городе волнения, вспыхнули страсти, пробудились религиозные распри и тоже, как пожар, охватили город. Христиане утверждали, что храм подожгли Перуновы поклонники, а язычники обвиняли христиан в нападении на их святыню, и никто не попытался установить истину мирно. Одна часть горожан подняла оружие на другую, земля обагрилась кровью россиян.

Уже во второй половине ночи в опочивальню князя Владимира прибежал Добрыня, разбудил его и выдохнул:

- Князь-батюшка, беда явилась! В городе люди режут друг друга. Христиане убивают Перуновых детей.

- Поднять дружину! - повелел князь.

- Дружина ждет твоего слова, да сотню ратников я уже послал на Подол.

Владимир быстро оделся, взял оружие и выбежал на теремной двор. Там его ждали три сотни воинов. Князь и Добрыня вскочили на коней и повели дружину усмирять киевлян, затеявших междоусобную резню. Гридни и отроки долго носились по улицам и криками, а то и мечами отрезвляли дерущихся горожан. Лишь на рассвете они поняли, что стали жертвами злого умысла. Однако кое-кто из христиан и язычников злой умысел видел не в себе, а в другом, и было похоже, что тишина в городе наступила временная, чуткая, готовая взорваться и огласиться звоном мечей. Догорала христианская церковь, а искры от пожара запали в души верующих и не гасли.

Но ещё сильнее, чем у христиан, жаждой мщения были поражены души язычников. Когда князь Владимир вернулся на теремной двор, там его ждали городские старцы, блюстители порядка и нравов. Старший из них, жрец Драгомил, с белой бородой по пояс сказал, с чем пришли так рано кияне. Слова Драгомила сильно задели Владимира.

- Тебе, молодой князь, укор делаем: зачем дал волю выкормышам своей бабки? Ты её веру не принял, а потворствуешь. Сходи на Священный холм и увидишь, как христиане надругались и чуть не сожгли нашего бога Перуна, многих наших детей живота лишили.

Нахмурился князь Владимир, обиду за бабушку Ольгу, за великую княгиню, ощутил в груди.

- Ты, Драгомил, хотя и почитаем мною, но великую княгиню Ольгу не тревожь, - твердо ответил он. - Она выстрадала свою веру, пусть же спокойно почивает в райских кущах. А кто на батюшку Перуна, на бога Белеса руку поднял, сие мы узнаем, найдем татей и покараем. Виновным быть брошенными в яму и закопанными. Вот моё слово!

- Сказал хорошо, но слушай моё слово иное, - продолжал старейшина Драгомил. - Испокон веку князья наши новили лики богов, как в великокняжеском тереме утвердились. Зачем обычай нарушил?

Владимир улыбнулся. В груди разлилось тепло от горячего чувства к старцам, потому как упрек был отеческий, справедливый. Так и в Новгороде было. Там он обновил Перуна, прикрепил серебряную голову, поставил на высокий гранит. Князь ласково ответил старцам:

- Спасибо, кияне, за отцовский упрек. Будет вам новина на Священном холме. Перуну, Велесу и Хоросу - всем серебряные лики дам. Батюшку Перуна ещё золотыми усами отличу.

- Он тебя не оставит заботами, - заметил Драгомил.

- Буду помнить о сем.

Владимир хотел добавить, что соберет на Священном холме многих богов, каких чтят верующие на Руси, и устроит пантеон, каковой, слышал он, существует в Корсуне от древности. Но он не успел сказать это.

В этот миг на теремной двор вернулся Добрыня с отрядом гридней и отроков. Между их коней, связанные веревками, волочились три пленника. Они были в грязи, лица побитые, в крови, одежды порваны. Добрыня подскакал к Владимиру:

- Князь-батюшка, вот они, враги россиян, которые нашего бога Перуна осквернили и христиан ущемили.

- Кто они? - спросил Владимир.

- Варяг Стемид своих пособников оставил. Помнишь, как он грозился здесь, на теремном дворе?

- Помню. И татей этих по Швеции помню, как Путята не хотел их нанимать, - сказал Владимир и обратился к старцам: - В полдень поведем их по Киеву и отдадим на суд-расправу громаде. И ты, Драгомил, судьей будешь, да чтобы христиане твое слово услышали.

- Волей твоей и разумом покорен, - ответил Драгомил и поклонился в пояс.

В эту же бурную и трудную для россиян ночь, когда рассвет лишь близился и солнце ещё не показалось, в степях за реками Сурой и Трубежом лавиной катились к Киеву печенеги. Они мчали, чтобы выполнить зов князя Ярополка. Однако перед тем, как степнякам перейти реку Трубеж, они повстречали русича Варяжко. Боярского сына привели к постаревшему князю-кагану Куре, и Варяжко рассказал о том, что произошло за последнее время в Киеве. Но вместо того чтобы увлечь печенегов в поход на Киев, он остудил их пыл, отговаривая Курю ходить на Русь. Изменил прежний порыв Варяжко сон, который посетил молодого воина, когда он спал под ракитовым кустом. Явился Варяжко апостол Андрей Первозванный и сказал: «Не чини князю Владимиру зла и угроз. Он же явится братом твоим во Христе. Тебе с ним вместе радеть и страдать за веру». Громко прозвучали эти слова посланника Господа Бога святого Андрея и запали в душу Варяжко так глубоко, что не давали ему покоя. Потому он и остановил орду кочевников, устрашив их непоборимой силой войска молодого князя Владимира.

В Киевской Руси наступила тишина. Нигде не лилась кровь, славяне усердно работали на нивах, ловили рыбу, охотились на зверя. А временами отмечали мирные дни торжествами. Князь Владимир сдержал своё слово, обновил всех богов. Но серебряную голову с золотыми усами изваяли только одному Перуну. Поняли горожане, что их князь ещё небогат и нет у него лишнего золота и серебра. Да не сетовали. Теперь, что ни день, несли своим богам к святилищам жертвоприношения. Они приносили к каменному подножию постамента хлеб, мясо, молоко и вино в кувшинах, связки лука. Тут же резали животных, вручали своим идолам теплые туши овец, коз, баранов, петухов и, вскинув головы к серебряному лику Перуна, просили его послать удачную торговлю, счастливую женитьбу жениху и замужество невест, славный военный поход гридню и отроку. На холм приходили бояре и воеводы и просили удачи в своей службе у нового князя. С раннего утра и до позднего вечера тянулись на Священный холм идолопоклонники, искренне веря во всемогущество своего бога. А он не был таковым.

Мало кто из горожан-язычников видел ночную жизнь, текущую возле чтимых ими богов. Ночью все приношения растаскивали жрецы, бездомные псы и кошки и разные поганые твари. Однако это вершилось только под покровом темноты, и верующие считали, что их приношения взяли сам Перун и его младшие братья.

В праздники близ идолищ собирались девушки и парни. Они водили хороводы, устраивали игры. Всем было весело, радостно, потому как боги взирали на них милостиво. До глубокой осени справлялись в тот год торжества на Священном холме, да и зимой возле Перуна было людно. Наведывался к Перуну и князь Владимир. Иногда поздним вечером, перед тем как сойтись в объятиях с Рогнедой или Гонорией, он приходил на Священный холм, оставлял Перуну приношения и благодарил за то, что наградил любвеобильным сердцем. Рогнеды и Гонории ему перестало хватать. В каждой красивой россиянке он видел богиню и спешил заручиться её покровительством, чаще же покорял их. Любви он добивался по-разному, а лучшим временем для утех у него была зима. Со временем Владимиру стало тесно в Киеве, потому как его усладам не видно было предела. У него начали появляться одна за другой наложницы в посадах Киева, в Белгородке, в Вышгороде и в Берестове.

Но лишь только с юга начало тянуть теплом, синевой покрылись снега, как князь Владимир приступил к военным приготовлениям. Он бросил по Руси клич о том, что каждый смерд может прийти в его войско, и молодые, крепкие, ловкие россияне валом повалили в Киев, чтобы вступить в княжескую рать. Им было сказано, что, закончив военный поход с войском князя, они вернутся домой не прежними смердами - княжьими данниками: сами станут сборщиками дани и откроют себе дорогу к сытой жизни.

Весной 981 года князь Владимир выступил против Польского государства. У Владимира были требования к королю Мечиславу Мешко, потому что король не желал вернуть земли, которые ранее принадлежали Киевской Руси. То были области в Галиции, присоединенные к Киеву ещё князем Олегом. Была и другая причина. Владимир не хотел, чтобы его сосед исповедовал христианскую веру католического духа, и просил Мечислава об этом. Но тот не внял просьбе Владимира и принял веру от Римской католической церкви и утверждал её по всему государству. Князь Владимир не мог смириться с этим.

- Зачем нам такие соседи, - сказал он Добрыне. - Мой прадед помнил короля Пяста, и сей король был с нами одной веры, и славяне жили дружно. Теперь Мешко под Рим голову гнет, и Рим повелевает ему воевать с нами, земли наши отторгать. Не нужен мне такой сосед!

- Но, князь-батюшка, россияне по нраву терпеливы, - возразил Добрыня, - и могут мирно уживаться с любым соседом, ежели тот не топчет наших полей, не умыкает жён и дев, не угоняет скот.

- Ты верно говоришь. Но их вера, рожденная злым умыслом Рима, преследует нашу веру, и, будь Мечислав Мешко силен, он пришел бы не только в Галицию, но и на Хоривицу, на Щековицу. Он лишил бы нас родной речи и заставил жить в безбрачии. Слава Перуну, что дал нам силу. Потому постоим за русскую землю единую, освободим от врага Червену Русь.

- Князь-батюшка, я слушаю твое повеление, - поддаваясь воинственному духу Владимира, ответил Добрыня.

- Сказано: поднимай дружину, да не медли. Слетаем на запад, пока на востоке небо не хмурится и печенеги стреножили коней.

Так уж повелось у киевских князей - дружина собиралась в поход в одночасье, потому как не брали князья и воеводы никакого обоза. В переметные сумы укладывали вяленое мясо, лепешки, пшено, соль, лук, в них же клали овес для коней, малую толику воды в мехах, колчаны со стрелами - вот и все снаряжение воина-русича для самого дальнего похода. Потому и преодолевали русичи большие расстояния так быстро, что всегда появлялись неожиданно для врага. И ныне не изменили обычаю отцов и дедов князь и воевода. Были посланы гонцы в Чернигов, Вышгород, Любеч, Искоростень и другие русские города, чтобы посадники этих городов подняли на поляков свои дружины.

В часы сбора в поход Добрыня подумал и о безопасности Киева. Он убедил князя оставить малую дружину Рогнеде.

- Были и в прежние годы дружины при княгинях, когда великие князья в поход уходили, - сказал он Владимиру.

- Ладно, сплоти тех, кто не способен к дальним походам, - согласился Владимир.

Добрыня так и поступил: отобрал старых витязей для защиты города и княгини. Ещё нашел боярского сына Данилу Акунова, дал ему десять храбрых смердов и послал к южным рубежам Руси досматривать за движением печенегов. Их кочевья на сей раз раскинулись по обеим берегам нижнего Днепра восемью ордами. Близко были печенеги, всего лишь на расстоянии двух переходов от Киева. Но Добрыня не удерживал Владимира, потому как знал через лазутчиков-пролаз: печенеги увязли в своих распрях. Все же Данила Акунов был послан наблюдать за ними.

Перед тем как двинуться в поход, Добрыня позвал всех воевод, тысяцких и самого князя Владимира на Священный холм - поклониться Перуну. Добрыня знал цену этому молению. Он считал, что когда искренне помолишься богу войны, когда призовешь на помощь его громы и молнии, да услышишь благословение поднять боевой топор, молот, меч, копье, ещё боевую палицу и лук, - тогда иди на врага, и будет удача.

Добрыня-богатырь шел на холм рядом с князем Владимиром. За ними следовали воеводы Блуд, Волчий Хвост, Малк, Посвист, Триглов, иные княжьи мужи и бояре, позади - гридни, отроки. Среди воинов старшей дружины шло много торговых людей, купцов, которые хаживали за ней и вели свои караваны с товарами. Городские старцы тоже пришли на холм, возложили жертвы к подножию Перуна - зарезали боевых петухов, баранов. Было у Драгомила и его жрецов побуждение принести в жертву живую человеческую душу, да Добрыня остановил их. Знал богатырь, что жрецы выбирают жертвы среди христиан, но это не нравилось великому князю, и при Владимире не было пока загубленных в жертву Перуну христианских душ. Чтил князь великую княгиню Ольгу, положившую конец человеческим жертвоприношениям.

Поход в Галицию предстоял многодневный. И преград на пути рати предполагалось много, одних рек сколько! Перед воинами раскинулось холмистое правобережье Днепра. Запылили степные дороги. Кони шли с увала на увал резво, легко, им тоже пока был в охотку этот поход.

Старшую дружину Добрыня вел по пути, которым когда-то ходил князь Олег. От Киева до Червеня несколько дневных переходов. Когда же до цели похода остался один дневной бросок, во главе старшей дружины встал сам Владимир и повел её скорым маршем. Он появился под стенами крепости на вечерней заре и так неожиданно, что поляки не успели закрыть ворота и приготовиться к защите, только стража у червенских ворот оказала малое сопротивление. Но бывалые воины и шедшие впереди них Добрыня и Фёдор Волчий Хвост ;скоро прорубили в страже брешь, и дружина вошла в город, не встретив иного противоборства.

Ещё князь Владимир по молодости жаждал битвы и сожалел, что она не возникла, а Добрыня, располагаясь спать в шатре, поставленном на городской площади, с радостью сказал:

- Воздай славу Перуну, князь-батюшка, за то, что этот поход на Червень не унес жизней наших воинов.

- Воздам, дядюшка. Ан жажда одолевает, - ответил князь.

- Впереди, может статься, не одна жестокая битва грядет, - успокоил племянника Добрыня и не ошибся.

Однако в галицийском походе князю Владимиру не удалось утолить боевую жажду. Вынимал он меч лишь для того, чтобы послать своих витязей догонять отступающего всюду врага. Даже город Перемышль поляки отдали после малого противостояния. Потом Владимир понял, что король Мешко не хотел рьяно защищать чужую землю: пограбили и ушли, и на том спасибо. Только Хелм, кровно польский город, король Мечислав Мешко приготовился защищать силами всего войска. Тут победила мудрость воителей. Когда уже стояли близ Хелма, но ещё не под стенами, Добрыня сказал князю Владимиру:

- Король Мечислав тебя чтит и отдал твою землю без сражений. Ты тоже благородный воин и не пойдешь воевать исконно польский город. Нужно ли нам здесь нивы топтать?

Боевой конь под князем Владимиром нетерпеливо рвался в сечу, к каменным крепостным стенам, за которыми засел враг. И сам князь жаждал сечи. Но, несмотря на горячую кровь молодости, в нем победила мудрость, полученная в наследство от предков: он повернул коня к Киеву. Урок бабушки Ольги, когда она говорила: «Не зарись на чужое, но береги своё», - не прошел для Владимира даром. Добрыню он, однако, упрекнул:

- Этак ты меня скоро в красну девицу преобразишь.

- Доброта, князь-батюшка, и витязю к лицу.

Оставив в Червенской области по городам наместников и малые дружины для обороны, князь Владимир повел рать к берегам Днепра. День шли не поспешая. А ночью князя посетил сон, он увидел Рогнеду, которая протягивала к нему руки и звала: «Родимый, спаси!» Проснувшись, князь ощутил в груди тревогу и, зная это знамение, велел Добрыне раньше времени поднимать войско и скорыми переходами вести его к Киеву. И не напрасно.

Когда до Киева остался один дневной переход, ночью в шатер князя привели гонца, который поведал о том, что случилось на реке Трубеж. Пребывая в дозоре, воины Данилы Акунова перехватили печенежского лазутчика. А был им гридень Ярополка Варяжко, сбежавший к печенегам. Послал его печенежский князь Куря вызнать силу княжеской дружины, потому как в стане печенегов кончились распри и Куря решил всей ордой напасть на Киев, совершить разбойничий набег на Русь. Допросив Варяжко с пристрастием и выведав у него все, что нужно, Данила не мешкая отправил смерда Василия навстречу русской рати.

Сам Данила действовал хитро. Он не погнал Варяжко в Киев на суд и расправу, но задержал перебежчика на заставе и говорил ему при этом:

- Придет час, и я отпущу тебя в орду. Скажешь кагану Куре, что князь Владимир стоит с великой дружиной на реке Рось и готовится встретить печенегов. Молвишь так - будешь жить, нет - достану и убью.

Варяжко был умный воин. Он уже разуверился в печенегах, у которых согласился служить: не отомстят, они Владимиру за любимого князя Ярополка. Теперь же Варяжко знал, что крепнет сила Киевского княжества, и, прикинув, что ежели честно послужит князю Владимиру и отведет от Руси печенегов, то ему простят тот проступок, который привел его в стан степняков. Да и не проступок это был, а душевный порыв, жажда послужить своему князю, попавшему в беду. Варяжко поклялся Даниле, что выполнит его волю.

Акунов продержал Варяжко четыре дня. На пятый вернулся Василий.

- Князь Владимир с дружиной в Киеве, - доложил гонец, - а войско скоро придет сюда.

Дело шло к ночи, и Данила решил отпустить Варяжко. Он велел своим воинам достать его из земляного острога, потом отвел его в сторону от заставы и сказал:

- Иди, русич, да помни моё слово.

Но Варяжко не ринулся в степь, а попросил:

- Избей меня, да так, чтобы печенеги поверили: был в руках у киян, когда скажу, что сбежал от них.

- Верно говоришь, Варяжко, ан рука не поднимается.

- Нужно. Бей!

- Тогда сойдемся впритык! А ну защищайся!

И затеяли два воина потасовку, и кровь пустили, и в грязи вывалялись, и одежду порвали. Когда же увидели, что достаточно украшены, обнялись и молча расстались. Варяжко ушел в стан печенегов, а Данила вернулся на заставу. Побратимы больше не встретились.

Добравшись до печенегов, Варяжко рассказал кагану Куре, какую силу видел близ Киева. Куря поверил пролазе и не решился идти на Русь, вскоре ушел к Таврии. Во время этих переходов на юг Варяжко сбежал от печенегов, вернулся в Киев, заботами Добрыни был прощен князем Владимиром, стал заниматься ремеслом - ковал-чеканил узорочье, открыл лавку, жил тихо-мирно.

Прошло ещё два года безоблачной жизни россиян. Однако кому-то надоел покой, и в земле вятичей вспыхнул бунт. Вятичи отказались платить дань и даже убили княжеских сборщиков дани.

Вести о бунте вятичей дошли до Киева к ноябрю. По первому снегу Владимир собрался в поход по окраинным землям, чтобы самому собрать дань. Называлась эта мера «ходить в полюдье». Немало был наслышан Владимир о суздальской земле ещё в ту пору, когда княжил в Новгороде, о её богатых нивах, где земля родит хлеб не хуже, чем в южных степях, о её гордом и независимом народе, который не враз покорился его отцу Святославу. Владимир пошел на Суздаль, чтобы проучить взбунтовавшихся вятичей. Поход в их землю дальний - занял много времени, и Владимиру было когда посмотреть на бесконечные просторы Руси. Её великое пространство с трудом представлялось мысленному взору, но радовало сердце: нет другой такой державы в мире, которая могла бы соперничать землями с Русью. Об одном тужил Владимир: мало на его земле порубежных городов по северо-западу, а те, что есть, очень далеки друг от друга. Сколько меж ними пустынных земель? Всем доступны и северо-восточные рубежи державы. Тут опоры и того реже: Муром, Ростов, Белозерск - площадь на тысячи верст. Утешало то, что за ними нет воинственных и диких племен.

Ползимы дружина Владимира усмиряла вятичей, выгоняла их из лесов, да не выгнала. Смерды селениями скрывались в непроходимой чаще. Но Владимир дал урок Суздалю, наказал Ростов. В том и другом городе были принесены жертвы Перуну. По семи душ из именитых и простых семей потребовал князь Владимир от суздальцев и ростовчан, чтобы они искупили вину за неповиновение великокняжеской власти. Воины забирали жертвы из домов и отдавали их языческим жрецам на расправу. Стоны и плач отцов и матерей не смутили на этот раз князя-язычника. Его сердце не дрогнуло, когда на площадях Суздаля и Ростова близ священных капищ, на жертвенных камнях были обезглавлены и преданы огню юные девы и отроки. Этот жестокий обычай, исполняемый за непокорность, князь Владимир счел мерой естественной, чтобы подданные впредь не бунтовали.

Добрыня удивлялся поведению князя, но не перечил. Он пытался понять, почему Владимир начисто забыл то, о чем многажды наказывала помнить бабушка Ольга. Она твердила, что каждая загубленная невинная душа - это дьявольская мета на душе злодея-губителя. Как пыталась великая княгиня привить внуку христианское милосердие, любовь к ближнему, отеческую заботу о подданных! Видел Добрыня причину в том, что Владимир постоянно пребывал в хмельном угаре. Во время полюдья князь пил много крепких медов, и все христианские заповеди и наставления бабушки Ольги выветрились из забубённой головы. В эту зиму князь также много бесчинствовал на своей земле. Он начал попирать святость брачных союзов, отнимал у мужей прелестных жён, забирал у родителей невинных дев, вел их в свой шатер или в палаты, какие занимал в городах, выгоняя на улицу владельцев, предавался ночным утехам, не ведая того, что они часто были похожи на шабаш нечистых сил. Владимир лишал невест невинности по праву властителя на первую ночь и был ненасытен в любострастии. Каждую ночь его рынды приводили новые жертвы, новых россиянок. Он выбирал их, как товар на торжищах, тех, кои не нравились ему, отдавал на потеху княжьим мужам, гридням. Все они полную зиму вместе с князем чинили непотребный разбой на земле вятичей.

Потом, когда минует угар, похмелье, князь Владимир скажет, что это было дьявольским наваждением и злой стихией, потому как не находился рядом мудрый наставник и хранитель нравственных устоев дядюшка Добрыня. Он ещё в начале зимы вернулся в Киев, озабоченный тревожными вестями с юга державы. Позже, в другие зимы, князь Владимир будет умышленно оставлять Добрыню в Киеве, чтобы избавить себя от укоров строгого ревнителя нравственности.

Но вот язычники насытились пищей, отнятой у других язычников, ублажили свою плоть обильным сластолюбием, обогатились данью и челядью, отправили обозы с добром в киевскую землю и налегке ушли из земли вятичей в Ливонию, где тоже следовало навести порядок, как считал князь Владимир.

В ту пору Ливония являлась землей великой Руси, и её владения простирались до самого Балтийского моря. Но на часть её посягнули латыши, народ страны ятвагов, мужественный, но дикий, и их надо было наказать. В пути к берегам Балтики Владимир вызвал из Новгорода воеводу Ивана Путяту с дружиной и почти год очищал Ливонию от дерзкого племени латышей. В отличие от пребывания в земле вятичей Владимир вел себя в Ливонии как достойный великий князь, без вольностей в женолюбии.

Спустя без малого два года дружина русичей возвращалась в Киев с огромным обозом собранной дани. Воины уводили из страны ятвагов и Ливонии стада скота, сотни невольниц и невольников. Всю эту «добычу» наступающей весной отправили на невольничьи рынки Корсуня и Судака, в другие города, где шла торговля рабами.

Князь Владимир вернулся в Киев после долгого похода с чувством гордости победителя. Гонцы уже давно известили горожан о его возвращении, и тысячи киевлян вышли на улицы и площади города, запрудили их. Увидев толпы радостных и возбужденных подданных, князь повелел выставлять пиво, брагу, вино, угощения - все в честь удачного похода. Сам Владимир был уже хмелен от военных успехов. Бояре, именитые мужи города встречали князя с такими почестями, что у него кружилась голова. Жрец Драгомил утверждал, что все победы добыты доблестью князя и благодаря покровительству Перуна. Драгомил потребовал от князя воли принести жертвоприношения и был настойчив.

- Отдай Перуну неугодных тебе. Да восславим бога войны, да почтим память павших на поле брани, - добивался своего Драгомил.

Хмель от оказанных почестей окончательно затуманил голову молодому князю, и он сделался уступчив. Когда в гриднице собрались на совет бояре, княжьи мужи, воеводы, городские старцы и жрецы, Драгомил потребовал по обычаю отцов приношения человеческих душ. Совет принял и поддержал это требование, и князь Владимир уступил. Стали гадать, чьей кровью обагрить алтари идолов. Кто-то предложил положить на жертвенные камни невольников из страны ятвагов, но возразил воевода Посвист. Высокий, костлявый, с рыжей бородой, он возвышался над всеми.

- Не будем нарушать обычай отцов,- начал он. - Как прежде, пустим две, стрелы, и на чей двор они упадут, там и возьмем отрока и отроковицу.

- А справедливо ли сие? Вдруг стрела упадет на двор почтенного человека? - спросил воевода Малк.

- Знать, судьба ему идти на жертвенник, - стоял на своём Посвист. - Я ведь пошлю стрелу с завязанными глазами да покручусь.

Но городские старцы все-таки усмотрели в совете воеводы Посвиста поспешность в ущерб обычаям.

- Ты, Посвист, не в трубу свистишь, - возразил жрец Драгомил. - Нашему Перуну не такая жертва угодна. Он ждет ту, коя по своей воле взойдет на жертвенный алтарь. Мало ли у нас отроков и отроковиц, жаждущих послужить Перуну. Крикнем же их.

Но Драгомил ошибся. Как помчали с княжеского двора глашатаи по Киеву, так услышали в ответ стоны и рыдания, увидели слезы и страх людской. Не нашлось в Киеве жаждущих взойти на алтарь Перуна. Исчезли в стольном граде люди, готовые к самопожертвованию в угоду идолам с той поры, как великая княгиня Ольга запретила этот обычай.

Тогда жрецы постановили бросить жребий. В заложники слепого случая были записаны христианин Варяжко и его невеста - тоже христианской веры.

В другое время, когда они были язычниками, Варяжко и его невеста согласились-примирились бы с печальной участью по воле жребия. Теперь же, когда они приняли христианство, где нет обычаев орошать кровью невинных жертв алтарь Господа Бога, они отрицали жертвоприношение как зло против человека и воспротивились решению жрецов, навеянному злым умыслом. Оповестивший их жрец ушел ни с чем.

Когда на подворье Варяжко пришла ватага стражников и жрецов, чтобы силой увести Варяжко и его невесту, он взялся за оружие и прогнал посыльных, а вслед им крикнул:

- Скажите жрецу Драгомилу, что мы не признаем его идолов.

Посланцы тоже вернулись ни с чем, а старший из них сказал Драгомилу:

- Там Перуна-батюшку поганят и нас оружием прогнали.

На теремном дворе все загудело, забурлило от гнева: «Кто посмел вознести поганое слово на защитника русичей, на всемогущего Перуна!» Кто-то подлил масла в огонь: «А те, кто взял себе в боги иудейского сына Христа!» И понеслось: «На алтарь отступников!», «Достать их немедля!» На дворе бушевали не только страсти - началось дело. Старцы и вельможи, жрецы и воеводы - все покинули теремной двор и направились в город. И прочий народ мешкать не стал: всем захотелось поглумиться над христианами. Язычники Киева знали, какому богу поклоняются христиане. Многие из них с опаской для себя, заглядывали в храмы православных, видели там доски с нарисованными на них ликами богов. Смеялись в душе: можно ли сравнить эти намалеванные лики с их могучим златоусым Перуном, с их круглоголовым Белесом?! «Где те хулители нашей веры?» - кричали горожане, заполонив улицы. «Взять их за поганые слова! Достать! Достать!» - неистово галдела толпа.

Бурля, как Днепр на порогах, народ влился в те улицы, где жили христиане. Вскоре несколько сотен язычников появились близ церкви Святого Ильи и сотни две таких же яростных идолопоклонников миновали пепелище церкви Пресвятой Девы Марии, придвинулись к дому Варяжко, осадили его и закричали:

- Эй, старый Варяг, отдай по-доброму сына и невестку, не то дом в овраг сдвинем! Слышишь, поторопись! Фёдор Варяжко, отец Глеба Варяжко, крепкий муж с седой бородой, появился в воротах двора. В руках он держал копье.

- Эй вы, богохульники, лучше уходите! Убью, кто двинется к дому! Зачем хотите отнять у меня сына? Зачем вам юная дева? Зачем, безумствуя, кланяетесь дереву, губите на его алтаре живые души?! Молитесь истинному Богу, творцу земли и человека. Я тоже был язычником. Теперь обрел Бога Человеколюбца и с ужасом увидел, в каком заблуждении жил…

Боярский сын Фёдор Варяжко, славянин с льняными волосами и голубыми глазами, лишь волей злого рока получивший прозвище Варяг, никак не мог уразуметь, почему киевляне ополчились на него. Знают, что он русич от глубинных корней да веру ещё при великой Ольге сменил. Вот и ответ, решил он. «Э-э, постою за Иисуса Христа, благо он постоял за нас! Постою за веру, за детей своих!» - воскликнул в душе Фёдор и прикрыл грудью сына, который стоял за его спиной с мечом в руках.

Улица перед домом Варяжко была запружена разгоряченными горожанами. Задние напирали на передних, и они уже уперлись в ворота, снесли их, ринулись во двор. Отец и сын подняли оружие. Кто-то из горожан упал, сражённый копьем. Ещё одного рассек меч Глеба. Отец и сын были окружены, встали спиной к спине. Фёдор крикнул:

- Ежели ваши идолы истинно боги, пусть они сами возьмут моего сына! Вам отдам! - И снова достал кого-то копьем.

- Великого князя зовите! Пусть он возьмет мою жизнь! - закричал Глеб Варяжко, размахивая перед горожанами мечом.

Но сквозь толпу проломились бывалые воины: княжьи мужи, гридни. Блеснули мечи, и оружие из рук отца и сына Варяжко было выбито. На их головы обрушились разящие удары, и они упали на землю.

Вид крови, распростертые тела отца и сына словно образумили толпу. Обезумевшие люди прозрели, их обуял страх, они попятились и, давя друг друга, покинули двор.

В сей миг к дому Варяжко стали сбегаться мужи христианские. Они были вооружены и напали на язычников. И зазвенело оружие, в ход пошли колья, камни, возникло обоюдное побоище. Рядом с первыми мучениками, отцом и сыном Варяжко, легли убитые язычники. Но идолопоклонников было больше, и они начали одолевать христиан. Улица покрывалась телами убитых, в воздухе стоял звон оружия, стоны раненых, крики о помощи. Язычники гнали христиан, врывались в их дома, тащили на улицу престарелых, жестоко убивали их. Многих жён и дев уводили куда-то, обесчещивали.

Толпа озверевших язычников ворвалась в христианский храм Святого Ильи и разорила в нем все: сокрушила алтарь, иконостасы, растащила золотую утварь, потиры[90], подсвечники, лампады, шандалы. Языческий разгул царил всюду.

Никто не ведал, сколько бы продолжалась резня, если бы к месту побоища не примчал с дружиной воевода Добрыня. Его громовой голос перекрыл уличный шум: - Остановитесь, кияне! Да не желайте себе худа! Следом за Добрыней примчал с отрядом гридней и князь Владимир, который сразу вмешался в усмирение разбоя. Он удивился ярости толпы язычников, эта ярость была непонятна ему. Ведь со времени крещения великой княгини Ольги - а тому минуло почти тридцать лет - в Киеве мирно уживались дети Перуна и дети Иисуса Христа. Что же заставило их убивать друг друга? Не он ли сам явился первопричиной? И неужели поводом для разгула стал древний обряд язычников приносить в жертву Перуну невинных россиян? Князь повелел:

- Остановите разбой! Остудите ярых!

Бывалые воины ринулись усмирять горожан, пошли в ход плети, кнуты. А во дворе отца и сына Варяжко разыгралась последняя короткая трагедия. Когда Добрыня со своими воинами пресек междоусобную бойню близ церкви Святого Ильи и воины начали сносить тела убитых христиан на паперть храма, на дворе появилась невеста молодого Варяжко. Она убегала от парня, и была обнажена, лишь остатки сарафана болтались за спиной. Увидев среди убитых своего жениха, девушка подбежала к нему, схватила его меч и, с силой вонзив оружие под левую грудь, упала рядом с Глебом. Все это случилось в один миг на глазах у Добрыни, въехавшего во двор. Старый воин снял шлем и склонил голову.

Потом воевода повернулся к толпе и хотел упрекнуть горожан за смерть невинной девы. То, что он увидел, испугало его: язычники радовались смерти невесты Варяжко, некоторые плясали. Её гибель никого не поразила, они считали, что невесте все равно уготована смерть на алтаре жертвенника. Добрыня и опомниться не успел, как несколько молодых язычников подбежали к Глебу Варяжко и его невесте, подняли их на руки и понесли, но не на паперть храма, а на Священный холм. Большая толпа горожан потянулась следом, оглашая рассветные сумерки криками торжества в честь своих богов. Когда тела убитых положили на жертвенные камни, обложили хворостом и зажгли, толпа обезумела от ликования. Начались дикие пляски, неистовые крики сотрясли воздух, и никто из здравых людей не мог понять безумия, охватившего язычников.

В разгар вакханалии на Священный холм поднялся князь Владимир. Близ князя никого не было. Да и хорошо, потому что в этот миг, при виде дикого разгула россиян, в нем зарождалось новое духовное начало. Следя за буйством толпы, Владимир дал себе слово, что впредь никогда не допустит, чтобы жертвенные камни Священного холма хотя бы раз обагрились кровью. С этой мыслью он покинул холм. А у подножия князя Владимира ждал человек, которому он будет обязан открытием для себя новой веры. Это был священник отец Григорий, которого князь давно знал: он служил в церкви села Берестово, где была захоронена великая княгиня Ольга.

Владимир слегка поклонился Григорию и хотел увести его от Священного холма к себе в терем, даже попытался взять его под руку. Но Григорий не пожелал этого. Он тихо изрек: «Ступай с богом» - и ушел от князя да на глазах пропал куда-то, будто растворился.

Это поразило князя. Он старался понять, что привело Григория к Священному холму, что заставило исчезнуть. Загадка эта долго не давала князю Владимиру покоя.


Глава одиннадцатая. ВСТРЕЧА С ПОСЛАННИКАМИ


Царевна Анна спешила добраться до Константинополя, чтобы застать там посланников русского князя. Ей хотелось узнать от них, зачем прибыли в Византию, потому что у Анны были сомнения по поводу сказанного Тарсом на Хиосе. Она сочла, что россияне приехали засватать не её, а кого-либо другого. Столько лет минуло с той поры, когда она впервые услышала от императора Цимисхия, что её руки добивается великий князь Святослав для своего сына Владимира. Что говорить, его сын, поди, давно женат, и по обычаю языческой веры у него не одна жена, а две или три. Такого супруга ей не надо, будь это сам великий князь и россиянин. Она христианка и не признает многожёнства. И все-таки женское любопытство гнало и гнало её вперед. Она просила Тарса чаще менять лошадей, чтобы побыстрее добраться до Константинополя. Наконец-то они домчали до Никомидии, раскинувшейся на берегу Босфора.

В пути их охранял только Господь Бог. А покуситься на них было кому в безбрежных просторах Малой Азии. Там ещё гуляли разрозненные отряды сторонников патрикия Варды Фоки. Они не гнушались и разбоя. Переправившись из Никомидии на купеческой скидии через Босфор и пристав к берегу неподалеку от монастыря Святой Мамы, Анна сказала Тарсу:

- Ты знаешь тут все пути-дорожки. Прошу отвести нас прежде всего в монастырский посад при Святой Маме.

Анна не призналась, с какой целью она хочет побывать в посаде, про себя же подумала, что если посланники ещё в Византии, значит сидят в русском посаде. Так уж было принято испокон веку, когда иноземцев держали месяцами, пока они добивались в императорском дворце того, к чему стремились.

Анна не ошиблась. Стас Косарь и Борис Путята и впрямь пребывали на постоялом дворе близ монастыря Святой Мамы. Умчавшись из Киева, они достигли Византии на много дней раньше, чем это удалось сделать варягу Стемиду со своей дружиной. До императора Василия Второго Стасу Косарю не удалось добраться, потому как он был не послом, а всего лишь княжеским посланником. Их принял бывавший в Киеве крупный военачальник при Василии Втором, вельможа Калокир, воин и посол с мужественным и благородным лицом. Он говорил по-русски и, внимательно выслушав Стаса, ответил:

- Спасибо князю Владимиру за варягов. Они хорошие воины и будут служить нам исправно. А встретим мы их за Босфором, возле города Анхиала, и вольничать не дадим. С чем ещё приехали русские посланники?

Калокир принял Стаса и Бориса в своём богатом доме, стоявшем на площади неподалеку от главных ворот Влахернского дворца, и для разговора пригласил их в трапезную к накрытому столу. Гости и хозяин выпили по кубку вина. А пока Стас собирался с духом, чтобы ответить на вопрос Калокира, он велел слуге наполнять ещё кубки, сказав при этом:

- Чувствую, что у вас деликатное дело, да говорите же смелее, мы же воины.

- И верно, почтенный патрикий, - начал Стас. - Дело сие давнее, и тебе оно должно быть ведомо. Когда уходила к праотцам великая княгиня Ольга, наказывала она своему сыну Святославу породниться с Византией. Вот по этому поводу нам бы и поговорить.

- Помню продолжение того наказа - князь Святослав просил руки царевны Анны для своего сына Владимира, - улыбнулся Калокир. - И что же теперь?

- Наказ матушки Ольги до сих пор тяготеет над великим князем Владимиром, потому мы и здесь…

- Язычник ваш князь, и наш василевс не отдаст за него никого из царствующих особ. - Калокир погрустнел. - А если говорить о царевне Анне, то она несколько лет назад исчезла, и как в воду канула. Сколько ни искали, не нашли.

- Как она могла исчезнуть?

- Достоверно мне неизвестно, но тогда прошли слухи, что она сбежала со своей воспитательницей и укрылась где-то в монастыре. Говорили, что не хотела она супружества ни с сыном императора Оттона, ни с сыном великого князя Святослава.

- Забудь о том, почтенный патрикий. Провожая нас в путь, воевода Добрыня Никитич сказал: «Слышал я от греческих купцов, что царевна Анна сгинула и постриг приняла. Так вы тому не верьте и ежели её не будет в Царьграде, то подождите с терпением. Вернется она». Так сказал нам вещий Добрыня.

- Вы там, на Руси, все волхвы, да дай-то Бог, чтобы сбылось пророчество богатыря Добрыни. Помню я его, славный витязь. Но опять-таки мало надежды у князя Владимира засватать царевну Анну. У него, как мне известно, три жены.

- То так. Но наша вера дозволяет держать даже четыре жены, - заметил до сих пор молчавший Борис.

- Ваша дозволяет, а христианская нет. Однако если появится царевна Анна, то ей самой и решать. Она уже взрослая, да и братья отреклись от неё.

- Что же ты нам посоветуешь, почтенный Калокир? - спросил Стас.

- Только одно могу посоветовать: ждите, когда вернется Анна, если верите в её возвращение. Идите на русское подворье, там и живите, сколько хватит терпения.

Стас и Борис простились с Калокиром не в лучшем настроении. Надежда была лишь на то, что пророчество дядюшки Добрыни окажется вещим и скоро осуществится. К тому же, раз велено наказ исполнить, никуда не денешься: сиди, кукуй, жди. Но Стас и Борис, бывалые, находчивые воины, нашли себе занятие по душе, чтобы не изнывать от тоски ожидания. Узнали они, что русским из посада Святой Мамы дозволено ловить для пропитания рыбу в бухте Золотой Рог, и занялись этим с пристрастием. Позаимствовали у соотечественников рыболовные снасти и отправились на лодке ловить кефаль, которой в бухте было в изобилии. Они радовались удачной ловле и не замечали, как пролетали дни. Кефаль была отменной: жирной, в локоть величиной.

- Хороша босфорская рыбка. Эко, словно золотая! - восклицал Стас. - То-то отменная уха будет!

На седьмой день их занятия рыбной ловлей, к вечеру, когда Стас и Борис сидели в своём покое и хлебали уху, сваренную по-домашнему - ложка в ней стояла, - к ним пришли молодой монах из русских и грек-воин.

- С нами Бог, - начал монах и показал греку пальцем на сидевших у стола. - Вот те, кого ищешь: Борис да Стас.

- Что же вы явились непрошеные? - произнес Стас. - Ежели с добром, так к столу садитесь. Уха у нас отменная.

Таре улыбнулся, подошел поближе к Косарю, похлопал его по крепкому плечу и произнес:

- Царевна Анна ищет вас.

Когда это было сказано, Стас понял, что свершилось чудо. «Анна здесь, она в монастыре! О счастливая седмица!»- воскликнул Стас в душе. Он встал и легко усадил грека на своё место. Таре только головой покачал:

- Хлебай ушицу! А я бегу к царевне Анне! Взяв монаха за плечо, Стас увлек его из покоя.

- Как Анна попала в монастырь? - спросил он монаха на ходу.

- Одному Господу Богу ведомо, - ответил семенивший рядом монах.

Они вошли в монастырские ворота. Монах повел Стаса к кельям. Они вступили в длинное каменное здание со множеством дверей на левой стороне. В конце коридора монах остановился у торцевой двери, перекрестился, произнес: «Господи, благослови» - и постучал, донесся ответ: «Войди, сын мой!»

Монах открыл дверь, но впустил Стаса первым. Тот сразу же увидел двух женщин и игумена Иону, сидевших у стола с горящей свечой на нем. Молодая - Стас мгновенно догадался, что это царевна Анна, - встала, вышла из-за стола и чисто по-русски приветливо сказала:

- Здравствуй, воин-россиянин Стас - так тебя назвал отец Иона.

- Здравствуй, царевна Анна. Но откуда ты, матушка?! Неделю назад патрикий Калокир поведал нам, что ты исчезла.

- Господь сохранил меня во имя будущего. - Анна усадила Стаса к столу, села сама. - Рассказывай, посланник Руси, что привело тебя в Царьград?

Стас был умен, знал, что сказать, дабы не посрамить своей державы. Он глубоко вздохнул, волнение улеглось, и он повел речь:

- Молитвами великой княгини Ольги, крестным отцомкоторой был твой прапрадед Константин Багрянородный, я здесь. Её завещание искать супругу внуку Владимиру до сих пор живет в наших сердцах. Вот мы и исполняем её волю. Скажи, Божественная, готова ли ты стать супругой великого князя Владимира?

- Господи, майским ливнем окатил ты меня, красноречивый россиянин, - засмеявшись, отозвалась Анна и посерьезнела: - Вот если сможешь ответить на мои вопросы, тогда я подумаю, отважусь ли быть супругой дикого скифа. Да, да, так у нас зовут россиян, хотя ты уже изменил моё мнение о русичах.

- Божественная, я готов ответить на все твои вопросы.

- Хорошо. Сколько у князя Владимира сегодня жён? Говори только правду.

Стас потупился, потом поднял голову и, не отрывая взора от прекрасного лица царевны, сказал:

- Три: Гонория, Мальфрида и Рогнеда.

- Вот видишь. И речь наша о сватовстве завершена. Моя вера не позволяет мне выходить замуж за многожёнца. Я не мусульманка.

Стас вновь потупил голову, у него не было слов возразить. Да и о чем говорить! Он понимал, что христианство и язычество не сольешь в один сосуд. Анна не помогла Стасу прийти в себя, задала новый вопрос:

- Твой князь предан язычеству? Ведь его бабушка была христианка.

- Скажу одно: перед самым нашим отъездом в Византию он силой оружия защитил христиан от нападения язычников, его подданных.

- И спас им жизни?

- От многих отвратил погибель, но трое были убиты.

На лице Анны в этот миг засветилось непередаваемое выражение чувств. Она встала, подошла к иконе Божьей Матери и принялась молиться, словно была одна в келье. Молилась долго, и никто не посмел нарушить это возвышенное моление. Завершив молитву, она повернулась к сидевшим и громко произнесла:

- Хвала Царю Небесному. Он указал мне путь, каким идет ищущий Бога князь Владимир. Через тернии он придет в христианство.

Игумен Иона и Гликерия встали перед Анной и принялись истово креститься. Стас тоже встал. Какая-то неведомая сила заставила его перекреститься, и он преклонил колени перед Анной. Царевна вновь повернулась к иконе и принялась читать молитву. Иона и Гликерия вторили ей.

Умиротворившись молитвой, Анна шагнула к Стасу, который по-прежнему стоял на коленях, положила руку ему на голову и сказала твердо, как на исповеди:

- Клянусь именем Спасителя, я буду супругой великого князя всея Руси Владимира.

Юная византийская царевна стояла спокойная и величественная.

Давая клятву русскому посланнику быть супругой великого князя Владимира, она ещё не знала, что и ей придется пройти через жестокие испытания. Однако в самые безотрадные минуты жизни она видела лицо голубоглазого, улыбчивого, душевно богатого россиянина Стаса, и он, как казалось ей, воплощал образ Руси. Таким же в её представлении был будущий супруг Владимир.

А пока ей надо было собираться в дорогу к своей временной обители - во Влахернский дворец. Увы, там её ждали непредсказуемые страсти. Расставание царевны Анны и Стаса было теплым. Она сказала ему просто:

- Мы с тобой скоро увидимся, и передай великому князю, чтобы терпеливо ждал меня и дал свободу своим невенчанным жёнам. Тебе же советую отправиться в обратный путь не мешкая.

Стас поцеловал Анне руку, поклонился Ионе и Гликерии, с тем и покинул келью игумена. За дверью он увидел молодого монаха, который привел его в монастырь.

- О, ты здесь! Это хорошо.

- Я провожу тебя, славный воин, - сказал монах. - Там и ушицы отведаю.

Они направились к воротам монастыря Святой Мамы. В пути Стас подумал, что им и впрямь пора собираться домой, чтобы до зимних холодов добраться до Киева.


Глава двенадцатая. НЕТЛЕННАЯ ОЛЬГА


Священник Григорий пришел к Владимиру в полуночный час, когда князь вернулся в свой терем с пира, устроенного в честь жертвоприношения на Священном холме. Как священник прошел мимо стражей, князю оставалось только гадать, но Владимир спросил о другом:

- Зачем пришел, незваный?

Григорий не ответил и сел в отдалении от князя у окна на скамью. Он был ровесник княгини Ольги и вырос рядом с нею в Изборске. В юности он любил княжну Ольгу, но, зная, что она для него недоступна, потому как в пять лет стала нареченной невестой молодого князя Игоря, он не добивался её внимания и страдал тайно. В те дни, когда в Изборск приехал жених, князь Игорь, в сопровождении великого князя Олега, Григорий собрался в путь, посетил деревню Будутино, где Ольга пребывала лето, простился с нею и ушел странствовать. Так он добрался до Тавриды, пришел в Инкерманский монастырь и стал послушником.

Новая вера покорила Григория, он без сострадания и сомнений расстался с язычеством, был крещен и принял христианство. Но монастырская жизнь была не для его живого и ищущего нрава. Он ушел паломничать. Из Инкермана Григорий пришел в Корсунь и год служил в церкви Пресвятой Девы Марии псаломщиком, потом с попутным купеческим караваном уплыл в Византию. К этому времени Григорий изучил греческий язык и грамоту, читал священные книги, писал по-гречески. В Царьграде ему удалось поступить в малую дворовую церковь простым служкой. Этот храмик стоял неподалеку от бухты Золотой Рог, и молодой священнослужитель мог каждый день видеть в гавани сотни судов со всего света. Бороздили синие воды Босфора местные галеры и скидии, уходили в открытое море триеры[91] и дромоны[92], бороздившие Средиземное и Черное моря. Видел Григорий кумбарии арабов, ладьи и насады[93] русичей, хорошо знающих даже его родные реки - Великую и Волхов, и тогда он начинал тосковать об из-борской земле.

Спустя годы волею Божьей Григорий был позван служить в собор соборов - Святую Софию, и ему посчастливилось быть свидетелем крещения великой княгини Ольги. Она не узнала Григория, хотя они видели друг друга: с той поры, как он простился с ней в Будутине, минуло более тридцати лет. Ольге было далеко за сорок, но она оставалась такой же прекрасной, как в молодости. Сердце Григория рвалось к ней, но он только ниже опускал голову, чтобы не выдать своих чувств.

Вскоре же после того, как Ольга покинула Царьград, на Григория навалилась неизбывная тоска по родине. Муки были невыносимы, и ничто не помогало избавиться от них: ни молитвы, ни пост, ни телесные осуждения. Григорий ушел из Византии, где провел три с лишним десятилетия, и вернулся на Русь. В дороге он миновал Киев и поселился в Искоростене среди древлян - людей, близких ему по духу милосердия. Он основал в Искоростене христианскую общину и вместе с верующими построил каменный храм. Читая прихожанам проповеди, он иногда осмеливался освещать путь язычницы Ольги к познанию истинного Бога. Он хотел, чтобы древлянские христиане, которые помнили злодеяния Ольги, простили ей то зло, какое она причинила им. Они же долго сопротивлялись Григорию и лишь спустя годы, как она скончалась, стали чтить её память.

Ещё при жизни Ольга узнала в прилежном священнике из Искоростеня того юношу, который любил её, и приехала к древлянам просить Григория служить в Киеве. Он, однако, отказался, и тогда она уговорила его принять приход и церковь в селе Берестово. Он согласился, уехал в Берестово и служил там до этого времени.

Старец Григорий, которому шел восьмой десяток лет, пришел к Владимиру в опочивальню, не встретив на своём пути ни княжеских рынд, ни закрытых дверей. На самом деле все во дворце было, и стражи и закрытые двери, но княжеские рынды в страхе и изумлении смотрели на человека с сиянием над головой и безропотно открывали двери и падали пред ним на колени.

Оказавшись в опочивальне князя, Григорий не ответил на его вопрос, сел на скамью и сидел там неподвижно до той поры, пока хмельной князь не уснул. Спустя какое-то время он встал, подошел к Владимиру, вытянул над ним руку, поводил ею кругами, словно накрывая князя невидимой пеленой, прочитал молитву, и Владимир открыл глаза. В них уже не было хмельного тумана, и Григорий, заметив это, отступил от ложа.

Владимир сел в постели и увидел перед собой лишь серое облако. Он помотал головой, будто сбрасывая наваждение, и облако рассеялось, перед ним явился старец: белая борода по грудь, сам прямой - годы ещё не согнули, высок и широк в плечах - не усох, богатырем, поди, был, отметил князь. Но образ Григория принял земные очертания, он оказался и пониже ростом, да поуже в плечах. Владимир вспомнил, что перед ним стоит священник из села Берестово - Григорий.

- Зачем в полночь пришел? Звал же вечером.

- А ты почему не идешь, коль тебя зовут? - спросил Григорий.

Князь опешил: только что, сию минуту, во сне его звала бабушка Ольга. Будто он малое дитя, а она говорит: «Приди ко мне в Берестово, да не мешкая». Он же ответил: «На коне примчу, бабушка!»

Владимир спросил Григория помягче:

- Какая нужда во мне? Звала меня великая княгиня, так сие во сне.

- Человек не пребывает во сне, когда с ним святые духи разговаривают. Тебе же пора познать силу Божию. Она в твоей бабушке проявилась, потому и зовет.

- Как это выглядит?

- Должное сам увидишь. Я же спросить хочу: зачем невинные души христиан губишь? Зачем кровь детей Всевышнего проливаешь? Искупи грех, пока не поздно! Встань и иди за мной!

Владимир встал, но не для того, чтобы идти за Григорием, а затем, чтобы ногой топнуть от гнева. Ан не смог: ногу от пола не оторвал. Крикнуть хотел: «Я живу по законам своей веры - и не погань моих богов! Огню предам!» - а язык-то чужой, не слушается.

Григорий улыбнулся, зубы у него все сохранились белые, и глаза были ясные, лучики от улыбки пошли.

- Я сын Господа Бога, и без его воли волос не упадет с моей головы. Ты же бойся гнева Всевышнего.

Князь Владимир не остыл от злости. «Да как он смеет меня, великого князя, своей силой подавлять?!» - подумал Владимир, сунулся к Григорию, и опять неземная сила удержала его.

Старец Григорий подошел к Владимиру совсем близко, положил на плечо крепкую руку:

- Присядь, сын мой, княже, послушай. Владимир ощутил в теле легкость и силу. Гнев схлынул. Захотелось взять старца за руку, погладить по спине, да не посмел, опустился на ложе. Григорий продолжал:

- Ещё в Царьграде, когда смотрел, как твою бабушку крестили по греческому закону, мы с ней через святых архангелов беседу вели. «Вернись на Русь, Григорий, - сказала она мне. - Порадей за россиян, веди их к истинному Богу по весям и градам». Я же ответил ей: «Твою волю исполню и приду в Изборск, и в Псков, и в Смоленск, и в Искоростень». - «Иди в Искоростень, только в Искоростень прежде! - кричала она.

Передай древлянам, что каюсь перед ними многажды». Я вернулся на Русь, в Искоростень пришел, передал древлянам покаяние Ольги. Всюду по их селениям родники христианские вскрывал. Ты сего не видишь. Ты пребываешь в языческом сне. Но та благость, которая проявилась сейчас в тебе, она дар Всевышнего. Не потеряй её. Слышишь?

- Я хотел тебя убить, - признался Владимир.

- Ведаю.

- Простишь ли меня?

- Господь Бог сказал: «Если твой брат согрешил семь раз и семь раз покаялся - прости его». Я согрешил тем, что вторгся в твой покой. Каюсь, прости. А теперь нам пора в путь.

Григорий взял Владимира за руку, и тот, не помыслив даже, что нужно одеться, пошел в ночной рубахе за старцем. Григорий, однако, показал ему на одежду:

- Путь у нас дальний, оденься.

Владимир оделся и подумал, что если святой старец зовет его на могилу Ольги, то она в селе Берестово и надо ехать туда. Он позвал дворового человека и велел заложить удобную для дальнего пути печенежскую кибитку. Сам вместе с Григорием вышел на теремной двор.

Рассвет ещё не наступил, когда они оставили княжеское подворье. Возницы у них не было, управлял лошадьми Владимир. Никто не сопровождал их: пара быстроногих степняков и они двое - старец и князь, - и ни души близ них. Они не молчали. Разговор возник сразу же, как только покинули Киев.

- Теперь скажи, незваный ночной гость, как ты осмелился прийти ко мне, как тебя пропустили рынды? - попытался выяснить для себя болезненный вопрос Владимир и получил ответ:

- Я есть Дух, и для меня нет стражей. Я пришел к тебе, как ежели бы пришел к себе. Помни, сын мой, что ты во мне, и Господь Бог Всевышний во мне, и я в тебе.

Владимир хотя был и начитан, и к размышлению горазд, но мало что понял в словах Григория.

- Ты меня обманываешь и говоришь так, чтобы я блуждал.

- Очистись и все поймешь. Блаженны чистые сердцем. Они никогда не блуждают, они зрят Бога, - снова туманно для Владимира сказал Григорий.

На сей раз Владимир уверенно заявил:

- Я вижу бога на Священном холме каждый день.

- Бог есть Дух, но не деревянный идол. Бог в небесах, он всюду. Ты познаешь Бога, когда забудешь о себе. Вспомни познавшую Господа Бога бабушку Ольгу. Когда она поклонялась идолам, то не ведала милосердия. Её сердце было жестоким, её ум был коварен. Она проливала кровь, думая, что угождает своему богу, но тешила дьяволов. Истинный Бог не жаждет ни крови, ни жертв, и Ольга поняла сие, когда пришла в лоно христианской церкви. Она стала творить добро, была заботлива к ближним, милосердна к недругам и не искала благ себе. Истинная дочь Иисуса Христа. Она поняла, что наш Господь Бог чист и бескорыстен. Он боролся и отдавал жизнь за нас, не страдая за себя. Господь Человеколюбец зовет нас. «Отвернись от себя и следуй за мной, - говорит он. - Ибо кто хочет жизнь свою сберечь, тот потеряет её; а кто потеряет свою жизнь ради меня, тот обретет её». Голос Григория звучал звонко и накрывал утреннюю степь, все пространство вокруг, поднимаясь ввысь, в бездонную и безоблачную синь небес. Голос умиротворял, и душа - Владимир начал постигать душу - возносилась к небу и жаждала проявить себя - в чем, Владимир ещё не мог сказать, но в таком, что было способно согреть сердце каждого славянина, каждого россиянина.

И все-таки Владимир не понимал, зачем он ехал на могилу своей бабушки-христианки. Он одолел душевную слабость, вспомнил, с какими чувствами прожил вчерашний день, сколько увидел пролитой крови, которая и сегодня может пролиться, если его не будет в Киеве, а он, князь-батюшка россиян, мчит все дальше от престола, неведомо зачем. И князь озлился:

- Замолчи, старец Григорий! Вольно тебе с горожанами и смердами так говорить. Со мной - не смей! Великому князю не пристало иметь сердце из воска. Я - воин! Мой меч несет добро, но не зло, он разит врагов, кои нарушают покой россиян. И мои боги ещё не отвернулись от меня. С ними я всюду побеждаю тех, кто нападает на Русь, вторгается в её пределы.

- Не греши и не лишай меня языка, - перебил Григорий Владимира. - Ты молод и силен. И народ наш в зрелости, полон отваги и храбрости, потому ты с ним и одолеваешь врагов. Но что несут твои воины народам, коих ты побеждаешь? Они убивают стариков и младенцев, они бесчестят дев и жён, сжигают селения и угоняют челядь в рабство. Жестокость и зло гуннов несут твои славяне другим племенам и народам в угоду своим идолам. Вспомни поход на вятичей. Сие движение не от Всевышнего, но от сатаны!

Вдруг Григорий почувствовал, что его слова падают в пустоту, что вера в Перуна и в других идолов очень сильна в князе и вот-вот проявится. Так оно и случилось.

Бунт против старца Григория достиг в груди Владимира такого кипения, когда ничто уже не могло сдержать его, и он должен был выплеснуться. В князе погасло желание видеть могилу бабушки Ольги. Он вспомнил, что обещал прекрасной гречанке Гонории быть ныне у неё. Где-то на полпути до Берестова князь, гневно посмотрев на Григория, жестко сказал:

- Оставь меня, старец Григорий! Я волен в том, кого мне слушать. Иди своей дорогой в Берестово к месту службы, или я отвезу тебя в город и, чтя твой преклонный возраст, отпущу с миром.

Князь попытался развернуть коней, но они упорно не хотели возвращаться в Киев. Они помчали по кругу, сколько ни старался Владимир поставить их на дорогу.

- Тебе нет сегодня возвратного пути, сын мой. Так угодно Всевышнему, - тихо произнес Григорий.

Но Владимир не обратил внимания на его слова и продолжал упорно биться над тем, чтобы повернуть коней в сторону Киева. Однако на степной дороге от Киева возникло пыльное облако, оно быстро росло. Показались всадники, которые мчались навстречу. Вскоре зоркий Владимир увидел, что впереди скачет Добрыня. Князь наконец одолел упрямство коней и погнал их к дядюшке. Они сошлись, но Добрыня только на миг остановил коня и крикнул Владимиру:

- Князь-батюшка, за нами - печенеги! Гони в Берестово!

Он стал на ходу разворачивать коней Владимира.

- Кто пустил их в наши пределы?! - зло выкрикнул князь, но голос его не был услышан.

Кибитка великого князя, окружённая сотней гридней старшей княжеской дружины, мчала к Берестову, где можно было укрыться от врага.

Верстах в трех позади лавиной катились печенеги. В их разбойной ватаге было не меньше тысячи воинов. Но это был лишь передовой отряд орды молодого кагана Ментигая. Главные силы печенегов уже приближались к стенам Киева.

В угаре победы над вятичами, над племенами латышей в Ливонии, в резне междоусобной брани в Киеве, наконец, в торжествах на Священном холме и в пирах по теремам и палатам киевляне забыли о своём постоянном враге - печенегах - и были наказаны их внезапным налетом.

Добрыня скакал рядом с кибиткой князя и упрекал его:

- Зачем ты, княже, покинул стольный град? Дружину не позвал, меня словом обошел! Какая нужда выгнала, кто смутил?

Князь Владимир смотрел на Добрыню с благодарностью: рядом он, дядишка, отец родной, и печенег не страшен, а что журит - не беда, и потерпеть можно. «Ноне же соберем дружины из Вышгорода, Чернигова, Любеча и ударим по степнякам, - размышлял Владимир- - А виновник всего - вот он, в кибитке. И не смущен». Но князь ни слова не сказал о Григории, потому как сам был во всем виноват: не смел он безоглядно подчиняться чужой воле. Теперь вот и расплата подошла.

Позади в степи появилось новое облако пыли. Оно обтекало отряд русичей, и было похоже, что степняки нагоняют воинов Владимира. Добрыня оглянулся назад, понял, что схватки не миновать, крикнул:

- Наддай! Наддай! - и ударил плетью сначала княжеских коней, потом своего.

До Берестова оставалось не более семи верст, на пути уже вставал спасительный лес. Но будет ли он таковым? Юркие печенеги не боялись лесов, могли ринуться следом. И все-таки россиянин в лесу, как дома. Чаща все ближе, ближе, встали стеной вековые дубы, вязы, клены. Среди них то тут, то там поднимались белоствольные березы. Лес принял беглецов под свои своды. Когда весь отряд скрылся в лесу, старец Григорий, до сих пор сидевший молча, положил руку на плечо Владимира и сказал:

- Остановись, сын мой.

Князь бросил на Григория гневный взгляд и продолжил движение. Но Григорий властно изрек:

- Остановись именем Господа Бога!

Сила, таившаяся в голосе Григория, поразила князя Владимира, и он осадил коней. Григорий вылез из кибитки, перекрестил князя.

- Езжай, да спасет тебя и твоих воинов Всевышний. А печенегов не страшись, они тебя не достигнут!

С трудом переставляя затекшие ноги, Григорий бесстрашно пошел к опушке леса. Он снял с груди большой серебряный крест, поднял его над головой и вышел из леса.

Печенеги приближались, шли клином. Впереди на вороном коне мчался молодой печенежский князь Кучуг, сын кагана[94] - Кури. Старец Григорий ускорил шаги навстречу печенегам, все так же высоко держа крест над головой.

Первым заметил белобородого человека князь Кучуг и сажен за сто осадил коня. Все воины следом осадили коней и застыли. Князь Кучуг встал в стременах, приложил ладонь к глазам, чтобы лучше рассмотреть белобородого, и принял его за лесного бога. С поля к лесу тянулось облако пыли, из леса на опушку пополз туман, и в этой белесой дымке Григорий показался печенегам и молодому князю Кучугу грозным великаном со сверкающим крестом в руке и сиянием над головой. Животный страх охватил князя Кучуга. Глаза его расширились, он закрыл лицо рукой и начал осаживать коня назад. Знал Кучуг, что лесные боги суровы и жестоки и если не пускают в лес, то лучше туда не ходить, потому как дерзкого ждет смерть. Но и упустить легкую добычу Кучуг не хотел. Она была так близко - сам великий князь Владимир. Печенежский князь послал коня вперед, чтобы настичь знакомую кибитку. Но Григорий в сей миг поднял свой крест ещё выше и произнес так, что голос его прозвучал словно небесный рокот - гром:

- Изыди, дьявольское наваждение! Конь Кучуга встал на дыбы, развернулся и понес в гущу печенегов. Они в панике тоже развернули своих коней и с воплями помчались назад. Вслед им все ещё гремело: «Изыди, дьявольское наваждение!» Князь Кучуг мчал, нахлестывая коня и замыкая тысячу своих степняков.

Григорий подождал, пока печенеги не скроются из глаз, и медленно пошел в лес, читая молитву о спасении от ворогов. Неподалеку от опушки его встретил сотский Стас Косарь. Он в этот час был на самой опушке леса, затаившись за стволом дуба, и видел все, что произошло в степи.

- Святой отец, хвала тебе, - горячо сказал Стас и, взяв старца под руку, повел его к группе воинов.

Они на руках подняли Григория в седло, Стас сел позади на круп коня, и отряд тронулся в путь к Берестову.

В село приехали только в поздних сумерках. Берестово покоилось за высоким дубовым тыном и представляло собой малую крепость. Григорий любил Берестово. Окружённое лесом, оно чем-то напоминало ему селения на родной Псковщине и было похоже на близкое сердцу село Будутино. Каждый раз, когда Григорий час покоя смотрел на Берестово, в нем пробуждались воспоминания о далеком прошлом. Там, в Будутине, Григорий впервые прошептал: «Люба моя», - там по лугам бегала его несравненная псковитянка. А здесь, в Берестове, Ольга нашла вечный приют, и Григорий надеялся встретиться с нею под тихой сенью лесов в блаженном загробном мире.

Григория сияли с коня на сельской площади, где возвышалась небольшая каменная церковь, построенная княгиней Ольгой. Церковь была обнесена оградой, ш там, за оградой, покоились нетленные мощи Ольги. В то, что они нетленны, Григорий верил, как в Бога. С той поры, как Ольга приняла христианство, в селе Берестово проживали одни христиане, которых она призвала сюда из Киева, из Вышгорода, да многих крестила здесь сама. Таких сел на Руси больше не было.

Князь Владимир и раньше наезжал в Берестово. В детстве привозила его сюда матушка Малуша. Она водила его в лес, открывала ему многие лесные тайны, учила лесной азбуке, собирала с ним ягоды и грибы. Владимир запомнил берестовский лес сказочным и желанным. На сей раз ему некогда было окунуться в прошлое. Ещё будоражило волнение, пережитое на пути в Берестово, ещё темнела пред глазами ордынская туча. Но он поспешил за ограду церкви, чтобы поскорее побывать на могиле бабушки Ольги и, может быть, найти ответ на вопрос, зачем она позвала его. Князь застыл у её могилы. Над нею возвышался гранитный крест, и на нем была выбита греческая вязь: «Раба Божия Ольга, почившая лета 969 от Рождества Христова».

Склонив голову, князь долго стоял не шелохнувшись, пытаясь понять тайный смысл своего появления в Берестове волей старца Григория. Но, вспомнив о Григории, он снова стал размышлять о печенегах, и в нем проснулся прежний гнев на старца. Владимир подумал, что в набеге степняков на Берестово повинен Григорий.

«Кто ведал, что они уехали из Киева в Берестово? Никто. Значит, дух его улетал к врагам», - пришел к выводу князь Владимир и, увидев, как на площади, неподалеку от терема Ольги, остановилась ватажка воинов и среди них Григорий, поспешил туда. Шагал гневный.

Добрыня заметил князя и по тому, как он шел, догадался, что Владимир не в духе. Воевода пошел ему навстречу и не допустил до старца.

- Князь-батюшка, Григорий отвел беду, печенеги бежали.

- Какой силой устрашил? - спросил князь.

- Сказывает, что Господь Бог дал силу. И Стас сие подтвердил.

Князь ничего не ответил на это, лишь бросил в сторону Григория косой взгляд. Добрыню же упрекнул:

- Но, дядя, почему медлишь?! В Киев возвращаться надо.

- Там воеводы с дружинами - Волчий Хвост, Косарь-старший, Малк, Посвист - уже встали и удержат печенегов. Я же в Искоростень, в Любеч и в Чернигов гонцов послал, чтобы воеводы этих городов шли под Киев.

Схлынул гнев у князя Владимира. Он подумал, что Добрыня всегда знает, как отвести беду, и подошел к Григорию.

- Вот мы и в Берестове. На могиле бабки княгини я побывал. И что же?

Григорий не ответил князю, повернулся лицом к церкви и начал молиться по греческому обряду:

- «Господи, помилуй нас, на Тя бо уповахом; не прогневайся на ны зело, избави ны от враг наших; Ты бо еси Бог наш, и мы людие Твои, все дела руку Твоею, и имя Твое призываем».

Помолившись, Григорий сказал князю:

- Завтра твои подданные берестяне перенесут тело святой Ольги в мраморную домовину и поставят в усыпальницу в храме. Тебе должно увидеть её мощи. Так повелел всевышний. Ноне же отдыхай и меня не ищи, - закончил Григорий и тихо направился к церкви.

Князь Владимир не возразил Григорию, не остановил его, а принял сказанное как должное. Да по молодости лет испытал любопытство: что осталось от любимой бабушки, ежели пятнадцать лет пролежала в сырой земле в зной и в стужу, - черви, поди, съели. Стал с нетерпением ждать нового дня.

Он пришел - тихий, ясный, августовский денек. В церкви зазвонил колокол. На его зов вышли из домов все жители села и потянулись к храму. Шли семьями, с благостным видом, нарядные. Князь Владимир порадовался за селян, довольных жизнью, и тоже, не мешкая, направился к храму, отказавшись от утренней трапезы. С ним был лишь Добрыня, а воины отдыхали. Да и куда столько язычников в христианский храм!

Навстречу Владимиру и Добрыне из церкви вышел старец Григорий, за ним следом - священник отец Константин, которого княгиня Ольга привезла из Царьграда ещё юношей. Владимир знал его: вот уже тридцать лет он исполнял службу в берестовском храме. У грека было красивое благородное лицо, черные с сединой волосы ниспадали на плечи, борода была пострижена, усы - тоже. Карие глаза лучились добротой. Он смело благословил князя и воеводу.

- «Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь», - произнес Константин и указал рукой на двери церкви. - Войдите в святой храм. Всевышний милостив.

Владимир непроизвольно сделал легкий поклон священнику и направился в церковь. Но к нему подошел Григорий, показал на меч и покачал головой: дескать, с оружием нельзя. Князь молча исполнил просьбу Григория, вручил меч Добрыне и дал ему понять, чтобы не ходил в храм. Сам князь с опаской вошел в притвор. Глаза его забегали по стенам храма, по предметам и остановились на иконостасе с венчанным изображением Иисуса Христа, распятого на кресте,- И лики, лики святых. Сколько их, кто они? Пока Владимиру не дано было знать, что царские врата украшены Благовещением Пресвятой Богородицы, что по сторонам от неё четыре евангелиста: Матвей, Марк, Лука, Иоанн, на северных и южных дверях изображены архистратиг Михаил и архангел Гавриил, над царскими вратами - Тайная вечеря, справа и слева от неё двенадцать святых апостолов, а в середине икона Господа Иисуса Христа.

Константин позвал Владимира, повел его в правый придел и показал мраморную раку.

- Здесь будут покоиться мощи святой Ольги. Так повелевает обычай греческой церкви.

Потом священник повел князя к могиле Ольги в ограду. Трое прихожан раскапывали захоронение, выкидывая на бровки желто-белый песок. Он был сухой и сыпучий.

Владимиру было девять лет, когда хоронили бабушку Ольгу. Он помнил, что её положили в дубовый гроб, а когда копали могилу, то выбрасывали наверх тяжелую синюю глину. Её тут же увозили, вместо неё привезли сухой желто-белый песок, и когда опустили гроб, то этим песком и засыпали. Каждый, кто хоронил Ольгу, бросил в могилу по горсти теплого и сухого песка. Владимир помнил, как он потек между пальцами.

Вскоре показался гроб. Время пощадило его: дерево лишь потемнело, да истлели цветы на нем. Прихожане подвели под гроб плетеные сыромятные ремни и› подняв, понесли в церковь.

Владимир волновался. Он даже не слышал церковного пения, под которое несли гроб. «Что там, в домовине, - пытался представить князь, - не один ли прах? Тогда зачем вся эта суета, зачем пустая трата времени, перезахоронение и поющая, так похожая на бабушку Ольгу женщина, которая шла впереди гроба? Все тщетно - счел Владимир. - То ли дело языческий обряд, когда душа умершего в пламени огня улетает в Перуновы рощи».

Гроб с мощами внесли в церковь, поставили на возвышение. Священник прочитал над гробом молитву: «Образ есмь неизреченный Твоея славы…» Читая молитву, он окропил гроб святой водой, окурил ладаном и повелел вскрывать.

- Я сделаю это сам, - сказал Владимир. Побуждаемый нетерпением и желанием упрекнуть Григория, князь взял у прихожанина топор и осторожно поддел крышку, чтобы прах не изошел пылью. Два прихожанина помогали князю и, когда крышка приподнялась, сняли её.

- О боги, это же чудо! - воскликнул князь Владимир, глянув на прах покойной бабушки.

На клиросе пел хор, пели и прихожане. Со стены храма смотрел на Владимира Нерукотворный Спас. В душе князя все звенело так высоко, что казалось, вот-вот там лопнут некие струны. И вдруг наступила тишина, только потрескивали свечи, оттеняя её чистоту. Когда отнесли крышку домовины, Владимир подался вперед и, воскликнув, отшатнулся, потом с удивлением и незнакомым ранее благостным восторгом приблизился к телу покойной. Его святая бабушка Ольга лежала в домовине такой, какой положили её пятнадцать лет назад. Владимир задрожал всем своим существом, ноги его подкосились, и он опустился на колени. Все прихожане тоже встали на колени, лишь священники Григорий и Константин, принявшие явление усопшей великой княгини как должное, запели канон величальный молебный к Богородице.

Прихожане истово крестились и вершили земные поклоны, касаясь каменных плит. Побуждаемый душевной благостью, князь Владимир впервые в жизни положил крест на чело, на грудь, на левое и правое плечо так, как когда-то показывала ему любимая бабушка Ольга. Тогда он её просьб не выполнял.

И вот она лежала перед ним, оберегаемая от тлетворного влияния времени силой божественного закона христианской веры.

Князь Владимир плакал от возбуждения и впитывал в себя ток небесной благодати, которая витала под сводами берестовского храма. Словно сквозь туман он видел, как тело покойной переложили в мраморную раку, как поставили её в усыпальницу.

В князе Владимире пробудилось предание.


Глава тринадцатая. ПЛАЧ ГОРИСЛАВЫ


Благостное состояние души ещё долго не покидало великого князя Владимира. Он тепло простился со старцем Григорием, много благодарил его за великое радение и просил переехать на службу в Киев. Сам же, расставшись с селом Берестово, помчал с гриднями к Чернигову и Любечу навстречу дружинам и встал во главе их. В пути он присоединил дружину из Искоростеня и повел мощную рать на печенегов, которые ещё стояли под Киевом. Но, пока русичи шли к стольному граду, печенежские лазутчики уведомили князя Ментигая о том, что князь Владимир идет с большой ратью. Князь Ментигай, заведомо зная о том, что его ждет разгром, поспешил убраться с ордой из пределов Киевской Руси, разорив её южные пределы.

Враг бежал. Это была победа Владимировой рати. Так считал сам князь и потому, как только появился в Киеве, повелел отметить победу над печенегами пиром на теремном дворе. Немало хмельного выпил князь Владимир с воеводами за мнимую победу и не заметил, какой урон нанес себе. Подобного и печенеги не нанесли бы. Видел Владимир однажды под Белгородом, как грязевой поток смывал с поля колосящиеся хлеба, - такое и с ним случилось. Хмельной Владимир недолго помнил о посещении Берестова, о слезах, какие пролил на могиле бабушки Ольги. Со Страстью к винопитию в нем загорелся новый огонь любострастия, тяга к чужбине, к молодым непорочным девам. Он забыл о супружеском долге, о своей любимой семеюшке Рогнеде, о желанной и жгучей Гонории, о юной и нежной Мальфриде. Все они коротали жизнь в одиночестве: Рогнеда, великая княгиня, - в Киеве, Гонория - в Родне, Мальфрида - в молодом городке Вышгороде.

Владимир предал забвению заботы о жёнах. Как раз подошло время сбора дани, время полюдья. Владимир поднял в седло старшую дружину, да больше из молодых воевод и гридней, горячих нравом. Добрыню и других почтенных воевод князь оставил в Киеве, сам отправился по городам и весям великой державы. Владимир был весел, смаковал предстоящие праздники в кругу вольных россиянок. Когда Киев оказался далеко позади и дружина приступила к сбору дани, князь стал промышлять себе наложниц. Появившись в городе или в селе, он отправлял своих рынд выгонять на площади всех юных дев и молодых жён. А когда их сгоняли в толпу пред княжеские очи, Владимир выбирал себе самую красивую россиянку, и отроки уводили её в княжеский шатер или в палаты, какие князь занимал в городе-даннике. И всю ночь доносились из шатра или из палат смех, веселый говор, звон кубков, песни, лишь с рассветом в княжеских покоях наступала тишина. Да было и так, что горожане или селяне слышали и рыдания взятых силой невест и молодых жён, потому как не было им возврата к благу семейной жизни. Но ничто не останавливало ненасытного Владимира, и он утопал в чувственных наслаждениях.

В часы неги он перебирал в памяти всех женщин, которых отдала ему судьба и каких взял силой княжеской власти. Они шли чередой перед мысленным взором Владимира - и прошлые, и настоящие, и даже будущие жёны и девы. Его первой женой была шведка Олова, родившая ему сына, которого он, увы, ещё не видел. Он добыл Рогнеду, полюбил её, и в любви она родила князю, как обещала когда-то, Изяслава, Ярослава, Мстислава, Всеволода, дочерей Предиславу и Марию, но не родила третью дочь, Прекрасу, потому как Всевышний не допустил её зачатия, уличив Владимира в кощунстве.

В пору благостного брачного союза с Рогнедой князю уже не хватало утех только от неё, и он взял в жёны бывшую жену брата гречанку Гонорию. Она родила ему Святополка. А жажда любострастия росла. Он привез из похода в Польшу чешку Мальфриду, и она одарила его сыном Вышеславом. Четвертая же, богемка, родила Святослава. Имя матери Бориса и Глеба Владимир уже запамятовал.

Сверх того, если верить честному летописцу Нестору, было у князя триста наложниц в Вышгороде, триста в Белгородке близ Киева да больше сотни в селе Берестово. Сам Владимир счету им не знал, однако всех ублажал достоянием и лаской. Но «всякая прелестная жена и девица страшились его любострастного взора; он презирал святость брачных союзов и невинности».

Князь Владимир, пребывая в буйном питии, любил утверждать, что он «есть Соломон в женолюбии». Случалось, он уводил в свои палаты и двух и трех прелестных жён, выискивая для этой цели и вольных и разбитных натур, и предавался утехам, не имея сраму.

Дядюшка Добрыня много раз упрекал племянника и призывал его к благоразумию.

- Не то быть тебе опозоренным жёнами или девами в отместку за попранную честь, - предупреждал он.

Князь Владимир только смеялся в ответ:

- Мои боги не дадут своего сына в обиду.

Он говорил это с уверенностью, считая, что силу его женолюбия питают Перун и Белес, которым он верно служил.

- Как же мне не поделиться своим добром с жёнами и девами, которые страдают по мне? - не мучаясь угрызениями совести, повторял князь Владимир.

Многие языческие жёны принимали как должное княжескую власть над их телами, ведь они были рабынями князя. Знали они и то, что князь щедро одаривал их. Многим, кто не имел мужей, он строил дома в тех местах, куда посылал жить. Так и селились наложницы в Вышгороде, в Белгородке, в Берестове, в иных городах и селах. Молодые жёны мирились с властью Владимира над ними, потому как великий князь имел по языческим законам право первой ночи, право на многожёнство. Язычество позволяло многое, что было безнравственным в христианском мире.

Но вольная жизнь Владимира не проходила бесследно. Скрипели зубами мужья и копили на князя кровную обиду за позор семьи, парни хватались за оружие, когда гридни и отроки уводили к князю их невест. А среди сотен наложниц и многих законных жён нашлась-таки целомудренная и смелая душа, которая открывала глаза Владимиру не только на радости, но и на мерзости жизни.

Рогнеда, его счастье и радость первых лет супружеской жизни, подарившая ему шестерых прекрасных детей, которых Владимир любил по-христиански, потому как знал, что такое быть безотцовщиной, Рогнеда, по вере язычница, а по складу души Богом отмеченная славянка-однолюбка, долго терпела измены мужа, но её терпению пришел конец. И проявилась душа Рогнеды так, как может она проявиться лишь у русской женщины.

Было время, когда ради любви к Владимиру она не поставила его в один ряд с убийцами отца и братьев. И все годы супружества у Владимира не возникало повода упрекнуть Рогнеду в холодности, в невнимании к нему. Рогнеда умела любить. Она всегда удивляла Владимира неожиданностью ласки, бесконечной душевной щедростью, нежностью порывов. Да и красота её была для Владимира каждый раз новой. С годами она не теряла своей прелести и в двадцать пять лет выглядела прекраснее, чем в шестнадцать, когда стала женой Владимира.

Однажды, после возвращения со сбора дани из земли радимичей, Владимир не поспешил, как всегда, в терем Рогнеды, а при встрече за трапезой был холоден и равнодушен к ней, к её ласкам.

- Князь-солнышко, батюшка родимый, какая печаль пришла, почему свою семеюшку не замечаешь? - спросила она.

- Заботы державные одолели, - сухо ответил Владимир.

- И раньше без них не жил, да помнил о своей Рогнеде.

- Старею, матушка-княгиня, не до утех. Рогнеда знала, чем упрекнуть князя. Много зорких глаз просвещали княгиню, как вольно жил её супруг, как одаривал своих наложниц и вниманием, и лаской, и любовью. Рогнеда дала себе слово, что, как только он забудет её, она уйдет из княжеского дворца. И настал час, когда князь отвернулся от неё. Ещё питая надежду на прежние отношения, она после трапезы приблизилась к князю и прошептала:

- Приди ноне ко мне, дабы волшебную ночь провести…

Владимир спрятал от Рогнеды глаза и ответил так, что она поняла: не придет.

- Жду гонца из Белгородки. Какие уж тут забавы…

- Но ты меня ещё вспомнишь, князь-батюшка родной.

Рогнеда гордо покинула трапезную.

Вечером она видела из опочивальни, как князь уехал с теремного двора. Его сопровождали лишь рынды. Ночь Рогнеда провела без сна. Она слышала, как Владимир вернулся ранним утром. И Рогнеда решилась на тот шаг, который могла совершить только любящая и сильная душа.

В то же солнечное раннее утро, когда природа была в весенней неге, пока Владимир спал, усталый от ночной гулянки, Рогнеда взяла с собой старшего сына Изяслава и, сев с ним в кибитку, покинула Киев. Она уезжала из княжеского терема со служанкой и с небольшой сумой с одеждой и скрылась от Владимира в неизвестном месте.

Князь спохватился только за полуденной трапезой. Он спросил стольника, дворового человека, других людей из челяди, где пребывает княгиня, но никто ничего не знал о ней. Вскоре он обнаружил, что во дворце нет его старшего сына. Владимир понял, что Рогнеда учинила против него бунт, и прогневался на неё, но причины бунта он не искал, считая, что у законной жены не должно быть своей воли, даже если она княгиня. Нет, она только рабыня мужа, и её удел - быть всегда и во всем покорной. Пока князь метал молнии, у него не было никаких мыслей о том, как жить с нею дальше. Он думал о ней как о вещи, о рабыне, принадлежащей ему, - и только.

Три дня князь ещё крепился и не искал Рогнеду. Ночи он проводил в Вышгороде в объятиях вольных жён. На четвертый день, когда Владимир вернулся в Киев, Добрыня доложил ему о державных делах, о том, что взбунтовались радимичи.

- Вся земля их смоленская и черниговская от Днепра до Десны отказалась платить тебе дань.

- Что сталось с радимичами, всегда покорными? - вяло спросил князь.

- Не гневись, князь-батюшка, наместники твои шкуру сдерут да поторопят, чтобы новая скорее выросла, дабы и её содрать.

- Не по нутру радимичам моя воля. А как земли от набегов короля Мешко берегу, так это им нужно! Сними западные заставы, пусть поляки бороды строптивым повыдерут. Да пошли к ним Федьку Волчий Хвост, чтобы усмирил непокорных.

- Пошлю. Завтра и уйдет. Да слово твое ему дай укорот наместникам сделать. Потому как…

- Не будет моего иного слова, пока не усмирю непокорных радимичей, - с явным гневом ответил князь.

Добрыня не догадывался, почему у Владимира плохое состояние духа и он всем недоволен, отважился спросить:

- Что грызет твое сердце, князь-батюшка? На себя ты ноне не похож. И почему нет за трапезой Рогнеды? Три дня не вижу её. Не мается ли хворью?

- Мается тем же, чем и радимичи. Сбежала от Богом данного ей семеюшки. Да как она смела?!

Добрыня покачал седой головой, его серые глаза запечалились.

- Плохо это, племянник, - тихо заметил он. Добрыня ещё в первый год жизни Рогнеды в Киеве повинился перед ней за то, что причинил горе и убил в схватке её отца и братьев. Отеческой заботой о княгине он заслужил её прощение. Позже он полюбил Рогнеду, как родную дочь, видел в ней добрую душу, умеющую страдать, понятную и близкую ему. Знал Добрыня, что Рогнеда не могла уйти из княжеского дворца без повода. Похоже, возмутилось её сердце от безобразного княжеского блуда. И не стерпел всегда сдержанный Добрыня, упрекнул племянника, потому как имел право:

- Довел ты славную Рогнеду до бунта, затоптал её чувства и честь. Она же достойна иной участи. Аль шестерых детей зачал с нею не в любви?

Владимир хотел осадить Добрыню, крикнуть ему, чтобы помнил своё место. Но дядя смотрел на него открыто, бесстрашно и озабоченно, как отец, и стерпел гордый князь справедливые упреки.

- Найди её и повинись. Тебе есть за что голову склонить, - продолжал Добрыня. - А потом сходи к радимичам да покажи отеческую заботу о своих детях. Не дай их полякам в рабство.

- Ишь как много возжелал воевода-радетель, - пробурчал князь Владимир, - да допек .ты меня, думать буду.

Владимир, однако, не внял совету дядюшки и сам в землю радимичей не пошел, а послал туда воеводу Фёдора Волчий Хвост и наказал ему быть с бунтовщиками суровым и беспощадным.

- Нет и не будет им моей милости за разбой, - сказал князь Фёдору.

Проводив воеводу с дружиной в смоленскую землю, Владимир позвал к себе боярского сына Стаса Косаря.

- Ты ловок и быстр, возьми десять моих ратников и найди место, где укрылась Рогнеда. Но не тревожь её и себя не выдай.

Стас возмужал. Хотя богатырского в нем не имелось - как и князь, не широк в плечах. Но был крепок: грудь на грудь - коня сдержит. Добрыня с согласия Владимира уже поставил его в сотские, когда ходили на вятичей.

- Исполню, князь-батюшка, как сказано, - ответил с поклоном Стас.

Слово и дело у Косаря - рядом. Узнал он, как Рогнеда Киев покинула, через какие ворота уехала. Спросил стражей, не в печенежской ли кибитке была. Оказалось так, что она через Подол проехала и в печенежской кибитке, сама ею правила. Умчала в ту сторону, где река Лыбедь течет. Стас не мешкая поскакал к Лыбеди и пустил ратников по селениям вдоль неё. Сам себе след выбрал да к вечеру того же дня возник близ села Предславино. На берегу Лыбеди парни и девки жгли костер. Тальник подступал близко к поляне. Стас спрятал коня, тайком подобрался поближе, чтобы послушать, о чем говорят-гуторят предславинские, да не враз нужное услышал, потому как парни рассказывали девкам страшные сказки. Уже потом, когда расходились, длиннокосая отроковица почти шепотом поведала подругам:

- Поди, у нашей матушки-княгини беда случилась. Зачем бы ей хоромы в стольном граде покидать?

Заохали девки: «И право, и право!» Парни возразили:

- Буде измышлять! Князь отпустил повод жёнушке, в походах пребывая, вот и умчала на волю…

- Да уж какая ей тут воля, коли сидит в своём гнезде, словно квока с цыпленком…

Вернувшись в Киев, Косарь явился на княжеский двор и вошел во дворец, да по пути встретился с Добрыней.

- Знаю, что князя ищешь, - придержав Стаса за рукав кафтана, сказал Добрыня. - Говори, с чем пришел.

Косарь чтил воеводу Добрыню не меньше, чем князя и отца родного, все и открыл ему:

- Искал княгиню-матушку Рогнеду. В Предславине на Лыбеди она укрылась. Там и затворничает.

- Службу верно исполнил. Князю все передам. - Добрыня видел, что воину хотелось самому донести князю нужное слово, но у воеводы был свой расчет.

- Не страдай, что государя не увидишь. Да будь близко, понадобишься скоро.

Добрыня проводил Косаря до гридницы, думая послать его в дальние края, на берега Волги и Камы, посмотреть, как живет там мусульманский народ, камские болгары.

Был март, когда с берегов Волги пришел в Киев небольшой караван с купцами-торками, которые кочевали в степях на юго-востоке от Руси. На торжище в Подоле, увидев Добрыню и узнав, кто он, торки поведали ему, что камские болгары готовятся в поход, чтобы покорить Киев.

Добрыня слушал купцов внимательно, но и то в расчет взял, что толмач сказал от себя. А тот прошептал всего лишь три слова:

- Покой они любят.

Потом за эти слова торки убили своего толмача и спрятали в камышах на берегу речки Почайны. Выходило, что кто-то из них понимал по-русски, а все они вместе морочили Добрыне голову. Да только бы Добрыне. Торки сумели встретиться с князем Владимиром, рассказали ему о кознях болгар. Князь поверил им, пообещал, что будет держать совет с дружиной. Добрыня, однако, передал Владимиру то, что слышал от толмача торков:

- Не пойдут они воевать, коль покой любят. Теперь же подождем и посмотрим, куда купцы из Киева пойдут, тогда подумаем о том, чтобы послать к болгарам пролазу. Потому как без вестей из Камской Болгарии нам туда не ходить, - закончил Добрыня и ждал, что скажет князь, какое найдет решение.

Но Владимир ничем не озадачил Добрыню, промолчал, при себе думы оставил. Не привык Добрыня к молчанию князя, однако за язык не потянешь. Было Добрыне над чем голову ломать.

Купцы-торки ушли из Киева, а в пути разделились: одни пошли на юг, в сторону печенежских стойбищ, другие - на Искоростень. Попробуй разгадай их замысел. Добрыня счел, что пора бы послать лазутчика-пролазу на берега Камы и Волги, да князя в Киеве не было, умчал неведомо куда. Наконец Владимир, усталый и разбитый после любовных утех, появился в тереме, а когда отоспался, Добрыня напомнил ему о камских болгарах и спросил:

- Есть ли нужда посылать пролазу? Нужно ли нам туда идти?

- Мы пойдем на болгар, потому как они Киева хотят. В пути и встретим. А пролазу давно мог бы послать.

- И послал бы Стаса Косаря, да волю твою исполнял, - ответил Добрыня с умыслом, зная, что это имя напомнит о Рогнеде.

- Где сей пролаза?

- В отчем доме. Но ежели о Рогнеде печешься, то он нашел её.

- Ив коих местах беглянка укрылась?

- В Предславине она. Так сказано боярским сыном Косарем.

Князь Владимир задумался, но не о Рогнеде. Он уже выносил свою волю о ней: пошлет в Предславино стражей и замкнет её там, где она пребывает. Снимал с себя Владимир супружеский долг, но оставлял право господина над Рогнедой как его личной собственностью. Отныне она умножала княжескую челядь, но не более. Он лишал её даже материнского права и уже пытался отобрать у неё сына Изяслава, да вмешалась Гонория и уговорила Владимира не отнимать его у Рогнеды.

Думал же князь в этот вечерний час о камских болгарах. Он был наслышан о том, что это очень богатый народ, что его насады вольно ходят через Каспийское море, что купцы торгуют в Персии и дальше, привозят оттуда золотое и серебряное узорочье, шелковые ткани, ковры, ароматные масла, приводят коней, каким нет цены и коих не видывала Русь. Овладеть Камской Болгарией, подчинить её себе, наложить дань - вот какие замыслы, какое желание родилось в буйной головушке великого князя. Он, как всегда в таких случаях, решительно повелел Добрыне готовить и поднимать в седло старшую княжескую дружину.

- И потому нам нет нужды посылать пролазу и ждать его здесь. Пусть бежит впереди рати, добывает для нас вести. Да шли гонцов во все города и все мои пределы, чтобы посадники высылали оттуда малые дружины к Итилю[95].

Владимиру не доводилось бывать в болгарской земле, и он спешил туда, чтобы увидеть великую реку Волгу, пройти по её водным просторам до Каспийского моря, достичь его восточных границ. Молодой великий князь - всего-то двадцать шестой год - горел нетерпением уйти в поход немедленно, показать себя в большой битве. Видел он в Камской Болгарии достойного себе противника. Он представлял себе её сильное войско, могучих богатырей, но не страшился, потому как верил в россиян - мужественных, сильных и смелых воинов.

Пришло время, когда уже не было помех к выступлению. В конце апреля великий князь и воеводы поднялись на Священный холм, принесли жертвы своим богам, да прежде всего Перуну, богу войны, попросили у него удачи в жарких сечах.

В это же время в главной христианской соборной церкви Святого Ильи, что стояла неподалеку от торговой площади, шла торжественная литургия, и священник Григорий, справлявший теперь службу в этом храме, вместе с христианами просил Всевышнего даровать Владимиру и всем россиянам победу над иноверцами. Мусульманскую веру в камской земле утвердили огнем и мечом аравитяне, которые пришли через Каспийское море из Мекки и Медины. Мусульманская вера была чужда духу истинного христианина, и, исполняя богослужение, Григорий повторял:

- Услышь, Господи, слова мои, уразумей помышления мои. Внемли гласу вопля моего. Царь мой и Бог мой! Нечестивые не прибудут перед очами Твоими; Ты ненавидишь всех, делающих беззакония!

С того памятного августовского дня, когда великий князь заплакал и перекрестился близ гроба святой Ольги в церкви села Берестово, Григорий поверил, что близок день и час прихода Владимира в лоно христианства. Для этого нужно было порадеть за победу российского воинства над погаными. Когда же рать Владимира покидала Киев, повелением Григория на церкви Святого Ильи ударили в колокола.

Князь Владимир услышал их торжественный звон и счел это добрым предзнаменованием. Рука потянулась осенить себя крестом, но он вовремя остановился, заметив пристальный взгляд Добрыни, который ехал справа от князя.

- Чего уж там, отважился бы, - заметил богатырь с усмешкой.

Войско растянулось на многие версты. На сей раз за ним следовал обоз. Русичи везли с собой сотни челнов, долбленок, чтобы преодолевать водные преграды, лежащие на пути к Камской Болгарии.

Не только Григорий и его прихожане желали удачи Владимиру в военном походе. Рогнеда узнала от странницы, державшей путь в Корсунь Таврический, о том, что великий князь ушел в далекий военный поход. Стражи пустили странницу к княгине, потоку как были покорены её благочестивостью, неведомой языческим жёнам. Она осенила их крестом и прочитала молитвы, в коих стражи услышали колыбельные песни своих матерей и потому расчувствовались.

И Рогнеда встретила Серафиму как старшую сестру. Она исстрадалась по людям, несущим душевное тепло. Княгиня знала святую Ольгу лишь по рассказам Владимира, и теперь ей почудилось, что Серафима очень похожа на его бабушку.

Перед тем как появиться в Предславине, странница Серафима прожила весь апрель в Киеве и знала многое о жизни города, о сборах княжеской дружины к берегам Волги.

- Баял народ, что твой князюшка-семеюшка идет к самому Хвалынскому морю, - говорила Серафима, - будет воевать там Магометов. Я уже помолилась за него во стольном граде, добрая душа княгинюшка, и тебе надо помолиться.

Рогнеда не вняла совету Серафимы, да и не было рядом с княгиней её богов Перуна и Белеса, а на липовый пень с ликом Перуна, что стоял в её тереме, она молиться не хотела. Однако не промолчала, сказала, о чем думала постоянно:

- Я ему тоже желаю добыть победу над Магометами да и самому очиститься от магометской нечисти.

Серафима осталась у Рогнеды пожить. Странница рассказывала княгине о своей вере, об Иисусе Христе и его мученической жизни, пела молитвы и каноны и, с каждым днём все больше покоряя Рогнеду своей благостью и святостью, добилась того, что та тоже стала креститься и повторять божественные истины. В княгине открылась душа света и озарила её жизнь новым сиянием, она почувствовала сострадательное состояние не только души, но и разума, у неё появилась жажда всепрощения. Из груди улетучилось зло, какое она питала последнее время к Владимиру за его попрание супружеских уз. Она поверила, что Владимир избавится от дьявольского наваждения, называемого блудом, и вернется к ней чистый, как агнец. В мыслях она полетела следом за князем в дальний поход, дабы в нужный час защитить его от вражеской стрелы или копья, уберечь от пагубных и дурных болезней и вселить крепость духа. Рогнеда была рядом во все дни его похода, охраняла его сон, скакала на коне.

Этот поход князя Владимира продолжался долго. Шли большой силой да с нелегким снаряжением - с лодками, ладьями, челнами. Тянули их посуху от одной реки до другой, где можно было, спускали на воду и плыли, пока река не уводила в ненужные края. А конные дружины продолжали путь по звездам, по солнцу, все прямо на город Болгар. Дружин в войске было много. Их прислали Новгород, Псков, Смоленск, Полоцк, Чернигов, Суздаль, Ростов. В середине лета огромное войско россиян вышло к берегам Волги, которые были уже владением камских болгар.

Князь Владимир выехал на высокий крутой берег великой реки и замер от удивления. Он увидел то, что ни с чем нельзя было сравнить. Даже воздух, который легким ветром поднимало от воды, был особого вкуса.

- Ну и силища! - воскликнул Добрыня, вставший рядом с князем.

В глазах у богатыря было и удивление и тепло, словно проснулась любовь к этой знакомой реке, которая катила свои воды в Каспийское море. Вспомнил Добрыня, как пришел на Итиль с дружиной великого князя Святослава и как воевали столицу Камской Болгарии город Болгар. Мужественно и долго защищались тогда магометане. Но россияне одолели их, подняли столицу на щит, да и погуляли в ней безмерно. Будто ураган прошел по Болгару и его землям вокруг. «Возродился ли стольный град?» - подумал Добрыня. На сей раз у него не было желания разрушать чужие очаги.

А на берегу Волги стало людно, как на торжище. Близ князя собрались многие воеводы. Иван Путята с новгородцами к реке помчал, чтобы искупаться. Фёдор Волчий Хвост потешиться задумал, крикнул во все горло: «Ого-га! Ого-га-га! «Его громовой голос тут же долетел до утеса и вернулся эхом: «Вол-га-а! Вол-га-а!» От водного простора докатилось до высокого берега то же загадочное слово: «Вол-га-а!» И снова с перекатом: «Вол-га-а!».

Мурашки побежали по спинам у воинов. Жутко! Какая сила у этой реки - неведомо! Да одолима ли для россиян? Ан воины у князя Владимира прытки и удалы: словно горох посыпались из мешка к реке да в одежде резвиться в ней пошли. С крутого берега заскользили к воде долбленки-однодеревки и челны, коих новгородцы и смоляне притащили за тысячу верст больше всех. А веселый народ псковитяне говорили, что у них долбленки вместо ложек за поясом торчат. Черниговцы и киевляне не верили псковитянам - и напрасно: они народ серьезный, никогда никого не обманывали, головы не дурили.

Следом за малыми лодками-челнами появились на берегу Волги и настоящие боевые суда - ладьи, каждая на шестьдесят воинов. Немного их удалось доставить через переволок между Доном и Волгой. «Да лиха беда - начало», - говорили знатоки, а там - россияне точно знали это - они разживутся судами, какие у итильских и камских купцов в обороте.

А пока готовили суда к походу по реке, Добрыня побывал в орде торков и сказал их кагану:

- Были твои купцы в Киеве, баяли, что болгары на Русь войной собираются. Знаю теперь, что это неправда. Но мы пришли и пойдем на болгар, чтобы и мысли не держали ходить с мечом на Русь. Твое слово, князь.

- Иду с вами на негодных, - ответил каган торков. Он пригласил Добрыню пообедать, выпить кумыса. - Малый турсук[96] выпьем - добрыми соседями будем, большой турсук выпьем - кунаками расстанемся.

Добрыня не посмел нарушить обычай торков, выпили они за трапезой по большому турсуку хмельного питья. А пока шло застолье, торки-воины коней седлали, в поход готовились, да и выступили следом за Добрыней.

Вскоре русская рать и торкская орда двинулись к столице Камской Болгарии, и на пути войска никто не вставал на защиту родной земли. Молва о том, что пришли бесстрашные русичи, а с ними идут свирепые торки, катилась впереди Владимировой рати и поражала мусульманский народ страхом. Многие старики в камской земле вспомнили о давнем нашествии на их державу русичей во главе с молодым князем Святославом. Тогда они налетели, как смерч, и были неудержимы, видели болгары такую напасть и теперь. Наконец они опомнились, собрались с духом, позвали на помощь племена дружественных им хвалисов и выступили на врага.

Рать Владимира и торки приближались к Итильской возвышенности, тут на них и напали болгарские и хвалисские воины. Завязалась сеча. Бились с утра до полудня. Никто не думал отступать. Но старшая дружина Владимира во главе с Добрыней, а с ними колено торков обошли болгар и хвалисов и ударили им в спину, да так неожиданно, что к вечеру, когда солнце садилось за окоем, битва завершилась победой русской рати и торкской орды. Россияне и торки взяли много пленных. Казалось бы, великому князю надо было радоваться столь легкой победе, но его мудрый дядюшка Добрыня остудил эту радость и посоветовал:

- Не должно с ними воевать, князь-батюшка. Останови рать и орду, не веди нас на стольный град.

- Что так? - возразил Владимир, с недоумением глянув на Добрыню. - Я пришел и покорю их!

Тогда Добрыня попросил князя Владимира посмотреть на болгарских воинов и повел его туда, где в окружении русских стояли пленники.

- Посмотри, князь-батюшка, во что они обуты!

- Эка невидаль - сапоги, - отмахнулся Владимир.

- Ан вижу в том опасицу для нас. Не будут они платить нам дань, а станут вечными врагами. И лучше поискать лапотников, коих в разум надо приводить.

- Опасицу?! Ох, дядюшка, где твоя удаль? Удивил ты меня донельзя. Стареешь!

Добрыня не обиделся на князя Владимира, пояснил:

- Люди избыточные имеют больше сил и причин защищать свою землю, свой уклад жизни.

Задумался князь Владимир, долго осматривал пленных, нашел среди них мурз-воевод. Вели они себя достойно, смотрели на князя-русича без страха. «Поди ж ты, ведь прав дядюшка. Их можно только убить, но не покорить», - подумал князь и послушался совета Добрыни, заключил с Камской Болгарией мир, который болгары приняли с радостью.

В том мирном договоре россияне и болгары утвердили клятву простыми и сильными словами: «Разве тогда нарушим договор свой, когда камень станет плавать, а хмель тонуть в воде». Так сказали друг другу каган болгар Дирилад и великий князь Владимир.

Впервые Владимировы дружина и рать и их друзья торки не уводили в полон ни жён, ни девиц, ни отроков, ни мужей, но с честью покидали Камскую Болгарию, награжденные многими ценными дарами богатой земли. Самому Владимиру каган Дирилад подарил шелковую рубашку, в которой была заделана кольчуга из золотых и стальных пластин. Была эта рубашка чудесной: зимой излучала тепло, а летом - прохладу. Князь как надел её, так долгое время не снимал. Что ж, этой рубашкой каган Дирилад спас великому князю Владимиру жизнь.

Возвращение князя Владимира из похода на камских болгар шло медленно. Наступила зима, подоспело время полюдья, и князь, отпустив все дружины, что пришли с разных концов великой Руси, а также отправив в Киев свою старшую дружину, остался с малой силой - гридни да отроки, а над ними один Фёдор Волчий Хвост - всего три сотни воинов в седле. В пути Владимир прикинул, в какие земли сподручнее податься за данью. Вышло так, что близко оказалась земля вятичей, туда князь и направил своего коня. Но в том походе по земле вятичей князь не столько собирал дань, сколько умыкал из селений и городов красивых жён и дев, благо вятская земля была богатой на них. Князь заявлял при этом, что берет их взамен соболей, куниц и гривен. После камского похода во Владимире с новой силой вспыхнуло женолюбие, проснулся бес страсти, и он услаждал этого беса денно и нощно.

На всем своём пути по земле вятичей воины Владимира оставили мало жён и дев, кои не были обесчещены. И никого из воинов не мучила совесть, потому как языческие боги освобождали их от этого чувства. Боги взяли на себя грех своих детей. Их вера, как знали они испокон веку, позволяла им творить зло и насилие по праву сильного, по праву господина.

Только к весне князь Владимир добрался до киевской земли и остановился в селе Берестово. Там, забыв посетить усыпальницу своей бабушки Ольги, он неделю предавался утехам среди своих налоясниц, которых в прежние времена поселил в Берестове, наделил теремами и подворьями. А через неделю, отгуляв самую бурную ночь в своём тереме, князь укатил в Киев. В пути у него появилось желание увидеть Рогнеду, приласкать своего старшего сына Изяслава, и Владимир умчал в село Предславино. Князь сам не понимал, что толкало его к сему действию: он чувствовал над собой некую власть, которая влекла его к любимой прежде женщине. Позже он вспоминал часы, проведенные в Предславине, как самые позорные в свой жизни.

Князь Владимир прискакал в Предславино к вечеру синего мартовского дня. Увидев Владимира на пороге горницы, Рогнеда вздрогнула от неожиданности и тут же поспешила ему навстречу. Улетучились все обиды, нанесенные супругом, забыты все измены. Рогнеда встретила его ласково, как любящая и верная жена, как встречала в прежние годы.

- Любый, как долго тебя не было, - тихо сказала Рогнеда, припадая к груди князя.

Владимир погладил её по голове, по спине, потом поднял её лицо, поцеловал и ощутил в себе то же чувство, что питал к ней в былые годы. И у Владимира, как и раньше после долгих разлук, вспыхнуло горячее желание ласкать Рогнеду, страстно целовать её лицо, шею, грудь, видеть её в наготе, упиваться красотой её тела. В нем загорелась нестерпимая жажда овладеть всем этим немедленно, слиться с Рогнедой в жаркой страсти.

- Люба моя, как я виноват пред тобой! Прости и помилуй!

Рогнеда поняла его состояние, поддалась его страсти. Дали знать себя почти два года одиночества. Она запылала как костер и повела своего семеюшку в опочивальню. Там, целуя друг друга и торопясь, они освободились от одежд и упали на ложе. Они были неистовы, особенно Рогнеда. Её нежные руки, жаркие губы и все её тело были в движении, в огне. Она все шептала: «Дождалась, дождалась тебя, любый семеюшка!» И Владимир вел себя так же нетерпеливо, горячо и страстно. Его руки ласкали тело Рогнеды и узнавали в нем все прежнее, девическое, будто она не была матерью шестерых детей, а оставалась юной и прекрасной девушкой, какую он увез из Полоцка.

И все у них шло как должно: продолжая нежиться и ласкаться, Рогнеда дотронулась до тайного места Владимира, и что-то оборвалось в её душе, она отдернула руку. Ей показалось, что она прикоснулась к холодной и тонкой спящей гадюке. Но чувства не подавили в ней разум. Она не подала виду и продолжала тешиться, перевернула Владимира на спину, взяла в руки его лицо и стала шептать ласковые слова, говоря, что он устал и ему надо отдохнуть.

Владимир ещё прижимал к себе лежащую на нем Рогнеду, ещё смотрел в её темно-синие глаза и слушал е нежные слова, но уже ударила в разум молния, и он понял, что никакое желание близости не вернет ему прежней мужской силы, которой он обладал до сего дня. Молния парализовала его дух, он покрылся холодным потом и в панике спросил себя: «Куда все делось, де мощь моя детородная?! Я был неутомим!» Тут Владимир с ужасом вспомнил, что последнюю ночь в Берестове он провел в объятиях чародейки.

Он не знал, откуда пришла чародейка, как её зовут. Она появилась в княжеском тереме в полночь и так, то никто из стражей не видел её, не помешал войти княжескую опочивальню. Владимир только что лег спать. Он провел весь вечер у молодой вдовы, устал, хотел отдохнуть перед дорогой. Но чародейка сняла пояса малую сулею[97], открыла её, поднесла к губам князя, и он невольно выпил глоток волшебного напитка. К нему вернулись силы. Он потянулся к чародейке. Она потянулась к нему, плавно повела рукой вокруг себя, и одежды, поднявшись с неё волной, упали на ложе. Она ещё раз повела рукой, и с князя все слетело. Да это уже не занимало его. Он смотрел на чародейку глазами, полными восторга, потому как ничего подобного в жизни не видел. Её волосы отливали чистым золотом, тело светилось розовым перламутром, а формы были отточены волшебником. Князь заключил чародейку в объятия, и они, упав на ложе, забылись в безумном чарующем колдовстве. Владимир не помнил, что когда-либо испытывал такое наслаждение, и не пытался узнать, какую цену ему придется заплатить за ночь волшебства.

Потом, уже под утро, он уснул, и во сне ему показалось, что колдовские силы опустошают его. Будто из тела, словно из глиняной сулеи, выливается все содержимое. Он не чувствовал ни боли, ни каких-либо других неприятных ощущений. Наоборот, в теле была нега, легкость. Ему чудилось, что он летает, как голубь, как дух. Затем он вдруг почувствовал, что рассыпается на кусочки. Вот куда-то полетела часть руки, за нею нога по колено, вслед им умчалось правое ухо, и, наконец, он так же легко разделился пополам: низ его по самый пупок исчез, а он остался на ложе. Уцелевшая рука его заметалась, принялась искать части своего тела. Владимир испытал ужас, закричал и, проснувшись, сел на ложе.

Чародейка с золотыми волосами сидела у него в ногах. Она плавно поводила руками, поднимая их высоко над головой, словно побуждала к полету все то, что отделила от Владимира. Он схватил чародейку за волосы и потянул к себе.

- Зачем ты опустошила меня? - спросил он чужим голосом. Она легко освободилась от его руки, поднялась с ложа и, улыбаясь ярко-красными губами, сказала:

- А чтобы помнил россиянок, над которыми надругался. Отныне тебе не владеть ими, и это кара Божия. Я оставила тебе только желание и страсть для мук, но силу взяла. Прощай, князь.

Чародейка будто растворилась в утреннем воздухе.

Вспомнив все, что случилось с ним в минувшую ночь в Берестове, поняв до конца смысл сказанного чародейкой, князь снова пришел в ужас. Но бессилие всегда порождает пороки: ненависть, злобу. Лицо Владимира исказилось до безобразия, глаза вылезли из орбит, рот перекосился, зубы оскалились, и он крикнул Рогнеде, словно на нем ещё покоилась чародейка.

- Прочь, ведьма! Прочь!

Владимир с силой оттолкнул Рогнеду. Не сознавая своей вины ни в чем, она не обиделась на князя, лишь тихо произнесла:

- Мой бог, мой господин, зачем ты осерчал на верную семеюшку? Ты устал с дороги, ты долго не ведал сна и отдыха. Остудись, отдохни, укрепись. Найди себя.

Она снова потянулась к Владимиру, чтобы утешить, приласкать. Он же оттолкнул её руку, ударил поганым словом, ожег взглядом, полным ненависти, и, поднявшись с ложа, начал торопливо одеваться, первым делом накинув камскую кольчугу под шелком. Он уже не смотрел на Рогнеду, которая все ещё лежала, теперь ошеломленная и потерявшая дар речи. Наконец она медленно встала, надела сарафан. Вернулась речь, и она прошептала:

- За что ты наказал меня, Перун? За что позором опалил грудь?

Владимир, ещё крайне возбужденный, бросил на Рогнеду острый взгляд, торопливо покинул опочивальню и терем. Потом тишину на дворе разбудило конское ржание, раздался топот копыт, и стало тихо, как в могиле. Рогнеда открыла оконце и застыла возле него, всматриваясь в темноту. А за спиной Рогнеды дважды открылась и закрылась дверь. Сперва заглянул в неё сын Рогнеды - семилетний Изяслав, потом приживалка Серафима. Она так и не ушла в Корсунь, осталась возле полюбившейся ей княгини. Серафима не решилась беспокоить Рогнеду. Горестно покачав головой, она ушла в свою боковушку.

Рогнеда простояла у оконца в безмолвии не один час, ждала Владимира и думала о нем. Она поняла причину его бессилия, его бегства, гневного взрыва - всего, что случилось за краткий миг пребывания близ неё. В душе у Рогнеды появилась обида, переросшая в негодование, в острую боль. Эти чувства разрастались и претерпевали изменения, они уже обжигали ей грудь желчью. Впервые у Рогнеды возникла незнакомая ей ранее болезненная ненависть к Владимиру. Её сердце, знавшее и любившее только одного мужчину, взбунтовалось оттого, что Владимир после долгого распутства не смел добиваться её. Она даже порадовалась, когда вспомнила, каким беспомощным и жалким он был в своих потугах. Есть же боги, сочла Рогнеда, которые наказали распутника за постоянный блуд.

Была уже глухая полночь, когда на дворе послышался топот конских копыт. Рогнеда увидела силуэты нескольких всадников, и среди них, как она догадалась, был Владимир. Вскоре распахнулись двери горницы, и два молодых рослых гридня ввели князя Владимира. Он был пьян и еле держался на ногах. Хмель обезобразил его благородное лицо. Со злостью и отвращением в голосе он сказал гридням то, что мог сказать лишь жестокий язычник:

- Возьмите эту поганую, она ваша. Князь, отстранив гридней, двинулся в опочивальню. Смысл произнесенного князем не сразу дошел до Рогнеды. Растерянная и бледная, она ещё стояла у окна когда один из гридней, широкоплечий, высокий, с мрачным лицом, шагнул к ней, взял её за руку у плеча и, грубо дернув, повел из горницы. Тотчас из кухни выбежала Серафима и набросилась на гридня, пытаясь освободить Рогнеду, но в мгновение ока её, как пушинку, поднял на руки другой гридень и унес следом за княгиней. Рогнеда и Серафима вернулись, когда в Предславине запели вторые или третьи петухи. Вид у них был страшный: лица в побоях, в ссадинах, в крови, одежда порвана и едва прикрывала их тела. Они молча прошли через горницу и скрылись в задней части дома, где была кухня. Серафима достала с полки медный таз и налила в него воды. А Рогнеда взяла со стола большой кухонный нож и ушла из кухни. Ноги у неё подкашивались, глаза горели безумием. Она ещё видела искажённые похотью, пьяные лица гридней, которые привели её в конюшню, бросили в пустое стойло на солому, и тот, что вывел её из горницы, опустившись рядом на колени, начал срывать с неё одежду. Она вцепилась ему в лицо, в глаза, яростно царапая, била ногами, пытаясь вырваться. Гридень ударил её кулаком по лицу, ударил ещё и ещё. В сей миг Рогнеда услышала крик Серафимы: «Матушка, где ты?» - но другой гридень уже затащил Серафиму в соседнее стойло. Что было дальше, Рогнеда не помнила. Она пришла в себя, когда почувствовала, что её кто-то поднимает. Открыв глаза, она увидела Серафиму.

- Матушка, дай одену тебя, - сказала та.

Рогнеда встала. Боль разламывала все тело. С помощью Серафимы она накинула на себя рубашку и, опираясь на руку преданной ей женщины, покинула конюшню. На дворе её стошнило. Кошмар мутил разум. Вернувшись в терем, она уже знала, что ей делать.

С ножом в руках Рогнеда вошла в опочивальню, приблизилась к Владимиру, который, раскинув руки, -лежал на животе, размахнулась и ударила между лопаток. Она вложила в удар всю ненависть, все презрение и всю силу, какая ещё оставалась у неё. Она убивала не мужа, не отца шестерых детей, но врага всех обесчещенных им невест-россиянок, всех опозоренных жён. Однако ей не хватило силы пробить стальную кольчугу, сработанную искусными камскими мастерами.

Князь вскрикнул от боли, мгновенно извернулся и перехватил руку Рогнеды, занесенную во второй раз. Владимир был сильный и опытный воин. Нож выпал у Рогнеды, сама она была отброшена на пол, сжалась в комок, закрыла голову руками, да так и замерла в ожидании смерти.

Владимир встал над Рогнедой. Хмель у него улетучился, и он трезво, расчетливо решил убить княгиню. Он поднял её за косы и бросил на ложе, подал ей одежду из яркой шелковой паволоки и приказал:

- Надень!

Рогнеда послушно выполнила волю князя. Она не смотрела на него, не просила милости, считала, что князь имеет право убить её, потому как она подняла на него руку - раба на своего господина. Одевшись, Рогнеда встала на ложе на колени и склонила голову, готовая принять кару. Владимир взял Рогнеду за густую косу и обнажил белую шею. Потом выхватил из ножен меч и занес его под матицу потолка.

В этот миг детский голос окликнул Владимира:

- Отче! Один жить мнишься?

Князь глянул на дверь опочивальни и увидел на пороге своего старшего сына - княжича Изяслава.

В руках он держал короткий меч, сказал, как зрелый отрок:

- Один хочешь жить или бессмертным быть? Прими меч сей, вонзи прежде в моё тело. Да не увижу я смерти матери моей!

Князь Владимир опешил, рука его онемела и медленно упала.

- А кто тебя привел сюда? - спросил он и спрятал меч.

- Велением Перуна пришел, - ответил сын.

Князь нагнул голову, чтобы не видеть ясных и бесстрашных глаз сына, и покинул опочивальню и терем. А вскоре он уехал с гриднями из Предславина, над которым занимался бледный рассвет.

Вернувшись в Киев, князь в тот же день собрал городских старцев, бояр и воевод, рассказал о покушении на него Рогнеды и потребовал от них совета. И было ясно из княжеского требования, что он желает услышать приговор о смерти, чтобы принести Рогнеду в жертву Перуну, который, по его мнению, не дал свершиться злу и спас его, великого князя, от гибели. Взгляд Владимира был суров и властен, он нетерпеливо ходил по помосту гридницы.

Но собравшиеся в гриднице мудрые мужи ведали о причине мести Рогнеды своему супругу, хотя всего не знали, и встали на её защиту. Первым не убоялся княжеского гнева и немилости бывалый воевода боярин Косарь.

- Государь, - сказал он, - прости виновную ради её малых детей, ибо её вина от твоей родилась.

- Верно сказано, - поддержал Косаря Добрыня. - Да немедля отправь её в изначальное место, отдай ей и Изяславу в удел бывшую область её отца.

Владимир отмахнулся от Добрыни, недобро поглядел на Косаря и стал всматриваться в лица других близких ему людей. Никто не отвел глаз от княжеского взора, все смотрели твердо и выражали полное несогласие с ним. Князь покачал головой, сердце малость остудилось. Вспомнил сына Изяслава: ведь про него он мудрым мужам ничего не сказал.

- Быть по сему, - проявил Владимир милосердие в согласии с киевлянами. - Ан и по-моему должно быть. Повелеваю злоумышленнице не селиться в Полоцке, но поставить новый град Изяславль и жить ей на том месте, где изначально у рубежа земли Полоцкой стоять новому граду.

Это повеление князя было одобрено всеми, кто сидел в гриднице. «Чего уж там, ты хоть и княгиня, а закон преступила, не взыщи», - рассудили старейшины.

Вскоре Рогнеду привезли в Киев. Добрыня с малой дружиной собрал караван судов, на них погрузили все, что потребно было для закладки нового града, усадили сотни работных людей. А как закончились сборы, Рогнеду и её сына Изяслава привели под стражей на берег Днепра, посадили в ладью, и караван тронулся в путь.

Князь Владимир не счел нужным проводить Рогнеду и не допустил к ней детей, чтобы простились с матушкой. Но тысячная толпа горожан - все больше женщины - вышла на берег реки, чтобы проводить страдалицу в путь. Многие плакали, называли княгиню Гориславой, да так и запомнили её россияне. И Рогнеда плакала, благодарная киевлянам за их сочувствие к её горькой судьбе. С великим князем Владимиром ей уже не суждено было свидеться.


Глава четырнадцатая. СМЯТЕНИЕ


Изгнание из Киева Рогнеды, которая опостылела Владимиру, не принесло ему радости. К тому же беды одна за другой обрушились на князя, как камнепад с горных круч. На днепровских порогах печенеги захватили княжеский караван судов с ценными товарами, которые он отправил на базары Корсуня Таврического. Ещё небесные силы прогневались на язычников и на их бога Перуна и поразили идолище на Священном холме молнией. Пламя поглотило его до пояса, пожар уничтожил и сам пантеон богов.

Пришли новые напасти и в семью князя Владимира. Гонория и Мальфрида люто ополчились против сыновей и дочерей Владимира, матерью которых была Рогнеда. Кончилось всё тем, что Владимир встал на защиту детей от Рогнеды и отправил Мальфриду «гостевать» в Чехию к отцу, при этом велел забыть обратную дорогу. А Гонория не захотела быть изгнанной и по своей воле уехала к святым местам Византии: она была христианкой.

Так случилось, что в свои неполные двадцать семь лет князь Владимир оказался «соломенным вдовцом», как шептались в великокняжеских палатах. От огорчений или от тоски, оттого, что никто не мог развеять его угнетенного состояния духа, Владимир занемог и слег в постель. С каждым днем его болезнь разрасталась, и он не мог пошевелить ни ногой, ни рукой. А пока князь лежал пластом, скончалась его матушка Малуша. В последний путь её провожали только Добрыня да внуки, дети Рогнеды. Весть о кончине матушки Малуши усилила страдания Владимира. Он стал маяться животом так, что от боли готов был лезть на стены.

В княжеский дворец повели многих волхвов, знахарей и знахарок. Они с утра до вечера, а случалось, и по ночам колдовали над князем, но им не удавалось облегчить его страдания. И кто ведает, чем бы всё завершилось для князя, но о болезни Владимира узнал священник церкви Святого Ильи старец Григорий и взялся вылечить его. Отслужив в церкви молебен и сотворив молитвы во благо князя Владимира, он отправился в княжеский дворец. Увидев близ князя знахарей и волхвов, он попросил Добрыню избавить Владимира от них.

- Бессильны они против немочи князя, - сказал Григорий.

- Сам вижу, что тщетны их потуги, - признался Добрыня.

Потом Григорий попросил у Добрыни волю осмотреть все покои князя, поглядеть на дворню и челядь. И вдруг среди челяди он увидел знакомую ему чародейку. Она была христианкой, и Григорий знал, что её чародейство блаженно и дано ей Всевышним. Григорий чтил её. Благословив молодую женщину, он повелел:

- Блаженная Евдокия, покайся в грехах. Вижу, что ты нанесла порчу князю. Кайся, дочь моя, тебя не уязвлю!

Красивое лицо Евдокии было печально, и она не спрятала чистых глаз от пристального взора боголюбца, призналась:

- Я услышала мольбу поруганных славянок и многих иных жен и дев и послала злочинцу наказание Божие. Теперь страдаю. Отпусти мне грехи, отче.

- Да не упрекну тебя, ибо сам призывал на голову нечестивца гнев Всевышнего, - откровением на откровение ответил Григорий. - Иди в храм и помолись во спасение и здравие князя, отца россиян от Бога.

Григорий проводил Евдокию до красного крыльца. Он знал, какую порчу нанесла Евдокия князю. От этого недуга его могли спасти лишь чудотворные силы. Григорий обладал этой силой. А ещё у него сохранились малые амфоры с греческими бальзамами, которые очищали тело от скверны и возвращали силы. Однако старец Григорий не спешил лечить бренное тело князя от телесных недугов. Помнил он, что бальзамы и чудотворные силы нужно приложить не только для избавления от болей, но и для очищения души от пороков.

Григорий знал меру грехов Владимира. Их было много, тяжких, непростительных. Знал святой старец и то, что если удастся ему привести Владимира к покаянию, тогда и недуг тела будет побежден. Все же первым делом он послал своего услужителя дьячка Антония в свои палаты за амфорой с бальзамом, сам же ушел в опочивальню князя. Старец взял в руки крест, висевший у него на груди, и осенил им все углы покоя, но на князя креста не положил и даже не подошел.

Владимир, измученный болями, бледный и худой, жалобно стонал. Возле него сидела пожилая женщина и льняным полотном вытирала пот на его лице. Григорий сказал ей:

- Иди, Глафира, в людскую и пришли челядь с теплой водой и с чистой одеждой.

Глафира поклонилась Григорию и ушла. Он, не обращая внимания на князя, подошел к оконцу, открыл его и стал молиться на Божий свет. Он слышал стоны князя и его мольбы, но, казалось, был равнодушен к ним. Слуги принесли два медных таза с теплой водой и чистую одежду. Григорий велел слугам:

- Разденьте князя и омойте.

Молодые и расторопные дворовые люди ловко и умело раздели Владимира и, намочив в воде белое полотно, старательно протерли князя, потом взяли новое полотно, смочили в другом тазу и омыли ещё раз, после чего вытерли насухо и надели чистые одежды.

- Да хранит вас Всевышний Господь Бог за прилежание, - сказал слугам Григорий и отослал их из покоя.

Оставшись наедине с Владимиром, он наконец подошел к нему.

- Великий князь Владимир, внимай сказанному с усердием, - строго начал Григорий. - Мой Господь Бог сказал: для того чтобы никакая плоть не хвалилась перед ним, он избрал священные меры, дабы посрамить сильных. Ноне ты узнал сии меры и осрамился на всю великую державу Русь. Чего теперь ждешь? Готов ли к покаянию? Есть ли в душе побуждение просить Всевышнего о прощении грехов, об избавлении от мук?

- Мои боги отвернулись от меня. Твоим я неугоден. Тебя прошу, святой отец, избавить моё тело от страданий. Сделай это для внука любезной тебе Ольги, - тихо проговорил князь. - Ведома мне твоя чудотворная сила. Показал ты её в Берестове. Не желай князю худа, но прояви милость.

- Моя сила в руках Творца Небесного. Шли свою молитву, своё покаяние ему, Человеколюбцу, - добивался своего священник. - Да будешь прощен и возродишься.

Но душа Владимира не отозвалась на призыв. Он, негодуя, сказал:

- Много здесь было слов, и все ушли, как вода в песок. Зачем ты меня неволишь? Прояви жалость и сострадание к больному бренному телу, тогда ищи душу.

Григорий сделал вид, что остался глухим к упрекам князя, к его просьбе, в которой усмотрел гордыню. Но разум Григория, познавший многие истины, побудил его проявить к князю милосердие. Он вышел из опочивальни. В трапезной его уже ждал Антоний. Услужитель держал амфору, завернутую в холст. Взяв её, Григорий вернулся в опочивальню. Он нашел на столе кубок, налил в него из амфоры немного темно-коричневой жидкости, долил воды, приблизился к князю и приподнял его голову.

- Всевышний прислал тебе милость и повелел освободить твою плоть от телесных страданий. Прими без сомнений.

- Я запомню это, святой отец, - ответил Владимир.

Он выпил бальзам одним духом. Так пил он и хмельное. Рот его обожгло огнём, и в утробе в тот же миг забушевало пламя. Князь рывком поднялся на ложе, выгнулся, крикнул: «Ох!» - и упал на спину. Какое-то мгновение его тело содрогалось, корчилось, потом распласталось и замерло.

Глаза Григория, стоявшего над князем, вспыхнули нестарческим блеском, остро следя за лицом Владимира. Григорий сразу же заметил, как на лице князя исчезла бледность, как разгладились морщины страдания у глаз и возле рта, как на губах появилось нечто похожее на улыбку. У священника тоже промелькнула улыбка, он с облегчением вздохнул, перекрестил Владимира и, хотя князь пребывал в забвении, многое сказал ему.

Григорий сел на ложе, взял князя за руку и повел тихую речь:

- Ты великий грешник, и тебе пришло время покаяния. Знаю твои дела и ревностное служение Руси. Но знаю и твои ложные шаги, и твой любострастный блуд. Всё положено на весы, всему своя цена. Покайся, вымоли у Всевышнего прощение, и ты познаешь блаженство жизни. Твой первый шаг к Спасителю - молитва. Запоминай её: «Господь Иисус Христос! Прости меня, грешного человека. Я не могу без Тебя. Мне нужна вера в Тебя. Я открываю Тебе своё сердце, войди в него. Стань моим Господом и Спасителем. Возьми мою жизнь в Свои руки. Сделай из меня человека, каким Ты жаждешь видеть. Благодарю Тебя, Великого Бога: Отца, Сына и Святого Духа. Аминь».

Григорий встал с ложа, снова взял амфору, капнул на ладонь бальзама и с руки омыл лицо князя. Затем осенил его крестом и вернулся на край ложа. Он положил теплую руку князя в свою, уже холодеющую от веяния приближающейся «зимы», и закрыл глаза, сосредоточившись в себе. Князь крепко спал, его дыхание было ровное и по-детски тихое. И пока князь Владимир во сне набирался сил, отец Григорий сидел возле не шелохнувшись. Никто в эти долгие часы не вошел в опочивальню, не заглянул. В палатах стояла тишина, будто всё вымерло или затаилось перед грозой.

Прошел день. Наступили сумерки. Князь Владимир, наконец, открыл глаза. В них светилось любопытство и жажда жизни. Он улыбнулся Григорию и спросил:

- Святой отец, я сяду на коня?

- Всё в руках Господних, но милость Всевышнего сошла на тебя.

- И я могу творить добро?

- Господь ждет твоих добрых дел.

- Увидит ли он моё движение?

- Он здесь и всё видит.

- Ты призвал на помощь своего Бога?

- Он явился сам.

- А что мои боги?

- Они безгласны.

- Но я просил Перуна. Я служил ему верой и правдой.

- Ему не дано понимать ни страдания людей, ни их дела.

Владимир вновь закрыл глаза. Лицо его розовело. Князь уже знал, что выздоравливает. За время болезни он понял, что его боги и правда лишь деревянные идолы. Они не поразили Григория молнией за кощунственные слова о них. В этих богах нет силы духа, какая есть у христианского Бога. Вот он, священник Григорий, его сын и слуга, пришел и избавил своего князя от страданий, влил блаженство покоя и жаждужизни. Всевышний сделал этого человека всемогущим.

Но сила Григория смутила Владимира. Выходило, что он, великий князь, слабее этого старца. И знал ли Григорий, чем закончится их единоборство, если вдруг князь навяжет ему схватку? Владимир открыл глаза и посмотрел на Григория. Тот тихо шептал молитву и был отрешен от всего земного. Над ним возникло сияние, какого Владимиру не доводилось видеть ранее. Он содрогнулся от зародившегося в нем страха: «О нет, мне не дано противоборствовать этому Божьему сыну!» Глаза князя закрылись, он снова окунулся в забытье. Но разум ещё воспринимал мир. Владимир увидел, как над его головой открылся потолок, в распахнутое пространство влетел Святой Дух и сказал Григорию:

- Божий человек, сын мой, кто побеждает духом истинным и соблюдает мои дела, тому дам власть над нечистыми, и они сокрушатся.

- Но я не хочу сокрушать их, Всевышний! Я вразумлю твоим словом, - ответил Григорий. - Да пребудут твои силы во благо твое. Аминь.

Святой Дух бесшумно скрылся за потолком, а Григорий придвинулся к Владимиру и снова взял его за Руку.

- Внемли тому, что услышишь, - сказал он.

- Слушаю твое слово, святой отец.

- Внемли с прилежанием. Ты великий князь великой державы, но не ведаешь, откуда ты произошел. Ты не варягов корень, и Рюрик, прадед твой, не от них. Внимай и запоминай всё о твоем прошлом, о прошлом твоего народа.

- Повинуюсь, - ответил Владимир.

- Слава тебе, Господи, что ведешь меня стезей истины. - И Григорий стал рассказывать, откуда пошла земля русская. - Давным-давно, во времена незапамятные, от правнука Иафефова, Скифа, произошли пять братьев-князей - старшие и мудрейшие Словен и Рус, ещё Болгар, Камам и Истер. Все они жили на берегах Русского моря в трехтысячные годы от сотворения мира. В сие время Словен и Рус с народом своим оставили древнюю отчизну, ходили по странам вселенной, обозревали безмолвные пустыни, как орлы бескрылые, много лет искали селения по сердцу своему и наконец пришли к озеру Мойску. Тогда волхование открыло им, что сие место должно быть для них отечеством. Словен поселился на реке Мутной, но, не ведая сего, назвал реку Волховом в честь сына своего, другую же, коя впадала в Мутную, - Волховцем. Ещё найдя реку вблизи, назвал её в честь жены Шелоной, а озеро, в кое впадал Волхов, - Ильмером, в честь кровной сестры Ильмеры.

Много силы накопилось у Словена, народ его рос, и заложил он на высоком холме меж Волховом и Волховцем дивный град Словенск. Радоваться бы, но трудно начала складываться жизнь Словена. Старший сын его продал душу дьяволу и стал лютым чародеем, принимал на себя образ крокодила, скрывался в реке, топил и пожирал людей, не хотевших обожать его, как бога Перуна, которому словены молились. Отец Словен выпроводил его из града, из реки и поселил в пустынном месте, какое ноне зовется Перунью. Там к нему пришли язычники и стали поклоняться Волхву. Они уверяли Волхва, что он есть бог. Но пришел час, и сами идоляне утопили своего бога в реке, а когда тело прибило к берегу, закопали его в землю, насыпали высокий холм и справили по злочинцу на том холме тризну. А через три дня холм провалился в прорву адову, и на том месте прорва и доныне есть.

Григорий посмотрел на Владимира: внимает ли тот ему. Князь слушал жадно, и Григорий продолжал: - Брат Словенов, Рус, основал город Русу и назвал одну реку Порусью, а другую Полистой - так звали его жену и дочь.

Потомки этих князей обогатились и прославились мечом своим, завладев всеми северными странами до Ледовитого океана и желтоводных рек и за высоким каменным поясом на восходе в земле Сибири до Оби и до устья беловидныя млечныя реки, где ловят зверя дынку, или соболя.

Они ходили на полдень и воевали в Египте, в странах иерусалимских, еллыжских и варварских. Мир ужасался их храбрости. Во время Александра Македонского управляли словенами и русами князья Великосан, Асан и Авехасан. Монарх Македонский Александр, слыша всеобщие жалобы на их жестокость, сказал им: «Что мне делать с вами, сыроядцами, обитающими за горами и лесами непроходимыми? » - и написал грамоту подлинную.

Григорий снова замолчал, и его молчание длилось долго.

Владимир открыл глаза и спросил:

- Где узреть сию грамоту?

- Узришь, коль придешь в святую Александрию, коя под христианской верой. Там список есть.

- Но что же дальше? Как Русь жила?

- Словено-русские князья, обрадованные такой грамотой, повесили оную в своём языческом капище с правой стороны от идола Белеса, установив великий праздник в день её писания. Она и покоилась бы там, но в кои лета восстали от рода словен два брата-князя, Мамох и Лалох, нарушили грамоту и ушли в греческие земли воевать - под самый царствующий град. Там, близ моря, положил свою голову князь Лалох, а его брат вернулся в Словенск с великим богатством. Всевышний, однако, наказал Мамоха, послал на его землю ужасный мор, опустошил Словенск и Русу. Многие бежали из отечества в мордву и черемисы, где в ту пору правили братья Диюлель и Дидилад. Другие ушли на Белые воды, где Белоозеро, и назвались весью. Да были и такие, кто отправился к Русскому морю, на свою древнюю землю. А в Словенске и Русе поселились дикие звери.

Но словене не дали сгинуть северной земле. Дети тех, кто ушел на Белоозеро, к черемисам и к Русскому морю, вернулись в Словенск и Русу. С ними пришли скифы и болгары. Да беда следом вновь прибыла: явились белые угры и разорили Словению дотла.

Григорий огладил бороду, расправил плечи, заговорил звонким голосом:

- Но народ словенский неистребим. Он собрался с силами и прогнал белых угров, а с ними многих скифов и болгар. А когда града Словенска не осталось, то словене и русы заложили новый град вниз по Волхову, дали ему имя Новеград и выбрали старейшину Гостомысла князем. Ты должен знать, это прадед твоей бабушки Ольги. Земля русская, свергнув с себя ризы сетования, облеклась в порфиру[98] и виссон[99], уже не вдовствуя, но почивая много лет с мудрым Гостомыслом. Сын же его, именем Словен, воздвиг новый град Словенск в земле чудской, да мало правил им, ушел к Белому морю, там и голову сложил. Послал тогда мудрый Гостомысл в Словенск своего младшего внука Избора, отца Ольги. А как в силу вошел и честь заслужил молодой князь, так благодарные горожане назвали сей град в честь князя Изборском. Теперь смекай, есть ли в твоих предках варяжский разбойный дух или ты словен и рус? И как же тебе жить по старому, по языческому обычаю? Думай, ищи новые опоры. Всё ближнее ты помнишь, знаешь, - закончил свою повесть отец Григорий.

Близился рассвет, и князь Владимир впервые за многие дни уснул так, как спят дети, - положив ладонь под правую щеку. А Григорий остался стеречь его он, хотя и сам на заре подремал.

Святой старец Григорий прожил в княжеском дворце несколько дней, многие часы провел в беседах с Владимиром и каждый раз сводил разговор к христианской и языческой верам, пытаясь доказать Владимиру заблуждение славян, верующих в идолов. Говорил он убежденно, и только железное сердце не поддалось бы его убеждениям.

- Нет в идолах божественного духа. Зачем эти истуканы, что стоят во множестве по капищам и требуют человеческих жертв? Вспомни, какую тьму невинных молодых жизней бросили языческие жрецы на каменные жертвенники Перуна. Помню, я видел Перуна на железных ногах, а в руках он держал камень, унизанный рубинами для устрашения людского. Перед идолищем день и ночь пылал костер, и, ежели те, кто стерег огонь, упускали его, нерадивых тут же убивали жрецы, и тела их сжигали. Перун никогда не отвергал жертв, он принимал даже детей, и у многих жен отнимали девочек и предавали огню. Перуну неведомо милосердие, любовь, потому в россиянах он порождает лишь жестокость, злобу, ненависть ко всему чистому и святому.

- Зачем так говоришь? - рассердился однажды князь. - Мы ходили на Камскую Болгарию и были милосердны к побежденным врагам.

- Но твои предки ходили в Византию и там грабили, убивали, бесчестили жен, угоняли в рабство детей. На островах Плати, Патра и Торевинфе россияне обобрали все монастыри, сожгли тысячи икон, убили всех монахов, которые не сумели скрыться. Помню, когда я жил в Константинополе, пришел туда твой дед, князь Игорь, на десяти тысячах судов. Пристав к берегу, он опустошил все босфорские окрестности, ограбил селения, храмы, монастыри, поместья. Воины Игоря забавлялись муками пленных: привязав их к дереву, пронизывали стрелами. Многих же брали в плен, продавали в рабство, уводили в челядь…

- Мой дед был великим воином.

- Но греки наказали его священным огнём, который дал им в руки Всевышний. «Якоже молния иже на небеси, греци имут у себе; пушающе, жгут нас, и сего рази не одолохом им», - сказал твой дед. Тогда россияне, приведенные греческим огнём в ужас, бежали с Босфора. Многие из них сгорели, многие утонули от тяжести лат и шлемов. И ваши боги никого не спасли.

Это правда, согласился в душе Владимир. Боги на Священном холме плохо внимали мольбам русичей, хотя жертвы принимали охотно. Перед тем как уйти рати в Камскую Болгарию, Владимир сам возложил обильные жертвы Перуну и Велесу: убили и положили на каменный жертвенник быка, трех баранов, семь ягнят, три седмицы гусей. А ночью князя потянуло проведать Священный холм да посмотреть, как ведут себя боги после жертвоприношения. И что же он узрел? Множество бездомных собак и кошек, других мелких тварей пожирали приношения, боги же равнодушно взирали на пир дикой своры. Владимир и гридни, которые были с ним, ринулись тогда с обнаженными мечами на свору, но её как ветром сдуло.

Под влиянием старца Григория пошатнулась княжеская вера во всесильного Перуна. Идолище не смогло защитить самого себя и свою честь, когда враги пытались сжечь его. Теперь Владимир понял, что по его, Перунову, попустительству печенеги напали на купеческий караван, купцов и воинов побили, гребцов взяли в рабство, а добро разграбили. И разве не попустительством Перуна к нему, князю, в опочивальню проникла чародейка, размышлял Владимир, слушая старца Григория. И зародилось в князе желание поближе узнать ту веру, какую нес в себе святой отец, так чудодейственно избавивший его от тяжелого недуга.

Однако в дни близкого общения с Григорием князю не удалось откликнуться на зов священника. Воевода Косарь-старший ходил с дружиной к днепровским порогам, чтобы отомстить печенегам за разбой, учиненный над караваном, да вскоре же примчали от него гонцы с вестью о том, что печенеги готовятся к походу на Русь, собирают большую орду из нескольких колен.

Князь Владимир в эту пору не хотел воевать: болезнь подорвала его боевой дух, - и потому он решил посоветоваться со старейшинами и воеводами и высказать им свою мысль, какая уже созрела. Городские старцы, бояре, воеводы и прочие мужи собрались, как всегда, в гриднице. Все думали, что князь станет искать совета, как побить печенегов, отвоевать у них низовья Днепра. Но он повел речь об ином:

- Вижу печенегов сильными и знаю, что нам их не одолеть, ежели не соберем рать со всей Руси. Потому будем кликать дружины со всех городов. Но сегодня спрошу о завтрашнем дне: не оградить ли Русь от разбоя кочевников?

Слова князя озадачили мудрых: какую городьбу возведешь в степных просторах? Но рядом с князем стоял Добрыня, ведающий его думы, и ответил этот многоумный муж:

- Ты, князь-батюшка, сам знаешь, как оградить Русь от степняков, и на сей счет было много говорено. Вот я всем и открою задуманное тобой. Пришло время, мужи, строить по южным рубежам державы крепости, и поставим мы их на реке Десне, на реках Остере, Трубеже, Суле и Стугне. Ноне же пошлем гонцов в Новгород, Смоленск, Полоцк, Чернигов, Белгород и иные города, чтобы слали смердов и челядь - людей работных, к топору привычных, - возводить те крепости, а потом и земли обживать возле них. И мы, кияне, отзовемся на повеление князя. - И Добрыня повернулся к Владимиру: - Так ли сказано, князь-батюшка? А коль не так, пусть миром поправят.

Князь ещё молчал, а старец Драгомил, старейшина языческих жрецов, твердо молвил своё слово:

- Это плохо, когда мало городов близ Киева. Будем возводить.

- И я так мыслю, - согласился с Драгомилом князь. - И ты, дядюшка-воевода, всё верно выразил. Добавлю одно: пусть воеводы Посвист, Макош, Радим, ещё Чур и Триглав с тобою вместе, дядюшка, не медля выберут места для крепостей. Тогда быть земле русской непоборимой врагами.

Государевы мужи у Владимира были скоры на ногу и, не мешкая, собрались в путь из Киева во все концы державы: одни умчали за мастерами и работными людьми в северные города, другие ускакали на юг холмы по рекам искать, дабы возвести на них неприступные крепости. Знали все, что эта работа не на один год, но взялись за неё с превеликим рвением. А к печенегам были отправлены послы с обильными дарами печенежскому князю, чтобы уговорить его на мирное соседство.

Сам князь Владимир остался в Киеве, потому как зерна, брошенные в его душу старцем Григорием, начали прорастать и требовали пищи. Снова потекли тихие беседы о вере Христовой, о путях, какие ведут к ней.

В тайниках души священника Григория в эти дни зажглась лампада, которая освещала будущий, ещё туманный образ христианской православной России.

Но и в глубинах души князя Владимира началось брожение. Предание, родившееся в день перезахоронения бабушки Ольги, пошло в рост. Князь вспомнил её завещание породниться с Византией. Он и раньше желал этого, да было многажды сказано ему о препонах на пути к брачному союзу с особой царствующего рода. Теперь этих препон было совсем мало, и Владимир подумал о них даже с озорством: сделай он лишь шаг за черту язычества - и будет свободен путь для покорения невесты. Одно ему было неизвестно: состояние самой царевны Анны. Может быть, она уже мужняя жена? Бремя неумолимо. Если ему, Владимиру, двадцать седьмой год, то и ей уже двадцать второй, и вполне возможно, что она не засиделась в девах. Что же теперь делать? Увы, князь пока не знал, что делать, и родство с Византией оставалось призрачным. А Владимиру так хотелось исполнить завещание своей бабушки, великой княгини Ольги! Князь потерял покой.


Глава пятнадцатая. ПРОРОЧЕСТВО


Анна возвращалась во Влахернский дворец под впечатлением встречи со Стасом. Крепко запал в душу царевны его светлый лик. Не встречала она среди придворных и близких ко двору молодых вельмож таких чистых глаз, такой тяги творить добро. По мнению Анны, подобные Стасу уже по своему духу не язычники. Да вот он, живой пример, - игумен Иона. Сколько в нем человечности, как он любит ближнего! И думала царевна о том, что Руси заповедано быть в лоне православия. А все русские, кто волей судьбы поселился близ монастыря Святой Мамы, не истинные ли христиане? Анна теперь жила одной жаждой - увидеть Русь воочию, посмотреть на её народ, пожить с ним, проникнуть в его помыслы. Анна вспомнила из сочинений Константина Багрянородного то, как он описывал состояние великой княгини Ольги, жаждущей приобщиться к православному христианству Византии, и вот же, она вошла в него. Не от её ли корней пробиваются на Руси новые ростки православия?

Горячее волнение в груди юной царевны родило в ней веру в то, что её братья, император Василий и царь Константин, поймут её жертвенный порыв и позволят уйти к россиянам, чтобы сеять там новые зерна своей веры, чтобы узнали все соседние народы, что Русь не держава варваров-скифов, что в её народе есть много родственного византийцам и им в этом мире надо идти одной дорогой бок о бок, с единой верой в Бога Вседержителя.

Уйдя в мир высоких помыслов, Анна не заметила, как Гликерия привела её на главную площадь Константинополя. Гликерия пробудила княжну от грез.

- Ваше высочество, вы спите на ходу, - услышала она голос воспитательницы.

- Прости, Сладкая, я и впрямь забыла, где пребываю. А мы уже возле дворца.

Она подошла к воротам Влахерна, за которыми её ждала другая жизнь, вовсе не похожая на ту, из которой её похитили. Напасти начались, едва Анна переступила порог отчего дома. Спустя какой-то час царевна оказалась в нем в роли затворницы, больше - отвергнутой братьями. Она почувствовала отчуждение сразу, ещё не дойдя до розового особняка, где были её покои. Служители и воины, которых Анна и Гликерия встретили близ дворца, смотрели на царевну, как ей показалось, недоброжелательно, будто она была чужеземкой из враждебной державы. Анна спросила Гликерию:

- Сладкая, ты не замечаешь, как они на нас глядят? Ведь все же знают, кто мы, хотя бы из любопытства спросили, откуда мы явились.

- Не волнуйся, ваша светлость. Просто они забыли про нас.

В розовом особняке Анну ждали новые неприятности. Её покои были заняты, в них жил с семьей кто-то из придворных вельмож.

- Ну вот, нам с тобой и присесть негде, и ночь придется коротать в саду под магнолией.

- И впрямь, ваша светлость, всё это странно. Может быть, вам следует зайти к братьям? Увидеть хотя бы Константина…

- Нет, я отправлюсь к императору. Напомню, что у него есть сестра и её ложе не следовало никому отдавать.

- Не надо волноваться, моя славная. Недоразумение пройдет, как только император увидит свою любимую сестру. Идемте в мои покои, вы любили в них бывать. Если Сфенкел дома, он нам расскажет обо всём, что происходит во Влахерне. Как я соскучилась по нему, - призналась Гликерия. - Он всё в разъездах…

Однако Сфенкела и впрямь не оказалось дома. Он и прежде редко бывал в супружеских покоях. Неопределенность положения начала угнетать царевну, и она проговорила:

- Похоже, мы попали в иной мир. Идем же в покои императора. Там всё станет ясно.

- Идем, славная. Это лучшее, что мы можем сделать.

Анна и Гликерия отправились во дворец. Гвардейцы пропустили их, но в приемном покое царевну встретил незнакомый вельможа. Анна сказала, что ей надо пройти к императору, она его сестра.

Вельможа поклонился и молча ушел. Не появлялся он долго. За это время Анна успела рассмотреть себя в большом венецианском зеркале и не удивилась, что её не узнают. Да, это была она, Анна, но ничего в ней не осталось от прежней девочки-царевны. И одежда её была столь скромной, что даже византийские горожанки не появлялись в такой одежде на улицах. Лишь в осанке Анны, в её облике с гордо поднятой головой оставалось нечто царственное.

Дворецкий Скилиций наконец пришел и сказал с поклоном:

- Божественный занят и не может вас принять, но посоветовал найти брата - царя Константина. Он на конюшне.

Анну охватили негодование и обида, она была готова ринуться в покои императора, но на её пути стоял Скилиций.

- Вы сказали ему, что я его родная сестра? Он же не видел меня много лет.

- Я сказал всё, что вы просили передать, ваше высочество.

На сухощавом лице дворецкого не отражалось никаких чувств. Анна резко отвернулась от него и покинула сиреневый мраморный покой. Негодование и обида нарастали в ней. В таком состоянии она отправилась искать брата Константина. На конюшне его не было. Анна нашла его на плацу, где он с молодыми вельможами и императорскими гвардейцами одолевал искусство фехтования на мечах.

Константин был всего на пять лет старше сестры, рослый, статный. Он обрадовался её появлению, но внешне не проявил своих чувств, был сдержан. Он холодно поцеловал сестру и спросил:

- Зачем ты огорчила нас, Анна? Зачем сбежала из дома и скрылась неизвестно где? Мы столько лет искали тебя!

- Господи помилуй, братец! - воскликнула Анна. - Кто пустил такую дикую ложь, что я сбежала? Нам сказали, что мы задержаны и отправлены в изгнание по воле императора Цимисхия.

- Но спафарий Сфенкел доложил императору, что вы сбежали, скрылись в каком-то глухом монастыре в Малой Азии и следа своего нигде не оставили.

- Какая нелепость! Нас похитили, - твердо повторила Анна, - и только через три года мы узнали, что это сделали монахи-воины тайного ордена «стрельцов», которые служили Варде Фоке. Нас держали на пустынном скалистом острове.

- Да с какой стати Варде Фоке было вас похищать? - Константину не терпелось уйти к фехтовальщикам.

- А вот этого я не знаю, спросите у него сами. Он же у вас в заточении.

- И спросим, как придет время. А пока иди к дворецкому Скилицию, он отведет тебя в покой. Вечером встретимся и поговорим.

Анна сочла себя оскорбленной. Она поняла отчуждение братьев и ушла с плаца с горькой обидой в душе. Она и представить себе не могла, что попадет в такое нелепое положение. Отправив Гликерию к дворецкому Скилицию, она, безразличная ко всему, забрела в сад и там, в глубине его, укрылась на уединенной лужайке, опустилась на заброшенную скамью и впервые в жизни заплакала.

Её встреча со старшим братом Василием произошла лишь через день за полуденной трапезой. За ней пришел сам дворецкий Скилиций и, принеся извинение за холодный прием в день появления в покоях императора, пригласил её к трапезе.

- Я вам сочувствую, царевна Анна. Вас сочли беглянкой, - сказал он по пути к трапезной.

Дворецкий привел Анну на уготованное ей место, то самое, на каком она сидела в прежние годы. На трапезе, кроме Василия, Константина и их супруг, никого не было. Анна поклонилась всем и внимательно посмотрела на Василия. Она не узнала старшего брата. Его лицо стало жестким, взгляд едким и холодным. Анна подумала, что таким его сделали императорская корона и всеобъемлющая власть василевса. Они изменили характер некогда любящего её брата, и теперь так к лицу ему было пугающее прозвище Болгаробойца. И то, что он сказал ей, было с его стороны жестокостью:

- Твое искупление вины за побег из Влахерна в одном: ты сей же час дашь согласие быть супругой принца Оттона.

Анне вновь захотелось плакать. Когда-то она любила Василия. После гибели отца он заменил ей родителя и даже позволял играть бесценными статуэтками. Но слезы у Анны уже иссякли за долгие часы, проведенные в одиночестве на каменной скамье в саду, и в этот миг в её душе выгорели последние остатки тепла к брату. Утром она ещё думала рассказать Василию обо всём, что произошло с ней в том жестоком семьдесят первом году, но теперь это желание погасло. «Зачем я буду исповедоваться перед жестоким сердцем? Пусть живет с тем мнением, какое укоренилось в нем за минувшие годы. По крайней мере мне легче сопротивляться его насилию», - подумала Анна и, высоко вскинув голову, твердо сказала то, что давно выносила в груди:

- Я никогда не буду женой принца Оттона. Так повелевает мне Господь Всевышний, и у меня много способов исполнить его волю.

Василий стиснул зубы. В его глазах сверкнул гнев. Он встал, но сразу не нашелся, что ответить на дерзкий вызов сестры. Сжав кулаки, он некоторое время молчал, потом взял кубок с вином, выпил его одним духом и, погасив гнев, произнес:

- Хорошо. Сейчас не время и не место решать столь важный вопрос. После трапезы ты придешь в тронный зал, и там мы обо всём поговорим. - Он обратился к брату: - Константин, тебе надо быть вместе с нами.

- Я исполню твою волю, брат василевс, - отозвался Константин.

Как позже узнала царевна Анна, послы-сваты германского императора Оттона по воле случая пребывали в Константинополе. Едва узнав о возвращении Анны, они на другой же день обратились к императору Василию с просьбой принять их и уладить дело со сватовством. Только по этой причине первое требование к Анне было изложено в столь жестком виде.

Сразу после трапезы, которая закончилась в полном молчании, император Василий направился в тронный зал Магнавр. Он счел, что под его сводами сумеет убедить сестру дать согласие на брак с принцем Оттоном. Однако волей Божьей коса нашла на камень. Усевшись на высокий трон, Василий велел Анне и Константину сесть в кресла напротив него и, как только они сели, без проволочки заявил довольно громко и строго:

- Ты, царевна Анна, Богом данная мне сестра, должна помнить, что в этом тронном зале никому не дозволено преступать волю Багрянородного. Здесь бессильны родственные чувства, тут властвует закон державы и слово императора. Мы, царствующие братья, призываем тебя вступить в брачный союз с Германской империей во благо империи Византии и требуем твоего согласия в последний раз. Твое неразумное сопротивление заставит нас быть жесткими. Скажи, царь Константин, что её ждет. Константин встал.

- Я диктую закон Магнавра. В случае несогласия ты, царевна Анна, будешь отправлена в монастырь и над тобой свершат постриг. Иного пути тебе не дано.

Прочитав державный приговор, младший брат сел, сложив руки на груди.

Анна не затрепетала от страха. Годы заточения на острове Хиос закалили её характер. Она отважилась мужественно сопротивляться и победить в этом троеборстве.

- Я тоже думаю о благе моей Византии, - встав, сказала она. - Я помню деяния великого императора Константина Багрянородного в укреплении дружбы с Русью. Только в россиянах, но не в германцах я вижу истинных друзей, и ты, мой Багрянородный брат, скоро убедишься в этом. Тебе без помощи россиян грозит погибель. Я говорю божественное слово: пророчествую, - смело заявила Анна.

Это последнее слово прозвучало в устах сестры Василия как знамение. Он с удивлением посмотрел на неё и спросил:

- Кто дал тебе право пророчествовать?!

- Всевышний Господь Бог. Я слышу его глас и заявляю о том без сомнения. Да не устрашишь отныне меня.

В каких-то неведомых глубинах души Василия вспыхнул огонек суеверия. Он взглянул на царя Константина, увидел его смущенное лицо и спросил:

- Ты слышал, брат, о чем вещает твоя сестра? Ты веришь ей?

Константин уже давно смотрел на Анну милосердным взглядом. Его покорило её мужество, её жажда защитить свою свободу и нечто большее. Она готова на самопожертвование во благо Византии. Молодой царь не хуже старшего брата знал, что над их престолом нависла угроза, исходящая от жестоких посягателей на корону империи магистра Варды Склира и патрикия Барды Фоки. И хотя первый из них всё ещё служил императору, а другой был в заточении, они готовились поделить престол Византии. Константин видел спасение не в союзе с умеющей ловчить Германской империей, а с могущественной Русью, и он уверенно ответил:

- Разумный брат мой, василевс, я верю царевне Анне, нашей сестре. Она вещает о предупреждении нам, исходящем от Спасителя.

После этих слов младшего брата император Василий почувствовал, что огонек суеверия в его душе запылал и превратился в пламя. Он понял, что его сестре дана некая сила, отличающая пророков от простых смертных. Он дрогнул, но, всё ещё пытаясь быть твердым, сказал с малой поблажкой:

- Да будет по-вашему: я откажу императору Отгону в его потугах и потерплю до той поры, как сбудется пророчество. Молись, сестра Анна, чтобы гнев мой за безрассудное речение не обрушился на твою голову.

Спустя два дня после этой знаменательной «сечи» в тронном зале Магнавр император поручил искусному дипломату Калокиру уведомить послов императора Оттона о том, что царевна Анна пребывает в немощи и в ближайшем будущем не готова быть супругой принца Оттона.

Прошло не так уж много времени со дня острой стычки Багрянородных у подножия трона, как в Царьграде появились послы из великой Руси. Во Влахерне не спешили их принять. Тому были суровые причины. Так совпало, что в один день с появлением в бухте Золотой Рог русской ладьи в её воды вошла легкая скидия, плавающая во внутренних водах Босфора. На ней прибыл служащий в секрете спафарий Сфенкел. Он вернулся из города Смирны и привез во Влахерн вести, которые могли иметь во дворце непредсказуемые последствия. Спафарий Сфенкел доставлял свои вести только императорам. Они менялись, и за последние двадцать лет император Василий был четвертым за годы службы Сфенкела. Но в судьбе спафария ничто не изменилось. По неведомым никому причинам императоры доверяли ему, хотя все они, как правило, были подозрительны и при вступлении на трон выпроваживали из дворца всех вельмож и служителей предшественника, заводили своих преданных людей. Спафарию Сфенкелу везло: он оставался всё тем же слушателем, или служителем, в секрете, что и при прежних императорах. Держали его василевсы за умение добывать секреты, за преданность трону, но не лицу, за полное самоотречение от личной судьбы. И на этот раз он добыл тайные сведения чуть ли не ценой собственной жизни. Он узнал, что заключенный в крепости на острове Матис патрикий Барда Фока готовит побег и осуществить его Варде Фоке помогут вольные арабы, промышляющие разбоем в Средиземном, Адриатическом и Эгейском морях. Он нанял их за большие деньги. Варда Фока знал себе цену, знал, ради чего идет на риск, и отважился отдать на расправу морским разбойникам пол-легиона воинов, Охраняющих крепость, в которой был заточен.

Покинув скидию, Сфенкел нанял на берегу залива экипаж и велел гнать на дворцовую площадь. Там он рассчитался с возницей и, затерявшись в толпе, поспешил к западным воротам Влахернского дворца. Путь во дворец Сфенкелу всегда был открыт. Он застал императора Василия в своих покоях. Близ них было много вельмож, которые ждали императора в Сиреневом зале. Но Сфенкел не пошел туда, где пребывали вельможи. Войдя в покой Скилиция, он попросил дворецкого провести его к императору тайным ходом.

Император Василий всегда принимал служителя в секрете с душевным беспокойством. Едва дворецкий Скилиций доложил о просьбе Сфенкеля принять его, как Василий ощутил в груди холодок. Он помнил, куда посылал спафария. Значит, там случилось что-то важное. Как было не волноваться, если место пребывания Сфенкела было на острове, где находился в заточении Варда Фока! Император сел в кресло. Вошел Сфенкел.

- Говори, спафарий. Что бы ты ни сказал, я буду милостив к тебе, - произнес император Василий.

Это означало, что он примет любую весть мужественно и не опалит гневом донесшего её. Сфенкел опустился на одно колено.

- Багрянородный вдсилевс, в твоих руках спокойствие империи, если не будешь медлить. Патрикий Варда Фока готовит побег. Среди легионеров, охраняющих остров, есть предатели. Они ходили к арабам нанимать их для нападения на твоих воинов.

- И тебе известен день побега?

- Да, Багрянородный. В ночь на святого Хрисанфа-златоцветного.

- Девятнадцатого марта?

- Так, Божественный.

- Ты промедлил донести весть.

- Я сделал всё, что мог, мой император. Мне пришлось скакать до Никомидии, и я загнал трех коней.

- Говори, что нужно сделать, дабы предотвратить побег?

- Мудрость твоя превосходит мою, Багрянородный, но если ты сегодня же пошлешь легкие дромоны к острову, если отправишь легион конных воинов на побережье Эгейского моря к городу Смирне, Варда Фока не успеет совершить побег.

- Встань, спафарий Сфенкел. Ты верно мне послужил и свободен. Да позови Скилиция.

Откланявшись, спафарий Сфенкел покинул покой Василия. Найдя Скилиция, он сказал ему, что его ждет император, сам в глубокой задумчивости устало побрел в свой опустевший после исчезновения Гликерии покой. Он ещё не знал, что она вернулась.

Той порой во Влахерне всё пришло в движение, и в ночь семь военных судов - дромонов - с воинами на бортах покинули бухту Золотой Рог и ушли к острову Матис. В эти же часы патрикий Калокир отбыл в Никомидию, за Босфор, чтобы, взяв там на постое сотню конных воинов, поспешить в район города Смирны - перекрыть Варде Фоке путь в Малую Азию.

Судьбе было угодно, чтобы хитрый и умеющий предвидеть события Варда Фока на этот раз ошибся и не сбежал из своего заточения на острове Матис. Морские разбойники-арабы обманули его и не пришли к острову ко дню празднования святого Хрисанфа-златоцветного - они его не чтили. Дромоны же императора Василия явились вовремя. Воины усилили гарнизон крепости и теперь способны были отразить нападение морских разбойников.

Днём позже из Смирны с небольшим отрядом воинов на скидии прибыл на остров Матис патрикий Калокир. Он встретился с Вардой Фокой в его каземате и сказал узнику:

- Зачем готовился к побегу? Ты перед императором Василием невиновен, и твоя свобода зависит от смирения, с каким будешь пребывать в заключении. Скоро император проявит милость.

- Хорошо, я поверю твоему слову, честный Калокир, и буду ждать свободы с надеждой на милость Багрянородного. Так и передай василевсу. - Прикинувшись простаком, Варда Фока спросил Калокира: - Но что за искушенный лазутчик прознал о моих замыслах?

- Полно, Варда Фока, пытать меня. Этого я не скажу.


Глава шестнадцатая. ИЩУ ВЕРУ


На Руси приближалась весна. Князь Владимир всё чаще подходил к окну, посматривал на Днепр: не пробудился ли? В прошлые годы в эту пору князь редко бывал в Киеве: ходил в полюдье, собирал дань. Возвращался чаще всего в дни ледохода могучей реки, если шел из степной части Левобережья. Любил он смотреть на дикий разгул природы, да всё гадал, какие силы поднимают на реках лед, откуда они, коль там, под Смоленском, где истоки Днепра, ещё лежат снега, реки крепко скованы льдом. Но эту загадку князь так и не отгадал. Каждый раз отвлекало само зрелище ледохода, половодья. Льды то шли вольно, то сбивались в торосы, дыбились, грохотали, прорывались и уносились к порогам, чтобы там снова учинить битву меж собой. В это время воды в Днепре поднимались всё выше, разливались всё шире, и заречье перед Киевом превращалось в безбрежное море.

Лишь только Днепр очищался от льдов и река начинала входить в свои берега, наступали горячие торговые дни. В зимнюю пору, пока князь собирал дань с древлян, кривичей, вятичей да мери или черемисов, мужики этих племен всю зиму охотились за пушным зверем. Другие же - работные люди - рубили деревья, делали из них лодки-долбленки и, как только сходила полая вода на Днепре, гнали их сотнями в Киев, вытаскивали на берег с товарами, и начинались торги.

Лодки-однодеревки раскупались тотчас, да раньше иных успевали откупить их бояре, воеводы и другие именитые мужи, потому как они были не только вельможами, но и торговыми людьми. Да кто же дорогу такому купцу не уступит, кому, как не им, ухватить в первую очередь ходовой товар? А кто из незнатных купцов посмеет перейти им дорогу, так того и мечом можно припугнуть: знай своё место.

Князь Владимир тоже запасался лодками, потому как каждый год, отправляя десятки своих суденышек с товарами на продажу в Корсунь, а то и в Царьград, нес немалые потери, а те лодки, что оставались, продавал вместе с товаром. Долбленки русичей были в большой цене у всех южных народов, особенно у греков.

Нынешнюю зиму князь Владимир провел в Киеве. Пока излечился от недуга и окреп, весна подоспела. Теперь он с нетерпением ждал, когда промчат по полой воде последние льдины. А как пролетели они, успокоились днепровские воды да появились на берегу первые торговые люди у Боричева взвоза, так князь Владимир и поспешил на торжище. Но на сей раз он ничего себе из товаров не присматривал, не приценялся, а искал людей, которые побывали в разных иноземных державах, прежде всего в западных. Он принял в расчет всё, что долгие дни говорил ему отец Григорий о христианской вере, но хотел знать, каким богам поклоняются соседние державы, только ли тем, которым молятся на Руси.

Князь шел к реке не один. Рядом были отроки малые - сыновья от Рогнеды - Ярослав и Мстислав. Следом тяжело ступал верный Добрыня, за ним - воспитатели-дядьки княжичей Радим и Триглав. Да князю спутники не помеха. Он уже пришел на торг, но товаром не любовался, а рассматривал купцов. Пока не видел среди них бывалых, у которых особая стать, ежели они были частыми гостями в иноземных странах. Видел он больше русских торговых людей из северных областей - земель своей державы. Вон прибыл караван из Смоленска, ещё припоздавшие новгородцы появились, затем полочане, там купцы - гости бывалые. Побеседовал с ними князь, но время потратил напрасно: никто из них не имел интереса к иноземной вере. Владимир досадовал. Лишь в последнем караване новгородцев он встретил паломника, вернувшегося из Чехии. Крепкий, сухощавый, С яркими голубыми глазами и льняными волосами, ниспадавшими на плечи, он был похож на воина, но не на священнослужителя. Родом он был из Белой Ладоги и теперь шел в Царьград.

- Ты странник? - спросил Владимир.

- Паломник я, Мелентием зовут, - ответил ладожанин.

- В палаты тебя зову, слушать хочу. Идем же, - позвал князь.

Паломник Мелентий был сведущ во многих делах верующей Европы и первой же вестью озадачил Владимира.

- Было бы тебе ведомо, великий князь, - начал рассказывать Мелентий, - ноне пришло время перемен. Идолы всюду предаются забвению. Государи европейские ищут новую веру. Довелось мне видеть, как святой Мефодий привел к христианской вере короля Чехии Боржива да принародно крестил его в купели.

- А что же иные государи?

- Много смуты в их движении. Идут по ухабам те, кто ищет любых сердцу и душе богов. Искатели новой веры потрясли папский престол в Риме. Что там они явят на свет, одному Всевышнему Господу ведомо. Знаю одно: папский престол ноне игрушка в руках верующих католиков и православных христиан. Даже германский король Оттон не может с ними сладить. Всё близко к религиозной брани.

- Сам ты давно пришел к христианам? - спросил князь Мелентия.

- С появлением на свет Божий. Матушка и батюшка, дети Христовы, на девятый день меня в купели окрестили. Дед мой принял христианство вместе с твоей бабкой Ольгой. Воином у неё был. Царство ему небесное.

- Вон как! Удивил ты меня, Мелентий. Скажи тогда: что несет твоя вера, чем держит тебя?

- Сие не объять, что несет вера. Да благочестие, любовь и милосердие допрежь всего в бренной жизни и праздник души торжествующей, вечное блаженство тем, кого Господь возносит в небесные кущи.

Владимир не спускал глаз с лица паломника. Прежде он никогда не замечал такой детской чистоты в лицах пожилых людей. Владимиру показалось, что он видит душу Мелентия, похожую на белого голубя. Князь попросил паломника:

- Останься у меня, странник, погости.

- И рад бы, но дед приходил ко мне, звал к могиле в греческую землю. Как не исполнить?..

Владимир лишь покачал головой, вспомнил, как звала его бабушка Ольга, и не принудил Мелентия изменить решение. Прощаясь с паломником, он хотел наградить его мехами и серебром, но Мелентий попросил только хлеба и вина.

Оставшись один, Владимир почувствовал смятение. Вервие язычества было ещё очень крепким. За спиной князя стояла дружина идолян, бояре, воеводы - узы не порвешь, - и всё это заставляло его держаться канонов язычества.

Чтобы очиститься от смятения, внесенного в душу Мелентием, князь ушел на Священный холм в пантеон богов и там в общении с хранителями огня, языческими жрецами, попытался укрепить свой дух, найти твердь в вере отцов.

Владимира встретил старейшина Драгомил. Он был близок к князю Святославу, помнил князя Игоря, начинал при нем службу на Священном холме. Драгомил был неприветлив и насторожен: не мог он простить князю, что тот приласкал недруга-священника Григория, держал при себе долгие дни, слушал, как Григорий отрицал его, Драгомила, служителя веры отцов, и поощрял противные Перуну речи. Будучи человеком храбрым и стойким, Драгомил упрекнул князя и даже сделал попытку устрашить его:

- Какие силы толкают тебя, великий князь, на отступничество от веры предков, от веры твоего отца Святослава, знаменитого твердостью духа и победами над христианами - нашими врагами? Его не пошатнул даже материнский грех, а ты сник от малого недуга.

Князь, однако, не дал Драгомилу воли, остановил его:

- Зачем казнишь, не зная моих страданий? Ты сам пошатнул мою веру немощью духа. Почему не оградил своего князя от колдовских сил? Ты упрекаешь меня, не ведая, с чем я пришел в пантеон богов. Да, я пал духом, страдая телом, но вот стою пред тобой, жду твоего сильного слова, дабы изойти покаянием за слабость.

Драгомил не ощутил в груди жалости к человеку, который был в смятении. Перун лишил жреца прозорливости и мудрости, и он не мог сказать ничего другого, как только ещё больнее ударить страдальца по самолюбию. Слова Драгомила падали на голову ищущего покоя Владимира, как камни:

- Но ты приходил на капище богов с мечом, ты изгонял наших духов, кои пришли за жертвами. И гридни твои гонялись за священными тварями с мечами и батогами. Зачем сие кощунство?

Князь вздрогнул. Он пытался вспомнить, о каких духах повёл речь Драгомил. Память озарило: здесь год назад он гонял псов, кошек и крыс. Пот пробил князя. Хотелось чем-то обо что-то ударить, но Владимир сдержался, бросил недобрый взгляд на Драгомила, повернулся и молча покинул капище богов, придя в ещё большее смятение духа. В груди разливалась полынная горечь.

А на другой день Владимир услышал, что у православных христиан наступает большой праздник, называемый Пасхой, во время которого они воздают хвалу воскресшему Сыну Божьему Иисусу Христу. Князь отважился тайно побывать на богослужении во время ночной службы верующих. Он переоделся в платье торгового горожанина, поверх надел черный дорожный плащ с капюшоном и вечерней порой покинул палаты, отправившись в церковь Святого Ильи на всенощную.

В пути Владимир казнил себя за то, что совсем мало знал о христианах, которые жили в Киеве со времен деда Игоря и бабушки Ольги. Сколько их в городе, какой у них быт, нравы - всё это было для князя за семью замками. И выходило, что его подданные живут без присмотра за ними. Они же русичи, и он должен ведать о них всё: чем дышат, как поклоняются своему Богу, усердны ли в жертвоприношении и каково оно.

В думах о россиянах князь пришел к церкви и увидел близ храма толпу горожан, держащих в руках свечи. Он увидел хлебы, которые, как потом узнал, назывались куличами, увидел красивые яйца, творожную пасху и решил, что всё это и есть приношение Богу, но никак не жертвы, без какого-либо подобия жертв идолян.

Склонив голову, князь подошел к церкви. Она была не очень большая и деревянная. Её венчали шатры, показавшиеся князю нелепыми. Над ними возносились плахи, срубленные крестом. Над распахнутыми дверями в храм висела доска, освещённая лампадой. На доске была изображена женщина с младенцем, стоявшим у неё на коленях. Кто эта печальная женщина, Владимир не знал, но она была похожа на его бабушку, княгиню Ольгу.

На паперти храма тоже было полно горожан, потому как всем не удалось войти внутрь. Пробравшись к вратам, князь услышал голос старца Григория, и у него появилось желание увидеть священника во время богослужения. Он стал пробираться в храм. Ему удалось войти, и задержали его лишь на миг: кто-то снял с его головы шапку и сунул ему в руки. Князь не сердился, он уже внимал тому, что говорил нараспев Григорий.

- Слово моё о больших и малых - начальных добродетелях, - услышалВладимир. - Первая добродетель - вера, ибо верой горы переставляются. Всякий во всех своих делах верой к Господу Богу Иисусу Христу утверждается. Другая добродетель - неизмеримая любовь к Богу и людям, любовь для того, чтобы положить душу и жизнь за друга своего, и чего не хочешь себе, того другому не твори.

Владимир слушал и смотрел вокруг. Он видел лица своих подданных, умиленные и отрешенные от всего земного. Он различал шепот сотен уст, повторяющих слова проповеди. Он вдыхал аромат благовоний и чувствовал, что в груди у него происходит движение. А Григорий продолжал нести слово Божие:

- Угодно было Христу, Богу нашему, чтобы написаны были книги, чтобы по ним человек рассуждал и поучался страху Божию - началу духовной премудрости. Страх Божий рождает веру, вера - надежду, надежда - любовь к Богу и к людям, любовь рождает терпение…

Владимиру показалось, что Григорий только для него возносит эти слова.

- Терпение порождает послушание и упование - пост, пост - чистоту и безмолвие. Безмолвие же великая сила. Оно рождает воздержание, молитву, слезы, бдение, бодрость и трезвомыслие… Оно отсекает всякое злодеяние. - Григорий прошелся по амвону и продолжал: - Познавший добродетели избавится от гордости и тщеславия, от плотских страстей и сладострастия. Да пребудут в любви. Пребывающий в любви в Боге пребывает. Где любовь, там и Бог. Аминь! - провозгласил Григорий и сошел с амвона, осеняя прихожан крестом. Не миновал он и князя Владимира, но не дал понять, что узнал его.

На клиросе началось пение псалмов. Чистые, неведомые ранее князю голоса наполнили храм неземными звуками. Князь никогда не слышал подобного пения. Он умилился, на глаза навернулись слезы. Князь простоял в церкви всю всенощную и почувствовал, как в нем просыпаются незнакомые ему прежде душевные силы. В нем пробудилось сердечное смиренномудрие, которое спасает человека от греховного падения, поднимает его из самой глубокой бездны. Он ощутил потребность молитвы, хотя и не знал, что такое молитва. В этот миг сотворилось малое чудо: священник Григорий уловил движение в груди Владимира и открыл ему суть молитвы, возносимой к Богу.

- Молитва Иисусова - общее дело у человека с ангелами, - сказал Григорий. - Молитвой люди скоро приближаются к ангельскому житию. Молитва - начало всякому доброму делу, она отгоняет от человека тьму страстей. Носи молитву, как крест, - обращался священник к князю, - и будет душа твоя прежде смерти равноапостольной. - Святой старец увидел с амвона храма будущее Владимира. - Молитва есть божественное веселие. Это драгоценный меч, нет другого орудия, которое бы более посекло бесов…

Не помня как, но князь Владимир подошел к самому амвону и мог достать священника Григория рукой. А священник, радуясь тому, что князь пришел в его храм, возносил слова о молитве с такой силой убеждения, что они, словно живые существа, проникали в душу Владимира и приносили ему невыразимую сладость. Он забыл о земной жизни и всё содеянное им в прошлом счел за сор и пепел.

Но тут нахлынуло другое. Князю Владимиру стало страшно от своего смирения: как жить дальше, как искупить грехи, очистить душу? Всё ещё уповая на Перуна, Владимир попытался получить у него ответы и принялся шептать его имя. Но в христианском храме идолищу не дано говорить. Божественное пение стояло преградой на пути языческих символов. Да и что мог посоветовать бездушный Перун, в лучшем случае повелит взять в руки меч и поднять его на иноверцев. Однако душа Владимира, согретая боготворческим теплом Григория, взбунтовалась бы против Перунова совета.

Священник же, не притесняя князя своим словом, лишь посоветовал ему помнить о силе рассуждения.

- Не живи безрассудно, - говорил Григорий с амвона, - ибо безрассуждение приводит ко злу. Лучше быть согрешающим и кающимся, нежели исправляющимся и возносящимся. Господь Бог да вразумит тебя, - обращался Григорий к Владимиру, - и утвердит исполнить его волю, священные заповеди и добродетели.

Григорий снова осенил Владимира крестом и окурил ладаном, после чего ушел в алтарь через открывшиеся перед ним царские врата.

Князь понял, что ему пора уходить, и стал выбираться из плотного окружения верующих, которые узнали его. В храме возник говор, и даже ропот: христиане заметили вторжение в свой храм языческого нехристя. Но вскоре ропот утих, потому как многие рассудительные прихожане увидели, что князь пришел к ним не со злым умыслом, но в поисках себя и Бога. Когда Владимир вышел из храма на паперть, за его спиной послышались возгласы, сперва робкие, потом уверенные, громкие:

- Слава нашему князю! Слава!

- Да хранит его Господь Бог!

Однако похвала ударила князя больнее, чем бранное слово и ропот. Он поймал себя на мысли о том, что христиане прославляли его за отступничество от своих богов, от язычества. Владимир вошел во гнев. «Ан не бывать сему! - воскликнул он в душе. - Ноне же принесу в пантеон щедрые дары и жертвы». Но какая-то властная сила заставила князя обернуться, и он увидел счастливые лица своих подданных и услышал крики киевлянок: «Князь, солнышко, спасибо, что навестил нас! Да вознесем хвалу за твое здравие!» Все они земно кланялись.

Гнев как возник в князе, так и погас, грудь его омыло теплом, на глаза набежала слеза. И сам князь, чего никогда с ним не бывало, в пояс поклонился горожанкам. Он возвращался в свои палаты умиротворенный, полный жажды творить добро. Уже наступило раннее утро, и князь радовался пробуждающейся жизни.

Посещение князем Владимиром христианской церкви вскоре стало ведомо всем горожанам, как детям Иисуса Христа, так и детям воинственного Перуна. Жрецы в языческом пантеоне на Священном холме пришли в ярость. Драгомил был особенно неистов. Он в тот же день послал гонцов в пять земель, чтобы там вынесли осуждение великому князю за попрание языческих канонов. Оттуда вскоре явились в Киев языческие старейшины. Прислали своих судей Новгород, Белгород, Смоленск, Любеч, Чернигов. Как раз накануне совета жрецов в Киеве скончался именитый боярин Ик-мор, соратник отца Владимира, Святослава.

Жрецы решили устроить пышное сожжение покойного боярина и вместе с ним его жены, цветущей по молодости лет Прекрасы. Драгомил велел воеводе Добрыне передать князю Владимиру, что его ждут в назначенный час на обряд сожжения боярина и боярыни. Выслушав Добрыню, князь сурово сказал:

- Сему не бывать: Прекрасе жить и растить детей и внуков.

- Великий князь-батюшка, сын великого князя Святослава-язычника, - начал небывало торжественно Добрыня, - старший жрец Богомил новгородский грозится наслать на тебя злых духов и гнев Перуна, ежели не придешь на обряд. И Прекрасу жрецы не упустят, соблюдут свой канон.

Владимир не хотел идти на разрыв со жрецами: ведь они служили не только Перуну, но и ему, великому князю. И всё-таки он настаивал на своём: принести в жертву Перуну коня боярина Икмора, петухов и кур сколько вздумается. Князь повелел Добрыне:

- А Прекрасу защити. Поставь к дому Икмора сотню гридней, дабы не покусились рьяные жрецы на жизнь молодой боярыни, матери троих детей. Помни: с тебя спрошу, коль упадет волос с головы Прекрасы!

Добрыня больше ни в чем не перечил князю Владимиру. Он послал к дому боярина Икмора отряд гридней во главе со Стасом и строго внушил ему: дескать, живота не пощади, ежели кто пожелает достать кого-либо со двора Икмора.

Земля издревле слухами полнилась. О том, что великий князь Руси Владимир потерял веру в своих богов Перуна, Белеса и Хорса, вскоре стало известно во многих иноземных державах. Забыв о распрях, императоры, короли и каганы отправили своих послов в Киев - завоевывать сердце и душу русского князя. В год 986-й от Рождества Христова в Киев пришли первые послы - камские болгары, люди магометанской веры.

Князь Владимир скоро узнал от своего верного пролазы Стаса Косаря, что к нему идут загадочные магометане, несут тайные слова. Послы явились в жаркий полдень, усталые и запыленные, потому как спешили.

Это были пожилые служители пророка Мухаммеда. Держались они достойно, и старший из них говорил по-русски. Владимир велел отвести их на отдых, истопить для них баню и предложил им помыться, если пожелают. Послы отказались мыться. Встреча с ними состоялась на другой день в гриднице. Князь созвал городских старцев, бояр, воевод, торговых гостей, многих других киевлян, но обошел вниманием Драгомила и Григория: ведь речь шла о новой вере, против которой заведомо будут против и язычники, и христиане. Когда гридница заполнилась, князь спросил послов:

- С чем пришли, мужи чужеземные? Выступил тот, что знал русскую речь и был среди послов старшим. Сначала он вознес руки к небу, омыл ими лицо и поклонился.

- Ты, князь, мудр и велик. Под небом Аллаха нет подобных тебе мужей. И в нашей земле тебя помнят и славят за великодушие. Помнят и другие народы, которые познали силу твоего меча. Но ты прославишься во всем подлунном мире, когда узнаешь веру Мухаммедову и примешь законы Аллаха. Вера наша магометанская утверждена счастливым оружием аравитян, по воле Единого Бога, и в благочестии не знает равных.

Посол начал описывать магометанский рай и цветущих гурий, которые будут женами там, в загробной жизни.

- А чему учит ваша вера, ваш бог? - спросил князь.

- Наш бог учит справедливости. Она - сестра благочестия. Аллах обещает своё милосердие и славную награду тем, кто соединяет с верой заслуги добрых дел.

- Есть ли у вас писание?

- Оно в книге книг Коране. Аллах говорит: «Сыны мои, страшитесь лишь меня. И верьте в то, что я послал сейчас, чтоб истинность того писания, что с вами, утвердить. Не будьте первыми, отвергшими его. И за ничтожнейшую плату знамениями моими не торгуйте и лишь передо мной испытывайте страх…»

- Сие хорошо, - согласился князь. - А далее?

- Аллах справедлив сам. Он отнимает благословение своё от лихоимства и изливает его на милостыню. Он учит ненавидеть неверных и нечестивых.

- Всё-таки учит ненавидеть. Что же он сам их не наказывает?

- Аллах не оставляет зло безнаказанным, и мы, его слуги, караем неверных и нечестивых.

- Это мы неверные и нечестивые? - спросил князь.

Склонив голову, посол промолчал.

- Какие ещё у вас есть законы? - испытывал послов Владимир, но в его вопросах уже сквозило равнодушие. Видно, не согревала магометанская вера душу человека, прикоснувшегося к христианской вере, и он -задал послам вопрос, заведомо зная, что они замнут его: - А что значит обрезание по вашей вере?

Киевляне уразумели, что ищет князь, затаились, ждали развязки. Посол поелозил на скамье, но ответил с достоинством:

- Аллах учит нас блюсти чистоту деторождения и велит совершать обрезание на членах новорожденных. - И с прежним достоинством посол сказал то, что, по его мнению, могло озадачить россиян, ибо уяснил тщетность появления на Руси своей миссии: - Ещё великий учитель запрещает нам есть мясо нечестивых животных, которых у вас называют свиньями, и пить хмельное зелье, каким неверные отравляют души.

- Ты о вине говоришь, отец? - спросил князь, словно не понимая, о чем идет речь.

- Вино есть зло - так учит Аллах, - ответил посол, но подсластил ответ: - Однако мне ведомо, что вы, русы, любострастны. Что ж, вам будет дано право творить сие вольно с жёнами тако же вольными. К тому же каждому из вас Аллах в том мире даст по семьдесят красивых жен. Ещё говорит пророк Мухаммед: «Тот, кто был богат на этом свете, будет богат и на том».

Князь Владимир, слушая посла, посматривал на сидевших в зале киевлян и понял, что магометанская вера не пробудила в них интереса. Да и плевались многие, когда услышали противное самому духу русичей. «Как это не есть свининки-свежатинки, которую семеюшка выкормила?» - возмущались одни. «Эко, удумали обрезание на членах творить. Чай, они не безмерны», - негодовали другие. «Да как же без хмельного жить на свете? Оно в радость, но не во зло», - утверждали третьи. Князь Владимир уловил душевное движение россиян, сказал послам коротко, да так, что и до сей поры народы помнят:

- Не по душе русичам ваша вера. Руси есть веселие вино пить, не можем без того быть.

Отшутился Владимир от советов послов, но заметил, что бояре и городские старцы покосились на него за то, что выдал послам легкие слова.

- Ты, князь-батюшка, забыл, что вино не токмо для веселия души, но и целитель хворей, - заметил Добрыня, выражая мнение горожан.

- И многоженство не осудил, - бросил упрек боярин Косарь-старший.

- И грешишь этим сам! - ткнул пальцем в князя городской старец Истома.

Князь Владимир метнул в Истому гневный взгляд: как посмел упрекать в такой час! А старец смотрел на добрыми глазами и улыбался, будто журил шаловливого внука. И князь возвестил:

- Осуждаю отныне и вовеки!

Он внимательно осмотрел всех, кто сидел в гриднице, хотел узреть среди старцев Григория, но его не было. Князь пожалел. Нет, не нужна ни ему, ни его народу вера, далекая от обычаев россиян, и Владимир сказал камским послам:

- Идите домой, старцы. Мы не пойдем вашей дорогой. - Повелел Добрыне: - Одари их паволоками царьградскими, в путь снаряди.

Проводили россияне магометан до городских ворот, сами же ушли молиться идолам, чтобы отвести напасти чужой веры.

Пользуясь тем, что Русь пребывала в мирном времени, в её пределы приезжали послы не только с тем, чтобы навязать свою веру. Они добивались дружбы с Владимиром, предлагали породниться королевскими или княжескими дворами. Послы из Швеции привезли погостить в Киев сына Оловы и Владимира - Вышеслава. Отец встретил его с радостью да и пригрел, не отпустил больше в холодную страну. Послы посоветовали Владимиру просить для Вышеслава руки дочери шведского короля, королевны Аквинды. Владимир дал слово посвататься лишь тогда, когда Вышеслав подрастет.

В эти же дни явились послы из Польского государства. Им было поручено засватать дочь Владимира и Рогнеды, княжну Марию. Великий князь счел, что это замужество будет выгодно как для Руси, так и для Польши, и дал согласие.

Появление иноземных сватов в Киеве задело и самого князя Владимира. Однажды он подумал, что пора вновь поискать царевну императорского рода в Византии. Теперь он с нетерпением ждал возвращения послов из Византии.

Ближе к осени того же года прибыли в Киев послы от папы римского, но не свататься. Такого почетного и знатного посольства Русь не знала. Его главой был епископ Кремонский Лютпранд. Но встреча Владимира и Лютпранда была холодной. Князю не понравился спесивый римлянин, и официальный прием папского посла прошел довольно сдержанно, если не сказать более: князь был недоволен. Владимир не пригласил на прием никого из русской знати и даже близких к княжескому двору бояр и воевод. Но в последний час перед встречей его что-то побудило позвать во дворец священника Григория. Знал Владимир, что Лютпранд и Григорий исповедуют одного Бога, но не ведал, чем отличаются их веры.

Григорий не отказался быть на приеме посла римской церкви, да Владимир был удивлен, с каким высокомерием смотрел на русского священника служитель католической веры. Епископ Лютпранд даже не счел нужным познакомиться с ним. Князь, однако, представил Григория. Владимиру показалось странным поведение Лютпранда, и в нем проснулось любопытство. Но князь сдержал свой порыв. Вскоре всё и прояснилось. Лютпранд не захотел беседовать при Григории, сказал лишь о главном, с чем приехал:

- Наместник Бога Творца на земле, папа римский снизошел милостью к вам, россы, и зовет вас в лоно католической церкви. Но беседа наша будет долгой, и мне хотелось бы прежде отдохнуть.

- Выслушать тебя готов, епископ Лютпранд, но, коль ты устал, отдохни на моём подворье день-другой.

- Добавлю одно: мы привезли тебе, великий князь, благословение папы римского, кое поручено мне передать немедленно по прибытии в Киев.

Князь Владимир слегка поклонился и сдержанно ответил, дав при этом понять, что их беседа может не состояться, потому как он не находит в том нужды.

- За благословение благодарю, коль оно от чистого сердца. Но отцы наши не приняли веры от папы римского, посему и мы воздержимся выражать своё отношение к проявлениям интереса вашей церкви. Мы ответим папе римскому, когда наши послы побывают в Риме.

Лютпранд склонил голову и на слова Владимира не ответил. Он понял, что чем-то не угодил великому князю. После минутного молчания Лютпранд поклонился Владимиру и попросил:

- Позволь, великий князь, уединиться в пристанище, кое отведешь.

Как только Лютпранд покинул тронный покой, где Владимир принимал посла, князь спросил священника Григория:

- Святой отец, мне показалось, что посол знает тебя. Так ли?

- Истинно так, сын мой. Мы встречались с ним в Царьграде шестнадцать лет назад. Тогда я служил в храме близ Святой Софии. Там же у собора поселился вскоре Лютпранд со свитой. А привело его в Византию повеление германского императора Оттона Первого. Он прибыл просить руки малолетней дочери царя Романа Багрянородного царевны Анны. Ей тогда было четыре годика, а может, пять.

- За кого же сватал её император Оттон?

- За сына, нонешнего императора Оттона Второго. В ту пору он тоже отроком был.

- И что же Роман?

- Василеве Роман Багрянородный был в то время уже убит, и правил Византией император Никифор Фока через злодеяние.

- И он отдал Анну?

- Ан нет. Никифор Фока собрал свой двор, патриарха и митрополитов. Я при митрополите Михаиле услужителем стоял и пришел с ним в императорский дворец. А когда все званые собрались, Никифор, пребывая во гневе, сказал, что он строго соблюдает закон императорского двора, который запрещает родниться с иноверцами, с хитрыми и бесчестными королевскими семьями северо-западных держав. Он кричал: «Неслыханное дело, чтобы Багрянородная дочь была выдана за человека чуждой нам веры! - и велел выпроводить Лютпранда из пределов империи: - Доставьте его за горы Балканские!» В тот час Всевышний послал мне прозрение, я увидел судьбу царевны Анны и, пребывая в возвышенном чувстве, воскликнул: «Творец милосердный, спасибо, что сподобил василевса отказать!» Мои слова были услышаны Лютпрандом, он ожег меня ужасным взглядом, но тут его окружили императорские гвардейцы и увели из дворца. Вот корни немилости Лютпранда ко мне.

- Но что говорило твое озарение? - спросил Владимир.

Григорий поднял на князя чистые глаза и тихо, но твердо ответил:

- Я дал Всевышнему обет молчания. Не вынуждай, сын мой, нарушить его. Всему свой час.

- А что, пригожа та императорская дочь?

- Не ведаю, великий князь, не довелось узреть. Да краше твоей бабушки Ольги я не видел женщин, - произнес Григорий.

Он откланялся и ушел, не испросив на то позволения князя.

Короткая встреча с послом папы римского и прежние долгие беседы с Григорием вновь озадачили князя Владимира. Его всё больше занимала православная христианская вера. Но князь Владимир шел к ней не наскоком, а медленно, пытался рассмотреть её с разных сторон, сравнить с другими верами, с той же католической, которая, как узнал князь, была тоже христианской. Он всё-таки ещё раз встретился с епископом Лютпрандом и, ничего ему не обещая, послушал его пространные речи о католической церкви. Когда Лютпранд покидал Русь, Владимир снарядил своё посольство и отправил его вместе с епископом. Послу боярину Ивару, у которого и отец был послом, князь строго наказал:

- Там с великим рвением всё осмотрите: как храмы построены, чем украшены, да как служба поставлена, исправно ли исполняется. До главы их церкви дойдите, с ним о вере беседу имейте и тайное течение их веры выведайте. Почему папа римский с патриархом царьградским в раздоре - тоже узнайте. На дары не скупитесь, какие от меня повезете. С Лютпрандом в пути ладьте.

Чтобы Лютпранд был добрее к русским послам, Владимир наделил его дорогими мехами, воском и медом, рыбьим зубом из северных морей.

Путь в Рим неближний, через многие реки и горы, через земли многих держав, но российские послы одолели его и пришли в священный Рим. Там они, как было приказано князем, всё изведали, всё высмотрели. И папу римского видели, наставления от него получили. Он велел русским послам не медля отправляться в обратный путь и добиться принятия Владимиром католической веры. Так и произнёс: «Я вам повелеваю, да будет ваше усердие возвеличено моим именем!»

Возвратясь в отечество, боярин Ивар поспешил в княжеский дворец и рассказал великому князю всё, что видел в Риме, что узнал и услышал, склоняя Владимира в пользу папы римского. Однако князь в ответ лишь вымолвил:

- Ты, Ивар-посол, ноне вечером всё киянам расскажешь. Да не покриви душой, всё без утайки и прикрас открой, потому как вижу, папский дух в тебя крепко вошёл.

Послушать Ивара пришли многие вельможи и простые горожане. Гридница гудела от голосов. Рассуждали просто: «Нам до папы римского далеко на поклоны ходить». Посла слушали плохо, шутили, когда он рассказывал о строгостях веры. А когда узнали, что их священники живут в безбрачии, то и вовсе зашумели. Воевода Посвист так и изрек:

- Эко умыслили - лишать человека род-племя людское продолжать. Хотя он и поп, но негоже мужику без семеюшки быть. К чему нам такая вера!

Князь Владимир понял, что его народу чужда католическая вера.

- Что же вы мне присоветуете, мужи градские, князья и воеводы? - спросил князь Владимир.

- Мы ещё не знаем, как у греков вера поставлена, - снова высказался воевода Посвист.

- Как это не знаем? - возразил воевода Малк. - Князь-батюшка, поди, не раз хаживал в церковь Святого Ильи, и тебе путь не заказан.

- Мало ты знаешь, боярин. Священник Григорий всё на свой лад там поставил, - стоял на своём Посвист, возвышаясь над прочими на две головы.

- Ан не скажи, - возразил боярин Косарь-старший. - У отца Григория каноны в греческом законе.

- Хватит! - остановил спорщиков Владимир. - Теперь слушайте: коль есть у многих интерес к греческой церкви, отправим туда послов. Вот ты, Посвист, и ты, Малк, и ты, Косарь-старший, в Царьград пойдете, над вами же Ивар-посол встанет. Да не мешкая собирайтесь в путь и помните, что киянами велено вам найти добрую и милосердную веру. Может, она и есть греческая.

Дальнее странствие для россиян дело привычное. На сей раз уходили по Днепру на ладьях, и, хотя печенеги в том году вели себя мирно, провожали послов многие воины - и конные, и на стругах[100]. Уже на берегу реки князь Владимир напутствовал:

- Вы там, послы великой Руси, держитесь достойно. И не спешите, как в Риме, зорче смотрите, острее слушайте. Нам вера не на один день нужна - на века. В обиду себя не давайте, но законы греческие соблюдайте.

Неспроста наставлял послов великий князь: умел он из малых фактов, из мелких слухов составить себе картину жизни иного государства, как бы далеко оно ни находилось. Да Византию никто из россиян не считал дальней страной. А в ней в том 987 году было неспокойно. Византию охватила великая смута, и император Василий Второй и его царствующий брат Константин возблагодарили Творца Всевышнего за то, что он послал им мужей столь могущественного соседа, какой была Русь.

Ещё не ведая, зачем они прибыли в его державу, император Василий встретил послов с большой свитой и радушно. При нем были царь Константин, патрикий Калокир, патриарх Николай Хрисовергий, царевна Анна. Она ликовала в душе: сбывалось её пророчество. Послов разместили во Влахерне, в достойных покоях, велели поить-кормить по-царски. А когда узнали их интерес, то приставили к ним ученых мужей-богословов и священников во главе с митрополитом Михаилом и велели показывать послам все храмы в вечном городе, всё, что им важно было увидеть.

На сей раз послы оказались дотошными, особенно вездесущий воевода Посвист. Скорый на ногу, он увлекал сотоварищей в самые удаленные уголки Царьграда, дабы узреть не пышные храмы и соборы, стоявшие близ императорского дворца, а те церкви, где шла служба для простых христиан. И дивились русские послы тому, что всюду видели богато убранные храмы, что служба в них велась достойно и душевно. Но больше других удивлялся боярин Ивар. Он замечал убожество многих католических храмов Германской империи, немало насмотрелся на них, пока шел к Риму, и теперь осуждал себя за поспешность, когда советовал Владимиру принять католическую веру. К тому же Ивар видел, что суть не столько в различии убранства, сколько в нравах самих вер. Католическая церковь показалась ему суровой, стремящейся угнетать дух человека, но не возносить его, как понимал боярин Ивар.

Настал день, когда митрополит Михаил повел послов на богослужение в главный собор Царьграда - Святую Софию. В этот день в нем совершалась Божественная литургия в честь святого Иоанна Златоуста. Послы осматривали храм как завороженные, потерявшие дар речи. Иконы, скульптуры, свечи в золотых шандалах, сверкающий золотом огромный иконостас, росписи в куполах - всё удивляло, всё приводило россиян в детский восторг, вносило в души священный трепет.

Началось богослужение, священники по строгому чину приступили к Божественной литургии, и послы словно пробудились от одного волшебного сна, чтобы окунуться в другой, ещё более радужный и волшебный. Торжественность обряда, его непредсказуемое течение, пение священных канонов наполнили послов жаждой пребывать в этом волшебном сне вечно. Ничто в храме не угнетало их, будто в родимом доме.

Ивар и его сотоварищи провели в соборе Святой Софии полный день. Когда литургия завершилась, они расспросили ученых мужей, которые не покидали их, что знаменуют собой большой и малый выходы в алтарь, для чего диаконы выходят из алтаря «со свещами и рапидами», а священники и епископы, да и сам патриарх - с божественными святыми тайнами. Послам важно было знать, почему прихожане, падая ниц, взывают: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» И хотя послам-язычникам всё было внове в христианских обрядах, они принимали церковное богослужение с детской прямотой и искренностью. Было ясно, что Милосердный Бог, открывший им врата храма, отверз им очи, чтобы они вольно созерцали чудо, какое творит с человеком Христова вера, чтобы познали истинную силу предания, живущего в древнем греческом народе.

Испытав неведомое ранее наслаждение от соприкосновения с Божественной литургией, послы взяли за руки своих вожатых, и боярин Ивар сказал:

- Было здесь всё величественно и превосходит естество человеческое, да вот сомнение осталось: какие силы подняли отроков и дев в воздушных одеждах под купол собора?

- Свят, свят, свят! - воскликнул митрополит Михаил. - Не ведая всех таинств православного христианства, вам не дано знать, что сами ангелы нисходят с неба и вместе с нашими священниками творят Божественную службу.

Боярин Ивар ответил митрополиту и богословам:

- Если ваши слова искренни, других свидетельств не надо, ибо мы всё видели своими глазами. Отпустите ноне же нас в отечество. Мы поведаем князю нашему Владимиру о том, что видели. А ещё скажу ему, что царевна Анна пребывает в девичестве. Посему ждите от нас сватов, как примем вашу веру.

- Ты тороплив, сын мой, - заметил Ивару митрополит. - Так скоро вам не уехать от нас. Говорить с вами будет сам божественный император.

Василий Второй и впрямь не мог отпустить сразу русских послов. Он позвал к себе боярина Ивара и воеводу Посвиста, долго беседовал с ними, спрашивал, почему Русь вот уже какой год живет мирным трудом, не воюет с соседями, да есть ли у великого князя под рукой большое войско. Ивар и Посвист не ведали тайных мыслей императора и отвечали сдержанно:

- Не воюем потому, что по духу не любим войны, а коль придет кто в пределы Руси, узнает силу россиян. Войско же всегда у великого князя под рукой, и немалое.

Так говорил бывалый Ивар, которому приходилось беседовать и с таким тонким дипломатом, как папа римский Иоанн XV.

А Василий думал в эти минуты о том, как заполучить помощь могущественного соседа в борьбе против Варды Фоки, восставшего против законного императора. Василий помнил, что в 971 году Византия заключила с великим князем Святославом мирный договор, и князь давал в этом договоре слово: «Когда же иные враги помыслят на Грецию, да буду их врагом и борюся с ним». Казалось, можно было просить Русь о помощи, но Василий знал, что князь Святослав был убит печенегами по подстрекательству императора Иоанна Цимисхия, и, конечно, сын Святослава ведал об этом. Всё-таки император Василий тешил себя надеждами на то, что добьется расположения русов, и потому решил вместе с их послами направить своих послов, чтобы они убедили великого князя Владимира объединиться в христианской вере. Ещё он наказал главе посольства Аспарду напомнить великому князю о давнем сговоре императора Цимисхия и великого князя Святослава породниться домами.

- Запомни, что тогда этому помешало язычество великого князя. Теперь он на пути к нам, - говорил император Василий Аспарду. - Потому скажи великому князю Владимиру, что мы, братья царевны Анны, готовы отдать ему в супруги свою сестру, а как последует согласие князя, просить у него защиты нашего престола.

Пока княжьи послы ходили в Царьград, у Владимира побывали в гостях хазарские евреи. Когда они появились в Киеве, Владимир послал к ним для начала переговоров своего дядю Добрыню. Но как ни пытался простодушный воевода выведать ^у них, зачем пришли в Киев, они не открылись. Глава их, старец Иезекиль, которому была ведома русская речь, потребовал от воеводы, чтобы он отвел их к великому князю. Добрыня вернулся в княжеские палаты и сказал Владимиру:

- Хазарские послы хотят видеть только тебя, князь-батюшка.

- Ишь, упертые. Отведи их в баню да накорми. Приведешь в гридницу завтра утром. Да попроси прийти туда же Драгомила и Григория.

- Всё исполню, как велено, - ответил Добрыня и сделал поучение: - Помни, однако, князь-батюшка, что хазарские гости тоже дети Соломоновы, а он говорил: «Дая нищему, Богу в заим даете».

Слова Добрыни не смутили князя. Будучи сведущим в книжном чтении, он тоже знал кое-что об этих блуждающих Божиих странниках.

На другое утро Владимир появился в гриднице. Послы уже были там. В разных углах большой палаты стояли два враждующих меж собой старца - Драгомил-жрец и Григорий-священник. Владимир не призывал их сойтись, но тому и другому сделал легкие поклоны да не медля, оглядев послов хазарских, угадал среди них старшего.

- Зачем ты пришел, старец Иезекиль? - спросил князь.

- Слышали мы, что к тебе приходили камские болгары-магометане с Итиля, ещё христиане католические из Рима, учили тебя своей вере - ты отверг их богов. Коль так, то возьми нашу благочестивую веру. Магометане не сказали тебе, что их пророк Мухаммед убивал купцов и грабил караваны в пустынях Аравии. Не сказали и христиане, что они верят в Иисуса Христа - отступника от отцов, который есть смутьян царского спокойствия и ненавидит богатых. Он нашего племени, но от него отвернулись друзья, и он был одинок, бродил в пустынях. Зачем тебе такой бог?

- Иисус Христос не вашего племени. Он сын Божий, - заметил Григорий.

Иезекиль сердито посмотрел на Григория и отверг его рукой.

- Заблуждаешься, старец, - изрек он.

- В кого же вы веруете? - спросил князь.

- Наш народ верует в единого творца вселенной - Авраама, Исаака и Иакова. Ему возносим хвалу.

- С чего твердите, что ваш бог един, ежели у него три лика?

- Там всё сказано. Но сие есть образ Отца, Сына и Святого Духа.

- Туманом укрыты ваши слова, но скажи, старец Иезекиль, о ваших главных законах, коими народ живет.

Тут старец Иезекиль задумался, стал ворошить свою белоснежную бороду. Закон их обширен, да главное в нем как раз то; о чем спросил хитрый росс. Он и правда от рождения человека силу проявляет и касается каждого верующего. Сей закон и у магометан главенствует. Но не сказать князю россов истины старец не мог, дабы не прослыть изворотливым.

- Главная суть нашего закона: младенца при рождении ждет обрезание. Суть вторая - не есть зайчатины.

О свинине Иезекиль умолчал.

- И свинины, как у магометан, - заполнил пустоту Григорий. - Да есть и ещё законы, которые русичам не по душе.

Иезекиль теперь смотрел на Григория гневно и снова отмахнулся.

- Суть третья - хранить субботу, - продолжал он. Владимир рассердился на Иезекиля за гневные взгляды, бросаемые на Григория, и защитил его:

- Не гневись на правду, старец Иезекиль. Скажу: всё, о чем тобой говорено, мне ведомо. Худая ваша вера, не для россиян, потому как нет у вас земли, на какой процветала бы ваша вера, которую защищали бы ваши законы и вы. Где земля ваша? - потребовал князь Владимир ответа.

- В Иерусалиме земля наша, - произнес старец с печалью в голосе.

- Так ли это? - искал князь правду и снова посмотрел на Григория, который немало рассказывал об израильтянах в дни болезни Владимира.

У Иезекиля не было пути к отступлению, и он признался:

- Разгневался бог на отцов наших и рассеял нас по разным странам и землям за грехи многие. Землю же нашу отдал христианам.

- Вижу несчастным вашего бога. Нет ему радости, в его детях. Как же вы иных осмеливаетесь учить? - возмутился князь. - Сами отвергнуты вашим спасителем и бродите в нищете по белому свету. Нет, гости хазарские, нам иудейская вера не нужна.

Послам больше не о чем было говорить. Они поняли это и встали, намереваясь покинуть гридницу.

- Снаряди их в обратный путь, - повелел князь Добрыне. - Дай им коней и брашно. Да будем ждать послов из Царьграда. Чем они порадуют нас, - задумчиво произнес князь и подошел к старцу Григорию: - Зову тебя к столу, святой отец.

Взяв Григория под руку, Владимир увел его в свои палаты.

Жрец Драгомил в течение всей беседы с послами молчал и, казалось, был ко всему безучастен. Но это только казалось. Глава язычников понял, что близится час крушения его веры, его влияния на россиян, и подумал, что настало время бросить по Руси клич, зовущий к защите богов и преданий, к заступничеству за обряды и всю веру. С тем и покинул гридницу уязвленный великим князем Драгомил.


Глава семнадцатая. РУСИЧИ ИДУТ В ВИЗАНТИЮ


Вот уже какой год Русь не воевала, но покоряла соседей благостью добрых отношений, пребывала в мирных трудах и заботах. По южным рубежам расторопностью воевод и усердием работных людей вставали новые крепости. Смерды выращивали хлеб, умножали стада скота на вольных степных выпасах. Гридни и отроки собирали дань с племен, населяющих Русь. А великий князь Владимир всё ещё искал истинную веру, да был уже близок к тому, чтобы открыть её торжество, призвать из великой Византии.

Но там, куда он послал своих людей за Христовой верой, злым умыслом дьявола и его слуг царил хаос и шла братоубийственная война. Подстрекаемые дьяволом, её навязали греческому народу злодеи, которые искали для себя императорский трон, думая отнять его у законного василевса. Затеяли войну два военачальника: магистр Варда Склир и патрикий Варда Фока.

В конце 986 года на Византию напало сильное болгарское войско. Против болгар выступил сам император Василий, не обладавший полководческим даром. К тому же его войско состояло не из лучших легионов. Воины шли беспечно, как на параде по Константинополю, когда их водили перед послами в третий или в четвертый раз. Лишь только греческое войско перевалило через горные отроги Карпатских Альп и спустилось в долину, как болгары навалились на греков со всех сторон, смяли их ряды и, не давая опомниться, начали рубить, колоть, разить дротиками, топтать тяжелыми конями. Ужасное побоище длилось весь день. Византийцы пытались оказать болгарам сопротивление, сам император порывался идти в сечу, но телохранители удержали его, потому как видели безнадежность противоборства. К вечеру все, кто ещё оставался живой, пустились в бегство. Бежал с поля битвы и Василий. Он спасся чудом, укрывшись в ночном горном лесу.

Неудачный поход Василия в европейские провинции империи послужил сигналом для преступных сил в малоазиатских провинциях, и, когда его войско было разгромлено, там вспыхнуло восстание. Его поднял магистр Варда Склир. Умный, хитрый и прозорливый, он понял, что наступил самый благоприятный момент для захвата императорской власти и трона. Варда Склир заключил союз с арабами и пообещал им немалые льготы на торговых караванных путях Византии. Как только арабы дали согласие помогать ему в борьбе за трон, Варда Склир провозгласил себя императором Византии. Он вывел своё большое войско на равнину, пригласил арабских вождей, и на глазах у многих тысяч воинов приближенные Склира возложили на него корону и обули в красные сапоги. Когда церемония была закончена, он поднялся - могучий, сильный - и поднял руку, требуя внимания воинов:

- Слушайте, сподвижники! Вы видели, как я надел красные сапоги. Право на них имеет лишь царствующий император, и я провозглашаю себя таковым. И помните, воины, отныне моя судьба и ваши судьбы неразделимы. Храните эти сапоги на моих ногах. Если их разъединят, то снимут головы с меня и с вас, а по-другому не бывает.

Весть о восстании Варды Склира в малоазиатских провинциях дошла до императора Василия. Он заключил с болгарами выгодный им мир и вернулся в Константинополь. И вовремя: войска Склира двигались к столице. У Василия была одна забота: укрыться за прочными стенами города. Он успел, но появилась другая забота: найти военачальника, способного подавить восстание Склира. Такой человек у Василия был. Он ненавидел Варду Склира, но, подвергнутый опале, всё ещё пребывал в изгнании на острове Матис и был заточен там в крепости.

Император послал гонцов на легких судах и милостивое разрешение вернуться в столицу к вольной жизни. По возвращении Варды Фоки с острова Василий принял его и назначил главнокомандующим над всем своим войском, какое уцелело после поражения от болгар. Фока согласился взять войско, но попросил позволения усилить его иверийцами, храбрыми горцами, отряды которых не участвовали в битве с болгарами. Знал Фока, что иверийцы в прежние годы были преданы ему: не в одной битве он приводил их к победе. Император Василий пошел на этот шаг скрепя сердце: он не хотел, чтобы у Варды Фоки под его командованием было более сильное войско, чем у него, императора, которое защищало Константинополь.

Пришел день, когда войско Варды Фоки выступило против Варды Склира, который находился уже недалеко от столицы: всего лишь за Босфором. Варда Фока двигался навстречу противнику не спеша. Получив свободу от императора, патрикий не собирался хранить ему верность, тем более что в руках Фоки оказалась большая военная сила. Ему не давала покоя обида за несправедливую опалу, за жестокое испытание, которое он претерпел в заточении на острове Матис. К тому же у него не было вины перед императором Василием: в своё время он выступал против Иоанна Цимисхия. Варда Фока нарушил клятву, данную императору Василию в Константинополе в день назначения его командующим войском. Пока его воины в малых стычках с отрядами восставших искали ключ к победе, Варда Фока осуществлял свой тонко задуманный план. Сперва он предложил Склиру союз. «Зачем нам проливать кровь воинов ради коварного василевса, - утверждал Фока. - Разойдемся мирно и поделим державу на две части: тебе - малоазиатские провинции, мне - европейские, или наоборот. Я готов на любой вариант», - сказал он Склиру при личной встрече.

Однако Склир не дал прямого согласия, был себе на уме и ответил, что надо подумать. На том противники и расстались.

Между тем Склир не только думал о выгодах или невыгодах союза с Фокой. Он действовал, рассылал своих людей наместниками в разные провинции империи и требовал, чтобы народ принимал клятву на верность ему. Его фелюги[101] с верными воинами ушли через Черное море, в Тавриду и в Корсунь, чтобы там подчинить новому императору Таврическую землю. Люди Варды Склира подкупили сына Варды Фоки - Романа. Он скрылся из войска отца, умчал в Константинополь, добился, чтобы император принял его, и выдал отца, рассказав об измене и замыслах.

Император Василий поблагодарил Варду Романа за преданность и оставил при дворце. Был в этом действии особый смысл: отныне обласканный сын Варды Фоки становился заложником.

Узнав, что судьба Романа сложилась так, как он задумал, Варда Склир отослал Варде Фоке грамоту, в которой выразил отказ поделить империю и потребовал подчиниться его императорской воле, перейти с войском на его сторону.

Но Варда Склир допустил большую ошибку из-за того, что плохо знал Варду Фоку, его коварство и силу. Фока ещё и грамоту не дочитал, как распорядился поднять войско и повел его в наступление на лагерь Склира. Когда же два войска сошлись, но ещё не скрестили оружие, Фока послал Склиру вызов на поединок. Ему хотелось в этой схватке выяснить личные отношения и отомстить за честь сестры, которая была женой брата Склира, влачила жалкое существование и подвергалась мучениям. Фока ненавидел Склира и считал, что наступил час отмщения. Бросая вызов, он знал, что спесивый магистр не откажется от поединка. Тот считал себя хорошим бойцом и был наделен недюжинной силой.

В истории рыцарских поединков, пожалуй, нет подобного тому, какой произошел между Фокой и Склиром. Воины готовились к нему долго и тщательно. С утра на чистой равнине выстроились два войска, тоже готовые к битве. Она должна была произойти обязательно сразу же после поединка, независимо от того, кто из витязей победит. Да видно, Фока питал больше надежд на победу, потому что впереди войска поставил своих горных барсов - иверийцев. Они в один прыжок достали бы воинов Склира, услышав сигнал вождя.

Противники появились из шатров в тяжелых доспехах. Бывалые воины осмотрели их, проверили оружие, потом подвели коней. Фока и Склир поднялись в седла, выехали на свободное пространство, разъехались в разные стороны, чтобы разогнать коней и сойтись в смертельной схватке. Развернувшись, они подняли правые руки и, взмахнув ими, помчались навстречу друг другу. Прошла всего какая-то минута, и схватка была завершена. Склир взмахнул мечом и отсек коню Фоки ухо, конь взвился на дыбы, и в этот миг Фока ударил Склира со вздыбившегося коня палицей. Склир упал на землю. Войско Фоки бросилось на воинов Склира, в яростном натиске смяло первые ряды и, не давая опомниться остальным, обратило их в бегство.

Сам Фока сошел с коня, склонился над Склиром, увидел, что он ещё жив, выхватил короткий меч и сказал, вкладывая в слова всю ненависть к кровному врагу:

- Нет, я не убью тебя. Ты будешь жить и помнить, что я покарал тебя за поруганную честь сестры. - С этими словами Фока выколол Склиру глаза. - Живи, негодный, и знай: ты добился того, что искал.

Склир неостался в долгу. Ещё пребывая в сознании, он выдохнул:

- И моя месть тебя не минует. Ты будешь отмщен своим сыном, который уже предал тебя по моей воле.

Склир потерял сознание.

Когда битва закончилась и воины Фоки пригнали в лагерь сотни пленных воинов Склира, Фока поздравил своих соратников с победой и приказал построить войско. А пока шло построение, Фока велел снять с ног Склира красные сапоги и вышел с ними перед легионами.

- Эти сапоги должны принадлежать сильнейшему, - поднимая над головой сафьяновую обувку, громко сказал Варда Фока. - Отвечайте, воины, познавшие со мной победу, есть у меня право надеть эти красные сапоги?

- Есть! - выдохнуло войско.

- Я верил, что вы ответите только так. Тогда поверьте мне в другом. Сейчас я надену красные сапоги, и никто с меня их не снимет, пока мы с иверийцами ведем войско к победе. Слава иверийцам! Слава! - крикнул Фока.

В тот же миг несколько иверийцев подбежали к Варде Фоке и надели на него красные сапоги.

- Слава императору Варде Фоке! - прокатилась над равниной громовая волна.

К вечеру Варда Фока повел своё войско к Константинополю и через сутки разбил свой лагерь на азиатском берегу Босфора, близ селения Хризанополь. На другой день утром Фока провозгласил Хризанополь своей временной столицей, и был составлен план осады Константинополя. Снова полетели во все концы великой империи гонцы, чтобы получить от народа клятву на верность новому императору Варде Фоке. В Корсунь уплыли фелюги с преданными Фоке сторонниками.

Многознающий летописец Яхья ибн Сайд Антиохийский писал о той поре: «И стало опасным дело его (Фоки), был озабочен им царь Василий по причине силы его войск и победы его над собой. И истощились его (Василия) богатства. И побудила его нужда послать к царю русов, - а они его враги, - чтобы просить их помочь ему в настоящем положении. И согласился тот на это. И заключили они меж собой договор о сватовстве и женитьбе царя русов на сестре царя Василия, после того, как он поставил ему условие, чтобы он крестился и весь народ его страны, а они народ великий. И не причисляли себя русы ни к какому закону, и не признавали никакой веры. И послал к ним царь Василий впоследствии митрополитов и епископов, а те окрестили царя и всех, кого обнимали его земли, и отправили к нему сестру свою, и она построила многие церкви в стране русов.

И когда было решено между ними дело о браке, прибыли войска русов и соединились с войсками греков, какие были у царя Василия, и отправились все вместе на борьбу с Вардой морем и сушей к Хризанополю. И победили они Фоку».

Славен арабский хронограф Яхья ибн Сайд Антиохийский, и в ту пору могли поверить ему, что всё так и было. Но он во многом ошибался, потому как не знал характера великого князя русов Владимира, которому в предложениях императора Василия принять из его рук христианство, а с ним и сестру Анну в жены виделось подавление его великокняжеского достоинства. Гордым человеком был князь Владимир, к тому же считал себя настолько сильным и способным добыть веру и жену, что не принял предложений византийского императора. Его послы сидели на княжеском подворье в горьких размышлениях не один день, потому как Владимир, выслушав их, не обмолвился ни словом.

После встречи с послами он позвал к себе верного дядюшку Добрыню и велел принести из тайных кладовых договор своего батюшки Святослава с византийским императорским двором, заключенный в 971 году. Было в нем сказано, что сей договор заключили меж собой Святослав, князь русский, и император Цимисхий. «Хочу иметь до конца века, - писал Святослав, - мир и любовь совершенную с Цимисхием, великим царем греческим, и Василием и Константином, боговдохновенными царями». Было ещё сказано Святославом то, что искал Владимир: «Обещаясь именем всех сущих подо мною россиян, бояр и прочих, никогда не помышлять на вас, не собирать моего войска и не приводить чужеземного на Грецию, область Херсонскую и Болгарию. Когда же иные враги помыслят на Грецию, да буду их врагом и борюся с ними. Если же я или сущие подо мною не сохранят сих правых условий, да имеем клятву от бога, в коего веруем: Перуна и Велеса, бога скотов. Да будем желты, как золото, и собственным нашим оружием иссечены».

Добрыня был свидетелем заключения этого договора. Он сказал:

- Мы сохранили своё слово и клятву за измену на нас не наложили, но о греках того не скажу. Они напустили на твоего батюшку печенегов, и по их подстрекательству он был убит.

- Что же нам делать, дядюшка? Отвернуться от беды соседа?

- Твой отец послал бы рать на помощь Василию. Он не знал личных обид. К тому же тебе надо защитить и невесту.

- Разве я опускаюсь до личных обид? - недовольно спросил князь. - А что про невесту молвил, то будет так: не сдержат братья слова - сам явлюсь с войском в Царьград.

- Эко замахнулся. Ты лучше о помощи говори. Вижу тебя в сомнении, так отбрось его.

- Однако не дюжину овец просит Василий.

- Ведомо. Но Русь должна послать царствующему дому помощь, ежели мы с тобой чтим память батюшки Святослава.

- Славен ты мудростью, дядюшка. Спасибо, что развеял сомнения, - оживился князь. - Собирай моим повелением шесть тысяч охочих воинов, поставь над ними воеводами Игнатия Блуда и Стаса Косаря-бывалого, и пусть не мешкая летят в ладьях да стругах к Царьграду.

- Будет исполнено, как сказано, князь-батюшка.

После этой беседы Владимир ушел утешать византийских послов, а Добрыня занялся привычным делом - собирать жаждущих порезвиться с оружием в руках за добрых соседей. Охочие нашлись скоро, потому как многие за мирное время истосковались по сече.

Вскоре шесть тысяч воинов-русичей уселись в ладьи и струги и устремились вниз по Днепру к Черному морю. Они благополучно промчались через все пороги, растянувшиеся почти на семьдесят верст, проскользнули над тихими лиманами Днепра, там поставили паруса под попутный ветер и, минуя черноморские берега, взяли путь к Босфору, к бухте Золотой Рог.

Греческие послы не сходили с передней ладьи, торопились предстать перед Василием с радостной вестью. Они знали, что их император страдает, что каждый день ожидания может быть его последним днём, потому как Варда Фока собирал силы для штурма столицы.

Император Василий и впрямь потерял покой, ожидая помощи русов. Каждое утро он просыпался с надеждой, что их суда наконец-то появятся в бухте Золотой Рог, и каждый вечер, измученный, исстрадавшийся, прятался в своих покоях, чтобы провести ещё одну бессонную ночь. Приближенные уже боялись встречаться с императором. Он всякий раз ждал от них добрых вестей, а у них были лишь плохие. Только сестра Анна не забывала поддерживать дух брата, говорила ему: «Россы в пути и со дня на день прибудут». Она очень верила, что её пророчество сбудется. Вельможи не докладывали императору и о том, что его подданные-горожане пребывают в великом страхе, потому что среди них были те, что помнили русов как свирепых и беспощадных варваров. Они боялись, что вместо помощи русы захватят и разрушат город, как это уже было однажды.

В эти тревожные для Константинополя дни какой-то любитель собирать скульптуры привез из Антиохии и поставил на площади Тавра загадочное изваяние, которое показалось жителям столицы зловещим предзнаменованием. Умеющие читать по-арабски находили ответ загадке страха. На постаменте скульптуры был высечен барельеф, изображающий Вечный город, надпись якобы гласила о том, что это последние дни Вечного города перед его разрушением русами. Но читать по-арабски мог далеко не всякий, и переводчики читали надпись каждый по-своему. Были и такие, кто утверждал, что Вечный город изображен после посещения руссов и они не думали разрушать его. Так было доложено и василевсу.

Наконец настал день, когда в Константинополе появился русский. Это был воевода Стас Косарь, его, как старого знакомого, привела во дворец Влахерн царевна Анна, и он развеял все страхи императора Василия, вдохнул в него надежды на скорое избавление от злодея Варды Фоки.

Тем временем многоопытный воевода Игнатий Блуд решил пока затаиться с флотилией и войском поодаль от Вечного города, ждать воеводу Косаря с вестями от василевса Василия.

Император принял царевну и воеводу немедленно. Анну он поблагодарил, а Косаря повел во внутренние - домашние - покои дворца, и там с глазу на глаз, лишь с помощью толмача состоялась беседа. Сводилась она к тому, чтобы совместными силами разбить мятежное войско Варды Фоки, восстановить в империи мир. Но то, что предложил воевода Косарь, вначале повергло императора в уныние. По его мнению, это было неслыханное предложение: разбить войско Фоки ночным налетом. Подобного действия на памяти Василия никогда ранее не предпринималось, разве что разбойники нападали по ночам на караваны купцов. Однако молодой воевода сумел убедить императора в военном искусстве русичей и успехе.

- Пусть только твои войска, василевс, скрытно подойдут к лагерю Фоки с южной стороны и стоят тихо, без движения, - пояснил Стас Косарь замысел воеводы Игнатия Блуда.

- Это достижимо, славный росс, - согласился Василий.

Он наконец убедился, что при всей своей необычности план русов сулит успех и прежде всего своей неожиданностью. Он понял, что такой налет могут совершить лишь храбрые и умелые воины.

- Мы подкрадемся как барсы, - заверил император.

Василий и Стас обговорили все детали маневра и назначили ночь внезапного налета на лагерь Фоки. Расставаясь, император подарил Стасу золотой нательный крест. А Стас расщедрился на сыромятную опояску, потому как не мог сделать другого подарка.

Военный маневр начался. Император Василий вывел своё войско из города ночью и тайно переправил его на азиатское побережье Босфора. В условленную ночь он приблизился с полуденной стороны к лагерю Фоки и Хризанополю. Войско замерло в ожидании действий русов.

Однако как ни пытались военачальники Василия скрытно совершить маневр, в лагере Варды Фоки узнали о движении императорского войска. Но в ту ночь, когда было намечено нападение на повстанцев-мятежников, там было мирно и благодушно, и Фока уже пребывал в радужном состоянии, мысленно разгромив легионы императора в чистом поле. Никто в лагере Фоки не мог предположить, что есть такие дерзкие воины, которые осмелятся напасть на многотысячное войско ночной порой, и беда приближалась.

Многие сотни легких судов русичей, как бесшумные ночные духи, прилетели к азиатскому берегу Босфора, и воины, покинув суда, молча, скорым шагом двинулись к вражескому лагерю. Когда до него оставалось расстояние полета стрелы, ночь огласилась мощными боевыми криками и шесть тысяч смелых русичей ринулись разить врага.

В лагере Фоки восприняли всё это как великую напасть божественных сил, низвергнувших гром и гнев. Русы показались воинам Фоки грозными воителями из армии Господа Бога, посланными наказать злочинцев, восставших на законного императора. Воины Фоки забыли, что у них есть оружие, что они могут защищаться. Пораженные безумием, они метались по лагерю, позволяя убивать себя без сопротивления. Многие воины в панике бежали в Хризанополь, и даже хваленые иверийцы обратились в бегство.

У Варды Фоки остался один путь отступления - на позиции императорского войска, но он понимал, что там его ждет верная гибель. Вскоре он услышал, что воины императора уже встретили мятежников, уже бьют их. Тогда, собрав немногих, не поддавшихся панике иверийцев, Варда Фока повел их на прорыв фланга императорского войска. Ему с небольшим отрядом иверийцев удалось вырваться из смертельного кольца, но мало кто из других мятежников смог убежать следом за вождем. Рать русичей, ведомая Игнатием Блудом и Стасом Косарем, сомкнулась на флангах с воинами императора, и к рассвету с войском Варды Фоки было покончено. Битва близ Хризанополя завершилась полной победой двух дружественных держав. Были взяты в плен тысячи мятежников. Россияне всех их передали императорским воинам, а себе как добычу взяли всё, что захватили в лагере Варды Фоки.

Император Василий был спасен. Когда он понял, что трону ничто не угрожает, его восторгу и радости не было предела. Он устроил во Влахерне в честь победы пир и наградил русских воевод и многих воинов золотом и драгоценностями. На торжественном пиру во дворце, куда были приглашены Игнатий Блуд, Стас Косарь и все тысяцкие, император сказал:

- Славные витязи, шлите своих гонцов в Киев, пусть передадут мою грамоту великому князю Владимиру. В ней просьба императорского двора, чтобы Владимир оставил вас и своё войско в моем государстве. Я принимаю ваших воинов на службу и буду платить им золотом. - Василий положил на плечо Игнатия руку и проникновенно добавил: - И пусть гонцы передадут, что я молю князя о сем со слезами на глазах, склонив перед Русью голову.

Игнатий Блуд внимательно выслушал императора и покачал головой, а на лице его отразилось удивление, потому что император ни словом не обмолвился о том, чтобы великий князь ждал из Царьграда невесту, царевну Анну, руку которой братья Василий и Константин обещали Владимиру. Блуд сказал об этом василевсу с воинской прямотой:

- Мы уходим с ратью домой, и нам, Багрянородный царь, велено привезти с собой царевну, кою ты обязался отдать великому князю.

Василий помнил о своём обещании, помнил и то, что говорил сестре, когда она вещала пророчество, которое сбылось. Но он не осмеливался нарушить закон императорского двора, не переступаемый веками, и теперь искал путь, чтобы всё-таки не отдавать Багрянородную сестру в супруги язычнику.

- Я не забыл то, о чем ты напомнил, смелый воевода, но ведь Варда Фока ещё на свободе. Великий князь Владимир получит Анну тотчас, как только вы, русы, добудете голову Варды Фоки. Поймите, что, пока он живой, он страшен для меня. Постарайтесь, воеводы, привезите его в Константинополь живого или мертвого, - заискивающе просил Василий. - Ваше войско будет получать хорошую пищу и каждый воин получит по двадцать золотых милиаризиев.

Такого поворота событий Игнатий и Стас не ожидали. Они сочли, что император не должен заставлять их охотиться за Вардой Фокой. Достаточно того, что они спасли Василию трон империи. Недовольные, они покинули пир, немедля составили грамоту и отправили гонцов в Киев. Игнатий и Стас написали, что Василий, похоже, передумал отдавать царевну Анну в жены князю-язычнику.

Получив из Царьграда пространное послание, великий князь и огорчился и возмутился поведением греческого василевса, хотя и был рад за ратников, одержавших победу над коварным мятежником. Но, понимая состояние Василия, он пошел ему навстречу, оставил шесть тысяч воинов в Царьграде, отозвал лишь воеводу Стаса Косаря. Владимир не напоминал об Анне её братьям, запасся терпением, но потребовал заключения договора о военной помощи.

Император Василий заключил договор с Русью о том, что принимает на службу русских воинов с неизменной численностью шесть тысяч человек. Когда в суровых битвах империи с врагами трона одни воины погибали, на смену им из русских городов и селений прибывали новые ратники. Нет числа победам россиян во славу императора Византии Василия. Они добыли голову Варды Фоки и рассеяли его войско в пустынях Аравии. Позже они разбили сирийское войско, которое искало Константинополя. Россияне сражались с грузинскими посягателями на трон Византии и разгромили их войско под Эрзерумом. Шеститысячный отряд россов побывал в Италии. Они участвовали в битве при Каннах. Россияне отражали атаки норманнских отрядов, и среди их воинов были варяги, изгнанные из Киева Владимиром. Пока же Игнатий Блуд думал о том, как поймать на огромных просторах Византии Варду Фоку, разбить его мятежные отряды.

Были заботы и у императора Василия. Он вместе с сестрой Анной с большим рвением взялся за то, чтобы приобщить Русь к христианской греческой церкви. Вскоре после того, как Игнатий послал гонцов в Киев, Анна нашла богослова-подвижника философа Кира и уговорила его ехать паломником или миссионером в Киев. Он согласился, иимператор Василий послал его на Русь. Ему было наказано опровергнуть другие веры. Отправляя Кира, Василий был доволен в душе тем, что посольство русов во главе с боярином Иваром всё ещё задерживалось в Константинополе. Ивар заболел и слег в постель. Было похоже, что он отсчитывал последние дни земного пути, и потому богослову Киру приказали проявить особое рвение, поведать о том, как приняли в Византии послов, ищущих новую веру. Ещё было велено Киру раскрыть великому князю содержание Библии, Ветхого и Нового Завета, рассказать историю сотворения земли и всего сущего на ней, также о райских обителях, о том, что есть грех первых людей, о Вселенском потопе и о Страшном суде да подарить великому князю картину Страшного суда, которую дал Киру сам патриарх Хрисовергий.

На императорском судне, под веслами и парусами, философ Кир добрался до днепровских порогов, а оттуда в кибитке прибыл на княжеский двор.

Греческий богослов был принят князем Владимиром с большими почестями. Он спросил грека:

- Где будешь рассказывать о своей вере - в гриднице перед всем миром или мне в палатах?

Богослов Кир знал силу государевой власти: как князь решит, так и будет, - сказал твердо:

- Тебе, великий князь всея Руси, только тебе, потому как ты голова народа и лучше знаешь, какой вере быть на Руси.

Князю сие польстило. Он привел Кира в трапезную. Там сидел священник Григорий, которого в последнее время князь почти не отпускал от себя.

- Вот сидит христианин отец Григорий. Он жил в Византии, служил в ваших храмах, сам был крещен в Корсуне и поведал мне многое о вашей вере. Теперь рассказывай ты. Ежели совпадет сказанное им и тобой, быть тебе в чести.

Философ Кир знал себе цену, сказал весомо:

- Если ты поверил ему, зачем меня испытывать? Поступай, как он тебе заповедал. Мне же безмолвие будет полезней.

Тогда Григорий молвил по-гречески:

- Зачем тебе бояться правды? Говори милостью Божьей по чистоте душевной. Иного мы и слушать не станем.

Кир понял, что пришел к ищущим, потому упрекнул себя за гордыню, стал говорить о своей вере и о себе слово сказал:

- Я греческий философ-богослов. Всевышний дал мне право так называть себя. Мне дано уверить разумного язычника в строгом верховодстве закона христианского. Ваша вера ужасает воображение мнимым могуществом идолов, каким вы поклоняетесь. Часто идолы несогласны меж собой, играют жребием людей и упиваются их кровью. Знаю, у вас есть существо небесное, но оно праздное и беспечное к судьбам мирян, подобно божеству Лукрециеву. О жизни за пределами земного бытия, столь любезной христианам, ваша вера ничего не говорит и не может сказать. Одно земное её предмет. Освещая добродетель храбрости, она способствует внешнему благу жизни, но не трогает сердца чувствительные и разум бесстрастия. Напротив того, - продолжал философ, - христианство, представляя в едином невидимом Боге создателя и правителя Вселенной, нежного Отца людей, снисходительного к их слабостям и награждающего добрых - здесь миром и покоем совести, там, за тьмою временной смерти, блаженством вечной жизни, - будет желанным всякой чувствительной душе славянина.

Тут философ Кир развернул картину Страшного суда.

- Вот что там, за гранью жизни на земле: праведные идут в рай и небесные кущи, грешники - на осуждение и вечную муку в геенну ада.

Пораненный зрелищем искусно исполненного полотна, Князь Владимир тихо молвил:

- Благо добродетельным и горе злым.

- Иди к Творцу Всевышнему через крещение, - повелительно сказал Кир, - и будешь в раю с первыми.

Князь Владимир посмотрел на Григория. Он же поклонился Киру, почтительно произнес:

- Нам близки твои истины, ученый муж, и мы идем к тому, чтобы христианская православная церковь приняла нас в своё лоно.

В эти же дни вернулись из Царьграда русские послы. Они похоронили по греческому обряду боярина Ивара, который в последние часы жизни принял крещение. Второй посол, боярин и воевода Посвист, взяв на себя старшинство, добился, чтобы сразу после похорон Ивара император Василий дал послам возможность возвратиться на Русь.

Князь Владимир собрал для них в гриднице всех именитых киевлян. Послам он сказал:

- Мы уже узнали многое о греческой вере, слушая богослова Кира из Царьграда. Теперь ваш черед, удивить нас. Тебе, боярин Посвист, и начинать.

Воевода Посвист встал. Он изменился лицом, воинская лихость исчезла, благообразие обнаружилось, внутренняя светлость, присущая праведным людям, дала себя знать. И глаза его светились добротой. Он возвысился над сидящими киевлянами и повел речь:

- Мы пришли в Царьград и явились к царю Василию. Он же спросил: «Зачем пришли?» И мы рассказали, как ходили по земле йот имени великого князя искали веру. Царь обрадовался, воздал нам почести великие, а на другой день позвал патриарха и сказал ему: «Пришли русские испытывать нашу веру. Приготовь церкви и клир, сам оденься в святительские ризы, чтобы видели они славу Бога нашего». Мы же свой путь испросили, ходили во все храмы. Потом пришли к патриарху, и он созвал клир, сотворил в Святой Софии праздничную службу для нас, возжег кадила и устроил хоры и пение. Мы на лучшем месте стояли и видели церковную красоту Святой Софии и сонм ангелов, слушали пение волшебное и рассказ патриарха о служении Господу Богу. Потом же с клиром беседовали. Да были у царя ещё дважды, и он всякий раз спрашивал, всё ли мы видели, что хотели. Мы отвечали, что хотим в монастырях побывать для пользы, книгами разжиться, чтобы они служили нам. Много дней прошло, да боярин Ивар занемог и преставился. Воздали ему нужное по греческому обряду, и Василий со свитой посетил нас, и была среди свиты царевна Анна красы несказанной. Василеве спросил нас, довольны ли мы его верой. Мы едино ответили: «Довольны!» И царь Василий повелел: «Идите в землю вашу и всё своему князю передайте». Тут ко мне подошла царевна Анна и молвила: «Низкий поклон великому князю Владимиру. Жду его крещения». Сама улыбается, ликом светит - Прекраса. И василеве.

остался доволен сестрой, что нужное нам сказала. От себя добавил: «Ждем крещения Руси».

Теперь наше слово, батюшка, - продолжал Посвист. - Не знаем, где мы были, на небе или на земле. И красоты такой раньше не видывали, благообразия, любви к ближнему и милосердия не ведали, и рассказать обо всём не знаем как. В одном тверды: служба и вера греческая лучше, чем в других державах и у других народов. И не можем мы забыть усердия людского, идущего к Всевышнему Творцу земли. Скажу последнее: каждый человек, ежели вкусит сладкого, не возьмет потом горького. Так и мы уже не можем пребывать в язычестве, не хотим быть идолянами. Ежели что не так показалось тебе, великий князь, казни. Мы же стоим на своём.

Посол Посвист дал другим послам знак встать, и все они дружно поклонились Владимиру, подтверждая согласие со сказанным воеводой.

Князь Владимир внимательно посмотрел на тех, кого позвал на совет, кто сидел рядом с ним в гриднице. Идоляне выглядели растерянными, жалкими, лишь кое у кого под пеплом серости таились злые огни и ещё что-то недоброе, нацеленное на воеводу Посвиста. Он, по их мнению, ломал привычную языческую жизнь, нарек их обидным прозвищем «идоляне». И на Владимира многие старцы не смотрели, словно отрекались от него, потому как видели, что Посвист согрел его душу, внес в неё надежду познать истины, скрытые языческими предрассудками. Князь Владимир, не лукавя, спросил самых почтенных из киевлян, которые пребывали в язычестве, но были мудры:

- Говорите же, верные слуги Перуна и иных богов, возьмем ли на Русь законы греческой веры? Думайте, ищите верный ответ.

Многие бояре и городские старцы хорошо поняли великого князя, жаждущего обновления жизни. Но они и сами видели, что язычество пошатнулось и вот-вот рухнет, как подгнившее дерево. Встал старейший боярин Косарь, дед Стаса Косаря, и ответил за всех киевлян:

- Ежели бы плох был закон греческий, то не приняла бы его твоя бабка Ольга. А она была мудрейшая из всех людей.

Князь облегченно вздохнул. Как он ни был крепок нравом, а с почтенным советом ему хотелось говорить и делать всё в согласии. Князю всё стало понятно: даже самые закоренелые язычники потянулись к роднику новой веры. И Владимир спросил почтенный совет без всякой словесной шелухи:

- Где примем крещение? Бояре сказали должное:

- Где тебе любо.

- Согрели вы мою душу участием. - Князь поклонился обществу. - Теперь ждите моего слова.

Владимир покинул гридницу и увел с собой старца Григория, чтобы в какой раз услышать от него повесть о крещении Ольги.


Глава восемнадцатая. ПОХОД НА КОРСУНЬ


Пример великой княгини Ольги, о котором так высоко отозвались городские старцы и бояре после всего услышанного от послов в Византию, не давал князю Владимиру покоя. Он забыл о многих государственных делах, думал о том, как и в какой среде свершить таинство крещения в христианскую веру. И чем больше размышлял князь о предстоящем ритуале, тем больше склонялся к тому, чтобы повторить деяния мудрой бабушки. Она не только приняла веру, но и показала своё великокняжеское величие во всём блеске. Она могла креститься в Киеве, благо и церкви христианские - их было две - в стольном граде уже высились, и обряды крещения по чину исполнялись. Ан нет, сказала гордая славянка и захотела принять крещение в самом Вечном Царьграде. И крестного отца сама себе выбрала, да не кого-нибудь, а самого Багрянородного императора Константина. Тут уж её внуку оставалось лишь удивляться своенравию именитой язычницы. Но повторить сие не дано. Выходило, что великая княгиня приняла новую веру от императора великой державы. Это ли не честь земле русской и её государям! Всё это манило князя Владимира, но и смущало.

- Да было ли подобное прежде в иных державах? - спрашивал князь у старца Григория, который в какой раз рассказал ему историю крещения Ольги.

- Не знают народы иноземные подобного во все времена от Рождества Христова, - отвечал Григорий.

- Говори же как на духу, святой отец, уместно ли мне добиваться такого высокого обряда, не пойти ли в Царьград?

- Иди, будут рады, и сам патриарх Николай Хрисовергий совершит миропомазание. И руку царевны Анны там получишь. Только не обессудь за правду: рассудительность твоя не от чистоты душевной проснулась и потому на гордыню толкнула. Она влечет тебя в Царьград.

- Нет, княгиня Ольга, моя бабушка, она!..

- Ольга искала путь к спасению души от грехов великих и многих. Ты же ищешь славы, дабы утешить самолюбие, но найдешь презрение жалкого просителя, пришедшего к василевсу за милостью. Императорам дано высветить всё, что скопилось в твоей душе.

- Я не проситель, я великий князь! - рассердился Владимир на старца.

- В глазах греков ты будешь велик тогда, когда они позовут тебя. Иди к этому часу дорогой праведной, со смирением и бесстрастием. Ты вышел на путь к великой цели. Приняв крещение сам, ты подвигнешь к этому всю великую Русь. Когда твой народ, достойный славной судьбы, примет православную веру, сей день станет самым чудесным днём его бытия.

В этот миг Григорий встал, возвысился над сидевшим князем, его седые волосы озарились светом. Это были то ли лучи солнца, неведомо как заглянувшего в трапезную, то ли Божественное сияние, сошедшее с небес, но Владимир ощутил немоту и слушал пророка с благоговением. А он продолжал ясновидяще:

- Крещение Руси породнит её народы с христианами всего мира, принесет с собой движение наукам, богословию, ремеслам. Русь встанет в один ряд со всеми державами, что на заходе солнца, и для неё наступит время блаженного жития под крылом Вседержителя Господа Бога на тысячу лет. Лишь спустя тысячу лет Вседержитель Творец прогневается на неразумное новое племя россиян, у которых на лбу проявятся красные звезды. Держава вновь ввергнется в язычество, ещё более мерзкое, чем в худшие времена до нас с тобой, великий княже. Будут разрушены храмы, сожжены святыни, тысячи священнослужителей обезглавлены и брошены на жертвенные алтари идолян. Тысячи христиан загонят в болота, там отдадут во власть сатаны, многие же тысячи поразят огненными стрелами. Звездолобые научат россиян всем порокам язычества, вторгнут в злочинства, в иудин грех и лишат милосердия. Но народ великой Руси сохранит свои души преданием. Господь милосердный вернет любовь к своим детям. Через сто лет язычества христианство восстанет из пепла, аки знамение Господне, и твое имя возгорится на том знамении. Горькая чаша будет испита до дна, и Господь будет благодарить тебя за твой подвиг, за то, что сумел породить предание.

Не обессудь, князь-солнышко, за многоумие, но иди своим путем, сын мой, иди без гордыни на челе, не давай проявиться на лбу никакому сатанинскому знаку, Аминь!

Григорий осенил князя крестом.

- Но кто укажет мне сей путь?! - воскликнул князь.

- Жди. Тебе будет знак. Да запасись терпением. Я же покину тебя: вельми устал. Нужен буду - позовешь.

Григорий ушел. Князь хотел остановить старца, но у него исчез дар речи, потому как он с изумлением увидел, что Григорий скрылся за дверью трапезной, не открывая её, будто просочился. Но оцепенение вскоре прошло. Владимир встал, подошел к двери: дубовое полотно плотно покоилось в притворе. Князь покачал головой и впервые за долгое время улыбнулся. «Сей человек есть Святой Дух», - подумал он и утвердился во всём, что услышал от Григория.

Полный веры к словам старца, князь Владимир терпеливо ждал того знака, каким обозначится путь к святому крещению. Каким будет тот знак, князь не знал, но растерянности не испытывал.

Шли дни, недели, зима покатилась с горки. Владимир порой забывал о событиях прошлой осени, увлеченный державными делами. Зимой он побывал на местах по южным пределам Руси, где возводились крепости, остался доволен. Людно там становилось, прочно оседали работные люди в новых селениях. И то: северяне народ хваткий, корни пускают глубоко. А как только князь вернулся из обзорного похода, нахлынули неприятные события. В Киеве появились греческие миссионеры и принесли с собой вести, больно ударившие князя. Слышали они в Константинополе, что император Василий и его царствующий брат Константин передумали отдавать за князя Владимира свою сестру. Она будто бы учинила там бунт, и её, царевну, держат взаперти, как полонянку. Да будто бы ждут сватов из Германской империи. Прогневался великий князь всея Руси Владимир на византийского василевса и его брата, воскликнул:

- Вот он знак, коего жду!

Князь позвал Добрыню и сказал ему, что намерен выступить в Царьград, дабы наказать Василия и Константина за обман и коварство.

- Как посмели они забыть царское слово, данное в тяжкий час! Я покорю Царьград и вырву Анну из рук злочинцев, силой войду в христианскую веру!

Мудрый Добрыня остудил пыл племянника:

- Сей шаг неразумен. Там шесть тысяч твоих сынов. Василий изведет их, как только ты выступишь против него. И Анну ты не добудешь, потому как её насильно повенчают с Оттоном Вторым. Тот давно добивается её руки. Он и войско пришлет Василию, которое выступит против тебя.

- Что же мне делать? - в отчаянии спросил князь. - И знак выходит обманным?

- Твори добро. Через добро иди к истине. Ты ждешь знака, который указал бы тебе путь деяний. Он проявился!

- В чем ты увидел сей знак? Уж не в сговоре ли ты с отцом Григорием?

- Не кощунствуй, княже, - строго произнес Добрыня. - Слушай иное. Греки-паломники поведали ещё о том, что Корсунь проявил царю Василию непокорство и освободился из-под его руки, дабы сойтись с Вардой Фокой. Сей мятежник оказался жив, вновь объявился в Малой Азии и грозит трону Василия, собирает войско. В Корсунь же пришли его корабли с вождями, зовут корсунян к оружию. Земарх-правитель вошел с ними в сговор.

- Моя забота в чем? - не понимая, куда клонит Добрыня, спросил князь. - Ещё войско в Царьград послать?! Не будет того.

- Забота твоя в ином. Докажи царю Василию, что есть великий князь, что ты могуч так же, как твой дед и твой отец. А ещё как они умели хранить слово верности. Или память отняло, что забыл о договоре отца?

- Помню.

- Вот и ступай в Корсунь, усмири мятежных. Тогда и Анна будет твоя, и крещение с честью примешь. А чтобы поруха замыслу не приключилась, шли послов к василевсам.

Задумался Владимир, по палате прошелся, потом Добрыню обнял, щекой к бороде прижался.

- Ох, дядюшка родимый, ну и богат же ты розмыслом, - повеселел Владимир. - Верный знак указал мне. Иду на Корсунь.

- Тому и быть. Велишь поднять дружину?

- Повелю, как пройдет лед. По большой воде и полетим. А пока шли во все города гонцов, чтобы наместники о рати попеклись.

Никогда не был так нетерпелив князь Владимир: как пришла весна, каждый день на Днепр выходил, словно хотел сдвинуть льды в Черное море. Могучая река будто понимала томление князя, позвала на помощь теплые ветры, послала их в свои верховья, и сестрица весна поторопилась, прилетела на две недели раньше времени. Уже в марте с громом и грохотом, с треском прокатился мимо Киева ледоход. Да тут же пришла большая полая вода, и покрылась река в виду города тысячами легких судов - ладей, стругов, насад, расцвеченных парусами. С верховьев же каждый день новые суда приходили. Слали воинов все северные города. А первыми прислали ратников Чернигов, Любеч и Смоленск. Прибыли и новгородцы. Их привел скорый на ногу воевода Иван Путята, из ладьи птицей вылетел, чтобы обнять своего милого друга Добрыню. Их дружбе не один десяток лет миновало, да и впереди ещё немало лет было отпущено.

- От семеюшки тебе низкий поклон. Тоскует по тебе, зовет, - частил Путята и ожег воеводу, опечалил. - Ну ладно, ладно тебе, эко, право, - поспешил он прибодрить друга. - Она у тебя доченьку растит, не нарадуется.

А войско всё собиралось. И собралось. Давно под рукой князя Владимира не было такой мощи, разве лишь тогда, когда на Камскую Болгарию ходили. Перед подобной ратью не только Корсунь, любая другая крепость не устоит. Воины были готовы идти в дальний поход. Оставалось по обычаю отцов и дедов сходить на Священный холм, положить богам жертвы и попросить у них военной удачи. Жрецы во главе с Драгомилом ждали князя и воевод. Но на сей раз Владимир отказался от встречи с идолами и их хранителями и воевод не пустил: дескать, время нельзя терять. В путь его благословил с молитвой священник Григорий:

- Господь всемилостивейший, дай мужу Владимиру с душевным спокойствием пройти всё, что несут дни грядущие. Дай всецело предаться воле твоей, Господи. Руководи моим сыном, Господи, научи его верить, надеяться, терпеть, прощать и любить ближних. Аминь.

Молитва была загадочной, но Владимир принял её со смирением и хотел уже покинуть палаты, но Григорий остановил его:

- Сын мой, не беги, мне за тобой не поспеть.

- Ты проводишь меня в ладью? - обрадовался Владимир. - Ты мне ближе отца-матушки стал, - сказал он проникновенно и взял старца под руку.

- Всевышний повелел мне идти с тобой в Корсунь. И не возражай.

- Но, святой отец, там же пороги, через которые и мне идти страшно, - попытался отговорить князь Григория.

- Знаю. Хаживал. И не перечь. Судьбе угодно, чтобы в Корсуне я был рядом с тобой.

- Нет сил тебя остановить. Кланяюсь твоему мужеству, отец.

На берегу Днепра князь бережно ввел старца по трапу на ладью и пропустил его вперед. Сотни горожан и воинов, многие бояре и воеводы с удивлением и непониманием следили, как Владимир по-сыновьи провел Григория в шатер, поставленный на корме ладьи. Потом Владимир поднялся на нос ладьи, и воины взметнули над нею стяг.

Это было знаком к началу похода.

Тысячи горожанок, вышедших провожать мужей, братьев, сыновей и запрудивших берег Днепра, кричали что-то, махали платками, благословляли в дальний путь.

И всё пришло в движение, отправились суда вниз по течению, уходя на поиски истинного Бога. Многим воинам показалось, что их бог Перун, возвышающийся на Священном холме, в горести склонил серебряную голову, а его золотые, усы обвисли, глаза же светились мрачно, угрожающе. Ведал он или нет свою печальную судьбу, но пройдет несколько месяцев и те, кто сегодня уплывал по полой воде в поход, вернутся, поднимутся на холм, сбросят идола Перуна с капища, стянут его на берег Днепра и пустят по вольным волнам.

Пока же слуги Перуна, языческие жрецы, что хранили в пантеоне огонь, были полны зловещих замыслов и готовились к борьбе за свою веру. Жрец Драгомил видел с вершины холма Днепр и сотни ладей на нем и, в ярости сжимая кулаки, слал русскому воинству проклятия. Но вскоре Днепр перед Киевом опустел, и Драгомил ушел в свои пещеры, вырытые в холме, - копить ненависть и злобу к Владимиру.

Караван судов плыл по полой воде так быстро, что и полдень ещё не наступил, как ладьи и струги вошли в отроги Алатырской возвышенности. Тут и пороги надвинулись. Алатыры тянулись на семьдесят верст, Днепр рассекал их на две части. По берегам реки справа и слева вставали огромные скалы и крутые горы. Там и тут нависали над водой утесы. Они поднимались над Днепром на высоту до трех вековых сосен, и казалось, вот-вот рухнут в реку. По руслу Днепра всюду виднелись скалистые острова, которые через несколько верст сбивались в плотные гряды, образуя пороги, перегораживающие Днепр от берега до берега, лишь в отдельных местах оставляя ворота, которые россияне называли «заборами» - воду забирающими. Через эти пороги никто не отваживался ходить кроме русичей и норманнов. Но и этим храбрецам порой отказывало мужество, когда иссякали силы бороться со стихией, с бешеным круговоротом воды, и они вытаскивали суда на сушу, обходили пороги, да не забывали смотреть по сторонам, потому как за каждой скалой могли затаиться печенеги со стрелами на тетивах луков.

Но вот суда Владимировой рати миновали пороги по высокой полой воде. Быстрое течение понесло их к лиманам. Там, в устье Днепра, воинов ждал отдых на острове Святого Еферия. А после снова опасный путь вдоль побережья Тавриды, к конечной цели - Корсуню.

Как было задумано Добрыней и воеводами Посвистом, Малком, Тригловом и Путятой, россияне подошли к греческому городу ночью. Апрельское море было спокойно. Дул легкий попутный ветер, суда, сколько могло уместиться, вошли в гавань Корсуня, и воины заняли её. Но кое-кто из жителей гавани сумел-таки скрыться за крепостными воротами и поднять горожан на защиту своих очагов.

Утром Владимир попросил Добрыню привести к нему кого-либо из мужчин, живущих в портовой части Корсуня. Добрыня в минувшую ночь не сомкнул глаз и на рассвете увидел, как восходящее солнце осветило крепостные стены, возвышающиеся неприступными бастионами над портом, над морем. Опытный воин Добрыня только покачивал головой от удивления и опасения. Он понял, что Корсунь одним махом, одним даже мощным приступом не одолеешь. Немало придется потрудиться у стен крепости и, наверное, под тучами стрел возводить башни и земляные валы, с коих можно будет идти на штурм. Но мудрый воин погасил сомнения, уповая на то, что с береговой стороны крепость менее защищена.

Выполняя волю князя, он послал отряд отроков за горожанами, и вскоре они привели в гавань нескольких рыбаков. Среди них был владелец судна, которое стояло близ княжеской ладьи. Он о чем-то заговорил и показал на свою скидию. Владимир заметил это и, позвав грека к себе, попросил старца Григория быть толмачом.

- Скажи ему, отец, пусть не страшится за свою лодку, мы её не тронем. Ещё скажи, чтобы шел в крепость и передал правителю Земарху, дабы сдавался на милость россиян. Горожанам ущерба от нас не будет.

Григорий перевел. Грек, смуглый, чернобородый мужчина лет сорока, унял свой страх перед князем и смотрел на его доброе лицо с удивлением: он слышал о жестокости россов.

- Ещё скажи, - продолжал Владимир, -что русичи не ищут крови и никого из горожан не тронут, имущества не разорят, ежели они выдадут зачинщиков бунта против императора Василия и сторонников Барды Фоки.

Это тоже было переведено греку.

- И пусть правитель Земарх не медлит! Ждем ответа три дня, а на четвертый, ежели проявит Неразумность, мы возьмем город приступом, - закончил князь и повелел отвести грека к крепостным воротам.

Началось ожидание, но оно было деятельным. После совета с воеводами Владимир решил-таки готовиться к штурму города, чтобы к четвертому дню крепость не казалась такой неприступной. К тем местам, где стены были самыми низкими, русские воины стали стаскивать камни, подносить землю, чтобы устроить вал, с которого стены будут доступными. Многие воины сооружали передвижные' щиты. Для них использовали камыш, найденный неподалеку в бухте, которую и прозвали Камышовой. Камыш подвозили лодками, связывали в пучки и скрепляли один пучок к другому на жердях. Под такими щитами не страшны были стрелы, которые корсуняне начали пускать со стен.

Прошло три дня. С утра четвертого князь Владимир, Добрыня и воеводы сошли с судов в гавань и пристально смотрели на городские стены - ждали, не появится ли белый стяг знак того, что город сдается на милость врага. Но там никто-не показывался, и весь город будто замер, лишь откуда-то, словно из подземелий, доносились глухие удары молотов о металл.

Бывалые воины догадались, что там, за городскими стенами, идет жаркая работа, и кузнецы куют оружие.

Как предполагал Владимир, это были русичи, взятые в плен печенегами и проданные в рабство корсунянам. «Хорошие мастера, поди, выросли», - подумал князь и сказал Добрыне:

- Ты слышишь, дядюшка, как наши мужи куют оружие мятежникам?

- Слышу.

- Знать, не будет мирной беседы.

- Не будет, князь-батюшка.

- Пусть же пеняют на себя. Весь ли город обложили?

- Всюду в посадах наши воины.

- А стены везде ли крепки и высоки?

- Нашли между посадами слабину. Там валы поднимаем, как под Новгородом учились. С них сподручнее…

- Помню, дядюшка. Всё верно творишь. А ворота можно таранить?

- Усмотрели отроки: ворота дюже крепки. Дубовые плахи железом окованы. Перед ними мосты, кои подняты, рвы глубокие, но без воды. Грозные башни рядом с воротами поднимаются.

- Всё сам осмотрю. Потом и двинем силу, - заявил князь.

Он велел Добрыне поднять сотню гридней в седло, сам ушел в шатер - надеть доспехи.

Вскоре, окруженный сотней молодых воинов отборной дружины, Владимир отправился обозреватъ крепостные сооружения Корсуня. До главных ворот, ведущих в гавань, было рукой подать, и князь уже рассматривал их, находясь на расстоянии, недоступном для полета стрелы. Он думал о том, что ров можно засыпать ночью, подойдя к нему под прикрытием щитов. Ночью же следовало подтащить дубовые тараны, которые надо вырубить в лесу. «Апотом и пойдет работа, как до ворот доберемся», - счел Владимир.

В Корсуне в эти дни царила растерянность. Давно уже не приходили враги его под его стены, тем более такой несметной силой и такие храбрые и свирепые, как россы. В городе многие знали, что войско россов воюет на стороне императора Василия и что их мужеством было разбито под Хризанополем войско Варды Фоки. А там россов было всего шесть тысяч. Здесь же, под Корсунем, встала не одна тьма[102]. Грозная сила россов выветрила у горожан предание о налетах скифов и хазар, которые делали набеги, чтобы поживиться богатством в посадах близ торгового города. Корсуняне всегда жили в достатке и во все времена признавали над собой власть императора, но дань не платили, а добровольно слали в казну императора часть доходов.

Появление в городе отряда воинов Варды Фоки и обещание его военачальника дать полную независимость Корсуня от императора и верховодство над всей Тавридой смутили правителя Земарха и знатных вельмож. В них проросла призрачная мечта о вольной жизни, и они готовы были провозгласить Херсонесскую республику. В Корсуне начали действовать законы, отличные от византийских. Теперь всё это было под угрозой. Россы отнимут свободу, лишат безбедного житья, вольной торговли. А если город вновь попадет под власть императора Василия, то многим вельможам и самому Земарху-правителю не сносить головы за измену византийскому трону. Было над чем задуматься правителям Корсуня.

Князь Владимир по-своему понимал значение порта на важном морском пути в черноморские земли. Стоило этому городу отколоться от империи, как Судак и Кафа тоже уйдут из-под власти императора Византии, и будет потеряна для неё вся Таврида с её благодатным климатом, с изобилием сладких плодов земли по побережью и хлебными нивами степной части. Таврида кормила Византию хлебом - вот почему император Василий боялся потерять Корсунь, Кафу и Судак. Но бояться - одно, а проявить деятельность в защиту провинции - другое. Пока же Василий и пальцем не погрозил Корсуню за измену. Теперь Владимир своими помыслами и делами способствовал Василию в удержании Тавриды, и, как говорил Добрыня, это было мудрое действо великого князя. Оно открывало дорогу к породнению с императорским двором Византии, оно лишало влияния германского императора Оттона Второго на императора Василия, потому как и сам Василий тяготился навязчивостью германца. Взвесив всё это, великий князь повелел начинать штурм города и двинул дружины на крепостные стены.

И полетели ввысь стрелы россиян. Их луки были мощнее греческих, а стрелки сильнее и искуснее. Корсуняне первыми понесли урон в наступившей битве. Но воины Владимира не только пускали стрелы - туда, где крепостные стены были ниже, уже были засыпаны рвы и возведены валы, устремились на приступ дружины. Всё шло к тому, что россияне вот-вот поднимутся на стены.

Но первый день приступа, вопреки ожиданиям Владимира, успеха россиянам не принес. С восточной стороны они захватили часть стены. Однако у них не оказалось пространства для широкого штурма большими силами, и хотя воины дрались храбро, но витязи Корсуня не дрогнули перед ними, стали теснить россов со стены и одолели их. Первый приступ был отбит. В городе ликовали, но вскоре убедились, что ликование было преждевременным.

Россияне взялись поднимать валы во многих других местах, готовили штурмовые лестницы, засыпали рвы. Работа шла день и ночь. Воины тащили к стенам камни, носили в корзинах землю, в дело шло всё. Однажды воины Владимира заметили, что на главных участках, где намечался основной штурм, валы не поднимались, сколько бы земли на них ни носили. Причину скоро нашли. «Корсуняне, подкопаше стену градскую, крадяху сыплемую персть и ношах себе во град, сыплюще посреди града, и воины (Владимировы) присыпаху боле», - писали летописцы той поры. Когда князю Владимиру сказали об этом, он гневно воскликнул:

- Три года простою под стенами, но поборю непокорных!

Однако воеводы не желали стоять под Корсунем три года. Иван Путята, много хаживая по деревянным тротуарам и мостовым Новгорода, предложил сперва сделать настилы на землю из жердей и бревен, потом насыпать на них грунт.

- Тогда греки не украдут землю, - убедил он князя Владимира.

Так и поступили. Снова поднимались валы. Были сделаны сотни лестниц. Близился день большого штурма.

Как-то вечером, когда Владимир отдыхал в своём шатре, поставленном на берегу бухты, старец Григорий сказал ему:

- Сын мой, не спеши идти приступом на стены Корсуня. Судьба укажет иной, верный путь. Я уже вижу его. Наберись терпения, чему учит Всевышний, и пред тобой возжжется путеводный луч.

- Тверд ли ты в своих ясновидениях? - настороженно спросил князь.

- Господь не покинул меня в благих деяниях.

- Всели же и в меня надежду, святой отец.

- Нынче я помолюсь за тебя, и Бог укрепит твой дух.

- Я верю тебе, святой отец, и готов ждать семь дней, дабы не губить жизни сынов моих.

- Славное начало в тебе пробуждается, сын мой. Человеколюбие - символ веры нашей. Ты уже в согласии с Всевышним Творцом, - порадовался Григорий и осенил Владимира крестным знамением.


Той же ночью, когда Владимир крепко спал, Григорий покинул своё ложе и шатер, миновал княжеских стражей-рынд и ушел из военного лагеря. Он удалялся, опираясь на посох, и читал молитву. Никто, кому выпало время охранять покой воинов, не остановил Григория, но провожали его изумленными глазами, потому как над его головой сиял серебряный нимб. Когда городские ворота были совсем близко, Григорий словно растворился в ночной тьме, и больше никто из воинов Владимира не видел святого старца. Он же приблизился к полузасыпанному русичами рву, перебрался через него и постучал посохом в кованные железом ворота. За ними послышался говор, потом открылось оконце, на Григория молча уставился человек и тут же пропал, но показалась стрела. Старец отвел её рукой и произнес по-гречески:

- Дайте приют священнику. Я покинул Корсунь полтора десятка лет назад, теперь вернулся к святым отцам.

Это была правда.

Стражи осветили Григория свечой и спросили:

- Кто тебя помнит в Корсуне?

- Позовите Анастаса, священника церкви Святого Василия. В те годы он служил вместе со мной.

Стражники посоветовались между собой. Они знали протоиерея Анастаса и поверили Григорию. Да знали и то, что Анастас в эту ночь пребывал где-то на крепостной стене как рядовой воин, держа лук на тетиве со стрелой, и впустили Григория через малую боковую дверцу.

- Иди к дому, коль знаешь, где живет.

- Ведаю. Дом его при церкви и если нет Анастаса, то найду там его сестру Анастасию.

- Верно, - обрадовался старший страж. - Ноне вечером она ходила на стены, приносила воинам хлеб и вино. Скоро вновь пойдет.

- Да хранит вас Всевышний, добрые мужи.

Григорий благословил стражей, сам тихо направился в гору, к церкви Святого Василия. В пути он вспомнил отроковицу Анастасию, черноглазую, чернокосую непоседу, и молил Бога, чтобы она оказалась дома. Господь внял молитве.

Анастасия не спала, но была в заботах: укладывала в корзину хлеб, сушеные фрукты. Потом она взяла кувшин и вышла на двор, чтобы спуститься в погреб и налить вина. Когда она поднялась из погреба, то услышала стук в калитку дворика, огороженного каменной стеной. Анастасия подошла к калитке, спросила:

- Кого Бог прислал? - и расслышала старческий голос:

- Вспомни, внученька, кто держал тебя на коленях и пел псалмы на сон грядущий.

Анастасию озарило светом, она увидела загадочные голубые, как небо, глаза самого ласкового россиянина.

- Помню, дедушка Григорий, помню! - воскликнула Анастасия и распахнула калитку.

Григорий вошел во дворик, перекрестился, благословил Анастасию:

- Слава Всевышнему, что продлил дни моей жизни и дал благо увидеть тебя, моя радость.

- Славлю и я Боженьку, что послал тебя в наш дом.

Анастасия приникла к голове старца, который был теперь чуть ниже её.

- Благословен твой дом и все обитающие в нём, - ответил Григорий.

Анастасия повела священника в дом, усадила в красный угол, налила вина в глиняную чашу и подала её старцу.

- Выпей, дедушка, вино прибавит тебе сил.

Григорий пил медленно, смакуя знакомый вкус виноградного вина, а перед взором проплывали дни, проведенные в доме друга.

- Где твой брат? - спросил он.

- Анастас ушел на стены, защищать город от врагов.

- Твой брат всегда был готов защищать свободу, но нынче ей урона не будет.

- Прости, дедушка, но там, за стенами, свирепые язычники. Они испокон веку наши враги, и я иду к воинам-корсунянам, чтобы влить в них силы.

- Поверь мне, внученька, те язычники, кои за стенами города, уже отвернулись от своих идолов, они на пути к нашей с тобой вере. И придет час, когда многие из них войдут в твой храм и вознесут хвалу Всевышнему. Теперь неси пищу воинам да скажи брату, чтобы пришел до рассвета домой. Но не говори, кто его ждет. Я же пока отдохну. Покажи мне место, где прилечь.

Анастасия отвела Григория в маленький покой, где он и раньше отдыхал, показала ему ложе, уложила на него. Она вернулась в трапезную, взяла корзину, вино и ушла на городские стены. В эту предутреннюю пору к ним шли многие корсунянки, чтобы накормить воинов: мужей, братьев, сыновей.

Близился рассвет. Григорий встал, прочитал утреннюю молитву и вышел из покоя. Анастасия ещё не вернулась. Григорий ощутил беспокойство, подумал, не случилось ли что-нибудь с его другом там, на крепостной стене, не поразила ли его стрела россиянина. Он хотел выйти на двор, но в это время услышал голоса, быстро вернулся в свой покой и затаился.

В дом вошел Анастас. Это был муж лет пятидесяти, среднего роста, ещё крепкий. Поседевшие черные волосы ниспадали на плечи, на лице отложилась печать беспокойной жизни. Взгляд проницательный, зоркий. Анастас тотчас заметил, что в доме произошли перемены: на лавке у стены лежал дорожный плащ, рядом стоял посох.

- Кто к нам пришел, почему не сказала? - спросил Анастас сестру, которая вошла в дом следом.

Григорий в сей миг вышел из смежного покоя.

- Пришел тот, кого ты не должен был забыть, - сказал он, остановившись в дверном проеме.

- Свят, свят! Отец Григорий! Господи, какие силы привели тебя?

Анастас поспешил к нему, обнял и долго гладил по спине, потом тихо произнес:

- Прости, отец, я справлял по тебе панихиду.

- Был я от хвори немощен, думал, отойду в иной мир. Но Всевышний учинил по-своему: не всё ещё сделано мною в земной юдоли.

- Но там, у язычников, как ты уберегся? Твоя вера…

- Я ушел к соплеменникам, дабы просветить их умы. Бог вознаградил мои труды и бдение.

- Зачем же варвары пришли к нам, готовятся разорить город, убить его мужей, взять в рабство жен и детей? И ты зачем пришел с ними?

В словах Анастаса сквозил неподдельный гнев.

- Успокойся, брат мой. И волос не упадет с голов горожан, и воины, что служат императору, останутся живы. Россияне пришли с миром.

- Мудрено говоришь, святой отец. Пока мои глаза видят иное: россы приготовляются покорить город.

- Судьба Корсуня в твоих руках, - тихо сказал Григорий.

- Я не правитель, - не понимая, куда клонит Григорий, ответил Анастас. - Я слуга Божий и несу с паствой бремя на стенах.

- Ты голоден и устал. Поешь и отдохни, тогда поговорим.

- Мне не до еды, отец Григорий. Говори, что привело тебя к нам. Ты не на моление пришел.

- В таком разе сядь рядом, брат, и с терпением выслушай, не спеши судить, - начал Григорий и, когда Анастас сел, продолжал: - Вот уже шесть лет я служу в Киеве, в церкви Святого Ильи. Я чту князя Владимира, внука христианки княгини Ольги, ты о ней слышал. Я готов служить князю, да так и будет, потому как вижу пробуждение и движение к отцу нашему, Господу Богу.

- Но твой князь знает, что мы христиане. Зачем пришел воевать?

- Будь внимателен. Правители твоего города присягнули мятежнику Варде Фоке. Он изменил Багрянородному Василию, нарушил Господни заповеди и тянет твой вольный город в греховную тьму.

- Нам, горожанам, многое из сказанного тобой неведомо.

: - Теперь ты знаешь. И я спрашиваю: с кем ты, Анастас, с Вардой Фокой или с законным императором? - сурово изрек Григорий.

- Я верю правителю Земарху. Он ещё до появления Варды Фокй говорил, что император Василий намерен наложить на нас дань и лишить свободы, вольностей.

- Но до сей поры не лишил, - твердо произнес Григорий. - Правитель обманывает вас. Багрянородный не покушался на вашу свободу и о дани речи не вел. Он только хочет, чтобы вы не служили изменнику Варде Фоке. Прогоните его вождей и наместников, примите покаяние, целуйте крест императору, Богом данному, и все напасти минуют вас.

- Земарх не отойдет от Фоки. Он во власти людей Варды, и первая же попытка вернуться под крыло василевса будет стоить ему жизни.

- Ты можешь помочь Земарху.

- Господи, покарай меня за слепоту безрассудную! Зачем служу иудам?! Господи, жду твоей кары и презрения! - восклицал в отчаянии Анастас.

- Остановись, брат мой. Ты чист пред Господом Богом. Потому я и пришел к тебе. Исполни же святую волю Всевышнего, спаси город от разорения, измены и оскудения. Спаси вопреки воле правителей. Знаю, тебе ведомы пути спасения.

- Ты в заблуждении, святой отец. Я червь, а не пророк, дабы спасти Корсунь, - горестно ответил Анастас.

- Не буду тебя подталкивать. Думай, ищи и обретешь. Да попроси внученьку принести вина и воды.

Анастас задумался, но встал, вышел из трапезной и попросил у сестры вина и воды. Анастасия вскоре принесла, что просили, ещё добавила к столу оливок, свежего сыра и хлеба. Анастас разлил по кубкам вино, но не притронулся ни к чему, ходил, словно притаптывал глиняный пол. Он поверил Григорию, что россы не намерены разорять город. Но почему, зная, как спасти город, старец не говорит об этом? Сказал же: «Знаю, тебе ведомы пути спасения». Выходило, что и ему ведомы. Но какие? «Я бреду во тьме!» - воскликнул в душе Анастас и уже хотел было спросить Григория напрямую, но остановился.

Анастас боготворил Григория, своего наставника, и от него, как в наследство, принял душевную прямоту и милосердие, многие иные добродетели. Григорий долгое время был за отца Анастасии, после того как их родной отец, будучи моряком, ушел к берегам Иверии и не вернулся. Анастаса томила жажда, он подошел к столу и взял ковш с водой, чтобы напиться. И тут его осенило: не напрасно отец Григорий попросил принести воды. Вода! Вот через что Анастас спасет город от уничтожения. Теперь он знал, как заставить горожан сдаться на милость россов. А потом пусть кто-то сочтет его шаги предательскими. Кто предатель? Сие деяние он свершит во благо спасения города и жителей, и Всевышний отвергнет напрасные обвинения.

Анастасу не дано было знать, что после того, как он спасет город, Корсунь простоит ещё три века. Только в XIII веке его разрушат и сровняют с землей гунны Востока - монголо-татарские орды, навалившиеся на него тучами саранчи.

Утро набирало силу. Григорий молился Богу и ждал, когда наконец Анастас заговорит. Он же молчал, ничем не давая понять Григорию, о чем думает, да вскоре ушел, покинув дом и двор, не поведав старцу причины. Даже Анастасия, которая переживала, что между её братом и старцем Григорием возникла размолвка, не знала, куда отправился Анастас. Григорий старался утешить себя молитвами, но уныние не покидало его. У старца мелькнула коварная и недостойная чести мысль о том, что корсунянин ушел донести на него правителям города. Но Григорий не дал воли сей грешной догадке, осудил себя и с новой страстью вернулся к молитвам, прося Всевышнего наставить Анастаса на путь праведный. Моление помогло, пришло терпение, и ожидание Анастаса уже не было тягостным. Григорий разговорился с Анастасией о прежней жизни в Корсуне, вспомнил своё пребывание в этом городе, и время побежало незаметно. Анастасия, видя, что старец Григорий нашел равновесие, тоже оживилась. Она приготовила обед, накормила Григория, сама с ним поела и всё рассказывала лестное о брате.

Позже Григорий узнал, что Анастас провел день на крепостных стенах и побывал у митрополита Корсуньского Макария. Со стен он долго и внимательно всматривался во всё то, что происходило в стане россов. Там, похоже, воины занимались мирными делами и отдыхали, но не готовились к штурму города, как было день назад. Но такой он видел картину со стороны моря и тогда отправился на восточную сторону, где к городу примыкали сады, огороды, посад. Там он тоже увидел мирную картину и удивился тому, что многие воины-россы бок о бок трудились в садах, копали землю, но не для того, чтобы отнести её на валы, а чтобы посадить овощи, бросить в землю зерно, которое прорастет. С удивлением на лице Анастас явился к митрополиту Макарию, поведал ему обо всём, что узрел и попросил:

- Владыко, тебе доступен правитель Земарх, иди к нему, убеди пустить россов в город. Они не причинят ему ущерба.

- Сын мой, радуюсь за твое рвение, - ответил митрополит, - но правитель Земарх и мыслить запретил о том.

- На что он надеется?

- Люди Варды Фоки уверяют, что скоро придет от него помощь - армада судов несметная - и тогда россам несдобровать.

- Россы уже побили Фоку под Хризанополем, да малой силой. Но такое войско, с каким пришел князь Владимир, способно покорить всю Византию.

- Верю. И молю Всевышнего, дабы вразумил Земарха на мир. Он же пребывает под страхом смерти, которой грозят ему вардинцы.

Тогда Анастас опустился на колени перед митрополитом и воскликнул, вскинув вверх руки:

- Владыко, благослови! Иду искать путь спасения материнской колыбели! Благослови во имя святой заступницы Богоматери.

Митрополит Макарий не ожидал такого рвения от Анастаса и не мог даже осознать его значение и то, какими путями пойдет сей муж церкви к спасению града - многовековой и благодатной колыбели корсунян. Сам он тоже страстно жаждал спасти от разрушения Корсунь и пошел бы на подвиг, если бы видел путь к нему. Макарий был в родстве с патриархом Византии Николаем Хрисовергием, чтил его как богоравного, знал о его любви к Корсуню и потому, когда услышал, что Анастас отдает себя в жертву во имя спасения города, не колеблясь и не усомнившись в верном сыне церкви, не стал расспрашивать, чтобы выведать тайное, но благословил его:

- Во имя Всевышнего, аминь.

Макарий подошел к Анастасу, помог ему встать на ноги, обнял и трижды поцеловал. Анастас же приник к руке Макария, а оторвавшись от неё, молча и быстро покинул покои митрополита.

Он поспешил на западную крепостную стену, откуда был хорошо виден шатер князя Владимира. Он прошелся по стене несколько раз, прикидывая глазами расстояние до княжеского шатра, и сделал наконец пометку крестом на стене, где, как ему показалось, он будет ближе всего к шатру. Ещё он думал о том, где ему добыть лук и стрелу, какими владеют россы: они стреляли из своих боевых луков в полтора раза дальше, чем греческие воины.

По пути домой Анастас зашел в подземелье близ акрополя. Там греки держали рабов-россов. Большинство их работали с металлом. Анастас бывал в этих мастерских. Иногда россы ковали ему простую церковную утварь, треножники. Нынче он пришел к тем, кто ковал оружие: копья, стрелы, дротики, мечи. Сюда же кузнецам-мастерам приносили воины со стен стрелы русичей, дабы перековать их наконечники под греческие луки. Анастас полюбовался стрелами, ещё не тронутыми огнём горна, выбрал одну и незаметно спрятал её под сутану. Исполнив часть замысла, он направился в ту часть подземелья, где трудились лучники, и попросил одного из рабов изготовить такой же лук, из какого его собратья пускали такие летучие стрелы.

Но старший по возрасту раб сказал, что им запрещено делать оружие без разрешения начальника стражи. Тогда Анастас позвал этого раба:

- Идем, и ты получишь повеление.

Крепкий, мускулистый россиянин вышел из подземного каземата. Анастас остановил его в переходе и молвил:

- Сей лук мне нужен для блага твоего и твоих братьев. Никто из россов не будет убит стрелой, летящей из него.

- Уразумел, господин, - с поклоном ответил россиянин. - Волю твою исполню сей миг. Есть у нас лук мастера из Белгорода. Жди меня здесь, господин.

Он вернулся очень скоро, держа в руках крепкий лук из незнакомого Анастасу дерева. Анастас взял лук и пришел в смятение: как вынести его из подземелья? Россиянин догадался о причине растерянности священника и помог ему. Он попросил Анастаса снять плащ и сутану и надел ему лук через плечо. Теперь осталось только укрыть его одеждой. Так и сделали будущие побратимы.

Домой Анастас возвратился поздним вечером, когда надвигалась темнота южной ночи. Спрятав в сенях лук и стрелу, он вошел в дом и спросил Григория:

- Святой отец, ты сказал, что завтра князь поведет своих воинов на штурм города.

- Охолонись, брат. Я этого не говорил. Испей воды, пищу прими, кою сестра приготовила. Потом и побеседуем. Пока тебя не было, я всё думал, к кому пришел: к брату по вере или к недругу. Ты забыл о том, что меж нами царило доверие, и с Божьим словом на устах мы делились сокровенным. Как же я могу выдать тебе тайну великого князя? - строго закончил Григорий. Анастас приложил руку к сердцу, склонил голову:

- Прости, святой отец, и прими моё покаяние: я чист перед тобой, как перед Господом Богом, и в помыслах и в деяниях. Завтра утром я всё открою тебе. Сегодня же мне надобно знать намерение князя.

- Ты убедил меня, и я откроюсь: уходя к тебе, мне удалось упросить князя, чтобы он подождал воевать город ещё семь дней. Князь согласился. Теперь ты доволен?

- Святой отец, ты снял с меня тяжкий крест сомнений. - Анастас сел рядом с Григорием и обнял его. - Теперь волей Всевышнего мы сотворим во благо всё задуманное.

Григорий встал и внимательно посмотрел Анастасу в глаза.

- Ты не созрел для откровения, - сказал он, - но, коль помыслы твои чисты, я со спокойной душой пойду отдохну. Утомился я, брат мой, ноне.

Так же пристально продолжая смотреть на Анастаса, Григорий понял, что корсунянин решился на то, к чему он, старец, давал намек. Григорий подумал: «Слава Богу, что мне нет нужды торопить тебя и принуждать. Ты свершишь всё, как мы замыслили», - и молча направился к двери в свой покой. Анастас, однако, задержал Григория.

- Святой отец, мы не сотворили молитву.

Он подошел к Григорию, взял его под руку и повел в свою опочивальню, где в углу стоял большой киот.

Перед киотом Анастас и Григорий опустились на колени и стали молиться, шепча о своём, не ведая дум друг друга. Потом они вместе поужинали, и Анастас рассказал, что видел, как русские воины занимаются в посаде мирными делами.

- Они копали землю под овощи и носили воду на полив. Сие есть знак миролюбивых помыслов, - отметил Анастас.

После ужина, не проронив ни слова, Анастас удалился из дома и больше не появлялся. Григорий принял поведение Анастаса как должное и лег отдыхать.

Анастас пришел под навес, где лежали орудия труда, зажег свечу, нашел на верстаке сосуд с настоем скорлупы ореха, взял отточенную палочку и медленно, выводя букву за буквой, написал по-гречески на белом древке стрелы: «Перекопай и перейми воду, идет она по трубам из колодцев, которые от тебя на востоке». Затем Анастас взял лук, добытый у рабов, несколько стрел, надел плащ и ушел в город на ночное бдение. Он поднялся на стену, долгое время медленно прохаживался по ней, ждал, когда защитники уснут. Потом он встал на то место, которое присмотрел днём, по своим метам нашел направление к княжескому шатру, достал из-под плаща лук и стрелу, вложил её в тетиву и, напрягая все силы, послал стрелу в русский стан. Исполнив задуманное, он спрятал лук и отошел в сторону от обозначенного места. Анастас стоял и чутко прислушивался к тому, что происходило у россиян. Когда до его слуха долетели сперва непонятные крики, вслед за тем говор, и все оттуда, где был княжеский шатер, он перекрестился и тихо промолвил: «Слава тебе, Господи». Анастас спустился со стены, вернулся домой и лег спать, потому как две бессонные ночи и тяжелый день подорвали его силы.


Глава девятнадцатая. СТРЕЛА АНАСТАСА


Стрела неведомого корсуняниНа, пущенная в полночь в русский стан, не долетела до княжеского шатра шагов на пятьдесят. Русичи догадались, что она летела в шатер князя, да, знать, не хватило стрелку сил запустить её в намеченную цель. Воины, что несли бдение в стане, услышали падение стрелы: будто змея прошипела и задохнулась в песке. Воины нашли стрелу и отнесли её гридням, охраняющим шатер князя Владимира.

- Вот, из крепости только что прилетела, в князя метили, - сказал коренастый, крепкий воин.

- Да мы её сейчас обратно и пошлем! - крикнул молодой гридень, принимая стрелу.

- Ан нет, отдадим её князю. Ведать ему должно, что охота идет за ним, - заметил гридень постарше.

Он взял стрелу, начал рассматривать её в свете угасающего костра и вдруг воскликнул:

- Глянь-ка, она ведь наша!

Князь Владимир не спал, мучился совестью, потому как страдал за пропавшего старца Григория. Услышав разговор, он встал и вышел из шатра.

- Зачем ночь тревожите? - сердито спросил он.

- Князь-батюшка, стрела из Корсуня прилетела. Да с загадкой: наша стрела-то.

Воин подал её князю.

- Ишь ты! Ну поколдуем, - ответил князь и, взяв стрелу, пошел поближе к берегу бухты, где ещё горел костер.

Подойдя к огню, он заметил на стреле знаки по всему древку. Догадавшись, что стрела таит какую-то тайну, Владимир велел прислать толмача.

Переводчика нашли скоро. Подьячий из церкви Святого Ильи спал на княжеской ладье. Он прибежал, ещё не придя в себя от сна.

- Растолкуй, что на стреле написано, - подавая стрелу толмачу, сказал Владимир.

Скорый в деле подьячий приблизил стрелу к огню, прочитал про себя и перевел прочитанное:

- Тебе, князь-батюшка, сие послание. Да пусть вой уйдут, им не надо знать суть.

- Идите гуляйте, - повелел Владимир гридням. Они отошли к воде.

- Теперь говори, - обратился князь к толмачу.

- Сказано так: «Перекопай и перейми воду, идет она по трубам из колодцев, которые от тебя на востоке».

Толмач отдал стрелу князю.

«Володимер же се слышав, возрев на небо и рече: аще се ся сбудеть, сам ся крещу ту!» Мало кто услышал его восклицание, но к утру о нем знало всё войско и судило-гадало, что бы оно значило. Оно не смутило воинов, но радовало.

Не считая нужным медлить, Владимир решил воспользоваться советом мудрого корсунянина. Он позвал Добрыню и повелел ему в ночь идти на восток от крепости, найти колодцы и перекопать водоводы.

- Твори не мешкая сие благое дело, дядюшка, - наказал князь.

Добрыня с радостью поспешил выполнить княжескую волю. Он догадался без лишних слов, что сулит им на первый взгляд не совсем благое дело. Несмотря на то, что была темень, воины Добрыни, которые шли впереди работных людей, скоро нашли колодцы, таившиеся в зарослях терновника к востоку от гавани за посадом. Найти водоводы не составило труда. Копали неподатливую землю рьяно, и к утру три водовода, через которые с возвышенности в крепость стекала вода, были перекопаны. Корсуняне лишились воды.

Утром князь опять отменил все военные приготовления, и, как в день исчезновения старца Григория, воины занимались мирными делами. Одни ушли помогать грекам по хозяйству, другие вышли в море на ловлю рыбы, третьи ремонтировали суда, будто уже знали, что скоро предстоит обратный путь к родным местам.

В полдень на стенах Корсуня появились сотни защитников. Они в отчаянии пускали стрелы в русский стан, которые никому не приносили вреда, потому как не долетали до цели. Когда солнце сошло с зенита, но продолжало так же нещадно палить землю, в Корсуне послышались церковные пения. Лазутчики увидели с высоких деревьев посада, что корсуняне собрались во множестве на центральной площади и устроили моление: пели псалмы, просили Бога о спасении города. Лазутчикам не было видно, что вели моление митрополит Макарий й протоиерей Анастас. Они испрашивали у Бога не победы воинам, но только спасения горожан и их жилищ. Но лазутчики заметили, как там же, на площади, собираются в отряды воины и вооруженные горожане, что-то громко и горячо обсуждают. Обо всём этом пролазы уведомили князя Владимира. Он созвал воевод и велел усилить ночное бдение, а ко всем городским воротам, как наступит темнота, вывести большие отряды воинов, чтобы предотвратить вылазки.

- Греки ноне пойдут добывать воду, - объявил князь воеводам. - Не ждали они такой напасти. Но воды им не будет, пока не попросят. В битву с греками не вступать, остановите их криками всей силы. Дрогнут, но пленить велю немногих.

Ночь прошла беспокойно, но бывалые воеводы исполнили волю князя так, как он наказал: схватки не было, воды греки не добыли, в плен к россиянам попали семеро горожан. Утром их привели к княжескому шатру. Владимир вышел к ним, позвал толмача и спросил:

- Кто из вас пойдет к Земарху-правителю?

Из толпы вышел худощавый невысокий грек лет пятидесяти. На его бронзовом лице светились большие карие печальные глаза, у рта залегли горестные складки.

- У меня жена при родах, ещё семь сыновей и дочь при ней. Им без воды нельзя. Я пойду к Земарху.

Шагнули вперед ещё три пожилых грека, и старший из них, сивобородый, молвил:

- Мы все пойдем к Земарху, нам без воды - гибель.

- Идите, отцы. Скажите ему: ежели откроет ворота и сдастся на мою милость, быть ему живу и всем горожанам-защитникам - воля. Чем скорее отворят ворота, тем менее суровым будет наказание императора за измену. Скажите, чтобы не медлили, и Земарху сохранят жизнь.

Грек с печальными глазами был смелым человеком и не стал лукавить перед князем, чтобы скорее вырваться домой. Он предупредил Владимира:

- Земарх не откроет ворот и будет защищать стены. У Земарха и его воинов есть запас воды. Её нет только у горожан.

- Ишь ты! - удивился князь и задумался, потому как упорство правителя могло дорого обойтись горожанам.

Как всегда в трудный миг Владимира выручил мудрый дядя. Добрыня тихо произнес:

- Отведем этого грека в шатер, там и поговорим с глазу на глаз.

Князь молча согласился с Добрыней и ушел в шатер. В шатре Добрыня посоветовал князю:

- Скажи ему, чтобы они тайно побудили горожан открыть восточные ворота, когда придет край их терпению. И про милость свою к ним скажи. Да сегодня же отправь пленных в крепость и дай им воды по кувшину.

Владимир вместе с толмачом разъяснили греку, что делать и как вести себя в городе. Потом Добрыня повел всех пленников к крепости, в посаде им всем выдали по кувшину воды и отпустили. Вскоре они подошли к воротам, их долго не пускали, но наконец ворота открылись, и пленники вошли в город.

Началось ожидание. Потянулись часы, дни. Земарх никак не давал о себе знать. СО стен в русский стан больше не летели стрелы, но и ворота не открывались. В городе, казалось, всё вымерло, лишь животные выли, скулили, мычали от жажды. Солнце в эти дни раскаляло землю, как камни на костре. Только на седьмой день изнемогающий от жажды город зашумел, заговорил, забушевал и восстал против правителя и вардинцев. Вооруженные чем попало горожане, а многие с мечами и копьями, ринулись на стражу у восточных ворот, кого убили, кого прогнали и, распахнув ворота, хлынули в посад. Среди толпы было много детей, женщин с младенцами на руках. Мужчины охраняли ворота, но не от россиян, а от воинов Варды Фоки, которые покидали стены и спешили к воротам, чтобы закрыть их.

Ратники Владимира опередили воинов Варды Фоки. Они были совсем близко от ворот, хоронясь под прикрытием щитов. Несколько сотен их ворвались в город и быстро расправились с теми, кто оказывал сопротивление. А в распахнутые ворота вбегали всё новые отряды россиян, и скоро весь город был во власти войска князя Владимира. Воины поднялись на стены и очистили их от сторонников Варды, больше сотни взяли в плен. И уже не звенели мечи, не разносился боевой клич, лишь стонали раненые.

В этот час на площади появился в окружении воевод князь Владимир. Сюда же стекались горожане. Князь счел, что нужно немедленно предупредить воевод и тысяцких, чтобы их воины не бесчинствовали в городе, не грабили имущество, не бесчестили жен и дев. Ещё он велел найти Земарха-правителя и наместников Варды Фоки и взять всех их под стражу. Распорядившись, Владимир с Добрыней отправился осматривать Корсунь. Ему было приятно оттого, что город открывался перед ним неразрушенный и прекрасный. В городе ещё не было воды, и князь приказал воеводе Посвисту взять воинов и восстановить водоводы, сам же поднялся на крепостную стену, осмотрел её и подумал, что положил бы под этой крепостью тысячи воинов, пока не одолел бы неприступные стены. Но это и уязвило гордость князя. На миг он пожалел, что не захватил Корсунь штурмом, но вошел в неё Божьим провидением. А вот какой Бог послал ему удачу и кого благодарить, князь не знал. Боль уязвленной гордости, к его удовольствию, оказалась короткой. Он забыл о себе, вспомнил о Григории и о том человеке, который послал стрелу в русский стан. Как только князь подумал о них, ему стало очевидно, что стрела прилетела к его шатру не без участия святого старца, иначе зачем было ему просить, чтобы он, Владимир, не пытался штурмовать город ещё семь дней? Да и зачем престарелому человеку было проделывать столь опасный и трудный путь из Киева, зачем покидать шатер в ночное время и куда-то исчезнуть?

Все эти вопросы заставили Владимира спуститься со стены и попытаться найти на них ответы, а главное, найти Григория. Князь уже был уверен, что старец Корсуне. Владимир миновал монетный двор, помещения которого были упрятаны под землей, вышел на городскую площадь и направился к церкви Святого Василия, видневшейся неподалеку. Рынды едва поспевали за ним. Но на площади он остановился; его поразил высоченный холм земли и камня. Здесь князя увидел Добрыня. Воевода подошел и сказал:

- Вот та земля, какую твои воины насыпали на валы, а корсуняне день за днём крали её.

Князь подивился мужеству горожан, их жажде защитить родной кров любой ценой. «Сей подвиг достоин похвалы», - подумал он, и мысли снова вернулись к судьбе Григория. Казалось, сама душа его крикнула: «Ищу Григория!» Князь велел Добрыне:

- Возьми сотню отроков, обыщи весь город, но найди старца Григория. Верю, что он здесь!

Добрыня ушел молча, а через несколько минут вернулся на площадь и догнал князя у церкви. За ним спешила молодая гречанка.

- Князь-батюшка, её зовут Анастасия, - показав на девушку, молвил Добрыня, - и она ищет тебя.

- Ты узнал, что ей нужно?

- Она сказала, что её слово лишь для князя. Владимир отослал Добрыню и спросил Анастасию:

- Какое слово ко мне, дева?

- Григорий, - только и произнесла Анастасия четко.

- Где он? - заторопился князь.

Анастасия ничего больше не сказала, но сделала .легкий знак головой: дескать, иди за мной - и направилась за церковь Святого Василия. Владимир поспешил следом.

Поодаль за ними шел Добрыня, а с ним несколько гридней. Шли недолго. Анастасия приблизилась к калитке каменного дворика, открыла её и пригласила князя войти. Он вошел, и Анастасия повела его к низкому каменному дому. В полуосвещенном небольшими окнами зале князь увидел священнослужителя, а за его спиной сидящего на скамье старца Григория.

- Святой отец, ты жив! - воскликнул князь, шагнул к нему и обнял. - Зачем ушел? Зачем заставил страдать?

Григорий прослезился, поднял на Владимира глаза и тихо ответил:

- Вот корсунянин Анастас-протоиерей. Его стрелу тебе подали.

Владимир повернулся к Анастасу, внимательно присмотрелся к его открытому, усталому лицу и низко поклонился:

- Пусть твой Бог продлит дни твоей жизни на долгие годы и сделает их безоблачными.

Анастас перекрестился и тоже поклонился князю, но не сказал ни слова, лишь в свою очередь пристально рассматривал князя.

Они были достойны друг друга и не смутились от проницательных взглядов. Князь подумал: «Я позову его в Киев», - и услышал в ответ живое русское слово:

- Мы с сестрой согласны поехать в твой стольный град.

Владимир изумленно посмотрел на Анастаса, на Григория, не понимая, как им удается проникать в мысли других. В сей миг вошла Анастасия, и загадка осталась неразгаданной. На деревянном подносе стояли кубки с вином, на блюде - пища. Анастасия расставила всё на столе, и её брат пригласил Владимира:

- Ты желанный гость в моём доме, великий князь. Прошу к столу. И ты, святой отец, иди к нам, выпьем за победу разума.

Все подняли кубки, а князь повторил то, что сказал семь дней назад:

- Аще се ся сбудеть, сам ся крещу ту!

И все выпили вино, но на слова князя никто ничего не ответил, будто не поняли смысла сказанного.

Но Григорий ликовал в душе и повторял про себя: «Господи, ты услышал меня! Слава тебе, Господи!»

Анастасия и Анастас смотрели на князя Владимира с обожанием.


Глава двадцатая. АННА СЖИГАЕТ МОСТЫ


Осенью минувшего года, когда в церкви монастыря Святой Мамы отпевали усопшего боярина Ивара, на панихиде были царевна Анна с Гликерией и Сфенкелом. Анна удивилась и спросила Гликерию:

- Сладкая, с какой стати твой супруг пришел в русский храм?

Гликерия приложила палец к губам и вполголоса ответила:

- Потом расскажу.

Спафарий Сфенкел стоял близ самого гроба и усердно молился вместе с монахами, пел с ними псалмы. Позже он помогал россиянам опускать гроб в могилу, закапывал его. Когда таинство захоронения завершилось, Сфенкел вместе с боярином Посвистом и другими русскими послами справлял на постоялом дворе в посаде у монастыря тризну в честь именитого боярина. Анна и Гликерия не остались ждать его, а отправились во Влахерн. В пути ко дворцу, сидя в экипаже, Гликерия и поделилась с Анной тайными побуждениями Сфенкела:

- Он, матушка-царевна, уже какой день возле русских послов кружит и всё по той причине, что в доверие к ним хочет войти.

- Чего бы ради?

- В том-то и дело. И я вначале гадала: что это он при Иваре ночи просиживал, а теперь с Посвистом в обнимку ходит? А тут как-то пришел поздним вечером хмельной, я его и спросила: «Долго ли ты будешь русов обхаживать?» - «Долго, Сладкая, - ответил он. - И разлука нам предстоит долгая. На Русь я с ними поеду». Ничего я ему не сказала на такое признание. Он ведь никогда раньше не откровенничал со мной. Да и не спросишь: служащий в секрете. А тут задумалась. Неспроста слова сеял, всходов ждал.

Гликерия ещё говорила о чем-то, но Анна погрузилась в свои размышления. Ей тоже показалось, что Сфенкел откровенничал с Гликерией с какой-то целью. И Анна догадалась, к чему он склонял супругу. Ему нужно было, чтобы она поделилась с нею, Анной, о том, что услышала. Так оно и было, ибо только Анна думала о Руси больше, чем другие во Влахерне, и ей было интересно иметь понятие о жизни этой державы. И интерес у неё был не праздный. Ей важно было знать, пребывал ли великий князь в супружестве. Слышала она раньше, что одну из жен он отправил в монастырь. А как другие? Жаждет ли, как прежде, великий князь породниться с Византией и намерен ли добиваться своего? Вопросов у Анны было много, и если бы она хоть на часть из них получила ответы, то ведала бы сама, как выйти из тупика, в котором находилась не один год. Вернувшись к действительности, Анна сказала Гликерии:

- Сладкая, до отъезда Сфенкела я должна с ним поговорить.

- О чем, ваша светлость?

- Господи, как ты не понимаешь?! Да о его поездке на Русь!

- Но если я скажу ему о том, он меня разбранит. Он строго-настрого наказал мне однажды и на всю жизнь никому ничего не говорить о его службе.

- Гликерия, тут всё не так просто. Он сам дал тебе понять, чтобы ты передала мне эту новость. Да-да, и не возражай! - горячилась Анна. - А иначе он с тобой не стал бы делиться…

- Ну хорошо, убедила. Приглашаю тебя сегодня вечером почтить память русского боярина. Там и поговоришь со Сфенкелом, меня не упоминая: дескать, у тебя своё дело. - Тут Гликерия загорелась: - Да ты сама предложи ему поехать на Русь в твоих интересах.

Анна ничего не ответила на это предложение. Экипаж въехал на двор Влахерна и остановился близ розового особняка. Анна направилась в свои покои, забыв о Гликерии. Она опять вся ушла в размышления, которые вспыхнули в её голове в связи с последними словами Гликерии. Анна осознала, что если ей это удастся, то она разрубит гордиев узел своего затянувшегося девичества. Если Сфенкел добудет благоприятные для неё вести, она может бросить вызов своим братьям. У неё есть на то основания. Она заставит братьев отправить её на Русь. Она убедит их в том, что сумеет добиться крещения Владимира до бракосочетания. Да, сумеет. Она возьмет на Русь священников и даже попросит митрополита Михаила поехать с нею. Он-то уж сможет повлиять на великого князя, чтобы тот принял от него крещение. Анна ходила из угла в угол Голубой гостиной и всё думала, думала. Сейчас в её разгоряченной голове был сумбур, и она поняла тщетность своих метаний, пока не встретится и не поговорит со Сфенкелом. Всё-таки два вывода Анна сделала окончательно: добиваясь отъезда на Русь, она впредь будет жить только преданием о великой княгине Ольге, покинувшей отечество ради свершения подвига в Византии. Она же, Анна, попытается свершить свой подвиг на Руси, и потому, уезжая, сожжет за собой все мосты. Теперь оставалось лишь действовать по обстоятельствам, и Анна терпеливо ждала вечера, чтобы отправиться на встречу со спафарием.

Эта встреча состоялась. Она не стала тайной для Гликерии. Анна с присущей ей прямотой сказала, как только вошла:

- Славный Сфенкел, послужи будущей великой княгине Руси Анне.

Сфенкел, который сидел в кресле, с улыбкой и удивлением посмотрел на царевну.

- Да-да, ты не ослышался: будущей великой княгине. Сладкая мне поведала, что ты отправляешься на Русь. Ведь ты не случайно открыл свою служебную тайну, а с тем, чтобы я о ней знала. Верно?

Сфенкел лишь согласно покивал головой, но спросил:

- Славная царевна, в чем будет состоять моя служба тебе?

- Она проста. Вернувшись, ты расскажешь мне о жизни князя Владимира, о том, что увидел и услышал в Киеве. Только и всего.

- Ваша светлость, я с радостью исполню этот служебный долг, тем более что я там буду в роли купца и мой товар позволит мне побывать в княжеском дворце.

- А что за товар ты повезешь?

- О, он будет доступен не каждому россиянину. Я повезу мраморные камеи, которые изготовили для меня скульпторы Багрянородного.

- Долго ли ты будешь на Руси?

- Раньше марта не вернусь. И давай условимся, ваша светлость, чтобы наш разговор не ушел из этих стен.

- Я всё поняла. Спасибо, Сфенкел.

- Но я ещё не заслужил его, -улыбнулся спафарий.

- Как раз наоборот. Ты заслужил его доверием ко мне.

Спафарий Сфенкел потому и прослужил так долго при императорах, что умел взвешивать каждый свой шаг. К тому же судьба благоволила к нему и заботилась о том, чтобы он был везучим. Пробудив в царевне Анне интерес к своей поездке на Русь, он всё тонко продумал. Сфенкел знал, что русские увозили из Константинополя одни лишь обещания отдать наревну Анну в жены великому князю Владимиру. Но у властелина могучей Руси могло лопнуть терпение. Русский посол Посвист поделился со Сфенкелом сокровенным. Князь Владимир уже освободился от всех своих жен, и с этой стороны у Анны не возникнет возражений к бракосочетанию. По рассказу Посвиста выходило, что князь Владимир одной ногой уже вступил в христианство. Долго ли ступить другой ногой, если царевна предстанет пред его очами, тогда Византия и Русь породнятся. Это было бы желательно прежде всего Византии, потому как она ослабла от борьбы с Вардой Фокой. И не приведи Господь, если болгары нарушат мир - вот и придет конец великой державе. Что же остается делать? Всего лишь дать свободу Анне, и как ему, слуге империи, не порадеть за это?! Да, императору пока не обязательно знать о союзе с Анной, какой они, понимая друг друга, уже заключили. С такими мыслями осенней порой 987 года и отбыл на Русь спафарий Сфенкел. На сей раз он получил от императора Василия несложное задание: только смотреть, будет ли Русь готовиться к войне против кого-либо. У Сфенкела была императорская печать торгового гостя и товар для богатых россиян и для церквей.

Возвращались русские послы домой не морем, а сушей. С одной стороны, это безопаснее, чем в осеннем море, со штормами и бурями, с другой - нужно было молить Бога, чтобы не наслал разбойников или печенегов, которые гуляли по просторам Валахии и Трансильвании. Потом путникам было за что молить Бога, но без стычки с татями не обошлось. Когда в Валахии остановились в одном из больших селений на дневку и пошли на торг прикупить что-либо из пищи, то за приезжими началась слежка. По виду торговые валахи спрашивали, нет ли у них какого-либо товара и откуда-куда они следуют. К ним даже подошел пристав, и Посвист пояснил ему, кто они, откуда и куда едут.

- О, Византия богатая страна, и конечно же вы везете из неё товары на Русь. Надо бы осмотреть вашу поклажу и взять пошлину.

Сфенкел отделался от пристава тем, что позолотил его руку милиаризием.

- Вот наша пошлина тебе, господин хороший, - сказал Сфенкел, вручив монету.

Благодарный пристав селения Облог не отходил от них, пока они не отправились в путь, охраняя путников от татей. Однако беду он не отвел.

Посвист остановил свой отряд на ночлег верстах в десяти от селения Облог, на опушке леса. А в самую полночь к ним подкралась ватажка татей-валахов. Они ударили стража по голове, связали его и кинулись к переметным сумам, добрались и до коня Сфенкела. Спафарий пребывал в дреме. Услышав возле коней возню, он разбудил Посвиста. «Близ коней - воры!» - тихо сказал он и, вытащив меч, ринулся на валахов. Посвист поспешил следом и тоже обнажил оружие. Видимо, валахи не были матерыми разбойниками, тут же бросились бежать от вооруженных путников и скрылись в лесу. Сфенкел сумел-таки достать одного из убегающих валахов и ранил его в спину. Тот упал. В это время на стоянке все проснулись. Три воина пустились преследовать валахов, но вскоре вернулись и привели раненого.

- Что с ним делать? - спросил один из воинов Посвиста.

- Не нужен он нам. Перевяжите и отпустите, - ответил воевода.

Страж, которого ударили по голове, пришел в себя. Путы на нем развязали, и теперь он оправдывался перед Посвистом:

- Они подкрались, как тени, я только и видел, когда батог вскинули.

- Уснул, поди, - заметил воевода.

На том всё и закончилось. Посвист распорядился продолжать путь. Он досадовал на грека и, когда ехали рядом по дороге, выговорил ему:

- Ты, торговый человек, золотом не разбрасывайся, не то и пуще беды накликаешь. Видел, поди, кто, как ты пристава одарил.

- Не хотелось, чтобы товар досматривали, вот нелегкая меня и дернула. Словно бес попутал, - признался Сфенкел.

- Кстати, скажи-ка, откуда тебе русская речь ведома? Лопочешь будто новгородец.

- Верно. Отец моей жены из Новгорода, а я с ним часто встречаюсь. Он в монастыре Святой Мамы монашествует. И с женой мы дома говорим по-русски. Нравится мне ваш говор.

- А ты царевну Анну знаешь? - Посвист задал этот вопрос не случайно и предупредил: - Я ведь не лыком шит и сразу понял, что Анна тебе близка. Видел в монастыре, как она с тобой лопотала, когда Ивара отпевали.

- Прозорлив ты, боярин. Скажу откровенно: Анна близка нам с моей супругой Гликерией. Она с трех лет воспитывает царевну.

- Теперь другое скажи. Зачем ты на Русь едешь? Я же вижу, что ты не торговый человек.

Сфенкел и Посвист были чем-то похожи друг на друга. Оба ладные, сухощавые, крепкие, лишь бороды да глаза разные: у одного - борода и глаза черные, у другого - русые и голубые. И душевным складом походили: оба открытые, правдивые. Сфенкел понимал это и не покривил душой, сказал правду:

- Я еду на Русь во благо царевне и великому князю.

- Как это разуметь?

- Всё просто. Моя забота та же, что и у тебя в Византии была. Тебе не повезло, возвращаешься ни с чем. Я попытаюсь добиться того, чего великий князь желает. Анна будет на Руси великой княгиней. Вот и всё.

Воевода Посвист готов был благодарить Сфенкела за такую откровенность, но сдержался. Не представлял он себе, как может «торговый человек» сделать то, что им, послам, не удалось, однако не промолчал:

- Как нужда в помощи будет, положись на меня. - Он протянул спафарию руку: - Давай побратаемся.

- Спасибо. Я расскажу об этом Анне. Побратимы завершили сговор крепким рукопожатием.

- Царевна Анна достойна того, чтобы за неё порадеть.

Сфенкел и Посвист пустили своих коней рысью, горя нетерпением взяться за благое дело. Было похоже, что неведомыми путями их нетерпение передавалось царевне Анне.

Проводив Сфенкела, Анна и сама пребывала в великом напряжении. Она торопила время, считала дни, недели до возвращения своего сподвижника из далекого путешествия. Она верила, что с его приездом придет конец ожиданиям, когда она наконец обретет новую отчизну. Возвышенный порыв в её душе не угасал и уже к весне преобразился в нечто новое, заставил её не только маяться в размышлениях, но и действовать.

Всё началось со сна, который пришел к ней в конце марта, накануне Благовещения Пресвятой Богородицы. Ей приснился яркий солнечный день, и высоко в небе она увидела бесконечное множество белых лебедей. Они летели с полночи на полдень косяками, а впереди них летела белокрылая ладья и на носу её, как показалось Анне, стоял князь россов Владимир. На нем был золотой шлем, золотые латы, а в руках он держал сверкающий под лучами солнца меч, направленный будто бы в её грудь. Анна закрыла руками лицо и в страхе прокричала: «Господи, помилуй!» - с тем и проснулась. На лице её выступил пот, она дрожала. Сонмище птиц и ладья всё ещё стояли перед её глазами. Но пришло облегчение: это всего лишь сон. Однако, вспомнив, что сегодня ночь накануне Благовещения Пресвятой Богородицы, она подумала, что сон вещий.

До рассвета Анна так и не уснула больше, а когда появилась Гликерия, рассказала ей свой сон и закончила восклицанием:

- Сладкая, он вещает нечто грозное! Иди и позови толкователя снов Хрисанфа.

Гликерия пыталась успокоить Анну, налила ей медового напитка, заставила выпить:

- Сейчас все твои страхи улетят. И поверь мне, что это благой сон и не во вред тебе.

- Нет-нет, я прошу тебя сходить за толкователем Хрисанфом. Я должна знать, что он вещает.

Гликерия не могла отказать Анне и отправилась за ученым придворным старцем Хрисанфом.

Он жил в большом дворце близ императора. Его услугами пользовались все придворные вельможи, их жены и даже сам император. На зов царевны Анны он пришел довольно скоро. Убеленный сединами, подслеповатый, усохший старец был ласков и с теплотой в голосе произнес:

- Ну, поведай, внученька, что тебе Господь Бог ноне навеял. Да помни: что бы ни приснилось сегодня - всё во благо.

Анна пересказала свой сон и с мольбой в голосе попросила:

- Дедушка, посоветуй, что мне делать? Толкователь снов Хрисанф не был бы таковым, если бы не обладал даром ясновидения. Зная всю подноготную жизни Анны, он твердо уверовал, что этот сон вещий, что он во благо царевне и ей остается только сделать шаг навстречу летящей ладье.

- Царевна Анна, Божья благодать, перед лицом грозного василевса скажу одно: тебе надо ехать на Русь. За тобою прилетала судьба, и был в руках великого князя не меч, а державная булава, указующая на избранницу судьбы.

- Спасибо, богоравный Хрисанф. Я внимаю твоему совету и иду к Багрянородному брату. Я добьюсь того, что вещает мне сон.

- Мы пойдем вместе, Анна-благодать, - как о твердо решенном сказал Хрисанф.

- Я благодарю тебя, благородный Хрисанф. Однако если Багрянородный брат не примет мой вещий сон за повеление проводить меня на Русь, я найму купеческую скидию и уплыву на ней.

Но тут вмешалась Гликерия:

- Ваша светлость, послушайте, что я скажу. Божественного во Влахерне нет. Он вместе с царем Константином уехал в Адрианополь. Будет лишь через неделю. И второе, матушка-царевна, более важное. Я верю толкователю снов Хрисанфу, но тебе надо дождаться возвращения Сфенкела. Нам нужно только надеяться, что толкование сна и истина жизни сольются воедино.

- Сладкая, я тобой недовольна. Какие бы вести ни привез Сфенкел, это уже не имеет значения.

Гликерия почувствовала в груди страх: Анна отчаянно шла к своей цели, и сейчас её не остановишь. А это следовало сделать как угодно до возвращения Сфенкела.

- Не сердитесь на меня, ваша светлость. Я лишь хочу сказать, что Сфенкел дал слово вернуться в марте и сдержит его. Он прибудет во Влахерн раньше, чем вернется Багрянородный.

- Хорошо, я наберусь терпения на неделю. Но бойся моего гнева, если ошибешься.

- Да, ваша светлость, я готова понести наказание.

- Вот и славно. А теперь постарайся приготовиться в дальний путь. И найди Тарса. Я хочу его видеть, и он поедет с нами.

- Я исполню вашу волю, - ответила Гликерия с поклоном. - Позвольте мне проводить Хрисанфа в его покои.

- Я кланяюсь тебе, благородный Хрисанф. Мы с тобой ещё увидимся у императора, - сказала Анна и поклонилась старцу.

Уводя Хрисанфа из покоев царевны, Гликерия молила Бога только о том, чтобы в течение недели вернулся Сфенкел. Знала она то, о чем пока не могла поведать Анне. Побывав три дня назад у отца; она услышала от него привезенные из Руси паломниками вести, испугавшие и насторожившие её. Великий князь Владимир почти всю зиму собирал большое войско и готовил тысячи судов, чтобы по весне идти на кого-то войной. Отец так и сказал:

- Сдается мне, доченька, что Владимир двинет свою рать на Царьград. Дюже сердит он на василевса.

Гликерии было трудно носить эту тайну, тем более что она видела, как мается её любимая воспитанница.

Анне и впрямь казалось, что она не переживет эту неделю, что у неё лопнет сердце. Стараясь как-то убить время, она каждый день отправлялась с Гликерией в бухту Золотой Рог, встречала там купеческие суда, всё ждала, что на каком-нибудь из них вернется Сфенкел. Возвращаясь из бухты, она уходила в библиотеку и, взяв с полки фолиант по истории Руси, перечитывала его.

Было воскресенье. Кончался шестой день ожидания. Анна в одиночестве сидела в библиотеке и дочитывала страницу о русском князе Гостомысле. Когда она, уже окончательно уставшая, закрывала фолиант, дверь в библиотеку открылась и в неё вошли Сфенкел и Гликерия. По мягкому ковру они бесшумно подошли к Анне, остановились за её спиной, и Гликерия сказала:

- Ваше высочество, ваш покорный слуга спафарий Сфенкел вернулся из Руси.

Анну будто ужалила пчела. Она вскочила, повернулась, увидела два улыбающихся лица, в порыве радости шагнула к Сфенкелу и Гликерии и обняла их.

- Господи, Сфенкел, как долго тебя не было! - воскликнула Анна.

- Я жив и здоров, все ваши поручения исполнил.

- Ну говори, славный Сфенкел, как живет Русь. Анна усадила его на стул, сама, обняв Гликерию, встала с нею напротив.

- Я буду краток, ваша светлость. Великий князь Владимир одинок и страдает о Византии и о византийской царевне Анне. Он собрал несметное войско, и тысячи судов несут его по Днепру и Черному морю к Византии. Великий князь сказал, что добудет тебя силой. Сейчас он воюет Корсунь…

Слушая Сфенкела, Анна невольно плакала: дало знать о себе нервное напряжение, - но и улыбалась. Её вещий сон сбывался. Теперь лишь ей дано остановить несметную рать великого князя русов, который ради неё отважился на войну с Византией.

Анна вновь шагнула к Сфенкелу, поцеловала его и твердо, как никогда, произнесла:

- Я сжигаю мосты! Сладкая, готовь экипажи, мы едем в бухту и нанимаем любую скидию или даже дромону. Мы плывем навстречу рати Владимира, да не осудит нас Господь Бог.

Сфенкел встал и поклонился Анне:

- Склоняю голову перед твоим мужеством, царевна Анна, но подожди с отъездом до завтра. Только что следом за мной вернулись твои братья. Я иду к императору с докладом, и, поверь моему слову, завтра он даст тебе дромону и отправит навстречу князю Владимиру.

- А если не даст? Если опять затеет тонкую игру? Он изощрен в этом.

- Поверьте моему слову, ваша светлость. Братья отпустят тебя. Речь идет не о пустяках, но о спасении державы от войны и разорения. Прости, я ухожу.

Сфенкел откланялся и покинул библиотеку. Анна крикнула вслед ему:

- Мы будем ждать тебя от василевса! Приходи ко мне!

Анне и Гликерии не пришлось долго ждать, и появился не только Сфенкел. Они с Гликерией ещё накрывали стол, когда в покоях Анны послышались громкие голоса, и в гостиную влетели император Василий и царь Константин. Братья Анны не были в её покоях многие годы, кажется, с той самой поры, как осиротели. Император и царь стояли перед царевной с жалким видом. Анна поняла их состояние, потому что оба они были бледны и смотрели на неё с мольбой.

- Дорогая наша сестра Анна, - начал Василий, - что же происходит? Князь Владимир идет на нас войной, чтобы завоевать тебя, так как ты отказываешься выходить за него замуж. Что нам теперь делать?

Анна, услышав этот бред, сначала удивилась, потом до неё дошло, что их одурачили, и она засмеялась, уперев руки в бока.

- Откуда дошли до вас эти слухи? - спросила Анна.

- Какие слухи?! - удивился Василий и повернулся к двери: - Эй, спафарий, где ты спрятался?

Сфенкел вошел в гостиную, низко склонив голову:

- Слушаю тебя, Божественный!

- Ах, ты слушаешь! Повтори то, что сказал перед троном! Или ты потеряешь голову.

- Ваше царское высочество, - подняв голову и глядя на Анну лукавыми глазами, ответил Сфенкел.- Я и впрямь сказал Божественному, что только ты можешь остановить Владимира и спасти державу от войны. Но тебя ещё надо уговорить, добавил я, потому как ты в нерешительности, быть или не быть тебе великой княгиней.

- Анна, умоляю тебя, отбрось всякие предрассудки. Мы благословляем тебя выйти замуж за язычника. Спаси державу! Стотысячную рать нам не победить, - слезно просил сестру Василий.

Царевна Анна поняла, какую игру затеял великолепный спафарий Сфенкел в её пользу, и успокоила перепуганного императора, сказав:

- Ладно, Божественный, я исполню твою волю, и потому распорядись, чтобы завтра к вечеру были готовы два дромона и чтобы меня сопровождали спафарий Сфенкел, митрополит Михаил со священниками и сто воинов во главе с Тарсом, которого я поставлю над ними.

- Дорогая сестра, я сделаю всё, что от меня зависит, и я уверен, что ты завтра же покинешь бухту Золотой Рог. Удачи тебе!

Глянув на стол, Василий предложил:

- А теперь давайте выпьем по кубку вина за благополучие нашей державы, за твое благополучие, Анна.

Всё было, как прежде, когда братья пили вино в день ангела своей сестры царевны Анны.


Глава двадцать первая. ИСКУШЕНИЕ


Три дня в Корсуне царили тишина и покой. Русские воины вошли в город не как завоеватели. Они лишь восстановили законный порядок, вернули Корсунь и провинцию под крыло императорской власти. Но на корсунян была наложена дань в виде корма войску. Рать Владимира отдыхала. Дотошные русичи отрядами разошлись по ближним селениям и там учились у греков земледелию, а прежде всего выращиванию овощей, винограда и фруктов. Многие ловили рыбу близ берегов Тавриды. Море в эту пору было лазурное, благодатное и приносило рыбакам большие дары: кефаль шла косяками.

По воле князя Владимира горожане и его воины расчистили главную площадь города от земли из подкопа. Владимир решил поставить в этом месте храм в честь мира с Корсунем. В первые же дни пребывания в Тавриде и в Корсуне князь отправил в Царьград послов к императору Василию и царю Константину - напомнить им, чтобы выполнили своё обещание и прислали в Тавриду свою сестру Анну. Он смиренно писал, что желает быть супругом царевны. Владимир посоветовался с Добрыней, с Григорием, показал им своё послание к царям. Добрыня, сведущий в коварном нраве греческих василевсов, заметил:

- Добавь к смирению знак своей силы, дабы не напрасно гонять послов. Имеют цари наставление Константина Багрянородного, торжественно запрещающее царскому дому вступать в родственные союзы с князьями россов, венгров и хазаров. Ежели не преступят, тогда как?

Князь Владимир внимательно выслушал мудрого дядю и, доверяя ему во всем, добавил к посланию слова, которые услышал из уст Добрыни.

- Вот взял ваш город славный, усмирил мятежников, - говорил воевода, - вам его возвращаю. Ежели не пришлете царевну Анну, то сделаю стольному граду вашему то же, что и Корсуню.

Старец Григорий, одобрив княжеское послание и согласившись с Добрыней, прибавил свою мысль:

- Ты, сын мой, дал слово под стенами крепости и в доме Анастаса войти в христианскую веру. Сдержи своё слово. В послании же напиши о той правде, которая в тебе живет.

Князь Владимир также внял совету Григория, присовкупил: «Ведаю, у вас не пристало выдавать багрянородных царевен за язычников. Потому говорю: я крещусь, ибо ещё прежде испытал закон ваш и любы мне вера ваша и богослужение, о котором рассказывали мне посланные наши мужи».

С попутным ветром на легких ладьях послы у шли в Царьград.

А князь Владимир начал томиться в ожидании, да скоро было не до томления, потому как проявились происки сторонников Варды Фоки, которые затаились в Корсуне в палатах и домах вельмож. Лазутчики князя высмотрели их и сообщили Добрыне. Ему бы и взять ночью затаившихся врагов императора, да надумал полонить утром, чтобы не нарушать тишину ночи, и попал впросак. Всё вышло не так, как замыслил Добрыня. У вардинцев в Корсуне были свои глаза и уши. Сторонников Варды Фоки уведомили, и они под покровом темной южной ночи покинули свои скрытые места пребывания и малыми группами сошлись в церковном саду близ дома Анастаса. Они ворвались в покои священника, подняли его с постели и приказали вывести их тайным подземным ходом из Корсуня. Знали вардинцы, что такой ход в городе есть, но им не было известно, откуда он начинается и где кончается. На Анастаса им показал сам Земарх: сообщил, что тайный ход начинается где-то в церкви Святого Василия, а ведает о нем только Анастас. Теперь вардинцы потребовали, чтобы он вывел их из города через тайный ход и держали меч у горла священника. А пока одни вардинцы добивались согласия Анастаса, другие обыскали дом и привели в опочивальню его сестру Анастасию и Григория.

- Ещё промедлишь, и мы убьем их, - пригрозил старший вардинец.

Григорий и Анастасия не понимали, что происходит. Анастас, опасаясь за жизнь близких людей, сказал сестре:

- Мы идем в храм молиться.

Покидая дом, он попросил наместника Варды разрешить ему проститься с отцом Григорием. Вардинец подтолкнул Анастаса к старцу. Обнимая Григория, Анастас произнес по-русски:

- Веди воев в южную башню.

Больше он не успел ничего вымолвить, потому как вардинец схватил его за плечо:

- Что ты ему сказал?

- Что прощаюсь с ним, потому как больше сюда не вернусь, - ответил Анастас.

- Это верно, не вернешься. Веди же! - приказал воин.

Анастас повел врагов в церковь, чтобы оттуда спуститься в подземелья Корсуня. В древнем роду Анастаса не одно поколение вместе с горожанами прокладывало подземные ходы под городом. Каждое новое поколение оставляло свой след и, выбирая камень на возведение домов наверху, образовывало в подземелье новые залы, улицы и переулки, которым не было конца. И город и крепость были подняты корсунянами из-под земли. Выстроив под солнцем всё в строгом геометрическом порядке, корсуняне создали под землей лишь им ведомые хитрые лабиринты. Войти в подземный мир Корсуня мог всякий, но выйти оттуда дано было не каждому. Священник Анастас был из числа тех, кто с отрочества знал лабиринты под Корсунем как свои пять пальцев. Он мог вывести в любую точку, где таились выходы из подземелья.

На сей раз, озабоченный судьбой города, Анастас не помышлял о том, чтобы дать скрыться врагам. Ему было известно, что изменники способны на любое злодеяние. Им ничего не стоило уйти в степи Тавриды и позвать на помощь печенегов, враждующих с россами. Кто ведает, устоят ли воины Владимира перед ордами степных кочевников, размышлял Анастас, но был уверен в одном: печенеги разорили бы Корсунь. Так думал Анастас, пока шел до храма и скрылся в нем с вардинцами. Ещё свещенник молил Бога, чтобы Григорий сумел привести в движение воинов Владимира и не дал вардинцам уйти.

Анастас переживал напрасно. Лишь только враги покинули его дом, Анастасия прибежала со двора и спросила Григория:

- Святой отец, как мне спасти брата? Они убьют его.

- Твой брат попал в беду. Отведи меня скорее к князю Владимиру или к воеводе Добрыне.

Анастасия и Григорий покинули дом и поспешили, насколько позволяла старость Григория, к дворцу правителя Земарха, где располагался великий князь Владимир. Как только стражи остановили их, Григорий сказал воинам, которые знали его:

- Добрыню разбудите сей же миг! Беда пришла! Кто-то из гридней побежал за воеводой. Григорий присел на каменную скамью. Вскоре появился Добрыня, будто и не спал.

- Что привело тебя, отец?

- Её брата, - Григорий показал на Анастасию, - схватили вардинцы и велели вывести их из города подземельями. Веди воинов в южную башню, под нею и найдешь врагов.

Вскоре около сотни воинов, ведомые Стасом Косарем, убежали к южной башне. Вела их Анастасия. Она же первая спустилась в подземелье и указала воинам то место, где следовало затаиться и перехватить вардинцев. Ждали долго, уже начали сомневаться: придут ли? Но до чутких ушей Стаса долетел сперва еле слышный топот ног. Вдали замерцал свет факела. Отряд вардинцев только что побывал в северной части подземелий. Анастас заведомо знал, что тайный ход там завален, но всё-таки повел врагов к нему, чтобы выиграть время. Южный тайный ход был открыт, но Анастас и рассчитывал на то, что перед ним встанут воины Владимира.

Свет факела стал ярче, вот он уже совсем близко. Русские воины приготовились к бою, но Косарь сообразил, что если начнется схватка, то вардинцы могут затоптать факел и скрыться в кромешной тьме. Была опасность побить друг друга. Стас приказал своим воинам окружить врага в большом гроте, как только вардинцы войдут в него. Русичи затаились, замерли. Воины Варды вышли в грот, Епереди - Анастас с факелом. Он первый заметил россов, но спокойно прошел грот, а когда вардинцы втянулись в него, крикнул:

- На колени, грешники! Молитесь!

В сей же миг Стас громовым голосом добавил своё:

- Бросайте оружие! Вы окружены!

Услышав чужую речь, вардинцы растерялись, и этого мгновения хватило, чтобы гридни окружили их и выставили мечи. Вардинцы поняли, что против множества россов сражаться им гибельно, и побросали оружие. Вскоре Стас с воинами привел пленников к дворцу Земарха. Их встретил Добрыня. Увидев Анастаса, он подошел к нему:

- Святой отец, они ничего не сделали тебе?

- Не успели, воевода, спасибо твоим воинам. А где отец Григорий, где моя сестра? - спросил он.

- Я укрыл их во дворце. Там они и ждут тебя. Анастас ушел. Добрыня распорядился отвести пленников в подвал и держать там под стражей.

Утром князь Владимир вышел во внутрений двор и велел привести пленных мятежников. Когда их доставили, он попросил Анастаса перевести его слова.

- Разве вы не знали, что Варда Фока никогда не появится в Корсуне? - начал князь. - Зачем вы ему служите? Зачем подбиваете народ на непокорство? Вы ввергли Корсунь в смуту.

- Он был в короне и в красных сапогах, как должно быть императору, когда посылал нас на Корсунь, - ответил широкоплечий воин в возрасте Владимира. Он смотрел на князя гордо и независимо.

- Твой Варда Фока изменник и враг законного императора, - жестко сказал Владимир. - И вы изменники, вам подобает смерть.

Анастас перевел слова князя. Греки, услышав из уст Анастаса свой приговор, потупили головы. Лишь тот, кто отвечал князю, держался высокомерно. Владимир задумался. Пребывание в Корсуне и клятва принять крещение, данная под стенами крепости, наложили свой отпечаток на поведение князя. Он уже посетил все храмы Корсуня и в каждом из них видел, как прилежно молятся Богу горожане. Он слышал однажды, что они молились и за него, князя россов, даровавшего им мир, и невольно душа его очищалась от пороков языческой веры, наполнялась милосердием к людям, кто бы они ни были. Он начал смотреть на мир не глазами жестокого вождя варваров, как звали его в Византии, а как человек, познающий миролюбивую веру, ощутивший в себе любовь к ближнему. И князь сказал заблудшим воинам:

- Дабы прозрели, я отправлю вас в войско к императору Василию. Служба исправит вас. - Он наказал Добрыне: - Как пойдут наши купцы в Царьград, отошли и пленников туда.

Ещё князь повелел выловить всех сторонников Варды Фоки из местных жителей и вместе с правителем Земархом отправить на корабле в Царьград.

- Пусть Василий и Константин разбираются в их злочинствах, - заключил князь.

В Корсуне наступила тишина. Может быть, жара угнетала людей.

В полдень город казался вымершим. Над Корсунем, над Тавридой, над морем вот уже какую неделю не было ни облачка, ни тучки. Не было прохладного ветра по ночам и с водной глади. Лишь знойный воздух день и ночь наползал на город, и от него негде было укрыться, разве что только в подвалах и в подземельях.

Русичи млели от лсары и безделья. У них портились нравы. По ночам гридни княжеской дружины стали позволять себе вольности. Заметят в каком-либо доме молодую гречанку, ворвутся в покои, уведут её, а потом, если защитит Всевышний, она вернется под родительский кров, нет - так пропадет. Слезы и стоны пошли по Корсуню и в посадах. Среди горожан возник ропот: нет у язычников чести и достоинства, нет уважения к женщине, к невинности дев, считали корсуняне.

К Анастасу, своему защитнику, потянулись горожане - отцы, матери - с жалобами на бесчинства россов. Анастас делился бедой с Григорием, который жил у него. Старец шел к Добрыне и просил его сделать укорот воинам княжеской дружины.

- Доложи князю о горе матерей, о девах, коих обесчестили. Не сделаешь - сам пойду, клятву наложу, - пригрозил святой старец.

Добрыня внял просьбе Григория, собрал воевод и тысяцких и строго-настрого наказал блюсти в городе тишь и порядок. Сам же в княжеской дружине проявил волю и запретил в ночное время выходить из казарм в город.

Жара нанесла урон и духу князя Владимира. В нем проснулась прежняя страсть к чужбине. Он покинул город и ночевал в шатрах - то на берегу моря, то в ладье. Рынды-отроки приводили к нему из дальних селений молодых дев на утеху. Жара повредила князю память. Он забыл, что ждет из Царьграда невесту. Но осторожность князь не потерял, он выбирал себе молодиц без колдовской силы в глазах. Боялся князь, что какая-нибудь чародейка вновь лишит его мужской силы. Но судьбе было угодно наказать князя Владимира по-иному, и она исполнила свою волю. Старец Григорий сказал ему потом, что его покарал Всевышний.

Как-то ранним вечером Владимир шел в дом Анастаса, чтобы повидаться с Григорием, и увидел, что навстречу ему идет юная дева, подруга Анастасии, по имени Фенита. Не было в ней яркой красоты, и князь не заметил бы её, да опалила Фенита Владимира таким презрением своих черных глаз, что князь опешил. Показалось ему, что его ударили по щеке, а ещё плюнули в лицо. Оскорбленный князь вошел в гнев и велел остановить дерзкую корсунянку. Он шел к ней и думал, как её наказать. Когда подошел, Фенита снова ожгла его пламенем черных очей. Странно, но в сей миг русич увидел в корсунянке огонь, который издревле и пугал, и притягивал язычников-идолян. Князь потянулся к этому огню, полетел, словно мотылек, не заботясь о том, что может сгореть в нем. Он спросил деву, как её зовут. Она гордо вскинула голову и с достоинством ответила:

- Моё имя Фенита! Я дочь митрополита Макария.

Она двинулась своей дорогой. Теперь она показалась князю красивой. В нем забушевала страсть. Он сделал знак отрокам, и ей перекрыли путь. В черных глазах Фениты вновь вспыхнули презрение и нечто похожее на ненависть. На этот раз князь не стерпел вызывающей дерзости. У него мелькнула мысль о грешном, и он велел отрокам отвести Фениту в шатер на ладью и держать там под стражей. Отроки мигом подхватили её под руки и унесли.

Всё, что произошло в эти минуты на площади, видели из калитки двора Анастаса старец Григорий и Анастасия. Когда князь подошел к ним, Григорий велел Анастасии уйти, а Владимиру гневно сказал:

- Сын мой, не бери грех на душу, отпусти блаженную деву!

Князь опешил во второй раз: Григорий никогда не говорил с ним так сурово. Но он пришел в себя и жестко ответил:

- Она оскорбила меня. Я должен спросить, за что, и ежели сие дерзость, то наказать.

- Ты обманываешь себя. В тебе пробудилось греховное женолюбие. Виной этому безделье и твоя порочность. Отрекись от непотребной страсти и будешь любезен Господу Богу.

- Зачем гневишь меня, святой отец? Не рушь моё почтение к тебе. Слово князя знает вся Русь: сказал, и быть по сему!

- Страдаю вместе с Фенитой. В тебе проснулись черные идолы. Жди от них беды.

Григорий медленно пошел во двор Анастаса. Князь Владимир шагнул за ним, дабы ударить гневным окриком, но зацепился ногой за что-то в калитке и чуть было не упал. Когда Еыпрямился, старца во дворе уже не было. Князь махнул рукой и поспешил за отроками, которые уносили Фениту. В гавани отроки поставили Фениту на землю и повели, не выпуская из рук. Им повстречался Стас Косарь. Молодого воеводу толкнуло в грудь: узнай, куда и зачем ведут девушку. Стасу стоило лишь взглянуть на отроков, как он всё понял и с жалостью посмотрел на несчастную. В нем всё взбунтовалось против князя Владимира и его необузданной страсти. Девушка, идущая с гордо поднятой головой, покорила Стаса всем своим видом, нравом и твердостью духа. Он подошел к ней и сказал по-гречески:

- Не поддавайся!

Отроки не посмели возразить воеводе, но повели Фениту дальше.

На Корсунь опустилась вечерняя тьма. С юго-запада подул сильный ветер. Вдали над морем заблистали молнии, надвигалась гроза. Она стремительно приближалась. Вот уже молнии засверкали ближе, докатились раскаты грома. Владимир порадовался Перунову знаку. Гроза всегда поднимала в нем дух. Князь двинулся навстречу стихии, да вскоре побежал в гавань, подгоняемый жарким пламенем, зажженным в его груди Фенитой и Перуном. Рынды едва поспевали за князем. Он разминулся со Стасом, даже не заметив его на пути.

Вот и гавань. Тьма сгустилась. Князь бежал, не разбирая дороги. Гроза надвинулась. Молнии озаряли путь князя, то и дело освещая голубыми вспышками гавань и бухту. Он увидел свою ладью, достиг её сходней, поднялся по ним. Отроки уже привели Фениту на ладью и стояли вблизи входа в шатер. Владимир отослал их на берег, сам влетел в шатер. Светильник озарял забившуюся в угол Фениту. Взгляд её по-прежнему был полон ненависти, но Владимир, движимый только страстью, приблизился к ней. Он легко поднял её на ноги. Её гневное лицо вызвало в душе князя нечто похожее на страх, но и на восхищение. Он понимал, что так не должно быть, что надо одолеть раздвоение, твердо встать на ступень, ведущую к цели, но он победил страх, вспомнив, что Перун покровительствует ему и побуждает его к действию. Князь нашел в душе теплые слова, произнесенные больше для себя, чем для Фениты:

- Не бойся, я ласковый, и ты всегда будешь рядом со мной, с великим князем. Я сделаю тебя княгиней.

Вся эта ложь лилась ради утоления любострастия. Но, оставаясь верным языческой морали, Владимир не думал, что обманывает девушку. Он оказывал ей, как ему мыслилось, великую честь. Он знал многих женщин и дев, которые считали за большое благо внимание князя к ним. Потом они называли своих детей сыновьями или дочерьми великого князя. Была у россиянок-язычниц своя мораль, усматривали они свою выгоду в близости с князем.

Гроза уже бушевала над гаванью. Молнии сверкали одна за другой, обрушивали на землю, на море, на суда, на всё живое огненные стрелы, гром и ливень, какого никто и никогда ранее не видел. А князь, не в силах сдерживать страсть, привлек Фениту к себе и стал срывать с неё одежду. Но как только руки Владимира коснулись тела Фениты, в ладью ударила молния, и она загорелась. Полог шатра откинуло воздушной волной, и в шатер влетел оранжево-голубой шар, величиной с детскую головку. Князь отпрянул от шара, а Фенита подняла руки, и шар завис перед нею в воздухе. Прикрываясь им, словно щитом, Фенита выбралась из угла, обошла потерявшего дар речи Владимира и покинула шатер.

Священный огонь остался в шатре. Он повис у входа и медленно колыхался. Язычник Владимир при виде молнии всегда испытывал душевный трепет, и в этой волшебной шаровой молнии он узрел Перунов знак. Но на сей раз благоразумие и преклонение перед Перуновым огнём покинули Владимира. Бегство Фениты вызвало в нем безрассудную ярость, он решил догнать её и овладеть-таки ею. И князь выхватил меч, с силой взмахнул им и рассек голубой шар, освобождая себе путь. Раздался взрыв, шатер загорелся, а перед глазами князя всё исчезло, лишь плыло оранжево-голубое пятно. Он ещё нашел в себе силы выбежать из горящего шатра и крикнуть: «Эй, отроки, держите Фениту!» - но пламя от уже всей полыхающей ладьи пахнуло ему в лицо, он закрыл его руками, шагнул на сходни, оступился и упал в море.

Рынды, которые стояли на берегу под ливнем и не пытались подняться на горящую ладью, потому как их сковал священный ужас, тут же бросились в воду, чтобы спасти князя. Вскоре его вывели на берег. Он же повторял: «Фенита, Фенита!» - и старался снять с глаз оранжевую пелену.

Князя отвели в шатер, стоявший на берегу, переодели в сухую одежду и уложили на походное ложе. В это время в сопровождении отроков прибежал воевода Добрыня. Ещё выйдя из ворот крепости, он увидел горящую ладью и сразу подумал, что это княжеская и что с князем случилась беда. Да так оно и было.

- Князь-батюшка, какое лихо надвинулось?! - закричал Добрыня, вбежав в шатер и опустившись на колени возле князя.

Владимир лежал на спине, прикрыв рукой лицо, и боялся отнять её от глаз, открыть их.

- Не ведаю, дядюшка, но чую: великое лихо обрушилось! - простонал он.

Князь наконец собрался с духом, отнял руку, открыл глаза и увидел лишь то же оранжево-голубое пятно, которое было при закрытых глазах.

- Я ослеп, дядюшка! - с отчаянием в голосе воскликнул Владимир.

- Тебя ослепили! Я найду злодейку! - гневно сказал Добрыня.

- Как хочешь, - безразлично ответил князь.

- Я опалю её костром, чтобы искупила вину! - пуще гневался воевода. - Как она смела поднять руку!..

Вместе с Добрыней в гавань прибежал Стас. Теперь он был рядом с воеводой, пораженный всем случившимся не меньше Добрыни. Когда воевода окликнул его, он не отозвался, пребывая в забвении.

- Стас, ты слышишь? - повторил Добрыня. - Возьми отроков, ископай весь город, но найди Фениту и приведи её ко мне!

Стас взял двух отроков и ушел, но в нем впервые всё взбунтовалось против Добрыни, против князя Владимира. Он не хотел, чтобы Фенита попала в их руки на поругание. Он отправился искать девушку, но не для того, чтобы привести её в княжеский шатер, а чтобы уберечь от расправы. Бывший лазутчик быстро нашел Фениту. Она пребывала в доме отца и ещё содрогалась от пережитого ужаса. Стас не вломился в дом митрополита Макария силой, хотя и мог, но проник тайно. Он поставил отроков у главных дверей дома Макария, сам же через черный ход и кухню пробрался в трапезную, где и возник перед митрополитом и его дочерью. Они испугались неожиданно появившегося росса, но Стас произнес по-гречески:

- Я с миром.

- Что тебе нужно, добрый воин? - спросила Фенита, узнавшая Стаса.

- Воевода Добрыня велел схватить тебя. Он сказал, что ты ослепила князя своей силой.

- Я только защищалась, я не посылала на князя священного огня, нет! Я убежала, а князь остался в шатре.

- Я верю тебе. Знать, князя постигла кара Господня. Но вина на тебе. - Стас обратился к митрополиту Макарию: - Владыко, укрой свою дочь от княжеского гнева. Сей же час через черный ход отправь её в тайное место, а я скажу, что не нашел Фениту.

Стас поклонился Макарию и направился к главной двери, ведущей на крыльцо, где стояли отроки. Фенита поспешила за Стасом, остановила его и спросила:

- Зачем ты меня защищаешь?

- Ты достойна сего.

- Да хранит тебя Господь Бог от всех напастей. Фенита прикоснулась рукой к лицу Стаса. Он поймал её руку, погладил и прижал к своему лицу.

- Я ещё приду к тебе. А теперь ухожу. И ты уходи. Стас скрылся в глубине сеней.

Гроза ушла за плоскогорье в степи. В гавани и над Корсунем воцарилась тишина. Воздух был прохладен и свеж. Ливень погасил огонь на ладье князя. Она лишь курилась легким дымком. Ничто уже не говорило о том, что здесь, на берегу бухты, разыгралась трагедия, что великий князь потерял зрение. И никто не мог сказать, кроме князя, кто или что было тому причиной. Да и сам князь путался: то ли Всевышний прогневался на него, то ли Фенита вызвала волшебные силы и обрушила их на голову оскорбителя. Уже позже, всё взвесив в просветлившейся голове, Владимир признался, что виновен во всём только он, безвольно дав пробудиться в себе женолюбию. Было же ему суровое и невозвратное предупреждение в селе Берестово. Да и покарали его жестоко: почитай, больше, чем на год, лишили мужской силы, и он вынужден был сторониться своих жен, а потом и вовсе избавиться от них. И вот вновь наказан за греховную прихоть.

Ещё до рассвета Добрыня велел воинам перенести князя во дворец Земарха и поставил в его опочивальне стражу, чтобы никто без ведома воеводы не смел войти к князю. Сам же поспешил к старцу Григорию, надеясь, что святой отец поможет вернуть Владимиру зрение. Но старец Григорий велел Анастасу не пускать Добрыню. Воевода не посмел нарушить запрет и ушел ни с чем.

В сей же час к одному огорчению добавилось другое: Добрыню разыскал Стас и сказал, что Фенита скрылась из города. Стас смотрел на воеводу невинными глазами. Добрыня, однако, вознегодовал:

- Ты плохо служишь князю! Да не будешь прощен, пока не найдешь злодейку!

Стас выслушал воеводу со смирением, но, зная его отходчивый нрав, подумал, что он больше не вспыхнет, и ответил:

- Фенита придет сама в урочный час, потому как чиста перед князем и Богом.

- Ты что, ведун, что ли? - всё же вспыхнул Добрыня.

- Думай, как хочешь, батюшка-воевода. - И Стас ушел.

Шли дни. Князь встал с постели и был здоров телом, но болел душой. Он никуда не выходил из дворца, никому не показывался на глаза, и близ него пребывали только Добрыня и услужители. Князь страдал день за днём, и эти страдания становились все нестерпимее. Он часами стоял у окна лицом к морю, но ему не дано было зреть голубую лазурь и полет чаек, он не видел судов, что бороздили море и входили в гавань или уходили из неё. Он слышал лишь шум морского прибоя, игру волн, которые накатывались на галечник. Он боялся думать о царевне Анне, о Царьграде. Князь представлял себе, каким позором покроется его имя, когда там, в стольном граде Византии, узнают о его богомерзких делах и о заслуженном наказании.

А время неумолимо совершало свой бег, и настал день, когда из Царьграда прилетели под парусами гонцы. Они принесли отрадную весть: император Василий и царь Константин отправили свою сестру в Корсунь, и она прибудет со дня на день. Но эта весть не обрадовала Владимира, он стал ещё более угрюмым. Страдания его усилились. Он даже не мог представить себе, как покажется на глаза Багрянородной царевне. Он подумывал о бегстве на Русь. Утешало только то, что не взял на душу лишнего греха, не преследовал блаженную Фениту, но посылал к ней Добрыню, чтобы испросить прощение за безрассудное посягательство.

Однако отец Фениты, митрополит Макарий, не пустил язычника даже на двор. Толмач же Добрыни успел поговорить с услужителем митрополита и узнал, что отец увез дочь из Корсуня и спрятал её в далеком монастыре. Но Добрыня не посыпал раны князя солью, сказал, что видел Фениту и она готова простить его, если он примет христианство. Воевода посетовал с улыбкой, когда стоял за спиной князя:

- Вельми жалею о том, что золото на усы Перуну пустили.

Племянника дядюшка не развеселил, но дал понять, что ему и впрямь пришло время повторить обряд своей бабки Ольги. Правда, Корсунь не Царьград, там было бы больше великолепия в крещении», - подумал Добрыня, но в сей миг увидел на морском окоеме множество белых парусов. Это приближались византийские суда, на одном из которых с жаждой приобрести новую отчизну прибывала царевна Анна. Добрыня подошел к князю вплотную, обнял его со спины и по-отечески сказал:

- Сын мой, князь-батюшка, укрепи свой дух. В гавань входят царские суда. Вели готовить почетную встречу.

- Иди, дядюшка, распоряжайся как хочешь, но помни твердо: меня ни для кого нет.

- Всё в руках Божьих, - ответил с хитрой улыбкой Добрыня и покинул княжеский покой.


Глава двадцать вторая. «УЗРЕЛ Я ИСТИННОГО БОГА»


Царские корабли - три больших дромона - появились на рейде Корсуня в полдень. Было тихо и знойно. Паруса обвисли, и суда шли на веслах. Встречать царевну Анну вышли все горожане. Было только Богу ведомо, как они узнали, что их царевна скоро станет женой язычника. В гавань пришли крестьяне из ближних к Корсуню селений, ремесленники и виноделы из посадов, чуть ли не вся Владимирова рать, которая заполонила прибрежныесклоны и крепостные стены города.

Впереди, у самой воды, собрались воеводы, тысяцкие, сотские и все отроки и гридни старшей княжеской дружины. Здесь же отдельной группой стояли священнослужители Корсуня во главе с митрополитом Макарием. Возле него держались Анастас с Анастасией и старец Григорий.

Суда застыли неподалеку от берега, и все в гавани замерло в ожидании появления царевны. Но на судах не было никакого движения. Царевна Анна ждала, когда на её корабль поднимется тот, ради кого она страстно стремилась на Русь.

Но князь Владимир не вышел встречать царевну. Он по-прежнему стоял у окна своего покоя и молил Перуна освободить его от оранжево-голубой пелены. Теперь он думал, что было бы лучше, если бы, подняв руку на божественный знак, потерял её. Однако вспять не шагнешь, и оставалось лишь скорбеть о своей доле и казнить себя за безрассудство.

Русского князя ждали и горожане, но их терпение уже иссякло, и по многотысячной толпе, вначале как тихий ветерок, пошел говор, начал нарастать и разразился возгласами негодования. Тогда Добрыня позвал с собой старца Григория, митрополита Макария, воевод Косаря и Путяту и повел всех к стругу, чтобы доплыть на нем до кораблей. Воины сели на весла, и легкий струг вскоре пристал к борту большого дромона. В сей миг на его палубе показались византийские вельможи и священнослужители во главе с митрополитом Михаилом. Он увидел Макария, Анастаса и Григория и пригласил их подняться на корабль. Как только они поднялись, Михаил спросил Макария:

- Владыко, не вижу великого князя всея Руси. Зачем он пренебрег нами и не вышел встречать царевну?

Макарий ничего не ответил Михаилу и посмотрел на Анастаса. Тот повернулся к Григорию:

- Твое слово, святой отец.

- Скажи сам, мой брат, ничего не тая, как велит Всевышний.

Анастас понял отца Григория и ответил митрополиту без утайки:

- Князь Владимир болен. Он прогневал Всевышнего, и Господь покарал его. Великий князь пребывает в слепоте.

Строгое лицо митрополита Михаила, обрамленное черной бородой, стало суровым, черные глаза сверкнули гневом, и он сказал, как отрубил:

- Зачем Багрянородной царевне, дочери великого василевса Романа, слепой супруг, к тому же язычник и варвар, Богом наказанный?! Ноне же мы отправляемся в обратный путь.

Чуткий толмач, стоявший возле Добрыни, всё быстро перевел ему. Воевода гневно воскликнул:

- Хватит головы кружить! Никто из гавани никуда не уйдет, но княжеская рать пойдет на Царьград и накажет обманщиков, которые столько лет морочили голову великому князю! - Бросая эти дерзкие слова, Добрыня потребовал от митрополита Михаила: - Веди меня к царевне!

Михаил не дрогнул перед богатырем россов и не шелохнулся. Добрыня же решительно направился к каютам, и вооруженные воины, которые охраняли покои царевны, расступились перед ним.

И тут навстречу Добрыне вышла сама Анна. Воевода замер от неожиданности и, казалось, лишился языка. Молодая царевна была прекрасна. Черные локоны укрыли её плечи, кольцами легли на высокий и чистый лоб, большие темно-карие глаза излучали спокойствие и добро. Нос с маленькой горбинкой украшал благородные черты лица. На ней не было узорочья, лишь бриллиантовая нить переливалась на высокой груди.

- Добрыня-богатырь, я о тебе слышала, славный воин. - Анна повернулась к вышедшей следом Гликерии и спросила: - Не правда ли, это богатырь Добрыня?

- Так, ваша светлость, - ответила Гликерия.

- Что случилось с князем? Он не ранен? - обратилась Анна к Добрыне. - Веди меня к нему.

Добрыня наконец пришел в себя и сказал Анне:

- Дочь моя, позволь отнести тебя на струг.

Анна улыбнулась и кивнула головой. Добрыня посадил её на руку - она была для него словно пушинка - и бережно отнес на струг. Когда струг подошел к берегу, Добрыня вновь взял Анну на руки и, подойдя к открытой кибитке, посадил её на бобровую полость. Сам сел сел за возницу и тронул двух белоснежных кобылиц.

Они ехали медленно, потому как дорога впереди была запружена народом. Горожане восторженно приветствовали царевну до самого дворца Земарха. Кибитка остановилась возле красного крыльца. Добрыня снова посадил Анну на левую руку и понес во дворец. Поднявшись по ступенькам на второй этаж, он поставил Анну на ноги и распахнул двери в большой зал. Он знал, что Владимир стоял возле окна. Так оно и было.

- Князь-батюшка, - сказал Добрыня, - Багрянородная царевна Анна хочет видеть тебя. Она здесь. Она подошла к тебе!

Владимир повернулся к царевне, опустился на колени и, приложив руки к лицу, воскликнул:

- Умоляю, Анна, возвращайся в отчий дом! Зачем тебе слепой женолюбец?!

- Встань, великий князь Руси, - ответила Анна. - Ты искупил свою вину передо мной тем, что не разрушил Корсунь, родину моих предков, что мой народ не живет здесь в скорбном оскудении, но радуется и хвалит Всевышнего. Встань же, князь, открой лицо. Зачем же я тогда шла через море, если не увижу тебя?

- Но я тоже не вижу тебя и твоего лица. И не будем лелеять друг друга. Пусть наша встреча сойдет, как степное марево.

Князь встал, по-прежнему прикрывая лицо, одной рукой взялся за подоконник, сделал шаг вдоль стены и так, не отрываясь от неё, торопливо ушел во внутренние покои.

Анна подошла к окну, у которого стоял Владимир, положила руку на то место, которого только что коснулась рука Владимира.

- Я полюблю этого человека. Он не варвар, а лишь язычник.

За спиной Анны послышались голоса. Она повернулась и увидела священнослужителей с митрополитом Макарием впереди.

- Благословляю твое прибытие, дочь моя. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь, - сказал Макарий и осенил Анну крестом. - Да пребудет твое пребывание на земле предков в благости и боголепии.

Анна приняла благословение, склонив голову, и сей же миг порывисто попросила:

- Владыко, внемли гласу рабы Божьей Анны, сотвори крещение раба Господня Владимира!

- Как можно, если он не проявил воли?! - возразил митрополит. - Ведомо мне, посылал он клятву небу креститься, как войдет в Корсунь. Он здесь. Но прошел уже месяц, а князь и не думает исполнить клятву. Он ищет отроковиц, чтобы потешиться над ними.

- Но, владыко, ты видел, что Всевышний уже наказал его за вольности, - заметила Анна. - Где же твое милосердие?

- Оно не иссякло. Князь прощен за то, что не искал смерти моей дочери Фениты, когда ослеп, - ответил митрополит.

Тогда Анна сказала тоном повелительницы:

- Идите за мной, архиереи! Боярин Добрыня, веди нас к князю!

Мудрый и многоопытный воевода не переставал восхищаться царевной. Он готов был выполнить любое её повеление, лишь бы она осталась на Руси.

- Идем, царевна. Пусть княжеский гнев упадет на мою голову, но я отведу тебя в его опочивальню.

Добрыня повел Анну и архиереев на третий ярус дворца, где находилась опочивальня князя, но перед дверью был вынужден остановиться: она оказалась на замке.

Укрывшись от людских глаз в своём покое, двадцативосьмилетний князь всея Руси Владимир год за годом вспоминал свою жизнь, и увидел он её, словно круг, разделенный на четыре части: детство с матушкой Малушей, ссыльной ключницей княгини Ольги; отрочество под крылом строгой и в то же время любящей его бабушки Ольги; княжение в Новгороде - тоже благодатное время, когда его, юного князя, преданно любили новгородцы; и вот четвертая часть круга - великое княжение. Он возмужал, умело правит державой и вместе с этим принес тысячам своих подданных горе и слезы. Сколько семей разбил, лишил супружества, пользуясь своей силой и властью! Сколько юных дев растлил, похваляясь Соломоновым женолюбием, сколько наложниц завел по городам и весям! Ему-то всё было в радость, в утеху. Перун и другие языческие боги надежно защищали его имя. Он был их наместник на земле, такой же алчный, как они, постоянно жаждущий новых жертв-приношений. Сколько крови он пролил ради того, чтобы завладеть приглянувшимися ему женщинами! По его воле гридни и отроки убивали их мужей за то, что те не хотели отдавать своих семеюшек на позор и поругание. А сколько вырастил близ себя жадных до чужбины растлителей, насилующих жен и дев в присутствии детей и родителей! И его боги взирали на все гнусные дела с торжествующим видом, и Перун подкручивал золотые усы. Как глубоко увяз он в пучине дьявольщины!

И закричал Владимир душевно: да что же это за боги, ежели нет в них милосердия к страдающим от насилия и зла! Ежели они попустительствуют ему! А было же ему, великому князю, множество знаков от другого истинно милосердного Бога, когда он покушался на честь и достоинство христианок. Забыл он те уроки, думал, что великому всё прощается. Ан нет, и это доказало последнее содеянное им зло, когда он задумал отнять невинность у блаженной девы Фениты. О, этого урока ему не забыть, до исхода судьбы врубился в память!

«Но чем же искупить вину? Каким подвигом смыть пятно позора? » - спрашивал Владимир с мольбой и болью в груди.

И ответ нашелся. Его принесло воспоминание о бабушке Ольге. Сколько коварства и жестокости было в её натуре, пока пребывала в язычестве. С легким сердцем и хитрой усмешкой на лице она закапывала молящих о пощаде безвинных людей в землю. Как добросердая госпожа приглашала гостей и послов в баню, там сжигала их живьем. Её воины заманивали врагов в ловушки и убивали, как скот. Да было и такое, когда с помощью священных голубей сожгла город, не пощадив ни детей, ни стариков.

Но десять лет чинимых злодеяний канули в Лету, лишь только великая княгиня пришла в лоно православной христианской церкви. Всевышний дал ей время и возможность искупить грехи язычества исполнением многих богоугодных дел. Может, они и не покрыли всех её злодеяний, но искренняя вера во Всемогущего Господа Бога, в Святую Божью Матерь и покаяния, к коим не раз прибегала Ольга, очистили её душу от скверны, и она умерла с улыбкой блаженства на устах. Сие Владимиру было дано узреть, когда её нетленное тело переносили из могилы в княжескую усыпальницу в селе Берестове.

Князь Владимир почувствовал облегчение. И глаза у него уже не так болели, и страдания душевные источались. Теперь осталось сделать последний и отнюдь не самый трудный шаг. Он ощутил, что где-то рядом ждет этого шага царевна Анна. Он не видел её лица, не знал, красива она или нет, но твердо поверил в то, что у неё прекрасная душа. С таким человеком можно прожить долгую и счастливую жизнь, творя добро своему народу.

Вдруг на этом высоком порыве столь отрадных размышлений в дверь опочивальни требовательно застучали, как будто ломились в покой не великого князя, а недостойного человека и татя. В душе Владимира будто ветром смело все благие намерения, и она опалилась гневом: кто посмел тревожить его одиночество! Владимир шагнул к двери, рука потянулась к мечу. Он откинул засов и распахнул дверь.

- Ну?! - гневно крикнул он.

- Не гневайся, князь-батюшка, - услышал он голос Добрыни. - Мы многажды стучали в дверь и пришли в смятение, нас обуял страх.

Князь молча отошел в глубину покоя, отвернулся к стене, потому как услышал дыхание многих людей, которые входили в опочивальню следом за Добрыней. В сей миг из-за спины Добрыни вышел царьградский митрополит Михаил. Он держал за руку царевну Анну. Подойдя к Владимиру и взяв его за плечо, он повернул князя к себе, положил руку на его голову и сказал властно:

- Сын мой, Господь Бог повелел мне говорить с тобой и передать его волю. Ты будешь супругом царевны Анны Багрянородной, пройдя крещение в христианскую веру. Вот Анна, вот её рука. - Митрополит взял руку царевны и тоже положил её на голову Владимира. - Я соединю ваши руки, как только свершу крещение и миропомазание. Аминь.

Владимир был готов к ответу. И всё-таки медлил произнести первое слово. Анна, стоявшая рядом с князем, внимательно всматривалась в его лицо и поняла, что никогда не видела более прекрасного человека, но не красота князя, а благородство черт княжеского лица, которое не исказил гнев, пленило её. Она вновь подумала, что князь, очистившись от язычества, обретет всё лучшее, что дал Господь этому россу, этому варвару, как не раз называл Владимира её брат Константин. Она тихо произнесла:

- Князь Владимир, клянусь именем Матери Богородицы: ты мой муж отныне и вовеки. Идем же в храм и сотворим крещение. - Анна взяла князя не за руку, ибо помнила предупреждение митрополита Михаила, а за пояс. - Двери храма для тебя открыты.

Владимир положил свою руку на плечо Анны и держал её легко, почтительно, однако не двинулся с места. В этот миг поднялось из его души то, что накопилось в ней от христианки бабушки Ольги, что пришло из благих бесед со святым старцем Григорием, и он начал про себя молиться: «Всевышний, ты узрел раба Своего. Ты шлешь ему Свою милость. Ты зовешь меня на подвиг во имя Божьей Матери и всей великой Руси. Повинуюсь Тебе, владыка на небе и на земле, принимаю крещение в христианскую веру». Помолившись, князь сказал Анне:

- Идем, Богом посланная семеюшка, - и сделал новый - земной - шаг к православию.

Митрополит Макарий тут же послал диакона в церковь Святого Василия, чтобы приготовили купель, и тот помчался исполнять волю владыки. А пока диакон бежал к храму, корсуняне узнали от него, что князь россов Владимир примет нынче крещение. Вскоре об этом знал город, и Владимирова дружина, и вся русская рать. Воины поспешили к храму, чтобы узреть обряд крещения великого князя. В одночасье главная площадь Корсуня превратилась в людское море.

Народ обернулся к дворцу Земарха и застыл в ожидании. Князь Владимир вышел из дворца правителя, держась за плечо царевны Анны. Лицо у неё было строгое, бледное. Частое дыхание выдавало её волнение, и только в глубине темно-карих глаз таилась радость: сбывалось её пророчество.

Князь Владимир «смотрел» в небо. Он уже свыкся с тем, что ослеп, что перед глазами у него лишь оранжево-голубая пелена. И хотя она была полупрозрачной, князь отличал только день от ночи, потому как к ночи пелена становилась черной. Так и шли царевна и князь на расстоянии вытянутых рук, не сближаясь.

Вся старшая княжеская дружина - семь тысяч воинов - собралась на площади, стеной подпирая храм. И воеводы были в сборе. И все воины-язычники взирали на князя с удивлением, а многие и с осуждением.

«Как так, - спрашивали они друг друга, - почему князь отрекается от нас и от своёго бога Перуна? Выходит, что ноне же будет искать себе единоверцев в дружину. А мы? » Ни у кого из ратников не было ответа на этот короткий вопрос: «А мы с кем останемся?» - и плыл над головами воинов ропот.

Князь Владимир почувствовал настроение дружины. Он потемнел ликом, потому как осознал, что по отношению ко всем, кто ходил рядом с ним в битву - будь то простой ратник или воевода, - он совершал деяние, несовместимое с честью воина-русича. Он отрекался от дружины, не спросив её согласия. Теперь он не мог молиться вместе с нею единому покровителю русских воинов - богу Перуну. И в битву дружина не пойдет за ним - Господь Бог, под крыло которого уходил князь, отрицает войну и убиение человека человеком. Владимир шел в тупик, и шаги его становились всё тяжелее. Он понял, что до храма ему не дойти, потому как его с неодолимой силой повлекло к воинам, которых он любил. Он уже готов был бежать к ним и скрыться среди них, замкнуть себя за их крепкими спинами.

Царевна Анна вовремя почувствовала состояние князя, и началось невидимое борение духа Владимира и Анны. Её маленькая девичья рука всё сильнее сжимала княжеский пояс. Её шаги стали тверже, она вела князя властно, будто утверждая, что для него нет возвратного пути. Истекая потом, Анна привела его на паперть храма, остановилась и заставила Владимира повернуться лицом к воинам. Сама же вскинула вверх руку и крикнула на родном для россиян языке:

- Русичи, князь пошел! Идите за своим князем!

Анна знала, что это боевой клич великого князя, и повторила его.

Куда делись сомнения Владимира! Анна сделала для него то, что испокон веку делали русские великие князья перед предстоящей битвой. И исчезли раздвоенность, душевное страдание - всё, что повергло князя в отчаяние перед самым порогом храма. Значимее, чем прежде, Владимир понял, что его жизнь и судьба дружины в одних - его, великокняжеских, - руках. За ним дружина должна идти в огонь и в воду, и здесь он, князь, как в битве, обязан показать пример.

Так почему же в этот миг не повести за собой ратников? Час настал. Владимир вскинул руку и обратил высокие слова к дружине:

- Дети мои, нам и впредь вместе отдавать животы за великую Русь! Потому идите за князем, как хаживали раньше! Веду во благо ныне и навеки! Вперед, русичи! Эй, воеводы Добрыня, Путята, Малк, Косарь, Волчий Хвост и все, кого не зрю, но кто здесь, сотские и тысяцкие, идите за мной в храм!

Вначале послышались разрозненные голоса: «За князем! За князем!» Потом они слились в нестройный хор: «За князем! За князем!» И вот уже эти слова подхватила, словно на щит, вся Владимирова старшая дружина: «За князем! За князем!»

Великий князь Владимир заплакал. Это были слезы то ли радости, то ли волнения, но обозначилось другое: это были слезы очищения и облегчения. Теперь князь знал: быть ему христианином, а с ним и старшей и младшей дружинам - христианскими. Он понял, что жажда приобщиться к новой вере овладела не только душой самого князя, но и каждым воином дружин. Ведь он искал веру не тайно, но принародно, и вся Русь была озабочена два года этим поиском, потому как россияне хотели одного: чтобы новая вера согревала душу и сердце, чтобы Всевышний был милостив к своим детям и взял их под своё крыло на веки вечные.

Князь поднялся к дверям храма, ступил на его порог. Чужой город распахнул перед россиянином врата своей святыни и был готов поделиться духовным достоянием, открыть русским благость и величие своего вероисповедания.

Царевна Анна побудила Владимира переступить порог храма. Она внятно сказала:

- Мой супруг, дружина за тобой, как морская волна: сей миг вольется в храм!

Гридни и отроки выражали свою волю коротко и ясно: «За князем!»

Владимир вошел в храм. Из глубины его, с клироса доносилось торжественное пение псалмов. Путь к священной купели был открыт, и Анна повела князя к ней. Она была выкована из серебра и достаточно велика, чтобы в ней мог креститься взрослый человек.

Близ купели стояли митрополиты Михаил и Макарий, протоиерей Анастас, священнослужители, все в торжественных одеждах. С запозданием, но пришел в храм и старец Григорий. Вел обряд крещения митрополит Макарий.

Владимир не видел всего церковного великолепия, но за его спиной, где стояли воеводы и тысяцкие, многие гридни и отроки, слышались возгласы удивления. Им никогда не доводилось зреть ничего подобного. Но вот всё замерло, все затаили дыхание. Начинался обряд крещения.

Митрополит Макарий подошел к Владимиру, повернул его лицом на запад, чтобы влить в крестимого силы, отвергнуть сатану, отогнать злых духов, и велел князю дунуть и плюнуть на них. Затем помазал лоб князя елеем. Настал миг погружения в купель. Церковнослужители принялись снимать с князя одежды. И Анна помогала удалять их, не смущаясь наготой князя. Сам Владимир был отрешен от всего земного. Он «смотрел» в купол храма, и ему показалось, что он видит там летающих ангелов и с ними серафима, ведущего святой хоровод. В эту минуту князь подумал, что зрит Божью благодать на самом деле. Митрополит Макарий и царевна Анна взяли Владимира за руки и побудили идти в купель. Пение псалмов усилилось. У Владимира возносилась душа. Он повернул голову к Анне и увидел пока всё ту же оранжево-голубую пелену. А под ногами уже была священная вода, князь спустился в купель и стоял по грудь в ней. Митрополит Макарий достал его с края купели рукой и властно преклонил голову к воде, чтобы десницей подвигнуть князя к спасительной вере и побудить его осознать силу священного символа.

- Крещается раб Божий Владимир, отныне нареченный именем Василий! Аллилуйя, аллилуйя! Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!

Митрополит трижды повторил это, и на Владимира сошел Святой Дух, очистил его от грехов и даровал праведность перед Богом.

Рука митрополита исполнила его волю. Владимир понял, что от него нужно, и окунулся один раз, потом другой. За эти мгновения таинства крещения Господь удалил от князя врага его спасения - дьявола, рабами которого люди были со времени грехопадения прародителей Адама и Евы в раю, и принял в своё царство на земле - в христианскую церковь - и на небе - в рай, после земного пути.

Окунувшись в третий раз, Владимир долго был под водой и открыл глаза, потому как счел, что они должны быть омыты в священной купели. А когда открыл, то почувствовал в глазах резкую боль, словно кто-то с силой срывал с них ту пелену, которая мешала лицезреть мир. Князь перетерпел боль и не поднялся из купели. В сей миг глаза ощутили прохладу воды, и князь увидел дно купели, освещенное падающим из купола светом, летающих ангелов, отраженных в воде, ещё увидел кресты на серебряных стенах купели, свои ноги, руки и всего себя. Узрел и улыбающегося серафима, который прилетел из-под купола и окунулся в воду рядом с князем. Серафим провел рукой по лицу князя, по его глазам, снял боль и снова вознесся под купол. Владимир поднялся из купели и, счастливо улыбаясь, громко произнес слова, которые через века дошли до нас:

- Узрел я истинного Бога! - Он увидел Анну, Господом посланную супругу, и крикнул ей: - Анна, ты святая дочь Всевышнего!

Владимир вышел из купели и потянулся рукой к белому полотну, которое держал служитель. В князе проснулся стыд, и он уже не мог находиться в наготе перед христианами. Церковнослужители накинули на князя белое полотно, он завернулся в него и громче прежнего проговорил:

- Анна и все, кто в храме, я вижу вас, я прозрел! Царевна Анна поняла это сразу, как только из воды показалась голова князя, и обратила к Всевышнему слова благодарности, потому что Господь внял её молитвам, вернул зрение её супругу. Со слезами радости на глазах Анна подала князю руку, желая обойти с ним купель. Митрополит Макарий остановил их и, надев на князя золотой крест, сказал торжественные слова, какие надлежало помнить всю жизнь:

- Отныне, раб Божий Василий, ты содержишь в себе веру во Христа, распятого на кресте, и будешь спасаем этой верой. - Вместе с Анной он повел князя вокруг купели. - Помни, раб Божий Василий, ты идешь вокруг священной купели, сей круг есть образ вечности, у него нет ни начала, ни конца, и это означает, что крещеный обещает хранить христианскую веру всегда до самой смерти.

Потом у князя отстригли прядь волос, и снова митрополит Макарий объяснил Владимиру суть этого таинства:

- Отныне ты есть раб Христов. Да служи ему с непогрешимым сердцем и с чистою душою, как служишь себе. Аминь.

И все, кто был в храме, вознесли хвалу Всевышнему, сотворившему чудо. Последовало крещение всех, кто пришел за князем в храм. Были крещены Добрыня, Путята, Малк, Волчий Хвост, Стас, гридни и отроки, тысяцкие и ещё многие ратники Владимира. Так продолжалось до полуночи. Священники падали от усталости, но нашли в себе силы довести небывалый обряд до конца.

По воле митрополита Макария шло крещение воинов Владимира в других храмах Корсуня и за его стенами, в посаде и за посадом, в селениях - всюду, где были святые обители и церкви.

В полночь во дворце правителя Корсуня и на площади перед дворцом в честь новорожденного мужа Василия, русских воинов и воевод начался пир, и были его гостями все корсуняне. На площади появились сказители, они пели былины, рожденные в этот торжественный день. Вместе со всеми их пели царевна Анна и дочь россиянина Гликерия:


У ласкова князя Володимира,
У солнышка, у Сеславьича
Было столование, почетный пир.
На многих князей, бояров,
На всю паленицу на удалую
И на всю дружину храбрую.

Перед дворцом были поставлены десятки бочек с вином, по улицам и в посаде - тоже. Зажглись факелы во всех концах города, и Корсунь всю ночь славил чудо Господне - прозрение и крещение великого князя всея Руси Владимира, крещение русской рати.


* * *

В далекой Тавриде, на чужой византийской земле, в славном городе Корсуне, отмеченном тысячелетием бытия, отгремели торжества в честь великого князя всея Руси Владимира-Василия, мужественной гречанки царевны Анны, воевод, бояр, гридней и отроков княжеской дружины, принявших вслед за Владимиром православную веру. Россияне стали собираться домой. Путь не ближний, через море и лиманы Днепра, через отроги Алатырской возвышенности, через печенежские засады - иначе сей путь не пройдешь. Потому в гавани и в бухте закипела работа. Надо было приготовить суда для плавания. В эти же дни по совету царевны Анны Владимир дал Добрыне из своей казны денег и велел заказать у корсунян несколько тысяч нательных крестов. Но были крещены в Корсуне далеко не все воины.

Княжеская дружина - это ещё не рать. Ещё были малые дружины и полки, которые пришли в княжеское войско из Чернигова, Белгорода, Смоленска, Любеча, и над каждой дружиной был свой воевода. В тот день, когда крестили Владимира и воинов княжеской дружины, прочие ратники оставались в своих станах и не помышляли предать веру отцов и дедов. Даже любимый дружиной новгородцев воевода Путята, сам принявший крещение, не мог сдвинуть своих воинов с места. Они молились своим богам и просили их, чтобы поразили отступников огнём и громом. Новгородцы на своём вече-совете отказали Путяте в воеводстве и по своему вольному обычаю выбрали себе нового воеводу. Им стал сын волхва Богомила - Любомир. Будоража себя, новгородцы ушли к своим судам и начали спешно готовиться в дальний путь.

Все эти действия новгородцев были вскоре известны великому князю. Рассказывая Владимиру о вольности ратников Путяты, Добрыня ждал, что племянник прогневается и повелит образумить непокорных северян. И было так, что Владимира уязвило сопротивление новгородцев и всей рати порыву его дружины. В нем вспыхнули честолюбие, властность. Князь уже хотел призвать к себе воевод и тысяцких, вразумить их, как отец вразумляет непослушных чад, да вспомнил канон христианского православия быть терпимым к инаковерующим и не преследовать их, а звать к себе примером благочестия и любви.

Князь Владимир не был бы истинным государем, если бы не понял, что новую веру не раздашь, как кресты, не наградишь ею каждого, и это понимание было пророческим. Долго и мучительно трудно вживалась христианская вера на Руси. И невинной крови было немало пролито в глубине русских просторов на жертвенных камнях идолов. И жрецы не раз ещё заявляли о своих правах на жизнь и души россиян. Позже Владимир и Анна попытались вести своих подданных к кресту через внушение. Но Русь-держава раскинулась на огромном пространстве - в Европе не было иного государства, равного Руси, - и, как ни старались Владимир и Анна объехать её, побывать во всех землях и областях, это не удалось князю и княгине. Можно ли было потому быть уверенными в том, что христианство скоро придет в каждый дом, в каждую избу русичей? Думать так было бесплодно, понукать всех поголовно принять христианство безрассудно, и князь Владимир ответил тогда Добрыне:

- Не тревожь ни новгородцев, ни полочан, ни смолян, ни иных. Пусть сами ищут путь к истинному Богу.

Добрыня улыбнулся в бороду, радуясь державной мудрости молодого государя, да и согласился с ним. «Плоду нужно созреть, чтобы, вкусив, узнать его сладость», - подумал воевода и сказал от души:

- Спасибо, князь-батюшка, за отцовскую терпимость к своим чадам: - Он испросил повеления собираться в путь. - Осень близко, дел до зимы невпроворот. В полюдье ноне сам пойдешь или как? А коль сам, так вдвойне прыть нужна.

- Поспешить В Киев следует, - подтвердил Владимир. - Но меня не полюдье тревожит, а кияне. Соберу их, как явимся, совет с ними держать буду, как вече в Новгороде.

Но сборы оказались не так быстры, как хотелось князю и войску. Прибыли послы из Византии во главе с митрополитом Леоном и привезли Владимиру богатые дары, а ещё повеление патриарха Николая Хрисовергия митрополиту Макарию, чтобы он достойно наградил князя россов церковным многоценным имуществом. И эту награду Владимир получил. Вручали её три митрополита: Леон, Михаил и Макарий. Он же сказал похвальное слово:

- Великий князь Руси, ты не разорил наш город, не взял с горожан и селян дани, не увел в рабство ни мужей, ни жен, ни дев. Ты дал волю только россам, пребывавшим у нас в неволе, и ты заложил храм, где был холм земли. Эта церковь получит имя Георгия. А в награду от Корсуня мы подносим тебе сосуды церковные, ещё мощи святого Климента и святого Фива и их мраморные изваяния. Мы передаем тебе двадцать одну икону и среди них три чудотворные, ещё четырех священных медных коней.

Князь Владимир принял дары с благодарностью.

- Через вас, святители, Русь познает красоту византийской церкви и её величие. Низко кланяюсь вместе с Богом данной супругой, зову на Русь - послужить ей во благо Господне. Как мои воины служат вашему василевсу, так и вы проявите усердие к моей державе.

- Мы принимаем твое приглашение, великий князь, - ответил митрополит Леон, - и подумаем, кому служить у тебя.

Послы, что пришли к Владимиру с митрополитом Леоном, донесли до князя поручение братьев Анны, Василия и Константина.

- Именем царей возражаем тебе, великий князь, - начал речь вельможа средних лет, с гордой и благородной осанкой. - Ты ещё не супруг царевны Анны. Сказали Багрянородные, чтобы ты, великий князь, познав христианскую веру, довел свой подвиг до конца. Хотят знать император Василий и царь Константин, что ты венчался с царевной Анной в Корсуне по греческому закону и обычаям. Венчайся же во благо дружбе между Византией и Русью здесь, и мои люди отвезут отрадную весть в Константинополь. Там Николай Хрисовергий отслужит Божественную литургию в Святой Софии и будет молить Господа ниспослать вам мир, согласие и детей, - закончил посол.

- Внемлю вам, послы царьградские. Да будет на то воля царевны Анны, и мы идем к алтарю, - ответил Владимир.

Тогда митрополит Леон попросил позвать Анну, чтобы узнать у неё, как она мыслит выполнить волю братьев.

Анна ждала этого часа и была готова к ответу архиереям. Она явилась в зал, где Владимир принимал послов, и осведомилась:

- Что наказали вам, отцы церкви, мои братья?

- Они хотят знать, - начал Леон, - готова ли ты, Багрянородная царевна Анна, стать супругой великого Руси Владимира?

- Да.

- И ты желаешь венчаться в Корсуне?

- Мне отрадно будет исполнить просьбу братьев и князя Владимира к тому зову.

Вопросов к Анне больше не было. Завершил эту беседу Анастас:

- Ты, царевна Анна, и ты, князь Владимир, и вы, владыки церкви, дозволите мне к завтрашнему дню приготовить обряд венчания в храме Святого Василия, изначальном месте крещения князя всея Руси?

- Дозволяем, - ответили митрополиты.

На другое утро к церкви Святого Василия и на площадь перед дворцом Земарха посмотреть на новобрачных сошелся весь город. Анну сопровождали Гликерия, Анастасия, Фенита и многие лучшие девы-корсунянки. Князь шел в сопровождении дядюшки и старца Григория. Огненосительница Фенита радовалась по-христиански тому, что произошло с князем во время крещения. Она поняла, что Владимир угоден Всевышнему и он снял с него своё наказание. Он взял судьбу князя в свои руки, и теперь ни один волос не упадет с его головы без воли на то Творца земных радостей и печалей.

На паперти церкви руки Анны и Владимира соединили, - ив храм они вошли бок о бок. Они остановились перед аналоем, на котором лежали крест и Евангелие. Протоиерей Анастас вынес из алтаря два кольца и под величальное пение псалмов обручил Анну и Владимира.

- Этими кольцами Господь благословляет ваш брачный союз, - торжественно произнес Анастас. - Есть ли ваша добрая воля вступить в лоно супружеской жизни? Согласны ли вы быть мужем и женой?

- Мы в согласии с Богом, - ответили Анна и Владимир.

Анастас надел на них венцы:

- Сие есть знаки царской власти вашей быть главами семейства.

Совершив эти два обряда таинства, Анастас повел Анну и Владимира вокруг аналоя.

- Святая церковь закрепляет ваш священный союз, дабы вы были верны друг другу до исхода в Царствие Небесное;

Последний миг венчания: жених и невеста выпили вина из одной чаши, чтобы муж и жена несли все вместе - радости и печали.

Божественная литургия завершала обряд. Всё это время Владимир сильно волновался. Ему не приходилось испытывать ничего подобного. Но вот пение окончилось, свечи стали гаснуть. Князь с княгиней вышли на паперть храма. Их встретила ликующая толпа корсунян и русских воинов, и князь Владимир понял, что отныне его супружеская жизнь с царевной и великой княгиней Анной потечет на виду у всего благочестивого мира.

Весть о крещении князя Владимира и о его супружестве с греческой царевной Анной достигла печенежских становищ. От Тавриды они были не так уж далеко, и за день до отхода судов россиян из гавани Корсуня в город примчал конным строем печенежский каган Матигамай и попросил князя Владимира задержаться. Князь был на берегу бухты: осматривал новую ладью, сделанную вместо сгоревшей. Ладья была попросторнее, с покоями для отдыха и сна. Как раз тогда, когда князь вышел из них, на берегу появился Матигамай. Добрыня сказал князю:

- Вот и незваный гость возник. - Он крикнул: - Здравстуй, Матигай! - укоротив на свой лад имя печенега.

Владимир сошел на берег. Матигамай спешился и с поклоном приблизился к князю.

- Ай, кунак, зачем один пошел к Христу?! Меня не позвал. Теперь укажи, кто поведет меня к Господу.

Князь Владимир никогда не был дружен с коварным Матигамаем. Но последние годы они жили мирно, и князь россиян порадовался, что и среди печенегов появятся христиане: всё-таки у Руси будет меньше врагов. Он повелел молодому Стасу Косарю проводить Матигамая к протоиерею Анастасу.

- Сам же я приду на твое крещение, кунак, - заверил печенега Владимир и посмеялся: - Только куда ты денешь своих жен, коих у тебя четырнадцать? Господь велит жить с одной.

- Они станут пасти овец и баранов, - весело ответил Матигамай.

Он положил руку на плечо Стасу, и они ушли в город. Конь Матигамая ступал следом.


Глава двадцать третья. КРЕЩЕНИЕ РУСИ


Наступил день отплытия. Он пришелся на 15 августа. Владимир торопился. Да и причина была: думал он по теплой летней поре совершить обряд крещения по русской земле, где управится, и там, где язычники пожелают расстаться со своей верой. «Сие будет», - мыслил он. А в глубине души тлел ядовитый уголек прежней властности: «Но должно за отцом и дитя идти. Потому только так и быть!» - решил князь.

Россиян провожал весь Корсунь и многие земледельцы окрестных селений. Вместе с князем на Русь уплывали архиереи. Одни уходили по доброй воле, другие по просьбе великой княгини Анны, третьи же повелением патриарха Византии. Такое повеление было дано митрополиту Михаилу. Макарий отправлялся добровольно из-за дочери Фениты. А причиной тому был Стас Косарь, потому как Фенита и Стас полюбили друг друга. Стас был крещен вместе с дружиной, потом, уже после венчания Анны и Владимира, его и Фениту тоже привели под венец. Князь Владимир не расстался с Анастасом и его сестрой Анастасией: всем сердцем прикипел он к достойному корсунянину.

- Будешь ты мне, Анастас, за родного брата. Церковь в Киеве построю и отдам тебе в удел, - говорил Владимир, увлекая за собой протоиерея и его сестру.

Анастас не сразу дал согласие, лишь после беседы с отцом Григорием. Он спросил старца:

- Скажи, отец, не будет ли христианская церковь на Руси в гонении, язычеством попираемая? Пойдут ли россы-идоляне за князем в новую веру?

- Россияне чтят князя Владимира, и многие пойдут за своим отцом. Да будет и противостояние. Но Христова вера укрепится на Руси, если ты и архиереи Царьграда помогут, - ответил Григорий.

- Спасибо, что сказал правду и вселил надежду. Еду служить россиянам и их князю, - заключил Анастас.

Русские суда ушли из бухты Корсуня с попутным ветром, и вскоре Владимир достиг устья. Днепра. Путь стал труднее, но, возвращаясь к родным очагам, воины не жалели сил, когда шли против течения на веслах, когда тянули ладьи и струги через Алатырскую возвышенность.

Печенеги на сей раз не тревожили русичей, хотя их конные сотни нет-нет да и показывались вдали, почти сходились с конными дозорами княжеской дружины. Вот уже и днепровские пороги позади, и речка Рось с городком Родня проплыли мимо. До Киева рукой подать. Князь Владимир и княгиня Анна в сопровождении отряда гридней и отроков, с отрядом греческих воинов во главе с Тарсом и вместе с дядей Добрыней умчали вперед, чтобы побыстрее достичь стольного града. Расторопный Добрыня послал в Киев гонцов, чтобы дворцовая челядь приготовила великокняжеские палаты к прибытию молодоженов. Сам князь Владимир и Анна спешили уединиться в княжеском тереме и унять жар сердец, которые, похоже, за долгий путь слились в одно. Молодая царевна-княгиня полюбила своего супруга со всей страстью южного нрава. Он же пылал от иного, может, от жажды и нетерпения утолить пылающую плоть, кому это ведомо…

Но как ни спешил князь в Киев, молва прилетела в город раньше, и киевляне уже знали, что Владимир принял христианскую веру, а с ним отошла от язычества и вся дружина. Одни радовались этой вести, и по этой причине в церквах Киева прошли богослужения. Другие же, прежде всего языческие жрецы на Священном холме, осуждали крещение князя немилосердно, взывали к Перуну и ко всем злым духам, чтобы наказали князя за отступничество, слали на голову Владимира все беды и напасти, подбивали горожан на бунт. Они называли князя предателем веры отцов и дедов. Жрецы вытащили из капищ малых идолов и устроили с ними шествие по Киеву. Драгомила молодые язычники несли впереди шествия на украшенных лентами носилках.

Однако непокорство жрецов и ярых язычников продолжалось лишь до той поры, когда в Киев прискакал с двумя сотнями гридней воевода Добрыня. Он потеснил шествие язычников на Священный холм, пригрозил Драгомилу наказанием за бунт, а после уведомил горожан о приезде великокняжеской четы и призвал их к встрече новобрачных. И было так: все христиане с семьями и их поклонниками вышли на южный шлях с иконами и хоругвями. Не было среди этих россиян язычников, потому как жрецы потребовали не устраивать встречу князю-отступнику. Так породилось противостояние, о котором говорил старец Григорий Анастасу. К жрецам присоединились немногие городские старцы, бояре древних языческих родов, скотоводы, земледельцы, съехавшиеся в Киев по зову жреца Драгомила.

Укоренилось у противников Владимира мнение о том, что ему не место в Киеве: дескать, пусть ищет себе новый стольный град, а Киеву, пребывающему в твердой вере отцов и дедов, чьими богами испокон веку были Перун и Белее, оставаться капищем язычества. Но киевляне, которые поддерживали Драгомила, были слабее христиан духом и страшились княжеской немилости больше, чем Драгомилова гнева и проклятия.

Князь Владимир и княгиня Анна въехали в Киев под торжественную здравицу христиан, на всем их пути звучали церковные песнопения, в городе по церквам звонили колокола. И хотя встреча не была впечатляюща и звон колоколов был слабым, всё же Владимир и Анна порадовались тому, что увидели, особенно молодая княгиня, узревшая единоверцев. Она подумала, что ей будет на кого опереться в трудную минуту. И князь Владимир грудь расправил, голову вскинул, довольный встречей, приветствовал россиян. Правда, его душевное равновесие скоро схлынуло, когда он узнал о происках жрецов.

- Определили тебе супротивники и стольный град, приговорили, что место твое в Переяславце на болгарской земле, где батюшка твой стоял многие лета, - рассказал князю сразу же боярин, в прежние годы служивший у Святослава послом.

- Ишь ты, - удивился Владимир. - Так Переяславец ноне болгарский, а воевать я не намерен. Ладно, хочу услышать, что скажут недруги христианский веры, глядя мне в глаза, - выразил свою волю князь и не мешкая распорядился созвать горожан, а с ними и всех языческих жрецов вместе с Драгомилом.

Народ собрался на Подоле. Владимир и Анна приехали туда с большой свитой, и князь сказал киевлянам:

- Мы давно искали новую веру. И мы нашли её в Византии. Вы всё знаете, потому как ничто от вас не таилось. Сам я отныне христианин. Супруга у меня, великая княгиня Анна, тоже христианка - свет мой небесный. И дружина моя, в коей ваши дети, братья и мужья служат, тоже явь христианская, но не идо-лянская. Зачем же нам стоять во вражде друг против друга? Вот Стас Косарь уже христианин, а его отец, боярин Василий, ещё язычник, да сына не проклял, но идет за ним в христианство. И я, дети мои, как отец ваш, зову последовать за мной. Потому зачем же нам отныне идолы на Священном холме? Идите с воинами, вашими сыновьями и братьями, свалите их да сожгите на том огне, который под идолами пылает и жертв просит. Перуна же стащите к воде. Зачем ему гореть, ежели в нем живой огонь всегда? Пусть плывет в Витичево. Выплывет - проявим милость, оставим на берегу покоиться.

Когда князь замолчал, на площади долго стояла тишина. Народ думал, потому как понял, что если проявит непокорство, то встанет и против своих близких, из коих состоит княжеская дружина. Кто-то из россиянок, больше чем на две трети заполонивших площадь, крикнул:

- Хватит Драгомилу овец и коз, кур и петухов носить! Хватит огню молиться! Ведите нас, князь и княгиня, на холм!

Россиянку поддержали, и площадь вмиг взбудоражилась, закипела.

- Айда на холм идолов сносить! - пронеслось над толпой.

Она придвинулась к княжеским гридням и отрокам и увлекла их на Священный холм. Там горожане вытеснили из капищ жрецов, прогнали их со страстью, всё ещё языческой, и начали разорять и крушить всё, чему поклонялись сотни лет. Пять идолищ были изрублены секирами. Из них сложили костер и подожгли от неугасимого огня Священного холма. А главного бога Перуна с серебряной головой и золотыми усами низвергли с подставы, перевязали сыромятиной и потянули в сотни рук по Боричеву взвозу к Ручью. Вокруг Перуна кружили толпы молодых язычников и язычниц, били его батогами и плясали, испытывая радость оттого, что идолище потеряло над ними силу, лишилось власти над их жизнью. Позже многие киевляне клялись, что в те минуты, когда Перуна волокли по земле и били, он вопил и рыдал. Они же ругали его черными словами: «Чертово беремище! Тягость и бедствие! Злой дух преисподний!»

Когда идола дотянули до Ручья и двенадцать мужиков столкнули его в воду и отпихнули от берега,то стоявшие в стороне пожилые и твердые идоляне кричали Перуну: «Выдыбай! Выдыбай! Выплывай, батюшка-господин!»

Перун и правда скоро выплыл и пристал к берегу, на песок его вынесло чудом. Это место язычники назвали Выдибичами.

Тут над криками язычников вознесся громкий глас архимандрита киевского Михаила:

- Слушайте все! Господь Бог низвергнул Сатану с небес! Ныне он помог низвергнуть его со Священного холма! Радуйтесь, дети! И вам дано низвергнуть Перуна! Толкайте его в воду!

Перуна вновь сбросили в воду и провожали почти весь день до речки Рось. Там его покинули на волю судьбы. Перун прошел все пороги, потеряв в пути только золотые усы. А за порогами его вынесло на отмель. Языческого бога увидели печенеги. Они добрались до него и, отрубив ему голову, увезли с собой. И всё же память о Перуне жива. Россияне никогда не были Иванами, не помнящими родства. То место на Днепре, где почил Перун, до сей поры называют Перуновой отмелью.

Большинство горожан, однако, не участвовали в проводах Перуна в последний путь. Они спешили увидеть, как великий князь Владимир и княгиня Анна, а с ними митрополит корсуньский Макарий, ещё киевские священники во главе с отцом Григорием и Анастасом поведут крестить сыновей и дочерей Владимира.

Мысль о том, что, прежде чем крестить киевлян, князю должно окрестить своих сыновей и дочерей, подсказала Владимиру княгиня Анна.

- Мой государь, это послужит примером для всех горожан: не надо бояться купели и крещения.

- Твой совет разумен, государыня, - ответил князь» - И я призову всех близких бояр и воевод окрестить своих отпрысков.

- Ты славно придумал, мой государь, - с улыбкой заметила Анна.

Княгиня знала, что этому быть. С первого же часа появления в великокняжеских теремах она попыталась сойтись со всеми детьми Владимира попросту, по-матерински, каждого старалась обогреть и приласкать. Она попробовала раскрыть их характеры, чтобы знать, кому какое слово сказать. Во всех она увидела добрые и отзывчивые души, лишь княжич Святополк насторожил её своей холодной отчужденностью, хотя он по крови матери был её соплеменником. Но Анна и для него отыскала душевные слова. И к гордому Ярославу она нашла луговую тропинку. Вскоре дети приняли Анну, как должно, и между ними установились теплые отношения. Так поняла Анна своё влияние на детей Владимира. Когда пришел час вести их к крещенской купели, княгиня шла вместе с ними, и они уняли близ неё душевный трепет перед пугающим их обрядом. Шли к месту крещения среди священнослужителей, окружив Анну, сыновья Рогнеды Мстислав, Ярослав, Всеволод. Ещё тут были сын Оловы Вышеслав и сын Гонории Святополк, сыновья Мальфриды Святослав и Мстислав и сын болгарской принцессы Предислав. За ними следовали больше десяти подростков - сыновья приближенных бояр и воевод.

Крещение вершилось в малом озерце, которое создал родник, вытекающий из горы, и это место потом дало начало Крещатику. При стечении тысяч киевлян, заполонивших склоны горы и малую долину, священники сняли с мальцов и отроков крестимых одежды, и Анастас, воодушевив их добрым словом, повел в родниковую купель, данную Богом. Вошли в воду и священники. Они свершили над юными россиянами обряд крещения, трижды окунули их с головой в воду. Киевляне, затаив дыхание, взирали на таинство, вслушиваясь в пение молитв при обряде, ещё не догадываясь, что спустя день-другой сами приобщатся к нему.

Князь Владимир был доволен. Он понимал, как важен обряд крещения прежде всего детей. Крестив их, он ждал от киевлян, что и они так же вольно и с чистыми сердцами сами пойдут и поведут своих детей в новую веру. За это первое действо Владимир уже много раз благодарил княгиню Анну.

- Теперь нам, моя государыня, надо подумать, как привести к купели всех горожан, весь народ.

Анна улыбалась. Она была признательна супругу не только за то, что он внял её совету на сей раз, но и за его стремление не делать свою молодую и по христианскому обычаю единственную супругу теремной затворницей. Ещё в Корсуне князь сказал Анне:

- Отныне ты моя семеюшка перед Господом Богом и моим народом. Будь всегда рядом в горести и в радости, как завещано нам. Тебя полюбят русичи, и ты обретешь новое отечество.

- Я всегда буду рядом с тобой и даже в сечу пойду, если позволишь или будет нужда, - с улыбкой отвечала Анна.

Княгиня Анна Романовна жаждала такого положения при дворе князя. Теремная жизнь, какую она хорошо знала по Константинополю, была ей не по душе. С первого дня появления в Киеве она старалась быть вместе с Владимиром и нигде не мешала ему, но была нужна. Он видел, что она умна и её советы во благо.

Принародный обряд крещения сыновей Владимира и боярских детей завершился. Священник Григорий нарек обращенных в новую веру именами по Священному Писанию. Можно было отправляться на княжеское подворье, отпраздновать это важное событие. Но князь Владимир замыслил иное. Он спросил Анну:

- Моя государыня, видишь, здесь собрались тысячи людей и большинство из них язычники. А что, ежели мы подвигнем их креститься следом за нашими сыновьями хотя бы завтра?

- Ты верно считаешь, мой государь. Я вижу, что язычники прячут своих детей за спины, но надо попытаться привести их к купели. Скажи им своё слово.

Тогда князь подошел к своему боевому коню, которого конюшие держали неподалеку, поднялся в седло и громко сказал:

- Люди добрые, не надо печалиться о Перуне. Зову вас, богатого и бедного, в воскресенье на Днепр. Там и обретем все вместе единственного Господа Бога. Да не будете мне супротивны, ежели придете всем миром.

Народ заволновался, заговорили все разом. Послышались и громкие крики:

- Придем, князь-батюшка, и ты поведешь нас на великую воду!

- Слышу возгласы мужей истинных, - отозвался князь Владимир. - А теперь зову вас в детинец. Там и воздадим хвалу Господу Богу во благо чадам нашим.

Архиереи повели княжат-отроков и боярских сыновей на Владимирове подворье, чтобы по христианскому обычаю отпраздновать крещение застольем. Сам великий князь был озабочен одним: он наказал Добрыне собрать на княжеском подворье бирючей-глашатаев, а как они сошлись, повелел им:

- Езжайте по городу и за пределы, в посады, всем моим подданным говорите княжеским именем, чтобы в воскресенье стар и млад поднялись на заре и шли на берег Днепра близ Почайны. Ежели кто не придет на реку, будь то богатый, или бедный, или нищий, - да станет моим врагом.

Хорошо исполнили бирючи Владимиров наказ. Никто из киевлян не молвил бы без обмана, что не слышал глашатаев.

Великий князь той порой велел устроить пир не только на своём подворье, но и на городских площадях. Знал князь, по какому поводу выставлял угощение горожанам, и пригласил на пир большую часть язычников и тех, кто принял крещение в Корсуне.

Сам князь Владимир любил пиры и собирал их по всякому поводу. На пирах не столько хмельное пил, сколько разную побывальщину слушал, какую приносили во дворец вольные сказители. И на сей раз нашлись охотники поведать новое про известную ведьму Марину Игнатьевну, которая дружила со Змеем Горынычем да, осердясь на него, задумала приворожить к себе дядюшку князя Добрыню. Владимиру это было привычно, а для княгини Анны в новинку. Когда Владимир и Анна уселись на высокое место, она велела начинать речь. И нашелся сказитель, запел:


Уж брала она следы горячие молодецкие,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых,
Клала дрова в печку муравленую,
С теми следами горячими.
Разжигает дрова палящатым огнём
И сама дровам приговаривает:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со теми следами молодецкими
Свет Добрынюшки, свет Никитича.
Разгорелось бы сердце молодецкое.
Слышь-послышь ты меня, Никитич!..»

Добрыня за столом сидит, слушает побывальщину про себя, но не хмурится, улыбается сей выдумке народной, да и грустит, потому как его добрая семеюшка Пелагея в Новгороде уж какой год век свой коротает с чадами, которых трое.

Время на пиру летит быстро. Вот уже и августовская ночь опустилась на двор. Звезды высыпали на ясное небо, и то тут, то там небесный свод рассекали огненные тела падающих светил. И крестятся христиане, увидев летящую святую душу, и закрывают глаза язычники, страшась огненного знака, и спешат по домам идоляне, чтобы уберечь души от злых духов.

Князь Владимир и Анна в эту ночь не спали. Его одолевали думы, и он делился ими с княгиней. Были эти думы государя все миротворческими. Возвратясь из Корсуня, Владимир стал добрее, милосерднее и мудрее, потому как новая вера и влияние богатой душевным теплом и разумом Анны, а также просвещение, полученное от греческих архиереев, очистили князя от прежних скверных языческих побуждений. Пребывая в размышлениях, он сказал Анне, что утром отправит в Изяславль знатного мужа боярина Василия Косаря к любезной в прежние годы Рогнеде, чтобы уведомить её о крещении сыновей, и пошлет ей вольную от прежнего супружества, узы коего ещё не были порваны.

Анна одобрила этот шаг князя и порадовалась за Рогнеду: полученная воля позволяла ей вновь обрести супруга. Она так и сказала Владимиру:

- Зачем ей томиться в одиночестве, пусть выберет себе знатного мужа.

Утром, наказывая боярину Косарю всё, о чем он должен был поведать Рогнеде, князь повторил слова Анны:

- Пусть Рогнеда знает, что воля дана ей от Бога. Нет нужды ей томиться одной, но чтобы нашла в супруги знатного мужа.

Боярин Василий Косарь исполнил княжескую волю, как было велено, но Рогнеда, с почестью приняв посла-боярина, ответила так:

- Передай отцу моих детей, что, быв княгинею, могу ли быть рабой у слуги его? Не хочу иного мужа, но желаю креститься, ибо дети мои приняли Отца Иисуса Христа.

Рогнеда всегда была гордой, ею и осталась.

Позже боярин Василий Косарь рассказал, что рядом с Рогнедой в день встречи встал её сын Ярослав, прибывший вместе с боярином. Он был хромой от рождения. Услышав добрую волю Рогнеды, он возблагодарил Бога за милость к его матушке, за то, что надоумил принять христианскую веру. В сию же минуту Ярослав ощутил в ногах силу и легкость и от хромоты, которая истязала его, не осталось и следа.

Миновало двое суток после крещения сыновей князя и бояр. На Русь пришел великий день, открывающий исчисление новой эры великой державы. Князь Владимир и княгиня Анна, словно мудрые родители, вводили россиян в лоно православной религии, которую исповедовала половина человечества. Теперь, считали они, Русь пойдет в ногу со всеми государствами Европы во всех жизненных явлениях. Князь и княгиня знали, как далеко продвинулись Византийская и Германская империи во всём том, что составляло лицо просвещённых государств. Жизнь в них протекала по Господним заповедям, там царствовали науки, процветали ремесла, торговля, мореплавание, и Русь не могла отставать от этих держав в движении к благоденствию народа.

Сам князь Владимир обретал от введения христианства многое. Если ранее он был только вождем племенного союза по воле случая, то отныне его власть являлась дарованной и освященной Господом Богом. И весь люд Киевской Руси получал благо от новой веры. Знал князь, что христианство открывало совершенно иные отношения всего восточного, южного и западного мира к россиянам. Теперь торговый гость, прибывший в Византию из Руси, становился уважаемым единоверцем, а у камских болгар, у хазар и печенегов - представителем одной из мировых религий.

Знал Владимир и то, что многие в его державе понесут немалый урон. Были таковыми все жрецы и служители язычества, матерые волхвы. Они потеряют всё, оставив за собой лишь ложное право на борьбу против христианской веры, против своего народа, вступающего на путь новой жизни. Но об этом Владимир думал менее всего. Он готовил себя к иной заботе и вместе с княгиней Анной мыслил уже о том, чтобы пригласить из Византии мастеров, чтобы они возводили в державе каменные храмы, как в Царьграде, украшали их иконами, мозаикой, резным мрамором. И предполагал князь поставить к греческим мастерам для обучения русских отроков и мужей, способных овладеть неведомыми им ранее ремеслами, расковать в них силы воображения.

Размышления князя Владимира дополняла княгиня Анна. Она хотела, чтобы селяне, как и в Тавриде, занялись выращиванием диковинных фруктов, овощей, винной ягоды, которые повсеместно произрастали у греков. Ещё подсказала княгиня попросить у матерей-россиянок разумных сыновей и дочерей и послать их в Византию за грамотой, за науками, потому как настала пора, чтобы Русь шла в будущее свободной от цепей язычества, просвещённой. И прежде всего Анна попросила найти людей, способных видеть окружающий мир и малые и большие происшествия в нем, излагать их на бумаге для потомков - положить на Руси начало летописанию. Анна рассказала Владимиру, что при византийском императоре стоит хронист Лев Диакон, который описывает деяния василевсов, события, которые происходят в державе.

Долгой была ночь накануне крещения россиян, но и её не хватило на то, чтобы у Владимира и княгини Анны иссякли источники горячих размышлений. Но одна их мысль утвердилась прочно, и ей суждено было осуществиться: всем быть христианами - малым и великим, рабам и свободным, юным и старым, простым и богатым - так считали Владимир и Анна. Позже они увидели, что в Киеве почти не было людей, противящихся их благочестивому повелению. А если кто-то с неохотой, со страхом, по принуждению шел в купель, это говорило о том, что благоверие великих князей было сопряжено с властью.


* * *

Наступило ясное воскресное утро. Город пробудился от сна. А многие потеряли в эту ночь сон: то ли, по примеру Владимира и Анны, не сомкнули глаз в думах, то ли переживали за туманное будущее. Лишь только зарозовел восток, как со всех концов города, из окрестных селений потекли ручейки к могучему Днепру, дабы влиться в него с единым душевным порывом и увидеть свет новой веры.

Из княжеских палат вышли великий князь и великая княгиня, множество вельмож и потянулись туда же, к Днепру, где в него впадала река Почайна. Вместе с ними шли нужные при крещении священнослужители - царьградские, корсуньские, киевские архиереи, священники, диаконы. Был среди них и святой отец Григорий, возведенный в сан епископа Киевского. С ним рядом ступал епископ Анастас, получивший сан вместе с отцом Григорием. Ещё шли к Днепру священнослужители церквей из других городов Руси, где были ростки христианства.

Когда солнце поднялось из-за днепровских круч, то осветило на берегу Днепра многие тысячи россиян, жаждущих крещения. Слышались такие разговоры:

- Князь и бояре крестились. Они познали мудрую и святую веру. Что же мы? Пора и нам познать Господа Бога.

Люди спешили принять Святое причастие, призывали священников не медлить с крещением:

- Ведите нас, отцы веры, в лоно истинной церкви. Не хотим пребывать в язычестве, уходим от идолов.

Архиереи знали своё дело. Они спустились к самой воде и, окуривая кадилами россиян, запели песнь восхождения:

- К Тебе возвожу очи мои, живущий на небесах.

- Помилуй нас, Господи! Помилуй!

- Ибо довольно мы насыщены презрением.

Греческие иереи первыми вошли в днепровскую воду по пояс, увлекая за собой россиян: мужей, отроков, старцев, женщин, несущих на руках детей. Русские священники последовали примеру греческих и повели будущую паству за собой в Днепр. И продолжала звучать песнь восхождения:

- Надеющийся на Господа, как гора Сион не подвигнется, пребывает вовек! - звучало над водами Днепра.

- А совращающиеся на кривые пути свои да оставит Господь ходить с делающими беззаконие…

Песнь восхождения ещё звучала, а бедные и богатые, калеки и здоровые, добрые и злые, друзья и враги - все вошли в воды Днепра, кто по грудь, кто по горло. Все воздели руки к небесам, женщины и мужи поднимали над собой детей, и все просили-призывали:

- Дайте нам истинного Бога! Дайте истинного Господа Спасителя!

И раздавалась над Днепром молитва, которая вносила в души крестимых благость и умиление. Мощные голоса священнослужителей лились над водами могучей реки, вселяя в души обращаемых в новую веру божественное начало.

- Царю Небесный! Отче наш, Господи, помилуй! Господи, помилуй!

- Душу мою обрати, наставь меня на путь правды и веры христианской, ради имени Своего, Господи. Аллилуйя! Аллилуйя!

После молитвы великий князь Владимир сказал россиянам своё слово:

- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Я, князь Владимир, нарицаемый Василий, сын Святославов, внук Игорев и блаженной княгини Ольги, воспринял святое крещение от греческого царя и от Николая, патриарха царьградского. Взял первого митрополита Леона Киеву, чтобы крестил всю Русскую землю святым крещением. - И князь воскликнул: - Еммануил! Еммануил! Аминь!

Это было знаком для священников, и они побудили россиян трижды окунуться в днепровские воды. Киевляне исполнили повеление бестрепетно, с истинной верой в обновление, и видно было, как заволновался могучий Днепр, когда тысячи россиян раз за разом трижды всколыхнули его. И вот уже священники и архиереи повели свою паству, обращенную в новую веру, на берег. Когда последний человек покинул Днепр, когда свершился торжественный обряд и все были наделены нательными крестами, а иереи пропели славу Вседержителю, Священный собор нарек всех россиян, заполонивших берег Днепра, христианами. Князь Владимир поднялся на коня и, въехав в толпу, воскликнул:

- Всевышний Творец земли и неба! Взгляни на новых чад Твоих, благослови их и дай им, Господи, познать Тебя, Бога истинного! Утверди в них неуклонную и правую веру, будь мне помощью в искушениях зла, против Сатаны! Да восхвалю достойно имя Твое!

И народ возгласил здравицу Господу Богу.

- Слава Всевышнему! Слава! - прогремело над Днепром. - Он принял нас под своё крыло! Слава!

Как и положено, князь Владимир земно поклонился россиянам.

- Дети мои, я славлю вас! - крикнул он.

Среди тысяч россиян в эти утренние часы воскресенья самым счастливым человеком была великая княгиня Анна. Ей было отрадно знать, что сбылось её пророчество, открытое несколько лет назад братьям императору Василию и царю Константину. «Душа моя блаженствует!» - пело в ней.

Завершился этот знаменательный день августа 988 года всенародным торжеством. Были открыты княжеские погреба и погреба знатных и богатых людей города, всех, торговых гостей. Земля и небо в сей день ликовали. А спустя два дня работные люди Киева и окрестных селений, ратники княжеской дружины приступили к исполнению княжеского повеления: начали готовить камень на храмы в тех местах, где прежде стояли языческие кумиры.


Глава двадцать четвертая. БУНТ В НОВГОРОДЕ


Ночью после шестого дня крещения киевлян в Днепре неподалеку от Священного холма вспыхнул пожар. Было тихо, безветренно, и огонь огромным факелом взметнулся в звездное небо. Вскоре же на церкви Святого Ильи ударил в набат колокол. Горожане выбежали на улицы, и многие из них помчались к месту пожара. Как сбежались, так и ахнули: горел дом жреца Драгомила. Ни его самого, ни услужителей близ пожара не было. Дом стоял среди деревьев в отдаленности от других домов, и ничто не угрожало соседним строениям. По этому поводу тушить пожар смельчаков не нашлось. Вскоре между горожанами появились и люди с княжеского подворья. Среди них был со своими воинами-пролазами воевода Стас Косарь. Он смекнул, что дом Драгомила загорелся не случайно. Самого Драгомила ни Стас, ни кто-либо другой в Киеве и на Священном холме не видели с самого того дня, как в город вернулся из Корсуня великий князь. Стас обратил на это внимание и попытался узнать, куда мог исчезнуть верховный жрец. Он послал своих воинов искать жреца по Киеву и в других местах. Что-то надоумило его отправить двух своих лучших пролаз Ивара и Попеля в сторону Новгорода, чтобы там поискать следы жреца. Прошло почти десять дней, а Стас оставался в неведении. Он только гадал, где мог быть Драгомил. Воины Стаса, которых он посылал в ближние города, вернулись ни с чем, лишь Ивар и Попель всё не возвращались.

Теперь, присматриваясь к собравшимся на пожаре, Стас искал хоть кого-либо, кто был близок к Драгомилу. И вдруг воеводе повезло: он увидел знакомое лицо. Это был второй после Драгомила жрец Ладона, сдержанный и очень хитрый человек лет шестидесяти. Он, казалось, всегда был покорен Драгомилу, но в душе мало в чем соглашался с ним в том, что касалось язычества. Однако Ладона умел скрывать свои чувства и делал вид, что предан Драгомилу и Перуну. «Мне послал его сам Господь Бог», - решил Стас и подошел к нему.

- Сын Перунов Ладона, ты смотришь на горящий дом, и в твоих глазах я вижу радость. Почему? И где хозяин этого дома?

- Перунов огонь меня всегда радует, - ответил Ладона. - А великий жрец Драгомил далеко от этого дома, хотя он вспыхнул по его воле.

- Ты знаешь, где Драгомил? Скажи. Он мне очень нужен.

- Скажу, но не тебе, а великому князю. Отведи меня к нему.

- Отведу. Надо думать, он не спит. Его разбудили, чтобы он посмотрел, как пылает гнездо Драгомила.

Стас полуобнял Ладону и повел его из толпы горожан к детинцу.

Косарь нашел князя Владимира вместе с княгиней на крепостной стене детинца, откуда пожар был виден как на ладони. Поднявшись на стену, Стас приблизился к князю и сообщил:

- Князь-батюшка, с тобой хочет поговорить жрец Ладона. Он ждет внизу, у лестницы.

- Идем. Хорошо, что ты его привел. Владимир взял Анну за руку, и они направились к лестнице. Спустившись, князь молча повел Ладону и Стаса во дворец. В трапезной, где горели свечи, он произнес:

- Жрец Ладона, я всегда знал, что ты чтишь великого князя. Говори, что привело тебя ко мне.

Владимир усадил Ладону к столу и сел сам. Анна села напротив Ладоны.

- Государь, ты видел, как пылает дом Драгомила? - начал Ладона. - Так он подожжен по воле хозяина. Покидая дней десять назад Киев, Драгомил сказал: «Я ухожу, но ждите моего знака. Волей Перуна после него запылает вся Русь». Я тогда подумал, что это пустая угроза. Теперь же должен тебя предупредить, государь: берегись Перуновой и Драгомиловой мести.

- Где жрец Драгомил? - спросил князь строго.

- Он ушел в Новгород, - ответил Ладона. - Счел, что отныне там его верховное капище.

- А по другим городам есть у него сподвижники?

- Есть, государь, и он послал к ним своих людей. Пожар может вспыхнуть в Искоростене, в Чернигове, в Любече.

Искоростень почему-то привлек внимание княгини Анны.

- А почему в Искоростене? Древляне всегда были миролюбивы.

- Всё не так, матушка-княгиня, - отозвался Ладона. - Драгомил направил к ним жреца Икмора-одержимого, велел ему напомнить древлянам о грехах великой княгини Ольги.

- Ты нам любезен, жрец Ладона, - продолжала Анна. - Мы надеемся, что ты придешь в лоно византийской церкви. Живи во здравии.

- Стас, проводи Ладону до подворья, - вставая, распорядился князь.

Стас и Ладона ушли. Владимир и Анна посидели молча, потом князь сказал:

- Вот и начались козни Перуновы. А я-то успокоился…

- Нам с тобой, государь, надо бы поспешить в Новгород, - заметила Анна.

- Моя дорогая голубка, - грустно улыбаясь, произнес Владимир, - ты и не вообразишь, что такое путь к Новгороду по осени. Не приведи Господь.

- Что поделаешь! Придется одолеть напасти. К тому же я очень хочу побывать в этом городе, ведь отец моей Гликерии оттуда.

- Мы с тобой подумаем об этом. Может, по санному пути и съездим. А пока ноне же отправлю конным строем дружину в Новгород. Медлить нельзя. Драгомил и Богомил Соловей разожгут такое пламя, что и не погасишь.

- Ты верно поступишь, мой государь. Но отправь с дружиной Анастаса и священника Акима. Им там будет что делать.

- Так и поступлю, моя государыня.

Едва день вступил в силу, а пожар на подворье Драгомила сник, князь Владимир позвал в свои палаты Добрыню, Путяту, Анастаса и Акима и велел им собираться в дальний путь, к изначальному месту своего княжения - Новгороду.

- Идите, отцы мои, в сей знаменитый град, велите новгородцам сокрушить идолов, побудите принять святое крещение, дабы жить в державе единой христианской семьей. Драгомилу же и Богомилу Соловью волю укоротите. Ещё говорю: в дороге не обходите селений, уведомляйте тиунов о моей воле, и все города, кои встанут на вашем пути, вразумите на подвиг во имя Иисуса Христа. Но главная ваша цель - Новгород, - ещё раз напомнил великий князь. - А чтобы спокойно вершить дела, дам вам в помощь пятьсот моих гридней. Знайте, что против вас там встанут Драгомил и Богомил Соловей, противники яростные и опасные.

В те же дни, как ушел в Новгород Добрыня с сотоварищами и с дружиной, князь Владимир позаботился и о многих других городах Руси, чтобы и там открыть путь к православию. Он послал епископа царьградского Иоакима в Смоленск, епископа Киевского Фёдора в Полоцк, а епископа Фому из Корсуня в Чернигов. Ещё он питал надежду на помощь старца Григория и думал взять его с собой в Искоростень, куда собирался поехать вместе с княгиней Анной. Владимир и Анна отправились в церковь Святого Ильи, где Григорий по-прежнему исполнял службу. Когда они пришли в храм, Григорий сидел в притворе. Его окружали двенадцать отроков. Он рассказывал им об истоках христианской веры. Князь и княгиня не прервали беседу, молча сели близ Григория. Когда он кончил говорить, отроки поблагодарили его и с поклонами князю и княгине покинули церковь. Владимир не стал тянуть время и попросил старца Григория побывать вместе с ним в древлянской земле.

- Тебе ведом сей край, святой отец, потому зову тебя к древлянам, дабы помог нам привести их к христианской вере.

Григорий, не думая о том, что тело страдает немощью, ответил:

- Я готов с вами ехать, дети мои, государь и государыня.

- Спасибо, святой отец. Мы на тебя надеялись, - поблагодарил Григория Владимир.

Князь и княгиня отправлялись в древлянскую землю не только потому, что в неё ушел неистовый Икмор и его нужно было удалить оттуда, но ещё и по той причине, что по просьбе Анны Владимир принял от княгини Ольги, как в наследство, её вину перед древлянами. Княгиня Анна рассказала Владимиру, что когда читала описание Константина Багрянородного всех жестокостей, какие чинила великая княгиня Ольга в древлянской земле, то у неё на глазах выступили слезы.

- Потому говорю тебе, мой государь, что этот большой прародительский грех остался лежать и на всех тех, кто в родстве с великой княгиней.

- Я бы с тобой не согласился, моя государыня. Вины в том, что творила великая княгиня в Искоростене, я в душе не ощущаю. Но ежели по Господним заповедям это так, то я склоняю перед тобой голову и готов преклонить её перед древлянами.

Отец Григорий внимательно слушал Анну. Он был полностью на её стороне. Когда он служил в Искоростене священником, то всегда чувствовал тайную вражду горожан к себе, и лишь страх удерживал их от злодеяний над ним и над христианской общиной, в которой в ту пору было около ста человек. Григорий поддержал Анну:

- Древляне ждут твоего покаяния, сын мой, и потому твоя поездка туда пойдет во благо державе. Помни, что древляне всегда были миролюбивы. Они и теперь ждут от тебя только добра.

- А как же неистовый Икмор? Он не поведет их за собой? - спросил князь старца. - Тебе, святой отец, это должно знать.

- Истинно знаю, сын мой. Было мне видение: когда Икмор бесновался на капище, горожане запрятали его в рогожный куль и заточили в каменную камору.

- Ну, святой отец, ты меня порадовал. Дай Бог, чтобы всё так и случилось, - с улыбкой сказал великий князь.

В Искоростене всё именно так и было. По воле наместника великого князя бесноватый Икмор был отловлен и посажен в каменный погреб.

Приезд великого князя горожане восприняли спокойно, как будто он уехал из города на день-другой и вернулся. Десятка три искоростян встретили его на площади перед домом наместника поклонами и разошлись по домам.

И на другой день после приезда князя всё прошло просто и обыденно. Когда люди наместника собрали горожан на площади близ бывших княжеских палат и Григорий подошел к старшинам поближе, самый старый из них, боярин Кирилл, молвил:

- Князя Олега мы любили. И к брату его Владимиру у нас большое почтение. Тебя знаем много лет и паству твою - тоже. Так ты уж веди нас к новой вере. А молчаливые истуканы нам надоели.

- Я рад тому, что ты сказал, почтенный боярин Кирилл. И великий князь с княгиней будут рады. Да спрошу я народ от твоего имени.

- Спроси. - Боярин обратился к горожанам: - Древляне, скажите своё слово!

- Так ли мыслите, горожане, как старейшина Кирилл? - возвысил голос Григорий. - Расстанетесь ли с язычеством?

- Вкупе с Кириллом мы расстанемся с идолами. Веди нас креститься на реку Уж! - дружно ответили искоростяне.

В это время княгиня Анна взяла Владимира за руку и повела его за собой в толпу горожан. Она улыбалась им, гладила детей по головам. Князь Владимир трогал за плечи молодых древлян, пожимал руки пожилым.

А старец Григорий уже шел с крестом в руке впереди всех и благословлял горожан. За ним следовали боярин Кирилл и священник местной церквушки. Ещё три именитых горожанина звали за собой людей. Отец Григорий повел всех к реке Уж, которая протекала сразу за крепостной стеной Искоростеня. Вот уже берег реки, и кто-то уже окунул руки в воду. Она была теплая, приятная.

И начался обряд крещения, и были приготовлены кресты для обращенных в новую веру. Как повелось на Руси, после недолгого обряда все горожане вернулись на площадь, и великий князь чествовал их щедрым угощением. Потом искоростяне пели:


как нас великий князь Володимир
Щедро потчевал медами хмельными…

Той порой воеводы Добрыня и Путята с малой дружиной, с архиереями ещё по теплой поре ранней осени, по сухим дорогам, на сытых конях достигли конца пути - Новгорода. Добрыня знал, что новгородцы встретят его неласково, потому как не были намерены предавать веру отцов. В пути Добрыня отправил гонца в Ростов, чтобы княжеский наместник прислал ему две сотни ратников в помощь. Шли Добрыня и Путята в Новгород, неся в груди острую боль. Там были их дома и семьи: жены, дети, престарелые родители, у Путяты ещё братья.

Когда в Новгороде узнали, что идет Добрыня с дружиной, а цель одна: крестить новгородцев, - то собрали вече и дали клятву не пускать его в город и не давать в обиду и на поруху своих богов. Жрецы Драгомил и Богомил Соловей пригрозили отступникам, кои вдруг проявятся среди горожан, лютой ненавистью и смертью.

Лишь только Добрыня прибыл под стены Новгорода, горожане изготовились к защите своих богов. Они наточили мечи, заострили копья, насадили топоры на длинные древки, а богатыри поигрывали палицами, думая выйти против Добрыни. Многие возводили рубежи вокруг Словенского холма. В те же дни разметали середину большого моста через реку Волхов. Когда Добрыня вместе со священниками пришел с Торговой стороны и поднялся на мост, то остановился в недоумении перед прорвой на середине моста. Новгородцы вышли против него с оружием.

Добрыня взялся ласково уговаривать горожан:

- Мы, христиане, не хотим проливать вашу кровь, видим в вас братьев своих. Я тоже был в вашей вере, небось помните сие. Прозрел. Сойдемся же мирно, примите крещение и будете любимыми детьми великого князя Владимира, которого вы в прежние годы любили. Ежели вас смутил на бунт жрец Драгомил, то почему он сам не пришел на мост? В Киеве ваши бывшие братья по вере отвернулись от Драгомила, и вам он не нужен.

Но новгородцы не хотели слушать Добрыню. Особенно усердствовали в злобных криках тысяцкий Угоняй и главный меж северных жрецов Богомил Соловей.

- Вы губители веры предков! - кричал Богомил. - Убирайтесь в Киев!

- Хватит лясы точить! Ежели не двинетесь вспять, буду стрелять в вас ядрами! - пуще Богомила надрывался Угоняй. - Да вижу, не понимаете языка! Ну погодите!

Угоняй от угроз перешел к делу. Он скрылся куда-то, а вскоре ратники прикатили на мост камнестрельные машины и выставили их на неразрушенной части моста, нацелив в грудь Добрыни и его спутников.

- Вот наше ответное слово! - Угоняй похлопал по машине.

За его спиной Богомил укреплял дух новгородцев:

- Наши боги испокон веку милосердны к вольному граду, они хранят нас многие годы от врагов, от глада и мора. Как же мы можем их предать-отвергнуть? Можем ли мы променять их на Христа, имя которому иудей?

В сей миг Угоняй совсем распалился и закричал:

- К оружию, вольные братья! Прогоним иноверцев-отступников!

Священник Аким, что стоял среди воинов Добрыни, не остался безучастным к происходящему.

- Вот Евангелие от апостола Марка, - громко произнес он и поднял над головой книгу греческого письма. - Это творение от Господа Бога. Возьми его, жрец Богомил, и скажи своим чадам: «Идите за мной ко крещению, чтобы глаза ваши прозрели и вы увидели Творца Вселенной и земли, который дает всему жизнь, возьмет вас под свою защиту и поднимет над вами вовеки солнце и луну».

- Это Перун и Велес поднимают над нами солнце. Их милостью живы и человек, и всякая тварь! - воскликнул Богомил.

- Полно! - остановил Аким жреца. - Христианский Бог един во Вселенной, и он поднимает солнце с востока.

- Закрой уста, не то камнем заткнем! - злобясь, крикнул Богомил, явно уступающий в споре Акиму и растерявший своё соловьиное красноречие. - Эй, Угоняй, чего ждешь? Гони их!

- Погоди нас гнать! Сами уйдем, ежели твои деревянные идолы поднимут солнце с запада и двинут его на восток. Тогда и я приду в твою веру, - поставил в тупик Богомила священник Аким.

Богомил был повержен. Но дух сопротивления идо-лян не иссяк. Тысяцкий Угоняй неистово закричал:

- Лучше нам лишиться живота, чем отдать богов на поругание!

Народ на Словенской стороне Волхова пришел в ярость, рассвирепел. Толпа ринулась к домам Добрыни и Путяты. Они вломились на подворья, начали, как варвары, всё крушить, уничтожать. А во главе язычников возник сын Богомила, молодой воевода Любомир.

Дикая ватага язычников выволокла на двор жен и детей, всю родню воевод, кто не сумел скрыться, и зверски расправилась с неповинными Добрыниными и Путятиными родичами. А потом идоляне взялись бесчинствовать в палатах, растаскивать добро, крушить покои и дворовые постройки, ломать заборы.

Сердцем почувствовал Путята черную беду и повел своих пятьсот воинов, чтобы отвести её от близких людей. Темной ночью воины сели в лодки, тихо одолели Волхов выше крепости, вошли в город на Словенскую сторону без помех и, пользуясь беспечностью новгородцев, которые подумали, что это возвращаются домой свои ратники, устремились к подворьям тысяцкого Угоняя, старост и посадника, других старших бояр и мужей, ворвались в палаты бескровно, повязали лежавших в постелях и отправили на Торговую сторону к Добрыне заложниками.

Хитрость Путяты была разгадана язычниками с опозданием. Они подняли тревогу, но Путята с воинами уже укрепились на занятых подворьях и приготовились к бою. Однако на пятьсот воинов Путяты собралось до пяти тысяч язычников. С рассветом началась жестокая сеча. На помощь Путяте неожиданно пришли новгородские христиане, да мало их, сердешных, было, не больше сотни. Идоляне загнали их в церковь и замкнули, сами бросились грабить дома христиан. Когда же христианам удалось выбраться из храма, то идоляне и его растащили по бревну.

Тем временем Добрыня уже переправился через Волхов с подошедшими на помощь ростовчанами. Лишь только рассвет вступил в силу, его воины ворвались в центр города. Добрыня с обнаженным мечом ринулся в самую гущу язычников. Рядом с ним бились юные богатыри Алеша Попович и удалой Рогдай. Язычники дрогнули и стали разбегаться, прятаться, кто где мог.

Сеча прекратилась.

Добрыня и Путята встретились. Они уже знали, что их дома разорены, а близкие убиты. Но они отправились по своим гнездовьям и увидели на месте домов развалины. Казалось, над ними свирепствовали злые духи, но не россияне, с которыми Добрыня и Путята в оное время и с врагами бились, и пировали. Никто не вышел навстречу воеводам, не подал голоса. Тела убитых были где-то схоронены или брошены в колодцы. Месть и ненависть, чего раньше Добрыня никогда не знал, вспыхнули в его могучей груди. Он с гневом крикнул:

- Пусть дрожат идоляне! Я предам их город огню, сровняю с землей!

Иван Путята, верный друг Добрыни, положил руку на плечо богатыря, прижался к нему и молвил:

- Не расточай гнев, братеюшка. Всевышний накажет злодеев и вразумит. Будем страдать за близких, за упокой их душ.

- Но как же можно россиянину так злобиться на россиянина?!

- Худо, да что возьмешь с идолян! Но мы, воины-христиане, не будем зверьем беспамятным. Сей город нам родной и памятен многим. Давай же помолимся в душе Всевышнему, чтобы он спас нас от озлобления.

Добрыня, ещё не укрепившийся в христианской вере, ещё одержимый обычаями кровной мести, не нашелся, что ответить Путяте. Отрицать его миролюбие он не смел, потому как понял, что нарушение Христовых заповедей есть неверие в Бога, отступничество от его учения о милосердии. Воевода не побуждал себя к порокам и смирился, зажал горе в крепкий кулак.

И случилось так, что миролюбие Путяты и Добрыни обернулось для них благом. Оно не избавляло их от личного горя - утраты близких, но несло успех начатому Владимиром божескому делу во благо всей Руси.

Ещё не высохла роса на траве у городских заборов, а на порушенное подворье Добрыни пришли знатные бояре города, торговые люди, известные многим на Руси. Они явились просить у воевод мира. Боярин Игнатий Лощинский поклонился Добрыне и молвил от имени горожан:

- Прости, храбрый воевода Добрыня Никитич, и ты, быстрый Иван Путята, прости, что урон вашим родам и имуществу нанесли. Накажите нас за неразумные действа. Мы же вам всё поднимем из праха и в жёны отдадим тех девиц, на кого укажете. Даруй нам мир, знатный воевода Никитич, не держи за пазухой камень. И ты, Иван Путята, прояви милость.

Боярин Лощинский опустился на колени, за ним все послы сделали это и опустили головы.

У Добрыни защемило сердце от искреннего покаяния новгородцев, и тут же его озарило: вина в его беде лежала не на них, а на киевской ведьме Марине Игнатьевне, которая брала след Добрыни на его погибель да наслала на семеюшку Пелагею, на малых детушек. Добрыня коротко, с придыханием ответил Лощинскому:

- Мир тебе, Игнатий, и всему люду новгородскому мир. Да хранит вас Господь Бог.

На этот раз Путята оказался трезвее Добрыни разумом и, когда послы поклонились ему, произнес весомо, грозя пальцем:

- Мы прощаем вас, отцы города, и неразумных чад ваших тоже, но ждем работных людей на подворья, ждем от вас прыти, чтобы гнездовья наши подняли. Но сие не главное. - Иван поднял палец к небу:

- Идите сей же миг на Словенский холм и именем Добрыни Никитича, дяди вашего князя Владимира, который правил вами славно, сокрушите своих идолов и сбросьте их в Волхов.

- Исполним, но без вашей помощи с Богомилом не сладим, - ответил Игнатий Лощинский. - Опора у него крепкая, сам верховный жрец Драгомил на подворье сидит, питает желчью Богомила.

- Драгомил и вовсе новгородцам не нужен. Мы его в Киев увезем. Идите же с Богом исполнять волю великого князя. Народ соберется, и мы к вам придем, - пообещал Путята.

Послы покинули разоренное подворье Добрыни. У Игнатия нашелся скорый на действо помощник - посадник по кличке Воробей, сын Стоянов, выраставший в прежние годы во Владимировой дружине. Игнатий обязал его:

- Ты красноречив и потому поспеши на торг, что за Волховом. Позови народ на вече да растолкуй, что и зачем.

Воробей, молодой мужик, косая сажень в плечах, умел увещевать людей, за что и прозвали Воробьем. Примчал он на Торговую сторону по восстановленному на скорую руку мосту, на чей-то возок поскоком взлетел и пошел частить:

- Эй, люди прыткие, умельцы-погорельцы, будем ли жалеть наших болванов, кои себя защитить не смогли и нам урон учинили? Какой пользы от них ждать? Идемте со мной на капище да станем вразумлять их батогами!

Посадник, сын Стоянов, давно тайно прикипел к православной вере, но таился резонно. Теперь он ощутил волю и своим порывом увлек новгородцев на Словенский холм, к капищу идолов.

Шли люди с Торговой стороны деловито: на мосту настил поправили, перебрались без урона. Как поднялись на холм, так увидели, что идет народ с других концов города. Разговор на улицах велся громко, и всем было ведомо, зачем зовут на Словенский холм. Тут и молодцы Добрыни и Путяты приспели - славяне, ничем от новгородцев не отличные, а поди ж ты, новой стати люди - христиане.

Воробей, сын Стоянов, распоряжался на капище круто, недолго уговаривал народ, а повел его за собой к идолам. Он и его сотоварищи, а ещё люди Добрыни потеснили крепкими плечами жрецов, какие перед идолами встали, загнали их за требище. Сами скопом за Перуна взялись, веревки накинули, ахнули дружно раз-другой и сбросили идолище с каменной подставы, в сотню рук потащили с холма к Волхову, скатили с крутого берега. Сказывали очевидцы, будто, когда сбросили его в воду и он поплыл вниз по течению, из-под моста бросил он в новгородцев палицу и ушиб ею несколько человек. И слышали стойкие идоляне его голос: «Храните сие оружие в память обо мне!» Но в ответ в Перуна летели камни, его провожали шестами, если приближался к берегу, и приговаривали:

- Ты, Перунище, досыта ел и пил, а ноне плыви прочь безвозвратно!

Лихой народ новгородцы, смекалистый, быстро свою выгоду поняли и отказались от непотребных им идолов. И подумал Добрыня, глядя на горожан, что была у них лишь видимость веры в Перуна, чтобы предание отцов хранить.

Тем временем священники с Божьим словом на устах вели за собой новгородцев по всем улицам Словенской и Торговой сторон к Волхову - креститься. Возле реки священники велели всем снять верхнюю одежду, оставили в исподнем и под пение псалмов повели в холодные по осенней поре воды Волхова. Да северяне - люди, привычные к холодам, держались стойко. Все мужи, старцы и отроки крестились по течению выше моста, а жены, отроковицы и дети - ниже. Как только купель приняла обращаемых в христианскую веру и были исполнены молитвы, священнослужители надели на грудь всем нательные кресты, которые привез с собой хозяйственный Добрыня, заботясь о том, чтобы отличить христианина от нехристя.

И в Новгороде после крещения зашумел-загудел пир на весь мир, потому как случилось с горожанами то, что никого не оставило равнодушным: поднималась Русьхристианская.

После пира, когда головы посветлели, Иван Путята повелел своей дружине готовиться в новый поход по другим северным городам державы, чтобы и там привести россиян в лоно христианской веры. Добрыня же остался в Новгороде. Задумал он побудить горожан к строительству храма, а ещё обратить в веру смердов ближних селений, присмотреть за возведением домов.

Дня через три после крещения пришли на подворье Добрыни новгородцы во главе с Воробьем, сыном Стояновым. Он сказал:

- Есть у нас слово к тебе, воевода. Их послушаешь или мне выложить? Они христиане старые, и у них беда.

- Сам знатно речешь, тебя и послушаем, - ответил воевода.

- Коль позволяешь, скажу. Разметали идоляне их церковь Преображения Господня, дома их разорили. Они же по закону требуют.

- Сказано верно. Сам от идолов пострадал. Да власть у меня ноне над городом малая. Идемте к посаднику.

Посадник боярин Довмонт выслушал Добрыню внимательно и молвил лишь одно:

- Вече надо собирать. Ему и решать. Новгородцы собрались на вече после полудня. Добрыня явился на площадь с сотней гридней: думал, что придется добиваться повиновения силой. Но горожане были смиренны, и вече гудело недолго, потому как согласие нашлось быстро. Горожане дали слово найти тех, кто занимался разбоем на дворах христиан, а церковь решили восстанавливать скопом. Анастас и священник Аким благословили народ на доброе дело и повели к разрушенной церкви. Начали с того, что расчистили место, где стоял храм. А пока расчищали да копали котлован под каменный фундамент, возчики стали подвозить камень. Новгородцы с русской удалью взялись возводить вместо деревянной церквушки каменный храм Преображения Господня. Сказывалось доверие северян к своему князю-батюшке Владимиру, к его достойной уважения власти.


Глава двадцать пятая. И ПЕРЕНЯЛИ РУСИЧИ СЛАВУ


Мир и благодать царили в стольном граде россиян. По всей державе они не ведали, что такое война, россиянки не провожали своих мужей и сыновей на поле брани, а вместе с ними занимались вольными мирскими делами, какие по душе каждому россиянину. Торговля и ремесла в эту пору процветали как никогда ранее. Малые пошлины влекли на Русь иноземных купцов. Да и русские торговые люди хаживали с товарами в разные государства без помех.

С христианами все торговали охотно: знали, что не обманут, не подбросят гнилой товар.

Князь Владимир и княгиня Анна взирали на державную благодать с радостью. Сын воинственного Святослава Владимир помышлял не о войнах, не о разорении соседей, а о том, чтобы и в будущем на Руси царила мирная жизнь. Княгиня Анна, во всём согласная с супругом, помогала ему, потому как видела, что дел у них столько, что и двух жизней не хватит.

За минувшие годы княгиня Анна порадовала супруга двумя сыновьями. Уже на второй год супружества Анна родила сына. Роды прошли благополучно. Её первенец подрастал здоровым и подвижным. Родители в согласии друг с другом назвали его Позвиздом. Анна была счастлива. Её любовь к Владимиру выплескивалась через край. Горячий южный нрав княгини постоянно жаждал близости, и спустя год она родила второго сына, которого отец и мать назвали в крещении Судиславом - справедливым.

Воспитывая неугомонных детей, Анна сама становилась всё более деятельной. Она искала себе забот и тонко, умело добивалась того, что была постоянно нужна князю Владимиру в его государственных делах. Вместе они пришли к мысли, что на Руси нужно строить новые города, и начали, как им показалось, с главного - с укрепления рубежей державы городами. Князь и раньше занимался этим, но больше наскоками. Теперь же были время, деньги и силы, чтобы возвести на границах Руси крепкие стены. Владимир говорил Анне:

- Мало возле стольного града городов, пора ставить их по рекам Десне, Востре, по Трубежу, ещё по Суле и по Стугне. Да соберем мы с тобой градостроителей со всех северных российских земель, там и работные люди расторопны и умелы.

- Славное дело ты задумал, мой государь, - поддержала великого князя Анна, но подсказала: - А ещё, мой государь, повели укрепить новыми каменными стенами Белгород. Ты ведь чтишь его за благочестие жизни и крепость веры христианской и любишь там бывать.

- Так и поступлю, моя славная.

Вторая забота у государей, вставшая в ряд, была тоже строительная. Христианство вовлекало в себя всё новые области великой державы, всё новые города принимали Христову веру. Нужно было дать обращенным очаги веры - возводить повсеместно храмы, и прежде всего в тех городах, где были капища языческих кумиров. И в самом стольном граде ещё не было храмов, которые были бы похожи на царьградские. Через год после крещения Руси на месте пантеона идолов - Священном холме - начал подниматься храм, и было дано ему имя святого Василия.

Владимир и Анна проявили заботу о том, чтобы в каждый новый храм был поставлен священник, сведущий в грамоте, изучивший каноны христианской религии, способный преподнести и растолковать верующим таинства вероисповедания, последование таинств крещения, миропомазания, причащения, покаяния, елеосвящения, молебна, божественной литургии и многое другое, чем богата православная религия.

Князь с княгиней искали способных молодых людей, жаждущих овладеть знаниями о греческой вере, чтобы они были горазды уверенно вести паству к нравственному совершенствованию, чего требуют христианские законы. Хлопоты о русских священниках беспокоили княгиню Анну больше всего. Она не хотела, чтобы на Руси было засилье греческих священнослужителей и богословов, которым не дано понять душу россиянина. А чтобы полнее просвещать верующих и укреплять веру на знании божественных книг, Владимир и Анна позаботились о переводе этих книг с греческого языка на русскую письменность. В Киеве князь и княгиня открыли церковное училище для отроков.

Но это благодеяние показалось россиянам страшной напастью. Матери способных к наукам детей, которых князь повелел отправить в училище, оплакивали их, как мертвых, ибо считали грамоту опасным чародейством. Как всегда, новое дело князь и княгиня начали сами и отвели своих сыновей в училище. Ещё князь попросил близких бояр отозваться на его движение, старца Григория - призывать матерей к благоразумию с амвона храма, княгиню Анну - взять на себя заботу об училище.

У великокняжеской семьи в эти годы не было ни минуты покоя, и всё во благо россиянам. Да пришла напасть - не знали и откуда, - от которой нужно было избавиться не мешкая. Те язычники, которые упрямо держались своих идолов, большой силой пустились в бега. Они сбивались в ватаги, устраивали в лесах гнездовья, копали землянки, делали разбойные набеги на селения христиан, убивали их, терзали жестоко, приносили в жертвы Перуну, сжигали храмы.

К Владимиру пришел епископ Григорий, которого Владимир назвал после крещения своим духовным отцом. Тогда же он попросил боголюбца быть к нему построже.

- Ветрен я, святой отец, потому как незрел ещё, - признался князь епископу, - и без поводыря никуда.

Григорий был иного мнения о князе. Он чтил его и видел, что Владимир не по годам умен, книжен и взглядами широк. Но Григорий ничего не сказал, чтобы не льстить, и согласился наставлять внука любимой женщины.

- Да буду тебя питать благим ради Господа Бога. И не ищу себе ни награды, ни благодарности, - ответил Григорий.

Епископ Григорий, а с ним епископ Анастас явились в княжеские палаты и потребовали от Владимира дела, каким он никогда не занимался.

- Слушай, великий князь всея Руси, зачем живешь с закрытыми глазами и не видишь, что делается по окоему?! - строго спросил Григорий.

- Непривычен я к загадкам. Говори, святой отец, в чем справа. Да и горькое поведай, как духовный батюшка, - отозвался князь.

- Еретики и язычники, кои бежали в леса, в разбой ударились. Нет христианам от них спасения. Зачем не казнишь их?

- Казнил бы, да греха боюсь. Что я Всевышнему скажу?

Сказал своё слово епископ Анастас:

- Ты поставлен от Бога добрым на милование, а злым - на казнь. Тебе должно казнить разбойников после суда праведного.

- Как могу ведать, который разбойник?

- Истинно говорю тебе, - продолжал Анастас, - кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит через заплот, тот вор и разбойник. А входящий дверью есть пастырь овцам. Ты есть дверь: кто войдет тобою, тот спасется. Вор приходит только для того, чтобы украсть, разбойник - убить и погубить. Ты пришел, чтобы имели жизнь, и имели с избытком.

Князь слушал внимательно и понял наставление архиереев.

- Спасибо, отцы духовные, за вразумление. Ноне же пошлю ратников по лесам и оврагам, выловлю татей и накажу.

Едва князь отправил малые дружины ловить по лесам язычников, пустившихся в разбой, как прикатили новые заботы. Приехал в Киев знатный гость, македонский философ-богослов Марк. Он путешествовал по разным странам, и князь Владимир с княгиней Анной убедили его в том, что ему нужно посетить Камскую Болгарию.

- Ты найдешь там жаждущих принять христианство. Порадей за них, - говорила княгиня Анна философу Марку.

Подвижник загорелся желанием побывать в Камской Болгарии.

- Я сумею убедить болгар принять христианство и пришлю их князей креститься к вам в Киев, - заверил Анну македонец Марк.

Он сдержал своё слово. Вскоре после его отъезда в Киев примчали из Камской Болгарии четыре молодых князя и попросили обратить их в Христову веру. Архиереи исполнили побуждение камских князей, окрестили их в новом, ещё не достроенном храме Святого Василия.

В эту же пору в Киеве появились греческие камнеточцы. Их позвала на Русь княгиня Анна. Она и братьев уведомила о том, и они не возразили. Князь Владимир нанял камнеточцев возводить каменные палаты, которые вставали на Крещатике и положили начало новому Киеву.

Были и горестные дни меж дней державных забот. Ушел из жизни земляк княгини Анны, митрополит царьградский Михаил. Его похоронили по христианскому обычаю в храме Святого Василия. Главой русской церкви стал другой митрополит царьградский - Леон.

Этот человек оказался властным и твердым по характеру. Начал он с того, что собрал всех архиереев земли Русской, изучил их крепость в вере, в знании законов Божьих и в благопристойности. Он утвердил епископом в Новгороде Иоакима, который уже служил там, Чернигову дал епископа из Византии Неофита, Ростову - Фёдора, Суздалю - Стефана, тоже византийца, Белгороду - Никиту. Леон укрепил законы ведения церковной службы. Князь Владимир и княгиня Анна считали его действия достойными и не вмешивались в управление церковью.

Вскоре, однако, мирное течение жизни на Руси было прервано нападением на её земли степных варваров. В летнюю пору пришла в Киев весть о том, что по левую сторону Днепра близ русских рубежей появилась большая печенежская орда, прочно вставшая на пограничной реке Суле. Да это был лишь первый шаг. Знал Владимир по повадкам печенегов, что они перейдут за Суду, ворвутся на русскую землю и учинят разбой по порубежным селениям, - тогда их трудно будет выгнать, потому как подошли они к Суле большой силой.

Князь Владимир повелел своим достойным воеводам Фёдору Волку, Стасу Косарю и Ивану Путяте спешно двинуться с дружинами навстречу печенегам, сам же остался в Киеве, чтобы собрать рать из Белгорода, Чернигова и Искоростеня. Ещё поджидал Добрыню из Новгорода, который шел в Киев с крепкой дружиной.

Но, как ни быстро шли киевские воеводы навстречу печенегам, они не успели-таки задержать на Суле летучую печенежскую конницу. Она одолела Сулу и растеклась по русской земле. Печенеги грабили селения, сжигали их, уводили в полон отроков и отроковиц, юных мужей, дев - всех, кто мог нести ярмо рабства.

Владимировы воеводы перехватили главную силу печенегов на реке Трубеж и остановили её. В большую сечу россияне не ввязались, но и отходить не были намерены. Да и спокойной жизни не давали ворогам: по ночам то тут, то там в их стане появлялись небольшие отряды удалых русичей, они снимали сторожевых воинов, угоняли сотнями лошадей, порой вступали в стычки. Но недолго они занимались этим: подошел с ратью князь Владимир и запретил вольности:

- Зачем терять воинов, коль битва надвигается.

Всё замерло в предгрозовой тишине по левому и правому берегам Трубежа. Было похоже, что никто не хотел первым начинать большую сечу. Князь печенегов Кучум и вовсе не желал воевать с Русью, но в орде были многие другие князья, вожди колен, которые давно жаждали добычи на русской земле. Они собрались на совет и вынудили князя Кучума идти войной на Русь, а теперь побуждали к сече, потому как побаивались долгого противостояния сил, считая, что у россиян они с каждым днём прибывают. Решили печенеги, что не резон им впустую жечь костры и ждать себе погибели.

Однажды на левом берегу Трубежа появился князь Кучум в окружении вождей колен и послышался громкий призыв:

- Эй, князь русов, иди к реке, спросить хочу! Владимир позвал воевод, взял с собой отряд гридней, сел на коня и приблизился к берегу реки.

- Чего тебе нужно, степной батыр князь Кучум?

- Долго ли будем костры палить?

- Иди с Богом домой. Кто тебя держит? А не уйдешь - три зимы буду стоять на сем рубеже, да придет час, и погоню в твое изначальное место.

- Кто выстоит три зимы? Плохо думаешь! Выпусти своего усмана[103], а я своего. Пусть борются.

- А после? - спросил Владимир.

- Если твой усман бросит моего на землю, то не будем воевать три года. Если же мой усман бросит твоего на землю, то будем разорять тебя три года.

Задумался князь Владимир: велика плата за поражение от печенежского богатыря, коих он знал. Где найти равного? О Добрыне вспомнил - вон он за спиной в седле сидит. Но стар уже, не осилит печенега. Алешу Поповича мысленно оглядел князь. Сей богатырь и пошел бы на печенега, но с мечом в руках: горяч и увертлив. В рукопашной же борьбе не выдюжит…

А печенежский князь ответа ждал, удачи князю Владимиру желал. И тут, как всегда в трудную минуту, выручил мудрый дядюшка Добрыня:

- Скажи Кучуму, что наш богатырь дома остался, палицу кует. Да будет через неделю.

- Прождет ли семь дней печенег, не ринется ли?

- Подождет, - твердо заверил Добрыня.

Так и крикнул князь Владимир через водный рубеж и добавил:

- Покорми коней на моих травах, там и сойдутся усманы.

Покачал головой Кучум и уехал в степь. Владимир тоже вернулся в стан да был невесел, Добрыню пожурил:

- Знаешь же, дядюшка, сраму не потерплю.

- Великий князь-батюшка, не печалься. Не найдем богатыря - сам выйду. Уж я ему покажу..;

Князь не стал слушать Добрыню. Он знал, что Русь никогда не скудела богатырями, и велел для начала поискать таких в рати. И не ошибся. Лишь только ратники услышали, что князь ищет богатыря, как к шатру Владимира пришел неказистый пожилой мужичок, а за его спиной стояли четыре дюжих молодца. Мужичок, которого звали Глебом, решительно откинул полог шатра, князя позвал.

- Зачем тревожил? - спросил князь строго, выходя из шатра.

- Вот пришел я, князь-батюшка, в твою дружину с четырьмя сынами, - заговорил Глеб, - но есть у меня меньшой сын, коему велено дом от татей оберегать…

- Какой прок от меньшого, - недовольно произнес князь. - Вижу твоих молодцев, уж коль они не справятся с печенегом…

- Да ты погодь, князь-батюшка, - в свою очередь перебил Глеб. - С самого детства никто его не бросил оземь. Однажды я бранил его, а он мял воловью кожу, так он рассердился и разодрал шкуру пополам.

- Дом-то далеко?

- Пешим четыре дня, конем - два.

- Звать-то меньшего как?

- Ян. Ещё Усмошвец-Кожемяка. Прозвище такое в селе. Я же Глеб.

Князь Владимир позвал Добрыню и, когда он вышел из шатра, сказал:

- Посади деда в кибитку, лучших коней дай четыре пары, отроков с ним пошли. Куда он скажет, туда пусть и едут. - Князь велел Глебу: - Чтобы через два дня был здесь.

- Через три дня, князь-батюшка, через три, - твердо проговорил Глеб.

- Ладно. Пусть печенеги потомятся, - ответил князь.

Воины Добрыни собрались в путь мигом. Глеба посадили в кибитку, и отряд в десять человек, ведя на поводу по лошади, умчал на север.

Печенеги в эти три дня не давали покоя русичам. Они переправляли через Трубеж табуны коней и пасли их вблизи русского стана. Зная коварство печенегов, князь Владимир каждый час ждал их нападения: ведь с табуном могли прийти не только пастухи, но и воины. Но все обошлось без сечи.

Через три дня, как и сказал Глеб, посланцы вернулись. В кибитке рядом с отцом сидел его младший сын Ян Усмошвец. Его круглое лицо с ярким румянцем на щеках, толстые мягкие губы, чуть вздернутый нос и голубые глаза под копной волос соломенного цвета - всё светилось добродушием. А под холщовой рубахой таилось что-то диковинное, будто камни-голыши были привязаны к телу: на груди, на плечах, на руках всё бугрилось. Когда же Ян вышел из кибитки и встал рядом с малорослым отцом, то оказался лишь на несколько вершков выше его. Он низко поклонился князю и с детской наивностью спросил:

- Ну где тут чего? Кому я надобен? Князь Владимир невесело усмехнулся:

- Ой, богатырь, красна девица, осрамишь ты меня. Три года будут зорить державу вороги.

Глеб-отец поспешил к князю, поманил его пальцем, чтобы пригнулся, и пропел на ухо:

- Ты, князь-батюшка, вели рассердить его!

- Да как?

- Быка ярого, железом опаленного выпусти на него.

- А ежели сомнет зверюга? - усомнился князь.

- Делай, как велю, батюшка, - властно произнес Глеб.

Князь послушался, распорядился. В стан привели матерого быка на двух сыромятных растяжках, которые держали крепкие молодцы. На огне прут каленый засветился. Его взял брат Яна Данила, прижег быку заднюю ляжку и крикнул:

- Ну, берегись, Ивашка!

Ян выбежал навстречу быку с красной тряпицей, взмахнул ею. Разъяренный бугай, оборвав сыромятные ремни, ринулся на парня - вот-вот поднимет его на рога. Но богатырь увернулся в мгновение ока, схватил быка за левый бок и вырвал кусок шкуры с мясом. Бык заревел и снова метнулся на Яна. Тот поймал его за рога, вывернул набок голову, повел из стана и отдал скотобойцам. Сам подошел к костру, воды попросил да легкий пот на лбу холщовой рубахой вытер.

Князь наблюдал это зрелище, не моргнув глазом от удивления. Он никак не мог понять, откуда в юноше такая силища. Тут ещё Глеб-отец с досадой воскликнул:

- Ах, проказа, да он же и не рассердился! Князь ничего не сказал об увиденном, ушел в шатер и всё покачивал головой, а в груди степным жаворонком звенела душа: быть удаче! Но князь не дал ей долго звенеть, погасил песню, зная, как легко быть казнимым за благодушие. Он заметил Добрыне, который следом пришел в шатер:

- Ты бы, дядюшка, место поискал, где богатырям сойтись.

- Князь-батюшка, об этом не одной голове надо думать-заботиться. Справа сия трудная. Как можно богатырям сойтись среди реки?

- Верно мыслишь: нельзя.

- Но и на тот берег Яна одного не пустишь: дух у него упадет.

- И это верно, - согласился князь.

- И с малым окружением ты, князь-батюшка, не ступишь туда: ежели печенег переймет нашу славу, быть нам битыми и не сносить головы.

- Экая напасть!

- Вот я и мыслю: или сказать Кучуму, что мы всей ратью двинемся на тот берег, или на свой печенегов пустим, место для бойцов освободим.

- Лихое дело советуешь, дядюшка.

- И впрямь лихое. Потому и надо воевод спросить, их согласие взять.

- Оно, пожалуй, так.

- Только, князь-батюшка, добавлю к этому одно - и ты укрепись в этом: побьет не побьет печенег нашего Яна, а землю русскую не дадим врагу зорить ни три года, ни три дня. Двинемся в сечу!

- Двинемся, потому как русские сраму не имут, - вторя своему отцу, великому князю Святославу, ответил Владимир и добавил: - Иди же позови на совет воевод и тысяцких.

Добрыня ушел, а князь в этот миг вспомнил Анну. Как просилась она с ним в степь, на встречу с печенегами! Она даже прочила ему победу, если будет рядом. Не взял он её: дескать, не женское это дело - в ратном поле быть. А душа кричала: «Да рядом ты, рядом, моя незабвенная! И мы с тобой победим ворогов!»

В просторном княжеском шатре скоро стало тесно. Добрыня позвал всех воевод, тысяцких и даже сотских и Яна с отцом привел, потому как, счел воевода, Ян должен проникнуться духом той ноши, какую положил на его плечи великий князь, должен знать, что ждет его и всю рать, если не переймет победу.

Князь сказал:

- Мы с Добрыней ждем от вас, воеводы-мужи и боярские дети, слово твердое: будем ли стоять, не щадя живота, перед печенегами или повернемся спиной, ежели Ян не добудет победу?

Тут к князю Владимиру подлетел шустрым воробьем старый Усмошвец-Кожемяка и, не признавая чинов, крикнул:

- Сему не быть! Не переймет печенег победу у моего сына! Тебе же говорю, князь: зови печенегов на наш берег, тут мы и устроим им баню!

Глеб поклонился князю и встал с высокомерно поднятой головой рядом с Добрыней.

- Гордыня твоя поспешна, отец, а слова достойные, - отозвался князь и спросил всех: - Что, мужи, мыслите?

- Освободим печенегу место здесь, - топнул ногой Добрыня.

И всё так сделали и в голос подтвердили:

- Здесь будем биться! Русские сраму не имут!

Владимиру сдавило горло, он часто заморгал серыми глазами, склонил голову, да через минуту вскинул и сказал:

- Повелеваю же сдвинуться от реки. Пусть сюда идет печенег, ежели смел. - Он добавил тише: - Но сие не всё. Вы, воеводы и тысяцкие, укрепите рубежи на новом месте. У нас впереди ещё три дня, время есть. Пошлите сей же час воев за частоколом. Рубите его по берегам реки не таясь. А тебе, воевода Добрыня, иной наказ: затаи в последнюю ночь по тысяче воинов по правую и левую руку от печенегов, как перейдут они рубеж.

- Сделаю, - ответил Добрыня.

Князь подошел к Яну. Осматривал его, как коня на торгу, трогал плечи, руки, да будто к теплым камням прикасался. Улыбнулся князь, сказал ласково:

- Янушка, ты уж постарайся, одолей печенега, дабы невесту твою в полон не увел.

И Ян в ответ улыбнулся - по-детски, доверчиво, как старшему брату:

- Не отдам печенегу ладушку. Она у меня вельми пригожа.

Тут князь заглянул Яну за ворот холщовой рубахи, посмотрел на Глеба и строго спросил:

- Крещён ли твой богатырь в православную веру?

- Не крещён, князюшка, да в том беды не вижу. Наша-то древняя вера более движет на битву с ворогом, чем новая. Да твой батюшка Святослав…

- Ишь ты, какой гораздый, - рассердившись, перебил Владимир Глеба. - К чему твоего сына призывал: разбой чинить или державу оберечь?

- Эко сказал: «разбой»! - воскликнул бесстрашный Глеб. - На такую справу я бы тебе своего сына не отдал!

- То-то же! И потому знай: с истинным Господом Богом в душе защищать отчизну надежней.

- Чего не ведаю, о том молчу, - поник Глеб.

- И похвально. - Князь кинул взгляд на Добрыню: - Позови Анастаса-епископа.

Корсунянин Анастас не расставался в походе с князем и был в дальнем углу шатра: стоял близ образа Спаса Нерукотворного.

- Слышу тебя, великий князь, говори, - отозвался он.

- Ноне же и сверши обряд крещения над Яном-богатырем.

- Аминь! - ответил Анастас.

- А тебе, Янушка, - князь снова повернулся к богатырю, - сам Бог велел войти в Христову веру. Глаза-то тебе Богородицей даны. - Князь не забыл и Глеба: - Ты, старый воробей, тоже новую веру прими и остальных к тому побуди! Слышишь?

- Да мы, сынок, не супротивничаем, мы за князем в огонь и в воду! - ответил дерзкий Глеб Кожемяка Владимиру и улыбнулся, распустив лучики морщинок по румяному лицу, полному лукавства.

- Ой, старик, не будь ты отцом Яна, велел бы тебя батогами лечить за непочтительность, - строго сказал князь и погрозил Глебу пальцем: - Не возносись!

В тот же день на вечерней заре в тихой заводи Трубежа, которая была скрыта от печенегов зарослями ивняка, состоялось крещение Яна, его отца и братьев, и ряды христиан на русской земле пополнились отважными воинами. А после обряда, пока обращенным ставили малый шатер, Владимир и Глеб пригубили крепкой медовухи в знак священного таинства.

- Теперь мы с тобой, Глеб-отец, вместе помолимся Всевышнему, чтобы даровал победу нашему богатырю.

Когда надвинулась ночь, князь повелел поставить к шатру Яна стражей, чтобы уберечь надежду русичей от коварного разбоя. Ещё через два дня, когда в лагере русских исполнили всё задуманное и укрепили новый рубеж, ранним утром князь Владимир и воевода Добрыня подъехали на конях к реке, встали на возвышенном берегу, и Добрыня крикнул, разбудив тишину:

- Эй, печенеги, зовите вашего князя!

- Зо-овем! - ответили со сторожевого поста. Прошло совсем немного времени, и в сопровождении нескольких всадников появился Кучум.

- Зачем звали, кунаки? - спросил он громко.

- Говори, - побудил Владимир Добрыню. Воевода сильным голосом повел речь:

- Ты, каган Кучум, ноне потеснись на полет десяти стрел от берега, мы же перейдем туда и в назначенный час увидим битву богатырей.

Печенежский князь был удивлен такой дерзостью русских, начал советоваться с вождями. Из-за реки донеслись возмущенные возгласы. «Уступить русичам завоеванную землю? Нет и нет!» - уловил Добрыня. На то он изначально и рассчитывал: позови он печенегов на свою сторону, учуяли бы степняки ловушку. Кучум поднял руку.

- Эй, князь Володир, зачем дерзишь кунаку?! Сам сдвинься на десять стрел - вот и весь разговор. Ноне же костры буду жечь на твоем берегу!

Князь посмотрел на Добрыню, скупо улыбнулся и крикнул Кучуму:

- Уступаю тебе, кунак, место для сечи, приходи!

Владимир вздыбил коня и ускакал в свой стан. Печенежский князь только покачал головой, так и не поняв легкости согласия русского князя, и предупредил Добрыню, что двинет орду после полудня. А уезжая с реки, Кучум сказал своим спутникам, недоумевая:

- Удивляюсь русам, сами подставили хвост. И наступим на него, и шкуру сдерем, а? Повеселимся, а?

Однако в стане Владимира не думали, что печенегам удастся повеселиться. За прошедшие дни Владимирова рать хорошо укрепила свой лагерь. По лицу был поставлен частокол, нацеленный на грудь коня. Добрыня отвел по тысяче воинов на фланги, спрятал их в куртинах и по реке, в зарослях ивняка, чтобы ненароком печенеги не вышли россиянам за спину. Верил он, что печенегам не разгуляться в западне, хотя их и было больше на две-три тысячи. С этим надо было считаться. В любом случае простора для нападения у них не будет, а потом уж как Бог повелит: быть или не быть победе.

Наступило утро тревожного дня. В том и другом стане никто уже не спал, и все с нетерпением ждали начала боя двух богатырей. Русичи ещё не ведали, кого выставят печенеги, но знали, что есть среди них могучие усманы. Не ведали и печенеги, какую птицу выпустят россияне. Им был знаком Добрыня-богатырь, да стар уже, не выдвинут его на схватку. Что-то слышали они и о Ратмире, который был до того ловок, что выходил один на четырнадцать врагов. «Не его ли выставят русские?» - гадали печенеги и радовались, что против их усмана Ратмиру делать нечего.

Поле боя, где сойдутся богатыри, уже было расчищено. Ратники Владимира встали стеной перед печенегами. Все были вооружены, в кольчугах, со щитами в руках. За спинами воинов первого ряда стояли лучники, а за их спинами находились «ежи» кольев, которые легко было сдвинуть в грозную преграду. И печенеги стояли по границе очерченного поля плотной стеной. Луки, стрелы, копья, мечи - всё было наготове.

На открытое место вышел воевода Добрыня, остановился против Кучума.

- Именем великого князя всея Руси Владимира говорю тебе, каган Кучум: поединок должен быть честным. Не мажь своего богатыря жиром, и пусть твои воины уберут стрелы. Видишь, мы стоим только со щитами, но мечи в ножнах.

Князь Кучум поднял руку и опустил: печенеги спрятали луки и стрелы.

- Теперь выпускай своего богатыря, - предложил Добрыня.

Кучум подумал: «Почему я всё время покоряюсь его воле? Да будет это в последний раз», - и повелел своим воинам:

- Откройте путь Усмару!

Стало тихо, и в этой тишине послышался топот печенежского богатыря. Он появился под взрыв возгласов своих воинов. Был он могуч и страшен. Открытая грудь, плечи, руки - всё заросло черной шерстью, как у барана. Свирепое лицо украшала серая щетина. Он шел вразвалку, широко расставляя толстые, будто бревна, ноги. Вышел Усмар на круг, топнул по земле одной ногой, другой, словно пробуя её на прочность, набычил голову в ожидании русского богатыря и вдруг увидел своего малорослого противника с простодушной улыбкой на круглом румяном лице, в длинной холщевой рубахе. Засмеялся Усмар, как ржут жеребцы, и чрево у него заколыхалось.

А пока он смеялся, Ян скоро подошел к нему, схватил поперек груди, сцепил руки за спиной и стал давить. Усмар тоже обхватил Яна вместе с руками. И начали они бороться, пытаясь оторвать друг друга от земли и бросить. В какой-то миг воинам той и другой стороны показалось, что Усмар оторвет Яна от вытоптанной травы и бросит оземь. Но это лишь показалось. Никто не увидел того, с чего всё началось гибельно для печенега. Он вдруг почувствовал, что задыхается, будто две скалы зажали его и сдвигаются. Усмар зарычал по-звериному, но на большее его не хватило: оборвалось дыхание. Да был он поднят в воздух, как должно по правилам борьбы, и с силой брошен на землю. Тут и дух испустил.

Печенегов обуял ужас. Никогда никто из них подобного не видел. К Яну подбежали два его брата, принесли палицу, отдали богатырю. Он вскинул её над головой и двинулся на степняков. В сей же миг за Яном ринулась, Владимирова дружина, засверкали мечи, вознесся к небу боевой клич, и началась сеча.

Но печенеги только огрызнулись да в панике, давя друг друга, пустились бежать к реке. Там их и стали бить, как стаю волков в загоне. В это же время справа и слева ударили по печенегам засадные дружины. Вся печенежская орда потеряла способность защищаться, и никому не было спасения. Лишь меньше половины печенегов успели перебраться через реку и умчать в степь. Но и русская рать поднялась на коней и пустилась преследовать удирающего врага, рубить, колоть его, пока не сбросила в Сулу - порубежную реку.

К полудню побоище завершилось полной победой русской рати. Из степи потянулись конные сотни русичей, которые гнали пленных печенегов, табуны коней, катили сотни вражеских кибиток.

Князь Владимир сам не участвовал в сече. Он стоял на высоком берегу Трубежа и наблюдал за бегством врага, за тем, как умело бьют его русские ратники. Когда близ него собрались воеводы, вернувшиеся с поля брани, князь в порыве радости воскликнул:

- Быть здесь граду вольному Переяславлю! Сие место доблесть русскую должно хранить, ибо здесь перенял славу печенежского усмана русский богатырь.

Потом князь, осмотревшись и не увидев, кого искал, спросил Добрыню:

- Где батька Глеб, где Ян и прочие сыны?

- Домой, князь-батюшка, отправились. Взяли по паре коней печенежских, кибитки и двинулись…

- Догнать! Вернуть! - повелел князь.

Прошло немало времени, пока гридни догнали Глеба и его сыновей. Князь Владимир уже вернулся к шатру, выпил кубок меду с воеводами, когда Усмошвецы появились у княжеского шатра. Владимир вышел к ним, позвал Глеба:

- Подойди ко мне.

- Чего тебе надобно, князь-батюшка? - спросил смелый Глеб. - Мы свой зарок исполнили, домой спешим, жатва близко.

- Дай я тебя расцелую, упрямый старик, - сказал Владимир. Он шагнул к Глебу, обнял его, склонился и трижды поцеловал. - Это за Яна. И его обниму, - добавил князь, шагнул к Яну и поцеловал его в лоб. - Спасибо, что вы, Кожемяки, есть на Руси.

- Это тебе спасибо за ласку, князь-батюшка, - умилился Глеб и заявил: - Ну, мы пошли.

- Да погоди, упрямец! Вот при воеводах говорю: жалую я тебя от имени всей Руси саном боярским и Яна тоже. И быть ему при мне отныне! А тебе с сынами вотчину дарю в той местности, где обитаешь. Теперь иди к Добрыне, знак мой княжеский выдаст.

Склонил по-птичьему набок голову Глеб, за ухом почесал да сдернул с головы шапку, на землю бросил, притопнул:

- Э-э, куда ни шло! Бери моих сынов в дружину, князь-батюшка, а я при них буду кулеш варить, бабки-то у меня в селении нема. Бобыль я!

- Гоже. Вижу, из тебя знатный кашевар выйдет, - засмеялся Владимир.

Поладил великий князь с новоиспеченным боярином, дерзким Глебом-отцом, принял его в своё окружение. И близкие к князю люди его приняли, потому как никто в эту пору ещё не чванился родовитостью. Знал князь, что нужны ему такие богатыри, как Ян Кожемяка, как его братья, смелые воины, ибо ведал Владимир, что завершившаяся сеча с печенегами не последняя на Руси.


Глава двадцать шестая. АННА И ХРАМ


Пока великий князь Владимир ходил с ратью воевать против печенегов, великая княгиня Анна, потеряв сон и покой, вместе с греческими зодчими и камнеточцами завершала отделку первого каменного собора в Киеве. Она торопила мастеров, чтобы ко дню возвращения князя Владимира из похода отслужить в новом храме торжественную литургию. Уже совсем немного нужно было приложить усилий - закончить украшение храма фресками, - ив нем можно будет вести службу. Иконописцы работали даже по ночам, при свечах и светильниках. Анна с Гликерией не отходили от них, заботились о том, чтобы у мастеров всё было под руками.

Храм возводили в честь Матери Божьей Богородицы Марии. С первых дней, как заложили храм и поднимали стены, княгиня Анна и дня не оставляла без внимания работных людей и распоряжалась с пользой для дела. Она хорошо знала, каким должен быть храм в стольном граде, потому как в Константинополе многажды любовалась величественным творением зодчих - собором Святой Софии. Она видела в Софии вершину зодческого мастерства, вершину труда мастеров каменного дела и скульпторов. Этого же добивалась Анна и при возведении собора в Киеве. По её воле храм богато разукрашивался фресками, мозаиками, резным мрамором.

Греческие мастера ценили слово византийской царевны, оттачивали художественные украшения храма до безупречности и добились своего. Таким совершенным творением и оказался собор Богоматери к тому времени, когда великий князь вернулся из похода на печенегов. На радостях Владимир принародно расцеловал Анну и с молодецким задором воскликнул:

- Какое чудо сотворили твои мастера, Анна! Всевышний одарит их блаженством, а я одарю златом!

- Спасибо за доброе слово, государь. Мы рады, что угодили тебе, - ответила Анна.

Князь позвал своего духовного отца Григория и спросил его:

- Святой отец, кому отдать в руки сей боголепный храм? Кто умножит его красу благостным служением и вознесет в народе его величие?

Епископ Григорий посмотрел своими уже подслеповатыми глазами на Анну, потом на князя и тихо молвил:

- Мы с матушкой-княгиней давно пришли к мысли, что нет более достойного служителя близ тебя, чем епископ Анастас-корсунянин. Я соберу архиереев, освящу с ними храм, после первого богослужения ты и отдашь ключи от него Анастасу.

- Почему так? - удивился князь. - А ежели сей час позвать блюстителя?

- Храм есть корабль. Подобно кораблю, уходящему в плавание, он приводит верующих в Царство Небесное. Кто же, не освятив корабль, отдает его в руки мореплавателей?

Князь смутился, взглянул на княгиню. Она ласково улыбнулась.

- Спасибо, святой отец, за вразумление. Будет, как тобою сказано.

Вскоре в соборе Святой Богоматери прошла первая Божественная литургия. На торжество собрались все архиереи Киева и ближних к нему городов. Прозвучала хвалебная песнь Давида «На построение дома».

- Воспойте Господу песнь новую, - начал епископ Григорий. - Воспойте Господу всея земли! - вознеслось под звучные своды храма, и тотчас хор на клиросе подхватил псалом.

Князь Владимир слушал величание со слезами на глазах. Иногда он вместе с Анной поворачивал голову и смотрел на прихожан. И видели Анна и Владимир в глазах у многих верующих тоже слезы умиления. Князь вспомнил, что никогда не замечал подобного очищения души на молении в языческих капищах. Там идолы рождали в язычниках свирепость, злобу, жажду крови. О, это было страшное зрелище, когда толпа молодых идолян начинала неистовый шабаш! Дикие пляски, сверкающие ножи и мечи, бесстыдно обнаженные тела дев и мужей, похоть, потеря здравых чувств до того, что идоляне проливали свою кровь, полосуя ножами грудь и живот. Да и убивая друг друга или выбранных на заклание, бросали их на огонь жертвенников.

Тут, в христианском православном храме Владимир узрел истинное благолепие, миротворчество, человеколюбие и Божью благодать.

Видя возвышенное состояние Владимира, Анна спросила шепотом:

- Ты доволен, мой супруг?

- Я блаженствую, славная супруга, ты ведешь нас, россиян, к Богу.

Когда богослужение завершилось, Владимир и Анна не покинули собор. Они собрали архиереев близ алтаря, и князь сказал митрополиту царьградскому Леону:

- Мы посоветовались с великой княгиней Анной и даем сему храму и всей русской церкви от имени её и моего десятую часть состояния нашего.

Владимир поднялся на амвон и подошел к престолу. «И положи, написав клятву в церкви сей, и рек ещё: «Аще кто сего посудить, да будет проклят». Власть над десятиной была дана епископу Анастасу.

Архиереи запели хвалу князю и княгине, благословили их за этот подвиг. Лишь митрополит Леон не выказал особой радости, подумал, что было бы достойнее распоряжаться соборной десятиной ему. Но слово князя - закон, это хорошо знал греческий митрополит.

Подобное движение князя всея Руси - кормление церкви - было неведомо христианскому миру, и оно не проявилось бы без влияния княгини Анны на князя. Когда начали возводить храм, Анна молвила Владимиру:

- Мой государь, запомни одно: во многих государствах церковь живет на подаяния верующих и потому влачит жалкое существование. Помоги ей жить так, чтобы у неё не было забот о хлебе насущном. Мы с тобой это можем сделать.

И князь Владимир внял душевному совету великой княгини.

- Свет мой, выйдя из тьмы, как же не быть мне благодарным тебе и церкви! Сказано же в заповедях: да не оскудеет рука дающего.

Весть о благодеянии князя Владимира и княгини Анны в пользу храмов покатилась по всей державе и за её пределы. С легкой руки государя и государыни многие богатые россияне последовали их примеру. Родилась жажда пожертвования в храмы, в монастыри, в обители. Церкви наделялись землями, лесными угодьями, речными ловами.

В эти дни было чему удивляться и великой княгине Анне. Никогда прежде она не знала, насколько широка и щедра натура великого князя Владимира. В Киеве в честь освящения собора Святой Богоматери разгулялся праздник, и такого великолепия до сей поры никто в городе не ведал. Устраивая торжество во благо христианской православной вере, князь Владимир повелел сварить более двухсот мер меду, зажарить сотни баранов и быков. Он выставил на столы копченую белугу, осетрину, подал горы птицы и других яств.

На торжество великий князь позвал бояр и посадников, всех именитых мужей и всех горожан разных званий. Он усадил всю дружину за столы. Семь дней над Киевом звонили колокола в честь Божьей Матери. Семь дней шло пированье. Князь Владимир и княгиня Анна ходили по городу, их сопровождала повозка, и они раздавали бедным деньги. Они раздали сотни гривен и тысячи других монет, на которых было отчеканено-отлито: «Владимир, а се его злато», «Владимир, а се его серебро». Пошли в народ и такие деньги, на которых было выбито «Владимир на столе».

В устройстве великого праздника со стороны Владимира и Анны было не только стремление показать великокняжескую щедрость, широкое хлебосольство и тягу к хмельным пирам, отнюдь. Они смотрели дальше и глубже, в суть. По их здравому размышлению торжество в честь храма Богоматери заслоняло русичам торжества языческие, вымывало их из памяти, помогало тому, чтобы новая вера вошла в жизнь народа как нечто желанное, благое, утверждающее жизнь.

Ещё считали князь и княгиня, что на таком торжестве крепится единство Русской земли. В Киеве собрались не только русичи, но народы других племен, уже принявших христианство. В эти же дни князь и княгиня не один час провели с дружиной за пированьем. Не получилось у Владимира устроить отдельный праздник в честь победы над печенегами: дела закружили, - но всё было восполнено на этом торжестве. Однако в тот час и день, когда он стольничал с дружиной, произошел случай, который заставил князя призадуматься. Сильно захмелевшие гридни и отроки разговорились меж собой, и княгиня Анна слышала всё.

- Какое наше житье горькое, - жаловался черноволосый воин со шрамом через всю щеку огненно-рыжему воину, - бояр-воевод кормят с серебряных ложек, а нас с деревянных.

Анна пересказала эту обиду воинов Владимиру. Он подумал, словно лишь себе заметил:

- Серебром и златом не найду верной дружины, а с дружиной, коя у меня под рукой, добуду злато и серебро. Сие доказал мой отец, великий князь Святослав.

- Разумно мыслишь, мой милый князь, - отозвалась Анна и посоветовала: - Положи дружине на столы серебряные ложки и кубки. Да не оскудеет рука великокняжеская.

Поднял князь из-за стола четырнадцать гридней, повел их в свою княжескую сокровищницу, велел ключнику выдать столько серебряных кубков и ложек, сколько требовалось на всю дружину, и сказал, что ежели не хватит, то у бояр, у торговых людей можно призанять.

Каждый день жизни Владимира-христианина приносил ему новую радость, делая его богаче душой, мудрее умом. По вечерам Анна побуждала князя читать Евангелие. Однако ему больше нравилось, когда Священное Писание читала Анна. Он просил её делать это медленно, взвешивал каждое слово, будто золотые монеты, и размышлял над услышанным. Вот Анна прочитала: «Блаженны милостиви, яко тии помилованы будут», - и князь задумался: к чему это обязывает?

Евангелие ответило на этот вопрос. Анна читала: «Продайте имения ваши и дадите нищим». Ответ? Да. Князь задумался пуще. Запали эти слова заповеди в душу, но слушал дальше. Голос Анны звучал плавно, тихо и убедительно: «Не скрывайте себе сокровищ на земле, идеже тля тлит, а татье подкапывают, но скрывайте себе сокровища на небесах, идеже ни тля не тлит, ни татье не крадут. Блажен муж милуя и дая. Дай нищему, и Бог взаим даст».

- Боже мой, Анна! - воскликнул князь. - Как мы живем, мысля лишь о себе!

- Откройся для людей, мой славный князь, - щедро призвала Анна.

- Откроюсь! И велю всякому нищему и убогому приходить на княжеский двор, брать кушанье, питье и деньги из казны.

- Ты поступишь так, как учит Христос, - поддержала Анна супруга.

- Но, славная княгиня, дряхлые, убогие и больные не могут прийти на наш двор. Как быть, кто их согреет?

- У тебя есть кони, есть телеги, положи на них хлеб, мясо,рыбу, овощи и вези в бедные жилища.

- У нас есть и мед, и квас!

- Всё вези по городу, спрашивай, где больные, нищие, убогие. Наделяй всех. Челяди нашей дело будет.

Ум, сметливость и доброта Анны вдохновляли князя на большие государственные дела, на борение с нищетой и скудостью жизни россиян. Всё это князь воспринимал не только как христианское деяние, но и как державную необходимость. Владимир не медля распорядился повседневно и повсеместно заботиться о тех, кто не мог сам добыть себе кусок хлеба, у кого не было крова над головой.

Но так уж движется жизнь, что наряду с большими государственными делами надо заниматься и малыми личными заботами. В эти дни в отчий дом вернулся из Изяславля сын Владимира, Ярослав, который жил последнее время со своей матушкой Рогнедой. Встретившись с отцом с глазу на глаз, Ярослав заплакал и поведал:

- Родимый батюшка, нет у меня больше родимой матушки, ушла из мира.

- Господи, беда с нею?! - воскликнул князь.

- С матушкой нет беды, да мы, её дети, осиротели. Ушла она в монастырь, Христовой невестой обернулась и служит Спасителю.

Задумался Владимир: что толкнуло Рогнеду на постриг? Ещё не стара, воля ей дана. Но князь хорошо знал её норов: полюбив его однажды, она не изменяла ему всю жизнь и молилась за него ещё долгие годы, пережив князя. Впервые за годы, минувшие с разлуки, Владимир затосковал о Рогнеде, о своей любимой когда-то полочанке, которую пленил в час близости принародно. Он гладил плечо сына Ярослава и вздыхал, а сын рассказывал:

- В Изяславле к матушке сватались воеводы и вельможи, из коих польские и литовские нашлись, но она отвергала их. - Он упрекнул отца: - Зачем ты прогнал матушку, коя любила тебя, как белая лебедь?!

Князь Владимир не ответил на этот справедливый упрек, лишь пристально посмотрел на Ярослава. Смел оказался юноша и глядел на отца без страха. «Закваска в нем от Рогнеды. Трудно мне будет с ним. Ан и во благо Господу Богу. Иного наследника престола и не надо бы», - подумал князь. Но здравое размышление о княжиче Ярославе было мимолетным, да и по Рогнеде Владимир недолго страдал: счел, что она явится достойной невестой Христовой. Сие же Всевышнему угодно.

Он поведал свой разговор с Ярославом Анне, и она сказала ему на это, как может сказать только любящая и умная женщина:

- Мой государь, радуйся тому, что Рогнеда ушла в обитель Христову. Она по-прежнему тебя любит и до конца дней будет служить тебе.

- Спасибо, моя славная, я тоже так помыслил, - признался Владимир.


* * *

Прошло ещё четыре года спокойной жизни на Руси. Владимир в эту пору не искал славы героя, жил мирно с соседями, государями польскими, венгерскими, богемскими. Русь процветала, всюду были видны деяния великого князя и княгини. Над городами, над селами поднимались соборы, церкви. Как-то с Анной и сыновьями князь Владимир с небольшой дружиной уехал в город Васильков, расположенный в двадцати верстах от Киева. Там предстояло освящение храма, заложенного и построенного Анной в честь крещения Владимира. Вокруг всё было спокойно. Гридни и отроки вели себя благодушно, напевали песни. Князь Владимир скакал с ними, а княгиня Анна с сынами Позвиздом и Судиславом ехали в дорожной повозке, запряженной четверкой резвых коней. Но пробралась степными дорогами под Васильков вражеская орда и уже возле города пустилась преследовать дружину Владимира. Когда она приблизилась к городу с уже открытыми для неё воротами, коню Владимира попал под копыто острый камень. Конь осекся на ходу и захромал. Увидев такую беду, Добрыня осадил своего коня, подхватил князя из седла, усадил рядом и помчал дальше. Дружина изготовилась к сече - защищать князя и княгиню от лавины степняков. Но Господь Бог был на стороне русичей. Он побудил Яна Кожемяку приотстать. Тот снял с плеча лук, положил на тетиву стрелу, со всей силой пустил её в надвигающегося врага и пронзил грудь коня печенежского кагана. Конь упал, каган вылетел из седла, орда сбилась в кучу. А князь и княгиня, следом дружина скрылись за крепостными воротами. Орда как налетела, так и отхлынула. Печенеги не любили да и не умели брать крепости приступом. В добычу им достался лишь поранивший ногу конь Владимира.

В знак чудесного избавления от верной гибели князь Владимир попросил священников отслужить в освящаемом храме молебен, а посоветовавшись с Анной, решил назвать новую церковь храмом Преображения. Здесь Василькове, Владимир подумал о том, что нужно вновь поднимать россиян на печенегов и надолго отвратить их от просторов Руси.

Вернувшись через два дня ночной порой в Киев, князь утром собрал воевод, чтобы обговорить с ними новый поход на печенегов. Снова, как в прежние годы, по дорогам Руси помчались во все города гонцы, унося с собой повеление великого князя о сборе рати. Многие воеводы уехали следом, чтобы встать во главе городских полков.

Сам князь Владимир отправился в Новгород, чтобы оттуда прийти на юг державы с ратью. А ещё он хотел посмотреть, как обстроился город за те почти двадцать лет с того времени, как он княжил в нем. Позже князь многажды упрекал себя за оплошность, какую совершил, уехав из Киева. Печенеги, узнав о дальнем походе Владимира, вновь напали на его южные земли и приступили к осаде Белгорода, любимого князем города-крепости. Судьба Белгорода беспокоила князя ещё до похода в Новгород, и он послал туда воеводой разумного боярина Глеба Кожемяку с четырьмя сыновьями.

Печенеги попытались овладеть Белгородом наскоком, попробовали протаранить ворота, но не по зубам оказалась для них крепость. Новые каменные стены были высоки и неприступны, кованные железом ворота не поддавались таранам. Тогда печенежские князья решили взять непокорных русичей измором: поставили близ ворот крепкие заставы и зорко следили за тем, чтобы никто не вырвался из города позвать на помощь князя Владимира или воевод. Печенеги разорили дотла все посады и веси вокруг города, чтобы никто не пронес в него корм.

Однако горожанам удалось-таки прокопать подземный ход и помочь отроку Васильку выбраться за крепостные стены. Ночью он миновал печенежские заставы, переплыл реки, ушел из-под носа печенежских дозоров и, добравшись до Киева, принес великой княгине Анне весть о постигшей Белгород беде. Но белгородцы напрасно ждали помощи от Киева. В это время и стольный град был при малых силах защитников.

В Белгороде вскоре среди простых людей возник голод. У богатых горожан, больше у язычников, ещё был хлеб, но они не носили крестов, не знали заповедей Господних и не делились хлебом с голодными. Когда же от голода стали умирать дети, старики, раненные в схватках с врагом воины, городские старцы собрались на совет и, мудро прикинув, что голодная смерть уже стоит на пороге каждого дома, решили сдаться на милость врага, и согласие горожан на то получили. Боярин Глеб на том совете не был, а как услышал про гибельный шаг белгородцев, прибежал к старейшинам и сурово сказал:

- Слушайте боярина Кожемяку! Как вы посмели бросить любимый город князя всея Руси на поругание печенегам? Или все вы здесь сыроядцы, а не христиане?

- Да как нам быть? - спросили беспомощные старцы у Глеба.

- Закрома будем чистить у богатеев именем князя и Бога, - стукнул посохом об пол боярин. - А чтобы хлеб без боя толстозадые отдали, ноне же их сюда позовите.

Городские старцы знали, что с княжеским любимцем шутки плохи, потому как ведали: Глеб и с князем розно разговаривал, - и пошли по богатеям доносить повеление княжеского воеводы. Однако и у богатых горожан невелики запасы хлеба остались. Они дали городу всё, что могли, даже коней из конюшен вывели и под гож пустили. Несколько дней город ещё продержался, а край приблизился.

Но Глеб Кожемяка не только посохом умел стучать и в страх вводить вельмож. Он много думал, искал выход из гибельной прорвы и, когда голод совсем прижал белгородцев к земле, даже всю траву поели, сам позвал к себе городских старцев и тиунов, спросил:

- Ну что у нас, край?

- Нет сил, боярин, люди в самоедство пустились. Это было правдой. В семье одного язычника девку зарезали да и сварили.

- Теперь послушайте меня. Крепко послушайте! Не сдавайтесь ещё три дня и делайте всё, как я повелю.

- Говори, боярин Кожемяка, - попросили белгородцы.

- Идите сей же час по домам и собирайте по горсти овес, пшеницу, отруби, полову, всякую мучную пыль. Да чтобы четверть[104] набрали. Ещё меду бадью найдите, в княжьей медуше он, поди, есть. Все ко мне на двор несите, ещё два добрых котла приготовьте.

Белгородцы оказались расторопными. Всё, что просил боярин Глеб, скоро было собрано и ему доставлено. Той порой Кожемяка определил своих сыновей копать на площади два колодца, в помощь воинов дал, нашел горожан ещё крепких. Женам сыновей велел зерно истолочь и из отрубей овса и пшеницы, из муки болтушку замесить. Из меда же сыты вареной приготовить. А как всё исполнили по его указу, как слили в большие кади болтушку и сыту, так повелел Кожемяка эти кади опустить в колодцы, в которых воды и знака не было: с болтушкой в один колодец, с сытой - в другой. У колодцев черпаки положили, котлы малые поставили на таганы, дров припасли, огонь развели. Кисель начали варить.

На другой день утром, когда были закончены приготовления, убрана с площади выкопанная земля, повелел боярин Глеб посаднику Авдею Копыто крикнуть со стены твердое слово:

- Пусть их каган знает, что белгородцы семь лет осаду выдержат, а потом князь Владимир с ратью придет. Должно знать поганому, что русичи в Белгороде голодать не будут, потому как Господь Бог их питает.

Бирючи вместе с Авдеем Копыто так и прокричали на все четыре стороны. А посадник и от себя добавил:

- Покуда сами живы, убирайтесь от города.

Печенеги не поверили ему. К стенам города примчал сам князь Едигей, потребовал, чтобы показали свой корм.

- Идите и смотрите, - ответил Авдей. В ответ князь печенегов крикнул:

- Пришлите заложников, тогда и мои люди придут, проверят, чем живете. Коль правда, что не голодаете, уйду!

Боярин Глеб того и добивался. Он велел своим сыновьям идти в заложники: ещё крепки были сыновья Кожемяки. И горожан нашел семь человек, из них две женщины были справные. Открыли заложникам ворота, и те ушли от них на полет стрелы. Тут же пришли десять дотошных печенегов и с ними мурза.

- Ну, показывайте, чем живете, - потребовал степняк. Показывать взялся боярин Глеб, по этому поводу вырядившийся в простого горожанина, да верткий, шустрый, сам печенегов со всех сторон осмотрел, а иных и пощупал. Головой качал, сожалел:

- Сами вы на ладан дышите. Нам же с чего голодать? Вот смотрите, нам земля дает корм. Вон колодец, черпайте болтуху, кисель варите. Огонь добрый горит.

Печенеги заглянули в глубокий колодец, сами зачерпнули ведром болтушку, в котел вылили. Она вскоре в овсяный духовитый кисель преобразилась. Хорош овсяный кисель получился - это по постным лицам печенегов Глеб определил: радоваться им не с чего.

- Отведали? Да лишнего не получите, не то из города вас не вытуришь! - кружил вокруг печенегов боярин.

Тут подошла женщина с медным тазом. Глеб и ей киселя налил и продолжал ублажать печенегов.

- Теперь вон сытой запейте наше славное брашно, - предложил он.

Печенеги и сыту сами зачерпнули, как пили, языками цокали. Не скрыли, что сыта им по душе пришлась.

Но осторожны были печенеги, и мурза изрек:

- Не поверит нам князь Едигей, коль сам не испробует киселя и сыты.

- Эвон чего захотели! - воскликнул Глеб да шапкой о землю ударил, ногой топнул, крикнул: - Подайте две конские бадьи, налейте им сыты и болтухи. Нехай живут от доброты русичей!

Принесли две бадьи. А Кожемяка не унимается:

- Наливайте им всклень! Пусть берут, сколько унесут! Нам больше останется.

Ушли пронырливые степняки. Печенежские мурзы и князь сварили болтушку, киселя наелись, сытой запили. Потом и заложников отпустили и ничего им не наказали. Отпустили - и всё.

С вечера, как каждый день, костры в стане врага загорелись, кони, как всегда, ржали. Белгородцы со стены во все глаза смотрели на вражеский стан и уже сомневаться-горевать начали: не уйдет печенег от города. Глеба Кожемяки среди горожан не было, его недобрым словом вспоминали. А он с устатку спал: день был трудный. К полуночи многие ушли со стен, а те, кто остались, сморенные голодом и слабостью, уснули. Как только ночь к рассвету покатилась, во вражеском стане началось шевеление, будто большое стадо овец луговину вытаптывало. Лишь первые лучи солнца показались, белгородцы увидели, что близ города голая степь лежит, нет на ней ни кибиток, ни печенегов: ушли.

Изголодавшиеся белгородцы с облегчением вздыхали и воздавали хвалу Всевыншему за то, что спас их от голодной смерти. Они потянулись на поиски пищи, взяли луки, стрелы, ушли в степь за дичью или со снастями на Северный Донец рыбу ловить. Зашли горожане и к расторопному боярину Глебу Кожемяке, поклониться за спасение города. Эту почтительность горожан Глеб принял как должное: дескать, и не такими делами матушке Руси помогал. А Белгород требовал о себе забот, и Глеб Кожемяка поспешил уведомить княгиню Анну о том, что печенеги ушли от города и ему нужно помочь кормом.

Анна не оставила в беде голодающих белгородцев. По её повелению потянулись из Киева и других мест обозы с хлебом, с мясом, с белоярым пшеном.


В тот день, когда отрока Василька привели к княгине Анне и он рассказал ей о бедственном положении Белгорода, великая княгиня, страстно желая немедленно помочь городу, отважилась было собрать всех ратников в Киеве, поднять свою дружину и идти с ними на помощь белгородцам. Но, подумав на досуге, она позвала в гридницу бояр и воевод, чтобы услышать от них совет, как ей лучше поступить. В гридницу пришли умудренные жизнью бояре, преклонных лет воеводы, которые ходили в походы ещё с князем Святославом, и уже отошедший от дел воевода Василий Косарь сказал от имени собравшихся мужей:

- Матушка-княгиня, у нас нет сил, чтобы выйти навстречу печенегам в чистое поле. До Белгорода семь дней конного пути, и на коней мы можем посадить не больше тысячи человек. С такой силой идти против орды печенегов - это лишь для того, чтобы принять смерть. Вот и думай, государыня.

- Но что же делать, мудрые мужи?! - воскликнула княгиня Анна.

- Одно очевидно: надо слать гонцов в Новгород, к великому князю, чтобы возвращался немедленно.

Сказал своё слово и воевода Малк:

- Нам сейчас надо думать о защите Киева, и не только самого Киева, но и посадов вокруг него. Ведомо всем вам, как разрослись они окрест города. Не одолеют печенеги стен Белгорода и кинутся дикой сворой на Киев - стольный град, всё уничтожая вокруг него. А там живут наши россияне. Защитить их нужно. Вот и поставь, матушка-княгиня, свою малую пружину за посадами, а мы горожан на стены позовем з случае чего…

Княгиня Анна согласилась с умудренными воеводами, зажав боль в сердце за Белгород, послала гонцов в Новгород и вывела свою дружину за посады, к тому же позвала всех посадских жителей копать ров на пути печенегов.

Ещё после того, как печенеги напали на Русь и их побили на реке Трубеж, княгиня Анна с позволения князя Владимира начала собирать свою дружину. Звала она тех, кто уже был не способен ходить в дальние походы, но в Киеве мог служить исправно. Всё это были мужи, многоопытные в ратном деле, храбрые и преданные. Но до сих пор дружине Анны не приходилось участвовать в сечах с врагами. Обычно воины жили по домам с семьями, занимались своим хозяйством, но княгиня платила им за службу, они получали одежду оружие, коней - все с княжеского двора. В весенние и летние дни, как и большинство горожан, воины Анны занимались торговыми делами на берегу Днепра, а те, кто был посноровистее и помоложе, ходили в устье Днепра, к Тавриде и в саму Византию с княжескими товарами, получая немалую выгоду. Но настал час, и дружина княжны встала на защиту города и посадов в ожидании печенегов, которые могли прихлынуть от Белгорода. Однако и на этот раз воинам Анны не пришлось обнажать мечи: отвел от Белгорода и Киева грозную беду мудрый и хитрый россиянин Глеб Кожемяка.

Как только сыновья Глеба принесли в Киев весть о том, что печенеги отхлынули от Белгорода в степи, и как только белгородцам было отправлено пропитание, Анна занялась новым, житейским неотложным делом. Она исполнила просьбу супруга и подобрала княжичу Святополку невесту. Нашла она её в Польше через торговых людей. Это была принцесса Адмунда, дочь короля Бышеслава. Сватаясь, Анна вспомнила своё детство, когда её, пятилетнюю девочку, намеревался взять в жены своему сыну император Оттон Первый. Императором Византии тогда до Цимисхия был Никифор Фока. Он в гневе отверг это притязание германского императора и заявил послу-свату Лютпранду: «Рожденная в пурпуре не может быть женою иноземца». Изумленный Лютпранд пытался возражать, напомнил о браке болгарского царя Петра и внучки императора Романа-старшего. Никифор Фока возражение отмел, посла выпроводил.

Это дворцовое предание Анна помнила хорошо и теперь посмеивалась над собой, что сама нашла себе «варвара». К счастью для Анны, её «варвар» был ласковый и любящий, почитающий женщину, и прежде всего женщину-мать. Да и сама Анна любила своего россиянина преданно и прожила с ним уже многие годы.

Князь Владимир вернулся из похода в Новгород в середине августа. Он пришел с большой дружиной и намеревался дать печенегам последний урок, чтобы отучить их ходить с разбоем на русскую землю. Но вскоре лазутчики Стаса Косаря донесли о том, что печенеги ушли чуть ли не к самому Дунаю и ничем Руси не угрожают. Тогда князь Владимир выставил на рубеже державы по югу и западу крепкие заставы и взялся за внутреннее устройство Руси, рьяно исполняя отеческие заботы.

В этот спокойный период князь и княгиня много занимались делами христианской веры. Размышляя о ней, они пришли к убеждению, что церкви нужно дать свои права, она должна опираться на свои законы при связях с мирской жизнью. Из рассказов Анны Владимир узнал, что в Византии многие века действует церковный устав - греческие номоканоны. Ими отчуждены от мирского очага как монахи, так и белые церковники, все ученые люди и богадельни. Попечение о них лежало на церкви. Всеми делами церкви управляли священники и архиереи. Был в их руках и суд Божий. Лишь епископам было дано право осуждать людей за супружескую неверность, за волшебство, ведовство, отравы, идолопоклонничество, за злодейства детей против родителей, за церковные требы. Епископы берегли нравственное здоровье народа и даже присматривали за городскими весами и мерами.

- Спасибо, свет мой, что озаряешь мне путь, - благодарил Анну Владимир. - Я постараюсь привить все греческие законы на нашей русской почве.

Владимир искал совета и у греческих архиереев, которые служили в Киеве, но многое не принял от того же митрополита Леона, который пытался подмять под себя великокняжескую власть. Князь вел беседы с городскими старцами. Они не хотели давать какую-либо власть церкви. Тогда Владимир пошел к своему духовному пастырю епископу Григорию. Он уже сильно занемог. Время брало своё: ему шел девяносто шестой год. Он лежал в постели и угасал.

Князь опустился возле ложа Григория на колени, положил свою руку на высохшую до пергамента руку старца и, сдерживая слезы, сказал:

- Отче, боголюбец, пришел к тебе за советом, да вижу твою усталость, и прости сына непутного, что нарушил покой.

- Не казнись, сын мой. Ведаю, что привело тебя, - тихо ответил Григорий.

Два мужа долго молчали. Григорий, набравшись сил, заговорил чуть громче:

- Ноне в полночь прилетят за мною архангелы, так ты, сын мой, не печалуйся. Скоро же, как пройдут девятины, я вернусь и явлюсь к тебе, и мы поговорим о твоих благих заботах. Теперь же иди. Аминь. А для меня настал час исповеди перед Господом Богом.

Владимир исполнил волю святого старца, поднялся на ноги и вышел из опочивальни, но не покинул дом Григория. Он послал услужителя за княгиней Анной. Она пришла с сыновьями Позвиздом и Судиславом, с Гликерией, и они все просидели в трапезной до полуночи. Они видели, как к Григорию вошел Анастас, а с ним священнослужители. К полуночи в доме Григория появились многие другие архиереи. Пришел митрополит корсуньский Макарий с дочерью Фенитой и зятем Стасом Косарем. Не разошлись их пути с той первой встречи, когда Стас сказал Фените на дороге: «Не поддавайся!» Пришла сестра Анастаса Анастасия с мужем и сыновьями.

Когда полночь придвинулась к порогу опочивальни, митрополит Леон опустился перед иконостасом на колени и стал молиться. Все, кто был в доме, последовали его примеру. А в полночь при полной тишине все услышали волшебные звуки, доносящиеся неведомо откуда, слабый шелест крыл, невнятный говор и ощутили дуновение ветра, которое опахнуло всех из раскрытых дверей опочивальни. Князь Владимир понял, что в сей миг прилетели архангелы, о которых говорил ему Григорий, и унесли его душу. Владимир первый поднялся на ноги и вошел в опочивальню. Он увидел усопшего старца Григория. Лицо его светилось блаженством, а над ним витало божественное сияние.

Похоронили Григория по греческому обычаю для архиереев, в гробнице церкви Святого Ильи, где он благочестиво отслужил более двадцати лет. В последний путь святого отца провожали тысячи христиан. Первыми шли за гробом князь Владимир и княгиня Анна. Они были строги и печальны и сами исполняли молитвы за упокой души своего духовного отца.

Торжественные похороны были завершены обрядом поминовения - поминками, новым явлением для россиян. Князь Владимир и княгиня Анна пригубили на них по чаре меду и с благостью в душе послушали плачевное пение старцев и стариц.


А вскоре мирские заботы вновь захватили великокняжескую семью, лишь князь Владимир вспоминал Григория изредка и не без нужды: не хватало ему духовного отца. Он уже подумывал об Анастасе, потому как с другими архиереями у него не было той доверительной близости, какая давно сложилась между князем и корсунянином.

В ночь на девятый день, сотворив молитву ко сну, князь лег в постель и вскоре, сморенный усталостью от долгого дня, уснул. Сон его был спокойный, тихий. А в полночь он задвигался, будто уступая кому-то место на ложе. Да так оно и было. Потолок над Владимиром разверзся, и перед ним явился отец Григорий. Он сел на ложе и взял князя за руку.

- Знаю, сын мой, - заговорил Григорий, - ты забыл о моём обещании. Да суть не в том. Я живу твоими заботами и ведаю, что угнетает твой дух.

- Спасибо, святой отец, ты всегда был добр ко мне…

- Не перебивай, сын мой, у меня время строгое. Слушай. Ты печалишься о церкви. Тебе нужен церковный закон, вот я его принес. Написан он апостолом Андреем Первозванным, кому повелением Всевышнего дано было указать людям, где быть граду Киеву.

- Дай его мне, святой отец. Дай, молю Богом! - воскликнул князь.

- Сие невозможно. Ты его токмо услышишь. Отчего так, узнаешь позже. Внимай же. - И отец Григорий стал читать устав апостола Андрея Первозванного. Русь узнает о нем как об уставе Святого князя Владимира о церковных судах, и будет это правдой. - «Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Я, князь Василий, нарицаемый Володимир, сын Святославов, внук Игорев и блаженной княгини Ольги, воспринял святое крещение в Корсуне от митрополита Макария, взял митрополита Леона Киеву, иже крестить всю землю Русскую святым крещением. Аминь!»

Владимир заметался на ложе, схватился за лоб. Григорий снял его руку, положил на лоб свою, и князь успокоился. Святой отец сказал:

- Тебе, сын мой, не дано будет впредь увидеть меня и узреть устав, какой ты вынашиваешь. Бодрись, слушай и в память возьми.

- Прости, святой отец, что вниманием иссяк. - Князь заглянул-таки в устав и покачал головой. - Суть грамоты вельми велика, - заметил он.

- Не умаляй, сын мой, в ней одна соль. Да чтению близок конец.

Григорий продолжал читать. А когда он сказал «аминь», повернулся к Владимиру и провел рукой по его лицу, тот уснул. Григорий тихо исчез.

Устав, который прочитал князю Владимиру святой Григорий, не был обнародован. Князь только жил по этому уставу и всех, кто окружал его, обязывал жить по законам той нравственности, которую нес сам. Россияне, видя справедливость, строгость и чистоту князя во всём, сами становились чище, тянулись жить так, как жил Владимир Красное Солнышко. Жизнь россиян складывалась по законам благочестия Господня, и весь ближний мир знал о процветании на Руси высоких нравов, чести, достоинства и крепости слова россиянина. В эти годы торговые люди Руси ходили с товарами во все страны Европы. От этих товаров зависели Ливония и Скандинавия, Польша, Венгрия, Чехия. Они с нетерпением ждали русских купцов, кои приводили табуны коней, купленных у калмыков и киргизов, привозили мед и гречиху из Камской Болгарии. Торговые люди Руси умели добывать и для своей державы всё, чего требовали россияне. Для жен они привозили из Византии узорочье, паволоки, благовония, в Византию же везли на продажу меха, рыбий зуб, мед, воск и даже жемчуга с Мезени.

Но христианская вера, принятая россиянами, дала толчок не только развитию торговли. Процветал разум, приживались науки, развивались ремесла, особенно каменное. Времена Владимировы были началом истинного народного просвещения, отмечали летописцы той поры.

В повседневных трудах и заботах о благе Руси князь Владимир и княгиня Анна не заметили, как выросли все их дети, и надо было позаботиться об устройстве русского государства в будущие времена. Пришла пора поставить сыновей к державным заботам.


Глава двадцать седьмая. СЫНЫ ВЛАДИМИРОВЫ


Весной 1001 года, вскоре после ледохода, в Киев принесли черную весть о том, что во время набега на полоцкую землю литовцев был тяжело ранен молодой князь Изяслав. Эта весть очень опечалила князя Владимира, но сам он маялся болями в ногах и был прикован к постели, потому не смог выехать в Полоцк и помочь духом своему сыну. Как всегда, на помощь Владимиру пришла Анна.

- Мой государь, ты не печалься. Изяслав будет жить. Я возьму греческого лекаря и поеду в Полоцк. Мы поднимем Изяслава.

Князь Владимир смотрел на Анну благодарными глазами.

- Как мне не молить за тебя Бога? Ты всегда рядом в трудный час. Съезди к Изяславу, лебедушка моя. Скажи ему, что я уже давно простил его за то, что он отторгал меня. И помоги ему подняться на ноги. А обо мне не беспокойся, я через неделю поднимусь и в пляс пойду, - улыбнулся Владимир.

- Я верю в это, вижу, что хворь твоя уходит, потому завтра и отправлюсь в путь.

- Пойдешь в ладьях, но не конно, - предупредил князь.

- Как скажешь. Об одном прошу, мой государь: позволь мне из Полоцка съездить в Новгород.

- Прости меня, государыня: сколько раз обещал побывать с тобой в этом граде. Винюсь и буду рад за тебя, что исполнишь своё желание.

- Вот и спасибо. Дядюшка Добрыня поможет нам собраться.

Уже ранним утром на другой день Анна отплыла в Полоцк на семи ладьях. Её сопровождали неизменная Гликерия и Фенита. Стас и Таре возглавляли две сотни воинов, путешествие было дальним, почти шестьсот верст надо было пройти по рекам, к тому же и волоком кое-где суда перетаскивать. Шли под парусами и на веслах, не останавливаясь на ночлеги. На десятый день пути приближались по реке Западной Двине к Полоцку. Хорошее течение помогало гребцам, и ладьи двигались ходко. Но уже вблизи Полоцка гребцы неожиданно подняли весла. Из города доносились плачевные, проводные звоны колоколов. У княгини Анны, которая стояла с Гликерией на носу передней ладьи, защемило сердце и мелькнула мысль: «Не успели. Это по Изяславу…»

- Ты слышишь, моя Сладкая? - спросила Анна Гликерию.

- Да, матушка. Кого-то провожают в последний путь.

На ладьях уже никто не опускал весла в воду, лишь кормчие направляли суда к причалам Полоцка.

Всё так и было. Горожане хоронили любезного им наместника, сына славной полочанки Рогнеды - Изяслава.

Анна и все, кто был с нею, сошли на пустынный берег, поднялись на набережную Полоцка и устремились к главному каменному храму, в центр города. На площади они увидели людское море. Анна шла впереди, в руках она держала крест. Рядом с нею ступали Гликерия и Фенита, они несли перед собой иконы. Следом шел лекарь Коминас, надобность в котором уже отпала. Полочане догадались, кто перед ними, и освобождали путь к храму. Вот и паперть. Звонят колокола, из врат храма доносится пение, полочане крестятся. Анна при полном их молчании в сопровождении Гликерии и Фениты вошла в храм. Там перед алтарем на амвоне они увидели гроб и стоящих близ него священников и людей в черных одеяниях. Среди них была и монахиня Рогнеда. Она не поднимала глаз от лежащего в гробу сына. Анне уступили место у гроба, и она встала рядом с Рогнедой. Так они а простояли молча до конца панихиды, изредка вытирая слезы.

Юный князь лежал в гробу как живой. Ему совсем недавно исполнилось только восемнадцать лет. Перед тем как унести гроб в усыпальницу, Рогнеда и Анна по очереди склонились к Изяславу и простились с ним. Обе плакали, а поднявшись от гроба, впервые поглядели друг на друга. В их лицах оказалось много похожего, и разница лет у них была незаметной. И одинаковое горе в глазах, складки печали у рта роднили их. Они смотрели друг на друга долго, но не проронили ни слова. Услужители подошли к гробу, унесли его к усыпальнице, поставили возле неё и закрыли крышкой.

Рогнеда и Анна опять стояли рядом. И в это время их горе и печаль слились воедино. Рогнеда взяла Анну за руку. Ладонь у Рогнеды была холодная. Анна отдала ей своё тепло, и им обеим стало легче. Вначале они не поняли причины того, потом пришло озарение: они проводили родного, близкого им человека в Царство Небесное, Господь же сказал им: не надо плакать, надо молиться.

Анна провела в Полоцке три дня. Рогнеда приняла её в родовом доме и все дни не расставалась с ней. В первый день Рогнеда как-то очень просто выразила своё отношение к единственной теперь супруге князя Владимира.

- Сестра моя, ты послана Господом Богом для спасения русского князя. Ты - Божья благодать, потому как тебе удалось вырвать его из тьмы язычества.

- Спасибо, матушка Рогнеда. Я и впрямь по Божьей воле явилась на Русь, - ответила Анна.

У них было время поделиться своим минувшим. Оно у Рогнеды и Анны было разное, но обе они прошли через страдания. Однако княгини не сетовали на свои судьбы и большую часть времени провели в беседах о детях. Рогнеда всегда страдала от разлуки с сыновьями и дочерями, а Анна так умело рассказывала о них, как будто они были рядом, в соседнем покое, и Анна для них была не мачехой, а старшей сестрой.

- Они у тебя, матушка Рогнеда, все разумны и добры сердцами. Мне всегда с ними легко, словно мы равные. Разве что Ярослав: вернувшись из Изяславля и сообщив, что ты ушла в монастырь, он остро переживал эту потерю и даже ополчился на батюшку.

- Он слишком тяготеет к правде, - тихо ответила Рогнеда.

- Я так и поняла. Но он добр и отзывчив, и в последнее время мы с ним поладили.

- Попекись о нем и впредь, сестра моя, - попросила Рогнеда. - И хорошо бы найти ему добрую супругу. Мне это трудно сделать, а ты можешь.

- Если бы знать, где искать. Одно скажу: в моей земле нет в царских палатах достойной его. Я бы там порадела.

- Византия и мне желанна, да на нет и суда нет. Вот ежели бы вы с князем отправили сватов в Швецию к королю Олафу.

Анна впервые за эти дни улыбнулась. Рогнеда заметила это, опустила глаза. Но Анна тронула её за руку и порадовала:

- Матушка Рогнеда, я ведь в Новгород из Полоцка поеду, оттуда и сватов пошлю. Князь меня за то не осудит. Всё скоро и решится.

- Дай-то Бог. Как бы я хотела, чтобы королевна Ингигерда стала семеюшкой Ярослава!

- Мы помолимся Всевышнему, и он не оставит нас своими заботами.

На четвертый день Анна покинула Полоцк. Рогнеда провожала её, и вновь две породнившиеся супруги князя Владимира всплакнули. Чуткие, сердцами, они знали, что больше никогда не свидятся. Прощаясь с Анной, Рогнеда сказала:

- Всю оставшуюся жизнь я буду молиться за тебя, Божья благодать. Верю, что бы ни случилось, ты всегда будешь радеть за моих сынов и дочерей, как за своих. Тебя мне послал Господь.

Анна и Рогнеда поцеловались, перекрестили друг друга и расстались. Анна поднялась на свою ладью. Она медленно отплыла от берега. Анна не отрывала глаз от Рогнеды до той поры, пока могла её видеть. К Анне подошла Гликерия, погладила её по плечу:

- Где бы ты ни была, матушка, знай, что у тебя есть сестра.

- И верно, Сладкая, я обрела сестру, - ответила Анна, смахивая последнюю слезу. - Скоро и к тебе придет радость. Ты увидишь город, о котором мечтала долгие годы.

В Новгороде Анна в первую очередь попросила наместника Игнатия Лощинского отправить сватов в Швецию. Скорый на всякое дело Лощинский бодро произнес:

- Матушка-княгиня, всё во благо нам складывается. Купцы свейские у нас в городе торговали. С ними сваты и пойдут, а они завтра уплывают. - Игнатий посмотрел за спину Анны, увидел Стаса Косаря, бороду потрепал. - Только ты не обессудь, матушка, к свеям нужно послать человека, близкого к великому князю, а у меня такого нет. Вот боярин и воевода Стас Косарь сгодился бы.

- Что скажешь, воевода? - спросила Анна, повернувшись к нему.

- Воля твоя, матушка-княгиня. Нужно - поеду, - ответил Стас.

- Благословляю тебя, воевода. С тобою всегда приходит удача. - Анна обратилась Стаса Фени-те: - Не так ли я говорю, славная?

- Судьба ему благоволит, - ответила та.

на другой день Стас Косарь, а с ним четверо мужей уплыли на ладье из Новгорода вслед за шведами.

Анна вернулась в Киев в середине лета с благими вестями. Она дождалась Стаса из Швеции, и воевода сам донес до великого князя, как принял его король Олаф, как без сомнений дал согласие на супружество дочери Ингигерды с сыном Владимира Ярославом.

- Попросил король лишь об одном: чтобы встретили её в конце августа в Новгороде, чтобы нашими судами она в Киев прибыла, - завершил свой отчет Стас Косарь.

Великий князь Владимир был доволен Анной и Косарем:

- Спасибо вам от меня и от Ярослава. Ублажили вы нас.

А вскоре Анне и всем россиянам пришла пора нежданно порадоваться большому дару, который они получили из Византии. Заботами константинопольских и корсуньских архиереев приплыл в Киев большой караван судов, и доставили с ним византийцы в стольный град множество икон греческого письма. Большая часть их пошла на украшение иконостаса в соборе Пресвятой Богородицы, но немало икон было отправлено в Новгород, в Смоленск, в Суздаль. Среди икон святых чудотворцев была икона Божьей Матери в рост человека со стоявшим на её коленях младенцем Иисусом Христом. Написанная неведомыми для россиян красками, замешенными на воске, и облагороженная священным огнём, икона покоряла своим величием каждого, кто смотрел на неё.

В образе Матери Богородицы Владимир увидел нечто общее с княгиней Анной. Правда, Анна редко была гак печальна, как Богоматерь. Сперва сходство Марии и Анны умилило Владимира, потом испугало. Увидел князь в том знак беды: уж не пришла ли Божья Матерь, чтобы позвать Анну в небесные кущи? Тревога Владимира долго не угасала, но постепенно исчезла, потому как ничто не предвещало несчастья.

Сама Анна не отметила сходства с Богоматерью и рассматривала чудотворную икону с гордостью за византийских иконописцев. Знала великая княгиня, что их творения и через века будут удивлять и восхищать мир.

Иконы были помещены на уготованное им место, свершилась Божественная литургия в честь вознесения красоты храма, и Владимир повелел готовить обряд перенесения мощей святой Ольги из Берестова в Киев. Он встретился с епископом Анастасом и попросил его подать священнослужителей в Берестово, чтобы подготовили всё к торжественному перенесению мощей.

Это повеление князя было исполнено быстро. А потом князь и княгиня сами выехали в село, следили за обрядом и сопровождали торжественное шествие из Берестова. И вот уже процессия вступила в Киев. Впереди шли юные девы и несли иконы. За ними ехала колесница, запряженная двенадцатью белыми конями, за колесницей следовали Владимир, Анна, Анастас и многие архиереи.

Тысячи горожан, всё духовенство города и ближних к Киеву городов встречали провозвестницу христианской Руси на полевой дороге. Затем процессия с пением гимнов направилась к собору Пресвятой Богородицы. Христиане молились и просили от прославленной чудесами святой Ольги новых чудес. Мраморную раку поставили на амвон храма, и началась торжественная служба. Прах великой княгини, покоящийся в раке, поместили в каменную гробницу. С востока в ней находился камень, с окошечком. Это Око было под властью Всевышнего, и те, кто был чист душой перед Господом, видели через Око нетленные мощи святой Ольги. Об этом чуде прихожане рассказывали в городе. К гробнице великой княгини приходили тайком и язычники. Те из них, кто прожил жизнь в чистоте деяний, не замутив совесть, видели ту Ольгу, которая укоряла их в поклонении идолам, и тогда, объятые неведомым страхом и понуждаемые голосом совести, они приходили к священникам и просили впустить их в лоно православной церкви.


* * *

Прошли торжества в честь святой Ольги, и князь Владимир с княгиней Анной собрали на совет городских старцев, бояр, воевод и архиереев, чтобы донести до них свою волю об устройстве пределов земли русской.

Совет в гриднице начался ранним утром. Князь Владимир и княгиня Анна сидели на устроенном месте.

За их спинами стояли десять сыновей Владимира и одиннадцатый - сын Ярополка, Святополк. Справа от Владимира сидели Добрыня и духовный отец князя епископ Анастас. Добрыня часто поглядывал на княжичей. Только он, поди, да князь Владимир знали доподлинно, кто когда из них родился, кто их матери. Княжичи вели себя беспокойно, волновались в ожидании своей новой судьбы. Они знали, зачем их привели в гридницу и поставили перед лицом державных вельмож, но знали не всё и оттого переживали.

Добрыня к этому дню готовился основательно и был озабочен тем, чтобы он прошел гладко, даже более, чем князь Владимир. Долгие ночные часы он провел без сна, вспоминал прошлое, думал о будущем, о судьбе каждого Владимирова сына. «Скажу вельможным мужам, как помню, в каком порядке стоять княжичам, скажу, кого и куда поставить на удел. А потом пусть судят меня Господь Бог да князь, ежели ошибусь. Сам я вижу так: Вышеславу идти в Новгород, потому как он старший среди прочих сынов князя. Первым поставлю его в росписи, поведаю мужам, что Вышеслав сын первой жены князя Оловы, а была она роду княжеского - варяжского. Тут же встанет по старшинству и Святополк, сын вдовы Ярополка. Далее пойдут три других сына Владимира и Рогнеды, - размышлял Добрыня. - Пусть Мстислав идет княжить в Тмутаракань, Ярославу быть в Ростове, Всеволоду - во Владимире-Волынском. Ещё Святослав есть, ему землю Древлянскую отдать. А Судиславу в Полоцк идти на трудное княжение, Позвизду же Смоленск к лицу».

Вспомнил Добрыня и о любимых сыновьях Владимира, коими оставались Борис и Глеб. Этим сыновьям Владимир оказывал предпочтение, и потому Добрыня подумал, что Борису хорошо будет в Белгороде, народ которого искони был в твердой преданности княжеской власти. Глеба же Добрыня хотел бы послать в благочестивую Суздальскую землю. Воевода и сам чтил Бориса и Глеба. Они вырастали при отце и при нем. Добрыня любовался ими, будто красными девицами, особенно Борисом. «Телом бяше красен и высок, лицом смугл, плеча высоце, в чреслах тонок, очма добр и весел, брада мала и ус, светится царски, на ратях храбр, в советах мудр». Таким видел воевода Добрыня Бориса, но ещё многих красок не положил на него боярин.

Наступил миг, когда Добрыня должен был сказать державное слово, а великий князь с княгиней и все вельможи - поддержать мудрого мужа или выступить против, потому как в том распределении уделов были заинтересованы многие государевы мужи. Им же, близким людям великого князя, следовало посылать своих сыновей, а может, и самим ехать наместниками-правителями в города и земли, наделяемые в уделы княжичам.

Добрыня изложил совету роспись о назначении Владимировых сыновей, как замыслил, и, к своему удивлению, заметил, что пока он говорил, в гриднице стояла редкая тишина. Молчал великий князь, молчала великая княгиня, согласные со всем, сказанным дядюшкой; Молчали и мужи, зная, что коль князю Владимиру что-то по душе, то и им должно быть от этого благо, и перечить только себе в урон.

Однако у Владимира всё-таки нашлось кое-что возразить Добрыне. Он предполагал и впредь оставить Бориса в Киеве, дабы со временем передать ему старший стол Киевский, да подумал, что это потаенное пока не время выдавать на обсуждение совета. «Нет, Добрыня многажды прав, определив Борису землю Белгородскую. А со временем он поступит так, как Бог повелит», - решил князь и в согласии выслушал мудрого дядюшку.

Мыслил князь вровень с Добрыней и о том, что нужно поделить некоторые земли на более мелкие волости. Не хотел князь сажать Вышеслава в такой великой земле, как Новгородская, и выделил из неё немалую часть под начало Пскову, который решил оставить за собой. Древлянскую землю поделил на две волости, и в одной сохранился прежний главенствующий город - Искоростень, а в другой - Туров. Этот Туровский удел будет отдан чуть позже князю Святополку. Но никому неведомым останется желание князя Владимира удержать под своим правлением все земли, лежавшие восточнее Киева. Ещё задолго до того, как собраться в гриднице, князь Владимир сказал Добрыне:

- Ты, дядюшка, на совете забудь говорить о том, что есть град Чернигов и ещё град Переяславль с землями. Это особые волости, и быть им под моим недреманным оком.

Добрыня не спросил, почему у племянника появилось такое желание, да так и осталась неразгаданной эта тайна.

После речи Добрыни князь Владимир и княгиня Анна, а с ними епископ Анастас подошли к молодым князьям, благословили их на княжение, напутствовали:

- Княжить тебе, Вышеслав, в удельном Новгороде. Чти народ сего славного города, известного многими заслугами перед Русью. Всё делай во благо Господу Богу и Руси-матушке, - наставлял Владимир старшего сына.

- Храни православную веру, пекись о христианах, - вслед за князем произносил Анастас и благословлял, осеняя каждого крестом.

- Молись чаще, сын мой, заступнице нашей Пресвятой Матери Богородице, - ласково говорила Анна своим кровным и приемным сыновьям, благословляя каждого и целуя в лоб.

Всё бы завершилось тихо-мирно, если бы не проявил строптивость характера князь Ярослав. Когда Владимир подошел кнему, Ярослав вскинул лобастую голову и глянул на отца с вызовом.

- Отец мой, великий князь всея Руси, зачем Полоцкую землю, на коей стоял Изяслав, брат мой кровный, отдал Судиславу, не нашей крови? Мне надлежит там быть, но не в Ростове, - сказал почти дерзко Ярослав, низко поклонился отцу и добавил: - Яви милость христианскую, батюшка, и не казни за дерзкую просьбу. Там близко в монастыре моя матушка.

Как ни старался Ярослав выразить почтительность к отцу, ему не удалось это. Владимир услышал в словах сына не только дерзость, но и упрек за Рогнеду. В иную, языческую пору князь жестоко наказал бы сына. Ныне он был другой. Душа его полнилась и милосердием, и любовью к ближнему, а Ярослав был всё-таки родной сын. Проявив к нему терпимость, князь, однако, сказал твердо:

- Сей шаг мой сделан в согласии с мужами мудрыми, кои сидят здесь. Ежели они решат по-твоему, тому и быть.

Ярослав отважился спросить у знатных вельмож, сидящих в гриднице. Он придвинулся к ним и трижды низко поклонился:

- Почтенные старцы градские, бояре мудрые, воеводы смелые, с поклоном прошу вас послать меня на княжение в Полоцк.

Но слова Ярослава ударились в них, словно в глухую стену, и улетели в пространство. Лишь после долгой паузы, будто эхо, они вернулись в гридницу, и Ярослав был услышан воеводой Василием Косарем. Он встал и произнес:

- Мыслим так, как сказал отец наш, великий князь: сидеть тебе в Ростове. А Полоцк от тебя не уйдет.

Что имел в виду воевода Василий Косарь, говоря, что Полоцк от Ярослава не уйдет, оставалось только гадать.

Но Ярослав не случайно будет назван Мудрым. В словах воеводы Косаря он увидел надежду на исполнение своего желания и, проявив смирение, ещё раз низко поклонившись, вернулся в ряд княжичей.

Князь, княгиня и епископ благословили последних княжичей и возвратились на свои места, дабы услышать тех, кому было что сказать. Нужно было также решить, кого послать в уделы в помощь князьям для управления делами и землями. Знали Владимир и Добрыня, что многие в гриднице рассчитывали на внимание князя к их особам или к своим чадам. Так, воевода Косарь-старший надеялся на то, что его сына, воеводу Стаса, пошлют в Новгород с Вышеславом, и он уже говорил об этом Добрыне. Но новгородский удел был мил и дорог другу Добрыни Ивану Путяте: там у него было и подворье, и узы кровные, и звало предание об убиенных. Добрыня обещал Ивану поддержку, потому как считал, что этому воеводе сам Бог велел быть наместником при князе в славном граде.

Обкатывали в головах свои расчеты и воеводы Блуд, Волк и Посвист, да и боярин Глеб Кожемяка думал пристроить своих сыновей к власти, потому как военных забот у них не было: Русь жила в замирении с соседями. Не один час потратили великий князь и его мудрый советник Добрыня для того, чтобы каждый желающий получить для себя или для своих чад угодное место покинул княжеское подворье без обиды. Да всё решилось благополучно. Мудрые мужи Владимир и Добрыня, гораздые в государственных делах, прислушались к голосу столь же богатой разумом княгини Анны, и по её совету в Новгород уходили Иван Путята и Стас Косарь.

- Пошли, мой государь, в сей славный город двух рачительных мужей и повели одному быть правителем при князе - сего достоин Путята, другому поручи стать воеводой княжьей дружины. Стас Косарь - воин прехрабрый и сведущий в справе.

Воевода Игнатий Блуд хотел, чтобы его сын стоял рядом с князем Позвиздом в Смоленске, и его желание исполнили. Воеводы Волк и Посвист отправляли своих сыновей в Полоцк и Суздаль, как того хотели. Князь Владимир посчитался и с желанием своих сыновей. У них тоже был интерес к тем, кто будет близко от них.


* * *

Утвердив на Руси уделы, великий князь и его сыновья продолжали мирно обустраивать землю, поднимали новые города, возводили храмы, торговали с Европой и Азией. Не ведая того, россияне достигли вершины расцвета великой державы Рюриковичей. «Гардарика» - страна городов - так именовали Русь в Европе в конце княжения умного и славного подвигами Владимира. Ещё Русь называли в ту пору державой богатырских застав. Заселение порубежных земель было делом хлопотным, но Владимир и здесь находил мудрое решение. Он говорил Добрыне, которому поручал искать мужей в порубежные города:

- Ты мне кабальных холопов не набирай на службу в крепостях. Кабальному холопу не оборонить Русь. Ищи людей вольных, храбрых. Они, воины отменные, будут и пахарями, и охотниками славными, и тогда ополчение, стерегущее Русь, защитит нас от набегов кочевников.

- Да где я найду столько люду, чтобы все города-заставы храбрыми заселить? - возражал Добрыня.

- Ищи людей на севере, за Новгородом и Псковом до самого Белого моря. И восточные земли не забудь, - наставлял князь дядюшку.

В эти же годы князь Владимир не только старался наполнять воинами порубежные города, но и наделял вольных людей землей в степях, пустынных без конца и края. Он щедро одаривал черноземами всех, кто приезжал на южные рубежи Руси из лесной глухомани севера и востока. Иногда князь встречал переселенцев вместе с княгиней Анной. Они наказывали:

- Живите вольно, русичи, берите земли в степях, сколько осилите.

Радовались князь и княгиня, взирая на то, как их великая держава становится ещё и могучей. И пребывали князь и княгиня в эти созидательные годы в добром расположении духа и здравии.

Но благодатной горе на Руси близился конец. К княжеским теремам подкрадывалась беда. Всё чаще стала недомогать княгиня Анна. По ночам она долго и тяжело кашляла, и однажды Владимир увидел на её платке кровь. Он испугался и позвал лекарей, которых Анне прислали из Византии, спросил их, известно ли им, что княгиня больна. Лекари смотрели на князя жалкими глазами и не могли сказать ему ничего утешительного. Они лечили Анну уже давно и знали истоки её болезни. Анна получила её, как они признались, в наследство от матери. Помнили они, что она скончалась почти в том же возрасте, в каком пребывала Анна. Неведомая болезнь, против которой оказались бессильны лучшие лекари Византии, перешла к дочери, как багрянородность. Позже люди назвали её чахоткой. День ото дня Анна слабела и в одно погожее весеннее утро не смогла встать с ложа. Вскоре, чувствуя близость кончины, Анна попросила Владимира позвать Анастаса, чтобы исповедаться и причаститься.

И пришел уже изрядно постаревший епископ Анастас. Он провел близ соотечественницы весь день и вечер, много молился во спасение её души, понимая, что она вот-вот отойдет в мир иной. Он исповедал Анну, причастил - совершил последние христианские обряды. Тогда она попросила позвать Владимира и детей. Позвизд и Судислав, давно уведомленные о болезни матери, приехали в Киев. Они вошли в опочивальню, но у Анны не было сил сказать им что-либо, она лишь смотрела на Владимира, Позвизда и Судислава большими темно-карими глазами, покоящимися в черных провалах, и страдала за них душой. Всевышний открыл ей в последний час судьбы всех троих самых близких ей людей. Он обещал ей скорую встречу с ними.

Анна не могла поведать ни супругу, ни сыновьям их печальную участь в земной скорбной юдоли, но обещала им ласку и покой в запредельном мире.

Наступила душная ночь. Усталый епископ Анастас задремал близ Анны, поодаль на скамье дремали лекари. Только князь Владимир, сыновья и Гликерия сидели у изголовья княгини и не спускали глаз с её лица. Князь Владимир видел свет и нежное голубое мерцание, исходящие от этого лица, и понимал, что это святое сияние. Он пытался вспомнить, была ли когда-нибудь Анна несправедлива, жестокосердна, корыстна, завистлива, и не мог припомнить ничего подобного. Жизнь Анны казалась ему великим примером благочестия и любви к ближнему, ко всему земному. Она, по здравому размышлению князя, являлась святой женщиной. В этот горестный час Владимир жаждал одного: соединиться с нею и уйти из земной жизни вместе.

Анна и Владимир прожили в любви двадцать три года. Она родила двух сыновей, вырастила их и скончалась на сорок седьмом году жизни. Анна была на Руси первой княгиней-христианкой от рождения, памятная россиянам как перст небесной благодати, почитаемая всей великой державой.

Багрянородную Анну похоронили в княжеской усыпальнице рядом с великой княгиней Ольгой. Жарким апрельским днём 1011 года в Киеве не осталось в домах ни одной живой души. Все горожане вышли на улицы, чтобы проводить в последний путь защитницу сирых и бедных, заступницу всех россиян. Её чтили за то, что, будучи чужестранкой, она преданно и чисто по-русски любила их благочестивого князя. Только ей приписывали россиянки то, что князь забыл о ненасытном женолюбии и никогда при Анне не покушался на честь и достоинство юных дев.

Ещё в те дни, когда Анна болела, по первой весенней воде Владимир снарядил гонцов в Царьград, чтобы уведомили братьев Василия и Константина о тяжелой болезни их сестры. Они прислали своих послов, но с опозданием: по княгине Анне были уже справлены девятины.

Кончина Анны надломила силы Владимира. Душа его изнемогала от смертной тоски. После сорокового дня он уехал в Вышгород и жил там в полном затворничестве почти год. Да не нарушил бы этого затворничества до конца дней своих, если бы однажды не приехали к нему Ярослав с женой Ириной и дочь Мария с мужем, польским королем Казимиром. С ними приехал и Добрыня, который всё это время управлял делами державы в Киеве. В тот же день к вечеру прискакали сыновья Владимира - князья Борис и Глеб. А как все собрались и оказали почести великому князю, Добрыня за вечерней трапезой воскликнул:

- Князь-батюшка, хватит пребывать в темнице! На ясный свет тебя просим показаться, в стольный град вернуться.

И все прибывшие гости приветствовали князя весельем, все были шумны, особенно блистательный король Казимир и очаровательная королева Мария. И все вели себя загадочно.

Но князь Владимир не был расположен к веселью. Он предавался грусти. Приближалась годовщина со дня кончины Анны, и эта потеря ещё давила князя. Однако коль скоро прибыли гости, то Владимир в меру сил постарался скрыть своё печальное состояние, приободрился. Он приветливо разговаривал с ними, был несказанно рад приезду Бориса и Глеба. И с Ярославом и его женой был ласков. Она обещала подарить свекру внука. И всё-таки Владимир догадывался, что близкие собрались не только для того, чтобы навестить его, но и с какой-то тайной целью. Владимиру оставалось лишь гадать, и пока не накрыли столы и все не сели к ним, он маялся, желая угадать причину приезда детей и других гостей. Даже преданный князю Добрыня был загадочно молчалив. «Ну погодите, как бы боком не вышла вам эта скрытность», - подумал Владимир.

Все прояснилось, когда сели за стол и подняли наполненные вином кубки. Добрыня по праву старшего по возрасту сказал:

- Ты, князь-батюшка, верно хранил благочестие и память о незабвенной семеюшке Анне. Но держава без тебя пребывает в сиротстве, и мы всем миром просим тебя снова явиться народу. Все мы приехали затем, чтобы побудить тебя к этому. А ещё, - Добрыня обвел застолье рукой, - всем миром мы нашли новую семе-юшку, коя будет тебе доброй опорой в жизни.

Владимир, хоть и бодрился, но проявил растерянность, потому как не ожидал подобной новости. Но он скоро пришел в себя, встал и ответил строго, уперевшись глазами в Ярослава:

- Гости милые, сердечные, приезду вашему рад, но слышать то, что сказал дядюшка, не желаю. И года ещё не минуло, как Всевышний взял у меня незабвенную Анну, и я не пребываю с нею в разлуке.

- Великий князь, отец наш, - встав, заговорил польский король Казимир, - мы чтим крепость твоего благочестия, да год скоро минет, и ты по законам христианства будешь волен в своей судьбе. Мы же говорим тебе: сын императора Оттона Первого Куно фон Энни-ген ждет твоих сватов и готов отдать тебе в жены свою дочь принцессу Арлогию.

- Сию принцессу помню. Она внучка короля Генриха Второго по матушке, - ответил Владимир.

- Так, - поклонился Казимир.

- Невеста эта не для меня, - улыбнулся Владимир. - Отроковица она. Я же век свой изживаю и не хочу чужого века брать.

Никто не осмелился убеждать великого князя в том, чтобы он сватался к внучке императора Оттона и короля Генриха. Но к вечеру, когда гости захмелели да и сам Владимир от лишнего кубка медовухи смягчился нравом, Добрыня убедил-таки племянника заслать сватов к Куно фон Эннигену. И князь согласился по прошествии годовщины после кончины Анны свершить своё новое и последнее супружество. Одно он оговорил безусловно: невеста должна была принять православную христианскую веру, но не пребывать в католичестве. «По-иному и не быть свадьбе», - отрубил Владимир.

Так всё и случилось. Летом 1012 года великий князь всея Руси Владимир вновь вступил в супружество. Молодую германскую принцессу Арлогию, которая в минувшем году вышла из отрочества, доставили в Киев, и там она ждала князя Владимира. Но князь всё же решил не покидать Вышгород, и по его просьбе Добрыня привез Арлогию в этот маленький и тихий городок, крещение Арлогии, рослой, белокурой и веселого нрава девицы, которая ничего не понимала по-русски, состоялось в церкви Святого Василия. Принцесса оказалась не слишком приверженной к строгой католической вере и с легким сердцем вошла в лоно православия.

Как решил Добрыня, благочестивому Владимиру его будущая супруга пришлась по душе, несмотря на удалой прав. Князь проникся к ней добрым расположением, и, когда она запомнила несколько русских фраз и хорошо выговаривала «мой государь Владимир», он повёл её х венцу. Арлогию и Владимира обвенчали в той же церкви Святого Василия, где принцесса приняла крещение, было скромное свадебное застолье. Родители принцессы, как выяснилось позже, выехали из Кельна с опозданием и на свадьбу не успели. Во время торжественного обеда по народившемуся в эти годы обычаю гости кричали «горько». Молодожены приняли это как должное, особенно оно было в новинку Арлогии и развеселило её.

После первых супружеских дней, когда свершилось таинство близости, Владимир ощутил в себе прилив сил и жажду деятельной жизни. Он подумал, что ему следует вернуться в Киев. Однако первый месяц он провел з Вышгороде, а убедившись, что тяга к действию не ослабла, покинул тихий городок и повёз Арлогию в Киев, тему молодая жена была несказанно рада и благодарила Владимира. Ему было приятно такое состояние супруги, и он с легким сердцем въехал в Киев, в котором не был больше года. В эту пору князю Владимиру шел пятьдесят второй год, и он чувствовал себя молодо.


Глава двадцать восьмая. КОНЧИНА ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ


Внешний мир, лежащий за рубежами Руси, всегда был под пристальным оком Владимира. И были во многих странах его доброхоты, которые уведомляли великого князя о вредных замыслах и движениях против Руси. Такое уведомление через Стаса Косаря получил Владимир в тот год, когда женился на принцессе Арлогии. В пределы русской земли собирался вторгнуться король Эрик Норвежский. Скандинавские барды сулили Эрику славную победу. Они утверждали, что война принесет ему славу, богатство, почести, а державе россиян - порабощение.

Узнав о дерзких планах норвежского короля, мудрый Владимир нашел против него хорошую дубину, которая скоро остудила его захватнические потуги.

Ещё при жизни княгини Анны во дворце князя Владимира появился гонимый судьбой норвежский принц Олаф, племянник воеводы Сигурда, одного из храбрых мужей Владимира. Олаф плыл на корабле на Русь. Вместе с ним была его мать, вдовствующая королева Астрида. Морские разбойники напали на корабль, взяли Олафа и его мать в плен, позже коварно разлучили.

Спустя некоторое время князь Владимир послал воеводу Сигурда в Эстляндию собирать дань, и тот случайно нашел там своего племянника, выкупил его из неволи и привез в Киев. Олаф жил в семье Сигурда. Его учили военному искусству, наукам. А позже князь Владимир послал Олафа служить на побережье Балтийского моря и отдал под его начало пограничную дружину. Олаф не только усердно служил, но и проявил при этом завидный воинский талант.

Однажды Олаф и его воины захватили небольшую шайку разбойников. Во время схватки Олаф тяжело ранил главаря шайки. Воевода велел его вылечить, потому как признал в нем того самого морского разбойника, который напал на его корабль и пленил вместе с матушкой. Но раненый разбойник был обречен, а умирая, покаялся и рассказал, что его судно было нанято принцем Эриком. Принц задумал захватить престол и поручил разбойникам убить наследника престола и его мать. Разбойники выполнили лишь одно поручение Эрика, они сбросили в море мать Олафа, а юноше сохранили жизнь и продали его в рабство, потому как Эрик обманул их и не заплатил обещанного.

- Теперь знай, кому мы служили, - сказав это, разбойник умер.

Ненависть и гнев к королю Эрику отняли у Олафа покой. Он поклялся отомстить своему врагу и, когда узнал, что Эрик намеревается идти войной на Русь, испросил у Владимира повеления собрать в Эстляндской земле рать и собрал её под честное слово выдать жалованье, как только вернет трон, отнятый у матери.

Вскоре Олаф двинулся в Норвегию и, несмотря на лютые морозы, ворвался в страну и прогнал вероломного захватчика престола. Эрик бежал в Швецию, там нанял войско и по неведомой для князя Владимира причине не выступил в поход против Олафа, а, вторгнувшись в пределы Руси, захватил её окраинные земли и взял приступом город Старую Ладогу. По преданию, в Старой Ладоге был построен князем Рюриком первый каменный дворец на Руси.

Великий князь послал против Эрика своё войско, и началась одна из долгих, затяжных войн на Руси. Три ода Эрик и Владимир не могли решить спор, кому владеть Старой Ладогой. На четвертый год, растеряв наёмное войско, Эрик покинул город и пределы Руси.

Князь Владимир и его молодая жена Арлогия наконец-то вздохнули с облегчением и с наступлением весны задумали отправиться в благочестивое путешествие Царьград, чтобы отслужить молебен в Святой Софии. Император Василий и царь Константин давно приглашали Владимира погостить и полюбоваться Константиополем. Но главная причина путешествия в Византию была в том, что князь дал слово многим женщинам Киева посмотреть и узнать, как служат в далекой Византии их сыновья, братья, мужья, женихи. А там их, россиян, было более шести тысяч. Вести об участии рус-ких воинов в войнах за императора доходили до Владимира довольно часто и радовали его, потому как Византии, защищая честь императорского дома, русичи не имели сраму, но сражались храбро и мужественно. Был назначен день отплытия княжеского каравана из Киева. Однако паломническая поездка не состоялась, всё расстроилось самым неожиданным образом.

На быстроногих конях, меняя их в пути, примчал в Киев воевода Стас Косарь. Он служил в Новгороде и после смерти Вышеслава стал воеводой в дружине князя Ярослава, которого Владимир перевел из Ростова и которому отдал в удел Новгородскую землю.

Воевода Косарь любил князя Владимира, был предан ему и потому, когда узнал о задуманном князем Ярославом злочинстве, тайно покинул Новгород и прискакал в Киев, не щадя ни себя, ни коней. Да и было отчего. Он узнал в пути, что Ярославовы отроки пытались перехватить его. Влетев на княжеское подворье, грязный, изнемогающий от усталости Стас вбежал в княжеские палаты, нашел Добрыню и попросил выслушать его. За последние годы дядюшка князя очень постарел, осунулся, усох, и в его руках не было прежней богатырской силы. Встретил он Стаса приветливо, но, увидев на его лице тревогу, повел в свой покой. А выслушав, помрачнел и задумался, перебрал поведанное Стасом и понял, какое нешуточное злодейство замыслил Ярослав.

- Стало мне известно, батюшка-воевода, что новгородские бояре вольности захотели непомерной и подбили князя Ярослава на непокорство. Он же с ними отныне в полном согласии, - рассказывал Стас, - и повелел посадникам, тиунам и тысяцким никаких поборов с градских людей не брать, ничем казну великого князя не питать. Да помнишь ли ты, батюшка-воевода, как Новгород исправно платил две тысячи гривен великому князю да тысячу выдавал гридням, которые служили защитой града и наместника Путяты?

- Что ещё замыслил Ярослав? - поторопил Стаса Добрыня.

- Ещё ведомо мне, что разум молодому князю заметили лучшие мужи града, коих знаю и назову. Да ты их, батюшка-воевода, держишь в памяти с той поры, когда за крещение в Новгороде боролся. А всему голова у новгородцев посадник Угоняй и бояре Лощинский и Борецкий. С их голоса Ярослав крикнул и созвал вече н сказал на нем, что отныне считает Новгород великим вольным градом, и теперь обставляет Новгородскую землю заставами. Бояре же и торговые люди дали Ярославу много денег, чтобы нанял большую дружину варягов и двинул её на Киев.

- Ой, какая тяжелая весть для батюшки князя! Ведь он в Царьград на моление ехать намерился. Да что, Ярослав войско уже стянул?

- Ан нет! Как мне покинуть город, послал двух тысяцких в Норвегию. Поди, скоро обернутся, потому как Новгород много денег отпустил и скупиться не велел.

Добрыня снова задумался. Да как ни думай, а надо созывать дружины и лететь в Новгород, войти в него, пока супротивник великого князя не собрался с силами и варяжские наемники не подошли. Не умел Добрыня медлить ни в большом, ни в малом. Он встал, ладонь к столу припечатал, сказал твердо:

- Тебе к князю не ходить! Пей, ешь, отдыхай здесь и жди, пока не вернусь. Жди и не отлучайся, - предупредил Добрыня и ушел, сутулясь от тяжелой ноши.

А воевода Стас ощутил в душе облегчение: знал, как жестока участь гонца с плохими вестями. Вспомнил, как в Царьграде при нем отрубили голову гонцу, который принес известие об измене патрикия Варды Фоки. Император Василий и глазом не моргнул, когда тут же перед дворцом палач учинил расправу. Потому кто знает, как всё обернется, когда Добрыня донесет князю Владимиру весть об измене сына.

Обернулось же всё плохо. Но не для Стаса, а для самого князя, хотя он давно подозревал о происках Ярослава и знал, что тот таит против отца черное зло. Ведал и о том, что христианская вера не очистила сына от языческого духа, и он жил жаждой мести за поруганную честь матери, за убитых деда и дядьев - князей полоцких. И всё-таки измена Ярослава была для Владимира неожиданной. Задыхаясь от гнева, он крикнул:

- Повтори! Повтори сию мерзость о нем!

Руки у князя задрожали, и он, чтобы унять дрожь, схватился за рукоять меча.

Добрыня испугался за князя, он увидел не только дрожащие руки, но и побелевшие глаза, и пот, выступивший градом на челе. Чтобы хоть как-то успокоить князя, снять боль с его души, Добрыня подошел к Владимиру, взял его за руку выше локтя и подвел к распахнутому окну, из которого виднелся двор.

- Видишь, князь-батюшка, коня водят на поводу твои слуги? На нем примчал из Новгорода Стас Косарь и сказал мне, что Ярослав просит у варягов силу, чтобы Новгороду волю добыть.

- Воли захотел, собачий хвост! А на Киев не собирается с варягами?

- Знать, собирается, коль боится тебя. Да мыслю я, князь-батюшка, так: дай мне дружину малую и помчу я с нею в Новгород, перейму силу Ярославову, а потом и под клятву поставлю.

- Иди поднимай дружину в седло, - выдохнул устало князь. - Да не мешкая завтра же в путь!

Схитрил Добрыня. Подумал он, что князя надо отвлечь от черных мыслей, от горьких дум делами, и воеводе это удалось.

- Ты, князь-батюшка, сам распорядись дружиной и воеводами, которым идти со мной, проследи, чтобы не медлили со сборами. А я табуны конские с выпасов до вечера пригоню.

- Делай так, - согласился Владимир. Добрыня покинул княжеский терем. Князь ещё стоял у окна. Вспомнил Анну: как покойно он прожил с нею двадцать три года! И было бы всё по-прежнему, если бы Она не ушла из жизни. Владимир, ещё досадуя, сделал шаг от окна и почувствовал, что в груди его что-то сильно укололо, будто острие меча достало сердце и разверзнуло его. Однако сильный духом Владимир одолел телесную боль и взялся готовить дружину в поход.

Говорят в народе, что беда никогда не приходит одна. Так случилось и на этот раз. Прискакал с заставы, стоявшей на реке Суле, князь Борис с десятью воинами и, ещё не ведая об измене Ярослава, пустился искать отца, а когда нашел его, выпустил разящие, словно стрелы, слова:

- Батюшка, печенеги ломятся к Киеву!

- Хорошо, сынок, хорошо, пусть ломятся! Пусть идут, - произнес князь не то, что следовало.

Понял сметливый Борис, что, пока он мчал с берегов Сулы до Киева, здесь случилось что-то непоправимое, и всё же повторил молвленное, потому как ему показалось: нет ничего страшнее, чем внезапный налет печенегов. Не получив отпора, не встретив сопротивления, они уничтожат всё живое, сожгут всё на пути, что можно сжечь, заберут с собой всё, что в состоянии увести, угнать, унести.

- Батюшка, но степняки перешли Сулу и зорят Русь! - крикнул Борис.

Встретились отец и сын в гриднице, куда собрались на совет воеводы. Князь наконец осмыслил всё, что донес Борис, опустился на скамью и тихо сказал:

- Сын мой любый, возьми дружину матушки Арлогии моим повелением, ещё малую мою дружину, что стоит в Родне, иди навстречу печенегам и останови их. Иди и помни: русские сраму не имут.

- Помню, батюшка, и остановлю степняков, - твёрдо произнес Борис и спросил отца: - Да вижу, батюшка, у тебя какое-то горе?

- Горе, любый. Недостойный Ярослав поднял меч на отца. Думал я послать в Новгород Добрыню, да теперь эн пойдет на помощь тебе. Сам же я помчу в северные земли, дабы вразумить извратителя. Лихую судьбу он себе избрал. - И Владимир ударил кулаком по колену.

Борис ничего не ответил на это. Он подошел к отцу ж, склонив голову, попросил:

- Батюшка, благослови на ратное дело. Печалуюсь о разлуке. Свидимся ли? Благослови во благо.

Голос Бориса был невесел и разрывал душу Владимира, добавляя к случившемуся новую, ещё не осознанную боль. Им не суждено было больше встретиться.

- Благословляю, сын мой любый. - Князь положил отяжелевшую руку на плечо сына, опустившегося перед отцом на одно колено. - Пусть Всевышний пошлет тебе удачу.

- Тебя прошу держаться, батюшка. Вижу, что занемог ты, - с печалью в голосе говорил Борис и смотрел на отца грустными глазами.

- Иди, сынок, не медли. - И Владимир отстранил от себя Бориса.

Молодой князь ушел. Отец перекрестил его вслед: «Господи, спаси и сохрани достойного твоей заботы!» Это было последнее обращение к любимому сыну.

В гриднице уже собрались все, кого позвал Добрыня. Князь выступил перед воеводами, но был малоречив, как всегда, когда требовалось дело, а не слово.

- Дети мои, на Русь пришло лихо. В Новеграде измена. От Сулы идут печенеги. Обороним державу от беды. Всем старейшим воеводам идти со мной на север, всем молодшим - с Добрыней на юг. Добрыня уходит сей же час. Мы рано завтра. С Богом! - закончил Владимир и медленно направился во внутренние покои дворца, чтобы предупредить Арлогию, что поездке в Царьград к святым местам не быть.

Князь нашел Арлогию за сборами в дальнюю дорогу.

- Матушка-княгиня, остудись. Не пойдем мы в Царьград. В державе худо. Зло умышлено в Новеграде. От Сулы идут печенеги, - сказал князь Арлогии.

Она, бледная, как стояла близ арабской оттоманки, так и опустилась на неё.

- Господи, за что шлешь наказание! - прошептала княгиня. Владимир сел рядом, обнял жену за плечи. Молчал и думал о своём. Шел третий год их тихой супружеской жизни. Арлогия родила князю дочь, и по просьбе Владимира её назвали Ольгой в честь великой княгини-прабабушки.

Супружество Владимира и Арлогии было безмятежным. Арлогию не угнетало то, что князь был на много пет старше её и годился ей в отцы. Он ни в чем не уступал молодым, был крепок духом и телом и тешил её в близости досыта. Она легко приняла русские обычаи, но внесла в них своё - немецкую аккуратность, строгость в соблюдении порядка.

- Ой, лихо-то какое, семеюшка! Что-то будет теперь? - запричитала Арлогия по-русски и сама ответила: - Знать, тебе надо в Новеград идти. И меня с собой возьми.

- Возьму, Арлуша. Но сейчас я отбываю в Берестово к старшей дружине. А ты собирайся и поедешь не спеша следом.

Прошло совсем немного времени, как Владимир сел на коня и покинул Киев во главе сотни гридней - личной охраны, чтобы из Берестова идти на Новгород.

Мартовский день был погожий, играл небольшой морозец, светило солнце, снег на полях искрился и отдавал синью. А на южных склонах холмов снег уже сошёл. Вдоль дороги на старых сугробах появились гроты-проталины, и вход в них закрывали серебряные пики сосулек. В пути князь любовался игрой природы. Иногда ему удавалось отвлечься от суровой действительности, от боли в груди, но и то, и другое всё острее напоминало о себе. Уже вблизи Берестова князь ощутил немощь во всём теле. Будто жилы повытянули из рук и из ног, и они повисли как плети.

В Берестово князь Владимир приехал к вечеру. Сам ш не смог сойти с коня. Гридни сняли его и отнесли в палаты. Князь попытался было идти, но почувствовал, что всё тело у него разбито, будто батогами поколоченное, а ноги и руки - чужие. Острая боль всё сильнее пронизывала левую грудь, словно туда воткнули шило и поворачивали, дабы дыру раскрыть.

Поручив воеводе Василию Косарю собирать дружину в поход, Владимир попросил отнести его в опочивальню и там пластом свалился на ложе. Какое-то время он ещё воспринимал окружающий его мир, видел возле себя суетливых придворных лекарей, запомнил боярца Путшу, который дважды склонялся к нему и даже потрогал веки, пытаясь закрыть их, будто усопшему. Потом всё вокруг князя медленно уплыло, и он ушел в свой мир.

Он встретился с отцом, князем Святославом, которого так мало знал и редко видел. Князь был в боевом одеянии, в кольчуге на широкой груди, в шлеме, с огромным мечом в руках. Он спросил:

- Зачем ты с коня сошел? Опять мне тебя поднимать!

Тут явилась бабушка Ольга и упрекнула сына:

- Сам ходишь в язычниках, так хоть моего любимого внука не сбивай с пути. Судьба уготовила ему Крещение Руси.

Бабушка ещё говорила что-то, но Владимир не слушал её. Тут пришел молодой и красивый отец Григорий. Он сказал бабушке:

- Да простит меня Святая Матерь Божья, Ольга, мне пора открыть твоему внуку глаза на мир грядущий. - Григорий, уже старец, сел на ложе около Владимира - так было всегда - и заговорил: - Ты, сын мой Владимир, счастливой судьбы человек. Близок час, когда ты вместе с Анной-благодатью предстанешь перед судом Всевышнего, и вы дадите ему ответ о всех ваших деяниях. Скажу одно: ты любим Всевышним. Не казнись из-за того, что грядет на Руси, твоего греха в том нет. Ярослава подбил на непокорство Богомил-язычник. Но Ярослав не двинет на тебя войско, потому как Святополк покажет дьявольскую строптивость.

Приходил в твою опочивальню боярец Путша, - продолжал Григорий, - увидел в твоих глазах знак всевышней благодати и умчал в Туров - донести Святополку о твоей скорой кончине. И ныне же твой приёмный сын поднял дружину и пошел воевать великий Киевский стол. А близ того стола не будет той силы, коя заслонила бы его. Твой защитник дядюшка Добрыня, образумив печенегов, мчит с княжной Анной, Богом поднятой, сюда, дабы закрыть тебя грудью от дьявольского меча Святополка. - Святой Григорий тяжело вздохнул и завершил своё откровение: - Готов бы я тезе помочь, но рок неумолим, и где добро отступило, там торжествует зло. В сей час, когда берестовские боярцы Елович, Ляшко и Талец мчат на реку Альту убивать твоего любимого сына Бориса, ты предстанешь перед Отцом Предвечным. Ждем мы, я и Анна, тебя, святой Владимир Красное Солнышко, в христианской обители Пресвятой Богородицы в Киеве. Аминь.

Святой Григорий удалился. А князь Владимир поднялся на высокий холм, приложил к глазам руку козырьком и стал всматриваться за окоем. Он увидел, как любимый сын встал шатрами на реке Альте, как к нему пришел гонец и сказал, что Святополк захватил батюшкин престол. Увидел Владимир, как опечаленный Борис предался горю, да собрались к нему воеводы я уговаривали пойти войной на Святополка. Пуще всех убеждал Бориса воевода Игнатий Блуд, а устав убеждать, сказал: «Коль не поведешь нас, сами пойдем стол оборонять».

Тогда князь Борис встал, высоко и гордо вскинул голову, ответил всем воеводам и дружине:

- Идите, не держу, но я не подниму руку на старшего брата, коему быть мне вместо отца.

«Эти благородные слова произнесла в нем кровь матушки», - подумал Владимир, потому как всегда вразумлял младших сыновей относиться к Святополку как к старшему брату.

А Святополк разочаровал Владимира. В этот миг он подстрекал боярцев Путшу и Еловича, которые почтительно стояли перед ним:

- Ступайте на реку Альту, найдите княжича Бориса-недостойного и закройте ему очи завистливые.

Это коварство и ложь пробудили в душе Владимира гнев. Он повернулся на север и крикнул Ярославу:

- Брата твоего Бориса убивают! Прощу тебе злочинство, коль поспешишь спасти его!

И услышал Владимир, что Ярослав откликнулся на его зов и собирает полки против Святополка, поднимает дружину новгородскую и мчит следом за Добрыней на реку Альту спасать Бориса.

Но ни великий князь Владимир, ни его сын Ярослав, познавший милость отца, ни верный Добрыня уже не могли уберечь Бориса от неминуемой гибели.

Видел Владимир, как темной ночью подкрались к шатру любимого сына тати-боярцы, как убили отроков-стражей, кинжалами пропороли шатер и, копьями достав тело Борисово, пронзили его. Они же, ворвавшись в шатер, отрубили голову слуге Бориса Гришане, потому как не могли сорвать с шеи золотую гривну. Тело Бориса завернули в полог-намет, забросили на телегу и повезли. Борис ещё дышал, и тогда боярец Елович пронзил его кинжалом.

И снова появился святой Григорий. Теперь он витал над головой Владимира, словно болынекрылый архангел, и шептал, как шепчут ковыли под малым ветром в летний полдень: «Смирись перед роком. Сие наказание тебе за грехи младых лет. Иди за мной, да будешь отныне прощен». И Григорий опустился на землю, пошел в степь. Рядом с ним появилась княгиня Анна, он взял её за руку.

Владимир не воспротивился святому. Он жаждал узреть Анну. Подбежал к коню, что стоял у подножия холма, вскочил на него, пустил рысью, чтобы догнать Григория и Анну. Но не догнал, рухнул в степной ковыль, сраженный божественной десницей.

И было так, что в этот час в берестовских палатах великий князь Владимир после трех беспамятных дней встал с ложа и подошел к окну. Он распахнул его и выпустил из рук большого белого орла. Тот орел начал медленно подниматься в небо и, взлетев высоко-высоко, скрылся за белым облаком. По мнению княжеской прислуги, которая все видела своими глазами, это улетела душа великого князя.

А его бренное тело нашли у окна. Князь стоял на коленях, держался руками за подоконник и смотрел в небо. Он умер с мягкой улыбкой на лице, чтобы не печалить близких своей кончиной.

Да всё-таки опечалил. Добрыня, примчавший в этот же день с Арлогией из Киева, увидев тело князя Владимира, застыл близ него, словно пораженный громом, а был храбрым воином. Но вскоре он собрался с духом и велел закрыть все двери в палатах, ворота из Берестова, чтобы никого не выпускать. Он не хотел, чтобы о смерти великого князя узнали на Руси раньше, чем тело покойного будет доставлено в Киев. Лишь только наступили мартовские сумерки, Добрыня повелел завернуть покойного князя в ковер и уложить в сани, помог убитой горем Арлогии подготовиться в путь и выехал со всей свитой и с дружиной в стольный град.

Воевода Добрыня не сумел-таки опередить Святополка. Он, уведомленный боярцем Путшей о том, что князь пребывает при смерти, примчал из Турова в Киев раньше Добрыни и княгини Арлогии и захватил княжеский дворец, подворье, весь детинец и прилегающие к нему дома и улицы. Однако, узнав обо всём случившемся в Киеве, Добрыня не попытался ничего изменить. Он положился на волю Божью и не ошибся. Он доставил усопшего князя в Десятинную Пресвятой Богородицы церковь и поручил его заботам епископа Анастаса. Святополк появился в храме, когда тело Владимира обрядили, положили в мраморный гроб и начался обряд отпевания покойного.

Проводить в последний путь великого князя собрались многие тысячи православных христиан. Вся площадь у храма была запружена горожанами. Плачевно трезвонили колокола. Плакали женщины и мужи, потерявшие своего благочестивого князя-батюшку, князя Красное Солнышко.

После обряда гроб поставили в княжескую усыпальницу рядом с мраморными раками, где покоились мощи святой Ольги и княгини Анны Романовны.

Как только отслужили панихиду, Святополк утер скупые слезы и позвал всех именитых горожан на княжеский двор - почтить память великого князя Владимира. Святополк угощал вельмож и простых горожан корсуньскими винами, русскими медами, одарил знатных мужей подарками, прочим горожанам раздавал деньги - делал всё, чтобы заслужить расположение россиян. Но не обольстил их. А после того, как они узнали о коварном убийстве молодого князя Бориса, на голову Святополка пал великий гнев православных россиян.

Когда с севера, из Новгорода пришел сын Владимира Ярослав, горожане все как один встали бок о бок с ним, чтобы низвергнуть с престола братоубийцу. Крепкие памятью русичи вспомнили, что и отец Святополка, князь Ярополк, отметил себя предательской печатью братоубийства, и, ополчившись против Святополка, изгнали его.

А Ярослава россияне приняли достойно. Ему простили малый грех в том, что он пытался добыть Новгороду волю. Сей день придет-таки для Новгорода. Встав на киевский престол, Ярослав первым делом отслужил в храме Пресвятой Богородицы заупокойную литургию в память усопшего батюшки, и россияне отметили это деяние молодого, но мудрого государя. Им было любо, что Ярослав проявил высокую почтительность к отцу.

Великий князь всея Руси Владимир, названный православной церковью равноапостольным, снискал имя великого не по чину, но по чести за дела свои. Приняв веру Спасителя, он освятился ею в сердце своём и, будучи прежде в язычестве свирепым мстителем, познав истинного Господа Бога, достиг большого человеколюбия. Мужеством своей дружины он утвердил венец на главе византийского императора, завоевал славу и благодарность россиян на вечные времена. Вспомним ко всему лишь то, что заслуженная слава и почести пришли к Владимиру Святому потому, что двадцать три года простояла с ним рука об руку и была его путеводной звездой достославная великая княгиня, Багрянородная византийская царевна Анна Романовна.


Москва - Владимирская земля, Финеево

1994-1998 гг.


ОБ АВТОРЕ


Александр Ильич АНТОНОВ родился в 1924 году на Волге в городе Рыбинске. Работал на авиационном заводе формовщиком. Ветеран Великой Отечественной войны, награжден тремя боевыми орденами, медалями. В 1962 году окончил Литературный институт. Член Союза писателей и Союза журналистов России, Исторического общества при СП РСФСР.

Печататься начал с 1953 года. Работал в газетах «Труд», «Литература и жизнь», «Строительной газете» и различных журналах. В 1973 году вышла первая повесть «Снега полярные зовут».

С начала 80-х годов пишет историческую прозу. Автор романов «Княгиня Ольга», «Патриарх всея Руси», «Держава в непогоду», «Великий государь», «Честь воеводы», «Русская королева» и многих других, выходивших в различных издательствах.

Лауреат Всероссийской литературной премии «Традиция» (2003 г.).

Исторический роман «Великая княгиня» - новое произведение писателя.


ХРОНОЛОГИЯ


963 г. В семье императора Романа II Багрянородного родилась дочь царевна Анна.

969 г. Император Германской империи Оттон I ищет согласия императора Византии Иоанна I Цимисхия обручить царевну Анну со своим сыном принцем Оттоном. Цимисхий отказывает.

970 г. Иоанн I Цимисхий требует от братьев царевны Анны, царей Василия и Константина, обручения Анны с сыном великого князя Святослава - Владимиром. Братья, соправители Иоанна Цимисхия, не дают на то согласия.

971 г. Император Цимисхий категорически требует от царей Василия и Константина обручения Анны с Владимиром ради мира с Русью, дружины которой подошли к Царьграду.

972 г. Царевна Анна при загадочных обстоятельствах исчезает из дворца Влахерн и из Константинополя.

973-978 гг. Годы жизни царевны Анны и её воспитательницы Гликерии на пустынном острове Хиос в Эгейском море среди монахов.

979 г. Царевна Анна и Гликерия возвращаются в Константинополь. Василий, ставший императором, обвиняет Анну в умышленном бегстве из дворца Влахерн и вновь пытается добиться её согласия на брак с сыном императора Оттона I.

980 г. Царевна Анна стойко сопротивляется братьям и отстаивает своё желание быть супругой великого князя Руси Владимира.

981-987 гг. Все эти годы великий князь всея Руси Владимир добивается руки царевны Анны.

988 г. Великий князь Владимир покоряет Корсунь и угрожает Константинополю, шлет туда послов с требованием отдать ему в жены царевну Анну. Император Василий и царь Константин наконец сдаются и отправляют царевну Анну в Корсунь.

988 г. Князь Владимир под влиянием Анны принимает крещение в Корсуне. Вскоре Владимир и Анна венчаются там.

989-1010 гг. Счастливые и деятельные годы жизни великого князя Владимира и великой княгини Анны.

1011 г. Внезапная болезнь уносит великую княгиню Анну из жизни. Она похоронена в Киеве в храме Пресвятой Богоматери.



Александр Антонов РУССКАЯ КОРОЛЕВА Анна Ярославна




Из энциклопедического словаря. Изд. Брокгауза и Ефрона т. II. СПБ, 1890.


нна Ярославна — дочь великого князя Ярослава, по некоторым свидетельствам, была второй супругой французского короля Генриха I; родилась в Киеве. Нарочно посланный королем епископ города Мо (по свидетельству французского историка Мезере) привез ее во Францию в 1044 г. Восемь лет она оставалась бездетной, а в 1053 г., благодаря молитвам св. Викентия, родила сына Филиппа; в благодарность за это Анна Ярославна построила в его честь церковь (St. Vincent a Senlis) в Санлисе. Затем родила от Генриха I еще двух сыновей: Роберта (рано умершего) и Гуго, впоследствии графа Верманду. Генрих I умер в 1060 г., и Анна Ярославна удалилась в Санлис, откуда была похищена Раулем де Пероном, графом Валуа, женившимся на ней, но брак этот был признан незаконным; через 5 лет граф Рауль умер, и Анна Ярославна возвратилась в Россию, где прожила еще 7–8 лет.


По преданию, всюду, где бы она ни появлялась, под ее ногами вырастали прекрасные цветы, и обаянию ее красоты покорялись все: боги, люди и даже звери.

Рене Менар. Мифы в искусстве

Глава первая. День рождения



еликий князь Киевский и всея Руси Ярослав Мудрый в ночь накануне Ивана Купалы никак не мог уснуть, и даже крепкая медовуха ему не помогала. Он радовался и печалился. В сей веселый праздник его любимой дочери Анне, в крещении — Анастасии, исполнялось двенадцать лет. Возраст — отроческий. И ей бы с мамками-боярынями заниматься шитьем-вышиванием, учиться всякому женскому рукоделию, грамоту одолевать, как давно повелось в роду от прапрадеда великого князя Игоря[105] для отроковиц, ан нет, у этой княжны все повадки, замашки, как у отчаянного отрока. И нет ей укороту даже от родительской строгости.

День назад, возвращаясь с сотней гридней[106] из села Берестова берегом реки, Ярослав увидел, как его любимица в версте выше Киева вместе с боярскими отроками плыла через Днепр. Великий князь едва не потерял дар речи от страха за жизнь безрассудной дочери, сам готов был пуститься вплавь за сумасбродкой и ринулся к воде с воплем: «Господи, она же утонет!» Но воевода Глеб Вышата вовремя остановил великого князя:

— Не испытывай судьбу, батюшка. — И крикнул своему младшему брату: — Обереги княжну!

Ян Вышата вмиг стащил с себя сапоги и кафтан, бросился в воду и пустился догонять Аннушку. Днепр в эту пору «макушки» лета был спокойный, тихий. Даже на стремнине Могучей реки воды катились медленно. Ян Вышата видел, как княжна Анна прошла самое опасное место на стрежне, и облегченно вздохнул: «Миновала прорву». И три отрока[107], которые плыли обочь княжны, одолели стремнину, приближаясь к луговому низменному берегу. Однако в этот миг с Аннушкой что-то случилось. Крикнув «ой» и вскинув руки, она скрылась под водой. Ян нырнул следом и мощными гребками догнал княжну. В прозрачной воде он увидел, что ноги Аннушки запутались в густых водорослях. И вот Ян рядом. Обняв Анну, он с силой рванул ее вверх, водоросли оборвались, и Ян с княжной всплыли. Берег был уже близко, вскоре воин почувствовал под ногами песчаное дно, встал и, подхватив Анну на руки, побежал. Ноши на руках он не чувствовал.

Той порой около великого князя Ярослава собрались княжьи мужи, сбежались досужие горожане, все ахали и охали без проку. Брат Анны, молодой князь Владимир, уже раздобыл челн и плыл с двумя воинами к левому, луговому берегу. Ярослав увидел, как Вышата вынес Анну на берег, как, опустив ее на песок, кулаком грозил отрокам, кои выбрались из воды. Тут пристал к берегу челн, князь Владимир подбежал к сестре, скинул с себя кафтан и укрыл ее.

— Ах ты, мокрая курица! Зачем дерзнула тягаться с пере-летками? — укорил Владимир сестру. — Вот уж будет тебе от матушки с батюшкой!

Юная княжна, однако, весело засмеялась. Она одолела себя и была счастлива своей победой. Парнишкам она крикнула:

— Эко я вам нос утерла! — И тут же, вскинув на Владимира из-под бархатных ресниц большущие синие глаза, взмолилась: —Братец, оборони меня от батюшки! Он строг и замкнет меня в тереме.

— Того заслужила. Скажи спасибо Яну, что оберег тебя от водяного дядьки, — отозвался Владимир.

Он поднял сестру на руки и понес ее к челну. Когда уселись отроки и воины, повелел:

— Гоните ко граду во всю мочь!

В тот же день великий князь Ярослав держал в своем покое совет с великой княгиней Ириной.

— Как нам укоротить, матушка Ирина, нрав неуемного дитяти? Даже мальцы не приносят нам столько хлопот. Ноне она Днепр переплывала, а завтра умчит на челне к порогам.

— Если бы ты, князь-батюшка, меньше потакал ей да приставил строгих мамок, так и печали бы не знали. — Сама великая княгиня, роду норвежского, никогда не баловала своих детей, а их у Ярослава и Ирины было семеро. — Ты упрекни ее твердо да приставь к ней боярынь Степаниду и Феофилу. Они-то ей спуску не дадут.

— Верно речешь, матушка, да всякий раз Аннушка смущает меня своим кротким, как у Богородицы, взглядом. То то уж плутовка! Вот и строгости моей конец.

— А ты одолей смущение. Строг же ты с воеводами.

— Ей-ей, не ведаю, достанет ли сил на одоление, — тяжело вздохнул любящий батюшка. И все-таки князь Ярослав нашел мудрое решение: — Ладно, будь по-твоему, матушка, возьму ее в хомут и отдам по осени книжной мудрости учиться, речь греческую и латинскую познавать, как было заведено при батюшке. А пока, как день рождения минует, в Берестово ушлю под строгий надзор твоих мамок.

— И во благо, — согласилась княгиня. — Да в пример Елизавету ей поставь, дабы равнялась на старшую сестрицу.

Позже, за вечерней трапезой, когда вся великокняжеская семья, близкие княжьи мужи и бояре сидели за столом, Ярослав объявил дочери Анне свою волю:

— От тебя, княжна Аннушка, нам с матушкой большая докука, потому велю тебе сидеть до осени в Берестове под присмотром мамок, коих поставлю над тобой, чтобы не вольничала. Слово мое тому неизменно.

Выслушав батюшку, княжна посмотрела на любимого брата Владимира, на старшую сестру Елизавету: их лица были строги и они не проявляли к ней никакого сочувствия. Княжич Владимир поджал полные губы, словно замкнул их на замок, а княжна Елизавета даже погрозила ей кулачком. Аннушка поняла, что они осуждают ее поведение. «И правильно делают», — согласилась она. Не было подобного в княжеском роду, чтобы отроковицы так вольничали, смущали родителей и вгоняли их в страх. И, будучи умной головушкой, Анна безропотно приняла наказание. А уж как ей хотелось побыть в хороводе на берегу Днепра, побегать вокруг костра, а то и попрыгать через огонь, как это сделает сестра Елизавета! Смирение, смирение — вот что осталось ей, и она тихо сказал отцу:

— Батюшка, ты волен меня наказать, я того стою. И в Берестове буду вести себя богобоязненно.

— Вот и славно. Ты ведь разумная, и тебе пора за грамоту садиться. Так ли я говорю, матушка-княгиня?

— Истинно так, князь-батюшка, — отвечала княгиня Ирина.

На том и закончился разговор отца с любимой дочерью. В этот день между воеводами, князьями и боярами шла более важная беседа о военных делах. Завершалось трехлетнее стояние против Польши и хождение в нее. Король Мечислав после смерти отца, пользуясь тем, что Ярослав ходил с дружиной в Ливонию, дабы собрать дань с чудь и латышей да заложить город Юрьев, дерзнул напасть на западные земли Руси. Поспешив из Ливонии, Ярослав остановил Мечислава, разбил его войско и взял город Бельз. На том, однако, не успокоился. Как пришел к нему на помощь любезный брат Мстислав, вернул в лоно Руси все города червонские, прошел победным походом по Польше. За этот поход было кому воздать хвалу и благодарность Ярославу Мудрому и его брату Мстиславу. Они вывели из Польши тысячи русичей, плененных ранее поляками, и заселили ими берега близкой к Киеву реки Роси.

Разговоры о минувших боевых походах и сечах сменили жаркие споры об охоте, лились меды, кипели страсти. Но то мало интересовало отроковицу Анну. Она не спускала глаз с молодого воеводы Яна Вышаты, у коего ноне побывала на руках. Боярин Ян Вышата пришел из Новгорода лет восемь назад, был стременным у старшего брата, а за каких-то шесть лет поднялся до тысяцкого и воеводы. Высокий, широкоплечий, светлокудрый и голубоглазый Вышата, по мнению княжны Анны, был самым красивым воеводой из княжеского окружения. Разве что с ним мог посоперничать недавно появившийся в Киеве норвежский принц Гаральд. У Гаральда были светло-рыжие волосы, какие-то необыкновенные серо-зеленые глаза, и весь он казался горящим факелом: безудержный, неукротимый, отважный. Он не поладил с отцом, королем Норвегии, и покинул родину. В Ливонии он нашел дружбу великого князя Ярослава и поступил к нему на службу. Теперь он сидел напротив Елизаветы и, как отметила Анна, пялил на нее глаза. Зоркая отроковица, кидая взоры с Гаральда на сестру, увидела, что принц и княжна очень похожи друг на друга. Было у них лишь одно различие: Елизавета не была такой огневой, как Гаральд. Анна невольно завидовала сестре. Та могла ласково смотреть на приезжего принца, ежели он ей был люб. Однако Елизавета умела сдерживать свои чувства. Твердость нрава пришла к ней от матушки, а больше, как сказывал батюшка, от прапрабабки — великой княгини Ольги. По тому домашнему преданию Аннушка была похожа по нраву на бабушку Рогнеду, жену великого князя Владимира Святого. Все Анна взяла от нее, да пока не проявила того, лишь неугомонность Рогнеды торжествовала в ней, за что и упрекал ее батюшка. Но дальше упреков дело пока не дошло. Было похоже, что всю любовь, кою Ярослав питал к матери, он перенес на младшую дочь.

Княжна Анна грустила и печалилась, что день рождения у нее оказался скучным и за столом ей делать было нечего. Она горевала о том, что завтра покинет стольный град и ее увезут в глухое лесное село Берестово. В том селе Анна была лет пять назад: батюшка возил туда всю семью на освящение нового храма. В селе Ярослав и его семья провели один день, и в памяти Анны остались лишь палаты княгини Ольги да церковь, построенная ею. Стараясь быть незамеченной, Анна ушла из трапезной, поднялась в свою опочиваленку, сама разобрала постель и спряталась под одеяло. Однако печаль не разгулялась в ней, и отроковица вскоре сладко уснула.

Матушка разбудила ее чуть свет, приласкала, к груди прижала, посетовала:

— Горевать по тебе буду, дитятко мое неразумное. Да на батюшку уж ты не гневись, что шлет в неволю сельскую.

Княгиня сама облачила доченьку в дорожную одежду, отвела в трапезную, а там, едва Аннушка что-то пожевала, пришел князь Ярослав и повел ее на двор, прижимая к крепкому отцовскому боку. На дворе Анну усадили в возок вместе с двумя мамками-боярынями, и в сопровождении десяти воинов княжна покинула отцовское подворье. Утренняя заря еще только-только разгулялась. На прощание отец сказал:

— Я по тебе буду скучать, сердешная.

— И я тоже, батюшка, — ответила Анна с теплой улыбкой на полусонном лице.

Берестово встретило княжну Анну тишиной и покоем. Здесь вот уже сто лет жизнь протекала по заведенному великой княгиней Ольгой уставу. Правда, село выросло, расширились крепостные стены, душ прибавилось. Но Ольгины палаты сохранились в том виде, в каком стояли в последние годы ее жизни. Как ни крепилась княжна, но, увидев скучную И размеренную жизнь берестовчан, вовсе пришла в уныние. Как она будет коротать время до осени в окружении строгих мамок-боярынь? Правда, в первый же день, когда мамки вывели ее на прогулку, Анна отметила, что и в глухом лесном селе люди весело справили праздник Ивана Купалы. Княжна, насытившись однообразным зрелищем села, упросила таки мамок погулять с нею за крепостной стеной, и там, на берегу большого пруда, она увидела потухшее кострище, притоптанную траву на лугу и еще плавающие на воде венки из полевых цветов. «Да что с того, ежели мне этими забавами не довелось усладиться», — подумала княжна, покидая берег пруда. Она поспешила в терема, чтобы спрятаться в опочивальне и окунуться в уныние, от коего и польза есть благая: когда надменные боярыни Степанида и Феофила придут к ней, она может прогнать их из своих «владений». Нелюбовь к этим боярыням нарастала в ней с первого дня, как только их приставили к верховодству. А сегодня Анна и вовсе взбунтовалась в душе против них. Когда шли по селу, берестовские бабы и мужики кланялись ей в пояс. Анна тоже склоняла перед ними голову. Но сперва боярыня Степанида одернула ее, а потом и Феофила не отстала да больно ущипнула.

— Батюшка наказал держать тебя в строгости, а ты вольничаешь, шею гнешь пред смердами[108]. Негоже сие. Вот и терпи именем великого князя, — скрипучим голосом отчитывала Анну Феофила.

Анна прикусила нижнюю губу и стерпела щипок от боярыни. Тут заклокотала Степанида:

— Ахти, Феофила, ты забыла, что батюшка-князь вовсе велел держать ее в теремах, а мы ее на волю повели. И она же забывает о доброте нашей. Ишь раскланялась смердам!

Придя в опочивальню, Анна закрылась и никого не впускала. А на досуге дала тому незаслуженному щипку свою цену. Такая вольность над чадом великокняжеской семьи никому не позволена. И Феофиле еще придется претерпеть наказание за свою вину. Да и за смердов княжна заступилась: высокомерие боярынь к ним непростительно.

Скука и досада на тошную жизнь развеялись у Анны лишь на другой день в храме во время богослужения. Вечерняя служба шла в честь святой великой княгини Ольги, вел ее священник Афиноген, внук протоирея Михаила-корсунянина. Второй внук, Илларион, тоже был священником. Служил он в новом храме Святой Софии. Во время богослужения Анна заметила возле себя отроковицу одних с собой лет. Та мелькала мимо нее, словно муха, каждый раз скрываясь и появляясь неведомо куда и откуда. Как поняла Анна, делала это берестовская докучница умышленно, дабы обратить на себя внимание. И княжна не утерпела, спросила ее:

— И чего как курочка-ряба мельтешишь? — И сердито добавила: — Молению к тому же мешаешь. Говори, кто такая?

Незнакомка остановилась, улыбнулась. Веснушки заиграли на ее лице, ярко-зеленые глаза засверкали камушками самородными.

— Я Настена. Здешняя. Тебе понадоблюсь. Оттого и дала знать.

Феофила цыкнула на нее:

— Изыди, негодница, не мешай молитве.

Настена поклонилась Феофиле и смиренно ушла в ризницу. Там она увидела свою бабушку по матери, спросила:

— Баба любая, скажи, как звать княжну, коя с мамками стоит близ алтаря?

— Не ведаю, внученька. Их у батюшки Ярослава много. Ты у деда Афиногена спроси, — ответила румянолицая Пелагея.

— Осердится. Лучше сама у нее узнаю. — И Настена вновь ушла в храм.

У княжны тоже проявилось любопытство: заинтересовала ее Настена. И когда та вновь появилась около амвона, Анна подошла к образу Иоанна Предтечи, возле которого служка зажигал свечи, и спросила:

— Чья эта рыжая в конопушках?

— Настенка-то? Так внучка тиуна[109] Данилы и батюшки Афиногена. Ты ее сторонись, матушка, она куролесица вельми знатная.

— Спасибо, отче, — ответила Анна и вернулась к мамкам.

— Чего это ты к дьячку приставала? — спросила подозрительная Степанида. — В храме то не положено.

— Нет, положено, — твердо ответила Анна. — Я спросила, что это за святой, строгий ликом. И он мне поведал, что сие есть Иоанн Предтеча. А вы того не знаете.

Вскоре служба завершилась, певчие исполнили последний благодарственный канон. В храме появился священник Илларион. Он подошел к Анне, поклонился ей и боярыням, сказал:

— Мой отец помнил твою прапрабабушку, княжна-отроковица, и рассказывал, какою она была после крещения. Верю, что Всевышнему будет угодно и тебя, матушка-княжна, наполнить той же благодатью и милосердием к ближним. Твоя прапрабабушка была святая. И в этом храме пятнадцать лет покоились ее нетленные мощи. Приходи днем, и я покажу тебе, где стояла ее рака.

— Спасибо, отче, я приду, — ответила Анна, а сама заглянула за спину Иллариона, так как увидела в дверях ризницы сперва Настену, а потом какое-то светящееся облачко. Анна ждала, превратится ли опять облачко в Настену. Но Илларион сделал шаг в сторону и закрыл собою дверь в ризницу. Он хотел было рассказать еще что-то о святой Ольге, но догадался, что за его спиною кудесничает Анастасия, и сказал Афиногену:

— Братец мой, укроти неуемную отроковицу.

Той порой боярыням речение Иллариона показалось скучным, и они увели княжну из храма.

Летний вечер еще благоухал и манил на природу. Но Степанида и Феофила ложились в одно время с курами, когда они на насесте засыпали. Поэтому в согласии боярыни увели Анну в терем. В опочивальне Анна помаялась-таки от скуки, но уснула, как только угасла вечерняя заря. Вскоре в палатах наступила глухая ночная тишина. А ровно в полночь из поварни через трапезную неслышно промелькнула серая тень, поднялась по лестнице во второй покой и растворилась перед дверью в опочивальне княжны, минуя храпящих в боковушке мамок-боярынь. Спустя мгновение тень приблизилась к постели Анны, развеялась, и вспыхнул розовый сарафан Настены. Осветилось ее лицо. И не было в нем ничего отроческого, а словно из глубины веков смотрела на княжну сама Мудрость, и губы Анастасии шептали таинственную молитву:

— От Всевышнего и от Богородицы в тебе прорастает некое зерно, и нет тому зерну начала, и уходит оно в беспредельность. Оно постоянно в тебе и, как все благое, породит любовь и милосердие, силу и нежность, разумные порывы и доброту ангельскую, восторг и удивление, терпимость и чистоту деяний — все безмерно, все отдаваемо тобою ближним.

Анастасия прикоснулась к лицу Анны, и княжна проснулась. Она провела руками по лицу, будто сбрасывала наваждение, и спросила:

— Зачем ты здесь? И как ты вошла, меня же стерегут?

— Ты ведь звала меня, — сказала Настена, — вот я и пришла.

Она была уже земная, и Анна отмахнулась от нее.

— Напрасно говоришь. Ты мне без надобности, — ответила за Анну гордыня. — А уж ежели моих мамок разбудишь, то будет тебе от них на орехи.

— Не бойся, они крепко спят. — И Настена погладила руку Анны. — Вспомни, о человеке ты думала, когда засыпала.

— Да вроде бы шуршало что-то в голове сквозь дрему, — оживилась Анна. — Я подумала, что ты чудная и не как все…

— А еще о чем?

— О том, что хочу с тобой дружить.

— И сомнений не было?

— Как ты можешь о том спрашивать? — И Анна приподнялась на локте.

— Прости, что брякнула лишнее. Вставай. Я покажу тебе то, чего никто не покажет. — Настена подала Анне сарафан. — Я поведу тебя к твоей судьбе.

Княжна не стерпела над собой насилия однолетки:

— И чего это ты рвешься верховодить? Говори, куда идти, сама приду. А не то гуляй.

И все-таки княжна поднялась охотно, сама надела поверх рубашки сарафан и босая последовала за Настеной.

Они вышли из опочивальни. Анна услышала храп спящих боярынь, усмехнулась и поспешила за Настеной вниз, в трапезную, оттуда в поварню. Они покинули палаты. И не увидела ни одна живая душа. Даже большой рыжий пес у конюшни не проявил к ним интереса, лишь постучал по земле хвостом и продолжал дремать. Ночь стояла теплая, звездная, месяц лежал на окоеме, словно серп после жатвы на ниве. А на востоке небо уже наливалось алым соком. Близ церкви, под старым дубом, Настена остановилась, приблизилась к Анне. Ее ярко-зеленые глаза и в ночи испускали тонкие лучики. Она сказала:

— Сейчас мы войдем в храм, и, если ты не задрожишь от страха, я покажу тебе дух святой Ольги.

— Как можно, — возразила Анна, — ведовство в храме — смертный грех. И добром прошу: оставь меня в покое.

— То не ведовство, а все в согласии духом твоей прапрабабушки. И на грех я тебя не толкаю.

— Не смущай, Настена. Не было у нас в роду таких, кто бы вызывал дух предков. Я лучше уйду, — сопротивлялась Анна.

— От меня тебе не уйти. Я твоя судьбоносица и тень твоя. И о том сказано в священных писаниях.

— Как смеешь, дерзкая! Ничего подобного том не может быть написано. И моей судьбоносицей тебе не быть. И ежели в храме дух святой Ольги, то я увижу его без тебя! — И Анна побежала к церкви.

Настена поспешила следом. Она что-то шептала, и было похоже, будто наставляла Анну. В воздухе шелестело: «Иди вправо, теперь прямо, там малая дверь, потяни сильно, открой, входи в храм».

— Ой, верховодит она мной! — воскликнула Анна, но послушно шла по пути, который указывала Настена.

Анна нашла малую дверь, с силой потянула ее и шагнула за порог, словно в черную яму. Ей стало страшно оттого, что подвигнулась на богохульство. Нет у нее права вызывать дух святой Ольги. Сие дано лишь Божьим людям. «Господи, что скажет батюшка, когда узнает о моей бездумной вольности!» — воскликнула в душе Анна и привалилась к стене, почувствовав слабость и дрожь во всем теле. Простояв так с минуту, она сочла, что нужно покинуть храм. Но ноги не слушали. Анна стукнула кулачком по стене и снова попыталась выйти из церкви, но напрасно. Однако страх прошел, потому что в этот миг к ней прильнула Настена.

— Идем к амвону, — тихо сказала она и, взяв Анну за руку, повела ее в глубь храма.

Они вышли из придела на освещенное двумя лампадами место. Княжна увидела в свете лампад лик Божьей Матери, поспешила к нему и, опустившись на колени, взмолилась:

— Пресвятая Богородица, помилуй меня, заблудшую, за помыслы грешные. Да, обуреваема гордыней, хочу увидеть святую Ольгу, мою древнюю бабушку. Но сие желание греховно. Наставь меня на путь истинный, милосердная…

Настена перебила Анну:

— Твое желание священно, сказала мне о том Богородица. Следи за мной, не спуская глаз.

Настена плавно подошла к иконе Божьей Матери, вознесла руки над лампадой, горящей близ образа, и пошевелила ими, словно что-то стряхивая с ладоней. Прошептала:

— Пресвятая Дева Мария, Матерь Божия, исполни просьбу Настены, яви дух равноапостольной великой княгини Ольги ее праправнучке, дочери великого князя Ярослава.

С этим словами Настена отошла от иконы, опустилась на колени, перекрестилась трижды и замерла, сложив на груди руки.

Княжна Анна смотрела на Настену во все глаза. Но она вдруг исчезла, а на том месте возникло белое облачко, и из него шагнула навстречу княжне сама великая княгиня Ольга. На ней была пурпурная мантия, в которой она стояла на крепостной стене во время осады Киева. Мантия во многих местах была пробита стрелами, опалена огнем. Анна об этом знала из рассказов отца. На голове Ольги сияла золотая корона, лицо великой княгини было кротким, немного бледным, голубые глаза светились ласково. Она сказала приветливо:

— Анна-благодать, Анастасия-утешительница, тебе моя воля на все богоугодные дела. Аминь.

И святая Ольга прикоснулась рукой к голове княжны-праправнучки. Рука была теплая, мягкая. Анна почувствовала головокружение и закрыла на миг глаза, когда же открыла их, то увидела, что святая Ольга уходит в алтарь. Мелькнула в царских вратах пурпурная мантия, и видение исчезло. С минуту Анна еще стояла на коленях в ожидании, что чудо повторится. Но из алтаря на нее подул легкий ветерок, голова княжны прояснилась, она поднялась на ноги и тем же путем ушла из храма. О Настене она забыла, словно та и не появлялась в ее судьбе. Княжна вернулась в терем, без помех прошла в опочивальню, забыв скинуть сарафан, упала на постель и мгновенно уснула.

Утром Анна проснулась через силу. Она долго пребывала в дреме, не открывала глаза. Ей никак не удавалось зацепиться мыслью за явь минувшего хождения в церковь. Да, она видела некие сны, но они не оживали в картины, и она не могла сказать себе, что была в храме, что лицезрела святую Ольгу. Вспомнила лишь одно: когда ложилась спать, на ней был сарафан поверх ночной рубашки. Чтобы убедиться в этом, княжна откинула одеяло — на ней не было никакого сарафана. И она подумала: «Наваждение одно нашло на меня». Однако постепенно ночная явь ожила, она увидела себя в ночном храме, увидела святую Ольгу. Но сомнения были так велики, что все это Анна приняла за сказочный сон. «А ежели бы не так, то на мне был бы сарафан», — утвердилась она в одном.

И за весь день, который Анна провела в тереме, изнывая от безделья близ скучных сварливых мамок, ее никто не разубедил в том, что минувшей ночью к ней приходил не сон, а свершилась явь. К тому же Анна ощущала недовольство coбой, будто сделала что-то плохое. Закрывая глаза, она «видела» неясные очертания человека, но не могла вспомнить, кто это. Анна напрочь забыла о Настене. Выветрилось из памяти даже то, о чем разговаривала с «курочкой-рябой» накануне в храме днем. «У меня не голова, а тюфяк с соломой», — сетовала Анна.

Однако «курочка-ряба» не забыла княжну. Да и не могла забыть, потому как истинно Провидением Господним ей суждено было стать при Анне судьбоносицей до исхода земного, взаимного. Настена знала сие. Выросшая без матушки и батюшки, кои вот уже много лет как покинули ее: матушка умерла, а батюшка — рыжий Серафим — служил князю Мстиславу и строил в Тмутаракани храм Богоматери, и воспитанная дедом Афиногеном книжно и письменно, Настена тайно познала греческие законы белой магии. Как это далось отроковице, лишь Господу Богу ведомо да ей, потому как никто из берестовчан не подозревал о тайной силе Настены. В селе любили ее, и все берестовские отроковицы и отроки дружили с нею. Она была добрая, отзывчивая и очень смелая. Подростки никогда не ходили без нее в лес по грибы или ягоды. Тайная жизнь Настены началась около года назад, со Дня Святого Духа. В тот день после вечерни, лишь только певчие завершили канон: «Иже в видении огненных язык…» — Настена спряталась в ризнице. Батюшка Афиноген покликал ее да и махнул рукой: «Где-то куролесит». А когда верующие покинули храм и Афиноген закрыл его, Настена вышла из ризницы и опустилась на колени перед образом Софии Премудрости. Эту икону в Берестове чтили превыше многих иных. С малых лет берестовчане знали, что икону Софии Премудрости привезла из Византии сама великая княгиня Ольга, как и многие другие иконы, что заняли достойное место в двух берестовских храмах.

— Святая София, к тебе припадаю я, в грехах утонувшая, — произнесла Настена, как искушенная жизнью женщина. — Я дерзнула ступить за грань дозволенного смертным христианам и проникла в тайны белой магии. Как мне искупить сей грех, милосердная?

И Настена упала на каменную плиту. Она лежала долго, боясь поднять лицо, дабы не сгореть от взора прогневанной Софии.

Ан нет. Премудрая не сожгла лежащую ниц с покаянием. Подул легкий ветерок, зашелестели одежды святой Софии, и Настена почувствовала прикосновение теплой руки.

— Всевышнему ведомо твое движение. И Он допустил его, нарекая тебя судьбоносицей того, кто явится в Берестово с твоим именем, — произнесла Святая Дева.

Настена испугалась: София Премудрость обрекала ее на служение неведомо кому. Отроковица не взбунтовалась, но с мольбою подняла глаза на Святую Деву. София поняла ее душевную боль, произнесла:

— Да останешься ты сама собой. Так сказано в скрижалях Вседержителем. Аминь. — И образ Софии вознесся под купол храма.

— Господи, Премудрая, но как я открою того, кому мне служить судьбоносицей завещано?

Ответа не последовала. Настена тяжело поднялась на ноги и, не помня как, покинула храм. Дед Афиноген водил ее к причастию, побуждал к исповеди, говорил ей: «Очисти душу в покаянии, внученька». Но Настена оставалась молчалива, как рыба. Дни превратились в ожидание, томительное и долгое. И чувство страха в душе не исчезало. А вдруг ей суждено стать поводырем сирого и убого существа? И имя ее пугало. Получалось, что служить ей придется какой-то Анастасии. Однако проходили недели, месяцы, а с именем Настены никто в Берестове не появлялся. Отроковица вновь стала самой собой, как было ей заповедано.

Приезд княжны Анны в Берестово не вызвал поначалу у Настены никаких чувств. Она даже посмеивалась над приезжей «цацкой», которую за ручки водили по селу две пыхтевшие от одышки мамки. Но душа призывала Настену присматриваться к юной княжне. И однажды в груди Настены прозвучало: «Ты ее судьбоносица!» — «Ан нет, — возразила упрямица, — она же не Анастасия!» — «Ищи и найдешь!» — было сказано загадочно. Настена, однако, поняла суть загадки и побежала искать. Увидев священника Афиногена, спросила:

— Дедушка, как звать княжну Ярославову?

— Нарекли в рождении Анной.

Настена надула губы. Афиноген заметил сие:

— Чем смущена, внученька? Аннушка — хорошее имя.

— Ничего меня не смутило, а спросила я просто так. Не кричать же ей: «Эй, рыбка, скажи слово!» — ответила Настена и хотела уйти.

Дед задержал ее:

— Ведомо мне, что ты ищешь. Слушай же. Великая княгиня Ирина вот уже шестое дитя рожает у нас в Берестове.

Лучшей повитухи, чем наша Филофея боголюбивая, на Руси не сыщешь. И Анна на свет Божий появилась здесь.

— А как ее в крещении назвали? — нетерпеливо спросила Настена.

Дед словно бы и не слышал вопроса внучки, говорил свое:

— Ты же появилась на свет в один день и час с княжной. Твои матушка и батюшка назвали тебя Анастасией. А как крестили, то Матерь Божия побудила наречь тебя Анной.

— Господи, дедушка, а как княжну назвали в крещении? — вновь нетерпеливо спросила Настена.

— Эко, право, дитя недогадливое! Я же изрек тебе, что Анастасией, — почему-то слукавил Афиноген.

— Прости, деда, я ослышалась.

— Бог простит, внученька.

Но Настена уже не слушала его. Она убежала из храма, белкой взлетела по сучьям на старый дуб и спряталась в его густой кроне. Ей было над чем подумать. Нет, не хотела она стать чьей-то тенью, и уж тем более княжны Анны. Однако Настена понимала, что свою судьбу ни пешком не обойдешь, ни на коне не объедешь. Она спустилась с дуба и отправилась искать Анну. Судьба свела ее и княжну в храме. Но странным показалось Настене поведение Анны после того, как она открыла княжне дух великой княгини Ольги. «Может, поторопилась я, назвав этой надутой утке себя ее судьбоносицей. Вот уж, право, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь», — корила себя Настена. Теперь, похоже, Анна избегала ее и никак не хотела замечать, даже если Настена стояла перед ней нос к носу. Наконец она не стерпела такой обиды и спросила Анну, когда встретила ее у храма:

— Княжна Ярославна, что же, ты не узнаешь меня?

Но Анна, побуждаемая некоей темной силой, даже не взглянула на Настену и прошла мимо. И спроси ее в сей миг даже батюшка, что с нею происходит, она бы не нашла ответа.

Промаявшись два дня в тумане чувств и памяти, Анна наконец ощутила жажду освободиться от терема и мамок и побродить по улицам села одной. И в синих сумерках июньской благодати она убежала тайком на сельскую площадь, где собрались берестовские подростки, парни, девушки. Появление княжны никого не смутило. К ней подбежала Настена, спросила:

— Ты пойдешь с нами в хоровод?

И тут Анна вспомнила все, что случилось с нею в ночном храме два дня назад. И чтобы поверить в то окончательно, Анна взяла за руку Настену. Рука была прохладная; как и ночью, крепкая и не по-девчоночьи сильная — та самая рука, коя вела ее по храму. Анне стало легко и радостно. А Настена уже поставила Анну в круг сверстниц и сверстников. Княжну взял за руку отрок лет тринадцати, и Настена повела хоровод. Парни заиграли на свирелях, и девушки в лад со свирелями завели хороводную песню. Анна окунулась в мир неведомого ей сельского веселья. Она тоже что-то пела и радостно прыгала. И все у нее получалось, как у Настены. А та ве спускала глаз с Анны и улыбалась.

— Как жаль, что ты опоздала к нам на праздник Ивана Купалы. Там был костер, и мы прыгали через огонь…

Неожиданно в хороводе возникло волнение, будто подул холодный ветер. В это время на площади появились боярыни Степанида и Феофила. Увидев свое «дитя» в кругу деревенских парней и девиц, они пришли в ужас. Степанида, более легкая на ногу, попыталась догнать Анну и вытащить ее из хоровода, но ей это не удавалось. Всякий раз, когда боярыня приближалась к княжне, ей что-то попадалось под ноги, она спотыкалась и падала. И площадь взрывалась беззаботным смехом. Анна и Настена тоже вольно смеялись. Но на пути хоровода встала Феофила и остановила его своими телесами. Степанида ухватила Анну за руку и вытянула ее из круга.

— Именем батюшки, я замкну тебя завтра в тереме! — крикнула злая боярыня. — Держи ее крепче, Феофила!

И две боярыни повели сгорающую от стыда Анну с площади. Она не сопротивлялась, но в груди у нее бушевал вулкан возмущения. А на другой день, вскоре же после утренней трапезы, Анна, пренебрегая недовольными лицами боярынь, собралась гулять. Боярыни заслонили ей дверь.

— Никуда не пойдешь. Велено тебя держать в строгости! Зачем батюшке перечить?! — распалялась Степанида.

И тут княжна показала мамкам-боярыням свой истинный твердый нрав. Глаза у Анны были холодные и пугающие.

— Ни батюшке, ни матушке я не перчу! Но вашей воле не быть выше моей! Прочь с дороги!

Степанида и Феофила онемели и смотрели на Анну с великим страхом. Едва шевеля ногами, они отступили от двери.

— Что же это будет отныне? — наконец произнесла Степанида. — Да батюшка-князь нас в батоги возьмет за такую поблажку тебе!

— И поделом, ежели мне встречь[110] пойдете… Что это выдумали сверх даденного вам брать?

Анне было жалко своих мамок: им достанется от батюшки за ее вольности. «Да что пожелаешь, ежели я хочу воли?»— мелькнуло у Анны.

Они же попросили ее об одном: чтобы берегла себя.

— Пожалей наши бедные головушки. Случится какая беда с тобой, нам не сносить их.

— За доброе радение я вас оберегу, — пообещала княжна и покинула терем.

Но, обретя волю, юная княжна несла ее бережно. Да и Настена, с которой теперь Анна не разлучалась, не толкала, не увлекала ее на лихие проделки. Княжна и внучка Афиногена жили в эти летние месяцы теми же заботами, кои составляли быт деревенских детей. На свежем воздухе, под щедрым летним солнцем, в посильном труде, коим Анна занималась вместе с Настеной в саду священника Афиногена, еще в хождении в лес за ягодами и грибами, Анна и Настена взрослели, тянулись к солнцу и расцветали, как цветы мальвы, — чем выше, тем краше.

Однако вскоре вольной сельской жизни пришел конец. И Анна все чаще жалела о том, что так быстро пролетело лето. Близился новый год. Из Киева примчал гонец с повелением великого князя: быть Анне в стольном граде к первому сентября[111]. Анна загрустила, ей не хотелось в Киев, она не представляла себе, как будет жить без Настены. Подружка Анны тоже страдала от предстоящей разлуки. Где-то в глубине души Настена верила, что расставания не будет, ежели она исполнит то, что должно исполнить. Ей надо было лишь решиться приподнять завесу будущего княжны. И как-то под вечер, когда они сидели под соснами на берегу берестовского пруда, Настена загадочно сказала:

— Ты не печалься, наша разлука будет короткой, всего одну нынешнюю ноченьку. А чтобы тебе было что вспомнить ночью, пока не сморит сон, я покажу тебе то, чему ты порадуешься. — И Настена побежала к воде. Остановившись у самой кромки пруда, она тихо произнесла: — Матушка София Премудрость, твоим повелением открываю полог в будущее княжны Анастасии. Яви ей, Премудрая, то, что предписано в книге судеб. Да прости меня, грешную, за дерзновение.

Прозрачная и тихая вода в пруду была живая от многих родников. Закатное солнце золотило ее. С противоположного берега в пруду отражался купол храма. Он был похож на царскую корону. Настена склонилась к воде и, плавно развела ее руками, позвала княжну:

— Дочь великого князя Ярослава Мудрого, в крещении княжна Анастасия, подойди ко мне степенно и все, что увидишь в глубинах вод, не отрицай.

Нехотя поднявшись с травы, Анна спускалась к пруду медленно, думая при этом, что неугомонная Настена увидела какую-нибудь ракушку.

— Ну что там? — спросила княжна, склоняясь к игравшей золотыми бликами воде.

И обомлела. Хотела что-то крикнуть Настене, но язык не слушался. В водной глади она увидела свое отражение, но там стояла во весь рост не Анна-отроковица, а молодая красивая женщина в пурпурной мантии и с королевским венцом на голове. По телу Анны пробежал трепет. Она зажмурилась, надеясь, что видение исчезнет. Ан нет, когда открыла глаза, то узрела другие образы. Впереди нее стояли два мальчика и красивая девочка, а справа от Анны, судя по обличью, возвышался король. Да так оно и было, потому как он держал золотую корону в руках, которую и надел. Анна отступила от воды, строго посмотрела на «куролесицу».

— Откуда сие и что это? — спросила княжна. На ее лице вместо радости и удивления отразилось недоумение и страх.

Настена же беззаботно и весело засмеялась:

— Господи, да утихомирься же! Просто мы заглянули за окоем. И все, что ты видела, это твое, чего не миновать. — Настена усадила Анну на траву и погладила ее по спине. — Тебе бы радоваться, а ты…

— Но там я увидела королевскую семью! Почему?

— Так и будет. — И хотя Настена говорила весело, но зеленые глаза ее были строгие и словно повелевали Анне поверить во все, что та увидела. — Так все и будет, Анастасия, — повторила Настена, выделив имя Анны в крещении.

Однако дух Анны сопротивлялся. В груди у нее звенело: «Того не может быть! Того никогда не будет!» И она крикнула:

— Ой, куролесица, я бы отлупила тебя за худые вольности!

Глаза Настены оставались пронзительными, но она продолжала весело пояснять:

— Полно, Аннушка, я ведь не по своей воле заглядывала за твой окоем. Я еще не знаю, в какой державе ты будешь королевой, но быть тебе ею неизбежно, как то, что завтра наступит новый день.

— Ты меня пугаешь!

— Ой, Ярославна, ты не из пугливых.

— Да уж подальше бы держаться не мешало, — с грустью твердила Анна.

— И этого не делай. Нам с тобой идти по жизни до исхода.

Подруги посидели молча. Настена прижалась к плечу Анны, и княжна успокоилась, миролюбиво сказала:

— Ладно, чему быть, того не миновать.

— Ты становишься мудрой, — засмеялась Настена, освободившись наконец от нервного напряжения.

Она встала, подала руку Анне:

— Пора и нам. Солнышко спать отправляется.

Настена и Анна покидали берег пруда задумчивые. Судьбоносица была довольна тем, что открыла Анне ее будущее. Княжна, однако, досадовала, потому что в ее беззаботный отроческий мир влилось нечто новое и вовсе не желанное.

Наутро селяне провожали княжну Анну в Киев. Настена стояла рядом с тиуном Данилой и священниками Афиногеном и Илларионом, за ними стояли бабки Настены, а сбоку справа, слева — все берестовские. Анна уже простилась с Настеной, проговорила:

— Жди гонца, примчит за тобой. — Но Анне показалось, что Настена не слышит ее, и лица не поднимала, смотрела в землю. — Я же сказала: жди гонца! — повторила громко Анна и хотела было уйти, но поняла, что не сможет. Боль в груди разлилась, на глаза навернулись слезы, рука сама потянулась к Настене, ухватилась за запястье ее руки, слова нужные пришли: — Батюшка Данила, батюшка Афиноген, именем великого князя, моего батюшки, быть отныне Настене неразлучно со мной! И не судите нас.

После этих слов, прозвучавших твердо и властно, ни у тиуна Данилы, ни у священника Афиногена, ни у мамок-боярынь Степаниды и Феофилы не нашлось ни слова возражения. Все они поняли, что сказанному княжной Анной перечить нельзя. И за всех ответил тиун Данила:

— Воля твоя, матушка-княжна.

— Аминь, — добавил священник Афиноген и осенил княжну и внучку крестным знамением.

Княжна Анна усадила Настену в возок рядом с собой, боярынь отправила в другой возок. И вскоре берестовчане проводили за околицу села возки с отъезжающими и десять конных воинов. Еще и ворота не успели закрыться, как киевские гости скрылись на лесной дороге.

Глава вторая. Битва с печенегами

Было жаркое лето 1036 года от Рождества Христова. К стольному граду Руси приближалась беда. С южных рубежей на княжеское подворье примчались вестники и упали от усталости возле красного крыльца. Их было трое. Двое по обличью воины: с мечами, в кольчугах и шлемах, а третий, изможденный, загоревший на солнце до черноты, был черниговским горожанином, захваченным три года назад печенегами в полон. Эти годы он пас табуны лошадей у князя Тутура. Нынешним же летом табуны паслись довольно близко от рубежей. Черниговец понял, что сие не случайно, и отважился убежать, дабы упредить русичей о набеге печенегов. В степи у Дона ему удалось встретить русский дозор и поведать о том, что печенеги готовятся к большому военному походу на Русь.

К крыльцу сбежались придворные. Вестников окатили холодной водой, напоили, и они пришли в себя. Увидев великую княгиню, коя вышла из терема, старший из них, крепкий рыжебородый воин Улеб, сказал, что печенеги от Дона до Днепра и дальше на восход солнца собирают силы для похода на Киев.

— Вот с нами полонянин-черниговец Мешко, убежавший из вражьего стана. Так он говорит, что всюду по степи скачут сеунщики[112], созывают на совет к большому князю Родиону старейшин родов. И его князь Тутур отправился на главное стойбище.

Выслушав суровую весть, великая княгиня Ирина спросила Улеба:

— И когда же выступят в поход?

— Вот черниговец Мешко лучше об этом расскажет, — ответил Улеб.

— Целуй крест, Мешко, и говори правду, — промолвила княгиня Ирина. — Я ведь знаю, что враги и лжецов посылают на нашу землю, чтобы с толку сбить.

Мешко шагнул поближе к великой княгине, опустился на одно колено и поцеловал протянутый ему крест:

— Клянусь памятью батюшки и матушки, павших от рук печенегов, что изреку только правду. В прошлом году они собирались в большой поход на булгар пятнадцать ден. Так, поди, и ноне будет.

— Я верю тебе, Мешко. И дай-то Бог, чтобы раньше не собрались. — Княгиня повернулась к придворным боярам: — Я думаю, успеем оповестить батюшку Ярослава, дабы подоспел ворогов встретить.

— Успеем, матушка, — ответил Ирине старый Якуб Короб. — Токмо гонцов надо бывалых послать да сменных коней им дать.

И все-таки эта весть вызвала у придворных великого князя смятение. Никто не знал, какими силами защищать город от степняков, ежели они придут раньше, чем сказал черниговец Мешко. Сам Ярослав с большой дружиной ушел далеко на запад, чтобы урезонить мазовшан. Оттуда его путь лежал к Балтийскому морю: там пошли в бунт данники литовцы и ятвяги. Заодно ему нужно было посадить на удел в Новгороде своего старшего сына, князя Владимира. Не было в Киеве и храброго воеводы Глеба Вышаты. Он ушел с малой дружиной в Тмутаракань, которая после смерти брата Ярослава, князя Мстислава, вновь вошла со всеми землями восточнее Днепра в единую Русь.

Среди членов великокняжеской семьи старшими в Киеве оставались княгиня Ирина и ее дочь княжна Елизавета. Эти мужественные женщины, не сомневаясь ни в чем, взяли на себя заботу и бремя защиты города от печенегов. При дворе великого князя в эту пору находился с полусотней воинов норвежский принц Гаральд. Елизавета знала, что отважный варяг пылко и преданно любит ее и ради этой любви готов на любые подвиги. Тут же на дворе Елизавета сказала великой княгине:

— Матушка, я сей же миг попрошу принца Гаральда мчать в Новгород за батюшкой.

— Яблагословляю его, — промолвила Ирина.

Принц Гаральд выслушал свою прекрасную принцессу с радостной улыбкой и ответил с поклоном:

— Я готов мчаться хоть на край света. Но позволь, моя королева, остаться в Киеве и защищать тебя.

Елизавета тоже любила Гаральда, и ее выразительные глаза смотрели на него с нежностью. Но, будучи человеком твердого нрава, она отказала витязю:

— Нет, принц Гаральд, исполни все же нашу с матушкой просьбу. Только на тебя мы можем положиться, что мой батюшка вовремя придет к Киеву.

— Я все понимаю, моя королева, и исполню, как сказано.

Гаральд приложил руку к сердцу и поспешил в воеводские палаты собираться в дальний путь.

В этот же час княгиня Ирина отправила трех воинов вслед воеводе Глебу Вышате. Да не медля она созвала совет городских старейшин-старцев градских. Знала она, что многие из них — бывалые воины и воеводы — били печенегов еще в княжение Владимира Красное Солнышко. Старцы собрались в гриднице скоро. И сказал в ответ великой княгине боярин Стемид Большой, ходивший при князе Владимире в Царьград:

— Стояли мы в Белгороде против печенегов, когда князь-батюшка Володимир в Новгород ушел. Тако же было — помощи ниоткуда. Ан выстояли. И жарынь была такая, и брашном[113] оскудели. И ноне выстоим, ежели киян на стены позовем да из ближних селений старых ратников соберем, смердов кликнем.

И славный Путята, боярин и воевода, свое мудрое слово сказал:

— Токмо не мешкая нужно припас в городе пополнить, брашно свезти в стольный град со всей ближней земли, животине корма запасти, о воде позаботиться. Тут мелочей нет, все важно.

Княгиня Ирина, крепкая северянка, обликом похожая на воина, слушала старцев внимательно, каждому их слову давала свою цену и уже готова была распоряжаться по их советам. Но не только великая княгиня слушала старцев. Позади трона, на коем сидела Ирина, стояли ее сыновья и дочери, придворные бояре. И среди них самой внимательной была княжна Анна. Она ловила каждое слово старцев, и делала сие не праздно. Особую цену она придавала речи воеводы Путяты. Он же говорил:

— Вели, княгиня-матушка, горожанам сегодня же носить на стены камни с днепровских берегов и с речки Почайны. Вели смолу свозить, что есть в округе. Еще жерди-слеги в лесу рубить, запас их в дело привести — и все на стены. Воду чтобы в чаны запасли на каждом подворье. Да чтобы о прохладе люди забыли, жарко, рьяно все исполняли.

И княжна Анна сообразила, что и для нее есть место среди защитников города. И не только для нее. В Киеве много отроков и отроковиц ее возраста. Она позовет их и нынче же поведет на берег Днепра собирать камни, носить их на стены. А придет час, и вместе со сверстниками пойдет охотиться за горящими стрелами, кои печенеги горазды пускать при осаде городов. Путята и об этом предупреждал. Душа Анны уже горела жаждой действа.

Княжна поискала Настену. Но ее ни в гриднице, ни на дворе не было. «Куда ее нелегкая унесла?» — возмущалась Анна. В последнее время Анне с Настеной было нелегко. Та стала вдруг какая-то своенравная, упрямая, все делает по-своему. Вчера сказала, что пойдет в Десятинную церковь, в книжный покой. Поди, там корпит над книгами, а она весьма нужна здесь. И Анна отправилась за Настеной в храм. Год назад Анне не без труда удалось упросить батюшку оставить Настену в Киеве при дворе.

— Кем она для тебя будет? — спрашивал князь Ярослав дочь.

— Никем, батюшка. Просто мы с ней по нраву сошлись. Она мне товарка, и мы с ней как сестры.

— Того не должно быть. Ежели останется дворовой девкой, пригрею. А по-иному не быть. Пусть в Берестово отправляется.

— Нет, батюшка, мне не нужна такая Настена.

— Вот и я о том.

— Но и в Берестово я не отпущу ее.

— Опять ты батюшке перечишь, — посуровел Ярослав.

— Да не перечу я, батюшка любый. Она мне ой как по душе. И оставь ее при мне товаркой.

— Нет такого чина в домашнем обиходе.

Анна могла бы убедить отца оставить при ней Настену как товарку, рассказав о ней правду. Даже строгий Ярослав не дерзнул бы лишать дочь Настены, скажи Анна: «Да, батюшка, Настена несет мою судьбу. Сие открыла мне София Премудрость». Но Анна не могла выдать эту тайну. Княжна и Настена скрепили ее целованием креста пред ликом Божьей Матери. Они поклялись нести заветное в себе до конца дней своих. И все-таки Анна нашла ключ к сердцу отца.

— Батюшка, Настена книжна и письменна в чужой речи. Она читала мне греческие писания и толковала их. — Анна немного преувеличивала, но малая ложь во спасение товарки, как сочла княжна, не грех. — И пусть она станет при мне поводырем в книжной мудрости.

Ярослав был покорен доводом дочери. Сам почитающий книжную премудрость превыше всего, он охотно согласился с дочерью. И Настене определили при княжне место книжного поводыря. Однако Ярослав, будучи дотошным, спросил Анну:

— А тебе, родимая, книжность легко дается?

— Да, батюшка. Она укладывается во мне, как вишня в кузовке.

— Ну говори.

Анна лишь на миг подняла глаза к расписанному узорами потолку и словно увидела там письмена. На лице ее вспыхнул румянец, она заволновалась, но прочитала их твердо и звонко:

— «И вошел Иисус в храм Божий и выгнал всех продающих и покупающих в храме, и опрокинул столы меновщиков и скамьи продающих тварей, и говорил им: «написано: «дом Мой домом молитвы наречется»; а вы сделали его вертепом разбойников».

Ярослав слушал Анну внимательно и улыбнулся: дочь допустила ошибку. Сказано у Матфея: когда Господь прогнал торжников из храма, то он изгонял продающих голубей, но не тварей. Однако Ярослав не поправил дочь, он согласился с тем, как она увидела деяния Христа. Лишь промолвил:

— Покажи мне свою товарку Настену.

— Спасибо, батюшка. Я так ждала этого часа. Ноне же и к приведу. Да уж не испугай ее грозными очами, родимый.

— Или из робких она? Я таких не люблю.

— Ой нет, батюшка. Она куролесица… — И тут же Анна спохватилась, поняла, что лишнее у нее выпорхнуло, поправилась: — Боевитая она, Настена, батюшка.

Слово, которое обронила Анна, понравилось князю. Улыбаясь, он сказал:

— Куролесица — это хорошо. В дрему тебе не даст впадать.

Внучка священника Афиногена из Берестова пришлась великому князю по душе. Он относился к ней ласково, ценил за то, что она переняла от деда предание о великой княгине Ольге и хранила его. В эту же осень, как Настена появилась в княжеских теремах, Ярослав определил ее и Анну постигать книжную и письменную премудрость. Вскоре же при Десятинной церкви открыл школу и туда, кроме княжеских и боярских детей, отправил учиться многих отроков простых горожан. А из великокняжеской семьи, помимо Анны, встали на учебу князь Владимир, Елизавета, княжичи-отроки Всеволод, Изяслав и Святослав. Ярослав позвал из Византии священников и ученых мужей, поручил им учить русичей всему тому, что они знали. Он хотел, чтобы на Руси появились свои ученые священнослужители. Никому он не открывал своих замыслов, кои сводились к тому, чтобы русская православная церковь не была зависима от византийских священников и архиереев.

Ярослав нередко проверял, чего добились его дети в науках. К среднему сыну Всеволоду у отца никогда не находилось упреков. Уже через год тот разговаривал и читал по-гречески, а спустя еще полгода овладел латынью. Ему легко далась норвежская, матушкина речь. Правда, княгиня Ирина сумела привить любовь к ее родному языку всем своим детям.

Зимними вечерами Ярославичи сходились в палату, где отец хранил книги. Горели свечи, в очаге пылал огонь. Пока отца не было, дети шумели, играли. Владимир и Елизавета пытались утихомирить их, но куда там! Однако как только появлялся Ярослав, дети садились к столу и, волнуясь, ждали, с кого батюшка начнет опрос. Да больше всего в такие вечера доставалось Анне. Ярослав знал, что она, как и Всеволод, очень сильна в памяти, и часто говорил ей:

— Моя Аннушка, порадуй нас словом из Священного Писания. Вспомни, как протекали дни молодого Иисуса Христа, Спасителя нашего. Не забывай дать цену каждому его подвигу.

— Хорошо, батюшка, — отвечала Анна, вставая. — Да не суди строго, ежели я расскажу, что случилось с Иисусом Христом, когда ему было столько же лет, сколько и мне.

— Ну попробуй. Только не искази истины, — предупредил Ярослав.

Анна согласно покачала головой, задумалась, обвела взором всех сидящих и остановилась на любимом брате Владимире. И было похоже, что она только ему рассказывала о сокровенном:

— «Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости; и благодать Божия была на Нем. Каждый год родители Его ходили в Иерусалим на праздник Пасхи. И когда Он был двенадцати лет, пришли они также по обычаю в Иерусалим на праздник. Когда же, по окончании дней праздника, возвращались, остался отрок Иисус в Иерусалиме; и не заметили того Иосиф и Мать Его, но думали, что Он идет с другими. Прошедши же дневной путь, стали искать Его между родственниками и знакомыми; и не нашедши Его, возвратились в Иерусалим, ища Его. Через три дня нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего их; все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его». — Анна замолчала. Ей нужно было высветить товарку, и она посмотрела в конец палаты, увидела Настену и сказала: — Батюшка, мы с Настеной дали обет отвечать урок пополам. Позволь же ей молвить свое слово.

— Ишь как срослись, — удивился Ярослав. — Эй, Настена, говори, да чисто: мне не слукавишь.

Настена встала, в глазах горение, лучики от него улетали к князю Ярославу, он чувствовал их тепло, дивился: «Эко, полна загадок сия малая дева!» А голос Настены, мягкий, завораживающий, уже звучал, достигая тайников души слушающих:

— «И увидевши Его, удивились; и Матерь Его сказала Ему: Чадо! Что Ты сделал с нами? вот отец Твой и Я с великой скорбью искали Тебя. Он сказал им: зачем было вам искать Меня? или вы не знали, что Мне должно быть в том, что принадлежит Отцу Моему? Но они не поняли сказанных Им слов».

— И я бы не понял, — заметил Ярослав. — Луке-апостолу должно было сказать: «Отцу Моему Всевышнему».

Настена склонила голову в знак согласия и, вскинув лучистые глаза к потолку, дочитала стих:

— «И Он пошел с ними и пришел в Назарет; и был в повиновении у них. И Матерь Его сохраняла все слова сии в сердце своем. Иисус же преуспевал в премудрости и в возрасте и в любви у Бога и человеков».

Исполнив свой урок, Настена склонила Голову вновь и ждала с волнением слова великого князя. Но ни Ярослав, ни его дети не хотели нарушать покой, навеянный Божественным Писанием. Они знали, что впереди у них много подобных уроков и каждому будет время показать свое прилежание.

Два года учебы в Десятинной-Богородичной церкви пролетели незаметно. Теперь Анна вольно читала греческие книги, разговаривала по-латыни, писала славянской кириллицей.

Прибежав к Десятинному храму на площадь, Анна увидела близ паперти Настену. Когда сошлись, спросила:

— Ты где была?

— Бегала на Подол. Там тьма народу, все знают о степняках, а ничего не делают.

— Идем! Соберем отроков и отроковиц, скажем, что делать.

И Анна побежала на Подол. Настена не отставала. Сказала в пути:

— Слышала, что боярин Путята дал разумные советы. И потому ты хочешь позвать киян носить на стены камни, не так ли?

— Так.

— Тогда и учеников наших должно собрать.

— Ты верно говоришь. Да всех позовем, кто не немощен.

На Подоле, близ Иоанновой церкви, уже сошлось сотни три горожан. Они сбежались, опаленные вестью о скором нашествии печенегов. Страсти на площади кипели. Но многие смурные горожане толпились кучками, о чем-то говорили да больше разводили руками. Все переживали, что в стольном граде нет дружины, нет великого князя.

— А кто без них прогонит поганых? — тут и там гулял один и тот же вопрос и оставался без ответа.

Анна и Настена любовались толпой горюнов недолго. Они увидели своих сотоварищей по школе, других городских отроков, табунившихся возле взрослых, и позвали всех за ограду храма. А как собралось не меньше сотни, Анна поднялась на валун и громко произнесла:

— Слушайте, кияне! Зову вас к радению![114] Идите в толпу, бегите по городу до посадов, зовите всех отроков и отроковиц к Иоанновскому храму. Буду говорить с ними и с вами!

Не вымолвив в ответ ни слова, отроки убежали исполнять волю Анны. Лишь только они исчезли, Настена позвала княжну в храм.

— Предание о святой Ольге живо в киянах, — сказала она по пути, — потому как свершенное ею нельзя забыть. Сейчас ты увидишь, как великая княгиня защищала Киев от печенегов, как выстояла. А ратников при ней была только тысяча.

Анну взяла оторопь: «Господи, опять она чудодейничает. Не во грех ли вводит себя и меня?» — но не подвергла сомнению силу Настены, послушно вошла в храм и следом за нею подошла к большой иконе, на которой во весь рост была изображена святая Ольга. Говорил батюшка, что эту икону писали в Киеве лучшие греческие иконописцы вскоре же после исхода великой княгини. Она была в окружении множества воинов и стояла на крепостной стене. Руки она вскинула вверх, и перед нею остановился рой летевших в Ольгу стрел. За стенами крепости виднелаеь печенежская орда, и все воины целились в Ольгу.

Настена сняла с головы платок и накрыла им Анну, оставив открытыми лишь глаза. И наплыл туман, а как рассеялся, Анна увидела живую картину осады печенегами Киева. Их тьма — конных и пеших. Они пускали стрелы, лезли по лестницам на стены, женщины лили на них кипяток, смолу, отроки и отроковицы подносили камни. И над всеми, в пурпурной мантии, стояла Ольга. В нее летели тучи стрел, но не касались ее. Летели и в город горящие стрелы. Но всюду горожане хватали огненных ос и бросали их в чаны с водой. Но вот Анна увидела убегающих печенегов, услышала трубный глас боевых рогов, и появились лавины русских воинов. Она затрепетала от волнения. Ей показалось, что и она вместе с ратниками мчит на врагов. Княжна закричала: «Вперед, вперед, русичи!»

В этот миг Настена медленно сняла с Анны платок, и видение исчезло. Перед глазами отроковиц вновь сверкал лишь образ святой Ольги.

— Так было, и так должно быть. Мы не отдадим стольный град печенегам, — тихо сказала Настена.

— Спасибо, мой ангел. — Анна прижала Настену к себе. — А теперь за дело. Мы всех взбудоражим!

Они вышли из храма. Взволнованные, горящие жаждой поскорее взяться за военные дела, появились на церковном дворе. Махая рукой, Анна привлекла к себе внимание. В ограде уже собралось больше двух сотен подростков, и с каждой минутой они прибывали. Анна и Настена остановились на паперти храма и увидели немало людей на площади. Многие горожане подошли к ограде церкви, ждали, что им доведется увидеть и услышать. Анну не смущало присутствие взрослых горожан. Она уже понимала свое назначение и знала, что у нее есть право на власть. Она относилась к ней бережно, дабы не огорчить батюшку, не пойти ему наперекор. Но там, где эта власть шла на пользу Руси, Анна сумела дать ей ход. И когда церковный двор заполонили не только подростки, но и взрослые, княжна подняла руку, как это делал отец, и сказала те лов самые слова, с которых начинал свои речи великий князь:

— Слушайте, славные русичи! Вам мое слово!

Близ храма смолк говор. За спиной у Анны появился священник отец Герасим и дьячки. Анна продолжала:

— Пришла злая весть! На нас идут печенеги. Но вам ведомо, что великий князь с дружиной в Новгороде, что воевода Вышата ушел в Тмутаракань. Потому нам с вами защищать стольный град, в который испокон веку не ступал враг! — Анна перевела дыхание, глянула на Настену, на отца Герасима. — Я думала позвать сверстников, дабы носить на стены камни. Теперь и вас, отцы, матери, сестры, зову к тому же. В злую годину святая Ольга защитила город от печенегов. То и нам посильно. Идемте же на берега Днепра и Почайны собирать камни. — Она повернулась к священнику: — Тебе, отец Герасим, с крестом идти впереди.

— И во благо, — ответил Герасим и сошел с паперти.

Почти тысячная толпа потянулась за Герасимом, Анной и Настеной. Анна повела горожан через детинец, прямой дорогой к Боричеву взвозу, к Днепру. Там кияне рассеялись по всему берегу могучей реки, и каждый нашел себе посильную ношу. И вот уже вереница горожан медленно потянулась в гору, к крепостной стене, дабы положить на нее свое оружие и убить им врага, ежели он посмеет подняться на стену, вломиться в мирный город. Пришли за камнями и две очень старые горожанки. Зоряну и Пересвету знали в Киеве все. Им было почти по сто лет, и они хорошо помнили княгиню Ольгу, потому как сенными девицами состояли при ней. Анна и Настена, спускаясь в пятый раз к Днепру, увидели этих согбенных под тяжестью ноши женщин и поспешили к ним. Анна подошла к Пересвете.

— Бабушка, дай мне камень, я отнесу его ради тебя, — сказала Анна и взяла нелегкую ношу.

И Настена не отстала от Анны. Она подошла к Зоряне и проговорила:

— Знаю, матушка Зоряна, что у тебя нет внуков, они погибли в сечах. Вот я и буду тебе за внучку. И понесу твою ношу.

Зоряна отдала Настене камень, но придержала ее за руку, заглянула в глаза, покачала головой, с трудом от одышки произнесла:

— Ты освятована Богом. Нести добро тебе ближним не порочно. Иди же.

Догадливые товарки приспособили для переноски камней крепкие холстины. Они клали в них камни и, взвалив на спины, несли. А навстречу Анне и Настене из города шли и шли все, кто имел в руках хотя бы малую силу. Многие торговые люди послали своих работников с повозками. Так же поступали именитые горожане. Звонари подбадривали трудников-киян колокольным звоном. Это был еще не набат, колокола благовестили. А священнослужители и монахи вместе со всеми носили камни и, возвращаясь к реке, каждый раз пели псалмы или каноны.

К вечеру первого предосадного дня в городе появились селяне. Они тоже поспешили на помощь стольному граду. Многие приехали на лошадях, привезли зерна, овощей, пшена, вяленой рыбы и говядины — всего, что могло спасти киян от голода во время осады. Припас принимали княжьи мужи, тут же рассчитывались за товар. Появились и беженцы из сел, из Вышгорода, дабы укрыться от врага за крепостными стенами.

Три дня и три ночи по берегам Днепра и Почайны русичи собирали камни, добывали их в пещерах под холмами. Много дней готовили жерди, колья, рогатины, бревна, дабы сбрасывать врага со стен. Семь дней и семь ночей все кузни Киева и посадов ковали мечи, наконечники стрел и копий. И все эти дни Анна и Настена не покидали улиц города, появлялись там, где были кому-то нужны, кого-то могли ободрить словом, оказать помощь. Великая княгиня Ирина в эти дни пребывала в страхе за свою среднюю дочь. Ирина знала, чем занималась Анна, но это не избавляло ее от переживаний за жизнь неугомонной и рисковой головушки. Но приходили минуты, когда мать радовалась тому, чем была занята ее дочь. Увидев вереницу горожан, несущих с Днепра камни следом за Анной, великая княгиня воскликнула, обращаясь к Елизавете:

— Господи, ты посмотри! Ведь она как истая государыня верховодит.

Ирина благодарила Всевышнего за то, что он вложил в душу дочери сильные стремления. Княгиня видела Анну будущей государыней. Она еще не знала, в какой державе княжна обретет свою новую родину, но верила в то, что эта держава никогда не упрекнет Русь за государыню-славянку. Сама Ирина была довольна тем, что свила свое материнское гнездо в России. Ее северная родимая земля, викинги морей, землепроходцы не упрекнут ни в чем свою дочь, принцессу Ингигерду. Она достойно несет честь великой княгини. И сегодня, когда предстояли тяжелые испытания перед лицом жестокого врага, она не дрогнула и занималась тем, чем должно заниматься великой княгине в час отсутствия государя.

И настал день, когда до Киева дошли вести о том, что печенеги уже двинулись в поход на стольный град. Они дерзнули нарушить мирный договор и вот-вот войдут в пределы Руси. Их вели большие князья Темир и Родион. Давно степняки не поднимались такой силой и теперь спешили ухватить легкую победу, зная, что великого князя Ярослава с дружиной нет в Киеве.

Но и князь Ярослав получил весть от принца Гаральда о том, что печенеги двинулись на Русь. Прервав все дела в Новгороде, великий князь поднял немедленно дружину в седло и скорыми переходами — лишь короткий отдых на сон да передышка коням — помчал из Новгородской земли спасать свой стольный град. Знал он, что в Киеве всего лишь сотня гридней в личной охране великой княгини. Вся воинская сила была с ним. С Ярославом шли новгородская дружина во главе с воеводой Лугошей Евстратом и две тысячи варягов[115], коих вел принц Ярлем Рагневад, поступивший к великому князю на службу. Знал Ярослав, что, какой бы многочисленной ни была орда, он прогонит печенегов с Русской земли и сурово накажет их за нарушение мирного договора. Но сейчас великого князя беспокоило одно: успеют ли его воины подойти к стольному граду до того, как степняки начнут его осаду. Знал Ярослав, что кони печенегов легки в пути и за летний день проходят больше ста верст. Однако и русичи не уступали им. Верил Ярослав и в то, что если печенеги придут под Киев раньше его, то с ходу город не возьмут. Великой княгине не занимать мужества, и она поднимет горожан на оборону города. А им поможет выстоять духом предание о подвигах святой Ольги, которое бережно хранилось в каждом доме. С надеждой на лучший исход и стремился Ярослав к стольному граду. И вот уже до Киева осталось одно поприще[116].

Воеводе Глебу Вышате было труднее. Получив от гонцов весть о печенегах и повернув дружину к Киеву, он хотел вести ее коротким путем, но это значило, что ему пришлось бы идти через степи вблизи становищ печенегов. И тогда не миновать преследования степняков и схваток с ними. Вышата на то не отважился. Нужно было беречь силы и воинов для главной сечи с печенегами. И он повел дружину полукружием, через лишние водные преграды. Слева от него, может быть, в сотне верст двигалась орда. Дозоры, шедшие впереди, неусыпно следили за ее движением.

В Киев той порой примчались воины со сторожевых застав. На княжеском дворе их встретила княгиня Ирина.

— Говорите, какие вести принесли? — спросила она воинов.

— Матушка великая княгиня, вороги в двух поприщах, катят тьмою широким валом, — доложил молодой сотский Анастас, черный от пыли, с горящими голодными глазами.

Княгине Ирине нечего было сказать в ответ, и она послала вестников в поварню. Сама отправилась на крепостные стены, дабы проверить, все ли готово для отражения врага. Но едва она покинула княжеское подворье, как появились новые вестники. Прискакал с пятью воинами старший сын Владимир. Узнав, что мать на крепостной стене, побежал искать ее там. А как нашел, воскликнул:

— Матушка, мы спасены! — Он обнял мать. — Мы собрались уходить из Новгорода, как примчал с полусотней огневой Гаральд. Все обсказал, и мы в тот же день выступили в поход. Я от батюшки. Дружина уже прошла Галич и завтра будет здесь.

— Господи, слава тебе! — воскликнула и княгиня. От радости она прослезилась. Осмотрела сына, вздохнула: — Лида на тебе нет. Ты устал, изнемог. Иди поешь и отдохни. Время еще есть.

Это было правдой. Князь Владимир и его воины провели в седлах несколько суток, спали урывками, питались кое-как. Однако об отдыхе князь не думал. Спросил мать:

— Что слышно о печенегах?

— Они близко. Уже в наших пределах. Но теперь верю: князь-батюшка успеет подойти. А мы вот приготовились встретить ворогов. Идем, я покажу тебе, чем будем отбиваться.

Ирина повела сына за собой. Она показывала всюду высившиеся у бойниц груды камней, жерди, короткие бревна.

— Всем миром готовили. Никто не жалел сил. А подняла народ твоя сестрица Аннушка.

У Владимира на лице лишь удивление. Он понимал, что, ежели приготовленное горожанами на стенах доведется обрушить на степняков, тысячи их найдут погибель под стенами Киева.

— Славная моя Аннушка. Я люблю ее, — шептал Владимир.

Великий князь Ярослав той порой уже был в Любече. Сделав небольшую передышку в городе, он двинулся к Киеву. Ехал и размышлял. Да было о чем. Над Русью в минувшие несколько лет витала Божья благодать. Во всех войнах Ярославу светила удача. Со смертью князя Мстислава Русь стала великой державой, равной которой в Европе не было. Города на Руси процветали торговлей, ремеслами. Богатели Новгород, Псков, Киев, Полоцк, Чернигов, Белгород, Любеч, Смоленск. Крестьяне кормили горожан вволю, никто в державе не голодал. Неужели же теперь от русичей отвернется Божья благодать? Так размышлял великий князь, покидая с дружиной Любеч. На его лице сквозило удивление, когда он думал о дерзких печенегах. Как смели они нарушить мир? Не думают ли, что их набег на Русь останется безнаказанным?

Было раннее утро, солнце лишь поднялось над степью. День обещал быть жарким, тяжелым. А до Киева еще немало верст. Не упасть бы с коня, не сникнуть, сохранить силы для схватки с врагом под стенами Киева, схватки трудной, жестокой, потому как врагу так удобнее стоять против усталых русичей. Но судьба и на этот раз благоволила к Ярославу. Едва дружина перебралась на правый берег реки Тетерев, притока Днепра, как из Киева прискакал гонец, внук воеводы Путяты Данила.

— Князь-батюшка, шлет тебе свое слово княгиня Ирина, — сказал гонец. — Слово знатное.

— Говори.

— Печенеги могут подойти к Киеву только завтра — так передал сотский Анастас, который примчал с заставы.

Ярослав невольно улыбнулся. С сердца скатился тяжелый камень переживаний за стольный град.

— Спасибо за добрую весть, внук Путяты. Нет, не подойдут вороги к Киеву. Не видать им стольного града! — И князь, повернувшись к ратникам, крикнул: — Слушай, дружина! Киев здравствует! И у нас есть время прийти к нему раньше печенегов. Вперед, русичи! Вперед! Скрестим мечи с поганцами в чистом поле!

И прибыли силы у воинов, они воспряли духом. Каждый знал, что оставшиеся версты они пройдут до ночи. Потом будет короткий отдых, а тогда уже и в сечу можно… И рать Ярослава двинулась навстречу врагу. А в полночь, в версте от Киева, великий князь собрал воевод и сказал им:

— Пусть город мирно спит. Ведаю, люди уже намаялись. Я пошлю человека только к великой княгине — упредить. Мы же идем к реке Вета, там и встретим орду.

Воеводы не возражали. Князь отправил Яна Вышату к Ирине с наказом выслать вслед ему всех ратников, сам повел дружину за Киев.

Дозорные на стенах крепости заметили движение рати близ города. Со стен послышались голоса воинов: «Ярослав с нами». Распахнулись северные ворота, Ян Вышата скрылся в них. И вскоре же из Киева выехал конных отряд в триста-четыреста воинов, коих вел старый воевода Путята и Ян Вышата. Анна с Настеной в этот час горевали на крепостной стене. Им было обидно оттого, что матушка-княгиня отказала Анне и ее товарке уйти с войском.

— Отроковицам на поле брани делать нечего, — произнесла Ирина строго. — А вам лишь дай волю…

— Так мы же не пойдем в сечу, — попыталась возразить Анна. — Мы только при рати будем.

— Сказано, стойте на стене, за окоем смотрите. Может, еще и печенеги прихлынут. У наших один путь, а у них — много.

Довод был убедительный, и Анна смирилась. Пригревшись возле Настены, с которой сидела рядом у бойницы, княжна задремала.

Речка Вета была мелководная, но широкая — на полет стрелы, — с заболоченными топкими берегами. Перед речкой, со стороны русичей, тянулась гряда низких холмов. За этими холмами и затаилась рать Ярослава. Встали как нужно. Норвежские витязи Гаральда и Ярлема, как наемные, заняли место в середине. Им, может быть, предстояло выдержать первый удар, ежели печенеги пойдут не лавиной, а клином. Слева от норманнов изготовились к битве двадцать тысяч ратников большой дружины Ярослава. Новгородцы во главе с воеводой Лугошей заняли берег справа от норманнов. В степь были высланы дозоры. И кстати: воины успели поспать, отдохнули, потрапезничали. Лишь на вечерней заре, когда она угасла, примчались дозорные с вестью о том, что орда приближается.

— Катятся без устали, батюшка-князь, — доложил десятский Якун.

— Ты уверен, что печенеги пойдут сюда, а не минуют нас стороной? — спросил князь дозорного. — И когда они здесь будут?

— Пойдут, князь-батюшка, мы их заманивали. — Высокий, крепкий детина, держась за луку седла, посмотрел на запад и добавил: — А вот как вовсе увянет заря, так и явятся.

Ярослав велел собрать воевод. Когда они сошлись к его шатру, упрятанному в зарослях ивняка, сказал:

— Ноне полнолуние. Видите, поди. Бить ли нам печенегов ночью или ждать утра?

Воеводы посмотрели на новгородца Лугошу. Он понял, чего от него ждут, как от старшего по возрасту. Ответил просто:

— Как отказаться от ночной сечи, ежели нам будет светить сама Божья благодать?!

— Сказано верно, — согласился Ярлем. — В лунном свете любой враг словно заяц на току.

— Нам ли искать легкий путь! — воскликнул пылкий Гаральд.

— В согласии и будем ждать ворогов. Но вот непременное для всех. Мы дадим передовой лавине печенегов перейти через Вету. А когда приблизятся к холмам, когда увязнут в болоте, мы и навалимся на них. Идите же к воинам и скажите о том тысяцким и сотским.

С тем воеводы и разошлись по своим дружинам.

Над Ветой все замерло: ни движения, ни звуков. Лишь шелест крыльев выпей и чибисов над поймой реки нарушал тишину. Вечерняя заря уже погасла. Только небо на закате солнца оставалось светлым. Когда же оно потемнело, а на востоке поднялась из-за окоема полная луна, с юга послышался ровный и нарастающий гул: орда приближалась.

В стане русичей все ожило. Воины поднялись в седле, обнажили мечи, изготовили щиты. Расчет князя Ярослава был всем ратникам понятен: лишь только печенеги начнут переправу через Вету, приблизятся к холмам и будут скованы в движении, валом скатиться на них с вершин холмов, смять первые ряды врага, погнать его обратно к реке в топь. У русичей были и простор для удали, и сила для натиска.

И вот печенеги показались. Они шли широко, дабы сразу на большом пространстве одолеть реку, о которой они, несомненно, знали. Степняки уже заполонили левый берег, и первые ряды конников спустились к воде и двинулись к правому берегу. Послышалось ржание лошадей — им хотелось пить — и яростные, гортанные крики воинов, погоняющих коней. У степняков в голосах ни страха, ни тревоги. Многие всадники уже одолели водный рубеж и угодили в топь низменного берега, кони начали вязнуть, задние воины погоняли передних, возникли шум, гвалт. На правом берегу становилось все теснее. Часть воинов, однако, выбралась из топи и приближалась к холмам. Но степняков близ них было еще мало, и Ярослав сдержал русичей, готовых ринуться в сечу. И совсем немного прошло времени, когда все пространство от Веты до холмов заполонили ордынцы. Медлить было уже опасно. С каждым мгновением у врага прибывали силы.

И прозвучал боевой рог и боевой клич великого князя:

— Во имя Господа Бога! Во имя Руси! Да не будет сраму с нами! — И он первым помчался с вершины холма навстречу врагу.

Над холмами загулял гром. И в сей же миг вся русская рать и две тысячи норманнов ринулись с холмов на печенегов. И никто из них не успел прийти в себя. Забыв обнажить сабли, печенеги в ужасе поворачивали коней и, давя друг друга, устремились к реке. Вслед им неслось: «Бей поганых! Бей!» Лунный свет заливал речную долину, и у русичей не было помех, дабы увидеть в ночи врага, догнать его и уничтожить. Ратники Ярослава, витязи Гаральда и Ярлема, новгородцы Лугоши настигали растерявшихся печенегов и разили их без сопротивления. Сверкали мечи, и падали под могучими ударами русичей и варягов степняки, падали их кони. Воины Ярослава пробивались на левый берег по трупам, словно через лесной завал.

Отважнее всех сражался принц Гаральд со своей сотней. Он добывал себе славу, чтобы принести ее к ногам своей принцессы Елизаветы. Гаральд первым поднялся на вражеский берег, ломился сквозь смятенных печенегов, чтобы найти их князя, сразиться с ним. «Мне нужна твоя голова, дикий кочевник!» — твердил Гаральд, нанося удары тяжелым мечом. Сотня Гаральда, словно мощный таран, пробивала дорогу к вождям орды, чтобы покончить с ними и сломить всякое сопротивление печенегов.

Было, однако, очевидно, что печенегские князья Родмон и Тенир потеряли над ордой власть. Родовые князья, находясь близ своих воинов, тоже были охвачены паническим страхом, потому как ночью никогда не бились с врагом, боясь ночных духов. Следом за варягами вклинились в печенежскую орду дружины Ярослава и Лугоши и уже били степняков на всем пространстве Веты, кое заполонили степняки.

За полночь Родмон и Темир сумели наладить сопротивление своих воинов. На рассвете они начали теснить правое крыло новгородцев, пошли на них большой силой. Воевода Лугоша понял, что его ратникам не сдержать натиск орды, и отправил воина просить Ярослава о помощи:

— Скажи батюшке, что тьма на нас навалилась.

И князь Ярослав был вынужден послать на помощь новгородцам запасную тысячу воинов. При этом он проворчал:

— Не помню, чтобы Лугоша пятился.

Сеча продолжалась. Родмон и Темир гнали и гнали воинов к Вете и за нее, но там они гибли, как в прорве, так и не сумев овладеть правым берегом, добраться до холмов. К утру Темир, как более опытный воевода, потребовал от старшего по чину князя Родмона вывести воинов из сечи:

— Если мы не уйдем от этого гиблого места, то погубим племена и орду. Нам нужен степной простор. Потому умоляю тебя, князь Родмон, ради наших детей и пока не все потеряно, отойти в степь. Мы сумеем оторваться от русов.

Молодой и гордый Родмон, получивший власть от отца всего год назад, заносчиво ответил:

— Как только взойдет солнце, я повергну русов и войду в Киев. Он будет мой!

Хвастливое заверение печенежского князя так и осталось пустыми словами. В рассветный час никто ни в стане печенегов, ни в лагере русичей не знал, что с правого тыла к ордынцам приближалась дружина воеводы Глеба Вышаты. Его воины падали на луки седел от усталости, а кони от тысячеверстного перехода утомились и спотыкались. Однако у всех нашлись силы ввязаться в сечу. Глеб Вышата во главе дозорной сотни, обнаружившей печенегов еще в степи, подобрался к ним по балкам и лощинам и налетел со спины. Дерзость русичей ошеломила печенегов. Они не знали, сколько воинов ударили сзади и где искать спасения. А когда все шесть тысяч ратников Глеба Вышаты напали на орду с тыла, в стане степняков вновь возникла паника, они оказались между молотом и наковальней. И почти не было уже обоюдной сечи, началось уничтожение степняков, дерзнувших захватить стольный град Руси. Печенеги были парализованы. Первыми покинули поле брани князья Родмон и Темир. Убегали, кто как мог, и родовые князья, оставляя своих родичей на погибель.

Над приднепровской степью взошло солнце, но там, где русские рати уничтожали полуокруженную орду печенегов, дневное светило не бросало своих лучей на землю, они рассеивалось в облаках густой пыли, поднятой конскими копытами. Орда повсеместно бросилась спасаться бегством. Ярослав, однако, отважился преследовать степняков, дабы наказать их за вероломство и нарушение мира. Окрыленные ночной победой, русичи настигали врага, их трупами устилали степь витязи Гаральда и Ярема. И еще тысячи печенегов погибли от мечей русских и варяжских богатырей.

«Великий князь Ярослав одержал победу, самую счастливую для отечества, сокрушив одним ударом силу лютейшего врагов его. Большая часть печенегов легла на месте; другие, гонимые раздраженным победителем, утонули в реках, немногие спаслись бегством; и Россия навсегда освободилась от их жестоких нападений», — сказано у Н. М. Карамзина в «Истории государства Российского».

Глава третья. Нашествие женихов

Был праздник Преображения Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа. Во всех храмах Киева с утра до вечера шла служба. В Десятинном-Богородичном храме отслужили Божественную литургию и был молебен в честь победы русской рати над печенегами. Горожане молились, ликовали с того чaca, когда до Киева дошла весть о том, что русская рать повергла степняков, и теперь кияне с нетерпением ждали возвращения князя Ярослава с дружиной. Ведь всем хотелось знать, уцелели ли их отцы, братья, сыновья, женихи. Однако пройдет еще немало дней, когда русская рать вернется с доля брани.

Князь Ярослав задерживался в степи по многим причинам. Русичи продолжали гнать печенегов до Днепра. Это было трудно, потому как враги знали, что на берегу могучей реки их ждет полная погибель, знали, что им, конным, не справиться с прибрежным заграждением из скал и утесов. А без коня ни один печенег не мог бы одолеть бурную водную преграду. В отчаянии князья Родмон и Темир повернули своих воинов на русов, дабы прорваться-таки через их ряды и уйти в степи. Два могучих усмана[117] помчались впереди своих воинов. Но им навстречу вырвались богатырь Глеб Вышата и отважный витязь принц Гаральд. Схватка была скоротечной. Дважды Вышата взмахнул мечом и с первого удара вышиб из рук Родмона саблю, а со второго поверг его на землю, ударив мечом плашмя. Тут же подлетели гридни Вышаты, заслонили Родмона от печенегов, спешивших выручить своего князя. И вокруг него завязалась упорная схватка.

— Да пошли вы прочь, дьяволы! Не отдадим мы вам князя! — кричал Глеб Вышата, отбивая с гриднями степняков Родмона.

Вскоре телохранители князя Родмона полегли близ него. А он открыл глаза и пришел в себя. Но это уже случилось тогда, когда Родмона связали по рукам и ногам сыромятными ремняии.

Упорнее бились Темир и Гаральд. Сильный печенег, казалось, вот-вот повергнет норманна. Но искуснее оказался Гаральд. Его меч сверкал как молния, и в тот миг, когда сабля Темира ударилась о сталь кольчуги на груди Гаральда, он снес голову печенежского воеводы.

Гибель одного князя и пленение другого вновь повергли врагов в панику, от которой они уже не могли оправиться, и на всем пространстве обратились в бегство. Той порой Гаральд соскочил с коня, схватил за волосы голову князя Темира, поднял ее и пошел навстречу приближающемуся Ярославу Мудрому.

— Великий князь, мы победили! Вот голова одного из двух презренных вождей. — И Гаральд бросил голову Темира под ноги коня Ярослава. Потом он показал рукой на отряд воинов, вскинувших мечи, и сказал: — Ты видишь, государь, там воеводой Вышатой повергнут их второй вождь.

— Спасибо за службу, принц! Вышате тоже спасибо! — ответил Ярослав и поскакал туда, где был пленен князь Родмон.

Дружины великого князя наконец прижали печенегов к скалистому берегу Днепра и там их добивали. Но часть кочевников все-таки сумела уйти на правом крыле в степь. Их уже не преследовали. И когда перед русской ратью открылся могучий Днепр, по его берегу бродили лишь одинокие кони. И только здесь Ярослав Мудрый понял, что русичи одолели печенегов, победили их и им уже долго не прийти в себя. Князь снял шлем, перекрестился и тихо произнес:

— Слава тебе, Господи. Ты не оставил нас своими заботами.

Возвращались в Киев дружины медленно. На всем пути, который прошли, преследуя врага, и там, где была первая сеча, воины хоронили павших, собирали оружие, ловили коней. И наконец, упоенные победой, сморенные усталостью, двинулись к Киеву.

Позади дружин русичи гнали сотни три плененных печенегов. Среди них были вождь орды князь Родмон и несколько мурз. Осмотрев полонян, великий князь решил, что в рабство он их не продаст, но за каждого потребует выкуп, а за князя столько же, сколько за всех вместе. В часы возвращения в Киев Ярослав думал о многом. В нем поселилась уверенность в том, что никакие беды теперь не прихлынут на Русь. Лишь днепровское половодье будет тревожить, а то и радовать глаз. Потому настало время возвеличения державы, и прежде всего — стольного града. Осталось только подумать, с чего начать преображение Киева. Жизнь, однако, подсказала сама, к чему раньше всего приложить руки. И еще в пути Ярослав обратился к воеводе Глебу Вышате, который ехал рядом с ним:

— Ты, Глебушка, не пойдешь больше в Тмутаракань. Нет в том нужды. И в Чернигове тебе не быть с дружиною. Веди ее в Киев.

— Где же мне стоять с воями? Во граде?

— Встанешь на Почайне, пока теплынь. Великое дело будем мы творить, Глебушка. Весь град на ноги подниму. Ну да об этом потом, пусть пока созреет… Задумке вызреть надо, — произнес князь, вновь окунувшись в свои замыслы.

Великий князь въезжал к Киев как победитель, как отец-радетель. И встречали его тому подобающе. Тысячи людей поспешили на южный шлях. Над городом плыл торжествующий, неумолкаемый звон колоколов. Священнослужители вышли навстречу дружинам с чудотворными иконами и хоругвями. Но первой поздравила Ярослава с победой его любимая дочь Анна. Она ускакала со своей товаркой Настеной далеко в степь, там встретила отца, подлетела к нему, осадила коня и поцеловала руку.

— Батюшка, с победой тебя! Ты победитель! — Глаза Анны сверкали, вся она сияла от счастья.

— Заслуга в том русичей и наших друзей варягов. — Он дотянулся рукой до головы дочери, погладил ее. — Ты уже в цвету, как яблонька. А где же наша матушка?

— Она рядом. Вон мчит ее колесница. — И Анна показала на четверку серых коней.

Вместе с великой княгиней Ярослава встречали дочь Елизавета, сыновья Изяслав, Святослав и Всеволод. Ирина плакала и улыбалась.

— Родимый батюшка, как ты отощал и черный, аки грач, — загоревала она, держась за стремя.

— Вот отмоюсь в бане да на твоем брашне нагуляю запас, буду как молодой конь, — пошутил Ярослав. Он сошел на землю и обнял княгиню. — Натерпелись тут страху, лебедушка…

— Некогда было, родимый, в страхе пребывать. Да и горожанам спасибо. Вселили они в меня дух веры, с Ольгиных времен хранимый.

— Сие верно. Кияне ее помнят и чтут. Под ее стягом и ты бы выстояла перед погаными.

Ярослав въехал в Киев под несмолкаемые крики тысяч россиян. Жаркий полдень оглашали возгласы: «Слава великому князю! Слава!»

— И вам слава, русичи отцы и матери, за то, что ваши родимые не щадили живота своего и сражались храбро!

Ярослав не спешил в терема, ему хотелось побыть среди горожан, посмотреть, как они подготовились защищать стольный град. К тому его побудила Анна.

— Батюшка, ты поднимись на стены и пройдись по ним. Тебе будет ведомо, с чем мы печенегов ждали.

— Батогов, что ли, на них приготовили?

— Да уж добрую справу нашли. — И Анна лукаво улыбнулась.

Великий князь внял совету дочери. Но, еще неподнявшись на стены, он увидел многое из того, что говорило о намерениях киевлян защищать стольный град так, как защищали его прадеды во времена святой Ольги. Внизу, у стен крепости, лежали бунты бревен, жердей, чурбаков. Все это должно было обрушиться на головы врагов, сбить их со стен, низвергнуть в ров. «Не в чем мне вас, кияне, упрекнуть», — мелькнуло у Ярослава, и он продолжал осматривать припасы. На луговинках он увидел множество котлов, корчаг, висевших на жердях и крюках. В них горожане думали варить смолу, кипятить воду — все для печенегов. Ярослав был доволен. А поднявшись на стену, ахнул от удивления. Там вдоль бойниц, насколько хватал глаз, лежали горы камней. И, как счел Ярослав, любой камень, брошенный со стены рукой женщины или старца, мог поразить врага.

— Славные мои дети, славные русичи, склоняю голову пред вами, — тихо произнес Ярослав.

— Батюшка, о чем ты там шепчешь? — спросила Анна.

— Все так, родимая, шепчу молитву в честь россиян. И эти каменные горы меня радуют.

— А это наши ученики из Десятинной школы да отроки городские наносили, — небрежно ответила Анна.

Ярослав посмотрел на дочь, взял ее за руку, провел по ладони:

— Догадываюсь, что и ты с Настеной от них не отставала.

Анна не отозвалась на замечание отца. Сказала с сожалением:

— Нам так и не удалось камешками потешиться. Сколько их теперь пропадет!

— Ох, Анна, ты меня удивляешь! Хвали Бога, что он не допустил ворогов к стольному граду! — горячо воскликнул Ярослав. — А камню найдется место…

— Ладно уж, тащим обратно на берег Днепра.

— Не серди меня, Аннушка, — строго проговорил Ярослав. — Я же говорю, что камню найдется место. — Он подвел Анну к бойнице и показал на возвышенность саженях в ста двадцати от старых стен: — Видишь этот холм? На нем и от него вправо и влево поднимается новая стена, она опояшет стольный град и будет каменной, а не деревянной. Теперь скажи: доброе место я нашел для вашей добычи?

— Очень доброе, батюшка.

— И еще стократно попрошу всех горожан добыть камня на стены. Но не только на них. На том шляхе, коим дружины вернулись в город, мы вознесем врата с храмом и назовем их в честь победы над печенегами Золотыми.

— Охо-хо, — по-взрослому вздохнула Анна, — многие лета утекут, пока поднимутся стены да врата с храмом.

— Ан нет! — горячо возразил Ярослав. — Через неделю мы заложим первый камень. И не улыбайся! А теперь нам пора в храм.

Воеводы, кои поднялись на стену вместе с Ярославом, прислушивались к разговору князя и княжны да переговаривались. Им все услышанное было в новину. Но никто не думал отрицать, что иные стены Киеву не нужны, и все готовы были таскать на них камни. Вот только после сна, после отдыха. На воевод навалилась многодневная усталость, напряжение битвы. Их ноги подкашивались. Но они пока держались. Ради победы они были готовы не только отстоять молебен, но и не спать ночь, провести ее за трапезой с хмельным и с былинными песнями, как во времена Владимира Красное Солнышко, отца князя Ярослава.

Лишь принц Гаральд пребывал в удрученном состоянии. Нет, не от усталости, а оттого, что княжна Елизавета не смотрела на него. Он ни на шаг не отступал от нее и всячески старался обратить на себя внимание. Он жаждал рассказать, как дрался с печенежским князем-усманом, как отсек ему голову и бросил ее под ноги великому князю. Но природная скромность мешала принцу хвалиться своими подвигами, и он, покорный воле судьбы, шел за княжной молча.

В этот час витязя Гаральда, влюбленного в Елизавету, понимала только юная Анна, которая также безуспешно добивалась внимания молодого сотского Яна Вышаты. Его сердце еще не замирало при виде красивых девиц. А княжну Анну он просто не замечал, а ежели и смотрел на нее, то как на пустое место. Анна злилась и шептала Настене:

— Он прямо каменный идол.

— Не сердись на него, нельзя слепых попрекать, — отвечала Настена. — Котенок и есть…

— Помогла бы прозреть, пожалела бы свою товарку, — горячилась Анна. — Подсказала бы, каково мне-то.

— Придет время, и прозреет, голубушка. И сердце вспыхнет, как береста. Да берегись тогда.

— Того не боюсь, — ответила Анна, и весь вид ее, гордый, отважный, говорил о том, что так и будет.

Настена это знала. Она даже видела, как это произойдет. Но не думала открывать Анне свое видение, не хотела подбрасывать хвороста в огонь.

В день Преображения Господня, вскоре же после богослужения, возликовал весельем весь Киев. Повелением великой княгини на теремном дворе и на площадях города торговые люди за счет княжеской казны выставили бочки с хмельными медами, брагами и пивом, привезли туши баранов и быков, вынесли короба с хлебами. Горожане разводили костры, готовили обильную трапезу. И первым на площади Десятинного храма подошел к столу великий князь. Ему подали кубок. Он же сказал громкое слово своему любезному народу:

— Нам теперь, русичи, жить вольно многие лета. Враг растоптан, и в наших пределах ему вовеки не быть! Слава россиянам! — И Ярослав осушил свой кубок.

— Слава ратникам! Слава великому князю! — прозвучало над площадью.

И началось невиданное веселье. Праздновали победу под благовест колоколов весь день и почти всю ночь. А на рассвете тысячи воинов окунулись в сон там, где пришлось: на улицах, площадях, в палисадах, во дворах. До полудня горожане не тревожили сна победителей, а потом взялись выставлять свои припасы на угощение воинов.

На Руси наступила мирная жизнь. Лишь у великого князя не было покоя. Он разослал во многие концы державы гонцов, дабы собрать в Киев мастеров каменного дела. Когда же Ярослав поделился с близкими тем, что желает в честь победы над печенегами возвести в Киеве храм, подобный царьградскому храму Святой Софии Премудрости, митрополит Феопемид, родом из Византии, сказал:

— Благое дело задумал, сын мой, великий князь, но, ежели мыслишь угодить Господу Богу, позови зодчих и каменотесов из Константинополя, достойных святости.

— Твое слово, владыко, мне по душе, — ответил Ярослав.

Он внял совету митрополита и отправил послов в Царьград. Но за год до того, как положить первый камень в основание собора Святой Софии, через неделю после победы над печенегами Ярослав вывел всех горожан Киева и всех воинов своих дружин на возведение каменных крепостных стен. Строили всем миром. В августовский погожий день горожане, воины княжеской дружины, варяги воеводы Ярлема, ратники воеводы Лугоши вышли за старые стены и по обозначенным вешкам начали копать котлованы под башни, рвы под стены. Тысячи людей с повозками собирали камень на берегу Днепра, на Почайне. Сотни умельцев пошли добывать его в каменоломни под ближними холмами. Опустели великокняжеские терема. Придворных повела за собой княгиня Ирина. Даже затворница Елизавета не усидела в тереме, правда, не без участия младшей сестры Анны. Она сказала Елизавете:

— Там будет принц Гаральд. Он же герой. Он пленил многих печенегов и победил их князя. Ты ему люба.

Анна считала, что старшую сестру нужно расшевелить лаской и лестью. И она говорила Елизавете, что та самая красивая девица на свете, похожа на волшебную лесную деву, что та всегда загадочна, всегда за легкой завесой тумана.

— Но тебе надо выйти из пелены тумана, — добавила Анна, — и тогда Гаральд увидит твою волшебную красоту и полюбит тебя еще сильнее.

Елизавета была согрета теплом младшей сестры и отозвалась на ее зов:

— Ладно уж, идем. От полезного дела нас не убудет.

Обе они оделись попроще и в сопровождении мамок отправились за стены старой крепости. По пути Анна и Настена взяли по камню и прочих уговорили. Елизавета посмеялась над ними:

— Много ли проку с того, что положим свои горошины на стену?

— Ой, сестрица, ежели все кияне многажды принесут по камушку — вот и поднимется новая стена. — И добавила мудро: — Всякое радение оставляет добрый след, ежели идет от души…

— Право, Аннушка, ты слишком умная растешь. И какой поднимешься с годами? — озадачила старшая сестра Анну.

— От тебя далеко не уйду, — отшутилась Анна и заговорщицки посмотрела на Настену.

Та улыбнулась.

Наконец-то они добрались до южных холмов, где горожане и воины копали рвы и котлованы. Елизавета удивилась невиданному зрелищу: земля была похожа на лесной муравейник. Тысячи людей усердно трудились, и где-то орудовал заступом ее рыцарь. Тайно Елизавета гордилась тем, что Гаральд любит ее. Она тешила себя мыслью о том, что стоит ей пожелать, и голубоглазый принц-воин падет к ее ногам. Но ее воображение рисовало иного героя, чем Гаральд. Ей хотелось, чтобы ее избранник, как древние предки королей Олофов, прославил себя рыцарскими подвигами. И то, что Гаральд поверг грозного печенега Темира, ей показалось недостаточным. И все-таки, когда Анна рассказала Елизавете о поединке Гаральда с Темиром, она в душе порадовалась. Ведь это ради нее, сочла она, Гаральд отважился на смертельную схватку. Но Анне Елизавета с усмешкой сказала:

— Наши воеводы и даже гридни не похваляются подвигами, а он…

Анна осталась недовольна сестрой и при встрече с Гаральдом по простоте душевной поведала страдальцу о равнодушии к нему Елизаветы. Не зная того, Анна подлила масла в огонь. В этот день Гаральд и еще несколько его воинов сбрасывали камни со старых крепостных стен, и принц, терзаемый сердечными муками, делал это как одержимый. Даже сам Ярослав его похвалил:

— Ты, принц, и в работном деле отважен.

Великий князь знал, что старшая дочь люба Гаральду, что тот мечтает заполучить ее в жены. Однако Ярослав считал, что Елизавета — красавица и умница — достойна иной судьбы. Знал Ярослав, что королевский трон далек от Гаральда и корона не светит ни ему, ни его будущей жене. Все это взвесив, Ярослав скрепя сердце сказал однажды Гаральду:

— Все я прикинул, все обдумал, принц: не будет тебе удачи в Норвегии. Потому смирись. И Елизавете не лететь к твоему гнездовью в паре с тобой. Не казни меня за то, что так мыслю. Ты далек от трона, а мне нужна дружба с твоей державой.

— Нет, князь-батюшка, трон будет за мной. В это я свято верю. И придет час, я покорю и тебя, и твою дочь, — показал свой неуемный нрав норвежский принц.

— Ну-ну, дерзай, — улыбнулся Ярослав, даже не рассердившись на отважного варяга, лишь подумал: «Ишь ты, покорить нас с Елизаветой решил. Да покоряй!»

Однако опасность для Гаральда возникла с другой стороны. С наступлением мирной поры при дворе Ярослава все чаще стали появляться иноземные гости и сваты, коим захотелось заполучить в жены для своих сюзеренов и государей достойных дочерей великого князя великой державы. Одними из первых примчались польские послы от короля Казимира. Что ж, Польша была самым ближним соседом Руси, и мир с этим государством всегда был желателен для ее великих князей. Следом за поляками прибыли германские послы. Их гоже дружелюбно встречал Ярослав Мудрый: все-таки великая империя. А ближе к осени, на удивление всему Киеву, прикатили испанские купцы. Однако к горячим испанцам у великого князя было прохладное отношение. Знал он, что в их державе год за годом бушевали военные страсти и мирной жизни ни короли, ни народ там не знали.

Едва Ярослав Мудрый проводил обиженных испанских сватов, как в Киев приехал юный венгерский принц Андрей в отважился сам свататься за младшую дочь великого князя Анастасию. И хотя была она еще отроковица, сговор состоялся, потому как Андрею надежно светил трон, а Венгрия всегда была доброжелательна к Руси. И теперь принцу Андрею оставалось ждать, когда невеста подрастет, а старшие сестры выйдут замуж. Принц был терпелив и дожидался своего часа.

В великокняжеских теремах гадали в этот год, чем вызван наплыв на Русь иноземных женихов и сватов. Но все оказалось просто. Тому был виновником, как сочли в княжеских покоях, французский путешественник и сочинитель Пьер Бержерон. Это он побывал в гостях у Ярослава Мудрого, он любовался дочерями князя и все нахваливал их. И позже, возвращаясь из Киева в Париж, он разнес по Европе похвалу Ярославовым дочерям. Он же хлебосольство великого князя вознес по иноземным столицам. И теперь кто только не спешил к гостеприимному русскому государю, кто только не слал к нему сватов и женихов!

Великий князь Ярослав и впрямь был хлебосолен и радушно принимал гостей — королевичей, принцев, графов и других вельмож. Но в этот год одно смущало иноземцев: он принимал их чаще всего за чертой города, на холмах, где возводились каменные крепостные стены. Там Ярослав как простой каменотес облагораживал камни и клал их на раствор в стены. Сам же месил из песка и извести «каменное тесто». Ко всему он следил за тем, чтобы стены поднимались гладкие и ровные. И спуску за огрехи никому не давал.

Время в этом году бежало для россиян, как быстрые воды в Днепре. Еще зимой из Византии поступила весть о том, что по первой воде в Киев прибудет караван судов и на них император пришлет зодчих, каменотесов и многое для того, что потребно на украшение храмов.

Караван прибыл по июньской воде. И с ними в Киеве появился византийский царевич Андроник из династии Комнинов. Ярославу сей приезд отпрыска императорского дома показался удивительным и даже насторожил. Он знал, что Византия никогда не искала для своих царствующих особ императорского рода невест за рубежами своей державы. Конечно же Ярослав подумал о том, что породнение с Византией — большое благо для Руси. Но в выборе женихов для своих дочерей великий князь оставался щепетилен. Потому по его воле царевича привели на стройку. Когда толмач представил гостя, Ярослав ласково осмотрел высокого, тощего, бледнолицего царского отпрыска и сказал:

— Милости просим, славный царевич, на стену. Тут и побеседуем. — И Ярослав протянул ему лопату. — Да и сноровку свою покажешь.

Проницательные серые глаза князя светились приветливо и с лукавинкой. Он улыбался. Под этим взглядом византиец почувствовал себя увереннее, улыбка ободрила его, и Андроник взял лопату. В этот час рядом с Ярославом трудились сыновья Всеволод, Святослав, Изяслав. Тут же были Елизавета и Анна. Неловко поорудовав лопатой, королевич покрылся потом и остановился в изнеможении. Но, отдохнув, он не взялся за работу, а не спускал глаз с Елизаветы и шептал: «Господи, она прекрасна, как богиня!»

К Андронику подошел князь Всеволод. Он начал месить раствор и сказал по-гречески:

— Ты, царевич, не серчай на великого князя, нашего батюшку. Таков у него обычай привечать женихов. А чтобы великий князь был к тебе добр и снисходителен, побудь с нами на стене до полуденной трапезы. Да потрудись в меру своих сил…

Рядом с Всеволодом появился принц Гаральд, спросил его:

— Зачем появился сей хвощ? — Андроник и правда в своем шелковом зеленом полукафтане походил на древнее растение. — Я вижу, что он точит глаза на Елизавету. Дай-ка я встану рядом с ним, и пусть увидит великий князь, чего мы стоим.

Подошел Ян Вышата, который носил камни на самый верх стены, где над «Златыми вратами» сооружалась церковь. Он спросил Всеволода:

— Что это Гаральд пылает огнем? К гостю не должно быть непочтительным. — Ян тронул Гаральда за руку: — Помоги мне камень на стену поднять. — И увел принца. По пути сказал: — Ты не суетись. Елизавета сама даст цену тому хвощу.

— Господи, да ведь не только она над своей судьбой властна, — возразил Гаральд.

Его грызла тревога, он не находил себе места.

Со стороны за норвежским принцем наблюдала Анна. И когда работный день для трудников завершился и печальный Гаральд ушел на берег Днепра, то такая же печальная княжна Анна последовала за ним. Гаральд сел над кручей. Анна опустилась рядом на траву. Они долго молчали. Потом, как-то тихо, Гаральд запел песню. Анна попросила его петь погромче:

— Это и моя печаль.

Принц внял просьбе княжны:

В юности своей я сражался с дронтгейсами.
Их было много: кровь лилась рекой.
Младой царь их пал от руки моей.
Но русская красавица меня презирает.
Анна слушала внимательно. Положив голову на колени, она смотрела на мужественное и красивое лицо норманна и думала о сестре с осуждением: почему она не откроется этому прекрасному витязю? А Гаральд продолжал петь:

Однажды нас было шестнадцать товарищей.
Зашумела буря, взволновалось море,
И грузный корабль наполнился водою.
Мы вычерпали оную и спаслися.
Я наелся быть счастливым.
Но русская красавица меня презирает.
Анна улыбалась, вспоминая свое сокровенное. Песня звучала:

В чем я не искусен? Сражаюсь храбро,
Сижу на коне твердо, плаваю легко,
Катаюсь по льду, метко бросаю копье,
Умею владеть веслом.
Но русская красавица меня презирает.
Однако песня Гаральда заставила Анну не только улыбаться. У нее появилась обида за сестру. Она сочла, что Гаральд робок перед Елизаветой, та же не могла сама идти ему навстречу. Гаральд не видел обиды на лице Анны и продолжал:

Разве не слыхала она, какую храбрость
Показал я в земле южной, в какой
Жестокой битве одержал победу
И какие памятники славы моей там остались?
Но русская красавица меня презирает!
— Вот уж неправда! — крикнула Анна, вовсе встав на защиту сестры. — Она никогда тебя не презирала, она просто гордая! Уж мне ли не знать Елизавету!

— Что же ей нужно от меня? — горячо спросил Гаральд.

— Подвигов, о которых она знала бы не из твоих песен, а из уст воинов, тебе близких, и от врагов твоих, — выдохнула Анна.

— Вон что! — воскликнул озадаченный принц. — Выходит, что я еще недостоин ее?

— Сам суди, — ответила Анна. Она нашла камешек и бросила его в Днепр.

Гаральд задумался. Он жил по законам времени, когда нежные рыцари жаловались на мнимую жестокость своих возлюбленных. «Что ж, если тебе нужен не мнимый герой, а истинный витязь, я добуду себе славу», — закончил свой спор с Елизаветой влюбленный принц.

Оставаясь человеком дела, а не слова, Гаральд стал собираться в дальний путь на поиски славы и доблести. И вскоре после неудачного сватовства царевича Андроника к Елизавете воспрянувший духом Гаральд попрощался с Киевом. На купеческой скидии, прибывшей в Киев с судами соперника Андроника, он со своими тридцатью воинами уплывал в Царьград на службу к императору Константину Мономаху, который воевал в эту пору с арабами.

Узнав, что Гаральд покидает Киев, князь Ярослав велел остановить судно и сам поспешил на берег Днепра.

— Чем огорченный покидаешь наш двор? — спросил он у Гаральда. — Я ведь сказал, что придет твое время и тогда будет тебе милость от россиян.

Принц умел сдерживать свой горячий нрав. Ответил достойно:

— Не огорчен, князь-батюшка. Елизавету твою люблю пуще жизни. Вернусь на щите во славе и отдам ей свое сердце, свою корону!

— Вон как! Что ж, держать не буду и пожелаю тебе доброго пути, во всем удачи от Бога. Иди и добывай славу. Да береги себя, на рожон не лезь. А дочь моя дождется тебя. Так ею сказано.

— Крылья ты мне подарил этими словами, князь-батюшка! — И в порыве благодарности Гаральд обнял Ярослава.

Елизавета и Анна провожали Гаральда издали, махали платками и были грустны. У Елизаветы роса выпала на глаза, но не пролилась: сдержалась княжна.

Позже Анна первая узнает, что в Царьграде Гаральд вступил в императорскую гвардию, воевал в Африке и Сицилии против неверных, дважды посетил Иерусалим. И где бы он ни воевал, всюду ему светила удача. Когда же пришел час стать королем Норвегии по причине наследства трона, Гаральд дал знать в Киев, что скоро вернется. Но до того дня пройдет больше трех лет.

Той порой Анна поднялась, сбросила с себя отроческие сарафаны и превратилась в прекрасную девушку. Она удивляла всех, кто хоть однажды увидел ее: статью и лицом благородна, взгляд темно-синих глаз привораживал. И вся она излучала тепло, и каждый, кто приближался к ней, ощущал сие тепло. И таял в людских душах лед, и смывались, словно пена, низменные чувства, человек становился добрее, мягче, душевнее. Он забывал порочные помыслы, искал тех, кому нужна была его помощь, и бескорыстно оказывал ее.

Однако, расставшись с отрочеством, Анна не изменилась нравом. Ее ласковые глаза, прикрытые бархатными ресницами, могли загораться озорством и недевической удалью, она с лихостью молодого воина поднималась в седло и давала полную волю самому резвому скакуну из великокняжеской конюшни. Но это случалось не так часто, а лишь в те дни, когда батюшка брал ее на охоту. Больше она удивляла близких своей величественной и легкой походкой, неповторимым поворотом головы, когда золотистые локоны вдруг закрывали ей лицо. А когда она откидывала их и смотрела на своих родных, то они с удивлением замечали: перед ними стояла вылитая княгиня Ольга. Знатоки женских прелестей, каким был французский сочинитель Пьер Бержерон, сходились в одном: в Анне, как в драгоценном сосуде, воплотилось все лучшее, чем были богаты славянские девы.

— И других, подобных Анне, в мире не сыщешь, — заключал землепроходец Бержерон.

Сама Анна тоже замечала свои прелести, но была ими недовольна и тем делилась с Настеной. Анне казалось, что они мешали ей творить то, что было больше всего ей по душе. Будь она попроще, батюшка чаще брал бы ее на охоту. Скакать на быстроногом степном скакуне за мчащейся сворой собак, пускать стрелу в бегущего оленя или вепря — какое наслаждение! Теперь, однако, ее, как и Елизавету, пытались сделать затворницей, теремной девицей. И великая княгиня Ирина надумала держать при ней уже четырех мамок-боярынь вместо двух. Они же позволяли ей посещать лишь храм да церковную школу, где Анна сама продолжала учиться и вместе с Настеной учила городских детей. Быть может, Анна была бы не так искрометна и рьяна во всем, если бы не было рядом с ней Настены. Они оставались неразлучны вот уже какой год подряд. Настена ни в чем не уступала княжне, когда приходилось вдвоем скакать на конях или зимой кататься на санках с гор, наконец, просто без устали ходить пешком по холмам вдоль Днепра. В науках же, в познании чужой речи Настена опережала княжну. На торжища в Киев приезжали иноземные купцы. Настена, случалось, кружила среди них и запоминала без особых усилий многое из того, о чем они говорили. Да и в палатах было чему поучиться. У венгерских принцев Андрея — жениха княжны Анастасии — и его брата Левиты Настена научилась их речи, сама добилась того, что они кое-что говорили по-русски.

Так было и тогда, когда в палатах Ярослава Мудрого появились братья-изгнанники Эдвин и Эдвард, сыновья к этому времени покойного английского короля Эдмунда. Однако произношение английских слов давалось Настене с трудом, и она вскоре отступилась от грубых, по ее мнению, братьев, увлеклась французской речью. Княжна Анна тянулась за своей товаркой Настеной в познании чужой речи. Но пока ей казалось, что она увлекается более важным делом. В те годы, когда великий князь отлучался из Киева с дружиной то на усмирение мазовшан, независимых от Польши и делавших набеги на Русь, то на наведение порядка на рубежах с литовцами и ятвягами, государственные дела исправляла великая княгиня. А первой ее помощницей и советчицей была Анна. Не все сказанное дочерью умудренная жизнью великая княгиня принимала и пускала в оборот, но многие советы Анны были разумны и обретали жизнь. Это она подсказала матушке, чтобы при росписи стен собора Святой Софии иконописцы написали лики самой великой княгини и всех ее дочерей.

— Так делают в Византии, матушка. Берестовский отец Илларион тому очевидец, — подкрепила Анна свой совет веским доводом.

— Я вняла твоим увещеваньям, доченька. Как встречусь с владыкой, так и донесу ему наше желание.

Митрополит всея Руси Феопемид воспротивился было тому. Выслушав великую княгиню, в немалом смущении изложившую свою просьбу, он хоть и в мягких словах, но отказался уважить ее.

— Ты, матушка великая княгиня, и сама знаешь, что в храмах возносят в образа только достойных святости. Вот лик святой Ольги мы вознесем. А ежели придет ваш час и церковь получит вещание, тогда и вас увековечат.

Ирина была донельзя смущена и корила Анну за то, что та толкнула ее идти к митрополиту. Феопемид, как показалось ей, был справедлив в отказе.

— Прости, владыко, что пришла беспокоить тебя невесть с чем, — оправдывалась великая княгиня.

Сухой по природе своей Феопемид ничем не утешил княгиню Ирину. Но кончилось все тем, что тайно от великокняжеской семьи с митрополитом встретилась Настена. Он знал, что это внучка берестовского священника Афиногена и правнучка греческого митрополита Михаила, что она наделена Божьей силой ясновидения, и выслушал Настену с почтением. Она же сказала немного:

— Ты, святейший, исполни волю великой княгини. Ее в грядущем причислят к лику святых. И дочери княгини идут по стопам святой Ольги. Сие достойно памяти русской православной церкви.

Строгий нравом Феопемид смотрел на отважную деву с уважением. Обычно суровые черные глаза его светились теплом. Сказал он в ответ всего лишь три слова:

— Тебе верю. Аминь.

Позже Ирина и ее дочери Елизавета, Анна и Анастасия были увековечены при росписи храма Святой Софии.

Сразу же после освящения лучшего творения времен Ярослава Мудрого, собора Святой Софии, началось возведение монастыря Святого Георгия. Анна, как и ее родители, любила черноризцев за их подвижнический образ жизни. И когда возводили в монастыре храм, кельи, трапезную, хлебодарню, Анну часто видели среди работных людей. И если они в чем-то нуждались, она помогала им. Иногда, в часы сердечной тоски от неразделенной любви к Яну Вышате, коя накатывалась на Анну, она сама готова была уйти в монастырь. Примером тому служила бабушка Рогнеда, что в расцвете лет ушла от мирской жизни и закончила дни свои в обители под Полоцком.

Ян Вышата в те горестные для Анны дни был в дальнем походе. Он шел с новгородской дружиной князя Владимира на край земли Русской, дабы образумить финнов, кои пытались вырваться за пределы своей бесплодной земли. Свою сердечную боль Анна поверяла только Настене. Случалось это тихими летними вечерами, когда парубки и девицы выходили на берег Днепра и там водили хороводы.

— И я бы с ними повеселилась, ежели бы любый был рядом, — жаловалась Анна. — Господи, какая же я несчастная! Нет бы родиться мне, как вот ты, у простых матушки с батюшкой или хотя бы в боярской семье. То-то была бы вольна…

— Полно горевать! Да в боярской семье тебе меньше было бы волюшки, чем при твоем батюшке, — утешала Настена Анну. — А ежели хочешь в хоровод, так идем со мной. Да не пристало тебе отныне в простых забавах резвиться.

— Ах, Настена, что тебе чужие горести!

— То так, — согласилась без обиды судьбоносица.

— Вот тебя присушит любый, и ты вольна семеюшкой[118] ему быть. А я словно полонянка: кому батюшка пожелает отдать, тому и служить мне. То ли не рабыня? Вон венгерский петух кружит в палатах, к батюшке с матушкой подкатывается, дабы заручиться их словом. Еще немецкий принц журавлем вышагивает. Мне бы волю, так я бы их всех метлой прогнала. А там бы Янушку ненаглядного до закатных дней миловала… Настена полулежала на траве, смотрела в глаза Анне так пристально, что княжна смутилась и замолчала. Товарка указала ей:

— Правду тебе должно знать, Аннушка: ты не однолюбка. И вины твоей в том нет: все Аннушки подобны тебе. Потому по весне днепровские воды смывают все прошлогоднее с берегов, так и твое сердце омоется вешним соком новой любви. Анна от такого откровения Настены опешила да тут же прогневалась:

— Зачем чепуху городишь? Говори, что сие неправда!

Анна встала. Поднялась и Настена, посмотрела на Анну таким взглядом, что княжна поняла: сказанное судьбоносицей — правда, но бунт в душе княжны еще не угас, с криком: «Несмываема моя любовь к Яну, знай о том!» — она побежала к реке, вошла в воду, что-то высматривая в ней. Увидела лишь камешки под ногами.

— И чего это ты ищешь в днепровской глуби? — спросила Настена, спускаясь к воде.

— А вот и не скажу, — еще сердитым голосом ответила княжна.

Да гнев ее на товарку уже погас, и теперь она хотела, чтобы Настена заглянула за окоем и показала ей судьбу Яна Вышаты.

Настена тоже думала о Яне Вышате, но ей не хотелось ничего показывать Анне. Знала, что увиденное княжной сильно повредит ее здоровью. И вместе с тем что-то подсказывало Настене, что Анна должна пройти через тернии, а иначе все может быть хуже. Из двух зол ясновидица должна была выбрать меньшее и сочла, что меньшим будет та правда, которую Анна вот-вот узнает. И, вознеся молитву к Софии Премудрости, Настена вошла саженях в десяти от Анны в воду и шла, пока она не достала ей до пояса. Сильное течение вымывало из-под ног песок, и стоять было трудно, но Настена не обращала на то внимания, разгребла перед собой руками воду, склонилась к ней с молитвой и замерла, вглядываясь в то, что несла живая днепровская вода. Увидела она многое. Мчались вниз по стремнине белокрылые ладьи, и на одной из них стоял молодой богатырь Ян Вышата, а на другой, что летела за ним, прижавшись друг к другу, стояли Анна и сама Настена. «Господи, а мы-то зачем следом за Яном? Или судьбе так угодно? Да что ж, смотри теперь до упора». И ясновидица склонилась к воде ниже. А там уже в виду Царьграда шла морская битва. На ладьи русичей летели как на крыльях боевые греческие скидии, триеры, дромоны. И низвергался с них на русские суда смертоносный огонь. Все перед глазами Настены полыхало в пламени. Но ладья Яна Вышаты выскочила из огня невредимая и двинулась навстречу скидии, на которой стоял сам император Константин Мономах. Как только сблизились суда, Ян Вышата перескочил через борт скидии и, выхватив меч, пошел на императора. Перед ним возникали телохранители Константина, но ловок и силен был Ян Вышата и прорубал себе путь. Сошлись два витязя, скрестили меч и бились, ни в чем не уступая друг другу. Но вскинулась чья-то рука с копьем и нацелилась Яну в спину.

Настена в этот миг закрыла лицо руками, дабы не видеть, что будет дальше. Но некая властная сила заставила ее смотреть в воду, и, как должно, она увидела летящее копье и то, как Ян Вышата упал. Настена отшатнулась от воды и в тот же миг услышала крик Анны, которая давно подошла к ясновидице и, стоя рядом, видела в речной пучине все, что узрела ее судьбоносица.

— Нет! Нет! Тому не быть! Никогда не быть! — И Анна с силой начала бить руками по воде. — Обман! Все обман!

Настена опомнилась, обняла княжну и увлекла ее из воды на берег. Они поднялись на взгорье, и обессиленная Анна упала на траву. Она долго лежала без движения, потом медленно повернулась к Настене и сурово спросила:

— Зачем ты вызвала видение без моей на то воли?

Настена хотела сказать, что у Анны нет на то воли, но сдержалась. Подумала и о том, что хотела посмотреть одна и вовсе не предполагала, что Анна возникнет рядом. И этого не сказала. «Теперь уж ничего не исправишь и несчастной княжне придется испить эту чашу до дна». И Настена, опустившись возле Анны, попросила у нее прощения:

— Не казни меня, любая, не казни. Думала, как лучше… — Она прикоснулась рукой к плечу Анны и погладила его.

Княжна встала. Мокрый сарафан прилип к ее ногам, она одернула его, посмотрела на Настену уже миролюбиво и произнесла:

— Что уж там. У судьбы возвратной дороги нет. А теперь мокрым курицам пора в терема.

И Анна побежала — легко, свободно. Настена, которая трусила следом, была озадачена поведением княжны, а поразмыслив, даже порадовалась. Заглянув в будущее, Анна нашла в себе силы одолеть отчаяние, остаться прежней — Жизнелюбивой и милосердной.

Глава четвертая. Побег от женихов

Стольный град великой Киевской Руси в лето 1040 года, как никогда ранее, заполонили иноземные гости и купцы. Не проходило и недели, чтобы в Киеве не появился со свитой какой-нибудь граф, принц, герцог из западных держав. Большинство из них приезжали на поиски невест из великокняжеского рода, а то и просто из княжеских родов. Это давало себя знать, как говорили досужие русичи, поветрие той поры, которое гуляло по Европе. У великокняжеского подворья с утра до вечера толпились сводницы и даже сводники, которые любому иноземному жениху подыскали бы достойную невесту. В терема их не пускали, и они ловили каждое слово оттуда, цену ему давали, пытаясь найти тайный смысл даже там, где его не было. На поверку выходило, что ехали на Русь не только женихи, но и обеспокоенные разными событиями вельможи. И гуляли по городу слухи один нелепее другого. Купцы, видавшие разные страны, говорили, будто гости табуном мчат на Русь по той причине, что на западные державы нахлынули из аравийских пустынь сарацины и сельджуки и покорили все земли от Италии до Англии и Норвегии. И некуда вельможам Германии и Франции бежать, как только к могущественному великому князю Ярославу Мудрому. И то сказать, многие принцы и королевичи не понаслышке знали, как умеет князь Киевский привечать гостей. Он их холил и тешил. Жили они при нем как у Христа за пазухой, ели-пили вдоволь, на пирах гуляли, для них устраивались потехи, охоты на дикого зверя.

Умудренные жизнью городские старцы утверждали, что иноземцы не только ищут на Руси пристанища, но будут просить помощи от великого князя, дабы вместе встать против орд кочевников. Так и перекатывались досужие вымыслы, словно волны на Днепре в ветреную погоду, пока наконец не проявилась старая и забытая истина.

Как-то пришли в Киев торговые люди из Дании. Бывали они на Руси не раз, славянскую речь понимали, сами могли сказать нужное. И поведали они киевским торговым людям о том, что год назад появился в Брюсселе французский путешественник и сочинитель Пьер Бержерон. Говорили, что он был принят королем Канутом Великим. У того был сын в возрасте. Так тот сочинитель Бержерон будто бы присмотрел для принца невесту на великокняжеском подворье Ярослава, потому как у князя якобы семь дочерей, и все красавицы. Вспомнили киевляне, что года два назад и правда бродил по городу некий бойкий остробородый иноземец, ко всем примерялся, обо всем расспрашивал, все записывал. Да часами любовался на семейство великого князя, когда он со своими княжатами и княжнами, племянниками и племянницами укладывал камень на крепостную стену. Видели, как француз млел от восторга, восхищаясь княжной Елизаветой, да и на младших красавиц заглядывался. Однако справедливые киевляне обиделись на Пьера: лишних дочерей насчитал у Ярослава француз, о сыновьях же ни слова молвы не пустил. «Наши княжата любую королевну за милую душу засватали бы», — утверждали досужие торговые люди.

Вскоре киевляне узнали, что Ярослав Мудрый отказал королю Дании, не отдал за его сына Елизавету и ни с кем из сватов речи о ней не вел, будто и не было у него такой дочери. Обещал благословить Елизавету на брак с принцем Гаральдом и слово свое держал крепко. Так что со старшей дочерью у князя мороки не было. И случилось это после того, как великий князь узнал, что норвежский трон после смерти короля Олофа Святого перейдет к принцу Гаральду. Горожанки по этому поводу сказали просто: «Елизавета — отрезанный ломоть. А вот с Аннушкой наш Ярослав-батюшка помается», — утверждали они.

Так и было, потому как любимица Ярослава приносила ему с каждым днем все больше беспокойства. То, что в свои юные годы Анна была самой красивой невестой в Киеве, Ярослав не сомневался. Знал он, что любой княжеский или боярский сын, однажды увидев княжну, загорался неугасимой страстью. По мнению батюшки Ярослава, его средняя дочь была не только красива, но и умна. И не каждому молодому вельможе доступно было вести с Анной разговор на равных. Уж как он сам был искусен в книжной грамоте и в рассуждениях, но случалось, что дочь и его озадачивала своей премудростью. Радовала она отца и державностью своего ума. И когда в Киеве появились иноземные женихи, дабы получить в жены княжну Анну, Ярослав был тем очень доволен. Правда, как рачительный хозяин, он не хотел продешевить и отдать Анну первому подвернувшемуся королевичу. Он даже сыновьям искал выгодные партии. Для сына Изяслава высватал дочь польского короля Мешко Второго, Гертруду. А сына Всеволода женил на дочери самого византийского императора Константина Мономаха. Конечно, на всех сыновей не нашлось невест царского и королевского рода. Но и Святославу и Всеволоду князь нашел достойных супруг из именитых графских родов. Знал Ярослав, что, вступая в родство с королевскими и графскими фамилиями, он возвеличивал Русь. Добиваясь своей цели, Ярослав был упорен и тверд. Никто из детей не смел перечить ему, когда он решал их судьбу. Лишь со стороны Анны он встретил сопротивление. Анна позволяла себе многое, что не нравилось Ярославу, и он мирился с этим. Правда, пока ее вина перед батюшкой была терпимой.

Минувшей зимой, как показалось Ярославу, Анна увлеклась знахарством. Как-то перед Рождеством Христовым она приглашала на торжище к храму Святой Софии. Там по базарным дням появлялись торговые гости из Византии. Они продавали церковную утварь, и, случалось, Анна покупала у них то красивые медные подсвечники, то хрустальные лампады. На сей раз она увидела рукописную книгу. Полистала и узнала, что это поэма о растениях монаха Одо из Мены-на-Луаре. Она была написана по-латыни, живым языком общения, тем, какой Анна изучала в церковной школе с двенадцати лет. Княжна купила книгу, поспешила в терема и, уединившись, взялась за чтение. И с каждой минутой она открывала простой и доступный мир врачевания многих болезней и ран, полученных в сечах. Она удивлялась богатырской силе неприхотливых растений. Вот ода «Укропу». Анна читала ее как былину:

Пепел корней, говорят, отличается резкостью большей,
Ткани мясистые он разъедает, растущие в ране,
Лечит ползучие язвы и грязные раны врачует.
Выпьет отвар из укропа кормилица — даст в изобилье
Он молоко ей, и часто он гонит болезни желудка…
Прочитав еще несколько од могучим растениям, Анна поспешила к отцу, чтобы поделиться с ним лекарской находкой, почитать ему, что он сочтет желанным.

Был ранний зимний вечер. Ярослав уже посоветовался о делах с боярами и воеводами и отдыхал в любимом книжном покое. Он сидел в византийском кресле у очага и думал. Анна подошла к нему и опустилась рядом на лавку.

— Батюшка, вот книга, полная чудес. Я купила ее у храма Святой Софии. Можно, я почитаю тебе?

— Покажи однако, — сказал Ярослав и, взяв у Анны книгу, открыл ее, но читать не смог: не знал латыни. Но нарисованные яркими красками растения насторожили его. — Как смела ты купить сию колдовскую книгу?! — воскликнул он. — Вот мак! Он отравлен. Зерна его в сон вгоняют смертельный! — Пролистав несколько страниц, князь снова гневно воскликнул: — Сие рута! Она ядовита! К ней прикоснешься — тлен испускает тяжелый. Прочь сию книгу из терема! В огонь ее! — И Ярослав нацелился бросить поэму в очаг.

— Не надо, батюшка! — крикнула Анна и перехватила книгу. — Да, здесь рута и мак описаны. В книге же сказано, как от их яда спастись. Как не знать об этом!

Великий князь стал редко терпеть возражения. С годами — а ему шел шестьдесят третий год — эта черта нрава преобладала над разумом в минуты ярости. И он закричал:

— Не перечь мне! Сказано — в огонь, и быть тому! Ты хоть и любая дочь, но чародейства близ себя не потерплю! — И Ярослав ловко вырвал книгу из рук Анны и бросил-таки ее в очаг.

Но в мгновение ока Анна подскочила к нему и вырвала книгу из огня, который не успел ее охватить.

— Батюшка, как мог ты бросить священную книгу в пламя?! Она же от Бога. — Анна торопливо раскрыла книгу, — Ты послушай, послушай ради Христа, что здесь написано. — И Анна взялась читать: — «Средь исполинских растений, вздымающих стены высоко, дивный раскинулся сад, он и хозяину мил. Здесь из различных семян растут жизненосные травы. Свойства целебные их нам исцеленье несут. Здесь от недугов любых средство открыто тебе. Знай же, что сад — это неба частица, где правят боги; ведь травам дано самое смерть победить!» — Анна закрыла книгу. — Не серчай на меня, батюшка. Ведомо мне, что за миром приходят войны. И я поручу дворовым мастерицам готовить мази и отвары по этой книге впрок.

Ярослав, похоже, выслушал дочь, но сказал совершенно неожиданное для Анны:

— Уходи с глаз. Твое непокорство неуемно. Потому быть тебе вскорости замужем.

Анна ушла. Она нагнула голову, но шаг был твердый, о такой не скажешь, что она убоялась отцовской угрозы. Ярослав покачал головой и остался наедине со своими нелегкими думами, перебирая в памяти имена знатных гостей, дабы выбрать супруга, достойного дочери. Но вспоминались женихи с трудом, и за каждым именем он находил какой-либо изъян и, умаявшись от тщетных поисков, задремал.

Прошло полгода, а те зимние думы не развеялись, стали еще сумрачней. Но к лету, как показалось Ярославу, он видел просвет. Еще по весне князь отправил в Немецкую землю послов, чтобы узнать от короля Генриха его побуждения по поводу своего вдовства. Послы вернулись ни с чем, потому как Генрих смирился с долей вдовца, а наследники у его были. И тогда Ярослав решил выдать Анну за сына английского короля Эдмунда Железный Бок. Сей сын Эдвин и брат его Эдвард уже больше года находились на Руси в изгнании по воле своего дяди, нынешнего короля Канута, занявшего престол брата Эдмунда.

Принц Эдвин еще год назад добивался руки Анны. Когда сватовство не состоялось, Ярослав попросил Эдвина и его брата пожить в Новгороде у князя Владимира, подождать лучшей «погоды». Ярославу показалось, что такая погода наступила, и он на всякий случай послал гонца в Новгород за братьями. Жили в Ярославе сомнения. Он не мог утверждать, что английская корона достанется Эдвину, потому отваживался на риск. Знал Ярослав однако, что Анна терпеть не могла этого грубого и лицом и нравом принца и не будет с ее стороны доброй воли стать его женой. Да тут уж Ярослав готов был проявить всю силу отцовской власти. Ведал он, что Анна уже какой год вздыхает по молодому воеводе Яну Вышате, младшему сыну новгородского боярина, который еще в княжение Ярослава в Новгороде был при нем воеводой. Сыновья у Савватея, что Глеб, что Ян, были богатыри, и умом Господь их не обошел. Положа руку на сердце, великий князь признался бы, что Ян Вышата мил ему: отважный воин, роду достойного да и лицом пригож. Не отрицалЯрослав того, что Ян Вышата похож на древнегреческого бога, высеченного из мрамора, коего византийцы привезли однажды на продажу в Киев. Голова у Яна золотыми кудрями украшена, глаза есть камень лазурит, на пламени согретый. Щеки словно яблоки румяные. И ростом вымахал под матицы, и силой Бог наградил. Мимо такого богатыря ни одна девица не пройдет, не сомлев от страсти. Вот и Анна споткнулась на нем. Поначалу и сам Вышата возомнил, что ему можно пялить глаза на великокняжескую дочь. «Ой, Ян, как смеешь зариться на чужое добро?!» — подумал однажды Ярослав и с глазу на глаз высказал молодому воеводе свою волю: «Ты, Янка, не ищи того, чего не потерял. Анна не про твою честь. А ежели пойдешь на рожон, то добра себе не сыщешь!»

Ян Вышата был честный и мужественный воин, признался Ярославу:

— Каюсь, князь-батюшка, сохну по славной девице, а что делать — не знаю.

— Я за тебя ведаю. Не быть тебе отныне в Киеве. Тысяцким ставлю, и пойдешь к земле Булгарской. Там булгары вольничают, усмирить надобно. И тебе сие посильно.

— Как велишь, так и исполню, князь-батюшка, — покорно ответил Ян, зная, что никогда не будет того, чтобы любая ему Анна стала его семеюшкой.

— В субботу поутру и уходи. Воины тебе будут готовы, — предупредил великий князь.

И летними погожими днями, когда вокруг Анны кружили женихи, Ян Вышата ушел с дружиной старшего брата к рубежам Камской Булгарии.

Однако все повернулось не так, как задумал великий князь. Не ведал Ярослав истинной твердости нрава своей дочери. Она отчаянно пошла наперекор своему отцу, не вняла никаким увещеваниям матушки. Узнав, что батюшка отправляет Яна Вышату к берегам далекой Волги, Анна отважилась уйти следом за ним. На тот дерзкий шаг ее побудила не только разлука с любимым. В эти летние дни вернулись из Германской земли посланники Ярослава. Они ушли от немецкого вдовца ни с чем. Дошел до Анны слух, что он боялся молодых и красивых женщин, потому предпочел жизнь вдовца. Когда посол Ярослава рассказал королю о прелестях княжны Анны, а в конце добавил, что она смела, любит охотиться на вепрей и буйволов, что метко стреляет из лука и крепко держит в руках меч, Генрих выпроводил посла из замка, сказав на прощание:

— Благочестивому королю такая жена не нужна. Она как язычница. И я не удивлюсь, если узнаю, что сия княжна отрубила мужу голову и отнесла ее на жертвенник.

Услышав от послов пересказ из неметчины, великий князь вознегодовал на Генриха:

— Он оскорбил меня, рыжий дьявол! Да буду ратовать за него, чтобы пожалел.

На дочь Ярослав тоже рассердился. При этом досталось и великой княгине Ирине:

— Это твоя кровь испортила девицу. Варягам всегда только бы разбойничать, народы смущать, и она от них не далеко ушла.

Ирина умела хранить спокойствие:

— Ты, князь-батюшка, не гневайся на доченьку. Все, что в ней есть: — хорошее и плохое, — от твоей прабабки Ольги да от матушки Рогнеды. Потому надейся: придет час, и все в ней прорастет добром.

Чуть позже у Ярослава появится повод упрекнуть супругу за эти слова. А пока великий князь пригласил в терема английского принца Эдвина и повел с ним беседу о помолвке и свадьбе:

— Ты, принц Эдвин, давно добивался руки моей дочери Анны. Ежели жажда не угасла, мое согласие ты получил.

Эдвину польстило расположение к нему государя великой державы. Но он не понимал, что заставляло Ярослава Мудрого породниться с будущим государем бедной и маленькой страны. И сам он уже поостыл к прекрасной русской княжне. Он знал, что если ему даже удастся жениться на Анне, то их брак не назовут счастливым, потому как она никогда не полюбит его, некрасивого мужлана. Однако принц знал и то, что, если вино раскупорено, его надо пить. К тому же нищий принц надеялся получить за Анной богатое приданное. Понимал он и другое: породнение слабого и бедного английского королевства с Русью сулило многие выгоды и блага. Как бы далеко ни были острова Англии от великой земли, русы оказали бы его родине помощь. Какой она могла быть, Эдвин не знал, но верил, что Ярослав Мудрый не оставил бы свою дочь в беде. И он ответил:

— Князь-государь, ты велик во всем. Ты дал нам, изгнанникам, кров и пищу, ты ободрил нас надеждой. Мы верим, что с твоей помощью вернемся на родную землю и я по праву займу престол. И если рядом со мной будет твоя прекрасная дочь, смею сказать, что судьба не обделила меня милостью.

Ярослав и Эдвин еще обговаривали действа, как превратить княжну Анну в английскую королеву, как она, узнав о сговоре отца и английского принца, вознегодовала. «Видеть не могу этого чурбана! — воскликнула она. Да повинилась за глаза перед батюшкой: — Прости, родимый, но по-твоему не быть». И выбрала себе иной путь, ступила на него. У Анны были друзья и воздыхатели в дружине Глеба Вышаты, и кое-кто из них не ушел в поход. Все они были хорошо знакомы в Настене. Еще не остывшая от негодования, Анна позвала Настену в свою опочивальню и рассказала обо всем, что замыслила, дабы не стать женой Эдвина. Она знала, какой гнев обрушится на ее голову, когда задуманное ею станет ведомо отцу. Но уже ничто не могло ее остановить.

— И потому сейчас ты поезжай в Вышгород, — продолжала Анна начатый разговор, — там найди гридней Полюда и Олдана — новгородцев, еще Анастаса и скажи им, чтобы они к полночи были конными в посаде на подворье воеводы Обыслова. Там, на Почайне, и будете ждать меня. Еще скажешь Обыслову, чтобы снабдил воинов брашном на дальний путь.

— Велено — сделаю, — ответила Настена, но предупредила: — Токмо ты, любая, делая первый шаг, думай о последнем. Чтобы из близких к тебе никто не пострадал от гнева великого князя. Да и сама ты сумеешь ли выстоять перед батюшкой, когда твоя вольность дойдет до него.

— Господи, Настена, ты считаешь, что я из каприза взбунтовалась. Думала я, и не одну ночь. Преданием живу. Бабушка Рогнеда смогла уйти от мужа, ставшего ей нелюбым, нарушившего верность семье.

— А когда надругался, так и оружие на него подняла, — добавила с улыбкой зеленоглазая Настена.

— И я подняла бы, — отозвалась Анна. — Мне же грех на душу не брать, уходя от нелюбимого жениха.

— Но ты преступаешь волю батюшки. — Внучка берестовского священника была сильна в прозорливости. — Он же того не потерпит, хотя ты ему и люба.

— Не потерпит, то мне ведомо, — согласилась Анна. — Но что мне делать, вещунья?

Настена погладила Анну по спине. Ее судьбу она знала до исхода, потому сказала без сомнений:

— Иди своей стезею. Живи сердцем. Оно в побуждениях от Бога и посему не обманет.

— Спасибо, ладушка. С тобой я ничего не боюсь. Теперь в путь. И успей ко времени. Я же приготовлю воинскую справу.

Настена переживала: возьмет ли Анна ее с собой? В глаза княжне заглянула. Анна улыбнулась.

— Господи, и ты пойдешь со мной. Вижу твою жажду. В гридня, однако, переоденься.

Товарка ничего не ответила, лишь кивнула головой и скрылась за дверью. Анна молила Бога, чтобы дал ей удачу в пути. Она знала, что до Вышгорода, где стояла дружина Глеба Вышаты, конному полчаса пути, пешему — три. А Настена, легкая в седле, птицей долетит до городка. И потому Анна не мешкая принялась за сборы в дорогу. Она не раз собиралась в дальний путь и вскоре была готова покинуть терем. Оставалось малое: обвести вокруг пальца мамок Степаниду и Феофилу. Но и это не составило труда. Выйдя из опочивальни, Анна повелела им:

— Идите в мыльню, велите топить ее да проследите, чтобы жаркая была. Как солнце скроется, так мыться буду. Завтра с суженым встречаюсь. — И Анна улыбнулась мамкам.

Нудная и желчная Степанида и себе на уме Феофила переглянулись, плечами пожали, потому как никогда подобного не случалось, чтобы Анна отправляла их за дворовыми надзирать.

— Не наша это справа, матушка-княжна, — попыталась возразить Степанида. — Вот и Феофила о том скажет.

— Мы сейчас девок пошлем, — отозвалась Феофила.

Анна поняла их смятение и упрямство, топнула ногой и жестко сказала:

— Вижу, опять перечить готовы! Надоели вы мне, и завтра у батюшки попрошу дать покладистых мамок! А ну с глаз долой!

Боярынь как ветром сдуло из покоя.

Анна вернулась в опочивальню, быстро переоделась во все воинское, кольчугу надела, печенежской саблей препоясалась, темный плащ с капюшоном накинула на плечи, помолилась образу Божьей Матери и покинула палаты. Она успела выйти из ворот княжеского подворья, пока их не закрыли на ночь. И городские ворота миновала без помех, потому как таких молодых ратников в княжеской дружине было много. Оказавшись за крепостной стеной, Анна поспешила к речке Почайне, спустилась на берег и там укрылась в малой пещере, коих тут было множество. Вход в пещеру зарос кустарником, и найти его было трудно. Потому Анна сочла себя в безопасности от посторонних глаз. Ей оставалось дождаться полночи, зайти на подворье воеводы Обыслова, подняться в седло и вместе с Настеной, с воинами умчать к переправе на Днепр, уйти в степи, все на восток, на восток, вслед за любым. «А там пусть все течет, как Богу угодно», — подумала Анна, усевшись на камень близ входа в пещеру и перекрестившись.

Ей была видна река и быстрое течение, она видела, как кружились сверчки-воронки, улетая к полным водам Днепра. И Анна вспомнила, как переплывала могучую реку, когда впервые хотела удивить любого ей Яна Вышату, и как ей было отрадно, когда он нес ее на руках.

Глава пятая. Свидание в степи

Ярослав Мудрый узнал о побеге Анны лишь к полудню следующего дня. Правда, его удивило, что Анна не появилась на утренней трапезе, ибо ранее это за княжной не водилось. Боярыни Степанида и Феофила, смертельно перепуганные, искали ее всю ночь и полдня. Вначале они, словно оглашенные, бегали по всему подворью, обыскали все хозяйственные службы, спускались на берег Днепра, поднимались на Священную гору, где в былые времена высилось капище языческих богов. Потом, уже на рассвете, Степанида убежала в Вышгород, а Феофила бегала по Киеву, по домам тех вельмож, к коим иногда заходила вместе с Анной. В полдень, усталые, почерневшие от страха, они ввалились в покой великого князя, упали на колени и согласно возопили:

— Батюшка-князь родимый, вели нас казнить: твое дитя Аннушку мы упустили! Пропала она!

Ярослав без сомнения поверил сказанному, и екнуло от страха сердце отца, спросил залубеневшим языком:

— Как пропала, мамки? Куда могла деться?

— Не ведаем, милосердный, — ответили мамки вместе.

— Как не ведаете? Да я с вас шкуру спущу! — гневно крикнул великий князь. — Толком говорите, как все было!

Степанида взялась пояснять:

— Вечером, как еще солнце не село, повелела она истопить мыльню. Мы было воспротивились, девок думали послать. Она же топнула на нас и велела быть при мыльне, пока истопят. А как мы приготовили жаркую да вернулись в терема, ее и след простыл. Вот и все, что нам ведомо, батюшка милосердный. С того часу и искали по всему Киеву.

— Только летник в опочивальне и нашли, — добавила Феофила, размазывая по лицу обильно текущие слезы.

Боль в груди Ярослава уже прошла, но нахлынули страсти, гнев опалил лицо. Да усмирил себя князь, не накричал мамок, понял, что они невиновны, по покою из угла в угол забегал, дабы огонь в сердце унять. Да быстр был на разгадку, поднял на ноги боярынь, повелел:

— Зовите Ивара Ждана! Да сей же миг чтобы у меня был! Воевода Ивар Ждан оказался скор на ногу, вломился в покой Ярослава, как лось.

— Князь-батюшка, что повелишь?

— Коня мне. Сотню — в седло!

Ивар Ждан был сотским великокняжеских гридней уже несколько лет. Бесстрашный, сметливый воин-новгородец знал давно, как исполнять волю великого князя. И потому, когда побежал на его зов, велел десятским поднять воинов, оседлать коней и стоять в строю на хозяйственном дворе.

— Батюшка Ярослав, сотня в строю! — выдохнул Ждан. — Сей миг и коня подам! — И убежал из палат.

Через несколько минут все близкие Ярослава, все придворные высыпали во двор, немые от страха и беспомощные, проводили великого князя в погоню. Княгиня Ирина, держась за стремя, повторяла:

— Верни ее, негодницу, верни, батюшка. Она, поди, за Яном Вышатой увязалась.

Возле Ярослава Мудрого кружил принц Эдвин, надеясь, что и его позовут на поиски Анны. И даже выразил желание:

— Великий государь, позволь и мне идти в степь.

— Нет, королевич, ты волен ждать или не ждать меня, но в путь не возьму. Дело тут семейное…

Сотня Ярослава покинула Киев через северные ворота и на рысях ушла к переправе на Днепр. За рекой Ждан с лазутчиками взяли след дружины Глеба Вышаты и повели воинов на восток. Три дня и три ночи, не зная отдыха, Ярослав погонял своего коня и понукал Ждана:

— Вперед, вперед! Догнать беглянку!

Лишь на четвертый день Ярослав настиг маленький отряд беглецов близ селения Рыльск, что на реке Сейм. Они остановились на ночь на крутом берегу в рощице. С рассветом приготовились в путь, и в это время Анастас-псковитянин заметил конников, идущих рысью.

— Княжна, там воины! Видно, наши. — И, улыбнувшись, добавил: — Похоже, что преследуют кого-то.

Анна поняла, кто и кого преследовал. И хотя она ведала, что ей грозит от отца, и мужественно готовилась к этому, сердце ее зашлось от страха. Знала Анна, каким бывает отец во гневе, и увидела себя заарканенной и брошенной на круп коня. «Нет, тому не бывать», — мелькнуло у нее. И природная дерзость, отчаяние от порушенной любви толкнули ее на поступок, какой в ее годы не каждому дано свершить. Она посмотрела вдаль, увидела, что впереди на сером жеребце Буяне скачет отец, и побежала к реке, успела достичь обрыва и встала над ним. Далеко внизу катил свои воды Сейм. Там было ее спасение и погибель. Шаг — и она уйдет от принудительного замужества с нестерпимым ею принцем Эдвином, уйдет от потери отчей земли. Она увидела бабушку Рогнеду, стоящую на коленях со склоненной головой, и деда Владимира с занесенным над нею мечом. Гордая Рогнеда без стенаний отдавала себя на погибель. Что ж, и она не дрогнет, утвердилась в своем поступке Анна. И, когда ее отец был в тридцати шагах от нее, она крикнула:

— Батюшка, стой! Стой, родимый! А не то прыгну в прорву!

— Не гневи отца! — крикнул Ярослав, но осадил отца.

Следом за ним остановились и гридни. Князь знал, что дочь не просто захотела его припугнуть, она способна была прыгнуть с обрыва. В Ярославе все кипело от гнева. В какой-то миг он подумал, что Анна не решится на невозвратный шаг, и уже было рванул коня, дабы плетью повергнуть дочь под ноги Буяна. Но в это мгновение, словно птица с неба, возникла перед князем товарка Анны Настена. Он помнил, что у нее были зеленые глаза, но тут они показались князю оранжевыми, жгучими, будто угли на жаровне. Она взмолилась, но в голосе прозвенел металл:

— Князь-батюшка, остановись ради Бога. Лишь милость твоя к дочери пойдет тебе и ей во благо!

— Как смела встать на моем пути?! — крикнул Ярослав и замахнулся плетью, да не ударил: рука не слушалась разума во гневе. Однако и гнев схлынул, осталось лишь удивление. — Говори суть!

— А ты, князь-батюшка, сойди с коня. Тайное поведаю, — еле слышно сказала Настена.

Ярослав услышал произнесенное шепотом, хотя и был туговат на ухо за возрастом. Спешился, подошел к ясновидице.

— Ну, что у тебя?

— Внимай, князь-батюшка. — Настена взяла Ярослава за руку, положила его ладонь на свою. Смотрела на князя твердо, рта не открывала, но он уловил слова, летящие откуда-то из горных высей, и это был голос Настены: — Ты слушаешь Судьбу. Говорю тебе: исполни сказанное мною, и все твои чаяния сбудутся. Твердости Анны тебе не одолеть. Потому не упрекай ни словом, ни намеком и отпусти ее следом за Яном, дай ей полсотни воинов. Судьба говорит тебе: дочь твоя Анна, в крещении Анастасия, будет королевой Франции.

Ярослав смотрел на Настену, не спуская глаз. Он понимал, что слышит ее слова, но они исходили не от нее, а с небесной лазури. Наконец он собрался с духом и спросил:

— А что же Вышата? — Ярослав по-прежнему не спускал глаз с Настены. Он видел ее правдивые, чистые, теперь зеленые глаза. — Ведь срам падет…

— Сраму не будет: судьба Вышаты нам ведома, — произнесла Настена. — Но тебе, князь-батюшка, знать того не следует. В твоих руках его жизнь, но не рок. Меня же не казни за сказанное, ибо ты слышал, чьи уста с тобой говорили.

Великий князь в эти минуты был светел умом, и теперь он видел, как Настена произносила слова, и вновь подверг сомнению сказанное провидицей. Он ответил, как того желала Настена:

— Я прощаю дочь и потворствую ей по твоей воле. Зови ее.

И Ярослав отвернулся от Настены, от дочери, стоящей на крутояре, и провел ладонями по лицу, будто смахивая с него некое наваждение.

Все эти долгие минуты, пока ее судьбоносица Настена вела разговор с отцом, Анна стояла над обрывом в напряжении, будто камень, катившийся в пропасть, но удержанный на мгновение какой-то неведомой силой. Но вот Настена повернулась к ней и приблизилась. Анна увидела на ее лице незнакомое ранее выражение, словно перед нею была старая и умудренная жизнью женщина, какую она однажды увидела в далеком сне.

— Иди к батюшке. Ты прощена и вольна, — сказала Настена и, сев на траву, спустила ноги с обрыва.

В полдень Ярослав и Анна расстались. Прощаясь, дочь проговорила:

— Батюшка, спасибо, что сменил гнев на милость. Я люблю тебя, батюшка, пуще самой жизни. И поверь: тебе никогда не будет стыдно за свою дочь.

— Скажи спасибо своей сударке. Моя бы воля… — Ярослав не досказал угрозы и, осенив дочь крестным знамением, поднялся в седло.

Свою сотню Ярослав разделил на две полусотни и умчал в Киев. И теперь Анна была озабочена одним: догнать дружину Глеба Вышаты. В минуты откровения она говорила Настене, что, были бы у нее крылья, полетела бы к Яну Вышате. Так или иначе, но спустя десять дней отряд воинов, который вел Анастас, догнал дружину русичей. Они уже шли вдоль восточных рубежей державы, кои пришли защищать.

За минувшие со дня бегства из Киева дни и ночи у Анны выпало немало времени подумать о своей судьбе. Она знала, что ей не сломить волю отца, что Вышате ее семеюшкой не быть. Все равно отец выдаст ее замуж за того, кто приумножит величие Руси. Такова судьба большинства великокняжеских дочерей, считала Анна. Да и в других державах, знала княжна, жил подобный обычай. Мать ее, принцесса Ингигерда, была выдана за Ярослава лишь по одной причине: Швеции нужны были мир и дружба с великой славянской державой. Не миновать и ей подобной участи. Что ж, теперь Анна окончательно поверила, что Настена увидела за дымкой грядущего то, чего и впрямь ни обойти пешком, ни объехать на коне. А как же Ян? И что будет с их любовью, спрашивала Анна. Да ответ был очевиден: ее батюшка готов закрыть глаза на все вольности, когда она встретится со своим любым. И свободу, кою дал ей отец, Анна отважилась исчерпать так, как на ее месте поступили бы многие лихие россиянки.

Когда Анна и Настена увидели наконец тысячу Яна Вышаты, княжна сказала товарке:

— Ты за мной не рвись. Я догоню Яна одна.

— Зачем одна? Я ведь твой стременной, — улыбнулась Настена.

— Вечно ты мне перечишь. Вот и еще одна мамка близ меня, — возмутилась княжна.

— Ладно уж, будь по-твоему, скачи одна, — миролюбиво ответила Настена.

И Анна умчалась догонять Яна Вышату. Она нашла его в первой сотне воинов, поехала рядом. Тысяцкий с удивлением посмотрел на воина-отрока, спросил:

— Кто такой? Откуда взялся?

Анна улыбалась, ее большие темно-синие глаза светись радостью. Ответила, дабы не томить загадкой молодого витязя:

— Янушка, это я, Анна. — И, потупив глаза, смущенно добавила: — Искала тебя, вот и… нашла.

— Господи, за тысячу верст! Зачем?! — воскликнул Ян и оглянулся: ни полусотни, ни Настены он за спиной не увидел. — И ты одна? Как отважилась?

На лице у Яна была лишь настороженность. Он помнил слова великого князя, помнил жесткий наказ старшего брата держаться подальше от княжны. И сказано Глебом это было тогда, когда Ян бросился в Днепр, дабы спасти Анну. Старший брат словно слышал, когда, неся на руках Анну, он проговорился: «Век бы тебя нес, лебедушка». Шли годы, Анна подрастала, становясь все прекраснее. И Ян, старше ее всего на семь лет, все глубже увязал в пучине дурманящей страсти. Ничто не могло отвлечь его от дум о княжне. Она приходила к нему во сне, легким ангелом кружила вблизи. Но никогда больше ему не удавалось прикоснуться к ней. Даже во сне он летал за нею следом и бегал по острым камням босиком — она оставалась недоступной. С годами Ян понял, что преграды, кои высились между ним, сыном незнатного новгородского боярина, и дочерью великого князя, ему никогда не одолеть. И он смирился с неизбежным, нес мужественно крест, возложенный на плечи судьбой, и не замечал иных девиц, каждая из которых положила бы в его ладони свое сердце. Потому-то он и был так жаден до военных походов. Только в них он забывался от наваждения, которому имя — любовь.

Появление Анны около него за тысячу верст от Киева показалось ему чудом. Он даже не поверил, что видит ее наяву. Но нет, никогда во снах он не видел таких прекрасных, радостных и нежных глаз, такой щедрой улыбки и сверкающих белизною первого снега зубов. Рядом с ним ехала сама княжна Анна — и это был не сон. И было похоже, что она вольна в своих действах, потому как не оглядывалась назад: ничто не грозило ей из-за спины окриком или опасностью. И Ян Вышата наконец обрел дар речи:

— Я у твоих ног, любушка. Чем заслужил твою милость, что помчалась за мной на край света?

— Полно, Янушка, будто не ведаешь, — ответила Анна.

— Но близ тебя бушевали страсти. Как вырвалась из них?

— И не спрашивай, Янушка. Как удалось овраги осилить, и не ведаю того. Да они отныне позади. Тебя хочу спросить: рад ли, что явилась? Не завернешь меня в Киев?

Ян понимал, какие преграды пришлось преодолеть Анне ради него. Из груди молодого воеводы все, что хранилось под крепким замком, вырвалось на простор и улетучилось, с лица схлынула напускная хмурость, под пшеничными усами появилась милая улыбка, серые глаза наполнились солнечным светом, и он выдохнул:

— Ты принесла мне радость на всю жизнь!

И после этого Анна и Ян долго ехали молча, лишь не спускали друг с друга влюбленных глаз. Но до ночного привала было еще далеко, и время поговорить у них нашлось.

Уже к вечеру возле Анны появился еще один молодой воин — Настена в сопровождении Анастаса. Увидев их вместе, Анна засмеялась:

— Вот уж, право, пара голубков — Анастас и Настена.

Княжна заметила, что с первых дней побега из Киева псковитянин рдеет как маков цвет, лишь глянет на зеленоглазую русалочку.

Так было и на сей раз: Анастас покраснел, словно кумач. Настена попыталась защитить Анастаса:

— Ты, княжна-матушка, считай, что нас нет с тобой рядом.

— Пусть будет по-твоему, — весело отозвалась Анна.

На ночной привал воевода Глеб Вышата остановил дружину на берегу реки Мокши. Между реками Мокшей и Цной лежали земли народности мордвы. Во времена Владимира Святого мордва платила русичам дань. Но в годы междоусобиц сей народ отпал от Руси. Отправляя Глеба Вышату в поход, Ярослав Мудрый наказал ему привести мордву через клятву верности Руси и отторгнуть их от камских булгар.

— Велю тебе, Вышата, народ мордву не зорить, но до князя тамошнего добраться, его и вразумить моим именем.

— Так и будет, князь-батюшка, — пообещал воевода Глеб.

И теперь ему надо было найти становище князей мордовских. Потому Глеб решил послать брата своего Яна с тысячей воинов строго на восход солнца, к селению Алатырк, сам же двинул на север, к Волге. Глеб отправил воина за братом, и каково же было его удивление, когда перед ним возник не только Ян, но и полусотня воинов Ярослава, коих вел Анастас! Глеб относился к молодому сотскому по-братски, знал, что он отважен и смел, что в сече ему мало равных. Спросил же с настороженностью:

— Зачем ко мне явился Анастас?

— Волею случая, батюшка-воевода. А еще повелением великого князя, — ответил он.

— И великий князь наказал передать мне что-либо?

— Никаких наказов, воевода-батюшка. Завтра, поди, буду возвращаться в стольный град.

— Ну коль так, гостем будешь. Сейчас огонь разведут, за трапезу сядем. — А взглянув на брата, Глеб спросил: — Ты что это как молодой месяц сияешь?

Ян тут же потускнел, нахмурился, на Анастаса посмотрел. И тот понял значение просящего взгляда, выручил побратима:

— У твоего братца, батюшка-воевода, славно на душе по той причине, что со мною появилась в дружине княжна Анна.

— И сему удивляюсь.

— Нет на то резона, воевода, — продолжал Анастас. — Князь-батюшка позволил ей в поход с нами сходить. Вот и все.

— Тебе верю, да не во всем, — заметил Глеб и строго поглядел на младшего брата: — Ты-то почему в молчанку играешь?

— Мне и сказать нечего, брат-батюшка. Знаешь же все сам.

— Охо-хо, — тяжело вздохнул Глеб. — Уж лучше бы ничего не ведать. — И, схватив брата за кафтан, потряс его: — Ну вот что. Запомни: без вольностей! Коснешься княжны ручищами — сам голову тебе снесу!

Ян ответил со смирением:

— Наказ твой свят для меня. И воля Божия — тоже.

— То-то. Господи, сколько же раз мне вразумлять тебя! — горячился старший брат. — Девиц тебе мало, что ли, иных?!

— Впрок мне твое вразумление, брат-батюшка. А девиц я вроде бы и замечать стал, — вновь смиренно ответил Ян.

Забыли, однако, братья Вышаты, что человек предполагает, а Бог располагает. Пока Ян ходил к брату, в его стане шатер поставили для княжны. Уже стемнело. На ясном августовском небосводе высыпали звезды. Южный Крест еще на боку лежал, а ковш Большой Медведицы сливал воду. Ян и Анастас пришли от Глеба, развели перед шатром костер.

Анна и Настена сидели близ огня. Ян стоял за их спинами. Анастас добывал в прибрежных кустарниках хворост. Когда вернулся с охапкой, наломал веток да подбросил в костер, Настена увела его на берег реки. И княжна с Яном остались вдвоем. Молодой воевода вел себя скованно. Анна понимала, откуда скованность, знала она, насколько строг брат Яна, Глеб. Анна поднялась от огня, встала перед Яном и, не спуская глаз с залубеневшего лица любимого, сказала:

— Ты, Янушка, растопи лед на лике своем. Сегодня над тобой и Глебушка не волен верховодить. Мы с тобой во власти Всевышнего и великого князя. А они к нам милостивы.

— С чего бы им проявить к нам милость, коль каждый наш шаг к греху ведет. Разве это непонятно, любушка?

Ян всегда отличался сообразительностью и не поверил сказанному Анной: не мог великий князь дать полную волю дочери. Да, допустил потворство и разрешил побывать в степях, еще позволил встретиться с ним: ведь разлука предстояла. Но и предупредил, поди, о том, чтобы княжна блюла свою честь. И милость великого князя не могла идти дальше дозволенного. Сказал, однако, Ян то, что жаждала услышать от него княжна:

— Понял я лишь одно, лебедушка. Ноне я волен смотреть на тебя без опаски. — И Ян улыбнулся.

— Но мне того мало, — заметила Анна, взяла Яна за руку и потянула. — Присядь со мной рядом к огню, любый. Твои воины спят, и нам с тобой нет помех погреться.

— Тому не быть, любавушка. Я сам себе помеха. — И Ян попытался высвободить руку, но Анна сжала ее сильнее.

Княжна поняла суть признания. Однако ее влекло к Яну с неодолимой силой. Она обняла его за шею и приникла к груди. Да тут же подняла лицо и вымолвила:

— Полно, любый, я ждала это часа всю жизнь. — И прильнула к его губам.

Ян помолился Богу, сказал себе: «А, будь что будет!» — и отозвался на страстный поцелуй княжны. И растаяли остатки опасений, он забыл обо всем, лишь страсть преобладала над другими чувствами. Ян обнял Анну и прижал ее к груди, жадно целуя в губы, в лицо, в шею. Он страстно шептал нежные слова, и сердце его разрывалось от блаженства вовсе не земного.

— Любавушка, пусть на нас идут поганцы, я никому тебя не отдам. Никто не тронет тебя и пальцем…

В кустах за шатром послышался шорох, взметнулась ночная птица выпь. Ян в тот же миг выхватил меч и метнулся во тьму. Вскоре он вернулся, улыбаясь:

— Анастас там шумнул.

Костерок у их ног уже догорел, лишь малиновые угольки рдели. Где-то на пастбище тихо ржали кони, иногда перекликались дозорные, и больше ничто не нарушало покоя становища. Анна взяла Яна за руку и увлекла в шатер. Он не сопротивлялся. Влюбленные знали, что идут навстречу извечному побуждению любящих сердец, к познанию друг друга. Они понимали, что сулит им будущее, но их ничто не могло остановить. Они готовы были сгореть в пламени любви и нежности, но не могли отступиться от извечно священного шага. И все-таки воевода был осторожнее княжны. Он ни к чему не побуждал Анну, а был в ее власти. Ее желания, как повеления, не вызывали у него возражений, он исполнял их послушно. Его смущало лишь то, что Анна была в одежде воина. Как притронуться к ее кафтану, снять его? Анна поняла состояние Яна, сама все сбросила с себя и принялась раздевать его. Он же дрожащими руками гладил ее по спине, касался талии. Все это он делал впервые, потому как не знал женской близости. Его сознание мутилось от блаженства. Когда же была сброшена последняя одежка, Ян поднял Анну на руки, приник к ее грудям да так и замер, не соображая, что делать дальше.

В это время к шатру подошли Настена и Анастас. Молча, шорохом не нарушив тишины, они опустились близ погасшего костра. Анастас накинул на плечи Настене и себе конскую попону, они прижались друг к другу и замерли. У них все было проще. Их не разделяла пропасть сословий, а чувства их были такими же сильными и острыми, как у Анны с Яном. Потому их сближение было простым, они познали блаженство близости как милость от Бога. Нежась на траве после содеянного, Анастас обыденно сказал:

— Отныне ты, лапушка, моя семеюшка. Ведь я же взял тебя силой.

— Вот уж неправда. Я не признаю насилия, — подзадорила Анастаса Настена. — Да и зачем тебе было брать меня силой?

— А как же? Ведь должен был я завоевать первый поцелуй — и завоевал, — настаивал Анастас. — Да и силу немалую приложил.

— Коль силу, так и владей, а я покорна твоей воле, — ответила Настена, как принято.

Теперь, сидя у погасшего костра, Настена думала не о своей судьбе. Она ведала, что за таинство вершилось под сводом шатра. И ей, товарке княжны, надо было подумать, чтобы любовная утеха Анны и Яна не обернулась для них бедой. Ни Анне, ни Яну прелюбодеич был не нужен. Да и тут Настена осталась спокойна, потому как знала, что надо делать. Степь велика, в ней много трав и кореньев по берегам рек и в суходолах. А найти бузину совсем нетрудно, у каждого селения заросли есть. Она все очищает, к чему ни прикоснутся ее листья и растертые ягоды. А в суходолах можно найти брионию с ветвями, подобными лозе. «Стоит лишь сделать отвар из нее, как очищение матки свершится, плод пресекая, еще не сложившийся в чреве», — вспомнила Настена прочитанное о силе трав.

Но заботы Настены пока были неведомы Анне. У нее и у Яна в эти ночные часы гуляло в груди блаженство любовных утех. Они пребывали в теплом омуте нежности. И даже если бы над шатром разразилась гроза, засверкали молнии, ничто не достигло бы глубин омута, в коем они существовали. И лишь тогда, когда любящие поднялись на вершину блаженства, до изнеможения вымотав силы, они поняли, что им пора спуститься на землю. И спустились.

— Любый Янушка, нам ведь сегодня расставаться, — с грустью сказала Анна.

— Нужно ли? Может, и дальше пойдешь с дружиной? Ведь с полусотней воинов опасно по степям гулять, — заметил Ян.

— Опасно, сокол мой ясный, — призналась Анна. — Да властвует надо мною батюшка и данное ему слово.

— Нам с тобой остается только смириться, лебедушка.

— Смиримся пока. Да будет еще на нашем дворе праздник, — с некоей уверенностью сказала Анна.

И она не ошиблась. У нее с Яном был еще долгий праздник по меркам минувшей ночи.

За шатром в эту пору занимался рассвет. У шатра, близ потухшего костра, укрывшись конской попоной, спали их преданные друзья, Настена и Анастас. Анна и Ян вышли из шатра, миновали спящих, скрылись в зарослях прибрежного кустарника, скинули кафтаны, под коими ничего больше не было, вошли тихо в воду и омылись. Выйдя из воды и накинув кафтаны, они посмотрели друг на друга и беспечно засмеялись, не желая ведать того, что их ждет сегодня, завтра. Они жили только этими счастливыми мгновениями.

А когда взошло солнце, к этому же месту на реке спустилась Настена. Ясновидица вошла по колени в воду, склонилась к ней, разгребла и увидела в речной вещунье то, что Должно было случиться: Анна и Ян расставались. Княжна поднималась вверх по течению реки, а тысяча Яна Вышаты другим берегом шла на восток.

После утренней трапезы, как повелел великий князь, тысяча воинов во главе с Яном Вышатой уходила на восход солнца, а дружина старшего брата двинулась степью на север. Замыкали ее полусотня великого князя, и среди воинов ехали полусонные Анна и Настена.

Глава шестая. Поход на Византию

На следующий год после похода в Камскую Булгарию, в котором побывала и княжна Анна, в Киеве вновь появился французский путешественник и сочинитель Пьер Бержерон. На сей раз он прибыл не из Франции, а из Византии. Там встречался с императором Константином Мономахом. Любознательный француз пытался выведать у Мономаха истинное отношение к северному соседу — великой Руси. Император заверил Бержерона в том, что Византия питает к россам самые добрые чувства, даже несмотря на то, что Ярослав Мудрый отказался отдать в жены царевичу Андронику свою старшую дочь. Упоминание о неудачном сватовстве насторожило Бержерона. И заверение Мономаха о доброте чувств к Руси насторожило его. Он почувствовал в них ложь.

На другой день, когда император принял Бержерона с почестями и долго беседовал с ним в голубой гостиной, где в аквариумах плавали золотые рыбки, а за окнами в саду летали райские птицы и цвели диковинные цветы, какие-либо подозрения француза по поводу Константина Мономаха развеялись. Император был в расцвете возраста и сил. Черные глаза его светились отвагой и мудростью. Борода цвета воронова крыла отливала синью. Под атласными одеждами проглядывала богатырская стать. Он был смелый и искусный воин. Однако и в дипломатии оказался силен. Бержерон услышал от него лишь самые лестные слова о Руси.

— Наша дружба с Киевом утвердилась с времен Владимировых, когда сей великий князь вернул нам Тавриду и Херсонес, захваченные изменником Фокой Вардой. Мы же отдали Владимиру царевну Анну. К тому же вольно позволили торговать в Константинополе купцам россов.

— И что же, вы уже многие годы живете с Русью в мире? У вас нет никаких разногласий? — спросил Бержерон.

— Конечно же были трения, и не раз. И было время, когда война между нами могла вспыхнуть. В ту пору, уже после кончины Владимира Святого, пришел на ладьях к Константинополю какой-то князь, близкий покойному. Он намеревался поступить к нам на службу. Но у него не было согласия великого князя. И мы ему отказали. Простояв с судами два дня в Золотой Бухте, он ушел к берегам Пропонтиды. Там же разбил полк наших воинов и открыл себе путь к острову Лимну. — Император угостил Бержерона волшебным золотистым вином и продолжал с сожалением в голосе: — Что ж, мы вынуждены были наказать дерзкого росса. Князь был убит полководцем Салунским. При князе пали восемьсот воинов. Россы за то не мстили Византии, и теперь мы живем без обид. В царском доме растим невест для князей россов.

Беседа была приятной. Бержерон уже думал о том, как расскажет об этой встрече великому князю Ярославу Мудрому.

Но перед самым отъездом из Константинополя летним днем Бержерон стал свидетелем того, как ватага горожан ворвалась на Восточный рынок и принялась громить лавки русских купцов, растаскивать товары. Потом откуда-то из города притащили молодого русского купца и бросили на площади. Он был убит в спину кинжалом. Бержерон был поражен зверством толпы и равнодушием императорских чиновников.

Уже по пути на Русь Бержерон многажды вспоминал побоище на Восточном рынке Константинополя и давал себе слово не рассказывать о нем в Киеве. Однако он понимал, что утаить это невозможно. Все равно Ярослав узнает об убийстве своего купца. И при первой же встрече землепроходец поведал великому князю о событии в Царьграде, чему был свидетелем.

Ярослав вознегодовал:

— Как смели греки поднять руку на моего торгового человека! Дорого им это встанет. Между державами вот уже полвека покоится мир, и у нас есть договор о торговле, о заботе и охране купцов от обид и зла. А тут ну прямо разбой!

— Может быть, у них была причина расправиться с купцом. Я пытался узнать, расспрашивал, но мне никто толком ничего не сказал.

— Нет такой причины, — твердо произнес Ярослав. — Мои торговые люди всюду ведут себя достойно. Они торгуют по всей Европе, и никто на них никогда не жаловался. Не знаю, как у вас, французов, но по нашим законам и по нашему договору с Византией император должен наказать виновных в убийстве смертью. Так же и мы поступили бы, ежели бы на Руси случилось убийство греческого человека. Когда же русича убивали в иной державе и там душегубов не наказывали, великие князья поднимали дружины и шли карать обидчиков.

— Государь, подумай, однако, вот о чем. Ведь у кого-то из византийцев есть основание затаить на Русь обиду.

— С какой стати?

— Ну, тобою отказано царевичу Андронику в выдаче за него своей дочери. Разве это не может послужить основанием для обиды и…

— Это правда! — воскликнул великий князь. — Я совсем забыл о том случае. Что ж, от Андроника можно было ожидать неприязни, и он мог подбить толпу на разбой. Спасибо, сочинитель. Сам я должен выяснить. И давай-ка сходим для начала на торжище.

В тот же день князь Ярослав с Бержероном и многими боярами пришел на главный торг города. Там было множество греческих купцов. Ярослав велел собрать их, а как сошлись, сказал им:

— Вот вы у меня торгуете, и вас никто не трогает, не грабит, не убивает. Зачем же ваши люди в Царьграде чинят нам зло? Вот мой гость Бержерон говорит, что месяц назад на торжище были избиты многие купцы, товары их разграблены, а один купец убит. Почему ваш государь допускает разбой и убийство? Или и мне вас преследовать?

Толпа купцов зашумела, послышались выкрики:

— Мы потребуем предать смерти виновных!

Из толпы вышел почтенный грек, поклонился Ярославу:

— Прояви к нам милость, великий государь. И мы отплатим тебе добром.

— Вот и говорю: никого из вас не трону, всех отпущу с миром. Однако ноне же выберите послов к царю Мономаху, и пусть они потребуют наказать злодеев. Пусть возместят урон, нанесенный русичам. Если же Константин укроет преступников, миру не быть.

— Мы заверяем, великий государь, справедливость восторжествует, — сказал почтенный грек. — И сегодня же найдем тех, кому идти к императору.

Почтенный византиец не бросил слов на ветер. Вскоре с греческими послами из купцов ушли в Царьград и послы великого князя Ярослава. Отправляя их в Византию, он наказал:

— Помните, что вы служилые люди великой державы. Требуйте от моего имени торжества закона и договора. Ежели Мономах дорожит миром между нами, он найдет и накажет виновных или отправит к нам в железах. Когда же Константин нарушит клятвы и договора, быть войне. Русь никому не позволит убивать безнаказанно ее детей. Теперь идите. С вами Бог и святая Русь!

Прошло не так много времени, когда посланцы Ярослава возвратились из Царьграда. Вид у них был унылый, потому как они вернулись несолоно хлебавши. Сказано им было придворными чиновниками, что император Мономах запретил искать виновных, потому как их якобы не было. Ко всему было добавлено, что торговый человек был убит по праву виновного. В чем была его вина, послам не пояснили. Однако дотошные посланцы Ярослава попытались докопаться до истины. Они установили, что купец Огмунд был убит ударом ножа в спину. За деньги послы нашли и свидетелей, которые будто видели, как все произошло. Причиной того, что Огмунд был убит, стало то, что он отказался дать налоговому чиновнику взятку и хотел рассказать о вымогательстве императорскому смотрителю рынка. Но в пути по рынку Огмунд был схвачен. Тут его и зарезали в спину. А как русичи сбежались, дабы отомстить за собрата, греки и затеяли побоище и грабеж товаров, разорение лавок.

Слушая посланцев, Ярослав пытался понять поведение императора Константина, и выходило, что византиец не очень дорожил миром и дружбой с Русью. Это и удивляло и возмущало великого князя. Отпустив посланцев, он долго размышлял, как ответить Мономаху на его вызов. И все сводилось к одному — к тому, чтобы наказать строптивых византийцев. Однако единолично великий князь не хотел принимать решения о военном походе на Византию. И Ярослав повелел собрать большой совет. Перед полуденной трапезой в гридницу сошлись именитые бояре, воеводы, княжьи мужи, старейшины. Когда собравшиеся уселись и угомонились, Ярослав сказал:

— Вольно нам жить в мире. Но недруги вынуждают взяться за оружие. Знаете вы, что в Царьграде убит наш подданный, торговый человек Огмунд из Чернигова, отец семейства. Будем ли терпеть обиду? И не подвигнемся отомстить кровью за кровь?

Гридница не взорвалась голосами, как того ожидал Ярослав. Все молчали, многие опустили головы, не смотрели на великого князя. Долгая мирная жизнь расслабила не только пожилых — бояр, воевод, но и молодых воевод — тысяцких, сотских. Да и сам главный воевода Глеб Вышата молчал. Знал он, что в случае похода ему вести войско в Царьград, а не хотелось. Но был Глеб Вышата в согласии с великим князем: нужно византийцев наказать и, быть может, к Царьграду не рваться, а отрезать ломоть окраинных земель в уплату за убитого и разорение русичей. И главный воевода сказал свое слово:

— Со времен Владимира Святого не было того, чтобы Византия предавала смерти русичей. Потому срамом покроем себя, ежели не накажем надругателей и убийц. Потому говорю: я готов повести дружины на коварных злодеев.

— Но почему же молчит совет? Не затем я собрал вас, дабы играть в молчанку, — строго заявил Ярослав.

И поднялся градистый старец Всеслав, поди, самый старый киевлянин. Годы уже согнули его, белая борода достигала пояса. Но не постарели, не выцвели у Всеслава карие глаза. Они светились живо и мудро. Он оперся на посох и ясно промолвил:

— Ты, великий княже, забудь о кровной мести. Она ушла с Ольгой. Тому я очевидец. Всем тут ведомо, что твои посланцы до императора не дошли, а споткнулись на чиновниках. Потому вернулись ни с чем. Говорю: пошли достойных и твердых бояр, воевод, дабы достигли царя. Они ипринесут правду. Там и суди.

Ярослав был озадачен. В прежние годы его слово было первым и последним. А ныне за старцем Всеславом и старейшины, кои помнили, чем оборачивалась кровная месть при Ольге, скажут ему «нет».

— Ты молвил правду, боярин Всеслав. Но мы и не думаем идти в Византию, дабы омыть руки кровной местью. Нам важно дать понять иноземцам, что Русь всегда способна защитить своих подданных, где бы они ни попали в беду. Или я не так сказал? — И Ярослав посмотрел за спины старейшин, где сидели молодые воеводы, тысяцкие.

И великого князя поддержала молодая поросль с горячей кровью. Он еще и дух не перевел, отвечая бывалому воеводе, как поднялся его старший сын Владимир и сильным голосом заявил:

— Князь-батюшка и вы, мудрые люди, вольно вам вести умные разговоры и уповать на Бога. Вольно вспоминать нашу прародительницу. Нам же, молодым, не в укор действа моей прапрабабки Ольги, но в пример и мы готовы наказать ромеев![119] — И Владимир поклонился отцу: — Прибыл я, батюшка, с дружиной погостить в Киев, да позволь выводить ладьи на вольную воду, а мне вести дружину. Со мной пять тысяч воинов, кои готовы защитить нашу честь.

Великий князь порадовался, что у него такой отважный наследник.

— Тому и быть, — согласился Ярослав. — Благословляю и верю: не посрамишь отца. Тебе идти на судах, верно. А ты, воевода Глеб Вышата, пойдешь с главной дружиной конными. — Да тут же Ярослав решил, что должен добиться согласия совета старейшин, а иначе и собирать бы их не следовало: — Теперь говорю вам, мудрые мужи. Вы уж простите своего князя за вольность. Я благословляю поход на ромеев и вас прошу благословить его, потому как знаю норов византийцев. Они только того и ждут, чтобы мы спустили с рук им злодеяние. Многажды будут чинить его над русичами, и тогда наши с вами седины покроются позором. Слушаю вас, мудрые люди. — И великий князь опустился на трон.

И вновь встал старейший воевода Всеслав. Он повернулся лицом к сидящим и спросил их:

— Скажем ли князю-батюшке добро? Пошлем ли своих наследников воевать?

В гриднице возник говор. Он перекатывался от стены к стене долго, пока наконец не встал другой преклонный и уважаемый русичами воевода Путята-старший:

— Ежели великий князь считает сие дело правым, а оно, по моему разумению, правое, — быть походу. — И Путята возвысил голос: — Так ли я говорю, русичи?

— Так! — выдохнули мудрые мужи.

— А коль мы согласны на поход, подтверди же, великий княже, нет ли в тебе сомнений? — спросил Путята Ярослава.

— И тебе, славный воевода, и всем остальным говорю: нет! Твердо я уверовал в то, что разбой допущен происками царевича Андроника! Потому благословляю я и благословите вы поход на Византию! — И великий князь низко поклонялся боярам, воеводам и старейшинам.

В тот же день в Киеве, а там и по ближним от него городам все пришло в движение. Любеч, Белгород, Чернигов спешно cобирали дружины, выводили на быструю воду ладьи, струги с воинами, отправляли сушей конные сотни. Не прошло и трех дней, как ранним утром стольный Киев провожал в поход большую конную дружину, которую должен был вести через степи и горы Глеб Вышата, и водную дружину во главе с князем Владимиром. Одни воины уходили через Золотые ворота, другие уплывали на белокрылых судах от берегов Днепра и Почайны.

И все шло, как должно. Ярослав был доволен тем, что сборы в поход не затянулись. Июль, считал великий князь, самое благодатное время как для всадников, так и для людей на ладьях и стругах, кои пойдут через днепровские пороги. Однако за день до выступления дружин в поход в княжеском дворце случилось событие, которое лишило великого князя покоя и сна. После полуденной трапезы Ярослав уединился в библиотеке. Понадобилось ему заглянуть в сочинение византийского патриарха Фотия «Амфилофия», в котором тот как бы спорил с киевским митрополитом Амфилофием о сущности Святой Троицы. Открыв рукописный фолиант славянской вязи на нужной странице, где Фотий писал об искуплении и всепрощении, Ярослав примерял свои действа последних дней к мудрым советам патриарха. Читая, Ярослав испытывал то сомнения в своих решениях, то воодушевление. Наконец он забыл тревоги минувших дней, почувствовал легкость на душе, пребывая где-то вдали от окружающего мира. И в этот час блаженное созерцание было нарушено. В библиотеку вошли сын Владимир и дочь Анна. С ними же пришла загадочная Настена. Удивился Ярослав такому нашествию, но не попрекнул ни сына, ни дочь. Спросил:

— Ну, говорите, что привело вас?

— Ты, батюшка, не прогневайся на нас за то, что озадачим тебя, — начал Владимир. — Позволь сестрице моей Анне идти в поход с нами. Сказывает, надобность у нее есть в Корсуни побывать.

— Вот уж, право, огорошен. Какое у нее там дело? Нет, о том и разговора не хочу вести.

— Но ты выслушай нас, батюшка. Анна сетует, что греческую речь забывать стала, потому как поговорить не с кем.

— Полно выдумывать. В Киеве ромеев много. Вот и пусть толмачит с ними. Ишь, в Корсунь пустите ее за тридевять земель. А теперь уходите, не мешайте!

— Но ромеи на торге, а ей туда вольно ходить не следует, — стоял на своем князь Владимир.

Анна пряталась за спиной брата, но вышла вперед.

— Батюшка, то верно: византийцев в Киеве много. А вот место, где крестился твой родимый, а мой дедушка, на земле одно — Корсунь.

— То так, — согласился Ярослав. — Но я там не бывал, а ты впереди меня норовишь встать. Негоже. — И сказал последнее, словно взмахнул мечом и пресек проявление воли неугомонной дочери: — Не пущу! — И для большей страсти топнул ногой: — Не пущу! И вольностям твоим положу конец!

Однако вновь нашла коса на камень. Но на сей раз на прекрасном лице Анны не вспыхнуло ни гнева, ни возмущения, ни даже малой обиды. Она шла к отцу с улыбкой, ласковая и нежная. И встала перед ним на колени, словно перед иконой Господа Бога. Попросила мягко:

— Отпусти, батюшка, отпусти, родимый. Потому как твоей любой доченьке осталось только спеть лебединую песню. О большем я тебя и не прошу.

— Какую такую «лебединую песню»? Что еще за досужие выдумки?

— Да нет, батюшка, тут истинная правда. Как вернусь из Корсуни, так и расскажу, словно на исповеди.

И Ярослав дрогнул. Он вновь испугался за жизнь этой дерзкой девицы. Он вспомнил все, что она вытворяла за свою короткую жизнь, чем ущемляла его сердце, усмиряла его разум, добиваясь исполнения своих желаний. И великий князь сдался. Но не потому, что она поборола его нрав, а по той причине, что, богатый мудростью, вспомнив то, что каждое дерзкое начинание дочери приносило благие плоды, подумал: и на сей раз все пойдет во благо великокняжеского дома Рюриковичей. Как покажет время, мудрость его была прозорливой. Он видел, что Анна год за годом приумножала свои достоинства. Нет ныне на Руси более умной и образованной девицы, нет более рьяной хранительницы семейных, родовых преданий. Она знала, что сделала для Руси ее прапрабабка Ольга, ее прадед Святослав. Она жаждет выведать и сохранить для грядущего все, чем возвеличил Русь ее дед, великий князь Владимир Святой. И того было достаточно, чтобы благоволить ее малым вольностям. Великий князь счел, что может даже закрыть глаза на ее свободную любовь к воеводе Яну Вышате. Знал же он, размышлял Ярослав, что не быть супругом Анны, так пусть хоть малым счастьем вознаградит себя за будущее, может быть безрадостное, когда наконец ей будет найдет супруг королевских кровей. И решил Ярослав все просто и мудро, все в пользу любимой дочери. «Господи, пусть Всевышний хранит тебя во всех твоих деяниях», — помолился князь и сказал обыденно:

— Встань и подойди ко мне. А вы идите, нечего вам слушать наши речи, — обратился он к сыну и товарке Анны.

Владимир и Настена ушли. Анна поднялась на ноги, подошла к отцу и прижалась к его плечу:

— Батюшка, родимый, прости меня, окаянную, каюсь тебе: меня влечет в дальний поход не только Корсунь, но и мой любый Ян Вышата. То и будет нашей лебединой песней.

— О том я догадываюсь. Токмо сомнения у меня, что сия потеха явится последней. Да и почему «лебединая песня»? Не пойму, что за сим кроется.

— Я сказала истинно, как перед Господом Богом. О большем и не спрашивай, батюшка.

— И не спрошу. Да вспомнил же, вспомнил! — И князь ударил себя ладонью по лбу. — Товарка твоя все зелеными глазами поведала. Вот поруха-то! Мне ведь тоже жалко Яна Вышату. Мало на Руси таких богатырей. Да уж что тут сетовать на судьбу. Об одном подумай: к матушке как подойдешь? Она тебе судья от Бога. Вот как отпустит, так и получишь мое благословение.

— Батюшка, не найду я тропки к сердцу матушки. Она меня осудит, и делу конец, как клятву наложит. То и тебе ведомо. Потому на тебя вся надежда, родимый. Не пойдет она встречь тебе. — И польстила отцу: — Из любви к тебе волю мне даст.

— Сладу с тобой нет. Пользуешься моей добротой. Уходи с глаз, пока не взбунтовался, — проворчал по-доброму Ярослав и поцеловал Анну в лоб.

— Нет, нет, батюшка! Я уж лучше здесь подожду, пока ты вольную от матушки не принесешь, — заявила Анна.

Великий князь ушел и вернулся довольно скоро. На лице у него было удивление.

— Твоя матушка знает о всех твоих проделках больше, чем мы с тобой. Да моли Бога, что она мудрее нас. Она дала тебе волю, — сказал Ярослав, едва переступив порог.

— Батюшка, я каждый день молюсь о матушке. Лучше ее на свете нет.

Великий князь и его дочь еще долго оставалась вдвоем и о многом поговорили. Да было о чем. Они одинаково понимали свое место в жизни державы. Стараниями Ярослава появились на Руси школы, о коих народы западных стран и думать не могли. Их открыли не только в Киеве, но и в Чернигове, в Новгороде, в Смоленске. Учили отроков без сословий, лишь бы даровитыми были, готовили служителей православной веры. Волею князя в школах заботились о том, чтобы позже с амвонов храмов несли Божье слово не невежды, а ученые священнослужители. Их ждали во многих городах и селах. Засиделись Ярослав и Анна допоздна. А на другой день князь и княгиня провожали свою дочь в поход. Расставаясь, мать наказывала Анне:

— Веди себя разумно и за Настену держись. Если бы не батюшка и она, я бы тебя не отпустила. Батюшка с Настеной одолели мою твердость. — Княгиня Ирина прижала дочь к себе и тихо добавила: — Береги себя, доченька. Боль в груди за тебя осталась…

Провожали дружины и горожане от мала до велика. На берегу близ города яблоку негде было упасть. Днепр заполнили сотни ладей, стругов, челнов. В Киеве трезвонили колокола, священники благословляли воинов чудотворными иконами. Горожане плакали, отправляя мужей, отцы наставляли сыновей. И великий князь сделал внушение воеводам Владимиру и Глебу Вышате:

— Ратников берегите. Думайте прежде, когда на врага пойдете. Не только силой ломите, но и хитростью берите. И всех воинов в сечу не бросайте, запас держите.

Воевода Глеб Вышата во всем соглашался с Ярославом, но, ощущая какую-то незнакомую ранее тревогу, сказал:

— В неведомое идем, князь-батюшка. Ничего мы не знаем о ромеях. Да и сил у нас ноне мало. Надо бы с дальних городов дружины позвать, новгородскую конную взять, переяславскую тоже. Древлян пошевелить.

— Знаешь же, брат мой, — отвечал Ярослав, — новгородец Петрила Якун с конной дружиной ушел в дальний поход на Ямь. Переяславцы бережением себя обеспокоены. Там берендеи разбойничают. А древляне проволочку затеют на год. Вот и вся недолга…

— То так, — согласился Глеб.

— Помните об одном: ваше дело — устрашить Византию. Пеню потребовать за убийство державного россиянина. А в большую сечу, Боже упаси, не ввязывайтесь.

Великая княгиня Ирина свои наставления в какой раз давала Анне:

— Через пороги в ладье не ходи, конным путем минуй их. В Корсунь пойдешь, чтобы три ладьи с воинами сопровождали. По городу без воинов и шагу не делай…

Сестры Елизавета и Анастасия простились с Анной проще. Сказали коротко: «Мы тебе завидуем».

И вдруг на днепровском берегу, на водном просторе наступила тишина. Воины расстались с близкими, поднялись на суда, и они медленно, вытягиваясь клином, покинули причалы и журавлиной стаей потянулись к Черному морю.

Анна и Настена, обе в одеждах воинов, стояли на корме, на их лицах виднелось напряжение, они волновались, и больше, чем Анна, переживала за предстоящий поход Настена. Живая вода поведала ясновидице о многом из того, что их ждало под стенами Царьграда. Волею судьбы они доплывут почти до самых врат древнего города. Но не приведи Господь даже знать, что их там ждало. И открыла Настене днепровская вода тайну накануне похода, когда Анна оставалась в тереме с отцом. Настена спустилась к Днепру, вошла в его воды и попросила Всевышнего открыть ей лик убитого в Царьграде купца. И, надеясь увидеть благообразное лицо, Настена испугалась, когда пред нею возник обольстительный образ Прелюбодея. Настена даже не поверила и отшатнулась от живой воды.

— Господи, неужели это русич?! — воскликнула ясновидица. — Да таких я никогда не видывала среди купцов. — Но, моля Бога, она попросила открыть ей деяния купца Огмунда. — Я не разуверюсь в тебе, милосердный, какой бы ни была правда.

И Господь внял светлой душе. Настена увидела Огмунда в восточном покое, как он в борении с молодой и красивой византийкой овладел ею, как сорвал с нее одежды и взялся чинить насилие, да тут же был застигнут гневным мужем. Сверкнул кинжал, и Огмунд, поверженный в спину, был сброшен на пол. В дом ворвалась толпа горожан, схватила тело Огмунда, выволокла на улицу, притащила на рынок я растерзала. И вот уже разъяренные византийцы грабят, разоряют лавки русских купцов, а императорские чиновники покидают рынок, чтобы не видеть бесчинств.

Настена отпрянула от воды, выбралась на берег и побежала вверх по Боричеву взвозу. Ее первым побуждением было открыться великому князю, дабы остановить поход. Неправедным он будет, потому как нельзя мстить за прелюбодея. Однако близ крепостных стен она образумилась. Вспомнила, что Всевышний не дал ей воли изменять течение судеб: только он имеет власть над живым и сущим. И потому «чему быть, того не миновать» гласила заповедь для Настены. Сей закон еще никто не посмел нарушить. «Прости меня, Всевышний», — помолилась Настена и смирилась с неизбежным. Однако, покорившись, она знала, что Бог отвернулся в этом неправедном походе от русской рати. Она вспомнила свое видение Яна Вышаты несколько лет назад, завершившееся печалью, и, окутанная болью за всех, кто не вернется из похода, кто падет в сечах и будет взят в полон, стала безучастна к окружающему. Остаток дня, ночь и ныне до полудня она прожила в полусне. И теперь она стояла рядом с Анной на ладье, оставаясь по-прежнему ко всему равнодушной. Даже красавец вольный Днепр не волновал ее.

Но и княжна Анна в этот час забыла о Настене. Она думала о своем — о том, что где-то на одном из первых судов, может быть так же всматриваясь в уплывающий Киев, стоит ее ясный сокол Янушка и, поди, страдает о ней, потому как не знает, что она близко. Вернувшись из похода в Камскую Булгарию, он лишь однажды встретил Анну, да и то в храме Святой Софии. Тогда они обменялись только взглядами. В тот же день Ян уехал в Вышгород и там пребывал всю зиму и весну до нынешнего дня. Теперь у Анны было больше воли, и она жаждала поскорее увидеть его, побыть с ним день и ночь, сколько придется, спрятать лицо у него на груди, поцеловать его в ласковые глаза, ощутить его силу, насладиться счастьем. Тут же у Анны мелькнула горькая мысль: «Последним счастьем».

В эти же первые часы плавания Анна пришла к мысли о том, что ей нет нужды уходить от Яна в Корсунь — она побывает там на обратном пути, ежели встреча с византийцами завершится миром, — а пока длится поход, она будет с Яном, дабы помочь ему в трудную минуту. Вопреки предсказанию Настены, Анна верила, что, если она будет возле Яна, с ним ничего не случится. Она сумеет защитить его; как — Анна того не знала, но верила в свою силу свято.

Однако Анна еще не представляла, как она освободится от опеки брата, коему наказано не спускать с нее глаз, беречь ее. И она знала, что Владимир не нарушит воли отца: недреманное око его всюду уследит за нею, пока она не уйдет в Корсунь. Вот и сейчас за ее спиной стоят гридни, и им приказано быть ее стражами. Терпение ее иссякло, и она попыталась прогнать их, но они не вняли ее «грозным» словесам, оставаясь похожими на истуканов.

Путь по Днепру протекал без помех. Анна и Настена не покинули ладью, когда приблизились к днепровским порогам. Князь Владимир, помня наказ отца и матери, хотел отправить Анну с товаркой на берег, дабы там они на конях прошли до острова Хортица, где обычно, пройдя пороги, отдыхали путники. Анна сказала брату:

— Мы не сойдем с ладьи. И пороги-драконы нас не пугают. Еще хочу увидеть порог Неясыть и остров Георгия, где отдыхал мой дедушка.

— Но ты нарушаешь наказ матушки и батюшки.

— Надеюсь, от тебя они о том не узнают, — ласково улыбнулась Анна, обезоружив брата.

И как ни убеждал Владимир Анну, она не поддалась на уговоры. А вскоре уже поздно было. Флот русичей полетел через пороги по водным стремнинам, и казалось, что ладьи и струги вот-вот начнут разбиваться словно скорлупки о каменные быки или нарываться на «зубы дракона Неясыти».

Анна и Настена стояли на носу ладьи, дрожали от страха, но в деревянный шатер так и не спрятались. По рассказам отца, через эти пороги сто лет назад проплыла великая княгиня Ольга. И Анна, взявшая многое от своей именитой прародительницы, не дрогнула перед лицом малой опасности. И все-таки, когда суда одолели шестьдесят с лишним верст порожистой реки и вышли на вольный днепровский лиман, Анна и Настена вздохнули с облегчением.

— Вот и миновали нас страсти! — воскликнула княжна.

Они сбежали по сходням на берег острова Хортица и в сопровождении Анастаса отправились на поиски Яна Вышаты. Прошли не одну версту, пока не нашли его ладью близ самого мыса острова. Спутать ее с другими судами было невозможно. На ее носу стоял вырубленный из дубового кряжа архангел Михаил. На берегу уже горели костры, воины варили пшенный кулеш с салом, а Ян оставался на ладье. Он смотрел на просторный разлив Днепра и думал о принце Гаральде. Перед тем как уйти в поход, у Яна была встреча с княжной Елизаветой. Она приезжала в Вышгород вроде бы к брату Владимиру, а на самом деле к нему, Яну, и просила узнать что-либо в дальних краях о своем возлюбленном. Теперь она страдала оттого, что когда-то была строга и холодна к Гаральду. Ей хотелось, чтобы он поскорей вернулся и, ежели не разлюбил, попросил бы у батюшки ее руки.

Ян горевал оттого, что Анна никогда не побудит его к тому, чтобы он упал на колени перед великим князем с просьбой отдать ему дочь. «Как немилосердна к нам судьба», — подумал с горечью молодой воевода. И в поход он ушел с плохими чувствами, ждал с нетерпением сечи, чтобы избавиться от сердечных мук. Они были настолько тягостны, что сама жизнь сделалась для него никчемной.

В этих горьких размышлениях и застали Яна Анна с Настеной. Как и при встрече в степи, Ян вначале не поверил, что юный воин в алом кафтане, возникший перед ним, есть его несравненная любушка. И понял это только тогда, когда Анна, не стыдясь двух воинов, кои были в ладье, подошла к Яну и поцеловала его.

— Наконец-то мы свиделись, желанный, — сказала Анна.

— Ты послана мне Богом, — отозвался Ян.

— Как я хочу, чтоб он никогда не разлучал нас, — тихо молвила Анна и, прижавшись к Яну, посмотрела на Настену и Анастаса.

Судьбоносице не надо было говорить, она все поняла по взгляду Анны. И княжна с Яном еще стояли в молчании, прильнув друг к другу, а Настена потянула Анастаса с ладьи и позвала воинов:

— Эй, богатыри, сходите к нам, на берег.

И Анна с Яном остались одни. Они были освещены солнцем, и чайки пролетали над ними с ленивыми криками. О борт ладьи плескалась днепровская вода. Они же ничего этого не видели и не слышали, словно оказались в безмолвной пустыне. Взявшись за руки, они смотрели друг на друга. Слов у них не было. Лишь глаза выражали их чувства: любовь и нежность. Анна гладила сильную, крепкую руку Яна. Он же прикоснулся к талии княжны и привлек ее к себе. Она положила голову на грудь богатыря и услышала, как гулко и мощно бьется его сердце. У Анны мелькнуло: «Господи, закричать бы от горя! Ведь скоро оно перестанет биться».

«Почему она так бледна? — в свой черед подумал Ян. — Ей бы знать, что рок воина в руках Бога. И потому я должен развеять ее грусть, избавить от боли». Он склонился и поцеловал Анну. Она ждала этого поцелуя и ответила горячо, Страстно, ненасытно. И Ян вложил в свой поцелуй весь огонь, всю силу своих чувств. Истосковавшаяся по ласке Анна принимала поцелуи Яна как Божий дар, но жаждала большего и повлекла любого на корму ладьи в шатер.

— Идем, желанный, я хочу согреться, — прошептала она.

И было похоже, что влюбленные покинули ладью, остров, речной простор. Ничто не выдавало их присутствия на судне. Лишь на траве, близ сходней, сидели Настена и Анастас и спроваживали воинов, кои пытались взойти на ладью. И так шел час за часом. Уже стало смеркаться. Анастас сходил к воинам, добыл у них кулеша, хлеба, сыты, накормил Настену, поел сам. Потом Анастас набрал сухого плавника, возродил дремавшие угольки костра. Вскоре заиграли огоньки и костер запылал. Приближалась звездная ночь. Днепр потемнел. Природа замерла. Анастас поднялся на ладью, нашел войлочный полог, вернувшись, укрыл Настену, накинул на себя конец, прижал «русалочку» к груди, и так они молча продолжали сторожить покой молодого воеводы и княжны Анны.

А ранним утром затрубили боевые рога, воины поднялись на суда, и поход на Византию продолжился. В конце августа флот русичей остановился перед выходом в Черное море, вблизи острова Березань. Отсюда шел ближний путь на Корсунь. Князь Владимир, помня наказ отца, решил отправить Анну двумя судами с воинами в места, где полвека назад искал славу их дед, Владимир Святой. Владимир нашел сестру не сразу. Она в последние дни не покидала ладью Вышаты. Но на сей раз и там ее не оказалось. Анна увлекла Яна в часовню святого Еферия, дабы помолиться ему. Найдя сестру, Владимир сказал:

— Анна, тебя ждут воины и два струга. Отправляйся в Корсунь, пока ветер попутный.

Княжна подошла к брату и тихо, но твердо произнесла:

— Не неволь меня, родимый, я пойду с вами. А почему, о том не спрашивай.

— Но есть воля батюшки и твое слово идти в Корсунь. И запомни: пока тебя не отправлю, мы будем стоять здесь, — пригрозил Владимир.

— Умоляю тебя, братец, не настаивай. Тщетны твои потуги, и ты только батюшку прогневишь. Я буду в Корсуни не возвратном пути.

Анна едва сдерживала голос, чтобы не закричать. Владимир понял, что сестра вот-вот сорвется на крик, и попытался успокоить ее:

— Остынь, сестрица, и подумай о родителях.

— Думала и передумала. Да все сводится к одному: я пойду с вами.

Пока брат с сестрой разговаривали-пререкались, Ян Вышата покинул часовню, и Анна, увидев, как он удаляется, побежала следом. Князь Владимир с досады стукнул кулаком о рукоять меча и, зная, что ему не сломить упрямства Анны, побрел на свою ладью.

В тот же день флот русичей вышел в Черное море и потянулся вдоль берегов, кои населяли дружественные племена молдаван и румын, к византийским владениям.

А за двое суток раньше вышло из Днепра в открытое море легкое византийское судно скидия. На ней возвращались из Киева торговые люди, и среди них был императорский лазутчик, который спешил уведомить Константина Мономаха о приближении войска россов. И грекам удалось на три дня опередить армаду Владимира.

Константин Мономах никогда не стремился к войне с великим северным соседом. И на этот раз он послал навстречу россам своих послов. «Греция вспомнила бедствия, претерпленные некогда от флотов российских, и послы Константина Мономаха встретили Владимира», — отмечали позже летописцы и историки.

Но встреча была неудачной. Перейдя с галеры на ладью, посол Клавдий сказал князю Владимиру:

— Ты, сын великого князя Ярослава, в прозвании Мудрого, должен быть также разумен, как и отец. Пишет вам император Константин Мономах, что дружба двух великих держав, столь счастливая и долговременная, не может быть нарушена по причине столь маловажной. Ваш именитый купец был женолюбцем. Он обесчестил жену императорского вельможи Платия. Что сие так, целую крест. — И Клавдий поцеловал свой нагрудный крест.

Среди русичей, кои стояли за спиной Владимира, были Анна и Настена. И товарка прошептала княжне:

— Он речет правду: нет вины греков в смерти купца Огмунда. Потому уговори брата внять просьбе императора и уйти из пределов Византии. Сие нам во благо.

Настена все-таки отважилась сказать об этом вопреки воле Всевышнего. Но Анна отказалась выполнить волю своей судьбоносицы:

— Полно, Настена, ты не знаешь Владимира. Он не уступит послам. Для него воля отца и старейшин превыше всего.

— Император Константин желает мира и клянется наказать виновных, кои побили россов на торговой площади. Он готов заплатить за урон чести россиянам и за их товары. Но в смерти купца Огмунда виновных нет. Он пытался обесчестить женщину. Говори же, князь Владимир, уйдет ли твоя армада с миром?

— Тому не бывать! Руси тоже нанесено бесчестие, и она не терпит его, — высокомерно ответил Владимир.

Анна в этот миг все же подошла к брату. Она поняла, что сказаное послом Клавдием и Настеной совпадало. Значит, все-таки Византия наказала Огмунда заслуженно. И Анна проговорила:

— Брат мой, не делай невозвратного шага. Правда за послом Клавдием. Потому вернемся домой. Сие не бесчестие, а разумный шаг.

— Не мешай мне, Анна. За кровь россиянина должно отплатить кровью. — И, отстранив сестру, князь жестко сказал Клавдию: — Посол императорский, возвращайся с моим словом: Русь пришла наказать строптивых ромеев и, пока не исполнит того, не уйдет. А теперь идите на свое судно, пока не взял вас в железа. — И Владимир дал знак воинам.

Они потеснили послов к борту ладьи, выпроводили на их галеру. Флот россиян продолжал путь к стольному граду Византии. Но быстроходная галера, которую гнал не только попутный ветер, но и сорок сильных гребцов, пришла к Царьграду раньше, чем суда Владимира. В тот же день император Мономах велел взять в городе под стражу всех купцов и воинов, что были при них. Сам сел на быстроходную царскую яхту и повел свой флот навстречу россам.

Той порой дерзкий и опрометчивый по молодости лет князь Владимир выстроил свои суда в боевой порядок в виду маяка Фара, указывающего путь в пролив Боспор. Но теперь уже сам император попытался образумить князя Владимира. Царская яхта почти вплотную подошла к ладье, на которой находился князь Владимир. И он услышал голос императора. Мономах узнал от посла, что русский князь понимает греческую речь и сам говорит по-гречески, и сказал:

— Гордый князь Новгородский, сын великого князя Киевского, последний раз прошу о мире. Иди с Богом в свою землю, а мы заплатим вам золотом за урон вашей державе, мы выпустим на волю всех купцов и воинов, кои пребывали в Константинополе. Говори же свое слово!

— Я пойду на такой мир, ежели вы, богатые греки, дадите по три фунта золота на каждого воина моей рати — водной и пешей. На меньшее я не согласен. Да не медлите: жду до завтра, а там будет поздно.

— Сколько же воинов в твоем войске? — спросил Мономах.

— Без малого сто тысяч. Тридцать на судах и в два раза больше на суше.

Император знал, что князь россов его обманывает. Военачальники Мономаха вели счет русской рати. По их мнению, стотысячное войско на Руси за короткое время не соберешь. Да и лазутчики уже принесли весть об истинном числе конных и водных россов. Но Мономах не упрекнул Владимира за ложь. Он был уверен, что на сей раз войску россов не погулять с разбоем по его священной земле. Владимиру он тоже не открыл правды:

— Нет, столько золота в моей империи не найдется. Иди, князь, с Богом домой, а мы не будем тебя преследовать.

— Хватит! — крикнул Владимир. — Ты скупой царь и еще пожалеешь об этом. — И князь велел трубить в боевые рога. — Вперед, на ромеев! — приказал он.

Тотчас воины на ладьях подняли луки, положили на тетивы стрелы. Затрепетали под ветром паруса. Но и Мономах не замешкался. Едва его легкая яхта удалилась на полет двух стрел, как в тот же миг от греческого флота отделились три галеры и стали стремительно приближаться к судам русичей. Воины Владимира удивились дерзости греков: что они могли сделать, влетев в стан сотен ладей, стругов, челнов? — и беспечно подпустили галеры вплотную к себе и даже позволили им врезаться в гущу судов. И вдруг, когда русичи еще смеялись над «глупыми греками», на галерах со всех сторон вспыхнуло пламя и шары-молнии смертоносного огня полетели на русские суда. И от шаров, от молний, словно сухое сено, вспыхнули паруса, обшивка, снасти и сами воины. В мгновение ока больше десяти судов были охвачены пламенеем, и в стане русичей возникла паника, их охватил ужас, лишил разумных действий. Ратники покидали горящие суда, прыгали в море и, отягощенные кольчугами, тонули.

Однако галерам не удалось уйти безнаказанно. Едва на них иссяк смертоносный запас, как первым в атаку на греков бросился со своими воинами Ян Вышата. Три ладьи сблизились с греческими галерами, и греки не успели опомниться, как русичи были на их судах. Нападение протекало скоротечно и жестоко: всех греков, которые не успели прыгать в море, русичи порубили. Суда Владимира уже шли на сближение с греческим флотом. Но греки не приняли вызова и поспешно удалялись. Той порой Ян Вышата посадил своих воинов на галерах за весла и велел гнать их подальше от места сражения.

— Они нам нужны, мы разгадаем их смертоносный огонь, — сказал он воинам.

Вскоре русичи избавились от панического страха. Захваченные галеры подняли их дух. Да, грекам удалось поджечь одиннадцать судов, погибло около полусотни воинов, но и сами греки понесли большие потери. Бывалые воины вспомнили рассказы дедов, как греки жгли ладьи великого князя Игоря и как он тогда нашел защиту против огня. И пошла гулять по судам команда в случае приближения галер греков смачивать паруса водой, всем воинам держать при себе мокрые кошмы, попоны, все, чем они укрывались в ночные часы от холода.

Ян Вышата тоже думал, как бороться с огненосными галерами. Осмотрев захваченные суда и снаряжение убитых воинов, он увидел, что они не были вооружены луками и стрелами. Еще он вспомнил, что греки пускали огонь из своих снарядов не дальше как с десяти сажен. Не подпускать их на такое расстояние, разить стрелами, метать в них копья — и тогда огненосные суда не страшны. Пересев на легкий челн, Ян Вышата поспешил к князю Владимиру, дабы поделиться с ним своими находками. По молодости лет он радовался такому началу сражения. Приплыв к ладье Владимира и поднявшись на нее, Ян сказал князю:

— Нам не надо бояться огненосных галер. Стоит выставить десять лучников на каждом судне, и греки не достанут нас.

— Но нужны меткие лучники, — заметил князь Владимир.

— Они у меня есть, — заметил Ян.

— Тогда благословляю тебя. Пойдешь первым, как только греки двинутся на нас.

Радовалась за Яна и княжна Анна. Она улыбнулась ему, когда он поднялся на ладью Владимира. Лишь Настена была пасмурна. Она знала, что худшее еще впереди. В тот час, когда русичи готовились к новой встрече, она одной из первых увидела и поняла, что греческий флот и не думает навязывать им новое сражение. Флотилия греков возвращалась к Царьграду.

— Смотри, Анна, море пред нами чистое. Но нам следом за греками нельзя идти. Нас ждет жестокое испытание.

— Полно, Настена! Греки удрали, потому что испугались нас, — заявила княжна. — Что ж Владимиру остается делать, как не преследовать их.

— Если бы это было так, я бы порадовалась с тобой. Ты посмотри на небо, что перед нами: оно черное от Божьего гнева.

В это же самое время на берегу бухты Золотой Рог появились священники и епископы с чудотворными иконами — и начался молебен. Священнослужители просили Господа Бога покарать вероломных россов за вторжение в пределы их державы, за угрозу опустошить греческие земли. Они смиренно утверждали, что никто из византийцев не виновен в смерти росса-прелюбодея. И Всевышний внял их молитвам. Когда флот императора вошел в бухту Золотой Рог, из пролива Боспор хлынули на суда русов огромные волны, подул страшный ветер, началась буря. Она налетела на русский флот так неожиданно и с такой силой подхватила легкие суда, что понесла их в открытое море. Они трепетали под натиском бури, опрокидывались в пучину, и не было русичам никакого спасения. Они гибли, не успевая призвать на помощь. Да и некому было спасать их. Устоявшие под натиском бури суда стремительно уносило все дальше от бухты Золотой Рог.

Княжна Анна и Настена спрятались в шатре на корме ладьи и, забившись в угол, молили Бога о милости. Он, казалось, не слышал их. Буря свирепствовала более двух часов. Не меньше сотни ладей и стругов было выброшено на песчаные отмели, разбито о скалистые берега. Не обошла стихия стороной и самую большую и устойчивую ладью князя Владимира. Ее подхватило огромной волной и бросило на торчащий из воды близ берега утес. Днище ее было пробито, она стала тонуть. Многие воины были смыты волной и пошли ко дну. Лишь чудом Яну Вышате удалось подойти к ладье на греческой галере и спасти князя Владимира, Анну, Настену и уцелевших воинов.

Вскоре море утихло. Сохранившиеся суда пристали к берегу, воины высадились на спасительную землю. Князь Владимир велел построить ратников по сотням и пересчитать их. Он схватился за голову, когда ему донесли, что в строю из восьми с половиной тысяч воинов осталось лишь шесть тысяч двести пятьдесят.

Едва прошла ночь, как появился греческий флот. Император Мономах, торжествуя победу, кою принесла буря, выслал следом за войском россов, дабы добить их, два легиона отборных воинов и двадцать четыре галеры с воинами, вооруженными греческим огнем. Но греки не застали русичей врасплох, они были готовы к сече. Едва галеры вошли в бухту и попытались приблизиться к русским судам, как выход из бухты перекрыли легкие ладьи воеводы черниговца Творимирича и все греческие суда были взяты в хомут. Греки делали попытки сблизиться с русскими судами, но это им не удавалось. На них летели тысячи стрел, и легионеры гибли под ними, не сумев привести в действие свой губительный огонь.

И все-таки легионеры бились отчаянно и отважно. Над ними властвовал страх перед императором. Он наказал военачальникам не возвращаться без победы. Вернувшимся с поражением грозила смерть от палача. Понимая безысходность положения, греки топили суда, прорубая днище, и гибли вместе с ними в морской пучине.

Князь Владимир, увидев отчаяние греческих воинов, был удивлен их жертвенностью.

— Смотри, они топят свои суда! — крикнул Владимир Яну.

— Выходит, полона боятся, — высказал предположение Ян.

— Да нет, тут что-то другое. Я прекращаю сечу. Пусть с Богом возвращаются в Царьград.

— Но греческие воины предпочли возвращению плен и сдались. Десять галер достались воинам князя Владимира. Русичи радовались. Они одержали победу над дерзким врагом.

Однако не успела дружина насладиться успехом, собрать вражеское добро и погрузить его на суда, загнать на галеры пленных, как в сумерках того же дня из Болгарии примчались три всадника от воеводы Глеба Вышаты. Усталые гонцы едва держались на ногах, когда появились перед князем Владимиром на ладье. Старший из них сказал:

— Княже Владимир, нас прислал воевода Глеб. Ежели ему не будет подмоги, дружина поляжет костьми.

— Где Глеб Вышата и что с ним? — спросил Владимир.

— Близ Варны нас обступила ночью несметная рать. Мы пытались вырваться, но нас крепко засупонили. Потом мы пробились из лощины к холму, там и держимся.

Владимир дрогнул. Он подумал, что их преследует злой рок, что греки наблюдали за каждым шагом русских дружин и остановили, словно загнав в клетку. Теперь оставалось одно: разделить дружину на две части и одну из них послать берегом на выручку окруженных, другой половине идти туда же морем. Придя к такому решению, князь подумал, кого отправить сушей: Вышату-младшего или Творимирича?

Ян наблюдал за князем и, когда увидел, что тот смотрит то на него, то на черниговца, подошел и сказал:

— Ты, княже, не сомневайся во мне. Я пойду на выручку брата. К тому же мои ратники легче на ногу, чем у Творимирича.

Владимир вздохнул с облегчением:

— Поведешь три тысячи молодых воинов. Ежели подойдешь ночью, бей клином. Мы тоже снимаемся сейчас же.

В стане русичей все пришло в движение. И вскоре три тысячи воинов, ведомые гонцами, уже наступившим вечером потянулись берегом на восток.

Княжна Анна сумела-таки проводить Яна в путь, пожелать ему успеха. В горле у нее стоял комок боли, но она крепилась. Поцеловав Яна, она перекрестила его:

— Благословляю тебя, любый, береги себя, помни обо мне. Мы еще не испили свою чашу.

У Яна защемило сердце, оно вещало, что Вышата-младший видит Анну в последний раз. Он прижал ее к себе, поцеловал:

— Я люблю тебя, Анна, ты свет моей души.

— Янушка, возвращайся в Киев, я буду ждать тебя.

— Помолись за меня, как придет час, — сказал он и ушел к воинам.

Спустя немного времени, уже в полной темноте, рискуя разбиться на камнях, Владимир повелел своим воинам покинуть берег Византии. Погрузившись на суда, русичи посадили к веслам на галерах пленных греков и двинулись к берегам реки Варны. Однако устремления князя Владимира были тщетны. Дул сильный встречный ветер, и флот почти не продвигался вперед.

— Господи, все силы против нас, — сетовал князь, стоя на носу галеры.

И все сводилось к тому, что Владимир со своими воинами сможет прийти на выручку Глеба Вышаты в одно время с Яном. Лишь на четвертый день суда Владимира вошли в устье Варны. И спустя какой-то час дозорный заметил, что из прибрежных зарослей показался легкий челн и поплыл к судам. Когда он очутился рядом с головным судном, Анна увидела на нем знакомых ей воинов Полюда и Олдана. Челн пристал к борту галеры, воины поднялись в нее, и Полюд сказал:

— Князя нам.

Рядом с Анной стоял Анастас. Она попросила его:

— Разбуди Владимира.

Анастас скрылся на корме галеры, разбудил князя, который спал после долгого ночного бдения. Владимир вышел не мешкая, спросил Полюда:

— Говори, с чем явились?

— Худо, князь-батюшка. Дружина Глеба полегла. Мы вот, — Полюд кивнул на друга, — не ведаю, как вырвались. Многих же взяли в полон и угнали на заход солнца.

— А что Ян Вышата, помог ли вам? Где его сила?

Анна стояла рядом с братом, смотрела на Полюда и молила его о милости, кою он не мог проявить. И по мере того как он все ниже опускал голову, Анна бледнела, становясь как льняное полотно после отбеливания под августовскими росами.

— Мы слышали, как ночью за спиной греков началась сеча. Так и подумали, что наши подошли. Сами рванулись своих встретить. Но греков была тьма, и они тоже окружили воинов Яна Вышаты. Брат его, наш воевода Глеб Вышата, дважды раненный, собрал в кулак дружину и на рассвете вновь повел ее навстречу Яну, но был сражен. И все вокруг него пали. Сеча еще длилась до полудня. Да полегли наши и сраму не имут. — И Полюд замолчал, низко склонив голову.

«Неправда! Неправда! — словно удары колокола звенело в душе Анны. Он жив! Он жив!» — твердила она. Увидев Настену, Анна подошла к ней, взяла за плечи, потребовала:

— Говори, вещунья, что с Яном?

— Нет у меня слов утешения тебе. — Настена не отвела глаз от Анны и продолжала: — Днепровские воды отразили правду.

— Настена, не гневи меня! — сорвалась на крик Анна и потрясла ее за плечи. — Я знаю, что он жив!

— Я в твоей воле, но иного сказать не могу, — ответила Настена.

Анна припала к ней и заплакала.

В этот день на судах спустили паруса, и они застыли в устье Варны. Воины справили тризну по павшим товарищам. Князя Владимира что-то побуждало добраться до греческих галер и предать смерти всех полоненных византийцев. Его душа по зову языческих предков жаждала крови. Однако он сдержал в себе звериный порыв и дал себе слово, как вернется в Киев, собрать новую сильную рать и наказать Византию. Ему еще не было дано знать, что великий князь Ярослав Мудрый смирится с поражением в этой неправедной с его стороны войне и она окажется последней между Русью и Византией.

Глава седьмая. Вновь на окоеме Бержерон

На сей раз французский землепроходец и сочинитель Пьер Бержерон появился в Киеве по зимнему пути, спустя два месяца после возвращения остатков дружины Ярослава из похода в Византию. На княжеском дворе, в палатах да и во всем стольном граде еще царило уныние. Еще плакали по убитым и пропавшим сыновьям матери, не утешились жены и невесты. В своем тереме страдала по Яну Вышате княжна Анна, и вкупе с нею тосковала по странствующему рыцарю Гаральду княжна Елизавета.

А неутомимый француз пожаловал в княжеские палаты веселый, жизнерадостный, неугомонный.

— Здравствуйте, здравствуйте, славные россы. Я привез вам добрые вести, — говорил он всем, кого уже знал по прежним посещениям Киева.

И в палатах стало шумно от его присутствия. Не успев отдохнуть с дороги, он, мешая славянскую речь с французской, одаривал всех новостями. И первый визит его был к княжне Елизавете. Худой, черный, со сверкающими карими глазами, расправляя клинышек бородки и лихие усы, он раскланялся перед княжной, поцеловал ей руку и весело сказал:

— Принцесса Елизабет, я привез тебе низкий поклон и тысячу поцелуев от твоего несравненного принца Гаральда. Елизавета не сдержала радости, прекрасное лицо ее зарумянилось, глаза засверкали, она воскресла и спросила:

— Он жив? Он не забыл меня?

— Сей витязь никогда тебя не забудет. Ты у него в сердце навечно.

— Но где он? Как он? — Елизавета коснулась плеча Бержерона, усадила его в византийское кресло, велела мамке-боярыне принести крепкого меду и попросила: — Пьер, расскажи все, что знаешь и слышал о Гаральде. Вернется ли он на Русь?

— О, об этом долго говорить. Потому наберись терпения, прекрасная россиянка. — Бержерон поудобнее уселся в Кресле и, жестикулируя, повел рассказ: — Я встретил его на острове Сицилия. Он бился в рыцарском поединке с сарацинским князем и победил его. О, это было великолепное зрелище. После боя я подошел к нему, напомнил о встречах в Киеве и о тебе, несравненная принцесса. Он обнял меня, расцеловал и произнес: «Ты путешествуешь по всему свету. Давно ли ты видел ту, покоторой я страдаю?» Я сказал, что видел тебя совсем недавно и поведал, как ты страдаешь-печалишься о нем. Потом мы пили вино, и он спел мне вот эту песню:

Легкие суда наши окружили Сицилию!
О бремя славы блестящей!
Темный корабль мой, людьми обремененный,
Быстро рассекал волны.
Думая только о войне и битвах,
Я не искал иного счастья.
Но русская красавица меня презирает!
— Господи, он все тот же! Но я никогда его не презирала. Он мне люб, и я жду его! — горячо воскликнула Елизавета.

— О, не принимай его песню с печальным присловьем близко к сердцу. — И Бержерон ласково улыбнулся. — Он знает, что ты его любишь и не презираешь. Да уж так повелось у рыцарей петь. Он сказал, что ему достаточно подвигов и славы. И свой корабль, полный сокровищ, он направит в ваши земли, как только минует время зимних бурь.

— Спасибо, спасибо, славный Пьер! — по-детски радовалась княжна. — Я скоро увижу своего ясного сокола.

— Очень скоро. Лишь под солнцем растают льды. — И Бержерон поднялся навстречу боярыне, которая принесла ендову[120] с медовухой и кубки. Он наполнил один кубок доверху, другой — малой дозой и подал его княжне: — Выпьем за удачное возвращение твоего сокола. — И пока Елизавета лишь прикасалась к хмельному, Бержерон одним духом осушил свой кубок и воскликнул: — Пусть царит между вами сердечное согласие! А теперь мне пора к великому князю. Позже я расскажу тебе еще кое-что о твоем рыцаре. — И Бержерон покинул покой Елизаветы.

Ярослав Мудрый, однако, принял французского гостя не тотчас. По заведенному великим князем обычаю, он отправил землепроходца в баню:

— Ты мне любезен, Пьер Бержерон, И мы с тобой вволю поговорим. А пока смой дорожную пыль и тяготы.

— Спасибо, государь. Твоя баня мне во сне снится.

После жаркой, с вениками и квасным духом, бани, которая и раньше приводила Бержерона в восторг, великий князь и сочинитель долго сидели за трапезой и без помех, без свидетелей беседовали о том, чего пока не дано было знать ни домочадцам, ни придворным. Наслаждаясь старым болгарским вином из золотого кубка, Бержерон «открывал» перед великим князем Руси двери в далекую Францию.

— Всего месяц назад я был в Париже и дал отчет королю Генриху о моем путешествии в Сицилию и на остров Крит. Государь любит слушать рассказы о путешествиях. О, там я увидел много интересного и полезного для короля и моей Франции. Но об этом поведаю позже. А сейчас, сир, послушай о том, что нужно знать тебе. Моя Франция — это не великая держава, как твоя Русь. Франция уместится на ладони твоей державы. Вассалы короля Генриха ему не подвластны, и половина герцогств и графств богаче и могущественнее королевского домена[121]. Герцоги и графы, не ведая чести и чинимого ими зла, пытаются уничтожить королевство, разорвать его сердце на части.

— И что же там вельможи не поделят? — спросил Ярослав.

— Там все в вечном переделе. Вот уже десять лет король Генрих воюет со своим братом, герцогом Робертом, и матерью, вдовствующей королевой Констанцией, которые пытаются отнять у короля герцогство Бургундию — родовые земли королей Капетингов…

Великий князь слушал Пьера Бержерона с большим вниманием, но пока не понимал, почему откровенничает француз, говоря о своей бедствующей державе, о ее неустройствах, государю, к которому примчал не без корысти. Да, князя всегда волновали междоусобные распри, где бы они ни протекали. И хотя Франция была далеко от Руси, происходящие там раздоры Ярослав воспринимал болезненно. Они предупреждали государя о том, что и на Руси может возникнуть подобное. Но Русь уже прошла через усобицы, и тому Ярослав был не только очевидцем, но и вождем слияния ее в единую державу. Ныне Русь — великое государство лишь благодаря его, Ярослава, радению. И великий князь прервал пространный рассказ Бержерона:

— Однако, любезный Пьер, к чему ты освещаешь столь печальную судьбу короля Франции? Почему не воздаешь ему хвалу? Как говорят у нас, пустил бы ложь во спасение, и делу конец.

— Наберись терпения, государь, и познаешь истину. — И Бержерон, пригубив вина, продолжал: — Так вот мы, парижане, верим, что наш король выстоит против коварного брата Роберта, а вкупе с ним и против всех графов и герцогов вместе. Конечно, ему было бы легче, если бы не козни матери. Он любит ее, а она его ненавидит, плетет интриги, устраивает заговоры. Она вовсе стала волчицей, когда несколько лет назад король Генрих овдовел. Его супруга, королева Матильда, умерла, не оставив Франции наследника Капетингов. Как горевал Генрих, как страдал в прежние годы, что Матильда не может родить ему сына! Сколько даров принес он к стопам покровителя Франции, святого Дионисия, прося его протянуть милосердную длань и помочь Матильде одарить державу наследником! И вот Генрих пустился на поиски достойной супруги…

Ярослав начал понимать, почему Бержерон так пространно показывает бедственное положение короля Франции. Похоже, надеялся получить от Руси какую-либо помощь бедному Генриху. Что ж, француз не ошибся, явившись на Русь в поисках благодетеля. Одно смущало великого князя: Бержерон не был уполномоченным посланником короля Генриха. Он, как странствующий рыцарь, искал клады для короля из личных побуждений. «Однако же они похвальны», — подумал Ярослав и с еще большим вниманием стал слушать благородного рыцаря.

— Но Божья кара властвует над несчастным Генрихом, — продолжал Бержерон. — Его молитв Дионисий и поныне не слышит. Вот уже два года вдовец ищет себе достойную супругу, которая защитила бы королевство Парижа и Орлеана от сиротства. Наш король еще молод, ему всего тридцать три года, он полон сил и жажды творить добрые дела. И он нашел бы невесту благородного рода, но тому мешают происки матери. Она ополчила против короля самого папу римского Бенедикта Девятого, и тот шлет Генриху всякие епитимии и запрещения. Этот итальянец из рода графов Тускунь имеет какие-то родственные связи с королевой Констанцией и запрещает нашему благочестивому королю вступать в брак с родственницами по мужской и женской линии до седьмого колена. Это неслыханно. Парижане во гневе. Но волю папы им не сломить.

Ярослав удивился: как можно налагать такой запрет?

— Подожди, братец, — остановил он Бержерона. — Выходит, что такой мерой папа Бенедикт лишил Генриха возможности жениться на любой благородной девице Франции?

— И не только Франции. Королева Констанция доказала папе, что Генрих не может искать жену среди принцесс Италии и Германии, Дании, Бельгии и Голландии.

— Экая напасть на бедного Генриха, — согласился Ярослав. — Но ведь ему мало одной нашей жалости. Потому выкладывай, землепроходец, чем можно помочь королю Франции? Ты ведь с этим прикатил за тысячу верст. — Ярослав пригубил вино и продолжал слушать Бержерона.

А тот повеселел и хлебнул из кубка от души. Он уже добился того, к чему шел: великий сир великой державы не остался безучастным к его печальной повести о короле Франции. Теперь надо было сказать о главном. Но, будучи склонным к многоречию, Пьер опять-таки отправился в путь не через гору, а в обход:

— Я ведь сочинитель, князь-батюшка. И потому, осматривая земли от берегов Средиземного моря и до Северного, до Черноморья и Беломорья на Руси, думаю о будущем этих земель и тех государств, которые лежат в этих пределах. И увидел я через свои хождения, что придет время, и Русь с Францией породнятся. Да, да, государь, и в этом ты мне поверь. Я ведь провидец, — похвалил себя Пьер. — У нас один Господь Бог, мы — христиане. У нас близкие нравы. Мы так же молоды, как вы, разве что чуть постарше; мы ищем ратной славы не в разбоях, а во имя торжества добра и справедливости. — Бержерон на миг задумался, еще хватил вволю вина и выдохнул наконец то, о чем болезненно размышлял с того дня, как покинул Париж: — Да что там ходить вокруг да около. Пора допить вино из открытой бутылки. Князь-государь, отдай нашему прекрасному и мужественному королю Генриху свою прекрасную княжну Анну. Ярослав склонил набок голову, прищурил хитрые глаза и долго рассматривал Бержерона, даже улыбался. Наконец сказал:

— О том я давно догадался, что услышу от тебя подобное. Да думал и о том, что ты не посланец короля Генриха, а лишь странствующий сочинитель. И что же ты мне ответишь, ежели я соглашусь?

— Согласись, князь-батюшка, согласись, — горячо произнес Пьер. — А там и послы заявятся. Я и приведу их. Да мигом, мигом! Птицей полечу на берега Сены!

Бержерон не сказал Ярославу всей правды. Перед отъездом на Русь у него была встреча с королем Генрихом. И об этой встрече Пьер будет вспоминать потом. А пока он повторял:

— Птицей, князь-батюшка! Я примчу с самыми именитыми сватами Парижа!

— Ты к тому способен, — похвалил его Ярослав. — Вот только скажи мне, каков ликом твой государь?

Сие не очень-то волновало великого князя, но ему хотелось услышать слово влюбленного в своего короля француза. Да и про Анну подумал.

Бержерон поспешил наполнить кубок вином и удивленно спросил:

— Сир, а каким ты представляешь себе рыцаря, который в году по нескольку раз бросается в сечи? Шрамов у него больше, чем у нас пальцев на руках. Но он красив, как рыцарь. Он похож на меня, а разве этого мало?

Ярослав засмеялся, но от ответа уклонился. Сказал же о том, что насторожило Бержерона:

— Не знаю, что и поведать тебе, любезный. Анна своенравна, и у нее есть причины отказать Генриху.

— Ой, князь-батюшка, сие неискренне от тебя. Ты в силах убедить Анну, и даже неволить ее не будешь. Сказывал же ты, что королевами становятся не ради личного счастья, но ради блага державы. Нам, французам, нужна такая королева, как твоя дочь.

— Однако ты, сочинитель, видел мою дочь отроковицей. Как можешь утверждать, что вам она подойдет как королева?

— О государь, прожженный Бержерон узнает дичь по шелесту крыл. Статью она — царица, ум у нее державный! Разве этого мало, чтобы быть королевой? — Бержерон приблизился к Ярославу и тихо, с улыбкой сказал: — К тому же россиянки плодовиты. Я наслышан о бабушке Анны, Рогнеде.

Ярослав устало покачал головой. Он понял, что Бержерон не отступится, пока не выжмет из него согласия. Промолвил:

— Не будем толочь воду в ступе, любезный. Ты отдохни с дороги в моих покоях и оставь все заботы мне. Добавлю, что на Пасху в Киев съедутся князья-русичи с семействами, и многие княжны красотой сверкать будут. Посмотришь на них, может, выберешь для своего государя.

И Ярослав позвонил в колокольчик. Появился дворецкий, и князь сказал ему:

— Матияш, отведи гостя в покой на отдых.

Бержерон поклонился и ушел следом на Матияшем. А князь Ярослав, мерно шагая по палате, думал о судьбе Анны. Он считал, что было бы достойно для Руси, ежели бы Анна стала королевой Франции, пусть пока маленькой и слабой державы. Но знал Ярослав, что Анна так и осталась для него загадочной и получить ее согласие на замужество с вдовцом не так-то просто. Найдет ли он убедительные увещевания? Не понадобится ли ему употребить наконец-то власть отца, чего он не хотел? В конце концов, ежели он добьется согласия Анны, не испугается ли она убожества Франции? Жалко было отцу любимую дочь. Дрогнет — и жизнь будет сломана. Да и кого не устрашит королевский домен, окруженный алчущими поглотить его! Размышления привели мудрого князя в растерянность. Он понял, что избавиться от нее может только после того, как поговорит с дочерью. Тогда в разговоре с Анной о супружестве с английским принцем Эдвином он не добился ее согласия. Теперь где-то в глубине души у него жила вера в то, что в Анне произошли многие перемены и победит ее благоразумие, ибо она уже осознала свое назначение. Вера принесла Ярославу успокоение, и он ушел почивать со светлой душой.

А до утренней трапезы Ярослав встретил озабоченного Бержерона. Великий князь любил чуть свет выйти из покоев на подворье, пройтись по хозяйственному двору, заглянуть в конюшни. Близ них он и увидел сочинителя.

— Ни свет ни заря, а ты уж на ногах. Почему так? И что это хмур, как осенняя туча? — спросил Ярослав.

— Да вот в Польшу собираюсь, государь, — ответил Бержерон.

— В чем причина? — удивился князь.

Бержерон поднял голову, твердо посмотрел в глаза Ярославу:

— Зачем ты, великий государь, играл вчера со мной в кошки-мышки? Французы гордый народ и ни от кого не терпят унижения.

— Не гневи меня, сочинитель. Ярослав никогда и ни с кем не играл в кошки-мышки. У него достаточно власти и силы обращаться со всеми открыто. Говори же, в чем дело. А то ведь за оскорбление государя и батогов на дорогу получишь.

— Хорошо, государь, хорошо! Может, я и погорячился. Но почему ты, сир, в нашей беседе ни словом не обмолвился, что не так давно дал принцу Эдвину согласие выдать за него замуж княжну Анну?

Ярослав ухмыльнулся. Вспомнил, что вчера вечером перебирал ту беседу с принцем Эдвином и дал свое согласие на супружество. Но ведь и тогда он оставил за Анной право волеизъявления. Великий князь остыл от гнева, положил на плечо Бержерона руку и миролюбиво сказал:

— Да, было мое согласие. И Эдвин мог надеяться засватать Анну. Но тебе, сочинитель, замутили голову. Не раскрыли два условия, при которых Анна станет женой английского принца. Первое — это ежели Эдвин получит трон и второе — ежели будет согласие Анны.

— О, спасибо, спасибо, государь. Ты великодушен, и ты прибавил мне сил и возродил надежду. И вот что, вот что послушай! Да будет тебе ведомо, что Эдвин не получит корону Англии. В том клянусь святым Дионисием. — И Бержерон торопливо продолжал: — В Северной Франции есть большое герцогство Нормандия. Так вот ее герцог, сын знаменитого Роберта Дьявола, Вильгельм, имеет на английский трон значительно больше прав, нежели принц Эдвин. О том знают и Франция и Англия. А чем закончится борьба Вильгельма и Эдвина, можно предположить. У Вильгельма под рукой до пятнадцати тысяч воинов, прекрасных воинов, а у Эдвина и дюжины не наберется.

— А в Англии чей вес тяжелее? — спросил Ярослав.

— Того не знаю, в Англии не был. А по слухам, так пятьдесят на пятьдесят — доброжелателей и недругов.

— Да, пути Господни неисповедимы, — покачивая головой, произнес Ярослав. И добавил: — Ну идем посмотрим моих лошадок.

Вернувшись из похода в Византию, увидев гибель тысяч россиян, потеряв любимого, сама заглянув смерти в глаза, Анна очень изменилась, повзрослела и в свои двадцать лет смотрела на мир глазами умудренной женщины. Большую часть времени она вместе с Настеной проводила в школе, открытой при соборе Святой Софии. Обе они учили грамоте отроковиц, но не забывали и о книгохранилище, где читали византийские книги. Встречаясь с Анной за вечерней трапезой, Ярослав по ее виду догадывался, что она не может забыть Яна Вышату. И хотя ей много раз было сказано, что Ян погиб в сече под Варной, она не верила тому. Делясь своими печалями с Настеной, она говорила, что сердце не вещает ей о гибели любимого. И позже, когда из Византии пришла весть о том, что в то скорбное лето под Варной греки полонили восемьсот русичей, Анна воспрянула духом: надежда на то, что Ян жив, укоренилась. Анна повеселела и часто смеялась над своей товаркой:

— Ты, Настена, хоть и зришь за окоемом, ан не увидела моего Янушку. Он не лишен живота, он еще вырвется из полона, или батюшка выменяет его на греков.

Настена ни словом не перечила Анне. В те же дни княжна пришла к отцу с вестью о плененных воинах и попросила:

— Батюшка, зачем тебе держать греков в неволе, отдай их императору за наших.

— Так и будет, поди, как мои посланники вернутся по воде, — ответил Ярослав. — Наберись, однако, терпения.

— Хорошо, батюшка, мне его не занимать.

Великий князь знал о своих русичах, попавших в руки греков, больше, чем Анна, и ему трудно было сказать правду. Всех русских воинов, взятых в плен под Варной, повелением Константина Мономаха ослепили. Был ли среди них Ян Вышата, Ярослав не ведал, но знал, что Анна уверена: он среди полонян. Потому Ярославу не хотелось углублять горе дочери. И он не спешил слать послов на переговоры об обмене, не питал надежды на милость Мономаха. Он ответил полуправдой:

— По рубежам державы на заходе солнца печенеги гуляют. Как пройдут через их становища мои люди, не ведаю. Потерпи уж.

— Ты, батюшка, говоришь то так, то эдак, — осталась недовольной Анна. — Одни твои посланники вернуться не могут, других, похоже, ты слать не хочешь.

— Прости старого. Вот соберусь с духом и все исполню, как должно.

Когда Анна поведала Настене о беседе с отцом, та все-таки отстояла свое провидение. И сказала на сей раз довольно жестко, ибо только так могла вывести княжну из лабиринта, в коем плутала Анна в поисках своего Яна:

— Не льсти себе надеждой, Аннушка, не жди своего сокола. Сложил он голову в честной сече. Человеку не дано избежать начертания судьбы.

Княжна обиделась на Настену, возразила ей и даже упрекнула:

— Зачем ты бередишь мою рану? Батюшка, ты, Елизавета — все об одном и том же! А я верю, что он жив! Верю! Верю!

— Ну прости меня, глупую, может, и впрямь несу напраслину, — повинилась Настена.

В этот день они отправились с княжеского двора в собор Святой Софии. Погода была солнечная, тихая, легкий морозец щипал лица. На площади близ собора они увидели Бержерона. Анна с ним уже встречалась в покое Елизаветы, когда он вновь рассказывал о Гаральде. Княжна подошла к Пьеру, спросила:

— Что вы здесь делаете, Бержерон?

— Да вот любуюсь вашим храмом. И вижу в нем величие и смирение, твердый и могучий дух державы и простоту вашей чистой веры. У нас таких храмов нет.

— Почему же? Ведь ваша церковь древнее нашей. Так я слышала от епископа Михаила, а он побывал в Риме.

Сорокалетний Бержерон нравился Анне за открытый и горячий нрав, за неугомонность и бесстрашие. Сколько земель он исходил вдвоем со слугой! Вот и на Русь пришел во второй раз.

— Франция — бедная страна, и мы не можем позвать зодчих и каменотесов из Византии или даже из Рима. Вот если бы нам помогла твоя великая держава.

— Полно, Пьер, вы так далеко от нас, что даже золото потускнеет, пока его доставят к вам. К тому же у нас и каменотесов нет на ваш вкус. Мы пока учимся у Византии.

Бержерон встал перед Анной, в его глазах засветился отважный огонь, и он с улыбкой сказал:

— Золото, может быть, и не потускнеет, мудрая княжна. Но твоя красота под синим небом Франции засверкает еще ярче. Соверши на мою землю путешествие, прекраснейшая из прекрасных. Ты увидишь красивые реки и множество мельниц на них. В лесах у нас много дичи, а на полях растет лучший в Европе виноград. Едем же, великолепная. Я буду твоим пажом.

— Вот уж никогда не думала о таком странствии, — засмеялась Анна и тут же поблекла: — Мне хватило путешествия в Византию.

Продолжая разговор, Анна и Настена привели Бержерона в книгохранилище, просторный и светлый покой с красивыми стрельчатыми окнами. Вдоль двух стен высились полки для книг, и на них, как прикинул Бержерон, покоилось более полутысячи рукописных творений. В углу за столом у окна сидел довольно молодой монах и старательно переписывал большой и толстый фолиант на чистые листы. Он встал, поклонился и вновь взялся за работу. Бержерон прошелся вдоль полок с книгами и с грустью подумал: «И такого у нас нет». Остановись близ Анны, сказал:

— Вот и опять подкатилась под сердце зависть. В нашем королевстве нет и сотой доли такого богатства, какое вижу здесь.

— Это собрано стараниями батюшки. Он у нас великий книгочей.

О себе Анна умолчала. А ведь она никогда не проходила мимо торжища, дабы не купить книгу.

Бержерон вспомнил о своих родителях. Ни отец, столяр-мебельщик, ни мать, белошвейка, не знали грамоты. Он же учился чтению по монастырским уставам и молитвенникам. И его сочинения, кои он привозил из путешествий, пока оседали в бенедиктинском монастыре под Парижем. Он благодарен суассонским монахам. Пока он был служкой в храме, они привили ему любовь к книгам, к чтению. И, следуя заветам Кассиодора и Марка Аврелия, Бержерон овладел искусством переписчика и переводчика сочинений древних языческих авторов, знания которых необходимы христианам для лучшего понимания Библии. Когда же Священное Писание породило в молодом Бержероне жажду путешествий, он покинул монастырь и отправился на Юг Италии, чтобы подышать воздухом Вивария, основанного Кассиодором и ставшего первым центром науки Апеннинского полуострова.

При Виварии была образцовая библиотека, и Бержерона допустили к ее богатствам.

В этот день Бержерон рассказал Анне о своем первом путешествии. Он так красочно все описал, что Анна загорелась желанием побывать в Виварии. Увы, судьбе не было угодно исполнить стремление пылкой княжны, и со временем Анна o нем забыла. Но другую жажду, кою заронил в ней Бержеpoн, она удовлетворила сполна. Разговаривая с княжной, сочинитель часто перемежал русскую речь французской. Потом по просьбе Анны все толковал. И Анна удивилась доступности познания речи французов. Она легко запоминала многие слова, фразы и произношение их. Когда Бержерон назвал Анну «бель эспри», что значит «человек с острым умом», она весело рассмеялась и повторила:

— Бель эспри, бель эспри! — А потом заявила: — Я хочу выучить ваш язык, сочинитель. И пока ты в Киеве, будешь учить меня. И, пожалуйста, не возражай. Я чувствую, что ваша речь, как и наша, мягка и приятна на слух.

— Я выражаю сердечное согласие, — ответил Бержерон по-французски.

— Ты молвил, что готов учить от всей души. — Анна поняла сказанное Бержероном по-своему.

— Почти так.

Несколько дней подряд Анна, Бержерон и Настена сразу же после утренней трапезы приходили в библиотеку, как по просьбе сочинителя они стали называть хранилище книг, и усердно занимались. Анна и Настена были такими прилежными ученицами, что через две недели вольно вели обыденный разговор. Но вскоре они были вынуждены прервать занятия.

Ярослав вновь позвал Бержерона к себе на беседу. Принял он его в покое для послов. Когда Бержерон появился, не предложил ему сесть, словно перед ним был простой придворный.

— Слушай меня внимательно, Пьер Бержерон. И последнее слово будет за тобой. Мы посоветовались с великой княгиней и приглашаем тебя к нам на службу. По первому случаю ты идешь нашим посланником к королю Генриху и говоришь ему, что ежели он пришлет сватов, то мы готовы отдать ему нашу дочь Анну в жены. Когда же сватовство состоится, ты всегда будешь при королеве все тем же посланником. Сказано мною все. Я слушаю тебя.

Предложение великого князя было для Бержерона столь неожиданным, что он не сразу нашел ответ. Ведь он терял самое дорогое свое достояние — свободу. И вместе с тем речь Ярослава сводилась к тому, чтобы он служил не только Руси, но и Франции, ее королю Генриху, которого он обожал. И Бержерон, вскинув голову, твердо сказал:

— Я согласен служить тебе, великий князь, согласен быть посланником при Анне. — И он поклонился Ярославу.

— В таком случае ты уже при службе. И у тебя всего один день на сборы, чтобы выехать в Париж. Лучшие кони и отважные ратники в твоем распоряжении. — И тут великий князь сошел с трона и обнял Бержерона. — Я верю тебе: супружество Анны будет благополучным и, может быть, счастливым. Вот и все. Собирайся в путь.

— Спасибо, государь. Франция оправдает твои надежды.

И Бержерон еще раз поклонился Ярославу. Он хотел спросить, есть ли согласие Анны, но счел, что сие будет лишнее, потому как все было очевидно.

Так оно и было. Еще после первой беседы с Бержероном Ярослав Мудрый зашел в опочивальню дочери и сказал ей всего несколько слов:

— Помнишь, голубушка, наш короткий разговор на реке Сейм? Тогда ты молвила, что мне никогда не будет стыдно за тебя. Пришло время доказать сие. Я хочу, чтобы ты стала королевой Франции. Согласна ли ты выйти за короля-вдовца, которому тридцать три года?

Анна стояла у изразцовой печи и, словно камея, приросла к ней. После вопроса отца она чуть побледнела, но, смотря ему в глаза, ответила без сомнения:

— Родимый батюшка, согласна ли я выйти замуж за французского короля-вдовца, я скажу тебе в чистый четверг, ты уж потерпи три дня. Ты всегда был терпелив ко мне, а это моя последняя просьба.

— Анна, я прогневаюсь на тебя! Сколько же можно водить за нос! И что я сегодня скажу Бержерону, которого уже принял на службу твоим посланником?

— То и скажи, родимый. В четверг я приду к тебе, и пусть там будет Бержерон. Ему ведь важно знать, что я решу.

Ярослав только покачал головой и ушел. Вернувшись к себе в покой, где его ждал Бержерон, он молвил:

— Доченька моя умница. И в четверг в этот час ты придешь ко мне, и мы услышим ее последнее слово.

Однако в четверг Ярослав не принял Бержерона. В день Герасима-грачевника, когда начиналась Масленица, в Киев примчал гонец из юго-западных земель. Стражи распахнули перед ним ворота. Это был варяжский воин, и на княжеском дворе он попросил, чтобы его пропустили к княжне Елизавете. По бронзовому, омытому всеми ветрами лицу гонца придворные догадались, что он привез благую весть, и не мешкая провели его в терем княжны. Представ перед Елизаветой, гонец, как истинный рыцарь, встал на одно колено, прижал руку к сердцу:

— Я примчал из Болгарской земли. В трех днях пути за мной идет принц Гаральд. Он шлет тебе, принцесса, поклон и поцелуи. Он спешит навстречу русской княжне, которую он любит. Все это истинная правда. — Гонец увидел, как в глазах Елизаветы вспыхнула радость. — Я счастлив, что исполнил повеление моего принца.

— Спасибо, воин, — сказала Елизавета и повела гонца к великому князю. Гонец доложил ему без смущения и по-воински просто:

— Государь-батюшка, принц Гаральд мчит к своей невесте и через три дня преклонит пред нею колени. Он возвращается героем. В битвах ему не было равных.

Выслушав гонца, Ярослав посмотрел на дочь и разгадал ее состояние. Остался доволен:

— Иди, любая дочь, позови ко мне служилых бояр. Велю им готовить встречу будущему королю Норвегии.

Вскоре молва о возвращении в Киев принца Гаральда облетела весь город, и сотни варяжских семей загорелись заботами о встрече своего любимца. Старейшины этих семей отправились в палаты великого князя просить благословения на торжество в честь будущего короля. А за день до приезда принца составился отряд молодых варягов, дабы встретить его в степи. Они спешили увидеть своего кумира, чтобы, возвращаясь, петь песни о русских красавицах, «которые их презирают».

Той порой отцы молодых варягов собрались на совет, дабы обсудить свои действа в помощи будущему королю Норвегии. Знали они, что король Магнус захватил престол силой, пользуясь тем, что Гаральд в это время добывал себе славу в Средиземном море. Для киевских норманнов Гаральд был уже королем, потому как его племянника Магнуса никто из них не признавал государем. Договорились быстро. Все были готовы помочь Гаральду и деньгами, и военной силой. После чего старейшины и многие именитые русские бояре пришли на княжеский двор, били челом Ярославу и просили:

— Князь-батюшка, дозволь на твоем дворе накрыть столы для встречи желанного гостя и чествования его вместе с невестой.

— Даю вам волю, кияне, на все, — ответил Ярослав. — И из своих погребов велю поднять хмельного и брашна сколь нужно.

— Ты, княже, всегда уважал нас. Спасибо тебе, — сказал за всех старейший из варягов боярин Верамид, помнивший Владимира Святого.

И сутки в стольном граде царила небывалая суета. В прежние годы лишь великих князей так встречали после знаменательных побед над врагами. А тут возвращался чужой будущий король. Да что с того? Ведь на Руси не было еще такого, чтобы родная держава породнилась с Норвегией. На третий день после Герасима-грачевника горожане высыпали на шлях, ведущий к Болгарии, поднялись на крепостные стены и с нетерпением ждали прихода Гаральда с дружиной.

Он появился в полдень. Светило яркое солнце, таял снег, обнажая черные полосы земли. И в какой-то миг на окоеме показалась еще одна черная полоса. Она приближалась, росла, и вскоре горожане услышали мощное пение в пять сотен голосов:

Легкие суда наши окружили Сицилию!
О время славы блестящей!
Темный корабль мой, людьми обремененный,
Быстро рассекал волны!
Думая только о войне и битвах,
Я не искал иного счастья.
Но русская красавица меня полюбила!
Елизавета в этот час находилась на крепостной стене в окружении братьев и сестер. Анна обнимала ее и уговаривала:

— Да уйми ты лихоманку. Слушай, о чем поют воины.

Елизавета, услышав песню воинов, побежала к лестнице, спустилась со стены и, поспешив навстречу своему отважному рыцарю, встретила его на весенней дороге. А Гаральд, увидев Елизавету, птицей слетел с коня, подбежал к ней, опустился на колено в мокрый снег и приник губами к ее руке:

— Наконец-то ты улыбаешься, моя королева.

— Я счастлива видеть тебя, мой рыцарь.

Потом они шли мимо тысяч горожан, прижавшись друг к другу, и сердца их бились как одно. Они ступили на княжеский двор, подошли к Ярославу и Ирине и согласно упали на колени.

— Батюшка и матушка, благословите нас! — воскликнули они дружно.

Глава восьмая. Оговор

Весна только-только подступила к Новгородской земле. В нынешнем году она двигалась от южных морей медленно. И ежели под Киевом уже сошел снег, то Новгород и округа еще утопали в сугробах и озеро Ильмень покоилось под толщей льда. Но если весна не спешила торжествовать в северных землях, то вести из Киева прилетали в Новгород словно на крыльях. Досужие новгородские купцы, которые торговали в Киеве, успели вернуться до распутицы в родной город, чтобы по полой воде вновь отправиться на удачливые киевские торги со своими товарами. Они-то и привезли в Новгород полные короба свежих новостей о том, что произошло в мартовские дни в стольном граде. И все вести новгородцы принимали со вниманием и пускали их по городу. Многие из них вскоре угасли без последствий. Однако была в коробах и такая новость, которая взбудоражила немало новгородцев и гостей, а кое-кого лишила сна и покоя.

Еще по осени вместе с дружиной Владимира Ярославича, вернувшегося из неудачного похода в Византию, пришли с ним из Киева погостевать английские принцы, два брата — Эдвин и Эдвард. Сыновья короля Эдмунда, изгнанные родным дядей, королем Канутом, ждали в эту пору из Англии вестей о его кончине. Канут был при смерти, и Эдвин уже договорился с норвежскими купцами и мореходами в случае надобности отвезти его в Англию, дабы встать на королевский трон.

Тогда же и пришла весть из Киева о том, что французы якобы прислали послов к Ярославу Мудрому сватать его дочь, княжну Анну, за короля Франции Генриха Первого. Эдвин воспринял эту весть очень болезненно: ведь он уже заручился почти два года назад согласием великого князя выдать Анну за него и все еще надеялся с восшествием на трон послать сватов в Киев. Он рассчитывал, что ему по-прежнему будет оказана поддержка великого князя, но теперь все рушилось. В этот час Эдвин был на вечевой площади в детинце, и, когда до его ушей долетело имя княжны Анны, он тотчас подошел к кучке новгородцев, окруживших молодого купца. Новгородцы помнили своего князя Ярослава, поставившего собор Святой Софии, и чтили его, потому внимали рассказу купца с усердием.

— Сей землепроходец Бержерон не впервые взял на себя волю свата. Я его и на торге встречал с княжной Анной, когда они книги покупали, — щеголял новостью купец, заломив бобровую шапку. — Теперь, сказывали, он вовсе хотел увезти ее в Париж в жены своему королю Генриху. Да батюшка воспротивился, молвил: возвращайся в свою державу да приходи с именитыми сватами, там, дескать, и поговорим.

Услышанное обожгло Эдвина. Ничто не задело бы его с такой силой, если бы сватались короли других держав. Не мог он позволить, чтобы дочь великого князя Руси, богатейшего человека, стала женой французского бедняка и его личного врага. Да, врага, потому как Англия уже полстолетия враждовала с Францией из-за Бретани, которую французы отторгли от нее. Позволить оказаться Анне королевой Франции было для Эдвина смерти подобно. Знал он, что Ярослав Мудрый даст дочери в приданое столько серебра и золота, что ее будущий муж сможет нанять и вооружить любое войско, которое сумеет защитить Бретань от англичан и выгнать их с земли Гиен за Ла-Манш.

Новгородский купец уже делился с горожанами мелочами киевской жизни, кои Эдвина не волновали, и он отправился в княжеские палаты, чтобы закрыться в своем покое и поразмышлять, что делать, дабы прервать сватовство французов. В сенях хмурого Эдвина встретил брат. Остановил его, спросил:

— Ты что мрачен, словно осенняя туча? Идем в трапезную. Там ждут нас. Будем слушать купцов с вестями.

— Оставь меня, Эдвард, я уже наслушался на площади. — И Эдвин ушел.

Эдвард лишь развел руками и поспешил в трапезную. А старший брат вошел в свой покой, сел к столу, положив на него сжатые в кулаки руки, вперил взгляд своих холодных светло-голубых глаз в венецианское окно да так и застыл. Но в голове бушевали стихии. Еще по пути в княжеские палаты он решил, что ему надо немедленно мчаться в Киев. И теперь он пытался что-то придумать, чтобы сватовство не состоялось. На ум пришло самое простое решение: перехватить сватов на пути в Париж и сделать так, чтобы они туда не доехали. На поверку же сия простота оказалась обманчивой по той причине, что Ярослав Мудрый не отпустит сватов без воинов и даст в сопровождение от своей щедрости полусотню, а то и всю сотню. Вот и конец задумке, потому как ему, принцу Эдвину, с пятью воинами, коих он привел из Англии, можно только помахать руками вблизи французских сватов.

Другое дело, если попытаться убедить великого князя не отдавать свою дочь за нищего короля. Да только ли нищего? И тут расчетливый ум принца начал плести такие несуразицы оговора Генриха, что, услышь их кто-либо из знающих французского короля людей, сказал бы, что сию грязь может лить на Генриха лишь лютый враг. Спасти Эдвина от посрамления могло только то, что Ярослав Мудрый знал о Генрихе все понаслышке. И ежели он поверил Бержерону, что король Франции достоин его дочери, то почему не поверить и ему, принцу Англии, в том, что князь совершит большую ошибку, ежели отдаст дочь в жены дикому варвару. «Да, да, варвару», — попытался убедить себя Эдвин. И он счел, что у него хватит красноречия нарушить сватовской сговор. Но и эту свою задумку принц отверг по той причине, что она окажется шитой белыми нитками. Выдавая Генриха за варвара и недостойного такой супруги, как княжна Анна, он вольно или невольно восхвалял бы себя как единственного жениха, достойного руки дочери великого князя. А Ярослав не так глуп, чтобы поверить черным словам, исходящим из уст соперника.

Разрушив свою вторую задумку, принц, словно утопающий, схватился за соломинку. И этой «соломинкой» оказался брат Эдвард. Лишь он способен помочь разрушить сговор. Эдвин поверил, что Эдвард донесет до Ярослава Мудрого правду и только правду. И тогда будет очевидно, что принц Эдвард бескорыстен и бьется за брата лишь из чувства справедливости. Уверовав в то, что Эдвард по-братски отзовется на его просьбу, Эдвин приободрился и поспешил на трапезу, чтобы застать за нею Эдварда. Однако он был крайне удивлен, что за столом не увидел брата. Спрашивать у кого-либо из княжеской семьи было неудобно, и Эдвин прошел на свое место, слегка поклонился сидящим за столом и принялся за еду. Спустя минуту, князь Владимир спросил его:

— А почему не пришел принц Эдвард? Не занемог ли?

— Да нет. К началу трапезы он шел сюда. Я сам удивлен, куда он мог пропасть…

Князь Владимир глянул на княгиню Всесвяту и улыбнулся, как заговорщик.

— Ты поищи его в Святой Софии, — сказал он, но пояснять причину, по коей молодой принц ушел в храм, не стал.

Однако все было просто. Князь давно заметил, что Эдвард заглядывал в собор, дабы полюбоваться во время моления на боярыню Милену, дочь новгородского боярина-посадника Ивана Немира. Владимир не раз уже подумывал о том, чтобы английский принц засватал новгородскую девушку. Городу это во благо. Сегодня кочи[122] торговых новгородцев ходят в Данию и Норвегию, а там недалеко и до Англии. Эдвард же рано или поздно вернется туда. Вот она и родственная связь двух держав.

На душе у Эдвина стало неспокойно. Он догадался, по какой причине брат убегал в храм, и испугался, что, увязнув в сердечной маете, тот не будет-таки сговорчивым и вряд ли поедет в Киев. Забыв о трапезе, Эдвин встал, вновь поклонился всем и ушел.

В главном храме Новгорода в эти часы было малолюдно. На утреннюю службу приходили немногие. Однако боярин Иван Немир был усердным прихожанином и посещал утреню непременно. И с ним бывала вся семья: жена, три сына, две дочери. Младшей было лет одиннадцать, старшая уже вышла из отрочества и невестилась. Она была синеглаза, строговата лицом, но когда девушка улыбалась, то оно излучало тепло. И как-то, улыбнувшись Эдварду, она пленила его сердце. Принцу всегда не хватало тепла, и ему показалось, что Милена неизменно согревала бы его. Теперь принц не пропускал ни одной утренней службы, на которую приходил с семьей боярин Иван Немир. Отец в первые же дни заметил, что иноземец не сводит глаз с его старшей дочери. Иван знал, что это английский принц, и был доброжелателен к нему. Но в разговоры с Эдвардом не вступал, ждал, чем кончится это стояние принца близ его семьи.

Эдвин не нарушил любования брата боярышней и пробыл за колонной до конца службы. И только после ее окончания, когда Иван Немир повел свою семью из храма в Людин конец Новгорода, подошел к брату и спросил его:

— Ну что, свататься пойдем скоро?

Эдвард был повыше старшего брата, пригож лицом и статью. К Эдвину он питал двойственные чувства. Он был благодарен брату за то, что тот увез его из Англии от тирании дяди, короля Канута. И вместе с тем испытывал неприязнь за то что не он, а Эдвин унаследует корону. Однако эта неприязнь таилась в груди Эдварда так глубоко, что никогда не выплескивалась наружу. И на сей раз о своем отношении к боярышне Милене он ответил брату доверительно:

— Конечно, пойдем. Нам ведь с тобой всегда не хватало женского тепла. Я бы предложил ей руку и сердце, но…

— Но у тебя не хватает смелости сказать ей о том.

— Что поделаешь, я боюсь, что мне откажут. Есть и охотник за этой молодой добычей — новгородский воевода.

— Он не перейдет нам дорогу, — проговорил Эдвин и, положив руку на плечо брата, повел его из детинца к реке Волхов. — Я помогу тебе овладеть россиянкой, — и тут Эдвин вонял, что это тот самый миг, когда он может просить Эдварда об одолжении ему, — если и ты поможешь мне в самом малом. Готов ли, братец?

— Разве я в чем-либо тебе отказывал?

— Ты должен отлучиться из Новгорода. И пока ты будешь в отъезде, я засватаю за тебя боярышню.

— Нет, брат, ничего не выйдет.

— Все у нас с тобой получится. Я найду что сказать боярину Немиру. К тому же позову в сваты князя Владимира. Уж ему-то Немир не откажет.

— Это верно, ему не откажет. Да боюсь, что боярышня воли не проявит.

— Э-э, братец, этого не бойся. У россов все просто: воля отца превыше всего.

Эдвард улыбнулся, но не напомнил брату, что воля княжны Анны оказалась выше воли великого князя. Братья вышли на крутояр к Волхову. Внизу по речному льду пролегала зимняя дорога к озерам Ладожское и Ильмень. По ней тянулись конные обозы. За рекой белели стены Ярославова дворища. Эдвин знал, что совсем недавно, может чуть больше двух десятков лет назад, там жил Ярослав Мудрый, правил Новгородом. Братья в этот миг думали о нем, и Эдвин сказал:

— Я догадываюсь, куда ты хочешь меня послать. В Киев, да?

— Верно, братец. Слышал, поди, что там вновь побывали сваты французского короля Генриха. Но нам нельзя позволить, чтобы он заполучил в жены княжну Анну. Помни, как только она станет королевой Франции, Англии никогда не вернуть в свои владения Бретань. А нам с тобой хотелось бы ее иметь.

— Что же я должен сделать в Киеве?

— Расстроить сватовство, только и всего.

— Но как?

— Я много думал, как этого достичь. Сам хотел ехать в Киев, но мне неудобно. Теперь вся надежда на тебя.

— Однако выкладывай, как достичь цели.

— Все очень просто, Эдвард. Ты должен рассказать великому князю всю правду о нищем короле Франции, который предал свою мать, изгнал из Парижа брата и в жизни ни о чем другом не помышляет, как только о злодеяниях. Это по его вине Франция год за годом ведет братоубийственную войну.

— Но, Эдвин, я не знаю, насколько это правда. Я слышал, что Генрих пытается усмирить драчунов — герцогов и графов.

— Может быть, и так, братец. Разве мы не можем впасть в заблуждение? Пусть не король затевает войны, а вассалы. Но это не меняет сути. Ярославу важно знать о другом — о том, что близок день, когда падут города Париж и Орлеан, а с ними и королевский домен. Граф Рауль де Крепи из рода Валуа уже занес меч над Орлеаном. И в этом, я думаю, ты со мной согласен.

— Я не отрицаю возможности падения Орлеана и Парижа. Опасаюсь иного: если Анна согласна выйти за Генриха, а Ярослав дал слово отдать ее, то он останется верен своему слову…

— Пока не узнает истинную суть о Генрихе, перебил Эдвин. — Все будет зависеть только от тебя. И пожалуйста, не проявляй никакой жалости, милости к этому королишке.

Эдвард задумался. Знал он, что ему не видеть Милены, ежели брат не поможет. Чем же поступиться? Совестью? Пустить клевету на человека, который не причинил ему никакого зла? Или же отказаться от девушки, которую он любит? Никогда еще Эдвард не попадал в такое щекотливое положение. И светила молодому принцу одна надежда: великий князь Ярослав не случайно слывет Мудрым и отличит клевету и оговор от правды. К тому же он человек твердый в своих деяниях: уж ежели отважился отдать свою дочь за французского короля, то слову своему не изменит. «И тогда ты, братец, не сможешь обвинить меня в том, что я не выполнил твою волю», — заключил свои размышления Эдвард и ответил Эдвину так, как тот и ждал:

— Собирай меня в путь. Я готов отправиться в дорогу хоть сегодня.

— Спасибо, брат, я не забуду твой благородный шаг, — произнес Эдвин и обнял Эдварда.

Старший брат был доволен и уверен в том, что теперь ему удастся разрушить сватовство Генриха. А чтобы поддержать дух Эдварда, Эдвин решил сегодня же попросить князя Владимира быть сватом брата,сходить к боярину Немиру в Людин конец.

— Слушай же, братец, мое слово. Ты отправишься в Киев конным строем. Князь Владимир, думаю, ссудит нам коней и даст десяток воинов. А сейчас мы пойдем к нему с поклоном. Да попросим Деву Марию помочь нам исполнить сговор с боярином Немиром. Согласен ли?

— И ты еще спрашиваешь, брат? — Эдвард обнял Эдвина.

И братья покинули берег Волхова.

Боярин Немир был на подворье и смотрел, как дворовые люди убирают снег, грузят его на сани, дабы вывезти на берег реки. Парни работали споро, весеннее солнце хорошо пригревало, и у Ивана Немира было благостное расположение духа. Но его кто-то нарушил. В ворота постучали кнутовищем, и стук был властный. Боярин сам пошел открывать калитку. Он увидел князя Владимира, ратника, стучавшего в ворота, и двух иноземцев.

— Милости прошу, княже Владимир, — поклонился боярин. — А я-то думаю, кого Бог прислал.

Немир позвал дворового человека, велел открыть крепкие дубовые ворота, и конные, въехав во двор, спешились.

— Гости мы незваные, да не обессудь, — сказал князь Владимир.

— Днем и ночью для тебя, князь-батюшка, палаты открыты.

— Тут такое дело, боярин Иван сын Немиров, надо бы нам по обряду прийти к тебе, да время подпирает.

— С тобой, княже, и без обряда за милую душу побеседую.

— Ты знаешь моих гостей, принцев Эдвина и Эдварда?

— Они всему Новгороду ведомы.

— А младшего ты видел в храме? — Князь показал глазами на Эдварда.

— Многажды зрел. Пялит он на мою старшую глаза. Да не знаю, как быть: то ли гнать, то ли самому глаза закрыть.

— Ну коль так, вот я и старший брат его пойдем с тобой в терема поговорить. А он пусть снег расчищает.

— Руки молодые, справа проста, пусть порезвится, а нам в покоях сподручнее…

Эдвард не стал ломаться — дескать, принцу лопату срамно держать, — а взялся за нее и пошел к порожним саням. Работу начал рьяно, с настроением. Дворовый парень подбежал, встал в пару. И дело пошло. И пришлось принцу нагрузить трое саней, пока из палат не вышел Эдвин. Как глянул на старшего брата Эдвард, так и сердце забилось от волнения. Тот шел и улыбался.

— Ну что там? — поспешив навстречу ему, спросил Эдвард.

— Ты в рубашке родился, братец.

— Выходит, в согласии все?

— И так можно сказать. Не отвергли нас. Но еще смотрины будут. Там все и решится. Обряд не обойдешь, не объедешь на Руси. А тому обряду быть, как вернешься из Киева.

Радость у Эдварда схлынула.

— Ой, брат, сколько воды утечет и как все повернется за это время! — с горечью выдохнул он.

— Да ты не горюй, россы тверды в своем слове. Нам же с тобой пора на подворье князя, будешь в путь собираться. Утром чуть свет сам князь Владимир в Киев уходит. И ты с ним отправишься.

— Боюсь я, брат. Чует мое сердце, что все пойдет не так, как нам хотелось бы.

— Не унывай, братец. Князь Владимир на нашей стороне. И он поможет тебе уговорить великого князя. Я все ему расскажу. А теперь в седло!

Разбудили Эдварда очень рано. Едва ночь перевалила на вторую половину, как князь Владимир велел поднимать всех на ноги. Третий год принц жил на Руси и всегда удивлялся этому порядку — отправляться в поход задолго до рассвета. Потом увидел в том резон. За день конники проходили как раз столько, чтобы попасть на ночлег в обжитые места.

Потому, не сетуя, он поднялся с ложа, оделся, ополоснул лицо, съел кусок мяса с хлебом, выпил медовой сыты, подпоясался мечом и был готов в поход. Выйдя на двор, принц оказался перед лицом сотен трех воинов. Они были уже в конном строю. Князь появился сразу, как только подали к крыльцу вороного скакуна. Тут и Эдварду подали коня. Открылись ворота. На площади князя уже ждали еще две тысячи воинов. У Эдварда стало холодновато на душе от мысли о том, что князь Владимир уезжает в Киев с такой силой не случайно.

Так и было. С первыми купцами, вернувшимися до распутицы из Киева, был и гонец от великого князя. Ярослав прислал сыну весть о том, что польский король Болеслав Смелый опять собирается с разбоем на западные земли Руси и князю Владимиру должно быть с дружиной в Турове. Эдвард всего этого не знал и потому, поразмышляв о причинах похода, успокоился. В думах он вернулся в Новгород, стоял в храме Святой Софии и не спускал глаз с желанной боярышни Милены. Он уже примерялся к тому, как сложится жизнь в будущем. Конечно же после кончины дяди он вернется вместе с Эдвином в Англию, получит во владение какие-либо земли и будет там мирно жить, растить с Миленой сыновей и дочерей. Знал он, однако, что о спокойной жизни в Англии можно только мечтать, что после смерти короля Канута в державе станут бушевать страсти. Но Эдвард был уверен, что Эдвин призовет народ под свои знамена и наведет там порядок. К тому же решит в свою пользу многолетний спор с Францией из-за Бретани.

Той порой движение дружины с каждым днем замедлялось. Дорога под конскими копытами превращалась в месиво снега и земли, и кони шли только шагом. Тысячеверстный путь казался бесконечным. А дни убегали с необычайной быстротой. И только в середине апреля дружина Владимира пришла в южные земли. Но, как скоро понял Эдвард, она шла не к Киеву, а значительно западнее его. И наконец на горизонте принц увидел незнакомый ему город-крепость. Это был Туров. За ним в нескольких десятках верст пролегал западный рубеж Руси, за которым раскинулись земли враждебной ей Польши.

Узнав, куда прибыла новгородская дружина, Эдвард поспешил найти князя Владимира. И нашел его близ крепостной стены. Он с воеводой Будным осматривал стены на случай приступа поляков или осады их. Увидев обеспокоенное лицо Эдварда, князь сказал ему:

— Ты, принц, не переживай, что мы приехали не в Киев и что моего батюшку не узришь. Может, завтра он будет в Турове. А пока, ежели есть страсть, осмотри с нами стены крепости. Днями могут подойти к ней поляки… Вот мы их и встретим по обычаю.

Эдварду ничего не оставалось делать, как запастись терпением в ожидании великого князя и всюду следовать за князем Владимиром, может быть, подсказать что-то полезное. Увидел Эдвард, что весь город от мала до велика помогал воинам подготовиться к встрече врага. Наступила ночь, возможно последняя спокойная перед появлением польского войска, и в городе никто не спал. Лишь воины, утомленные долгим походом, отдыхали. Нашлось место и Эдварду. Князь Владимир позвал его с собой в дом наместника. После вечерней трапезы его отвели в покой, и он, захмелевший от крепкого меда, не помня как повалился на ложе и уснул.

В самую полночь приснился Эдварду сон. Будто в полдень вышел он на главную площадь Турова, увидел, как открываются ворота и появляется великий князь со свитой. Эдвард поспешил ему навстречу, но перед ним возникла молодая дева с рыжими косами и зелеными, жгучими глазами. На ней пурпурный греческий хитон, она величественна и строга. Вскинув перед Эдвардом руку, она сказала: «Не спеши навстречу великому князю, слушай о судьбе своего брата. Не быть ему мужем княжны Анны, не быть ему королем Англии. И он все это знает, но спешит в Англию, где справляют тризну по почившему королю Кануту!» — «Я не верю ни одному твоему слову!» — крикнул Эдвард. «Это в твоей воле. Но помни, принц: судьбу еще никому не удавалось обмануть. Ты рвешься к великому князю и хочешь оговорить короля Генриха, очернить Францию. Тому не бывать! Возвращайся же в Новгород, иди к своей суженой. Тебя ждут там. А ежели твой брат вознамерится взять в жены россиянку, пусть шлет сватов к князю Изяславу, сыну великого князя». — «Прочь с дороги! Вот он, великий князь, предо мной, и я хочу услышать его слово!» — «Тому не бывать. Ты не увидишь его!» И дева подняла руки, повела ими в стороны и исчезла. Пропал и великий князь, а перед Эдвардом расстилалась просторная степь, и по ней пролегала пустынная дорога.

Принц проснулся. У него разламывалась от боли голова, он сел, ухватился за нее и стал качаться из стороны в сторону. Потом кое-как поднялся, в предрассветной дымке увидел жбан с водой, ковш. Напившись, он подошел к окну и распахнул его. В покой хлынул холодный и свежий воздух. Принц вздохнул полной грудью, и ему стало легче. Он подумал: «Какая бесовщина приснилась. Того в яви не может быть». Но лицо девы показалось ему знакомым. Он попытался вспомнить, где ее видел. И всплыл в памяти образ княжны Анны, а за нею стояла рыжая, со жгучими зелеными глазами фаворитка княжны. И Эдвард горестно вздохнул:

— Господи, она же не будет вещать пустое.

Принц осмотрел себя. Одеваться ему не было нужды, он спал в том, в чем приехал в Туров. Покачав головой с досады, что вечером дал себе волю выпить чрез меру крепкого меду, Эдвард вышел из покоя. На площади он увидел князя Владимира. Перед ним стоял молодой воин, держа на поводу коня, и о чем-то говорил. Слушая его, князь кивал головой, а заметив принца, поманил его к себе и отпустил воина.

— Хорошо что рано встал. Собирайся в путь, — сказал князь. — Я дам тебе воинов, и они проводят тебя в Новгород.

— Князь Владимир, я не могу туда ехать, пока не выполню волю старшего брата.

— Не тщись, принц, тебе ее не выполнить. — Владимир положил на плечо Эдварду руку и повел его в сторону от воинов. — Все, что ты был намерен поведать великому князю, по моей воле сказано ему моим гонцом, сыном Ивана Немира. Было ему передано все дословно: Франция — нищая держава, французы — тати и разбойники, король Генрих — жестокий драчун и беден, как церковная мышь. Ну да ты и сам знаешь, о чем твой братец велел сказать Ярославу Мудрому.

— И что же, великий князь не поверил всему этому? — спросил Эдвард.

— Многому поверил, потому как подобную правду знал от французского землепроходца Пьера Бержерона. Многое же мой батюшка назвал оговором, разрешаю тебе о том спросить у гонца. И ко всему батюшка добавил, что сие недостойно благородного человека, каким себя чтит твой брат принц Эдвин.

— Не было оговора, князь Владимир, — с неким вызовом произнес Эдвард.

— Не будем спорить, принц, не желай себе худа, — строго проговорил Владимир. — Бог наделил моего батюшку мудростью и прозорливостью, и подозревать его в нечестье я никому не дам. К тому же он великодушен, сказал, что, ежели Эдвин хочет взять в жены россиянку, пусть едет к его сыну Изяславу. Это и мой брат. Да быть ему великим князем — так на роду написано.

— И все же, княже Владимир, прости меня за горячность, но я бы хотел увидеть твоего батюшку. Проводи меня в Киев.

— Сие невозможно. Батюшки в Киеве нет, а где он, то никому не должно знать. Да и болестями он мучается. И то сказать, он уже в маститой старости.

Князь замолчал. Принцу тоже нечего было ответить. Наконец он собрался с духом и тихо молвил:

— Спасибо тебе, князь Владимир, за доброту, за то, что пригрел нас и заботился. Мой брат уже на пути в Англию. Я же, как ты советуешь, еду в Новгород. А там куда судьба поведет. Милену бы только добыть.

— Однако, принц, откуда тебе ведомо, что Эдвин на пути в Англию?

Эдвард посмотрел на Владимира. Темно-карие глаза его лучились, на лице мелькнула улыбка:

— Ночью мне приснился вещий сон. Явилась предо мной зеленоглазая Настена и поведала, что брат мой покинул Новгород. Да я бы не поверил. А теперь верю. Потому что она сказала мне то же самое, что и ты. Все один к одному.

Владимир похлопал Эдварда по плечу, весело промолвил:

— То-то, знай наших! Ладно, принц, желаю тебе в Новгороде удачи. И не забывай Русь. Идем за конем, за винами, и я провожу тебя в путь. А то не дай Бог навалятся поляки.

Спустя каких-то полчаса принц Эдвард и с ним десять воинов покинули Туров. На душе у принца было отрадно. Он радовался, что его «вояж» завершился так благополучно. Это был честный человек. И в сердце своем он увозил благодарность к великой державе, пригревшей его в тяжкие годы изгнания.

Глава девятая. В Париже

Всякий раз возвращение Пьера Бержерона в Париж вызывало среди горожан жажду увидеть его и послушать. Он так красочно рассказывал о разных диковинных странах и городах, о народах, населяющих их, что все, что слышали от него парижане, было похоже на сказку. Так случилось и на сей раз после его возвращения из великой восточной державы, кою французы называли Россией. На набережной Сены, близ острова Ситэ, его встречали сотни горожан и просили рассказать, где он побывал недавно. Бержерон спешил к королю, но не мог отказать парижанам, хотя и был в этом случае краток:

— Я посетил далекую страну Гардкардию, раскинувшуюся далеко на востоке, где солнце поднимается на много часов раньше, чем у нас, и опускается тогда, когда здесь уже ночь. Так велика эта земля белокурых славян и златокудрых славянок. А теперь, парижане, простите меня, я расскажу вам обо всем позже. Мне же пора бежать к королю! — пробираясь сквозь толпу к мосту, ведущему на остров Ситэ, кричал Бержерон.

Толпа не хотела отпускать путешественника, его задерживали за руки, но он умолял людей освободить его и наконец вбежал на мост под защиту королевских гвардейцев.

Король Генрих принял Бержерона немедленно, лишь только тот появился во дворце. Он послал за ним камергера Матье де Оксуа и наказал ему:

— Веди Бержерона ко мне и никаких разговоров ни с кем не позволяй. Я жду его с нетерпением.

Сегодня, как никогда ранее, король испытывал волнение. Почти высокий, статный тридцатитрехлетний парижанин нетерпеливо расхаживал по приемному залу и не спускал карих глаз с дверей. Бержерон не ошибался, когда описывал Ярославу лицо этого мужественного воина: шрамы его не уродовали. Правда, Бержерон не говорил Ярославу, что в лице Генриха таилась доброта и оно часто озарялось приветливой улыбкой. Все выдавало, что король в расцвете лет и сил. И аккуратные бороду и усы еще не тронул иней седин.

Бержерон низко поклонился королю. Генрих позвал его к столу, накрытому для трапезы, сам тоже сел к нему в кресло:

— Говори, месье Бержерон, чем порадуешь короля? Что увидел в далекой России?

Бержерон оглянулся. Король заметил:

— Мы одни.

— Государь, моя миссия увенчалась успехом, — повел речь Бержерон.

— Какая из дочерей готова принять мое предложение?

— Средняя, княжна Анна, потому как старшая, Елизавета, помолвлена и любит норвежского принца Гаральда.

— Достойна ли принцесса Анна быть королевой? Умна ли?

Глаза Бержерона засверкали восторженным огнем. Похоже, он сам был влюблен в россиянку. Выпив из кубка чудесного виноградного вина шеверни из-под Орлеана, он страстно заговорил:

— Она прекрасна! Если бы я имел честь быть рыцарем, то сочинял бы и посвящал ей стихи. Она божественна, сир, и, простите, породиста, как арабская кобылица. О, эта северная красавица покорит ваше сердце.

— Северная? Тогда она холодна, — насторожился Генрих, забыв о том, что спрашивал о ее уме.

— О нет, в ней течет кровь бабки, великой княгини Рогнеды, в которой всегда бушевало пламя.

— И все-таки умна ли она? — вспомнил Генрих о главном. — Мне достаточно было одной дуры.

— О сир, я боюсь сказать правду и огорчить вас. Как можно даже думать такое о княжне Анне!

— Не огорчишь. Говори же!

— Умом она вся в батюшку Ярослава Мудрого. Знает греческую, латинскую и французскую речь. Ей знакома история Византии. Я сам беседовал с ней на греческом языке об императорах Константине Великом и Константине Багрянородном, который писал историю Руси.

— Вот как! — удивился Генрих. — Но не опасна ли она? Ведомо, что умные женщины склонны к коварству.

— Знаю определенно: она коварству не подвержена. Истинный крест! — И Бержерон размашисто перекрестился.

— А как в государстве? Часто ли великий князь воюет со своими вассалами? Говорят, что россы задиристый народ.

— В том великом государстве вот уже двадцать лет нет междоусобиц. И вассалов там нынче нет, как у нас, а есть единая держава.

— О мой Бог, где это видано, чтобы за двадцать лет никто ни с кем не поссорился! — воскликнул Генрих.

— Тому причина — крепость великокняжеской власти и мудрость Ярослава. — Отвечая на вопросы короля, рассказывая, Бержерон не забывал о пище, о шеверни, потому как последние дни пути не давал себе времени на отдых, на трапезы, питался в седле, как воин. — К тому же в России любят Ярослава. А посадники и воеводы от Новгорода Великого до Тмутаракани чтят своего князя. Ну а всякие там дикие племена берендеев, печенегов или государи Польши, Венгрии боятся великого князя и его войска. Его воины сильны и стремительны, и никто не осмеливается вторгаться в пределы державы Ярослава.

Загадочная Россия все больше привлекала короля бедной и маленькой Франции. Породнение с Россией, как считал Генрих, сулило ему многие блага, укрепляло его власть и военную мощь. Король верил, что миролюбивый великий князь не откажет ему в помощи, если королевский домен окажется под угрозой уничтожения. Да, Россия далеко, но Ярослав пошлет своих воинов, и они рано или поздно придут на берега Сены. И Генрих спросил:

— А что, у великого князя большое войско?

— О том не спрашивал, сир. Я ведь не шпион. Правда, однажды я видел дружину Ярослава. В ней тысяч пятнадцать воинов. И все как один — богатыри.

Тут Бержерон малость преувеличивал, и он это знал, да как не похвалить Ярославову рать, ежели скоро князь будет тестем его короля.

— Да Бог с ним, с войском, — заметил король. — Нам пока надо думать о другом.

Генрих отпил из кубка вина и подумал, не спросить ли Бержерона, как богат князь россов? Много ли даст приданого? Сам он был беднее всех своих сеньоров. Безденежье мучило короля. И будь у него в избытке золотые монеты, он бы нанял войско и заставил брата, принца Роберта, покорно служить ему. Он бы и других сеньоров привел к повиновению во имя блага Франции. И конечно, вытеснил бы англичан с юго-запада державы. А германцев он бы не пустил в Лотарингию. Жажда хоть как-то пополнить казну заставила короля все-таки спросить Бержерона:

— А что, великий князь богат?

— Именно богат, — не мешкая ответил Пьер. — Все народы, все города исправно платят дань и налоги, снабжают всем нужным дружины, когда Ярослав собирает их под свое знамя. К тому же Ярославу досталось большое наследство от отца, великого князя Владимира Святого. Был я на пиру у Ярослава. Столы на триста человек были уставлены золотой и серебряной посудой, золотыми приборами.

— Ну а приданое своей дочери он приготовил?

Задавая этот вопрос, Генрих испытывал неловкость. И все-таки он должен был знать, за кем и за чем охотится.

— Я видел, как провожали в Норвегию дочь Ярослава Елизавету. Более десяти колесниц богатства увозила она из Киева. Только три воза шуб, мехов, ковров персидских ушло с нею. А сколько золотых и серебряных монет, драгоценных камней, жемчуга, парчи, золотых и серебряных кубков, братин, ваз — того не счесть.

Генрих посмотрел на Бержерона с сомнением. Он уже захмелел от выпитого вина и, по мнению короля, был способен все преувеличивать. Однако Генрих ни в чем не упрекнул Пьера. К тому же и оснований не было. Такая огромная страна должна быть богатой, счел король, и потому его супружество с княжной Анной будет только во благо ему.

— Да хранит Господь князя россов и его семью, — завершая беседу, произнес Генрих.

Король был доволен путешествием Бержерона. Он даже не пожурил его за то, что Пьер поступил на службу к великому князю. Да и с чего бы, если это на пользу Франции. И все, что Бержерон рассказал, внушало радужные надежды. Но пора было подумать и о другом, не менее важном, чем согласие князя Ярослава Мудрого отдать ему в жены свою дочь. Прежде чем отправить на восток послов просить официально руки княжны Анны, Генриху нужно было получить благословение папы римского. Было же, когда палы перекрывали ему путь. После первого запрета папой римским Бенедиктом Девятым Генрих просил нового папу — Григория Шестого, но и тот запретил ему искать невесту среди принцесс Германии, Италии и Франции, находящихся в родстве до седьмого колена. За минувшее время на престоле церкви в Риме сменилось еще три папы. Теперь там сидел папа Дамас Второй, баварец. К тому же Генрих знал, что и папа Дамас едва держится. В эту пору упорно и умело стремился к папскому престолу епископ Бруно, эльзасец из рода графов Эгистейм Дагебургских. Честно признаваясь себе, Генрих боялся Бруно. И причины у него были серьезные. Знал он, что ежели Бруно достигнет престола, то ему, королю Франции, не избежать неприятностей от этого человека, потому как тот был под влиянием матери Генриха, вдовствующей королевы Констанции. И Генрих решил поторопиться с отправкой послов к папе римскому Дамасу Второму.

Посильно наградив Бержерона, король призвал камергера Матье де Оксуа и приказал ему найти каноника-канцлера Анри д’Итсона:

— Вели ему сегодня же явиться ко мне.

В эти часы каноник-канцлер Анри вел службу в кафедральном соборе Святого Дионисия. Закончив ее, он отправился во дворец и предстал перед королем.

— Государь, сын мой, я слушаю тебя, — едва переступив порог королевского покоя, сказал Анри д’Итсон.

— Любезный канцлер, я назначаю тебя главой миссии к папе римскому Дамасу. Возьми с собой нужных служителей церкви и постарайся через день отбыть в Рим.

— Государь, сын мой, в чем причина такой поспешности? Я просто не готов к такому дальнему путешествию.

— Соберись, святой отец, с силами. Мне не на кого больше положиться. Только тебе я доверяю эту тайную миссию и требую хранить ее мотивы, пока не окажешься пред лицом папы и не изложишь моих причин, побудивших его потревожить.

— Благочестивый государь, я служу тебе верой и правдой. Твое слово для меня священно. И ежели это богоугодное дело, то Господь прибавит мне сил.

— Он не оставит тебя милостью, святой отец. Слушай же. Тебе известно, что я добиваюсь позволения папы римского вновь обрести королеву. Потому прошу тебя получить благословение папы Дамаса на мой брак с княжной Анной, дочерью великого князя Ярослава Мудрого, государя России. Папе должно быть известно, что князь Ярослав христианин. Знает он, поди, и то, что никто из княжеского рода россов не был в семейных связях с королевским домом Капетингов. Об этом ты должен напомнить папе.

— Мой государь, в сказанном тобой напрашивается, как ты говоришь, очень простое решение. Но это только так кажется. Дай мне подумать.

Пятидесятилетний канцлер-каноник с круглым открытым лицом, доброжелательный и богобоязненный, был осведомлен о личной жизни короля Генриха больше, чем кто-либо другой, потому как состоял при нем духовником. Он знал причину смерти королевы Матильды и считал, что король справедливо печется о сохранении тайны в его, каноника, миссии. Но имелось одно препятствие, коего ни Генриху, ни ему, Анри д’Итсону, не дано было одолеть. Папа Дамас Второй находился в полной зависимости от германского императора Генриха Третьего.

Император, получивший хорошее как светское, так и церковное образование, был твердо убежден в верховном назначении императорской власти и всегда ставил ее выше церковной. Он мнил себя главой империи и церкви, потому не сомневался в своем праве смещать не только епископов, но даже пап. Он был ярым противником симонии[123] и повсюду пресекал покупку и продажу церковных должностей даже с согласия пап. Генрих Третий оказался первым реформатором в ликвидации симонии. Когда в 1044 году в римской церкви на этой почве возник раскол, он вмешался в ее дела и, собрав войско, двинулся в Италию. Он повелел собрать в Сутри собор и, выяснив, что римский престол целиком зависит от тускулонских графов, положил конец их власти над церковью. В короткое время, менее чем за три года, он сменил трех пап. На том же соборе в Сутри Генрих Третий получил титул римского патриция, а с титулом и право располагать апостольским престолом римских пап. В декабрьские дни 1046 года римляне попросили императора назначать папу из немецких епископов, не имеющих связей в Италии. Таким подходящим епископом оказался баварец Дамас. Исполнив волю христолюбивых римлян, император поддерживал папу всей силой своей власти, но и от него получал поддержку в борьбе с непокорными вассалами. «Господи, сын мой Генрих, куда же мы с тобой стремимся, как не на Голгофу», — с состраданием к своему королю подумал духовный отец.

И получалось, что размышления каноника-канцлера Анри д’Итсона были грустными и он ничем не мог порадовать своего короля, потому как Дамас Второй обязательно уведомит императора о том, что король Франции добивается благословения на брак со славянской княжной. Генриху Третьему этот брак будет явно нежелателен, ведь он способствовал бы усилению маленького и слабого французского королевства. Знал же Генрих Третий мощь славянского государства Русь. Знал и то, что тестю ничего не стоило бы поднять в седло двадцать-тридцать тысяч воинов и послать их во Францию защищать интересы короля в борьбе за Лотарингию, кою Генрих Первый считал достоянием своего дома.

Вывод из своих размышлений Анри д’Итсон сделал единственный: ежели его король твердо намерен взять в супруги славянскую княжну, то он должен исполнить свою волю без ведома папы и уж тем более без ведома императора. Потому, собравшись с духом, каноник-канцлер с ангельским терпением изложил суть своих мучительных размышлений и в заключение сказал:

— Остается тебе, благочестивый государь, одно: тайно слать послов и сватов в далекую Россию и наказать им привезти невесту. А по-другому у нас с тобой, сын мой, ничего не получится. К тому же поберегись матушки. Ежели Констанция прознает что-то, быть тебе вдовым до конца дней их.

— Ты прав, святой отец. Меня, как вепря, загнали в болото и нет из него ни одной тропы, дабы обрести свободу.

Король был повергнут в уныние. Будь у него побольше силы и власти над сеньорами, будь они милосерднее к нему и прояви они желание поддержать его, он бы не задумываясь поступил так, как советовал его духовный отец. Но сегодня никому из герцогов и графов — всем вассалам французской короны — брак Генриха с княжной из России не будет желателен. И только норманнский герцог, верный друг короля, сын покойного Роберта Дьявола, Вильгельм, поддержит его. Как этого мало для успешного визита в Россию! И Генрих в отчаянии крикнул:

— Святой Дионисий, помоги мне, надоумь раба твоего верного, как поступить! Молюсь тебе и стенаю!

— Ты помолись, сын мой, помолись. И придет озарение. Мы вместе будем искать праведный путь, и Господь Бог не оставит нас в беде, — мягко сказал каноник-канцлер.

— Спасибо, святой отец, спасибо. Ты моя опора.

— А завтра утром я приду к тебе, и, надейся, мы найдем праведный путь к цели. Только помолись, — твердил каноник.

С тем он и ушел, оставив короля наедине с грустными думами.

Генрих согласился со всем, что открыл ему Анри д’Итсон. Да, ежели он попытается просить благословения папы римского, то его ждет неминуемая неудача. Невольно он вспомнил о матери, вдовствующей королеве Констанции. Генрих бранил ее самыми нелестными словами, сравнивал с горгоной, которая умела жалить, как бы далеко ни была. Однако Генрих винил и себя за то, что произошло уже очень давно, когда ему было всего восемь лет.

Тогда он стал свидетелем прелюбодеяния матери с молодым графом Дофеном Ферезским. Генрих случайно застал их в охотничьем домике Булонского леса. А в этот день неожиданно вернулся из Реймса отец принца Генриха, король Роберт. И маленький принц в простоте душевной сказал ему при встрече:

— Батюшка, а у нас сегодня гость.

— Где он? Кто? Куда послать слуг, чтобы позвали гостя к столу? — спросил отец, потому как знал уже, что во дворце в этот час никого из посторонних нет.

— А граф Дофен-охотник в Булонском доме. Он там с матушкой, — сверкая большими карими глазами, ответил с детской наивностью юный принц. — Я гулял там и видел.

Король Роберт побледнел, потом побагровел. Он давно подозревал королеву в супружеской измене. Крикнув камергеру: «Коня!» — он побежал к коновязи, где стояли оседланные кони телохранителей, вскочил в седло и помчался к Булонскому лесу, который начинался в полулье от острова Ситэ. Следом за королем мчались три его воина-телохранителя.

Генрих в тот день не узнал, что случилось в охотничьем домике Булонского леса. И только позже он понял из разговоров старших, какую бурю породил своими неосторожными словами. Король Роберт влетел в домик, когда Констанция и Дофен еще нежились в объятиях друг друга. В страхе они соскочили с постели, Дофен схватился за меч, но поднять его не успел. Меч короля пронзил ему грудь. В тот же миг Роберт повернулся к Констанции и ударил ее кулаком по голове. Констанция упала, потеряв сознание. Роберт поднял ее, выбежал из домика, вскинул супругу на круп коня, вскочил в седло и в сопровождении воинов — теперь уже свидетелей — поскакал к дому парижского епископа Филиппа. Роберт внес ее в дом, опустил в кресло. Она лежала полуобнаженная, с красными пятнами поцелуев на шее. Король Роберт потребовал от епископа Филиппа:

— Владыка, немедленно сверши обряд расторжения супружеских уз с этой мерзкой женщиной. Вот свидетели ее неверности. Или я убью ее, если ты откажешь! — И король выхватил меч.

Епископ Филипп знал крутой нрав короля. Измена Констанции была очевидна. И епископ, подумав, что отказ свершить обряд развода будет чреват для него многими бедами, сказал:

— Мой сын, в доме своем я не могу выполнить твою просьбу даже при свидетелях. Идем в храм. Там и я свершу таинство расторжения брака. Неси же ее, как она есть.

Королева все еще пребывала в небытии. Роберт вновь взял ее на руки и ушел следом за епископом. В храме Филипп окропил Констанцию холодной водой, и она открыла глаза. Ее поставили на ноги. Воины держали ее за руки, чтобы она не упала. К этому времени в храме собрались другие священнослужители, которых позвали ночные служки. Кто-то из них накинул на королеву мантию, укрыл ее наготу. И послe этого епископ Филипп совершил обряд расторжения супружеских уз короля и королевы. Констанция ни словом, ни жестом не воспротивилась тому, что сделалось над нею. Король тоже был молчалив. Лишь на скулах гуляли желвака, да смотрел он в одну точку мрачным взором и видел лишь убитого им графа Дофена Ферезского. Епископ Филипп дважды приносил ему чашу с вином, король, не вымолвив ни слова, выпивал вино и продолжал оставаться безучастным ко всему. Так он просидел в некоем оцепенении до полуночи. Потом сказал епископу:

— Там, в Булонском лесу, в охотничьем доме убит мною граф Дофен Ферезский, донесите весть о том его близким.

— Исполним, сын мой, — ответил епископ Филипп.

Королеву Констанцию в ту же ночь отвезли в родовой замок Моневилль. Ночь в пути она провела без сна и вспомнила, как в сумерках перед нею промелькнуло в дверях охотничьего домика лицо ее сына Генриха. Она поняла, что только он стал причиной ее позора, и возненавидела его. Позже она добилась, чтобы бывший супруг отдал ей младшего сына Роберта. Этот маленький, четырехлетний принц, личиком был похож на Констанцию, и король без сожаления отдал его матери. Констанция, получив от Роберта сына, каждый вечер, укладывая его в постель, пела ему колыбельную: «Ты будешь королем великой Франции, я приведу тебя к трону». И многие годы, до возмужания юного принца, она воспитывала в нем ненависть к отцу и к старшему брату. Время покажет, что ей это сполна удалось.

Спустя три года отец Генриха отправился в поход, заехал по пути в замок дальнего родственника графа Пуатье де ла Марша и там провел несколько дней. За это время он влюбился в юную дочь графа Маргариту и попросил ее руки. Граф Пуатье любил Роберта и дал согласие. Маргарита и Роберт обвенчались. Они были счастливы. Но Констанция сумела отравить жизнь бывшего мужа и его молодой жены. Ее происками по воле папы римского Иоанна Девятнадцатого, итальянца из рода графов Тускуло, брак Маргариты и Роберта был признав кощунственным и недействительным, потому как Маргарита приходилась Роберту родственницей в пятом поколении по мужской линии. И наступил роковой год. Роберт, безумно любивший молодую жену, вынужден был с нею расстаться и стал искать себе смерти. И в одном из походов во Фландрию, с которой Роберт вел постоянные войны, отчаянный король врезался в самую гущу фландрийских рыцарей и был убит.

Восшествие на престол Франции двадцатилетнего Генриха Первого в 1031 году было омрачено проклятием матери. Его брак с принцессой Матильдой, дочерью германского императора Конрада, принес одни страдания. Через шесть лет Генрих овдовел. Тогда-то Констанция и сказала своему сыну Роберту: «Милый принц, тебе, а не Генриху продолжать династию Капетингов. И помогут тебе в этом мои друзья — император Германии Генрих Третий и граф Анри де Блуа». — «Спасибо, матушка-королева, я не уроню чести дома Капетингов», — ответил молодой Роберт.

И вот уже почти пятнадцать лет мать и сын враждовали против короля Генриха и погубили в междоусобицах за Бургундию не одну тысячу своих подданных. Каждый из братьев, а вкупе с Робертом его мать, считал, что только он должен владеть этим благодатным и богатым краем.

Ночь была на исходе, когда Генрих забылся в тревожном сне. А утром, едва наступил рассвет, в королевскую опочивальню пришел каноник-канцлер и голосом, полным ликования, сказал:

— Государь Франции, сын мой, все, что ты задумал, мы исполним благополучно. — По виду Генриха прозорливый Анри понял, что у короля была бессонная ночь, что он не исполнил совета помолиться. Но духовный отец простил королю сей малый грех и продолжал: — В долгом молении я нашел тот праведный путь, и с Божьей помощью мы пройдем его удачно.

Генрих встал с ложа, позвал слугу. Тот пришел с тазом и кувшином, помог королю умыться, одел его. Генрих в эти минуты преобразился и выглядел оживленным, деятельным. Он усадил Анри близ камина, в котором уже пылал огонь, и попросил:

— Прости меня, святой отец, ныне я не сомкнул глаз. Я буду слушать тебя, но не жди, что пойму. Голова гудит, словно котел.

— Ничего страшного, сын мой. Сейчас в твоей голове прояснится. У меня все родилось вольно и само собой. Тебе остается только повелеть мне собираться в дорогу. И пока совсем недальнюю.

— Господь, святой отец, ты можешь сказать сей же миг о сути?! — воскликнул Генрих нетерпеливо. — Говори, мой друг, о главном и не испытывай мое терпение.

— Нет, сир, не могу. Спешке не должно быть места. Наберись терпения. — И хотя сие было сказано мягко, Генрих знал каноника: ничто не заставит его спешить в важном деле. А тот продолжал: — Слушай со вниманием, сын мой. Много веков назад, если мне не изменяет память, в девяносто седьмом году от Рождества Христова, наместник Спасителя, понтифик Вселенской церкви папа римский Климент Первый отправился с миссионерами в дальнее путешествие по Черноморью. Прибыв в благодатную Таврическую землю, папа пришел в Херсонес и попытался обратить в христианскую веру его жителей, кои пребывали в язычестве. И надо же случиться такому, чьим допущением, ныне неведомо, но папа Климент был убит при таинственных обстоятельствах, и тело его исчезло. Донес эту весть до Рима епископ Эварист, родом грек из Антиохии. Ему поверили, и он остался служить в Риме, был избран папой. И первым делом он послал в Херсонес святых отцов и воинов, дабы они нашли мощи Климента. Но никто из святых отцов и воинов из Тавриды не вернулся. Все они погибли там за дело Христово. И тогда папа римский Эварист завещал всем грядущим папам не оставлять поиски священных мощей Климента. Увы, — тяжело вздохнул канцлер-каноник Анри, — шли век за веком, а поиски оставались тщетными. Папу Климента христианская церковь чтит и поныне, он причислен к лику святых. И это знаменательно.

— Не пойму, святой отец, при чем тут папа Климент из минувших веков и какое отношение он имеет к нашей с тобой заботе.

Однако Анри д’Итсон был спокоен и не дал сбить себя с повествования о далеком прошлом:

— В последний раз в Херсонес уходили святые отцы тридцать семь лет назад при папе Сергии Четвертом. С тех пор сменилось шесть наместников Иисуса Христа, но они, занятые грешной суетой в борьбе за панский престол, забыли о святом Клименте. — Анри д’Итсон смочил горло вином, передохнул и продолжал: — Но вот блаженные звездочеты-астрологи утверждают, что скоро на престол церкви на долгие годы встанет благочестивый пастор и поиски можно будет возобновить. — Анри д’Итсон встал, подошел близко к королю и сказал: — Мне ведом тот преемник престола. Потому прошу тебя, сир, отправить меня с визитом к нему. И я получу благословение будущего папы на поиски мощей святого Климента. И тогда… — Каноник-канцлер посмотрел в глаза королю и, увидев неподдельный интерес, сообщил о главном: — Тогда ты снарядишь послов, кои пойдут в Херсонес Таврический через германские, богемские, венгерские земли, через Россию. И стольный град Киев будет лежать на нашем пути. Мы встретимся с великим князем Ярославом, свершим сговор о супружестве, сходим в Херсонес, найдем мощи и вернемся в Киев. Там возьмем с собой несравненную княжну Анну и придем в Париж. Вот и все. — Добрые глаза Анри д’Итсона светились лаской и любовью к королю.

Генрих понял, что скрывалось за этим выразительным взглядом и, обняв каноника, сказал с глубоким чувством благодарности:

— Святой отец, славный Анри, ты мой спаситель. Спасибо тебе. Слушая тебя, я хотел придраться, остановить поток слов, но, к моей радости, ты изложил все так, что у меня нет возражения. И благословляю тебя в путь. Поезжай вначале к тому человеку, имени которого ты не назвал, получи от него согласие на поиски святых мощей. В остальном же я во всем тебе доверяю. Теперь скажи, сколько времени нужно на сборы и кто с тобой отправится в путь? Только, пожалуйста, поспеши.

— Первый шаг я сделаю сегодня. И покину Париж в полночь. Ты дашь мне небольшой отряд воинов и карету. За сколько дней управлюсь, пока не ведаю, но больше недели не уйдет. Потом буду собираться в Россию.

— Все нужное для первой поездки тебе приготовят к вечеру. Я дам лучших воинов и самых быстрых коней.

— С нами Господь Бог, сын мой, и все исполнится. Теперь мне пора на утреннюю мессу. — И Анри д’Итсон покинул спальню короля.

Генрих же выпил кубок вина, чтобы унять волнение, но оно не проходило. Он принялся перебирать все сказанное каноником и искал ближний путь к исполнению своего желания. Княжна Анна, еще далекая, как звезда в поднебесье, уже притягивала его все неотвратимее.

Глава десятая. Послы из Франции

Три дня пировали киевляне по поводу возвращения принца Гаральда и его помолвки с княжной Елизаветой. Похоже, погреба у Ярослава, у именитых варягов опустели, а торжество не прекращалось. Однако на четвертый день повелением великого князя шумное пиршество завершилось. Ярослав не был бы Мудрым, позволив событиям идти так, как текут вешние воды: сошли — и забыли о них. Еще в те дни, когда Пьер Бержерон принес весть о возвращении на Русь норвежского принца, великий князь отправил в Норвегию толковых людей — все именитых купцов из варягов, — дабы узнали они, чем живет северный народ да как крепко сидит на престоле король Магнус. Посланцы исполнили волю великого князя и вернулись в Киев как раз в те дни, когда в стольном граде шел пир горой. И старший из них, купец Фарлов, он же боярин и воевода, правнук того Фарлова, который еще при великом князе Святославе подписывал договор Руси с Византией, доложил Ярославу так:

— Ты, князь-батюшка, хорошо поступил, что послал нас в землю наших предков. Скажем мало. Трон, что под королем Магнусом, еще крепок, и за чих он его не уступит. И дружина при нем сильная. Придворные вельможи называют его Магнусом Добрым, а народ и соседи шведы — Магнусом Мерзким, злодеем. Войско Магнуса злочинствует на рубежах державы. Вот-вот быть войне. Народ живет в ярме и страдает от чрезмерных поборов.

— А что там говорят о Гаральде? Может быть, и он им неугоден, странствующий викинг?

— О нет, великий князь, Гаральд слывет в народе героем. Норманны знают о его подвигах, поют о нем саги и ждут его возвращения. Одним словом, принц Гаральд им любезен и они желают его.

— И встанут рядом, как явится?

— Как пить дать, — убежденно ответил Фарлов и, словно винясь, добавил: — Мы там переступили через край тобою дозволенного и намекнули норманнам, что скоро Русь породнится с ними.

Ярослав задумался, спросил совета:

— Что же теперь принцу делать? Ломиться с дружиной в королевский дворец или ждать чего-то?

— Ждать, князь-батюшка. У норманнов вот-вот лопнет терпение, и они прогонят мерзкого Магнуса. А чтобы сие случилось скорее, Гаральду надо быть рядом с родиной. Потому ты отправь его в Новгород и дружину варяжскую Яровита отдай ему. И семеюшка чтобы при нем была. Как только народ всколыхнется, Гаральд тут как тут.

Ярослав на это ничего не ответил, лишь сказал:

— Спасибо, Фарлов, за радение. Мне же подумать надо.

— Тебе спасибо, государь, за доверие. А мы готовы послужить и Руси, и нашей древней отчей земле.

На сей раз великий князь думал недолго. Решил все в тот же день, как отрубил: три дня Елизавете и Гаральду на сборы после венчания и чтобы не мешкая уехали в Новгород. Так все и было. Потому что подпирали другие заботы. Нужно было проводить в Париж путешественника Бержерона. Тут оказалось все сложнее и даже болезненнее. Уже не один раз Ярослав мягко предлагал Анне согласиться стать королевой Франции. Она отвечала одно: «Батюшка, не неволь меня так скоро, не неволь, родимый!» Бержерону Анна говорила иное: «Вот когда батюшка решит, тогда…» Однако французскому языку она училась охотно и уже разговаривала с Бержероном как заправская француженка. Пьер знал причину, по которой Анна оттягивала согласие на брак с королем Франции. Он часто повторял ей, что Генрих сумеет залечить ее раны. Анна лишь грустно улыбалась и отвечала Бержерону наболевшим:

— Но ведь он жив, он вернется. — И каждый раз просила Настену: — Скажи мне, что с Яном? Когда он вырвется из полона?

Настена переживала за Анну из-за того, что у нее появилась навязчивая боль. Она еще дважды ходила на Днепр, смотрела в глубины живой вещей воды. И видела такое: поверженный Ян Вышата падал на землю и ему наступал на грудь воин, чем-то похожий на императора Мономаха. Анна встречала Настену с реки, спрашивала. Настена повторяла ей неизменно одно и то же:

— Судьбу не обойдешь, не объедешь. Пал твой Янушка, в честной сече пал. Потому смирись.

— Не знаю, Настена, не знаю. Почему у меня сердце так настойчиво вещает: жив мой Янушка, жив!

— Идем же еще раз на Днепр, и ты сама увидишь вновь и вновь, что пал твой сокол.

— Нет, не пойду, сил не хватает. И поверь, что разумом я втобой, с твоей вещей правдой.

У Бержерона наконец иссякло терпение, и он пришел за последним словом к Ярославу:

— Великий князь, мне пора и честь знать. Ты был для меня как родной отец, низко кланяюсь тебе за доброту. А мне надо отбывать в Париж. Что мне передать королю Генриху? У Ярослава был готов простой ответ: дескать, возвращайся, Бержерон, к своему королю и скажи ему пусть шлет послов и сватов. И он знал, что сей ответ устроил бы француза.

А дальше власть отца и государя державы давала ему право проявить твердость и заставить Анну смиренно исполнить его волю, тем более что однажды она дала слово быть покорной. Но Ярослав, как любящий отец, хотел поступить по-иному. Для начала он решил взять к себе на службу Бержерона и о том уже сообщил ему. И наконец в последний раз отважился призвать дочь к благоразумию. Потому сказал Бержерону:

— Я ценю твое желание помочь королю и родимой Франции. И ноне с тобой заодно. Но вот сейчас я позову Анну, и мы услышим от нее окончательное слово. И помни: ломать ее я не буду.

— Ты мудр, государь, я преклоняюсь пред тобой, — ответил покорно Бержерон и, вскинув руки, добавил: — Да вразумит ее Матерь Божия.

Ярослав послал за Анной дворецкого. Анна пришла не замешкавшись. Ярослав заметил, что дочь бледна и глаза у нее воспалены. «Господи, когда она оправится от своей болезни? Вот уж, право, наваждение!» Спросил же ласково, обеспокоенно:

— Чем маешься, голубушка?

— Немочь, батюшка. Да сойдет скоро, — ответила Анна.

Сама голову опустила. Знала она, что быть у нее ныне пред лицом Бержерона последнему важному разговору. Потому и ночь у нее прошла без сна, и думы голову разламывали, и сердце болью изошлось, и душа из груди рвалась. Однако и впрямь пословица верна, что утро вечера мудренее. На рассвете она благоразумно согласилась с Настеной, что от судьбы, не уйдешь и теперь ждала последнего слова великого князя.

— Ну коль так, послушай батюшку. Вот наш гость уезжает домой. С чем он от нас уедет? С добрыми вестями или с дурными?

Ярослав встал, подошел к дочери и, подняв ее лицо за подбородок, заглянул в глаза. И что же случилось с его любимой доченькой? Она, как всегда, оказалась непредсказуемой. Лицо ее озарилось еще болезненной улыбкой, но она уже была обещающей. В глазах зажегся веселый огонь, и, обращаясь к Бержерону, а не к отцу, она сказала ему что-то значительно по-французски.

Бержерон вскинул руки и в восторге крикнул:

— Государь-батюшка, а она молвила: «Я беру свое добро там, где нахожу его!» Виват! Виват!

— Как сие понимать, Анна? — удивленно спросил Ярослав.

— Так и понимай, батюшка, как сказано, — ответила Анна. — И вели месье Бержерону, чтобы гнал к королю на перекладных. Пусть мой Генрих шлет сватов.

— Вот оно что! Скажу: Бержерон уже у тебя на службе. Он твой посланник.

— Тогда, батюшка, повели принести вина.

Княжна Анна преобразилась. Сделав невозвратный шаг, как она считала, Анна вновь обрела живость нрава, вновь загорелась жаждой что-то делать, вершить.

— Вино нам кстати, — сказал Бержерон, поклонился Анне, подошел к ней и поцеловал руку. — О прекрасная, я уже вижу тебя королевой Франции. Благодарю, благодарю!

— Полно, сочинитель, благодарить меня. Лучше, как будешь в Париже, накажи моему Генриху, чтобы берег себя.

— Он всегда был благоразумен, — ответил Бержерон. — Но боюсь, что от доброй вести, которую я привезу, он потеряет голову. — И Бержерон заразительно засмеялся.

Слуги тем временем принесли вина, кубки. Пришла великая княгиня Ирина, и Ярослав произнес:

— Княгиня-матушка, славная моя семеюшка, наша дочь Анна дала согласие стать женой короля Франции Генриха. Выпьем за ее благоразумие.

— Я благословляю сию упрямицу на разумный шаг, — ответила княгиня.

Так, после долгих мучений и страданий, как-то обыденно и просто, как показалось Ярославу, был завершен сговор в породнении между Русью и Францией. На другой же день Бержерона проводили в путь. Он уезжал на лучших конях из великокняжеской конюшни, со многими подарками и кошельком, набитым византийскими золотыми монетами, а главное, он был на должности посланника княжны Анны.

Невеста и ее товарка вызвались проводить Бержерона. Ярослав не противился им. Он снарядил в сопровождение дочери сотню гридней. Они вернулись через восемь дней. Весь дуть, почти до рубежей державы, Анна и Настена провели близ сочинителя, и он рассказал им о своей Франции все, что знал. Расставание было нелегким.

— Возвращайся с послами, Пьер, и поскорее, — попросила Анна. — Без тебя мне будет худо. Я люблю тебя, — добавила Анна по-французски.

— Так и будет, волшебница, я вернусь очень скоро, — пообещал Бержерон.

В Киеве Анна несколько дней не находила себе места, металась туда-сюда, бралась за дела и бросала их. Настена, мучаясь вместе с нею, сказала наконец:

— Ты изведешь себя, Ярославна. Отпросись-ка в тишину у матушки с батюшкой. Там благодать сейчас.

Анна поняла, о какой «тишине» говорила Настена, и во время полуденной трапезы поклонилась батюшке:

— Отпусти меня в Берестово, родимый. Там я порезвлюсь на приволье и помолюсь пред образом святой Ольги.

— И я о том думал. Поезжай, очистись от всего, что за спиной, — согласился Ярослав. И выдохнул: — Господи, если бы ты знала, как мы за тебя маялись.

В Берестове Анне не пришлось скучать. Ее встречали всем селом. Был торжественный молебен в храме Успения, были гульбища, хороводы, костры. Анна и Настена гуляли, веселились вместе с деревенскими девицами и парнями. А там наступили полевые работы, огородные заботы, и сельская улица опустела. Настена помогала бабке ухаживать за огородом, досматривала скотину. А княжна шла к священнику Иллариону и вела с ним долгие беседы о вере, об истории христианства, читала книги, коих в старом сельском храме скопилось много с времен Ольгиных.

Наступила осень. После Нового года из Киева наведались в Берестово гонцы, передали от матушки с батюшкой поклоны и сказали, что вестей из Франции пока нет. Анну охватила досада и грусть. Она жаждала перемен. И как-то погожим сентябрьским утром, когда паучки-летуны опутывали село паутинками, Анна попросила Настену:

— Голубушка, сердце у меня щемит от некоей маеты, места себе не нахожу. Давай сходим на речку к живой воде. Покажешь мне, что там, за окоемом.

Настена заглянула в темно-голубые глаза Анны и в них увидела все, что ей хотелось знать. Однако повела княжну за версту на речной перекат. Анна спешила к реке чуть ли не бегом. И в воду вошла первой. В потемневшей осенней воде Анна сначала увидела больших черноспинных рыб, упрямо стоящих против течения. И Настена увидела их. Подошла к ним, опустила руку в воду и подняла покорную ей красивую рыбину.

— Это голавль. Он мудр, как твой батюшка. Смотри, какие у него пристальные глаза.

— И правда, — согласилась Анна. — Да отпусти ты его, а то ведь и задохнется.

— Он терпелив и знает, что я дам ему волю. — И Настена разжала ладонь. Голавль легко соскользнул в воду.

Настена отошла от стаи рыб, встала над чистой протокой, таинственно поиграла над живой водой, и вместо голавлей княжна увидела в пространстве конный строй и впереди на белом скакуне из Ярославовой конюшни Бержерона. Он ехал навстречу утреннему солнцу, за ним следовала большая свита. Лик сочинителя был торжественным и многообещающим.

— Ты этого хотела? — спросила Настена Анну.

— Да, — отозвалась княжна, все еще всматриваясь в зеркало живой воды. — Спасибо тебе, голубушка.

Вещунья покинула реку, отошла от берега, села на опавший лист и тихо молвила:

— Нам пора возвращаться в Киев. Будет дальняя-предальняя дорога.

— Я к ней готова.

— Не спеши так говорить. Ты еще не знаешь, в какой конец света мы отправимся.

— Я надеюсь, что он приведет нас в Париж.

— Сие верно, ты все-таки будешь в Париже.

Настена так и не открыла, куда предстоит им «дальняя дорога», Анна же не спрашивала, думая, что Настена имела в виду Францию.

Послы появились в Киеве в день Покрова Пресвятой Богородицы по первому зазимку. Несмотря на то что их ждали давно, они возникли неожиданно. В великокняжеских теремах не оказалось ни Ярослава, ни всей его семьи. Послов разместили в гостевых покоях, а за Ярославом умчался гонец. Князь и его двор уехали ранним утром в Вышгород на освящение нового храма. Тот маленький городок с княжескими палатами, с воинскими помещениями и двумя сотнями домов и изб Ярослав любил за тишину и красоту, коя открывалась с его холмов на лесные и заречные дали.

В Киев великий князь вернулся с семьей через сутки, в полдень. Послов уведомили о его приезде, и глава посольства епископ города Мо Готье Савьейр Ученый, а с ним каноник-канцлер Анри д’Итсон, граф Госселен де Шалиньяк и Пьер Бержерон, а также другие члены посольства вышли на явор, дабы встретить великого князя с супругой. Но пока Ярослав и Ирина катили в колеснице, на теремной двор прискакали дети Ярославовы, все румянолицые, разгоряченные от быстрой ездой, и среди них в наряде воина была княжна Анна. Все они, сойдя с коней, тесной группой остановились поодаль и с интересом рассматривали иноземных гостей. Они узнали Бержерона и улыбались ему. И гости были неравнодушны к появлению молодых Ярославичей. Молчания никто не нарушал. Все знали, что нужно дождаться великого князя: его слово должно прозвучать первым. Нетерпеливая Анна, однако, по-своему нарушила устав, помахала Бержерону рукой, и он ответил ей тем же.

А в это время на теремном дворе появилась колесница великого князя. Слуги открыли дверцу, помогли выйти сперва княгине Ирине, потом князю Ярославу. Он выбирался тяжело: годы давали себя знать, ему шел восьмой десяток, и он жаловался на здоровье. Но глаза князя оставались молодыми, смотрели живо, притягательно. И на этот взгляд первым отозвался Бержерон. Лишь только Ярослав Мудрый приблизился к гостям и поздравил их с приездом на Русь, Бержерон представил послов великому князю:

— Епископ Готье Савьер. — Ярослав и Готье поклонились друг другу. — Королевский каноник-канцлер Анри д’Итсон, граф Госселен де Шалиньяк, барон Карл Норберт.

Познакомив великого князя с послами, Бержерон подошел к Анне, взял ее за руку и подвел к епископу Готье:

— Княжна Анна Ярославна, дочь великого князя, ради которой мы проделали столь дальний путь.

— Благословенная дочь России, Франция ждет тебя. Ты будешь желанна ее народу и церкви, — тихо сказал епископ Готье.

Он смотрел на Анну жгучими темно-вишневыми глазами, его сухое лицо было суровым. Но что-то притягивало к нему.

И Анна в необъяснимом порыве склонилась к его руке и поцеловала ее. Он же произнес:

— Да хранят тебя Христос Спаситель и Святая Дева Мария.

Когда гости и хозяева были представлены друг другу, князь Ярослав распорядился отвести гостей на отдых и к нужному часу пригласил их на трапезу. Позаботился он и о бане, помня, что путники провели в дороге многие дни. Вскоре близ красного крыльца остались лишь Анна, Настена и Бержерон. Он спросил княжну:

— Прекрасная россиянка, не забыла ли ты мою речь?

— Как можно, Пьер. Я полюбила ее и умножаю, — ответила Анна.

Неугомонный француз позвал княжну и ее спутницу пройтись по городу. Ему было что сказать княжне Анне, и он хотел это сделать без посторонних, но при Настене. Они покинули двор, и Анна повела Бержерона к собору Святого Илии, самому древнему храму Киева. Анна не побуждала Бержерона к разговору, потому как еще не пришла в себя от волнения, вызванного приездом послов. Молчал и Бержерон, не зная, с чего начать беседу. И начал с извинения:

— Я обещал тебе, прекрасная Анна, вернуться в Киев летом. Увы, опоздал потому, что много препон оказалось на пути. И слава Святому Дионисию, покровителю Франции, что он помог нам одолеть их. Будь ко мне милосердна и прости.

— Бог простит, — ответила Анна, — а я смирилась в ожидании. Одно скажи, сочинитель: здоров ли король, не ранен ли? Ты говорил, что он отважный рыцарь и много воюет.

— О, последняя кампания была удачной. Он проучил своего спесивого брата герцога Роберта. Победа далась нелегко, но Бургундия здравствует в лоне королевства.

— А не искал ли за это время король себе супругу в иных землях: в Италии, в Норвегии или в какой-нибудь Богемии? Мне показалось, что французы нетерпеливый народ.

— Как можно! Мы терпеливы, как и россияне, — загорячился Бержерон. — Лишь только я рассказал королю о несравненной княжне Ярославне, как он потерял сон и покой. Когда же я спел песню о русских красавицах, он заставил повторить ее. О, надо было видеть, с каким лицом он слушал мое пение.

— И что это за песня? Спой нам ее, — попросила Анна.

— Нет, нет, я петь не буду, здесь неудобно. Но я перескажу ее. «Мы стремились к берегам далекой Тавриды, плывя на быстрых кораблях, мы искали славы, потому что смелые воинские подвиги лучше бездействия, чтобы заслужить любовь русских красавиц!»

— Но сия песня сложена в честь княжны Елизаветы, — ответила Настена. — Ее пел принц Гаральд.

— Вот уж нет, славная Анастасия. Это песня о всех славянках и, может быть, о тебе. Ты ведь тоже можешь свести с ума любого рыцаря.

На площади близ храма Святого Илии Бержерон остановился. Тут было людно. Нашлись желающие поглазеть на княжну и ее спутников. Но никто из них не обращал внимания на любопытных. Анна спросила Пьера:

— И скоро ли вы будете возвращаться?

Ей вдруг стало страшно расставаться со всем, что окружало ее на родине. И теперь она была готова отодвинуть час замужества на неопределенное время. Да ведомо христианам, что пути Господни неисповедимы, и ответ Бержерона принес Анне большую радость:

— Увы, наше возвращение зависит не от нас и даже не от вас, а от воли Господа Бога и его священников.

— Удивительно, — отозвалась Анна.

— Да, и удивительно и странно. Пока меня не было во Франции, в государстве произошли многие важные события. Наша церковь при короле Гуго Капете, деде короля Генриха, получила много свободы. Гуго не признавал власть папы римского и сам назначал епископов и аббатов. И это было во благо Франции. Но после кончины короля Гуго церковь взяла над государями большую власть и порою решает судьбы королей и вершит государственные дела. Сегодня церковь ближе к королю как никогда. И Франция объята движением «Божий мир». Церковь борется с разбоем феодалов. Они же сопротивляются, чинят всякие препоны своим сюзеренам.

— И что же теперь? — нетерпеливо спросила Анна.

— А теперь о главном, ради чего я позвал тебя, княжна, уединиться. Совет епископов Реймса, Орлеана и Парижа наказал епископу Готье и его спутникам не только исполнить посольский долг в Киеве, но и побывать в Херсонесе Таврическом.

— Это так важно, что вы отваживаетесь ехать за тысячу верст через дикие степи и горы?

Очень важно. И мои спутники готовы к опасностям, которые ждут их в пути к цели.

— И что это за цель?

— Сие ты узнаешь, набравшись терпения. Древние хроники сохранили для нас тайну смерти одного из первых римских пал, святого Климента. Это случилось тысячу лет назад. Он был римлянин и захотел посетить римскую провинцию Таврию. Там, в Херсонесе, папу постигла жестокая участь: он был убит. Как и кто это сделал, осталось тайной. Прах его, ежели он сохранился, покоится в Херсонесе, но в каком месте — сие неведомо никому.

— Зачем же туда идти? — спросила Настена.

— Чтобы найти останки и привезти их во Францию.

— И вы найдете их? Не напрасно ли тешите себя? За тысячу лет они превратились в прах, — заметила Анна. Однако, еще не сознавая того, она проявила интерес к предстоящему путешествию французов.

— О нет, не напрасно! — воскликнул Бержерон. — И я пойду туда первым. Мы разгадаем тайну Херсонеса, мы верим, что святые мощи сохранились, и добудем их.

Анна глянула на Настену, но та стояла спиной к княжне, похоже, потеряв интерес к разговору. Княжна спросила:

— Настена, ты слышала, о чем рассказал Бержерон?

— Кое-что слышала, — ответила та безучастно.

— Подожди, товарка, ты стояла рядом и должна была слышать все.

— Мне хочется домой, — молвила Настена.

Странно, но Анну тоже потянуло в палаты. И, больше ни о чем не расспрашивая Бержерона, она направилась вместе с Настеной на княжеский двор. Бержерон пожал в недоумении плечами и пошагал следом. Он не ожидал такого поворота событий, думал, что княжна заинтересуется их путешествием.

На Руси потеплело. Отошел снег первого зазимка, и установилась тихая и ясная погода. По всем приметам выходило, что зима в этом году придет не скоро. Так случалось и раньше, когда октябрь, ноябрь и половина декабря были бесснежными и с легкими морозами. Епископ Готье и граф Госселен сочли, что лучшей погоды для путешествия в Тавриду они не дождутся, и стали собираться в путь. У послов Из Франции уже прошла деловая встреча с Ярославом и Ириной. Услышав от Готье, что он и его послы пришли по воле короля Генриха просить руки дочери Анны, Ярослав ответил:

— Мы согласны отдать Франции самое дорогое из нашего достояния. Мы благословляем дочь Анну на царство в вашей далекой, но дружественной нам державе.

— Великой России и тебе, государь, тебе, государыня, низкий поклон от Франции и ее короля Генриха за то, что делитесь с нами бесценным достоянием, — ответил епископ Готье. Сговор проходил в гриднице при большом стечении бояр, воевод и других именитых горожан. Княжна Анна была их любимицей. Они чаще, чем с другими княжнами и княжичами общались с ней, помнили, как она с их детьми носила камни на стену для отражения печенегов. Теперь вот она учила их детей и внуков грамоте. Им было жаль отпускать Анну в неведомые земли. Но они знали, что сие служит возвышению Руси, и с болью отрывали от сердца свою любимицу.

— Слава Анне Ярославне, слава! — прокричали горожане многажды, когда она, блистающая красотой и облачением, появилась перед собравшимися в гриднице на высоком помосте.

Сватовство шло во всем согласно, потому как Ярослав Мудрый ни в чем не обманул надежд сватов. А после принародного сватовства православные и католики вместе отслужили в соборе Святой Софии молебен в честь Анны и Генриха. Потом гости полюбовались достойными внимания красотами Киева, отдали дань уважения зодчим за величественные соборы и церкви. И придет час, когда епископ Готье и сочинитель Бержерон согласно скажут, что Киевская Русь есть более объединенная, более счастливая, могущественная и просвещенная держава, чем многие европейские государства.

Историки поздней поры сходились в другом мнении. Изучавший эпоху Ярослава Мудрого переводчик Нестеровской летописи Луи Пари писал, что между Киевской Русью Ярослава Мудрого, княжеской и рыцарской, вполне сходной с остальной Европой, и Московией времен Ивана Грозного, азиатской и деспотической, едва освободившейся от монгольского ига, — целая бездна.

Той порой в Киеве случилась неприятная заминка. Известие о том, что французские послы, прежде чем вернуться на родину, должны побывать в Херсонесе Таврическом, не очень порадовало Ярослава. Ему не хотелось откладывать на неопределенное время бракосочетание Анны.

— И что это они надумали гнаться за двумя зайцами? — сетовал великий князь, обращаясь к супруге.

Ирина была не так быстра мыслью, но говорила умно.

— Может, я и ошибаюсь, батюшка, но над сватами тяготеет воля церкви. И ты, сокол мой, не суди их строго, — успокаивала великая княгиня Ярослава.

И великий князь внял совету супруги: он вынужден был смириться пред волей совета епископов Франции. И не только смириться, но и поспособствовать успешному путешествию послов в Корсунь. И все бы прошло безболезненно, если бы не добавила ко всему этому горечи Анна. Она вспомнила о своем желании побывать в Корсуни и проявила-таки твердость своего нрава.

В тот день, когда послы приступили к сборам в дорогу, Анна пришла к отцу в опочивальню и с лаской, с нежностью сказала:

— Батюшка родимый, ты теперь знаешь, что я во всем была послушна твоей воле. Порадуй и ты своей милостью дочь в последний раз. Сие посильно тебе, и твоей доброты я никогда не забуду.

Ярослав подумал, что речь пойдет о каких-то пустяках, и щедро пообещал:

— Проси о чем хочешь, дочь моя. Исполню все посильное мне. А то ведь придет время и ты попросишь чего, не сумею исполнить, потому как уедешь на край света.

— Спасибо, родимый, что безмерно добр ко мне. Я все это знала. Да на попятный не пойди. — Анна села поближе к отцу и, не спуская с него ласковых глаз, продолжала: — Помнишь, я рвалась в Корсунь и не исполнила своего желания лишь по воле Господа Бога. Ныне он милостив ко мне, потому отпусти нас с Настеной. Со сватами-то ой как будет мило побывать там, показать им, где дедушка наш крестился.

Ярослав был озадачен. И доброта его рассеялась, в груди вспыхнул гнев. Смирившись с отъездом послов в Корсунь, он не хотел мириться с желанием дочери. Как же так, счел он, ему хотелось видеть ее, может быть, последние месяцы близ себя, а тут, на тебе, умчит по прихоти на край земли, навстречу непредсказуемым опасностям. Но и отказать после данного слова не мог. Не хотел он на склоне лет, чтобы между ним и Анной пробежала черная кошка. Однако же спросил:

— Обо всем ли ты подумала, дочь моя, рискуя совершить опасное путешествие?

— Да, батюшка, я о много помыслила. И прежде всего о том, что с вами мне больно расставаться перед долгой разлукой. Знаю я и то, что в зимнюю степь опасно идти. Но если ты снарядишь со мной тысячу воинов, все будет хорошо.

— Одно хорошо, что о нас с матушкой подумала. Прочее все плохо. Хотя печенеги и ушли в Черноморье, к Дунаю, на зимние стойбища, они коварные и могут появиться.

— Но у нас с ними замирение.

— Было и тогда, когда на Киев хлынули. То и тебе памятно. Да и в Корсуни вас не встретят с распростертыми объятиями. Сама знаешь о наших отношениях с Византией. Там не забыли мой безрассудный поход.

— Однако, батюшка, наши гости все равно пойдут.

— В том-то и беда. — Ярослав тяжело вздохнул и, как скупец, поплакался: — Господи, скоро вовсе без ратников останусь. Варяжская дружина с Елизаветой в Новгород ушла, Владимир с дружиной ятвягов вразумляет, с тобой тьму войска отправлю. А у меня что останется?

Анна знала, что батюшка прибедняется. У великого князя в Вышгороде и в Любече зимовало не меньше шести тысяч воинов. В Киеве почти столько же. Стояли ратники в Чернигове и в Белгороде. Напомнить бы о том отцу. Но сказала Анна о другом:

— Батюшка, Бог нас помилует, и нынешняя зима будет мирной.

— Тоже мне, вторая вещунья нашлась, — проворчал великий князь. — Спросила бы лучше у товарки, как ваш поход сложится.

— Пожалуй, спрошу, батюшка.

Ярослав сдался. И, зная, что тысяча воинов не сумеет защитить послов от печенежских разбойничьих ватаг, расщедрился на две тысячи.

— Иди, досужая, позови тысяцких Ингварда и Творимирича.

— Бегу, батюшка, — отозвалась Анна и умчалась за воеводами.

Первым предстал перед великим князем молодой воевода Ингвард. Он был одногодком Анны, сильный, рослый воин. В его голубых глазах отражалась чистая душа, способная не пожалеть живота за други своя. Ярослав сказал ему немного:

— Велю тебе с воинами сопровождать послов в Корсунь и обратно. В сечи не ввязывайся, но спуску не давай, коль силу покажут.

— Так и будет, князь-батюшка.

— Но пуще глаза береги свою ровесницу, коя идет с Настеной туда.

Ингвард покраснел, но ответил достойно:

— Живота не пощажу, но княжну Анну в обиду не дам.

— Того и жду от тебя.

Пришел и Творимирич. Он был значительно старше Ингварда, бывалый воин. Ему Ярослав наказал другое:

— В Корсуни будь осторожен. Сие — Византия. Помнишь, поди, минувшее. Воинов в строгости держи, чтобы вином не совратили.

— Все понял, князь-батюшка. Вот только ежели греки вольничать будут над нами, тогда как?

— Тут уж постойте за себя. Честь свою берегите. Да возвращайтесь без потерь.

На княжеском подворье начались сборы в дальний поход. Воины Ярослава знали, что им нужно взять с собой, дабы кони были сыты и сами не отощали, — дело привычное. И вскоре переметные сумы были наполнены и увязаны. Французские послы тоже оказались способными к дальним дорогам. И был уже намечен день отправления в путь. Но за день до отъезда у княжны Анны в опочивальне случилось то, что могло изменить ход событий. Ранним утром, когда княжна еще нежилась в постели, к ней пришла Настена и, присев на край ложа, сказала:

— Родимая, не принимай близко к сердцу то, в чем откроюсь.

Анна впервые услышала от Настены подобное и насторожилась:

— О чем ты?

— Пришел час нашего расставания, княжна-матушка. С болью рву нити, связывающие нас, а по-другому не могу.

— Полно, товарка! Как можешь говорить о том?! — испугалась Анна. — Ты для меня больше, чем сестра.

— То ведаю, но и ты давно знаешь, что я люблю Анастаса и хочу быть при нем семеюшкой. Зовет он меня завтра в храм совершить обряд. Потом к родителям на проживание уйдем.

Сердце княжны зашлось от неведомой ей ранее боли, и она в отчаянии крикнула:

— Ты не должна оставить меня! Не должна! Да ведь нас Божья сила до исхода повязала!

— Но так угодно моей судьбе, чтобы я пошла тебе наперекор, — стояла на своем Настена. — И жить мне отныне в доме Анастаса. Гнездо вить вместе будем.

— Да полно, Настенушка! Зачем ты хочешь осиротить меня? — снова крикнула Анна со слезами на глазах, поднявшись на ложе на колени. — Живите с Анастасом при мне, покои вам будут. После во Францию вместе поедем. — И Анна протянула к Настене руки. Но та отшатнулась.

— Тщетны твои уговоры, княжна-матушка. Настена не может пойти на попятную, коль сказала.

— Зачем казнишь? За что?! — опять крикнула Анна. — Я же не против твоего замужества! — И Анна, упав на постель, зарыдала.

— Успокойся. Зачем рвешь себе душу? — как-то отрешенно и спокойно произнесла Настена.

Однако это спокойствие ее удивило. Откуда оно, что с ней происходит? Настена знала, что Анна вправе негодовать. Больше десяти лет они жили душа в душу и были неразлучны, словом не обидев друг друга. К тому же сама Настена называла себя нитью судьбы Анны. И вот теперь в одночасье, жестоко, бездумно, она рвала эту нить. Что с нею случилось, Настена не понимала. И супружество тут было вовсе ни при чем. Ее никто не приневоливал жить с родителями Анастаса. Настена не сознавала, что с нею. Знала же, что можно стать семеюшкой Анастаса, но не покидать Анну, но какая-то нечистая сила все сильнее толкала ее на смертный грех, на предательство чистой души. Где эта сила, в чьем образе пришла, что неотвратимо толкает в некую прорву? Из души вырывался крик. Ей хотелось позвать Анну на помощь: «Помоги мне, помоги!» Но перед глазами замелькал какой-то иной образ, нечто страшное из кошмарных снов.

Рыдания Анны разрывали Настене сердце. Она заметалась по опочивальне, распахнула окно, словно хотела выпрыгнуть из него. Но нет, разум повелевал ей искать ту злую силу, коя одолевала ее. И она обшарила глазами углы, заглянула под ложе. И если бы кто-нибудь увидел ее, то подумал бы, что она лишилась ума. Но Анна продолжала рыдать, и никто безумия Настены не видел. Она металась все сильнее и была словно одержимая. Но разум властвовал в ней. «Господи, милосердный, помоги! Если не избавлюсь от наваждения, всему конец! Всему конец! Да мне и свет немил будет!» — звенело в голове Настены, бегущей к двери опочивальни.

И вдруг у самой двери на скамье она увидела медный кувшин и таз, которых ранее никто в опочивальню не приносил. Настена метнулась к кувшину, схватила его — он был с водой — и вылила содержимое в таз. Вода оказалась темной, она волновалась, ходила рябью. Некая злая сила колыхала рябь все сильнее. И от воды послышался знакомый Настене с детства скрипучий голос: «Час торжества моего пришел. Утони же в этой воде!» И столько власти было в резких словах, столько силы вложила в них девяностолетняя прабабка Настены Гирда, что правнучку, словно хворостинку, согнуло в поясе и бросило ее лицо в таз с водой. И не было у Настены сил сопротивляться. Она обмякла, а захлебнувшись, окаменела, и дух ее готов был покинуть плоть.

Но божественные силы спасли Настену. В этот миг княжна Анна подняла голову, увидела, как погибает Настена, птицей слетела с ложа, в мгновение ока оказалась рядом с несчастной и с силой вырвала из-под Настены таз. Вода расплескалась по полу, и Анна увидела уползающую под ложе гадюку. Княжна швырнула в нее таз. Он со звоном упал, встал на ребро, прокатился полукольцом и накрыл гадюку. Анна бесстрашно наступила ногой на таз, да так и замерла, не зная, что делать дальше.

Той порой Настена словно бы проснулась от кошмарного сна. Все еще согнувшись, она со стоном избавилась от воды и выпрямилась. Бледная, но с горящими зелеными глазами, она подошла к Анне, опустилась рядом на пол, освободила таз от ноги Анны, отстранила ее подальше, потом взяла таз за край, откинула его и мгновенно схватила гадюку близ головы. Вскочив на ноги, она метнулась к кувшину и опустила в него гадюку. Увидев лежащий на скамье рушник, обвязала им горловину кувшина. Опустившись на скамью, она долго сидела обессилевшая, с пустыми глазами. Но движение в ней было. Из глубины памяти поднялся черный лик прабабки Гирды, и Настена вспомнила проклятие, какое та наложила на трехлетнюю правнучку в день ее крещения. Гирда была язычницей, жила в лесу, говорили, что на исходе дней превратилась в змею.

— Анна, помоги мне, — тихо сказала Настена.

— Что с тобой, родимая? — Анна подошла к Настене, присела рядом. — Какая нечисть на тебя навалилась?

Настена промолчала. Потом тихо попросила:

— Оденься. Сходим в мыльню и сожжем это. — Она показала на кувшин. — Зло прошлого.

Вскоре они покинули терем. Настена спрятала кувшин под полу заячьей шубки. В мыльне холопы топили печи: баня всегда была готова для жаждущих помыться. Анна и Настена вошли в просторный предбанник, княжна выпроводила из него истопников, закрыла на засов дверь. Настена подошла к печи и бросила кувшин в огонь. Пламя охватило его, и спустя несколько мгновений из горловины кувшина вырвались клубы черного дыма. Они покружили под сводами печи и вылетели в трубу. А кувшин сам по себе подкатился к устью печи.

— Вот и все. Исчадье адово сгинуло в огне, — произнесла Настена и устало откинулась к стене.

— Но откуда взялись кувшин с гадюкой, таз? — спросила княжна Анна. — Того не может быть, чтобы принес кто-то из наших.

— Подожди, голубушка, все поведаю.

— Бедная, какой ужас ты пережила, — посочувствовала Анна.

Настена взяла кочергу, достала из печи кувшин, перевернула его, постукала по донышку. На каменной плите, что лежала близ печи, Анна увидела горку золы. Настена отломила от метлы прутик и разгребла золу. Под нею лежал золотой перстень со сверкающим сапфиром. Надев перстень на прутик, Настена подняла его.

— Какой он красивый, — отозвалась Анна.

— Сей перстень носила моя матушка. В тот день, когда меня крестили, в наш дом пришла Гирда. Проклиная свою внучку за то, что она изменила вере отцов и богу Перуну, Гирда схватила матушку за руку и сильно дернула. С тем и ушла. Исчез и этот перстень, хранитель матушкиной судьбы. Через месяц моя родимая угасла. А батюшка вскоре взял новую семеюшку и ушел с нею в Тмутаракань строить храм.

Рассказывая, Настена плакала. Анна утирала ей ладонями слезы и прижимала к себе.

— Я ничего не могла понять, будто и не ты пришла в опочивальню. И прости, что накричала на тебя, — повинилась Анна.

— Ты, княжна, спасла мне жизнь, и впредь я раба твоя на все времена. — Настена горько улыбнулась. — В твоей я власти отныне.

— Не смей так говорить! Ты моя сестра, и больше. — Анна сняла с прутика перстень и надела его Настене на безымянный палец правой руки. — Да хранит тебя от всех напастей сей волшебный сапфир.

Перстень придал Настене сил, поднял дух. Она освободилась от родового проклятия, потерла камешек и легко вздохнула.

— И еще раз спасибо тебе, княжна, что надела мне перстень.

Настена не сказала, что сей перстень дает ей новую силу творить добро. Она обняла Анну, они встали и покинули баню.

В тот же день в храме Святого Илии священники венчали Анастаса и Анастасию. За посаженого отца был у них воевода Ингвард, а за мать — княжна Анна. Свой медовый месяц молодожены провели в походе. Анастас встал во главе личной сотни гридней княжны Анны, а Настена оставалась при княжне товаркой. Бержерон нарек ее по-своему — фавориткой.

Глава одиннадцатая. Мощи святого Климента

Поход в Корсунь французов и русичей длился больше трех недель. Он прошел благополучно. Лишь близ Крарийского перевоза через Днепр гридням Анастаса и сотне воинов Ингварда пришлось прогнать ватажку печенегов-разбойников, которые всегда охотились на перевозе за купцами. Сразу за Крарийским перевозом начинались бескрайние степи, в которых вольничали малые орды печенегов. Они уходили до Кавказских гор и там нападали на селения касогов и ясов. На южные земли Руси печенеги в эти годы не делали набегов. С Русью был мирный договор, и печенежские князья, зная, как жестоко Ярослав может наказать за нарушение мира, запретили своим племенным вождям вторгаться в пределы Киевской державы. Но в степях, где печенеги хозяйничали более двух столетий, они могли себе позволить напасть на русичей и тем более на путников, незнакомых им по обличьям, одеждам и военным доспехам. И путешественники увидели большие конные ватаги печенегов уже на третий день пути после переправы через Днепр. Они подолгу маячили на окоеме и как бы сопровождали русичей. Иногда воеводы Ингвард или Творимирич посылали сотню воинов прогнать печенегов, ежели те подходили близко. Тогда печенеги скрывались в степи. А на десятый день пути они вовсе исчезла из вида, и путешествие шло без помех.

Наконец степи остались позади, и путники вошли на Крымский перешеек, омываемый гнилыми водами. Они спешили его миновать, чтобы вновь выйти на степной простор, но уже Таврической земли. Путешествие проходило скучно, монотонно, и все с облегчением вздохнули с приближением Таврических гор. Повеселели и Анна с Настеной. Иногда княжна с личной сотней воинов, ведомых Анастасом, вырывалась далеко вперед. Но каждый раз ее порывы подвергались осуждению со стороны епископа Готье и каноника-канцлера Анри. Он разговаривал с Анной по-французски и с трепетом.

— Принцесса Анна, дочь моя, ты должна беречь себя. За тобой — корона Франции.

— Не волнуйтесь, святой отец Анри. Ежели мне доведется надеть корону, то постараюсь не потерять ее.

Как и Бержерон, духовный отец короля пришелся Анне по душе за добрый нрав, за ум. Княжна заметила, что для всех французов в походе он был за отца-наставника.

Корсунь встретила нежданных гостей настороженно. Грозная крепость показалась им мрачной. С крепостной стены пришельцам было приказано отвести воинов за пределы посадов.

— Именем наместника императора Миндовга повелеваем всем воинам уйти из вида крепости! — так прокричал французским посланцам начальник воинов гарнизона Херсонеса, Полиен-многохвальный.

И только после того, как воины ушли, греки открыли ворота и впустили в город лишь четверых французов и троих русичей. Воина Анастаса впустили только по просьбе Анастасии. Она сказала грекам, что ее муж потомок корсуньского священника Анастаса, который крестил великого князя Руси Владимира. Предание о том крещении хранилось в Корсуни свято.

Еще по просьбе княжны Анны в город позволили въехать повозкам, на коих великий князь Ярослав прислал грекам подарки: ценные меха, рыбий зуб, воск. А принимая от воеводы Ингварда повозки, Анна наказала ему:

— Далеко с воинами не уходите, сразу же за посадами и остановитесь. К воротам же поставьте доглядчиков.

— Так и будет, матушка-княжна, — ответил Ингвард.

В крепости воины Полиена-многохвального окружили вошедших и повели на площадь к дворцу наместника Миндовга. Неведомо, как все произошло бы дальше, но благодаря Анастасу, внуку именитого корсунянина, и благодаря дочери Ярослава Мудрого наместник императора в Корсуни вельможа Миндовг и экзарх[124] таврической православной церкви Петр приняли и выслушали французских послов.

Всех их привели во дворец Миндовга. Им отвели комнаты, дали отдохнуть, затем пригласили к обеду. В просторном зале были накрыты столы. Здесь Анна преподнесла Миндовгу и Петру меха соболей, бобров, белок, моржовую кость.

— Примите, славный наместник Миндовг и экзарх церкви Петр, подарки от великого князя всея Руси Ярослава Мудрого. Он чтит греческий народ и великую Византию искренне, — сказала Анна.

Миндовг остался доволен подарками, и речь его стала мягче:

— Мы тоже преклоняемся перед молодым и сильным русским народом. И у нас помнят великого князя Владимира, принявшего крещение на нашей земле.

А после трапезы епископ Готье попросил княжну Анну изложить наместнику и экзарху суть их путешествия в Корсунь.

Анна свободно говорила по-гречески, потому как еще в школе при соборе Святого Илии изучала вместе с Настеной язык с помощью греческого священника. Она сказала:

— Многочтимые Миндовг и Петр, государи земли Таврической и Корсуни, здесь, на земле бывшей Римской империи, десять веков назад скончался папа римский Климент. В ту пору тут был языческий край и потому прах святого пастыря христианской церкви не был предан земле по обычаям христианства. Ваши гости из Франции хотели бы найти сей прах, перевезти его на родную землю и захоронить в Риме, в усыпальнице собора Святого Климента. К просьбе ваших гостей присоединяет свое слово великий князь всея Руси Ярослав Мудрый. Он наказал нам ни в чем не нарушать вашего покоя, не приносить ущерба ни духовного, ни другого.

Корсуняне выслушали Анну не перебивая. Она стояла перед ними в белоснежном платье греческого покроя с голубой отделкой и была божественно прекрасна. Говорила она чистым и певучим голосом. Наместник и экзарх были покорены ее великолепием и проявили готовность во всем пойти ей навстречу, но только ей, а не неведомым им людям из какой-то далекой Франции или Галлии, кто знал. И, оставаясь чиновниками великой империи, верными слугами императора, они не дали положительного ответа на просьбу княжны. Миндовг произнес уклончиво, найдя, как ему показалось, убедительный довод:

— Мы только слуги великого императора и можем лишь выслушать вас. Вот если бы наши гости привезли его повеление, мы открыли бы пред вами все двери, даже если за ними кроются тайны тысячелетия. А так французы — это еще не римляне, и попадут ли мощи святого Климента в Рим, нам неизвестно.

Когда Анна перевела парижанам сказанное Миндовгом, они засуетились, заговорили все разом. Бержерон подошел к Анне и торопливо, но тихо промолвил:

— Принцесса, Миндовг прав. Ему неведомо, кто мы такие, и только от тебя зависит успех, только ты именем великого князя можешь убедить их позволить нам искать прах святого. К тому же тебе везти мощи во Францию, ежели Господь поможет найти их.

Княжна Анна, слушая Бержерона, кивала, как бы соглашаясь с ним. Сама же думала о другом — о том, что лишь в беседе с глазу на глаз с наместником и экзархом она сможет добиться желаемого. И, выслушав Бержерона, улыбнувшись грекам, Анна мягко сказала:

— Гости согласны: ваш ответ справедлив, иначе вы не были бы верными слугами великого Константина Мономаха. — Миндовг благодарно кивнул, а Анна продолжала: — Потому мы будем терпеливы и подождем, пока вы, ваша светлость Миндовг и ваша светлость Петр, пошлете к императору гонцов и испросите у него позволения. Лично же я прошу вас показать мне и моей Анастасии храм и купель, в которой принял крещение великий князь Киевский Владимир Святой.

Экзарх Петр отозвался первым:

— Мы исполним твою просьбу, княжна россов, с великой радостью. Корсуняне свято хранят предание о том, как царевна Анна вместе со священнослужителями и экзархом Анастасом крестили Владимира Киевского. И я приглашаю всех наших гостей.

— Нет, нет, гостям нужно отдыхать, — возразила Анна. — Мы пойдем только вдвоем с моей Анастасией.

— Твоя просьба для нас священна, — согласился экзарх Петр. — Мы ведь не знаем, какой веры наши гости.

Вскоре слуги увели французов и Анастаса на отдых в отведенные им покои. В зале остались четверо. Анна подошла к окну, выходящему на море. Оно было полуоткрыто. Анна распахнула его пошире и, повернувшись к Миндовгу, заговорила:

— У этого окна, по преданию, стоял ослепший в Корсуни великий князь Владимир. Он хотел видеть, как приближались корабли царевны Анны, дочери вашего императора, но не мог этого сделать. Он и прекрасную Анну не видел, когда она появилась в этом зале. Отсюда мужественная царевна повела слепого князя на площадь и в храм Святого Василия. Она вела князя среди его воинов-язычников, и они готовы были взбунтоваться. Но их остановил величественный вид царевны и зов князя Владимира: «Князь пошел, дружина за мной!» Так и было. В Корсуни крестилось пятнадцать тысяч русских воинов. Крестился Владимир. В купели он прозрел и воскликнул, блаженствуя: «Я узрел истинного Бога!» — В порыве вдохновения княжна Анна подошла к Миндовгу, взяла его под руку и горячо произнесла: — Идемте же в храм! Я хочу видеть ту купель, хочу омыть в ней лицо! — И Анна повела наместника из дворца.

Петр и Анастасия поспешили следом.

— Я удивляюсь. Княжна очаровала женоненавистника Миндовга, — тихо сказал спутнице экзарх. — И это я вижу впервые.

— Княжна Анна похожа на вашу царицу Анну, — польстила Настена.

— О да, да. Я об этом подумал, — признался экзарх Петр.

Выйдя из дворца наместника, Анна продолжала речь все так же горячо и убежденно:

— Вот здесь, на площади, великого князя встретила его дружина — пятнадцать тысяч воинов-язычников. Они были насторожены, зная, что великий князь надумал отступиться от веры отцов, предать забвению бога Перуна. Они грозно гудели. Но наша великая царевна Анна мужественно провела нареченного ей в супруги варвара в храм и не дрогнула перед угрозой смерти. Это она побудила позвать дружину к новой вере. И он позвал и ступил в храм. В тот день ваш удивительный город принял в лоно христианства пятнадцать тысяч воинов, сто двадцать пять воевод и бояр, а с ними — великого князя. Ваш город должен гордиться великодушными предками, — закончила самозабвенно Анна.

— Спасибо, славная россиянка, за похвалу моему народу, — с почтением произнес Миндовг.

На паперти собора, где в этот час было пустынно, княжна остановилась и, когда на нее поднялись Петр и Настена,сказала о главном, ради чего так вдохновенно повествовала о более чем полувековом событии:

— Потому говорю: вы еще выше вознесете величие вашего города, ежели позволите нам открыть тысячелетнюю тайну и найти мощи святого Климента.

Наместник и экзарх переглянулись, вздохнули, и, похоже, Миндовг выразил общее с Петром мнение:

— Господи, бесподобная Анна, если бы ты просила за великую Русь, мы бы и слова не молвили против.

И тут вмешалась в разговор Анастасия. Она как-то вольно взяла руки Миндовга и Петра и, глядя им в глаза своими жгучими зелеными глазами, посылая на греков неведомую им мощную силу, сказала:

— Знайте же, славные византийцы, она просит для себя, только для себя. Она будущая королева государства Франции. Если мы найдем мощи святого Климента, она повезет их на свою новую родину и там явит той державе бескорыстие и милосердие нашей с вами православной веры. А те, кто с нами пришел в Корсунь, — сваты короля Генриха французского. Потому сотворим общее благое дело во имя Господа Бога нашего, во имя великой Византии и великой Руси.

Анастасия замолчала, но ни Миндовг, ни Петр не ощущали в себе желания отвести от нее глаза и освободить свои руки. Оба они смотрели на россиянку с изумлением. Над ее золотистой головой они увидели сияющий нимб. И лицо ее показалось грекам таким знакомым, таким близким, что у них перехватило от волнения дыхание. Перед ними стояла сама София Премудрость, словно сошедшая с образа корсуньского храма Святого Василия. И экзарх Петр сказал:

— Да будет по-вашему. Мы исполним волю Святой Софии, коя говорила твоими устами, блаженная Анастасия. Не так ли я выражаю наше желание, императорский наместник Миндовг?

— Да, да, я с тобой согласен, святой отец, но… у нас еще есть время подумать и посоветоваться. — Чиновник оставался чиновником даже под завораживающим взглядом «Софии Премудрости».

Анастасия не проронила ни слова в ответ, лишь опустила руку Миндовга и, по-прежнему держа за руку экзарха Петра, вошла с ним в храм. Анна и Миндовг последовали за ними. Наместник повел княжну к алтарю, и там, с правой стороны от царских врат, она увидела большую серебряную чашу с ведущими в нее ступенями. Анна спустилась к самой воде и позвала Анастасию. А когда та встала рядом, спросила:

— Настенушка, увидим ли моего деда?

Анастасия не ответила, но, склонившись к освященной воде, разгребла ее руками и привлекла Анну к себе. И они обе, припав к самой воде, увидели в глубине ее лик Владимира Святого. Он смотрел на них ясно, поощрительно. Анна и Анастасия не могли отвести от него глаз. Княжна прошептала:

— Он с нами, он благословляет нас.

Когда же лик источился, Анна и Анастасия умылись святой водой, поднялись и посмотрели в купол храма. Что они там узрели, никому не было ведомо, но княжна вышла из чаши в таком же возвышенном состоянии души, как когда-то поднялся из святой купели после крещения ее дед. Ей показалось, что она парит в воздухе, словно птица, летящая в поднебесье. К ней подошел экзарх Петр и спросил:

— Исполнилась ли твоя мечта, внучка святого Владимира?

— Истинно исполнилась, святой отец. В этом храме я вижу, как витает дух моего деда.

— Твои слова — надежда нам, священнослужителям. И об этом я скажу прихожанам в час божественной литургии.

Помолившись, Анна и Анастасия вышли из храма вместе с греками и увидели на площади сотни горожан. Они бурно приветствовали россиянок, а в центре толпы мужчины держали на руках Анастаса. Они поднесли его к паперти и поставили рядом с Анной. К ней подошел пожилой грек.

— Я был мальчиком, когда его дед, — грек показал на Анастаса, — спас Херсонес от разорения. Тогда здесь правили наместники коварного императора-самозванца Варды Фоки. — И старец поклонился. — Мы вас приветствуем, россиянки.

— Спасибо, корсунянин. Прими мой поклон как благодарность от великой Руси.

Толпа зашумела, забурлила, всем хотелось подойти к Анне и Анастасии. Но Миндовг поднял руку, и наступила тишина.

— Горожане, успокойтесь. Гости из далекой Руси пробует у нас долго. Все вы их увидите. Им же пора отдыхать с дороги. — И Миндовг повел княжну Анну и ее спутников ко дворцу.

Отдых искателей мощей святого Климента затянулся на неделю. Внешне покладистый Миндовг на самом деле был хитер и коварен, потому и достиг высокого положения на императорской службе. Ночью он тайно покинул город, и никто, кроме экзарха Петра, не знал, куда исчез наместник. А тот отплыл на легкой скидии в таврическую Сугдею, где в это время пребывал большой императорский вельможа. Сгоряча Миндовг допустил, как показалось ему, роковую ошибку, дав согласие на поиски мощей, и теперь спешил исправить ее, потому как боялся поступиться интересами империи.

Вельможа Амфилогий строил себе дворец близ горы Медвежья Голова, потому и приплыл из Константинополя посмотреть, как идут работы. Умудренный опытом государственной службы, Амфилогий был не менее хитер, чем Миндовг. И сказал он наместнику Херсонеса вразумительно, что поиски святыx мощей ущерба империи не принесут. К тому же им, грекам, останки римлянина славы не прибавят, если будут лежать втуне. А вот когда найдут их галлы или россы, не важно кто, честь достанется Византии, рассудил вельможа и именем императора Константина Мономаха разрешил поиски.

— Пусть они потрудятся во имя нашей великой Византии. А там уже дело за тобой, разумный Миндовг, — заключил Амфилогий.

— Я свято помню одно: честь Византии превыше всего. И я сохраню ее и приумножу, — в порыве благодарности произнес Миндовг перед расставанием с важным вельможей.

Миндовг возвращался в Херсонес, окрыленный мыслью послужить великой империи всеми своими силами. То, что честь должна достаться Византии, он понял по-своему. Но об этом послы Франции и Анна узнают значительно позже, когда свершится знаменательное событие.

Вернувшись в Корсунь опять-таки ночью, Миндовг пригласил гостей на завтрак и сделал им приятное сообщение:

— Словом и волею императора великой Византии Константина Мономаха мы позволяем вам начать поиски мощей святого Климента. Наш божественный император всегда великодушен и добр к дерзающим во благо веры.

Удивлению гостей не было предела. Никто из них не понимал, как Миндовгу удалось получить благословение императора. Лучше всех состояние французов передало лицо каноника-канцлера Анри д’Итсона: оно светилось от радости. Миндовг продолжал:

— Мы разрешаем вам позвать на помощь горожан, кои проявят добрую волю и коих вы должны вознаградить за труд. Пусть и ваши воины ищут останки, но введите в город не больше сотни. Вы не должны чинить ни городу, ни горожанам никакого ущерба. За всякий ущерб будете платить пени в городскую казну. А если преступите наши законы, станете платить штраф или же вас сурово накажут.

Княжна переводила французам речь Миндовга, и они согласно кивали. Однако на последних словах Миндовга Анна споткнулась. Она не хотела доносить их до послов, но Миндовг потребовал:

— Переведи и это. Честь и порядок превыше всего.

— Хорошо, — согласилась Анна. И обратилась к послам: — Наместник сказал, что за всякое нарушение законов империи виновные будут строго наказаны. И еще. — Это Анна добавила уже от себя, помня ранее сказанное Миндовгом: — Вы должны запомнить, что ежели мощи будут найдены, то владелицей их будет определена княжна Анна, внучка святого Владимира, принявшего крещение в Херсонесе. — И Анна повернулась к Миндовгу: — Так ли я донесла твою мысль, славный наместник Миндовг?

— Да, у нас с экзархом нет возражений против сказанного тобой. Мы так ранее решили, — объявил наместник.

Французы были озадачены заявлением Миндовга. Их не испугало предупреждение о суровом наказании, но привело в недоумение последнее. «Что будет, ежели княжна Анна откажется стать супругой короля Франции?» — подумал епископ Готье. Он поделился своими опасениями с Бержероном. Но Пьер не разделил их:

— Анна не изменит данному слову, Ярослав Мудрый — тоже. Потому выразим Миндовгу и Анне согласие во всем, — сказал соотечественникам Пьер Бержерон.

В Корсуни все пришло в движение. Анастас привел в город сотню своих воинов. Экзарх Петр собрал на площади горожан и призвал их оказать помощь россиянам и французам. Он же пригласил на совет старейших корсунян и спросил их:

— Есть ли в вашей памяти предания старины о кончине святого Климента? Случилось это десять веков назад.

Старцы молчали, разводя руками. Никому из них не было дано владеть легендами тысячелетнего прошлого. И никто из них не высказал предположений, где вести поиски, все старцы помнили события сорокалетней давности, когда в Херсонес пришли морем римляне и тоже искали мощи святого Климента. Однако об этом помнил и сам экзарх Петр. Он с сожалением заметил:

— То были гулящие люди, они больше думали о питии вин и увеселении плоти. Они даже в древние хроники не заглянули. А в них могли быть ответы на их вопросы.

Старцы согласились с экзархом, и один из них, более крепкий духом и телом, сказал:

— Так все и было, владыка: вольничали не в меру.

А княжна Анна, выслушав экзарха, ухватилась за его последние слова и попросила:

— Святой отец, допустите меня и Анастасию к хроникам. Мы способны их прочитать.

— Я готов исполнить твою просьбу, дочь моя. И сегодня священник отведет вас в хранилище. Прошу об одном: не делайте списков без моего ведома.

— Мы постараемся все запомнить, — улыбнувшись, молвила Анастасия.

— Тебе это посильно, дочь моя, — ответил экзарх Петр.

И спустя какой-то час Анну и Анастасию привели в один из приделов храма Святого Василия, и хранитель древних хроник положил перед ними на стол первый рукописный фолиант. Он достал из кармана рясы льняную тряпицу и протер его от пыли.

— Она копилась на нем веками, — заметил хранитель. — Дай-то Бог, чтобы вы нашли в нем то, что ищете.

Анна и Анастасия с волнением прикоснулись к древней рукописи в богатом кожаном переплете и открыли ее в надежде найти какие-либо следы событий далекого прошлого.

— Не надо только торопиться, — проговорила Анастасия.

— И нужно быть внимательными, — поддержала товарку Анна.

Но каково же было разочарование россиянок, когда они установили, что хроники начинались лишь с времен императора Константина Великого! И первая запись была обозначена 312 годом от Рождества Христова, более чем за два века после гибели папы римского Климента. И никаких упоминаний о событиях до этого года в летописи не оказалось. Лишь двумя строчками было сказано, что до четвертого столетия на Таврическом полуострове существовало царство язычников. Однако все, что было написано на пожелтевших пергаментах о четвертом веке, давало повод для размышлений. Шло время царствования Константина Великого, и повествование в хрониках об этом достойном человеке доказывало, что мощи святого Климента надо искать. Причина одна: между первыми христианами и язычниками два века длилась постоянная борьба, и можно было сказать, что она была для верующих в Христа успешной. Ведь сам Константин Великий отошел от язычества и принял христианство в зрелом возрасте. И если мощи Климента будут найдены, то сие еще более вознесет Константина и убедит человечество в том, что подвижники не напрасно добивались торжества христианской веры.

«В начале 313 года, — читала Анна, — в Медиолане появился манифест императора Константина, святого и равноапостольного, дозволяющий свободное исповедование веры и, в частности, разрешающий свободный переход в христианство всякому желающему». Анна порадовалась этой находке.

— Читай-ка, Настена. Ведь это ниточка, за кою можно ухватиться и прийти к желанной цели, — горячо сказала княжна.

Теперь она была убеждена в богоугодности поисков.

Однако ответа на вопрос, где искать святые мощи, Анна и Анастасия не нашли. Тысячелетняя толща минувшего похоронила всякие следы событий той поры. И оставалось только уповать на Божью милость и на знамение Божье.

— Ой, голубушка, ступили мы на стезю, ведущую в лабиринт. Выйдем ли из него, — посетовала Анастасия.

— Но нам не дано иного. Отступать некуда, поиски уже начались, — заметила Анна, — и нам пора присоединяться к прочим. А в хрониках, мне кажется, мы не найдем ничего более важного, чем нашли.

Поиски мощей и правда начались. Вооруженные молитвой и упованием, сто ратников и более сотни горожан приступили к дотошному обыскиванию всех доступных и недоступных тайных мест в городе. Были обследованы оба храма и подвалы под ними. Все подвалы древних зданий в крепости тоже не миновали тщательного обследования. Два дня ушло на изучение крепостных стен и выработок близ них в поисках захоронений. Наконец ушла неделя на поиски таинственного захоронения в подземельях, словно ветви дерева метавшихся под городом. Людей там на каждом шагу поджидала опасность: могла обрушиться кровля или случиться завал. Но воины и горожане вели себя мужественно и осторожно, страхуя друг друга. Вооруженные мотыгами и заступами, они с факелами день за днем обследовали каждый уголок бесчисленных пещер-выработок, сотни сажен проходов и лазов. Епископ Готье и каноник Анри днями не уходили с площади, все ждали, что вот-вот откуда-нибудь им принесут благую весть. Они возносили молитвы к Богу, просили его о милости. Но их ожидания оставались тщетными. По вечерам за ужином все сидели молчаливые и не поднимали глаз друг на друга. Наконец Бержерон высказал предположение, что язычники той далекой поры сожгли труп убитого ими Климента.

— А мы вот уже две недели бьемся впустую, как рыба об лед. Зачем? И нам остается сожалеть, что мы потерпели неудачу, как терпели те, кто приходил на поиски до нас. А они, пожалуй, искали упорнее, чем мы, ибо это были сами римляне.

У экзарха Петра нашлось возражение Бержерону:

— Должен вас уверить, что язычники той поры предавали сожжению тела только достойных величия и славы героев. Это был священный ритуал во благо богов. Прочих же выбрасывали на съедение мерзким животным. Вероятным может быть то, что, сочтя Климента своим врагом, язычники так и поступили с ним. А по-иному и не могло быть.

— И что же вытекает из сказанного? — спросила княжна Анна.

За экзарха Петра ответил наместник Миндовг:

— Вытекает из сказанного одно: пора прекращать поиски. Мы отрываем горожан от дела, а они должны работать во благо державы.

— Выходит, мы должны уехать ни с чем? Но того не должно быть, — возразил граф Госселен. — Нам пора выйти за городские стены и продолжать поиски там. Может быть, Климент был убит язычниками в поле.

— Нам нужно обследовать все захоронения, все кладбища, — добавил свое барон Карл Норберт.

— Конечно, вы там найдете много останков, но не мощи святого, а прах тысяч воинов, кои пали под стенами крепости. Там будут и кости россов, которые много раз пытались взять приступом Херсонес, — пояснил Миндовг.

Анна и Анастасия не вмешивались в острый разговор мужчин. После трапезы они ушли в свой покой и продолжали молчать. Однако думали они об одном — о том, где и как продолжать поиски. И первой нарушила молчание Анастасия. Она стояла у окна, смотрела в темноту ранней ночи и размышляла вслух:

— Мы ищем мощи там, где их нет и не может быть. Нам нужно заглянуть в пласты тысячелетней старины. Однако на это уйдет много времени и сил.

Анна хотела спросить: «И куда же ты думаешь направить поиски?» — но промолчала. Однако Анастасия дала на этот невысказанный вопрос ответ.

— В ту далекую пору, — продолжала она, — все случилось на главной площади, что перед нами. Климент созвал на нее язычников и с какого-нибудь возвышения, может быть с капища языческих богов, призывал их к новой вере. Они не слушали его, ярились. Климент выходил из себя, был гневен и зол, видя тщету своих усилий. Жрецы язычников увидели в пришлом злого духа и призывали огнищан убить его. Над Корсунем стояла полуденная жара, она мутила разум язычников. Перед ними был уже не простой смертный, а божество зла и смерти — Тартар. Он отнял у матерей молоко, и их дети умирали с голоду. Он наслал на них беспощадное солнце, лишил прохлады и воды. Она иссякла во всех колодцах, она не сбегала ручьями с гор, не лилась с неба из благородных туч. Он, коварный и жестокий Тартар, лишил их жизненной силы, дерзнул сжечь в пламени жажды. И когда жрецы вновь вознесли клич, призывая язычников убить Тартара, молодые воины подняли копья и бросились на исчадие зла. Климент побежал от них, но разъяренные воины настигли его, пронзили копьями, подняли над площадью, с криками: «Смерть ему! Смерть!» — подбежали к иссохшему колодцу и бросили в него труп коварного «Тартара».

Анастасия замолчала. Но она еще видела беснующуюся толпу на площади и то, как сотни язычников хватали камни, выворачивали их из-под ног и бросали, бросали в колодец. И она слышала, как трубно гудело сухое чрево прорвы. Забросав колодец, язычники принялись неистово плясать на нем. И вскоре от колодца не осталось даже следа. Она подошла поближе к княжне.

Анна, которая стояла у соседнего окна, отозвалась, словно угадала, о чем думала и что видела перед своим мысленным взором Анастасия:

— Но в преданиях о дедушке и его походе в Корсунь сказано, что в городе не было колодцев.

— И мне Анастас о том же говорил, — согласилась Анастасия. — Он услышал сие здесь от родственников своего деда. Но, может быть, тысячу лет назад в городе были колодцы. Ведь водоводы сооружены лишь четыре столетия назад, как утверждал экзарх.

— Но ты забыла, что под городом катакомбы. Откуда же быть в колодцах воде? И по всему выходит, что надежды наши и потуги тщетны. И я готова согласиться с Бержероном и Миндовгом и прекратить поиски, если бы не жажда отцов церкви обрести мощи святого.

Анастасия не отозвалась на слова Анны, лишь сказала:

— Идем спать. Утро вечера мудренее.

А на другой день ранним утром, когда все еще спали и никто не собирался заниматься поисками мощей, Анастасия пришла в казарму, где стояла сотня Анастаса, и позвала его на пустынный двор. Он обнял семеюшку, поцеловал ее и спросил:

— Чем ты озабочена, неугомонная?

— Проводи меня в подземелья.

— Надолго?

— Не ведаю. Может быть, на весь день или больше. Потому запасись всем, что нужно, и брашна немного возьми.

— Ладно. Вот только десятских уведомлю и справу нужную найду. Не знаю, остались ли у нас витени[125]. — И Анастас убежал.

Вернулся он быстро. Анастасия порадовалась его ловкости. На поясе у него вместе с мечом висели пять витеней и веревка. За спиной покоилась торба, набитая неведомо чем.

— Вот я и готов.

— Истинно соколом слетал, — отозвалась с улыбкой Анастасия.

Вход в подземелье находился близ Иаковлевской церкви в старом каменном сарае. Вниз вела лестница из дубовых плах. Она прерывалась на широкой площадке. Глубже, сажен на десять, уходила другая лестница, вырубленная в скальном грунте. Под светом факела здесь открылась большая пещера. Сказывали корсуняне, что лет сто назад в ней держали рабов и они ковали здесь мечи, копья, наконечники для стрел. О том говорили тяжелая наковальня на дубовом кряже и остатки очага у стены. Миновав эту пещеру, Анастас и Анастасия вошли в подземный ход, ведущий в сторону Иаковлевской церкви. В конце хода они вновь вошли в пещеру. Она была меньше первой, и лестница из нее вела наверх.

Анастасия заметила эту особенность, спросила Анастаса:

— Почему устроен такой перенос лестниц: вниз и вверх?

— Того пока не ведаю. Но мы с тобой найдем отгадку, — ответил Анастас. — За тем и пришли.

Подземный ход, в который вошли искатели, как показалось им, был проложен полукружьями, и, когда прерывалось одно полукружье, они попадали в малую пещеру, а из нее спускались вниз или поднимались наверх. Анастасия была поражена.

— В чем тут смысл, любый? Я совсем запуталась. Вот уже четвертый раз мы то поднимаемся, то опускаемся. И смотри, смотри, мы же были в этой пещере! Мы прошли по кругу. Но ради чего?

— Прости, я тоже ничего не понимаю.

— Идем еще раз и попытаемся отгадать эту загадку.

И они отправились по второму разу. В пути они заметили, что из пещер и переходов нигде не было входа внутрь круга, лишь наружу. «Но почему? — гадали Анастасия и Анастас. — И зачем несколько пещер и переходов замыкает некий огромный столб? Да и столб ли это? Может быть, в нем тоже есть пещеры и в них тысячелетия не ступала нога человека?» От догадки Анастасию зазнобило. Она прижалась к Анастасу. Он почувствовал, как она дрожит.

— Тебя лихорадит. Может, уйдем? Ведь впустую бродим, — сказал он.

— Нет, нет, нам уходить нельзя, — возразила Анастасия. — Поиски только начинаются. Если мы осмотрим шаг за шагом вот эту стену, то найдем ниточку… — И Анастасия прикоснулась к внутренней стене.

— Но где искать ниточку?

— Господи, Анастас, — рассердилась Анастасия, — тут должен быть вход. Поди, он замурован, и нам нужно его найти. Иди за мной и ощупывай стену. Ищи шов. Где-то должен быть заделан проем.

— Ладно. лапушка, я буду терпелив, как и ты.

Они потеряли счет времени и, освещая камень факелом, двигались вдоль стены, словно улитки, придавая особую цену каждой трещине, каждому выступу. У них сгорели все пять факелов, и Анастас был вынужден подниматься, а Анастасия сидела в полной тьме, боролась со страхом и ждала. Хорошо, что Анастас принес в торбе полукафтан, Анастасию донимал холод, и было чем заняться: она жевала сушеные абрикосы, о коих тоже позаботился Анастас. Им оставалось пройти один переход и одну пещеру, и Анастасия предчувствовала, что на оставшемся пути их ждет удача. О, как она была нужна!

И когда Анастас пришел с зажженным факелом, они и десяти шагов не сделали по проходу, как под рукой у Анастаса показалось нечто похожее на шов. Он позвал Анастасию:

— Любушка, иди скорей ко мне. Смотри…

Анастасия провела рукой по шву вверх, на уровне головы он закруглялся и сбегал вниз. От волнения она лишь прошептала:

— Здесь, здесь…

Анастас отдал факел Анастасии, достал меч и, тронув острием шов, сильно нажал. Посыпалось нечто серое, податливое. Анастасу сил было не занимать, он взялся расчищать шов со старанием и вскоре вытащил первый камень, потом второй, третий. И наконец расчистился узкий ход.

— Господи, мы нашли, что искали! — воскликнула Анастасия. — Ведь проход замурован не случайно.

— Вовсе не случайно, — отозвался Анастас. — Ну, я пошел.

Он взял у Анастасии факел и боком полез в узкий проход. Анастасия шла следом, держась за пояс Анастаса. Они сделали шагов тридцать и очутились в большой и высокой пещере. Она показалась им загадочной. В полукружии стены факел осветил огромную каменную чашу. Поднявшись по выступам, Анастас заглянул в нее.

— Похоже, что здесь хранили воду, — сказал он.

Анастасия поднялась к Анастасу, осмотрела чашу и согласилась:

— Конечно. Видишь, на дне белый песок. Но где же водосток? Все ровно, гладко.

— Он должен быть. А иначе какой смысл в чаше?

Каменная чаша была в два человеческих роста глубиной и сажени три в поперечнике, как сочла Анастасия, с гладкими стенами без единой трещины. Одну сторону чаши полукружьем занимала гранитная стена. Она была слабо освещена факелом. Анастас поднял его, и свет упал не нее.

— Тот водосток должен быть на той стороне, — сказал Анастас.

— Наверное, вода оттуда как-то стекала. Надо искать замурованное гнездо, — отозвалась Анастасия.

Анастас подтянулся еще выше, вытянул руку с факелом и вдруг заметил в стене выше чаши два выступающих камня, образующие как бы лоток для стока воды.

— Смотри, Настена, там желоб! — крикнул он.

— Да, да, там желоб, — присмотревшись, ответила Анастасия. — Но отверстия-то нет. Ах, как бы достать до него и осмотреть!

Но дотянуться до желоба было невозможно. Он находился больше чем в сажени от края чаши. Однако было заметно, что водосток замурован. Анастасия почувствовала волнение и слабость в ногах. Она поняла, что стоит на пороге открытия некоей тайны. Спустилась на пол пещеры. Ей надо было сосредоточиться и подумать, с какого конца взяться за разгадку тайны. Пока Анастасии было ясно одно: в пещере им делать больше нечего. Разгадка там, наверху. Она позвала Анастаса:

— Идем отсюда, любый. Мы ухватились за ниточку, и она ведет нас на вольный воздух.

— Я тебе верю, — отозвался Анастас.

Было далеко за полдень, когда они покинули подземелье. Но ноябрьское солнце, еще щедро излучавшее тепло, ослепило их. Они долго стояли под навесом, пока глаза не привыкли к яркому свету. Потом вышли на площадь, где царило большое оживление. Звонили колокола, в храмах начиналось богослужение. Перед тем как отправить мужа в казарму, Анастасия сказала:

— Как будет смеркаться, приходи к Иаковлевскому храму.

— Приду, — ответил Анастас.

Он знал, зачем звала его Анастасия: каждый день в эти часы они где-нибудь уединялись, дабы насладиться лаской, нежностью, близостью, ежели удавалось спрятаться от людских глаз. Он обнял ее и поцеловал.

— Но я вижу, что ты устала. Может, сегодня обойдемся без встречи?

— Нет, нет, обязательно приходи. Я поведаю тебе очень важное.

Лишь только Анастас ушел, Анастасия спряталась в тени акации и попыталась представить себе, что было на месте храма тысячу лет назад. Толща времени лежала огромная, но взор ясновидицы пробился сквозь нее. И на месте храма, стоявшего на возвышении, она увидела капище языческих богов. Их было семь, грубых каменных изваяний, олицетворяющих силы добра и зла. А пред ними высился каменный алтарь, перед коим стояла каменная же чаша, где пылал огонь. За капищем Анастасия увидела некое строение из камней без крыши. Площадь, выложенная плитами известняка, сбегала к тому строению покато. Анастасию мучила жажда, она молила о дожде, и он пошел. Потоки его стекали к каменному строению, исчезали под ним в оконцах. Анастасия подбежала к строению. Но, уходя от акации, она покидала и прошлое: исчезло капище, а на его месте возвысился храм, пропало малое строение, а вокруг того места раскинулось городское кладбище. Однако Анастасия нашла остатки древнего строения. Там, где когда-то возвышались каменные стены, на земле квадратом лежали замшелые валуны. В квадрате рос большой куст терновника, и на его ветвях было множество фиолетовых, уже сморщившихся от усыхания плодов. Анастасия сорвала несколько штук, опустилась на камень и обглодала плоды до косточек. Они были терпкие и сладкие. Мелькнула невольная мысль: «Я прикоснулась к плоти святого Климента». И в этот миг какая-то сила подняла ее на ноги, увлекла с кладбища, от храма, с площади и привела во дворец. И только там, поднимаясь по лестнице, она подумала, что ей немедленно нужно увидеть княжну Анну. Войдя в ее покой, она обрадовалась, что Анна здесь.

— Слава Богу, что ты на месте, — сказала Анастасия.

— А вот я тебя целый день не видела. Где ты пропадала?

— Это не важно. Идем скорее в Иаковлевский храм.

— Зачем?

— Пока не знаю. Идем же, идем, — торопила Анастасия Анну. — Там все и узнаем.

— Хорошо, я готова идти.

Анна закрыла греческую книгу, накинула голубую шерстяную мантию и поспешила за Анастасией.

— Не беги же, Настена, я за тобой не угонюсь.

— Матушка-княжна, соберись с духом! — крикнула Анастасия, не сбавляя шаг.

Анна вынуждена была бежать и поверила, что это необходимо. Им встретился Бержерон, спросил, куда они бегут, но женщины отмахнулись от него и пересекли площадь. По пути к храму Анастасия сказала:

— Сейчас ты попросишь у протоиерея серебряный таз и кувшин с освященной водой. Ежели спросит зачем, скажешь, что для омовения.

— Господи, какое омовение?! — недоумевая, спросила Анна.

— Придумай что хочешь, — отмахнулась Анастасия.

В храме Анна нашла священника и попросила у него все, что нужно было ее товарке. Он, не расспрашивая, принес все, в чем нуждалась княжна, и даже вызвался отнести кувшин с водой. Анна отказалась от помощи, поблагодарила и покинула храм. Анастасия ждала Анну с нетерпением, она была возбуждена, глаза у нее сверкали.

Взяв у княжны таз и кувшин, Анастасия побежала на кладбище. Анна поняла, что на нее снизошло Провидение, и, не спрашивая больше ни о чем, поспешила следом. На кладбище Анастасия переступила через древние развалины, поставила таз глубоко под куст терновника, вылила из кувшина воду и, взяв Анну за руку, потянула ее под колючие ветви. Они царапали княжну, но она мужественно терпела. Опустившись на колени, Анастасия привлекла к себе Анну, склонилась над тазом, легким движением рук по воде «раскрыла окно» за тысячелетие. Она всматривалась в бездну долго, и Анна заметила, что лицо Анастасии с каждым мгновением становится все бледнее, а зеленые глаза испускают лучи. Анна знала такое состояние ясновидицы. И когда Анастасия взяла княжну за плечо, приблизила к себе, велела склониться над тазом, Анна увидела то, что они тщетно искали две недели.

— Настена, родимая, свершилось, — прошептала княжна.

— Тому воля Провидения, — ответила Анастасия.

Перед ними в воде разверзлась толща камней, и там, казалось, на недосягаемой глубине Анастасия и Анна увидели очертания распростертого тела и яркое пятно светящегося креста на груди.

— Чудо! Истинное чудо! — прошептала Анна.

В этот миг за спинами женщин послышались шаги. Анастасия в мгновение ока опрокинула таз с водой, выбралась из-под куста и поднялась навстречу идущему. Анна тоже встала. К ним приближался Бержерон.

— Ты зачем следил за нами, сочинитель? — гневно спросила Анна.

— Нет, нет, я не по своей воле, княжна Ярославна. Меня прислал Миндовг. Там что-то случилось, — скороговоркой выложил Бержерон.

— Но что там могло случиться?

— Не знаю. Но наместник гневен. Таким я его ни разу не видел.

Анна посмотрела на Анастасию, и та сказала:

— Иди, матушка-княжна. Да будь стойкой: правда за тобой.

— Спасибо, голубушка. — Анна благодарно кивнула и пошла следом за Бержероном.

Площадь была почти пустынна. Анна и Бержерон вышли на нее и увидели на крыльце дворца Миндовга, а перед ним крестьянку и крестьянина. Женщина плакала, а пожилой грек что-то требовал от наместника. Когда Анна и Бержерон подошли, Миндовг сказал крестьянину:

— Вот госпожа тех насильников. С нее и спросите.

— О каких насильниках ты говоришь, правитель Миндовг? — осведомилась Анна.

— Они тебе скажут, россиянка, — ответил Миндовг.

Пожилой грек, смуглолицый, худощавый, с черной бородой, смотрел на Анну с ненавистью, но молчал. И Анна спросила:

— Кто тебя обидел, византиец?

— Твои воины. — Грек вытянул сильную руку с заскорузлыми пальцами и чуть не ткнул Анну в грудь. — Они обесчестили моих дочерей!

— Я накажу их, — сказала Анна. — Ты только укажи мне этих воинов.

— Они заслужили смерти! — крикнул грек. — Вот моя жена, и она укажет тех насильников.

— Если заслужили, если они и впрямь насильники, то за честь ваших дочерей мы накажем их лишением живота, — приняла вызов Анна. — Но ты приведи сюда дочерей, и мы спросим их, в чем вина моих воинов. Не так ли я говорю, наместник императора Миндовг?

— Ты говоришь справедливо, княжна Анна. Но и я скажу справедливо: твои воины стали вольничать. Они разгуливают по селениям и смущают девиц и вдовых женщин. Потому вам пора уходить с нашей земли. И не позже как завтра вы должны покинуть Херсонес и Таврию, не то прольется кровь.

Это заявление наместника озадачило Анну. Она задумалась и поняла, что, доведись императорскому чиновнику узнать о том, что они нашли мощи, он запретит их добыть и увезти. Тому надо как угодно воспротивиться, и Анна миролюбиво произнесла:

— Не сердись на нас, славный Миндовг, наместник великого императора и властитель Тавриды. Мы не принесем больше ущерба твоим подданным и твоей земле. А если принесем, то оплатим сполна. Поверь моему слову. А день отъезда мы обговорим вечером.

— Хорошо, — согласился Миндовг и вновь обратился к крестьянину: — Скажу еще раз: требуй ответа с нее, веди сюда обиженных дочерей. — С тем и ушел во дворец.

В эти минуты Анна увидела, как через площадь бежал Анастас. Он остановился шагах в десяти и позвал Анну:

— Матушка-княжна, можно тебя?

— Что случилось? — спросила Анна, подойдя к Анастасу.

— Из дружины прибежали два воина. Просят защиты. Они ни в чем не виновны, слово воина.

— А они, — Анна кивнула на крестьян, — добиваются их смерти. Вот что: иди с крестьянами в селение и приведи вместе с ними их дочерей. Тогда и узнаем правду.

— Исполню, матушка-княжна, — ответил Анастас.

Анна вернулась к крестьянам, сказала им:

— Ваши обидчики в Корсуни. Мой воевода пойдет с вами, и вы вернетесь сюда с девицами. Да время не тратьте, нам некогда ждать. — И Анна с Бержероном тоже ушли во дворец.

Миндовг ждал Анну у окна большого зала. Он произнес:

— Княжна Анна, собери своих спутников сей же час. Я объявлю вам волю от имени императора.

— Славный наместник Миндовг, ныне император милосерден к русичам. Потому не спешите. Сегодня мы уладим мир с вашими подданными, и я вознагражу их за ущерб чести. Нам нужна еще одна неделя на поиски мощей. И тогда у нас не будет на тебя обид.

Анна смотрела на Миндовга пристально. Она не хотела, чтобы он запретил поиски. И она уже знала, что, когда мощи будут найдены, ей придется прибегнуть к силе, чтобы взять их. Может ли Миндовг помешать ей, ежели у нее в седлах две тысячи воинов против отряда воинов-земледельдев?

Миндовг тоже все взвешивал и, видя перед собой решительную, умную женщину, подумал, что если он поведет себя слишком недружелюбно, то многое потеряет. Кроме того, Миндовгу не хотелось обидеть прекрасную россиянку, от которой исходило некое благодатное тепло, и сделать своим недругом самого Ярослава Мудрого. Знал же он, что тому ничего не стоит привести в Тавриду пятнадцать-двадцать тысяч воинов и покорить ее. И наместник миролюбиво сказал:

— Хорошо, еще неделю я буду терпелив. Но спокойствие в Херсонесе теперь зависит только от тебя, княжна Анна. Потому своих воинов возьми в узду и не давай им вольничать.

— Никто из моих людей не принесет вам больше огорчений, славный Миндовг. И спасибо за доброту и отзывчивость.

Так все и было. На исходе дня Анастас вернулся в Корсунь, с ним пришли родители девиц и сами они, две очень милые семнадцатилетние сестры-близнецы. Их сопровождали два крепких молодых грека. Но они держались в стороне, и их вид показывал, что парни больше обижены на девиц, нежели на россов. Анастасия, присмотревшись к ним, сказала Анне:

— Ты, княжна-матушка, не слушай родительских оговоров. Виновны вон те женихи. — И Анастасия кивнула на молодых греков.

— Только справедливость положит конец распре, — ответила Анна.

На площади собралось много горожан, пришли священнослужители и сам экзарх Петр. Рядом с Анной, не отходя от нее ни на шаг, стояли Анастас и Анастасия. Вместе они подошли к юным гречанкам, и Анна спросила их, прикоснувшись к плечу каждой:

— Так ли, славные сестрицы, что вас обидели вон те русичи-воины?

Услышав родную речь от незнакомой принцессы, девицы Хриса и Фотина удивились, но под пристальным взглядом россиянки смущенно опустили головы и покраснели.

— Говорите, не бойтесь, — настаивала Анна.

И одна из сестер, которую звали Фотина, подняла голову и тихо ответила:

— Они нас не обижали. Тарас и Мирон ласковые. А обидели нас вон те, из наших. Они нам противны.

— И что же вы хотите? — продолжала расспрашивать Анна. — Чтобы я наказала воинов и отрубила им головы?

— Нет, нет, не наказывайте их! — в страхе закричали сестры. — Они ни в чем не виновны.

— А за себя вы не боитесь? Ведь родители желают вам блага.

— Не будет нам без Мирона и Тараса благой жизни. Съедят нас, — ответила с горечью Хриса.

— Что ж, сейчас Мирона и Тараса приведут на площадь, и вы скажете родителям свое желание. Знайте одно: ежели они вам любы, я зову вас на Русь. И там будет ваша свадьба.

Гречанки заулыбались, повеселели, на родителей посмотрели без страха, и бойкая Фотина ответила Анне:

— Мы пойдем за Мироном и Тарасом на Русь. То всем нам во благо.

Миндовг наблюдал за происходящим на площади из дворца, и, когда сестры улыбнулись, он понял, что Анна победила, и теперь уже окончательно сделал вывод, что придется позволить продолжать поиски мощей.

Вскоре на площади все мирно завершилось. Увидев Мирона и Тараса, которых вели под стражей, сестры ринулись к ним. Толпа уступила девицам дорогу, стражники — тоже, и Хриса и Фотина угодили в объятия молодых ратников. Анна подошла к родителям сестер.

— Нужно ли кого наказывать? — спросила она. Мать с отцом промолчали. — Хотите ли, чтобы мои воины обвенчались с вашими дочерями в храме Святого Василия? Выкуп — за мной, свадьба — тоже.

И тогда сказал свое слово отец:

— Жена, мы не будем беднее, ежели у нас из девяти дочерей останется семь?!

— Что уж, отец, мы будем богаче. Как выйдут старшие замуж, так у нас появятся два зятя, — ответила супруга и поклонилась Анне. — Мы благословляем Хрису и Фотину.

— Вот и благословляйте принародно, — согласилась Анна и позвала молодых: — Идите сюда, грешники! — Подошли все четверо. — На колени! — повелела Анна.

Венчание Христины-Златой и Тараса, Фотины-Светлой и Мирона состоялось в храме Святого Василия в тот же день. А вечером на площади при свете факелов Анна устроила угощение для горожан и крестьян селения Христы и Фотины.

Все пили вино, веселились до полуночи, а потом провожали молодоженов в поставленные близ казармы шатры.

На другой день утром у Анны и Анастасии была короткая беседа.

— Скажи, любезная Настена, что нам делать дальше? — спросила княжна. — Может, рассказать обо всем Миндовгу?

— Ни слова Миндовгу. Он хитер и приставит к делу своих людей, а мы останемся ни с чем.

— И как же тогда быть?

— Надо вскрывать колодец так, как будто мы идем в никуда.

— А нужно ли сказать грекам о том, что ведомо нам?

— Тоже не надо, матушка-княжна. Мы с тобой не святые и могли ошибиться. Вот вскроем колодец и тогда уж… А сейчас вели лучше Анастасу привести на кладбище к терновнику двадцать воинов. Туда и я иду. И чтобы у них были заступы, кирки, веревки, большая бадья. Еще деревянные стойки, ворот — все, что нужно для работы в колодцах. Скажи Анастасу — он все знает.

— И больше ничего тебе не надо? — спросила Анна.

Анастасия подумала, что хорошо бы укрыть работы от посторонних глаз, и попросила:

— Еще поставь вокруг кладбища стражей и накажи им никого не пускать… Так будет лучше.

— А если Миндовг спросит, зачем стражи?

— Скажи, что там быть опасно. Может случиться обвал.

— Он не поверит.

— Убеди. Ты ведь это можешь.

— С тобою не заскучаешь, Настена. Ладно, иду исполнять твою волю.

К полудню все, о чем просила Анастасия княжну, было исполнено. На кладбище пришли воины, и закипела работа. Им пришлось снять полсажени мягкого грунта, пока добрались до горловины колодца. И здесь были обнаружены четыре каменных лотка для водостока. Зачем они здесь были положены, Анастасия знала: по ним в колодец стекала с площади дождевая вода. Под мягким грунтом начинался в скальной породе колодец. Он был забросан камнями. Двадцать воинов, сменяя друг друга, спускались в колодец, укладывали камни в бадью и воротом поднимали ее вверх. Работали молча, сосредоточенно. До темноты прошли около трех сажен ствола. На ночь Анастас выставил у колодца пост, и вокруг кладбища продолжали стоять воины. С рассветом вновь закипела работа. Анна не приходила на кладбище. О том, как идут дела, она узнавала от Анастасии. К середине третьего дня воины расчистили двадцать две сажени колодца. По расчетам Анастасии, был уже близок выход в подземный водоем. Но пока никаких признаков того, что искали, не было. Из ствола поднимали лишь ровные тесаные камни. Присматриваясь к ним, Анастасия догадалась, что они были взяты из стен какого-то строения, потому что на некоторых камнях остались следы раствора.

Воины, выбираясь из колодца на отдых, говорили, что видят звезды и над ними черное небо. Третий день уже был на исходе, когда вдруг из колодца вырвался и оборвался отчаянный крик. И заскрипел ворот, ратники торопливо поднимали бадью. Воин, успевший забраться в нее, казалось, был без признаков жизни. Его вытащили из бадьи, положили на траву. Кто-то принес воды и плеснул ему в лицо. Ратник глубоко вздохнул и открыл глаза, оглядел товарищей и выдохнул:

— Слава Богу, жив!

— Что с тобой? — спросила Анастасия.

— Вонь, злая вонь, — ответил он тихо. А передохнув, продолжал: — Бадья еще спускалась вниз, как я увидел словно живую воронку на воде. В нее осыпался песок, но, похоже, булькало, и я почувствовал вонь. Голова закружилась, я успел положить в бадью лишь два камня и подумал, что пора убираться. Я влез в бадью, крикнул и больше ничего не помню. Спасибо братцам, спасли.

Вместо огорчения Анастасия испытала радость: она близка к цели. Но, посмотрев на воинов, поняла, что никто из них не отважится первым спуститься после случившегося. И, словно в подтверждение этой мысли, к ней подошел Анастас:

— Настена, как работать дальше? Спускаться туда опасно. Эта вонь заполонит весь колодец. Мы погубим воинов.

— Нет, не погубим. — Анастасия соображала быстро. — Зажгите факел и опустите его в колодец. Тление выгорит.

— Неужели все так просто? — удивился Анастас.

— Да, да, и не возражай, славный.

Анастас распорядился принести витень. Его привязали к палке, которую закрепили на конце веревки, зажгли и опустили в колодец. Витень горел ровно, но у самого дна огонь начал тускнеть, а потом вдруг вспыхнул с новой силой, засветился ярко. Тому способствовал газ тления. Но вот он выгорел, и факел снова стал тускнеть.

— Поднимите витень, — велела Анастасия. Когда же бадья была наверху, она взялась за ее край и попросила: — Помогите мне забраться в нее. Я посмотрю, что там.

— Только этого и не хватало, — возразил Анастас.

Он легко отстранил Анастасию, забрался в бадью и дал знак опускать его в колодец.

— Берегись, любый. Два камня в бадью и сам туда же, — успела сказать Анастасия.

— Так и будет, — ответил Анастас.

Ворот заскрипел, и бадья пошла вниз. Вот и последний оборот. Потянулось томительное ожидание. Наконец Анастас дернул веревку, и его быстро подняли. В бадье лежали три камня, сам Анастас улыбался.

— Там чисто. Только запах смолы, — сказал он.

И ушел вниз следующий воин. И вновь удачный подъем. А вскоре открылось дно колодца, и воин, который складывал в бадьюкамни, опять всполошил своим криком всех, кто рыл наверху. Стремительно закружился ворот, четверо воинов работали слаженно. И вот уже голова воина показалась над землей. На лице у него был дикий страх.

— Чего испугался? — спросил Анастас. — Ишь лихоманка колотит!

— Там кости! — выдохнул воин. — Я как поднял камень, а под ним — череп. Ух, страсти!

Анастасия, которая стояла рядом с Анастасом, приникла к его плечу и воскликнула:

— Господи, хвала тебе, что проявил к нам милость! — И сказала Анастасу: — Любый, теперь ты сам достань последние камни и больше ничего не трогай, ни к чему не прикасайся. И к колодцу никого из чужих не подпускай. Я же иду во дворец. Княжна Анна и французы все должны увидеть воочию.

— Иди, светлая головушка. Я все исполню, как велено.

Анастасия появилась в большом зале дворца, когда Миндовг и его гости сидели за трапезой. Анна первая увидела Анастасию, подошла к ней, догадываясь по ее сияющему лицу, с какой вестью та пришла. Положив руку на плечо, спросила:

— Ты на щите?

— Да, и можешь открыться.

— Спасибо, судьбоносица. — И Анна обняла и поцеловала Анастасию.

Она вернулась к столу, села, рядом посадила Анастасию и сказала:

— Наместник великого императора, славный Миндовг, спасибо тебе за доброту и терпение, за заботу о нас. Мы завершаем пребывание в Корсуни, потому как нашли мощи святого Климента.

Эта весть, словно гром среди ясного неба, оглушила всех, кто был в зале. И ни у кого не оказалось слов, чтобы выразить удивление или спросить о чем-либо, в глубинах душ у людей еще таилось сомнение в том, что свершилось чудо. А оно было налицо. И первым обрел дар речи Миндовг:

— Я хотел бы убедиться, что сказанное есть правда. Думаю, экзарх Петр склонен к тому же.

— Это мой святой долг, — отозвался экзарх, вставая. — И я хочу убедиться, что кто-то здесь не вошел в заблуждение.

— Да, безусловно, ваше желание идет от законов церкви. И мы готовы его исполнить. Ибо вам утверждать истину. — Анна встала, взяла Анастасию за руку. — Все идите за нами. — И покинула зал.

Однако в чудо пока еще никто не верил, и трапезники покидали стол с обильными яствами неохотно. Когда же все вышли из дворца и увидели, что Анна и Анастасия убегают к кладбищу, греки и французы ускорили шаг и кое-кто даже побежал трусцой.

Глава двенадцатая. Смерть Миндовга

«Все позади, все позади!» — монотонно проплывали эти два слова в полудремной голове княжны Анны. Вкупе с этими словами стучали колеса о мерзлую землю. Анна лежала в печенежской кибитке под медвежьим пологом, и рядом с нею сладко спала Анастасия. Впереди и позади кибитки цокали сотни конских копыт, а за оконцем проплывала пустынная и голая степь. Анна, ее спутники и две тысячи воинов возвращались в Киев. Княжна не ведала, сколько было проделано пути, но таврические земли, гнилой перешеек остались в прошлом. В голове у Анны продолжало вызванивать: «Все позади, все позади!» — и она никак не могла избавиться от этих слов. Да и не хотела, потому что, как только она переставала повторять «все позади», в ее голову врывалось то, что случилось в последний день пребывания в Корсуни.

Все началось со слов Анастасии: «Ты можешь открыться. Мощи найдены». А если бы она не произнесла этих слов и они вместе с французами попытались бы вывезти мощи из Корсуни тайно, не произошло бы того жестокого несчастья, которое так потрясло Анну. Но теперь уж ничего не изменишь, и нужно было мужественно пройти адов круг терзаемой совести.

На кладбище в тот час все прибежали как оглашенные. И возле колодца толпилось множество горожан, которые словно пытались в него прыгнуть. Прихлынули все, кто принимал участие в поисках мощей две недели назад, и теперь, не пугаясь окриков Миндовга, рвались заглянуть в колодец. И тогда Миндовг встал на кромке ствола и грозно закричал:

— Не подходите! Никто не подходите! Это собственность императора Константина Мономаха! Это честь Византии! — Миндовг вспомнил слова вельможи Амфилогия, сказанные им в Сугдее: — Кто посягнет на мощи, тому смерть! — Миндовг был похож на рехнувшегося умом. С его красного лица стекал пот, седые волосы взлохматились, глаза гневно сверкали, он продолжал кричать на корсунян, а потом заревел и на Анну: — И ты, княжна россов, сей же миг уведи своих воинов отсюда! Сей же миг! Кто посягнет на мощи, тому смерть! — повторил Миндовг.

Анна опешила. Она не была готова к такому повороту событий и попыталась подойти к Миндовгу, чтобы вразумить его, но не успела. В этот миг сквозь толпу пробился пожилой, но еще крепкий горожанин-ремесленник, похоже кузнец, и потребовал:

— Правитель, дай глянуть!

— Эй, Полиен, Полиен! Воинов сюда немедленно! — закричал Миндовг.

— Да полно, каких воинов! Дай же глянуть, что я там искал две недели! — Горожанин схватился за бадью, потянул ее к краю колодца.

Все остальное случилось в мгновение ока. Миндовг с силой оттолкнул горожанина, бадья вырвалась из его рук, ударила Миндовга по ногам, и он упал в колодец.

Толпа ахнула. Взлетел в небо последний крик несчастного. И наступила мертвая тишина. У Анны, которая стояла в полутора саженях от колодца, помутилось в голове, и, не будь рядом Анастасии, она не удержалась бы на ногах.

Оцепенение у толпы прошло. Все что-то кричали. Кузнеца, о которого «споткнулся» Миндовг, греки толкали в колодец, и только чудо спасло его от гибели: он успел ухватиться за стойку, на которой крепился ворот. Гвалт продолжался. Многие именитые горожане слали проклятия на голову княжны Анны и ее спутников, обвиняя их в гибели наместника. Даже экзарх Петр крикнул канонику-канцлеру Анри д’Итсону:

— Кара Божья падет на ваши головы! Из-за вас Миндовг угодил в прорву. Вы виновники его гибели! Как смели вершить святое дело втайне от правителя и церкви!

И тут раздался громовый голос Анастаса:

— Тихо! Миндовг, может быть, жив! Кто из вас спустится за ним?

Желающих не оказалось, горожане попятились от ствола колодца. Анастас крикнул:

— Сами виноваты в его падении, а теперь на нас вину валите! Эй, ратники, очистите площадь!

Воины тотчас решительно потеснили горожан от колодца. И вновь наступила гнетущая тишина. Теперь все следили за действиями Анастаса. Он поставил четверых сильных воинов к вороту, сам влез в бадью и велел опускать себя в колодец. Горожане, стоящие поодаль, замерли. Они надеялись, что россы поднимут живого Миндовга. Но их надежды не оправдались. В бадье, которую наконец подняли, лежал мертвый Миндовг. Он упал головою вниз, и она была разбита, сломаны позвоночник, ключицы. Экзарх Петр велел отнести наместника в храм. Воины Анастаса уложили его на плащ и унесли с кладбища. Следом ушли и многие горожане. Русичи и французы долго молчали. Никто не знал, что делать. Первым пришел в себя епископ Готье:

— Господи, Христос Спаситель, все мы грешны пред тобой. Упокой душу раба твоего Миндовга. — Он прочитал молитву и сказал: — Спустите меня в колодец, я соберу мощи святого Климента. Только я, и никто больше.

Первым возразил граф Госселен:

— Святой отец, есть и помоложе тебя. Мне и спускаться в колодец.

— Слушайте мою волю! Мощи поднимет Анастасия, и никому другому сие не дано. — Анна попросила каноника Анри отдать свою мантию Анастасии и сказала ей: — Иди, славна, это твоя честь.

— Спасибо, княжна, — ответила Анастасия.

Соломоново решение княжны она приняла как должное.

Но прежде чем ступить в бадью, тихо молвила Анастасу:

— Подними всех воинов, любый. Сотню поставь к стремени и пошли воинов в селение за дружиной. Или греки не выпустят нас.

— Сделаю, как велено, — ответил Анастас и, тут же подозвав десятского, приказал ему: — Ефрем, пошли Ивара в казарму, пусть приведет сюда сотню оружно. Сам беги в дружину, поднимай ее в седло и — в крепость. И чтобы были готовы к походу.

— Исполню, воевода. — И Ефрем ушел.

Анастас с воинами взялся за ворот, и бадья с Анастасией медленно уползла вниз. И пока она была в колодце, никто наверху не проронил ни слова. Все ждали ее знака. Анна стоила бледная, ее бил озноб. Она шептала:

— Господи, помоги славной Анастасии свершить последний благой шаг. Дай ей силы.

Анастасия же, выбравшись из бадьи и дернув за веревку, чтобы бадью приподняли, опустилась на корточки и увидела то, что открылось ей в серебряном тазу за толщей тысячелетия. Лишь золотой крест скрывался под слоем осыпавшегося песка. Она сгребла песок, и крест засверкал первозданной чистотой. Анастасия не пыталась поднять его, она с изумлением смотрела на мощи святого Климента. Тысячелетие уничтожило лишь ткани одежды и плоти. Кости же окаменели и были накрепко соединены между собой, составляли целое. И тогда Анастасия приподняла правую сторону мощей, подложила под них мантию, умостила мощи на середине и завернула их в одеяние каноника. Она дернула за веревку, бадью опустили на дно. Анастасия поставила мощи в бадью, сама встала рядом и дала знак к подъему. Перед нею уплывала вниз стена колодца, прорубленного в скале чьими-то титаническими руками. «Конечно же здесь мощи пролежали бы еще не одно тысячелетие», — мелькнуло у Анастасии, И это было похоже на сожаление о том, что чья-то воля нарушила покой великомученика за веру.

А веревка медленно наползала на ворот. Мгновения казались вечностью. Анну продолжал бить озноб. С лица Анастаса градом катился пот, и не оттого, что он устал и ему было тяжело, а от внутреннего напряжения, от переживаний за свою отважную семеюшку.

Сотня воинов, за которой посылал Анастас, была уже на кладбище. Они встали близ колодца плотным кольцом, руки их лежали на рукоятях мечей, лица были суровые, сосредоточенные. Французы даже дивились этому. «Зачем такая предосторожность?» — подумал епископ Готье. Но он посмотрел на Анну, и ее обеспокоенность передалась ему.

И вот наконец бадья возникла над землей. Анастасия стояла в ней во весь рост, белый прах веков осел на ее обнаженную голову, и всем показалось, что она поседела. Анастасия же стояла в бадье с полуулыбкой на лице и прижимала мантию с мощами к гуди. Воины тотчас перекрыли колодец плахами и опустили на них бадью. Анастас помог Анастасии выбраться на землю. Она же попросила его перерезать веревку и отнести бадью от колодца. Лишь после этого подошла к Анне и сказала:

— Ярославна, вели воинам Анастаса закидать прорву камнями, все сравнять с землей.

— Скажи им сама, — отозвалась Анна.

Она еще была потрясена гибелью Миндовга и ощущала в груди болезненную пустоту.

— Хорошо, — проговорила Анастасия и попросила Анастаса: — Исполни последнее: верни камни на место, засыпь землей, а терновник поставь в материнское лоно.

Анастас распорядился. Его воины встали в четыре цепочки и, передавая друг другу камни, бросали и бросали их в колодец. Он глухо и однообразно гудел.

Той порой начальник воинов Херсонеса Полиен-многохвальный, узнав о гибели наместника, счел, что в этом виноваты чужеземцы, и решил их арестовать. И он, может быть, исполнил бы задуманное, будь у него под руками хотя бы легион, тот самый легион из старых воинов, который всегда стоял в Херсонесе. Но его не было. Еще летом по воле императора Мономаха легион отплыл на кораблях в империю и там встал на защиту восточных рубежей, дабы отражать набеги сельджуков. И все-таки Полиен попытался исполнить свой долг. Он собрал три десятка стражников, кои охраняли ворота, и повел их на кладбище. У входа он встретил заслон из воинов-русичей и грозно крикнул:

— Расступись!

В прежние времена перед ним дрогнули бы многие. Это был могучий воин. Но годы оставили в нем лишь грозный взгляд да зычный голос. И потому русичи не шелохнулись, лишь взялись за рукояти мечей.

— Повелеваю именем императора! — вновь крикнул Полиен. — Это земля империи! Все покиньте ее!

На крик грека прибежал Анастас. Окинув взором стражников, он сказал своим воинам:

— Пропустите их да возьмите в хомут. И пока мы здесь, не выпускайте никого.

Полиену открыли путь. Навстречу ему шла Анна, за нею — французы.

— С чем пришел, Полиен, начальник стражей? — спросила Анна и добавила: — За нами нет никаких грехов.

— Есть, россиянка. Ты и твои люди виновны в смерти Миндовга. Именем императора я арестую тебя и всех, кто с тобой.

— Если бы ты все видел, не судил бы так, Полиен-многохвальный. Мы не виновны. Он сам нашел свою погибель, — ответила Анна.

Пока Анна и Полиен пререкались, Анастас взял с собой десять воинов и побежал с ними к городским воротам. Знал он, что вот-вот к крепости подойдут с дружинами воеводах Ингвард и Творимирич. Так и было. Едва Анастас оказался вблизи ворот, как за ними послышался цокот копыт, говор, раздался стук в ворота.

Два стражника, пожилые греки, поспешили к ним, выглянули в оконце, тотчас захлопнули его и принялись осматривать ворота. Но Анастас был уже рядом. Он сказал:

— Не мешайте нам, отцы, не ищите себе худа. Мы собираемся домой, и потому освободите путь.

Воины Анастаса отобрали у стражников оружие, втолкнули их в каменную камору в башне и распахнули ворота. Въехав, Ингвард спросил Анастаса:

— Мы ко времени?

— Да, — ответил Анастас. — Всем на площадь. Встаньте строем и ждите слова княжны.

И вскоре две тысячи ратников заполнили городскую площадь, выстроились перед дворцом Миндовга и замерли в ожидании.

Анастас вернулся на кладбище, сказал Анне:

— Дружина в крепости. Что повелишь делать, княжна-матушка?

— Пока ничего. Все хорошо, Анастас. Скоро выступаем, — ответила Анна. — Пошли, однако, воина узнать, с нами ли Хриса и Фотина.

— Исполню, — ответил Анастас и ушел к воинам.

Колодец был уже завален камнями, земля над ними лежала гладко, и терновник стоял на старом месте. Его обильно полили водой, и он зеленел по-прежнему. Воины в сопровождении Анастасии унесли бадью с мощами в казарму. Там их аккуратно переложили в белый холст, увязали и спрятали в колесницу.

— Вот и все. И дай нам Бог благополучно выбраться из Тавриды, — сказала Анна.

— Все будет хорошо. Небо над нами безоблачное, — заметила Анастасия. — И пора уезжать.

— Да, колокола пробили, — почему-то с загадкой отозвалась княжна.

— Пробили, — согласилась Анастасия. — Но ты иди, матушка-княжна, а я на минуту задержусь.

По пути на площадь Анна и ее спутники зашли в Иаковлевский храм, дабы проститься с телом покойного Миндовга и с экзархом Петром. Ему Анна сказала:

— Святой отец, мы покидаем Корсунь. Но ты не держи на нас обиды. Нет ни в чем нашей вины. Честь для нас тоже превыше всего.

Анна не знала, понял ли Петр ее намек о чести, но ей это уже было безразлично.

Экзарх Петр, однако, ни словом не обмолвился в ответ. Он понимал, что княжна права, но все-таки она ввела его, экзарха, и Миндовга в смущение тем, что в ее руках оказались мощи святого Климента. Это, как счел Петр, большая потеря для православной церкви и для Херсонеса. Но здравый смысл говорил ему, что, не появись в Херсонесе эти чужеземцы, миновало бы еще не одно тысячелетие, а мощи покоились бы в недоступном для простых смертных тайнике.

В этот миг экзарху Петру страстно захотелось увидеть в последний раз Анастасию и поклониться ей. Экзарх признался себе, что никогда прежде ему не приходилось видеть такое сильное проявление божественного начала, какое он увидел в таинственной россиянке. И Петр не сдержался, спросил:

— Где ваша Анастасия? Могу ли я зреть ее?

— Я скажу ей, чтобы она зашла в храм, — ответила Анна.

И, еще раз поклонившись покойному Миндовгу, она покинула церковь.

На площади русичи встретили свою княжну бурными криками. И в первом ряду она увидела Тараса и Мирона, коих так удачно благословила на супружество с Христиной и Фотиной. Гречанки на конях были возле мужей. Одеты они были в воинский наряд и ничем не отличались от молодых воинов. Вскоре на площади появилась личная сотня княжны Анны. В окружении конных воинов пришли стражники Полиена и он сам. Показалась с сотней и Анастасия. Она шла рядом с колесницей, в которой были спрятаны мощи. Увидев Анастасию, Анна послала ее в храм.

— Экзарх Петр жаждет тебя увидеть.

— Господи, что ему нужно? — чуть ли не с досадой спросила Анастасия.

— Не знаю, голубушка. Но сбегай, исполни его просьбу.

— Ладно, бегу. Он был ко мне добр. — И Анастасия ушла. К княжне подъехала крытая печенежская кибитка, запряженная четверкой лошадей. Оставалось лишь дождаться Анастасию, открыть дверцу, сесть в кибитку и покинуть Корсунь. Анна окинула его взглядом, задержалась на храме Святого Василия. Исполнилась ее давняя мечта, она увидела здесь все, что было связано с ее дедом, Владимиром Святым. Предание о подвигах великого князя было теперь полным и улеглось в памяти навсегда. И все-таки что-то удерживало ее в городе. На сердце лежал тяжелый камень. Смерть Миндовга потрясла впечатлительную Анну, и вольно или невольно она сочла себя виновной в ней. Теперь она считала, что ей надо дождаться, когда тело покойного предадут земле. Однако это было чревато бедой. И ее опасения подтвердил граф Госселен. Он подошел к ней и спросил:

— Славная принцесса, что еще удерживает нас здесь? Не пора ли покинуть Херсонес? Думаю, что за Миндовга с нами попытаются рассчитаться. Смотри, город затаился.

— Да, граф, я тоже думаю о том, что пора в путь, — отозвалась Анна и, увидев спешившую Анастасию, взялась за дверцу кибитки.

Анастас и его сотня первыми оставили город. Следом простилась с Корсунем Анна. За нею потянулись три колесницы с французами и мощами Климента, а замыкали поезд две тысячи воинов Ингварда и Творимирича. Задержись они на три-четыре часа, русичам не удалось бы так легко уйти из Корсуни. Супруга Миндовга и его пять сыновей, кои жили во дворце близ Инкерманского мужского монастыря, были уведомлены о гибели мужа и отца и теперь созывали крестьян, монахов, ремесленников, велели им вооружаться, дабы отомстить за смерть наместника императора. Но Миндовги опоздали. Когда тысячная толпа греков при оружии подошла к Херсонесу, россияне уже были от него более чем в десяти верстах. И Миндовги не отважились преследовать двухтысячную дружину.

И вот княжна Анна уже какой день в пути, пройдены сотни верст. А в голове, как вода на перекате, звенит одно и то же: «Все позади, все позади!» И твердит она эти слова из страха, дабы события последнего дня в Корсуни не захватили ее вновь и вновь. Может быть, так и случилось бы, останься княжна наедине со своими переживаниями, если бы не сидела рядом с нею Анастасия. Верная спутница жизни, судьбоносица, умела отвлечь Анну от тягостных размышлений. Иногда она бесцеремонно говорила:

— Свет Ярославна, ну-ка выйдем на волю в степь. — И приказывала возницам остановить коней, брала Анну за руку и увлекала за собой. — Ты посмотри, какое приволье, как легко дышится!

— И что это ты тянешь меня, понукаешь? Я хочу спать, — ворчала Анна. — Только во сне я забываюсь от всего, что случилось у прорвы.

— Не казни себя, голубушка, ни в чем. Ты чиста перед людьми и Богом, — увещевала Анастасия княжну.

Сначала они шли медленно, и Анастасия, находя в однотонной, с поникшей травой степи что-то интересное, показывала Анне. Вот они полюбовались соколом в поднебесье и тем, как он камнем упал за добычей и взмыл, унося в когтях степную зверюшку. Потом Анна и Анастасия шли быстрее, быстрее, наконец бежали, словно застоявшиеся кони. Тело княжны обретало легкость, молодая кровь будоражила, дух поднимался, и Анна убегала вперед, оставляя Анастасию позади. Иной раз, увидев бегущую княжну, пускал следом за нею коня Бержерон, догонял, спешивался и бежал рядом. Постепенно бег их замедлялся, к ним присоединялась Анастасия, и они шагали втроем, весело болтая о пустяках. Случалось, к ним подходил граф Госселен или каноник Анри, и если погода была благодатная, без пронизывающего ветра, то все долго шли пешком и граф рассказывал спутницам о светской жизни Парижа. Увы, по мнению княжны Анны, она была скучной. Если же рядом с ними приходилось бывать епископу Готье, то веселые разговоры прекращались, потому как Готье начинал расспрашивать Анну и Анастасию о жизни русской православной церкви. Однако не только русская церковь интересовала епископа. Находясь вблизи россиянок, он мучился одним и тем же: как могла Анастасия найти мощи святого Климента? Эта мысль у него стала навязчивой. Иногда ему казалось, что Анастасия владеет силами черной магии. Ведь только черным магам, считал он, дано заглядывать в столь отдаленное прошлое. Готье заводил речь об оккультных науках, о магах, чародеях, колдунах и спрашивал то Анну, то Анастасию, есть ли такие темные силы на Руси.

Анна и Анастасия лукаво переглядывались, и чаще княжна отвечала Готье:

— У нас, как и у вас, святой отец, есть все, что от Бога. Правда, случается, что и нечистые силы заводятся. В деревнях и селениях появляются бабки-ведуньи, деды-ведуны.

Еще духов много. Есть домовые и водяные, лесные и болотные. Вот уж кого они не любят, так это грешников.

Рассказывая детские байки, Анна посматривала на Готье. Он хмурился и был явно недоволен ответами. Однако епископ напрямую спросил Анну:

— Дочь моя, ответь мне как на исповеди: что помогло вам найти мощи святого Климента?

— Мы были упорны в поисках. Нам удалось отыскать древний колодец. Вот и все. А иного и не могло быть, — ответила княжна.

Анне не хотелось ссориться с епископом, хотя настырность его надоела ей. Чего он добивается? Думает уличить их в дружбе с нечистой силой? Нет, ему сие не удастся, сочла Анна и, чтобы прекратить неприятные домогательства, проговорила:

— Святой отец, нам холодно в степи, и мы идем в кибитку.

— Идите с Богом и не сердитесь на меня. Я ведь ищу истину.

Как-то погожим днем княжна продолжала свой путь верхом. Анастасия, как всегда, была рядом. К ним подъехал Бержерон, и Анна спросила его, заглянув в глаза:

— Скажи, месье Пьер, почему епископ Готье так дотошен? Он мне неугоден. И зачем, спрошу я тебя, его послал король? И как он не может понять, что Анастасия — дочь от Всевышнего, а не от дьявола!

— Прости его, княжна. Он не только священнослужитель, но и ученый. Он пытается разгадать твою товарку, как ты ее называешь, и найти объяснение тому, что позволило Анастасии обнаружить мощи за толщей столетий.

Анна задумалась, посмотрела на Анастасию. Та улыбнулась, и в ее зеленых глазах была сама детская наивность. А княжна вспомнила, как они с Настеной постигали греческие науки, и главную из них — логику. Готье, как показалось ей, не владел искусством логического взгляда на жизнь. Она ответила с сожалением:

— Я думала, что ваши священнослужители ближе к наукам, чем мы. Скажи ему, Бержерон, что в бессонные ночи мы размышляли над тайной корсуньских колодцев. Мы поставили себя на место корсунян, которые жили тысячу лет назад, и потому достигли цели.

— Так и передам. Думаю, что он не обидится на вас. Однако тогда вы, женщины Руси, станете для него еще более загадочными.

— Пусть он считает нас загадочными, лишь бы оставил в покое.

— Наверное, так будет лучше, — согласился Бержерон.

Близ Крарийского перевоза мирное и спокойное путешествие паломников было нарушено. Опытный воевода Творимирич забеспокоился. Хотя на последнем поприще перед Днепром ничто еще не предвещало беды, Творимирич прискакал в передовую сотню Анастаса, нашел его и сказал:

— Не будем испытывать судьбу, друже, пошлем к перевозу в ночь сотню Ефрема, поручим ему проведать все, поискать печенегов. И не только по левому берегу, но и в глубь от Днепра.

— Творимирич, что тебя тревожит? — спросил его Анастас.

— Они, мерзкие, в эту пору всегда приходят на Днепр. Наступает время возвращения купцов в Тавриду и в Тмутаракань.

— Страшны ли нам малые ватажки разбойников?

— Если бы малые. Им, поди, ведомо, что в степи и наша дружина.

— Будь по-твоему, Творимирич. Ты мудр по жизни, и не мне тебя учить, — согласился Анастас.

В глухую полночь сотня Ефрема подошла к Днепру. Вокруг было тихо, пустынно, лишь на правом берегу реки, где-то далеко в роще, горел одинокий костер. Простой путник сказал бы, что там, у очага, греются купцы в ожидании рассвета. Но Ефрем и его воины знали повадки печенегов: один костер в степи мало кого насторожит и испугает, и прячутся в стороне от этой приманки сотни и тысячи степняков, готовых налететь на случайную жертву. Пустой паром, стоявший у левого берега, тоже служил приманкой. Вводите, путники, на него коней, тяните канат, и вот вы уже на желанном берегу. Ан нет, сотский Ефрем был не так прост. Он послал воинов поискать челн. Вскоре они нашли его. Три воина и Ефрем тихо поплыли к правому берегу саженях в трехстах ниже перевоза. Вот и песчаная отмель. Втащив на нее челн, воины поднялись на крутой берег и, пригибаясь к земле, а где и ползком, словно пластуны, двинулись к роще. Приблизившись к ней на полет стрелы, лазутчики ощутили оторопь. Даже в темноте они увидели, что вся роща забита печенегами. Сколько их, сказать было трудно. Взяв с собой одного воина, Ефрем пополз вдоль рощи. Они пропадали долго. Вернувшись, Ефрем сказал:

— Молите Бога, что ветер на нас. Печенегов тьма. Уходим, пока не пронюхали их псы.

Перед рассветом Ефрем вернулся в дружину. Воеводы Ингвард, Творимирич и Анастас ждали его. Он доложил:

— За перевозом в роще — печенеги. И за рощей в чистом поле — тоже они. Затаились и расползлись по степи, словно змеи. Уходить надо левым берегом.

— Пожалуй, Ефрем прав, — высказался Творимирич.

— Но ведь это иной путь, в полтора раза длиннее, — заметил Анастас.

— Ничего не поделаешь, ежели не хотим лишиться живота.

Бывалый воевода задумался. В летнее время он повел бы дружину вниз по течению Днепра, там одолел бы его вплавь и вышел бы печенегам в спину. А там уж чья возьмет. Но в ледяной воде, когда плыла по Днепру с верховьев сплошная шуга, переправа принесла бы гибель сотням воинов и коней. И Творимирич сказал молодым воеводам:

— Идемте к княжне. У нас остался один путь, как сказал Ефрем, левобережьем. Он длинный и трудный, но безопасный.

Княжна Анна выслушала воевод внимательно и поступила мудро: согласилась с воеводой Творимиричем, потому как не хотела рисковать жизнью ни русичей, ни французов. Ей не хотелось потерять и то, что такой большой ценой добыли в Корсуни.

— Ведите, воеводы, дружины левобережьем. Как бы ни было трудно, одолеем путь, лишь бы иных помех не случилось, — сказала Анна.

Путь их и впрямь был труден. В степи пришла суровая зима. Подули жестокие ветры, разгулялись, словно в феврале, метели. И понадобилась неделя, дабы одолеть расстояние, которое в летнее время прошли бы за три дня. Французы в пути простудились. То их бил озноб, то внутри горело пламя. Лишь Бержерон держался молодцом.

Морозным декабрьским днем путники наконец увидели за Днепром златоглавый Киев. Оставалось преодолеть могучую преграду, Днепр, который на стремнине еще не замерз. Но путешественники ненадолго задержались на левом берегу. По воле Ярослава горожане расчистили на Почайне лед, вывели в Днепр около полусотни стругов, провели их к Боричеву взвозу, поставили бортами один к одному от берега до берега, уложили на них настил из досок и всего за один день наладили переправу. Тысячи горожан, великий князь со всей семьей, все вельможи и священники вышли встречать паломников. Над Киевом стоял колокольный благовест.

Глава тринадцатая. Прощание с родимой землей

Ярослав Мудрый пробыл на великокняжеском престоле тридцать пять лет. Столько же властвовал его отец, Владимир Святой. Но никто до Ярослава не был богат так, как он. И тому причиной были не грабеж соседних народов в разбойничьих набегах, не непосильные поборы с подданных, не дань, получаемая с малых народов, а мудрое правление великой Русью. Это Ярослав написал Русскую Правду, кою народ назвал «законами Ярослава». Сказано в этих законах, что главная цель их — достичь личной безопасности россиян, защитить их неотъемлемое право на достояние. Законы Ярослава утверждали то и другое. Они же приносили ему богатство через судные дела. Местом суда служил княжеский двор. Суд над нарушителями законов вершили вирники с помощниками — писцами и воинами. Они же собирали пошлины и пени в казну князя. Всякое нарушение порядка считалось оскорблением государя, блюстителя общей безопасности, утверждали летописцы той поры.

Однако свои богатства Ярослав Мудрый не держал втуне под семью замками. Он не жалел ни золота, ни серебра для устроения земли Русской, для украшения стольного града новыми теремами, храмами, для укрепления от врагов. Десятую часть своего достояния Ярослав, как и его отец, отдавал церкви. Он закладывал новые города на просторах великой Руси. «Счастливое правление Ярослава оставило в России памятник, достойный великого монарха», — сказано в «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина. Но все это всплывет позже. А пока Ярославу Мудрому предстояло проводить в далекую Францию свою любимую дочь Анну. Она уже подошла в своей жизни к той черте, за коей, как покажет время, лежал невозвратный путь.

Призвав Анну после возвращения из похода в свою опочивальню, Ярослав вместе с княгиней Ириной долго расспрашивали ее обо всем том, что пережила она за время пребывания в Корсуни и в пути.

— Мы уж с матушкой хотели было послать за тобой пять тысяч воинов, потому как на Крарийском перевозе печенеги грабеж и сечу учинили над переяславцами. Болели за тебя. Да и то сказать, ликом изменилась.

Анна была немногословна, поделилась только тем, что не могло добавить родителям горечи:

— В Корсуни у нас получилось все хорошо. Искали долго, но благодаря Настене нашли мощи. Проводили корсуняне нас с миром. В храме Святого Василия, где дедушка крестился, была, в купели умылась да помолилась. И Настена со мной молилась.

— Ох уж эта Настена! Вот уж спица в колесе, — по-отечески проворчал Ярослав. — Ты ее возьмешь с собой?

— Возьму, батюшка. Невозможно нам расстаться.

— Вровень она с тобою встала, — строго заметила княгиня Ирина.

— Да нет, матушка, она знает, на какой ступени стоит. А пора бы поднять ее и повыше. И Анастаса тоже. Они того заслуживают.

Ярослав и Ирина на этот намек дочери никак не отозвались. Но под конец беседы великий князь сказал Анне:

— Ты там, во Франции, не забудь возвеличить свою товарку, а с нею и супруга. Резону больше.

— Так и будет, батюшка, — ответила Анна.

Наступило время проводов невесты в далекую Францию.

И они вылились в большое торжество. Князь Ярослав был щедр как никогда раньше. В храмах прошли молебны, а потом вся киевская братия получила от великого князя обильное питие и сытное угощение. Бочки с брагой и медами выкатывали на княжий двор дюжинами. В палатах Ярослава пировали бояре, воеводы, тиуны, знатные торговые люди. Всё на удивление французам, потому как их Париж ничего подобного не знал и не видывал.

Согревшись вместе с графом Госселеном и бароном Карлом Норбертом, Пьер Бержерон весело говорил им:

— Как видите, есть чему поучиться у россов.

— Ты прав, сочинитель, в питии мы от них далеко отстаем.

Княжна Анна, как виновница торжества, сидела на пиру между отцом и матерью. В ее честь произносились здравицы. Она их не слышала. При одной мысли о скорой разлуке с Киевом, с Русью, со своим теремом сердце ее заходилось от боли, от тоски. Вещало оно, что, покинув родную землю, она больше никогда не увидит доброго материнского лица, мудрых глаз отца, любящих ее братьев, никогда не приласкается к родимым в минуты печали и горя. И с сестрой Анастасией она больше не по секретничает. И с братьями, кои впятером сидели справа от отца, ей тоже не доведется свидеться. Все они: Изяслав, Святослав, Всеволод, Вячеслав, Игорь, — такие разные, были любимы Анной. Но особую любовь она питала к старшему брату, Владимиру, коего не было за столом, а пребывал он в Новгороде, где княжил. Любила она и Всеволода, не как прочих, за его жажду познания чужой речи. И вот она уже на пороге расставания с ними.

Иной раз Анна поглядывала на французов, кои сидели в конце стола плотной стайкой. Они много ели и пили, как заметила Анна, вели оживленные разговоры, смеялись. Особенно Бержерон и граф Госселен. Им нравилось Ярославово пированье. Знала Анна по рассказам Бержерона, что у себя на родине ему никогда не доводилось видеть такого множества перемен пищи, такой богатой сервировки стола. Они ели из серебряных блюд, пили из золотых кубков, брали в руки тяжелые золотые ножи и вилки. Перед ними стояли ендовы и ковши из чистого золота, украшенные драгоценными камнями. А в них золотилось лучшее византийское вино.

— Увы, у нас такого вина нет, — признался граф Госселен.

Но французы удивлялись не только богатству накрытых для пира столов, но и убранству великокняжеских палат. Они увидели здесь сказочной красоты ковры и незнакомую во Франции мебель из Византии. Та великая держава питала молодую Русь законами моды, наполняла ее всем, чего такая юная Европа не знала. Граф Госселен, один из придворных вельмож королевского двора, с сожалением отметил, что женщины Парижа одеваются не так, как киевские модницы. Шелк и парча, дорогие меха, драгоценные украшения — все это носили боярыни и боярышни в теремах Ярослава Мудрого так же просто, как французские дамы носили платья из грубой шерсти, ожерелья из простых металлов и камней.

— А ведь у нас во Франции каких только нелепостей не говорят о «дикой Скифии», — заметил граф Госселен.

— И храмы у них богаче наших, — сожалея, признался епископ Готье. — Как не породниться с такой державой…

И сваты из Франции гадали меж собой, чем же наделит великий князь свою дочь, дабы удивить двор короля Франции Генриха, много ли драгоценностей, золота, серебра, мехов, персидских ковров получит Анна в приданое. Не забывали сваты подумать и о себе: будут ли им достойные подарки. И позже никто из них не остался в обиде на Ярослава Мудрого. Все они получили от него богатые дары.

Однако ни великий князь, ни невеста пока об этом не думали. В силу своего нрава Ярослав и его дочь считали это не столь серьезным, дабы забыть о более важных заботах, вызванных отъездом княжны. Оставшись наедине с дочерью, Ярослав постарался дать ей мудрые советы, кои, как он считал, помогут ей стать любезной королевой не только для супруга, но и французского народа.

— Ты не сиди сиднем в палатах и дворцах, любая дочь. Иди на улицы, скачи в селения, будь ближе к простым людям, прислушивайся к тому, что они говорят, чем живут. Ведомо и мне и тебе, что Франция очень бедная держава. Вот я беседовал с графом Госселеном, так он говорит, что народ Франции разорен войнами. И года не проходит, сказывал он, чтобы землепашца не оторвали от земли, ремесленника от его дела и не гнали на войну убивать друг друга. А поборы на нужды войска, говорит, вытянули у французов не только все добро, но и души.

— Батюшка родимый, я внимаю твоим советам и, ежели будет моя воля на то, дам тем советам жизнь.

— Слава Богу, что ты меня понимаешь. А коль так, то послушай самое важное. Ты уедешь во Францию не с пустыми руками. И дам я тебе такое приданое, какого Европа не видывала, и серебра, и злата, и денег византийских. А для чего? Слушай внимательно. Вот мы с тобою живем в единой великой державе. Милостью Божьей государь над всеми здесь властвует. Так должно быть и во Франции. И сие вам с королем посильно будет сделать, ежели будут у вас серебро и злато. Во Франции много баронов и графов, даже герцоги есть, кои бьются от бедности. Так вы их на королевскую службу берите, стол им дайте. А земли их выкупайте и к державе присоединяйте. Дружину королевскую сильную соберите, дабы везде поспевала бунты и смуты усмирять. За силу и мудрую власть король у народа в чести будет. Под его власть потянутся и крепкие владетели земель. Тебе это все понятно?

— Да, батюшка. Я не только понимаю, но и вижу, что ты так и властвуешь во благо державы.

— Вот и славно. И еще мой наказ прими к сердцу, а без того я тебя и не отпущу.

— Батюшка, ты так строг ко мне! — воскликнула Анна.

— Нисколько. Прошу тебя еще об одном непременно. Королю будь верна и любезна с ним. Знаю, что он не люб тебе, потому как ты не забыла Яна. Да отрекись от дум о Вышате. Помни, что ты королева Франции и тебе Господом Богом велено служить королю, быть ему надежной опорой и ласковой семеюшкой. В пример тебе — матушка.

— Верно родимый, матушка нам всем в пример. И ты за меня об этом не переживай. Чести твоей и матушки я не уроню. Да и как можно на зыбком песке строить семейный дом!

— Ты у меня разумна. Хвала Богу за то. Да вот пора уж тебе и к отъезду готовиться.

Сборы и проводы Анны в дальний путь продолжались больше недели. Зима тому не была помехой, а оказалась доброй помощницей, потому как по санному пути изо всех ближних городов: из Любеча, Чернигова, Белгорода, Искоростени — спешили торговые люди, дабы от них были Анне подарки на память в далекой иноземной державе. Рассчитывали они побывать там с товарами, а коль королева своя, то и на пошлины слабина будет. Князь Новгородский Владимир сам примчал на проводы сестры и привел за собой купцов, кои отважились идти с княжной Анной в далекую Францию по торговым делам. Сами купцы приехали с товарами, но и Анне от великого града пять возов подарков спроворили. Новгородский тиун Ратша в пояс поклонился Анне:

— Тебе, Ярославна, наш поминок, потому как и иные купцы новгородские явятся в Галльскую землю торговать.

— Милости прошу, тиун Ратша, на ярмарки в славный Руан. Рада буду новгородцам, — ответила Анна и поблагодарила купцов за щедрые дары.

Вскоре княжеский двор заполонили сани и колесницы, запряженные крепкими и выносливыми степняками. И было в них уложено столько домашнего добра, шуб, парчи, шелка, сарафанов, далматиков, хитонов, накидок, отороченных мехами и шитых золотой нитью, головных уборов, сафьяновых сапожек, что всего этого достояния хватило бы, чтобы нарядить-одеть всех придворных дам короля Франции, ежели в бедном королевском дворце или замке эти дамы водились. Мехов соболя, горностая, бобра, белки и другой ценной рухляди уложили целый воз. Да воз заняло постельное белье из чистого льняного полотна. Драгоценные украшения, разные пояса, отделанные камнем и золотом, наручни, височные кольца, бусы, золотые цепи и цепочки, шумящие подвески, зеркальца — все это мамки-боярыни Степанида и Феофила уложили в кованый сундук. Туда же спрятали золотую подвеску с изображением сиринов — птиц-дев, которая надевалась на грудь поверх одежды и, по древнему поверью, приносила радость материнства и семейного счастья. Особое место в свадебном поезде занимали возы с золотыми и серебряными приборами и посудой на сто двадцать гостей. Щедрой рукой великий князь разделил свое трапезное достояние на три части, и одну из них Анна увозила в Париж.

Не забыли россияне снабдить Ярославну и всех ее спутников съестными припасами, кои тоже заполнили почти два десятка возов. Все, чем богата была щедрая земля Руси, брала с собой Анна в далекую Францию. А к нему и медовухи столько же. Еще копченья, варенья, соленья разные укладывались возами. И конечно же Ярослав проявил щедрость к послам короля. По ритуалу, он наградил их золотыми византийскими монетами. Все они получили кто шубу, кто парчовые кафтаны. А королю Генриху великий князь отсылал в подарок меч, добытый его дедом, великим князем Святославом, в битве против императора Византии Никифора Фоки. Бержерон получил в дар от Ярослава, кроме бобровой шубы, две редкие византийские книги. И одна из них, списанная с книги, созданной Константином Багрянородным, содержала историю славян и Руси с древнейших времен до княжения Владимира Святого.

Возбужденный Пьер Бержерон, принимая подарок от Ярослава Мудрого, воскликнул:

— Сии драгоценные дары — отныне лучшее мое достояние!

Наконец все приготовления к дальнему путешествию завершились. Довольный епископ Готье бережно упаковал мощи и крест святого Климента в холсты, уложил их в ларь и поставил его в своей колеснице. Он и каноник-канцлер Анри ни на минуту не оставляли без присмотра свой драгоценный клад. Княжна Анна милостиво отказалась от мощей в пользу французов и была довольна: Готье больше не пытался узнать, как россиянки нашли мощи.

— Нам с тобой, Настена, не будет досаждать этот въедливый пастор.

— Ты мудро поступила, княжна, сбросив заботу с плеч, — улыбаясь, сказала Анастасия.

Душевное состояние Анны как-то незаметно для нее самой изменилось, и она с нетерпением ждала день отъезда из Киева. Ей надоели суета и толчея, кои лишали ее покоя и будоражили дух. Оказалось, что сотням горожан — вельможам и простым людям — нужно было попрощаться с княжной. К ней приходили те, с кем она училась в школе при Десятинном храме, и родители тех детей, кого она учила при храме Святой Софии. С Анной жаждали проститься многие священнослужители, кои считали ее самой благочестивой верующей. А однажды к ней пришли отец и мать Яна Вышаты и поклонились ей в пояс. Анна увела их от глаз придворных в свой покой, там и поговорила с ними.

— Мы приехали из Любеча, чтобы молвить слово любви за нашего Янушку, — сказал отец Яна, богатырскую стать коего унаследовал сын. — Ведомо нам, что вы были любы друг другу. Да хранит тебя Всемогущий Бог многие лета, доченька.

— Я не забыла Янушку. Нас свела с ним судьба, и мы были счастливы. Спасибо, что вы приехали и милостивы ко мне.

Родители Яна прослезились. И Анна вместе с ними уронила горькую слезу.

Встречи-расставания навевали на Анну многие грустные воспоминания, и она наконец пришла к Ярославу и сказала:

— Родимый батюшка, все уже готово к отъезду и завтра проводи меня в дальний путь.

— Да уж пора, — согласился Ярослав. — Вот только думаю: великую ли дружину тебе дать?

Анна и сама о том думала, да сочла, что ей не нужна большая ратная сила, а отважилась попросить две сотни воинов, кои были бы при ней во Франции.

— Ты, батюшка мой, дай под мое начало двести ратников. Да поставь над ними Анастаса. Они же останутся и во Франции со мной. Ежели ты проявишь такую милость, то я и на чужой земле буду как дома.

— Так и сделаю, любая. Дам тебе надежную опору. И подберу я тебе витязей один к одному. А пойдете вы через дружественные земли, и большая военная сила там ни к чему.

И великий князь сдержал свое слово, подобрал лучших, рослых воинов, коим во Франции будут дивиться.

В тот же день Анна во второй раз в жизни «споткнулась» о свою любимую Анастасию. Та была грустна и молчалива.

— Что с тобой? — спросила Анна уже перед самым сном.

— Не ведаю. Мне бы радоваться, а я печалуюсь.

— Вотуж право. Говори же, поделим твою печаль.

— Ты забыла, Ярославна, что я мужняя семеюшка. Вот и понесла… Да не ко времени. Думала очиститься, да ведь Анастас то поймет за урон семье.

— И верно сделает, что не поймет. И что же не ко времени? Останешься здесь, родишь, а там, глядишь, через год прикатишь ко мне с сынком или доченькой. — Сказав так, Анна все-таки почувствовала боль в груди.

Анастасия посмотрела в глаза Анне и увидела ее смятение. Голову нагнула, подумала, что больно ранила княжну, сказала:

— Ты не печалься. Я, однако, соберусь с силами и поеду с тобой. Возьмешь ли ты Анастаса — вот о чем горюю.

— А об этом не следует горевать, — отозвалась повеселевшая Анна. — Без Анастаса нам с тобой и ехать нельзя. Ему над воинами стоять. И поведет твой Анастас две сотни воинов во Францию. Тому воля великого князя.

— Слава Богу, что все так хорошо получается, — улыбнулась Анастасия. — А то я уж думала…

— И не думай. Все у тебя будет лепо, товарка. Я повезу тебя в мягкой колымаге, и ты со своим чадом не колыхнешься в ней.

И наконец морозным февральским днем, уже в преддверии марта, весь Киев и сотни русичей из других городов вышли провожать в путь свою любимую княжну, ее спутников и две сотни воинов. Благовестили колокола, священники вынесли чудотворную икону Киевской Божьей Матери и благословили Анну. Ярослав и Ирина расстались с дочерью далеко за Киевом, в степи. Братья умчали домой лишь к ночи. На пустынном пространстве остались те, кому следовало достичь Франции. Последние дни февраля выдались благодатными, и через просторы Руси обоз Ярославны, купцы и ее воины проехали без ветров и снежных заносов. На отдых останавливались в селениях, а иной раз в рощах и даже в лесах, когда они потянулись вдоль пути. За проводника был Пьер Бержерон. Он прошел этим путем трижды и даже шутил: «Я как по парижским улицам хожу — все здесь знакомо». Пользуясь тихой погодой, Анна часто садилась на коня, как говорила, чтобы размять косточки. К тому времени верховая езда приносила ей наслаждение и она была умелой наездницей. Одевалась она тогда в ратную одежду. Кафтан, подбитый мехом, меховая шапка, теплые штаны и сапожки на меху выдры преображали княжну, она становилась воином и с удовольствием проводила в седле полные дни. Правда, иной раз сожалела, что нет рядом с нею Настены. Да тут уж ничего не поделаешь, той надо было беречься.

И вот уже мартовским днем Русь подступила к чужому рубежу. Вошли в Ужгород, еще Ярославов город. А за рекой Тиссой лежала Богемия, дружественная русичам держава, но все-таки не своя. Остановились путники в городе. И в первую ночь Анне не спалось. Как ни пыталась она отвлечься от грустных размышлений, они неотвязно одолевали ее. Она прощалась с тем, что ей было дорого, — с родимой землей, и страдала о том. Ведь она уезжала в чужую, неведомую державу. Только честолюбие отца заставило ее дать согласие на супружество с французским королем. Господи, а ведь на русской земле было столько достойных ее внимания князей, бояр, воевод, с кем она связала бы судьбу без сожаления и сумела бы прожить многие годы без душевной маеты о родине! Правда, за полгода, что прошли со дня сватовства, и сама Анна ощутила в себе некое новое движение. Ей было лестно стать королевой: не быть же ей ниже сестер! Потом, узнав, что собой представляет Франция, и крепко запомнив наставления отца, Анна почувствовала желание что-то сделать для этой бедной страны, для ее народа, дабы облегчить его тяжелую долю. Постепенно это желание высветилось, стало не расплывчатым, а очерченным, как месяц в полнолуние. А после похода в Корсунь и всего там пережитого Анна уже знала, какое место она займет рядом с королем Франции. Она поверила в свои силы и в то, что в состоянии быть равной среди государственных мужей державы, а может быть, оказаться и впереди них.

Но, примеряя одно и отвергая другое, Анна все-таки сдерживала свое честолюбие. Оно могло завести ее далеко и породить вокруг не друзей, а недругов. Того она не хотела. Из рассказов Бержерона она помнила, что представляло собой окружение короля. Да, ни у коннетабля графа Гоше де Шатайона, ни у других военачальников не отнимешь военного дара. И канцлер Жан де Кошон был умен и хорошо помогал Генриху в управлении государством. Как встанешь над ними? Может быть, она найдет, в чем придворные вельможи слабы, и дополнит их. Может, они не хотят знать, чего жаждут их подданные, какой жизни ищут.

Постоянно находясь вблизи отца и ведая о всех государственных делах и заботах великого князя, Анна хорошо знала, почему россияне любили своего государя. Причина была одна: интересы русского народа всегда ставились великим князем выше личных интересов. Исподволь Ярослав и ее учил тому же. Но, соглашаясь с отцом во всем, что касалось государственного устройства, Анна не могла принять его совет по поводу веры. Он сказал ей накануне отъезда:

— Ты, дочь моя, обретаешь новую землю. Не ведаю, вернешься ли когда в родимые края. Но память о них береги. Без того не прожить. И вере отцов не изменяй. Ты — православная христианка. Твой будущий супруг — католик и в вере, надо думать, тверд. Так сказал мне епископ Готье. Но и тебя прошу сохранить верность православию. Ничто не заменит тебе нашей молитвы, наших канонов, нашей прелести церковных служб, а паче всего христианского милосердия. Оно превыше, чем в любых других верах.

Анна слушала отца внимательно, не перебивала, не пыталась возражать. Однако согласия с ним в душе не ощущала. Понимала она твердо одно: Бог един у французов и русичей, у германцев и греков. Он, Всемогущий, владычествует над душами всех, кто исповедует христианство, и различие у католиков и православных лишь в обрядах. Да, их нужно соблюдать как французам, так и россиянам, но только в своих храмах. А ежели православный пришел в католический храм, тем более с близким человеком, что же, быть истуканом? Не осквернение ли это чужого храма? Да и возможно ли сие, не кощунство ли это над иной верой? Не на все эти вопросы у Анны были ответы. Она могла их получить только там, во Франции, ежели ей будет суждено стать супругой короля. Ведь если она станет упорствовать в своей вере, родится ли между нею и Генрихом то, что называют доверительностью душ? И Анна настраивала себя на то, чтобы, переступив порог королевского покоя, обрести твердую почву под ногами, потому как только это даст ей уверенность в ее деяниях. Нет, она не хотела притворяться, надевать ложную личину, скрывающую истинное состояние душевного мира. Она должна предстать перед супругом в чистоте помыслов, и прежде всего в отношении к вере, к Богу, к католичеству.

И теперь, лежа в постели на рубеже родимой земли, Анна просила у Господа Бога милости и прощения за то, что скрыла от отца свой взгляд на веру, свое отношение к ней. Помолившись, очистив душу молитвами покаяния, Анна почувствовала облегчение и уверенность, нисколько не сомневаясь в том, что Генриху нужна именно такая спутница жизни. Правда, в своих размышлениях Анна чувствовала некую незавершенность. Что-то она не домысливала, с кем-то не посоветовалась. И вспомнила: «Господи, конечно же я должна знать, что об этом подумает Настена, моя судьбоносица». И, не откладывая на долгое время разговор, она решила утром же, как только двинутся в путь, посидеть с нею в колымаге и поговорить по душам. С тем и уснула.

Правда, утром, пока не покинули Ужгород, не перебрались через Тиссу, у Анны не оказалось свободной минуты. На богемской заставе надо было представить великокняжескую печать и уведомление, куда и с какой целью вступает на Богемскую землю почти трехсотенный отряд россиян, среди которых две сотни воинов. Но вот стражи-богемцы разрешили переправу и проезд по Богемской земле. Анна еще версты три проехала в седле, потом нырнула в просторную колымагу, кою тянула четверка лошадей, и оказалась рядом со своей товаркой.

— Ну как ты тут, Настенушка, не растрясло тебя?

— Скучно одной-то. А ты все как соколица летаешь.

— Прости, товарка, со вчерашнего вечера совсем о тебе забыла, да причины тому были: то заботы, то думы одолевали.

— Поделись, голубушка. Может, и подскажу что-либо.

— Все не так просто, сердешная. Как провожал меня батюшка, так наказал не предавать веру отцов, оставаться там, во Франции, в православии. А я с батюшкой не согласна. Тебе-то проще, а мне…

— Твой батюшка мудр, и он прав по-своему. Верой отцов легко не бросаются. Но я понимаю и тебя. Ты во Франции не хочешь считать себя пришедшей на побывку. У тебя будут дети, и тебе должно обрести чувство отчей земли. А то ведь и дети тебе станут чужими, как супруг.

Анну такой поворот разговора задел за живое.

— Ишь ты как все повернула! — вспыхнула княжна. — А почему это супруг останется для меня чужим? Может, я его полюблю и буду ему доброй семеюшкой?

— Конечно, полюбишь. Я же знаю тебя. Но ведь вам вместе не ходить в храм. И народ державы тебе не поклонится, потому как ты иной веры.

— А ты на моем месте что бы сделала?

— Да ведь я не буду государыней. Тяжело, голубушка, на твою маету найти нужный ответ. Да уж возьму и эту ношу. В одной упряжке должно быть тебе с супругом. А по-другому ты останешься чужой в той державе. Все у вас должно быть вкупе: и сердечные привязанности, и верование.

Анна радостно улыбнулась, обняла Анастасию, поцеловала в щеку:

— А ты умница, моя судьбоносица. Я все боялась, что ты занозу мне приготовишь, кою ввек не вырвешь. Ан нет, я ведь так и думала, как ты рассудила. А батюшка… Что ж, он простит своенравную дочь.

— Он у тебя добрый. И не такое прощал, — засмеялась Анастасия.

— Ну, ну, не надо ворошить сено, которое пересохло. — Анна тронула Анастасию за живот: — Как он там?

— Топчется, похоже. Словно в пути ножонками топочет, — мягко ответила Настена.

— Ну, топчитесь вдвоем. А я пойду на коня, душа ветра жаждет, — сказала Анна и покинула колымагу.

Двигались россияне медленно. Случалось, останавливались в понравившихся городах на день, на два. Иногда Анна и французы посещали правителей городов и земель. Всюду дочь Ярослава Мудрого принимали с великим почтением. Может быть, по этой причине или велением, благорасположением судьбы путешествие Анны и ее спутников через Богемию, Венгрию и Австрию протекало благополучно. Правда, чем дальше уходили русичи на запад, тем слякотнее и теплее становилась погода. И пришлось менять сани, коих в поезде было много, на колесные повозки. Не враз, но вскоре с санями, столь привычными и удобными на Руси, расстались.

Анна все чаще стала вызывать из колымаги Анастасию. Твердила ей:

— Тебе надо больше ходить. Когда матушка бывала на сносях, она и часу не оставалась без ходьбы. Сновала туда-сюда. Так и родов, похоже, не замечала.

— Ты права, моя королева, — соглашалась Анастасия.

Она раз за разом, настойчиво называла Анну королевой.

Та на нее сердилась, но наконец смирилась. Анастасия же охотно выполняла совет Анны и покидала колымагу. При этом виновато говорила:

— Мне ведь не у кого было перенимать, как себя вести, когда затяжелеешь.

Они шли обочиной дороги и жадно смотрели на новую природу, на непривычные для них селения, хутора. Постепенно западный мир все больше привлекал внимание Анны и Анастасии. Они увидели города, которые были непохожи на города Руси. В Западной Богемии и Австрии они располагались за мощными каменными стенами. Их площади и улочки были стиснуты каменными домами, кои, за редким исключением, походили на маленькие крепости с окнами-бойницами. Храмы, кои довелось увидеть Анне и Анастасии, имели строгий и даже мрачный облик. А в самих храмах и следа не было того величия, той радующей глаз красоты, какие царили в церквах и соборах Руси. Во время посещения храмов россиянок всегда сопровождали каноник-канцлер Анри и епископ Готье. И Анна спрашивала их о том, что было непонятно ей в обрядах богослужения и почему храмы не несут в себе притягательной силы. У каноника и епископа мнения на сей счет были различными.

— Западные страны не так богаты, как Россия, и уж тем паче Византия, и потому не могут позволить себе возводить храмы из мрамора и блистающей серебром и золотом отделки, — говорил Анри.

Епископ Готье утверждал иное по поводу бедного убранства храмов и их сурового внешнего облика. И был ближе к истине.

Нам не нужны храмы, несущие блеск и позолоту. Они искушают верующих, отвлекают их от прилежания в молитвах, от раскаяния и скорби, толкают на грешные мысли и еретичество.

Анна слушала каноника и епископа, не подвергая их слова сомнению, хотя с Готье могла бы в чем-то и поспорить. Может быть, лишь по той причине, что он не нравился Анне. И все-таки, по ее мнению, у священнослужителя Готье не было понятия о милосердии. Он не был склонен к прощению грехов ближнего, ежели тот покаялся. Похоже, Готье не помнил слов Спасителя: «Если брат покаялся в грехах семь раз, прости его и за седьмой грех».

Первое осложнение на пути русичей во Францию случилось на рубеже Германской империи. Едва французские послы пересекли границу державы, как их остановили конные солдаты. Они были в рыцарских доспехах, в шлемах и с поднятыми забралами, вооруженные копьями и мечами, все с мрачными лицами. На переговоры с германцами поспешили каноник-канцлер Анри д’Итсон и граф Госселен. Они знали немецкую речь и надеялись, что получат разрешение двигаться дальше.

— Мы едем из России во Францию, — начал свою речь граф Госселен. — Мы приветствуем рыцарей Германской империи и просим пропустить нас через ваши земли.

Высокий, крепкий рыцарь-барон, возглавляющий заставу, сказал кратко и жестко:

— Пропустить не можем. Воля императора Генриха Третьего для нас превыше всего: не нарушим!

— Но мы же сегодня с великой Германской империей в добрых отношениях. Мы добрые соседи! — пытался умаслить барона граф.

— Не ведаю того. Франция от меня далеко. Добрые и мирные соседи — так не бывает. И здесь мне никого не велено пропускать, тем более воинов, — стоял на своем барон.

Анри д’Итсон помнил, как обговаривали с королем возможность проезда через земли Германской империи. И выходило, что настал час назвать имя графа Бруно Эгисхейма Дагсбурга.

Однако за время отсутствия каноника Анри в католическом мире много изменилось. Граф Бруно уже сидел на престоле вселенской церкви, был избран папой римским и наречен Львом Девятым. И когда Анри д’Итсон попросил рыцаря-барона пропустить послов и их спутников именем графа Бруно Эгисхейма, тот сухо ответил:

— Ищи своего графа в иной земле. Он теперь наместник Иисуса Христа в Риме.

К большому удивлению рыцаря, каноник Анри возрадовался.

— Всемогущий Господь! — воскликнул он. — Ты внял молитвам верующих в тебя и вознес своего сына на престол вселенской церкви!

И, произнеся хвалу Всевышнему, каноник подумал, что теперь может возвестить католическому миру о том, что он, каноник-канцлер Анри д’Итсон, и все, кто следует с ним в Париж, сопровождают мощи святого Климента из далекой Таврии и путь им всюду должен быть открыт. И он сказал о том рыцарю-барону:

— Мы везем святыню, с нами мощи папы римского Климента, погибшего за веру десять веков назад! Святого Климента!

Однако железный рыцарь не понял восторга француза и не придал значения его словам о мощах какого-то святого, о котором не знал и не слыхивал. Он твердил свое:

— Волю императора мы не нарушим!

Вскоре каноник и граф вернулись ни с чем. Узнав, что переговоры шли впустую, Анастас подъехал к колымаге Анны, в коей она сидела с Анастасией, и сказал:

— Княжна Ярославна, германцы не хотят пропускать нас на заставе. Дай моим воинам взять рыцарей в хомут. Тогда и двинемся вперед.

— Господи, Анастас, как мог ты удумать подобное. Нет, дерзостью мы не пройдем по этой земле.

Анна вышла из колымаги, попросила подать ей коня и велела Анри д’Итсону идти следом за нею. Подвели коня, Анна поднялась в седло и медленно поехала к заставе. Съехавшись с отрядом немецких воинов, спросила Анри д’Итсона:

— Святой отец, что вы с графом сказали рыцарю?

— Чтобы открыли нам путь, дочь моя. Мы сказали о мире и дружбе Франции и Германии. Однако рыцарь и слушать нас не пожелал.

— Не забыл ли ты поведать, что мы исполняем волю папы римского?

— И о том сказал, славная княжна. Ведь на престоле теперь любезный мне бывший граф Бруно. Я ведь о нем говорил.

— И что же? Не поворачивать же нам вспять!

Немецкий рыцарь не знал, что перед ним княжна россов, но красота ее поразила молодого барона настолько, что он почувствовал, как застучало его сердце. В это время каноник-канцлер Анри сказал ему:

— Славный рыцарь, вот княжна Ярославна из России. Это она сопровождает мощи святого Климента по воле папы римского. Надеюсь, теперь ты откроешь нам путь. Господь вознаградит тебя.

Рыцарь не обратил внимания на каноника и поклонился Анне:

— Я барон фон Штубе, готов служить тебе, прекрасная принцесса. Повелевайте, и ради вас я открою границу!

— Спасибо, барон фон Штубе. Я рада, что у меня будет такой верный рыцарь. — И Анна улыбнулась ему.

Когда каноник Анри перевел слова Анны, Штубе воскликнул:

— Я готов сопровождать тебя вечно!

— Он говорит, что мы можем ехать, — перевел по-своему каноник слова барона.

Анна еще раз улыбнулась ему и поскакала вперед по дороге. Барон фон Штубе помчал следом, солдаты за ним, а далее потянулась длинная вереница колымаг, карет, повозок. Так в сопровождении фон Штубе и Анастаса Анна повела за собой отряд немцев, французов, дюжину русичей и весь обоз через земли Германской империи, держа путь на Страсбург. Путешествие по Германии длилось больше недели. Фон Штубе отослал свой отряд с младшим рыцарем на восточный рубеж, а сам сопровождал Анну. Он оказался ненавязчивым. Ему, двадцатитрехлетнему барону, влюбленному в женскую красоту, достаточно было только смотреть на Анну своими выразительными голубыми глазами и вздыхать.

Княжну Анну подобное ухаживание не смущало, и она иной раз даже улыбалась барону. А воспользовавшись великодушием очарованного рыцаря, она попросила графа Госселена послать в Париж гонца:

— Прошу тебя, славный граф, уведомить короля, что мы приближаемся и скоро будем на его земле.

— Я сам отправлюсь за гонца, а уведомив, вернусь к тебе, государыня, — ответил граф.

— Спасибо, благородный Госселен, ответила княжна.

В тот же день парижанин и два воина в сопровождении барона ускакали к рубежу Германии и Франции. Там слово барона фон Штубе помогло Госселену и его воинам перейти рубеж без каких-либо помех. И когда на границе Франции настал час расставания с влюбленным рыцарем, Анна подарила ему золотой перстень и позволила поцеловать руку. Он был наверху блаженства, готовый следовать за Анной до Парижа или на край света.

Однако на рубеже Франции влюбленному фон Штубе уже не было места в свите княжны. Анну встречали около десяти графов и баронов — придворных короля Генриха и вассалов их земель восточнее Парижа. Привел их граф Госселен. Он представил всех вельмож Анне. В эти часы княжна Анна осознала окончательно, что ее путешествие подошло к концу, что Русь уже далеко, а она вступила на землю, которая до конца дней станет ее второй родиной. Здесь у нее появятся дети, внуки — будущие короли и герцоги Франции.

Глава четырнадцатая. Венчание в Реймсе

Король Генрих Первый подъехал в старинный Реймс в первых числах мая. При нем была большая свита из придворных вельмож и тех, кто считал себя парижской знатью. Но истинные знатные вельможи — герцоги, графы, князья, — кои были против супружества короля, отсиживались в своих родовых замках и землях. Генрих по этому поводу сказал графу Госселену:

— Когда княжна Анна станет королевой Франции, они пожалеют, что не встретили ее.

Король Генрих провел в городе три дня, встретился с епископами, с мэром, посмотрел, как готовят замок к приему невесты и гостей, и счел, что пока ему в Реймсе делать нечего. Прикинув, что княжна может быть в Реймсе только к середине мая, он покинул город. С небольшим отрядом телохранителей и придворных король поскакал навстречу невесте. Он взял курс на Шелон, и там герольды доложили ему, что кортеж славянской принцессы Агны — так назвал Анну камергер короля Матье — покинул Страсбург и находится в пути в Нанси. Переночевав в Шелоне, король поскакал дальше. Его влекло желание поскорее увидеть свою нареченную. Он истосковался по женскому теплу, вдовствуя уже какой гож. Да и в те годы, когда была жива королева Матильда, он редко находился в ее обществе, убивая время то в военных ходах, то на охоте, которую любил превыше всего. Часами не покидая седла, король ехал впереди своего отряда и был словно в одиночестве. Потому Генриху вольно думалось. Он испытывал волнение, переживал, что Франция не понравится славянской княжне. Ей, по рассказам путешественника Бержерона выросшей в просторном, без конца и края, государстве, придется не по душе лоскутная держава где нельзя ступить, чтобы не перешагнуть границу графства, хозяин которого вовсе не зависел от своего сюзерена. «Десять графств и герцогств, — вздыхал Генрих, — и ни одного почтительного вассала. Матерь Божья, помоги мне одолеть их неприязнь, их вражду», — молился иной раз король. Нынешняя Франция не нравилась и самому Генриху, королю династий Капетингов, политика коих все годы сводилась к тому, чтобы искоренить во Франции междоусобицы. Да как можно их уничтожить, ежели он со своим братом не может помириться много лет и уже погубил тысячи жизней своих подданных в постоянных кровавых схватках!

В пути было время у Генриха вспомнить и о том, что рассказывал Бержерон о сказочном богатстве Ярослава Мудрого и его державы. Она торгует с Византией и вывозит туда самую ценную в мире пушнину. И выручает за нее огромные деньги. Еще вывозит на продажу мед, воск, моржовую кость — все, чего в европейских державах нет. И сами россы везут из Византии сказочные товары, которых бедная Франция и не видывала. И женщины при великокняжеском дворе, сказывал Бержерон, одеваются по византийской моде. Сам Генрих считал, что женщин не следует одевать красиво. Да и свою пригожесть им не должно выставлять напоказ. Но то говорил в Генрихе неприхотливый воин и обиженный красавицей матерью сын.

Как короля, Генриха уязвляло то, что Византия делилась с Россией не только предметами быта и роскоши, но и сокровищами культуры. Генрих вспоминал рассказы Бержерона, которые ему, бескнижному и бесписьменному королю, были загадочны и удивительны.

— Наследница древней Эллады, Византия, вот уже какой век служит для России образцом роскоши императорской жизни. И сами великие князья живут по законам Константинополя. Они одеваются пышно, носят много золота и драгоценных украшений, — упоительно вспоминая впечатления от великокняжеского двора, говорил Бержерон.

— Ну полно, хватит, — останавливал Генрих Пьера. — Ты, сочинитель, знаешь, что Франция — это королевство воинов, а не придворных дам. Нам нужно добывать железо для мечей, а не золото на украшения.

И от рассказов Бержерона о богатстве России Генрих сумел откреститься. Да, золото ему нужно, но только для того, чтобы купить оружие, нанять воинов.

Но то, что пылкий Бержерон поведал о принцессе Анне, не выветривалось, но вкоренялось в душу Генриха все сильнее. И в то же время многое пугало Генриха в потоке похвал Анне.

— О, если бы ты, сир, знал, как она умна, как вольно разговаривает по-латыни, по-гречески, а теперь вот и по-французски, ты был бы от нее в восторге. Она даже перед папой римским не уронит чести и достоинства. Книжность помогает ей быть человеком государственного ума.

— Хватит, хватит, — сердился Генрих. — Кого ты мне сватаешь? Книжную бабочку? А я хочу, чтобы моя супруга умела скакать на коне, стрелять из лука и не пугаться при виде дикого вепря.

Помнил Генрих, что при этих словах Бержерон лишь лукаво улыбнулся.

— Ты еще увидишь, государь, скачущую амазонку, — заверил Пьер Генриха. — В России прежде учат детей ездить на коне, а уж потом ходить ножками.

— То твои выдумки, — сердито отозвался король.

Размышления Генриха по поводу загадочной славянки продолжались часами. И он не замечал, как пролетали сутки за сутками. И теперь вовсе для него неожиданно герольды сказали ему, что его ждет встреча с княжной, которая стоит лагерем неподалеку от Бор-де-Люка на берегу Мааса.

Последнее лье король одолел на рысях без остановки. И еще издали увидел в стороне от деревни на лугу скопление воинов, лошадей, повозок. Камергер Матье де Оксуа, скакавший рядом с королем, показал на лагерь и произнес:

— Это россы княжны Анны.

— Слава Богу, наконец-то мы их достигли, — заметил Генрих.

Навстречу королю от лагеря примчала группа всадников во главе с канцлером Жаном де Кошон. Он с удивлением воскликнул:

— Государь, как ты оказался здесь?! Ведь было сказано тобой графу Госселену, что ждешь нас в Реймсе.

— Мне пришлось изменить свое решение, — ответил король и спросил: — Что делает принцесса Анна?

— Сегодня я ее не видел.

— Сир, могу ли я уведомить о твоем прибытии россов? — спросил короля камергер Матье.

— Конечно. И немедленно.

И тот ускакал в лагерь. А когда Генрих появился близ становища, то его встретили более трехсот воинов — французских и русских — и десятка два вельмож. Среди них были епископ Готье, граф Госселен, каноник Анри д’Итсон, барон Карл Норберт. Король сошел с коня и отдал повод стременному. Каноник и епископ подошли к королю, и Готье осенил его крестом:

— Благословляем тебя, сын наш, король Франции. Говорим: все чаяния твои исполняются. Мы бережно доставили из далекой Таврии добытые там мощи святого Климента, и с вами пришла из России твоя невеста, дочь великого князя Ярослава Мудрого, княжна Анна.

— Благодарю вас, святые отцы, — ответил король.

Но смотрел он не на них, а поверх их голов, на свою нареченную. «Почему она не идет навстречу? Ведь я жду ее!» Однако та молодая женщина продолжала стоять и тогда, когда Генрих двинулся к ней. Глаза их встретились. Ее взгляд привлекал Генриха. Ему это не понравилось. Король подошел к незнакомке и рассматривал ее в упор: рыжие волосы, правильные черты лица, красивые губы, нос — все привлекало, особенно ярко-зеленые глаза притягательной силы. «Ну! Бержерон, как ты лжив! Она же вовсе не красавица!» — воскликнул в душе Генрих. Лишь глаза — опять они — у этой славянки были особыми. Они завораживали и, как показалось Генриху, лишили его дара речи.

В сей миг к нему подошел каноник-канцлер Анри и тихо сказал:

— Мой государь, пред тобою фаворитка княжны Анастасия. Самой Анны в лагере нет.

Король облегченно вздохнул, почувствовал себя свободнее и ответил канонику:

— Ты спас меня от конфуза, Анри. Но где же принцесса? Может, она еще отдыхает в шатрах?

Он еще раз оглядел Анастасию и нашел, что на ней изящное византийское платье свободного покроя, скрывающее беременность.

— Скажите, где ваша госпожа? — спросил он.

— В шатре Анны нет. Она на прогулке и поехала осматривать замок Сен-Дени-Эбикуле, — ответила Анастасия по-французски.

Король был удивлен ее хорошим французским выговором и благодарно кивнул ей. Он осмотрелся, увидел ряды воинов россов. Это были статные, сильные витязи, светлолицые, светловолосые, в добротных кафтанах и в сапогах. Все вооружены мечами и червлеными щитами. Взгляд короля задержался на Анастасе. В нем король отметил нечто богатырское. «Ах, какой славный рыцарь! Да посмотрим, каков ты на турнирах!» Но вспомнил про Анну, потребовал коня, легко поднялся в седло и крикнул телохранителям:

— За мной!

И Генрих поскакал к замку Сен-Дени-Эбикуле, который виднелся в полутора лье от лагеря. А перед ним все с той же завораживающей силой светились зеленые глаза Анастасии.

— Вот наваждение! — воскликнул Генрих и, ударив коня плетью, перешел на галоп. Глаза Анастасии исчезли.

Анна не спешила возвращаться на становище. Теплый майский день, благоухающие луга и кустарники вдоль реки, лес, который поднимался близ замка, — все это было привлекательным и необычным для ее взора. Рядом с нею скакал Бержерон и рассказывал, что представлял собой замок Эбикуле. Анна понимала назначение замка просто: все эти графы и герцоги строили их для того, чтобы защитить свою жизнь. Здесь мало думали об обороне городов от вражеского нашествия, и потому во Франции, как считала Анна, не было крепостей, подобных Киеву, Белгороду, Новгороду, в коих за стенами прятались десятки тысяч мирных русичей, выдерживавшие долгие осады врагов. И все-таки замок Эбикуле поразил ее воображение. Он стоял на высоком холме, и каменные стены его, казалось, вознеслись в поднебесье. Замок окружал глубокий ров с водой, и трудно было представить, как враги могли одолеть и этот ров, и стены в пятнадцать сажен высотой. Еще более удивилась Анна мощи замка, когда ей любезно разрешили въехать во двор. Он лежал за второй, такой же высокой каменной стеной. Сам замок был похож на мрачную крепость, в коей, как сочла Анна, она не смогла бы жить.

— Слушай, Бержерон, но это же темное жилище. Как можно в нем жить? — обратилась Анна к спутнику.

— Помилуйте, княжна, это стиль нашей жизни. Ведь мы воющий народ, — ответил Бержерон.

— Но почему же ваши города не защищены?

— О россиянка, ты права. У нас города беззащитны. Над ними лишь воля Божья.

— Вот тебе и воюющий народ, — усмехнулась Анна.

И она не задержалась близ замка. Каменная громада давила ее, и Анна покинула двор, вырвалась на луговой простор и пустила коня рысью, оставив далеко позади себя Бержерона. Она летела как птица. В разгоряченное лицо упруго бил ветер. И тут она увидела, как к ней приближался небольшой конный отряд. Однако она не сдержала коня, не дождалась своих гридней и Бержерона, и продолжала скачку. Вскоре она заметила, что от всадников, скачущих ей навстречу, отелился один сильный белый конь и помчался вперед так быстро, что Анна и опомниться не успела, как всадник оказался почти рядом. Анна остановила своего коня, всадник тоже придержал своего и теперь ехал шагом. В его лице Анна увидела нечто знакомое и догадалась, что перед нею король Франции Генрих. Нос, глаза, посадка головы, широкие плечи — все сходилось с описанием облика короля Бержероном.

Представление короля об Анне, однако, было противоположным тому, что он увидел. Он представлял ее на прогулке сидящей в карете и потому счел, что она еще где-то близ замка. Он не мог даже подумать, что это и есть его невеста, а не русский воин, довольно красивый, стройный, юный. К тому же смелый и ловкий. Так скакать на резвом коне дано далеко не каждому. И он громко спросил:

— Воин, где принцесса Анна?

В это время подъехал Бержерон. Он слышал вопрос короля и сказал:

— Мой государь, русская княжна Анна Ярославна пред тобой.

— Полно, — возразил Генрих. — Того не может быть. Я не верю, чтобы россиянка, и уж тем более княжна, скакала на лошади, как отважный наездник.

Анна весело засмеялась, крикнула по-французски: «Догоняй, король!» — ударила коня плетью и помчалась по чистому полю. Генрих поднял коня на дыбы, развернулся и пустился преследовать Анну. Он старался изо всех сил, но скоро понял, что его скакун тяжелей, чем резвая кобылица Анны, и стал отставать. Княжна заметила это и сдержала свою Соколицу.

Вскоре король догнал Анну и воскликнул:

— Я никогда не думал, что моей супругой будет лихая амазонка!

— У нас на Руси все женщины такие, — задорно ответила Анна. А сойдясь нога в ногу с Генрихом, уже тихо и скромно сказала: — Здравствуй, мой государь, и прости меня за дерзость. Я ведь не думала, что встречу тебя в поле.

— Конечно, прощаю. Мне лестно, что моя будущая супруга может утереть нос любому наезднику. — Он смотрел на Анну внимательно и упорно. В карих глазах светилось неподдельное удивление. — Во сколько же лет ты впервые села на коня?

Анна потупила взор, склонила голову, но, одолев смущение, сама пристально всмотрелась в лицо человека, который через каких-то несколько дней станет ее супругом.

— Не помню, государь, кажется, в ту пору, как научилась ходить.

Наделенная проницательностью, она поняла, что Генрих доброжелательный и милосердный человек, готовый на самопожертвование и умеющий понимать других людей, не склонный к гневу и уж тем более к злобным поступкам. Крупный нос с горбинкой, карие глаза чуть навыкате, впалые щеки, бородка клинышком — все это не привлекало к нему как к мужчине. Однако из рассказов Бержерона Анна знала о его ловкости и силе, его широкие плечи, крепкая грудь говорили о том, что он посвятил свою жизнь единой цели: сделать Францию мощной и сильной державой. Все это согревало Анну. И она прервала затянувшееся молчание:

— А скакать на коне меня научили пространства Руси. К тому же батюшка отроковицей брал меня на охоту. Там, сам знаешь, государь, плохому всаднику делать нечего.

Слушая Анну, король почувствовал наслаждение от ее мягко звучащего голоса. Она говорила правильно и не так, как парижанки, у которых грубые звуки и слова таковыми и оставались. Удивило короля и то, что не только от ее слов, но от нее самой исходило некое тепло, и оно, как огонь камина в зимнюю стужу, притягивало к себе, и наступала приятная нега.

— Я тоже люблю охоту. И когда отец был жив, он брал меня в леса.

Король и княжна продолжали путь к лагерю в уединении. Им не нужен был толмач, и они избавились от скованности и неловкости, ехали свободно, ведя разговор о том, что считали нужным узнать друг о друге. Генрих спросил, как живут и здравствуют великий князь и великая княгиня. И Анна охотно поведала о батюшке с матушкой, а к тому же о братьях и сестрах.

— Мой старший брат, князь Владимир, правит Великим Новгородом. Старшая сестра Елизавета ныне королева Норвегии. А младшая, Анастасия, выходит замуж за короля Венгрии. Обе они у меня такие красивые, что я им завидую. Генрих понял лукавство Анны и улыбнулся:

— Об этом мы еще узнаем и услышим, кто из вас лучше очаровывает рыцарей.

— Я говорю правду. Король Гаральд без ума от сестрицы Елизаветы. А уж он-то повидал на своем веку красавиц. И Анастасия любима, — рассказывала Анна о сестрах.

Их разговор оборвался близ лагеря. Генрих и Анна остались довольны случайной встречей. Не будь ее, они не тотчас избавились бы от натянутости в общении. Однако ночь в становище на Маасе для Анны и для Генриха была долгой. Анна лежала рядом со спящей Анастасией, вновь и вновь вспоминала все, что случилось за минувший день, и благодарила Бога, что он дал ей возможность так просто познакомиться со своим будущим супругом. Она увидела в Генрихе достойного государя. Он любил свою бедную Францию и ее народ. Как оказалось, у них не было расхождений и во взглядах на религию. Они и об этом поговорили, и оба чтили единого Господа Бога, его Сына Иисуса Христа и Матерь Божью Деву Марию. Что ж, и она в урочный час войдет в его храм как равная и будет заботиться о простых французах. Наконец, уже под утро, придя к мысли о том, что она постарается никогда и ни в чем не огорчать короля Франции, Анна уснула.

Мысли Генриха в бессонную ночь кружили вокруг иного. Он думал о той великой державе, с которой ему предстояло породниться. Что ж, считал он, сие породнение доброе. В трудное время тесть никогда не откажет ему в помощи, ежели она понадобится для благого дела. Генриха удивляла и радовала доброта Ярослава к иноземным изгнанникам. Сколько их нашло приют при дворе этого великодушного государя! Слышал он от Бержерона, что даже английские принцы Эдвин и Эдвард гостили у Ярослава три года. Старший к тому же сватался за княжну Анну. Вот была бы для него, короля, потеря, считал он. Согревало Генриха и то, что теперь через сестер Анны он найдет добрый отклик в сердцах королей Венгрии и Норвегии. Хватит жить Франции словно в монастырском заточении, отделенной от миролюбивых стран Восточной Европы стеною Германской империи. К тому же Генрих надеялся, что Анна внесет свою лепту в скудную казну домена. Надо думать, Ярослав Мудрый не поскупился для любимой дочери на серебро и золото. В таких думах протекала последняя ночь короля Франции перед вступлением в брак с княжной Анной.

На другой день с рассветом в лагере убрали шатры, и едва поднялось солнце, как на дороге, ведущей к Бор-де-Люку, появилась длинная вереница колесниц свадебного кортежа. В пути Генрих никого не погонял, сам не спешил. Еще в Реймсе архиепископ Гюи сказал королю, что самый благодатный день для бракосочетания, дабы не маяться, — это день Святой Троицы, который приходится на четырнадцатое мая. И добавил:

— Бракосочетание в сей день пребывает под десницей Господней.

— Я внял твоему совету, святой отец, — ответил Генрих. — Мы войдем в храм в день Святой Троицы.

Дни до четырнадцатого мая протекали в благодати. Генриху доставляло огромное удовольствие видеть в течение этих дней свою нареченную рядом и узнавать о ней все больше нового. По утрам он с нетерпением ждал ее появления к трапезе. И каждый раз он видел иную, еще более загадочную Анну. Она преображалась во всем, и особенно во внешности. Утром она выходила в свободном византийском платье, и райские розы переливались на шелке словно живые. И косы ее были уложены венцом, их украшала девичья корона. В полдень она появлялась в простом нежно-голубом сарафане, ее тонкую талию перехватывал золотой поясок. Косы были распущены, лишь алая да золотая ленты ниспадали вместе с локонами чуть ли не до пояса. Голубые глаза Анны были еще глубже, и в них умещалось все чистое и синее небо Франции.

И случилось так, что в свои тридцать девять лет Генрих влюбился в свою невесту, словно пылкий юноша. Он забывал о ранах, которые давали себя знать, забывал об усталости, душа его ликовала, и он только что не пел.

Когда подъезжали к Реймсу, Анна, смущаясь от влюбленных взоров короля, сказала Анастасии:

— Я боюсь за государя. Он потерял из-за меня голову.

— Сама не потеряй, — засмеялась Анастасия. — Французы умеют покорять сердца женщин.

— Нет, Настенушка, мое сердце всегда с Янушкой, — возразила Анна, но говорила она это весело, без намека на грусть.

Судьбоносица Анастасия знала о своей любимице больше, чем та о себе. Зрила за окоемом ясновидица еще две лебединые песни. И обе они покажут любвеобилие сердца королевы Анны.

Огромная толпа горожан Реймса встретила короля и его невесту за городскими улицами, и с восторженными возгласами французы проводили кортеж до замка, где королю и княжне предстояло приготовиться к венчанию. До обряда оставалось несколько вечерних часов и последняя ночь. Анне показалось, что их не хватит, чтобы ко времени собраться к венцу. Она волновалась не в меру. Анастасия ее успокаивала:

— Забудь обо всем, сочти, что пойдешь обыденно в храм на молебен.

— Удивляюсь тебе, Настена. Как можно не волноваться о том, что случится завтра, — ворчала Анна.

— Завтра исполнится то, к чему вела тебя судьба. Вспомни Берестово, пруд, вечер. Вот и лихоманка пройдет. Батюшке с матушкой поклоны пошли. Они тебя кои годы вели к королевскому венцу.

— И правда, чего это я всполошилась, — успокоилась Анна и присела рядом с Анастасией. — Давай-ка лучше былинную споем про моего дедушку, Владимира Красное Солнышко.

В городе в этот вечер никто не уходил домой. Горожане веселились и пели песни, танцевали, и многие из них провели ночь без сна, толпами бродили по улицам. То были истинные французы. Лишь одна улица — от замка, где располагались король и его свита, до Реймского кафедрального собора, где быть венчанию, — пустовала. Ее охраняли три сотни воинов — французских и русичей, — чтобы дать жениху и невесте проехать утром до собора без помех.

И наступило время венчания. В часовне замка Генриха и Анну исповедал епископ Готье. Анна не нашла отличия в католической исповеди от православной. Все было так, когда она ходила в собор Святой Софии на покаяние, за отпущением грехов. Знала она, что сам человек не может без Божьей помощи очистить свою душу. Ему важно утвердиться в безмерности милосердия Бога. Так утверждал митрополит Михаил в Киеве, и то же самое говорил епископ Готье в Реймсе, исповедуя Анну. Княжна, как ей показалось, очистилась от грехов. Она в них покаялась, но и сама не ведала, грехи ли это. И все-таки Анна скрыла то, что была любима и сама любила и наслаждалась близостью с любимым. Считала Анна, что об этом грехе нет нужды знать католическим священникам, ибо на Руси она за свою любовь к Яну Вышате, за свои вожделения покаялась многажды.

После исповеди невесту одели в белое шелковое подвенечное платье византийского покроя, кое она привезла из родительского дома, надели и многие драгоценные украшения, заплели косу и хотели было подрумянить лицо, чтобы скрасить бледность, но Анна не позволила того мамкам-нянькам. У крыльца замка Анну ждала колесница, запряженная шестеркой белых лошадей. По воле Анны позади нее сидели Анастасия и Пьер, коих она попросила быть посажеными матушкой и батюшкой. Король Генрих ехал за колесницей верхом на своем белом скакуне. Его сопровождали придворные вельможи, многие вассалы и два отряда воинов — французов и россов. За русскими воинами бежала толпа подростков, мальчишек, были среди них и молодые мужи. Они не могли налюбоваться на славянских витязей.

Площадь перед собором уже заполнили горожане, оставив лишь проезд для свадебного кортежа. Они бросали под ноги коней и в колесницу цветы и кричали: «Виват! Виват!» Но вот и паперть собора. Бержерон помог Анне сойти с колесницы, вместе с Анастасией взяли ее под руки и повели в собор. Король спешился и в сопровождении каноника-канцлера Анри д’Итсона и епископа Готье направился следом за невестой. В соборе Готье подвел короля к Анне, и они вместе прошли к алтарю. В храме было сумрачно, потому как солнечный свет мало проникал в него. Анна вспомнила киевские храмы, светлые и просторные. Алтарь выглядел скупо.

Справа и слева от него высились статуи Девы Марии и Иисуса Христа. Песнопения в храме пока не было, лишь тихо звучала музыка. Архиепископ Гюи читал молитвы. Он был стар, но его глаза смотрели ясно, молодо. Окинув взором Анну, он подумал, что с нею король обретет покой и счастье. Когда же Гюи подошел совсем близко к жениху и невесте, то почувствовал нечто необыкновенное: от Анны шло тепло, и оно не только согревало, но и поднимало дух, возносило душу. Он подумал, что от славянки исходит божественная сила и поверил, что оправдаются династические надежды короля Франции и у него появятся сыновья. Династии Капетингов здравствовать! Архиепископ Гюи тому возрадовался приступил к исполнению обряда венчания. Вознеся вмолитве хвалу Господу Богу и Деве Марии, он спросил жениха и невесту, хотят ли они соединиться узами супружества, по доброй ли воле пришли к алтарю. Анна и Генрих отвечали согласно:

— Над нами Божья воля, и мы покорны ей.

Тогда на золотом блюде были поданы обручальные перстни. И перстень для короля Генриха был из сокровищницы Ярослава Мудрого, а для Анны — из Корсуни, купленный там Пьером Бержероном. Жениху и невесте перстни пришлись впору. И это было хорошим знаком: они не спадут с их рук, пока в жилах течет кровь.

Анна улыбалась Генриху, когда он надевал ей перстень. Она почувствовала, что с нее спали некие путы, в душе, в груди была легкость. Генрих заметил перемену в супруге. Теперь уж она была его супругой пред Богом и людьми. И он вздохнул с облегчением, зная, что между ним и Анной уже нет никаких рвов или холмов. Он может прижать ее к груди, поцеловать в жаркие губы. И Генрих прошептал:

— Моя королева.

— Спасибо, мой государь, — ответила Анна.

Завершив обряд венчания, архиепископ Гюи, теперь уже с помощью каноника-канцлера Анри и епископа Готье, исполнил обряд миропомазания Анны на королевство, и духовный пастырь короля Анри д’Итсон возложил на голову Анны королевскую корону. Архиепископ Гюи прочитал Анне краткие наставления.

В какие-то мгновения Анна воспринимала действа священнослужителей, находясь в нахлынувшем на нее полутуманном состоянии духа. Ей показалось, что все это происходит с каким-то другим человеком. Будто она вновь склонилась над берестовским прудом с живым родником и ее судьбоносная подруга Настена показывала ей в глубине ту Анну, которая стояла перед алтарем в сверкающей короне. Но обряд завершился, сознание у королевы прояснилось, и она посмотрела на Анастасию. Их взоры встретились, и на лицах сверкнули мало кому понятные легкие улыбки. Анастасия поняла Анну как должно: все эти годы с далекой отроческой поры княжна верила в предсказание и пришла к алтарю Реймского собора без страха и с ясными желаниями, осознавая свое назначение.

Молодожены вышли из собора на площадь под несмолкаемый гул многотысячной толпы. Она ликовала искренне. Горожане уже полюбили «свою» королеву и провожали ее до самого замка. Она вместе с Генрихом стояла в карете, и оба они, подняв руки, приветствовали своих подданных. А после того как король увел Анну в замок, началось всеобщее веселье. И три дня в богатом Реймсе продолжались пиры, гулянья. Подданные короля Генриха пели, танцевали, утешались вином. А на дворе королевского замка устраивались рыцарские ристалища. Однако король и королева побыли среди пирующих совсем немного. Близко в полуночи вельможи проводили их в спальню. И они уединились, дабы провести первую супружескую ночь.

Эта ночь и все, что в ней должно было произойти, были не менее, а может быть, более важными, чем само венчание. И она прошла так, как жаждали того новобрачные. Они не ощущали стеснительности, а выполняли свой «долг» так же просто, как если бы делили ложе много лет. К одному Анна проявила истинное любопытство — к шрамам от ран на теле Генриха. Они были на груди и на руках, на боках и на ногах. Лишь спина короля оставалась чистой.

— Господи, Генрих, я вижу, что ты никогда не показывал своей спины врагам! — воскликнула Анна. — Ты — великий воин!

— Ну полно. Просто мне некому было показывать спину. Я видел пред собой только спины врагов. Так уж случалось…

Утром ни у Генриха, ни у Анны не было ни разочарования, ни горечи от минувшей ночи. Было лишь торжество Генриха, показавшего немалую чадородную силу. Он был ненасытен. Не засыпала всю ночь и в Анне жажда близости. Она отдалась супругу без угрызений совести за утраченное целомудрие. И Генрих не упрекнул ее в том, даже не спросил, как сие случилось. Он положился на житейскую мудрость о том, что истинная любовь умеет понимать многое и не мучает себя ревностью за минувшее.

Глава пятнадцатая. Время Генриха

Весть о том, что король Генрих обвенчался в Реймсе со славянской княжной и уже справил свадьбу, была для доброй половины французов неожиданной, как если бы в конце цветущего мая выпал обильный снег. «Как так? — спрашивали они. — Когда он успел добыть в далекой, неведомой стране себе супругу?» Да, многие знали, что в ту страну уходили паломники, но они, сказывали, прошли ее, дабы достичь древней Таврии, где искали мощи святого Климента, погибшего за веру. Но мощи святого — понятное дело. О том и с амвонов церквей вознесли, и в Рим повезли их с великими почестями.

Многим же французам важнее было знать подноготную о супружестве короля. Простой народ был доволен, что наконец-то долгая жизнь вдовца завершилась обретением новой супруги. Знали крестьяне и ремесленники по себе, как это тяжело — потерять жену или мужа. Женщины — а их во Франции вдовствовало в три раза больше, чем мужчин, — не только проявляли любопытство, но и радовались за короля: «Слава Деве Мари! Наконец-то наш справедливец обретет семейный покой!»

Но королевских вассалов, особенно знатных сеньоров[126] — герцогов, графов, — этот брак не радовал. Ведь теперь у короля может появиться престолонаследник, а это никак не входило в их расчеты. Многие вассалы хотели, чтобы после Генриха королем стал его брат, герцог Роберт-обиженный. Потому поспешное бракосочетание в Реймсе, а не в Париже породило в столице множество досужих домыслов. Одни говорили, что королева желтолицая и узкоглазая, но сказочно богатая. Будто она привезла в Париж десять возов золота и драгоценных камней, а еще десятки возов золотой утвари и лучшей в мире пушнины. Другие утверждали, что она птица — то ли северная белая сова, то ли соколица, принявшая облик женщины. Сказывали, что она каждую ночь будет улетать в Россию, а по утрам возвращаться. Ходил даже слух, что она магометанка и ее прячут под покрывалом. А когда она снимает его, то ослепляет всех черным жгучим взглядом. И якобы при венчании в Реймсе была под покрывалом, дабы не ожечь священников. Христианства она будто бы не приняла, и теперь в Париже будут строить магометанскую мечеть.

Однако, несмотря на самые нелепые слухи, тысячи парижан с нетерпением ждали возвращения короля и королевы из Реймса. Сотни их вышли на восточную дорогу. И когда появился свадебный кортеж и парижане не увидели королеву, потому как она сидела в закрытой карете, они потребовали, чтобы король сорвал верх с кареты и показал своим подданным королеву. Тут же толпа нашла прозвище королю: Генрих Скрытный — и скандировала:

— Генрих Скрытный! Генрих Скрытный! Покажи королеву.

Король был озабочен. Это по его просьбе Анна ехала в крытой карете. Она же просила посадить ее в открытый экипаж. Теперь он понимал ее. И сама Анна сочувствовала парижанам, вышедшим навстречу: они хотят и должны видеть свою королеву. Но пока Генрих колебался, не зная, что предпринять, в карете было решено в пользу парижан.

— Что ты скажешь, Настена? Ведь парижане правы.

— Ты знаешь, дорогая, что тебе делать. И потому не сомневайся.

Рядом с каретой находился граф Госселен. Анна попросила его позвать короля, который ехал впереди кортежа. И когда он очутился у кареты и склонился к оконцу, Анна сказала:

— Мой государь, выполни волю своих подданных. Очень прошу тебя.

Генрих пожал плечами и промолчал. Оказывается, он был суеверен и в Париже боялся сглаза. Но и отказать Анне не мог, потому как за минувшие дни почувствовал страстное желание служить своей королеве по-рыцарски — преданно и безропотно. Однако он спросил:

— Но ты не боишься колдовских глаз, моя королева?

— Нет, государь. Я под крылом Всевышнего, — ответила Анна.

Генрих распорядился окружить карету отрядом конных воинов, и, когда Анна и Анастасия вышли из нее, воины в мгновение ока сняли с экипажа парусиновый верх. Генрих и Анна сели рядом, воины встали в строй за каретой. И теперь парижане могли смотреть на свою королеву. Они прихлынули к экипажу плотной толпой, и все, кто увидел Анну, изумились ее незнакомой для французов красоте. Волна восторга прокатилась над толпой от края и до края. «Виват королеве! Виват королева!» — катилось несмолкаемо. Откуда-то появились цветы, и букеты полетели под ноги королеве. А из Парижа на дорогу выкатывались новые толпы парижан. И Анна встала, чтобы ее видели все. Встал и Генрих. Он положил руку на плечо Анны, другой приветствовал своих подданных. Парижане были довольны своей королевой и забыли все, о чем еще недавно распускали слухи, кричали на улицах. Красота Анны вызвала бурный восторг у пылких молодых парижан, теперь уже и ее подданных.

Однако горячие проявления чувств парижанами не затмили зрения королевы Анны. Она многажды видела большие скопления людей на улицах Киева и заметила значительную разницу между французами и россиянами. Среди подданных Ярослава не было столько бедняков, сколько она увидела на улицах Парижа. Отовсюду на Анну смотрели худосочные лица. Большинство парижан, особенно женщины, были одеты более чем бедно. «Франция, как ты убога! Вот до чего довели тебя войны! — воскликнула в душе королева. — Чем тебе помочь, Франция?»

А дальше оказалось, что не все французы нуждались в помощи и сочувствии. Когда кортеж проезжал мимо узкого переулка, оттуда выехала конная группа, и среди воинов были рыцари в доспехах. И один из них угрожающе крикнул:

— Королева, убирайся вон! А не то мы прогоним тебя в Скифию!

Глаза Генриха вспыхнули гневом, он схватился за рукоять меча.

— Я покажу вам, слуги дьявола! — закричал он и приказал графу Госселену: — Прогони этих мерзавцев!

Граф Госселен взял несколько вооруженных баронов и поскакал в переулок. Но возмутители спокойствия успели скрыться. Генрих подумал, что этих смутьянов прислали в Париж матушка Констанция и брат Роберт. И он не ошибся.

А вокруг королевского кортежа по-прежнему гудели и ликовали парижане. Им было на что посмотреть, чем восторгаться. Две сотни конных воинов-россов выглядели великолепно. Все, как на подбор, сильные, статные, светловолосые, с червлеными щитами, в алых кафтанах, они никак не были похожи на диких скифов, о чем кричали слуги Констанции. Славяне понравились парижанам, и особенно юным парижанкам. Им было хорошо ведомо значение цветов, и они бросали их воинам на крупы коней.

Наконец перед королевской четой показался замок на острове Ситэ. Спущен подвесной мост через протоку, распахнуты тяжелые ворота. По ту и другую сторону въезда выстроились закованные в латы рыцари. Они приветствовали короля и королеву молча, лишь вскидывая мечи.

Был полдень, когда Генрих и Анна вошли в стены замка-дворца.

— Вот мы и дома, моя королева, — сказал Генрих.

— Спасибо, мой государь. Мы обойдем наши покои вместе, — ответила Анна.

Их встретили все придворные и именитые парижане. Все поздравляли короля и королеву и проводили их в покои на второй этаж, чтобы они отдохнули и переоделись с дороги. Генрих привел Анну в предназначенную ей спальню. Это был большой покой, стены которого были обиты красивой розоватой тканью с рисунком. И от этого в спальне было уютно. Довольно широкие окна ее выходили во внутренний двор, за которым высились деревья сада. В спальне было много света. И мебель была светлых тонов. Широченная кровать под шелковым балдахином сулила покой и негу. И у Анны от всего этого стало легко и празднично на душе. Правда, она не знала, что за подобное убранство опочивальни ей надо было поблагодарить Бержерона, который в свое время просветил Генриха о вкусах славянской княжны. Она же поблагодарила супруга. Что ж, и он тут приложил руку.

— Спасибо, мой государь, за этот уют.

— Мне помог создать его твой поклонник, сочините ль Бержерон, — признался король. — Без него здесь было бы убого.

Генрих смотрел на Анну внимательно и ждал от нее еще каких-то слов. Она поняла, о чем хотелось услышать королю.

— Все хорошо. И мы сегодня справим здесь маленькое торжество.

Король согласно кивнул. Он знал, какое наслаждение его ожидало, и ликовал в душе. Никогда ранее он не испытывал ничего подобного, что было в первую брачную ночь в Реймсе. И вот близилось новое узнавание загадочной славянской женщины. Загадка, как он считал, крылась в том, что Анна еще не успела полюбить его, но ее поведение во время их неги и близости говорило о том, что она отдается страсти, освещенная большой любовью.

— Я буду считать мгновения до нашей встречи под покровом ночи, — сказал Генрих и, не удержавшись, поцеловал ее. Она ответила взаимностью.

Мне тоже желанен сей праздник, мой государь. Но прежде всего вот о чем хочу попросить.

— Твое слово для меня свято.

— На Руси есть обычай. Когда великие князья совершают бракосочетание и справляют свадьбу, то вместе с ними празднует весь народ. На княжьем дворе, на площадях и торжищах великий князь выставляет бочки с медовухой, с брагой и пивом, выносит короба гостинцев. И тогда наступает людской пир. — Генрих согласно кивал, но был серьезен. Анна поняла его озабоченность, добавила: — И не сомневайся, этот пир будет подарком моего батюшки Ярослава парижанам. Он позаботился об этом, провожая меня.

— Твой батюшка безмерно щедр. Но повсюду у нас есть другой обычай: вино гостям подносит жених.

— Хорошо. Но пусть мой батюшка хоть как-то поделит с тобой потчевание парижан.

— Я не хочу обидеть твоего батюшку и подумаю о том. Так и будет, моя королева.

И все-таки Генрих вознамерился угостить парижан за свой счет: «Я возьму у торговцев в кредит все, что нужно». И было похоже, что простые парижане надеялись на щедрость короля, ждали угощения, а именитые горожане и торговые люди ожидали, что король обратится к ним за помощью. Ожидания и тех и других не были обмануты. Вскоре из королевского замка во все концы города помчались герольды к купцам и именитым горожанам с повелением или просьбой выставить за королевский счет на улицы и площади бочки с вином и угощение.

В этот день и вечер, а похоже, всю ночь Париж веселился, ликовал и плясал, воздавая хвалу и честь королю и королеве.

А весть о том, что король Генрих тайно привез из далекой России, или Скифии, невесту и тайно же обвенчался с нею в Реймсе, а не в Париже, круговой волной расходилась от столицы и докатилась до герцогств и графств от Клермона, Артуа, Шампани, Бургундии до Тулузы на юге Франции и Нормандии на севере. Во многие города, ближние от Реймса, известия о венчании короля пришли на другой же день после свершения обряда. В тот день в кафедральном соборе Реймса были шпионы вдовствующей королевы Констанции. Они не теряли из вида короля с того часа, когда он только выехал из Парижа в Реймс. Мать Генриха следила за каждым его шагом. Она все еще не могла простить сыну мнимую вину тридцатилетней давности. Как и в молодости, кроме злобы и ненависти, в сердце старой королевы ничего иного к Генриху не было. Вскоре же после смерти бывшего своего мужа, короля Роберта, и восшествия на престол Франции сына Генриха она совершила длительную поездку к сеньорам короля — герцогам и графам — и добивалась свержения короля с престола. В ту пору она еще не увяла, умела очаровывать мужчин, и, пользуясь этим оружием, ей удалось выставить себя страдалицей и восстановить против законного короля многих вассалов. Однако мудрые мужи, такие, как могущественный герцог Нормандии Роберт Дьявол, не нашли оснований, чтобы помогать Констанции свергнуть государя с престола. И все-таки у некоторых герцогов и графов из южной части страны нашлись претензии к молодому королю. Оказалось, что в Бургундии, которую Генрих взял под свое крыло и включил в королевский домен, были нарушены интересы графов Шампани и Клермона, Пикадилии и Арраса. Что ж, Бургундия всегда была лакомым куском, который пытался проглотить каждый сильный сеньор и до Генриха Первого.

Стычки и сечи между молодым королем и его вассалами на землях Бургундии начались через два года после того, как Генрих Первый надел корону Франции. Свару затеял граф Рауль Второй из рода Валуа, потомок Карла Великого. Собрав двухтысячный отряд рыцарей и лучников, граф Рауль двинулся на Париж и шел победно, ломая всякое сопротивление. Лишь под Парижем Рауля остановили. Подоспел с помощью герцог Роберт Дьявол, в ту пору верный друг Генриха. Герцогу удалось разбить войско графа Рауля и выгнать его из королевского домена.

С каждым годом борьба с сеньорами и их вассалами ширилась, становилась ожесточенней. Генрих первый не знал покоя. Все его подданные, кои исправно платили налоги, обнищали настолько, что сами были готовы взбунтоваться против короля. А ему постоянно нужны были деньги, дабы содержать войско и нанимать рыцарей из Германии, пока империя допускала это. В городах и селениях королевского домена уже не оставалось здоровых мужчин, способных держать оружие. Осаждаемому Парижу грозило уничтожение, как некогда Карфагену. Но если тот древний город разрушили пришельцы, то Париж мог стать жертвой междоусобной брани, жертвой мстительной матери короля.

Порой к выдержанному, храброму и стойкому Генриху приходили такие минуты отчаяния, что он искал себе смерти в сечах. Но стрелы пролетали мимо него, мечи оставляли лишь шрамы-отметины. И однажды он понял, что его жизнь и судьба в руках Всевышнего. И пока Милосердный властвует над ним, он должен жить и бороться за единство Франции. И тогда он созвал архиепископов и епископов, многих других служителей церкви и вместе с ними обратился к народу, прося его раз и навсегда покончить с войнами и разбоями. Не все церковники с ним согласились. «Войны приносит Господь в наказание за грехи наши», — говорили они.

— Неправда, — утверждал Генрих. — И если мы этого не сделаем, то Франция развалится, как старый горшок, на сотни черепков и их растащат. Тогда Германии и Англии ничего не стоит поглотить нас.

И отцы церкви вняли увещеваниям миролюбивого короля. И им тоже было о чем сказать своей пастве. Они призывали христиан защищать от разорения храмы. Епископ Ги д Анжу из Пюи написал обращение к верующим. И когда каноник-канцлер Анри д’Итсон принес это обращение королю и прочитал его, то Генрих увидел в нем спасение для государства. Он велел сделать с него множество списков и разослать их по всем городам Франции, по графствам и герцогствам и читать слово пастырей с амвонов храмов, на площадях, на рынках.

Церковь и король призывали французов заключить мир Божий.

«Да не захватывает никто отныне в епархиях и графствах церквей, да не приводит никто на чужие земли строить замки или осаждать замок иных людей, кроме тех, кто не живет на его земле, в его аллоде[127], в его бенефиции[128]. Да не нападет никто на монахов и их спутников, странствующих без оружия, да не берет никто в плен крестьянина и крестьянку, чтобы получить за них выкуп».

В этом обращении к французам было высказано немало увещеваний-призывов к миру и согласию. Но воинствующие сеньоры и их вассалы, будучи бескнижными и редко посещающие храмы, не услышали призывов церкви и государя, не прекратили разбоев, грабежей, междоусобной брани и не избавились от жажды прогнать короля Генриха с престола.

Правда, когда скончалась супруга Генриха, королева Матильда, могущественные графы Валуа сумели-таки добиться мира и покоя во Франции, но не в угоду королю, а лишь для того, чтобы укрепить свое влияние среди королевских вассалов. Графов Валуа побуждало к этому то, что у Генриха не было наследника престола. И если его не будет, считали графы Валуа, то по закону престол перейдет к королевской ветви потомков Карла Великого династии Каролингов. Именно по этой причине семейство Валуа всячески препятствовало новому бракосочетанию Генриха. И только по вине графов Валуа и королевы Констанции Генрих вдовствовал почти десять лет.

— Они меня обложили, как медведя в берлоге. Никуда нет ходу, — жаловался на исповеди король своему духовному отцу Анри д’Итсону.

И вдовствовать бы Генриху до исхода дней, если бы не путешествие Пьера Бержерона в Россию, не встреча с княжной Анной.

Загадочное появление во Франции дочери могущественного великого князя Ярослава Мудрого, скоропалительное и почти тайное бракосочетание короля в Реймсе — все это давало роду Валуа повод для законного беспокойства и поисков каких угодно мер для разрушения брака. И вновь начались происки и интриги, вновь подняла голову вдовствующая королева и принялась чинить зло своему сыну.

— Я отниму у него корону. И пока он в Реймсе, я попрошу германского императора ввести в город легион рыцарей, захватить его, а вместе с ним и короля, — говорила Констанция в полубреду, провожая в Реймс своего преданного барона Этьена де Сюлли, чтобы шпионить за Генрихом.

Барон Этьен де Сюлли примчался в Реймс накануне бракосочетания короля Генриха и княжны Анны. А на другой день, как только были завершены обряды бракосочетания и коронования, барон погнал коня обратно. Он мчался больше суток, чуть не загнал коня и к вечеру на другой день появился в замке Моневилль. Запыленный и усталый, он возник перед Констанцией. Она ждала гонца с нетерпением, но, утомленная ожиданием, уснула в кресле. Услышав сдержанный разговор, она проснулась, открыла глаза и спросила:

— Кто там? Зачем беспокоите?

— Это я, матушка, — отозвался ее сын, герцог Роберт. — Из Реймса прискакал барон Этьен.

— И что же там случилось? — Констанция выпрямилась в кресле, приняла гордую осанку.

— Вести неприятные, матушка. Вот барон Этьен обо всем расскажет. — Герцог оставил барона близ Констанции, сам отошел в сторону, сложил на груди руки.

Роберт был среднего роста, худощавый, черноволосый и черноглазый. Выглядел он значительно старше своих тридти пяти лет. Лицо его прорезали глубокие морщины, под лазами висели синие мешки. Сходство с пожилым человеком усиливали сутулые плечи. За спиной у Роберта была бурная жизнь. Отправляясь в военные походы, он мало заботился об успехах в сечах и больше предавался праздной жизни, утехам, женолюбию, словно мстил матери за то, что по ее воле до сих пор оставался холостым. Роберт давно знал, что его домогательства французского престола напрасны. Брат Генрих во всем превосходил его. И Генрих был неуязвим в поединках, в схватках, что сильнее всего злило Роберта. И все-таки герцог не остался безучастным к тому, о чем рассказывал барон Этьен де Сюлли.

— Я приехал в Реймс за день до появления короля и его невесты, — начал барон. Он был еще молод, подвижен, с обветренным, мужественным лицом. Единственным его «недостатком» была бедность. И за это он расплачивался службой у Констанции и Роберта, чтобы кормить мать и двух сестер. — Я побывал в храме, узнал, что короля ждут с часу на час…

— Этьен, ты утомил меня потоком слов, — перебила барона Констанция. — Говори о самом важном. Видел ли ты невесту? На кого она похожа? Японка? Китаянка?

— Ни на кого, государыня! Только на себя, — торопливо ответил Этьен. — Я видел ее так близко, как вижу вас, государыня.

— И что же? Да говори короче!

— Государыня, вели казнить, но я скажу одно: она прекрасна, как цветущий сад в весеннюю пору!

— Этьен, я прогоню тебя! Ты говоришь неугодное мне. Скажи, может ли эта варварка родить Генриху сына?

Барон оставался самими собой: восторженным рыцарем.

— Если бы я был супругом этой «варварки», она принесла бы мне дюжину сыновей.

— Несносный! Выходит, у Генриха появятся дети, — тяжело вздохнула Констанция и, закрыв лицо руками, воскликнула: — Господи, лиши ее чрево детородной силы!

Этьен побледнел. А Роберту стало жалко незнакомую россиянку. Он знал, о чем скажет мать, и упредил ее:

— Но, матушка, послушаем рассказ о том, как проходило венчание. Ведь это твой сын женился!

— Не смей упоминать о нем, — оборвала Роберта Констанция. — И запомни, что варварке нет места на земле Франции. И об этом позаботишься ты! — Вдовствующая королева говорила властно, жестко, голос ее окреп. Куда только девались болезни! — Тебе чинить над нею суд и расправу моим именем.

— Но, матушка, против женщин я не воюю, — не очень твердо ответил Роберт. — Да и зачем нам сия междоусобица, ежели графы Валуа отказались участвовать в сражениях против короля?

— Это ложь. Я знаю, что графы Валуа не сложили оружия. И пока я жива, ты будешь вместе с ними воевать даже против самого дьявола.

Увы, Роберт знал, что воля его подавлена матерью и, как бы он ни бунтовал, она возьмет над ним верх. И не только она. Семейство Валуа всегда поддерживало Констанцию, а Роберта подминало под себя во всем, что касалось борьбы против Генриха. И он покорно сказал:

— Извини, матушка, я сделаю все, что ты повелишь.

— Спасибо, сын мой, ты всегда был послушен и потому любим мною.

И пока Констанция и Роберт замышляли новые козни против короля и королевы, благая весть о супружестве Генриха с княжной-россиянкой достигла самых отдаленных земель Франции. В Париж потянулись все сеньоры, которые в это время были в замирении со своим сюзереном. Больше месяца Генрих и Анна принимали гостей. К этому времени Анна уже освоилась с положением королевы и чаще Генриха встречала герцогов и графов, мэров городов и прелатов, богатых купцов и со всеми находила о чем поговорить, оставляя у них хорошее мнение о себе. Когда Генрих вместе с каноником-канцлером Анри и епископом Готье отлучился ненадолго в Орлеан, дабы присутствовать при передаче мощей святого Климента посланцу папы, римскому кардиналу Бонифацию, королева Анна принимала герцога Нормандии Вильгельма, сына давнего друга Генриха, герцога Роберта Дьявола. Роберт скончался от ран несколько лет назад. Сын его, Вильгельм, продолжал дело отца и боролся за престол Англии, на который претендовал, как понимали во Франции, на законном основании. Встреча Анны и Вильгельма была теплой и осталась в памяти надолго. Она имела благотворное влияние на государственные дела. Вильгельм был покорен не только красотой Анны, но и ее тонким умом. Да и герцог произвел на королеву большое впечатление. Это был высокий и сильный рыцарь. К тому же красив. Но эту красоту скрадывала суровость, отпечаток нелегкой жизни. Многие годы он провел в постоянной борьбе против посягателей на английский престол, дрался с королем Канутом, пытался свергнуть его. И как-то в беседе Анна узнала от Вильгельма, что он уже однажды сошелся в сече с принцем Эдвином, бывшим претендентом на ее руку и сердце. Анна поведала об Эдвине и его брате Эдварде все, что знала.

— Они у нас на Руси были три года в изгнании, и Эдвин даже сватался за меня.

— О королева, я не позавидовал бы тебе. Твой брак с ним был бы несчастным.

— Я так и предполагала, — ответила с улыбкой Анна. — И я желаю тебе быть королем Англии. Одно мне непонятно: почему тебя называют Робертом Завоевателем?

— Увы, королева, я и сам того не знаю. Но довольно обо мне, расскажи лучше хоть немного о своей родине.

И королева охотно поведала гостю о державе Ярослава Мудрого. В конце же не без гордости добавила:

— Русь — великое и доброжелательное государство.

— Я хочу, чтобы и Франция была такой же великой державой. Конечно же в тех пределах, в каких она ныне есть. И верю, что вы с Генрихом того добьетесь. А нужно тут немного: покончить раз и навсегда с междоусобной бранью, прекратить войны.

Покидая замок Ситэ, герцог Вильгельм заверил:

— Я всегда с вами, моя королева, и приглашаю вас с королем в Руан.

А гости все прибывали в Париж и жаждали увидеть «свою» королеву. В тот день, когда вернулся из Орлеана Генрих, в королевском замке появился граф Рауль Пэронн де Крепи из рода Валуа. Он приехал с женой, графиней Алиенор, и сыном от первого брака, графом Франсуа. Придворные Генриха задавали себе вопрос: «Как они могли явиться с визитом, если более полувека между династиями Капетингов и Каролингов не прекращается вражда?» Еще дед Генриха, Гуго Капет, претерпел от потомков Карла Великого немало жестоких бед, хотя сам никогда не пытался притеснить их или ущемить в правах. Но Каролинги продолжали злобствовать, добиваясь возвращения престола всеми правдами и неправдами. Не раз королю Генриху приходилось воевать с отцом Рауля, графом Артуром. И немалая вина графов Валуа в том, что Франция разобщена на враждующие кланы. Десятилетия графы Валуа, вроде бы подданные короля, считали себя независимыми государями на своих землях.

Граф Рауль де Крепи был несколько иным в роду графом Валуа. Он не страдал захватнической жаждой, хотя мог бы успешно завоевывать чужие земли благодаря своему могуществу. Что же привело графа Рауля де Крепи в Париж, во дворец к короля, коего он не почитал? На этот вопрос у Генриха не было ответа. И он попросил совета у Анны:

— Принять ли мне графа Рауля де Крепи с семьей? Я не уверен, что мне удастся стерпеть его появление. И вовсе меня удивляет, как он осмелился явиться в Париж.

Анна понимала двойственное состояние Генриха: его удивление и негодование, — но попыталась пробудить в нем иные чувства:

— Мой государь, если недруг пришел с поклоном в твой дом, будь к нему милосерден и хотя бы на время забудь про обиды.

— Не увидит ли он в том мою слабость? — засомневался Генрих.

— Почему ты так думаешь?

— Да хотя бы потому, что допустил его непрошеным в замок.

— Но ведь ты считаешь графа Рауля умным. Ежели это так, то он будет тебе благодарен за теплый прием.

— Хорошо, моя королева, я принимаю твой совет.

Генрих смотрел на свою супругу с нежностью, хотя в суровых глазах воина это угадывалось с трудом. Генрих и Анна вышли в приемный зал, где их ждали граф Рауль, его сын Франсуа и графиня Алиенор. Зал был большой, и, пока они сходились, у них было время рассмотреть друг друга. Но на графе Рауле и его сыне Анна задержала свой взгляд недолго.

Да, оба они были гордыми и властными вельможами, оба по-своему красивы. Большего Анна не отметила, потому как все внимание свела к графине Алиенор. Она была в пышном светло-золотистом платье, с пышными же цвета воронова крыла волосами, большими черными и жгучими глазами, которые выдавали ее горячий нрав. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не тонкие губы, не острый нос и такой же острый подбородок. Анне показалось, что Алиенор похожа на ласку. Таких маленьких красивых зверьков она видела в Берестове. Позже, когда король пригласил гостей к столу, Анна заметила в глазах графини те же обжигающие огоньки, кои зажигаются у ласки, когда она выходит на ночную добычу.

Короткая пауза оценки друг друга завершилась, и Генрих представил гостям свою супругу:

— Королева Франции, Парижа и Орлеана княгиня Анна, дочь великого князя Ярослава Мудрого, государя великой России.

Граф Рауль де Крепи склонился к ее руке и поцеловал, а когда выпрямился, то глаза их встретились. И Анна с Раулем на какое-то мгновение остались как бы наедине. Спустя двенадцать лет они вспомнят это мгновение и поймут, какое значение имело оно в их судьбах.

За трапезой, после того как выпили по кубку лучшего французского вина из королевских виноделен Бургундии, мужчины завели разговор, вспомнили минувший сезон. Анне это было интересно, потому как она тоже любила охоту. Она даже рассказала, как охотилась с батюшкой в зимнюю пору на волков.

— Правда, мне не удалось сразить волка, стрела моя улетела куда-то в лес, — смеясь говорила Анна.

Рауль улыбался. Ему нравилось ее произношение французской речи — мягкое, завораживающее. Но он гасил улыбку, понимая, что это смущает Анну. Однако лицо королевы все больше привлекало его внимание, и с каждым мгновением оно казалось ему прекраснее. «Она божественна», — мелькало у графа в голове.

К счастью для Анны и Рауля, ни король, ни графиня не заметили состояния графа Рауля, и беседа за столом завершилась мирно, доверительно. Лишь молодой граф Франсуа де Крепи загадочно щурил глаза, будто прозревал некое будущее. Король Генрих во время этой беседы думал о своем. Он счел, что эта встреча с графом Раулем де Крепи будет иметь благие последствия. И он не обманулся в своих ожиданиях, однако несколько позже понял, почему это произошло.

Проводив гостей, Генрих сказал Анне:

— Знаешь, моя королева, я очень доволен этой встречей. Если Рауль не лицемерил и не скрывал под маской приличия коварных замыслов, его расположение к королю будет благопристойным.

— Я рада за тебя, мой государь. Ты сегодня был дружелюбен и ласков с графом и его сыном. И они отплатят тебе тем же, — ответила Анна. — Думаю, что и других сеньоров нам не следует отпугивать от Ситэ и Парижа.

— Пожалуй, так и будет, — согласился король. — Надо же начинать искать тропы и дорожки к мирной жизни.

Генрих давно не испытывал такого удовлетворения от посещения своего замка знатными вельможами. И что-то подсказывало ему, что за это надо благодарить Анну. Уже не первый раз он отмечал, что само присутствие при нем королевы делало его сеньоров сговорчивыми, доброжелательными. Покидая трапезный зал, король взял Анну за руку и, приблизив к себе, повел в спальню. У него уже давно прошла дорожная усталость. Он жаждал, чтобы загадочная Анна была с ним рядом и, разделив ложе, наградила его блаженной близостью. Сама Анна не ликовала от предстоящей семейной утехи, она была всего лишь примерной супругой, исполняющей с мужем извечный долг. Однако все ее поведение было полно огня и таинственности, как древний танец, — Генрих это уже испытал.

Глава шестнадцатая. Виват королева

Ранним утром августовской благодатной поры, когда земля отдавала людям свои плоды, королевский замок Ситэ огласился детским плачем. В своей опочивальне любимица королевы Анастасия родила сына. Это было крупное и сильное дитя, и плакало оно громко, торжествующе. Анна провела минувшую ночь возле товарки и, странно, мучилась при родах болями вместе с нею. И радовалась благополучному исходу, первая приняла дитя из рук повивальной мамки. Пожилая женщина, принявшая при родах сотни младенцев, с доброй завистью сказала:

— Таких богатырей только славянки и рожают.

Потом, когда Анастасия пришла в себя и Анна сидела близ нее, роженица тихо спросила:

— Моя королева, ты не будешь возражать, ежели мы с Анастасом назовем сына Янушкой?

Анна сама хотела попросить Настену об этом и теперь порадовалась:

— Я ждала этого. Спасибо, родимая. Янушка на французской земле — это хорошо. Только по-русски лопотать учи его.

А через несколько дней после родов Анастасии, сидя возле нее и любуясь ее спящим сыном, Анна призналась счастливой матери:

— Голубушка, я тоже понесла. Вот уже второй месяц… Чего же еще?..

— Я это знаю, — ответила Анастасия и, погладив Анну по плечу, добавила: — И радуюсь за тебя.

— Тогда скажи, кто будет? Нам нужен сын.

— Подожди, моя королева. Еще не настал тот день, когда без ущерба дитяти можно сказать то, чего ждешь.

Анна не настаивала. Доверилась Анастасии.

— Я ведь пока не говорила королю, что затяжелела.

— И не надо. Все пойдет своим чередом. Вот как вернетесь из похода, так и порадуешь.

— Из какого похода? — удивилась Анна.

— А ты сама скажешь из какого.

Анна поняла, что Анастасия права, надо будет рассказать ей о задуманном. Минувшей ночью у них с Генрихом была беседа о том, что им нужно обойти и объехать все герцогства и графства Франции. И эта мысль родилась у нее, королевы, когда она вспомнила напутствия батюшки. Но пока об этом никто не знал. Анна тогда попросила короля:

— Ты, мой государь, дай посмотреть своему народу на тебя и твою королеву. Знаю, он ждет того. Потому самое время пройти-проехать по державе.

— Но какая в том необходимость? — спросил он.

Генрих не понимал сути поездки, потому как раньше подобного не бывало. Да, он ходил по стране, но в военные походы. А чтобы ради парада? «Нет, такого не должно быть, — решил он.

— Не вижу я, будет ли от подобной поездки прок, — сомневался Генрих. — К тому же все накладно будет.

— Накладно не будет, а прок великий придет, мой государь. О том знаю по Руси. Батюшка и матушка мои дважды объехали державу. Их знали в лицо горожане и смерды.

И победили не расчет, а чувства. Генриху хотелось угодить супруге и показать ей Францию. Может быть, она права, что хочет предстать перед своими подданными. И пусть знают, какая у них королева.

— Что ж, я исполню твою просьбу, моя королева, — согласился Генрих. — Но когда мы с тобой отправимся в путь?

— Сейчас самое время, — ответила Анна. — К тому же погода благодатная, уже близок конец уборки урожая.

— Ну что ж, завтра и начнем собираться в дорогу. И поедем мы с тобой сначала на север, к Руану, потом на запад, а там по кругу. Буду надеяться, что тебе придется по душе эта поездка.

Он, как ему казалось, готов был сделать для нее все, о чем бы она ни попросила. А все потому, что день за днем открывал в ней новое и нечто притягательное. Но самое важное для него было то, что от общения с нею у него прирастали силы. Никогда ранее он не чувствовал себя так молодо. Он был стариком, особенно в ту пору, когда рядом с ним находилась чопорная и строгая немка Матильда. Она отдавалась ему редко, и никогда в ней не проявлялось даже малого всплеска страсти, словно в ее жилах текла рыбья кровь. Со временем Генрих сам не искал с нею близости и в те ночи, когда разум одолевала плоть, находил себе утешение в ласковой, хотя и бесплодной служанке-птичнице. В глубине хозяйственного двора у нее была камора. Туда и приходил Генрих за утешением. Матильда умерла при родах после семи лет бездетного супружества. Девочка пережила мать всего лишь на полтора месяца. Генрих отслужил Деве Марии благодарственную мессу, потому как Господь Бог избавил от страданий мать, отца и дитя: девочка родилась уродцем с заячьей губой. Генрих скоро сумел избавиться от воспоминаний о Матильде, ибо в том супружестве не было ничего радостного.

И теперь, когда Всевышний послал ему в супруги достойную и душевно щедрую женщину, он был счастлив. Именно это и заставляло его быть во всем согласным со своей молодой королевой.

Анна, однако, видя задумчивого короля, напомнила о себе:

— Ты все-таки посмотри, мой государь, ежели есть у тебя более важные заботы, мы отложим путешествие.

— Нет, нет, славная, у меня никаких важных и неотложных дел не предвидится, — заявил Генрих.

А утром, когда король распорядился готовиться в дальний путь, Анна попросила его:

— Мой государь, было бы хорошо отправить по державе гонцов, дабы уведомить мэров и других служилых, что ты навестишь их города и селения. — Анна посмотрела Генриху глаза и увидела, что он недоволен этой просьбой. Так и было. Горячий нравом Генрих почувствовал, что его покладистая, мягкая Анна пытается, однако, навязывать ему свою волю, дает советы, кои идут вразрез с его желаниями. Он ведь думал появляться в графствах неожиданно и видел в том для себя пользу. Если же помчат впереди него герольды, то одному Богу ведомо, как поведут себя сеньоры и вассалы. И Генрих уже хотел возразить. Но кроткий взгляд Анны, ее лицо, выражающее веру в него, остановили короля.

— Хорошо, моя королева, сегодня же гонцы умчат во все земли державы.

— Ты не сомневайся, государь, нам это только на пользу, — заверила его Анна.

Что-то побуждало королеву пояснить королю роль гонцов, но она не сделала этого и, понимая состояние Генриха, была с ним согласна: да, ее просьбы похожи на навязывание государю чужой воли. Она была благодарна Генриху за то, что он не упрекнул ее в этом. Себе же сказала, что будет впредь полагаться на его здравый смысл. Свой обет Анна выполняла свято и не давала повода королю обвинять ее в том, что она заставляет его делать все по ее прихоти.

Седьмого августа ранним утром королевский кортеж, сопровождаемый сотней славянских воинов, коих вел Анастас, и сотней французских рыцарей и лучников, возглавляемых самим королевским маршалом Убальдом, покинул Ситэ и Париж. Провожающих было немного. Да и они остались в пределах замка. Королева Анна отправилась в путешествие в открытой карете. Ей не хватало Анастасии, но с этим она смирилась как с чем-то неизбежным. Король ехал верхом в окружении графа Госселена, коннетабля Гоше де Шатийона, графа Толомена Ферезского и барона Карла Норберта. Каноник-канцлер Анри д’Итсон катил в возке, потому как сан и возраст не давали ему возможности путешествовать верхом. Путь держали в Нормандию. Дорога пролегала левым берегом Сены. Вскоре королевский домен остался позади, и кортеж ступил на земли одного из самых больших графств королевства. На дороге стало оживленнее. В главный город графства Руан, где в августе ежегодно проводились торговые ярмарки, шли обозы из разных земель Франции. По Сене плыли караваны судов. Анна смотрела вокруг с неослабевающим интересом. Она видела много странников и паломников, отважных искателей приключений. Все это было знакомо Анне по летним дорогам Руси. И она умела читать «письмена» дорог, кои открывали ей многое из жизни Франции. Проделав путь от Парижа до Руана, Анна во второй раз поняла главное: народ Франции жил бедно. На ярмарку крестьяне везли последнее, дабы купить на вырученные деньги самое необходимое для хозяйства, оружие для будущего воина, который подрастал в семье. Анна делилась увиденным с королем, когда он подсаживался к ней в карету. И Генрих соглашался с нею.

— Да, это сама правда шагает по дорогам Франции. Наш народ беден, потому что мы отбираем у него последнее на войну.

Во всех малых городах и селениях, кои попадались на пути, король и королева останавливались. Там их встречали сотни горожан или крестьян. Генрих сходил с коня, Анна покидала карету, и они шли по площади или улице, взявшись за руки, и приветствовали свой народ. За королем и королевой следовали слуги и раздавали бедным горожанам деньги. По обоюдному согласию Генрих и Анна делились с бедняками тем, что она привезла с Руси. Анна могла себе позволить быть милосердной, потому как великий князь Ярослав Мудрый знал, что розданные бедным деньги вернутся сторицей, и приложил к приданому дочери немало золота и серебра для благих дел.

Но чаще всего еще на подступах к городам и селениям подданные сами встречали короля и королеву подарками. Несли к карете вязаное рукоделие крестьянки, какие-нибудь хитрые вещи ремесленники или мечи оружейники. На торгах купцы дарили королеве заморские шелка. Богатые бароны приводили коней-однолеток или охотничьих собак. Многие горожане приносили цветы, чтобы порадовать королеву. Всем хотелось поближе увидеть загадочную россиянку, воочию убедиться, насколько она красива. А молва о красоте Анны давно уже шагала на сотни лье впереди нее. Какой-то пылкий молодой француз, утверждавший, чтоему знакома истинная женская красота, ликуя, кричал: «Она богиня! Она настоящая богиня!» Он гарцевал на резвом коне и, перехватывая у нерасторопных букеты цветов, летел к карете, бросал в нее цветы и кричал: «Виват королева!» И старый каменотес, вырубавший из мрамора фигуры святых мадонн для украшения Руанского собора, согласился с пылким юношей. «Она богиня красоты!» — кричал он близ городских ворот города Эвре, в который король и королева приехали перед тем, как достичь Руана.

В конце пути к Руану Анна поняла еще одну черту нрава французов. Несмотря на скудость жизни, это был веселый, жизнерадостный и влюбчивый народ, способный, как говорятся, плясать и на пепелище.

Налюбовавшись ярким зрелищем на площади Эвре, королева сказала Генриху, который сидел с нею рядом в карете:

— Мой государь, во Франции, кажется, никогда не бывает ненастья. Твой народ разгонит своим весельем любые тучи.

— Ты права, моя королева. А ведь это северяне. То ли будет в южных землях, где-нибудь в Марселе, в Лионе.

В Руане короля и королеву уже ждали, и встреча была более бурной, чем в Эвре. К тому же их приезд совпал с открытием торговой ярмарки, на которую съехались тысячи французов со всех земель, из западных и южных графств. Многие сеньоры, оповещенные гонцами, прибыли только для того, чтобы увидеть королеву и показать себя. Во главе встречающих был герцог Вильгельм Завоеватель. В его свите было не меньше полусотни вассалов. С большой свитой прискакал в Руан из графства Артуа молодой граф Робер де Морне. Пожаловали граф Филипп Валуа из Вермандуа. Графы Аласонские, Пикардийские и другие все ехали и ехали, словно на званый пир. И для всех у Генриха и Анны находилось время поговорить, обменяться приветствиями. Анне целовали руку, рыцари становились на колено, прижимая правую руку к сердцу, и клялись ей в «вечной преданности».

Мэр Руана граф Луи Клермон распахнул ворота своего замка, чтобы принять короля й королеву. Но прежде была встреча с горожанами на площади близ возводимого Руанского кафедрального собора.

— Вы должны увидеть создаваемое чудо, государь и государыня, — приглашая их на осмотр храма, сказал граф Луи Клермон.

Генрих и Анна въехали в городи на площадь, стоя в карете. По случаю теплой погоды Анна была в византийском платье-далматике, подпоясанном золотым поясом. Голову ее украшала корона. Государь тоже был с короной на голове, в алом парчовом полукафтане. Их встретили бурей восторга. Над площадью стоял рев голосов, и тишина наступила лишь тогда, когда толпа выдохнула единой грудью: «Виват королева!», «Виват королева!».

Генрих был удивлен и обескуражен таким приемом. Ему и во сне не могли присниться те почести, какие оказали руанцы королеве. Да и как могло пригрезиться, ежели всего год назад отношения с руанцами были натянутые, а сегодня они встречали короля и королеву словно самые верные подданные. Из каких глубин души поднимались горячие чувства руанцев, король понять не мог. В эти минуты его хватало лишь на то, чтобы отвечать на приветствия. Он очень громко говорил, поднимал руки, торжественно смотрел на горожан, на герцога Вильгельма, который вместе с мэром Луи Клермоном был во главе руанской знати. А горожане были довольны, потому что никогда раньше не видели своих королей и уж тем более королев, словно сюзерены боялись показывать их простым людям. Какой-то красивый молодой руанец подбежал к карете и крикнул:

— Королева, мы тебя любим!

Карета продвигалась медленно. Со всех сторон в нее падали цветы. Их было так много, что вскоре король и королева утопали в них по колени. Анна улыбалась. Глаза ее сверкали изумлением и радостью.

— Спасибо! Спасибо! — повторяла Анна и пожимала протянутые руки. — Я вас тоже люблю, руанцы! — Она вспомнила, что даже батюшку Ярослава россияне не встречали так бурно.

Женщины протягивали к карете детей, и Анна гладила их по головкам, благословляла, говорила матерям:

— Да будут счастливы ваши дети!

Молодые горожане слали Анне поцелуи. Рыцари вскидывали мечи и мощно кричали: «Виват королева Франции!» Лишь только карета остановилась близ храма, на площади расчистился круг и множество, молодых людей и девушек устроили пляску. Звучали барабаны, дудки.

Но не только доброжелательность царствовала на площади. Вместе с цветами влетел в карету камень и ударил Анну в ногу. Она стиснула от боли зубы, дабы не закричать: не хотела, чтобы на площади начался переполох. Однако он возник. Зоркие воины-телохранители увидели руку злодея, бросившего камень, и трое из них бросились в толпу. Руанцы расступились перед всадниками, они подскакали к тому месту и увидели человека, кинувшего камень. Два мастеровых держали его за руки, третий обыскивал и нашел в кармане еще один камень. Воины Анны не вмешивались. Подоспевший Анастас сказал им:

— Пусть горожане сами разберутся.

Они и разобрались. Сдернув со злочинца капюшон и плащ, повели его к королевской карете. Близ нее поставили на колени.

— Мой король, вот тот разбойник, который бросил камень, — сказал невысокий, но широкоплечий руанец с руками каменотеса. — Позволь нам посчитать ему ребра!

Худой, бледнолицый и жалкий человек, лет сорока, смотрел только на Анну. В его карих глазах не было ни страха, ни мольбы о пощаде, светилось лишь изумление.

— Спроси его, зачем он бросил камень, — сказал Генрих руанцу. — Может, он бросал не в нас.

— В вас. У него в кармане нашли еще один камень, — ответил руанец.

Королю не хотелось омрачать радостный день расправой над преступником. Но руанец желал торжества справедливости. Он схватил злодея за волосы, повернул к себе и спросил:

— Говори, чью волю исполнял? Не скажешь, повесим на первом суку!

— Я отвечу. Только отпусти. — Руанец выпустил волосы. — Мне было сказано, что наша королева — ведьма из скифских лесов. И ежели ее ударить освященным в храме камнем, то она обернется злобной собакой, которую горожане убьют. Я исполнил волю господ и бросил камень, ударил в ногу, но Божья воля не проявилась. И я узрел в королеве не ведьму, а ангела.

— Откуда ты сам и какие господа послали тебя творить зло? Говори! — сурово потребовал руанец.

Из толпы пробивался торговый человек, его не пускали, но он твердил: «Несу государево слово! Несу государево слово!»

— Пропустите его! — крикнул король Генрих.

Купец лет пятидесяти, с открытым и честным лицом, подошел к карете и сказал королю:

— Сей злодей служит у королевы Констанции. Был я в замке Моневилль с товарами и видел его там. Он исполняет чужую волю, мой государь. Но в Моневилле праведников нет.

Король понял, чего добивалась Констанция: она хотела породить против Анны людской гнев — ведь в народе не любят всякую нечистую силу. И он молчал, думая, как поступить с подручным Констанции.

Анна, слышавшая сказанное купцом, попросила Генриха:

— Мой государь, отпусти его с Богом. Он меня ударил, но я не обернулась никем, видят Дева Мария и руанцы.

— Спасибо, моя королева. — Генрих благодарно склонил голову. — Ты сняла с моей души тяжкий крест. — И повелел своим воинам: — Уведите его с площади и отпустите. Да чтобы волос с головы не упал.

Жалкого наемника подхватили под руки и потащили сквозь толпу, наделяя все-таки под бока тумаками. Площадь вновь всколыхнулась, и еще сильнее зазвучали здравицы королю и королеве. А на паперти старого собора появился епископ Готье, другие священнослужители. Короля и королеву позвали на торжественную мессу.

На званой трапезе в замке мэра Руана графа Луи Клермона собрались, как показалось Генриху, сеньоры со всей Франции. Конечно же тому причиной была ярмарка, но король остался доволен встречей со своими вельможами. Ему было приятно видеть за столом не только герцога Вильгельма и графов Нормандии, но и графов Анжу, Вермандуа, Пуату, Шампани. Тут были сеньоры из Альби, Тулузы, Бордо. Герцоги, графы, бароны, виконты — все хотели быть представленными королеве. И Генрих понял, что только благодаря Анне гости спешили в замок графа Клермона, добивались того, чтобы преклонить колени перед королевой Франции.

— Ты нас прости, король, что мы чествуем только твою супругу, — выразил общее настроение герцог Нормандии Вильгельм.

Король Генрих редко смеялся, но на этот раз не удержался:

— Я завидую моей королеве, у нее появились сотни поклонников.

— Завидуй, но не ревнуй, — прикоснувшись к руке Генриха, сказал Вильгельм. — Ведь это наша королева! — И он обвел зал, полный гостей, широким жестом руки.

В этот августовский вечер в замке Клермона в Руане родилась молва о чарующей силе королевы Анны, о том, что своим взглядом и теплом, исходящим от нее, она лишала недругов ненависти и злобы и подвигала всех, с кем общалась, к добродетели и милосердию. И об этом под конец званой трапезы громогласно сказал мэр Руана граф Луи Клермон, произнося здравицу:

— Ваше величество, королева Франции Анна, вы совершили чудо, сблизив нас и породнив в едином дыхании с вами.

— Спасибо, граф Луи, за лестные слова, спасибо всем, кто признается мне в своих чувствах. Я хочу быть всегда рядом с вами, — сказала в своем ответном слове королева Анна, и это слово тоже всем пришлось по душе.

Тем часом молодые и пылкие сеньоры, рыцари, коим не довелось быть приглашенными в замок, толпою собрались на дворе замка и слагали гимны, восхваляя красоту королевы. Они же готовились идти следом за ней по землям Франции и защищать ее от невзгод и от тех, кто вздумает напасть на нее. «Рыцари есть рыцари», — скажет потом король Генрих. Он знал своих молодых вельмож. Страсть поволочиться за красивой дамой или девушкой была у них в крови. И король не считал это пороком, а видел в том благо. Он хорошо знал, что вельможи графства Анжу и графства Вермандуа, соседствуя, испокон веку враждовали между собой. Теперь же они вместе чествовали королеву, были любезны друг к другу и как истинные кавалеры вели себя так, будто никогда не враждовали. Уж на что огневые южане из герцогства Гасконь и графства Тулуза на своих границах годами не прекращали стычек и сражений, а тут в обнимку подходили к королеве и представляли один другого: «барон Жан де Фурье», «виконт Анри де Кольон».

Королю Генриху было любо смотреть на мирных и добродушных французов, на веселье, царящее в замке Клермона. Даже рыцарское ристалище обошлось без крови. Перед началом поединков Анна подошла к рыцарям и попросила:

— Милые сеньоры, все мы мужественны и смелы, и я готова смотреть на вашу борьбу. Покажите удаль, ловкость, силу, но не проливайте кровь.

— Ее не будет, наша королева, — дружно ответили рыцари.

Они разделились на два отряда, и на просторном внутреннем дворе замка началось ристалище. Анна знала толк в боевых играх, многажды любовалась единоборством на Руси. Но французские рыцари показались ей искуснее русских витязей. Они были быстры в движениях, мечи их сверкали чаще. Правда, они были легче, чем у ее воинов. Но ведь и легкий меч искусного воина может поразить сильного врага. Здесь врагов не было, считала Анна, и потому зрелище только радовало ее. Анна, прижимаясь к плечу Генриха, сказала:

— Подобного я не видывала. Спасибо твоим подданным, мой государь.

Один из дней пребывания в Руане король и королева провели на ярмарке. Впечатлительная Анна ранее не видела такого обилия и многоцветья товаров. Здесь можно было купить, что пожелает душа и позволит кошелек. Анне рассказывали о торжищах Царьграда, и руанская ярмарка была похожа на них. Изумила она Анну и многоязычием, словно на нее съехались народы со всего мира. Так почти и было. Не в состоянии рассмотреть все, что продавали на ярмарке, Анна повела Генриха в те ряды, где красовались товары Средиземноморья. Рябило в глазах от шелков, парчи, ковров, от блеска оружия, дорогих доспехов. Голова кружилась от запаха благовоний из Египта, Византии, Дамаска. Анна не устояла от соблазна и накупила всякой всячины. Там же в рядах у восточных купцов граф Руанский купил вороного арабского скакуна и подарил его Анне. Он подвел этого красавца к ней и под восторженные крики толпы сказал:

— Моя королева, я знаю от путешественника Пьера Бержерона, — граф поклонился в его сторону, — что ты искусная наездница. Прими мой подарок, пусть этот красавец принесет тебе радость.

— Благодарю тебя, славный граф, за столь щедрый дар, — ответила Анна и посмотрела на короля. — Не правда ли, мой государь, конь прекрасен?

В этот миг у Генриха кольнуло от ревности сердце: «Господи, она же и правда для них богиня!» Но ничем не выдал своего низменного чувства и вместе с Анной поблагодарил графа Руанского за подарок.

В последний час пребывания на ярмарке Анна словно бы окунулась в целительный источник, оказавшись в рядах, где торговали купцы-русичи. Она сразу узнала их, новгородских и псковских торговых людей, пришедших сюда морем на своих кочах. Они торговали льняным полотном, воском, речным жемчугом, рыбьим зубом и ценными мехами. Но Анна любовалась не товарами, а купцами из родной земли. Едва она сказала: «Русичи, здравствуйте!» — как многие сошлись к ней, и между ними завязался оживленный разговор.

— Как там на Руси? Здоров ли мой батюшка, князь Ярослав, здорова ли матушка? Нет ли раздоров?

— Русь здравствует, — первым отозвался маститый новгородец. — Тебе же поклон от посадника Ратши. Он и призвал нас сюда. А батюшка с матушкой здоровы, и великий князь правит державой разумно и крепко.

— Спасибо, торговые люди, за вести с родимой земли. А как будут ваши сотоварищи в Киеве, пусть не обойдут княжеские палаты и скажут обо мне слово.

— Так и получится, королева, — пообещал крепкий чернобородый псковитянин. — По весне и будем в Киеве стольном.

Анна провела среди купцов больше часа. Наказала им чаще приезжать во Францию. Рассталась с ними, унося подарки. Но и сама в долгу не осталась: попросила мэра Руана и короля не взимать с русичей пошлин.

Лишь на четвертый день Генрих и Анна покинули Руан. Их кортеж вырос вдвое. Десятки молодых руанцев, а с ними влиятельные сеньоры из других городов Северной Франции сочли за честь сопровождать короля и королеву в путешествии по державе. Из Руана кортеж выехал в город Кан, тоже один из крупных городов Нормандии, чтобы оттуда кратким путем достичь герцогства Бретань, а потом двинуться к югу, в графство Пуату и герцогство Аквитания.

Размышляя по дороге в Кан о днях, проведенных в Руане, Генрих пришел к выводу, что путешествие по Франции с королевой Анной обернется для него большим благом. Он заметил, что, где бы ни появлялась Анна, она согревала сердца вассалов и сеньоров и они забывали о том, что когда-то питали вражду к королевскому дому и воинственно поднимали мечи. Помнил Генрих, как в прежние годы сеньоры искали повод, чтобы поссориться со своим королем. Графы, утверждая незыблемость своей независимости, не считались со средствами, какими достигали ее. Их «евангелие» держалось на полдюжине принципов, кои они защищали с пеной у рта. Они считали, что владетельные сеньоры имеют право вести между собой войны, обладают правом ленных властителей чеканить во владениях свою монету и почитать короля за символ, но не более. Так оно и было. Но вот появилась рядом с ним, королем, женщина, и она оказалась для тех же воинственных сеньоров святыней, на которую они готовы молиться, чье желание для них — закон. Вон они за спиной, над кем властвует королева. Генрих повернул голову и увидел длиннющий хвост благородных рыцарей, сопровождающих королеву.

Чем же покорила их Анна? Только ли красотой? Или еще чем-то иным, что имеет над людскими сердцами большую власть? Теперь уже Генрих не сомневался, что сила ее влияния на людей не только в красоте, но и в том тепле, какое она излучала. Он ведь и сам испытывал силу этого тепла, лишь только приближался к Анне. И всегда оно влияло на него благотворно. Однако, осмыслив все это, король почувствовал сомнение: уж не превозносит ли он чрезмерно ее благие силы и влияние на людей? Не попал ли он под ее обаяние из-за того, что по-юношески оказался в нее влюблен? Не должен ли государь быть более хладнокровен и трезв? Все это смутило его. И чтобы хоть как-то привести в равновесие свое душевное состояние и избавиться от смятения, Генрих сказал Анне, что ненадолго отлучится, пересел в экипаж к канонику-канцлеру Анри д’Итсону и исповедался в своих чувствах и досадных сомнениях.

— А теперь скажи, святой отец, в чем я заблуждаюсь, а в чем прав?

Каноник-канцлер и сам ощущал тепло Анны, ее влияние на свою душу, сам преклонялся перед россиянкой с первых дней путешествия в Корсунь. Времени познать человека у него оказалось предостаточно. И, оценив с разных сторон откровение короля, он наконец сказал:

— Не сомневайся, сын мой, в деяниях королевы Анны, в ее силе влиять на людей. Все это в ней от Господа Бога и Пресвятой Девы Марии.

— Я тебе верю, святой отец. Ты снял с моей души камень тревоги, — ответил король и вернулся в карету Анны.

Шли дни. Благодатная осень, казалось, только ради королевы не бушевала ветрами, не докучала дождями. Рдели багрянцем лиственные леса, сады, виноградники. Крестьяне еще трудились на полях. Одни отвоевывали у мусорных зарослей кусочки земли под пашню, корчевали пни, вырубали кустарники, вывозили камни, кои засоряли почву. Другие пахали землю, поднимали зябь. Анна видела, что земля Франции на севере и в центральной части значительно беднее, чем киевские черноземы. Но не только природа привлекала внимание Анны. Она проявляла интерес и к быту крестьян, к их достатку. Увы, того достатка, в каком жили русичи, она не видела в селениях, которые проезжала. Генрих догадывался, как близко к сердцу принимала Анна убогость жизни простого народа, говорил ей:

— Нам бы всего десять лет мира и тишины. И жизнь крестьян будет другой. Нужно добиться, чтобы королю были послушны сеньоры и вассалы, чтобы деньги чеканились только государством. Не будет усобиц, и мы сможем защитить себя на рубежах державы, построить там крепости. И тогда народ Франции станет пахать землю, выращивать хлеб и виноград, а не воевать. Тогда можно будет снизить налоги, избавить от поборов. Нам нужен мир. Без него мы превратимся в гуннов.

Анна понимала чаяния короля и рассказывала ему о том, что после смерти великого князя Владимира Святого ее держава тоже пребывала в раздорах.

— В ту пору Русь развалилась на уделы и брат пошел войной на брата. Горели города и селения, войны разоряли россиян. Когда мой батюшка взял бразды правления в свои руки, то ему понадобилось более десяти лет, чтобы остановить разгул междоусобиц, добиться мирной жизни. Теперь все позади, и россияне благодарят великого князя за то, что вновь сшил Русь в единую державу. Еще батюшка написал законы, кои служат во благо государству и народу.

— Я завидую твоему отцу. Мне говорили много доброго преподобный Анри и дотошный Бержерон. Он и впрямь мудрый, как величает его народ. Поди, и сыновья у него сильны править державой.

— О, мои братья славные. Они радеют за Русь вместе с батюшкой.

Такие беседы короля и королевы чаще всего протекали во время переезда из города в город. Если в первые дни путешествия Генрих большую часть пути проводил в седле, то после Руана он с желанием ехал в карете близ Анны. Много пищи для бесед дал королю и королеве гостеприимный Кан, где они провели два дня и побывали, как в Руане, на возведении собора. Мастера уже заканчивали перекрытие сводов над ним. Горожане с гордостью говорили Генриху:

— Наш государь, мы возводим самый большой собор во Франции. Уж поверьте нам. И когда будем освящать его, то дадим вам знать и позовем вместе с королевой на торжественную мессу.

— Ну уж нет, самый высокий собор мы построим в Париже, — с немалой долей честолюбия заявил Генрих. — А на праздник освящения мы приедем обязательно, — ответил горожанам король.

Канский епископ Симеон Франсуа не согласился с Генрихом:

— Парижский собор будет величественнее и выше только тогда, когда вы, сир, позовете наших или лионских каменотесов. Иные не осилят.

— Вот ты, святой отец, и отберешь мастеров для нас, — завершил спор Генрих.

Все больше за спинами королевской четы оставалось земель, по коим они совершили удачное путешествие. Вскоре Генрих и Анна расстались с гостеприимными бретонцами, посетив города Нант и Сомюр. И наконец королевский кортеж въехал на земли графства Пуату. В пути по ним король и королева заметили странное поведение жителей. Крестьяне были угрюмы, горожане чрезмерно раздражены и крикливы.

— Что-то здесь не так, моя королева, — заметил Генрих. — Не иначе как графы Пуатье вновь учинили драку с Аквитанией. Господи, и когда этому придет конец, — тяжело вздохнул король.

Так и было. В городе Пуатье королевской чете наконец доложили, что графство Пуату ввязалось в войну с герцогством Аквитания. В городе не видно было мужчин. Выяснилось, что всех их графы Пуатье угнали драться с аквитанцами. Чтобы узнать суть распри, Генрих посетил знакомого прелата Поля Меня. Он принял короля и королеву в храме. Лет сорока пяти, подвижный, с высоким лбом, живыми умными глазами, он походил скорее на ученого-исследователя, нежели на священнослужителя.

— Святой отец, что заставило твою паству взяться за оружие и пойти войной на Аквитанию? — спросил Генрих.

Прежде чем ответить, прелат Поль Мень дважды тяжело вздохнул.

— Нет ничего Божьего в той затее кровавой. Великий грех взяли на душу братья Пуатье. Не проходит и года, чтобы они не обнажали мечи на аквитанцев. Креста на них нет. — И прелат поведал печальную историю враждующих соседей. — Это случилось четверть века назад. Тогда один из сыновей герцога Аквитании намеревался жениться на дочери графа Пуатье, но, обесчестив ее до свадьбы, отказался от супружества. Она не вынесла позора и, бросившись с крепостной стены замка Ворде, погибла во рву с водой. С той поры в начале сентября графы Пуатье собирают армию и уходят разорять земли аквитанцев. Господи, сколько невинной крови пролито за четверть века! Я много раз пытался помирить недругов. Увы, напрасно.

— Ты слышала, моя королева? — спросил Генрих Анну. — Это для тебя я попросил рассказать сию жестокую историю. Сам я тоже не знаю, как избавить аквитанцев от кровной мести графов.

Анна восприняла печальную историю болезненно и все-таки нашла в себе силы сказать должное:

— Мой государь, надо попытаться остановить жестокую и напрасную бойню. Кровная месть — это зло язычества. Мы же христиане.

— Я согласен с тобой. И святой отец тоже. Но как это сделать?

— Не знаю, мой государь, — ответила Анна, хотя знала, что только перед лицом двух армий можно добиться их примирения. И она поведала о том: — Одно мне кажется разумным: надо ехать на поле брани, там и решить спор.

— И я готов отправиться с вами, государь и государыня, — не промедлив и минуты, отозвался Поль Мень.

— Но, мои дорогие, тут поспешность может только навредить, — возразил король.

— Однако подумай, государь, другого выхода у нас нет, — заявила Анна и спросила прелата: — Далеко ли ехать к войску?

— Часов пять-шесть хорошей езды. Как раз к ночи…

Король между тем задумался. Не втянется ли он в драку двух непримиримых соседей? Ведь стоит ему принять чью-либо сторону, как и на него поднимут оружие. Настораживало Генриха и то, что в графстве Пуату никак не отозвались на появление королевских гонцов, хотя они и уведомили графов Пуатье о том, что прибудут король с королевой. И выходило, что противникам важнее удовлетворить жажду застарелой мести, нежели в согласии с королем поискать пути к миру. Генрих настолько углубился в свои невеселые размышления, что даже забыл о ждущих от него ответа или решения. Но в присутствии Поля Меня он счел нескромным поделиться с Анной своими грустными мыслями и сказал:

— Скоро уже вечер. И если мы поедем к войскам, то только завтра.

— Спасибо, мой государь. Думаю, что ночной драки у противников не случится.

— Не беспокойтесь, — отозвался Поль Мень. — Конечно, ехать лучше завтра с рассветом. И, пожалуйста, возьмите меня с собой.

— Без тебя, святой отец, мы и войско не найдем, — согласился Генрих.

А вечером, когда расположились на отдых в замке графов Пуатье, король поделился своими невеселыми раздумьями с Анной и заключил:

— Даже Господь Бог не знает, чем закончится мое вмешательство.

— Ты прав, мой государь. Но тебе не нужно вставать ни на чью сторону, и тогда откроется путь к примирению.

— И ты в это веришь?

— Да. А теперь будем спать. Утро вечера мудренее, как говорят у нас на Руси. — И Анна повела Генриха в спальню.

На рассвете, когда с лугов еще не сошел ночной туман, король, королева и прелат Поль Мень, а также вся свита и две сотни воинов покинули замок и город Пуатье и отправились на юг, к границам герцогства Аквитания. Поль Мень ошибся, сказав накануне, что до войска можно доехать за пять-шесть часов. Ехали весь день и только к вечеру достигли границы. Станы враждующих сторон находились примерно в одном лье от места, где остановились Генрих и Анна. Лазутчики короля еще в сумерках ушли на разведку и определили, что враждующие стороны еще не сходились на сечу. Войско аквитанцев занимало одну гряду холмов, пуатуанцев — другую. А между ними лежала лощина в четверть лье. Как поняла Анна, это было около версты по русской мере. Лишь только лазутчики вернулись и доложили королю о том, что увидели и узнали, он взял с собою сотню воинов во главе с Анастасом и вместе с Анной и Полем Менем отправился на нейтральную землю, там разбил лагерь. Королю и королеве был поставлен шатер. Над ним подняли королевское знамя. Темная осенняя ночь не выдала присутствие короля и его воинов между двумя армиями. Воины вели себя осторожно, даже коней оставили в лагере.

— Теперь нам остается ждать и уповать на Бога, чтобы наша затея завершилась мирно, — поделился с Анной своими опасениями Генрих.

— Будем надеяться, дорогой, что все завершится благополучно. Ты только позови своих герольдов, чтобы с наступлением зари были здесь.

— Они с нами, — ответил Генрих.

Утром, лишь только заалел восток, два королевских герольда затрубили в рога, направив их в сторону графов Пуатье и в сторону герцога Аквитанского. В их лагерях вскоре же возник переполох. Как могло случиться, что между двумя армиями оказался отряд никому не ведомых воинов? Но скоро все стало ясно. Королевское знамя, которое развевалось под дуновением хорошего ветра, было видно и тем и другим противникам.

Выйдя из шатра и присмотревшись, увидев знакомое знамя, граф Пуатье-старший сказал брату:

— Король таки явился. А ведь мы его не ждали и не звали. Старший Пуатье был широкоплечий и сильный воин с суровым лицом. На его правой щеке синел шрам. Граф прихрамывал.

Младший брат, граф Филипп Пуатье, ни в чем не походил на старшего. Он был статен, худощав, с женственным лицом. Он отозвался примирительно:

— Однако короля надо бы встретить. Он для нас безобиден.

— Вечно ты веришь сказкам про доброго короля. Слышишь, трубит рог и нас вызывают на бой. Иди и поднимай воинов. Пусть готовятся к сече. Пора наконец…

— Нет, брат, это зовут на переговоры. Сигнал и тебе знакомый.

— Догадался-таки. Ладно, пойдем послушаем байки короля. Неспроста, знать, явился между двумя станами.

Герцог Аквитанский тоже показался близ шатра и смотрел из-под руки в долину. Это был пожилой, убеленный сединами, но еще крепкий рыцарь. Ему не хотелось воевать, он думал о покое, о мире, потому как устал за двадцать пять лет ежегодных схваток. А его сын, причинивший столько горя, давно погиб в одной из осенних сеч. Однако на этот раз, думал герцог, ежели Пуатье полезут, он их крепко побьет и вразумит. Минувший год был для Аквитании благодатным, и герцог сумел нанять пятьсот бывалых воинов. Знал он, что силы его превосходят в полтора раза силы противника, и был спокоен. Но вот вмешалась какая-то третья сила, и герцог смутился. «Ишь, как близко встали, всего на два полета стрелы. И кто бы это мог быть?» — гадал герцог.

Рядом с герцогом стоял его зоркий коннетабль барон Сюр де Кошон.

— Ваше высочество, перед нами шатер с королевским знаменем над ним, — подсказал де Кошон. — И нас вызывают на переговоры.

— Почему в наш спор вмешался король? — спросил герцог сердито. — Нет, никуда я не пойду! Зреть не хочу Пуатье-разбойников. Да и зачем, коль я их побью сегодня!

В это время от лагеря короля отделились два воина и побежали в разные стороны. Один из них поднялся на холм к герцогу.

— Сир, герцог Аквитанский, король и королева Франции хотят тебя видеть, — сказал воин.

— С какой это стати здесь появилась королева? — спросил он. — Почему она не пригласила меня в Париж?

— Того я не знаю, сир, — ответил воин.

Герцог редко чему в жизни удивлялся, но тут был изумлен. Подумал, что сам Генрих не отважился бы встать между двумя армиями. «Уж не королева ли его надоумила?» — мелькнуло у герцога.

— Что видишь? — спросил он барона.

— Прибежал воин и в стан Пуатье. Вот братья о чем-то спорят. Но, кажется, младший убедил старшего спуститься к королю. Да, они идут вниз.

— И нам должно идти. Нельзя, чтобы Пуатье-разбойники пришли первыми.

Герцог разгадал замысел короля: он никому не благоволил в большей мере. И остался этим доволен. «Ишь ты, хитер наш Капетинг», — с благосклонностью к королю подумал герцог.

Графы Пуатье и герцог Аквитанский приблизились к шатру короля одновременно. В нескольких шагах от шатра их остановили воины Анастаса, и он попросил оружие сначала у графов, потом у герцога. Показал ему на вход в шатер. И первым вошел в шатер герцог, за ним — графы, за графами — коннетабль. Перед вошедшими стояли король и королева.

— Вижу, что вы изумлены и не ожидали увидеть нас на поле будущей сечи, — сказал Генрих и продолжал миролюбиво: — Хочу надеяться, что вы больше не обнажите мечи друг против друга. Вот и королева о том же просит.

Графы и герцог и впрямь стояли в изумлении, но не оттого, что услышали от короля. Их смутила королева. Она улыбалась, смотрела на них ласково, открыто, и от нее исходила некая теплая сила, которая гасила в них черные побуждения. «Колдовство, — подумал Пуатье-старший и отметил: — она добра ко мне». А герцог Аквитанский стоял и улыбался, чувствуя юношеский пыл в груди. Филипп же Пуатье готов был встать пред королевой на колено и поцеловать подол ее платья. «Наваждение, — вновь мелькнуло у Пуатье-старшего. — А, да будь что будет!» — заключил он отважно.

И оказалось, что этим «противникам» не нужны никакие увещевания, слова о долге перед подданными и королем, о милости к сопернику, к недругу. Нет, им достаточно было согреться в лучах, исходящих от королевы, и они были готовы протянуть друг другу руку. Анна угадала их желание и подошла к ним. Все с той же ласковой улыбкой подала руку герцогу, а другую Пуатье-старшему и сказала:

— Живите в мире, славные воины. Вы устали от сеч. Вам нужно забыть обиды, отдохнуть и вкусить радость жизни. И Всевышний воздаст вам по делам вашим.

Когда герцог и граф поцеловали руки прекрасной королевы-дамы, она без усилий, плавно и медленно стала сводить их руки. И ни горячий граф Пуатье-старший, ни упорный герцог Аквитанский не нашли в себе силы воспротивиться этой мягкой, но неодолимой власти, увлекающей их к рукопожатию. Анна по-прежнему не спускала глаз с лица графа и герцога и улыбалась им, а глаза ее светились неопалимым светом. В голове графа, как и у герцога, утвердилась одна мысль: «Нет нам никакой нужды воевать, прошлое давно оплачено кровью. Мир и тишина нам желанны». И вот уже руки их сошлись в крепком рукопожатии. И никто из них не слукавил. Это рукопожатие было мерилом их чести. Анна почувствовала это и сказала:

— Спасибо, славные рыцари. Вижу, что вы все поняли. Я рада за вас.

И настал тот миг, когда Анна отвела свои руки от рук враждующих соседей, но положила ладонь сверху и посмотрела на короля. И он понял, чего хотела от него Анна, шагнул к ней:

— Да, да, я закрепляю их дружеское рукопожатие честью короля и верю, что ваши воины вкупе с вами вкусят радости мира. — И он положил свои руки на руки графа и герцога, скрепив зародившийся мир державной рукой.

И не было никаких обещаний и клятв. Женская рука так крепко соединила две сильные мужские руки, что впредь на многие годы бывшие противники не знали ничего другого, кроме дружеского рукопожатия. Граф Пуатье найдет свое счастье с племянницей герцога. Но это будет потом.

А пока по призывному зову боевых рогов, по воле графов и герцога ранее враждующие соседи-воины сошлись в долине и побратались. Но братание завершилось не враз. Анна шепнула королю:

— Мой государь, надо закрепить победу маленьким пиром. Пусть привезут вина за наш счет.

И Генрих выразил эту мысль графам и герцогу:

— Добрые соседи, везите угощение вашим воинам за наш счет.

— О король, о наша королева! — воскликнул Пуатье-старший. — Мы будем бесчестны, если позволим пировать за ваш счет! Не правда ли, друг мой герцог?

— Правда, мой друг! Мы ныне угощаем! И это будет пир в честь королевы и короля.

И все закружилось на мирном поле. Пока воины собирали хворост для костров, по воле графов и герцога помчались конные воины к служилым людям, чтобы те немедленно доставили в долину вина и хлеба, колбас и сыра, баранов и птицы. И к полудню все это было привезено. И был пир весь день до глубокой ночи. И старые аквитанские воины звали молодых парней из Пуату выбирать невест в соседних селениях.

А на другое утро две мирные армии с песнями провожали в путь по державе короля и королеву и дошли с ними до герцогства Гасконь. Здесь жизнь протекала спокойно, потому как горячие гасконцы были заняты уборкой винограда. А он в этом 1050 году уродился отменный. И крестьяне, зная, что к ним едет королева, несли к дороге корзины с гроздьями сочного и сладкого винограда, угощали им свою государыню и всех, кто был при ней.

Весть о том, что королева «одним словом и одним взглядом» пресекла двадцатипятилетнюю вражду графов Пуатье и герцога Аквитанского вольно перелетала в другие графства и герцогства, была ведома и гасконцам. И люди, особенно женщины, видя ее кортеж, говорили:

— Такой государыни ни у кого в мире нет. Хвала нашей королеве.

Анна и Генрих ехали по краю медленно, всюду, где их встречали виноградари, останавливались и не отказывались от угощения. Во время некой короткой остановки одна пожилая женщина, чистая, опрятная, приметила что-то особенное в Анне и, подойдя к ней совсем близко, сказала в самое ухо:

— А ведь ты, наша королева, дитя несешь. Ведомо ли тебе сие? Я повитуха, оттого и говорю.

— Спасибо, славная, спасибо. Я о том ведаю, да никому не говорю. И ты о том помолчи.

— А как же. Так и должно, пока само себя не покажет. Анна сняла с руки золотое кольцо и подарила его женщине, сказав:

— Приезжай в Париж на крестины. Как колечко покажешь, так и пропустят тебя всюду.

— Меня Кристиной зовут. Запомни, матушка-королева. Спасибо тебе.

— Запомню. И тебе спасибо.

После этой встречи с Кристиной Анна долго пребывала в дреме и то ли наяву, то ли за явью видела веселые и даже жизнерадостные лица крестьянок, собирающих виноград. Да и было понятно, почему они такие: отныне избавились от страха вечной войны. Они поверили ей, своей загадочной королеве-россиянке, что на земли Франции пришел мир. Однако и сама Анна осознала, что ей не меньше, чем француженкам, нужен мир и покой в державе, потому как ей предстояло стать матерью. Пока эту благую весть знали только она, Анастасия и неведомая ей Кристина. Даже король о том не ведал: не пришло тому время, считала Анна.

Глава семнадцатая. Братья-недруги

Уже сентябрь был на исходе, когда королевский кортеж появился на землях Бургундии. Здесь короля Генриха встречали как отца родного. Правда, подобно селянам всей Франции, крестьяне здесь жили скупо, потому как весь достаток отдавали королевскому войску на защиту своих рубежей. Не давала им покоя алчная вдова Констанция, питающая к родному сны вражду и ненависть. Когда она посылала свое войско воевать в Бургундию, крестьяне и горожане Дижона бросали пашни, кузницы, мастерские и брались за оружие.

Короля и королеву бургундцы ждали давно. Даже сетовали: дескать, что это надумали навестить нас последними. А ведь они давно уже приготовились к встрече государя и особенно государыни. После примирения в Пуату и Аквитании бургундцы проявили нетерпение и выслали навстречу кортежу короля не меньше сотни рыцарей и воинов, «чтобы не сбились король и королева в пути, не повернули на Невер или еще куда». Но нет, они не сбились.

В Дижоне, большом торговом городе, который стоял на реке Сене и от него на легких судах можно было достичь Парижа, Руана и выйти к проливу Ла-Манш, бургундцы встречали короля и королеву, как в Руане, тысячными толпами. Никто и никогда, как отмечали старожилы, не удостаивался таких торжественных встреч, коя ждала королеву Анну. Над городом торжественно гудели колокола многих храмов. На всем пути от Дижонского собора женщины выносили к карете Анны своих детей, чтобы она благословила их на безмятежную жизнь. Они верили, что ей это посильно, потому как никто другой не мог погасить распрю, длившуюся четверть века. Дижонцы верили в святое могущество своей королевы и все подносили и подносили ей детей на благословение.

Генрих уже не ощущал ревности, когда его подданные возносили Анну и забывали о нем. Он радовался тому. Рядом с ним сидела Его Королева. Это он нашел ее для Франции. Генрих уже не помнил о Бержероне. Это он, король, провез ее по всем землям державы, чтобы показать своему народу дочь великого славянского государства. Генрих был доволен, что Анна пришлась французам по душе. Он слушал восторженные крики с улыбкой. Он держал королеву за руку, когда они стояли в карете, и знал, что его душевное ликование переливается в нее. Она смотрела на дижонцев сияющая, прекрасная и счастливая. Ей было отчего пребывать в блаженстве. Еще на землях Гаскони она почувствовала, как под сердцем забилось дитя. В этот миг она с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться. Было такое ощущение, будто там, в материнском лоне, что-то защекотало, показалось, что дитя расширяет гнездышко. Анна испугалась, подумав, что это обманное движение. Но нет, это не было обманом. А тут сельская повитуха доброй вещуньей появилась, сказала свое. Какой уж тут обман! В королеве пробуждалось существо, которое с каждым часом и днем будет давать о себе знать все сильнее.

Так и появилась Анна на улицах Дижона со счастливой улыбкой на лице, на удивление и радость горожанам. Ей было приятно, что ее встречали многие молодые женщины и поднимали на руках к карете детей. Все это было добрым предзнаменованием.

В этот день Анна с трудом дождалась часа, когда наконец Генрих привез ее в королевский дворец-замок, построенный лет десять назад дижонскими каменотесами. За вечерней трапезой она едва прикоснулась к пище и не слышала умных разговоров сеньоров Дижона, принявших приглашение короля. Она вся была в себе и творила молитвы Пресвятой Матери Богородице, прося у нее благой защиты для младенца. Из-за стола она ушла задолго до конца трапезы. Генрих проводил супругу до спальни, но, увидев непривычные ему перемены в ее поведении, позвал камергера Матье де Оксуа и сказал ему:

— Передай гостям, что я сегодня к ним уже не выйду. — А как только вошли в спальню, спросил: — Что с тобой, моя королева?

Анна на это ничего не ответила, она еще хотела побыть наедине со своей тайной и лишь прижалась к Генриху. Странно, но в сей миг в ней пробудилась жажда близости, коя возрастала с каждым мгновением, и не было сил сдержать ее. И тогда Анна прошептала:

— Мой государь, возьми меня.

— А ты не устала с дороги? Отдохни все-таки, а там… там будет наша ночь.

— Дорога пробудила во мне жажду…

Генрих и сам испытывал желание окунуться в живительный источник. «Ты просто прелесть, что разгадала мою жажду», — подумал он. Ведь во время путешествия им не часто приходилось исполнять волю плоти.

— Ты провидица, — ответил он. — Я отнесу тебя на ложе, и у нас будет праздник.

Но Анна не дала отнести себя на постель. Она повела Генриха в малую комнату и там, возле ясеневой ванны, наполненной теплой водой, стала раздевать короля, а он снимал одежды с нее, И они опустились в ванну и смыли с себя дорожную пыль.

Потом король взял Анну на руки, отнес на ложе и, любуясь ее прекрасным телом, опустился на колени. И схлынула волна нетерпения, отступил прилив торопливости, пришло спокойное, торжественное сближение, которое приносит лишь одно блаженство. И Анна сочла, что только в эти священные минуты должна сказать о том сокровенном, что таила три месяца. Мужественное лицо Генриха было рядом. Его глаза смотрели в нее с нежностью. В нее, потому как она ощущала этот взгляд сердцем. Она хотела сказать о благом так, чтобы увидеть, как на его лице отразится услышанное, но в последнее мгновение, когда с ее губ должно было слететь первое слово, разум ее затуманился розовым облачком, каждый раз всплывающим над нею в высший миг вожделения. И Анна только тихо застонала от блаженства. Лишь потом, когда схлынула волна усталости, когда они молча лежали рядом, Анна взяла руку короля, положила ее себе на живот и прошептала:

— Мой любезный государь, скоро ты будешь отцом. Вот уже три месяца я ношу под сердцем дитя.

Генрих давно ждал и надеялся услышать эти слова. И все-таки сказанное Анной прозвучало неожиданно, и он не нашел ответного слова, лишь приник к ее лицу, покрывая его поцелуями. Потом он долго гладил еще не пополневший живот и шептал:

— Господи Боже, услышь мою молитву и пошли сына. А я всю жизнь буду возносить тебе хвалу, Милосердный. — Он тронул Анну за плечо: — Скажи, моя королева, кого ты ждешь?

— Радуйся, государь, я принесу тебе наследника. Он будет похож на тебя. О том поведала мне судьбоносица, — уверенно произнесла Анна, помня явление многолетней давности, вызванное Анастасией на берестовском прудовом роднике.

— Я верю тебе, моя королева, верю Провидению, пославшему благую весть.

И так уж повелось, что на Руси, что во Франции, на радостях Генрих поднялся с ложа, попросил Анну одеться и сам оделся и повел ее в капеллу. Там они опустились на колени пред статуей Пресвятой Девы Марии и вознесли молитву о сохранении дитяти в лоне матери.

В тот же вечер король и королева пришли к согласию о прекращении путешествия. Генрих и Анна остались довольны двухмесячной поездкой по державе. Им не удалось побывать лишь в трех восточных землях. Однако король надеялся на то, что во Франции воцарится мир,во всяком случае там, где они были. А если мир придет на север, запад и юг, то на востоке сеньоры будут сдержаннее. Как нужен мир! Ведь теперь у него, короля, нет времени ходить в походы, воевать, усмирять. Теперь ему надо беречь королеву и терпеливo дожидаться родов. Потому Генрих решил на несколько дней остаться в Дижоне и дать королеве отдохнуть. А чтобы восток не беспокоил его, он счел нужным послать в графства Невер, Шампань и герцогство Барри гонцов с просьбой к тамошним сеньорам извинить его за то, что он и королева не могут побывать у них, и просил навестить их в Дижоне.

Вольный торговый город на Сене нравился королю. Он славился своими мастерами-каменотесами, кои умели высекать из камня кружева и создавали статуи святых, равные греческим и римским изваяниям богов. Генриху хотелось показать Анне памятники древней истории Дижона, ведь этот город возник задолго до покорения Галлии римлянами.

Сеньоры ближних к Бургундии графств и иных земель откликнулись на приглашение короля и вскоре съехались в Дижон. Прибывали они с семьями, с большой дворней, с воинами, своими вассалами — баронами, виконтами, вилланами[129]. Никто из них не хотел сидеть дома, а жаждал увидеть королеву. Все гости получили приглашения на званый обед во дворец. Но накануне Анна сказала королю:

— Мой государь, я слышала, что в Дижоне собрались не только сеньоры и другие вельможи, но еще и многие вилланы.

— Да, это так, моя королева.

— Выходит, что они желают видеть нас?

— Похоже, они за тем приехали и пришли.

— Мой государь, не лишай их права увидеть тебя, — попросила Анна. — Это только во благо державе.

— Я не против. Но и ты не преминешь со мной появиться. А тебе ведь нельзя, ты должна беречь себя.

— Ты, государь, не беспокойся. Мне известно от матушки, как вести себя, когда затяжелеешь.

Король хотел было возразить, но подумал, что лучше доверится здравому смыслу Анны.

— Хорошо, дорогая, сегодня же мы идем к собору Святого Павла, вот только распоряжусь послать герольдов оповестить дижонцев.

В полдень улицы заполнили толпы горожане и собравшихся с ближних и дальних селений вилланов. Все шли на площадь Святого Павла, выходящую на набережную Сены. Жаждущих увидеть короля и королеву было так много, что на площади стало тесно. Генрих и Анна не заставили себя ждать. Анна была одета в голубую шелковую мантию, отделанную мехом горностая. На голове — корона. Король был в алом камзоле и тоже с короной на голове. Кортеж въехал на площадь медленно и двигался по ней по кругу. Генрих и Анна стояли в карете и приветствовали горожан и крестьян. Иногда Генрих поднимал руку и громко говорил:

— Люди Франции, король и королева всегда с вами. Мы любим вас!

Но вот кортеж поравнялся с собором, и Генрих увидел на паперти и близ нее большую толпу вельмож, которых он пригласил на встречу. Генрих удивился, что они так быстро собрались. Он взял Анну за руку и вместе с нею поднялся на паперть.

— Сеньоры, я и королева Франции приветствуем вас и рады видеть, — сказал Генрих. — Спасибо, что приехали.

Следом за королем поднялись к собору каноник-канцлер Анри, епископ Готье, коннетабль Гоше, граф Госселен, сочинитель Бержерон. Среди приезжих сеньоров они встретили много знакомых, начались приветствия, завязались разговоры. А в это время епископ Готье подошел к королеве.

— Дочь моя, слышишь, как гудит площадь? — спросил он.

— Слышу, святой отец.

— Еще не все видели тебя. Поднимись со мной на балкон, и мы побеседуем с любезными нам христианами.

Балкон находился на стене собора на высоте нескольких метров. К месту вела узка каменная лестница. Анна поднялась по ней следом за епископом, увидела на балконе нишу в стене собора и там дверь, ведущую в храм. Балкон оказался просторным. С него в прежние времена короли разговаривали с подданными, с воинами, отправляя их на битву с врагом. Так Анна поняла назначение этого балкона. Она подошла к парапету, и перед нею открылся вид на всю площадь до самой реки. На площади колыхалось людское море, и над ним, как прибой, гудели людские голоса. Ближние к балкону дижонцы прыгали, вскидывали вверх руки, бросали шапки, кричали: «Королева! Королева!» Анна видела их возбужденные лица. Она понимала, чего ждали от нее французы: им нужно было услышать ее слово. На балкон поднялся и король. Готье встал между Генрихом и Анной и поднял руку с крестом, призывая к тишине. И гул начал спадать. Он, словно морская волна, откатывался от собора и там, на берегу Сены, замирал. И тогда епископ громким и чистым голосом произнес:

— Благочестивые христиане, вас приветствует король Генрих и королева Анна, государи Франции. Пресвятая Дева Мария и Всемогущий Господь послали нашему королю в жены утешение и благо всему нашему народу. Анна Русская — дочь могущественного народа и великого князя России Ярославa Мудрого. Ее народ живет в мире и благоденствии. — Гойе поднял руки Генриха и Анны и еще сильнее возвысил голос: — Дети славной Франции, любите своего короля и свою королеву, и к вам придут мир и Божья благодать на многие годы. — И Готье осенил площадь крестным знамением. Сказала свое слово и Анна:

— Отцы и матери, братья и сестры — дети Франции, я тоже желаю вам мира и достатка в домах! Я люблю вас!

И поднялось ликование, какого Генриху не доводилось видеть. В воздух вознесся гром многотысячной толпы, отцы поднимали детей, на балкон летели цветы, доносились здравицы королеве. Богатые дижонцы несли к паперти подарки для королевы. Анна улыбалась и приветливо махала рукой. А в этот миг справа от собора послышались грубые голоса, крики и вслед за тем раздался звон мечей. Генрих успел сказать Анне два слова: «Будь здесь!» — и стремительно сбежал вниз. Пред ним открылась грозная картина. Большая группа закованных в латы рыцарей, с мечами в руках, с бранью теснила и загоняла в храм всех вельмож, сеньоров, кои были на паперти. А из-за храма появлялись все новые рыцари и простые воины, которые теснили от паперти дижонцев. Гости короля тоже обнажили мечи и защищались. Но было похоже, что нападающие пока не намеревались проливать кровь, лишь кричали: «Всем в храм! Всем в храм!»

Генрих попытался пробиться сквозь толпу гостей, но граф Госселен преградил ему путь:

— Мой король, остановись! Сечи не должно быть!

— Но кто посмел на нас напасть?

— Видишь рыцаря на коне, сир? — в свою очередь спросил Госселен.

Близ храма на углу сидел на вороном коне рыцарь с опущенным забралом. И у Генриха мелькнула мысль о том, что на такую дерзость мог отважиться только его брат Роберт.

— Дорогу! — жестко сказал графу Госселену король и отстранил его с пути.

Он шел твердо. Мечи уже не звенели, воины Роберта уступили королю дорогу, и, когда до герцога оставалось не больше десяти шагов, Генрих крикнул:

— Эй, рыцарь, откинь забрало и сойди с коня! Пред тобой король Франции!

А к королю уже приближались телохранители, и впереди шли несколько россов во главе с Анастасом. Они были без доспехов, лишь с червлеными щитами, в алых кафтанах, все высокие, сильные, светлорусые. Рыцарь на коне дрогнул и откинул забрало.

Увидев брата, Генрих спросил:

— Зачем ищешь ссоры? Мы больше года не проливали крови! Немедленно покинь Бургундию и Дижон и живи в мире!

— Чьей быть Бургундии, скажут наши мечи, ежели ты не уберешься с моей земли! — с вызовом ответил герцог Роберт и, спрыгнув с коня, обнажил меч. — Я исполняю волю матушки, королевы Франции. Бургундия — наше герцогство.

— Ты ошибаешься, брат. Король Роберт, наш с тобой отец, лишил матушку земельных владений. Она имеет право иметь только то, что досталось ей от родителей. И ты это знаешь. А теперь убирайся, пока я не проучил тебя!

И Генрих поднял оружие. Как король, он имел право уйти под защиту телохранителей, но как старший брат решил сам проучить дерзкого младшего брата. Роберт тоже был готов схватиться с братом в поединке. Они сходились медленно. На площади воцарилась тишина. Вот-вот мечи Генриха и Роберта скрестятся. В предстоящей схватке превосходство было на стороне Роберта. Его защищали рыцарские доспехи, на Генрихе их не было, и, чем бы закончился поединок, неведомо. Может, повезло бы королю. Он был искусный, сильный и опытный воин. Десятки раз он побывал в схватках и всегда побеждал. Однако в тот миг, как скреститься мечам братьев, с балкона прибежала Анна и, презирая всякую опасность, с криком: «Стойте!» — возникла между братьями и распростерла к ним руки.

— Не проливайте кровь! Не проливайте! — Анна смотрела на Роберта, взгляд ее был умоляющий, глаза увлажнились от прихлынувших слез.

Герцог, едва увидев ее лицо, дрогнул, и рука его опустилась. Он почувствовал, что его омыло жаром и вместе с тем жалостью к прекрасной славянке, которая оказалась сильнее его ярости. Он спрятал меч в ножны. Но дух сопротивления ожил через миг, и герцог вновь потянул меч.

— Уйди с дороги, королева! — потребовал он. — Спор рыцарей не тебе решать!

Однако и король Генрих недолго был в замешательстве, властно потребовал:

— Королева Анна, оставь нас! Нам нужно покончить с затянувшейся на десятилетия распрей!

Анна повернулась к королю:

— Мой государь, вы решите сей спор мирно. И позволь мне пригласить твоего брата на званую трапезу.

У Генриха было готово сорваться с языка единственное слово, которое, как кнут, заставило бы убраться Анну. Но, увидев ее просящие глаза и ласковую улыбку здесь, перед лицом смерти, он подумал, что должен исполнить просьбу такой отважной россиянки во имя их будущего сына. Она не перенесет гибели кого-то из братьев, и Франция лишится наследника. Анна уже перевернула понимание Генриха о женском нраве. Теперь он окончательно убедился в том, что ему никогда не разгадать тайну поведения Анны. Знал он, что ни одна женщина из его придворных, из тех, кого он помнил, не способна на подобный подвиг и самоотречение.

— Хорошо, моя королева, я разрешаю тебе пригласить моего брата на званый обед, — сказал Генрих.

— Спасибо, мой государь. Я догадывалась о твоем милосердии, оно сродни славянскому. — И Анна тут же повернулась к Роберту, подошла к нему. — Убери меч, славный герцог: пред лицом тысяч дижонцев не должно быть ссоры между братьями.

Как истинный рыцарь, Роберт поклонился, взял руку Анны и поцеловал:

— Я преклоняюсь пред тобою, королева.

— Брат моего супруга, славный герцог Роберт Капетинг, мы приглашаем тебя на трапезу, коя состоится завтра в королевском дворце.

Роберт, бросив взгляд на Генриха и увидев его хмурое лицо, хотел было отказаться, но, посмотрев на Анну, проглотил свой отказ. Не было сил воспротивиться Анне и огорчить ее, потому как, счел Роберт, на него смотрела чуть ли не сама Пресвятая Дева Мария. И он охотно, даже с задором, отозвался:

— Я принимаю твое приглашение, королева Франция. — Вольно или невольно Роберт произнес последние два слова более четко и громче, словно подчеркивая, что такая женщина достойна быть первой дамой державы.

Анна осталась довольна, и она знала, что ей делать дальше. Смелая, решительная россиянка, обладавшая в трудные минуты спокойствием и глубоким здравым смыслом, она поняла, что между братьями может быть согласие, потому как оба они по нраву добрые и у обоих открытые сердца. Анна знала ту злую силу в образе оскорбленной вдовствующей королевы Констанции.

«Ничего, голубушка, — думала Анна, — тебе пора смириться и не чинить сыновьям зла, не мешать им сделать державу единой и могучей».

Ведая о деяниях своего отца Ярослава Мудрого в объединении Руси, Анна отваживалась идти тем же путем, прокладывая его с присущим ей упорством. Она взяла Роберта за руку и, преодолевая его сопротивление, крепко держа, подвела к Генриху. Знала Анна, что, если она скажет: «Мой государь, вот твой брат, и он ищет примирения», — король вряд ли отзовется миролюбиво. И потому Анна взяла руку короля и, как совсем недавно на границе Аквитании и Пуату, глядя ему в глаза, тихо произнесла:

— Мой государь, Франция жаждет мира и верит, что ты принесешь его, и силы твои прибудут, ежели проявишь милосердие к брату. Прошу тебя от имени моего и твоего народа, сомкните руки в примирении. Держава ждет того. — И Анна медленно, но твердо свела руки братьев и держала их, пока рукопожатие не стало крепким, искренним. А потом, забыв о каком-либо дворцовом этикете, поцеловала Генриха. — Я люблю тебя, государь! — И тут же поцеловала Роберта. — Вы славные братья! — Все так же решительно Анна повернула братьев лицом к площади и крикнула:

— Слава Капетингам!

И людское море подхватило: «Слава Капетингам!» По ясному небу прокатился гром, какого Франция еще не слышала. Площадь ревела от восторга, звенели возгласы: «Виват Капетинги!», «Виват королева!»

Теперь народ Франции, собравшийся на главной площади Дижона, уже доподлинно знал, что королева Анна — истинная мироносица.

Торжество завершилось, народ стал расходиться. Но многие продолжали гулянье. Анна была довольна состоявшейся встречей с дижонцами. Однако, не питая похвалой горожан свое честолюбие, Анна запомнила главную дижонскую площадь по другому поводу. И этот повод родился еще в Руане. Ведь если в Руан она въехала в окружении только тех, кто покинул с нею Париж, то теперь, перед возвращением в столицу ее и короля сопровождали вдвое больше французов — вельмож всех званий и многих пылких юношей. «Как с ними быть?» — задала себе вопрос королева, усаживаясь в карету. Нельзя же расстаться с ними в Париже: дескать, отправляйтесь по домам, вы свое дело исполнили. Но так ли? Может быть, это лишь начало тех дел, кои предстоит выполнить тем, кто назвал себя рыцарями королевы? И у Анны зародилась мысль, которая чуть позже выльется в действо. И не только ее, но и короля. Она сегодня же должна поговорить с королем и убедить его в том, что нельзя расставаться с теми, кто прошел следом за ними чуть ли не всю Францию. «Надо дать им при короле, при державе службу, — огласила Анна для себя суть желания. — Посильную службу каждому, кто изъявит желание быть полезным Фракции». Анна еще не представляла, какую службу может дать им король, но верила, что для всех найдется дело по душе. Она вспомнила о служилых людях батюшки. Их было много: воины, гридни, наместники в городах, тиуны и старосты в селениях, сборщики дани, налогов, судьи — все это были служилые люди при великом князе. Во Франции Анна таких людей не видела.

Теперь оставалось только выбрать время и поговорить с королем, чтобы уже здесь, в Дижоне, решить судьбы тех, кто вольно сопровождал королевскую чету. И свободное время нашлось в вечерние часы перед сном. Анна позвала Генриха на прогулку в небольшой парк при замке. Проговорила при этом, чтобы король не отказался:

— Мой государь, ты должен помнить ныне о нашем младенце и выводить его матушку на прогулку. — Анна легко засмеялась. — Прости, что я такая привереда.

— Конечно, моя королева, я готов быть твоим поводырем, — тоже со смехом отозвался король.

А на прогулке Анна сразу же завела с Генрихом серьезный разговор.

— Прости, государь, но сегодня это лишь повод для важной беседы. — И Анна поделилась всем тем, что прихлынуло к ней, пока возвращались со встречи с дижонцами. Закончив, добавила: — Теперь, мой славный, тебе решать, как быть дальше.

Король долго молчал. Он был озадачен предложением Анны, хотя и видел в том разумный расчет: ведь сколько семей из провинций будут связаны с Парижем, с близкими, кои получат службу в столице. Но он не знал, как взяться за исполнение непривычного дела, однако, поразмыслив, нашел выход из положения:

— У тебя светлая головушка, моя королева. Но давай посоветуемся с моими верными помощниками и завтра найдем время поговорить с канцлером, с коннетаблем и казначеем. И тогда, думаю, найдем правильное решение.

— Конечно, мой государь, их следует послушать.

— Тем более, моя королева, это хотя и первый случай привлечения на службу твоих поклонников, но не последний, — с улыбкой завершил разговор Генрих.

— Пожалуй, так и будет, — согласилась Анна.

И они замолчали, довольные друг другом, и началась истинная прогулка ради того, о ком они теперь ни на минуту не забывали.

Глава восемнадцатая. Роды

Вернувшись в Париж и едва переступив порог королевского дворца, Анна поспешила в покой к своей любимой товарке Анастасии. Та кормила Янушку. Ему шел четвертый месяц. Это был крепкий сероглазый и лобастый малыш, очень похожий на Анастаса. Анна поцеловала его в лобик, подержала за ручонку, почувствовала, как сладостно замерло ее сердце. Анастасия смотрела на сына счастливыми глазами. Она стала еще краше. Зеленые глаза сверкали, как весенние листья берез, омытые дождем.

— Ну как ты? — спросила Анна.

— У нас все хорошо, Ярославна. Янушка здоров и растет не по дням, а по часам.

— И во благо.

Анна подумала, что Анастасия молодец, потому как не захотела найти кормилицу для сына на французский манер. «Я свое дитя тоже никому не доверю», — решила она.

Анастасия смотрела на Анну и думала вкупе с нею.

— Я вижу, у тебя все складно, моя королева. И путешествие тебе в радость. Не так ли? — спросила Анастасия.

— Так, Настена. И я расскажу тебе обо всем в вольный час. Тебя же попросить хочу о милости. Скоро минует год, как мы покинули родную землю, а нам оттуда ни одной весточки. В Руане я просила торговых людей донести мое слово о батюшки. Обещали исполнить, а когда обратно прилетят, даже Господу Богу неведомо.

— Что же, они так ничего и не поведали о Руси?

— Мало чего. Сказывали, батюшка управляет державой крепко. А я болею за него и за матушку.

— Не печалься, сердешная, на родимой земле все покойно. Гуляла я как-то по степям месяц назад, в Берестово заглянула, дедушек-бабушек проведала, в Киев залетела, всех своих родимых навестила, поклон от тебя принесла, и они тебе прислали.

— Ох, Настена, ты, поди, сны свои открываешь, а явь-то какая там?

— И явь, как во снах. Братец твой Володимир храм в Новгороде возвел, шатры и купола над ним вскинул.

— Слышала я о том. Новгородцы в Руане сказали.

— Другой твой братец, Изяслав, недавно свадьбу сыграл, взял в супруги сестру Казимира Польского. Матушка твоя испугалась, думала, ущербным будет сие супружество. Ведь жена Казимира — тетка Изяславова, да Руда родственная там не помешана.

— Да, и за Изяслава нечего печалиться, — заметила Анна.

Она верила всему, о чем рассказывала Анастасия: увиденному во сне или наяву, добытому ясновидением или нажитому божественным озарением. Еще ни разу Настена не ошиблась в том, что открывала. И благодарная Анна произнесла:

— Спасибо, Настенушка, ты согрела и успокоила меня. Побегу умыться с дороги. — Анна еще раз взяла Янушку за ручку и ушла.

После возвращения из поездки по державе жизнь в королевском дворце ни в чем не изменилась. Она протекала мирно и тихо. Король Генрих ушел в заботы о государственных делах. У него были основания забыть о мелочах жизни, о развлечениях и охоте, кою он любил, особенно в зимнюю пору. Первым делом он взялся за исполнение пожелания Анны дать службу тем приставшим к королю и королеве на пути по Франции, кто захотел остаться в Париже. Их набралось восемьдесят семь человек. И большинство из них король определил в свою гвардию. Там всегда не хватало воинов. Нашлись желающие стать сборщиками налогов и даже мастера-оружейники, коих тоже у короля всегда было недостаточно. Но эти заботы отняли у Генриха немного времени. Его все больше беспокоил восточный сосед, германский император Генрих Третий. Его подбивали отторгнуть от Франции земли Лотарингии. И король Франции знал, кто мечтал нанести урон его державе руками великой Германии. Что ж, Генриху Третьему не составляло большого труда ввести сильное войско в Лотарингию. Но в эту пору у императора было много забот вокруг священного папского престола, и на домогания заинтересованной особы, вдовствующей королевы Констанции, он пока отделывался обещаниями. И когда он ушел в италийские земли, король Франции вздохнул посвободнее и вспомнил о своей страсти к охоте.

Узнав, что король собирается уехать в охотничьи угодья под Санлисом, Анна позавидовала ему. И вечером накануне отъезда за трапезой сказала:

— Мой государь, я ведь тоже люблю охоту.

Генрих посмотрел на живот Анны и весело ответил:

— Я бы взял тебя с собой, да что скажет наш властелин?

— То правда, ему встречь не пойдешь. — И, улыбаясь, добавила: — Отправлюсь на птичий двор и буду охотиться на каплунов.

Генрих засмеялся. У него было хорошее настроение. Оно теперь часто приходило к нему, потому как канули в лета кошмарные сны и воспоминания о Матильде. И он уже не боялся происков матушки Констанции. Да и в державе, похоже, никто не затевал ссор и драк. Он благодарил Деву Марию за то, что помогла совершить благое путешествие по стране, и благодарил Анну за ее миротворческую силу. Видел же он, как преображались сеньоры и миролюбие входило в их плоть и кровь, когда они, прикоснувшись к руке королевы в священном поцелуе, смотрели на ее лицо, в ее глаза и ощущали, как вливается в них некая благостная сила. Так рассказывал ему после встречи с Анной сын его покойного друга Роберта Дьявола, герцог Вильгельм. Многое дала Генриху поездка по герцогствам и графствам. Он увидел, как разорен его народ бременем военных расходов. Ведь у крестьян отбирали три четверти их достатка, их имущества, да и самое жизнь. И Генрих попросил Анну:

— Вот я уеду на охоту, а ты, моя королева, если найдешь время, почитай государственные законы и указы. И скажешь потом, чем они отличаются от тех, какие на Руси написал твой батюшка.

— Хорошо, мой государь, я это сделаю. Но не обижайся, если буду говорить правду.

— Как можно обижаться на правду! Но ты не утомляйся, береги себя. Нашему рыцарю нужен покой.

— Вот тут ты ошибаешься, государь. Твое дитя не терпит покоя, сие мне ведомо.

— Вон как! — удивился Генрих. — И чего же он требует? Почему он такой неугомонный?

— Когда я сижу или лежу, он недоволен, стучит ножками побуждает к чему-то. И я встаю даже тогда, когда лень, и хожу, отправляюсь в сад до протоки к Еврейскому острову и обратно. Так много раз. И наш богатырь доволен и нежится в лоне.

Генрих слушал подобное с упоением. Он верил, что Анна родит сына, что тот вырастет сильным и мужественным. Король даже побуждал королеву говорить о будущем наследнике престола. Он забыл о том, что собрался на охоту, и спрашивал:

— И что же он высказывает тебе: доволен такой непоседливой жизнью, а может, еще и бегать заставляет?

— Нет, бегать не заставляет, а прочим доволен. Стоит только спросить, и он отвечает. Правда, пока мы говорим с ним на языке моего батюшки и моей матушки.

— Это хорошо. Наш сын должен знать материнскую речь, знать свои корни, любить своих дедов.

Слово «любить» у Генриха стало в обиходе одним из первых. Часто думая об Анне, матери своего сына, он вспоминал ту первую встречу на Маасе, когда с первого взгляда полюбил Анну, и так крепко, как может любить только горячий сын Франции. Со временем он был покорен не только ее красотой, но и умом. И он без стыда признавался себе, что она умнее его. А уж о том, что она образованнее, и речи быть не могло. Он знал теперь, что во всей Франции не сыщешь женщину, равную ей в державности ума. К стыду своему, Генрих был некнижен и не ведал, как складывать на бумаге буквы в слова. Его подпись на государственных бумагах состояла из трех крестов — третий Капетинг. Анна, к его удивлению, свободно изъяснялась по-гречески, по-латыни, по-норвежски, а уж о французской речи и говорить не приходилось. Недавно она прочитала ему поэму, кою создал монах Одо из городка Мена на Луаре. В Генрихе пробудилась гордость оттого, что в поэме есть звуки орлеанского говора, на коем пела ему в детстве песни бабушка. Анна же читала Генриху стихи ученого монаха, кои тоже были похожи на песню:

Мы молодилом зовем то, что грек называет айзон.
Имя за уксусный запах, считают, трава получила.
Вечно живым именуют его — он же все время зеленый,
И бородою зовется Юпитера всюду в народе.
Генрих как-то легко запомнил этот стих, и вот уже много дней он звучит в ушах короля.

Все так, говорил себе Генрих, он любит Анну, боготворит ее и готов по-рыцарски служить ей. К тому же теперь Генрих убежден, что и вся Франция готова преданно служить своей королеве. Не помнили ни Генрих, ни его народ, чтобы какая-либо из королев была так близка и доступна каждому французу, чтобы могли подойти к ней богатый и обездоленный, поцеловать ей руку, заглянуть в глаза, ощутить ласковый и теплый ответный взгляд.

Иной раз Генрих спотыкался в своих размышлениях. Близость королевы к народу — это понятно. Видимо, на Руси складывалось веками, что великие князья и члены их семей так вольно приближали к себе народ, любили его. А вот своего короля любит ли Анна? Ответ на этот вопрос был у Генриха двояким. Он мог толковать отношение к нему Анны по-всякому и даже согласиться с тем, что она любит его. Вот уже восемь месяцев прошло с того дня, как их повенчали в Реймсе, а у него нет ни малейшего повода, дабы в чем-то упрекнуть ее. И прежде всего в холодности. О, северянка оказалась гораздо горячее южанки Матильды. Анна и в нем воспламеняла чувства до такой степени, что, случалось, он днями не находил себе места от жажды излить с нею огонь страсти. Однако иной раз ему не давало покоя сознание того, что у Анны был до него мужчина и она любила его. И в ночь перед отъездом в санлисские леса Генрих пришел в спальню королевы, прилег с нею рядом на ложе, коснулся полнеющего живота и попросил:

— Моя королева, расскажи мне о том витязе, которого ты любила в прежние годы. Ты же мне ничего не поведала о нем. И вот перед разлукой с тобой я засомневался: любишь ли ты меня?

— Да, мой государь, я люблю тебя.

— Но, быть может, ты любишь меня лишь как короля, а не близкого тебе человека?

— И то и другое, государь. Мы, славянки, не умеем отдаваться мужчинам без чувства взаимной любви. И у нас на Руси не знают прелюбодеев.

— Удивительно, — проявлял настойчивость король. — Но ведь мы с тобой познали друг друга всего лишь через неделю после встречи на Маасе — это так мало…

— То так. Но и этой недели мне хватило, чтобы полюбить тебя. Ну хотя бы за те достоинства, которых в тебе много: ты красивый и мужественный воин, ты добр. Ты не жалеешь себя во благо державы. К тому же ты был в те первые дни так ласков и внимателен, что я подумала: ты уже влюблен в меня. — И Анна улыбнулась, поцеловала короля. — Разве за это нельзя полюбить человека?

— А как же тот, которого ты любила? Прости за назойливость. Мужчины, поди, все таковы.

Анна чуть отстранилась от Генриха, прищурила глаза, словно пыталась рассмотреть его повнимательнее или сравнить с Яном Вышатой. «Господи, Генрих, конечно же ты бы проиграл, если сравнивать тебя с Янушкой», — подумала Анна и выложила королю все без утайки.

— Теперь ты вправе знать, мой государь, обо мне все. Ты не смутил меня, что спросил о моей первой любви. Я полюбила его в десять лет. Он был прекрасен и затмил мне белый свет. В восемнадцать лет, когда за меня сватался английский принц Эдвин, я сбежала от него и из Киева в степи, догнала в походе своего возлюбленного и отдалась ему против воли батюшки. Хотя я тогда уже знала, что супругами нам не быть. Батюшка простил меня за вольность, но…

— Подожди, моя королева, — загорячился Генрих. — Как это так, вам не быть супругами! Ну проявила бы свой нрав!

— Нет, государь, я с рождения была отдана в руки иной судьбы. Спроси о том как-нибудь у Анастасии.

— Удивительный мир — эта Русь. Однако с твоего позволения все-таки спрошу: почему ты не отвечаешь на мой вопрос, кто твой витязь? И где он теперь?

— Зачем ты бередишь мои раны, государь? Они уже зажили.

— Прости меня, славная, но хотя бы два слова…

Генрих смотрел на Анну с нежностью. Он уже понял, что случилось с витязем Анны, и теперь хотел лишь утвердиться.

— Да уж теперь я все могу рассказать, однако сама себя пожалею. Семь лет назад он пал в битве с греками. А если бы он был жив, мы бы с тобой не встретились. Потому отбрось всякие сомнения, любый. Наши женщины умеют одолевать боль утрат и возвращаться к радостям жизни. — И Анна прижалась к Генриху.

— Тебя послала мне Пресвятая Дева Мария и Всемогущий Господь, — прошептал Генрих. — Ты сняла с моей души камень, и теперь мне отрадно вдвойне, моя государыня.

Французская зима понравилась Анне. Она была малоснежная, с легкими морозами, с солнечными погожими днями. Вот уже и декабрь на исходе, а снега все нет. В такие дни Анна рано поднималась с постели, сенные девицы Малаша и Ольга одевали ее, и, выпив чашку теплого молока, Анна звала Анастасию и уходила с нею гулять в королевский сад. В нем было безлюдно и спокойно. Лишь белки, коих во множестве развели королевские садоводы, прыгали с дерева на дерево и порою спускались на землю, подбегали к Анне и Анастасии и просили у них лакомства. Они кормили белок орешками, бросали их на палый лист. Полюбовавшись на зверьков, они уходили к протоке Сены, отделяющей остров Ситэ от Еврейского острова, и там гуляли в одиночестве, наслаждаясь приятной погодой. Иногда Анастасия рассказывала Анне провидческие сны. Анна слушала их с волнением, потому как знала, что они несут правду, словно Анастасия только что вернулась из Киева и там узнала новости из первых уст. Порой Анна думала, насколько ее жизнь была бы тоскливее и более пуста, если бы Анастасия не питала ее откровениями из жизни родных и близких, разными событиями, происходящими на Руси. Так и на сей раз судьбоносица поведала Анне свое свежее видение:

— Пришел ко мне на чистый четверг сон, будто бы братец твой Вячеслав привез из Немецкой земли себе невесту именем Ода. Сказано было, что она дочь графа Леопольда Штетинского. Да видела я и то, что она в соку и крепости чрезмерной.

— Печально сие, — отозвалась Анна, — потому как братец Вячеслав самый болезный из братьев. Поди, ты знаешь, что и веку его быть коротким.

— Верно речешь, Ярославна, да не будем ворошить его судьбу. Пока он жив и здравствует. Еще тебе скажу, что твой батюшка отказал византийским послам в возвращении на престол церкви Руси их митрополитов. Священника Иллариона, дедушку моего берестовского, помнишь? Так он отныне волею твоего батюшки встал на престол церкви.

— Это и во благо, — заметила Анна. — Греческие митрополиты властными стали, гнут нашу церковь под свою, правят без милосердия.

— Только бы это. Они наши каноны древние не чтут. Празднование дня Ивана Купалы запрещают. Поминать усопших родных, кострищами их согревая, тоже запрет кладут.

Анна и Анастасия вышли к протоке. За нею лежал Еврейский остров, где стояли казармы королевского войска. В середине острова возвышалось несколько каменных колонн. Анна слышала от Генриха, что этим колоннам более семи верков — остатки дворца, воздвигнутого римлянами в завоеванной ими Галлии.

Вода в протоке была тихая и прозрачная. Едва заметное движение ее завораживало Анну. И ей захотелось попросить Анастасию заглянуть в протоку, открыть окно в родную Русь. Анастасия поняла желание королевы, но не успела та изъявить свою просьбу, как судьбоносная ушла от воды. Анна, однако, остановила Анастасию:

— Зачем ты уходишь, Настена? Я хотела тебя попросить…

— Прости, моя королева, но сегодня нет на то воли Божьей, — твердо ответила Анастасия. — Да потерпи немного, мы с тобой письмена о Руси почитаем.

И Анна поняла, что никакая земная сила не заставит товарку заглянуть в потусторонний мир, ежели нет на то воли Всевышнего. Королева была права, подумав о потустороннем мире. Ясновидице было ведомо то, что в минувшее воскресенье случилось на их далекой родимой земле и теперь открылось бы в водной глади протоки.

На рассвете после прошедшей ночи Анастасии пришло роковое видение. Будто стояла она в Великом Новгороде близ храма Святой Софии Премудрости и видела, как много священнослужителей, провожаемых толпой горожан, вносили в собор мраморную раку с телом усопшей великой княгини Ирины, матушки Анны. Чтобы убедиться, что почила именно великая княгиня, Анастасия будто бы подошла к священникам и спросила их: «Кого это Бог взял в небесные выси?» — «Помолись, светлоликая, за рабу Божию государыню Ирину», — ответил за всех старейшин епископ Новгорода Макарий. И Анастасия отправилась молиться за Волхов в храм на Ярославово кладбище. И потому ныне не могла Анастасия склониться над живой водой, заглянуть в окно, открывающее пространство и сдвигающее время, ибо там она с Анной увидела бы то, что пришло в ясновидящем сне. И по этой причине судьбоносная не могла открыть Анне постигшее всех ее близких горе, тем более накануне родов. Чтобы как-то скрыть свои чувства, Анастасия склонилась к земле и принялась собирать большие багряные листья кленов. Набрала много, распрямилась и увидела требовательный взгляд Анны, но не дрогнула, посмотрела на ее живот, тронула его рукой и сказала:

— Нам пора на покой, властелин того требует. — И улыбнулась, расправив своей улыбкой суровые складки у губ королевы.

— Ну, Анастасия, как ты управляешь мною, — выдохнула Анна, но без гнева, потому как улыбка Настены сняла с души Анны накатившееся неведомо откуда смятение. Ее лицо тоже осветилось солнцем, и она вспомнила о «властелине». — Да нет, он пока как котеночек, свернувшийся на руках, молчалив и покоен, — ответила Анна. — И мы с тобой прогуляемся еще на рынок.

И они молча направились к королевскому замку, миновали двор и вошли на подвесной мост. Из привратной башни стражи увидели, что королева уходит в город, и тотчас вышли семь воинов и последовали за нею. Анна, не оборачиваясь, спросила Анастасию:

— Идут ли Анастасовы меченосцы?

— Идут, моя королева, — ответила Анастасия.

О том, что случилось на Руси в конце 1050 года, Анастасия расскажет Анне спустя год. И конечно же повинится и причину изложит. Анна посетует, на свою судьбоносицу, да сочтет, что тогда та поступила верно, сходит в храм, отслужит панихиду по усопшей матушке, прольет слезы печали. А пока королева готовилась стать матерью, и все, что она делала последние два месяца, имело глубокий смысл. Она ничего не придумывала сама, но следовала опыту своей матери, вырастившей восьмерых детей, из которых семеро никогда не знали никаких хворей. Она по-прежнему рано вставала и уходила на долгиe пешие прогулки. В эти месяцы Анна не ведала недомогания и ощущала, что с каждым днем силы ее прибывали. Приятная усталость порождала крепкий и безмятежный сон. Она спала, как спят малые дети: без сновидений и кошмаров.

Во дворце Анна вела почти замкнутый образ жизни. Ее окружали лишь Анастасия с Янушкой и Анастасом, Малаша и Ольга. Она отказалась выходить на общую трапезу, и Генрих смирился с этим. Она не общалась с придворными дамами, потому как не терпела дворцовых сплетен и интриг. Король как-то упрекнул ее за такой образ жизни:

— Моя королева, при твоем жизнелюбии затворничество тебе совсем не в пользу. Ты хотя бы изредка показывалась.

— Мой государь, придет час, и во дворце никому не будет покоя, где бы я ни появилась, — попыталась утешить Генриха Анна. — Я распахну свои двери для всех, кто пожелает меня увидеть. А пока так нужно мне и нашему властелину.

— Да, да, береги себя, — согласился Генрих, с каждым днем проявляя все больше тревоги и нетерпения.

Анна оберегала себя и свое достояние умело и стойко. В том ей помогала Анастасия. И в последнюю неделю она никого не пускала в покои королевы и двери день и ночь охраняли воины Анастаса. Пищу Анне готовила только Анастасия, сама подбирая на рынках или в королевских кладовых и погребах продукты. У Анастасии были основания для такой осторожности. Уже несколько раз воины отлавливали на хозяйственном дворе замка и даже близ него неких подозрительных старух, предлагавших всякие благовония из восточных стран. В том, что они пробирались в замок по воле Констанции, Анастасия нисколько не сомневалась. Ведь прежде всего ей не нужен был наследник у ее ненавистного сына Генриха. Бдение Анастасии принесло свои плоды.

И пришел час долгожданных родов. К этому времени из Дижона по действию некоей магической силы в Париж пришла повитуха Кристина. О ней Анастас сказал Анастасии:

— У ворот появилась какая-то женщина из Дижона, я вроде бы видел ее, когда она подходила к колеснице королевы. Говорит, что у нее на руке колечко, подарок от королевы, и она хочет поклониться ей.

Анастасия поразмышляла над сказанным Анастасом и пришла к выводу, что появление Кристины накануне родов Анны не случайно, а воля Божьего Провидения. Велела супругу:

— Приведи ее ко мне.

— Исполню. — И Анастас ушел.

Анастасия же зашла к Анне и сказала:

— Королева, мы еще не позвали придворную повитуху. Не позвать ли?

— Нет, нет, лучше ты примешь сама.

— Тогда вот что. Ты помнишь некую женщину в Дижоне, коя назвалась повитухой? Ты ей еще подарила колечко.

— Господи, конечно же помню. У нее такое доброе лицо и такие ласковые глаза… И зовут ее Кристина.

— Она пришла в Париж, и сейчас ее приведут в замок.

— Как это славно, — отозвалась Анна. — Я хочу ее увидеть.

В ночь на двадцатое февраля 1051 года Анастасия и повитуха Кристина ни на минуту не отходили от роженицы. Как и должно при родах, она покричала и испытала боли. Но умелые руки Кристины и Анастасии, ставшей в эту ночь повивальной мамкой, облегчили страдания Анны. Анастасия растирала ей поясницу, живот, Кристина держала ноги так, чтобы дитя вольно рассталось с материнским лоном. И с помощью искусной повитухи и любящей Анну судьбоносицы на рассвете королева родила своего первенца. Появившись на свет, младенец огласил спальню громким плачем. Но все, кто был в сей миг рядом с роженицей, и прежде всего сама Анна слушали этот плач как сладкую музыку.

Король Генрих простоял в эту ночь за дверью опочивальни. И пока Анна рожала, он обливался потом. Глаза мужественного воина застилали слезы. Когда малыш закричал, заплакал, он понял, что родился сын. И, еще не зная определенно, Генрих шептал: «У меня есть наследник! Слава Богу, у меня есть наследник!» Спустя некоторое время, показавшееся Генриху долгими часами, когда из спальни вышла Анастасия, он сразу же спросил как о чем-то, не подлежащем сомнению:

— Ну как он там, сынок-то?

Анастасия ответила с улыбкой и весело:

— А ничего, весь в батюшку!

И плачущий король обнял Анастасию и уткнулся ей в плечо.

— Святой Дионисий, хвала тебе! Ты внял моему молению! — воскликнул он и вновь спросил, поглаживая Анастасию по спине: — Скажи, славная, когда я увижу его?

— Скоро. Вот как матушку обиходим да приведем в себя, так и отведу тебя, государь, к наследнику.

— Спасибо. Да иди же, иди к ним, а то ишь как кричит! — Генрих встал к стене, сложил на груди руки и замер в ожидании.

Анастасия поспешила в спальню.

Глава девятнадцатая. Тревоги

Король Франции Генрих Первый после рождения наследника был как никогда деятелен, неутомим и миролюбив. Еще до появления сына он попросил Анну изучить законы державы, кои большей частью касались простых французов. Но тогда у Анны не было желания огорчать государя суровым мнением об этих законах. И только весной, спустя два месяца после рождения сына, Анна поведала Генриху все, чем отличались законы Франции от законов Русского государства, где речь шла о простолюдинах. В этот день король и королева гуляли по саду. Стояла благодатная апрельская пора, и всюду распускались цветы, в белых фатах красовались деревья, в их листве пели птицы.

Анна собралась наконец с духом и повела речь:

— Ты, мой государь, не обессудь за строгое суждение о законах твоей державы. Скажу одно, как это ни печально, самое важное: никогда твой народ не выберется из нищеты, ежели эти законы будут властвовать. Готов ли ты дальше слушать, мой государь?

— Говори, что бы там ни было. А иначе как же нам исправлять законы, если будем молчать и прятаться от пороков, заложенных в них? Говори. Ты осуждения от меня не услышишь.

— Спасибо, — ответила Анна. — Вот есть в твоем государстве сервильные повинности. И первая из них — шавальжа. Я бы сказала, что она милосердная, похожая на нашу повинность. И хотя требует поголовного обложения, но незначительного и потому посильного.

— Да, я помню, что шавальжу утвердил мой дед Гуго Капет. Он был тоже мудрый и чем-то похож на твоего батюшку.

— Спасибо, но мы о них поговорим потом. Дальше у тебя идет закон фармарьяша — брачный побор в пользу короля и вельмож. Вовсе несправедливый закон. На Руси подобного нет. Скажи мне, за что молодые семьи должны платить сеньору и королю такие большие деньги? Молодым надо помогать, чтобы на ноги встали, а там уж и облагать их…

— И верно, моя королева, побор несправедлив. К тому же в королевскую казну эти поборы не попадают.

— Несправедлива и менморта — посмертный побор с наследства. Кроме того, вилланы лишаются лучшей головы скота. А ежели она единственная? У нас на Руси подобного закона нет. Он жесток, особенно к тем, кто беден и без того.

Король и тут согласился с Анной, подумав при этом, как милосердны законы Ярослава Мудрого. Но Анне ничего о том не сказал.

Она продолжала:

— Но самое тяжелое бремя несет твой народ от произвольной тальи в пользу сеньоров и по их вольному усмотрению. Как можно было допустить такое жестокое ущемление народа? Талья разоряет крестьянина и горожанина. Сеньора ничто не сдерживает. Он имеет право отобрать у подданного последнюю животину, птицу, лошадь, выгнать из жилища. Полный произвол одних и никаких прав защиты у других.

— Господи, я это давно знаю и маюсь, не в силах ничего поделать, — признался Генрих.

Анна говорила горькую правду. Сеньоры жестоко обирали своих вилланов, горожан, особенно когда затевали войны с соседями. Тут им не было предела в алчности. Они отбирали скот, зерно, деньги, имущество — все вроде бы во благо победы над ненавистным врагом.

— А как поступил бы в таком случае твой батюшка? — спросил Генрих. — Ведь это не так легко — отобрать права у вельмож.

— Того не могу сказать, как бы он поступил. Но мне известно другое. Мой батюшка просто не дал нашим вельможам такой воли. И великий князь строго следит за тем, чтобы никаких произвольных поборов не было.

— Ваша страна велика. Как может государь все видеть, знать и пресекать вольности сильных?

— Тут мы переняли многое у Византии. И потому батюшка все видит, знает и пресекает. НаРуси по всем землям есть служилые люди — великокняжеские наместники. И служат они государю исправно, ибо знают, что великий князь сурово наказывает за нарушение законов и мздоимство. Из земель могут пожаловаться великому князю, и он судит нарушителей законов, лишает их имущества.

— Я только удивляюсь мудрости Ярослава. А что же мне делать, если сеньоры полные властители в своих герцогствах и графствах?

— Мой государь, тут один совет: добиваться полноты королевской власти, как в Византии. А вот как это сделать, надо держать совет со всей державой. И силу надо иметь королю большую, чтобы приводить нарушителей законов в чувство… А по-другому и не ведаю как.

— То-то и оно, моя славная королева. Нужно ломать силой, — с горечью признался король.

Беседа Генриха и Анны на том закончилась. Они молча постояли на берегу Сены и вернулись во дворец. В голове у короля не было никаких мыслей. Анна думала о своем сыне. При общем согласии Генрих и Анна назвали первенца Филиппом, любящим коней. Анна была довольна, помня, что сие имя родилось на Руси. Только она в этом была не очень уверена, может быть, оно было греческим, но ей нравилось его благозвучие, мягкость — Филиппушка. Сынок поднимался крепышом, подвижным и не крикливым. Он уже держал головку. По примеру Анастасии, как и задумала ранее, Анна не отдала его кормилице, как это было принято в семьях вельмож, кормила своим материнским молоком, коего было достаточно, чтобы поднять богатыря. А пока Филиппушка сосал грудь, Анна говорила с ним на родном языке, напевала ему песни, кои любила петь вечерней порой, сидя где-нибудь на крутом берегу Днепра:

Высота небесная! Звезды чистые!
Глубоки воды днепровские!
Темны дубравы прибрежные,
Ах, молодцы удалы киевские!
Под эти песни Филиппок засыпал, а Анна, с нежностью глядя на сына, думала о его судьбе и еще о том, что пора свершить над ним таинство крещения. И как-то она сказала о том Генриху:

— Мой государь, нам надо позаботиться о крещении сына.

— Я ждал твоего слова, моя королева, а за мною дело не встанет. Вот позову каноника Анри и епископа Готье, велю им все приготовить в храме Святого Дионисия.

— Так и поступи, мой государь, во благо сына, не откладывая. Однако ты ничего не заметил в поведении епископа Готье и каноника Анри? Что-то чуждое в них появилось.

— Ты в том уверена?

— Ну да мой, государь. За минувший месяц я им говорила о крещении наследника престола. Они же не проявили рвения.

— Я их позову во дворец и во всем разберусь, — заверил Генрих Анну.

Через день Генрих вызвал Готье и Анри из храма Святого Дионисия во дворец. Они пришли вскоре после окончания дневной службы. И Генрих сей же миг заметил, что ведут они себя довольно странно. Едва он сказал: «Святые отцы, пришло время крестить наследника престола», — как каноник-канцлер Анри стал уговаривать короля повременить с обрядом:

— Сын мой, государь, нужно ли так торопиться с крещением? Младенцу нужно окрепнуть. Вот придет благодатная осень…

— Не вижу надобности ждать осени. И куда ты клонишь речь, мой канцлер? — перебил Генрих Анри д’Итсона. — Испокон веку младенцев крестят в два-три месяца.

— Да, сир, но твой сын не просто младенец, а наследник престола, будущий король Франции. И каноник Анри сказал свое в согласии с Господом Богом, — заметил епископ Готье.

Анри д’Итсон с печальным видом покачал головой. Он знал истинную причину, из-за которой ему и Готье нужно было убедить короля не спешить с крещением. Однако сказать о том, что мешало свершению обряда, они не могли, потому как дали обет молчания.

Еще зимой, вскоре после рождения Филиппа, каноника Анри и епископа Готье вызвал к себе примас[130] французской церкви Гелен Бертран. Он принял их в алтаре храма Святого Дионисия перед началом мессы.

— Святые отцы, — начал примас, — я радуюсь вместе с королем и с вами оттого, что у Франции появился наследный принц. Хвала достойной славянке, что она исполнила свой супружеский долг. Но я должен предупредить вас о том, что короля ждут неприятности, и не только из-за того, что у него появился наследник, а прежде всего потому, что он женился на женщине чуждой нам веры. Да, она христианка, но не католичка.

Сказанное примасом прозвучало для епископа и каноника как гром среди ясного неба. Епископ, однако, нашел в себе силы спросить:

— Преподобный святой отец, но разве этот брачный союз не благословил папа римский? Я помню, что благословение было в ту пору, когда королева Анна прикоснулась к католичеству. Ее радением обретены мощи святого Климента. Церковь сие тоже должна помнить.

— К сожалению, ничего не могу сказать. Но вскоре все станет известно. И по этой причине найдите какие угодно мотивы перенести крещение принца на осень.

— Ваше преосвященство, воля ваша, но младенец-то десь при чем? — спросил Анри д’Итсон.

— Все взаимовытекающе. Все в руках Господних, — неопределенно ответил Гелен Бертран.

Он не стал посвящать Анри и Готье в то, что папа римский Лев Девятый обещал прислать в Париж летом кардинала Стефана, германца из графов Гешберг, но потребовал молчания об их встрече и разговоре.

— Не вселяйте пока смуту в душу короля и королевы.

— Мы исполним вашу волю, ваше преосвященство, — ответил епископ Готье, и они покинули храм, недовольные поведением примаса. Они понимали, что Гелен Бертран что-то скрывает от них.

Прошло немало дней с той встречи, и епископ Готье и каноник Анри забыли о ней. Они же не знали, что делать. Им нужно было подумать о том, как вести себя дальше, потому как вопрос, который в следующую минуту задаст им король, вовсе поставит их в тупик и толкнет на ложь. А они этого не хотели. Святые отцы уважали своего короля и всегда стремились быть с ним заодно. Они вознесли молитву к Спасителю. И он внял им. В тот миг, когда молчание затянулось до предела, в трапезной, где принял их король, появился камергер Матье Оксуа и доложил:

— Мой государь, к тебе пожаловал коннетабль граф Гоше де Шатийон. Сказал, что у него безотлагательное дело.

Похоже, король ждал своего главнокомандующего.

— Подумайте тут, как нам быть, а я скоро вернусь, — обратился он к святым отцам и покинул трапезную.

Епископ и каноник вздохнули с облегчением.

— Милосердный Спаситель, ты внял нашей просьбе. Я помолюсь тебе сегодня! — воскликнул Анри д’Итсон.

— Помолимся, брат мой, коль совесть будет чиста, — отозвался Готье. — У нас с тобой нет выбора: я освобождаю себя от слова, данного примасу. Сам подумай, ежели мы не расскажем королю о встрече с Бертраном и его предупреждении, нас ждет опала. Того я ни себе, ни тебе не желаю.

— Я в согласии с тобой, брат мой, мы не должны добиваться гнева короля. Он у нас один навсегда, а примасы приходят и уходят.

Епископ и каноник знали, что подставляют Бертрана под удар. Однако сочли, что он не имел права скрывать что-либо угрожающее королевской семье. Примас Гелен Бертран встал на престол французской церкви с помощью германского императора Генриха Третьего и потому, считали епископ и каноник, он прежде всего служил императору, а уж потом французскому королю.

У Готье и Анри оказалось достаточно времени подумать о том, чтобы не ступить на путь обмана и измены королю. И когда после беседы с коннетаблем Генрих вернулся в трапезную, Готье взял на себя смелость рассказать о происках примаса Бертрана:

— Мой государь, ты прогневаешься на нас за ту правду, кою мы откроем тебе с опозданием. Гневайся, но помилуй.

Генрих не казнил виновных и не подвергал гонению, если они честно признавались. Он был милосердный католик.

— Говорите, — повелел король. — Не затрудняйте ни себе, ни мне жизнь. Ведь вы всегда были честными.

И епископ покаялся в том, что они с Анри ходили к примасу и вели разговор о крещении наследника престола.

— Он же сказал нам, что, пока не прибудет в Париж кардинал папы римского Стефан, крещению не быть.

— Не знаю такого кардинала! — гневно крикнул король. — Велю в Париж не допускать!

— Мой государь, — продолжал Готье, — кардинал Стефан из рода графов Гешберг Баварских, и он, как мне известно, племянник германского императора.

— Двойной заслон поставлю на его пути! И не пущу не только в Париж, но и в Орлеан и в Реймс! Или Филипп не мой сын, что я не могу крестить его в должное время?!

— Государь, не связывайся со Стефаном, не надо заслонов, — взмолился каноник Анри. — Сие чревато ссорой с германским императором и папой римским.

— Пресвятая Дева Мария! — воскликнул Генрих. — Так посоветуйте, что делать?

Епископ Готье посветлел лицом. Ему показалось, что он нашел выход из трудного положения:

— Мы сделаем все мирно, сын мой. Сам Всевышний подсказал, что надо сотворить крещение младенца в день Филиппа Никомедийского. Право крестить нареченного Филиппом в сей день мы получаем от Господа Бога. Святая церковь отмечает праздник семнадцатого августа, и нас никто упрекнет в нарушении законов.

— Это лучший выход из трудного положения, государь, — подтвердил слова епископа Анри д’Итсон.

Генрих не сразу ответил, что принимает совет. Он ходил по трапезной и думал об императоре, о папе и кардинале. Все трое были в родстве, мощной стеной стояли вокруг Франции. И Генрих понял, что ради блага своего народа он не должен вступать во вражду с этими сильными мира сего. Ответил святым отцам миролюбиво:

— Я вами недоволен, но прощаю. О праздновании дня Филиппа Никомедийского скажу королеве. Как она отзовется, так тому и быть. Ждите моего слова. — И Генрих ушел в покои королевы.

Анна была в своей спальне и кормила грудью сына. Она не прекратила важного занятия и тогда, когда пришел король. Он уже привык к этому, хотя согласился с Анной не тотчас, когда она отказалась взять кормилицу. Он в то время напомнил ей:

— У нас не принято, чтобы королевы, герцогини или графини кормили детей своей грудью.

— Мне это ведомо, — ответила в ту пору Анна. — Но ни одна кормилица не даст дитяти молока лучше, чем материнское. Ты уж прости меня, государь, за желание, которое я усвоила с детства.

Теперь Генрих был согласен с Анной, потому как Филипп рос рыцарем. Генриху не хотелось в сей миг сообщать Анне неприятные вести. И он тут же решил, что скажет только о совете епископа Готье и каноника Анри крестить сына в день Филиппа Никомедийского. Он сел напротив Анны в кресло и любовался, как старательно сын сосет грудь. Но чаще Генрих смотрел на Анну. После родов она расцвела и была в самой яркой поре красоты. От ее лица лишь с трудом отрывался взгляд. Анна чувствовала это и, глядя на Генриха, улыбалась ему. Пребывая близ Анны, король забывал все свои земные заботы, он словно с головой окунался в светлый и теплый источник и выходил из него с чистой младенческой душой.

Но вот Филиппок насытился, оторвался от груди, загукал. Он пялил свои синие глазенки на батюшку и тянулся к нему ручонкой. У Генриха от нежности защемило сердце, да тут же боль коснулась его. Король вспомнил короткую беседу с коннетаблем. Граф Гоше де Шатийон приоткрыл ему новые происки вдовствующей королевы Констанции.

— Сир, мои лазутчики выследили отряд воинов королевы Констанции. И в Лионе им удалось узнать, что ее люди отправляются в Рим. Сейчас они там, и мы ждем их возвращения.

— Конечно, ждите. И к тому же постарайтесь узнать цель поездки, — велел Генрих.

— Мы об этом думали, но…

— Все так и должно быть, — нетерпеливо сказал король.

И теперь, сложив в единое целое сообщение коннетабля и исповедь епископа, король убедился, что происки Констанции направлены против наследника престола. Генрих, однако, не счел нужным посвящать королеву в грязную затею Констанции.

— Моя дорогая, я зашел тебе сказать, что день крещения нашего сына придется отложить до августа. По совету епископа Готье и каноника Анри обряд лучше всего исполнить семнадцатого августа в день поминовения святого Филиппа Никомедийского.

Анна внимательно посмотрела в глаза Генриху и поняла, что он чего-то не договаривает, однако, не пытаясь выяснить, ответила:

— Ежели святые отцы считают сей день благодатным, что ж, мы запасемся терпением. — Анна уложила сына в кроватку и вернулась к королю. — Вижу, тебя что-то гложет. Ты давно не был так встревожен. Поделись, и тебе будет легче.

— Сам не знаю, моя королева. Мерзкие звери ползают по рубежам державы, а что им нужно, того пока не ведаю.

— Они не достанут наш дом. Пресвятая Дева Мария защитит нас. Потому успокойся, мой дорогой король.

— Я внимаю твоему совету. Ты ведь тоже мой ангел-хранитель. Теперь же о деле. Я хочу провести совет пэров и ленных владельцев. Буду говорить с ними о сервильных повинностях, расскажу о твоем батюшке.

— И позови путешественника Пьера Бержерона. Он знает законы Руси.

— Спасибо, я принимаю твое слово, — ответил король и, поцеловав Анну, покинул спальню.

Анна позвала сенных девушек Малашу и Ольгу. Они унесли в детский покой кроватку с Филиппом. Оставшись одна, Анна задумалась. Она хотя и не показала королю вида, но была сильно обеспокоена тем, что близ королевского двора появились зловещие тени. Анна уже знала, что за особа мать Генриха. Та, видимо, до исхода будет чинить зло своему сыну за то, что он оказался очевидцем ее позора. И Анна подумала, что ежели она не сумеет защитить свой дом, то может многое потерять. Ей надо было знать, что замышляет Констанция. И все ее надежды были связаны с Анастасией. Только она могла открыть замыслы темноликой и показать Анне дорогу, коей она уведет близких от опасности. Анна никогда не просила Анастасию о подобных услугах. Теперь же у нее не было иного выхода. Анна помолилась: «Господи Милосердный и ты, моя защитница Пресвятая Матерь Божия, побудите мою судьбоносицу открыть мне замыслы недостойной и заблудшей. Молю во благо и спасение наследника престола».

Но Анна позвала Анастасию совершить таинство лишь в вечерний час. Знала она, что это благодатное время для ясновидицы. Она как бы сближалась с теми, к кому обращала свой взор.

— Ты уж прости, но другого пути я не вижу, как предотвратить беду, грозящую нам.

— Дело-то богоугодное, матушка-королева, — согласилась Анастасия. — Идем же на Сену, там и будем искать откровение.

В королевский сад Анна и Анастасия отправились вдвоем. Лишь где-то позади них шли русичи-телохранители, коих всякий раз высылал за королевой предусмотрительный Анастас. Королева и ее судьбоносица пришли к красивой беседке, коя была построена над водой протоки в нескольких шагах от берега. С одной стороны беседки сходили в воду ступени для купания. И Анна с Анастасией уже дважды купались вот так же, в ранних сумерках летнего погожего дня. При этом они вспоминали прелесть купания в родном Днепре.

На этот раз Анна и Анастасия уселись на скамью близ самой воды, и королева поведала товарке обо воем, что услышала от короля, что подспудно почувствовала и от чего лишилась покоя.

— Вот и прошу тебя, заботливая, сказать, откуда грозит нам беда, как ее избежать?

Анастасия выслушала Анну, не спуская с нее взора, однако ничего не ответила. Она уже знала судьбу венценосного сына Анны и Генриха и заглянула в нее в те дни, как он появился на свет. Той судьбе позавидовали бы многие государи. Она была благодатной и счастливой. Филиппу Первому суждено было простоять на престоле Франции столько лет, сколько ни до него, ни долгие десятилетия после него никто не стоял. Его корона будет сверкать на небосводе Франции долгих сорок восемь лет. И держава в эти годы станет постепенно набирать силу, богатеть, народ Франции будет дышать свободнее. И сам король Филипп Первый будет править государством мудро и спокойно. В его правление Франция отправит тысячи воинов на защиту Гроба Господня в первый крестовый поход к Иерусалиму. У Анастасии пока не было воли раскрыть Анне судьбу ее сына. Теперь же судьбоносная сказала лишь одно:

— Мне ведомо, откуда может прийти беда. Но ты сама в состоянии многое исправить. И время подскажет, как это сделать. Ты не бойся пойти на сближение с носительницей зла. Она бессильна тебе навредить, пока ты под крылом у Спасителя. Мне же надо помолиться и услышать слово Вседержителя.

— Но ты все-таки загляни за окоем, заботливая. Не грозят ли нам лютости завтра, послезавтра?

Анастасия многажды охотно исполняла желания Анны. Но сегодня ее что-то настораживало. И чем больше она думала о том, тем отчетливее перед взором вырисовывался храм Божий. Но это не был православный храм, не поднимались над ним купола с крестами. Он не сверкал белизной камня, как киевская Святая София Премудрости. Темно-красная громада пиками вонзалась в небо, заслоняя собой белый свет. За храмом небеса то и дело окрашивались огненными всполохами. У Анастасии разболелась голова, и она не могла разгадать суть явления. В висках, словно на двух наковальнях, стучали кузнецы. Анастасия попыталась вырваться из цепких объятий боли, но ей это не удалось. И тогда она шагнула к воде и стала пригоршнями бросать ее в лицо. Ей полегчало. Она распрямилась, посмотрела в сумеречное небо, помолилась Всевышнему. Вновь склонилась к протоке, разгребла живую воду и всмотрелась в глубь. Видение перед ее взором не изменилось: все так же в небо возносился стрельчатый храм и за ним играли огненные всполохи. И ничто не открывало ясновидящей суть явления. Больше того, Анастасия почувствовала, как по ее телу разливается слабость, а в голове вызванивала наковаленка: «Не дерзай! Не дерзай!»

В этот миг рядом с Анастасией возникла Анна и тоже склонилась над протокой. Она всматривалась в живую воду долго, что-то увидела там, но что, Анастасия того не ведала. Прошло еще несколько мгновений, и королева вдруг стремительно отшатнулась от воды, упала. Анастасия метнулась к ней и помогла встать.

— Зачем ты подошла к воде, Ярославна? Зачем?

— Я должна была увидеть то, что открылось тебе.

— И что же ты узрела? — Анастасия заметила глазах Анны страх.

Она же словно не своим, приглушенным голосом ответила:

— Они шли на меня толпою, все в черном, с черными ликами и с факелами в руках. Они угрожали мне!

— А другое ты не видела? Ну храм хотя бы?

— Никакого храма. Только черные лики, черные одежды и факелы.

— Господи, да как могло подобное случиться?! — воскликнула Анастасия.

И она вскрикнула не без оснований, потому как знала, что Анне должно было открыться то же самое, что открылось ей. И Анастасия поняла, что в их жизнь вмешалась третья сила. Она не дала им узреть вкупе мир за окоемом. И был только один путь освобождения от ее влияния — это увидеть ту силу. Увидеть и выстоять пред ней в чистоте помыслов. Да было ради чего: та сила несла смертельную угрозу королевской семье. Анастасии сделалось легче, дух ее воспрянул.

Она взяла королеву за руку, увлекла к воде.

— Должно нам, Ярославна, встать рядом и одолеть тьму. — Анастасия крепче сжала руку Анны и прижала ее к себе. — Держись!

Гладь протоки под ними засеребрилась, и, словно в хрупком зеркале, проявился четкий женский лик с чертами ангела тьмы, с черными глазами, острыми, будто копья. Лик надвигался, взгляд его впился в лицо Анны и Анастасии, причиняя нестерпимую боль. Анна уже страдала безмерно и пыталась закрыть лицо руками, но Анастасия твердо сказала: «Не смей! Терпи!» — хотя сама была готова закричать от боли.

В последнее мгновение, когда боль казалась невыносимой и было похоже, что черноликая испепелит их, Анастасия сорвала с груди нательный крест и выставила его перед черной силой.

— Изыди бурею, нечистая, — произнесла ясновидица.

Над беседкой в кронах деревьев зашумел ветер, вихрем сорвался вниз к воде, взбугрил ее у самых ног россиянок и унес водяной столб по протоке вдаль, к Сене. Вновь над протокой стало тихо. Догорел на западе июльский закат самого долгого дня в году.

Анна и Анастасия, все еще держась за руки, отошли от воды, опустились на скамью, некоторое время посидели отрешенно, еще не понимая, что избавились, может быть, от смертельной опасности, и наконец посмотрели друг на друга.

— Это Констанция, — тихо промолвила Анна. — Она наш враг и грозит нам бедою.

— Она, — согласилась Анастасия.

— Чем же она грозит, Господи? Сколько же нам жить в тревоге?!

— Сказала уже: пока не встретишься с нею. Тебе иного пути нет, чтобы уберечь себя, сына и короля от ее происков, — посоветовала Анастасия.

— Но ты будешь рядом со мною? — обеспокоенно спросила Анна.

— Мы встанем пред нею вместе.

Однако, посулив Анне избавление от бед, Анастасия ошиблась. До того как случилась встреча королев Анны и Констанции, последняя все-таки сумела досадить своей снохе, обрушив на ее голову град неприятностей.

Глава двадцатая. Император сердится

У германского императора Генриха Третьего в тот 1052 год было немало причин сердиться и негодовать на многих. За свои тридцать пять лет жизни он не знал огорчений. В двадцать два года он унаследовал от отца корону и престол империи. К этому времени великая Германо-Римская империя приближалась к пику своего расцвета и могущества. Все государи Европы признавали ее силу, мощь и миролюбие. Казалось бы, со смертью сурового и властного Конрада Второго в великой империи наступят раздоры, вспыхнут междоусобицы среди графов и маркграфов, среди королей, коих было немало в империи. Наконец нахлынет время народных волнений с жаждой избавиться от нищеты. Нет, ничего подобного не случилось. Сын Конрада Генрих Третий достойно занял престол отца и оказался любезен всем народам огромной империи. Правда, в первые годы властвования Генриху Третьему досаждали папы римские. Лет пять, пока не окреп на престоле, император терпеливо не вмешивался в распри кардиналов, примасов, архиепископов и прочих священнослужителей. Но, видя, как. распадается церковь, как расцветают ереси и гаснет влияние церкви среди католиков, Генрих Третий вмешался в ее дела и поступки высшего духовенства.

По той поре император Генрих был образованным человеком. Его воспитывали на учении аббата Турского Алкуина. То был крупнейший ученый восьмого века. Он вышел из знатного англосаксонского рода и получил образование в знаменитой школе города Йорка, чтимого за средоточие учености. По просьбе Карла Великого Алкуин пересмотрел Библию и привел ее в порядок.

Труды Алкуина утвердили молодого Генриха в мысли и вере в то, что долг религии — служить народу и властителям, но не стоять над государями. Однако в Риме, на престоле вселенской церкви, каждый папа считал себя первым властителем на земле после Господа Бога. Такими властителями показали себя при Генрихе Третьем папа римский Сильвестр Третий и папа римский Бенедикт Девятый. Генрих предупреждал их, чтобы остановились в домогательствах верховной власти над государями. Они не внимали его предупреждениям.

И тогда Генрих Третий отправился с войском в поход, явился в Рим и взялся наводить порядок в Вечном городе. Он хотел знать волю народа и объявил о том римлянам. И горожане пришли к нему с петицией не ставить на престол вселенской церкви пап из римских духовных лиц.

— Они служат не Богу и народу, а мамоне, — заверяли императора горожане.

— Я выполню вашу волю, христолюбивые римляне, — в свою очередь заверил их император.

Однако следом за горожанами на поклон к императору явились иерархи. И они очаровали молодого властелина. Во главе их стоял тонкий политик кардинал Климент, саксонец из рода графов Мерелебен. Он сказал:

— Великий император, помазанник Божий Генрих, к тебе приходили гулящие римляне, их можно сейчас увидеть в винных погребах. Не верь им, великий император. Внемли нашему гласу, подними на престол церкви достойного из достойных, архиепископа Джованни Грациано.

Иерархов было тринадцать. Генрих всем посмотрел в глаза и, не заметив лукавства, подспудных черных замыслов, спросил:

— Но он римлянин?

— Да, великий император, — ответил кардинал Климент. — Но это лучший из римлян и достойный святости человек.

Еще не искушенный в иезуитских происках, Генрих Третий пошел на поводу у иерархов церкви.

— Выбирайте Грациано, ежели он вам угоден. Но помните мой наказ: он должен быть угоден и всем христианам империи и ее государю.

— Так и будет, великий император, — продолжал льстиво кардинал Климент. — Никто из христиан не поднимет на него камень и не бросит вслед идущему.

Климент и его спутники поблагодарили императора за великодушие и, довольные победой, покинули дворец. Скоро на престол римской церкви взошел Грациано, нареченный Григорием Шестым. Каково же было разочарование Генриха Третьего, когда спустя всего лишь месяц папа римский Григорий Шестой пошел путем предшественников и попытался навязать императору свою волю! Император стерпел первую дерзость папы и уехал в Дрезден, а спустя полтора года вынужден был вновь совершить поход в Италию, дабы окончательно положить конец бесчинствам пап на престоле церкви. Он низложил римлянина Григория Шестого и теперь уже исполнил повторную волю горожан и поставил папой саксонца кардинала Климента. Увы, Генриху опять не повезло. Климент Второй вскоре же попал под влияние своих друзей-кардиналов, кои вместе с Григорием Шестым утверждали свою верховенствующую роль на земле. После Климента Второго император Генрих еще трижды обновлял престол церкви. Такой частой смены римских пап, какая случилась по воле императора Германской империи, история римской церкви не знала. И наконец Генриху Третьему удалось найти достойного наместника Иисуса Христа. Им стал на целых пять лет эльзасец Бруно из рода графов Эгисхейм-Дагсбург, нареченный Львом Девятым.

Однако и с этим папой у императора родились серьезные разногласия. Все началось с появления во Франции российской княжны Анны, дочери великого князя Ярослава Мудрого. Генрих Третий вознегодовал, как только узнал, что княжна Анна в сопровождении двухсот русских воинов, большого обоза и полусотни французов прошла всю германскую землю с востока на запад и не была задержана. Хуже того, он, император, не был уведомлен, что по его державе идут нежелательные чужеземцы. Барона фон Штубе, сопровождавшего Анну, Генрих лишил поместья, земель и хотел изгнать из империи к сарацинам. Но вмешался папа Лев Девятый и, ссылаясь на то, что княжна Анна везла из Херсонеса бесценные мощи святого Климента и фон Штрубе лишь охранял ее в пути по землям Германии, счел, что его следует простить и не лишать ни поместья, ни земель, ни имущества, не изгонять из родной страны. «Честь и хвала верному сыну церкви, барону фон Штубе. Он внес посильный вклад в сохранение мощей святого Климента», — писал папа римский Лев Девятый Генриху Третьему.

Император исполнил просьбу папы после долгих колебаний: ведь барон сопровождал не только святые мощи, но и княжну враждебной ему державы. Не забыл император и то, как пытался завязать родственные связи с великим восточным соседом и отдать в жены сыновьям великого князя Ярослава двух своих именитых графинь — Оду и Кунигунду. И, казалось бы, сговор начался хорошо, да князь Ярослав перехитрил Генриха: год за годом откладывал сватовство, а полные огня и жизненной силы девицы исходили соком. Кончилось, по мнению императора, все обманом, великий князь выставил женихом своего худосочного сына Вячеслава.

— Этот скиф надул меня. Того не прощу, — по поводу и без повода заявлял Генрих Третий.

Досада германского императора на великого князя Ярослава Мудрого была настолько сильна, что он послал к папе Льву Девятому гонцов с повелением запретить королю Франции сочетаться браком с княжной Анной. К своему сожалению, он и здесь ничего не добился. Генрих Первый и княжна Анна тоже перехитрили его и устроили бракосочетание не мешкая, лишь только появились на французской земле. Церковь Реймса венчала короля Франции и княжну-россиянку по законам Божьим, и у римского папы Льва Девятого не нашлось оснований считать сей брак противозаконным. Император негодовал на папу, но вынужден был смириться с тем, что глава церкви не исполнил его просьбу, не признал брак французского короля и российской княжны недействительным.

Но германский император на том не успокоился. Он счел делом своей чести помешать безмятежному супружеству Генриха Первого и королевы Анны. И когда вскоре же после свадьбы Генриха и Анны в Дрезден приехала вдовствующая королева Констанция с просьбой вмешаться в дела Франции, он принял ее любезно и для обоюдной пользы.

Некогда красивая и гордая брюнетка, с черными жгучими глазами, с изящной фигурой, предстала перед императором почти старухой, хотя и была еще полна движения и злой страсти. Генрих Третий принял Констанцию, как подобает, в тронном зале. Стены его были увешаны яркими коврами, на коих во множестве красовалось оружие, сверкающее рукоятями с драгоценными камнями, и блистали рыцарские щиты. Зал заливал солнечный свет из больших окон. Император сошел с трона и, отдавая дань уважения даме-королеве, приблизился к ней, взял ее руки в свои, подержал их, а потом повел Констанцию к креслам, усадил и сам сел напротив.

— Я готов тебя выслушать, славная королева Констанция.

Она же полюбовалась молодым и красивым императором, затем, тяжело вздохнув, как о чем-то утраченном, со слезами в голосе сказала умоляюще:

— Ваше императорское величество, перед вами несчастная женщина, которая ищет защиты. Я уповаю только на Бога и на ваше благородство. О, как я несчастна!

— Успокойся, королева, успокойся. Это мой долг — защищать бедствующих, — ответил Генрих Третий.

Благочестивый император знал Констанцию давно, и вина ее перед супругом Робертом была ему ведома. Он считал, что в свое время она понесла заслуженную кару. Хотя он бы, счел Генрих, наказал ее более жестоко, он заточил бы ее в монастырь, где она до исхода дней пребывала бы в суровом оскудении. Но упущением короля Роберта она перед ним, императором, и просит от кого-то защиты. От кого же? И поскольку император всегда считал себя милосердным государем, он спросил:

— Чем тебе помочь, королева Констанция? — И предупредил: — Только не требуй от меня, чтобы я пролил чью-то кровь.

Констанции было известно, что Генрих Третий свято блюдет заповеди Божьи и заповедь «не убий» он никогда не преступит ей в угоду. Но она знала, как заставить благочестивого католика оказать ей неоценимую услугу.

— Известно ли вам, ваше императорское величество, о том, что король Франции сочетался с княжной враждебного твоей империи славянского рода? Знаете ли вы, что славянский дух самой Анны, ее свиты и двухсот воинов оскверняет все святое, что есть в христолюбивой Франции? Вот и прошу ваше величество во имя Пресвятой Девы Марии и во благо великой Германской империи потребовать от моего нечестивого сына развода с Анной и изгнания ее из пределов католической Европы. — В порыве страсти Констанция приблизилась к Генриху и, опустившись на колени, приникла лицом к его рукам, продолжая умолять: — Не потерпите нечистую на католической земле! Изгоните ее, великий император, блюститель чистоты католической веры! Умоляю, ваше величество!

— Встань, королева, тебе не пристало вставать на колени даже предо мной. — И Генрих подал Констанции руку, помог ей подняться. Он больше не садился в кресло, а подошел к окну, посмотрел в него и произнес: — Я не в состоянии выполнить твою просьбу, королева Констанция. Если я попытаюсь это сделать, то последствия чреваты войной, и довольно тяжелой. Мне известно, что французы полюбили россиянку и никому не дадут ее в обиду. Но воевать с народом Франции я не намерен. Вот и за Лотарингию никак не соберусь поспорить. И власти над твоим сыном у меня нет. Что же, я по-твоему, королева, должен делать?

Пока император просвещал свою гостью, она пришла в себя, с лица ее сошло страдание, черты стали жестче. И заговорила она спокойно, без надрыва, и было в ее голосе уже меньше почтительности к самой личности императора.

— Полно, ваше величество. Вы знаете, что делать в таких случаях, и вам это посильно. Стоит только попросить или повелеть понтифику[131] вселенской церкви, своему близкому родственнику папе Льву Девятому, и он выполнит вашу волю. О, папские легаты способны творить чудеса. Надо лишь помнить, что неверным православным не место в благочестивом католическом государстве.

Странно, но Генрих нисколько не обиделся на некую вольность Констанции в обращении к нему, потому как она была права. Император не мог поведать ей о своих попытках заставить папу наказать короля Франции и о своей неудаче. Его «близкий родственник» показал крепкие зубы и сумел доказать Генриху нехристианскую несправедливость к его соседу. Но император был согласен с Констанцией. Знал, что вторжение восточного православия в западные католические страны нанесет непоправимый ущерб не только церкви с ее жесткими законами, но и светской власти. Он знал также, что католическая церковь уже не первый год ведет борьбу против церкви греческого закона. Тому причиной было зарождение ересей в восточной церкви. Они образовались при спорах о догмах богословия. Генрих знал, что в западной церкви появились ереси, но это случилось спустя два века, после того как возникли споры по богословским догмам. Однако восточная церковь опровергала наличие ересей, утверждая, что она строит православие на прочных началах веры. Кто тут был прав, Константинополь или Рим, трудно было понять, потому как и западная церковь в свою очередь заявляла о своих порядках от Бога и стремилась к независимости от светской власти. Словом, Генрих Третий пришел к выводу, что в восточной церкви были свои интересы, а в западной — свои. Правда, это пока не разделило церкви окончательно. Их связывало единство веры и Бога, таинств и всего церковного устройства. И Генрих Третий догадывался, почему архиереи Реймса так беспрепятственно обвенчали католика и православную христианку.

Придя к такому заключению, император счел, что от королевы Констанции пора избавиться. Но он не мог просто вежливо выпроводить ее, а потому позвал камергера. Когда тот пришел, Генрих сказал королеве:

— Славная Констанция, вот камергер Герард Миллер проводит тебя отдохнуть с дороги. А к вечеру мы встретимся и продолжим беседу. Я подумаю, как помочь тебе и Франции.

— О, ваше величество, я так благодарна вам, — ответила Констанция, уходя следом за Герардом Миллером.

Едва за королевой закрылась дверь, как император вновь окунулся в «судное дело» двух церквей. Разделение восточной и западной церквей уже назрело, решил Генрих, и могло последовать в любой момент, когда какая-либо церковь — восточная или западная — нарушит единство веры, исполнение таинств или церковных канонов.

К несчастью всего христианского мира, как позже сочтет Генрих Третий, западная, римская церковь нарушила это единство первой и отпала от союза с константинопольской церковью греческого закона. Императору стало известно, что в западный храмах, и прежде всего в Италии, уже допущены искажения догматов веры, обрядов и канонов. В западной церкви появилось и утвердилось учение о нисхождении Святого Духа и от Сына Вседержителя, Иисуса Христа. Такое учение восточная церковь нашла еретическим, и были намеренно порваны всякие сношения с западной церковью. Размышляя о христианской вере, император подумал о Констанции, нежившейся теперь в гостиной. Она, поди, ела виноград, до коего была большой охотницей, и запивала его вином, коим тоже не пренебрегала. Генрих спросил себя: «А знает ли она о близком разрыве церквей?» Конечно, не знает, что в эти дни лета 1052 года идет яростная схватка между главой восточной церкви патриархом Михаилом Керулларием и папой римским Львом Девятым. Константинопольскому патриарху в эту пору принадлежало несколько церквей в Южной Италии. В отторжении этих храмов от водосточной церкви был кровно заинтересован папа Лев Девятый. Там он хотел упрочить свое влияние и внедрял среди верующих латинские воззрения. Он запретил в южных церквах Италии причащение на опресноках[132]. Тогда же папа Лев Девятый настроил против патриарха Михаила Антиохийского Марина. В ответ на это Михаил закрыл в Константинополе все латинские монастыри и церкви, дабы «прекратить соблазн православных латинским богослужением». Он поручил болгарскому архиепископу Льву Гудину написать обличительное послание против латинских нововведений. Послание Гудина было доставлено в Рим эстафетой. Папа Лев Девятый, получив его, вошел во гнев, и, не будь в эту пору в Риме Генриха Третьего, вспыхнул бы пожар и сжег бы добрые отношения императора византийского Константина Мономаха и императора германского Генриха Третьего. Генрих жестко упрекнул папу римского в попытке разрушить мир между империями и сам продиктовал Льву Девятому ответ патриарху Михаилу Керулларию. Пожар не вспыхнул. А чтобы упрочить мир между державами и церквами, император настоял, чтобы папа римский послал в Константинополь с добрым визитом своих легатов. Однако Генрих Третий и Лев Девятый допустили большую оплошность. А может быть, это было сделано папой Львом Девятым преднамеренно, как счел позже Генрих Третий. Во главе делегации был поставлен человек, питавший к патриарху Михаилу Керулларию лютую ненависть. Это был кардинал Гумберт — желчный, высокомерный и яростный. Патриарх Михаил знал кардинала и отказался его принять, к тому же сделал все, чтобы Гумберта не принял и император Константин Мономах.

Обуреваемый дерзостью и сжигаемый ненавистью, Гумберт не покинул Константинополь. Вместе со своими легатами он затаился в католическом монастыре и вскоре же написал опровержение на послание болгарского епископа Льва Гудина и распространил его в Константинополе. В эти же дни Гумберт нашел в одном из городских монастырей монаха Никиту Стифата, сочинителя трактата против латинян, и заставил его сжечь свою книгу, применив при этом к нему жестокое рукоприкладство. Но Гумберту и этого показалось мало. Созвав после вечерней трапезы своих спутников-легатов в келье латинского монастыря, он сказал им:

— Братья по вере, вижу, что у нас не хватает сил подчинить патриарха Михаила влиянию римской церкви, потому я вынужден именем папы Льва Девятого написать акт его отлучения. Согласны ли вы с моей волей?

— Аминь! — ответили легаты единодушно.

Сочиняя акт отлучения патриарха восточной церкви, Гумберт обвинил Михаила и всю церковь в многочисленных ересях, сочинял изветы и всячески чернил.

В те же дни константинопольский епископ Арсений написал об этом поступке Гумберта послание германскому императору Генриху Третьему. А было сказано в послании так: «И вот папские легаты, «наскучив сопротивлением патриарха», как они говорили, решаются на самый наглый поступок. Пятнадцатого июля они вошли в церковь Софийскую и, когда клир готовился к служению в третий час дня в субботу, положил на главный престол грамоту отлучения в виду присутствующих клира и народа. Выйдя оттуда, они отрясли и прах от ног своих во свидетельство им, по слову Евангелия, восклицая: «Путь видит и судит Бог!»

Император Генрих Третий попытался разобраться во всем, что случилось в Константинополе в текущее лето. Ему доставили список акта отлучения патриарха Михаила от церкви, и он был удивлен наветом на святого отца. «Что же касается Михаила, незаконно называемого патриархом, и поборников его глупости, — читал Генрих, — то рассеиваются в нем бесчисленные плевелы ересей. Легаты же в присутствии императора и его вельмож произносили: «Кто упорно станет противиться вере святого римского и апостольского стола и его жертвоприношению, да будет анафема, да будет отлучен и погибнет в пришествие Господне».

После злобного выступления кардинала Гумберта и его легатов в Константинополе раскол между восточной и западной церквами, как считал Генрих Третий, произошел окончательно. И теперь благочестивый католик Генрих Третий, питая к восточной церкви добрые отношения, нашел, однако, возможным помочь воинствующей королеве Констанции. Он застал ее в гостиной за легкой трапезой, состоящей из фруктов и вина, присел рядом с нею к столику и сказал:

— Многострадальная Констанция, я освободился от дел раньше, чем предполагал, и, чтобы не заставлять тебя долго ждать, я у твоих ног.

— Ваше величество, как вы любезны… А я вот пью прекрасное рейнское. — После выпитого вина у Констанции было хорошее настроение.

— Слава Богу, что оно тебе по душе, королева. Но послушай меня. По здравом размышлении я пришел к выводу, что должен тебе помочь. Потому запасись терпением и пребывай в своей земле, молясь Спасителю. Моими стараниями у тебя сбудется все, чего жаждешь.

Констанция в порыве благодарности поцеловала-таки руки Генриха и пролила слезу умиления.

— Государь, вы велики во всем. Я буду молить Бога о вашем долгом здравии, — заключила умиление захмелевшая королева.

В тот же день Констанция покинула императорский дворец и вернулась в свой замок Моневилль. А из Дрездена поскакали в Рим именитые гонцы, чтобы передать папе Льву Девятому повеление императора направить в Париж строгого кардинала, который должен пресечь нарушение канонов католической веры Генрихом Первым и его священнослужителями.

Глава двадцать первая. Встреча с Констанцией

Июльскими жаркими днями и душными ночами ничто так не волновало королеву Франции, как судьба маленького сына. Нет, его здоровье не вызывало беспокойства матери. Он рос подвижным, улыбчивым и озорным. Ручонкам его не было покоя. Анна любила его крепкие ручки и целовала их, когда они тянулись к ее лицу, гуляли по нему. Королеву беспокоило то, что кто-то мешал ей свершить обряд крещения, ввести сына в мир духовной святой жизни. Анна молилась Иоанну Крестителю и просила помощи одолеть злые силы, кои стояли на пути к купели. Наконец с помощью Анастасии она нашла преграждавшую ей дорогу к свершению святого таинства. Узрев в протоке Сены образ матери Генриха, Констанции, она не дрогнула, не растерялась и вняла совету Анастасии увидеть ее и вытравить из почерневшей души все, что толкало жестокую женщину на злодеяния.

Беседуя душным вечером возле кроватки спящего сына, Анна сказала Анастасии:

— Я с нетерпением жду возвращения короля из Лиона. И дня не потеряю: как приедет, умчусь в замок Моневилль.

— Благословляю тебя, королева. Но помни об одном: будь во всем великодушна к старой женщине.

— Да, я это помню, — ответила Анна.

Она давно простилаКонстанции камень, брошенный рукой злочинца по ее воле, простила нападение воинов в Дижоне, на кое отважился герцог Роберт лишь под ее давлением. Но происки, кои могли поломать судьбу наследника французского престола, Анна должна была пресечь и потому не мешкая взялась за исполнение задуманного. И такой уж у Анны был твердый и решительный нрав, что к цели она стремилась, несмотря ни на какие препоны.

Лишь только король вернулся из Лиона со встречи с пэрами и другими вельможами, сразу же после вечерней трапезы Анна увела его в свою спальню. Однако ей не удалось тотчас сказать королю о своем намерении посетить его мать. Едва переступив порог спальни, король с жаром принялся целовать Анну, шепча:

— Желанная, как долго я тебя не видел, как скучал по твоей ласке. Но вот боюсь спросить: примешь ли ты меня? Дозволено ли сие после недавних родов?

— Ну уж не такие они и недавние. Сынок-то уже сидит. — на и сама истосковалась по ласке, по близости и ответила играючи: — Теперь уже все позади, и сегодня у нас будет праздник.

Они наслаждались и блаженствовали долго. И все никак не могли утолить жажду, накопившуюся за долгие месяцы вынужденного воздержания. Анна была неутомима и дерзка на выдумки.

— Ныне над нами нет судьи. И мы можем вольничать, — смеясь говорила она.

Но и Генрих не уступал Анне в вольностях. В его жилах текла горячая кровь француза. В их страсти было что-то необычное. Наслаждаясь, они то ворковали как голуби, то пели что-то похожее на песни, но без слов. Генрих успел рассказать Анне сладостный сон, который пришел к нему в Лионе всего неделю назад. Снилось ему, будто он и Анна гуляли где-то на берегу малой речушки да увидели на чистом лугу одинокую раскидистую грушу. Они побежали к ней, скинули одежды и окунулись в вожделение. И показалось Генриху, что от постороннего глаза их оберегал сам Святой Дионисий.

— Я видел его ясно, как вижу тебя. Он стоял в белых одеждах, и они заслоняли нас от чужих глаз.

— Ты любезен Дионисию, мой государь. Но теперь я заслоняю тебя от него. — И озорная Анна укрыла супруга своим гибким и сильным телом.

И Генрих принял сие как должное, потому что лучшей защитницы не знал. Счастливый, довольный, он прижимал к груди самую прекрасную женщину на свете и шептал:

— Ты мой ангел-хранитель. Ты для меня больше, чем Пресвятая Дева Мария.

И только под утро, когда наступил ранний рассвет, Анна сказала Генриху о том, к какому решению она пришла о время его отлучки в Лион.

— Позволь мне, дорогой, навестить твою матушку в Моневилле. Это очень важно для всех нас, и особенно для нашего сынка.

Просьба Анны прозвучала для Генриха неожиданно, и он не сразу нашелся с ответом. Нет, он не испытывал неудовольствия или досады от желания Анны увидеть его мать, наоборот, в его груди шевельнулось что-то теплое. Ведь он сам всегда питал к матери добрые чувства и даже пытался как-то оправдать ее. Может быть, потому, что его отец всю жизнь провел в военных походах, на охоте и даже в пирах, на коих не было места королеве. И Генрих представлял себе, каково ей, молодой, красивой, быть в постоянном ожидании мимолетного внимания супруга. Как не потерять над собой власть разума, не поддаться соблазну восполнить скудость молодой жизни!

И теперь, услышав желание Анны увидеть его мать, он почувствовал некую вину перед нею и сказал Анне:

— Если ты, моя королева, надеешься, что Констанция не оскорбит и не обидит тебя, я благословляю тебя на эту поездку. Поехал бы я с тобой, но она меня и на порог не пустит.

— Ничего, одной мне пока будет вольнее, и я надеюсь, что мы расстанемся друзьями.

— Дай-то Бог. И когда ты отправишься в путь?

— Время подгоняет, мой государь. Я хотела бы к семнадцатому августа быть свободной, потому завтра и уеду. А тебя прошу с сынком домовничать.

— Это нам посильно, — улыбнулся Генрих. — Управишься ли со сборами?

— Управлюсь. Подарки матушке уже готовы. Я отвезу ей соболью шубу и горностаевую шапку. Да будет ли твоя воля на то, чтобы я подарила Роберту атласный кафтан, подбитый бобровым мехом?

— Что же я буду перечить? Мне брат любезен, хотя и не ищет мира.

— Он придет. Еще, мой государь, я возьму с собой Анастаса и сотню воинов. Они пойдут в белых кафтанах. Я же иду с миром.

— Возьми и моих воинов две сотни. И пойдет с ними граф Госселен.

— Нужно ли такое войско?

— Тебе идти через земли сеньоров, коим я нелюбезен.

— Напрасно так думаешь, дорогой сир. Ты всем любезен. А они защищают лишь свою вольность и оттого идут тебе встречь.

Они помолчали. Каждый думал о чем-то своем. Генрих молил Всевышнего о том, чтобы продлил годы благой жизни с Анной. Минувший год с немногим пролетел для него одним мгновением. Он же хотел, чтобы его счастливые дни текли медленно, как сама вечность.

Анна думала о другом. Ее волновали житейские заботы. Она перебирала памятные события минувших лет на Руси и искала в них ответы на свои вопросы. И, кажется, нашла. Да стала примерять российскую шубу на французские плеч. И понадобилось поговорить с королем. Начала с малого, дабы не озадачить Генриха, не заставить его подвергнуть сомнению ее затею:

— Мой государь, вот ты сказал, что ехать мне к твоей матке в Моневилль через земли, где графы и бароны смотрят на твою власть косо. Не может ли быть так, что к враждебности их вынуждает нечто?

— Господи, на такой вопрос сразу и не ответишь. Пожалуй, что-то и толкает. А что, того не знаю.

— Но ведь нам с тобой ведомо, что многие вельможи живут вовсе убого, потому как войны разорили их.

— То так. Но как им помочь, ежели их король тоже беде? Если бы не твое состояние, твое приданое, мы бы тоже сидели без денег.

— Что ж, мы просто разделили бы судьбу своего народа. А теперь, мой государь, послушай, что скажу. И ежели сказанное будет неугодно тебе, останови меня.

— Я постараюсь быть миролюбивым к тебе, моя королева, — улыбнулся Генрих.

— Спасибо, славный. А вспомнилось мне, как складывал великую Русь мой батюшка. Многие годы назад она тоже была чем-то похожа на Францию: княжества, княжества и каждый князь — сам себе господин. Когда же батюшка взошел на российский престол после княжения в Новгороде на уделе, он исподволь начал завлекать бедных и даже не бедных вельмож к себе на службу. Он помогал им ставить в Киеве хоромы и определял к делу, платил деньги за честное радение. И с каждым годом таяла рать бедных вельмож и недовольных князем, крепла его власть. Да многие удельные князья сочли за лучшее встать под руку великого князя, потому как он мог защитить их от сильного врага. А недругов у Руси было много: и печенеги, и угры, и поляки хотели ущипнуть Русь, откусить от ее неоглядных просторов ломтик.

— Ты хорошо говоришь, моя королева, но ты плохо знаешь моих сеньоров и вассалов. Они трижды будут нищими, но не пойдут на службу к королю. Да, в Дижоне нам с тобой повезло: почти сто служилых людей осело в Париже. А нового притока нет.

— Не хочу тебя разубеждать, мой государь. Просто надо вновь и вновь пытаться делать полезное. У нас на Руси говорят: под лежачий камень вода не течет.

За окном спальни уже рассвело, а король и королева в эту ночь так и не сомкнули глаз. Анна посмеялась:

— Ныне за трапезой будем клевать носом.

— Зато есть что вспомнить, — улыбнулся Генрих.

— Верно. А о служилых людях мы еще поговорим, мой государь. Я еще не все тебе выложила.

— Согласен. После дремы и поговорим, — пошутил Генрих.

Но ни Генриху, ни Анне не нашлось времени на дрему. Сборы в дорогу всегда дело суетное и хлопотное, и оно поглотило весь день. А к вечеру Анна хлебнула горечи из-за первого расставания с сыном.

— Господи, на кого я его оставлю! — причитала Анна.

Анастасия услышала ее, расстроенную, попыталась утешить:

— На батюшку оставляешь, не болей. И от груди его пора отучать. Да Малаша с Ольгой у тебя отменные няньки. И не будет беды, ежели наши богатыри два-три дня без матушек останутся. Да мы с тобой еще нынешнюю ночь с Филиппком да с Янушкой побудем. Ты и молока приготовишь. — Говоря так, Анастасия дала понять, что и она поедет к старой королеве. Анна была ей благодарна.

А ранним утром следующего дня, лишь солнце осветило замок, на королевском дворе уже все было готово к движению. Три сотни воинов в белых кафтанах, с королевским знаменем впереди сидели в седлах нетерпеливых коней. У парадного крыльца королеву ждал экипаж, запряженный шестеркой белых лошадей. Был тут и воз с подарками для королевы Констанции и герцога. Возле своей небольшой колесницы стоял каноник-канцлер Анри д’Итсон. Он упросил Генриха отпустить его с королевой.

— Я там понадоблюсь, сын мой, как очевидец похода в Херсонес, — почему-то сделал вывод Анри.

Вскоре появилась Анна в сопровождении короля и графа Госселена. Генрих усадил Анну в экипаж, рядом с нею села Анастасия. Граф Госселен взмахнул рукой, открылись ворота, и он повел за собой две сотни воинов-французов. За ними двигался экипаж королевы, дальше каноника-канцлера Анри. Замыкала кортеж сотня воинов-русичей во главе с Анастасом. Париж не был готов провожать свою королеву, и она проехала по пустынным улицам. Ей встречались лишь слуги да редкие горожане, кои шли на рынок.

До замка Моневилль было около двух дней спокойной езды, все на северо-восток. Стояла прекрасная погода, с Северного моря дул слабый ветер, и было не жарко. Анна наслаждалась природой. Холмистую местность северо-восточной Франции покрывали леса, рощи. Могучие дубы, грабы, сосны подступали к самой дороге. А то вдруг раскрывалось пространство, вид на холмистую долину с темой громадой рыцарского замка, построенного во времена Карла Великого. Эти замки и пугали и восхищали Анну. Она все еще удивлялась высоте и мощи крепостных стен. Казалось, ниже пятнадцати сажен они не строились. И рвы вокруг замков, заполненные водой, и башни, взметнувшиеся в небо, и подъемные мосты — все покоряло воображение россиянки. Ничего подобного она не видела на родной земле, разве что в далекой византийской Тавриде: стены крепости Корсунь.

В пути Анна и Анастасия обо всем наговорились. А потом, уже в сумерках летнего вечера, когда остановились в дубраве на берегу реки на ночлег и собирались спать, судьбоносица сказала Анне о том, что должна была сказать год назад. Начала исподволь:

— Ты, Ярославна, сделала разумный шаг навстречу матушке Генриха. Какую бы нелюбь она ни питала к нему, в материнском сердце есть уголок и для лучшего чувства. Когда ты увидишь Констанцию, спроси, не снился ли ей иной раз старший сынок. Ежели ответит, что снился, поверь — она готова к примирению. И тогда уж тебе не составит труда покорить ее сердце.

— Ты будешь со мною рядом и лучше меня угадаешь ее душевное начало. Потому на тебя вся надежда. А меня пока что-то пугает. Гудит что-то в груди.

— Нельзя мне стоять между вами, Ярославна. И ее тайных помыслов я не могу тебе открыть. Вот и в прошлом году всевышние силы поведали мне тайну, коя касалась тебя, а я носила ее и маялась.

— Зачем было маяться? Открыла бы ее мне. Я готова на тебя обидеться.

— Не надо на меня обижаться, Ярославна. Тогда нельзя было раскрыть сию тайну. Чревато было. И потому я сама выплакала горе, кое досталось бы тебе. Горюшко велико. А ты ведь тогда Филиппком какой месяц затяжелела.

— Это уж как на второй половине была?

— В то самое время. Теперь, моя королева, ты выслушаешь меня умиротвореннее, и мы с тобой поплачем. А завтра увидишься с новой матушкой и не будешь считать себя осиротевшей. Что уж говорить, всем нам уготован исход…

Анна все поняла, и боль сильно уколола ее в сердце. Она закрыла глаза, и перед ней возник образ матушки. Она лежала в домовине, и над нею, склонившись, стоял батюшка.

— Настена, неужели это моя родимая?! — воскликнула Анна и выдохнула роковое слово: — Да в чем же грешна она, что так рано скончалась?!

— Не грешна она, не грешна, да источились в ней соки жизни. И святостью она освящена, церковь ее не забудет. А преставилась она в четвертый день октября прошлого года. — Анастасия обняла Анну и говорила, говорила. — Ушла она спокойно, с чистой совестью и детям своим завещала жить в мире и любви. И батюшке она пожелала жить долго. А упокоили ее в Новгороде, в Святой Софии. Так сама небожительница попросила.

Анна молчала и долго кусала губы, сдерживая рыдания. И все-таки не справилась с болью утраты, излила горе.

— Господи, на кого же ты нас покинула! — воскликнула Анна и зарыдала.

Анастасия приникла к плечу Анны и тоже заплакала, ничем другим не досаждая королеве. И прошло достаточно много времени, чтобы после пролитых слез наступило облегчение и Анна сумела перевести дух, провести ладонями по лицу, стирая слезы.

— В церковь бы ныне, Настенушка, в нашем храме помолиться бы, — слабо проговорила Анна и, обняв Анастасию, прижалась к ней.

— Верно речешь, да не дано нам, голубушка, сие, далеко святые купола россиянские. Вот как вернемся в Париж, отслужим панихиду в храме Святого Дионисия. Он ведь твой с Генрихом покровитель.

— Ты говоришь, четвертого октября матушка преставилась? Теперь я вспомнила: меня что-то беспокоило и я места себе не находила. И я хотела тебя спросить, с чего бы это быть моему смятению. Но ты, как рыба в реке, все ускользала от меня.

— Да так и было, Ярославна, как безмолвная рыба. А что мне оставалось делать? Бросить на тонкий лед твоего смятения тяжелый камень?

— Спасибо, славная моя судьбоносица. Тогда я и впрямь теряла бы голову от горя.

Наговорившись, наплакавшись, две неразлучные россиянки наконец уснули. И Всевышний был к ним милостив: они спали без кошмаров.

На другой день около полудня перед путниками появился замок Моневилль с большим посадом вокруг. На дороге было оживленно. Одни путники ехали и шли в сторону замка, другие — от него. Похоже, в посаде был торговый день. Вскоре воины на сторожевой башне заметили кортеж королевы, и спустя какую-то минуту ворота замка распахнулись, из них выехал небольшой отряд вооруженных воинов и направился к королевскому кортежу. Приблизившись на расстояние полета двух стрел, отряд остановился, от него отделился лишь один всадник. Он поскакал навстречу графу Госселену, ехавшему впереди, и крикнул:

— Стойте! Кто такие?

— Я камергер королевы Анны, граф Госселен. Королева следует в замок Моневилль на встречу с королевой Констанцией.

— Мы приветствуем вас, — сказал рыцарь, приблизившись к графу.

Кортеж въехал в посад. На улице, ведущей к замку, уже собралось множество людей. Посад оказался большим, похожим на город. Но жилища в нем большей частью были убогими. Да и моневилльцы, что стояли на обочинах дороги, выглядели бедно, и лица их не отличались здоровым цветом. Так показалось Анне и Анастасии, кои пристально смотрели вокруг. И увиденного ими было достаточно, чтобы сказать, что в маленьком герцогстве Моневилль нет достатка и у его владелицы. Однако сам замок поразил гостей мощью и величием. Он был окружен двумя крепостными стенами. Теперь Анна знала, что так строили замки лишь во времена Карла Великого, когда его вассалы и сеньоры были богатыми и могли позволить себе возводить столь мощные крепости. Внутренний двор замка был вымощен булыжником, проросшим гусиной травкой. Время оказалось не властно над замком, и он выглядел прочным и красивым, с неким суровым обликом воина.

Обитателей замка уже известили о прибытии гостей из Парижа, и они высыпали на двор, выстроился отряд вооруженных воинов, в коем насчитывалось не более ста человек.

Многие из них были в латах. Встречал Анну герцог Роберт. Анна увидела его во второй раз. Тогда в Дижоне он показался ей мрачным человеком. Теперь она порадовалась, что ошиблась. Темно-карие глаза его светились приветливо, и он был по-рыцарски вежлив. Правда, в первые мгновения встречи герцог Роберт даже растерялся, ведь дижонское примирение год назад уже выветрилось под постоянным сквозняком сурового материнского ветра, и он не знал, как ему вести себя с супругой ненавистного брата. Но она же была и королевой Франции, к тому же красивой и величественной, как греческая богиня. «Господи, как она прекрасна!» — воскликнул в душе герцог и повел себя, как должно вести рыцарю перед дамой. Он поспешил к карете, помог Анне сойти, склонился к ее руке и поцеловал.

— В замке Моневилль рады приезду королевы Франции, — сказал он и поклонился еще раз.

Анна была довольна таким приемом, но добилась большего, когда шагнула к Роберту, взяла его за плечи и по русскому обычаю трижды поцеловала в щеки.

— Так уж на Руси принято, — проговорила она. — Ты наш желанный брат.

Герцог Роберт был поражен поведением Анны и вновь растерялся. У него в последние годы совсем не было встреч с женщинами. Но ему было приятно такое проявление родственных чувств. Он вспомнил, однако, что ему нужно представить своих придворных: трех баронов и четырех виконтов и двух дам — жен барона и виконта. На поклоны вельмож и дам королева ответила поклоном и сказала:

— Я рада с вами познакомиться. — И представила своих спутников.

Потом Анна повела Роберта к строю своих гридней, одетых в белые кафтаны. Герцог смотрел на воинов королевы с восхищением и завистью. Такой мощи и стати он не видел никогда.

— Как я помню, моя королева, они были с тобой в Дижоне. Но тогда они мне не запомнились, — заметил герцог.

— Ты был взволнован, славный Роберт, — ответила королева.

Судьбе будет угодно, чтобы Роберт и его воины в недалеком будущем сразили трех русичей в скоротечной схватке. Но и сам герцог падет от руки одного из витязей, на коих так жадно смотрел. Анна заметила состояние герцога и сказала:

— Богатыри великой Руси всегда готовы защитить твои владения от иноземных врагов.

— Спасибо. Я бы хотел иметь таких рыцарей в моем окружении, — отозвался герцог.

Но вот настал миг, когда Анна должна была спросить о Констанции.

— Славный герцог, а как здоровье твоей матушки?

По лицу Роберта пролетела тень печали, он опустил голову:

— Она слаба здоровьем, — ответил он. — К тому же стала затворницей и даже меня к себе не впускает. Это ужасно.

— Я хочу ее видеть, славный Роберт. Ты должен ее убедить, что нам нужно обязательно встретиться.

— Да, моя королева, я все понимаю, — ответил герцог. — И если она пустит меня к себе и выслушает, то я попытаюсь склонить ее к встрече. Но, увы, пока ничего не обещаю. Однако идемте в покои.

И Роберт повел Анну в замок, пригласив и всех спутников королевы. Но в нижнем зале, где, очевидно, раньше была трапезная, он предложил гостям остаться, а сам по каменной лестнице поднялся на второй этаж.

Гостям ничего не оставалось делать, как осматривать зал. Но привлекательного в нем ничего не было. Окна-бойницы пропускали мало света, темные каменные стены были голыми, в копоти от чада факелов. Выглядели они мрачно. Лишь два камина у противоположных боковых стен нарушали однообразие. Но в них не было огня, и они не согревали ни тела, ни глаз. Непокрытый огромный стол и скамьи близ него были сработаны руками неискусных плотников. Все в зале говорило, что в замке жили скупо, без интереса к окружающему. Анна уже с нетерпением ждала Роберта, и сердце ее билось тревожно. Причины того она не могла понять и посмотрела на Анастасию. Та слегка усмехнулась:

— Все будет хорошо, ежели не дашь волю чувствам, и постарайся улыбаться старой королеве.

Анна не поняла предупреждения Анастасии. Она приехала с добрыми намерениями, с открытой душой и хотела добиться взаимности, а тут она почувствовала некую скрытую опасность. Но страхи ее рассеялись, когда наконец в зале появился улыбающийся герцог и пригласил Анну наверх.

— Моя королева, матушка ждет тебя, — сказал он.

— Спасибо, герцог. А мы уж тут волновались. — И распорядилась: — Граф Госселен, позаботьтесь, чтобы принесли подарки королеве.

Сама она последовала за Робертом, отрешившись от какой-либо подозрительности и осторожности. Она помнила лишь то, что идет на встречу с матерью своего супруга.

На втором этаже Роберт провел Анну небольшим коридором и распахнул перед нею дверь в просторный покой. К полной неожиданности Анны, в нем было светло и уютно, и все, на что ни посмотришь, радовало глаз. Стены покоя были обиты красивой нежно-алой шелковой тканью с бирюзовым оттенком, а потолок — голубой тканью, и казалось, что над головою ясное небо. Легкая мебель, выполненная руками искусных венецианских мастеров, притягивала взор. Белая статуя Девы Марии с младенцем на руках вызвала умиление. На столе Анна увидела вазы с полевыми и садовыми цветами. В покое была еще одна дверь из светлого ясеня, коя, видимо, вела в спальню.

Вдовствующая королева сидела в кресле лицом к двери. Руки ее были сложены на груди, но при появлении Анны она положила их на подлокотники. Анна остановилась от Констанции в нескольких шагах, и некоторое время они молча рассматривали друг друга. Глаза Констанции, вначале мрачные, вдруг засветились теплом, и она сказала:

— Подойди ко мне, иноземка.

Анна приблизилась в Констанции, склонилась и поцеловала руку, лежащую на высоком подлокотнике.

— Матушка-королева, я рада тебя видеть, — проговорила Анна.

Констанция лишь покивала головой и велела сыну:

— Роберт, придвинь кресло русской княжне.

Одновременное потепление в глаза и неприкрытое пренебрежение в словах чуть было не вывели Анну из равновесия. Но она сдержалась и произнесла ласково:

— Ты не ошиблась, матушка, я русская княгиня. Но еще и супруга любящего вас короля Франции.

— Да, все вроде бы так, — неохотно согласилась Констанция.

Анна опустилась в придвинутое кресло и, склонив голову набок, ласково смотрела на женщину, которая была матерью ее мужа. И она не увидела ни одной черты в лице Констанции, коя говорила бы о ее коварном характере. Ее губы не сомкнулись в жесткую нить, а таили мягкость. И все другие черты лица говорили о том, что оно некогда было приветливым и даже притягательным. Лишь глаза Констанции были изменчивыми. Вот и опять из них исчезла теплота, и они смотрели на Анну пронзительно, требовательно, словно пытались вывернуть ее душу, найти в ней изъяны. «Господи, Анастасия, мне трудно без тебя», — взмолилась Анна, надеясь на то, что судьбоносица услышит ее.

Так и было. Констанция искала, к чему бы придраться, за что возненавидеть невестку чуждого ей роду-племени. И не находила. Даже в одежде королевы Франции все было строго продумано, и ни в чем не было безвкусицы. Ко всему этому даже на расстоянии от Анны исходило тепло, кое, как заметила Констанция, вдруг согрело ее усохшую грудь, вызвало волнение в усталом и ко многому равнодушном сердце. И у нее мелькнуло: «Нет, к такой нелюбовь в душе не посеешь». И случился лишь малый вопрошающий бунт: «Что же мне теперь делать?» И тогда она стала думать о ненавистном ей сыне, из-за которого, как она считала, была сломана ее жизнь. Вот он стоит между ними. Он, многажды проклятый ею, послал сюда, в Моневилль, Анну растопить лед в ее груди. «Не выйдет! Не выйдет!» — беззвучно крикнула Констанция, но не возбудила себя тем, а почувствовала лишь слабость, лишившую ее сил и желания какой-либо борьбы и сопротивления обаянию, кое Анна излучала все сильнее. Не сын, а она, эта славянская женщина, встала теперь между нею и Генрихом, она наделяла теплом их сердца, и по ее воле они шли к сближению. И когда наконец нужно было что-то сказать, Констанция не нашла в своей согретой груди других слов, кроме тех, кои невольно сорвались с ее уст:

— Что же мой любезный сын сам не приехал к матушке и не избавил ее от многолетней боли разлуки? Я бы приняла его, напоила, накормила. Так все просто.

Анна вновь подошла к Констанции и обняла ее за плечи:

— Он страдал от своей вины, матушка, и потому не показывался тебе на глаза. Он молит Спасителя о том, чтобы ты простила его. — Анна опустилась перед Констанцией на колени и, не спуская с ее лица молящих глаз, повторила: — Прости его, милосердная, и ты обретешь мир и покой. Прости. Он был несмышлёным отроком и ничего не понимал в жизни взрослых. Прости его ради своего внука, коего мы воспитаем благочестивым и добрым королем.

Констанция закрыла глаза. Слова невестки, произнесенные словно самой Пресвятой Девой Марией, окончательно покорили ее уставшее сердце, и она впервые за многие годы заплакала от жалости к себе, к старшему и младшему сыновьям, вынужденным жить в постоянной вражде. Она казнила себя за то, что когда-то посеяла в душе ненависть к Генриху и год за годом подогревала, питала ее, изливала на невинного. А чего добилась? Какую пользу принесла себе, младшему сыну, бедной Франции постоянным преследованием доброго короля? Никакой! За что только Господь Бог проявлял к ней милосердие и не наказывал? Слезы у Констанции лились долго и обильно, их накопилось много за минувшие годы, и теперь они, как после суровой зимы лед в благодатное половодье, прорвались и таяли, и им не было конца.

Анна не успокаивала Констанцию, лишь слегка гладила ей то правую, то левую руку. Она понимала, что мать Генриха проливала слезы очищения. Так исходило ее покаяние, и ему должно было излиться до предела. Краем глаза Анна видела, что и Роберт прикрылся рукой: похоже, и он прослезился. «Господи, помоги им очиститься от черноты, принеси в их души светлый праздник», — молила Всевышнего Анна.

В дверь постучали. Анна встала, подошла к двери, приоткрыла ее и, увидев Анастасию и слуг, впустила их.

— Как раз ко времени пришли, — сказала Анна.

Анастасия лишь едва заметно улыбнулась, дав понять Анне, что тут, в покое Констанции, все идет своим путем.

Вдова уже справилась со своим благодатным очищением, утерла слезы. Роберт встал у окна, и на его лице уже не было видно следов слабости.

Анна и Анастасия развернули льняное полотно и поднесли отливающую золотым блеском соболью шубу, крытую серебристой парчой.

— Матушка-королева, прими подарки от Российской земли и от моего батюшки великого князя Ярослава Мудрого.

Анна положила шубу на кресло, в коем сидела, и придвинула его к Констанции, чтобы та смогла достать ее и потрогать мех. И тут же Анастасия подала Анне горностаевую шапку, и та положила ее на колени Констанции. Пока мать Генриха любовалась подарками, Анна одарила Роберта кафтаном и мечом, украшенным драгоценными камнями. Она накинула ему на плечи богатое одеяние и с поклоном вручила дорогое оружие.

— Да во веки веков не подними ты его на ближнего своего, — проговорила Анна.

— Спасибо, королева, я запомню твой наказ, — ответил герцог.

Однако память у него оказалась короткой, и пройдет не так уж много времени, как Роберт забудет об этом наказе.

На сей раз ни холода, ни отчуждения не осталось в душах Констанции и Роберта к парижской гостье, к российской княгине. Поблагодарив еще раз Анну, Роберт поспешил вниз, чтобы распорядиться о трапезе. В старинном замке все пришло в движение. Анастасия по просьбе Анны позвала в покой Констанции графа Госселена, каноника-канцлера Анри д’Итсона, и завязался оживленный разговор. Констанция расспрашивала каноника и графа о том, как удалось найти мощи святого Климента, а Анну — о великой Руси. Беседа была долгой, пока вновь не появился герцог Роберт и не пригласил всех на трапезу. Он взял под руку мать и повел ее вниз. Но Анна тоже хотела получить эту честь, и они повели Констанцию вместе. В трапезной к приходу гостей многое преобразилось. Столы были покрыты льняным полотном с узорами, на столах стояла серебряная посуда, лежали серебряные приборы. Скамьи были застелены серебристым сукном. За трапезой все выпили бургундского вина и просидели в беседе до вечера.

А вечером, когда Констанция укладывалась спать, Анна завела разговор о своем сыне. Она чувствовала, что это тот самый час, когда Констанция будет милосердна и к внуку Филиппу.

— Матушка, теперь тебе ведомо, что ты бабушка и у тебя растет внучек-богатырь, — начала Анна.

— Да, я не впервые сегодня услышала о том, что у Генриха появился сын. Вскоре после твоих родов я узнала о том, что теперь бабушка. Но тогда я не порадовалась вести, — как-то смущенно ответила Констанция.

— Не будем ворошить былое, — заметила Анна. — Мы назвали его Филиппом и надеемся, что ты полюбишь своего внука, как только увидишь его. Его нельзя не полюбить. Это прелестный малыш.

— Да, я хочу его увидеть, и как можно скорее, — торопливо отозвалась Констанция и выдохнула то, что мешало ей чистосердечно, открыто смотреть в глаза Анны: — Я должна повиниться пред тобой, доченька. Нечистая сила меня попутала, и я воспротивилась крещению своего внука. Теперь я страдаю. И я бы все исправила, но не знаю, как это сделать. На днях из Рима в Париж должен прибыть кардинал с запрещением папы римского. Как все плохо…

Выслушав откровения Констанции, Анна порадовалась: теперь все можно исправить. Стоит только подумать, как это лучше сделать.

— Матушка, я понимаю тебя, что это плохо для всех нас. Но не надо отчаиваться.

— Господи, но подскажи, светлая головушка, что нам делать сейчас, немедленно?!

— Так ты, матушка, пошли в Париж Роберта со своим наказом кардиналу снять с маленького принца опалу.

— Боюсь, кардинал не услышит мой глас. Ведь он выполняет волю не только папы римского, но и самого императора германского, — призналась мать Генриха.

Женщины помолчали. Потом Анна тихо сказала:

— Нам бы только до семнадцатого августа дожить без кардинала.

— Почему до семнадцатого августа?

Анна не побоялась выдать дворцовую тайну и пояснила:

— Мы решили крестить сына в день святого Филиппа Никомедийского. Служители церкви говорят, что это для нашего сына самый счастливый день в году.

— Ты меня успокоила, доченька. К тому дню я постараюсь сделать все, чтобы мои происки не оказались роковыми. Я успею навестить самого императора Генриха Миролюбивого.

— Спасибо, матушка. Я буду за тебя молиться. И мы позовем тебя в Париж на торжество крещения внука. С низким поклоном мы просим не отказать нам.

— Даст Бог здоровья, и я приеду.

Анна благословила Констанцию на сон грядущий и покинула спальню.

А на другой день королева Анна устроила для жителей Моневилля общую трапезу на дворе замка. Она дала Анастасии денег, велела ей с Анастасом закупить все продукты и вина и накрыть столы. Когда-то в замке случались такие трапезы, но о них помнили лишь старожилы. Всем прочим моневилльцам это было в новинку, и к полудню во дворе замка стало тесно. Но вскоре все расположились за столами, благо, биться за место не следовало, скамей не было, угощались стоя. В разгар трапезы к гостям вышли Констанция и Анна. Держась за руки, они обошли столы, всем, кто стоял возле них, сказали добрые слова. Вслед им неслись восторженные крики моневилльцев.

Покидая замок, Анна расставалась с Констанцией как с родимой матерью. Она верила, что всякая вражда между ними прекращена. Анна звала Роберта и его мать в Париж.

— Зачем вам жить в такой глуши, ежели есть место в королевском дворце. А пожелаете, мы построим вам палаты в любом месте Парижа.

— Полно, доченька, мне тут и умирать, — отказалась Констанция. — А Роберт волен выбирать.

Перед тем как расстаться с матерью Генриха, Анна отважилась задать вопрос, который давно мучил ее. Он был щепетильным, и Анна боялась, что окажется в неловком положении. Но без ответа на него Анна сомневалась в праведности посещения Моневилля и всего того, чего она достигла здесь. Вопрос этот был простой. Ей хотелось узнать, любила ли Констанция своего супруга, короля Роберта. Если Констанция ответит, что любила, всему случившемуся здесь будет одна цена, а ежели нет — другая.

Обойдя столы, где шла трапеза моневилльцев, Констанция повела Анну на птичий двор — показать ей ферму фламандских каплунов. Они были вдвоем, и Анна дерзнула задать Констанции мучивший ее вопрос:

— Матушка, ты меня прости, но я должна спросить: вы любили друг друга с отцом ваших сыновей? Роберт вам был любезен?

Констанция остановилась, посмотрела на Анну, прищурив глаза:

— Я ждала этого вопроса, россиянка. Не знаю, по каким заповедям живут ваши великие князья. У нас все проще: я была королевой при короле и никакого значения не имело мое «любила» или «не любила». Меня осудили справедливо. Вот и все, если хочешь, россиянка.

— Ты права, матушка, — тяжело вздохнув, отозвалась Анна. — У нас на Руси ежели великий князь, как мой дедушка, мог держать сотни наложниц по городам и весям, то ему это прощалось. А ежели супруга по любви изменяла, ее упрятывали в монастырь. Мою же бабушку Рогнеду супруг чуть было не убил. Спасибо мой батюшка спас свою матушку.

— Твой спас, а мой предал меня — вот и разница. Добавлю себе, а может быть, тебе. В утешение. Я не любила короля. Он, глава секты николаитов-извратников, был недостоин любви. Но всю жизнь я была влюблена в графа Дофена Ферезского. И он тоже любил только меня. Вот и весь сказ, доченька. Открыла душу, и легче стало, как покаяние прошла. Тогда-то я чуть с ума не сошла. Любовь и ненависть пламенем во мне пылали. Теперь спрошу: ты довольна мои ответом?

— Да, матушка. Все встало на свои места, и я с тобою.

— Вот и хорошо, и славно. И спасибо тебе. Теперь идем на ферму смотреть каплунов. — И Констанция улыбнулась. У нее были красивые зубы.

Моневилльцы провожали кортеж королевы Анны дальше чем на лье. А дерзновенные отроки, юноши и даже молодые вилланы, пользуясь благоприятным случаем, отправились на королевскую службу и присоединились к воинам, которых вел граф Госселен.

Глава двадцать вторая. Радости и печали

Королева Анна пробудила в душе матери Генриха доброту и милосердие к сыну и заставила сдержать слово — проявить заботу о внуке. В те же дни после отъезда королевы Анны в Париж Констанция собралась и уехала в Дрезден. Повинившись перед императором Генрихом Третьим в своем греховном побуждении, она слезно умоляла монарха о том, чтобы он запретил папе римскому и его кардиналу чинить препоны в крещении наследника французского престола. Она с упоением поведала ему, как две россиянки во благо католической церкви искали мощи святого Климента и подвергали себя смертельной опасности. Генрих Третий выслушал одухотворенный рассказ Констанции и, улыбаясь, сказал:

— Славная Констанция, тебе всегда блестяще удается убедить человека. На сей раз я верю тебе, что надо дать волю моему тезке крестить своего сына без помех. Довольна ли ты?

— О великодушный, великий император, я благодарна тебе и молю Бога о твоем здравии на многие лета! — восторженно ответила Констанция, как и в первую свою встречу. — Я лечу в Париж, чтобы порадовать своего сына.

На этот раз император не пустился в размышления о причинах раскола католиков и православных христиан. Он был доволен, что сделает благое дело для Франции.

И к середине августа в Париж прибыл один из самых могущих кардиналов той поры, Стефан, и привез благую весть. С нею он в тот же день отправился в Ситэ, дабы встретиться королем Генрихом. Но король в этот день был в Санлисе, каменотесы и плотники приводили в порядок старый королевский замок, построенный прадедом Генриха, королем Филиппом Капетингом.

Камергер короля Матье де Оксуа доложил прежде всего о прибытии кардинала королеве. Она в ту пору гуляла с Анастасией и детьми в саду. При них были сенные девушки Ольга и Малаша, и, как всегда, неподалеку таились воины. Выслушав камергера, Анна сказала:

— Ежели он согласится, приведи его сюда.

Матье де Оксуа откланялся и ушел, а спустя некоторое время появился на дорожке сада с кардиналом. Анна думала увидеть преклонных лет святого отца, но, на удивление, к ней приближался молодой — не старше двадцати пяти лет — священнослужитель в пурпурной сутане кардинала. Удивление Анны родилось потому, что она знала: кардинал — второй после папы титул в католической иерархии. «Или заслуги его так велики?» — мелькнуло у Анны. Он был красив, почти высокого роста, стройный. Белое удлиненное лицо, черные большие глаза, затененными густыми ресницами, соболиные брови вразлет, четко очерченные губы, мужественный подбородок — все это с первого взгляда приковывало к нему внимание. Анастасия с легкой улыбкой шепнула королеве:

— Матушка, и зачем ему сутана?

Кардинал слегка поклонился Анне, благословил ее наперсным крестом и мягким голосом сказал:

— Королева Франции, да хранит тебя Господь Бог и Пресвятая Дева Мария.

— Спасибо, святой отец, — ответила Анна, пристально рассматривая кардинала.

Знала королева, что он должен был приехать в Париж, но с чем, того не могла знать и теперь по лицу кардинала пыталась угадать судьбу сына. Лицо Стефана оказалось доступным для того, чтобы открыть его душевное состояние. И она поняла по приветливой улыбке, по ласковому взгляду, коим он окинул детей, Анастасию и девиц, что он принес благую весть. Правда, тут можно было судить двояко, как заметила Анна. Святой отец посмотрел на боярышню Ольгу не взором строгого святоши, а как молодой муж на красивую деву. Но Стефан все-таки прервал затянувшееся созерцание и поспешил сообщить приятное:

— Наместник Иисуса Христа, преемник князя апостолов папа римский Лев Девятый, благословляет тебя, королева Франции, на свершение священного таинства к рождению верующего от воды и Святого Духа.

— Благодарю тебя, святой отец, за радение о судьбе принца. — Анна произнесла эти слова по-латыни, чем удивила Стефана.

Вновь бросив взгляд на приближенных королевы или, скорее всего, на боярышню Ольгу, он ответил тоже по-латыни:

— Отныне мой долг послужить вам, королева. Как меня уведомили, крещение принца состоится в день празднования Филиппа Никомедийского, святого и равноапостольного. — И, посмотрев на детей, спросил: — Но кто из маленьких рыцарей наследник короны?

— Он на руках у боярышни Ольги. — И Анна показала на свою сенную девицу.

— О, какой славный рыцарь поднимается! — произнес Стефан да и приник взором к милому лицу Ольги.

Она поразила его своими синими глазами, похожими на горные Альпийские озера. А тонкие черты ее лица, легкий румянец на щеках, нос с мягкой горбинкой, белая лебединая шея потянули Стефана прикоснуться к этому российскому чуду. Но кардинал одолел искус, сделал шаг назад, однако не преминул окинуть взором стройную фигуру в облегающем шелковом сарафане. Наконец Стефан с трудом оторвал взгляд от прекрасной славянки и попросил у святого Дионисия милости за греховные побуждения. Но Анна и Анастасия не дали ходу просьбе кардинала, перехватили ее. И она не дошла до ушей святого Дионисия, который пребывал в эту пору в чертогах. Покровитель Стефана ухаживал за цветами и позабыл о бдении. Потому Стефан все глубже утопал в созерцательной греховности. Он увидел над золотистыми волосами Ольги серебристый нимб и забыл, с чем примчал в Париж и в Ситэ. Стефан попытался завести с Ольгой разговор и о чем-то спросил ее. Но девица стеснялась говорить по-французски и на вопрос кардинала не ответила. Их выручила Анна.

— Ольга, святой отец спросил, как тебя зовут и откуда ты такая прекрасная, — сказала Анна сенной девице по-русски.

— Матушка-королева, я все поняла, о чем он спрашивал. Скажи ему, матушка, что на Руси все девушки красивы, а уж в нашем стольном граде тем паче, — нашлась Ольга с ответом.

В этот день молодой кардинал Стефан, а в миру граф Фридрих Лотарингский, еще долго гулял в королевском саду с Анной и ее спутницами. И он влюбился-таки в сенную девицу королевы, дочь киевского боярина Родима, и счел, что до крещения Филиппа ему хватит времени не раз встретиться с полюбившейся ему россиянкой.

А после свершения обряда крещения над Филиппом, в один из благостных августовских вечеров, он признался боярышне Ольге в любви да вскоре и попросил ее руки у Анны:

— Прекрасная королева, протяни руку утопающему, я признаюсь тебе, что люблю боярышню Ольгу и прошу ее руки.

Встреча с кардиналом состоялась в приемном покое для гостей. Анна позвала Ольгу и, когда та прибежала на зов, сказала ей:

— Вот кардинал Стефан просит твоей руки. Но люб ли он тебе, Оленька?

— Люб, матушка-королева, — ответила, зардевшись, юная красавица.

В ту пору католические священнослужители еще могли обзаводиться семьей. И в сентябре в соборе Святого Дионисия состоялось бракосочетание и венчание еще одной россиянки с сыном Франции.

Но прежде было крещение наследника престола принца Филиппа, сына любезного короля Генриха Первого. Оно вылилось в большой двойной праздник. Чествовали святого Филиппа Никомедийского и будущего короля Франции. В тот день, когда в соборе Святого Дионисия свершался обряд таинства, казалось, все парижане сошлись на площади близ главного храма столицы. Забыв про день поминовения святого Филиппа Никомедийского, они пели и плясали как дети. А когда принца вынесли из собора, путь короля, несшего на руках сына, и королевы был устлан цветами. Торжество крещения почтили многие сеньоры и вассалы короля, съехавшись из большинства герцогств и графств Франции. С большой свитой прибыл граф Рауль де Крепи из Валуа. В числе идущих за королем и королевой вельмож были герцог Роберт. Он приехал в Париж вместе с матерью. Но Констанция из-за слабого здоровья оставалась во дворце. Однако Анна и Генрих все равно были рады приезду Констанции. Их согревала мысль о том, что миновали годы вражды, что отныне брат на брата не пойдет войной. Узнав, что кардинал Стефан засватал российскую боярышню Ольгу, Констанция с удовольствием приняла предложение Анны быть на обряде венчания и провела в королевском дворце весь август. Она каждый день встречалась с сыном Генрихом, иной раз вела с ним разговоры, радовалась внуку. И постепенно между матерью и сыном погасли всякие всполохи отчуждения, тем более вражды.

— Тебе надо боготворить свою прекрасную супругу Анну, мой сын, — сказала однажды Констанция сыну. — Я же ее боготворю с первой встречи. Какое великое очищение она свершила во мне!

— Спасибо, матушка, я знаю, чего стоит моя несравненная Анна. Я тоже ее боготворю, — ответил Генрих.

В сентябре королева Констанция собралась в Моневилль. Генрих и Анна уговаривали ее остаться.

— И чего тебе спешить, матушка, — говорил Генрих. — Там на хозяйстве Роберт, и твои любимые каплуны не останутся голодными.

Констанция была непреклонна. Она грустила по тишине и покою Моневилля. И в первых числах сентября ее проводили из Парижа.

За благостным августом в королевском домене наступила тихая и мирная жизнь, главной заботой коей была уборка даров природы с полей, виноградников и садов. Генрих в честь крещения сына Филиппа сделал облегчение своимподданным, сократил налоги и подати. Король наложил запрет на талью, самый несправедливый и тяжелый налог, который разорял и горожан и крестьян. Он мог позволить себе это, потому как не было поборов на военные нужды. Мог позволить еще и потому, что до Ярослава Мудрого дошла весть о том, что у него во Франции появился внук, и он от щедрот своих и от своего богатства прислал в подарок королю и внуку пятнадцать возов многоценного добра и не один ларец с золотом, серебром и дорогими камнями. Весть о рождении наследника престола Франции возил на Русь посланник Анны, землепроходец Пьер Бержерон. Он же и вернулся с богатством по зимнему пути. Анна ждала его с нетерпением и в первый же миг возвращения спросила:

— Славный Бержерон, говори, как там мой батюшка?

— Всевышний милосерден к нему, он еще держится, но болезни одолевают его.

Получив щедрые дары, король и королева задумались, что с ними делать. По примеру многих королей той поры они могли золото и драгоценности легко пустить на ветер, стоило лишь затеять военную свару, или прокутить на пирах. Генрих и Анна поступили по-иному и во благо державы, во имя будущего короля Франции Филиппа, еще малолетнего их сынка. По обоюдному согласию они решили покупать у своих сеньоров и вассалов земли и замки, кои пустовали, были брошены и не приносили их владельцам никакого дохода, и все это включать в собственность королевского домена.

В минувшие годы, когда разорительные войны были обычны, многие герцоги, графы и бароны, истратив свое состояние на борьбу или потеряв земли и замки при поражениях, наконец заложив их ростовщикам под векселя, кои никогда не могли оплатить, были вынуждены искать новые источники доходов, нанимались к богатым сеньорам на службу. И потому желание короля и королевы приобретать недвижимость и земли для многих вельмож оказалось спасением от нищеты. Вскоре святая королевская собственность появилась в бедных графствах Артуа, Вермандуа, Тулонь, в герцогстве Барри. И пройдет не так уж много времени, и графство Вермандуа обретет нового сюзерена, герцога Гуго Вермандуа, второго сына Генриха и Анны. Но это случится чуть позже. А пока прежние владельцы замков и земель переселялись с семьями в Париж, Дижон и Орлеан, строили там дома, дворцы, поступали на государственную службу, становились горожанами.

Собирание земель без их завоевания пришлось по душе королю Генриху. И он уже подумывал стать полновластным хозяином графства Лотарингия, начал откупать все земли и запущенные замки. Претендовать на это графство у Генриха были все основания, потому как в прежние годы Лотарингия была достоянием Капетингов. Правда, на этой земле интересы французского короля сталкивались с интересами германского императора. И король Франции знал, что ежели решать вопросы силой, то она пока была на стороне германского императора. Однако и Генриху Третьему не удавалось установить всю полноту власти над Лотарингией. Тому препятствовал граф Лотарингский Готфрид, к этому времени женившийся на вдове графа Бонифация Тосканского, Беатрисе. Брак этот в случае военной угрозы со стороны французского короля или германского императора давал надежду Готфриду получить военную помощь из Тоскании.

Анна тогда сказала Генриху:

— Мой государь, давай потерпим до лучших времен, чтобы претендовать на спорные земли, и избежим военной брани. Я верю, что Лотарингия, где живут только французы, будет в лоне твоей державы.

— Я с тобой в полном согласии, моя королева. Будем приумножать свои владения мирным путем. — А помолчав немного, король выдал сокровенные думы: — Правда, нам пора позаботиться о воссоединении земель провинции Гиен с родной державой. Несправедливо она отторгнута от Франции. Там наш народ страдает от ига англосаксов.

— Ты хочешь сказать, что пришло время выпроводить иноземцев из провинции Гиен? — спросила Анна. — Но тогда нам понадобится большое войско.

— Да, моя дорогая. Но в том нам поможет наш друг герцог Нормандский Вильгельм Завоеватель. К тому же сие выгодно Вильгельму. Он копит силы для похода за своим престолом в Англию. В Гиене он пополнит свое войско волонтерами.

— Выходит, тебе нужно встретиться с герцогом Вильгельмом.

— Давно думаю о том, но пока повременю.

В эту же пору король и королева Франции заботились не только об увеличении своих владений. Как-то в королевском дворце появились два молодых итальянца, Альбици и Толомей из Ломбардии. Высокий, худощавый Альбици потребовал у стражей дворца, чтобы их отвели к самому королю, и никак не хотел встречаться лишь с канцлером. Настойчивый итальянец добился своего. Король принял ломбардцев. Он знал, что они собой представляют, и спросил без обиняков:

— Ну, с чем пожаловали, торгаши? Надоело обирать свою державу? Или уже вывернули у земляков все карманы? — Генрих при этом улыбался и тем не обидел итальянцев.

— Сир, мы представляем банковские дома Лиона, города вашей державы, — начал беседу Альбици. — Совет банкиров Ломбардии просит вас разрешить открыть два отделения банка в Париже. Не откажите, великий государь.

Генрих задумался. Он не питал к банкирам, особенно из ломбардцев, теплых чувств, считая их ловкими обманщиками. Потому решил посоветоваться с Анной. Когда она пришла, итальянцы закачали головами, зацокали языками, низко поклонились королеве — всё молча.

— Я вижу, у тебя гости, мой государь, — произнесла она.

— Да, моя королева. Вот люди из Лиона или из Ломбардии, я так и не понял. И они говорят, что хорошо бы открыть банки в Париже. Как ты считаешь, моя дорогая?

— А в чем будет польза от их банков для короля и государства, они не сказали? — спросила Анна.

— Нет, о том речи не было, — поспешил ответить Альбици. — Но если вы, государыня, сделаете свои вклады в наши банки, то откроете путь к умножению своего капитала, ежегодно будете получать прирост на каждый вложенный франк.

— А что получат горожане? — расспрашивала Анна.

— Они тоже могут делать вклады под проценты. К тому же будут получать выгодные кредиты. И конечно же, как во всех банках мира, закладывать свое имущество, земли, — пояснял Альбици.

— Мой государь, такие банки нужны Парижу, — отозвалась Анна.

Генрих согласился с королевой, но строго сказал банкирам:

— Я вам даю волю. Но ежели будете заниматься ростовщичеством без меры, ежели вздумаете грабить парижан, пеняйте на себя!

— Сир, мы не обманем ни вас, ни ваших подданных. К тому же мы должны добавить, что в наших банках будут в обороте не только деньги, но и земля и строения. В Лионе к нам часто приходят сеньоры и закладывают свои имения, а потом забывают их выкупить. И по заемным письмам с истечением сроков эти имения становятся нашей собственностью. Но нам земля и строения в тягость. И если вы покупаете земли, замки, то почему бы не покупать и у нас?

— Нет, у вас я не куплю ни акра, ни простого навеса. Вам на нашей земле, на имуществе не нажиться, — довольно резко заявил Генрих.

— Ваша мудрость — ваш капитал, сир, — польстил королю Толомей. — Но наживаться на земле мы не будем, я повторяю сказанное братом. Нам бы только возвращать свой капитал.

— Мой государь, он говорит разумно, — заметила Анна. — И если банки будут предъявлять заемные письма, обмана не получится. Никто по этим письмам не вправе отсудить заложенное. По таким законам живет великая Византия.

— Я в согласии с тобой, моя государыня. — И король сказал банкирам: — Хорошо, открывайте ломбардские дома в Париже. Но требую от вас одного: чтобы банки располагались в прочных и красивых строениях, возведенных вами, и чтобы работали на их возведении лионские каменотесы.

— Так и будет, сир, так и будет! Мы украсим наши дома скульптурами и гербами, — заверил Альбици.

— В таком случае жду вашей грамоты с просьбой открыть банки, и вы начнете обживаться в Париже, — сказал на прощание король.

В этот час пришел камергер Матье де Оксуа и терпеливо ждал, когда придет время проводить итальянцев.

Неожиданно полоса спокойной жизни и приятных событий миновала. И в тот же вечер у короля состоялся важный и настораживающий разговор с коннетаблем Гоше де Шатийоном. Он получи весть о том, что герцог Вильгельм Нормандский спешно собирает войско и готовится к войне. Он нанял рыцарей и лучников, принимает даже тех, кто прятался от закона за преступления, насильственно отрывает вилланов от земли.

— Но против кого собирается воевать герцог, мне пока неведомо, государь, — закончил коннетабль.

— Я знаю этого честолюбивого герцога. Несколько лет назад сей Вильгельм, несмотря на нашу долгую дружбу, показал крепки зубы своему государю, — посетовал Генрих.

Было известно королю и то, что Вильгельм угрожал войной графству Бретань и даже грозился «шагнуть» через Ла-Манш, покорить Англию. Но с королевством Англией все было понятно. У Вильгельма были основания претендовать на английскую корону. Король Англии этой поры, Эдуард Исповедник, был сыном не такой уж дальней родственницы Вильгельма — нормандской графини. В Англии имелись большие колонии Нормандии на севере островов, в коих жили те, кого Вильгельм имел право защищать.

Что ж, Генрих был готов поддержать Вильгельма в этой борьбе за английский престол, но при условии, что герцог откажется от Нормандии в пользу Франции и своего младшего сына Роберта. Не мог король Франции допустить, чтобы богатейшее герцогство в устье Сены, на коей стояла и столица державы, оказалось в руках английской короны. Однако Генрих мог бы не волноваться за судьбу Нормандии, если бы знал, что будущий король Англии Вильгельм Завоеватель окажется истинным сыном своего отечества и оставит Нормандию под короной Франции, передаст ее не младшему, а к тому времени уже среднему сыну, герцогу Роберту. Но это будет потом.

Да и встреча короля Генриха произойдет не скоро, потому как поездке в Нормандию помешали дворцовые и семейные события. Королева Анна была на сносях, и близился час разрешения ее от бремени. Повитуха Кристина из Дижона, коя служила теперь королеве, предсказала даже день рождения младенца-сына. Так все и было. Роженица чувствовала себя хорошо, и в ночь с шестого на седьмое мая Анастасия и Кристина приняли от Анны в свои руки младенца. В 1054 году на свет появился еще один отпрыск родов Капетингов и Ярославичей. Генрих назвал своего второго сына Робертом в честь своего отца. С первого дня Анна кормила младенца своим молоком. Но меньше чем через месяц после рождения Роберта Анну ждал жестокий удар.

В княжеском тереме села Берестова под Киевом на семьдесят шестом году жизни метельной февральской ночью скончался великий князь всея Руси Ярослав Мудрый. Россия потеряла одного из самых твердых государей — стоятелей за единство державы. Тело достославного князя перевезли в Киев через сугробы и увалы, перекрывшие дорогу, положили в мраморную раку и похоронили при стечении тысяч горожан в усыпальнице собора Святой Софии Премудрости. По всем церквам стольного града, по всем городам великой Руси прошли панихиды, и три дня гудели прощальные колокольные звоны.

В те же дни ускакали гонцы в Буду, столицу Венгрии, в Норвегию и в другие концы Европы, дабы уведомить детей Ярослава Мудрого о кончине отца. Но по неведомым причинам киевляне забыли о Париже и не послали гонца к Анне. И уже из Норвегии, по воле королевы Елизаветы и короля Гаральда, в мае ушли послы морем во Францию, чтобы донести печальную весть до любимой дочери Ярослава, Анны. Она многие дни с февраля испытывала душевное беспокойство, кое вещало ей несчастье, и даже упрашивала Анастасию заглянуть за окоем. Но Анастасия и на этот раз нашла немало уловок не выполнить просьбу Анны. Королева сердилась на судьбоносицу. Анастасия оставалась непреклонной и даже себе не позволила прикоснуться к живой воде, потому как не было на то воли Всевышнего.

И вот весть о кончине Ярослава Мудрого все-таки докатилась до Парижа. Первыми, кто узнал об этом, были король Генрих и каноник-канцлер Анри д’Итсон. Они приняли послов из Норвегии, и теперь им предстояло сообщить Анне о постигшем ее горе. Сам Генрих на то не отважился и попросил своего духовника:

— Святой отец, ты сумеешь сказать слова утешения лучше меня. Идем же. Сию весть нельзя скрыть.

Они пришли в покои королевы. И Анна выслушала чуткого к чужому горю пастыря молча, без стенаний. Лишь слезы печали лились по ее прекрасному лицу, и она все крепче сжимала руку Генриха, который безмолвно сидел рядом с нею. Анри д’Итсону оставалось только добавить:

— Поплачь, дочь моя, поплачь. Пресвятой Деве Марии, заступнице нашей, угодны твои слезы. И помолись, матушка-королева.

Анна вняла совету, молча поднялась кресла, прошла к иконе Божьей Матери и опустилась на колени. Она читала молитву за упокой души несравненного батюшки, плакала и крестилась.

Каноник тихо сказал королю:

— Она страдает, но, видит Бог, скоро утешится.

Однако священнослужитель ошибался. Анна не утешилась легкими слезами от постигшего ее горя. Едва король и каноник ушли, а Малаша унесла дитя, Анна разразилась рыданиями, упала на ложе и забилась всем телом от боли, которая пронзила ей грудь. Не было в ее жизни человека более близкого, чем отец. И она обратилась к Всевышнему с мольбой, чтобы он пресек дни ее горькой жизни, соединил с родимым батюшкой. И в этом безумном провале, в грешном молении избавить от бренной жизни Анну застал Генрих. Его привела в покой какая-то неведомая сила, потому как он знал, что оставил Анну лишь идущей к утешению. Он подчинился той силе и прибежал в спальню, где билась в страданиях Анна. Он пытался утешить ее, искал нужные слова, но Анна продолжала биться, как рыба на льду, и, похоже, не слышала его. И мужественный, сильный воин испугался. Выбежал из спальни и закричал:

— Люди, помогите!

На этот крик сбежались придворные, но первой явилась Анастасия и властно остановила всех близ дверей:

— Не беспокойте королеву! Ничем вы ей не поможете. Пусть она вольно изольет свое горе. — И, взяв за руку короля, Анастасия увела его в спальню.

Придворные дамы с немым удивлением смотрели на фаворитку королевы, и никто из них не осмелился ей возразить. Все они испытывали к ней уважение и зависть, но и страх, зная или догадываясь о той духовной силе, коя таилась в ней.

Анна все еще билась в рыданиях. Анастасия подбежала к королеве, положила ей на голову руку, приникла к лицу и что-то прошептала. И рыдания прекратились, и тело обмякло. Анна лежала пластом и, казалось, не дышала. В спальне воцарилась тишина, и никто не пытался ее нарушить. Опечаленный Генрих опустился на край ложа и застыл в ожидании, когда Анна наконец проявит признаки жизни. Но она, потеряв сознание, находилась в таком состоянии несколько часов. Лишь в сумерках летнего дня зашевелилась, повернулась на спину, открыла глаза и, увидев Генриха и Анастасию, повинилась:

— Простите, родимые, что сомлела.

— Как ты, моя славная? Какое горе на тебя свалилось!

— Ушел батюшка, ушел, и не вернешь, — тихо причитала Анна, но вспомнила о младенце: — Где мой сынок? Настена, скажи Малаше, чтобы принесла его.

— Он спит, матушка-королева. Как проснется, так и принесем, — ответила Анастасия.

Душевное потрясение не прошло ей даром. В тот вечер она еще не была готова покормить грудью младенца. А на другой день у нее пропало молоко. Анастасия растирала Анне груди, пыталась пробудить в них застывшее движение, но билась напрасно. Новое горе окончательно подорвало неокрепшее после родов здоровье Анны, и она слегла в горячке. Она металась в жару, липкий пот покрывал все ее тело. Анастасия и Малаша переодевали ее по нескольку раз в день. Королевские лекари не знали, чем и как ее лечить. Она лишь беспомощно разводили руками.

«Того не может быть. Есть человек, который поднимет королеву на ноги, — сказала себе Анастасия. — Надо только найти его». И она отправилась к королю.

— Государь-батюшка, надо найти ученого монаха Одо. Помните, королева читала его поэмы? Лишь он может спасти матушку.

— Но где его искать?

— Он живет где-то на Луаре в городке Мен.

В эти минуты в покое короля появился камергер Матье де Оксуа. Услышав разговор короля и Анастасии, он заявил:

— Я найду монаха Одо, который владеет тайной трав. Он приехал в Париж продавать свою поэму «О свойствах трав», и его можно увидеть на рынке.

— Славный Матье, возьми немедленно экипаж и мчись на рынок. Привези, привези Одо из Мена!

Вскоре камергер Матье исполнил волю короля и доставил в Ситэ добродушного, толстенького и невысокого человека с маленькими зоркими глазами, который и назвался монахом Одо из Мена на Луаре. Его привели в покои королевы и отдали в распоряжение Анастасии. Одо пришелся ей по душе, и она сказала ему:

— Вижу, ты властен над травами, и я верю, что вылечишь королеву.

Коротышка Одо лишь усмехнулся на слова Анастасии.

— Дочь моя, мне нужно осмотреть хворую. Там и скажу, посильно ли мне поднять ее на ноги.

Анастасия повела его в спальню королевы. Но прежде чем войти в нее, Одо снял сутану и обувь, попросил воды, вымыл ноги и руки, помолился, взял с собой заплечную суму, с коей пришел. И лишь после этого перешагнул порог покоя. Он велел Анастасии стоять у дверей, сам подошел к постели, увидел туманные глаза Анны, ее пылающее жаром лицо и понял, что перед ним очень сильная женщина. Он узнал характер болезни: запоздалая послеродовая горячка. Но ему нужно было осмотреть больную, и он откинул легкое льняное покрывало, распахнул ворот ночной рубашки и заметил, что на груди и на всем теле не было покраснений или сыпи, а кожа оставалась нежной, как бархат. И он понял также, что ему посильно вылечить ее. Одо склонился к лицу Анны и заговорил:

Право, цветком из цветов по заслугам считается роза.
Все превосходит цветы ароматом она и красою,
Но не одним ароматом и прелестью роза умеет
Радовать нас, а полезна обильем целительных качеств.
Если ее приложить, то священный огонь утихает…
Анастасия слышала, о чем говорил монах., и сказала:

— Все, что тебе нужно, святой отец, будет подано. Только уж постарайся.

Монах вновь усмехнулся и ответил:

— Не беспокойся, владеющая сердцами. Одо из Мена все нужное носит с собой, и он знает, кого ему должно поднять на ноги. И мы не дадим нашей королеве покинуть Францию и свой народ. А теперь подойди ко мне и помоги. Придется потрудиться.

Анастасия подошла к Одо. Он раскрыл заплечную суму, достал из нее искусно выточенный каменный сосуд и велел Анастасии снять с Анны ночную рубашку. А когда Анастасия сняла ее, Одо вздохнул от восторга:

— Ах, как хороша наша матушка-королева!

Он открыл сосуд, налил в ладонь розового масла и принялся растирать Анну. Он тщательно растер ей груди, живот, коснулся беличьей опушки и снова вздохнул, во теперь уже как-то отрешенно от недоступности «плода». Он попросил Анастасию перевернуть Анну спиной вверх.

— Там держится самый огонь болезни, — пояснил он, продолжая вздыхать.

Анастасия поняла суть вздохов Одо из Мена и невольно улыбнулась. И то сказать, какой мужчина не пожелал бы прикоснуться к прекрасному телу Анны! Почему-то Анастасии стало легче дышать, и она поверила, что ученый монах с Луары поднимет на ноженьки несравненную Аннушку. Растерев королеву от ступней до головы и вторично сверху вниз, Одо и Анастасия укрыли ее полотняным покрывалом. Одо опустился в кресло.

— Присядь и ты, дочь моя, — попросил он Анастасию, — да расскажи о причине, коя поразила матушку горячкой.

И Анастасия, сев рядом с ним в кресло, поведала о том горе, кое постигло Анну и подкосило ее здоровье. Одо выслушал не перебивая, повздыхал, помолился, смахнул рукавом набежавшую слезу, погладил Анастасию по руке и сказал:

— Нам с тобой три ноченьки здесь скоротать нужно. А там все обойдется. Да помни, кроме короля, никого в покой не пускай.

— Так и будет, святой отец, — ответила Анастасия.

Ученый монах Одо из Мена остался во дворце и три дня и три ночи просидел вместе с Анастасией близ постели больной. С утра они поили Анну отварами из трав, на ночь каждый раз делали растирание, и Одо вновь вздыхал от восторга, когда его ловкие руки гуляли по телу королевы. И на четвертый день, как Калейдоскоп историй обещал Одо, Анна пришла в себя и почувствовала в себе бодрость, словно всего лишь хорошо поспала. Она вкусила пищи, поговорила с Одо и, узнав, кто он, призналась с радостью, что еще на Руси купила его поэму, читала ее и помнит многие стихи.

Лилии белой сверканье какими стихами иль песней
Неискушенная Муза достойно воспеть в состоянье? —
прочитала Анна на память спросила: — Ведь так у тебя написано, святой отец?

— О, ты прочла превосходно, матушка-королева, мои стихи! — воскликнул монах Одо.

Анастасия той порой сбегала за королем и привела его. Анна и с ним поговорила, спросила о детях, да, утомившись от разговоров, уснула, теперь уже обыкновенным сном выздоравливающей.

Король проводил Одо с почестями, одарил его подарками и деньгами.

— Не отлучайся далеко от Парижа, святой отец. Коль нужда будет, не обессудь, позову, — сказал на прощание Генрих монаху.

— Готов служить тебе, государь, но меня призывают в аббатство. Как вернусь в Париж, дам знать.

На том король и монах расстались. И все в замке потекло по-прежнему, тихо и мирно.

Но говорят, что беда не приходит одна. А еще говорят, что пришла беда — открывай ворота. В тот день, когда болезнь уложила Анну в постель, маленькому Роберту понадобилась кормилица. Ее нашли в пригороде Парижа. Это была чистоплотная женщина. Звали ее Мартой, она кормила грудью двухмесячную дочь. Марту привели во дворец, поместили в покое месте с Малашей и принесли маленького принца. Он с жадностью взялся сосать ее грудь и, насытившись, сладко уснул на руках кормилицы.

Несколько дней все шло хорошо, младенец охотно сосал грудь Марты, и ничто не предвещало беды. Но как-то перед вечером во дворец пришел муж Марты. Его пропустили к ней, и он сказал, что их маленькая дочь заболела, вся в жару и отказывается брать соску. Встревоженная мать, оставив в покое мужа и накинув его кафтан, оставила дворец. Вернусь она к вечернему кормлению младенца. А на другой день Роберт заболел, все тельце его опалило жаром, покрылось сыпью. Болезнь протекала так быстро, что сдержать ее ни лекарям, ни ученому монаху Одо с Луары не удавалось. У малыша воспалился рот, нос, гортань. Дыхание его с каждым часом становилось прерывистее. Одо через каждый час капал ему в ротик по капельке греческого бальзама. Но ничто не помогало. Наконец маленький принц начал задыхаться, на исходе вторых суток горлышко его вовсе закрылось и наступил паралич сердца.

Смерть принца Роберта была отмечена гробовой тишиной в замке. Какое-то время Анна не ведала о кончине сына, и никто ей о том не осмеливался доложить. Но все же жизнь в замке продолжалась. Кто-то уже знал, что дочь кормилицы Марты скончалась подобным же образом на полдня раньше принца, и никто не мог сказать, какая такая болезнь скоротечно унесла двух младенцев. Лишь епископ Готье сурово заявил, что всему виною злые демоны, кои властвовали над домом Марты и ее мужа-кузнеца. Чтобы избавиться от злых демонов, Готье потребовал от короля Генриха изгнать из жилища Марту, ее мужа и детей, а дом предать огню.

— Только так мы спасем наши чада от демонской напасти, — убеждал епископ короля.

Генрих остался безучастным к судьбе Марты и ее семьи. «Делайте что хотите», — сказал он, убитый горем. И если бы не вмешательство Анастасии, дом Марты был бы сожжен, ибо Готье уже готов был послать туда своих служителей «исполнить волю Господню».

— Святой отец, — сказала Анастасия епископу, — вины Марты в смерти детей нет. И демонам в ее доме места нет, потому как благочестивы и Марта, и ее муж. Причиной тому моровое поветрие. Оно принесло мор на детей. Пошли доверенных тебе по городу и пригородам, и они все узнают.

— Дай Бог, чтобы я нашел подтверждение твоим словам, ясновидящая, — ответил Готье.

Он не бросал слов напрасно и призвал монахов-искать очаг мора. И вскоре они нашли его: по всем селениям западнее Парижа в те дни случился мор детей от скоротечной болезни.

Усмирив же жестокосердного Готье, Анастасия сама впала в отчаяние. Анна вновь была в таком состоянии, когда, как говорят, краше в гроб кладут. Страдая за свою королеву, подружку берестовской поры, Анастасия окунулась в ясновидение, дабы узнать, что несут ей дни грядущие. Поздним вечером, когда возле королевы сидели Малаша и монах Одо, Анастасия покинула дворец и поспешила на протоку, вошла в беседку, осмотрелась — вокруг не было ни души — и спустилась к воде. Анастасия вознесла молитву Всевышнему, разгребла воду и склонилась к ней. Наплыл туман и долго плотной пеленой стоял над водой не колышась. Терпеливая Анастасия ждала, и в тумане прорезалось окно света и судьбоносица увидела идущую ей навстречу Анну, коя держала за руку шестилетнего королевича Филиппа, а следом шла Малаша и несла на руках младенца, имени коего ясновидица не ведала. Анна, увидев Анастасию, помахала ей рукой и улыбнулась.

Анастасия отошла от живой воды, села на скамью и прослезилась. Но это были слезы не печали, а радости. Она верила, что судьбою Анне все так и предначертано: к ней вернутся жажда жизни и счастье материнства. Придя в себя, Анастасия вновь спустилась к протоке, зачерпнула в пригоршни воды и умылась. Да поспешила во дворец, дабы вернуть королеву к жизни.

Глава двадцать третья. Через годы

С того горестного лета пятьдесят четвертого года прошло несколько лет. Раны в душе Анны зарубцевались. Она по-прежнему была жизнерадостна и деятельна. Тому и другому был повод. Спустя два года после смерти младенца Роберта Анна родила третьего сына, коего в честь прадеда назвали Гуго. Во время родов и позже Анна часто молила Пресвятую Деву Марию, чтобы она сохранила жизнь ее ребенку, и дала обет построить храм и монашескую обитель в Санлисе. Генрих уже восстановил старый замок, даже прорубил в нескольких покоях широкие окна, чтобы в них было светлее. Правда, он не коснулся крепостных стен, счел, что они не понадобятся, хотя и нуждались в ремонте. В одну из поездок туда Анна даже выбрала место для храма и монастыря. В полулье от Санлиса стояла полуразрушенная часовенка, возведенная более века назад крестьянами в честь святого Винцента. Вокруг нее раскинулось широкое поле, которое местные жители называли королевским. Здесь Анна и дала обет построить монастырь и церковь. По северному краю этого поля протекала речка, левый приток Сены.

Еще через два года Анна принесла новое утешение себе и королю. На свет появилась девочка, рождению коей был особенно рад Генрих. Хотелось ему, чтобы красота Анны сохранилась и в женской линии их рода. Принцессу назвали Эммой. Она и Гуго, как и Филипп, росли крепкими, непоседливыми детишками. Все он унаследовали и нрав и черты лица в большей степени от матушки. Генрих был тем доволен. Он так хотел, чтобы сильная славянская кровь Анны избавила династию Капетингов от худосочия!

Гуго оправдал свое имя, и прадеду не было бы стыдно за рыцаря Гуго Великого, как нарекут его крестоносцы, во главе коих он стоял во время крестовых походов в Иерусалим ко Гробу Господню. Королевская корона Гуго Второму не «светила». Но он был доволен избранной судьбой. В нем с детства утвердилась мысль о том, что он родился воином. И он жаждал стать великим рыцарем. Когда случилась война с Англией за французскую провинцию Гиен на западе страны, коей захватнически владели англосаксы, Гуго был в числе первых рыцарей объединенного войска короля Генриха, герцога Нормандского и герцога Бретанского. Тогда это была удачная война, и англосаксов выгнали из провинции Гиен.

Позже, уже будучи графом Вермандуаским, Гуго возглавил войско французских рыцарей и лучников, отправившихся в первый крестовый поход ко Гробу Господню. Но удача не сопутствовала графу Вермандуа в том походе. Непонятно по каким причинам греческое войско христиан, более многочисленное, напало на французов и разбило их при переправе в Диррахнуме. Остатки войска графа Гуго были окружены, и его вынудили принять ленную присягу греческому императору Алексею Комнину. Сражаясь в составе войск императора, граф Гуго проявил чудеса храбрости. После битвы при Дорилеуме сам император назвал Гуго великим рыцарем и, израненного, отправил из Антиохии домой во Францию. Он вернулся как победитель, его величали Гуго Великий.

В 1101 году граф Гуго Вермандуа Великий принял участие в новом походе на Иерусалим. Но в неравном сражении с магометанами в Каппадокии войско крестоносцев было разбито. Покрытый ранами Гуго Великий был вынесен с поля боя и спустя несколько месяцев скончался от ран. Светлая память о Гуго Великом, внуке Ярослава Мудрого и сыне Генриха Первого, сохранилась во Франции на века. Но все это будет значительно позже.

А пока шло время короля Генриха и королевы Анны.

За минувшие девять лет в королевском дворце и в Париже вырос большой славянский, русский клан. Анастасия и Анастас растили уже четверых детей — двух сыновей и двух дочерей. У боярыни Ольги росли дочь и сын. Стефан не проявлял особого усердия в службе, но, будучи родственником папы Льва Девятого, не притеснялся церковными иерархами, да и не было человека выше его по сану, кроме папы римского. А когда ушел на покой каноник-канцлер Анри д’Итсон и Стефан занял его место, жизнь супруга Ольги и вовсе потекла безмятежно.

С общего согласия короля и королевы обзаводились семьями и воины Анны, вместе с нею покинувшие Русь. Когда впервые к королю и королеве пришел Анастас просить за своего воина о разрешении на супружество, Генрих было воспротивился, но Анна ему сказала:

— Полно беспокоиться, мой государь. Разве плохо будет, ежели за спиной Франции встанет Русь? Появятся у наших воинов дети, а у тех детей свои дети, братья, внуки. И пойдет все возрастать — сила-то какая!

Доводы Анны были мудреными, но до Генриха дошла их суть. И с того памятного дня и месяца не проходило, чтобы Генриху и Анне не приходилось благословлять русских воинов и французских девушек на супружескую жизнь. И скоро уже под сотню русско-французских семей появилось в Париже и его пригородах.

А вот боярская дочь Малаша дала себе обет безбрачия. Случилось это в те дни, когда ее королева лежала пластом в постели. Тихая, ласковая, боголюбивая Малаша с той поры, как встала при Анне сенной девушкой, молилась на нее, как на Божью Матерь. И от одной мысли о том, что когда-нибудь придет час и она покинет свою госпожу, Малаша приходила в трепет. И хотя Анна иной раз говорила Малаше: дескать, так и будешь коротать век девицей, — она ласково улыбаясь и отвечала:

— Когда-нибудь, матушка, встречу любезного, тогда и подумаю. А не встречу, тому и быть.

Анне и самой не хотелось расставаться с Малашей. Ведь она была «оттуда», с милой сердцу родины, и без нее, как без Анастасии, без Анастаса, свет в окнах потускнел бы.

Но не только близкие Анне люди российского корня и поросль от него окружали королеву. Год за годом она все больше обретала друзей среди французских вельмож и дам. В прежние годы сеньоры и вассалы короля жили в своих замках и имениях затворниками, как барсуки в норах. Когда же королева Анна побывала во всех землях Франции, когда королевская семья начала скупать имения у бедных вельмож, в Париж потянулись и те, кто расстался с замками и имениями, и те, кто скучал в них.

Как-то Анну попросили принять двух молодых баронов. Они жили в герцогстве Фландрия с престарелыми родителями, но не поладили со своим сюзереном, герцогом Бальдуином. Они просили отпустить их участвовать в военном походе на Англию в поддержку герцога Вильгельма Нормандского. Герцог Бальдуин отказал им и обрек их на нищенское существование, отобрав по закону тальи все имущество, скот, недвижимость. Родители молодых баронов скончались от горя, а сами они убежали из Фландрии, надеясь поступить на службу к королю. Но Генриха в эту пору не было во дворце, и Анна взяла их служить в королевское войско.

Сам король уехал в замок Моневилль, чтобы перевезти оттуда в Париж престарелую и больную мать. И вот вдовствующая королева Констанция и ее сын Роберт покинули замок Моневилль. Констанция тихо доживала свой век при старшем сыне. А герцог Роберт занял место коннетабля после ушедшего на покой графа Роше де Шатийона. В эту же пору в стране свершились многие иные, важные и менее важные события. Малые графства Бурбон, Невер, Анжу, Блуа, не желая быть жертвами междоусобиц, попросили короля Генриха взять их под свою защиту с включением земель в состав королевского домена. Немало баронов и виконтов Нормандии покинули герцога Вильгельма только потому, что он требовал от них участия в разбойничьей, по их мнению, войне против Англии. В Вильгельме в эту пору проявилась чрезмерная жестокость. Добиваясь английской короны, он не щадил ни врагов, ни своих вассалов. Из-за кровавой вражды наследников распалась на малые земли соседняя с Нормандией Бретань, и все, кому на родине грозило жалкое существование, спешили в Париж.

Генрих охотно принимал молодых французов на королевскую службу. Одни становились чиновниками по сбору налогов, другие — стражами порядка в городах, третьи следили за градостроительством. Наконец были и такие, кого Генрих назначал наместниками или управляющими на землях, кои принадлежали королю за пределами его домена. Молодые же люди в большинстве своем охотно вступали в королевское войско.

В эту пору в Париже и его предместьях, в Дижоне, в Орлеане и по малым городам королевского домена началось большое строительство. Кто был побогаче, возводили себе дома в столице. Герцоги и графы, имея большие капиталы, просили у короля участки земли под возведение замков на реке Луаре. В пригородах и в маленьких городках оседали переселенцы победнее. В банке Альбици и Толомея не было отбоя от тех, кто имел недостаточно своих средств. Братья давали деньги в кредит всем, кто желал.

Король Генрих требовал, чтобы застройка всюду велась по плану, чтобы строения украшали города, а не нагоняли скуку. И Генриху потребовались градостроители-зодчие. Нужны были каменотесы. Вольный город Лион дал и тех и других. Многие лионцы тоже осели на землях королевского домена и, помимо крепких домов, возводили на реках водяные мельницы, коих особенно много поставили на быстрой и порожистой реке Эндре.

Мельницы заменили тысячи рабочих рук. На них не только мололи зерно, но и приводили в действие молоты, валяли войлок, крутили гончарные круги, готовили сырье для бумаги, трепали коноплю, сбивали масло. Французы постепенно забывали о нужде. Народ богател. В Париже стали входить в моду званые обеды, торжественные приемы по поводу больших и малых — семейных — событий. Канула в Лету затворническая жизнь обитателей королевского замка. Если свадьба Генриха и Анны праздновалась еще довольно скромно, если чуть богаче было застолье при крещении первенца Филиппа, то рождения Гуго и Эммы отмечались как большие торжества и на них приглашались сотни вельмож, тортовых и деловых парижан.

При королеве Анне был нарушен бытовавший негласно запрет приглашать на торжественные трапезы женщин. Теперь дамы имели возможность показать себя, свои наряды, драгоценности. А законодательницей моды стала сама королева. Анне не надо было приноравливаться к французской моде по той причине, что ее наряды опережали ту моду. В эту пору в Европе лишь появилась модная одежда из Византии, тогда как на Русь она пришла на сто лет раньше, чем в европейские державы. Еще великая княгиня Ольга, проведя многие месяцы в Царьграде, переняла лучшее, чем блистали дамы при дворе императора Константина Багрянородного. Мода Византии тех времен досталась Анне как бы по наследству. И королева блистала на званых обедах и балах в византийских платьях, далматиках, мантиях, хитонах, отделанных золотом, драгоценными камнями и прекрасными мехами.

В Ситэ собирались на званые трапезы не только парижане, но и многие вельможи из графств и герцогств. Были среди них и такие, кто не отказывался ни от одного королевского приглашения. В их числе был потомок короля Карла Великого, граф Рауль де Крепи из Валуа. Правда, зоркая Анастасия вскоре узнала причину частых посещений королевского замка графом Раулем. Первое время он все еще появлялся с молоденькой супругой, графиней Алиенор. Она годилась ему в дочери и отличалась ветреным нравом. Ее легкая и гибкая фигура не знала покоя, и юные вельможи роем вились вокруг нее.

Граф Рауль часто пытался ее урезонить, держал возле себя. Она лишь весело смеялась и вызывающе освобождалась от опеки супруга, продолжая смущать не только молодых поклонников, но и тех, кто был в солидном возрасте. Дамы о ней злословили. Причины тому были. Женщины знали, что графиня Алиенор иногда появлялась в Париже одна и у нее были тайные встречи с любовниками. Досужие люди доносили о том графу Раулю. Он установил за супругой слежку, и, когда тайное стало явным, Алиенор больше не показывалась в Париже. Рауль наложил на нее домашнее заключение, или арест, и ее не выпускали даже за крепостные стены замка Валуа.

Теперь граф Рауль приезжал в Париж без супруги. Постепенно он стал часто общаться с королем. И пока никто, кроме Анастасии, не знал его истинных интересов в королевском замке. С королем Генрихом этот могущественный сеньор оставался всегда в добрых отношениях и уважал его за упорное желание укреплять мир во Франции. Он знал, что миролюбие сюзерена родилось в Генрихе благодаря королеве Анне. Но случилось так, что россиянка и на самого графа оказала большое влияние. Могущественный и воинственный потомок Карла Великого погасил в груди всякую вражду к кому-либо, со всеми стремился жить в мире. Рауль приходил в восхищение оттого, что королева постоянно была близка к народу Франции. Этот знатный сеньор приветствовал небывалое начинание Анны и даже вложил деньги в то, чтобы открыть в столице воскресные школы для детей всех сословий. Он понимал, чего добивалась Анна. Ведь книжными, умеющими читать и писать людьми во Франции были лишь монахи и священнослужители. Граф Рауль знал, что даже король Франции был несведущ в грамоте. Однако Рауль как-то оправдывал Генриха. По его мнению, королю не так уж важно было быть грамотным, главное для него — уметь воевать, защищать свой народ, свою землю, престол.

Как позже станет известно королеве Анне, граф Рауль был одних лет с королем Генрихом. Оба они выросли в суровые годы междоусобных войн, кои во времена короля Роберта и графа Артура, отца Рауля, происходили каждый год. Капетинги и Каролинги всегда были славными рыцарями, и, если случались между ними сражения, они шли друг на друга в сечу первыми. Генрих был сильным и крепким воином, довольно искусным во владении мечом и копьем. Но, по замечаниям бывалых рыцарей, граф Рауль превосходил его и в том и другом. Хладнокровный и неутомимый, он и сейчас в свои сорок семь лет не знал себе равных в боях на рыцарских ристалищах. Однако судьбе было угодно, чтобы Генрих и Рауль не сходились в личных поединках. Если бы они сошлись, очевидно, одного из них уже не было бы в живых.

В последнее время Анна невольно приглядывалась к Раулю, сравнивая его с Генрихом. Она казнила себя за это и все-таки не могла отказаться от соблазна. Сравнения были не в пользу Генриха. Король уже утерял молодецкую стать. Особенно сдал он в последний год, когда простудился на охоте. У него появились острые боли в пояснице, по утрам он иной раз не мог разогнуть спину. Ему растирали ее барсучьим салом или скипидаром. Рауль оставался прямым, подвижным и легким на ногу. Анна отметила в нем все, что было в его пользу, уверяя себя при этом, что испытывает к графу лишь простое женское любопытство. Королева была согласна с мнением придворных и вельмож, что граф Рауль один из самых могущественных сеньоров Франции и не знает писаных законов, кроме своей воли. В утешение себе Анна могла бы отметить, что внимание к Раулю не затрагивало ее чувств, она была к нему равнодушна. Да, иной раз королева улыбалась графу, но она улыбалась и многим другим, кто был ей приятен. С Пьером Бержероном они даже часто смеялись, и никто не мог уличить ее в чрезмерных симпатиях к сочинителю.

Так бы, пожалуй, и закончилось взаимное общение королевы и графа, если бы Рауль оставался безразличен к Анне. Рауль, как потом он признается ей, потерял покой после первой же встречи в Ситэ, вскоре же после венчания Анны с Генрихом. Тогда он попытался избавиться даже от мыслей о ней и долгое время не появлялся в Париже. Но каждый раз, когда он видел лицо своей Алиенор, его заслонял образ Анны. В мгновение супруга исчезала в белой дымке, словно призрак, а образ королевы Анны становился почти ощутимым, ясным и манящим.

После встречи с россиянкой в третий раз, на крещении младенца Гуго, граф Рауль понял, что теряет власть над сердцем и разумом. Как ни пытался он не думать о ней, как ни изгонял ее образ, он продолжал денно и нощно витать пред его взором, принося наслаждение и мучительную боль. Судьба однажды проявила к графу милость, и он провел близ королевы многие часы. То были незабываемые два дня.

Все началось тогда, когда через год после рождения дочери Эммы Анну потянуло к тому, что было ее любимым занятием в отрочестве. Она вновь увлеклась охотой. И когда однажды граф Рауль пригласил короля на охоту в свои владения, кои располагались неподалеку от королевского замка в Санлисе, то и Анна не устояла перед соблазном и попросила Генриха взять ее с собой.

— Мой государь, возьми и меня на охоту в леса за Санлисом. Это же очень удобно нам. А я люблю зимнюю охоту, особенно на оленей. И я не буду тебе обузой, ты в этом убедишься.

Король насупился. Анна поспешила с просьбой:

— И, пожалуйста, не отказывай, ведь я впервые прошу тебя об этом.

— Хорошо, моя королева, уговорила. Только выбери сама себе лошадь, — ответил Генрих и пошутил; — А встретишь зверя, стреляй без промаха.

— Ты и в этом убедишься: я метко стреляю.

Король и королева приехали к замку Валуа к вечеру. Был ужин, была беседа о прежних удачных охотах, был отдых в уютных покоях графа Рауля. А утром, как отправиться на охоту, Анна явилась перед ним в незнакомом ему ранее одеянии российской наездницы. Это был удобный наряд воина, в котором Анна ходила в Корсунь и преодолевала в седле без мук большие расстояния. И у графа закружилась голова. Он понял, что любит эту загадочную женщину, и забыл о всякой осторожности. Он неотступно следовал за Анной, дажетогда, когда рядом был король. Во время жаркой охоты он переживал за Анну, опасаясь нападения на нее сохатого. А как он волновался, когда Анна стреляла из лука! Ему хотелось, чтобы только ее стрелы поражали оленей. И одному Богу ведомо, как завершилась бы сия охота, если бы Генрих заметил, что и Анна тянется к Раулю. Нет, у короля не появилось повода упрекнуть супругу в симпатии к графу. Каждый раз, когда он пытался остаться с королевой наедине, она неизменно спешила удалиться. Она пускала коня наметом, осаживала его возле Генриха, и они ехали рядом. Анна не спускала с него ласковых глаз и на исходе первого дня попросила:

— Мой государь, давай возвращаться домой. Я стосковалась по нашим малышам.

Но у короля охотничья страсть не только не схлынула, но и возрастала с каждым часом, и он был намерен поохотиться и на другой день.

— Моя королева, неужели тебе уже наскучила такая прелесть? Да мы еще и в азарт не вошли! Вот уже где закипят страсти! Потому потерпи, потерпи. Вот завтра к вечеру и…

Анна и сама понимала, что подобного наслаждения, может быть, больше не изведает, и согласилась с королем:

— Спасибо, мой государь, отныне я не заслужу от тебя упреков.

Охота складывалась удачно. Легкий и неглубокий снег не был помехой для сильных коней. Все охотники испытывали большое удовольствие от скачки по полям и перелескам, и никому не хотелось возвращаться в замок, тем более в Париж. К тому же егери то и дело выгоняли на стрелков оленей, и первого самца-однолетка точным выстрелом сразил Генрих. Потом он добил раненого оленя, коего упустил Рауль. Граф сетовал на себя, но виду не показал и во время второго загона не упустил свою добычу.

Вторую ночь охотники провели на лесной даче Рауля. Вечером долго сидели у камина, ели жареную оленину, пили вино и пересказывали события минувшего дня. Даже Анна забыла, что хотела умчать в Париж к детям, хотя ей пока похвалиться было нечем.

На другой день охота протекала с тем же азартом. Анне тоже повезло, и она подстрелила годовалого оленя. Сколько было радости не только у Анны, но и у короля, и у графа, когда они подскакали к добыче!

— Какой удачный выстрел, — заметил граф Рауль. — Ты, государыня, сразила животное в самое сердце.

— Но как ты хороша в седле! Как ты за ним мчалась! — выразил свой восторг Генрих. — Ты настоящая степная наездница.

— Это может быть правдой. Мне было пять лет, когда меня посадили на коня. Помню, я вцепилась ему в гриву и, кажется, поскакала.

К вечеру Анна вновь затосковала по детям и упросила Генриха возвращаться в Париж.

— Терпение мое источилось, мой государь, — сказала Анна.

— Я согласен с тобой, моя королева, — отозвался Генрих.

Король был рад оставить имение графа, потому как повышенное внимание Рауля к Анне выводило его из себя. В пути, когда покинули замок графа, Анна спросила Генриха:

— Мой государь, ты доволен охотой? И я не была тебе обузой?

— Нисколько, моя королева. Я теперь знаю, какая ты лихая наездница, и могу сказать, что подобной тебе во Франции нет. И я доволен охотой. У графа великолепные охотничьи угодья, да и егери хороши. Но больше всего я доволен тобой. — Генрих не стал пояснять, что вызвало удовлетворение в Анне, кроме ранее сказанного. Он лишь поцеловал ее и промолвил: — Несравненная моя россиянка.

Вскоре усталый Генрих, прислонившись к плечу Анны, задремал. Дорога была ровная, накатанная, колесница катилась мягко, и ничто не беспокоило короля. Он погрузился в сон.

К Анне сон не приходил. Она вспомнила детство, отрочество, степное приволье, могучий Днепр, который переплывала трижды. Перед ее взором чередой высветились лица отца, матушки, братьев, и Анна загрустила. Ей так захотелось побывать на родимой земле, помолиться могилам, где покоится прах близких ей людей. Она вспомнила Яна Вышату. Оказалось, что годы не выветрили из ее памяти образ богатыря, возлюбленного ее юности. Анна подумала, что Ян все-таки жив. Но и Анастасии она верила. На самом деле он пал от мечей греков под Варной, как и предсказала ясновидица.

Думы наплывали сумбурно. Вот уже Анна забеспокоилась оттого, что на Руси опять начались смуты. Великая держава после смерти Ярослава Мудрого начала терять свое былое могущество, благоденствие и дробилась на удельные княжества. Такую Русь Анна не хотела видеть, по-прежнему считала, что в бедности и в смуте все государства одинаковы. Примером для нее служила вчерашняя Франция.

Той порой в Париже короля и королеву ждали новые государственные заботы. Пока они охотились на оленей, в столицу примчал гонец из Бретани. Герцог Бретанский Серваль де Арно слезно умолял короля вмешаться и остановить насилие, какое чинил над ним герцог Нормандии Вильгельм Завоеватель. Едва Генрих переступил порог тронного зала, как к нему привели гонца из Бретани, барона Жана Фурестье.

Опустившись на одно колено, тот взмолился:

— Мой государь, Бретань в отчаянии, и герцог Серваль де Арно просит тебя остановить безумного Вильгельма Завоевателя.

— Что же свершил дерзкий? — спросил король.

— Он требует от Бретани пять тысяч войска, дабы захватить последние земли в Англии. Но с той поры, как ты, сир, и королева Анна призвали нас не враждовать с соседями, наш сюзерен не желает воевать. Он ищет мирной жизни.

— Герцог Серваль де Арно прав и не обязан давать войско Вильгельму, — заявил король. — Он может позвать только волонтеров.

Но Генрих знал, что Вильгельм может вторгнуться в Бретань, как он пытался это сделать, когда собирал войско для борьбы за провинцию Гиен, и силой погнать в свое войско всех, кто способен держать оружие. И тогда возникнет необходимость усмирять Вильгельма. Однако у Генриха не было желания скрещивать оружие с кем-либо из своих сеньоров. И уж тем более с сыном любезного ему в прежние годы герцога Роберта Дьявола. И Генрих был настолько озадачен, что не знал, как поступить. Он призвал на совет каноника-канцлера Стефана и коннетабля герцога Роберта. Однако их советы были противоречивыми. Брат короля Роберт предложил собрать войско и двинуть его в Нормандию.

— Только силой можно остудить пыл Завоевателя, — жестко сказал он.

— Нет, сын мой, силой не остановишь дерзновенного, — заметил Стефан. — Вильгельм способен поднять руку и на короля Франции. А наш король отныне с сеньорами и вассалами не воюет. Да помните, что близится весна и земледельцам нужно готовиться сеять хлеб. Потому будем молить Бога, чтобы он отвел от нас междоусобную, разорительную брань.

Молодой каноник-канцлер Стефан все больше нравился королю. Он истинно радел за благополучие Франции и был разумен в своих суждениях. Генрих согласился с ним:

— Твой совет, святой отец, мне по душе. Но что я скажу посланцу герцога Серваля де Арно? — посетовал король. — Однако и с коннетаблем Робертом я не могу не согласиться. Если заставить Вильгельма отказаться от насилия над Бретанью, нужно идти на него большой силой. Но ни в Бретани, ни в моем домене сегодня такой силы нет. Потому нужно звать многих сеньоров и вассалов или хотя бы графа Рауля де Крепи с войском, чего я тоже не желаю.

И неведомо, нашли бы три мужа верное решение, если бы не королева Анна, коя присутствовала на совете, но пока молчала. Генрих посмотрел на нее и спросил:

— Моя королева, а что скажешь ты, ибо мы в затруднении? — Король не стеснялся показывать свое уважение к умению Анны мыслить по-государственному.

Анна была внимательна к разговору мужчин и думала о том, как остановить насилие Вильгельма. Но то, что пришло ей на ум, могло встретить противодействие. Она же хотела предложить самое простое и безболезненное решение и сказала о том:

— Ежели ты, мой государь, и вы, почтенные мужи, хотите знать мое мнение, то оно, я думаю, приходило и к вам. Надо кому-то ехать в Нормандию и спешно убедить герцога в том, чтобы он не допустил насилия над соседом. Но того мало, скажете вы. Верно, потому надо посоветовать герцогу нанять войско в Дании и Норвегии. И пусть позовет волонтеров во Франции. Сколько бы он ни заплатил воинам, все обернется прибытком.

— То так, потому как войны кому-то выгодны. Но кто поедет в Нормандию? — спросил Генрих.

— Нам с тобой надо ехать, мой государь. Еще примасу церкви и иным иерархам.

— И ты думаешь, моя королева, мы остановим дерзновения герцога? — засомневался король.

— Уповая на помощь Пресвятой Девы Марии, будем надеяться. У каждого христианина милосердие должно быть в крови. Не так ли я говорю, святой отец? — обратилась Анна к Стефану.

— Истинно так, государыня, — ответил Стефан, почему-то не добавив, как было принято Анри д’Итсоном, «дочь моя».

— Я рад, что ты, моя королева, умеешь гасить в наших сердцах воинственный пыл, — напомнил о себе Генрих. — Нам остается позвать гонца, дабы без промедления мчал к Вильгельму и уведомил его о нашем приезде.

— И теперь ты можешь, мой государь, известить о нашем решении герцога Серваля де Арно, — подсказала Анна.

Сборы в дальний путь были недолгими. Вместе с королем и королевой уходили в Нормандию примас католической церкви Геле Бертран, архиепископ Готье, коннетабль герцог Роберт и каноник-канцлер Стефан. Кортеж сопровождали две сотни воинов Анастаса и две сотни французов.

Герцога Вильгельма удалось найти, лишь идя по следу его войска. Он стоял с рыцарями и лучниками на рубеже Бретани и, потеряв терпение, ждал возвращения своего посла от герцога Серваля де Арно. А герцог тянул с ответом на призыв Вильгельма выставить войско против Англии, ждал возвращения барона Жана Фурестье из Парижа.

Было начало марта, погода стояла слякотная, мерзкая. С Ла-Манша дул холодный, пронизывающий ветер, часто принося дождь. Воины Вильгельма роптали и рвались в Бретань, в любой час готовые одолеть порубежную реку и ринуться в селения, силой собирая вилланов и простолюдинов Бретани под знамена герцога Вильгельма.

Появление в стане короля и королевы было для герцога Нормандии нежелательным. Однако его уведомили королевские гонцы, и он не осмелился отказать государю в приеме. В груди у герцога все бушевало, готовилось вот-вот прорваться. Но у него. хватило сил, чтобы сдержать страсти, и вежливости, чтобы пригласить Генриха и Анну со свитой в шатер и накрыть для них стол. И прежде чем узнать причину визита, он накормил и напоил путников. Однако разговор все-таки состоялся за трапезой, и начал его, как заранее условились, примас церкви Франции Гелен Бертран.

— Ты, христолюбивый сын мой, должен быть милосерден ко всем ближним, кто тебя чтит. И мы по воле Господа Бога примчали столь далеко, чтобы убедить тебя в этом.

— Должен, святой отец, во имя Христа Спасителя. Но есть и другая Божья заповедь: подай руку помощи тому, кто нуждается в ней, — ответил герцог. — А я нуждаюсь в этой помощи, хотя вот у государя и не прошу, а мог бы. Ведь мы ему не раз помогали.

Голову герцог держал высоко, словно за столом ему не было равных. Его тяжелый, словно конское копыто, подбородок был нацелен на примаса. Темные глаза неопределенного цвета смотрели сурово.

Генрих не ответил на слова Вильгельма в свой адрес. Он хотел, чтобы высказался Гелен Бертран. И примас продолжал:

— Господь поможет тебе и Пресвятая Дева Мария тебя согреет, принесет тебе благо, ежели ты снимешь войско с рубежей Бретани и не будешь грозить благочестивому соседу.

— Я ничем ему не угрожаю, святой отец. Но жду, когда он отзовется на мой глас о помощи.

— Угрожаешь, — заговорил наконец Генрих. — Мы тебя не упрекаем за то, что ты ищешь престола Англии. У тебя есть право. К тому же она всегда зарилась на наши земли. Но ты сеешь смуту в державе. Зачем? Если герцог Серваль де Арно не желает воевать в Англии, а ты его принуждаешь, как сие назвать? И того нельзя допустить.

Анна заметила, что при этих словах Генриха холодное лицо Вильгельма опалило огнем и он был готов надерзить королю. Но Анна опередила герцога. Она дотянулась до его руки и притронулась к ней. И Вильгельма достигла волна тепла, излучаемого королевой, его грудь согрелась, и дерзкое слово застыло на устах. Анна знала, что все сильные сеньоры Франции раньше считали достоинством дерзить королю. Тем они показывали ему, что имеют в своих владениях власть выше королевской. Но знала она и то, что мерками Руси это можно оценить как законопреступление. Но ведала она и то, что во Франции той поры не было введено законом крестное целование на верность государю, когда его короновали. Сеньоры и вассалы Франции не давали королю никаких обещаний быть послушными, не совершать клятвопреступлений и потому вольно проявляли непокорство, спесивость и другие не лучшие черты нрава. Но Анна верила, что придет час, и французские сеньоры, все граждане будут законопослушными детьми своей державы, своего короля. А пока приходилось искать иные пути к достижению мира между сюзереном и сеньорами. И Анна сказала то, что погасило пламя свары:

— Славный герцог Вильгельм, у тебя есть право собрать большое войско. Крикни вольных людей по большим городам от Руана до Марселя. Ты в состоянии заплатить им. Придут тысячи воинов. Так поступают норвежские конунги. И король Франции останется доволен тобой, потому как ничто не всколыхнет в державе мир и покой.

Герцог слушал Анну внимательно, и все, что она сказала, пришлось ему по душе. Но не это сыграло главную роль в том, что он внял совету королевы. Ее красота покорила Вильгельма и сделала его уступчивым. Каждый раз, когда он встречался с Анной — а подобных встреч было семь, — герцог ради нее готов был не только выполнить полезный совет, но и служить ей, как преданный раб. Тепло, исходящее от Анны, окончательно растопило лед в груди Вильгельма, гнев на короля прошел, и он сказал:

— Я хотел бы взять в супруги такую женщину, как ты, моя королева. И тогда я никогда и ни на кого не обнажил бы меч. Нет ли там, в России, невесты, подобной тебе?

— Как не быть в такой огромной державе достойных невест! Да ты шли сватов, и они сосватают тебе у князей, может быть у моих братьев, достойную тебя, разумную и красивую россиянку, — ответила с улыбкой Анна.

— Я внял твоему совету, королева, я отправлю в Россию послов немедленно, но не для себя, а для моего старшего сына Вильгельма, — горячо отозвался герцог.

Трапеза завершилась мирно. Ни король, ни примас, ни коннетабль не испортили приподнятого настроения Вильгельма. Временами казалось, что он забыл о них и был занят только тем, что ласкал взором королеву. Когда же после трапезы все покинули шатер, чтобы осмотреть лагерь, Вильгельму удалось остаться наедине с Анной. Они шли позади короля и его свиты, и Анна рассказала герцогу о своих старших братьях, об их дочерях, о сестрах и как бы между прочим промолвила:

— Моя старшая сестра Елизавета замужем за норвежки королем Гаральдом Отважным. Это очень доброжелательный король.

— Не он ли недавно совершил набег с норманнами на английский город Йорк? — с интересом спросил герцог.

— Это ему посильно, — ответила Анна. — Так вот, ежели ты, славный Вильгельм, пошлешь к нему послов и позовешь завоевать Англию, он тебе не откажет и пойдет с тобой. Передашь ему, что я прошу его помочь тебе. Мы с ним дружим. Он ищет себе битвы и может постоять за правду.

— Спасибо, моя королева. Я пошлю к нему послов, как только вернутся из Рима мои люди. Было тебе ведомо, что я прошу третейский суд папы римского утвердить меня в правах на поиски трона Англии?

— Ты правильно поступил, ища защиты своих интересов у церкви и Господа Бога, — отозвала Анна.

Позже королева узнает, что третейский суд и сам председатель его кардинал Гиль де Брант признали притязания герцога Вильгельма Нормандского на корону Англии законными.

А на другой день Вильгельм повелел своим воинам уходить с рубежа Бретани и вместе с королем и его свитой отправился в Руан. Герцог упросил Генриха погостить у него. А истинная причина была в том, что он не налюбовался на прекрасную Анну, коя внесла смятение в его горячее сердце.

Во Франции после посещения Генрихом и Анной Нормандии еще два года царили мир и покой. А за чертой этих двух лет уже стояли события, кои отзовутся непоправимым горем для Франции, и прежде всего для обитателей королевского дворца на Ситэ. Но пока об этом ведал лишь один человек. И он молчал о суровых переменах, исполняя на то волю Всевышнего, потому как тем событиям Провидение начертало сбыться.

Глава двадцать четвертая. Католики и еретики

Поездка в Нормандию короля и королевы оказалась благодатной не только для Франции, но и, как считал герцог Роберт, для него. Правда, повод быть довольным поездкой у Роберта был иной, нежели у Генриха и Анны, радеющих за спокойствие в государстве. Герцог Вильгельм Завоеватель, этот могучий воин, разбудил в тщедушном Роберте честолюбие и заставил его задуматься над своей судьбой. Она до сих пор, считал герцог, была к нему немилосердна. Тридцать с лишним лет он прожил в глухомани за стенами замка Моневилль, раболепно служа матушке. Да, он любил свою мать и там, в Моневилле, не думал, что у него может быть другой образ жизни, другие интересы. Так бы он и жил, не меняя утвердившихся устоев. Но, перебравшись из Моневилля в Париж и осмотревшись, он понял, что любовь его к матери была слепой, что мать лишила его многих радостей жизни. Да и теперь, медленно умирая, она держала его близ себя, словно камергера. И Роберт возненавидел мать и по вечерам, ложась в постель, молил Бога или Сатану о том, чтобы они послали ей скорую смерть. Однако нечистая молитва Роберта не доходила до Всевышнего, а Сатана был, очевидно, занят более важными делами. И Констанция продолжала свой жизненный путь. В Париже, уже в полудреме бытия, она все еще имела власть над младшим сыном.

В Нормандии герцог Роберт понял, однако, что мать ему пока нужна, что только она способна помочь ем утолить родившуюся во время поездки честолюбивую страсть. Вильгельм посеял в его груди властолюбие. Оказалось, что ему, Роберту, мало быть главнокомандующим державы, ему страстно захотелось подняться на ступень выше. Теперь Роберт думал, что ежели Вильгельм стремится завоевать английский трон, то почему бы ему не поискать пути к французскому трону?

Страсть затмила Роберту разум, и он уже не видел разницы между законными притязаниями герцога Нормандии и своими, толкающими его на путь злодеяния и преступления. Оправдывая себя, он вновь вытащил на свет заношенную за три десятка лет «кровную обиду» за нанесенный матери позор. Его не интересовало то, что за последние годы в материнской груди растаял лед ненависти к старшему сыну. Но ведь и в погребах со временем лед истончается и его заменяют молодым. И герцог Роберт нашел «верный и достойный внимания» повод сменить устаревший лед.

Герцог заметил, что его мать Констанция стала проявлять ревностное отношение к Богу и у нее появилась жажда оберегать католическую веру от еретиков. Этому поспособствовал раскол когда-то единой христианской веры на два враждующих, противоборствующих лагеря. Случившийся в 1054 году, он породил во многих католиках ненависть к православным христианам, коих католики стали считать слугами дьявола и виновниками всех бед, обрушивающихся на приверженцев единственно праведного римского закона. И теперь стоило герцогу Роберту открыть матери глаза на тех, кто окружал короля и королеву Франции, как она возненавидит Генриха вновь, увидев в нем сторонника Вельзевула, князя тьмы и насилия. И однажды, напутствуя матушку на сон грядущий, Роберт ласково сказал ей:

— Моя славная, родимая матушка, грядет череда больших перемен. Тебе надо набираться здоровья и сил, дабы постоять за святую веру римского закона.

— Слава Богу, сын мой, что ты окунулся в мои печали. Да, я вижу еретические силы, кои посягают на чистоту нашей веры. И у меня есть еще силы помочь тебе в святой борьбе против еретиков. Аминь.

В эту ночь Констанция, умиротворенная прозрением сына, спала спокойно, как никогда многие годы ранее.

Герцог Роберт был доволен обретением единомышленницы. Знал он и то, что теперь найдет себе сторонников против носителей ереси, и прежде всего против брата и среди служителей церкви, среди монахов. И у Роберта появился повод начать борьбу за чистоту веры. Он счел, что бывший кардинал Стефан, нынешний каноник-канцлер короля, стал манихеем[133] и нарушил негласное брачное запрещение только потому, что сие допустил в первую голову Генрих. Жена Стефана — арианка и духоборка — служила королеве, и Генрих не должен был давать ей волю на брачный союз со Стефаном. Да и сам король продолжал жить с арианкой-еретичкой, даже не попытавшись привести ее в лоно католичества. Такого очернения католического верования церковь не должна допустить, счел герцог Роберт.

Утвердившись в мысли, что поведение короля Франции опасно для церкви, что он не чтит законов католической веры, Роберт приступил к поискам союзников в борьбе против короля не только в стенах замка Ситэ, но и за его пределами. И было на руку Роберту то, что уже скончался папа Лев Девятый, который благоволил к Генриху и Анне и допустил в свое время их бракосочетание и венчание в католическом храме. Сама папа Лев Девятый, по мнению Роберта, умер грешником. Говорили, что он отправился на Юг Италии, в город Беневенто, где властвовали отважные норманны, и якобы пытался привести там многих язычников в католическую веру, но не угодил им своим нравом и проповедями и был захвачен в плен. Все это, казалось Роберту, являлось домыслом в оправдание папы. На самом деле, считал герцог, папа Лев Девятый продал язычникам душу и они отпустили его. Однако Господь Бог покарал отступника. Вернувшись в Рим на холм Латеран, Лев Девятый слег в горячке и девятнадцатого июня 1054 года скончался без покаяния. Герцог Роберт полагал, что все это льет воду на колеса его мельницы. И потому он не увидел затруднений в том, чтобы сделать своим первым союзником примаса французской церкви Гелена Бертрана. Если это произойдет, рассчитывал Роберт, то вдвоем они — примас Франции и коннетабль Франции — будут иметь огромную силу. И вскоре же после возвращения из герцогства Нормандии Роберт нанес визит Гелену Бертрану. Герцог старался действовать так, чтобы посещение примаса церкви осталось тайной для короля и его приближенных. Он пришел к Гелену под покровом позднего дождливого вечера, когда на улицах Парижа не было ни души. Однако, к своему великому разочарованию и озлоблению, Роберт не добился желаемого.

Гелен Бертран встретил брата короля любезно. Он позвал служителя, велел накрыть стол. Замелькали слуги, но готовили трапезу так медленно, что Роберт потерял всякое терпение. Наконец-то принесли вино, кубки и слуги скрылись. Роберт и Гелен остались одни. Примас угощал герцога винами из Шампани, пил сам и ждал, когда Роберт откроет причину визита. За время поездки в Нормандию и обратно Гелен проникся к Роберту симпатией, считал его страдальцем, и, когда наконец герцог заговорил, примас отнесся к его словам внимательно. А Роберт начал издалека:

— Ты, святой отец, слышал, пожалуй, что в Византии идет война между сельджуками и греками?

— Слышал, сын мой, — ответил примас.

— Наверное, знаешь и о том, что сельджуки, или турки. — мусульмане и они не хотят мириться с тем, что их древние земли захватили ариане.

— Однако, как мне известно, сын мой, на землях Византии сельджуки, или турки, не кочевали.

— Но правда ли, что турки хотят уничтожить восточную церковь? — спросил герцог.

Бертран пожал плечами. В это время католические священнослужители уже знали, что оплот еретиков — Византия — подвергся опустошительным набегам турок-сельджуков. Это были жестокие враги не только Византийской империи, но и самой восточной христианской церкви. Султан сельджуков Тогрул-бек был настолько безжалостен, что загонял христиан в храмы и сжигал их там. Но Гелен Бертран не хотел вести о том речь и сказал уклончиво:

— Того не буду утверждать, сын мой. Одно скажу определенно: нам нужно думать о защите своей церкви. Сельджукам доступно и нас потревожить и разорить.

Роберта такой ответ не устроил, и он попытался перевести разговор в нужное ему русло. Начал с похвалы примасу:

— Святой отец, твоими устами глаголет Господь Бог. Но ежели так, ежели все мы вместе должны оберегать нашу веру и церковь от покушения на их чистоту, то как же понимать происходящее в Ситэ? Я, как боголюбивый католик, удивляюсь, что каноник Стефан взял в жены арианку, а пример ему подал сам король Генрих.

— Ты, сын мой, короля не тревожь, — насторожился примас. — Он сочетался браком со славянской княжной с благословения папы римского, потому как эта княжна сделала неоценимый вклад в католическую церковь. Ее стараниями обретены мощи святого Климента. Другое дело кардинал Стефан, ныне каноник-канцлер. Однако и его нам не достать, пока пред ним стоит император германский. Ему любезен Стефан, и завтра он вновь может сделать каноника кардиналом. А там… Беда нашей церкви в том, что дни папы римского Виктора сочтены.

— Как же это так, святой отец? — удивился Роберт. — Церковь при нем крепла, и мы питали надежды…

— Они развеялись, сын мой. Тот немец Гебгард из графов Долленштейн-Гиршберг, коего мы величали папой Виктором, проявил спесь недопустимую, и император недоволен им.

— И что же теперь?

— О том ведомо только Отцу Всевышнему и Генриху Третьему. И я не один думаю, что Стефану быть на престоле римской церкви.

«Господи, вот и оборвалось там, где не ожидал», — горестно мелькнуло у герцога. Но растерянность длилась лишь мгновение. Он понял, что отныне вступать в ссору со Стефаном смерти подобно.

— О, кардинал Стефан будет достойным отцом церкви. А от грехов очистится. Да и кто не грешен в наше время, — вздохнул Роберт.

— Ты глаголешь истину, сын мой: все мы грешны пред Всевышним. Вот и мне пора на вечернюю молитву. — Примас дал понять герцогу, что время их встречи истекло.

Была у Роберта еще одна зацепка за королевскую семью, но она тоже могла оборваться. Это касалось первой фаворитки королевы, Анастасии. Но Роберт теперь не жаждал открыться в чем-либо примасу церкви. Да и улик пока было недостаточно, их нужно было прежде накопить. «Тогда и посмотрим, ариане, чья возьмет», — утешил себя герцог.

После визита к главе церкви Роберт некоторое время не предпринимал никаких действий против королевской семьи и ее приближенных. И все низменные чувства он был вынужден скрывать под маской братской почтительности к Генриху как к старшему. В минувший год жизни в Париже, как понял Роберт, в нем проснулось еще одно чувство, и оно оказалось сильнее прочих. В его холостяцкое сердце пришла любовь. Она дала свои ростки еще в Нормандии. Там он ловил себя на том, что жаждет соперничества с герцогом Вильгельмом, который даже не пытался скрывать свои чувства к королеве Анне. Роберт лишь при каждом удобном случае старался быть у нее на глазах. Встречая Анну утром, он целовал ей руку и смотрел на нее с умилением. Его худощавое лицо, в коем были унаследованы многие черты матери, освещалось при этом грустной улыбкой. Оно как бы говорило: «Я обожаю тебя, королева, но ты для меня недоступна». Со временем любовь герцога к Анне возрастала и уже приносила ему страдания. Размышляя нелестно о брате, который обладал такой прекрасной женщиной, Роберт опасался теперь действовать против короля даже тайно, боясь, что тайное прежде времени станет явным и ему не миновать гнева королевы. Оснований предполагать, что все так и будет, у Роберта было достаточно хотя бы по той причине, что королева оставалась с ним лишь учтиво-вежливой. Однако, помня, что никакая борьба без потерь не бывает, герцог все-таки ринулся с головой в омут. Посещение Бертрана он отнес в первому своему прыжку в глубины противостояния.

Одной из кастелянш у королевы Анны служила бывшая камеристка Констанции баронесса Армель де Рион. Она появилась во дворце семь лет назад. Тогда Констанция прислала ее в Париж на службу, с тем чтобы Армель отравила короля. Однако молодая женщина чистосердечно призналась и покаялась Генриху во всем, поведав о том, как ей было велено все исполнить во дворце. Король посоветовался с Анной, и они не вменили баронессе в вину соучастие в подготовке злодеяния. А чтобы избавить ее от преследований Констанции, супруги оставили ее при дворе. Все минувшие годы Армель вела себя достойно и не давала повода даже для самых малых подозрений. С Армель чаще других общалась Анастасия. Иногда она спрашивала баронессу:

— Армель, как тебе служится при дворе короля?

— Я в Ситэ как у Христа за пазухой, — опасаясь смотреть в обжигающие зеленые глаза Анастасии, отвечала Армель. Иногда она добавляла, что, дескать, службой довольна и дорожит ею, но вот жизнь течет однообразно.

На самом деле все было несколько иначе. Армель ожидала от жизни лучшего. И не случайно. Еще в замке Моневилль, когда служила камеристкой у Констанции и была девушкой, она уступила домогательствам Роберта и три года была его любовницей. Армель любила герцога и покорно ждала перемен в своей судьбе: Роберт обещал вступить с нею в брак.

— Вот только матушку склоню на нашу сторону, и мы с тобой обвенчаемся, прекрасная Армель, — успокаивал он баронессу по нескольку раз в году.

— Спасибо, милый, я терпелива, я жду, — отвечала Армель покорно.

Но дальше обещаний со стороны Роберта дело не шло, потому как он не осмеливался нарушить запрет матери, коя не позволяла ему даже думать о супружестве с баронессой. «Я найду тебе герцогиню», — каждый раз убеждала Констанция сына. Армель узнала о запрете на супружество с Робертом. Именно это и послужило причиной того, что камеристка переметнулась из лагеря Констанции в стан Генриха. Она уже рассталась с мечтой стать герцогиней и сложить семью.

Однако в последнее время у Армель появилась надежда обрести мужа. В нее влюбился воин Анастаса, десятский Глеб Борецкий. Он приходил к ней в бельевую, и там они тешились близостью, шептали нежные слова. Глеб был сильный и ласковый медведь. Он поднимал Армель на руки и носил ее, как малое дитя. Она трепала его золотистые кудри и жарко целовала в теплые полные губы, сгорая от страсти. Об этих встречах узнал воевода Анастас и выговорил десятскому:

— Ты, боярский сын, побойся сраму, не волочись за ключницей, а бери ее в жены. Хорошей семеюшкой будет Армель.

— Господи, воевода, так я бы с милой душой, потому как люба она мне. Да сказала Меля, что ей, католичке, нельзя выходить замуж за арианина. Так и сказала: дескать, я — арианин. Да какой же я арианин, ежели христианин и у меня с нею один Христос Спаситель и одна Божья Матерь?

— И все мы так думали, — заметил Анастас, — да их архиереи ныне считают нас не токмо чужаками-арианами, но и еретиками. Вот и подумай, может, позовешь ее в нашу веру?

— Была о том речь, — отозвался Глеб, — да страх ею владеет. Меня зовет в свою веру, а я анафемы от батюшки с матушкой боюсь. И нет мне иного пути, как расстаться с Мелей.

Армель отозвалась на разрыв с Глебом болезненно. Встретившись с ним на хозяйственном дворе, спросила:

— Почему избегаешь меня, рыцарь Глебушка?

— Грешим мы, голубушка Меля. И прости за боль. Пойдешь в мою веру, тогда уж…

— Если бы увез меня в свою родную Россию, может, и приняла бы твою веру. Бог един, — со слезами на глазах ответил Армель. — А здесь невозможно…

Они еще погоревали и расстались.

В те же дни перед баронессой вновь возник герцог Роберт. Был уже вечер, Армель возвращалась из королевских покоев во флигель, где у нее была комната рядом с покоями служанок королевы. И тут показался герцог. Придержав Армель за руку, он сказал:

— Я ведь не забыл тебя, моя любовь, мое утешение. Я помню все наши встречи, наши лунные ночи и тебя до последнего мизинца. Сколько лет ты была моим единственным утешением!

Герцог отметил, что годы еще не наложили отметин на красивое, немного смуглое лицо Армель. Черные волосы были пышными, стан — тонким и гибким. Роберта повлекло к ней.

— И как мы любили с тобою целоваться! Или ты забыла и теперь избегаешь меня? — Роберт попытался привлечь Армель к себе.

Но она освободилась от рук герцога и проговорила отчужденно:

— Мне все памятно, сеньор, да больше запомнилась твоя трусость. Испугался взять в жены бедную баронессу. Зачем же ты снова ищешь меня? — И Армель попыталась обойти Роберта.

Он, однако, взял ее за руку и повел к флигелю, но не по дорожке, а садом.

— Не спеши убегать. Я еще не все сказал. Каюсь, тогда матушка крепко держала меня в узде. Теперь же нет ее власти надо мной: я коннетабль Франции, и ты знаешь, какова моя сила.

— Зачем же я нужна тебе?

— Доверься мне как прежде, и ты не пожалеешь, не разочаруешься во мне. Я все еще люблю тебя, Армель. А как узнал, что встречаешься с арианином, потерял покой.

— Полно, герцог, в тебе уже все выгорело.

— Зачем так, баронесса?

— Да ведь правда. Просто ты чего-то от меня ждешь. Говори же.

— Служба твоя нужна во благо Франции, короля и веры, — таинственно начал герцог, оглядываясь. — В опасности жизнь государя и устои церкви. Утверждаю так, потому что встречался с человеком, близким к Риму, и он поведал мне достоверное.

— Святая Дева Мария, кто же пытается причинить Франции и королю зло? — спросила доверчивая Армель.

— Врагов много. Их зовут монианами, арианами, духоборцами. Армада их, — произнес герцог с придыханием.

Он говорил тихо, но страстно. — Потому каждый богобоязненный католик должен встать под знамя церкви и служить ей верой и правдой. И только тогда душа его не заразится ересью.

Армель обуял страх. Картины, какие продолжал рисовать возбужденный Роберт, были чудовищны. И спасение оставалось в одном: бороться со злом, которое надвигалось.

— Но что я, слабая женщина, могу сделать?! — воскликнула Армель.

— Ты только не волнуйся и будь благоразумна. — И Роберт прикрыл Армель рот. — И не надо говорить громко. Я верю, что служба королю и церкви тебе посильна. И прошу от тебя пока одного: следить за арианами, или россами, и высветить их, когда пойдут на сговор с дьяволом. Да пуще всего не спускай глаз с фаворитки королевы, Анастасии. Церкви известно, что она в сговоре с нечистыми силами. Да мало улик. И ты их добудешь. Я верю тебе, я люблю тебя по-прежнему, — пустил в оборот привычную ложь герцог и, склонившись к Армель, поцеловал ее. — Встретимся здесь же, в саду, вечером, через три дня. Держись и будь осторожна.

Они расстались. Герцог достиг того, чего добивался от Армель. После отказа Глеба встречаться с нею ради любовных утех у нее были основания невзлюбить россов. И она дала себе слово следить за каждым шагом Анастасии. Армель хотелось угодить Роберту. Она уже вынашивала мечту вновь сблизиться с ним. Но теперь сближение, как ей казалось, будет более прочным, нежели в прежние годы. Их объединяло служение церкви, королю, Франции.

На другой день и в последующие два дня Армель не спускала глаз с Анастасии и следила за ней даже тогда, когда фаворитка гуляла с королевой и детьми в саду. И случилось так, что ее упорство было вознаграждено.

В эти дни к Анастасии пришел вещий сон. Произошло это в ночь на чистый четверг. Будто король и королева уехали в Санлис и там отправились на охоту. И когда Генрих в охотничьем азарте помчался по лесу за вепрем, из густых кустов появился человек в черной сутане, спрятав лицо под капюшоном, вскинул арбалет и выстрелил королю в бок. Будто Анна, она, слуги побежали к упавшему королю, но не успели приблизиться, как семеро в черных сутанах подскочили к Генриху, подхватили его на руки и улетели с ним в темную еловую чащу.

Анастасия проснулась в холодном поту, страх исказил ее лицо. Она долго не могла прийти в себя, а когда поняла, что это всего лишь сон, вместо того чтобы успокоиться, поднялась с ложа, быстро оделась и покинула спальню и дворец. Воины Анастаса, кои несли службу по охране королевских покоев, пропустили ее, но смотрели ей вслед с немым удивлением.

Баронесса Армель в эту ночь вовсе не спала. И чтобы не страдать от бессонницы, она оделась потеплее и вышла в сад. Стражи и ее пропустили, потому как подумали, что у ключницы назначено где-нибудь свидание с десятским Глебом. Она же спустилась к протоке и берегом направилась к беседке, что стояла на воде. До нее оставалось не больше двадцати шагов, когда Армель увидела меж деревьев человека, плывущего словно тень. Армель затаилась за деревьями и стала свидетельницей того, что Анастасия скрывала не только от посторонних глаз, но и от церкви, от веры. А в том, что это была фаворитка королевы, Армель не сомневалась.

— Ну покажи, покажи, арианка, чем ты тут занимаешься, — шептала Армель в ладони, прижатые к лицу.

И она увидела, как Анастасия спустилась в беседку, сошла по ступеням к воде, потом разгребла воду, припала к ней и замерла. И Армель показалось, что из-под рук колдуньи поплыли вниз по течению большие белые рыбы. Их было много, и они поднимали из воды детские головки, но с рожками и, похоже, красными петушиными гребешками. От страха баронесса закрыла лицо руками и приникла к дереву. Она не помнила, сколько так простояла, но когда открыла глаза, то в беседке никого не было. И тогда Армель побежала к дворцу. Когда ее остановили стражи, она спросила:

— Здесь проходила женщина, вся в черном, вы ее видели? Куда она пошла, кто она?

Стражи отвечали, что никого не заметили. Они не хотели открыть имя любимой ими Настены, и один из них сказал:

— Ты, голубушка, не там ищешь. За ворота замка иди. А ежели тебе Глебушка нужен, так он в казарме почивает.

Баронесса побрела к себе во флигель, не питая никакой надежды на то, что Роберт поверит ей, будто бы она видела Анастасию за колдовским занятием. Загоревала Армель и взялась пуще следить за Анастасией, благо до встречи с герцогом у нее было еще время. Но два дня миновали без добычи, и вечером она шла на свидание с Робертом расстроенная. Однако, когда она до мелочей рассказала обо всем, что видела на протоке близ Еврейского острова, на лице Роберта появилась неподдельная радость.

— Славная Армель, я ни в чем не усомнился. Все чистая правда, что ты поведала. И я благодарен тебе от имени Франции за то, что ты так преданно служила королю и церкви, — горячо отозвался Роберт и, как несколько дней назад, поцеловал ее в губы.

— Я так боялась, что ты не поверишь! Пресвятая Дева Мария, ты со мной! Как же я трепетала в ту ночь! — нервно восклицала Армель.

Анастасия больше не сомкнула глаз после того, как спустилась ночью к протоке. Сон и все, что она увидела в живой воде, сходилось. Сие бросало Анастасию то в жар, то в озноб. У судьбоносицы не осталось никаких сомнений, что все добытое ею обернется жестокой явью. Но когда сие случится, она не могла сказать. Однако и утаить от Анны свое видение она не могла. И лишь только забрезжил рассвет, Анастасия отправилась к королеве. Анна еще спала. Чуткая Малаша, вскинув голову, даже не хотела впустить Анастасию в спальню:

— Тетушка, родимая. Наша матушка почивает. Она вчера умаялась и долго не могла уснуть, лишь под утро сон сморил ее. Уж не знаю, как нам и быть…

— Малаша, не переживай. Королева тебя не попрекнет за то, что пустила меня. — И Анастасия скрылась за дверью.

Анна и правда крепко спала. Анастасия присела рядом, взяла ее теплую с бархатной кожей руку и стала нежно гладить, что-то приговаривая. Прошло достаточно много времени. По яркости света Анастасия поняла, что из-за окоема появилось солнце. И Анна открыла глаза. Увидев Анастасию, спросила:

— С чем пришла, судьбоносная? С бедой, поди? Я ведь несколько дней в томлении пребываю и места себе не нахожу.

— Истинно, Ярославна, с бедой. Да и скрыть того не могу, дабы худшим не обернулось.

— Ну, откройся. — Анна села в постели. — И откуда на нас идет лихо бедовое?

— Пока не ведаю, как на духу сказано, Ярославна. — И Анастасия слово в слово передала все, что видела во сне и на живой воде. — Ничего я не прибавила, не убавила, сердешная.

Анна ни звуком не перебила ее, лишь с лица сошел румянец ночи и она стала бледная, как белизна подушки. После долгого молчания спросила:

— Что же нам делать, родимая?

— Нам с тобой не дано повелевать судьбами, ни своими, ни близких, — ответила Анастасия. — И потому молю тебя только об одном: встань на колени перед своим семеюшкой и упроси его венчать на королевство сына Филиппушку. Стезя Филиппа нам ведома, она не обрывается, вот и иди с этой верой.

— Но поймет ли здравствующий государь, зачем венчать сына, ежели не откроюсь?

— Должен понять.

— Ой, боюсь я, Настена.

— Тогда мы встанем пред ним вдвоем. И я дам понять воину, что то воля Всевышнего.

— Уповаю на тебя, судьбоносная.

Анна потянула к себе за руку Анастасию, прижалась к ней и заплакала. Не сдержалась и Анастасия. Так, обнявшись и проливая слезы, две россиянки просидели, может быть, не один час, а когда высохли слезы, оделись и пошли в покои короля.

Он уже был на ногах и все чего-то беспокойно ждал. И это ожидание его не обмануло. Едва увидев Анну вместе с Анастасией, он подумал, что зеленоглазая вновь прозрела в ясновидении и несет с собой некую недобрую весть. Однако, выслушав Анну, Генрих счел, что все сказанное ею чистая блажь. И то, что Анастасия заверяла его, будто сие — веление судьбы, он тоже принял за блажь и чуть было не выгнал ее из спальни.

Анна никогда не видел Генриха в таком нервном возбуждении и сочла за лучшее оставить короля в покое.

— Может быть, мой государь, мы поведали нелепицу, ты нас прости. И потому забудь о сказанном нами, — попыталась Анна успокоить Генриха.

Когда он наконец улыбнулся, королева потянула Анастасию за руку, они опустились на колени и застыли со скорбными лицами, скрестив на груди руки.

Глава двадцать пятая. Коронование Филиппа

Восьмилетний отпрыск Капетингов и Рюриковичей, принц Филипп еще ничего не ведал о предстоящих переменах в своей судьбе. Он жил пока без забот и огорчений. Широкоплечий и крепкий, как отец, синеглазый, лобастый, с пшеничного цвета волосами, как матушка, он был подвижен и все время к чему-то стремился. Так же, как матушка, он в пять лет сел на коня, а в семь, как батюшка, поднял меч. В восемь лет Анна положила перед сыном книгу, и в нем проявилась матушкина страсть к чтению. Это было Евангелие, привезенное Анной из Киева, и Филипп с ее помощью научился по нему читать. Позже это Евангелие с надписью славянской вязью «Анна Королева» будет передано в дар аббатству святого Криспина в Суассоне и несколько веков будет читаться на богослужениях при венчании королей, потомков Гуго Капета и Ярослава Мудрого,достойных государей.

Никто еще не мог сказать определенно, каким мужем вырастет отрок Филипп, но все, что он делал с малых лет, вся его неутомимая страсть к узнаванию, к участию в посильном ему говорили о незаурядности его ума, о милосердии его души и о покладистом, а порою твердом нраве. Всему этому радовались Анна и Генрих и надеялись, что он будет достойным королем Франции. А радение Анны за судьбу сына и мудрое увещевание короля Анастасией сделали свое дело.

Генрих согласился короновать Филиппа при своей жизни. Но далось ему это нелегко. Прошло уже полгода с того утра, когда Анна и Анастасия стояли перед ним на коленях, чего раньше никогда не бывало. Их бледные лица были похожи на печальный лик Богородицы, руки скорбно прижаты к груди. Их позы смутили Генриха больше, чем слова Анны, кои она произнесла, едва появившись в спальне. Они еще звучали в ушах Генриха: «Мой государь, пришел знак судьбы венчать нашего сына Филиппа на королевство Франции. Исполни ту волю». И хотя еще все протестовало в нем, он сказал:

— Волю судьбы я готов исполнить. Но будет ли на то воля наместника Иисуса Христа, преемника князя апостолов, папы римского?

— С нами Всевышний, и мы добьемся позволения, мой государь, — твердо ответила Анна.

И тогда Генрих приблизился к Анастасии и строго спросил ее, вложив в одно из слов истинное назначение этой женщины при королеве:

— Не ты ли, судьбоносная, увидела тот знак? Отвечай.

— Я, государь-батюшка, — ответила Анастасия и при этом смотрела в глаза Генриху так пристально, что в его душе растаяло последнее сомнение в необходимости короновать сына. И он просто и обыденно сказал:

— Что ж, будем готовиться к обряду. — И тут же повысил голос: — Да встаньте, встаньте! Я не Господь Бог, чтобы припадать предо мной на колени.

Анна поднялась быстрее Анастасии и обняла Генриха:

— Спасибо, мой государь. Ты освободил наши души от тревоги. Даст Бог, все будет хорошо.

И наступили дни подготовки восьмилетнего принца Филиппа к коронованию. Как и предполагал Генрих, на пути короля и королевы возникло множество препон, кои удалось преодолеть с великим трудом. Главное — надо было получить благословение папы римского. В эту пору, как и предсказал примас Гелен Бертран, им был уже Стефан Девятый. Он простоял при Генрихе духовным отцом около трех лет. Когда его отозвали в Рим, он оставил свою жену и дочь в Париже, а в пути долго замаливал грехи связи с арианкой. С помощью вдовы покойного императора Генриха Третьего, Агнессы, грехи будущему папе были отпущены, его восстановили в сане кардинала, он был обласкан Ватиканом и всеми кардиналами и подвигнут на престол римской церкви. Папа Виктор Второй к этому времени был низложен. И спустя восемь дней после его низложения, в августе 1057 года, собрался конклав[134] и кардиналы единодушно избрали Стефана понтификом римской церкви.

К этому времени у герцога Роберта накопилось много улик против родного брата и фаворитки королевы, Анастасии, обличающих их в ереси и совращении истинных католиков с праведного пути. Но, к сожалению Роберта, в католической церкви той поры еще не родилась инквизиция — она возникнет позже, — еще не четко обозначились степени ереси. Однако раскол восточной и западной церквей уже дал иерархам западной церкви право преследовать всех, кто в какой-либо степени отклонялся от догматов и канонов католицизма. Еретиков еще не сжигали на кострах, но предавали анафеме, отлучали от церкви и подвергали гонениям.

Собирая обвинения против королевского двора, герцог Роберт отправлял их с надежным гонцом в аббатство Клюни, кое находилось в Бургундии. Там, в Клюни, обитали преданные Роберту и Констанции служители веры. Они помнили, что герцог Роберт, посещая Бургундию как землю, коя якобы принадлежала ему, делал щедрые денежные и имущественные вклады в монастырь. Старое аббатство, основанное герцогом Аквитании Гильомом Благочестивым в 910 году, подчинялось только Риму и служило примером благочестия и строгого соблюдения «Кодекса Юрис Каноници» — сборника канонов, определяющих содержание канонического права и оберегающих его законов.

Расчеты Роберта были верными, потому что кардиналы римской церкви дорожили мнением святых отцов из Клюни, высоко чтили их и прислушивались к каждому их слову. В ту пору аббатство Клюни было знаменито тем, что по предложению этого бенедектинского монастыря началась церковная реформа. По совету из Клюни западная церковь установила правило выборов папы римского конклавом кардиналов и недопущение в него монахов и светских феодалов. Как было Роберту не опереться на такую силу? И он не ошибся. Едва посланцы из Клюни явились в Рим и положили улики против короля Франции на стол кардиналов, как вскоре же был собран конклав — все семьдесят персон — и в первую очередь была решена судьба папы римского Стефана Девятого, совсем недавно избранного «навечно» на престол римской церкви. Его лишили не только престола, но и сана священнослужителя. Покидал Рим низвергнутый папа в отжившей свой век повозке, на старых клячах, под усиленной стражей легатов и папских воинов. Ему было предписано безвыездное проживание в родовом замке Лотарингии. Вдовствующая императрица Агнесса, по чьей воле был вознесен Стефан, «не заметила» его низложения. Граф Стефан Лотарингский в миру, однако, не пал духом. Он вызвал из Парижа свою супругу Ольгу с дочерью и сыном, повинился перед нею за «временную» разлуку и мирно прожил с нею многие годы.

Однако, вопреки ожиданиям герцога Роберта, над домом французского короля Генриха Первого гром не грянул. Дело о разбирательстве ересей в Париже было отложено, потому как предстояли выборы нового папы римского. Правда, конклав кардиналов на сей раз действовал без проволочек. Спешили кардиналы потому, что боялись, как бы вновь не вмешались в дела церкви германские регенты малолетнего императора Генриха Четвертого. И всего через шесть дней после низложения Стефана Девятого конклав кардиналов при закрытых дверях избрал на престол церкви римлянина Джованни, нареченного Бенедиктом Десятым. Но и конклаву было свойственно ошибаться. В спешке кардиналы забыли о том, что решение конклава действительно только при полноте кворума — всех семидесяти кардиналов. Их на заседании оказалось значительно меньше. Допустили святые отцы и другую ошибку. За Бенедикта Десятого проголосовало меньше двух третей присутствующих. Кардиналы закрыли глаза на обнаруженную оплошность, и Бенедикт занял престол. Однако умный римлянин понимал, что престол под ним шаток и в любое мгновение мог завалиться. Потому понтифик спешно занялся его укреплением. И первый шаг он сделал в сторону сближения с кардиналом Жераром. Это был француз из Бургундии, он находился в каком-то родстве с королем Генрихом Первым. Жерар знал имя человека, который стоял за спиной монахов из Клюни, доставивших донос на королевский дом Франции в Рим. От кардинала Жерара папа Бенедикт Десятый и рассчитывал получить хороший совет по делу французского королевского двора. Жерар был приглашен в папский дворец на холм Латеран тайно, и содержание его беседы с папой Бенедиктом осталось не известным никому.

Сорокалетний кардинал Жерар отличался правдивостью и строгостью поведения. К тому же он был смел и решителен. Своим обликом он походил на рыцаря, который идет в сечу без страха, не оглядываясь назад. Он появился близ трона понтифика со смирением и почтительностью на лице, но не опустился на колени и не поцеловал Бенедикту сандалии. Ведь совсем недавно они были в одном сане — кардиналы. Папа Бенедикт как бы не заметил нарушения канона. Да и во благо, как он сочтет позже. Пристально присмотревшись к кардиналу, папа спросил:

— Сын мой, бывал ли ты при французском дворе? Что скажешь о православных арианах? О королеве, ее фаворитке, о воеводе из россов? Их там много.

— Да, вселенский пастырь, мне довелось быть на крестинах сына короля Генриха, Гуго. Об арианах я ничего не знаю, потому как их нет при короле.

— Но королева, ее фаворитка, воевода, воины — они кто? Известно мне, что они все российские православные.

— Я встречал в храме Святого Дионисия короля, королеву, ее гранд-даму Анастасию, прислугу, воинов. Они слушали мессу и вели себя как истинные католики, соблюдая все наши обряды. Они чтят нашу веру.

— Но их же не крестили в католичество?!

— Да, вселенский пастырь. Но они прибыли во Францию в те далекие годы, когда католичество и православие пребывали в христианском согласии.

— Да, все именно так и было, не могу возразить, — пожал плечами Бенедикт Десятый. — Но тогда поделись со мной о причинах раздора среди королевской семьи. Какие отношения между братьями — королем и герцогом? Почему кто-то кого-то обвиняет в ереси?

— Эту причину долго объяснять, понтифик церкви. А ежели желаешь коротко, то кроется она в желании герцога Роберта потеснить с престола короля Генриха. Эти два брата враждуют между собой почти сорок лет.

Кардинал Жерар мог бы многое сказать о благочестии королевы Анны, о ее заслугах и заслугах ее фаворитки перед римской церковью, о милосердии королевы к страждущим католикам, но приберег похвалу, потому как папа Бенедикт не спрашивал о том. Однако кардинал не преминул добавить к сказанному:

— Во Франции многие годы и ныне торжествуют мир и благоденствие. И это заслуга короля и королевы.

Пала Бенедикт больше ни о чем не спрашивал и тихо произнес:

— Иди, сын мой. Да хранит тебя Пресвятая Дева Мария.

Отвесив низкий поклон папе римскому, кардинал Жерар покинул дворец. А Бенедикт погрузился в размышления. Он много знал о том, что происходило во Франции последние девять лет, и удивлялся тому, как удавалось Генриху держать в узде своих диких сеньоров и вассалов. За девять лет ни одной междоусобной брани! И понял Бенедикт, что король и королева Франции в милости Всевышнего. Потому и он, глава церкви, должен быть в согласии с Господом Богом. И папа, встав с трона, покинул зал. Он был в хорошем расположении духа и решил, что не даст хода навету на королевскую семью Франции.

Дело о «еретиках» из дворца Ситэ заглохло.

А вскоре после беседы папы Бенедикта и кардинала Жерара в Риме забыли о каких-либо ересях и еретиках, потому как началась большая склока среди иерархов церкви. Причиной тому стал сам папа Бенедикт Десятый. Склока возникла между кардиналами, кои избирали главой римской церкви Бенедикта, и теми, кто по разным причинам — болезнь, дальняя дорога — не принял участия в спешных выборах папы. Вторые обвинили первых в том, что те нарушили многие догматические и непреложные правила выборов. На коллегии кардиналов нарушителям предъявили сразу несколько серьезных обвинений. Главным же сочли то, что конклав избрал папу Бенедикта всего на шестой день после низложения папы Стефана. Кардинал Виберти из Пармы заявил:

— Если бы конклав не поспешил открыть заседание, а выждал положенные восемнадцать дней, то одни бы к этому времени выздоровели, другие не застряли бы в пути. Мы все были бы в сборе. И тогда в любом случае мы не совершили бы законопреступления. — Кардинал Виберти говорил страстно, горячо, словно выносил приговор. — Я прибыл из Пармы на десятый день и был оскорблен. Я не хотел голосовать за римлянина Джованни. И таких здесь много.

Борьба двух групп кардиналов завершилась победой опоздавших на выборы. Избрание римлянина Джованни было сочтено недействительным. На той же коллегии кардиналов в восемнадцатый день, как и положено, папой был избран кардинал Жерар из Бургундии, нареченный Николаем Вторым. По той поре, когда пап римских меняли в год до двух раз, Николай Второй оказался «долгожителем» и простоял на престоле римской церкви два с половиной года.

И в эти же дни избрания папы Николая на престол — в конце января 1059 года — в Рим прибыло посольство из Парижа от короля Генриха Первого. Он просил благословения папы Николая Второго венчать на королевство Франции своего старшего сына Филиппа. Приняв послов, главой коих был примас Франции Гелен Бертран, и выслушав их, Николай Второй задумался над тем, что вынудило сорокавосьмилетнего короля Генриха передать трон восьмилетнему сыну. Загадка была сложной, и он спросил примаса:

— Сын мой, скажи, в чем причина такой поспешности Генриха избавиться от трона в пользу сына? Не болен ли он? Или еще какой порок у него проявился? Быть может, в питии хмельного удержу не знает? Должна же быть какая-то причина?

— Нет, святейший понтифик, король Генрих не болен. Иных пороков нет. В питии хмельного сдержан. А других ответов у меня нет, — признался примас Бертран.

Так и было. Пока никто не знал, почему Генрих спешил возвести на трон своего восьмилетнего сына. Знали о том лишь королева Анна и Анастасия. Им было дано знать сие по воле Всевышнего. Они же никому не имели права открыть грядущие дни короля Франции, хотя страдали от этого, как Божья Матерь, ведающая о будущем распятии своего сына.

В первый день присутствия послов из Франции Николай Второй не благословил на коронование принца Филиппа, велел прийти на другой день. А когда ушли они, много думал о родной Франции, о любимой Бургундии, коя вот уже многие годы благодаря королю и королеве — больше королеве, считал Николай, — не знала междоусобных потрясений, жила в благодати, в мире и в трудах праведных. Он думал о королеве Анне с большим уважением и видел в ней истинную мироносицу. Знал папа, что народ Франции многим обязан этой удивительной женщине. Скольких вельмож она спасла от нищеты, дав им службу, сколько скупила пустующих земель, брошенных вельможами, заселила их свободными вилланами! Это ее стараниями и влиянием на сеньоров и вассалов наступило замирение между графствами и герцогствами. В прежние времена, Николай помнил это с юности, не проходило и года, чтобы в каких-то французских землях не возникла жестокая война. Братоубийственные войны уносили тысячи жизней неповинных крестьян и горожан, людей всех сословий. А графам и герцогам и дела не было до гибели своих подданных, до разорения и обнищания народа. Им важно было насытить алчность, ублажить амбиции, усладить гордыню и показать свою власть. Вот они — еретики, поправшие Христовы заповеди.

Как принесла Анна-россиянка на землю Франции мир, папы Николай Второй не мог сказать. Верил лишь в то, что она обладала некоей чудодейственной силой. Видел он в Дижоне, как она на главной площади города, близ кафедрального собора, заставила братьев — короля и герцога, — обнаживших мечи и готовых к смертельной схватке, пожать друг другу руки и помириться на многие годы. И тут у Николая Второго мелькнула мысль о том, что причиной спешки Генриха короновать сына явилась, видимо, угроза ему брата Роберта. Папа был близок к истине, но отверг эту мысль, потому как знал, что Роберт занимал при дворе короля высокий пост, был коннетаблем Франции и конечно же доволен своей судьбой. Но что-то в этих размышлениях не давало папе покоя, и надо было найти это «что-то».

Умный француз, зная нравы и обычаи своего народа, подумал, что само Провидение Божье послало королю Генриху таинственный знак утвердить на престоле королевства своего законного наследника. Разгадка, как показалось Николаю, была найдена, и он подумал, почему бы ему не поддержать благочестивого монарха? И, благополучно завершив размышления, Николай Второй написал королю Франции благословение на коронование наследного принца Филиппа из рода Капетингов.

В эти же часы размышлений папа пришел к мысли о необходимости оградить королеву Анну от злобных наветов и происков лжекатоликов. Он считал, что Анна сделала для Франции, для ее народа и церкви столько, сколько не сделали все, вместе взятые, королевы при Каролингах и Капетингах. И твердой рукой папа Николай Второй написал:

«Слух о ваших добродетелях, восхитительная дева, дошел до наших ушей, и с великой радостью слышали мы, что вы выполняете в этом очень христианском государстве свои королевские обязанности с похвальным рвением и замечательным умом».

Вручая примасу Франции Гелену Бертрану два послания в Париж, папа присовокупил к ним такие слова:

— Ты бы, сын мой, передал от моего имени королю и канцлеру, что нам желательно видеть собственноручную подпись королевы Анны на документах государственной важности.

— Милость ваша, понтифик и святейший отец, безмерна, — отвечал Гелен Бертран. — И я оглашу сии послания и ваши слова не только королю и канцлеру, но и на совете иерархов и с амвонов всех храмов Франции.

— Благословляю именем римской церкви, — заключил беседу и встречу с послами Франции папа римский Николай Второй.

В тот же день королевское посольство Генриха покинуло Рим и поспешило в обратный путь. Гелен Бертран торопился донести до короля и королевы благословение и послание наместника Иисуса Христа. Торопились послы не напрасно.

Неведомо какими путями весть о преждевременном короновании принца Филиппа стала достоянием фанатиков веры, монахов-бенедектинцев из Клюни. Аббат Гуго счел сие деяние святотатством. Он собрал многих молодых, отважных и дерзких иноков и отправил их в Париж с повелением пресечь какими угодно средствами попытку нарушить вековые традиции королевства: венчание преемников престола только после смерти короля. В Париже монахи растворились среди горожан. Они появлялись на рынках, в тавернах, на папертях храмов и распускали нелепые и злобные слухи о том, что король Генрих якобы продал душу дьяволу.

— И случился сей сговор государя с царем тьмы в Реймсе, накануне венчания с княжной-арианкой, — вещал на паперти храма Святого Августина молодой, щуплый, но бойкий монах из Клюни.

Эта черная молва приобретала достоверную силу, потому как весь Париж знал, что в ту пору папа римский Лев Девятый вроде бы не благословил брак Генриха и Анны.

— Да и не мог он их благословить, ведь венчание было тайным, — твердили всюду монахи из Клюни.

В Париже началось смятение, кое излилось гневом. До парижан дошла весть о том, что из Рима возвращаются королевские послы с неким тайным посланием от папы римского, и их решено было встретить и «потрясти».

И в тот день когда Гелен Бертран возвращался с послами в столицу, на южном въезде в город его встретила озлобленная толпа «истинных католиков», защитников канонов веры. Их было не больше двух сотен, но вопли и требования отдать им послание папы о короновании принца Филиппа звучали грозно. Толпа перекрыла экипажам путь в город, и казалось, что разъяренные фанатики вот-вот набросятся на королевских посланцев, растопчут их, предадут смерти.

Примас Бертран, не потерявший мужества, поднялся над толпой в колеснице и попытался усовестить беснующихся парижан. Но ему это не удалось. Примаса схватили за мантию, порываясь стянуть с колесницы. И тогда вмешались воины, сопровождающие послов: они оградили Бертрана от насилия и пытались расчистить путь, тесня толпу с дороги, но воинов было мало. И тут десятский Анжу обнажил меч и с воплем: «Расступись! Расступись!» — прорвался сквозь толпу и умчался в Париж. До королевского дворца было близко. Анжу влетел на двор замка и первому встреченному им воину — а это был воевода Анастас — крикнул:

— У южных ворот разбой над послами! Поднимай воинов!

Анастас был скор на такие дела. Он всегда держал полусотню воинов в готовности, и кони их были под седлами. Вылетев галопом из замка, полусотня в считанные минуты достигла южной дороги, и засверкали мечи. Увидев грозных королевских воинов, толпа фанатиков разбежалась, рассеялась.

— Святой отец, путь открыт. И король с нетерпением ждет вашего возвращения. Он надеется, что вы везете благие вести.

— Так и есть! Да возрадуется король! — ответил Бертран.

И Анастас повел кортеж в Ситэ, а его воины сдерживали в отдалении не утихомирившихся парижан.

К этому времени на королевском дворе собрались все обитатели замка. Примаса встречали король и королева. Гелен Бертран, прижимая к груди ларец с бесценными документами, подошел к Генриху и с поклоном передал ему послания пастыря церкви Николая Второго:

— Прими, государь, сын мой, благословение папы римского.

— Благодарю, святой отец, за мужественное служение королю и Франции, — ответил Генрих и, открыв ларец, достал послание и подал его примасу: — Прочитай его, пусть знают все, чего мы добивались от папы. У нас нет тайн от народа.

Гелен Бертран взял папскую бумагу, но заметил королю:

— Сын мой, в ларце есть еще одно послание, и будет правильно, ежели мы прочитаем и то и другое.

— О каком послании ты говоришь, святой отец? — спросил король.

— Я прочитаю его, и ты узнаешь, сир. Еще скажу вот о чем: сегодня мы сделаем многие списки с посланий и каждый день будем читать их с амвонов храмов. Пусть знает народ Франции, что мы под святым покровительством римской церкви и ее понтифика.

— Я в согласии с твоим желанием, святой отец, — ответил Генрих и обратился к Анне: — Моя королева, ты не возражаешь?

— Как можно возражать?! — воскликнула Анна.

Однако, если бы ей в сей миг удалось узнать содержание второго послания папы, она бы из скромности возразила. Во время чтения благодарственного послания ей она смущенно опустила голову, краска залила ее лицо. «Господи, разве я достойна такой похвалы!» — подумала она.

На подготовку к коронованию принца Филиппа ушло две недели. За это время примас Бертран исполнил свое обещание. Послания папы римского были размножены писцами, и священнослужители прочитали их не только во всех храмах Парижа, но и на площадях, и в других городах королевского домена. Один из списков с посланиями дошел до монахов монастыря Клюни, но там он не оказал благого влияния.

Ко всем знатным сеньорам поскакали гонцы с приглашениями на торжества в честь коронования. Получит такое приглашение и граф Рауль де Крепи. Как и большинство вельмож, он был крайне удивлен предстоящим событием. Он искал причину, побудившую короля короновать сына при жизни, искал скрытый смысл, но, к своей досаде, ничего не находил. Тайна оставалась за семью замками, как подумал граф Рауль.

Париж в эти дни походил на растревоженный улей. Знать обновляла наряды, дабы показаться на церемонии в лучших. Торговцы везли из провинций вино, съестные припасы, зная, что король и королева все откупят у них для торжества. Париж бредил ожидаемым событием. Всем парижанам хотелось немедленно увидеть будущего юного короля. Но умудренный жизнью граф Госселен, все так же преданный королю, сразу же после оглашения послания папы пришел в покои к Генриху и попросил выслушать его.

— Мой государь, не прими совет, который дам, за блажь. Теперь, когда всем ведомо, что скоро твой сын встанет на престол, надо поберечь его. Отвези его тайно хотя бы в Санлис, отправь и меня туда, дай нам воинов Анастаса, и мы пробудем там до коронования.

Король выслушал графа не перебивая. Он доверял во всем этому достойному похвалы вельможе и сказал немного:

— Спасибо, славный Госселен. Мы с королевой тоже думали о том. Теперь мы утвердились. И ты поедешь вместе с Филиппом в Санлис.

Принца увезли из Ситэ ночью, спустя двенадцать часов после возвращения Гелена Бертрана. Карету принца, в коей сидел он сам, граф Госселен и сын Анастаса и Анастасии, Ян, сопровождала сотня воинов во главе с Анастасом. Гувернером к Филиппу был приставлен Глеб Борецкий, искусный рассказчик древних былин и не менее искусный воин. Он уехал из Парижа с радостью, дабы не тосковать по баронессе Армель, кою не мог забыть.

К вечеру Филиппа привезли в Санлис. Едва кортеж и воины оказались на дворе замка, как крепкие дубовые ворота закрылись и все вокруг окунулось в покой. В окружении графа Госселена, Глеба и Яна Филиппу не пришлось скучать. То граф Госселен рассказывал ему, как ходили в Тавриду за мощами святого Климента, и этот рассказ шел на французском языке. То Глеб Борецкий заводил по-русски былины о славных российских богатырях, и Филипп слушал его с открытым ртом. Но больше всего времени Филипп проводил с Яном в рыцарских играх. Ян был у Филиппа то оруженосцем, то воеводой, то «супротивным рыцарем», и они сражать на «мечах» до седьмого пота. Ян был лишь на год старее Филиппа, и он станет неизменным спутником нового короля на всю жизнь.

Но вот наконец приблизился день святого Филиппа Ниомедийского, на который было назначено коронование. В ночь перед этим спящего отрока привезли из Санлиса в королевский дворец и передали в руки королевы-матери. Все минувшие дни, пока Филипп был в Санлисе Анна не находила себе места от тревоги и переживаний за сына. Ей казалось, что вокруг него собираются грозовые тучи, что вот-вот засверкают молнии, разразится гроза и придет беда. Как будет выглядеть эта беда, Анна не знала, но приближение ее чувствовала, как лесной зверь чует грядущее наводнение. Лишь в ночь, когда привезли Филиппа из Санлиса и Анна уложила его в постель, она успокоилась и теперь с нетерпением ждала того часа, когда распахнут врата храма Святого Дионисия, где готовились свершить обряд коронования.

Утро праздничного дня выдалось солнечное, тихое. Благодатная августовская пора радовала тысячи парижан, чуть свет собравшихся на площади близ кафедрального собора. А вскоре появились конные воины — две сотни французов в голубых кафтанах и две сотни русских ратников в алых кафтанах. Парижанам, и особенно женской половине, нравились российские витязи. Многие молодые парижанки узнали их силу и ласку. За десять лет своего пребывания во Франции россияне почти все оженились и офранцузились.

В храме все было готово для свершения обряда. Примас церкви, архиепископы, епископы, папский нунций терпеливо поджидали королевский кортеж. В десять часов утра процессия наконец появилась. Над людским морем взлетел многотысячный глас. Парижане любили своих короля и королеву. И знали, за что любили. Впервые за время правления многих королей при Генрихе с появлением Анны налоги и разные поборы не увеличивались, а год за годом снижались. В королевском домене подданные уже забыли о произвольной талье — самом тяжелом поборе. Вот уже десять лет сеньоры не бесчинствовали, не распоряжались имуществом простолюдинов как своим. Как тут не любить короля и королеву?! И здравица им: «Виват король! Виват королева!» — катилась над площадью несмолкаемо, когда кортеж проезжал по узкому людскому коридору к собору. Генрих, Анна и юный престолонаследник ехали в открытой колеснице и приветливо махали парижанам руками. Юный Филипп дивился необъятному людскому морю и даже спросил Анну:

— Матушка, зачем они сошлись?

— Чтобы посмотреть на тебя. Ты им любезен.

— Но они кричат: «Виват король! Виват королева!»

— Это их воля, — ответила Анна и положила руку на спину сына.

Следом за королевской колесницей шла большая толпа вельмож, сеньоров и вассалов, съехавшихся из десятков городов и земель Франции. Не было среди них лишь герцога Роберта. Королю доложили, что коннетабль заболел и лежит в постели. Генрих послал к нему своего лучшего лекаря, итальянца Паниони, но внутренний голос подсказывал королю, что его брат прикинулся больным. Последнее время между братьями вновь вспыхнули распри. У Генриха были к причины недовольству. Баронесса Армель де Рион не стерпела нового обмана Роберта. Когда он, проведя в ее постели не одну ночь, бросил ее, как только в Риме прикрыли дело о еретиках из Ситэ, она в слепой ярости от горя и ненависти к Роберту рассказала о его происках Анне. Королева была вынуждена раскрыть интриги герцога королю. Он лишь посетовал на брата, но оправданий от него не потребовал и опале не подверг — он понимал, что «охота на ведьм» не злодеяние.

Был среди приглашенных и граф Рауль де Крепи. Вместе с Алиенор и сыном Франсуа он шел следом за королевской колесницей в числе первых. Он видел Анну лишь со спины, но жаждал посмотреть ей в лицо. Иногда графу удавалось увидеть ее профиль, и он уже испытывал волнение. Когда же наконец Анна повернулась назад и их глаза встретились, она улыбнулась. Но для графа это было так неожиданно, что он не улыбнулся в ответ. И он корил себя, но волнение поглотило обиду, и он лишь радовался мимолетному знаку внимания королевы к нему.

Но вот кортеж приблизился к собору, и под несмолкаемые возгласы парижан принца повели в храм. Отрок был спокоен. Он понимал, что происходит, и был покорен судьбе. Пред вратами храма Филипп посмотрел на отца. Генрих, как всегда, оставался величественным и мужественным рыцарем. И Филипп отважно перешагнул порог храма, полагаясь на то, что отец делает все так, как угодно Богу.

Генриху тоже потребовалось немалое усилие, чтобы переступить порог храма. Ни Анна, ни Анастасия так и не посвятили его в причины преждевременного коронования сына. Он пытался спрашивать ту и другую, но они вкупе отвечали, что так угодно Господу Богу, и никаких иных причин не называли. И он доверился им вслепую. Однако где-то в глубине души он понимал, что его подвигли отдать королевский трон сыну не случайно, а в силу таинственных причин, открытых, очевидно, ясновидением Анастасии. Он не старался их разгадать. Оставаясь воином и помня, что каждая сеча может быть последней, Генрих жил, не заглядывая в будущее.

Уже на паперти королевскую процессию встретили священнослужители. Примас Гелен Бертран, многие архиепископы и епископы благословляли вельмож. Вот примас остановился перед королевской семьей, осенил всех крестом и поцеловал принца в лоб.

— Отмеченный Господом Богом, войди в храм не сумняшеся, отпрыск дома Капетингов, — сказал Бертран и открыл путь к вратам.

До паперти доносилось пение хвалебных гимнов. А лишь только король, королева и принц вошли в храм, певчие вознесли под купол гимн «Те деум» в благодарность Спасителю за его пребывание среди людей.

Обряд коронования протекал медленно. Были исполнены многие псалмы. Потом к королю Генриху подошли примас Гелен, кардинал Бруно из Оверни, три архиепископа, и Гелен в их присутствии спросил Генриха:

— Ваше королевское величество, сын мой, монарх Франции, коронуешь ли ты принца Филиппа, сына своего, только по воле Господа Бога, нет ли над тобой насилия, принудившего сложить корону?

— Лишь воля Всевышнего и благословение Пресвятой Девы Марии светят в моей душе, — ответил без раздумий Генрих.

— А что же твой покровитель Святой Дионисий? — спросил кардинал Бруно из Оверни. — У него нет сомнений?

— Мы с ним в согласии, — сказал Генрих. — Святой Дионисий благоволит моему движению.

— Аминь! — твердо произнес примас Бертран.

— Аминь! — повторили иереи.

Гелен Бертран взял принца Филиппа за руку и повел его к алтарю. В это время хор исполнял молитву «Ангелюс» — «Ангел Божий», и каждый стих сопровождался трехкратным повторением «Аве Мария».

Два священника посадили Филиппа на уготованный ему трон, и под звуки гимна покровителю Франции Святому Дионисию принца увенчали королевской короной. Свершилось то, чему парижане прежде не были свидетелями: их любимый король снял с себя венец и стал лишь отцом короля, а его восьмилетний сын — королем Франции.

Париж в этот день поначалу больше грустил, чем ликовал. Да и не было причин для ликования, казалось многим. Какой уж там властитель восьмилетний король! Но по натуре своей, по нраву французы — жизнерадостный народ. И торжество все-таки состоялось. Парижане продолжали чтить Генриха как короля, и их не смутило то, что теперь в державе стало два государя. Королева Анна с российской щедростью откупила у дальновидных торговцев сотни бочек вина, горы съестного и велела выставить все на площадях и улицах Парижа. На королевском дворе в Ситэ, как некогда на великокняжеском дворе в Киеве, были накрыты столы с угощениями и винами для всех, кто пожелал чествовать королей близ их замка.

Глава двадцать шестая. Бунт герцога Роберта

Жаркой летней порой 1060 года ушла из жизни вдовствующая королева Констанция. Последние месяцы она провела в родовом замке Моневилль и попросила сыновей Генриха и Роберта похоронить ее близ могил родителей. Братья приехали в Моневилль за несколько дней до ее кончины. Она их не узнавала, была почти безгласна, и они сидели возле ее одра в молчании, изредка сменяя друг друга. Оба они чувствовали друг к другу отчуждение, и даже приближающаяся смерть матери не сблизила их. Молча они закрыли ей глаза и тенями присутствовали на панихиде по ней. Констанцию похоронили в семейном склепе близ капеллы святой Жозефины. Генрих тяжело расставался с матерью. В нем жило сознание вины за ее изломанную судьбу, и он молил усопшую простить ему тот грех, который допустил в отрочестве, не ведая его последствий. Еще хотелось Генриху душевной близости с братом. Теперь у Генриха и, как он считал, у Роберта не было помех к единению. И после кончины матери, после скромных похорон Генрих провел в замке еще несколько дней, дабы растопить лед отчуждения брата, разбить свою стену настороженности. Он старался быть рядом с Робертом, все время о чем-то рассказывал, пытался отвлечь его от тяжелых дум о матери, как Генрих предполагал, стремился разговорить его. Однако Роберт никак не отзывался на попытки Генриха сделать их отношения простыми, братскими, доверительными. Он оставался молчалив, и с его лица не сходила печаль. Все как будто бы говорило, что Роберт страдал от утери матери сильнее, чем Генрих. И как-то за вечерней трапезой Генрих сказал Роберту:

— Мы с тобой, брат, потеряли родимую матушку, но не зарывать же себя вместе с нею в землю. У нас с тобой еще очень много важных дел, коих требует государство. Вот я и спрашиваю тебя, как помирить или утихомирить сеньоров Фландрии, кои собираются напасть на Артуа. Ведь Фландрия растопчет слабого соседа. К тому же в Артуа есть наши земли. Ты коннетабль Франции, и мир на ее земле не только моя забота, но и твоя.

Роберт сидел за столом напротив Генриха, пил из кубка вино и не притрагивался в пище, смотрел в стол, не отзываясь на слова брата. У сдержанного по натуре Генриха лопнуло наконец терпение:

— Слушай, любезный брат, мы с тобой седьмой день вместе, как упокоили матушку. Я все говорю, говорю, но словно в глухую стену. Отзовись же, ты слышишь меня?

— Тебе лучше уехать, — не поднимая головы, отозвался Роберт. — И не ищи того, чего нет и не будет. Твой поступок в давние годы разделил нас навсегда. Мы с тобой чужие.

— Но ты коннетабль Франции и должен выполнить волю короля! — сорвался на крик Генрих. — Тебе идти на усмирение Фландрии и на защиту Артуа!

— Тому не быть! Можешь отстранить меня от войска. — Роберт встал из-за стола, расплескал вино и с вызовом сказал: — Если я пойду туда, то встану на сторону Фландрии и помогу уничтожить Артуа, это гнездо драчунов. А тебя еще раз прошу уехать!

— Побойся Бога, как можно уехать до девятого дня! Ты совсем потерял голову.

— Да, потерял. И в таком случае можешь оставаться, но меня не ищи! И предупреждаю: пеняй на себя, что бы ни случилось! — С тем Роберт и покинул трапезную.

Генрих не придал значения последним словам брата, счел, что Роберт сильно захмелел, потому как много выпил вина, а к пище не притронулся. Король еще долго сидел за столом в грустных размышлениях. Он сам изрядно выпил, отяжелел. Близко к полуночи он позвал камергера Матье де Оксуа и спросил:

— Не было ли вестей из Артуа или Фландрии?

— Нет, сир, — ответил Матье.

— Проводи меня до спальни. Что-то не можется. А как будет гонец, дай знать немедленно.

— Хорошо, сир.

Однако в ту ночь гонцы в Моневилле не появились. Но произошло нечто непредвиденное. Короля разбудили задолго до рассвета. Со свечой в руке перед ним стоял камергер.

— Что случилось? Гонцы примчали?

— Нет, сир. Но я должен предупредить вас о другом.

— Говори, Матье.

— Как вы уснули, ваш брат герцог Роберт вскоре же покинул замок. Сделал он это довольно спешно, сам поднял в седло воинов, и с ним ушла полусотня Жана Оливье.

— Куда он направился? В Париж?

— Нет, сир. Я поспешил к воротам, и там стражи сообщили, что герцог повел отряд на север.

Все это показалось королю странным, и он не знал, что подумать. Первое, что пришло на ум, была мысль о том, что Роберт покинул замок, чтобы выполнить его волю и остановить посягательства сеньоров Фландрии на земли Артуа. Он сказал о том Матье:

— Вечером мы вели разговор о сваре на севере государства. Я пытался послать герцога во Фландрию на переговоры. Он отказался, но потом, видимо, передумал. Да пьян был.

— Вы правы, сир. Герцог был сильно хмелен.

— Будем надеяться, что он не потеряет голову в пути. Утром я пошлю следом гонца, чтобы догнать герцога и вернуть в замок. Через два дня девять дней матушке… А теперь иди, Матье, и тебе надо отдохнуть.

Однако король Франции ошибался. Роберт, похоже, потерял голову. И то, что он задумал, никак не совпадало с желаниями короля. Герцог Роберт давно искал повод встать открыто против брата. Смерть матери подхлестнула его. Роберт знал, что она помирилась с Генрихом лишь на время, но прощения от нее он так и не получил. Умирая, она прошептала проклятие. Свидетелем того был лишь Роберт, и он принял проклятие матери Генриху как завещание. Все дни после похорон Роберт искал повод, чтобы взбунтоваться. И этот повод сам пришел к нему в руки. Нет, он не помчится усмирять сеньоров и вассалов Фландрии, не будет останавливать их в желании проглотить Артуа. У него созрели другие замыслы. И Фландрия понадобится ему как союзница. Покинув трапезную, герцог встряхнулся, словно от пыли, выпрямился, расправил плечи и выглядел так, словно и не пил хмельного. Придя в своим покои, он позвал дворецкого и велел собирать дорожные вещи.

— Мы уезжаем после полуночи. Чтобы все было готово. Предупреди Жана Оливье, чтобы полусотня была в седле, — наказал герцог старому виконту Людвигу, прослужившему в замке полвека.

Но лишь только дворецкий ушел, Роберт отправился в помещение личной сотни рыцарей и лучникой и приказал ее командиру, барону Севинье де Робутен:

— Поднимай немедленно сотню и приготовь ее к дальнему пути. Как будете готовы, зайди ко мне. Да, и сейчас же сходи к виконту Жану Оливье и передай ему, чтобы он после полуночи тоже покинул замок и следовал в Бургундию.

Рыцарь барон Севинье де Робутен был исполнителен и быстр. Роберт ценил его и во всем доверял ему. Он ответил герцогу:

— Мы уже готовы в путь, сеньор. Осталось только предупредить виконта Оливье.

Примерно через полчаса сотня воинов во главе с бароном Севинье и герцог Роберт оставили замок. И Матье де Оксуа не знал, что Роберт покинул Моневилль. Лишь значительно позже королевского камергера разбудят, и он будет свидетелем того, как виконт Жан Оливье с полусотней воинов поскачет из ворот замка на север от Моневилля. Но то был маневр герцога Роберта. Когда посад Моневилля остался позади, герцог круто изменил маршрут и повел отряд к Парижу.

Расчеты герцога Роберта были просты. Прибыв в столицу, он властью коннетабля поднимет королевское войско, в коем насчитывалось более пяти тысяч лучников, копейщиков, меченосцев и рыцарей, и уведет их в Бургундию. Однако командирам он скажет, что они пойдут в графство Тулузу, дабы защитить там интересы короля и Франции. Едва появившись в Бургундии, возвращения коей герцог добивался более двадцати лет, он арестует всех преданных Генриху баронов и виконтов — командиров сотен, тысяч воинов — и заточит их в подвалы замка Ворде. Роберт рассчитывал, что в течение тех дней, какие король еще будет пребывать в Моневилле, ему ничто не помешает осуществить задуманное и захватить в свои руки Бургундию. И это только начало борьбы за трон, считал Роберт.

Затратив на путь до Парижа меньше суток, он с наступлением ночи был в Ситэ и первым делом позвал к себе маршала Роблена де Убальда. Старый маршал явился в халате, Роберт был недоволен его видом.

— Граф Роблен, нынешней ночью тебе придется исправно потрудиться.

— Слушаю вас, сир, — ответил маршал.

— Первое, что надо сделать, — это одеться должно, — заметил Роберт. Потом он обошел покой и, убедившись, что в нем никого нет, с таинственным видом добавил: — По воле его величества короля Франции мы выступаем в поход на Тулузу. О причинах выступления скажу позже. Сейчас же идем на Еврейский остров поднимать воинов, потому как Париж мы должны покинуть ночью, соблюдая тайну.

Маршала Убальда что-то насторожило. О каких-либо событиях в Тулузе и на Юге Франции он не слышал. Спросил лишь об одном:

— А кто возглавит поход? — Сам маршал собирался на покой и потому не хотел вести войско.

— Конечно, король, — ответил без сомнений Роберт. — Он присоединится к нам послезавтра на рассвете под Меленом. Мы выйдем налегке, а он поведет обоз с провиантом. И потому прошу до появления короля хранить все в тайне. А теперь оденься, граф Роблен, и поспешим в казармы. В помощь тебе даю барона Севинье де Робутена.

Барон Севинье ждал Роблена де Убальда за дверью покоя герцога и вместе с ним отправился в спальню маршала, дабы тот не исчез из поля его зрения. Маршал Убальд понял, что, если бы ему даже и захотелось передать кому-либо о таинственном походе, он бы не смог этого сделать. Барон Севинье и шагу не давал ему ступить без надзора. И, как ни старался Убальд, чтобы о срочном походе войска узнала королева, ему это не удалось.

Около двух часов короткой летней ночи на Еврейском острове, что лежал за протокой от острова Ситэ, шла суета-спешка. Воины брали с собой лишь крайне необходимое походное снаряжение и вовсе малый запас пищи. В предрассветной дымке пешие и конные сотни покинули Еврейский остров и потянулись из Парижа. Редкие прохожие, больше из ночных гулен, гадали, куда это уходили воины короля. Но они хотели утолить лишь свое любопытство, и не более. И только один человек проявил к уходящим ратникам непраздный интерес. Это был воин из сотен Анастаса, Окун, который спешил к своей сотне от парижской подружки. Мимо него проходили уже последние воины, когда он спросил:

— Куда это вы уходите ни свет ни заря?

— Не знаем, — последовал ответ.

— А кто у вас за воеводу?

— Проваливай, пока в ряд не поставили, — сердито ответил лучник.

Пеший строй замыкали несколько всадников, и один из них, увидев алый кафтан россов, крикнул:

— Эй, подойди ко мне!

Но бывалый воин Окун понял, что ему грозит, кошкой метнулся за дом, скрылся во дворе, перемахнул через каменную ограду на другой двор, да и был таков. Всадник, преследуя Окуна, влетел во двор но осадил коня перед каменной стеной, выругался и поспешил к уходящему войску.

Может быть, коннетаблю Франции и удалось бы увести королевских воинов без помех,если бы Окун оказался беспечным ратником. Вернувшись в сотню, Окун разбудил десятского Ивара и, когда тот протер глаза, крикнул:

— Беги поднимай воеводу! Скажи, что ратники короля скрытно покинули город!

— Как это скрытно? — спросил Ивар. — Почему?

— Да потому, что меня чуть не схватили.

Десятский Ивар спал по-походному, вскочил с ложа и побежал к Анастасу, который тоже находился в казарме. Лишь только Ивар тронул его за плечо, Анастас открыл глаза, сел на топчане.

— Беда, воевода! — выдохнул Ивар. — Окун-гулена видел, как войско тайно ушло из Парижа!

Анастас вспомнил минувший день, вечер: за протокой на Еврейском острове все было как обычно. Понял, что в ночь произошло нечто непредвиденное. Приказал:

— Поднимай сотню к стремени. Да без шума.

— Исполню, — ответил Ивар.

— Я — к королеве. — И Анастас покинул казарму.

Все минувшие годы, кои провел в далекой от Руси стране Анастас, он жил чутко, как охотник, всегда готовый к тому, чтобы вскинуть лук и послать во врага стрелу, обнажить меч, если он рядом, ударить копьем. Так жили и двести воинов-россиян, пришедшие с Анастасом полумужами, а теперь заматеревшие. И вначале не разум, а чутье подсказало Анастасу, что грядет смертельная опасность. Потом уже, когда спешил к королеве, Анастас пришел к тому, что вытекало из добытого Окуном. Добыча была вовсе скупой, всего несколько слов о том, что куда-то спешно уходило войско с Еврейского острова, что Окуна чуть не захомутали. Но бывалому воину Анастасу и этого было достаточно, чтобы сложить из осколков целое.

Короля в Париже не было: он уехал к умирающей матушке в Моневилль, там и задержался. Кто же тогда мог без ведома королевы и юного короля Филиппа тайно поднять войско и увести его? Маршал Убальд? Ан нет, старый воин, как киевский градский старец, годен был лишь для совета, но не для воинского действа. Сам коннетабль Франции герцог Роберт тоже был при матушке и пробудет там столько же, сколько и король. А если не пробудет? «Да нет», — откинул сию догадку Анастас. Тогда, может быть, дерзнул увести войско во Фландрию недавно назначенный Генрихом регент юного Филиппа, граф Бодуэн Фландрский? Но владения Бодуэна на северо-востоке, а не на юге. Все перебрав и склонившись к прежней догадке о герцоге Роберте, Анастас пришел к покоям королевы. Близ них стояли в карауле два его воина.

— Все тихо? — спросил он их.

— Покойно, — ответил старший.

Перед опочивальней королевы спала Малаша. Анастас знал, она спит так чутко, что может услышать шорох мыши, шаги кошки. Он лишь переступил порог покоя, как Малаша открыла глаза и вмиг села на ложе. Поправила волосы, осведомилась:

— Что тебе, Анастас?

— Буди матушку-государыню. Беда на пороге.

Малаша улетела в опочивальню, а через миг вернулась, сказала:

— Иди, матушка ждет.

Анна уже не спала, потому как всегда просыпалась с рассветом. Она стояла в сиреневой мантии возле окна. Спросила:

— Говори, воевода, что за беда пришла?

— Может, я обмишурился и то вовсе не беда. Сказано мне нашими ратниками, что ночью, уже близко к рассвету, королевское войско уведено из стольного града на юг.

— А кто во главе его?

— Того не ведаю, матушка. Сказано мне, что видели лишь хвост войска.

Анна знала, что без короля и коннетабля войском могут распорядиться только она и граф Бодуэн. Анна взяла колокольчик и позвонила. Тут же явилась Малаша.

— Слушаю, матушка, — сказала она.

— Иди не мешкая к канцлеру, регенту и маршалу. Пусть они тотчас придут в тронный зал. — Малаша убежала. — Тебя, Анастас, прошу позвать Анастасию.

Покой Анастасии и Анастаса находился в десяти шагах от спальни королевы, по другую сторону коридора. Он застал Анастасию на ногах. Ясновидящая была в смятении, но пока не знала тому причины. Увидев Анастаса, она поспешила к нему.

— Любая, тебя зовет матушка.

Анастасия тотчас убежала, словно ждала зова. Королева встретила ее у порога.

— Славная, что с нами происходит? — спросила Анна. — Анастас сказал, что кто-то увел королевское войско.

— Сама в беспокойстве пребываю. Знаю, что какая-то темная сила идет на нас, но образа ее не вижу. И о войске смутно все, — ответила Анастасия.

— Голубушка, соберись с духом, сбегай к живой воде, посмотри, что там, за окоемом. Еще скажи Анастасу, дабы послал Глеба Борецкого за королем. Прошу его быть в Париже так быстро, как сможет.

— Все исполню, матушка. — И Анастасия ушла.

Она передала повеление королевы Анастасу, сама подхватила зеленую мантию с капюшоном, накинула ее, вышла из замка и, пренебрегая всякими предосторожностями, побежал в сад, к протоке. Бросив на траву мантию, забыв поднять подол платья, вошла в протоку далеко в стороне от беседки. Зайдя в воду чуть ли не пояс, она перекрестилась и, шепча благие слова, разгребла ладонями живой поток и заглянула в него со словами: «Помоги мне, Всевышний, увидеть исток зла». Она думала о короле и увидела его: Генрих стоял в большом зале замка Моневилль, был гневен и грозил кулаком уходящему от него человеку. Анастасия вновь перекрестилась и склонилась к воде. Король мирно спал, лишь в окно светила черная луна в серебряной окаемке. Анастасия подумала о герцоге Роберте и совсем близко припала к воде. В туманной дымке она увидела конный строй и впереди блеклое, но по мере приближения воинов все более яркое лицо переднего всадника. Это был герцог Роберт. Чуть позади него воин держал королевское знамя. Анастасия больше не вызывала видений. Все, что произойдет далее, ей было ведомо. Покинув протоку и отжав подол платья, вновь накинув мантию, она поспешила к королеве. В опочивальне ее не оказалось. Заглянув в покой к Малаше, Анастасия спросил ее:

— Где матушка?

— В тронном зале она, сестрица, — ответила Малаша.

Анастасия забежала к себе, переоделась и спустилась в тронный зал. Там за малым столом сидели Анна, Убальд, Бодуэн и новый каноник-канцлер короля Жозеф Мариньи. Увидев Анастасию, королева подозвала ее:

— Славная, ты под рукой Всевышнего. Говори все, что тебе ведомо, дабы слышали все сидящие правду из твоих уст.

— Скажу, матушка, как на духу. Наш государь в Моневилле, еще почивает. А королевские ратники уходят на полдень. Они спешат, и их ведет герцог Роберт.

— Почему? — спросила Анна.

— Да этого не может быть! — воскликнул граф Бодуэн.

— Сие может быть, — возразила Анастасия. — День назад он поссорился с государем и покинул Моневилль.

— Куда же ведет коннетабль войско короля? И почему он никого из нас не уведомил о том? — спросил граф Бодуэн.

Прежде чем ответить, Анастасия посмотрела на королеву.

— Говори, — позволила Анна.

— Он ведет рать в Бургундию. Там его интересы. А не уведомил потому, что это было его тайным желанием или умышлением, как хотите.

— Спасибо тебе за службу королю и Франции, боярыня Анастасия, — произнесла Анна с торжественной нотой в голосе.

— Матушка, ты ошиблась, я только лишь твоя товарка.

— Нет, россиянка Анастасия, я не ошиблась. Ты и Анастас отныне, в лихую пору для Франции, жалованы мною чином российским боярским за все, что сделали и что делаете для Руси и Франции.

— Спасибо, матушка-королева. Что мне дают, то я беру, — сказала Анастасия и низко поклонилась.

— Иди же к детям и позови ко мне боярина Анастаса.

Анастасия еще раз поклонилась и оставила зал. Она шла и размышляла о том, что, сколько бы она ни узнавала душевные глубины Анны, они все еще были с тайниками. «Да что уж говорить, матушка дала нам то, что мы давно заслужили», — подумала Анастасия и улыбнулась, а чему, то осталось никому не ведомо.

А в тронном зале какое-то время за столом царило молчание. Сеньорам нечего было сказать на то, что они услышали от Анастасии. У королевы было, однако, о чем их спросить.

— Кто из вас, государевы мужи, видел вчера или сегодня герцога Роберта и кому известно, что задумал коварный брат короля? Говорите же как на духу, не желайте себе худа, не ищите опалы.

Бодуэн и Жозеф Мариньи оставались спокойны. Анна перевела взгляд на Убальда. Старый маршал не имел права распоряжаться войском даже в отсутствие короля, ежели королева была при войске. Убальд знал это и вел себя беспокойно. Анна спросила его:

— Вижу, маршал Убальд, тебе есть что сказать?

Граф Роблен де Убальд начинал служить еще в войске короля Роберта, отца Генриха. За долгие годы службы он показал себя рыцарем без страха и упрека. И вот на склоне лет дал промашку, поверил на слово хитрому герцогу Роберту. Но как не поверить, если герцог был главнокомандующим. Франции и говорил от имени короля! И старый воин рассказал, как все было.

— Королева Франции, вы, сеньоры, говорю, как пред иконой Пресвятой Девы Марии. Попутала меня нечистая сила, и я вчера в ночь помогал герцогу Роберту вывести войско из Парижа. Сказано мне было герцогом, что именем короля Генриха он поведет рыцарей и лучников в Тулузское графство, где возникли волнения крестьян. Герцог Роберт — коннетабль, и я не мог не поверить, что он действует по воле короля, не мог отказать ему в помощи поднять и вывести войско, пока парижане спали. Может, все так и есть, тогда и вины моей нет.

— О том скажет Генрих. Ежели он повелел войску идти, нет твоей вины, маршал, — ответила Анна. — Но родился вопрос: почему все было сделано втайне от графа Бодуэна, от канцлера Мариньи, от меня, наконец?

— Но, моя королева, так просил об этом герцог Роберт.

— Вот здесь-то вы и оплошали, маршал Убальд. У короля нет тайн от королевы, как и у меня от него. И тебе, маршал, сие должно быть известно.

Появился Анастас. Посылая за ним Анастасию, Анна хотела дать ему наказ открыто, при сеньорах. Но исповедь маршала насторожила ее, и она проговорила:

— Сеньоры, вы пока свободны. Но не отлучайтесь из замка. Будете нужны. Вот сейчас я поговорю с воеводой, и мы продолжим покаяние.

Вельможи покинули тронный зал. Анна осталась наедине с Анастасом. Она подумала: «Господи, как я благодарна батюшке, что отпустил со мной этого воеводу! С ним и с его воинами мне ничего не страшно». И, побуждаемая горячим чувством, она сказала:

— Славный боярин и воевода Анастас, я люблю тебя как брата. И спасибо тебе за верное радение своей королеве и нашей великой Руси. Ты ведь и ей служишь, оберегая здесь честь россиян.

— Моя королева, я только воин, который в отрочестве поклялся на крестной записи верно служить великому князю и державе. А за чин боярский низкий поклон тебе, матушка-княгиня. — И Анастас поклонился.

— Принимаю, — согласилась Анна. — А теперь давай вместе подумаем вот о чем. Сможешь ли ты достичь Дижона раньше, чем туда прибудут герцог Роберт и войско?

Анастас задумался. Сорокалетний воевода все еще выглядел молодо, был крепок и силен. Да и лицом пригож, с опрятной бородой и усами на русский манер. Анна и впрямь относилась к нему как к брату. Она помнила его с отроческой поры, не раз восхищалась им не меньше, чем Яном Вышатой, когда молодые богатыри мерялись силами. Анастас уступал только Яну. А других, равных ему, не было. Теперь он — защита ее и королевского трона. «И что он сейчас скажет?» — волновалась Анна. Он же сказал просто:

— Мы придем раньше герцога, моя королева. Воины уже в седле, и мы отправимся не мешкая.

— Спасибо. Я верила, что ты найдешь путь исполнить задуманное. Слушай дальше. Роберт не минует Дижона. Он постарается занять его. Потому тебе нужно задержать герцога перед городом до того часа, когда в Дижон приедет король. Ты должен встретиться с мэром Дижона, графом Моро де Жоннесом. Он брат епископа Готье и предан королю. Там больше тысячи королевских ратников. Поднимите их на стены и, ежели Роберт не образумится, не дайте ему овладеть городом. Ты все понял?

— Все исполню, как сказано, матушка.

— Возьми воинов сколько нужно, но и при замке оставь.

— Так и сделаю.

— Теперь идем к казне. Я дам тебе денег. Не скупись на нужды, но трать разумно.

И совсем немного прошло времени, утро еще не вошло в силу, как из ворот королевского замка выехали десять воинов во главе с Анастасом и по южной дороге покинули Париж. У каждого воина бежал сбоку запасной конь.

На улицах столицы было уже многолюднее, и горожане вновь гадали обо всем, что происходило в королевском замке и в державе. Их гадание еще долго будет тщетным.

Глава двадцать седьмая. Смерть короля

Над Моневиллем бушевала гроза, сверкали молнии, раскаты грома потрясали каменные стены, на землю лились потоки воды. Молнии, прорезая тучи, разрывали темноту, и тогда было видно, что по дороге к замку движется отряд конных воинов. Усталые кони переступали медленно, всадники, укрытые плащами, прятали лица от дождя. Но ливень не пощадил их, и они промокли до нитки. Вновь сверкнула молния, на этот раз над башнями замка, и воины увидели его, кони прибавили шагу. Вот и ворота, и застучали в дубовые створки рукояти мечей.

Король Генрих в этот поздний вечерний час сидел у камина, в коем ярко горели буковые дрова. Камергер Матье до Оксуа стоял чуть поодаль от короля и переминался с ноги на ногу.

— Ваше величество, вам пора спать. В такую погоду никто из Парижа не приедет. Да ежели кто и в пути, так на ночь остановится в таверне. Вы ведь и прошлую ночь почти не спали.

— Однако иди отдыхай, Матье. Я позову, если понадобишься.

Камергер ушел, а король закрыл глаза и задремал. И совсем немного времени прошло, как его разбудили. Он открыл глаза и увидел Матье, рядом с ним стоял сотский Глеб.

— Ваше величество, гонец из Парижа, — сказал Матье.

— Ну что там? — еще не придя в себя, спросил Генрих.

Глеб молчал. Король догадался почему.

— Матье, оставь нас.

Камергер тотчас ушел.

— Говори, воин, — повелел король.

— Мой государь, тебя предали. Вчера ночью из Парижа увели войско. Все пять с лишним тысяч воинов. Но кто это сделал, пока никто в Париже не знает.

Генрих встал, осмотрел Глеба. Под ногами у того скопилась лужа.

— Подойди ближе к огню и обсушись.

Глеб приблизился к камину, встал к нему спиной. Король спросил:

— Куда направилось войско? На север?

— Нет, государь. Оно на пути к Бургундии и Дижону. И королева-матушка просит тебя вернуться в Париж.

— Терпимо ли до утра?

— Лучше сейчас, и не теряя времени, — посоветовал Глеб.

Король и сам был склонен к тому. Он позвал камергера и велел собираться в путь. Лишь только Матье ушел, Генрих спросил Глеба:

— Воины при тебе есть?

— Да, государь, десять ратников.

— Тебе с ними оставаться в замке. Закроешь ворота и никого не впускай. Ежели появится герцог Роберт, впусти его в замок одного и арестуй моим именем. Да помни, что его воины попытаются овладеть замком.

— Ведаю, государь. Им это не удастся, — спокойно ответил Глеб.

Вскоре Генрих покинул замок. Гроза уже миновала, и кортеж в сопровождении сотни воинов на рысях помчался к столице. В полдень Генрих прибыл в Ситэ. Его встретила Анна, и они прошли в королевские покои. Когда они остались одни, Генрих сказал:

— Говори, моя королева. Надеюсь, ты знаешь, что случилось.

— Да, мой государь. — И Анна рассказала королю обо всем, что произошло за минувшие двое суток. — Будем надеяться, что Анастас опередил Роберта. И ежели коннетабль пойдет на Дижон, то Анастас сумеет задержать его под Дижоном. Граф Моро де Жоннес, будем надеяться, останется верен тебе.

— Надежд на то мало. Роберт коварен и найдет путь к обману. Ему ничего не стоит перехитрить графа Моро и Анастаса. Потому я должен немедленно мчать в Дижон, догнать войско и пресечь действия мятежного брата. И как это я доверился ему, отдав войско! Ведь чувствовал, что он во всем нечистосердечен.

— Все так, мой государь. Но как тебе удастся остановить Роберта? У него под рукой пять тысяч воинов, а у тебя лишь сотня.

— Я верю, что войско не изменило королю. Оно в заблуждении, потому как обмануто.

— Дай-то Бог. Но тебе нужно отдохнуть, государь. — Анна подошла к Генриху и погладила его лицо. — Тебе: нелегко дались похороны. Ты устал, глаза провалились. Отдохни, дорогой, сегодня.

— Моя королева, промедление смерти подобно.

— То верно, славный, — согласилась Анна.

— Ежели Роберт уйдет с войском на юг Бургундии, там он расчленит его, разгонит по монастырям и заставит воинов исполнять его волю. Помогут ему в этом бенедиктинцы из Клюни. Эти святоши умеют властвовать над душами простых смертных. И они не забыли обиды, когда их наветы на королевский двор не возымели действия.

— Да, мой государь, я с тобой в полном согласии, и придется отдыхать в лучшее время.

— Потому прошу тебя распорядиться, чтобы через два часа все было готово к походу. И вот что хочу знать твердо: взял или не взял Роберт провиант для войска?

— Нам уже ведомо, что не взял. Амбары с провиантом не открывались. И ратник Окун видел, что за войском не тянулись повозки. Да и времени до рассвета Роберту не хватило бы.

— Это хорошо, это нам во благо, — оживился Генрих. — Вот что, матушка-королева. Гони сейчас же всю дворню к провианту, шли туда повозки, и пусть туда загружают все: хлеб, сыры, колбасы, вино — все! И поручи канцлеру Жозефу Мариньи проследить за всем.

— Все исполню. А ты пока приляг и отдохни.

— Спасибо. Нужно, и потому прилягу, — согласился Генрих.

— Все будет хорошо. Но позволь мне и Анастасии идти с тобой. Мы не будем обузой, мы понадобимся.

Генриху хотелось взять Анну с собой. Он смотрел в ее глаза и видел в них мольбу. Но что-то остановило его. Он вспомнил о детях, подумал, что без матери их нельзя оставлять. Но, не зная истинной причины, побудившей Анну просить его, он нашел в себе мужество отказать ей:

— Нет, моя королева, вам лучше остаться. Там, вдали от тебя, я буду спокойнее, веря, что детей и Париж ты убережешь. Ведь если бы не ты, кто бы уведомил меня об измене? И Анастасия нужна тебе больше, чем мне. Будьте мужественны, мои дорогие. И, прошу, иди распорядись со сборами в путь.

Анна не нашла доводов настоять на своем и согласилась.

— Я люблю тебя, мой государь, и буду ждать и страдать, пока не вернешься. — Анна подвела Генриха к ложу, усадила его, сняла сапоги. — Приляг и постарайся уснуть. Тебе это очень нужно. — С тем Анна и покинула спальню короля.

События в эти дни развивались стремительно. Герцог Роберт спешил добраться до Бургундии и потому не давал воинам и лишнего часу отдыха. Но он не рискнул умчать с конными воинами вперед и не оставил три тысячи пеших воинов без присмотра. Роберт, однако, счел нужным послать гонцов в монастырь Клюни, дабы уведомить аббата о своем вступлению в Бургундию. Но к Дижону Роберт не пошел. Он понимал, что Дижон для него опасен. Мэр города граф Моро де Жоннес, по мнению Роберта, знал, что в Тулузе нет никаких волнений и войску без надобности идти туда. К тому же король уведомил бы Дижон, если бы надумал послать войско в Тулузу. Наконец, граф Моро был многим обязан Генриху. Год назад он получил от него место мэра и тем был избавлен от скудной жизни. И потому граф Моро на измену не пойдет. Перебрав все это в мыслях, Роберт повел войско в обход Дижона. Рыцари, кои вели свои отряды, зароптали: почему коннетабль повел войско мимо города? Некоторые подъезжали к Роберту и спрашивали:

— Сир, разве мы не будем отдыхать в Дижоне? Так всегда было.

— На сей раз так не будет. Наш поход секретный, и чем меньше людей будет знать о нем, тем успешнее мы управимся в Тулузе, — отвечал герцог. Слова его звучали твердо и не вызывали сомнения в искренности сказанного.

Отправив в строй очередного досужего рыцаря, Роберт позвал барона Севинье и послал его вдоль колонны предупредить всех рыцарей, чтобы никто из них не отлучался от лучников и копейщиков.

— И скажи каждому, что, ежели кто-то попытается это сделать, будет обличен в измене, — пригрозил он Севинье.

Такая суровая мера, считал Роберт, даст возможность удержать войско в повиновении и благополучно достичь юга Бургундии. На подходе к «своему графству» Роберт предпринял еще один шаг к упрочению своего положения. Он послал к аббату монастыря Клюни, святому отцу Гуго, вторую пару гонцов с просьбой прислать ему в войско пятьдесят монахов, способных не только очищать души воинов от греховных побуждений, но и держать оружие. Ждал он их с нетерпением, и у него на то была особая причина.

Однако воины короля уже разгадали преступные замыслы герцога Роберта. Никогда ранее не было, чтобы лучники, копейщики, меченосцы в походе голодали. Всегда за войском следовал большой отряд с провиантом, и воины два раза в день получали пищу. Теперь же шел третий день пребывания в пути, а о них словно забыли и не кормят. Покидая Париж, воины сумели запастись кое-чем лишь на день. И к вечеру третьего дня, когда войско остановилось на отдых, ратники потребовали герцога к ответу. Коннетабль был вынужден явиться перед войском. Он прискакал на коне в окружении трех десятков телохранителей и рыцарей из Моневилля. Роберт знал, что, если не найдет нужных слов и не приведет воинов к терпению, не добудет до утра провианта, они выйдут из подчинения и взбунтуются. Он понимал, что правда о его действах вот-вот всплывет и он будет обвинен в измене королю. Тогда, как бы он ни оправдывался, ему не поверят и все кончится для него позором и смертью. И Роберт бросил вызов судьбе. Он решил сказать воинам якобы правду. Если она обернется против него, значит он, и впрямь изменник и клятвопреступник. Если же воины поверят ему и пойдут за ним, он — победитель. И коннетабль поднял руку:

— Братья французы, я увел вас из Парижа потому, что там вы могли стать невольными слугами дьявола и ариан. Короля в Париже нет, вы это знаете, и власть захватили слуги дьявола и ариан во главе с королевой и графом Бодуэном. Это они предали вас голоду и не выпустили из Парижа наряд с провиантом. Да, мы голодаем, и я сам голоден, но король наградит нас за терпение, и вы не попадете в лохматые руки дьявола. Ваша совесть, ваши души окажутся чисты перед Господом Богом. Сегодня, может быть через час, из аббатства Клюни прибудут святые отцы, и они лучше меня раскроют вам глаза на то, в какие дьявольские сети затягивала вас арианка Анна, кою вы считали благочестивой королевой и католичкой. Сам король попал в ее сети. Тому свидетельство, что он уже не король, а лишь отец при малолетнем сыне арианки. Наш долг — помочь королю. Усмирив Тулузу, мы вернемся в Париж и вместе с королем изгоним ариан из Франции. Говорю вам это как любящий брат короля.

Горячие и как многим показалось, искренние слова герцога пробудили сочувствие в сердцах многих воинов. Они ощутили страх, потому как герцог вещал о Божье каре, ежели кто-то из воинов дрогнет перед лицом грозящей стране опасности.

— И помните, — продолжал герцог Роберт, — пока мы вместе, церковь и вера на нашей стороне. С помощью церкви и Господа Бога мы покараем ариан, изгоним дьяволов и будем снова мирно жить. Мужайтесь, славные воины!

Над рядами воинов пронесся гул. Роберт понял его как одобрение. Что ж, еще не видя врага, воины знали его в лицо: каждый арианин вместе с королевой и ее фавориткой, все гнездо россов, захватившее замок Ситэ, предатель граф Бодуэн — вот они, их враги! И кто-то из воинов крикнул:

— На Париж! На Париж!

— Даешь Париж! — прокатилось над войском.

Но для Роберта Париж был пока под запретом. И он подал нужный ему клич:

— Даешь Тулузу! Лион, Тулуза — вот наши вехи на пути к победе!

Воины притихли, вновь прислушиваясь к тому, что скажет коннетабль. Но совсем близко от него прозвучал одинокий, но сильный голос:

— Голодные мы и шагу больше не сделаем! Хлеба нам, хлеба!

И этот голос был поддержан ревом сотен голосов:

— Хлеба! Хлеба! Хлеба! — Воздух над войском колыхался.

— Мужественные французы, повторяю: я голодаю вместе с вами. И сейчас немедленно пошлю в Дижон отряд за провиантом. Утром вы получите хлеб, мясо, вино. А теперь отдыхайте, сохраняйте силы, дабы встретить врага достойно.

Но судьба уже отвернулась от герцога Роберта. Двумя часами раньше, как войти его отряду в город, в Дижоне появились россы. Анастас успел-таки опередить Роберта. Он проследовал к замку мэра и потребовал именем короля, чтобы его пропустили.

Был час полуденной трапезы. Граф Моро сидел за столом, когда ему доложили об отряде воинов, прибывшем из Парижа.

— Кто их привел? — спросил граф слугу.

— Он сказал, что вы, сир, знаете его. Назвал себя воеводой Анастасом.

— Немедленно веди его, — велел граф Моро.

Выслушав Анастаса, граф Моро распорядился закрыть городские ворота и поставить к ним усиленную стражу.

— Но этого мало, сир, — предупредил Анастас. — У герцога Роберта под рукой пять тысяч воинов. Может быть, они уже послушны ему и он с часу на час подойдет к городу. Будет надежнее поднять на стены ратников.

Граф Моро, сам опытный рыцарь, согласился с воеводой. Но прежде он усадил Анастаса к столу и приказал слуге налить в кубок вина.

— Выпей и подкрепись, воевода, а я велю приготовиться к защите города и вышлю дозоры на северную дорогу.

Меньше чем через час в замок вернулся один из дозоров. Граф был на дворе, и ему доложили:

— Ваша светлость, по западной дороге к городу приближается отряд из пятнадцати воинов.

— Вы не ошиблись?

— Нет, ваша светлость.

— А где же пять тысяч воинов? — спросил граф Анастаса.

— Сеньор Моро, мы скоро узнаем это, как только впустим отряд в город.

— Ты считаешь, что их нужно впустить? А не опасно ли это?

— Нисколько. Они нам расскажут все о герцоге Роберте, ежели это воины короля.

Спустя немного времени отряд пропустили в город. И Анастас увидел, что это воины не короля, а герцога, потому как отличались от королевских одеждой. И он подал команду своим ратникам и воинам графа Моро:

— В хомут их!

Когда люди герцога Роберта оказались в «хомуте», Анастас сказал рыцарю, который привел отряд:

— Вели спешиться всем и положить оружие на землю. Не вздумайте сопротивляться. Вы воины герцога Роберта, а он в измене королю. Говорите, зачем приехали в Дижон?

Воины спешились, положили на землю мечи, и никто из них не думал сопротивляться. Они были голодны и ко всему безразличны. Они давно поняли, что герцог Роберт втянул их в авантюру. Граф Моро спросил рыцаря:

— Ты кто, почему я тебя не знаю?

— Я барон Севинье де Робутен из Моневилля. Волею короля и коннетабля мы идем в Тулузу на усмирение бунта.

— О каком бунте ты говоришь?! Там тишина и мир. Иди на рынок и спроси купцов, кои сегодня прибыли оттуда.

— Нам так сказано, — холодно ответил Севинье.

— А где же войско? И почему герцог Роберт старается миновать Дижон? Такого никогда не бывало, ежели короли вели войско на юг. И я знаю, барон Севинье, что вы идете не в Тулузу, а на юг Бургундии. Там, в монастыре Клюни, у герцога много друзей.

— Нет, мы идем в Тулузу. Так сказано мне и воинам. И войско на пути туда.

— Хорошо, я с тобой соглашусь. Но что привело тебя, барон, в Дижон? Говори правду, ежели не хочешь посидеть в каземате.

— Да, сир, я скажу правду. Мы уходили из Парижа спешно и не взяли провиант. Теперь я должен купить в Дижоне хлеба, вина, мяса.

Граф Моро посмотрел на Анастаса и спросил:

— Верно ли, что войско без провианта?

— Да, граф, это верно. Наряд с провиантом из Парижа не ушел.

Граф Моро подумал: «Если я арестую всех воинов Севинье, герцог заподозрит неладное и поведет войско на юг, будет грабить мирные селения. Если же отправлю в его стан одного воина, чтобы он передал герцогу, что провиант будет завтра, значит, мы задержим войско до прибытия короля». Рассчитав все до мелочи, граф произнес:

— Барон Севинье, пошли гонца к герцогу, и пусть он скажет, что провиант будет завтра. Надо же его закупить, а рынок сегодня уже опустел. У меня же запасов на все войско нет.

Той порой король Генрих покинул Париж и спешил к Дижону с личной сотней телохранителей и четырьмя сотнями воинов. Это было все, что у него осталось от войска. Генрих подъезжал к городу ранним утром. Дозорные встретили короля в двух лье от него и тотчас помчались уведомить мэра. Граф Моро принял короля у ворот верхом на коне.

— Мой государь, мы ждем тебя в мирном Дижоне. — Моро поклонился и улыбнулся. — У нас хорошая погода и подобно ей — настроение.

— Спасибо, граф. Я знаю, что Дижон самый мирный и тихий город во Франции. Говори, как хранишь покой.

Король и граф ехали рядом, и, пока добрались до замка, Генрих услышал от Моро все, о чем должен был знать.

— Ты, граф Моро, правильно поступил, что задержал барона Севинье и отослал воина герцогу. Пусть ждет провиант. И доставит его к войску мой наряд, который идет следом за нами. Теперь слушай внимательно, любезный граф. Как только прибудет наряд, я выеду к войску. Тебя же прошу поднять всех воинов, кои есть в Дижоне, позвать мужественных горожан с оружием и вести их за мной. Я верю, что королевские воины не изменили мне, но, как говорит моя королева, береженого Бог бережет.

После полудня к Дижону подошел большой обоз с провиантом. Король, граф Моро, их свиты и почти две тысячи воинов-дижонцев вышли из города и, ведомые бароном Севинье, направились на запад. За ними потянулся отряд с провиантом. Они шли к лесной поляне в четырех лье от Дижона, где стояло голодное войско короля.

В этот час его воины питались духовной пищей. Аббат монастыря Клюни, святой отец Гуго, исполнил просьбу Роберта. Правда, прислал ему всего лишь семнадцать монахов-проповедников. Еще трое путников из Клюни были паломниками: также одетые в монашеские сутаны, они несли под ними арбалеты и стрелы. Из Клюни они ехали вместе с монахами на повозках, а в конце пути исчезли. Монахи-проповедники явились к герцогу Роберту, передали ему святое благословение аббата Гуго во всех начинаниях и делах и разошлись среди воинов, дабы сказать свое слово о тех, кто окружал короля, и о том, какая кара ждет их всех, ежели они окажутся пособниками ариан.

— Зачем вам гореть в геенне огненной, зачем пить яд в подземельях тьмы? Ежели каждый из вас сметет со своего пути арианина, он будет вознесен в горние сады Царства Небесного, — несли подобное слово воинам короля монахи из Клюни.

Но такая духовная пища не могла утолить голод воинов, и они плохо слушали монахов, а некоторые вовсе не давали открыть рот и прогоняли от себя. И было похоже, что вновь назревает возмущение, потому как слова герцога о хлебе, мясе и вине оказались пустыми. И кто-то уже призывал: «Идем к шатру герцога, посмотрим, какой пищей питается он». Собиралась гроза.

Герцог Роберт не находил себе места. Наконец, не вытерпев терзаний, он поскакал со своими телохранителями к Дижону. Он не проехал и одного лье по лесной дороге, как, выехав на опушку леса, замер от неожиданности. К лесу приближались развернутым строем две или три тысячи воинов, а впереди них катилось множество повозок и фур, сопровождаемых небольшим конным отрядом. Над ним Роберт увидел королевское знамя и все понял: тайные замыслы его открыты, король ведет военную силу, дабы схватить изменника с поличным. Герцог попытался соображать в сей судьбоносный миг. Он знал, что никакая ложь не спасет его. Он сумел обмануть короля и войско, но ему не дано было обвести вокруг пальца монарха. Генрих давно разгадал его нрав. Пусть так, решил Роберт. Ему остается продолжать начатую игру, а там чья возьмет. Герцог развернул коня и поскакал назад, чтобы смутить войско приближением короля. Появившись в лагере, он крикнул:

— Рыцари, лучники, копейщики, меченосцы, славные воины Франции, за оружие, за оружие! Приближаются наемники королевы. Она не пожалела своего богатства, чтобы нанять войско графа Рауля де Крепи. Оно идет, чтобы наказать вас якобы за измену королю. Но мы не изменники! Мы защитники чести короля! Мы победим, ежели сомкнем ряды! За оружие, братья! — И Роберт обнажил свой меч.

И призыв возымел силу. Там и тут в рядах закричали: «За оружие! За оружие!» Брошенное герцогом слово об измене пробудило в голодных воинах ярость. Они схватились за мечи, за копья, за луки и начали строиться в ряды. Конные воины уже поскакали через поляну.

А в это время на поляне одна за другой стали появляться большие фуры и повозки, и на них сидели знакомые воинам фуражиры. Фур было столько, сколько их стояло на острове близ казарм. Среди воинов возникло замешательство: как же так, им грозили смертью за измену, а тут знакомые «дядьки» привезли провиант. И кто-то крикнул: «Мы спасены!»

Увидели воины и небольшой отряд во главе с королем. Где-то между деревьями замаячила сотня телохранителей Генриха. Но они встали в лесу и дальше не двигались. А король ехал следом за фурами. Он дал знак фуражирам остановиться и крикнул:

— Воины Франции, король перед вами! Я не забыл о вас. Вы видите знакомые фуры. Это провиант для вас. Сейчас вы плотно поедите, и мы вернемся в Париж. И мы не будем проливать кровь! Вы обмануты, и в Тулузе у вас нет забот!

— Слава королю! — вскинув оружие, закричали воины в передних рядах и двинулись к фурам.

Но их призвал герцог Роберт:

— Слушайте все! Мы прольем сегодня кровь тех, кто вновь обманывает нас! Окружайте короля, пока не поздно! За лесом и в лесу уже несметное войско…

— Замолчи, герцог Роберт! — крикнул король, приближаясь к нему. — Тебе остается одно: победить или умереть в честном поединке! Выходи же на бой!

И Генрих, обнажив меч, двинулся на свободное пространство, кое виднелось справа от войска, близ леса. Король остановил всех, кто хотел двинуться следом за ним. Он помахал Роберту мечом и позвал:

— Зачем медлишь? Схватка неизбежна!

Брат короля тоже обнажил меч, но навстречу не двинулся.

— Иди, я жду тебя, — ответил он.

Генрих ехал по поляне один. Внешне он был спокоен, зная, что победа будет за ним. Но внутренний голос призывал его остановиться. Перед его взором мелькнуло лицо судьбоносицы Анастасии. Она подняла руки и умоляла: «Внемли зову души и убери меч, вернись к королеве!» Но нет, Генрих понимал, что перед лицом войска он не смеет дрогнуть. Воины не простили бы ему трусости.

В этот миг и герцог Роберт двинулся навстречу королю Генриху. И когда между ними оставалось не более десяти шагов, с опушки леса, коя была довольно близко, вылетели три стрелы и одна из них нашла цель. Она вонзилась королю выше бедра, в не защищенное доспехами место. Он вскрикнул, упал грудью на коня, потом медленно сполз на землю.

Анастас не замешкался и помчался с ратниками к лесу. Придворные бросились к королю. Каноник-канцлер Жозеф Мариньи первым подоспел к нему, склонился. Лишь герцог Роберт развернул коня, крикнул: «Севинье, за мной!» — и поскакал к лесу, вскоре скрылся там со своей полусотней. Кому-то показалось, что он тоже пустился преследовать убийцу, но это было не так.

Генрих истекал кровью. Те, кто был рядом, не знали, что делать. Никто не осмеливался прикоснуться к торчащей из тела стреле. Понимали все, что, пока стрела в теле, король будет жить. Сбежались толпой воины — и те, кого Роберт увел из Парижа, и те, кто прибыл с королем. Кто-то догадался разгрузить фуру, подогнали ее к месту, где лежал король. Нашлись конские попоны, их расстелили на днище и осторожно уложили короля. Он сдерживал стоны. Увидев графа Моро, с трудом сказал:

— Арестуйте Роберта, приведите его ко мне.

— Исполню, мой государь, — ответил граф.

А в это время из леса появился отряд Анастаса, воины коего вели двух «паломников». Граф поспешил к Анастасу.

— Воевода, воля короля поймать герцога Роберта. Выполни ее. Он умчал на юг. При нем больше двадцати воинов.

— Я найду его под землей, — ответил Анастас и показал на пленных: — Вот злодеи! Вяжите их! Главный же убит.

Пока «паломникам» скручивали руки, Анастас, собрав полусотню своих ратников, обратился к ним:

— Братцы, нам выпал тяжкий жребий выполнить волю короля — поймать герцога Роберта. За мной, русичи, да не поимеем сраму! — Анастас ударил плетью коня, на рысях повел своих воинов по следу врага и вскоре скрылся в лесу.

Генриха привезли в Дижон. Из-под стрелы сочилась синяя кровь. Король с каждым мгновением слабел и становился бледнее. В город его привезли без сознания, занесли в дом мэра. Граф Моро позвал к нему своего лекаря. Это был опытный доктор-итальянец Фриоли, брат королевского лекаря Паниони. Короля уложили в постель. Фриоли велел снять с него одежду и вытащить стрелу, но остановил подошедшего воина. Он увидел, что тело вокруг стрелы посинело и из-под нее сочилась не кровь, а темная жидкость. Фриоли заключил, что это признаки отравления, и понял, что нет такой силы, которая могла бы спасти короля. И он сказал графу Моро и Жозефу Мариньи, кои стояли рядом:

— Ваши светлости, король Франции обречен и чуда не случится. Видите, что синеет тело и эту синюю жидкость? Такой под действием яда скоро будет вся кровь до капли. Тут сам Господь Бог бессилен, — заключил Фриоли и закрыл лицо руками.

В спальне графа, где лежал король, наступила тягостная тишина. Она была долгая. Наконец Моро вышел из спальни. В покое близ нее собрались все придворные, прибывшие с королем из Парижа. Моро, увидев камергера Матье де Оксуа, обратился к нему:

— Отправьте гонцов в Париж уведомить королеву, что государь тяжело ранен. И помните, надо спешить.

— Но рана не опасна? Что говорит доктор? — тормошил графа Моро камергер Матье.

— Король Франции поражен отравленной стрелой. Но об этом королеве ни слова. — Сказав так, Моро вновь ушел в спальню.

Слова графа Моро поразили собравшихся словно громом. Наконец после тягостного молчания граф-регент Бодуэн собрался с духом:

— Волею Всевышнего мне нести тяжкий крест в Париж.

— Но ни слова о яде, об отравленной стреле не говорите королеве, — еще раз предупредил Матье.

— Да, так будет лучше, — ответил граф Бодуэн и покинул покой, чтобы отправиться в Париж.

Королева Анна с Анастасией, сыновьями и дочерью прибыли в Дижон через день после отъезда графа Бодуэна. Она встретилась с ним на полпути к Дижону, потому как в тот день, когда Генрих был ранен, к вечеру в покои Анны пришла Анастасия:

— Матушка-королева, мне сказать нечего, а просьба есть. Соберись с духом и поедем в Дижон. Там нас ждут.

— Государь же не велел быть с ним, — возразила Анна.

— Господь нас зовет туда, — отозвалась Анастасия.

Анна приняла и эти слова, казалось бы, спокойно, лишь в груди у нее похолодело да лицо побледнело. Анастасии она приказала:

— Распорядись, боярыня, сей же час собрать нас в дорогу. Дети поедут с нами.

— Да, матушка, им тоже там должно быть.

Встреча с графом Бодуэном лишь проявила провидческую суть Анастасии. Граф даже удивился, как спокойно и стойко приняла Анна известие о ранении короля, не ведая того, что все слезы уже были Анной и Анастасией выплаканы.

Прибыв в замок, Анна и Анастасия, не снимая дорожной одежды, прошли с спальню к королю. Генрих был еще жив, но лежал пластом, словно усопший. Лишь жилка на виске билась редко и слабо, говоря о том, что жизнь еще теплится в теле.

У Анны перед глазами поплыл туман, и она не осознавала, что делала, что говорила. Она трогала холодеющие руки Генриха, его лицо, касалась лба, гладила волосы на голове, пыталась открыть ему глаза, звала его.

— Мой государь, зачем ты уходишь от нас? Не сироти своих детишек. Как же нам без тебя? На кого ты державушку покидаешь?

Но слез у Анны не было. В ней все как-то застыло. Наконец она вспомнила, что надо показать отца детям, и попросила Анастасию привести их.

— Ты им скажи, что батюшка спит.

— Они сами обо всем догадаются, матушка, — ответила Анастасия.

Она привела их, впустила в спальню сначала короля Франции Филиппа, потом Гуго и Эмму, остановила в трех шагах от ложа. Их невозможно было обмануть. Они замерли бледные, молчаливые покорные судьбе: девятилетний Филипп, четырехлетний Гуго и двухлетняя Эмма — все очень похожие на мать, светловолосые, белолицые, с большими глазами с небесной лазурью в них. Семнадцать часов они провели близ отца: Анна рядом, не смыкая глаз, а дети и Анастасия сидя в креслах.

Королева непрерывно тихо и скорбно ходила возле ложа, мимо детей и Анастасии, мимо застывшего у стены на табуретке доктора Фриоли, и ей казалось, что она отдает свои силы Генриху. Она все слабела и слабела и наконец потеряла сознание уже на рассвете. Доктор Фриоли посадил ее в кресло, дал понюхать соли, и она пришла в себя.

Король Франции Генрих Первый, третий из династии Капетингов, скончался на утренней заре пятого августа 1060 года. Стрелу из его тела извлекли лишь после того, как он преставился. Догадка доктора Фриоли подтвердилась: стрела была с ядом. В этот же день похоронная процессия двинулась к Парижу. За колесницей, на коей лежал король, а в изголовье сидела королева, двигалась вереница вельмож из Парижа и Дижона и более шести тысяч воинов.

А где-то поодаль, в нескольких лье от скорбной процессии, воины Анастаса вели девятерых пленников во главе с бароном Севинье. Герцога Роберта среди них не было. Он не захотел сдаваться в плен и бился до последних сил, пока меч одного их воинов Анастаса не поразил его. Герцог дорого отдал свою жизнь, убив трех русичей.

Глава двадцать восьмая. Зори в Санлисе

Прошло два года, как умер Генрих Первый и утвердился на престоле его сын, юный Филипп Первый. Минувшие годы Франция жила без потрясений, крестьяне мирно трудились на нивах, всюду шло строительство мельниц, по многим городам поднимались новые храмы, в Париже строилось множество домов и даже дворцов, в тихих землях возводились новые монашеские обители. Францией правил регент, граф Бодуэн, король взрослел и набирался рядом с графом и канцлером государственной мудрости. Но и королева Анна не оставляла заботами своего сына. Ее присутствие в замке в Париже сказывалось во всем. Многие графы и герцоги, не обремененные супружеством, часто приезжали в Париж и по самым мелким поводам появлялись в Ситэ, жаждая увидеть королеву, оказать ей знаки внимания и даже признательности в своих чувствах. Самым частым гостем в Париже стал граф Рауль де Крепи. Но в замок Ситэ он, в отличие от прочих, заглядывал редко. А вот сын его, граф Франсуа де Крепи, был однажды приглашен в замок графом Бодуэном. Перед тем у графа был разговор с королевой. Он встретился с нею в тронном зале.

— Государыня, — начал граф Бодуэн, — посоветовались мы с канцлером и пришли к тому, чтобы просить вашего согласия позвать на службу к королю графа Франсуа де Крепи.

— И что же мы ему можем предложить?

— У нас нет коннетабля. Маршал Убальд, который занимает сей пост, устал и просится на покой. К тому же мы ищем содружества с домом Валуа, с потомками Карла Великого. И не надо забывать, что уотца Франсуа войско не менее могущественное, чем у вас, королева. О, нам тогда не будут страшны никакие потрясения! — с жаром закончил граф Бодуэн.

— Но сам Франсуа дал согласие? Или его еще не спрашивали о том?

— Не спрашивали. И мы считаем, что вам удобнее прежде всего поговорить с его отцом, — предложил Бодуэн.

— Об этом надо подумать и спросить короля. Ему уже посильно вершить такие дела, — после долгой паузы ответила Анна.

Неизвестно, приглашала ли Анна графа Рауля де Крепи в замок Ситэ. Однако через месяц после этого разговора граф Франсуа стал служить королю и возглавил королевское войско.

А сама Анна вскоре после вступления в должность графа Франсуа уехала из Парижа. Вместе с сыном Гуго, дочерью Эммой, с Анастасией и тремя ее детьми — Ян оставался при короле — Анна поселилась в милом ее сердцу Санлисе. Там у нее нашлось много полезных дел. Все свободное время она отдавала воспитанию детей. Пятерых — своих и Анастасии — учила всему тому, что знала сама. А по меркам того времени она была широко образованной женщиной. Она обучала детей русскому и французскому языку. При разговоре с ними Анна мешала французскую речь с русской или с латынью. О последней она говорила детям:

— Острите память, запоминайте слова, фразы, потому как латинский язык всему миру голова. Запомните, римляне всегда гордо говорят: вени, види, вици — пришел, увидел, победил!

И дети повторяли:

— Вени, види, вици!

Занятия с детьми доставляли Анне большое удовольствие. Она волновалась, когда они писали первые слова: «матушка», «батюшка», «король», «Франция», «земля». Да и дети радовались тому, что из-под их палочек появлялись живые слова, предложения. Анна говорила детям:

— Королевская семья и все, кто окружает короля, должны быть книжны и письменны. Когда я учила Филиппа, то говорила ему, что он должен писать на державных бумагах: «Филипп Первый, король Франции». Раньше же короли ставили на бумагах кресты. Это умаляет человека.

Часто в ненастные или зимние вечера Анна и Анастасия, сидя у камина, пели своим детям родные песни. Гуго прижимался к матери, Явор — средний сын Анастасии — сидел в обнимку с сестрой-малышкой Дуняшей, Аленушка лежала на ковре, подперев руками голову.

Анна начинала песню, Анастасия подпевала ей:

Не разливайся, мой вольный Днепр!
Не заливай зеленые луга;
В тех лугах ходит оленюшка,
Ходит олень золотые рога.
Мимо ехал свет Иван-жених.
«Я тебя, оленюшка, застрелю,
Золотые рожки изломаю».
«Не убивай меня, свет Иван-господин!
В некоторое время я тебе пригожусь;
Будешь жениться — на свадьбу приду,
Золотым рогом двор освещу!»
Дети слушали затаив дыхание. А когда Анна и Анастасия умолкали, они смотрели на них светлыми глазами, кои давали понять, что все слова в русской песне им ведомы.

В Санлисе у Анны было много других забот. И эти заботы ее подгоняли, подхлестывали. И хотелось исполнить их как можно быстрее. Еще перед рождением Гуго Анна дала обет: ежели дитя сохранится и будет жить, то она возведет под Санлисом женский монастырь. На радость Анне, Гуго, как и Филипп, рос крепким, подвижным, было видно по всему, что из него вырастет славный рыцарь.

Место для монастыря было обозначено давно — на Королевском поле. Хартию на возведение обители Анне выдал сын Филипп вскоре же после кончины отца. И теперь на Королевском поле полным ходом возводились крепостные стены и многие здания монастыря, поднимался храм. Работу выполняли жители Санлиса, паломники, каменотесы из Лиона, Орлеана и других городов Франции. Большую помощь в возведении монастыря и храма оказывал Анне граф Рауль де Крепи. Это стало заметно после того, как его сын, граф Франсуа, утвердил себя коннетаблем Франции. Работные люди из графских земель Валуа, Вексена, Амьена, Бар-сюр-Об, Витри, Перонны и Мондидье добывали там камень-плитняк и везли его на повозках в Санлис. А в городке люди графа работали подручными каменотесов, землекопами, плотниками, столярами. Сам граф Рауль появлялся в Санлисе раз в неделю, а в иные недели и чаще. И в эти дни он руководил всеми работами, подменяя даже зодчего, иногда не так, как хотелось бы Анне. Но она терпела этого добровольного помощника. Сей крепкий, подвижный пятидесятилетний мужчина в дни приезда проделывал верхом путь в несколько лье и полный день был неутомим, всюду поспевал, как потом докладывал зодчий из Лиона Панзак Даниэль.

— Он помогает, но он и не помогает, а мешает, — удивлялся Панзак Даниэль. — За ним нужен глаз да глаз.

— Смирись с его вольностями, сир, — успокаивала зодчего Анна. — Что бы мы делали без его работных людей, без камня, который он добывает и подвозит?

Все так и шло. Каменотесы уже привыкли обращаться к графу Раулю чаще, чем к Анне и Даниэлю.

Вольно или невольно, но Анна встречалась с графом в дни его приезда каждый раз. Больше того, ей ничего другого не оставалось, как приглашать графа на полуденную трапезу. Правда, ей было легче это делать, когда граф появлялся в Санлисе с графиней Алиенор, хотя между ними так и не сложились добрые отношения. Анна осталась при мнении многолетней давности, что графиня ограниченная и ветреная особа. Она по-прежнему открыто восторгалась красивыми мужчинами, при любом удобном случае вступала с ними в беседы, искала уединения и с любым из них была готова переступить черту супружеской верности. Граф Рауль часто упрекал ее за вольность поведения, грозил разводом. Но, получая от нее ответ, смирялся.

— Вы, сир, сами ведете себя вольно. Конечно, королева Анна очаровательна, — без какой-либо зависти говорила Алиенор, — и подобную ей вряд ли сыщешь во Франции. Она сведет с ума любого мужчину. Но вы-то, хранитель нравственности, зачем спешите к ней каждый день на обеды?

— Но ведь и ты не отказываешься пообедать у королевы, — усмехаясь, замечал граф Рауль.

После одной такой размолвки Алиенор перестала бывать в Санлисе. И Анне при встрече с графом Раулем недоставало ее. Она служила защитой Анне, некоей стеной между графом и ею. Теперь эта «стена» исчезла, и Анна чувствовала себя незащищенной. Но больше года граф был сдержан, ничем не огорчал Анну, и она как-то привыкла к нему, такому смиренному. Но однажды осенью Анна увидела в графе некие значительные перемены, будто кто-то другой принял его облик. Появившись на стройке, он рвал и метал, бранил своих работных людей, накричал на лионских каменотесов, которые небрежно отшлифовали скульптуру святого Винцента. Гнев графа не угасал даже тогда, когда он смотрел на Анну. Первой заметила этот взгляд за трапезой Анастасия и тихо сказала Анне:

— Моя королева, у Рауля все плохо дома.

— Как это — плохо?

— Ну, ежели хочешь знать, открою. Графиня Алиенор изменяет ему с каким-то молодым бароном, и сие уже всем известно.

— Этого надо было ожидать. Двадцать с лишним лет разницы в возрасте дают себя знать, — отозвала королева.

Она ничего больше не выясняла у Анастасии, лишь посочувствовала графу.

Наступила зима, возведение монастыря прекратилось до теплых дней будущего года. И граф Рауль перестал появляться в Санлисе. Больше всех по нему заскучал Гуго, полюбивший этого рыцаря. А вскоре до Анны дошли слухи о том, что граф затеял расторжение брака с Алиенор. Говорили при том, что он уличил супругу в прелюбодеяния и тому были свидетели. Но графиня Алиенор на Евангелии отрицала все обвинения в неверности и умолила святых отцов не допустить разрыва семейных уз. И церковь пошла ей навстречу, потому как священнослужители недолюбливали графа за его вольнолюбивый нрав и непочтение к ним. Граф Рауль, однако, вынудил Алиенор покинуть его замок в Валуа, и она уехала под родительский кров.

Все эти новости откуда-то добывали Анастасия и Малаша, и обе охотно делились ими с Анной. Она по сему поводу шутила:

— Уж не сорока ли вам на хвосте их приносит?

— Верно, матушка, — отзывалась Малаша, — тут сороки ужасно болтливы.

Однако досужим разговорам Анна не придавала значения. Казалось ей, что судьба графа Рауля де Крепи мало ее беспокоила. Ее больше интересовало то, что граф Рауль вновь стал частым гостем в Париже, в чем просвещал ее бывший каноник-канцлер Анри д’Итсон, который часто наведывался в Санлис и рассказывал Анне о жизни в королевском дворце.

— Говорят, что между королем Филиппом и графом Раулем де Крепи завязалась большая дружба и граф учит твоего сына боевому рыцарскому искусству.

— Не опасно ли сие, Анри, для Филиппа? — со страхом спрашивала Анна.

— О нет, матушка-королева, это даже очень полезно. Да ты бы приехала в Париж. Сейчас в Санлисе все в дреме, обитель не строится, самое время навестить сынка, показаться во дворце.

— Спасибо, Анри, я и впрямь на днях соберусь в стольный град.

С началом зимы Анна продолжала учить грамоте и знаниям своих детей и детей Анастасии, читала им Божественное Писание, книги греческого письма, переводя их на русскую речь, помогала заучивать молитвы на все случаи жизни. Но каноник-канцлер Анри смутил ее покой, и она собралась в Париж, оставив детей и Санлис заботам Анастасии.

— Ты, голубушка, надеюсь, управишься без меня.

— Здесь все будет хорошо. А ты, матушка, поезжай и займись державными делами. Тебе это должно делать.

Анастасия оказалась права. Едва Анна появилась в Ситэ, приласкала окрепшего, повзрослевшего сына-короля: «Ты у меня богатырем растешь», — ей пришлось окунуться в государственные дела. Несмотря на то что при Филиппе все еще состоял регентом граф Бодуэн, ни одна бумага державной важности не оставалась не изученной и не подписанной Анной. На дарственной записи 1063 года аббатству святого Криопина в Суассоне сохранилась ее подлинная подпись славянской вязью: «Анна Королева». За текущую зиму шестьдесят третьего года Анна утвердила многие хартии. Ее имя стояло на них или самостоятельно, или рядом с именем сына: «Филипп и Королева-мать его».

Ближе к весне Анну вновь неодолимо потянуло в Санлис.

— Ты уж прости меня, сынок, что уезжаю, обет надо исполнять, — повинилась Анна перед отъездом.

— Матушка, Санлис — это рядом, и я сам скоро приеду туда.

— Я позову тебя на освящение храма в монастыре, — пообещала Анна.

Весна 1063 года была какой-то необыкновенно благодатной и ранней. По этой причине уже в феврале на строительстве аббатства начались работы. С первыми теплыми днями в Санлисе появился и граф Рауль. Он привез своих работных людей и позаботился о том, чтобы прислали каменотесов из Лиона и нужные материалы. Он не скупился на затраты и все необходимое для монастыря покупал на свои деньги.

Анну, однако, стали смущать большие расходы графа, и она сказала ему об этом. Они осматривали храм, в коем каменотесы укладывали полы мраморными плитами, привезенными из Италии.

— Господи, граф, зачем вы тратите свой капитал?! Это же огромные деньги. А в храме можно сделать полы поскромнее и за умеренную цену. К тому же вы безусловно обязываете к чему-то королевский двор. Конечно же и меня вкупе…

На сей раз граф не думал скрывать своего отношения к Анне. Он счел, что настало время дать ей понять, что она не безразлична ему. Он сказал, не спуская с Анны влюбленных глаз:

— Моя государыня, доставьте мне удовольствие делать вклады в сию обитель и в храм во имя Всевышнего и на радость вам.

Анна не нашлась с ответом, который заставил бы графа держаться от нее на расстоянии. Она проявила милость:

— Ежели вам так угодно, граф, делайте то, что сочтете нужным. Лишь бы во благо храма и аббатства. — И тихо добавила: — Я тоже буду рада тому.

Граф понял этот ответ как знамение счастливых перемен на будущее. Перемены и в поведении самого графа, случившиеся благодатной весной, были приятны Анне. Она заметила, что он стал терпеливее и добрее к окружающим, совсем не резким и высокомерным, как ранее, и, главное, в нем не угасало хорошее настроение. Иногда он смеялся, чего ранее Анна не замечала. Он подружился с Эммой, звал ее белочкой и любил брать на руки, иногда щекотал ее бородкой, и они вместе заливисто смеялись. Еще Анна заметила, что граф подружился и с Гуго. Он давал отроку подержать меч, сажал его на коня, водил с собой на стройку. В те же дни, когда в Санлис приезжал Филипп, граф держался от него на расстоянии и был с ним вежлив, как подобает быть сеньору перед королем.

Анна старалась не замечать сближения графа с ее детьми. Но оказалось, что сделать это совсем непросто, потому как дети слишком часто повторяли имя дяди Рауля де Крепи.

— Мама, мама, дядя Рауль Крепкий обещал отвезти меня в свой замок. Можно мне побывать там? — просила Эмма.

Как тут оставаться равнодушной!

— Зачем тебе быть в замке у крепкого дяди? — с улыбкой спрашивала Анна дочь. — Там, поди, холодно, сыро, темно.

— Нет, нет, он говорит, что у него замок светлый и теплый, — стояла на своем маленькая принцесса.

Позже Анна заметила, что граф согревал своим теплом не только ее младших детей, но и ее саму. Как-то он вспомнил о большой страсти Анны к охоте. Он словно чувствовал, что эта страсть у Анны в крови. И однажды, за полуденной трапезой, кои опять стали обычными, он побудил ее к любимому увлечению.

— В лесах у меня уже появились молодые вепри. В шесть месяцев вкуснее их мяса нет. Они и в лесах под Санлисом, поди, есть, я бы поохотился, да не смею. Вот если бы вы, моя королева… — И он посмотрел на Анну с лукавинкой в карих глазах, к тому же улыбнулся.

Анна тоже улыбнулась, но ответила так, что граф не понял, есть ли у нее желание сесть на коня:

— Вепрь — зверь опасный, и не женское дело за ним гоняться.

— Ах, королева, моя стрела полетит рядом с вашей. Вместе мы добудем любого зверя.

Анна смутилась и от откровенного призыва к единению, и оттого, что в груди у нее зародилось страстное желание испытать себя на охоте после столь долгих лет забвения. Однако королева опять ответила уклончиво:

— В мои-то годы стыдно перед детьми подниматься в седло. Кроме того, я не уверена, что буду сидеть в нем твердо.

— Не то говорите, моя королева, — уличил ее граф, — дети будут гордиться тем, что их матушка еще и молодым покажет свое умение наездницы.

И долго бы еще длился разговор вокруг да около, но вмешался юный Филипп, который накануне приехал проведать мать:

— Я тоже хочу на охоту, и мне любо будет посмотреть на тебя, матушка, в седле.

— Вот уж вы и вдвоем на меня насели, — сдалась Анна и потом не пожалела.

Рдели багрянцем и сверкали золотом осенние леса под Санлисом. Ядреный воздух бодрил, дышалось легко. Послушный и умный аргамак под Анной был чуток и отзывчив на каждое ее движение. Анна сидела седле уверенно и чувствовала, что способна скакать вихрем, как в далекие годы юности в рощах под селом Берестовом.

Егери уже давно приготовились выгнать на охотников молодую поросль кабанов, умело оттеснив матерых хряков и свирепых самок в глухие болотистые места. И прозвучали охотничьи рога. Поскакали на встречу с добычей охотники. Впереди — Рауль и Анна, с боков — по опытному стрелку графа, позади, среди опытных воинов, — король Филипп. Сопровождающие надежны и не дадут зверю уйти раненым или, не дай Бог, броситься на охотников. Анна, однако, о них вскоре забыла, в ней загорелась, запылала страсть россиянки, привычной к азартной охоте.

И Рауль возбудился небывало, но он смотрел не в глубь леса, а на королеву, он забыл, что вот-вот появится стадо кабанов. Сердце графа замирало от восторга, когда он любовался, с какой грацией держалась в седле тридцативосьмилетняя россиянка. Она была по-юношески легка и стройна, но в ней чувствовалась и сила зрелости. Конь под ее рукой был послушен и строг. Благородное лицо Анны горело вдохновением. «Она прекраснее богини, — мелькнуло у Рауля, и он взмолился: — Господи, помоги мне открыть ей свои чувства! Дай силы вымолвить слова любви!»

И когда на охотников вылетели семь кабанов, Рауль не позволил себе пустить стрелу первым. Это сделала Анна. Она чуть придержала коня, и ее стрела полетела в бегущего впереди зверя. Стрела достигла цели. И первым об это возвестил юный король. Филипп закричал в восторге:

— Браво, матушка! — И сам пустил стрелу, угодив кабану в ляжку.

Раненого зверя добил графский стрелок. Сам граф Рауль был еще в молитве, и его рассеянный выстрел оказался неудачным. Анна повернулась к нему и с легким упреком сказала:

— Что же вы, граф? Я-то на вас надеялась.

— Королева, вы меня простите, если узнаете, где я витал в сей миг.

Он рванул коня наперерез зверям, и его вторая стрела повергла самого крупного кабана.

Вскоре остальных зверей добили охотники графа. Стрелял и Филипп. На этот раз ему повезло больше: стрела вонзилась в шею вепря, и он упал. Радости молодого короля не было предела. Вместе с ним радовалась и Анна. Давно она не испытывала такой полноты жизни, с того самого дня, как узнала о трагической судьбе Генриха, поведанной ей Анастасией. Возвращаясь из леса, Анна подумала, что Генрих не упрекнет ее за то, что она обрела свой прежний душевный покой и жизнеутверждающий нрав, что рядом с нею есть человек, который неравнодушен к ней. Да и сама она… Впрочем, Анна оборвала на этих словах свои размышления, испугавшись, что они заведут ее слишком далеко и тогда уж ей не выпутаться из коварных дебрей. И хорошо, что в это время к ней подскакал сын:

— Матушка, ты посмотри на моего вепря. Он ничуть не меньше, чем у графа Рауля. Вон, с белой отметиной.

Охотники укладывали добычу на повозки и убитого королем вепря положили отдельно.

— Он и впрямь самый крупный зверь, — согласилась Анна. — И ты отвезешь свою добычу в Париж. Ладно, мой славный король.

— Я так и сделаю. Пусть подивятся парижские охотники. — И Филипп весело засмеялся.

Вскоре на чистой лесной поляне запылали костры. Охотники разделывали тушу кабана, коего убил граф. Потом они приладили зверя на вертеле над огнем, посолили, подбросили на огонь ароматных трав, и началось священнодействие. Потом тушу еще подсаливали, поливали соусами. И вскоре над лесной поляной разлился аромат жареного мяса, пробуждая у проголодавшихся охотников нетерпение и аппетит. Анна забыла, когда ей приходилось вот так просто сидеть у костра с охотниками, есть с букового прута душистое нежное мясо и запивать виноградным вином. «Ах что там званые пиры в сравнении с такой отрадой!» — подумала королева. Анну радовало у костра все: и то, что сын сидел бок о бок с графом и весело с ним разговаривал, что пригубил с Раулем вина, и то, что простые графские охотники вели себя свободно и рассказывали всякие охотничьи были.

Возвращаясь в Санлис, граф Рауль и королева Анна ехали рядом, стремя в стремя. И когда стремена касались, Раулю казалось, что между стальными дугами возникают некие искры и стремена притягиваются друг к другу. Графу хотелось сказать об этом Анне и еще поведать о своих чувствах. Но язык у него оказался деревянным, и ничто не заставило, не помогло бы графу признаться в любви. Сердце говорило ему, что сдерживает его лишь одно: преклонение перед королевой. Она и правда казалась ему божеством, недоступным простому смертному. Странным в этом было только то, что сама Анна уже ничего не делала, чтобы держать влюбленного Рауля на расстоянии.

Время шло, граф продолжал страдать, но пред лицом королевы сей мужественный рыцарь немел, и с его уст так и не сорвались заветные слова: «Я люблю тебя, моя королева!»

Наступила дождливая осень. Граф вновь стал реже бывать в Санлисе. Но муки его возрастали с каждым днем, и он знал, что, пока на Анне королевская корона, пока она не отойдет от государственных дел, он не дерзнет нарушить ее честь. Он понимал, что королева-вдова и мать короля имела право на строгое поведение, дабы не запятнать память о своем супруге. Граф Рауль пытался утешить себя тем, что он, потомок Карла Великого, не менее могуществен, чем король Франции, что все короли Капетинги искали дружбы с графами Крепи из Валуа, что вот и теперь один из Каролингов, его сын, служит короне и Франции. Однако и такие доводы не помогали и не позволяли графу Раулю де Крепи совершить, как ему казалось, неблагородный поступок. И у графа Рауля появилось душевное недомогание, с коим он не знал, как справиться, однако знал избавление от него.

И однажды утром он проснулся чуть свет в непривычном для себя возбуждении, скоро собрался в путь и приехал в Санлис якобы осмотреть храм и прикинуть, что нужно для окончания работ. Еще он хотел посоветоваться с Анной, какие статуи, какую церковную утварь закупить для храма. С тем граф и появился перед Анной в ее замке. Однако он не успел и слова вымолвить, войдя в гостевой зал, как Анна с тревогой спросила:

— Дорогой граф, что с вами? Вы нездоровы? Вам не надо было приезжать в такую погоду.

— Да, я нездоров, моя королева, — ответил тот с грустью. — Но лекарство от моей болезни мне недоступно.

— Ну, полно, граф. Вы богатый и почитаемый человек. Только прикажите, и вам доставят любое лекарство. — Анна хорошо понимала, о каком «лекарстве» они ведут речь, но делала вид, что ни о чем не догадывается. — А хотите, я пошлю в Париж человека и он найдет то, что вам нужно.

— Да нет же, нет того лекарства не свете, как только здесь, в Санлисе. Лишь вы, моя королева, способны излечить меня, лишь вы! — крикнул граф в исступлении. — Господи, я отдал бы за то лекарство все свое богатство, саму жизнь!

Анна ничего не ответила на откровение графа Рауля. Она только с печалью посмотрела на него, потому как не могла да и не имела права ответить ему взаимностью.

Но воспаленному уму графа этот взгляд показался презрительным. Он повернулся и стремительно покинул покои королевы. И вскоре Анна услышала, как по каменным плитам дробью процокали конские копыта. Почему-то Анну охватил страх. Но она не понимала его причины. И чтобы хоть как-то найти эту причину, она отправилась на половину Анастасии. Ее судьбоносица читала «Историю Руси», написанную императором Византии Константином Багрянородным. Сей список с оригинала был прислан из Киева через год после кончины Ярослава Мудрого. Анастасия встала от фолианта и сказала, опередив Анну:

— Ты, матушка Ярославна, страдаешь оттого, что умчал граф Рауль. Не страдай и не мучай себя, сердешная. Он уже нашел средство избавления от хвори.

— О чем ты говоришь, Настена! Ведь я тоже полюбила его! Я сохну по нему сердцем и душой! И вдовьему сиротству моему пришел конец. Генрих простит меня! — вскричала возбужденная Анна.

— Все ведомо мне, Ярослава. И давай присядем и поговорим о том, что таится за окоемом.

Анастасия взяла Анну за локоть и привела ее к креслу, стоявшему близ камина, в коем ярко горели дрова. Усадив Анну, ясновидица опустилась рядом в кресло.

— Погрейся, матушка, и растает лед, который таится в глубинах души еще с кончины незабвенного Генриха. И все будет хорошо, и ты придешь к тому, что начертано судьбой. — Анастасия сама протянула руки к огню.

Глядя на нее, и Анна сделала то же самое. Тепло камина было животворным. Оно наполняло Анну, и она, не ведая того, сама излучала тепло, кое в прежние годы до кончины Генриха никогда не угасало в ее душе. Сидевшая рядом Анастасия видела преображение Анны и радовалась за нее. Она знала, что теперь Анна без сожаления и стенаний расстанется с королевской короной, освободит себя от пут, мешающих ей безоглядно служить любимому человеку. «Что уж там, от судьбы не уйдешь. Как было начертано ей исполнить три лебединые песни, так и будет», — с облегчением подумала Анастасия и блаженно закрыла глаза, зная, что теперь Анна даже не попросит ее заглядывать за окоем.

Глава двадцать девятая. Похищение в Санлисе

Дождливой и ветреной ноябрьской ночью в королевском замке Санлиса произошло событие, кое привело в смятение и страх всех его обитателей. Из неприступной крепости, каким считался королевский замок, исчезла вдовствующая королева Анна. Замок стоял на высоком холме, за такой же высокой каменной стеной, окруженной глубоким рвом, наполненным зеленой водой. С внешним миром жителей связывал лишь подъемный мост. За крепостными стенами с двух сторон к замку прижимался городок Санлис, с третьей стороны подступал клин леса, а с четвертой — лежало просторное Королевское поле, на котором ближе к дальнему лесу поднялись новые здания монастыря, храм и стены. Из городка, если смотреть на замок, виднелась лишь крутая черепичная крыша замка да крона высокого, в эту пору с темно-коричневой неопавшей листвой дуба. Казалось, что в замок и птица не пролетит незамеченной, и малый зверь не проникнет за стены, и насекомое не проползет под воротами мимо бдительных стражников, вооруженных мечами и алебардами.

Однако произошло то, чего никогда во Франции, как во времена Каролингов, так и во времена Капетингов, не случалось. А в королевском замке ничто не предвещало разбоя или какого-либо другого дерзкого выпада со стороны влиятельных сеньоров, живущих близко к землям Санлиса. В течение последней недели Анна лишь дважды покидала замок, чтобы побывать в монастыре на Королевском поле. Там она встречалась только с нунцием[135] из Рима, святым отцом Урсием. В Санлисе он появился давно как посланец папы римского Льва Девятого и вот уже более десяти лет исполнял папскую волю, держа под неусыпным надзором церковное устроение округа. Никаких других встреч у королевы не было. Никто ей не угрожал, не предупреждал об опасности. Сама Анна знала, что у нее нет врагов в государстве. И вот королева исчезла из своего замка. Вечером, перед тем как отправить младшего сына Гуго спать, мать наказала ему:

— Завтра, сынок, мы пойдем с тобой в храм к причастию и будем слушать мессу в честь чтимого Францией святого Августина. Как проснешься, приходи ко мне.

— Хорошо, мама, — ответил Гуго.

Для мальчика посещение церкви было праздником. И на другой день он проснулся чуть свет, оделся без чьей-либо помощи и пробрался к спальне матери. Он знал, что еще не время идти в церковь, но ему так хотелось побыть возле своей любимой матушки! И потому он спешил. Вот и покой сенных девушек перед спальней королевы. В нем всегда находились Малаша и недавно поступившая на службу к королеве молоденькая баронесса Жозефина, дочь барона Карла Норберта, прослужившего многие годы близ короля Генриха. Их, однако, в покое не оказалось. Гуго даже удивился, потому как прежде подобного не случалось. Принц поспешил к двери спальни, прислонился к ней, надеясь услышать в покое матушки голоса. Но там было тихо, и Гуго, приоткрыв дверь, заглянул в спальню. Кровать матери стояла в алькове, и Гуго не мог видеть, там ли матушка. Ему стало страшно, потому как и такого никогда не бывало. Сколько он помнил, матушка всегда встречала его. Он крался к постели на цыпочках и приоткрыл балдахин дрожащей рукой. Постель была пуста и холодна. Маленький принц понял, что произошло какое-то несчастье, и, не в силах закричать, с глазами, полными ужаса, убежал из спальни. Он мчался в свою спальню с одним желанием спрятаться там. Но на пути у него возник старый королевский маршал Роблен де Убальд, который доживал свои годы при королеве. Он остановил Гуго.

— Принц, тебе не пристало так бегать, — строго сказал Убальд, но, увидев на лице мальчика страх, спросил: — Что тебя испугало, дитя?

— Мама, мама! — И Гуго потянул Роблена за руку. — Ее нет в спальне, и никого там нет!

Страх мальчика отозвался и в Убальде. Старый маршал поспешил за ним. У маршала мелькнула мысль, что королеве плохо. Не встретив никого в прихожей, он крикнул:

— Жозефина, Малаша, где вы?

Никто не отозвался, и Убальд вошел в спальню. Осмотрев ее, он подумал, что Анна встала раньше времени и ушла с сенными девицами куда-нибудь на прогулку. Но все-таки громко спросил:

— Государыня, вы здесь?

Снова молчание. Убальд постоял в раздумье, глядя на Гуго, погладил его по голове и сказал ему:

— Тебе не надо бояться за матушку, принц. Сегодня день святого Августина, и она ушла помолиться в капеллу.

Старый маршал повел Гуго из спальни в капеллу, коя находилась на дворе замка. Спускаясь по лестнице, он увидел мажордома Карла Норберта.

— Карл, ты не видел королеву? — спросил он.

— Но она должна быть в постели, — ответил Норберт.

— В спальне ее нет, мы оттуда. И Жозефины твоей нет, Малаши тоже. Не ушли ли они помолиться?

— Но из замка еще никто не выходил через главную дверь. — Норберт поспешил к двери, увидел старого слугу: — Изембарт, государыня не выходила?

— Нет, сир, — ответил тот.

— Мы все-таки сходим в капеллу, — сказал Убальд Норберту, — а ты пошли слуг и служанок осмотреть все покои замка. Может, королева у боярыни Анастасии или в покое у дочери Эммы.

Убальд и Гуго вышли из замка и под моросящим дождем прошли к капелле, куда в это время в карете подъехал нунций Урсий. Когда он с помощью служителя вышел из кареты, Убальд спросил его:

— Святой отец, что привело вас в замок так рано?

— Сын мой, ты забыл, что сегодня день святого Августина? Потому в храме кюре Минь исполнит торжественную мессу. Я приехал напомнить о том королеве.

Убальд молча направился к капелле. Урсий последовал за ним.

— Сын мой, ты с печалью на лице. Чем озабочен? — спросил нунций.

— Сильно озабочен, святой отец. Мы ищем королеву.

Жесткий и властный папский нунций Урсий остановил маршала, спросил строго:

— Что с королевой? Где она?

— Мы ищем ее, а где она, пока не знаем. Может быть, здесь, в капелле, молится, — ответил Убальд.

Он вошел в капеллу, ведя за руку Гуго. В ней было холодно, тихо и пусто. Лишь перед распятием Иисуса Христа горела лампада.

— Матушки здесь нет, — срывающимся голосом произнес Гуго.

Войдя в капеллу, Урсий гневно сказал:

— Я требую от вас правды: почему вы ищете королеву?

— Ее нет в спальне, и мы подумали, что она молится здесь, — ответил Убальд, еще надеясь, что королева уже нашлась в замке.

— Но кто-нибудь видел ее сегодня: слуги, придворные, наконец, мажордом Норберт?

— Карл и слуга-привратник сказали, что не видели.

— А не покинула она замок вчера? — спросил Урсий.

— Нет-нет. Вчера матушка укладывала меня спать и рассказывала сказки, — отозвался Гуго.

Нунций прошелся по капелле и, выйдя из нее, направился в замок. Убальд и Гуго последовали за ним. В замке уже собрались все его обитатели. Не было лишь королевы, ее фаворитки и сенных девиц. Не было и юного короля, который три дня назад уехал в Париж, чтобы там принять участие в праздновании дня святого Августина. Карл Норберт, увидев вошедших, поспешил к ним.

— Святой отец, мы в отчаянии: королевы и ее фаворитки в замке нет. Мы обыскали все залы и покои.

— Помилуй мня, Боже! — воскликнул Урсий. — А где же те люди, кои стояли при королеве? Где стражи? — Он еще больше побледнел, на худом морщинистом лице гневно сверкали лишь черные глаза. И он закричал: — Почему они не знают, где королева?

У папского нунция Урсия были основания гневаться и упрекать обитателей замка за исчезновение королевы. Он искренне переживал за судьбу государыни Франции. Он помнил, что из всех королев до нее только она заслужила высокую честь, любовь, уважение и почитание папского двора и самого папы римского. Это он, нунций Урсий, пять лет назад читал в храмах грамоту папы Николая Второго, в коей владыка католической церкви восхвалял ее за многие добродетели во имя Франции и святой веры.

— Те, кто стояли при королеве, тоже пропали, — ответил Норберт. — Боярыня Анастасия и служанки Малаша и Жозефина, моя дочь.

Барон Карл Норберт понимал, что нунций Урсий прав, что надо искать королеву и ее людей. Но Карл понял главное: Урсий намерен взять в свои руки власть над обитателями замка и заставить их подчиниться ему. И это Норберта устраивало. Уж если папский нунций берет на себя ответственность за поиски, то он своего добьется, счел Карл. Сам он пребывал в растерянности, потому как переживал не только за королеву, но и за свою дочь.

— Все ли обитатели замка здесь? — спросил Урсий Норберта.

— Нет. Есть еще воины, стражи у ворот, конюхи, псари, скотники, прачки, кухарки, повара. И помните, святой отец, все мы готовы исполнить каждое ваше повеление. Мы все перевернем в округе, но найдем королеву!

— Хорошо. Слушай же внимательно, сын мой. И ты, маршал Убальд, внимай. Из замка никого не выпускать. Кто появится близ замка, впускать и даже брать силой. Теперь же отправляйте людей на поиски. Как отправите, придите сюда, будем держать совет.

Вскоре Карл собрал воинов, слуг, работных людей, конюхов и прочих и наказал им:

— Осматривайте все: подвалы, сараи, службы, конюшню, скотные.

Пока Норберт распоряжался и сам отлучался на поиски королевы, нунций Урсий погрузился в размышления, отнюдь не радостные. Он считал, что исчезновение первой дамы королевства — это не только беда королевского дома, но и угроза благополучию государства, и скорее всего со стороны графского дома Валуа, от потомков Карла Великого. А разве он, папский нунций, не может потерять свое место? При дворе короля Генриха ему жилось очень хорошо и покойно. В Санлисе всегда царила благодать. Не изменилась его жизнь и при юном Филиппе, при его матушке. Наконец, по убеждению Урсия, мир, царящий во Франции, — это тоже заслуга вдовствующей королевы. Это она усмирила таких дерзких магнатов, как граф Бодуэн Фландрский, нынешний регент короля, как граф Рауль де Крепи из Валуа, не признающий никакой власти, кроме своей воли. И нунций Урсий с горечью подумал, что ежели с королевой случится беда и она исчезнет, то Франция вновь вступит на путь потрясений, войн и междоусобной брани.

Между тем в замок возвращались те, кто отправлялся на поиски королевы. Каждый из них подходил к мажордому или маршалу и тихо, с горестным выражением на лице сообщал, что поиски не увенчались успехом. Лишь два молодых стражника вернулись с добычей. Они привели старого слугу короля Генриха, Одарта, который прятался в надвратной башне. Карл Норберт спросил его:

— Зачем ты скрывался? Ты знаешь, где королева-мать?

— Не знаю. Я при королеве не стоял и только из милости ее обитаю в башне Августина. Я поклоняюсь тому святому и прошу отпустить меня на покаяние. — Глаза Одарта слезились, вид у него был жалкий, и он со страхом смотрел на Урсия.

Однако Урсий прочитал во взгляде Одарта не только страх, но и кое-что другое, затаенное. Нунций вспомнил, что за все эти годы Одарт никогда не проявлял желания получить у него благословение или прийти за отпущением грехов. И Урсий решил, что теперь настал миг потребовать от Одарта исповеди. Нунций не замедлил привлечь его к покаянию:

— Заблудший сын, тебе пора исповедаться. Иди за мной.

В глубине зала, расположенного за передней, виднелось серебряное распятие Иисуса Христа. Урсий подвел Одарта к нему и сказал:

— Встань на колени, заблудший.

Одарт еще не понимал, чего добивался от него нунций, но послушно опустился на колени, склонил голову перед распятием. Неожиданно Урсий опустился рядом и мягко сказал:

— Сын мой Одарт, в твоих руках честь Франции и судьба королевы. Если ты пребывал в надвратной башне, то видел, когда королева покинула замок. Не так ли?

— Искренне каюсь, святой отец, того не видел.

— Ложь и во спасение остается ложью. Сколько лет ты живешь в замке? — Голос Урсия терял мягкость, становился жестким и причинял старому Одарту боль.

— Я вырос в Санлисе и всю жизнь служил в замке.

— Тогда ты знаешь и то, что неведомо другим. Уверен, король Генрих поверял тебе тайны, о коих нам ныне нужно знать.

Одарт догадался, что хотел выведать у него папский нунций. Да, король Генрих доверял ему в прежние годы многое, когда Одарт был слугой короля. Но есть одна тайна, коя скреплена печатью крови. Одарт вспомнил, как он острым кинжалом пустил на левой ладони живую струйку крови, а Генрих приложил к ней печать и оставил знак там, где нужно. Но теперь Одарт пришел к мысли о том, что эта тайна задевает честь Франции, и если он откроет ее, то это поможет спасению королевы. Однако сам нунций ни в коем случае не должен знать о той тайне, потому как он не француз, а римлянин. И Одарт ответил нунцию не как прежний слуга короля, а как преданный сын Франции и слуга королевы. Он одолел религиозный страх перед слугой папы римского и сказал:

— Честь Франции и жизнь королевы для меня дороже моей жизни. И потому я не открою тебе тайны, святой отец.

— Как смеешь противиться воле Божьей, презренный?! — вспылил Урсий. — Говори пред ликом Спасителя все, что знаешь о тайнах королевского замка! — потребовал он.

— Нет и нет! Ты, святой отец, слуга Рима, но не Франции, и тебе не дано знать наших тайн, — проявил твердость старый слуга. Он верил, что ни молодой король, ни его канцлер-мать не осудят его за противостояние слуге Рима.

Нунций, однако, увидел в поведении Одарта попрание веры. Как смеет он скрывать от церкви то, что ей должно знать? Королева Франции пребывает под отеческой рукой наместника Иисуса Христа. Он отвечает пред ликом Господа Бога за ее жизнь и честь.

— Ты будешь судим, как противник преемника князя апостолов папы Николая Второго!

Урсий встал, подошел к Норберту и сказал:

— Возьми сего старика под стражу. Он знает тайну исчезновения королевы. Добудь от него правду через страдания плоти.

— Мы постараемся, святой отец, — ответил Норберт и распорядился, чтобы стражники увели Одарта в каземат.

В это время воины королевы привели монаха, и один из воинов обратился к Норберту:

— Сеньор, сей монах Одиборт ищет нунция. Говорит, что тому пора на мессу в монастырь.

— Пусть сам и скажет, нунций пред ним, — отмахнулся Норберт и ушел следом за стражниками, кои уводили Одарта.

Карл понял, что, ежели старый слуга что-то скрыл от папского нунция, значит, у него были на то основания. И теперь мажордому не терпелось потормошить Одарта, добыть от него тайну.

Стражники ввели старого слугу в подвал и упрятали в каменный каземат с железной решеткой вместо передней стены. Они еще не успели закрыть замок на двери, как появился Норберт. Он взял у стражников ключи, а их выпроводил. В нише перед казематом стоял стол и две скамьи. Норберт осмотрел их и открыл дверь каземата:

— Выходи, Одарт, тебе там не место.

Слуга вышел из каземата, Карл посадил его к столу, сам сел напротив.

— Ну, расскажи, отец, почему ты не поладил с нунцием?

Одарт положил на стол крупные узловатые руки, перевел дух и тихо повел речь:

— Я все скажу тебе, сынок, ты добр ко мне и верно служишь королеве и молодому королю. Я должен тебе передать, как наследство, тайну замка Санлис. Не ведаю, поможет ли сие открыть тайну пропажи королевы, но будем уповать на Бога. — Одарт помолчал, собрался с духом и продолжил: — Лет тридцать назад, когда король Генрих лишь поднялся на престол, завязалась война между ним и графом Артуром де Крепи из Валуа, Вексена и Амьена. Артур был силен и осадил замок Санлис. Нам казалось, что всех нас ждет гибель, потому как больше десяти дней нам было не продержаться. И тогда король оставил Убальда оборонять замок, а сам, прихватив меня, покинул Санлис тайным ходом. И мы ушли в Париж, там собрали войско и вернулись, разбили Артура и прогнали его к Вексен. Тогда же король взял с меня клятву, закрепив ее кровью, что я буду молчать про тайну подземного хода, пока не придет на трон новый Капетинг. Но король Филипп еще малолетен и не сможет сохранить сию тайну, мои дни на исходе, и я открыл тайну королеве.

— Давно ли это случилось? — спросил Норберт.

— Две недели назад я свалился в постель от немочи и пролежал сутки. Мой приятель Изембарг забеспокоился: я ведь дважды в день приходил в замок на кухню поесть, а тут не пришел. И он навестил меня. Тогда-то я и сказал ему, чтобы он попросил королеву прийти ко мне. Она пришла, и я поведал ей все, что должно.

— А дальше, что было дальше? — нетерпеливо спросил Норберт.

— Два дня королева и ее боярыня ухаживали за мной, лечили снадобьями, а на третий день, когда окреп, я счел своим долгом показать королеве сей тайный ход.

— И ты водил королеву по нему?

— Так и было. Мы вошли в него и вышли за стенами замка, а потом вернулись. Вот и все, что я могу тебе поведать, славный барон Карл.

— А кто еще был с вами?

— Королева назвала свою боярыню Анастасию судьбоносицей и сказала, что без нее не пойдет. Сам понимаешь…

— Значит, тайна замка развеется? — спросил Норберт.

— Я верю, что нет. Ежели ты ее сохранишь.

— Да, я ее сохраню и заверяю это своей жизнью. Да пойми же, отец, ведь вместе с королевой пропала и моя дочь!

— Прости, Карл, прости.

Норберт схватился за голову:

— Боже мой, неужели королева таким путем сама покинула замок? Нет, этого не может быть. Дети, корона — ради чего все бросила? Тут чья-то третья сила вмешалась. Чья?

— Того не знаю, Карл. Устал я. Ты бы отвел меня в башню или замкнул бы здесь, в каземате. Мне все равно.

— Потерпи, старый Одарт, потерпи, отец. В сырую башню ты больше не вернешься, и в каземате тебе не быть. Ты будешь жить в теплом и сухом покое. Но прежде мы с тобой осмотрим тайный ход. И соберись с духом, соберись, Одарт, — торопливо выговаривал Норберт.

Старый слуга монотонно покачивал головой, соглашался с мажордомом, но глаза его по-прежнему слезились и жизнь в них медленно угасала. Он попытался подняться, но сил не хватило. Карл помог ему встать и повел его под руку из подвала. В пути он немного окреп, пошел тверже, сознавая, что должен исполнить последний свой долг перед королевой.

— Нам с тобой, Карл, нужно добраться до покоя королевы. И чтобы факел был при нас, — говорил по пути Одарт. — Еще поставь стражей близ покоя королевы, дабы никто не вошел в него.

— Все так и сделаю, как велишь. Твоя воля, Одарт, для меня священна, — отвечал Карл.

Он был преданный королевской семье человек, выходец из разорившегося от войн рода баронов Норбертов из Суассона. Службу при короле Генрихе он начинал в Париже, был стременным, конюхом, досматривал за поварами, ходил в Херсонес и в Россию. После смерти короля Генриха Анна взяла его в Санлис и поставила мажордомом. Он всегда служил честно, был исполнителен и, если нужно, строг. Вот и теперь, сознавая свою ответственность за ношу, которую взял с плеч старого слуги, он старался все исполнить так, чтобы тайна была сохранена. Поднявшись с Одартом в покои королевы, он тотчас спустился вниз, принес завернутый в холстину факел, привел двух воинов-россов из охраны королевы, поставил их на пост, наказал никого не пускать и ушел с Одартом в спальню Анны. Норберт приготовился зажечь факел и ждал, когда Одарт откроеттайный лаз.

Старый слуга наконец собрался с духом и сказал:

— Войди со мною в нишу и следи за каждым моим движением.

И вот они в нише, задрапированной гобеленами. Одарт откинул на задней стене гобелен, нажал на левую сторону одного из камней, и он легко развернулся. Открылось отверстие величиной в две четверти. Одарт посмотрел на Карла, и тот поторопил слугу:

— Давай, давай, отец!

Одарт засунул руку в отверстие и достал из него большое кольцо, закрепленное на конце цепи. Он подал кольцо Норберту и промолвил:

— Тяни сильнее.

Карл передал Одарту факел и взялся за кольцо. Руки его дрожали от волнения, но он с силой потянул цепь. Донесся скрежет железа. Часть стены ниши сдвинулась, и медленно открылся лаз высотой по пояс человеку. В него, согнувшись, прошел Одарт. Проник в лаз и Карл. Одарт нашел другой конец цепи и велел Карлу закрыть лаз, сдвинуть камень. Они оказались в узком проходе, и в трех шагах от них факел высветил лестницу, ведущую вниз. Норберт пошел впереди, освещая факелом спуск. Он осматривал каменные ступени, надеясь увидеть следы, но их не было. Наконец лестница кончилась, и они вошли в тесный проход высотой в человеческий рост. Он был пологий, выложенный камнем и уходил вниз. В конце его Одарт потеснил Карла, прошел вперед и проделал то же, что и в покое королевы. Потом Карл вновь тянул цепь, и они попали в каменный грот. Здесь камни под ногами у них были покрыты тонким слоем пыли, и когда Карл осветил ее, то увидел множество крупных мужских следов.

— Одарт, смотри! — с придыханием крикнул Карл. — Следы совсем свежие! Королеву похитили! О, вот есть и малые следы, женские.

— Господи! Пресвятая Дева Мария! — запричитал Одарт и, опустившись на колени, стал ощупывать камни. — Но кто, кто те злодеи?! — крикнул он и зарыдал.

Прошло несколько минут, пока рыдания старого слуги не прекратились. Карл осмотрел за это время грот, вышел из него в узкий проход и оказался в каменном колодце. Он осветил его и, увидев над головой железную плиту, вернулся к старику.

— Поднимись, верный Одарт, покажи, как выбраться из колодца. — Норберт помог Одарту встать и привел его в колодец.

Когда они вошли в него, Одарт указал на скобы в кладке колодца и вверху рядом с ними заделанный в стену рычаг.

— Поднимись и нажми на рычаг сверху вниз. Откроется лаз, и ты окажешься в лесу. Иди, а я уже не смогу подняться.

Карл так и поступил. Он добрался до рычага, оставив факел Одарту, потянул рычаг сверху вниз. И вот крышка откинулась, Карл увидел слабый дневной свет, ветви старого дуба с листвой. Он вылез из колодца и оказался между толстыми корнями дуба. Прошелся в сторону от замка и заметил следы от колес повозки или кареты, конские следы. Неподалеку возвышалась стена замка, под нею был ров, заполненный водой, — все, как должно, лишь не было за крепостной стеной королевы Анны. В лесу стояла гнетущая тишина, моросил мелкий дождь, и Карл поспешил спуститься в колодец. Однако он успел заметить, что люк колодца сверху засыпан толстым слоем листьев, словно приклеенных к нему. А рычаг, открывающий люк, был очень похож на корень дуба. Найти люк было невозможно, ежели не знать, где он находится.

Спустившись в колодец и закрыв люк, Карл присел рядом с Одартом и обнял его за плечи. Слов у него не было, ему, как и старому слуге, хотелось плакать. Сколько они так просидели — неведомо. Наконец Карл сказал:

— Вот мы и осиротели, отец. — Он встал, помог подняться Одарту. — Идем, старина. Будем искать матушку.

Они долго шли молча, а перед тем как взобраться по лестнице, Карл спросил Одарта:

— Отец, может, ты помнишь, кто, кроме короля, мог знать о тайном ходе?

Пока Карл поднимался из колодца и выходил в лес, Одарт уже думал об этом. Он не знал точно, на кого указать, но догадывался, что к тайне Санлиса могла быть причастная королева Констанция. И он сказал Карлу:

— Ежели только мать короля Генриха. Да что с того проку, когда ее уже черви съели.

— Но при жизни она могла поведать о тайне сыну Роберту. Правда, и его уже нет в живых.

Догадка старого слуги была верной. Королева Констанция, приезжая в Санлис, своим пронырливым умом пришла к выводу о том, что в замке есть тайный ход или тайные ходы, потому как Санлис не мог быть исключением среди замков той поры. Ведь и в ее родовом замке был тайный ход. Ее настойчивые поиски увенчались успехом, и она нашла его в спальне — тогда это была королевская спальня. И когда король Роберт уходил с войском на войну против кого-нибудь из сеньоров, а она оставалась в Санлисе, то часто пользовалась тайным ходом и трижды приводила к себе с спальню молодого графа Артура де Крепи.

Граф Артур из Валуа в пору междоусобной брани с королем Робертом мог бы воспользоваться «подарком» своей любовницы и, проникнув в замок, захватить его. Но он был благородным рыцарем и, хотя прелюбодейничал с женой своего врага, на иную подлость не отважился. Позже, уже перед смертью, он передал тайну Санлиса старшему сыну Раулю с наказом воспользоваться ею лишь для утоления любовной страсти, ежели таковая появится к кому-либо из обитательниц замка.

Однако граф Рауль де Крепи был более благороден, чем его отец, и, полюбив королеву Анну, даже не допускал мысли воспользоваться возможностью проникнуть в спальню любимой им женщины. Так бы и умерла эта тайна, случись скорая кончина графа. А он уже готовился к тому, чтобы расстаться с бренным миром. Долгая осень шестьдесят третьего года оказалась для него тяжелой. Изгоняя из себя любовную страсть, он днями пропадал на охоте. Однажды в погоне за оленем по болоту его конь споткнулся о корягу, и граф, вылетев из седла, выкупался в ледяной воде. Пока выбирался, закоченел. И когда егери нашли его, переодели, граф уже безнадежно простудился. В замке его поили горячим виноградным спиртом, растирали острыми мазями, но ничто не помогало. Он метался в горячке. Лекари признали у него двухстороннее воспаление легких. Иногда он терял сознание, бредил, повторяя многажды имя Анна, сутками не приходил в себя. Его придворные послали гонца за старшим сыном в Париж. Граф Франсуа де Крепи уведомил короля о тяжелой болезни отца и ускакал немедленно в замок Валуа, находившийся неподалеку от Санлиса. Он сидел у постели отца сутками.

Но вот наконец кризис миновал, и граф Рауль пришел в себя. Сам Рауль того еще не осознавал, готовился предстать перед Господом Богом, каялся в грехах. В час сокровенного покаяния он рассказал сыну о своей неразделенной любви к королеве Анне.

— Если бы она была рядом, я бы никогда не знал, что такое болезни. Ее животворящее тепло было бы источником силы. Увы, ее нет со мной. Я мог бы похитить ее, и никто, даже сам папа римский, не отобрал бы ее у меня. Но нет, лучше я умру от горя, но не позволю себе совершить недостойный рыцаря поступок.

Граф Франсуа, столь же благородный, как отец, слушал лежащего в постели Рауля с большим вниманием. А позже исподволь вынудил отца сказать ему, как бы тот похитил королеву. И граф Рауль открыл тайну замка Санлис, поведав до мельчайшей подробности, как проникнуть в него, и заключил все строгим наказом:

— Ты мне поклянешься, дорогой сын, в том, что никогда не воспользуешься этим тайным ходом во зло. Ты сейчас поклянешься на кресте, — горячо потребовал отец, сжимая руку сына.

И Франсуа исполнил волю отца. Он взял со стены в изголовье Рауля золотой крест и твердо произнес:

— Клянется рыцарь Франсуа де Крепи рыцарю Раулю де Крепи никогда не чинить зла всем обитателям замка Санлис. — И Франсуа поцеловал крест.

После утомительного откровения граф Рауль уснул. Сын позвал слугу и вышел из спальни. Спустившись в трапезную, он выпил вина и долго ходил по залу, скрестив на груди сильные руки. Франсуа был красивый и крепкий молодой мужчина, с благородным, под стать отцу, лицом и умными карими глазами. Рассказ отца о любви к королеве Анне глубоко взволновал его. Он давно страдал за отца из-за его женитьбы на Алиенор после смерти матери. Франсуа знал, что отец несчастен с этой недостойной женщиной, и понимал, что такая женщина, как королева Анна, достойна самой чистой любви. Теперь Франсуа осознал, почему отец долгое время пребывал в таком угнетенном состоянии и даже тяготился жизнью, и готов был совершить ради него невозможное. До полуночи он провел время в размышлениях, а потом, как показалось ему, нашел единственно верное решение, помолился Богу, прося у него прощения за грядущие грехи, и уснул.

С рассветом Франсуа пришел к отцу, который явно поправлялся. Вновь они вели неспешную беседу. Франсуа рассказал отцу парижские новости, поведал о своей службе, о своих отрадных семейных делах и сам расспрашивал отца о том, как шли дела в минувшее лето на строительстве монастыря и храма в Санлисе. И как бы между прочим расспросил об окружении королевы и об отношении ее к нему.

Рауль, не ведая замыслов сына, поделился, как они ездили с Анной и королем на охоту, сколько радости и удовольствия принесло это им всем, как он с Анной вкупе смотрит за возведением храма, как обедает в ее семье.

— Маленький Гуго мой настоящий друг, а Эмма величает меня дедушкой. Но самый интересный человек близ королевы — это боярыня Анастасия. Я подозреваю, что она ясновидящая и может предсказать будущее, но сдержанна и осторожна. Королева любит ее, как родную сестру. Еще при Анне есть две сенные девицы, россиянка и француженка, дочь мажордома в Санлисе, барона Норберта. Господи, я в окружении этих людей отдыхал, а потом… Нет, лучше об этом не вспоминать.

В следующую ночь Рауль спал сном усталого, но выздоравливающего человека. Ему снились приятные сны, и он даже улыбался.

А сын его, граф Франсуа, под покровом наступившей темной ночи покинул родительский замок и в сопровождении пяти конных воинов и воина, едущего на карете, запряженной парой сильных лошадей, отправился к замку Санлис. Ехали знакомой с детства дорогой. Примчав под стены замка с лесистой стороны, Франсуа и его воины проделали тот же путь, каким когда-то в спальню королевы Констанции проникал его дедушка, граф Артур. Франсуа продумал все до мелочей и прежде всего убедил себя в том, что не совершал клятвопреступления. Он похищал королеву для своего отца не во зло, а ради любви, и любви, он надеялся, обоюдной. Он раздобыл настойку из сонной травы и, проникнув в покои Анны, словно дух, наложил смоченный настоем льняной платок на лицо королевы. То же сделали с сенными девицами воины. И лишь Анастасия не поддалась их уловке. Она сказала воину, который подносил к ее лицу платок:

— Не смей ко мне прикасаться. Судьбе угодно, чтобы я сама шла за королевой.

Она встала с постели, накинула поверх ночной рубашки черную мантию с капюшоном, первой покинула свою спальню, вошла в покой королевы, увидев лаз, проникла в него и вместе с воином, держась за его руку, спустилась в грот. Воины уже вынесли из подземного хода сонных обитательниц Санлиса, отнесли их в лес и уложили в карету. Подоспевшая Анастасия уместилась с ними рядом. Вскоре воины и карета скрылись в лесу, в ночи, словно тени.

Позже Рауль де Крепи пожурит сына за небывалую вольность, но потом простит по очень веской причине.

Глава тридцатая. Обретение покоя

Пробуждение Анны показалось ей продолжением волшебного сна. Она открыла глаза и увидела над собой потолок, обитый шелком цвета весеннего неба с рисунками будто живых громадных алых роз и стаек райских птиц. «Небо», казалось, было в движении, и по нему словно проплывали высокие перистые облака. Анна окинула взором стены, и перед нею открылись прекрасные солнечные дали, речной простор, луга с табуном лошадей, лес, одетый в багрянец, и на окоеме за лесом — горные вершины, покрытые снегом. Картины, коими были разрисованы стены, вернее, ткань, покрывающая стены, походили на живые, будто Анна и впрямь находилась на лоне природы в чарующем кружении. У нее было ощущение, что стен вовсе нет: вставай и иди в любую сторону. А по спальне гулял легкий и свежий ветерок, из камина от ярко пылающих дров источалось солнечное тепло.

Анна потрясла головой, дабы освободиться от грез или прогнать завораживающее наваждение. Но ни того, ни другого не было, ее окружала чистая явь. Она лежала в большой постели под атласным одеялом, и на ней была та же рубашка, в коей она с вечера легла спать. В высокое и узкое окно проникал свет тусклого ноябрьского дня. И Анна поняла, что в этой постели она провела не один час. Но вот какие силы, небесные или земные, перенесли ее в этот райский уголок, Анна не могла понять. Она встала, подошла к двери, тронула ее, и дверь открылась. Подумала, что она не в заточении, и вернулась к постели, но увидела на спинке кресла шерстяной распашной далматик, который с вечера оставила вот так же, на кресле, в своей опочивальне, и невольно улыбнулась. Анна накинула его на плечи и опустилась в кресло у камина, более удобное, чем у нее.

Любуясь игрой огня, Анна попыталась разобраться в том, что с нею произошло. Однако все обрывалось на вечернем часе, когда она легла спать. Где она? Кто похитил ее из Санлиса? Зачем и как? Ведь замок в Санлисе неприступен. На все эти вопросы ответа у Анны не было. Просидев в бесплодных размышлениях довольно долго, она почему-то ни разу не подумала о своем ближайшем соседе, графе Рауле де Крепи. Разум ее оказался в каком-то затмении. Так она и просидела бы невесть сколько перед камином, если бы не услышала легкий стук в дверь. Ей ничего другого не оставалось, как сказать должное.

— Войдите, двери открыты, — довольно громко произнесла Анна.

И когда открылась дверь спальни и на пороге появился граф Рауль, ее изумление было беспредельным. Он еще стоял на пороге, а в голове Анны четко, словно письмена на белом полотне, высветился крик графа: «Да нет же, моя королева! Лишь вы способны излечить меня!» И Анна встала:

— Что же вы стоите, граф? Входите, вы же у себя дома.

— Спасибо, моя королева, я вхожу, — ответил Рауль, переступив порог.

Граф был еще бледен. Признаки болезни не сошли с лица, но он стоял перед Анной в торжественном одеянии и, несмотря на бледность, был величествен, красивое лицо, выразительные глаза — все сияло гордостью и еще чем-то, что можно было назвать счастьем. Он шагнул к ней, легко вытащил из ножен изящный кинжал и на вытянутых руках протянул его Анне:

— Моя королева, я преступил закон чести — и я злодей. Вот оружие, и накажите меня по заслугам.

Анна приняла кинжал. Рассматривая его, сказала:

— Это хорошо, граф, что ты осознал свое злодеяние. Но россияне милосердный народ и кающихся не наказывают. — Она опустила кинжал на кресло.

— Я благодарю Пресвятую Деву Марию за ваше прощение. Но что же мне делать теперь? Ведь вы уже не пленница.

Анна приобрела присущее ей хладнокровие и теперь готова была сразиться с графом в честном поединке:

— Вот что, граф Рауль де Крепи, самый могущественный сеньор Франции. Я знаю, что ты похитил меня не для того, чтобы по одному моему слову вернуть в Санлис. Ты мою просьбу не выполнишь.

— Да, моя королева, не выполню. Я не в состоянии сие исполнить.

— Тогда скажи, зачем ты меня похитил?

— Я готов открыть тебе глаза, моя королева. Но прежде выслушай вот что. Не я похитил тебя из Санлиса, а близкий мне человек. — Граф не хотел называть имени сына. — Это он, выслушав мою исповедь, как мне показалось, в роковой час моей жизни, отважился тайно от меня осуществить то, что случилось. Ему я поведал о том, что в тот день, когда я впервые увидел тебя в Ситэ, меня поразил недуг. Нет, я не полюбил с первого взгляда. Я заболел от мысли о том, почему судьба не свела меня с тобой, почему я, потомок Карла Великого, в тот день и час не был на престоле Франции на месте Генриха. Ведь тогда бы судьбе было угодно, чтобы ты встала рядом со мной. И эта мысль многие годы угнетала меня, вплоть до нынешней ночи, лишала сил. Покоя и сна. Сегодня ты здесь, в моем замке, и знаешь, а может быть, или скорее всего, знала раньше, что я люблю тебя, наверное, с той поры, как увидел тебя. Но я не уверен, дашь ли ты согласие быть графиней де Крепи Валуа.

— Это хорошо, граф, что ты не самонадеянный и не заносчивый преступник, что не пытаешься откусить столько, сколько не сможешь проглотить.

Анна прошлась по спальне, коснулась стен, остановилась у окна. Рауль продолжал стоять на месте. Когда же она повернулась к нему, он сделал несколько шагов и опустился на одно колено:

— Но, моя королева, помоги мне, скажи, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину?

— Встань, граф. Ты уже немолод, и тебе трудно стоять на коленях. Да и незачем. — И когда граф встал, она продолжила: — А сделать ты должен многое. Ты немедленно пошлешь в Санлис человека, и пусть он передаст барону Карлу Норберту, что я жива и здорова, что мне ничто не угрожает и я всего-навсего приехала к вам с Алиенор в гости. И пусть он скажет о том моим близким. Главное — детям и Анастасии.

— Твое повеление исполню немедленно.

— В таком случае иди, граф.

Рауль поклонился и ушел. Анну знобило. Она опустилась в кресло и протянула руки к огню. Стало теплее, и уже легче думалось. Ей было над чем поразмыслить. Признаваясь себе честно, она в свои тридцать девять лет не хотела бы оставаться вдовой до исхода. Но и возвращаться в Париж, вести светскую жизнь в королевском дворце, дабы кто-то ее заметил и предложил ей руку и сердце, она тоже не хотела. Шумное светское и дворцовое общество претило ее душе. И оказалось, что у нее не было выбора и похищение во благо ей. Но что скажет сын Филипп, когда она готова снять королевскую корону и стать супругой графа? Пусть самого могущественного во Франции. Да, за годы общения с графом Раулем де Крепи, с дядей в каком-то там колене, старший сын привык к нему и во многом подражал. Было похоже, что Филипп и Рауль сдружились. Но оставались и другие препоны. Граф Рауль не разведен с Алиенор. Благословит ли церковь расторжение их брака? А если нет? Как много вопросов и как мало ответов! И все-таки, взвесив все «за» и «против», Анна не без усмешки над собой согласилась с тем, что спальня у нее прекрасна, что вид из окна чудесен, что замок большой и хватит места всем ее домочадцам и, наконец, что граф Рауль ей любезен и остается надеяться на лучшее, а потому надо сжечь все мосты. Эта мысль ее успокоила, и какое-то время она сидела у очага без дум, просто грелась от тепла, который показался ей желанным. Она не помнила, сколько времени пробыла в неге.

Вернулся граф Рауль. Он принес корзину, в коей был завтрак и фрукты, поставил корзину на столик близ Анны.

— Прости, моя королева, за скромную пищу, но тебе надо поесть. А человека я послал, и он уже на пути в Санлис.

Анна грустно улыбнулась, потянулась к корзине, заглянула в нее.

— С этого часа, граф, я твоя сообщница. И сие уже моя вина. — Она взяла гроздь винограда и съела несколько ягод.

— И что же теперь скажешь, прости за дерзость, сообщница-королева? — прислонившись к углу камина, спросил граф.

Анна ответила не сразу. Она еще поела винограда и, взвешивая каждое слово, заговорила:

— Скажу самое трудное, граф, и, может быть, неприятное. За три года твоих наездов в Санлис и нашего общения я хорошо узнала твой нрав. Ты достоин уважения и нравишься мне, но не больше, — слукавила Анна. — Надеюсь, что со временем во мне что-то изменится… Может, Анастасию спрошу, и она скажет… Но сейчас речь не об этом. Внимай же, граф.

— Слушаю, моя королева.

— Тебе надо сегодня или завтра ехать в Париж к королю и рассказать все, что произошло в Санлисе. Если Филипп проявит к тебе милость и не арестует, передашь ему мое письмо, кое я сейчас напишу. Запомни, граф: только после того, как он простит твою дерзость. Ежели этого не будет, вернешь письмо и отвезешь меня в Санлис. Вот и все, граф Рауль де Крепи из Валуа.

Анна смотрела на него в упор и видела, что ни одна жилка на его лице не дрогнула. Лишь в глазах засветился огонь решительности. Она знала, что граф смел до дерзости, до самоотречения, поняла суть огня в его глазах и в душе пожелала ему успеха.

— Я исполню твою волю, моя королева, и покину Валуа сегодня же.

— Вот и собирайся в путь. Но прежде принеси чернила и бумагу. Я напишу сыну, что сочту нужным.

Граф Рауль был послушен, как воспитанный ребенок. Он принес чернила, перо и бумагу, терпеливо дождался, когда Анна напишет сыну послание, спрятал его на груди под камзолом и в полдень уехал в теплой карете в Париж.

Во дворце Ситэ он появился утром на другой день. Здесь было все спокойно. О событиях в Санлисе во дворце еще никто не знал. Рауль понял это сразу и подумал, что судьбе угодно, дабы он, похититель, первый сообщил королю о том, что из Санлиса исчезла королева-мать. После этой мысли у отважного Рауля по спине пробежал озноб, и он укорил в сердцах сына Франсуа за то, что попал по его милости под удар, неизвестно чем грозящий. Но повороты судьбы непредсказуемы.

Когда королю Филиппу доложили о графе Рауле, он с радостной улыбкой сказал регенту:

— Граф Бодуэн, приведите ко мне дядюшку Рауля.

Через несколько минут граф Рауль стоял перед королем в тронном зале, где Филипп, как и все короли до него, принимал своих первых сеньоров и вассалов. Графа Бодуэна за спиной Рауля не было. Юный Филипп, забыв о дворцовом этикете, поспешил навстречу графу и тронул его за рукав камзола:

— Дядюшка Рауль, как там моя матушка, брат и сестра? Я не видел их уже пять дней.

— Ваше величество, они живы и здоровы, матушка печалится от разлуки и велела обнять вас и поцеловать. — И Рауль не мешкая исполнил то и другое.

Филипп пришел в смущение, но оправился от него и посетовал:

— Я задержусь в Париже на несколько дней по державным делам. И ты, дядюшка, скажешь о том матушке.

— Да, сир, передам. Мне это легко, потому как сейчас королева в моем замке.

— Удивлен. Почему она в твоем замке? — спросил Филипп. — Ведь раньше она у тебя только с батюшкой бывала.

— Да, ваше величество, но жизнь меняется. — Ласково улыбаясь королю и преданно глядя ему в глаза, граф как бы шутя сказал ту суровую правду, кою привез: — Я похитил ее из Санлиса, мой государь, и теперь она в замке Валуа. Так уж случилось…

— Какой же вы шутник, дядюшка!

— Да нет, ваше величество, я не шучу. Я говорю правду. Но я люблю вашу матушку. И если вы меня простите за дерзость, то и она простит.

— Мама?! Моя строгая мама простит? — удивился Филипп.

— Да, ваше величество, я в этом уверен. Потом, вы знаете, что она не очень и строгая.

— Ну, если, по мнению моей матушки, ты, дядюшка, достоин прощения, то как же я смею наказывать тебя! Я рад за матушку, рад, что она не будет одинокой. Ведь мы вырастаем и улетаем от мам. А ей нельзя быть одинокой, нельзя! Я-то знаю свою матушку! — с чувством гордости и при этом некоей горести произнес последние слова юный мудрец. Он торопился выговориться, однако сдержал свой пыл и строго сказал: — Но только смотри, граф Рауль де Крепи, не обижай мою матушку, не огорчай ее. Тогда уж и я с тобой буду в дружбе.

— Спасибо, ваше величество. Я никогда не огорчу вашу матушку. — Рауль опустился на колено и поцеловал руку Филиппа. — Значит, я прощен, государь?

— Конечно, прощен! Я рад за вас! — вновь немного смущенно произнес Филипп, оттого что граф Рауль поцеловал ему руку. Он сделал Раулю знак, чтобы тот поднялся, спросил: — Дядюшка, а когда ты возвращаешься в Валуа?

— Сейчас, ваше величество. Вот только передам вам письмо моей королевы. — Рауль достал из-за камзола послание Анны и подал его королю. — Вы должны написать ей ответ.

— Я его сейчас же прочитаю, — сказал Филипп, приняв письмо.

Он сел на трон, потому как счел невозможным прочитать послание матушки в другом месте, и углубился в чтение.

Граф Рауль с волнением смотрел на короля, и вскоре в его груди зазвенели колокольчики: Филипп улыбался, он был доволен письмом матери. Позже повзрослевший Филипп поймет, как правильно он поступил, отнесясь с уважением графу Раулю, к его чувствам к матери, не упрекнув за похищение королевы. Могущественный сеньор до конца дней своих был верен королю и не раз оказывал ему неоценимую помощь в державных делах. Своим влиянием он сдерживал порывы драчливых вельмож. Они боялись могущественного потомка Карла Великого, и Франция в эти годы не знала военных потрясений.

Пока граф рассматривал мозаику красивых узоров на полу, Филипп сбежал с трона и с сияющим лицом крикнул:

— Дядюшка, она согласна быть твоей супругой, она просит благословить ваш брак! Будьте счастливы! Будьте счастливы!

Филипп поспешил к столу, на котором лежали принадлежности для письма, и на послании матери написал: «Благословляю. Сын Филипп, король Франции».

Уезжая из Парижа после короткой встречи с сыном и выражения ему любви и благодарности за похищение королевы, граф Рауль забился в угол кареты и тихо заплакал. То были первые в его жизни слезы — столь велика была сила благодати, выжавшая их из этого железного человека.

В замке Валуа той порой случилась новая, не менее удивительная для Анны неожиданность. Уезжая в Париж, граф Рауль приказал дворецкому накрыть стол для трапезы на пять человек на другой день после полудня, пригласить к нему королеву, а когда она сядет за стол, привести в зал Анастасию и ее служительниц Малашу и Жозефину. Дворецкому с трудом удалось выполнить поручение графа. Анна никак не хотела выходить к трапезе.

— Пока не дождусь графа, я не выйду из сей опочивальни, — заявила она старому и доброму Дюрвену.

Лишь после того, как Дюрвен сказал, что в трапезной королеву ждет сюрприз, в ней победило извечное женское любопытство, и Анна спустилась в зал, чтобы удовлетворить его. Она увидела стол, накрытый на несколько человек, и это ее удивило. А когда она села к столу, когда открылась одна из боковых дверей зала и в нее вошли Анастасия, Малаша и Жозефина, Анне показалось, что это некий волшебный сон. Но нет, то был не сон. Анастасия, увидев королеву, с криком: «Слава Богу!» — подбежала к ней и ткнулась в плечо.

— Ярославна, как я рада, что ты спустилась к трапезе! — горячо шептала Анастасия. — Я знала, что все так и будет.

— Ну Рауль, ну шутник! Да и ты хороша! Однако он и вас не пощадил, — как-то беззаботно произнесла Анна, обнимая Анастасию. Она позвала Малашу и Жозефину и приласкала их. — С вами я как дома, мои славные, мои хорошие! Мы голодны и будем есть, пить вино и погрустим о тех, кого нет с нами.

Тут уж Анастасия взяла бразды правления в свои руки. Она усадила на положенные места Анну, Малашу и Жозефину, налила всем вина и сказала:

— Прости меня, матушка-королева, теперь я повторю громко, что знала обо всем случившемся. Вот и теперь ведаю, что скоро появится граф Рауль и привезет благословение короля. Потому осушим кубки до дна. — И Анастасия первая выпила вино.

Выпили и остальные. Потом принялись за пищу, вспоминали минувшие дни, пытались развеять дымку таинственного похищения, ибо Малаша и Жозефина пока не знали всего, что с ними произошло. Анна, однако, больше молчала или говорила о детях. И никто не заметил, как за окнами наступил вечер, и совсем неожиданно прозвучали слова появившегося в зале дворецкого Дюрвена:

— Государыня-королева, прибыл граф Рауль де Крепи. Позвольте пригласить его.

Анна лишь развела руками, но собралась с духом и повелела:

— Зовите немедленно!

Граф Рауль вошел в зал с сияющим лицом, и по его виду Анна поняла, что он вернулся с победой.

Так и было. Граф достал письмо королевы к сыну и протянул его Анне. Она вышла из-за стола, приблизилась к графу.

— Вот почитай, моя королева, что написал твой сын.

Анна взяла письмо, развернула его, прочитала, и у нее, как у графа под Парижем, потекли слезы. Она обняла Рауля и поцеловала:

— Ты молодец! Ты настоящий рыцарь!

— Я люблю тебя, Анна, — только и ответил Рауль.

— Однако ты сей же час исполнишь последнюю просьбу королевы Франции.

— Ты для меня навсегда останешься королевой.

— Это твое дело.

— Слушаю, моя королева.

— Ты устал, ты голоден, но соберись с духом, съезди в Санлис и привези оттуда моих детей и детей Анастасии. Привези, пока они не спят. Думаю, что место для них в замке найдется.

— Найдется, моя королева, и я помчал в Санлис. Там возьму твою колесницу и вернусь.

— С тобою поедут Анастасия и Малаша, — заключила Анна.

— Это превосходно.

Анна еще что-то сказала Анастасии, и все покинули трапезную.

Через несколько дней в церкви близ замка Валуа Анна и Рауль обвенчались. Свидетелями были младшие дети Анны, Анастасия с Анастасом, маршал Убальд и барон Карл Норберт. Со стороны графа был его сын, граф Франсуа, и дворецкий Дюрвен. Сильнейший вельможа Франции, дядя короля Филиппа был счастлив — о том говорило его лицо. Анна ничем не выдавала своего душевного состояния. Она была спокойна и величественна. Даже тогда, когда после обоюдного согласия стать мужем и женой, Анна не изменилась в лице. А ведь со словами: «Да, я согласна стать женой графа Рауля де Крепи» — уходила из жизни Франции ее королева. Она подумала: «Всему бывает конец».

В жизни графа и графини де Крепи были еще дни тяжелых переживаний. Папа римский Александр Второй признал брак Рауля и Анны кощунственным и незаконным. Папа грозил отлучением Рауля от церкви. Но ничто не устрашило отважного рыцаря: ни угрозы папы, ни проклятия Алиенор, ни смятение в светском обществе Парижа и Франции. Его радовало и вдохновляло то, что король Филипп не изменил своим добрым чувствам по отношению к нему и любил своего дядюшку и по-прежнему часто приглашал его ко двору.

Анна, однако, все годы жизни с графом Раулем не появлялась при дворе короля-сына в Париже. Ей хватало общества в замках Валуа и Санлиса. Она, как и прежде, заботилась о монастыре Святого Винцента и храме Святых Дев. Младшие дети воспитывались при ней. Иногда в Санлис или в Валуа приезжал старший сын, король Филипп, и тогда все отправлялись на охоту. Анна по-прежнему крепко держалась в седле, и стрелы, кои иной раз пускала она, летели точно в цель.

Незаметно пролетело десять лет. Анна скажет однажды, что то были годы умиротворенной и радостной жизни в кругу близких и любимых ею людей. Все эти годы судьбоносица Анастасия не заглядывала за окоем, не открывала Анне никакого ненастья, беды. Такова была воля Всевышнего. И все-таки судьба не уберегла Анну от горя. Граф Рауль вновь простудился на охоте, долго пребывая под проливным дождем. Это случилось ранней осенью. Графа пригласил на охоту в Мондинье его младший сын, граф Карл. Он вернулся из долгих странствий по Средиземноморью и упросил отца приехать к нему в гости. Там граф Рауль и слег в постель и после скоротечного крупозного воспаления легких скончался сентябрьским утром 1074 года.

Страдания Анны по безвременно ушедшему супругу были безмерны, как никогда в прежние годы при потере Яна и Генриха. Она пролежала несколько дней в горячке, а едва оправившись от болезни, вернулась в Санлис со всеми своими близкими.

Придя в себя, Анна не замкнулась в стенах замка со своими переживаниями. Уже зимой она приехала в Париж. Она была деятельна и много помогала сыну в державных делах. И снова под государственными хартиями появилась ее подпись. Но подписывалась она уже не как королева, а лишь как мать короля Филиппа, Анна.

Миновал 1075 год, проведенный Анной в королевском дворце Ситэ. А весной следующего года она отошла от державных дел и вернулась в Санлис. Там вместе с Анастасией она отдала свой досуг устроению жизни и быта монахинь возведенной ею обители Святого Винцента.

Жизнь Анны и Анастасии была долгой. Они вместе вырастили своих детей, вместе кого женили, кого выдали замуж. И пришел час, когда две россиянки вместе преставились и души их вознеслись в горние выси. Когда сие случилось, в хрониках той поры не сказано. Но благодарные французы не забыли свою королеву. Позже перед входом в аббатство Святого Винцента ей был поставлен мраморный памятник. На пьедестале великолепной статуи, созданной лионскими скульпторами, осталась на века высеченная надпись: «АННА, РУССКАЯ КОРОЛЕВА ФРАНЦИИ».

С той далекой поры, когда девять с лишним веков назад королевой Франции была Анна Русская, миновало много эпох, забыты имена десятков королей и королев, но Анну, королеву Франции, помнят как во Франции, так и в России. В Московском историческом журнале «Наша старина», выходившем в девятнадцатом веке, в монографическом очерке «Анна Ярославна, французская королева» сказано: «Франции Анна Ярославна дала ряд королей, отличавшихся мужеством, благочестием и мудрым государственным управлением (одним из правнуков ее был Людовик IX, причтенный католической церковью к лику святых)». Особенно отличался славянскими чертами характера внук Анны, сын Филиппа, Людовик Шестой. Французский историк характеризует его так: «Веселый, жизнерадостный, располагающий к себе все сердца… Необычайное бесстрашие, энергия и плодотворная деятельность сделали из него выдающегося защитника родины, и он был защитником и опорой землепашца, рабочего и всего неимущего простого народа». Эти черты узнаваемы в русских князьях-радетелях.

Над памятью досточтимых героев время нетленно. И сегодня имя Анны Ярославны на устах многих россиян. Однако не только их, но и тех, кто уже открещивается от причастности к родству с великой Русью времен Ярослава Мудрого. Есть на Украине люди, которые требуют ныне от правительства Франции изменить надпись на пьедестале памятника в Санлисе: вместо «Анна Русская» написать «Анна Киевская». Думается, что мало кто из россиян будет возражать, если Франция уступит требованию националистов. Для нас, россиян, Киев остался стольным градом Древней Руси. А мать Киева — это земля Русская, отец же — Великий Новгород, ибо оттуда пошла Русь Великая.






Об авторе

Александр Ильич Антонов родился в 1924 году на Волге в городе Рыбинске. Работал на авиационном заводе формовщиком. Ветеран Великой Отечественной войны, фронтовик, награжден тремя боевыми орденами, медалями. В 1962 г. закончил Литературный институт. Член Союза писателей и Союза журналистов России, Исторического общества при СП РФ.

Печататься начал с 1953 года. Работал в газетах «Труд», «Строительная газета», «Литература и жизнь» и различных журналах. В 1973 году вышла первая повесть «Снега полярные зовут».

С начала 80-х годов пишет историческую прозу. Автор романов «Княгиня Ольга», «Патриарх Всея Руси», «Держава в непогоду», «Великий государь» и других, выходивших в различных издательствах.

Исторический роман «Русская королева» — новое произведение писателя.

Хронологическая таблица

1025 год. В семье великого князя Ярослава Мудрого родилась вторая дочь, Анна, названная при крещении Анастасией (Ярославу Мудрому было 47 лет)[136].

1035–1043 годы. Любовь Анны к воеводе Яну Вышате (погиб в 1043 г. в битве с греками).

1043 год. Посещение Анной Византии.

1046 год. Приезд в Киев французского путешественника Пьера Бержерона, увидевшего в Анне будущую королеву Франции.

1049 год. Прибытие в Киев послов-сватов из Парижа. Посещение Анной Корсуни.

1050 год. Сватовство. Отъезд Анны во Францию. Венчание короля Генриха I и княжны Анны в мае в г. Реймсе.

1051 год. Рождение сына Филиппа, будущего короля Франции.

1054 год. Рождение второго сына, Роберта (умер через два месяца).

1056 год. Рождение третьего сына, Гуго, будущего графа Вермандуа, главы французских войск в первом крестовом походе в 1096 г.

1058 год. Рождение дочери, принцессы Эммы.

1059 год. Коронование сына Филиппа.

1060 год. Гибель Генриха I.

1061–1063 годы. Анна, королева-мать, управляет Францией совместно с регентом графом Бодуэном.

1046 год. Венчание Анны с графом Раулем де Крепи.

1074 год. Возвращение Анны к государственной деятельности после смерти графа Рауля де Крепи.

1076 год. Анна навсегда поселяется в Санлисе вблизи построенного ею монастыря Святого Винцента.

После 1096 года. Смерть Анны Ярославны.



Владимир Аристов Скоморохи


Часть первая МОСКВА — ВСЕМ ГОРОДАМ ГОРОД


Глава I

У Любавы, жены Разумника из села Суходрева, родился сын. Был на исходе месяц листопад. В этом месяце по первому снегу везли пахари в Москву оброк великому князю: зерно, живность, меха, мед и серебро — выход, дань хану.

Разумник уехал с односельчанами как раз накануне того дня, когда Любава почувствовала, что время пришло.

Баба Марьяна, прозвищем Кудель, приняла младенца. Потом Кудель сварила ячменную кашу, чтобы выставить ее к ночи на крыльцо. Так по стародавнему обычаю надо было ублажать души прадедов и прабабок, когда слетятся они к избе на сбор рожаниц нарекать судьбу новорожденному младенцу.

Бабка не успела переложить кашу в мису, прибежала девка, сказала, чтобы Кудель шла на двор к волостелю, приспело время волостелевой жене Елене. Бабка заторопилась, каша так и простояла всю ночь на загнетке в печном горшке. Кудель спохватилась лишь к вечеру следующего дня, когда во всех десяти дворах Суходрева только и разговору было, что об оплошности повитухи. Оника Заяц рассказывал соседям — слышал он, как ночью у Разумниковой избы выл кто-то на разные голоса. Соседи переглядывались, вздыхая, говорили, что это, должно быть, не найдя угощения, сердились слетевшиеся к избе рожаницы. Нельзя было ждать теперь чего-нибудь доброго для новорожденного. А какую судьбу нарекают рожаницы младенцу, если отец с матерью прогневают чем-нибудь души предков, известно: в младенчестве — трясучка, кровь из носу, а то и вовсе ни с чего зачахнет дитя. А вырастет, станет пахарем, будет ходить за сохой, или бить зверя, добывать мед и воск в бортях, — и тогда не ждать мужику удачи: на полосе — чахлый колос, на озими — червь, в лесу — пустые борти, а то, самое страшное, станет из года в год наведываться во двор огонь.

Разумник вернулся через два дня. Он поставил под навес коня и, кинув ему сена, шагнул в избу. Любава сидела на лавке, собиралась кормить младенца. Разумник раскинул руки, брови его нетерпеливо поднялись кверху. Хриплым с мороза баском он выговорил:

— Ну!

Любава знала, о чем думал Разумник.

— Сын, — сказала она.

Разумник схватил младенца и прижал к груди. Сердце его радостно билось.

— Сынок! Жданный! — выговорил Разумник. — Ждан! Давно ждан.

— Ждан, — повторила Любава. Ей казалось, что лучшего имени младенцу нельзя было придумать. Как бы ни окрестил теперь мальчика поп, до конца жизни ему оставаться Жданом.

На восьмой день после рождения младенца понесли крестить в церковь Двух Никол. В церквушке сквозь бревна дул ветер и было холодно. Младенец оказался на редкость терпеливым. Он только фыркал и морщил нос, когда поп трижды окунал его в долбленую купель, полную ледяной воды.

Поп нарек младенца Иваном. Сверх положенных за крещение двух калачей Разумник посулил попу еще горшок сметаны и поп дал младенцу и другое имя — Гурий. Настоящее имя сына знали только поп, Разумник с Любавой и крестные отец с матерью. Теперь можно было не бояться волховства. Никто не мог навести на младенца порчу, если не знал настоящего имени, каким окрестил его поп.

На крестильный пир в избу сошлись все родичи. На угощение Разумник и Любава не поскупились. Стол ломился от печеного и жареного. Три раза опорожняли гости деревянные жбаны с пивом и старым медом, хвалили хлебосольных хозяев, желали Ждану счастливой судьбы. Не радовался веселью один Дунай, Разумников тесть. Дунай хмурил белые брови и ворчал в бороду, недобрым словом поминал забывчивую повитуху. Он знал, что рожаницы, оставшиеся в первую ночь рождения Ждана без угощения, не простят обиды. Гости пели крестильные песни и им было не до стариковского бормотания.

В то время, когда в избе Разумника лилось пиво и мед, в церкви Двух Никол крестили сына волостеля, явившегося на свет в один день с Жданом. Из-за его рождения и забыла бабка Кудель выставить угощение рожаницам.

Сын волостеля был крикливый младенец. Он вопил, когда поп окунал его в купель и, хотя было волостелеву сыну от роду восемь дней, ревел он неистово и басовито.

— Волк сущий, — сказал поп, передавая младенца крестному отцу. Поп нарек младенца Тимофеем, но волостель Богдан, прозванный за короткий ум и незлобие Курицей, решил, что имя Волк лучше всего предохраняет младенца от всяких напастей.

И сына волостеля стали звать Волком Курицыным.


Ждан рос быстро. На пятом месяце он уже ползал по земляному полу среди кур, гусей и поросят, зимовавших в избе. Ждан не любил, когда его брали на руки. Если Разумник хотел приласкать сына и, взяв на руки, прижимал к лицу, младенец пускал губами «у-а» и вцеплялся в бороду. На шестом месяце жизни Ждан едва не умер от угара, потому что Любава прежде времени затянула волоковое оконце. На восьмом месяце, когда сидел Ждан посреди двора, бодливая корова дважды ткнула его рогом, на девятом — чуть не растерзали псы волостеля Курицы. Не зная младенческих хворей, рос Ждан ясноглазым крепышом. Разумник иногда думал: или рожаницы сложили гнев на милость, или, скорее всего, помогла нехитрая выдумка — дать сыну два имени, звать же тем, какое придумал сам.

Как-то, набегавшись, заснул Ждан под навесом. Подошел буланый конек, обнюхал Жданову голову, тихо и грустно заржал. Любава, возившаяся у колодезного журавля, всплеснула руками:

— Ой, горюшко! Не быть Ждану живу, конь обнюхал.

Разумник прикрикнул на жену, чтобы не вопила, сказал: если ратного конь обнюхает, тогда ждать ему скорой смерти, с младенцем же от конского нюха худого не может ничего случиться. У самого все-таки скребло под сердцем: «А как помрет дитя?» Однако, рассудив, махнул рукою: «На всякий чох не наздравствуешься».

Напугать Ждана было трудно. Крикливых и непослушных детей матери стращали татарами. Ждан увидел татар в Суходреве в первый раз, когда шел шестой год. Раскрыв рот, смотрел Ждан на скуластых, редкобородых всадников в овчинах шерстью наружу, сутулившихся на нескладных гривастых коньках. Лица татар коричневые, сожженные степным солнцем, были безучастны, но острые глаза зорко смотрели из-под высоких, бараньих шапок. Было то ордынское посольство, направлявшееся в Москву с грамотой к великому князю. Пахари тянули с голов холщовые колпаки, кланялись ханскому послу земно, лукаво косили на верхоконного боярина — княжеского пристава, ни на шаг неотстававшего от мурзы.

Боярин беспокойно вертел по сторонам головой, видно, на душе у него было тошно. Не легкое дело провожать до Дикого поля к Москве ордынского посла. Глаз приставу нужен острый, чтобы пословы челядинцы не обидели как-нибудь пахарей. Корма послам и челядинцам их дают вволю, да волка сколько ни корми, все в лес смотрит. Поганые, кажется, всем ублаготворены, а чуть зазевался пристав — глядь там челядинцы угнали с поля коня, там разграбили двор. Убытку большого не сделают, — страшно другое. Не так-то еще давно деды и отцы перед всяким мурзишкой поганым на коленях в прахе простирались, теперь осмелели русские люди. Не раз бывало отстанут челядинцы от посла, уволокут у пахаря овцу, или двор разграбят. Пахари, когда так случится, на обиды поганых челом не бьют, сами чинят суд над обидчиками топорами и рогатинами. Хану только того и надо — есть прицепа, шлет великому князю грамоту: «Забыли ваши подданные страх, людей наших до смерти побили», грозит слать своих темников пустошить русскую землю.

Правда, и без ханского веления приходили мурзы грабить Русь, но делалось то мурзами самовольством. С такими разбойниками великокняжеские воеводы управлялись скорым делом.

Настоящей бедой было, если поднимал хан войной всю орду. Хоть присной памяти князь Димитрий и побил поганого Мамая и было то шесть десятков лет, назад, стряхнуть с шеи татар русским людям еще оказывалось не под силу. Собирают великие князья со всех русских людей дань-выход, дают хану, как деды и прадеды давали. Случится же если где побьют мужики-пахари или посадские татар, — великому князю хлопоты, надо ублажать хана подарками. «Не по нашей воле то случилось, а людишек, какие твоим слугам смертное убойство учинили, велим предать смерти». Великий князь строго-строго наказывал приставам смотреть в оба, чтобы между пословыми челядинцами и пахарями или посадскими людьми свар не было. Пристава, когда приходилось провожать в Москву ордынцев, от себя дарили послов, чтобы те держали своих людей в повиновении.

Как-то Разумник смастерил Ждану лук и нарезал из лозы стрел. Ждан с крыльца пускал стрелы, пока не подшиб бродившую близко курицу. Любава стегнула Ждана веником:

— Вот отдам тебя, неслуха, татарину.

Ждан сдержал слезы, от веника саднило пониже спины:

— А я татарина стрелою стрелю.

Разумник подозвал сына, погладил по льняным волосам, утешая, улыбнулся грустно:

— Ой, сынок, не стрелишь татарина — он большущий и злой.

Ждан топнул ногой и насупил брови:

— Все одно стрелю.

Отец задумался, покачал горестно головой:

— Силен татарин! Да думали бы князья-государи, как пахари и все черные люди думают, — давно бы Русь татарам хребет сломала.

Разумник вздохнул и вполголоса затянул старую песню о поганом татарине Щелкане Дудентьевиче:

…Брал он, Щелкан,
Дани-невыходы, княжьи невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятьдесят,
С пахарей по пяти рублев.
У которого денег нет,
У того дитя возьмет;
У которого дитя нет,
У того жену возьмет;
У которого жены нет,
Того самого головою возьмет.
Песня была печальная. Ждану захотелось плакать. Он любил отца. Любил слушать, как отец поет. Но слушать Разумника любил не один Ждан. По вечерам, окончив работу на полях, приходили на Разумников двор односельчане. Слушали не только песни, какие пел Жданов отец, но и все, что он говорил. Речи были его разумны и недаром пахари дали ему прозвище — Разумник.


Когда пробивался на лугах полевой лук-татарник, по первому весеннему пути приходили на Русь татары. Последние десять лет бродячие шайки мурз обходили Суходрев стороной.

В ту весну, когда пошел Ждану седьмой год жизни, татарник на лугах и по оврагам пробивался обильно. Это было плохой приметой. Старики говорили, что татарской напасти не миновать. Были и другие приметы. Куры, точно по уговору, пели петушиными голосами. Волки заходили в село стаей, а этого весной никогда не случается; они спроста не заходят, а когда чуют близкую падаль. По ночам выходили суходревцы из изб, смотрели на небо. Через все небо пролегала звездная дорога и, казалось, никогда еще не горела она так. И это было не к добру. Звездная дорога показала татарам путь на Русь. До того же сидели поганые по божьему заклятию в каменных горах.

Как-то под вечер в село влетел конный вестовщик, смахнул с лица пот и пыль, ударил в тулумбас, приподнимаясь на стременах, сбежавшимся пахарям выкрикнул:

— Хороните животы, сироты, хан Улу-Махметка с ордой идет!

Пахари не успели расспросить толком вестовщика, огрел он плеткой коня, птицей унесся оповещать другие села и деревни.

Пахари кинулись хоронить в ямы зерно, бабы не знали, за что хвататься, метались от избы к клети, совали в коробейки трубки холста, похоронно причитали.

— Ой, идут поганые!

— Ой, смертынька наша идет!

— Не видать больше света белого!

Мычали коровы, блеяли овцы, щелкали бичами отроки. Всю животину угнали в лес. Дворы опустели вмиг. Остался на селе один старый Дунай. Было ему сто лет. Еще при великом князе Димитрии ходил старый Дунай в поход пешим ратником с копьем и секирой, бил татар на Куликовом поле. Хотел Разумник силой увести деда из избы. Дунай замахнулся на него клюкой:

— От хана Мамая не бегал, а от поганого Махметки и подавно не побегу!

Три ночи и три дня прятались суходревские пахари в лесных чащах. Ждан надолго запомнил эти дни: сырые лесные сумерки, запах тления, настороженные лица пахарей и тихое, будто и они чуяли татар, ржание коней. Все было таинственно и занятно: и буханье птицы на болоте, и смех совы, и треск валежника под медвежьей лапой, и зеленые волчьи глаза в ночи.

Но татары миновали Суходрев стороной.

Не дойдя до села десятка верст, татары круто повернули к Москве. Улу-Махмет узнал, что подручные князья на помощь князю Василию не пошли, и сам великий князь с малой дружиной идет ему навстречу. Улу-Махмет ударил на русских, татары побили княжескую дружину и полонили великого князя.

В Суходреве пахари опустили головы. Кто теперь перед ханом будет заступником? Наедут опять поганые баскаки, станут, как при прадедах, русских людей мучить, разорять непосильными данями. Только и разговору было, что о приметах, предвещавших беды. Однако в плену у татар московский князь был недолго. Целовал князь Василий крест — дать Улу-Махмету выкуп, и хан отпустил князя в Москву. Каков был выкуп, узнали суходревские пахари, когда велено было волостелю собирать с сох новую великую дань. Кряхтели суходревцы, доставали последние алтыны, везли на торжок овец и мед, платили. Кряхти не кряхти, а платить выкуп за князя надо. Без князя земля — сирота.

Хотя был тот год и неспокойный, земля-кормилица суходревских пахарей не обидела. Было из чего и хлебы печь и пиво варить. Благоухали в лесу залитые медом борти.

По первому снегу отвезли в Москву оброк великому князю, дали, что было указано давать в корма волостелю, и еще осталось в каждом дворе на зиму довольно. Думали сыто дожить до новины. Беда нагрянула неожиданно…


Прошел с трескучими морозами месяц просинец. Пришел метельный лютень. В избах бабы готовились к масленой. Чуть смерклось, Любава вышла к колодцу, ждала звезды, чтобы готовить опару для блинов. Ждану велела сидеть в избе смирно. Ни мужу, ни мальцу нельзя видеть, как готовит хозяйка первую опару. Совсем уже кончила дело, покликала рогатый месяц, чтобы подул на опару, когда услышала конский топот за изгородью. Ко двору подъехали двое, вытянув шеи, глядели через огорожу. Один звонким на морозе голосом крикнул:

— Гей, молодица! Напой коней.

Любава хотела было обругать непрошенных гостей, зачем в неурочный час по дворам ездят, людей полошат, но, разглядев богатые шапки на головах конников, осеклась, пошла к колодцу, заскрипела журавлем. Зачерпнув полную бадейку воды, Любава вышла за ворота. Вершники слезли с коней, оба высокие и дюжие, туго подпоясанные поверх шуб кушаками, потоптались, разминая ноги. Кони пили жадно. Любава подумала, что вершники, должно быть, держат путь издалека, по виду бояре или дети боярские. Один шагнул к Любаве, подправил ус, кинул в бок руку, потянулся другой — игриво щипнул за грудь.

— Ой, ладная женка!

Любава треснула вершника по руке.

— Эй, боярин, на то муж есть.

Вершник блеснул белыми зубами, вздел в стремя ногу, птицей взлетел в седло. Отъезжая, кинул:

— Жди, красавица, на сей неделе сватов.

Вершники ускакали с гоготом, полоша в вечерних сумерках собак.

Когда рассказала Любава обо всем Разумнику, тот махнул рукой: «Дети боярские охальники ведомые». Удивлялся только, куда понесло вершников на ночь глядя.

Наступил день масленичного игрища. Суходревские бабы напекли блинов, пива наварили еще задолго до масленой. На большущие, заготовленные для масленичных праздников сани поставили колесо, на колесо посадили разряженного в лучшее Разумника. За санями гурьбой стали разодетые по-праздничному девки и отроки. Парни впряглись в сани, с песнями, шутками и прибаутками возили от двора ко двору. Хозяева выходили навстречу, низко кланялись Разумнику, именовали его красным солнышком, просили поскорее прогнать зиму, выносили караваи, пироги, мясное, жбаны с пивом — все, что нужно было для братчины. Бегал, куда сани, туда и Ждан с ребятами. От цветных одежд, песен и шуток на сердце у него было легко и весело. Отец в новой овчинной шубе, расшитой алым и голубым, подпоясанный алым же кушаком и восседавший на колесе, важный и приветливый, казался Ждану в самом деле яр-солнцем, о котором пели в песнях. Знал Ждан, что сидеть мужику в масленичные игрища на колесе было великой честью, и еще больше любил отца.

Съестного для братчины скоро собрали полные сани, хотели было уже воротить к Разумниковому двору, у него собирались пахари пир пировать, когда увидели мчащуюся на рысях прямо к селу толпу верхоконных. Кто такие вершники — за далью нельзя было разобрать, видно только, как горят над головами от солнца сулицы[137] и у переднего вершника от быстрого бега полощется стяг.

Все люди, какие были у саней, смотрели на толпу вершников. Дунай, не отстававший от мужиков ни в игрище ни в деле, был тоже в толпе, хотя и перевалило ему за сто, но глаза у Дуная по-прежнему на редкость острые, как и в то время, когда ходил он с князем Димитрием бить Мамаеву рать. Дед посмотрел из-под ладони на растянувшихся по дороге вершников и насупил брови:

— Князь Ивана стяг!

Пахари притихли, переглядываясь, тоскливо ждали. О князе Иване, соседе и двоюродном брате великого князя Василия слава шла — хуже не надо. Сидел князь Иван в Можае, княжил так — не только пахари и посадские мужики врем выли, солоно приходилось и княжеским боярам. Князь Иван был великим бражником и блудником, охотником до чужого добра, скорым на расправу, если не торопился тот, чье добро приглянулось князю, задобрить Ивана подарками. Свести у пахаря, посадского, а то и боярина молодую женку или дочь — князь грехом не считал.

Стяг был виден уже хорошо — на белом полотнище червонный щит и черная кайма по краю.

Конник со стягом, не доезжая до пахарей десятка шагов, остановил коня. Остановились и дружинники. Наперед выехал конник, сжимая в опущенной руке плеть. Пахари потянули с голов колпаки, поклонились земно, вразброд выговорили:

— Здрав будь, князь!

К седлу у князя приторочена вся ратная сброя: садок, боевая секира, палица.

Дед Дунай выступил вперед, прижал к груди шапку, на сердце было неспокойно: «Ой, не спроста душегуб снарядился». Однако выговорил весело, как ни в чем не бывало:

— Добро пожаловать, князь! Не взыщи, что с хлебом-солью не встречаем, не чаяли, что пожалуешь к нам… — Покосил глазами на дружинников. У тех тоже вся ратная сброя — хоть сейчас к бою. — Не во гнев твоей княжеской милости спытать, или на брань собрался, князь, что по ратному с дружиной снарядился?

Князь Иван, откинув назад голову, смотрел на пахарей. Борода его, длинная и пушистая, торчала нелепо, вкось. Князь долго разглядывал пахарей, — у деда Дуная на сердце стало муторно: «Ой, словно жаба, выпялился!».

Князь Иван недобро усмехнулся, дернул повод, брякнул железом, повернулся к конникам:

— Гей, вои верные! Отдаю село ворога моего князь Василия на вашу волю.

Дружинники только этого и ждали. Гикнули, опережая друг друга, метнулись в стороны. У стяга остались князь Иван и четверо бояр. Дунай охнул, упал на снег перед княжеским конем, вздел кверху сухие руки:

— Чем винны мы, князь Иван, что велишь нас, сирот, безвинно казнить? Пошто выдаешь людям своим с головою?

Пахари, кинув сани с братчинными кормами, напрямик через сугробы бежали к дворам спасать добро. Князь Иван тронул коня, за ним шагом — бояре. Дунай стоял на коленях, вопил все тише. Какой-то дружинник, проезжавший последним, был он, должно быть, подобрее других, кинул:

— Велит князь Иван разорять вас, князь Василия людишек, за то, что князь ваш Василий Махметки хана руку держит и мурзам татарским доброхотствует, села и города в кормление им дает.

Ждан прибежал с отцом ко двору, когда там хозяйничали княжеские дружинники. Одни тащили из хлева овцу, трое с хохотом гоняли по двору перепуганных кур и гусей, догнав, глушили птицу палицами.

Разумник смотрел, как распоряжались в его дворе чужие люди. Вступись он за свое добро, один будет ответ: палицей или чеканом по лбу. Что станешь делать? До бога высоко, а князь Василий далеко в Москве, и силы, видно, нет у великого князя оборонить своих пахарей.

Князь Иван пировал в селе Суходреве с дружиной до полуночи. Выпили у пахарей все припасенное пиво и меды, прирезали и птицу и овец. Не столько съели, сколько зря погубили. Хмель развязал дружинникам языки. Узнали пахари, что идет князь Иван к Москве, замыслил с князем Димитрием Шемякой отнять у князя Василия великое княжение. А как отнимут, сядет на великое княжение Шемяка.

Утром чуть свет двинулся князь Иван с дружиной к московской дороге. Для острастки дружинники подпалили у Дуная избу. Она стояла на околице. Пламя суходревцы потушили быстро, растащивши избу по бревнам… Стояли пахари у пожарища, смотрели вслед растянувшимся по дороге конникам, переговаривались:

— Добро, что велел князь не с четырех сторон село палить!

— Милостив князь!

— У меня овец двух забили, и коня свели, и шубу взяли.

— У меня однорядку, шубу лисью и серьги серебряные.

Из клети выбежала девка Незнайка, правнучка Дуная, упала на снег, косы разметались на стороны. Девка билась в плаче, вопила истошно:

— Ой, пропала моя головушка! Ой, как мне в глаза людям глядеть!

Подскочили бабы, увели вопившую девку. Пахари переглянулись, опустили глаза, поняли — обесчестили девку княжеские люди. Тогда заговорил Разумник:

— Князья бьются, а у пахарей хребты трещат. И будет так, пока не соберется вся земля под рукой великого князя.

Мужики вздохнули. От татар и княжеских усобиц стоном стонут пахари. Правду говорит Разумник, недаром ему и прозвище по уму-разуму дали. Пока не соберется вся русская земля у одного князя под рукой, не видеть черным людям житья. Да как горю-беде помочь? Не по хотенью пахарей такие дела делаются.

А Ждан стоял рядом с отцом, прислушивался к тому, что говорили пахари, и слова их западали в его память.


Стороной пришла в Суходрев весть: князь Иван Можайский полонил у Троицы великого князя Василия, отослал полонянника своему другу Шемяке, тот велел вынуть Василию глаза и сам сел на великое княжение в Москве.

В Суходреве только и разговору было, что о новом князе: не наложит ли Шемяка на пахарей новую дань. С чего платить новую дань, когда Можайский князь Иван дворы вымел дочиста: ни овцы, ни курицы не осталось. Больше всего боялись, чтобы татары, узнавши о княжеской усобице, не нагрянули весною всей ордой. Княжеским волостелем велено было по-прежнему быть Богдану Курице.

Чего суходревцы опасались, так и случилось. Шемяка велел брать с пахарей новую двойную дань. Богдан только руками развел: «Ума не приложу, что с вас брать». Сам ездил по дворам, заглядывал в ямы и хлевы. Был Богдан не зол, пахари старого своего волостеля любили. Бил Богдан в Москву князю Димитрию челом: «Суходревские людишки охудали и дань платить в сем году твоей княжеской милости не мочны». Скоро однако все обернулось по-другому. Многие московские бояре и дети боярские от Шемяки бежали. Собрали рать, сговорились с тверским князем Борисом и вместе с тверчанами неожиданно нагрянули на Москву. Шемяке пришлось спасаться в Галич, и в Москве опять сел на великое княжение слепой князь Василий.

Обо всем, что творилось на Руси, толковали пахари, когда сходились к Разумнику в зимние вечера в избу, или летом во дворе у крыльца. Ждан слышал горестные повести о княжеских раздорах. Вспомнил сказанные отцом слова: в Москве лес рубят — по всей земле щепы летят, князья дерутся — у пахарей хребты трещат. Многое от отца узнавал Ждан: как уберечься от лешака, если вздумает тот морочить в лесу человека, как девкам осенью хоронить мух и тараканов, как заклинать жнивы, чтобы не выжила бесовская сила с пажитей скот. Все это знал отец его, которому не напрасно пахари дали прозвище Разумник.

Любил Ждан играть с однолетками. На выдумки он был мастер, оттого постоянно толкались мальцы у Разумникового двора.

Иногда убегал Ждан за сельскую околицу, где рядом с голубцом белел на страх всякой нечисти вздетый на кол оскаленный лошадиный череп. За околицей, огороженные заметами поля пахарей тянутся к сонной и тихой речке Мызге. На той стороне жмется к бору деревенька Выжга — три двора. На холме чуть повыше дворов высится усадьба волостеля Курицы. За крепкой огорожей хоромы на подклети, амбар, хлевы. Ворота с шатровой кровлей на волостелев двор всегда открыты настежь. Со всех сторон обступил и Выжгу и село Суходрево дикий бор. Тянется бор до самого стольного города Москвы, а сколько в длину — никто не знает, говорят: от Дикого камня до самой Литвы, а может, и еще дальше.

В бору зверья всякого множество. Мужикам-поземщикам, какие не орут пашни, не сеют и не жнут, а только промышляют зверьем — раздолье, пахарям — горе. То медведь корову задерет, то волк овцу зарежет. Лисы уносили кур со двора на глазах у баб. Потому и чтили пахари более всех святых угодников Егория Хороброго — сберегателя всякой домашней животины.

Егорий Хоробрый приехал на светлорусскую землю издалека. Разогнал, порубил великое змеиное стадо, преграждавшее воину путь к земле светлорусской, от него и веру истинную христианскую русские люди приняли. С того времени и стали крещеных пахарей звать крестьянами. Егорьева веления слушает всякое зверье. Выезжает Егорий на свой егорьев день в светлых доспехах, с копьем, ездит на белом коне по полям и лугам, смотрит домашнюю животину. Оттого какая бы погода на егорьев день ни стояла, выгоняли пахари животину на луга.

Как-то на егорьев день, шел тогда Ждану девятый год, лег он на лугу за кустом, хотел увидеть Егория, когда приедет угодник смотреть суходревское стадо. День был светлый и теплый. Звенели в синей вышине жаворонки. Ярко зеленели за огорожами озими. Пахари в белых рубахах, девки и бабы в цветном ходили по обочинам луга, кликали Егория:

Егорий ты наш храбрый,
Ты спаси нашу животинку,
В поле и за полем,
В бору и за бором,
Под светлым под месяцем,
Под красным под солнышком,
От волка от хищного,
От медведя лютого,
От зверя лукавого…
Ждан прислушивался, как пахари и женщины кликали заступника, и ему казалось, как только смолкнут голоса кликальщиков, так и выедет на обочину луга в светлых доспехах Егорий. Заснул Ждан под кустом, не дождавшись, пока окончат пахари кликать заступника. Солнце грело ему спину. Лежал он, прижавшись к теплой земле, и видел во сне конника. Конник сидел на белом коне и копье над головой его горело солнцем. Вокруг лица лучилось сияние, как у боженят на иконах в сельской церкви, только лицо не темное и сердитое, а другое — светлое и доброе. Ждану хотелось запеть про доброго Егория, заступника пахарей, но слов не было.

Проснулся Ждан, когда в поле темнело, вскочил на ноги. Малиново горело над бором небо. Вечерние тени вставали над полем у опушки леса, и Ждану казалось — не тени, а сам Егорий уперся железной шапкой в высокое небо. Невысказанные слова томились на языке, но напрасно старался Ждан сложить их в песню, как делал его отец Разумник…

Придет весна, и Ждана во дворе не удержать.

Поле Разумника тянулось к опушке бора. Пойдет весенний день к вечеру, солнце спрячется за бором, суходревские отроки разбредутся по полям, а Ждан — бегом в бор. Станет, схватит руками березу и так стоит. В сырых сумерках деревья кажутся великанами, гукнет вечерняя птица, пронесется над головой, захохочет кто-то у дальнего болота, прошмыгнет лиса, прошуршит сухой листвой еж, где-то затрещат ветви, должно быть, идет косолапый Михайло Иванович, а, может, и сам хозяин лесной — лешак.

Сердце у Ждана колотится, кажется, ухом сам слышит его стук, от страха захватывает дыхание, еще крепче прижмется Ждан к стволу березы, шепчет: чур меня, чур! Щелкнет соловей, за ним другой, третий, весь лес оживет от соловьиного свиста. Страха у Ждана как не бывало. Слушает соловьиный посвист, всякий свищет по-своему, и каждый свист Ждан умел различать. «Этот вчера не свистал». Стоит Ждан, пока не начнет коченеть от лесной сырости и ночного холода. Прибежит в избу, в избе уже все спят. Мать проснется, окликнет с полатей: «Опять в бору пропадал?» А утром возмется за веник: «Горе ты мое горькое, в кого ты, бесстрашный, уродился? Ни лешак, ни медведь ему нипочем». Разумник хмурил брови, пускал в бороду: «Ну, ну!» Любава кидала веник, знала — не даст Разумник стегнуть сына, сам был он великий охотник до соловьев. Ждан выйдет из избы, засвищет по-соловьиному, да так, что соседи только дивились. А Ждан думал: «Соловьи, это что! Кто понимает, какие у соловья слова? Вот если бы по-соловьиному петь да человечьими словами, — всем людям понятно бы было».

Смутные мысли роились в голове Ждана, рождались на языке туманные слова и умирали, не слетев.

Время петь ему еще не пришло.

Часто Ждан переезжал в долбленом челне через речку Мызгу на ту сторону, где за изгородями зеленели среди леса поля выжгинских пахарей и стоял двор волостеля Курицы. Сын волостеля Волк играл с ним в ребячьи игры. От матери Ждан слышал не раз, что родился он на свет в один день с Волком. И даже Волк виноват был в том, что бабка Кудель, поспешивши к волостелевой женке, забыла выставить рожаницам кашу.

Однако это не мешало дружбе Ждана и Волка. Они играли с ребятами выжгинских пахарей в городки, зимой катались на салазках с крутого берега реки Мызги.

На николин день и святки сходились суходревские пахари с выжгинскими для кулачного боя. В Суходреве жило пахарей вчетверо больше, чем в Выжге. На кулачках бились по-честному — один на один. А волостель Курица смотрел с высокого берега и сам подносил одолевшему бойцу чарку меда.

Отроки смотрели, как бились на кулачки отцы, и хлопали в ладоши, подбадривая.

Ждан не любил кулачного боя. Сын волостеля готов был смотреть на бой с утра до вечера. Как-то он вызвал Ждана драться. Ждан согласился, хотя Волк был грузный и сильный отрок. И они дрались. А суходревские и выжгинские ребята стояли кругом и подбадривали их криками. И они дрались, и ни один не мог одолеть другого. Волк был сильнее. Ждан проворней и сметливей.

Они разошлись, как утомленные петушки. У Волка был разбит нос, у Ждана кровоточила губа. Драка не помешала их дружбе, но Волк больше не пробовал меряться силою со Жданом.


Шемяка из своего Галича уже замышлял новые козни.

Он не думал выполнять клятву — вернуть слепому князю Василию сокровища, а митрополиту золотые кресты и иконы, захваченные им во время его недолгого княженья в Москве. Митрополит и архиепископы слали Шемяке укоры, грозили в грамотах церковным проклятием, они называли его Каином и Окаянным Святополком.

Шемяка молчал.

Он продолжал по-прежнему именовать себя великим князем, сносился с Литвой и требовал от Новгорода ратных людей, чтобы идти на Москву. У Новгорода были с Москвою старые счеты и они обещали помочь Шемяке.

Великий князь Василий много раз посылал в Галич своих бояр, напоминал двоюродному брату о бедствиях, которые принесли русской земле раздоры князей. Шемяка молчал и ждал только, когда новгородцы пришлют рать.

Но новгородцы не торопились. Тогда Шемяка решил более не ждать и идти на князя Василия войной со своей дружиной и ратными людьми, какие у него были.

Шемяка подступил к Костроме. Храбрый воевода Федор Басенок отбил с горожанами приступ. Слепой князь Василий, собрав московские полки, пошел на Галич. Шемяка бросил осажденную Кострому и кинулся к Галичу. За ним по пятам шли московские полки. Шемяка остановился перед Галичем, раскинув свой стан на холме за глубоким оврагом. Стрелы и камни шемякинских ратников не остановили москвитян. На вершине холма столкнулись московские и шемякинские ратные. Рубились грудь с грудью, щит со щитом. Бились полдня, и от крови, ручьями струившейся по склону холма, протаял снег. Пешие люди Шемяки не уступили ни шагу и все до одного легли под секирами и мечами москвитян.

Шемяка бежал в Новгород. Новгородцы не захотели ввязываться в княжескую усобицу. Но они видели год с годом растущую силу московского князя, и это не нравилось новгородским боярам. Они не мешали Шемяке собирать в новгородских землях вольницу, и Шемяка, собрав охочих людей, пошел к Устюгу. Устюжане не подняли щитов против беглого Князя. Шемяка сел в Устюге и велел бросить в реку Сухону бояр, купцов и многих черных людей, оставшихся верными великому князю Василию.

Пока русские люди истребляли друг друга, хан Сеид Ахмет, точно злой паук, сидел в своей орде и радостно выслушивал вестников и лазутчиков, доносивших о том, что делалось в русской земле.

И хан решил, что время пришло.

Он потребовал дань, недоданную великим князем за прошлые лета. Ахмет говорил неправду. Дань, установленную прежними ханами, великий князь вносил в великую казну полностью и вовремя. Но жадный Сеид Ахмет хотел войны. Он думал о сокровищах, о золотых сосудах, которые у великого князя, говорили вестники, были бессчетны. Хан Сеид Ахмет собрал узденей и темников и велел своему сыну Мазовше идти на Москву.


Потаенными сакмами, минуя редкие сторожи у Дикого поля, злыми воронами налетели на русскую землю передовые сотни татарских наездников. За ними двигался с ордой, кибитками и верблюдами ханский сын Мазовша. Князь Звенигородский, стоявший со сторожевым полком у Оки, стал уходить, едва зачернели за рекой шапки татарских конников. Князь Василий, услав в Галич княгиню с младшими детьми, сам кинулся в верхние поволжские города собирать войско.

В июльское утро Мазовша подступил к Москве. Посадские люди зажгли свои избы и ушли кто в Кремль сидеть в осаде, кто схоронился в лесу. Дым от горевших посадов заволок небо. Пламя подступало к самому Кремлю. От жары и едкого дыма едва можно было дышать. Ратным пришлось сбросить накалившиеся кольчуги. Многих уносили со стен замертво.

К вечеру пожар стих. Кое-где дотлевали головешки, и ветер вздымал и носил облака горячего пепла. Ночью в татарский стан прискакал лазутчик, он сказал, что князь Василий с полками уже подходит к Москве.

— Воины русских бесчисленны, как песок морской, — так сказал перепуганный лазутчик. Мазовша не решился вступить в бой с великокняжескими полками и ушел со своими ордынцами, не ожидая рассвета. Утром осажденные в Кремле московские люди увидели опустевший татарский стан и множество брошенных кибиток.

Орда остановилась от Москвы верстах в пятидесяти. Князь Василий подошел к Москве с немногими ратными людьми, которых он успел собрать спустя только несколько дней. Мазовша велел позвать лазутчика. Лазутчику отрезали голову здесь же перед шатром, и Мазовша сказал, что так будет с каждым, кому страх затмит глаза. Но Мазовша уже не рискнул вернуться к Москве. Уходя в степи, Мазовша послал во все стороны конников в загоны, захватывать добычу.

На Суходрев татары нагрянули под утро. Хотя и разговора в Суходреве только и было, что о татарах, но думали суходревские пахари — и на этот раз минуют поганые село, как миновали уже его не один раз прежде.

Ждан проснулся, разбуженный криком. Он откинул ряднушку, которой покрывался на ночь, и вскочил с лавки. Со двора доносился громкий голос отца и чужие выкрики. В избе было еще темно. Ждан увидел мать. Она стояла на коленях перед образом и срывающимся голосом шептала молитву. Дверь распахнулась, и в избе стало сразу светло. Ввалилось трое в бараньих высоких шапках, остановились на пороге, водя по углам раскосыми глазами. Любава упала на пол, запричитала:

— Матерь божия, Никола угодник, заступи! — Повязка свалилась с ее головы, косы растрепались, упали по плечам. Татары закричали, толкаясь, кинулись к Любаве. Один, с вдавленным носом, схватил Любаву за косу, намотал на кисть, потянул. Ждан метнулся к татарину, повис у него на руке, закричал тонко, с плачем:

— Не тронь матки, поганый!

Татары оскалили зубы, затрясли жидкими бородами. Один впился Ждану в плечи руками, на Ждана пахнуло запахом бараньего сала и немытой человеческой кожи. Ждан захлебывался от непереносного духа и ярости. Опомнился он во дворе. У ворот стоял отец. Татарин с вдавленным носом, раскорячив кривые ноги, вязал Разумнику руки волосяным арканом. У отца русая борода растрепалась, холщовая рубашка была растерзана от ворота до пояса.

Разумник посмотрел на сына долгим прощальным взглядом и опустил голову. На земле вопила и билась головой Любава. Татарин прикрепил к седлу конец аркана, вскочил на коня, взмахнул плетью. Разумник жалко дернул головой, вприпрыжку побежал за конем. Во двор влетело еще трое татарских конников, закричали что-то двум другим, волокшим из избы Разумниково добро: сермяги, овчины, трубки холста. Дюжий татарин из въехавших во двор подхватил Любаву, кинул поперек впереди седла. Ждан кинулся в угол двора, где огорожа была пониже, подбежал, вцепился в тын, занес ногу, чтобы перескочить. Позади свистнул брошенный аркан. Тугая петля сдавила Ждану горло. Татарин арканом подтянул Ждана, равнодушно, точно молодого жеребенка, оглядел со всех сторон, не снимая петли, накоротко привязал к седлу, тронул коня.

За околицей Ждан увидел множество татарских конников, диковинные поставленные на колеса войлочные избы — кибитки, и толпу русских полонянников. Здесь были и суходревские пахари, и отроки, и чужие мужики, должно быть, полонянники из дальних мест. Подъехал на поджаром коне важный татарин. Седло под татарином было в серебре, рукоять кривой сабли с дорогим каменьем. Щуря из-под редких бровей быстрые глаза, татарин оглядел полонянников, заговорил с молодым конником в желтом халате. Когда важный татарин кончил говорить, молодой прижал руку к груди, повернул к полонянникам коня и по-русски сказал:

— Темник великого хана сказал, если у кого из русских плохо будут идти ноги, тому отрежут голову.

Весь день шли полонянники среди выкриков татар, рева верблюдов, скрипа кибиток и арб. Волосяная петля терла Ждану шею, от жары и пыли горело в горле и трескались губы. К ночи татары остановились, разложили костры, над кострами повесили таганы варить конину. Полонянников согнали в кучу, сняли арканы, вокруг расселись караульные с луками и копьями, нескольких полонянников отрядили к речке набрать в бурдюки воды, кое-кому бросили по куску лепешки, другие так и прокоротали ночь не евши.

Татары стояли у реки до полдня. Подходили все новые сотни конников, гнали перед собой толпы полонянников. Ждан удивлялся множеству пленных, думал, что, пожалуй, свели татары пахарей со всей русской земли. Когда стоял Ждан и думал так, услышал знакомый голос:

— Сынок!

Ждан оглянулся, увидел отца. Лежал Разумник на земле, опершись на локти, и лицо у него было мертвенно-белое, глаза запали. Он поманил Ждана пальцем, показал, чтобы наклонился поближе, захрипел:

— Не жилец я на свете, сынок. Отбили мне поганые нутро. Помру я. Чуешь, сынок?

Ждан схватил отца за руку, приник к груди, всхлипнул. Разумник повернул сына к себе лицом, тихо заговорил:

— Тебе, Ждан, мой наказ таков: не поддавайся татарве, беги от поганых, а не будет в ногах силы, на брюхе ползи. Чуешь?

Ждан выговорил сквозь слезы:

— Чую!

Полонянники сбились вокруг Разумника, жалостливо качали головами. Разумник лежал на земле мертвец-мертвецом, хрипел:

— За грехи княжьи, браты-пахари, на вас бог взыскивает. Князья каждый в свою сторону тянет, а татарам от княжеской усобицы радость.

Татары вокруг всполошились, забегали, стали седлать коней. Заревели верблюды, закричали у кибиток возчики: «Басенок! Басенок!» Подбежал полонянник из детей боярских (два раза был он у татар в полоне и татарскую речь понимал хорошо), радостно выговорил:

— Воевода Басенок в угон гонит. Того и всполошились поганые.

Караульные татары вскочили на коней, выставили вперед копья, топча полонянников конями, закричали, погнали вперед. Ждан отстал, все ждал — может, встанет отец. Какой-то конник ударил его по голове сыромятной плетью. В глазах у Ждана от удара померк свет. Он шел пошатываясь. Впереди колыхались спины полонянников. Когда немного отстали, Ждан оглянулся. Отец лежал на том самом месте. Подъехал татарин десятник, слез с коня, ткнул Разумника ногой, потом вытащил кривую саблю, взмахнул, отделил от тела Разумникову голову, нагнулся, поднял голову, потряс в руке и кинул далеко прочь.

В угон за татарами шел воевода Федор Басенок. Другой воевода, Оболенский-Стрига, шел наперерез, отрезал ордынцам пути к Дикому полю. Татары кидались из стороны в сторону, уходили от русских. Чтобы спастись от наседавшего Басенка, темник Алей велел зажигать леса. Еще два дня шли полонянники среди выкриков татар, рева верблюдов и рыжего горячего дыма. Темник думал, что еще день-два и притомятся у русских кони, и благополучно вернется он в орду с богатой добычей.

Ранним утром настиг татар воевода Басенок близ Оки. У ратных людей за много дней погони кони притомились. Русские ударили на татар. Темник Алей держался крепко. У ратных опустели колчаны, немало переломилось копий и сулиц, иззубрились мечи и сабли, и солнце стало уже высоко. Полдня бились русские, но не могла малая рать воеводы Басенка одолеть татарскую тьму и стали уже поворачивать ратные коней вспять. Соколом вынесся тогда перед своими сотнями воевода Басенок, шлем на воеводе был иссечен, кольчуга в запекшейся крови. Поднял воевода боевую секиру, крикнул во весь голос, и его слышали ратные от края и до края поля:

— Срам падет на наши головы, люди русские, если дадим наших братьев в полон увести и не отплатим поганым за разорение.

Повернули ратные люди коней на татар побить супостатов или честно сложить головы на ратном поле, и усталости у каждого как не бывало. Синими молниями засверкали под полуденным солнцем мечи, смяли ратные наседавших татар, многих посекли и стали уже добираться к кибиткам, когда велел темник Алей засадным сотням ударить на русских. Плохо бы пришлось ратным, не подоспей на свежих конях рязанцы-порубежники, пустили рязанцы с тылу на татар тучу стрел, ударили в копья. Увидел темник Алей, что надо бросать богатую добычу и уходить, схватился за бритую голову, заскрипел зубами. Перескакивали татары на свежих заводных коней, как делали всегда, когда приходилось спасаться от погони, вскидывали на лошадиные спины молодых полонянок, мчали в степь. И когда завидев острые шлемы ратных, радостно закричали полонянники, видел Ждан, как пронесся мимо татарин; впереди седла кинута была поперек полонянка, волосы у женщины разметались, мели дорожный прах. Не видел Ждан лица полонянки, узнал только по светлым волосам, закричал сколько было силы:

— Мам!

Татарин оглянулся, взмахнул плетью и пропал в облаках пыли.

Подоспели ратные люди воеводы Басенка. Полонянники крестились, торопливо отмахивали поклоны, сотнями голосов наперебой кричали:

— Спаси вас господь, соколики!

— Не вы, не видать бы до века нам земли светло-русской!

Подъехал воевода, весело сверкнул на полонянников глазами из-под иссеченного, погнутого шлема, приподнялся в седле, на все поле крикнул:

— Здравы будьте, полонянники!

Полонянники, все, сколько было, рухнули на колени, отдали воеводе поклон земно. Подбежал Ждан, стал перед воеводиным конем, выкрикнул сквозь слезы:

— Вели, дяденька, татарина догнать, что матку увез!

У воеводы под усами задрожали губы, он нагнулся в седле, широкой ладонью взъерошил Ждану волосы.

— Не кручинься, малец, рязанцы за татарами в угон погнали, к вечеру свидишься с маткой.

Полонянники, какие были в ногах покрепче, тотчас же пустились в обратный путь, торопились вернуться к родным пепелищам. Другие едва были живы, те стояли у реки табором. Воевода Басенок, послав в угон за татарами рязанцев, решил у Оки дать отдых ратным людям.

Ратные расседлали коней, скинули кольчуги, разложили костры, стали впервые за много дней погони готовить в таганах варево. На радостях, что кончили поход, раздавали полонянникам припасы, какие оказались с собой. Ратные были все дети боярские, каждому из них ходить за сохой было в привычку, носа перед полонянниками-пахарями они не драли. Сидели рядком у костров, толковали о татарском разорении, о том, чтобы поспеть теперь управиться со жнивом.

Прошла ночь, к полудню вернулись из погони рязанцы, рассказали — как выбрались татары в степь, вмиг разлетелись в стороны, только и успели отбить у них два десятка полонянников да конский хвост на шесте — знамя темника. Ждан бегал от ратного к ратному, смотрел в суровые лица, до глаз заросшие бородищами.

— Дяденька, а матки у татар не отняли?

Рязанцы отворачивали бороды, было стыдно, что дали татарам угнать в орду полонянников. Московские ратные их корили: «Эх вы, горе вои. Кому-кому, а вам татарские обычаи сызмальства ведомы. На рубеже сидите, а поганых с полоном мимо носу пропустили».

Один из рязанцев, огнебородый, с глазом, повязанным тряпицей (глаз вышибла татарская стрела), притянул к себе Ждана, сунул зачерствелый пирог, жалостливо помотал войлочным колпаком.

— Сиротина ты малая!

Ратные, постоявши у Оки два дня, стали разъезжаться. Разбрелись и полонянники. Ждана прихватил с собой Оксен гончар. У Оксена в кровь были обиты ноги, оттого и не ушел он с полонянниками раньше. Был Оксен веселый и скорый на слово человек и напоминал Ждану нравом и обличием отца. Подмигнув Ждану, Оксен сказал:

— Тишком да ладком до Можая доберемся, а в Можае у меня родной братец. Поганые двор и гончарню спалили, да русский человек отрослив, что гриб под дождем. Сколько ни палят татары Русь, а выпалить не могут. Избу и гончарню новую поставлю, а тебя, Жданка, к гончарному делу приспособлю.

Оксен и Ждан медленно брели лесными дорогами. Оксен часто останавливался дать отдых израненным ногам. То и дело попадались на пути вздувшиеся конские трупы, объеденные зверьем мертвецы, кинутые телеги или остовы кибиток — следы татарского набега. Случалось — только присядут путники отдохнуть, потянет ветерок, пахнет трупным смрадом, воротит с души. Еще не растащило зверье конских и человеческих трупов, а на земле, истоптанной татарскими конями и засеянной пеплом, уже возились пахари, тюкали топорами, ставили на месте сожженных деревень и сел новые дворы.

Оксен, завидев пахаря, здоровался, оглядывал погорелый двор, присаживался, заводил речь. И слова были те же, что не раз слышал Ждан, говорил людям его отец Разумник: точно волки, меньшие князья рвут на клочья русскую землю, а Шемяка и Можайский князь, и Борис Тверской так и глядят, чтобы у великого князя город оттягать, не дать Москве верховодить на Руси. Поганым татарам только того и надо. Будь на Руси один князь — хозяин, давно бы русские люди орде хребет сломали.

Пахари вздыхали, разводили руками: «Не по нашему хотению, мил человек, деется».

У Ждана, когда смотрел на пожарища и истоптанные нивы, жалость и гнев томили сердце. Неясные думы роились в его голове, рождались слова печальные и гневные, хотелось сложить их в песню, но думы бледнели, а слова не шли с языка. Шел Ждану двенадцатый год жизни, и время петь ему еще не пришло.

Так, подолгу останавливаясь, медленно брели Оксен со Жданом к Можаю. За семь дней они прошли только половину дороги. На восьмой день пути у Оксена под мышками вздулись желваки. Его мучила неукротимая жажда. Он брел, пошатываясь, через силу, подпираясь выломанным посошком. К ночи думал Оксен добраться со Жданом до какой-нибудь деревеньки, но не пришлось. В сумерках остановились у ручья ночевать. Оксен лег прямо на берег и пил воду жадно и много, горстями. Потом отполз в сторону, сел под елью, прислонился спиной к замшелому стволу. Ждан собрал сушняк и разжег костер. При огне увидел багровые пятна, проступавшие на Оксеновом лице и потускневшие глаза. Оксен дышал часто, через силу, с хрипом он выдавил из горла:

— Смерть моя пришла, Жданко!

Ждану стало страшно. Он схватил Оксенову руку, рука была горячая.

— Ой, дяденька, не говори такое…

Оксен отвел его руку:

— Не тронь меня, Ждан. Хворь моя прилипчивая, та, что на Русь из орды приходит. Видел я не раз, как от нее люди помирают. Сначала огнем палит, потом под мышками вздует. Ты меня кинь и уходи, не то и тебе смерти не миновать.

— Не уйду, дядь.

Оксен посмотрел на Ждана добрым взглядом, из глаз его выкатилась слеза, поползла по бороде:

— Кто о тебе, сиротине, подумает?

Голова Оксена опустилась, заговорил он как-то быстро и несуразно. Поминал то татар, то гончарню, то лаял непотребно князя Шемяку.

Ждан сидел у Оксеновых ног, не смея шевельнуться от страха, слушал бред. От отца слышал — если стал хворый заговариваться, исцеления уже не жди.

Два раза Оксен приходил в себя, просил пить, и Ждан, зачерпнув в ручейке войлочным колпаком, приносил.

Надвинулась ночь. Стало совсем темно. Ждан вспомнил, что он не ел со вчерашнего дня, но есть ему не хотелось, только тяжело стало шуметь в голове. От земли потянуло мозглой ночной сыростью. Совы проносились над кустами, и ветер от их крыльев веял Ждану в лицо. Ломая тяжелой стопой валежник, брел по опушке медведь.Остановился, почуяв людей, заворчал. Постоял, побрел дальше, похрустывая.

Ждан, как держал Оксена за руку, так и задремал. Когда открыл глаза, над землей мутно серело. Ждан увидел близко мертвое Оксеново лицо. Он приподнял тяжелую голову, встал, но ноги подогнулись. Ждан покачнулся, упал на остывшее Оксеново тело.

Глава II

Стоял Ждан у ворот, слушал, как близко в бору куковала кукушка. Загадал: «Кукушка! Кукушка! Долго мне у монахов жить?». Считал: десять, один на десять, два на десять. «Ой, не может статься».

За тыном старческий голос окликнул:

— Ивашко!

Ждан ссутулился. Лицо сразу стало скучным, повернул к воротам голову. Ворота невеликие, створчатые, с тесовой кровлей шатром. На воротах лики святых. От времени и непогоды краски потемнели и облупились, остались клоки бород, сложенные для крестного знамения персты, вверху над бородами и перстами сумеречное всевидящее око.

Ждан вошел в фортку рядом с воротами. За тыном посреди двора стоит бревенчатая церквушка с деревянным крестом над двухскатной тесовой кровлей. Вокруг церквушки вразброс лепится пяток изб, ставленных прямо на земле — кельи иноков, клетушка и рядом с клетью поварня. Позади изб под самый тын протянулись гряды, на грядах капуста, лук, чеснок и горох — все на потребу иноков. У ближней избы, широко расставив ноги, обутые в новые лапти, стоял инок Захарий — келарь, позевывая крестил рот. Ждан подбежал к иноку, сложил лодочкой руки, склонил голову. Захарий привычно махнул рукой, благословляя, лениво ворочая со сна языком, выговорил:

— Собирайся, Ивашко, в город к боярыне Зинаиде, боярина Логина Теленка вдовке, скажи: келарь Захарий челом бьет, в обительской клети хоть шаром покати, и муку, и горох иноки приели. День ангела покойного боярина Логина на носу, бьет-де келарь Захарий челом, чтобы пожаловала братии на помин бояриновой души кормов, как сулилась. Да в городе долго не мешкай, перескажешь боярыне, что наказано, и обратно бреди.

У Ждана глаза повеселели, метнулся идти. Инок Захарий поймал Жданово ухо, потянул, но не больно, больше для порядка:

— Чего мечешься, или память отшибло…

Ждан руки лодочкой, лицо стало скучным, изогнулся:

— Благослови, отец Захарий!

Монах помахал пальцами. Сам думал: «Без малого четыре года в обители живет, из отрока в парня вытянулся, через два лета и чин ангельский принимать, молитвы с голоса все перенял, а обычаев юношеских, какие от святых отцов, в памяти не держит».



От ворот едва приметная тропка ведет в бор. Ждан, шагнув десяток шагов, оглянулся. Позади был обительский тын, густо увитый диким хмелем, за тыном виднелись тесовые кровельки иноческих келий, перекосившийся крест на церквушке, сверху ворот сердито глядит всевидящее око — все давно знакомое, опостылевшее.

Ждан не помнит, как попал он к монахам. Инок же Захарий рассказал: возвращался он глухой дорогой, шел из Москвы, увидел при дороге мертвого мужика и рядом отрока. Отрок был без памяти и едва жив. Захарий давно подумывал, что следует взять в обитель отрока, воды принести или другое какое дело сделать, помощник нужен. Пробовал было об этом заговаривать с архимандритом, но без толку. Увидев же отрока, обрадовался: «Господь указует». Отыскал поблизости мужика-бортника, приволок Ждана в обитель, выхаживал не страшась, хоть и знал — болезнь прилипчивая та, что занесли на Русь татары. Мертвого Оксена иноки отпели и похоронили. Очнулся Ждан после болезни, рассказал Захарию все, как татары село Суходрев разорили и сожгли, как увели его с отцом и матерью в полон и как отбил у татар полонянников великокняжеский воевода.

Захарий, когда отошла вечерняя служба, повел с игуменом Дионисием разговор: «Благослови, отец, мальцу в обители остаться, куда ему идти, сиротине малой».

Обитель была бедная, иноков вместе с игуменом Дионисием жило в обители всего шесть душ. Дионисий пришел в лесную лощинку, когда еще обители и в помине не было. В миру Дионисия звали Тимофеем Громославом. Был он конюшим тверского князя. На охоте по хмельному делу в ссоре ударил охотничьим ножом любимого княжеского боярина, пришлось Громославу, спасая голову, бежать, куда глаза глядят. До города Можая от лощины, куда пришел Дионисий, было рукой подать, но вокруг простирались лесные трущобы, даже мужики-древолазы, промышлявшие в бортях мед и воск диких пчел, избегали заходить в лощину, где простор был одним лесным бесам и лешакам. Лучшего места спасать душу и голову было не найти, бесов же Дионисий не боялся, верил, что молитва изведет всякую вражью силу. Поселился Дионисий в просторном дупле, кое-как пролетовал лето, к осени выкопал землянку. Питался он ягодами, грибами, а когда случалось раздобыть муки, пек лепешки. Скудная еда иссушила и сгорбила его могучее тело и обескровила лицо. Дионисий скоро стал походить на святых, каких рисовали на деревянных досках мастера-богомазы.

Весть о новом подвижнике разнесли мужики-бортники, от них и узнали о пустыннике в ближних городах — Можае и Звенигороде. В лесную лощину стали наведываться люди — кто с дарами просил подвижника помолиться о спасении души, кто послушать пророчества. Прибилось еще двое бродячих чернецов, просили благословения копать рядом землянки, спасения ради души. Мужики-древолазы срубили лес, расчистили место, поставили церквушку и избы отшельникам, умрешь — будет кому помолиться за душу.

Так появился в лесной трущобе монастырек.

Князья, сидевшие в уделах, были монахам первыми радетелями, жаловали обители землями. Пахарям и мужикам-поземщикам, какие земли не пахали, а промышляли разными промыслами и сидели на пожалованных землях, наказывали давать в монастырь оброк, каким монахи изоброчат. Можайский князь Иван был скуп, обители ничего не пожаловал, думал князь не о спасении души, а смотрел, как бы урвать что-нибудь у князей соседей.

Жили монахи в лесной обители скудно, перебивались с хлеба на воду, кормились тем, что жаловали радетели, и огородиной с обительского огорода. Обитель не росла, хоть и славилась благочестием иноков и уставом, как у монахов на Афонской горе. Устав игумен Дионисий соблюдал строго. Потому, когда заговорил инок Захарий, чтобы оставить Ждана в обители, Дионисий, пожевав высохшими губами, строгим голосом заявил:

— А ведаешь, Захарий, что афонские святители ребят голоусов в обителях держать заказали?

Захарий хотел было сказать: афонские святители наказывали так для своих иноков греков, чтобы не случилось между ними блуда, а блуд такой не то сказать, а и помыслить русскому человеку срамно. Захарий рассудил: хоть и не благословил игумен остаться отроку в обители, но и запрета не наложил, и решил оставить. Посоветовался с братией, те рассудили: работных мужиков, как в других монастырях, в обитали нет, подрастет отрок, будет на обитель работник, да я куда сироте деться. Так и остался Ждан с монахами в обители. Звать его стали теперь, как крестил в Суходреве поп — Иваном.

Инок Захарий заправлял всем обительским хозяйством, он же пек для братии хлебы, стряпал немудреные яства и варил квасы. К делу он быстро приучил и Ждана.

Монахи скоро привыкли к сметливому отроку, привык и сам игумен Дионисий, хотя и не сказал Ждану за три года и десятка слов, — игумен слыл великим молчальником…

…Нетерпеливо шагал Ждан по лесной тропке. Тропка знакомая, раз в месяц приходилось бывать Ждану с Захарием в Можае, Захарий одного еще ни разу не отпускал. Стращал: «В миру бес бродит, ищет душу христианскую поглотити. Того ради бес иной раз зрак женский примет, иной раз в личину скоморошью вырядится, и песни поет, и на гудках играет, и хребтом вихляет, и все то чинит бес на погибель человеков».

Хоть и боялся Ждан бесов и среди ночи не раз кричал во всю мочь, когда бывало приснится ему после Захариевых поучений нечистый — мохнатый, с козлиными рогами, но рад теперь был, что вырвался, наконец, из обители, можно будет потолкаться на торгу среди народа. С Захарием ходить была одна мука. Случалось, завернут на торг к купцу-благодетелю муки или масла промыслить, тут как тут подвернутся скоморохи с ученым медведем, лицедеи в личинах, народ обступит веселых молодцов, смех, крик. Ждан юркнет между народом, только веселые начнут играть позорище, а Захарий уже тянет за рукав подальше от бесовского игрища, отплевывается. Не раз он грозил: «Воротимся в обитель — поучу жезлом». Бить однако не бил: был он нрава кроткого.

За мыслями не заметил Ждан, как добрался он до болота, пересекавшего тропу. За болотом — просека. Просекой идет дорога до самой Москвы. Ездили здесь нечасто, среди гнилых пней буйно пробивалась зелень. Ждан остановился. Просека в этом месте прямая, уходила в даль суживаясь. Ждан прикинул, сколько пути до Москвы пешему: «В три дня, пожалуй, добраться можно. Эх, Москва, какая-то ты есть? Хотя бы одним глазом взглянуть!» Мужики, какие бывали в Москве, говорили: раз в сто Москва больше Суходрева, а народу — не пересчитать.

На влажной земле Ждан разглядел следы многих копыт. Стало под сердцем нехорошо. Не татары ли? Ждан вышел на опушку, увидел длинные жерди изгородей, за изгородями зеленела рожь, конопляники, огороды, вразброс стояли избы подгородних пахарей. Его окликнули:

— Гей, святая душа!

Ждан увидел над коноплями человеческую голову. Присмотревшись, узнал Микиту Пятку, старосту подгородних мужиков. Видел он Пятку не раз в обители, когда приходил тот с калачами, просил монахов за помин родителевой души.

Ждан свернул к коноплянику. Пятка замахал руками, закричал еще издали:

— В город наладился, — так обратно вороти.

Рассказал, что чуть свет наехала в город московская рать. Князь Иван, без оглядки, бежал прямешенько к литовскому рубежу.

Ждан, не дослушав Микиты, мимо дворов подгородних пахарей, заспешил к городу. На стенах, рубленных из толстенных бревен, поблескивали железные шапки московских ратных. У распахнутых настежь проезжих ворот двое караульных, опершись на бердыши, спорили с молодым вершником. Вершник размахивал плетью, приподымался в седле и кольчуга на нем серебряно звенела. Ждан прошмыгнул в ворота. В узких улочках от множества коней, пеших ратных и сбежавшегося в город посадского люда — едва можно было повернуться. У двора князя Ивана не то человеку пройти — мышь и та не проберется. Стояли здесь посадские и пахари да немногие из можайских боярских детей. Ждан поддал плечом влево, вправо. Кто-то крепко стукнул его локтем в нос, кто-то влепил в голову щелчок. Ждан пробился во двор, к крыльцу. На крыльце показался человек в алом кафтане — московский дьяк. За дьяком вышел боярин. С голов полетели шапки, в разных местах закричали:

— Здоров будь, боярин Федор!

Боярин приветливо кивал в стороны: «Живите по-здоровому, люди русские». В боярине Ждан узнал великокняжеского воеводу Басенка; был воевода такой же кряжистый и румянолицый, как в то время, когда выручил русских полонянников из татарского полона. Дьяк тряхнул рукавом, достал откуда-то свиток, развернул. Басенок перегнулся через перила крыльца, зычно крикнул:

— Угомонитесь!

О чем читал дьяк, Ждан сразу не разобрал, понял дьячью речь, когда стал тот от имени великого князя вычитывать вины князя Ивана:

«…Приходила рать Сеид Ахметова, и от нас было послано тебе, князю Ивану, чтобы помочь была, а ты, князь Иван, ни сам к нам не поехал, ни помочи не послал. На Галич рать татарская приходила, и мы посылали к тебе владыку Геронтия, чтобы шел ты, князь Иван, на оборону христианству, или воеводу послал, а ты, князь Иван, ни сам не пошел, ни людей своих не послал…»

Перечел дьяк еще многие обиды, какие чинил Можайский князь Иван великому князю Василию и всей Руси. Услышали можайские люди, что не со злом пришла московская рать, а покорить князя Ивана, русской земле изменника и обидчика, и что Можаю быть теперь под высокой рукой великого князя Василия.

Дьяк стал сворачивать грамоту. В толпе поднялось несколько рук, пальцы были сложены для крестного знамени:

— Слава богу!

В разных местах замахали руками, закрестились:

— Слава богу!

— Князю Василию здравствовать многие лета!

— Стоять нам с Москвою против супостатов заодно.

Ждан стал выбираться с княжеского двора. Потолкался бы еще среди народа, да вспомнил наказ Захария — в городе не мешкать. Толпа перед княжеским двором редела, солнце стояло в полдень, время было обедать.

Ждан перешел по узкому мостку через реку. Двор боярыни Зинаиды, вдовки боярина Теленка, стоял сейчас же за речкой. Тын вокруг бояринова двора высокий, местами видно, что бревна ставлены недавно, кровля над воротами крыта новым тесом. Ждану пришлось стучать долго. Малого роста, трясущийся старичок приоткрыл ворота, пытливо глянул острыми глазками, заворчал:

— Пошто толчешь?

Узнав в Ждане монастырского послушника, старичонок смягчился, велел ждать во дворе, пока боярыня встанет от сна. Спросил — видел ли Ждан московских ратных людей. Услышав, что дьяк читал грамоту и Можаю теперь быть под Москвой, сказал:

— Слава богу, дождались! От князя Ивана ни стар, ни мал житья не видали.

Солнце палило жарко. Большой двор был пуст. Ждан присел в тени под кленом у тына, стал разглядывать хоромы. Дед покойного боярина Теленка хоромы ставил — не столько бы были видом красны, как крепки. Дом рублен из бревен в аршин толщиною. Литва набежит или татары, а то чего доброго налетят свои же православные, дружина князя супостата, — за такими стенами от любого ворога можно отсидеться, разве выкурят огнем. В ряд с четырьмя косещатыми оконцами прорезаны заложенные втулками щели для лучного и огненного боя. Бревна от времени почернели, угол опален огнем, хоромы видали виды.

Старичонок, впустивший Ждана во двор, растянулся у клети на кошме и похрапывал со свистом. Ждан сидел, пока и его от жары не стало клонить в сон. Он вытянул ноги и заснул, уткнувшись лицом в прохладную траву.

Проснулся Ждан от щекотки, думал муха, хлопнул себя ладонью по затылку. Услышав над головой смешок, он повернулся на бок. Склонив белое лицо, перед ним стояла на коленях девка, в руке у нее была соломинка, синие глаза смеялись, верхняя губа задорно приподнята. Девка оглянулась по сторонам, блеснула ровными, один к одному, зубами, шепнула:

— Монашек!

Ждан со сна обалдело таращил на девку глаза, разом встали в памяти рассказы отца о ласковых русалках. Сказал первое, что взбрело на язык:

— Русалка!

Девка протянула руку, больно щипнула Ждана за бок.

— Глупой! Русалки в воде живут. Я — боярыни Зинаиды племянница Незлоба. — Протянула соломинку, провела по Ждановым губам, дразня.

Старичонок заворочался на своей кошме, закашлял. Незлоба вскочила на ноги, юркнула за клеть. Старичонок поднялся, покрестил рот, пошел к крыльцу. Скоро он вернулся, сказал, чтобы Ждан шел в хоромы.

Боярыня Зинаида сидела в передней хоромине. Голова ее была повязана черным платком и сама вся в черном. Две девки разбирали на лавке пряжу. Одна — Незлоба подняла глаза, посмотрела строго, точно ничего и не было только что, и уткнулась в пряжу.

Ждан поклонился боярыне-хозяйке, пересказал, что велел сказать Захарий. Боярыня запричитала и заохала:

— Охти мне, многогрешной, из памяти вон, что покойного боярина Логина ангела день не за горами.

Велела кликнуть ключника. Вошел старичонок, впускавший Ждана. Боярыня Зинаида наказала ему завтра с утра отвезти в обитель бочку муки и меру толокна.

В сенях, когда Ждан уходил, догнала его Незлоба, блеснула синими глазами, будто нечаянно толкнула локтем, зарумянилась нежно.

Ждан перешел через мост. Ворота на дворе князя Ивана по-прежнему были распахнуты. Ко двору со всех концов тянулись посадские люди, волокли жареное и вареное, жбаны пива и меда, — давать пир московским ратным.


Был канун Иванова дня и дня Купалы. Монахи отстояли вечерню, перекусили редьки с луком, расползлись по келейкам подремать, пока игумен Дионисий не поднимет ко всенощной.

Ждан дожидался, пока в поварне не поспеют хлебы. Вытащив хлебы из печи, присел на крылечке. Солнце, догорая, золотило верхушки елей, подступивших вплотную к обительскому тыну, где-то в бору постукивал дятел, жалобно попискивала какая-то пичужка. Тянуло вечерней лесной сыростью. От тишины и одинокого попискивания птицы у Ждана защемило сердце. Подумал о том, что сегодня канун Купалы, вспомнил, как праздновали купальскую ночь в Суходреве. Отец дважды брал его на купальские игрища.

Сегодня, как завечереет, потянется из Можая к Горбатой могиле разный люд, сойдутся и посадские мужики и подгородные пахари, станут жечь купальские огни и плясать и песни петь. Кому песни, а кому стоять с монахами всенощную службу. Служба под иванов день — рождество пророка Иоанна — длинная, в монастырской церквушке темно, свечки чуть теплятся, лампадка перед образом тлеет, от скудного света лики угодников еле видны, и чудятся не угодники, а хмурые мертвецы обступили и глядят со стен деревянными глазами, голос у игумена Дионисия тихий, загробный и пока благословит иноков идти по кельям, ноги окаменеют.

От этих мыслей на сердце стало совсем тошно. Поглядеть бы хоть одним глазом на купальские игрища. Да разве можно? Захарий только одно и твердит: «В миру бес, а на мирских игрищах бесов легионы». До Горбатой могилы рукой подать, можно было бы, пока монахи от сна встанут, и туда и обратно поспеть, никто и знать не будет. Другое страшно — одним глазом на игрища поглядишь, а на том свете станут потом черти горячими крючьями мясо с костей драть, как в церковном притворе намалевано.

Ждан передернул плечами, показалось — уже впиваются в кожу острые крючья.

Из лесу наползали медленные сумерки, подступали к обители. Дятел не стучал больше, не слышно стало и пичужки. Сильнее потянуло лесной сыростью. На пустом монастырском дворе тишина. Ждану иноческие келейки показались расставленными вокруг церквушки гробами. Не выдержал, вскочил на ноги, шагнул к Захарьевой избушке. Дверь в келью была приоткрыта. Игумен Дионисий строго-настрого наказывал инокам двери в кельях держать прикрытыми плотно, щелей не оставлять, чтобы грехом не вскочил в иноческое жилье бес.

Ждан постоял на пороге. За дверью храпел инок Захарий, и от храпа его гудела крохотная избушка. Захарий был на сон крепок, на какой бок ложился, с того вставал. Ждан знал — проснется инок не скоро. Постоял еще, решившись наконец, махнул рукой: «Будь, что будет». Отодвигать засов у фортки не стал, подтянувшись на руках, перемахнул прямо через тын, зашагал по едва видной в лесном мраке знакомой тропинке. Шел он торопливо и, пока выбрался на опушку, вспотел.

На лесной опушке Ждан остановился перевести дух. В небе еще горела заря, а Ивановы червячки уже зажигали в траве свои зеленоватые фонарики. Пахло прохладно мятой и терпко горюн-травой. Вдали, у поросшего кустарниками невысокого холма — Горбатой могилы — смутно белели рубахи мужиков. Ждан подошел ближе. Вокруг толстой, в обхват, купальской березы тесно сидели старики. Один, волосатый, как лешак, притиснув коленями полено и отставив далеко локти, вертел сук, обвитый смолистой травой. Старики тихими голосами тянули песню о купальском огне:

Ты огонь-огонь, огонечек малый.
Ты зажгись, засветись ярым полымем.
Дед, вертевший сук, вздохнул, откинул упавшие на лоб космы, быстрее задвигал локтями. Запахло дымом, на остром конце сука блеснул огонек, разгораясь, пополз вверх. Старики поднялись, раскачиваясь с ноги на ногу, затянули громче скрипучими голосами:

Ой, зажегся, зажегся ярым полымем…
Толпившийся у березы люд подхватил припев. Пук травы, обвивавший сук, горел ровно, желтым огнем. Это было хорошей приметой. Дед сунул огонь в кучу сухого хвороста, присел на корточки, замахал колпаком, раздувая пламя.

Толпа вдруг задвигалась, заговорила. Толкаясь, люди полезли к огню с лучинами, прихватив купальского огня, несли лучины к охапкам хвороста. По всему лугу зажигались купальские костры. Костры еще не разгорелись как надо, а старики уже тянули ковшики к жбанам, полным меда и пива, и начинали рассказывать богатырщины и бывальщины про старые годы.

Ждан совсем забыл, что хотел он только взглянуть на игрище, и пошел бродить по лугу.

От множества костров было светло. Девушки, взявшись за руки, ходили вокруг костров и пели купальские песни. Ждан увидел в стороне четырех женщин, старых и безобразных. Они стояли у костра, шептали примолвления и валили в огонь чадившие травы. В своих черных шушунах, высохшие и сгорбленные, с крючковатыми носами, они походили на ворон. Одна вытащила из-за пазухи ребячью рубашку, кинула в пламя. За ней каждая бросила в костер по рубашке. Это были ведуньи. Наговорами в купальскую ночь они отгоняли от хворых ребят хворь, и матери перед днем Купалы не скупились на подарки ведуньям.

В другом месте долговязый парень прыгал через костер. Он подбирал полы сермяжного кафтанца, высоко вскидывал длинные ноги, прыгал раз, оборачивался и прыгал опять. Парень остановился перевести дух, тряхнув мочальными кудрями, он обратил к Ждану лицо, некрасивое, тыквой раздавшееся в стороны, со вздохом выговорил:

— Марьянка, старосты Ерша дочь сердце присушила, а идти замуж не хочет. Бабка Кочетуха велела полста раз через огонь прыгнуть. Тогда чародейная присуха сгинет.

У Горбатой могилы взвизгнули дуды, и глухо, басами, заговорили гудки. Со всех сторон к холму потянулся народ. Ждан не дослушал долговязого парня. А тот, передохнув, опять запрыгал, высоко вскидывая над огнем длинные ноги.

У купальской березы полукругом стояли веселые молодцы-скоморохи. Их было шестеро. Пламя костра падало на их нарочито равнодушные лица, — у двоих голые, у других с коротко остриженными бородками, — сдвинутые на макушку маленькие колпачки и видные из-под кургузых цветных кафтанцев цветные же порты в обтяжку, убранные в короткие сапоги с раструбами. Скомороший атаман, невысокий плотный человек в алом кафтане, сильно рванул струны гудка, повел головой. Дудошники опустили дуды, гудошники — как держали пальцы на струнах, так и застыли. Скомороший атаман потянул с головы колпачок, за ним потянули колпаки и его товарищи, поклонились народу на одну сторону, поклонились на другую. Атаман выговорил степенно:

— Бьем челом честному народу православному, — и скороговоркой: — А люди мы не простые, а люди мы святые, перехожие веселые скоморохи.

Похожий на лешака дед, тот, что зажигал купальский огонь, ступил вперед шажок, спросил:

— А издалека ли, молодцы веселые, бредете, да куда путь-дорогу держите?

Скомороший атаман блеснул зубами, озорно подмигнул деду лучистым глазом:

— Дома у нас нездорово, блоха с печи упала, убиться не убилась, а ноги поломала. Вот с горя кинули мы двор и бродим, молодцы, по чисту полю, что коровы заблудящие, что вороны залетящие, бредем же из Твери-города.

Девки захихикали в рукава, мужики, хороня в усах смех, разглядывали веселых молодцов. Скомороший атаман продолжал:

— Где люди добрые, да пиво и мед хмельные, туда нам и путь-дорога лежит. А дело наше невеликое и немалое — человеческие души потешать. Вели, хозяин, потеху начинать.

Дед для важности помедлил, повозился рукой в бороде, тогда только ответил:

— С богом! Потеха вовремя — дело доброе.

Скоморохи переглянулись, дудошники поднесли к губам дуды, засвистали соловьями. Гудошники тронули струны. Народ раздался кругом, выскочил скоморох-плясун, сам плясун роста невеликого, круглые щечки рдеют малиной, завертелся, закружился, только летали полы кафтанца. Девки не выдержали, взмахнули рукавами, поплыли лебедями. Подскочили парни, пошли в пляс с притоптыванием и присвистом. Все вокруг купальской березы завертелось в плясе.

В большой костер кинули еще охапку хвороста. Пламя взвилось, далеко осветив луг. От огня венки на головах девок горели золотом. Рукава рубах летали как мотыльки. Старики и бабы хлопали в ладони, притоптывали, вот, кажется, — все, что есть на лугу, от мала до велика, кинется в пляс. Ждан отошел в сторону, присел на землю, от чужого веселья стало грустно. Одежда на нем не такая, как у людей, не то кафтан, не то ряска, скинуть бы с плеч монастырский, пропахший темьяном и воском, кафтанишек, замешаться среди парней, кружиться бы вот так же между лукавоглазых девок под свист дуд и густой перебор струн.

Ждан вздохнул. Иное ему суждено, не о плясах думать, а богу служить. Год-два пройдет, пошлет его игумен Дионисий к владыке епископу, отрежет у него епископ клок волос, пострижет в евангельский чин, нарекут ему новое имя, и станет Ждан иноком черноризцем, за чужие грехи молельщиком. Захарий говорит: только монахам и открыта в рай дороженька. Мирских людей, какие помрут, черти прямо в пекло крючьями волокут. А какие муки тем назначены, какие с дудами, гудками да гуслями ходят и песни поют, и играми народ потешают, подумаешь — в голове мутится и волосы дыбом поднимаются. Кому в котлах смоляных кипеть, кому в печи огненной гореть и не сгорать и мучиться так довеку. Глядеть на скоморошьи позорища тоже грех большой, и смоляного котла мирянам, как ни вертись, не миновать. Свой же грех он успеет замолить, когда станет иноком.

Ждан подумал, что, пожалуй, монахи скоро в обители проснутся становиться ко всенощной службе, поднялся идти.

Скоморохи, оставив дуды и гудки, сели со стариками поближе к жбанам с пивом. Было уже, должно быть, поздно. Толпа на лугу поредела. Багровели головешками потухавшие костры. Над посветлевшим лугом из-за бора червонным щитом всходила луна. На обочине луга Ждан увидел женщин. Они мочили росою ладони и, обратив к луне лица, терли щеки. Одна из них крикнула Ждану:

— Паренек, иди к нам умываться росой.

Инок Захарий постоянно поучал Ждана бежать от прелести женской: «От жены начало греху и тою все умираем. В огонь и в жену впасть равно есть. Бежи от красоты женския невозвратно, яко Ной от потопа, яко Лот от Содома и Гоморры. Не гляди на жену многоохотну и на девицу краснолику — не впадешь нагло в грех».

Ждан отвел глаза в сторону, сотворил молитву, как поучал Захарий, миновал женок, точно не слышал зазыванья. Под каждым кустом парами сидели девки и парни. Ждан видел в лунном тумане их, сидевших близко, казалось, слившихся в одно. Парни целовали девок, и те шептали и смеялись. Так было у каждого куста, и Ждану казалось — не парни и девки, а кто-то один счастливый шепчет бесстыдное и смеется тихим смехом. От девичьего шепота и смеха у Ждана горела голова и в висках тяжело билась кровь. Он думал о том, что никогда ему не изведать прелести женской, сладкой и греховной, влекущей к погибели человеческую душу. И от этих мыслей ложилась на сердце несказанная грусть.

Опустив голову, Ждан шагал к знакомой тропке. Луна уже стояла в полнеба…

Наперерез Ждану брел по лугу человек, и черная тень двигалась за ним по залитой лунным светом траве. Ждан узнал старика, того, что из кусков дерева добывал купальский огонь. Дед был без колпака, белая рубаха на нем висела до колен, в хмелю он потерял опояску. Старик придержал Ждана за полу кафтана, вытянул руку, тыча пальцем на черневшие кусты, постоял, прислушиваясь к шепоту девок и парней.

— Чуешь? — усмехнулся, показывая месяцу крепкие зубы. Лицо у старика было доброе, и он теперь не походил на лешака. Тихо, будто боясь вспугнуть тех, что миловались у кустов, выговорил: — Эх, Купало, Купало! Девичьего стыда погубитель! Не одна касатушка в сю ночь венок на лугу оставит.

Ждан шагал по лугу, смех и шепот в кустах казались ему теперь еще более сладкими и бесстыдными и он готов был заткнуть себе уши, чтобы только ничего не слышать. Он гнал от себя греховные мысли и думал о том, что когда его постригут в монахи, он будет подвижником еще более суровым, чем сам игумен Дионисий. Он никогда не подымет глаза на девку или женку.

Так, раздумывая, добрался Ждан до Красавина ручья. Под кустом у ручья что-то белело. Ждан разглядел в белевшем девку. Она сидела, склонив голову с высоким кокошником, и косы ее, казалось, свисали до воды.

Ждан застыл на месте, и тело его от пяток до макушки стало ледяным. Русалка Красава. Девка подняла голову, вскочила на ноги, закинула назад длинные косы, шагнула, протягивая перед собою руки, ноги ее были скрыты высокой травой, казалось, она плыла по воздуху, засмеялась русалочьим смехом:

— Монашек!

Луна смотрела русалке в лицо, и Ждан разглядел — носом и губами походила она на Незлобу, племянницу боярыни Зинаиды. Ждан слышал — русалки, чтобы погубить христианскую душу, не раз выходили из воды, оборотившись девками и женками, и жили подолгу между людьми. Он подумал, что боярынина племянница — оборотень. Не напрасно на боярынином дворе со сна принял он ее за русалку.

Ждан отступил шаг, ткнул перед собой сложенными для крестного знамения перстами (учил его инок Захарий так отгонять бесовское наваждение). «Во имя отца и сына, сгинь, рассыпься…»

Русалка протянула руку, — Ждан почувствовал на шее ее пальцы, теплые, не как должно быть у русалки, — сердито сказала:

— Пошто крестом в меня тычешь, поп меня крестил, как малая была.

Потянула к себе, смотрела близко, и в глазах от луны голубели смешливые искорки.

— Или опять тебе русалка померещилась?..

У Ждана страх прошел. Теплые пальцы на шее ласкали и жгли, и было стыдно. Он дернул головой, освобождаясь. Незлоба закинула за голову руки, рукава рубахи завернулись, блеснуло голое тело.

— Ой, тошнехонько мне, монашек, не мил и свет белый. Пойдем сядем над водой. Может, горе-беду размыкаем.

Схватила за кушак, потянула. Ждан шел за Незлобой, и сердце его сладко млело. Не глядя на Ждана, Незлоба почти сердито кинула:

— Сядь!

Села сама рядом, подперла руками голову. В воду между теней, падавших от ветел, каменела луна. Едва слышно плескалась у берега какая-то рыбешка. Незлоба повернула к Ждану лицо, быстро заговорила:

— Девки веселятся, хороводы водят, с парнями милуются, а мне и Купала не в радость. Какой девке счастье, какой два, а мне, монашек, ни одного. — Досадливо махнула рукой. — Да что тебе говорить, ты, должно, и не слыхал, как парни с девками любятся, тебе бы только молитвы петь да темьян с монахами нюхать. Теть Зинаида вчера плеткой отходила — пряжу-де неладно сучишь. А как ее сучить, когда всякое дело из рук валится? — На ресницах у Незлобы блеснули слезинки, она отвернулась, глядела в сторону. У Ждана в горле что-то защекотало, ему хотелось сказать Незлобе ласковое слово, но язык точно прирос, только и выдавил пересохшими губами:

— Не тоскуй, Незлоба!

Девка повернула лицо к Ждану, изогнулась всем телом, заламывая руки:

— Ой, монашек, как же мне не тосковать! — Вздохнула. — Омелько, боярский сын, сердце мое присушил, и в садок миловаться приходил, и в церковь по-честному сулил вести, да вместо того тиунову Домашку к венцу повел.

Незлоба затрясла головой, запричитала вполголоса:

— Ой, горе-горюшко мне, девке бесталанной, как теперь из сердца Омелькину присуху выжить, как на свет белый глядеть! — Смотрела на Ждана большими жалостливыми глазами. — Присоветуй, монашек! — И со злостью: — Изведу со света лиходельницу Домашку, змею подколодную. — И потом: — Эх, пускай любятся, силом милой не быть. — Придвинулась совсем близко, обвила мягкими руками Жданову шею, дохнула горячо, припала щекой к щеке:

— Ой, монашек, полюби девку бесталанную.

Месяц в ручье качнулся, и лунные столбы колыхнулись и поднялись до неба. И когда притянула Незлоба паренька на высокую грудь и, перебирая кудрявые волосы, в который раз повторяла горячим шепотом: «Жданушка, ласковый красавчик», точно сквозь сон услышал Ждан голос инока Захария: «Бежи от красоты женския невозвратно».

Но Ждан и не подумал бежать, он еще крепче прижался к Незлобе, чтобы познать, наконец, сколь сладостна проклятая монахами бесовская женская прелесть.

Потом, когда смотрел Ждан в глубокие Незлобины глаза и смеялся от радости, он пожалел инока Захария, никогда, должно быть, не отведавшего бесовской женской прелести и потому наставлявшего людей бежать от прельщения женок. А Незлоба сидела притихшая, сердце же, слышал Ждан сквозь полотняный летник, стучало часто.

У Горбатой могилы передохнувшие скоморохи ударили в бубны и засвистали в дуды. Незлоба вскочила, подобрала распустившиеся косы:

— Ой, Ждан, радостно мне, плясать охота!

Обнявшись, шли по лугу Ждан и Незлоба, и от ног их оставался на росистой траве серебряный след. Небо уже светлело, прохладой тянуло с реки и прозрачный туман поднимался над лугом. Скоморохи, хлебнувшие довольно меду, дули в свои дуды, кто во что горазд. Как всегда, на исходе купальской ночи, все перемешалось в плясе. Ждан с Незлобой протиснулся в толпу, закружился, заскакал, только развевались полы черного кафтана. Притоптывал, выкрикивая несуразное, что — не знал и сам, видел только ласковые Незлобины глаза и алым цветком расцветшие губы. Вихляясь задом, прошла в плясе грузная посадская женка, толкнула Ждана так, что тот едва не слетел с ног. Хлестнули по лицу чьи-то косы. Козлом проскакал, потряхивая космами, похожий на лешака, дед. Скоморохи нетерпеливо перебирали ногами, вертели колпаками, если бы не дуды да гудки, пустились бы в пляс и они. Казалось, сама земля у Горбатой могилы от людского веселья ходит ходуном.

Глухой, точно из-под земли, гнусавый, с хрипотцой голос выкрикнул:

— Остановитесь, бесоугодники!

И как будто в ответ еще пронзительнее засвистали дуды и басовитее заговорили гудки.

А голое повторил уже громче и ближе:

— Остановитесь! Прокляну!

Ждан не видел, как поредела вокруг и раздалась толпа. Дуды пискнули и смолкли, скомороший атаман как держал поднятый к верху бубен, так и окаменел. Ждан опомнился, когда кто-то гулко поддал ему в спину. Он выпустил руку Незлобы, замахнулся, шаря глазами, искал, кому дать сдачи. Перед ним стоял игумен Дионисий. Борода его, отсыревшая от росы, сбилась набок. Стоял он длинный и сутулый, подняв кверху костлявую, со скрученными пальцами руку, будто хотел схватить уплывающий бледный месяц, гневно тыкал в землю высоченным, вровень с клобуком посохом, выкрикивал хрипло, точно лаял:

— Бесоугодники! Аггелы сатанинские! Племя лукавое! — Повернул бороду к девкам и женкам, овечками жавшимся друг к дружке: — Ехидны лютые! Змии скорпии! Грехов учительницы! Похоть ненасытная!

Кинул на землю посох, взвизгнул тонко, по-бабьи:

— Про-о-о-кляну!

Девки и женки охнули, толкая друг дружку, посыпались — кто куда, в кусты. Из-за игуменовой спины высунулся инок Захарий (Ждан его только теперь увидел), поднял посох, низко поклонившись, подал его Дионисию.

Мужики стояли, опустив головы. Скомороший атаман несмело сказал:

— Не гневайся, монах, от отцов и дедов наших пошло — в купальскую ночь на игрище собираться, по стародавнему обычаю чиним.

У игумена гнев стал проходить, говорил теперь он не со злостью, с дрожанием, точно читал молитву:

— Не отвращайте лица своего от господа. Плясание и скакание, и хребтом вихляние, игры бесовские все то сатаны прельщение и дьяволу служение, за бесовские игрища гореть вам в огне неугасимом вечно.

Пока Дионисий стращал мужиков, Ждан тихонько подался в сторону. Незлоба, схоронившись за кустом, манила его пальцем. Только было Ждан шагнул, цепкая Захарьева рука схватила его за ворот, другой монах вцепился в летник Незлобы, выволок девку из-за куста, прошипел в ухо:

— Погоди, распутница, доведу боярыне Зинаиде, она тебе волосы перечтет.

Незлоба рванулась, в кустах мелькнули девичьи косы, только и видел монах Захарий девку Незлобу.


Совсем рассвело, и в кустах уже на все лады заливались голосистые пичуги. Шаркая по росистому лугу лаптями, расходились пахари и городские люди с купальского игрища, тащили домой пустые жбаны и кувшины, переговаривались:

— Добро, что монахи про игрища поздно проведали.

— Спохватились, как и Купалу проводили.

— Не гораздо, что монахи стародедовские обычаи ломают.

— И огонь вечный сулят.

— Как деды и отцы наши Купалу честили, так и нам честить.

Игумен Дионисий с иноком Захарием, разогнав купальское сборище, тоже потянулись к обители. Шли по тропке, промятой между кустарников. Впереди волочил ноги игумен Дионисий, за ним плелись инок Захарий со Жданом. Захарий бормотал под нос, сокрушенно вздыхал:

— Ой, отроче юный, не ведаешь, что учинил. Велит теперь игумен тебя по канону афонскому шелопугами бить и в затвор посадить. Раны телесные тело изъязвляют, грех же душу язвит. Блудный же грех всем грехам грех, и от того греха смерть и огонь вечный.

Ждан придержал Захария за рукав, чтобы Дионисий ушел вперед и не услышал, прошептал радостно:

— Ой, отец! Сладкий тот грех!

Захарий остолбенел, стоял, бормотал совсем бессвязно:

— От женок сколько человеков пострадало: Ной праведный, Лот праведный да Иосиф красный, сам царь Давид, увидав женку Вирсавию, от уязвления красоты ее смерть хотел принять…

Ждан смотрел на инока-наставника, и глаза его сияли (Захарий подумал: «Чисто, как отрок, что вышел из пещи огненной невредимым»), вымолвил тихо, Захарий едва его расслышал:

— Женки ради и смерть сладостна.

Захарий поперхнулся на полуслове, закатил глаза, обмахнулся сложенными перстами.

— Свят, свят, господи, откуда такое? — зашагал торопливо и, уже не слушая Ждана, думал свое: «Чаял, возрастет отрок в молитве и послушании, прилепится душою к обители, а вместо того такое говорит, не выговоришь — помыслить страшно». Решил: «Мало отрока учил и жезлом и власодранием — мой грех».

А Ждан шагал позади монахов и думал о том, что, пожалуй, ему шелепов на этот раз не миновать. Игумен Дионисий не спускал отрокам погрешений ни больших, ни малых. За малые епитимию меньше трехста поклонов не накладывал, за большие — дул братьев-молельщиков, а случалось и мирян, смоленными плетьми.

Ждан об игуменовых плетях не думал, в мыслях было другое, отчего хотелось бежать, куда глаза глядят. Чуть свет — поднимайся к утренней службе, стой, тяни за монахами молитвы. Отойдет служба — иди на поварню, стряпай братии яство, двор подмети, воды наноси, дров наколи, бреди в церквушку к вечерней службе, а потом, подремавши, опять ко всенощной. Тоска смертная! И так день за днем. Хорошо, когда забредет в обитель какой-нибудь перехожий человек или кто из мирян, можно хоть словом перекинуться. С монахами много не наговоришь. Только и знают поклоны бить, дрыхнуть, да толокно жрать.

Солнце выкатилось из-за леса и брызнуло по лугу лучами. Роса на траве заиграла, заискрилась цветными бусинками. В кустах еще веселее зазвенели пичужки.

Ждан узнал ветлы у Красавина ручья, где ночью сидел он с Незлобой. Чудится Ждану в ушах горячий шепот. Кажется, жизни не жаль, только б еще увидеть близко девичьи глаза, услышать опять: «Жданушка, ласковый».

Игумен Дионисий, подпираясь посохом, перебирался через ручей по кладке на ту сторону. За ним ступил на кладку Захарий. Ждан только этого и ждал — пригнулся, скользнул между лозняков. Остановился, когда был далеко, услышал, как кричал с того берега Захарий:

— Иван!

Потом опять:

— Ждан!

И еще:

— Иван!

Ждан выбрался из лозняков от ручья. Голос Захария доносился чуть-чуть. Ждану стало жаль доброго монаха, подумал: «От смертной хвори выходил». Но, вспомнив долгие церковные службы, постылый запах ладана, вздохи и бормотанье иноков, махнул рукой и зашагал к городу. Когда показались бревенчатые городские стены, Ждан присел передохнуть в тени под старой березой. Солнце стояло уже высоко, и листья на березе блестели, как молодые. Теплый ветер ласкал щеки. Ждан смотрел на широкий луг, раскинувшийся на все четыре стороны от Горбатой могилы, думал о дорогах и тропках, еще им не исхоженных, о городах и землях, еще не виденных, о великой сладости ласковых женок и небывалая радость входила в его сердце. Слова, еще не высказанные, рождаясь, готовы были сложиться в песню, и он запел, тихо, по несколько раз повторяя родившееся слово. Он пел о широких лугах, о полюшке, где есть разгуляться молодецкой волюшке, о ласковой душе-девице с трубчатой косой и соболиными бровями.

Ждан пел, потому что ему пришло время запеть.


Из ближних кустов вышел человек, лицо с похмелья хмурое, с боку на ремне в расписном нагуслярье гусли. Человек протер ладонью глаза, стал слушать. Ждан его не видел. Он низал в песню родившиеся слова, как девушка нанизывает на нитку цветные бусинки.

У гусляра лицо повеселело, он постоял, послушал, тихо ступая, приблизился, негромко выговорил:

— Ладно, молодец, поешь!

Ждан вздрогнул, вскочил, смотрел оторопело. Узнал в гусляре скоморошьего атамана, хоть и была на том теперь не цветная крута, а холщовый кафтан и колпак, как у всех. Скоморох тоже ночью при костре приметил Ждана, узнав его, спросил:

— Ты и есть тот парень, что монахи уволокли?

— Я!

Скомороший атаман сел на землю, обхватил руками колени, прищурил на Ждана глаза.

— Сядь! — когда Ждан сел рядом, спросил: — Песню самосильно склал, иль от кого перенял?

У Ждана румянец на щеках разлился до ушей, было стыдно, что скомороший атаман слышал, как он складывал песню. Ждан отвел в сторону глаза, ответил:

— У монахов таких песен не услыхать.

Гусляр ласково усмехнулся:

— Мне так и сдается, что не услыхать.

Ждан рассказал гусляру, как сожгли татары Суходрев, как хворого подобрал его и выходил инок Захарий. Обо всем рассказал Ждан, только Незлобу помянуть не хватило духу.

Когда, рассказывая, поглядывал украдкой на скоморошьего атамана, разглядел — глаза у того смотрят по-разному, правый скучный и неподвижный будто видел человек что-то печальное, да так и остался, не может тоски-печали развеять, левый веселый, искорками.

Скомороший атаман слушал, потряхивал посеченной бородкой. Когда Ждан замолчал, гусляр вздохнул, — левый веселый глаз его потемнел, — заговорил, и голос его казался Ждану знакомым:

— Сирот по русской земле бродит без числа, у каких отцов с матерями татары в полон увели, у каких литва посекла, а то и княжеские люди в холопство продали. Как я от злой смерти уберегся — не ведаю. Ходил великий князь Василий воевать князя Димитрия Шемяку. Бежал князь Димитрий в Устюг и велел устюжским людям себе крест целовать, а какие люди не хотели крестное целование великому князю Василию нарушить, велел тем князь Димитрий вязать на шею камни и в реку метать. Меня тоже в реку Князевы люди вкинули,да бог злой погибели не допустил. Камень оборвался, а креста богопротивному Шемяки я не целовал…

Гусляр опустил голову, сидел задумавшись. Ждан смотрел на него сбоку. Плечи у скоморошьего атамана широкие, из шитого ворота рубахи выступала крепкая шея, из-под холщового колпака видны были волосы, русые с проседью. И широкие плечи и проседь в волосах, должно быть, ранняя, напомнили Ждану его отца Разумника. Вот такой же был и отец ладный, хорошо скроенный, только глаза у нового знакомца не те. Гусляр вскинул голову, заговорил медленно и смотрел так, точно обдумывал что-то:

— Думается, с монахами житье тебе не в радость. Песни ты складываешь ладные, умельство такое от бога дано. Дар же господень хоронить грех великий. Ладан нюхать да поклоны бить еще поспеешь, как за плечами старость встанет.

Ждан от удивленья только хлопал глазами. Иноки в обители поучали: мирские песни петь — бесу угождать, а песенникам одна дорога после смерти прямешенько в пекло, сковороды горячие у чертей лизать, а этот говорит — песня от бога дар.

Гусляр потянулся к гуслям.

— Пой песню, что склал, а я на гуслях приспособлю.

Ждан повторил слова, голос его дрожал. Гусляр тронул струны, и они заговорили, точно живые, в лад Ждановой песне.

Из-за кустов выползли вчерашние гудошники и дудошники (спали там, где свалил хмель), стояли, трясли неопохмелившимися головами, кое-кто попробовал хрипловатым голосом подтянуть. Ждан пел, глаза его затуманились и казалось ему, что летит он, и голова его кружилась сладко и на сердце было легко, как никогда еще не бывало.

Скомороший атаман сильно дернул по струнам и отложил гусли. Скоморохи заговорили все разом:

— Ай, да молодец!

— Вот тебе и монашек!

Скомороший атаман сказал:

— Бреди, парень, с нами. — Подмигнул левым искристым глазом. — Мы люди веселые — скоморохи. Не пашем, не сеем, живем — хлеб жуем, иной день с маком, а иной с таком.

Скоморохи, переглядываясь, усмехались:

— Иной с маком!

— Иной с таком!

Скомороший атаман поднялся, повел на товарищей взглядом:

— Поволите ли, братцы-скоморохи, быть пареньку в молодших товарищах, брести с нами скоморошить?

Веселые молодцы в один голос ответили:

— Охота пареньку с нами скоморошить — волим!


Имя скоморошьего старосты было Наум. Прозвище — Упадыш. В ватаге было два гудошника, Федор Клубника и Чунейко Двинянин, хмурый и угрюмый силач родом из Двинской земли. Аггей, прозвищем Кобель, здоровенный человечище с грудью колесом, и Андреян Чекан с Силой Хвостом играли на дудах и пели песни. Упадыш был мастером на все руки — и на гуслях играл, и на дудах свистал, и в бубен бил, и песни пел жалостливые. Станет, поведет скорбным правым глазом, запоет — у матерых мужиков от печали никнут бороды, у баб слезы на глаза сами просятся, иные, не выдержав жалостливой песни, случалось воем выли. Зато если вздумает Упадыш развеселить народ, подмигнет веселым левым глазом, запоет потешную скоморошину или начнет людей потешать, народ от смеха валится с ног. Клубника, кроме гудка, потешал людей пляской и ходил на руках колесом, когда же играли скоморохи позорища и по делу нужна была женка, выряжался в бабью кику и сарафан.

Ждан со всеми ватажными молодцами сдружился быстро. От них узнал Ждан — глаза у атамана смотрят по-разному оттого, что били его в Устюге шемякинские ратные палицами, убить не убили — спасла шапка — правый же глаз с тех пор остался мертвым.

Упадыш сказал Ждану: пока ватага будет скоморошить в Можае, на глаза народу ему показываться не надо, чего доброго услышат о нем монахи, станут князю бить челом, чтобы воротить Ждана обратно в монастырь, или будут искать на ватаге проести. А платить проести за беглого послушника ватаге и думать нечего, Ждан монастырские корма четыре года ел. Начнут отцы-молельщики считать, что Жданом за четыре года выпито и съедено, такое насчитают, что хоть в кабалу иди.

Жили скоморохи на посаде у вдового кузнеца. Кузнец все дни был в кузне, Упадыш со скоморохами уходил с утра на торг. Раз как-то зазвали веселых к самому великокняжескому наместнику Басенку. Наместник давал можайским боярам пир. В избу ватага воротилась заполночь крепко под хмелем.

Ждан один коротал дни в избе, думал о Незлобе, два раза ходил он в город ко двору боярыни Зинаиды, перелезши через тын, караулил, не покажется ли Незлоба. Но Незлобы так и не видел. Раз, когда перескакивал обратно через тын, пес начисто отхватил от кафтанца половину полы. От тоски Ждан не находил себе места и то, что будет он теперь бродить на вольной волюшке со скоморохами, его не радовало. Как ни старался не подать вида, а тоски не утаил. Клубника заметил неладное. Был Клубника человеком малого роста, с льняными волосами, бороды не отпускал, скоблил щеки наголо острым ножом. Прозвище — Клубника — дали ему за постоянный румянец на белых и тугих, как у девки, щеках.

С шутками и прибаутками выведавши у Ждана все, Клубника весело ему подмигнул:

— Кручину, молодец, кинь. Вечером видеться тебе с девкой.

Клубника наведался на двор к боярыне Зинаиде. Воротный холоп на слова оказался неразговорчив, веселых людей — скоморохов не жаловал. Пришлось бы Клубнике отъехать ни с чем. Но у холопа оказалась зубная хворь. Клубника вызвался заговорить зуб. Велел мужику открыть рот, оглядел зуб, пошептал, наказал парить горячим молоком, посулил, что к завтрему зубную боль снимет как рукой. Воротнему сторожу показалось, что и в самом деле хворь проходит, сторож повеселел. Выведывать у людей, что ему было нужно, Клубника умел.

Слово за слово воротный сторож рассказал Клубнике все. Инок Захарий довел боярыне на Незлобу, видел девку под Купалу на бесовском игрище у Горбатой могилы. Погрозил: «Ой, боярыня, девка — огонь и в летах. Чтоб блудного греха не случилось, отдавай Незлобу за мужа, не то и на твою душу девкин грех падет».

Боярыня Зинаида дело решила вмиг. Сама нашла племяннице жениха — Нечая Олексича, заезжего новгородского купца. Нечай в прошлом году овдовел, сам молодой, не стукнуло ему еще четырех десятков, — такого девке мужа и надо. Для порядка Незлоба поревела: «Не хочу за купца идти, за боярина или за сына боярского пойду». Сама же была рада-радехонька. Тетка втолковала: «В Новгороде купцы — те ж бояре». Еще третьего дня поп окрутил молодых.

Клубника все, что услышал от воротнего мужика, пересказал Ждану, легонько похлопал его по плечу. «Не кручинься, Жданко. Надумал с веселыми бродить — про зазнобу забудь. Одна у скомороха жена — гудок или дуда».

Говорил, сам же знал — не утешить молодца словами, если вошла в сердце мил-краса зазнобушка. Что станешь делать, как свет стоит повелось — от девок и радость и горе.

Вечером скоморохов позвали играть. Ждан остался дома. В избе на полатях храпел хозяин-кузнец. Ждан вышел во двор. В темной бездне неба горели стожары. Высоко стояла розовая кичач-звезда, одним сулит удачу, другим невзгоды. Ждан присел на крылечке, стал смотреть в небо. На сердце тоска. Думал он о Незлобе. Хотелось упасть, биться, вопить, как вопят бабы-вопленицы. И так же, как в тот день, когда сидел он под березой на лугу, а над Горбатой могилой голубело небо, Ждан почувствовал, как рождаются на его языке слова. Но это были не те слова, какие пришли в голубое утро после Купалы, когда сердце переполняла радость, а другие, горькие, как полынь. Печалью клонили они голову. Ждан укладывал слово к слову, повторял сложенное, и когда слова легли плотно одно к другому, как ложатся в руках мастера кирпичи, запел.

Ждан пел о добром молодце, кинутом красной девицей на горе-гореваньице, буйных ветрах, они одни могут унести молодецкую тоску-печаль. И ему хотелось петь во весь голос, чтобы слышали люди его песню и, послушав, смахивали бы с глаз слезу. И когда несколько раз повторил песню, знал, что все будет: и люди будут слушать его, и девки станут пускать в рукав невольную слезу.

У ворот зашаркали ногами, залился лаем пес, на него прикрикнули. Ждан узнал по голосу Клубнику и Упадыша. К крыльцу подошли скоморохи, заговорили вразброд, после пирушки были они под хмелем. Ждан, озябший от ночного холода, пошел за ними в избу. Упадыш вздул лучину, втыкая ее в светец, сказал:

— Завтра поутру из Можая, молодцы-скоморохи, вон.

Клубника щелкнул пальцами, толкнул Ждана под бок.

— В пути девку-присуху забудешь скоро.

Глава III

Два года бродил Ждан со скоморошьей ватагой. Сжился с ватажными товарищами, как будто не два года, а целый век уже бродит. Дорожные ветры и солнце загаром позолотили его лицо, на верхней губе пробился шелковистый пух, темнее стали брови. Побывали веселые в Рузе, Звенигороде, Серпухове и многих других городах и попутных деревнях и селах.

В погожий сентябрьский день подходила ватага к Москве. Вокруг лежала родная светлорусская земля. На пестрой кобыле уже ехала по полям и лесам осень. В багрово-золотом уборе стоял тихий бор. Пахари убирали с полей последние снопы овса. Бродили по пустым жнивьям грачи.

Впереди ватаги, помахивая посошком, шагал не знавший усталости Упадыш, рядом с ватажным атаманом — Ждан. За ними тянулись остальные веселые молодцы. Одеты скоморохи были по-дорожному, в сермяжные кафтаны, за спиной у каждого сума, в суме скоморошья крута — короткополый цветной кафтанец, цветные, а у кого и полосатые, порты, малый колпачок и сапожки с раструбом. В суме же и скомороший скарб: дуда, гудок, бубен. Позади всех плелся Аггей Кобель. За плечами у Аггея кожаный мех с кормами на всю веселую братию: хлеб, толокно, вяленая рыба. По ватажному обычаю мехоношей надо быть самому молодшему товарищу — Ждану, но когда приняли веселые молодцы Ждана в свою ватагу, Упадыш за него стал горой. «Жданко еще голосом в настоящую силу не пришел, начнет мех таскать — от натуги голос потеряет. У Аггея хребет дюжий, не молодший он в ватаге, песни играть и на дуде дудеть еще не горазд». Аггей спорить с Упадышем не стал, был он нрава доброго и веселого.

Шел Упадыш впереди ватаги, помахивал посошком, шагавшему рядом Ждану говорил:

— Нет на Руси скоморохов, чтобы с новгородскими веселыми молодцами потягаться могли. На гуслях играть, в дуды дудеть, плясы плясать — во всем умельцы. Славится на Руси господин Великий Новгород и купцами богатыми, и ратными людьми, и веселыми молодцами — скоморохами.

Упадыш любил вспоминать родной Новгород. Часто говорил он Ждану о богатстве города, о белостенном храме святой Софии, о вольных людях новгородцах, никогда не ломавших ни перед кем шапок. Ждан слушал Упадыша жадно, и ему часто чудился сказочный и гордый город. Там люди не боялись, как в Суходреве, ни ратей враждовавших князей, вытаптывавших поля пахарей, ни страшных раскосых татар, ни Литвы.

Упадыш замедлил шаг, посмотрел на Ждана, выговорил тихим голосом, совсем не тем, каким только что расхваливал новгородцев:

— Славен господин великий Новгород, а как побродил по русской земле, в чужом доме побывал — и в своем гнилые бревна вижу. Разумеешь, Жданко? — посмотрел пытливо грустным правым глазом и сразу перевел разговор на другое. — В Москве зиму прокормимся, а к весне в Смоленск подадимся.

Позади его окликнул Клубника:

— Гей, Наум! До Москвы еще шагать далеко, передохнуть время и перекусить, не у меня одного брюхо подвело.

Свернули в сторону от дороги, выбрали место на опушке у лесного озерка, Аггей сбросил с плеч мех, достал таган, Чунейко Двинянин собрал сушняка, стал высекать огонь. Скоморохи бросили на землю кафтаны, расположились вокруг тагана ждать, когда поспеет варево. Ждан лежал на спине, смотрел вверх. Кое-кто из веселых молодцов уже похрапывал носом. Тихо проплывали вверху тонкие паутинки. Небо по-осеннему мягко-синее казалось бездонным, и думалось Ждану легко. Два года бродит он с веселыми, а сколько истоптано троп и дорог. Не думал никогда, что так велика русская земля. А Упадыш, когда удивлялся Ждан, широко ухмылялся: «Велика, да это только за околицу вышли, а землю русскую и в три года не обойти!» И начнет перебирать по пальцам города, в каких еще надо побывать скоморохам: Москва, Тверь, Псков, Новгород, Рязань и еще города, какие Литва у Руси отняла. Где только русские люди живут, будет там веселому человеку-скомороху и пристанище и корм. Одна беда — разодрана русская земля между князьями на клочья. И всякий молодец на свой образец землю держит. В Москве великий князь Василий Иванович, в Твери тоже великий князь Михаил Борисович, в Рязани, Верее, Серпухове и других городах тоже князья. Господин великий Новгород и Псков наместников и князей принимают, какие придутся по сердцу.

При дедах и отцах князей было, как грибов после дождя. Что ни город — то норов, что ни село — то обычай. А мужикам-пахарям и всем черным людям одно горе. Вздумает бывало мужик пару овец или меда кадь свезти на торг подальше, где, слышал, цену настоящую дадут, только со двора выехал за околицу — и уже в чужом княжестве. На дороге село стоит, и село-то невеликое, дворов пятнадцать, в селе князь. Перед селом поперек дороги на рогульках бревно и мытник стоит, собирает на князя с проезжих дань — мыто. А верст через десяток опять другой князь сидит и опять мытник проезжих караулит и дань берет. Московские князья под свою руку немало уже взяли сел и городов. Черные люди, чем могут, готовы Москве радеть. Бояре, те в разные стороны тянут, кто Москве верой и правдой служит, кто к своему удельному князю льнет, а князь уже свою отчину Москве за деньги отдал, есть и такие — в Литву норовят податься.

Ждан перевернулся на бок. Ватажные молодцы всхрапывали на разные лады. Бодрствовал один Двинянин. Сидел он на корточках и ковырял под таганом батожком. Ждан стал думать о ватажных товарищах. Упадыш родом из Новгорода. Чунейко из Двинской земли, Клубника псковитянин, Аггей из княжьего села под Тверью, у Андреяна Чекана родимая сторонушка Москва, Сила Хвост прибрел на Русь из Литвы. И все одной ватагой живут, одним языком говорят, одному богу молятся, один у них ватажный атаман Наум Упадыш. Чего бы и всем русским людям, какие только есть на свете, не жить под одним князем. Один за всех, все за одного. Тогда бы и татарам приходить на русскую землю стало не в охоту.

Ждан приподнялся на локоть. Казалось ему, видит он всю необъятную светлорусскую землю, поля и леса, и орды раскосых всадников, угоняющих в полон толпы пахарей, видел в руках у татарина кровавую голову своего отца Разумника. Новые слова, печальные и гневные, рождались и просились в песню. Он повторял их про себя несколько раз, как делал всегда, чтобы запомнить.

Похлебка в тагане поспела. Двинянин снял с огня таган, постучал в бубен. Скоморохи, потягиваясь, поднимались, тащили из сум ложки, устраивались вокруг тагана, с шутками и прибаутками тянулись к вареву. Ждан пошел к тагану, когда его окликнул Клубника.

Отхлебавши, ватажные товарищи стали собираться в дорогу. Упадыш поторапливал. Солнце уже давно перевалило за полдень, надо было к ночи добраться до посада.

Из лесной просеки вынесся на дорогу верхоконный, горяча коня, огляделся, увидев людей, поскакал к ним напрямик, ломая кусты. Шагах в трех он осадил коня. Конь привстал на дыбы, перебирая копытами. Вершник был молодой, на верхней губе чуть чернел ус, лицо смугловатое с румянцем, одет был в алую чугу, сбоку висел большой нож в медных с серебром ножнах, на голове затейливо низанный мелким жемчугом бархатный, лазоревый колпак с бобровой оторочкой. Вершник поднял руку, на руке была надета кожаная рукавица для соколиной охоты. Скороговоркой он выговорил:

— Сокол Догоняй улетел, не видали ли, люди, сокола?

Упадыш сдвинул брови. Молодец зелен, да спесив. Хотел было сказать — прежде чем о соколе пытать, надо, как водится у людей, вежливенько спросить о здоровье. По одежде молодец походил на служилого из детей боярских. Только колпак был дорогой, не по карману простому служилому человеку. Вершник поднял брови, точно только что увидел путников, спросил:

— Что вы за люди и какого ради дела бредете?

Голос у вершника властный, такой больше привык других спрашивать, чем сам отвечать. Упадыш потянул было руку, хотел снять с головы колпак, однако не снял. «Хоть, может, и знатная птица, да молода». Ответил:

— А каковы мы люди — гляди сам, веселые мы люди, скоморохи. Бродим по дорогам, добрых людей потешаем, тем кормимся.

Вершник откинул полу чуги, вытащил кожаный кишень, порылся, достал три денежки, протянул на ладони Упадышу:

— Горазд песни играть, так покажи свое умельство.

Упадыш подумал: «Видно, и в самом деле птица знатная, не пивши, не евши пол-алтына сует», прикинул, какой бы песней потешить щедрого вершника. Смекнул — веселая песня с прибаутками, какими тешили скоморохи на братчинах пахарей и посадских, не к месту. Потянул гусли, повернул к вершнику лицо правой стороной, поднял на молодца скорбный мертвый глаз, тронул по струнам пальцами, печальным голосом запел песню о злом татарине Щелкане Дудентьевиче. Ждан ему тихо подтягивал.

Вершник откинулся в седле, витая плетка в руке повисла, он слушал, не спуская с певунов властных глаз. Упадыш со Жданом пели все громче, у Упадыша голос дрожал. Знал — когда допевали они со Жданом песню до этого места, женки пахарей ревели навзрыд, а у пахарей суровели лица.

…У кого денег нет,
У того Щелкан дитя возьмет;
У кого дитя нет, жену заберет,
У кого жены нет, того самого головою возьмет.
Упадыш тронул струны и, когда он со Жданом кончил петь, струны еще звучали долго и жалобно, плакались на лихую долю русских людей. Вершник поник головой, задумавшись сидел в седле.



Ждан протянул руку к гуслям. За два года к гуслям он приспособился не хуже заправского гусляра. Упадыш отдал ему гусли, думал, Ждан станет петь песню, какую не раз уже пел перед людьми. Когда же Ждан запел, Упадыш рот раскрыл. Песня была новая, да такая, что и у Упадыша и у других товарищей-скоморохов под сердцем защемило. Вершник привстал в седле, глаза его горели, на смуглых щеках ярче румянец. А Ждан не видел ни удивленных взглядов ватажных товарищей, ни молодого вершника. Он пел и ему казалось, что не ватажные товарищи-скоморохи и одинокий вершник слушают его песню, а все русские люди, какие только живут на великой светлорусской земле. Пел Ждан о князьях, кующих друг на друга мечи, о злом Шемяке и Можайском князе Иване, пустошивших поля пахарей, о надежде русских людей, московском князе Василии, смирившем своих супротивников.

Ждан оборвал песню, обвел глазами ватажных дружков, по лицам видел — ждали, чтобы пел еще. Упадыш стоял, прижимая к груди ладонь:

— Ой, Ждан! Такого еще не слыхал.

На дорогу вынеслось несколько вершников. По богатым цветным чугам и кафтанам догадались скоморохи — скачут к ним бояре. Впереди, чуть подавшись на седло могучей грудью, скакал боярин, должно быть, старший между конниками. Боярин подлетел к молодому вершнику, в руке на отлете держал цветной колпак. Ждан узнал в боярине Федора Басенка. Басенок весело крикнул:

— Князь Иван! Сокола твоего отыскали. Поволишь ли ко двору ворочаться?

Упадыш тихо охнул: «Князь Иван! Великого князя Василия Ивановича сын». Сдернул с головы колпак, поклонился низко, коснулся пальцами земли. За Упадышем закланялись и остальные скоморохи.

— Здрав будь, князь Иван, на многие лета!

Князь Иван и бровью не повел, голова свесилась на грудь, глаза потемнели, видно, мысли у князя были невеселые.

Ждан стоял перед князем Иваном и — хоть бы что. Упадыш толкнул локтем. Ждан лукаво блеснул глазами:

— Не гневайся, князь Иван, если песня моя не по нраву пришлась.

Басенок, наезжая на Ждана конем, закричал:

— Пошто, молодой, князя прогневал!

Князь Иван будто только проснулся:

— Уймись, Федор! Молодец сердце песней закручинил, а песня — золото. — И к Ждану: — Поволит бог, соберется Русь под московской рукой.

Князь Иван повернул коня, отъехал медленно, точно погрузневший от дум. За князем тронулись и бояре.


В Москве скоморохи стали во дворе у Лари Оксенова, лучника. Ларе уже перевалило на седьмой десяток. И отец и дед его были тоже природными лучниками и ничего другого, как гнуть луки и мастерить налучья, не знали. Хоть и в других городах было немало мастеров-лучников, но луки, какие гнул Оксен, отец Лари, славились далеко от Москвы. Услышал о московском лучнике и тверской князь. Приехал из Твери дворянин, именем князя насулил Оксену всего: «Тягла посадского князь велит не брать, в серебре ходить станешь, только жить в Тверь поезжай».

Оксен прелестных речей слушать не стал: «Всякая сосна своему бору шумит. Москва же с Тверью вороги давние». И даже лука, уже готового, с на славу ссученной тетивой, ждавшего в сенях покупателя, не продал дворянину, хоть и давал тот куда больше того, что дали бы свои московские люди.

С тех пор, как при князе Димитрии, деде князя Василия Ивановича, завезли в Москву из немецкой земли еще невиданные на Руси арматы для огненного боя, и потом через полтора десятка лет и пищали-рушницы, между лучниками шло смятение.

Огненный бой в Москве полюбился и князю, и боярам, и всем ратным людям. Московские кузнецы оказались сметливыми, разглядевши немецкую хитрость, стали делать пищали десятками. И пищали были похитрее немецких: у тех пищаль восемь пядей, едва к плечу на сошник можно поднять, московские кузнецы стали делать малые пищальки, чтобы можно было вешать за плечо. Такая пищалька и конному, и пешему не в тяжесть.

Думали лучники — совсем теперь не дадут им пищальные мастера житья, хоть по миру, хоть в подручные к своему же брату посадскому, кузнецу иди. На деле оказалось не так. Пищаль-пищалью, огненным боем хорошо бить врагов со стены, а в поле, когда высыплет сила вертких татарских конников, с пищалью не навоюешь. В поле стрела оказывалась вернее. Когда сходились биться московские полки с татарами, ударят с московской стороны из армат и пищалей, надымят, а потом схватятся ратные люди за луки, пустят в татар одну, другую тучу стрел, а потом за мечи. Поэтому хоть и жаловались московские лучники, будто пищальщики хлеб отбивают, дела хватало и им, жили лучники припеваючи. Ларя Оксенов, когда не стало у него в руках прежнего проворства, нашел себе дело по силе, прирубил к избе просторную хоромину с печью и полатями, в прируб стал пускать перехожих людей и брал за то в неделю по деньге. Ватажных молодцов Ларя пустил без дальних разговоров, любил он послушать скоморошьи игры.

На другой день, как стали у Лари во дворе, спозаранку отправились всей ватагой в баньку. Шли мимо рощиц и лугов, раскиданных между слободами и боярскими дворами. По дорогам, вкривь и вкось тянувшимся к торгу, тарахтели телеги мужиков. В телегах у кого спутанная овца, у кого боровок, куль с крупой, кадь с медом. Мужики, кто сидит верхом на коньке, кто шаркает лаптями рядом с телегой.

Упадыш долго водил ватагу по берегу Москвы-реки между крытых срубов. День был субботний, вся Москва парилась в банях. То там, то здесь распахивалась в срубе низкая дверца, в клубах пара вылетал нагишом багровый распалившийся мужик или баба. Сверкая голыми икрами, мчались к реке, плюхались в воду, фыркали, наплескавшись в осенней воде, мчались обратно к срубам.

Упадыш приоткрывал дверь, просовывал голову в банное пекло и опять шел дальше. В одной баньке пара оказывалось мало, в другой дух тяжелый, должно быть, домовой-банник набедокурил, зашли во вторую от края. Парились на славу и из бани выползли едва не на карачках, очухались, когда высосали в квасной избе жбан квасу. Отдышавшись, пошли к торгу искать, где бы перекусить. Чем ближе к торгу, тем теснее жмутся друг к дружке дворы, тем гуще толпы народу. Упадыш косил на Ждана глазом, ждал — вот станет дивиться парень московскому многолюдству, боярским и купеческим хоромам, на высоких подклетях, с затейливыми кровлями. Но Ждан — хоть бы что. Только когда проходили мимо казенной церкви Риз Положения, ставленной недавно в память избавления московских людей от татарского царевича Мазовши и, сняв колпаки, остановились, чтобы покреститься на храм, Ждан сказал:

— Ставили бы люди избы каменные, тогда и от огня не страшно.

Пока добрели к торгу, разомлевший после бани Упадыш устал. Сказал:

— Ой, велика Москва!

Ждан в ответ:

— Побольше Суходрева!

А сам озорно прищурил глаз. Упадыш понял: смеется парень, дивится московскому многолюдству, а вида подать не хочет. Вышли на торжище. За рядами лавок, ларей, обжорными, блинными и квасными избами вздымались каменные стены Кремля. Ждан остановился, не только глаза, и рот стал круглым. А Упадыш со смешком:

— Это тебе не Можай.

Нашли обжорный ряд. На порогах харчевых изб стояли мужики и бабы-харчевницы. Бабы умильными голосами зазывали бродивший между избами люд, переругивались с соседками.

Ватажные молодцы, выбрав избу попросторнее, зашли. Похлебали ухи, перекусили пареной яловичины с чесноком, и опять пошли глазеть на Москву. Побродили у кремлевских стен, подивились их толщине и высоте зубцов. Ждану казалось — такую твердыню никаким недругам не одолеть. Клубника заикнулся было, что в Пскове стены, ставленные псковитянами при князе Довмонте, повыше и покрепче московских. Упадыш посмотрел на него и строго сказал:

— Москва всем городам город.

Берегом Москвы-реки прошли скоморохи к Боровицким воротам. У ворот стоял кряжистый старик с бердышом — воротный сторож. Поклонились каменному собору Михаила Архангела, поглядели на великокняжеские хоромы с причудливыми теремками, смотрильнями, кровлями, где шатром, где половиной, а где и целой бочкой, множеством расписанных, светившихся от солнца зеленой и красной слюдой, косещатых оконцев, и пятью высокими крылечками. Народу в Кремле было мало, только на великокняжеском дворе перед средним крылечком толпился народ, купцы и посадские мужики рукодельцы — явились просить у великого князя пересуда на наместничий суд.

Из Кремля опять пошли на торг. Поглазели на цветные сукна в суконном ряду, на смуглых, с черными досиня усами и бородами, купцов сурожан, прохаживавшихся перед разложенными на прилавках бархатами и шелками, побывали и в иконном и в оружейном ряду. Крик, хохот, божба, шлепанье ладонью о ладонь, когда у купца слаживалось с покупателями дело. Под конец у Ждана голова пошла кругом.

Ко двору Лари Оксенова ватажные товарищи добрались, когда из бревенчатых церквушек, окончив вечернюю службу, уже выходили попы и пономари, припирали церковные двери. Ждан от усталости и всего того, что довелось видеть за один день, едва только вытянулся на полатях, захрапел. Засыпая, подумал: «Велик город Москва, всем городам город».


В Москве скоморохов было множество. Коренные московские сидели в слободе Скоморошках своими дворами, у каждого в кувшине прикоплено серебро. На пришлых веселых молодцов глядели косо. «Хлеб набродные отбивают», затевали свары, когда была сила, потчевали кулаками. Одни веселые промышляли в одиночку, другие ватагами. Отцы духовные не раз пробовали покончить со скоморошьими позорищами и играми в великокняжеском городе. Митрополит Иона велел было попам по христианскому обряду скоморохов не хоронить. Скоро однако владыка сменил гнев на милость, запретивши только веселым собирать народ близко к церквам.

Упадыш с ватажными товарищами скоро стал на Москве как свой коренной. Упадышевские молодцы были мастера на все руки, на дудах ли и гудах заиграют, запоют, или начнут показывать веселое позорище, как молодая купцова женка постылого старого мужа обвела и под лавку уложила,[138] народ собирался глазеть со всего торга. Жили, — как сыр в масле, катались. Как престольный праздник — зовут то одни, то другие посадские люди на братчину, на честной пир. Случалось, зазывали к себе упадышевскую ватагу и купцы, и гости.[139]

Подошел филипповский пост. Пришлось и Упадышу с веселыми молодцами попоститься. Не стало ни братчин, ни купеческих пиров, жуй кислую капусту, квасом запивай. Москва посты блюла строго, когда случалось играть теперь на торгу, народу вокруг собиралось совсем мало — десяток, другой человек. И те, чуть завидят поповскую или монашескую монатью, прыснут в стороны. Редко кинет кто теперь в колпак малую деньгу. Зато попам и юродам было раздолье. Церкви ломились от народа. У юродов милостыня раздувала сумы. Выползло их неизвестно откуда множество, страшные, лохматые, сквозь рвань сквозит немытое тело, тянули за милостыней руки, сыпали непонятными прибаутками и прорицаниями.

Ждан от безделья и скуки стал помогать Ларе делать луки. Сидит на лавке, сучит тетиву или режет из колчана бока, а Ларя мастерит налучье, тихим голосом рассказывает про стародавние годы. Рассказывать он был мастер и помнил все, что видел в своей жизни, чего не видел — слышал от добрых людей. Рассказал он Ждану, как ходил князь Димитрий на Мамая, как князья в междуусобицах лили русскую кровь и призывали на Москву татар и поганую Литву. Не раз горел город и сгореть не мог, и вновь вырастал еще больше прежнего, потому что божьим самозволением и хотением московских людей положено Москве стоять твердо и нерушимо.

Ждан ловил каждое слово старого лучника, и сердце его часто билось. И когда ватажные молодцы залезали на полати, он еще долго сидел в темной избе. На загнетке сквозь пепел, дотлевая, червонели угли. За стенами жилья бесновался ветер, наметал под крышу снег, запевал в щелях волокового оконца унылую песню.

А Ждан слагал другие песни. Песни о земле родной, светлорусской, как ее терзали и поганые татары, и лихие князья, о красной Москве — городе, которому стоять вечно. Ждан думал о еще не исхоженных тропах и дорогах, которыми нужно было пройти. И в мыслях родная земля казалась ему светлой и ласковой, как синеглазая Незлоба.


О ней, о Незлобе, Ждан вспоминал часто. Была ласковая девка Незлоба и пропала, растаяла светлым, голубоватым сном. По ночам видел он нагих женок с бровями дугой и лебедиными грудями и все они походили на Незлобу. Ждан худел, глаза запали, на губе жестче стал черный пух. Упадыш часто, посматривая на Ждана, качал головой: «Молодец в года входит, собою статен, лицом красен. Молодцу краса, как и девке, когда на счастье, когда и на пагубу. Скомороху женка — одна помеха. Житье скоморошье ведомо: ни затулья, ни притулья, ни затину. Дождик вымочет, красно солнышко высушит».

На Николу веселые всей ватагой пошли на торг. Когда подходили к обжорному ряду, услышали громкий перезвон гуслей. Упадыш с ватажными товарищами едва протолкался сквозь густую толпу, стеной стоявшую у квасной избы Микулы Кошки. Сам Микула стоял тут же, завидев Упадыша с товарищами, хохотнул и дерзко подмигнул:

— Бредите, молодцы, иную берлогу ищите, на вашу уже хозяева объявились.

В кругу стояло пятеро мордастых, все как на подбор, молодцов, у двоих в руках дуды, у двоих гусли, пятый детина ростом в сажень, откинув назад голову в лазоревом колпаке, пел, глядя в небо. Голос у детины был высокий и чистый, пел он о красной девице-душе, выходившей на кленовый мосток встречать удалого молодца. Детина в лазоревом колпаке был известный всем московским людям скомороший атаман Якушко, за чистый голос прозванный Соловьем.

Чунейко Двинянин и Аггей, протолкавшись в круг, полезли к гуслярам с бранью:

— Пошто, лиходельцы, на чужое место прибрели? Тут мы игры и позорища издавна играем.

Дудошники опустили дуды, гусляры гусли, Якушко Соловей прервал песню на полуслове, потряс увесистым кулаком:

— Бредите, побродяжки, откуда прибрели, без вас в Скоморошках веселых хватит.



Подошли Клубника, Андреян Чекан и Сила Хвост, заспорили. Дудошник из ватаги Якушки замахнулся. Чунейко Двинянин стал подбирать рукава. Из толпы скоморохов подзадоривали криками, кто был за упадышевских, кто за якушкинских. Ждали — вот веселые передерутся. У Якушки все ватажные товарищи один к одному, дюжие и плечистые, любой кулаком махнет — душа вон. У Упадыша в силе только двое — Двинянин да еще Аггей. В толпе кое-кто уже почесывал ладони, ждал только, чтобы ввязаться в драку. Упадыш протиснулся между своими и якушкинскими, растопырил руки:

— Угомонитесь.

Двинянин и Аггей неохотно отступили. Двинянин ворчал: «Брань дракою красна. Пошто Упадыш перед Якушкою пятится?».

Упадыш не ответил, пока не выбрались из толпы. Когда выбрались, сказал:

— Правды кулаками не сыщешь!

Отошел шагов на двадцать, остановился, поднял гусли, тронул по струнам:

— Гей, Жданко, заводи!

За Упадышем взялись за дуды и гудки остальные.

Хорошо Якушко Соловей поет, да и Упадыш со своими веселыми в грязь не ударит. Запел Ждан, и толпа вокруг якушкинской ватаги сразу поредела. Когда пошел Якушко с колпаком собирать даяние, перепала в колпак самая малость.

А Ждан себе заливается. Стащил с головы цветной колпак, потряхивает кудрями. Якушкинские молодцы подошли ближе, стали выкрикивать срамные слова, хотели помешать. На них зашикали из толпы. Кое-кто пригрозил кулаком: «Для свары иное время сыщите. А сейчас угомонитесь. Не мешайте песни играть». Якушко со своими убрался, несольно хлебавши.

Ждан кончил петь, повел кругом глазами. Увидел множество шуб, однорядок, меховых колпаков, вперемежку рядом с бородами и усами виднелись рогатые бабьи кики. Блеснули чьи-то ласковые глаза. Показалось — синие глаза Незлобы заглянули в сердце. И он запел опять. Пел теперь о красной девице, кинувшей на погибельную кручину доброго молодца. Бородатые лица подобрели, бабы всхлипнули, опустили кики. Ждану опять почудились близко синие глаза, ласковые и печальные, и на длинных ресницах ясной бусинкой слеза. Когда Упадыш опустил гусли, вокруг закричали, чтобы Ждан пел еще… И Ждан пел, пока Упадыш не заупрямился:

— Люди добрые, что молодец ладные песни поет, то ведомо, дудошникам и гуслярам ничего, а у молодца горло не медное, как раз надорвет.

Пошел Упадыш собирать даяния. Собрал столько, что ватажные товарищи решили в этот день больше не скоморошить, а идти в харчевую избу обогреться и перекусить.

Шли между ларей и лавок. В красном ряду у лавки стояла девка, перебирала разложенные на прилавке ленты, на голове у девки была малинового цвета шапка, на плечах лазоревая шуба. Девка подняла на Ждана глаза, и он узнал ту ясноглазую, что смотрела на него, когда пел. Ждан остановился, хотел что-то сказать, но слов не нашел. Упадыш потянул его за рукав. Девка быстро повернулась, пошла, не оглядываясь.

Скоморохи посидели в харчевой избе. Упадыш и Клубника, насытившись, ушли постоять ради праздника вечерню у Николы, Чекан и Сила Хвост ушли еще раньше. Чунейко Двинянин и Аггей послали бабу-харчевницу принести пеннику. Хмель ударил Ждану в голову, хотелось выйти из темной харчевой избы и идти, все одно куда идти, лишь бы видеть над собой синее небо, втягивать ноздрями морозный воздух. Двинянин и Аггей, высосавши кувшин до дна, велели харчевнице принести хмельного еще. Ждан знал, теперь не скоро вытащить ему загулявших дружков из харчевой, станут дуть ковш за ковшом, пока хмель не свалит с ног.

Ждан, дав харчевнице за съеденное и выпитое, вышел.

Малиновое солнце уже готовилось спрятаться в студеную муть. Прозрачный месяц стоял в небе. Купцы, гремя замками, запирали амбары и лавки. Прошли, постукивая ослопами, ночные сторожа. Ждан побродил по опустевшему торгу, чтобы сократить путь, решил идти ко двору не через мост, а напрямик по льду. Свернул в улочку. Улочка узкая, ухабистая, дворы с высокой огорожей стоят тесно с двух сторон. В улочке ни души. Ждан вспомнил рассказы Упадыша и Чекана: «Лихих людей, грабежчиков и разбойников, в Москве тьма. Что ни утро — битых подбирают. У одного горло порезано, у другого голова проломлена».

Месяц стоял уже высоко. От огорож протянулись изломанные тени, заполнили узкую улочку. Из-за поворота метнулся кто-то, побежал за Жданом. Ждан остановился, по сердцу прошел холод: «Грабежчик! Если один на один — отобьюся». Разглядел, что бежавший был малого роста. Когда, путаясь в шубе, подбежал, узнал Ждан в грабежчике девку, ту, что видел на торгу. Девка перевела дух, зашептала:

— Голубок, хочешь жив быть, поспешай. Якушко Соловей со своими по пятам за тобой идет. Я вперед бежала, чтоб тебе сказать.

Сзади послышался скрип по снегу и шарканье ног. Девка схватила Ждана за рукав, потащила куда-то вперед по горбатой улочке. Ждан не успел опомниться, втолкнула его в какую-то щель, юркнула следом сама. Ждан огляделся, стоял он в тупичке, тупичок узкий, только-только повернуться, слева и справа высоченный тын. Шарканье и скрип снега близко. Хотел Ждан заговорить с девкой, та зажала ему рот мягкой ладонью, прошептала:

— Бегут!

В светлых сумерках видно было, как пробежали по улочке пятеро, у четверых в руках ослопы, пятый на бегу помахивал чем-то, должно быть, кистенем. Они протрусили от Ждана близко, и он слышал их пыхтенье. Лиц разобрать было нельзя, по росту в одном узнал Якушку Соловья. Топот удалялся, затихая. Ждан выбрался из тупичка, за ним вышла и девка, стояла, опустив голову.

Сердце у Ждана стучало. Хотелось сказать девке ласковое слово. Не случись она, валяться бы ему где-нибудь во рву с проломанной головой. Когда складывал песню, слова сами шли, а здесь — язык прилип к гортани. Спросил, у кого узнала она, что Якушко с товарищами на него замышляют лихое. Девка быстро подняла голову, месяц смотрел ей в лицо, глаза, оттененные длинными ресницами, сияли голубовато.

— От Якушки слыхала. Сидел в харчевой со своими, наказывал: «Как пойдут упадышевские вечером ко двору, заведите свару, бейте Жданку смертным боем, поймаете Жданку одного, свары не заводите, бейте, где прилучится насмерть». Зол на тебя Якушко за сегодняшнее.

Девка вдруг кинула Ждану на плечи руки, ласковая и взглядом и горячим дыханием, шептала:

— Ой, милой, не даст тебе Якушко житья.

У Ждана голова пошла кругом. Прижал девку к себе, прильнул губами к губам, целовал, не слушая виноватого шепота:

— Я ж Якушкина полюбовница Белява.


Во двор к Ларе Оксенову въехал верхоконный надельщик, кликнув Ждана, сказал:

— Якушко Соловей бил на тебя великому князю Василию челом и суда просил. Князь Василий велел боярину Басенку дело рассудить. А какое дело на тебя Якушко довел великому князю, боярину да доводчику Онике Шубе ведомо. Завтра поутру бреди к судной избе, будет боярин тебя с Якушкой рассуждать.

Гадали-рядили ватажные товарищи, какое Якушко наклепал на Ждана дело, догадаться не могли. Решили к судной избе идти завтра всей ватагой.

Упадыш охал, вздыхал, не находил себе места. Знал: кто с судьями поводится, без рубахи находится. От вора беда, от суда — скуда. Начал было журить Ждана: «Винись, Жданко, по правде, какое учинил воровство». Однако сейчас же махнул рукой: «Как себя ни поведешь, от напраслины не уйдешь».

Ждану горя было мало. С того вечера, как выручила его Белява от якушкинских молодцов, прилепился он сердцем к девке. Чуть вечер, нарядится в шубу, подпояшется цветным кушаком, точно в праздник, и к Беляве. Белява с Орбата перебралась в Огородники к бабе Ириньице, вдовке княжеского огородника Никиты. Перебравшись, сидела тихо и смирно, никуда не показывалась, боялась встретиться с недавним дружком Якушкой. Стало для Белявы только и свету, что Ждан. Была она годами молода, но дружков перевидала довольно. Попадется какой-нибудь дворянин или купец, борода седая, сыновей женил, дочек выдал замуж, дома опостылевшая жена, а самого и бес мутит, с молодой девкой охота любиться, такой и жемчугом и серебром одарит, только было бы все шито и крыто. Случалось знаться Беляве с черноризной братией. Чудова монастыря келарь Филагрий с образа богоматери дорогое каменье выковыривал и Беляве носил. И не только каменье, всю серебряную ризу готов был содрать с образа келарь Филагрий, — лишь бы любила его девка.

С Якушкой Соловьем стала Белява любиться, потому что сердце ее только и искало как бы по-настоящему, по-хорошему кого полюбить. Якушко был молодец молодцом, мастер потешать людей и песнями и на гуслях. Оказался он на руку тяжел. Ласковыми словами Беляву не баловал, бил же и за косу таскал часто.

Когда Белява увидела Ждана, услышала песню, — показалось, будто солнце проглянуло сквозь тучи и осветило все вокруг. Потянулась к Ждану сердцем, с тех пор так и живет и не налюбуется на ясное солнышко Жданушку. Не знает и сама, чем молодец присушил сердце: лицом, кудрями шелковыми или песней.

В тот день, когда приезжал на Ларин двор недельщик, встретила Беляву баба Олена, прозвищем Репа. Прежде она не раз сводила Беляву с дружками. Репа и теперь завела речь про купца Тита Дубового Носа.

Дубовый Нос славится богатым двором не только в Москве, вел он дела и с Новгородом и Псковом, но более всего богател, давал деньги в рост под заклад. Не одни купцы и бояре были в долгу у Дубового Носа, князья малых уделов часто случалось везли к Дубовому Носу в заклад, кто родительское благословение — золотой крест или кубок, а кто и княгинино рухло — кики с жемчугом, шубы, парчевые летники. До молодых женок и девок Дубовый Нос был падок, однако после того, как пожурил его архимандрит Елисей и пригрозил епитимией, поутих и бабе Репе наказал найти женку или девку собою видную, нравом тихую, а главное такую, чтобы держала за зубами язык. Репе пришла на память Белява. Встретившись с ней, стала расхваливать Дубовый Нос: «Княгиней, в серебре да жемчуге, ходить станешь». Белява в ответ такими словами обозвала и купца и потворенную бабу, что Репа долго глазами хлопала: «Я ж к тебе с добром. Или уже дружок сыскался, а сыскался — так кинь. Такого, как Дубовый Нос, на всей Москве нет».

Как ни старалась Репа, пришлось ей отъехать от Белявы ни с чем. А Белява, возвратившись домой в Огородники, долго была еще зла на Репу: «Голубка, ясное солнышко Жданушку на старого желна[140] сменять. Да пропади оно пропадом и серебро с жемчугом! Век бы его не видеть, только бы мил дружок любить не устал».

Едва дождалась Белява сумерек. Когда загремел во дворе цепью злющий пес, как была она в легком сарафане, не накинувши шубы, побежала к воротам. Свет-дружок Жданушка шагнул во двор, как всегда, обнял крепко.

— По здорову ли, синеглазочка, маков цветик, дневала?

В избе, зажигая от лучины свечу, увидела Белява, что у свет-дружка лицо грустное. Руки у Белявы опустились. Решила о том, как прельщала ее баба Репа, Жданушке не говорить. Умостилась к свет-дружку на колени, обняла, прижалась щекой кщеке:

— Поведай, светик, чего томишься?

Ждан отнекивался, но все же пришлось рассказать маковому цветику, что зовет его боярин, завтра в судную избу рассуждать с Якушкой.

У Белявы руки разжались, опустила глаза, будто боялась смотреть мил-дружку в лицо. Говорила, а в голосе слезы.

— Жданушка, солнышко, мой грех. Слюбился ты с девкой бесчестной. Не видать тебе со мной счастья.

Из глаз покатились слезинки, капали на шитый рукав.

Еще краше и милее показалась теперь Ждану маков цветик Белявушка. Припомнил вечер, сидел он с Белявой в избе, от луны в маленьком оконце мутнел пузырь. Лицо Белявы было чуть видно. Тихим голосом рассказывала она, как в великий мор, опустошивший Москву, умерла мать, через день снесли на погост и отца, мастера-серебряника. Стала Белява малой девчонкой мыкать сиротское горе по чужим дворам. Еще горше стало, когда начала входить в лета. Жила она во дворе в работных девках у гастунского[141] попа Еремы. Попадья работных своих девок ела поедом. За животиной всякой и птицей ходи, в горницах управляйся, пряжу пряди, полотна тки. Поповские работные девки стоя ели, на ходу спали. Подвернулся молодец, прельстил ласковыми речами сердце, обещался по-хорошему вести к венцу. Выходила Белява в садик, там себя занапастила. Молодец как услышал, что скоро ждать ему дитя, сгинул. Попадья, узнавши про грех, выгнала Беляву со двора вон батогом. Младенец родился мертвым. Узнали про грех потворенные бабы, стали наведываться, сулить легкую жизнь: «Чего тебе беречь, ни девка, ни вдовка». Баба Репа свела Беляву с Мелехом, купцом суконщиком. А дальше все пошло, как под гору на салазках.

В тот вечер, рассказывая, всплакнула Белява на плече у дружка.

Ждан припомнил свою бездольную сиротскую жизнь, и тоже едва не пустил слезу. Потом дни полетели светлой и радостной чередой.

Белява отошла к печи, стояла, опустив голову, руки висели мертво. Ждан подумал: «А вдруг помрет Белява?» Кровь отлила от его лица, стало холодно, точно распахнули дверь, и в избу потянуло ледяным ветром. Не жить ему без Белявы. Взял маковый цветик за руку, тихо погладил:

— Поведу к попу под венец.

Белява вся встрепенулась, задрожала, подняла непонимающие глаза. А Ждан уже весело:

— Поведу, Белява, тебя к попу под венец.

Белява вырвала у свет-дружка руку, выговорила тихо, с укором:

— Не глумись, Жданушко, и без того на сердце тоска. Разве ж таких девок под венец к попу ведут?

Ждан притянул к себе маков цветик, ласкал и целовал и клялся, что говорит правду. Белява, наконец, поняла — правду говорит мил-дружок, не глумится. И плакала, и смеялась, и прижималась губами к Ждановым губам.


Утро прозрачное и тихое. Снег на кровлях хором и кремлевских зубцах искрился под солнцем и слепил глаза. Перед судной избой толпился народ. На высоком крылечке сидел на лавке великокняжеский боярин Федор Басенок. В стороне, за малым столом, гнулся молодой подьячий. В подьячем Ждан узнал Волка, сына волостеля Курицы. Припомнил, как мальчишкой в драке разбил он Волку нос, а Волк раскровянил ему губу.

На крыльцо поднялся грузный человек — доводчик Оника Заяц. За доводчиком шли излюбленные мужики, старики, выбранные от посадских людей слушать — по правде ли чинит боярин суд. Доводчик низко поклонился боярину судье:

— Вели, боярин, суд начинать, и ответчик и истец в естях.

Басенок распушил бороду, широкое с лукавинкой лицо посуровело. Сидел он прямо, положив на колени растопыренные ладони, важный, в багрецовой шубе, расшитый зеленым шелком воротник стоял позади выше головы. Казалось, не боярин судья, а сама правда восседала на крыльце судной избы.

Подьячий Волк поднялся, петушиным голосом спросил:

— Якушко Соловей, истец, в естях?

— Есть!

Из толпы теснившегося люда шагнул Соловей, стал у самого крыльца по правую сторону. Подьячий спросил:

— Ждан скоморох, ответчик, в естях?

— Есть!

Вышел Ждан, стал у крыльца слева. За Жданом стал позади Упадыш и остальные ватажные молодцы. Выходили якушкинские один по одному, тоже становились за своим атаманом.

Боярин Басенок махнул излюбленным мужикам, чтобы садились, старики переглянулись, опустились на скамью, боярин спросил:

— На чем Якушко челом бьешь и какую вину на Жданке ищешь?

Якушко метнул взглядом на Ждана.

— Бью челом, боярин, на Жданку. Ведовством напустил Жданко на меня порчу, и от той порчи в глотке у меня шип и в брюхе квохтанье. А навел Жданко порчу на меня с злым умыслом — хотел меня и моих товарищей в разор разорить, чтобы мы песен и позорищ на Москве не играли.

Боярин подался вперед, вытянул шею, приложил к уху ладонь:

— Погоди! Шипа в глотке и в брюхе квохтанья не чую.

— Бог не попустил, боярин, Жданке меня в конец испортить. Неделю с половиною шипело и квохтало. Поп Филя молебен Пантелею Целителю трижды правил и водой святой брызгал. Жданкины чары против божьей силы не устояли.

Боярин повернул голову к Ждану, уставился глазами, смотрел долго. Ждан выдержал взгляд, не моргнув. От гнева на щеках румянец. Басенок отвел глаза, про себя подумал: «Молод паренек, куда такому волховать да порчу на людей напускать». Поднял палец:

— Истца чули! За доводчиком слово!

Доводчик слово в слово повторил Якушкины слова, сказал еще, что бьет Якушко челом, ищет с упадышевской ватаги пять алтын убытку, да просит, чтобы боярин-судья велел упадышевской ватаге впредь песен и позорищ на Москве не играть.

Упадышевские не выдержали, заговорили наперебой. Больше всех старался Двинянин, гудел в дремучие усы:

— Поклеп, боярин-судья!

— В лихом деле Жданко не повинен.

Басенок махнул рукой, прикрикнул:

— Не вопите! — И к Ждану: — За тобою слово, ответчик.

Ждан посмотрел на Якушку, перевел взгляд на Басенка:

— Напраслину Якушко несет. Лихого дела на него не умышлял. И чего у него в глотке шип и в брюхе квохтанье — не ведаю и моей вины в том нет.

Из толпы метнулся юркий старичонок, взбежал на ступени, выпалил сиплой скороговоркой:

— Я, боярин-судья, ведаю. Якушко Соловей до хмельного великий охотник, и мед, и вино лакает без меры. Оттого и в горле у него шип, и в брюхе квохтанье. Со мной такое же не единожды с перепою приключалось.

В толпе позади кто-то громко хохотнул, передние, хороня в бородах ухмылку, крепились.

Басенок стянул на переносице брови, топнул расшитым валяным сапогом, шикнул:

— Сгинь!

Старичонок юркнул обратно в толпу. Басенок обратился к Ждану:

— Скажешь ли еще что против истца?

— Скажу, боярин-воевода. Один раз отроком вызволил ты меня из татарского полона и теперь вызволишь, не дашь злому лиходею Якушке меня погубить.

Басенок прищурил повеселевшие глаза, улыбнулся, молодецки раскинул бороду на стороны:

— Верой и правдой великому князю служу. Из полона доводилось православных людей вызволять многих, тебя же не помню. — И к Якушке: — Знайки или послухи есть?

С Якушкой хором ответили все его молодцы:

— Есть, боярин-судья!

— Есть, так ведите знайку.

Один из якушкинских метнулся куда-то. Боярин поглядывал то на истца, то на ответчика. Думал: «Если доведется на поле биться, пареньку перед Якушкой не устоять. Рожу Соловей вон какую наел, кулачища по пуду, сам в сажень, одно диво — голос бабий».

В толпе закричали:

— Знайку! Знайку ведут!

За молодцом из якушкинской ватаги плелся тощий мужик в черном кафтанце. Багровый нос его лоснился, мутные глаза косили в стороны. Боярин Басенок чмокнул губами, помотал головой: «Ну и знайка!» Строго спросил:

— Прозываешься каким именем?

Тощий мужик затряс бородой, глаза его блудливо юлили:

— Оким, по милости господней богородицыной обители черноризец. Ради оскуднения обители в миру кормлюсь.

Торопливо, без запинки, рассказал: сидел в харчевой избе, слышал, как Ждан хвалился извести кого-то наговорным кореньем: «Я-де, такой наговор знаю, если наговорить да под ноги кинуть, у того в брюхе жабы выведутся».

Упадышевские молодцы от удивления хлопали глазами: «Ай да монах! Врет и не поперхнется». Однако знали — с такими делами шутки плохи. За злое волховство не раз уже горели люди на срубах. Ждан припомнил: когда сидел с Двинянином и Хвостом в харчевой, видел ссутулившегося за печью монаха-пропойцу.

Боярин-судья поник головою, раздумывал. Видно было — без крестного целования не рассудить. Велел подьячему Волку кликнуть попа. Тот приоткрыл дверь в избу, сказал что-то. На крыльцо боком выполз дряхлый попик, щурясь от снежной белизны, стал торопливо прилаживать епитрахиль, вытащил из-за пазухи медный крест. Басенок велел всем троим — истцу с ответчиком и монаху Окиму подняться на крыльцо.

— Стоите ли на том, что по правде и истине говорили?

Якушко Соловей и Ждан ответили в один голос:

— Стоим!

Косой монашек Оким хрипловато пискнул:

— Стоим!

— И крест святой в том целуете?

Якушко шагнул к попу, поднял кверху два пальца:

— Перед господом богом и животворящим его крестом клянусь — за правду стою. — Приложился к кресту губами, отошел, стал в стороне. За Якушкой целовали крест Ждан и монах Оким.

Басенок поднялся с лавки. Поднялись и излюбленные мужики и подьячий. Лицо у боярина судьи было сурово и торжественно, выпрямился во весь могучий рост, медленно выговорил:

— Бог вас рассудит. Биться вам мечом, чеканом или ослопом — воля ваша. Биться на поле у Троицы, честно, наговоров на сброю, какой станете биться, не класть, волховством не волховать и узлов не вязать. Кто на поле кого побьет, тому и песни и позорища на Москве играть, где похочет. И деньги просудные с побитого взять.

Излюбленные мужики закивали бородами. Боярин вершит дело по правде. Где человеческим умом дело разобрать, когда каждая сторона на своем стоит и крест целует.

Из толпы кто-то выкрикнул:

— Не по правде боярин дело вершил!

Басенок упер руку в бок, хмуря брови шарил глазами по лицам толпившегося у крыльца люда:

— Кому мой суд не по нраву?

Вперед вышел Упадыш, задрав голову вверх на боярина, выговорил:

— Не по правде, боярин, рассудил. Ждан перед Якушкой, что куст молодой перед дубом. Ждану жизни осьмнадцатая зима кончилась, а Якушко на поле не один раз бился. Вели, боярин, бойцов поравнять и биться укажи оружьем, к какому оба привычны.

Боярин Басенок молчал, раздумывая. Лицо его было по-прежнему хмурым.

— Затейные твои речи. Какое ж оружье обоим бойцам по руке?

Упадыш почти радостно выкрикнул:

— Песня, боярин! И Ждан и Якушко оба песни горазды петь. Вели обоим песню петь, какую каждый хочет. А ты рассуди. Кому бог пошлет лучше спеть, того и правда.

Морщины на широком лбу боярина-судьи разошлись, лицо посветлело:

— Хитрое умыслил. Обычаи дедовские и прадедовские мне ведомы, а отроду не слыхал, чтобы бойцы вместо меча или ослопа песней бились.

В толпе заговорили:

— Упадыш правду молвит!

— Ослоп не господь, а ослопина не судьбина!

— Пускай поют!

— А боярин с излюбленными мужиками рассудит.

— И без крови.

Боярин Басенок никак не мог придумать как быть. «Оно б ничего — песней дело решить. Владыко митрополит не единожды говорил: кровь лить на судном поле богу не угодно и грех великий, грозил даже велеть попам убитых на поле не отпевать, а убойцов отлучать от причастия. Да как велеть песни истцу с ответчиком петь, когда день постный?»

Ждан стоял на крыльце, глядел на теснившийся люд, Клубника радостно кивал ему головой. У Якушки рот раскрыт, будто треснули его по затылку чеканом, никак он не ждал, чтобы дело так обернулось. Знал, откажись он сейчас петь, тогда и на торг не показывайся. «Якушко со Жданом в песне тягаться не захотел, против Ждана горлом не вышел». Слава, что клажа — упала с воза и пропала.

Боярин судья решился: «Хоть и постный день, пускай поют — лучше, чем кровь лить». Повернулся лицом к толпе, раздельно вымолвил:

— Быть по людскому хотению. Биться истцу с ответчиком не мечом, не чеканом, не ослопом, а песней.

У крыльца люди зашумели:

— Добро!

— Без крови суд!

Басенок шикнул, чтобы притихли.

— Ходить вам на поле к Троице не для чего. Места и здесь довольно, а песню каждый пойте, какую кто захочет, только б не срамную.

Ждан и Якушко сошли с крыльца, за ними сполз красноносый черноризец Оким. Народ у крыльца расступился. Боярин-судья сказал:

— Истцу начинать!

Якушко вышел на середину круга, отставил ногу, выпятил грудь. Молодец из его ватаги стал рядом, начал неохотно налаживать гусли. Якушко, делая лицо веселым, тряхнул колпаком, округлил рот. Тонкий звенящий голос взвился в высь, поплыл над притихшими людьми. Якушко пел о душе-девице, выходившей встречать на кленовый мосточек молодца-удальца. Песня была старая, много раз петая, любимая московскими людьми. Ждан глядел на лица толпившегося люда. Люд был весь черный, посадский — кузнецы, хлебники, пирожники, торгованы, немного бабьих кик и девичьих шапок. Увидел в толпе и Беляву, хотя стояла она далеко, разглядел заплаканные глаза.

Слушавшие не шелохнулись, сотней пар глаз смотрели на Якушку. Задние тянулись на цыпочки, чтобы видеть. Во двор влетел верхоконный дворянин, хотел крикнуть что-то ехавшему за ним холопу, раскрыл рот, да так и замер на коне с открытым ртом. Сам незаметно заслушался. Когда кончил Якушко петь и, задравши голову, дерзко поглядывал на боярина-судью, Ждан подумал: «И с чего между нами нелюбье. Жить бы как братья». Но опять увидел в толпе лицо Белявы и заплаканные глаза. Белява тихо и грустно покачивала головой. Может быть, думала: мил-дружку Жданушке не спеть так, как пел Якушко. И когда вспомнил Ждан, что любился Якушко с Белявой и сейчас допытывается и ищет ее по Москве и не доищется, к сердцу подкатила злость: «Нет, не бывать братьями».

Боярин Басенок хлопнул себя по колену, веселым голосом выговорил:

— Ладно истец поет. Повеселил православным сердце.

Излюбленные мужики закивали бородами и оба разом сказали:

— Ладно!

Толпа разноязычно шумела:

— Ладно! Ладно!

Якушко, вскинув бровь, насмешливо и зло смотрел на Ждана. Отошел, не опуская брови, стал со своими ватажными молодцами.

В круг ступил Ждан. За ним вышел Упадыш, потянул гусли, невесело смотрел на боярина-судью, ожидая. «Ой, Жданко, ладно Якушко поет, трудно тебе его одолеть». Басенок ткнул вперед пальцем:

— Твой черед, ответчик!

Упадышу и говорить не надо было, какую станет Ждан песню петь. Знал: ту, что пел князю Ивану, да еще раз на торгу. Больше потом не пел, говорил, что сложил неладно и все переиначивал слова. Упадыш подумал: «Слова то его дело, на гуслях играть прежнее».

Ждан вскинул голову. Небо ласково голубело, крест на храме архангела Михаила слепил глаза медным блеском, над тесовыми кровлями хором высились грозными зубцами запорошенные снегом каменные кремлевские стены. «Эх, Москва, всем городам город!» Вокруг теснились люди, поглядывали на скомороха нетерпеливыми глазами. Ждан глотнул воздуха, скорбно запел:

Из-за лесу, лесу темного,
Выходила туча грозная.
Туча грозная, злы татаровья,
Горе земле светлорусской,
Горе!
Татары разоряют русскую землю, сиротят детей. Князья льют братскую кровь, а татары уводят в полон пахарей. И исходит русская земля слезами и кровью.

Будто померкло солнце и тень легла на землю. У мужиков глаза посуровели, смотрят и не могут оторваться от Ждана. Позади всхлипывали бабы. Боярин-судья как запустил в бороду пятерню, так и замер, склонив набок голову.

…Молодых жен в полон ведут,
А мужьям очи черны вороны клюют.
Горе земле светлорусской.
Горе!..
Ждану, как часто с ним бывало, когда пел, казалось, будто отросли у него крылья и летит он, и перед ним вся бескрайняя светлорусская земля, растерзанная, омытая кровью. Голос звенел и крепчал. Якушко, опустив бровь, исподлобья смотрел на теснившийся люд. Молодцы его переглядывались тревожно.

…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасенье…
Боярин Басенок встрепенулся на лавке: «Ай, молодец! Еще такой песни на Москве не слыхано». У самого по спине пошли мурашки. Ждан пел теперь о красной Москве, всем городам городе, о том, как соберется вся русская земля под рукой Москвы и сгинет тогда вся вражья сила.

Ждан кончил петь. Голова его сладко кружилась, будто после хмельного. Он видел множество глаз, а в глазах — и грусть, и радость. Кто-то вздохнул, выговорил громко:

— Дай, боже, всем русским людям воедино под Москвой стать.

Боярин судья сидел, и все чудились ему мурашки по спине. Он смахнул слезу, размякшим голосом выговорил:

— Спасибо, Жданко! Утешил.

Боярин повернулся, чтобы идти — не перед народом, в избе как следует вытереть слезы. Вперед забежал подьячий Волк, спросил:

— Укажи, боярин, как дело вершить?

Басенок вспомнил — не потехи ради слушал он песню, а суд судил. Повернулся к народу, выпятил широкую грудь:

— За Жданом правда! Господь ему помог песней супротивника одолеть.

Излюбленные мужики повторили:

— За Жданом правда!

Боярин Басенок сказал:

— Якушке Соловью за лживое его челобитье заплатить пошлины четыре деньги. Буду бить великому князю Василию челом, чтобы Ждану дозволили песни играть невозбранно, где похочет, и чтобы ему и товарищам его зацеп не чинил. И все черные люди, какие толпились у крыльца, закричали:

— Боярин суд вершил по правде!


Пока Упадыш толковал с посадскими людьми (те звали веселых молодцов приходить на святки играть на братчине), Ждана и след простыл. Прямо от судной избы увела его Белява в Огородники. Сидел Ждан на лавке, а Белява стояла у его ног на коленях, гладила руку, смотрела мил-дружку в ясные глаза. Знала она — Якушко Соловей уже три раза бился на судном поле, и три раза уносили его недругов с поля замертво.

Когда услышала, что боярин судья присудил Жданушке и Якушке биться на поле, в глазах у нее померк свет, рухнула бы Белява наземь, не подхвати ее женка Ириньица.

Потом все было как во сне. Ждан пел, и у Белявы сердце готово было выпорхнуть из груди. И сейчас, когда смотрела она в глаза Ждану, все еще не верила, что мил-дружок опять с нею здесь. Обернись по иному дело, не жить ей без Жданушки, одна дорога — головой в прорубь в Москву-реку. Век бы, кажется, вот так глядела в глаза свет-дружка и не нагляделась бы.

Ждан притянул Беляву за руку, усадил на колени, покачиваясь, стал напевать шутливо бабьим голосом колыбельную:

Баю-баю, мое дитятко.
Спи-усни, мое роженое…
И потом сказал другим, серьезным голосом:

— Жди, невестушка, сватов.

Пузырь в оконце пожелтел, должно быть, на улице уже заходило солнце. Ждан стал говорить, как устроют они свадьбу: отгуляют святки, после водокрещей пойдут к попу под венец. Нареченным отцом будет Упадыш, нареченной матерью Ириньица, Белявина хозяйка.

Ириньица, вернувшись с торга, стояла в сенях у двери. «Милуются голубки». Когда услышала, что Ждан собирается вести Беляву под венец, прилипла ухом к двери. Слышала все, что говорили в горнице Ждан с Белявой. Отошла, когда услышала жаркий Белявин шепот: «Ой, милой, суженый!»

Ириньица постояла в сенях, раздумывая: «Что хочет молодец Беляву по-честному венчанной женой сделать, — то ладно. Белява не девка — золото, что твоя боярышня. Недаром и сам Дубовый Нос, купец богатейший, бабу Репу засылал и всякие посулы сулил, только бы Белява с ним любилась. А может, и в самом деле лучше Беляве любиться с Дубовым Носом? Скоморошьей женке житье не сладкое, хоть и говорит народ, что скоморошья жена всегда весела. Скоморох голос на гудке устроит, а житья своего не устроит, ныне здесь, завтра — за тридевять земель; не о женке радеет, а о дуде да гуслях». Умилилась тому, что Ждан хочет звать ее в нареченные матери: «Ой, сиротинки, дай вам, господи, голубкам, судьбину добрую».

Когда сказал Ждан Упадышу, что хочет вести Беляву к венцу, тот долго сидел, раздумывая. Подумать было о чем. Возьмет молодец девку в женки — уже не скоморох он, одно горе. Есть у скоморохов женки, у каждого своя: у одного — гудок, у другого — гусли, у третьего — дуда или песня. Такая женка мужа не обманет, под лавку не уложит, и только прилепись — до домовины не оставит. Ждану он прежде говорил так не один раз, и теперь повторять не стал. Квашни крышкой, а молодца словом не удержишь. Присушит девка молодецкое сердце, распалит, — ни словами, ни наговорами такого огня не загасить, пока, перегоревши, не потухнет сам.

Ждан как будто угадывал, что думал Упадыш, несмело глядя на ватажного атамана, заговорил:

— Белява помехой не станет, по-прежнему буду с ватагой скоморошить, куда ватага — туда и я.

Упадыш легонько присвистнул, посмотрел на Ждана. Тот отвел глаза в сторону.

— А доведется ватаге брести в дальние места, и Белява пойдет, парнем перерядится, а то и так.

Упадыш своим ушам не поверил.

— Женка пойдет скоморошить?

Ждан дернул головой, сам удивился, что такая мысль ему не пришла в голову раньше.

— А хоть бы и скоморошить? Голос бог и девкам и женкам дал. Бояре и боярыни дома девичьими песнями тешатся.

Упадыш не знал, что Ждану ответить. Только и сказал:

— То дома! Еще неслыхано и невидано, чтоб девка или женка перед народом скоморошила. Отроду такого не бывало.

— А не бывало, так будет.

Упадыш подумал: «И в самом деле, если господь умудрил — чего бы и женкам песен и позорищ перед народом не играть. Тогда б не пришлось мужикам-лицедеям хари напяливать, когда доводится девку или бабу показывать». Упадыш повеселел, сказал, что сам будет у Ждана и за свата и за нареченного отца. Беляву видел он один раз, девка лицом красна и нравом ласковая, грехов на ней немало, да венец всякий девичий грех покрывает. Со Жданом они решили: на Василия быть сватовству, а после Ивана Крестителя и за свадебку; гостей много не звать, свадебку же справить, как положено по чину.

Пришли святки. После долгого поста московские люди торопились наверстать упущенное. На большом торгу у Кремля и на малых торжках дым стоял коромыслом. Люди сходились на торг не столько для купли-торговли, сколько, чтобы побыть на народе, хватить крепкого пенника, потолкаться, поглазеть на скоморошье позорище. Для скоморохов святки то, что для пахаря страдная пора. Упадышевской ватаге покоя не было ни днем, ни ночью. То купец зовет на пир играть песни, то посадские люди просят прийти на братчину. Ждан поспевал всюду и на пиры к купцам, и на братчины, и в Огородники к Беляве наведывался каждый вечер. Песни он пел теперь не те, какие выжимали у людей слезу или заставляли никнуть брови, а другие, ради святок потешные, от которых молодые хватались за животы, а у стариков на лицах таяли морщины.

Все радовало Ждана. Увидит ли девок и женок, катаются на салазках с крутого берега Москвы-реки, и все девки и женки кажутся ему красивыми, хоть ни одной среди них нет такой, как Белява. Пролетит, подпрыгивая на ухабах, крытый возок, разлетаются в стороны прицепленные к конской сбруе лисьи и волчьи хвосты, кто в возке — не видно, а Ждану кажется — боярыня веселая и добрая, писаной красоты. Разбрасывая комья снега, проскачет верхом боярин, за ним протрусят холопы, и Ждан думает, что боярин, должно быть, в ратном деле удачлив, поехал на пир и будет за чарой вспоминать про былые походы и сечи.

Раз взобрался Ждан на кремлевскую башню. Сквозь верхние бойницы видна была Москва, вся в голубой дымке, разметавшаяся, сколько видит глаз, заснеженными крышами, шатровыми кровлями, церквами, голыми рощами, белыми полотнищами зимних лугов. Ждан долго стоял в башне, смотрел сквозь бойницы и думал о том, что нет на свете города краше Москвы.

За два дня до Василия Великого от Басенка прискакал верхоконный холоп, сказал Упадышу, чтобы был он со своими веселыми молодцами вечером у боярина: «Господин пир дает. А молодцам своим вели одеться в лучшее, у кого что есть. Не к купцам званы, к боярину великого князя».

Пошли, едва начинало вечереть. Двор боярина Басенка искать не пришлось. Знал его в Москве каждый. Когда вошли во двор, показалось, точно попали на конский торг. Кони, одни привязаны к коновязям, других держат под уздцы холопы. Крик, смех, ругань, конское ржанье. Холопы обступили скоморохов; со всех сторон закричали:

— Добро пожаловать, веселые!

— Потешьте нас!

— Бояр еще потешить поспеете!

Кое-как ватажные товарищи протолкались к крыльцу, не спросившись, ввалились в сени. Навстречу поднялся богообразный старик, бояринов дворецкий, сердито сказал:

— Пошто припозднились? Боярин про вас дважды пытал. Самое время песни играть, гостей потешить.

Прошли за дворецким еще одни сени, поднялись на четыре ступеньки вверх, протиснулись один по одному в дверь, попали в просторную хоромину. Через всю хоромину протянулся стол. За столом плечо к плечу сидели гости. Среди братин, кубков, чаш, блюд и мис с едой высились в шандалах оплывшие свечи. Лиц гостей сразу не разобрали. Среди многих дорогих козырей, холеных бород, багровых щек, Ждан увидел смуглое, с румянцем, знакомое лицо. Он потянул за рукав Упадыша: «Великий князь Иван». Рядом с князем по правую руку сидел боярин Басенок.

Скоморохи стали полукругом, поклонились до земли:

— Честным гостям здравствовать на многие лета!

По пустым блюдам и мисам видно было, что пир давно уже в разгаре и немало опустошили гости братин.

Басенок поднялся, поклонился князю Ивану:

— Велишь ли, князь Иван, песни играть, твою милость и честных гостей потешать?

Кивнул стоявшему впереди своих молодцов Упадышу. Скоморохи все разом хватили «Славу». Упадыш подыгрывал молодцам на гуслях. Аггей рявкал так, что пламя свечей клонилось в стороны.

Пропели «Славу» князю Ивану, хозяину и всем гостям. Когда кончили славословие, Басенок поманил пальцем Ждана:

— Играй, молодец, песню, какую у судной избы играл.

— Велишь ли песню самосильно играть или всей ватагой?

— Играй сам, дойдет черед и до ватаги.

В хоромине натоплено жарко, от меда и пива дух хмельной, тяжкий. Пламя свечей в синеватом чаду мутно. Ждан глотнул вязкий воздух, показалось — не спеть ему так, как тогда. По тому, как встрепенулись гости и, оборачиваясь, смотрели на певца, почуял, что и на этот раз песню его гости будут слушать так же, как слушал посадский люд у судной избы. И он одну за другой пропел три песни, сам подыгрывая себе на гуслях. Песни были петые уже не один раз и не одним Жданом, но всей ватагой, хотя и сложил их Ждан недавно. Пел он о злых ворогах-татарах, о Москве, — всем городам городе, о славном времени, когда соберется под рукой Москвы вся русская земля: и Рязань, и Тверь, и Новгород, и Псков, великая земля, страшная и татарам и Литве. Ждан пел, песня билась в стены горницы и, казалось, не песня, а птица бьется о тесные стены и рвется на волю. Ждан пел и не видел ни чадно догоравших свечей, ни притихших гостей, ни властных черных глаз князя Ивана.

Ждан кончил петь. Гости на лавках задвигались и заговорили. Басенок поднялся, кивнул столовым холопам. Те в один миг наполнили кубки старым медом из неначатой двухведерной братины. Глаза у Басенка лучились, поднял кубок:

— Да будет так, как сей молодец пел. Да поможет бог великому князю Ивану собрать под свою руку всю русскую землю, какая от прадедов его отчизна. Слава Москве!

Все гости встали, подняли кубки, повторили за хозяином: «Слава!» и осушили кубки.

Басенок перевернул пустой кубок, потряс над головой. Скупая капля упала на темя. Остальные гости осушив кубки, тоже трясли их над головами. И хотя все гости хотели показать, что они от всего сердца пили за славу Москвы и великого князя, но кое-кому из них Москва была как в сердце острый нож.

Князь Иван, осушив вместе со всеми свой кубок, сказал Басенку, чтобы налил ему еще, вонзился властным взглядом в Жданово лицо, протянул полный до краев кубок:

— Выпей, молодец, чтоб все учинилось, как в песне пел.

За Жданом подходили к столу один по одному другие скоморохи. Им подавал кубок Басенок. Они пили за здоровье великого князя и желали, чтобы вся русская земля собралась под рукой Москвы.

Пир тянулся долго. Два раза холопы меняли свечи, а в столовой горнице не смолкали гудки и дуды, звенели гусли, билась под потолок песня и слышались выкрики гостей. Князь Иван сидел, подперев руками подбородок, чтобы не обидеть хозяина, пригубливал кубок, когда пили гости, но по глазам видел Ждан — думы князя далеко от бояриновой горницы.

Басенок отпустил ватагу уже за полночь, когда проводил всех гостей. Холопам велел положить в мехоношин мех печеного и жареного. Упадышу дал на ватагу серебра, сказал, чтобы завтра наведался он к дьяку на княжеский двор. Князь Иван велит дать грамоту — песни играть ватаге и позорища показывать, где захотят невозбранно, а наместникам и волостелям укажет прицеп не чинить и пошлин с веселых молодцов не брать.

Глава IV

Великий князь Василий угасал.

Он не прожил еще и половины века, возраста, когда по-настоящему только начиналась старость, но силы быстро оставляли его одряхлевшее тело, как оставляет вода прохудившийся сосуд.

Шла веселая и шумная масленая неделя, последняя перед великим постом, но в великокняжеских хоромах было тихо. Князь Василий сидел в крестовой палате, опираясь на посох и обратив пустые веки на увешанную образами стену. Запах горелого масла от неугасимой лампады и ладана вызывали у Василия тоску и мысль о близкой смерти. Думы великого князя уходили далеко в прошлое и, как у всех слепых людей, то, что было много лет назад, вставало в памяти живо, точно случилось вчера.

Василию было десять лет, когда умер его отец, князь Василий Дмитриевич, завещав сыну великое княжение. Еще холодное тело отца лежало на столе, когда пригнал обратно из Звенигорода отряженный туда боярин. Он привез известие, что родной дядя, князь Юрий, отказался признать племянника великим князем. Василий тогда от досады заплакал, а лица у бояр и митрополита стали озабоченными, потому что отказ князя Юрия означал междоусобие и войну.

Дядя оставил Звенигород, ушел в Галич и там собирал войско, чтобы идти на Москву отнимать у племянника великое княжение. Бояре послали к дяде митрополита Фотия. С великим трудом убедил Фотий князя Юрия не начинать с малолетним племянником междоусобной брани, страшил гневом господним и тем, что все московские люди готовы поднять щиты за Василия. Сговорились — быть так, как решит в орде великий хан. Однако ни дяде в Галиче, ни племяннику в Москве не хотелось тащиться в орду на ханский суд. Кое-как протянули пять лет. В орду все же пришлось ехать, когда дядя опять начал собирать войско и грозить племяннику войной. Василию было тогда пятнадцать лет. Казалось, лучше было умереть, чем ехать в орду, чтобы на коленях перед ханом вымаливать великое княжение. К тому же жила еще у всех память о великом князе Юрии Даниловиче, убитом в орде тверским князем Димитрием.

Бояре утешали Василия, напоминали, что отца его в орде встречали с великой честью. Летом потащился Василий в орду. С ним ехал боярин Иван Всеволожский, хорошо знавший все ордынские повадки. Перед отъездом отобрали в подарок хану самых дорогих соболей. Дело в орде сладилось гораздо лучше, чем думал и Василий и бояре. Велеречивый и хитрый Иван Всеволожский подарками и лестью как паутиной опутал ордынских мурз. Всю зиму пришлось пробыть в орде, ожидая дядю, вызванного на суд ханом Мехметом.

Князь Юрий явился в орду вместе со своим доброхотом Тегинем. Но как ни старался Тегинь, по-дядиному не вышло. Подарки мурзам и ханским женам и хитрая речь льстивого боярина Ивана сделали свое дело. Хан Мехмет велел быть великим князем Василию.

Василий вспомнил багровое от стыда и гнева лицо дяди, когда по ордынскому обычаю хан велел Василию сесть на коня, а князю Юрию приказал в знак покорности великому князю вести коня под уздцы вокруг ханской ставки.

Однако и суд в орде не утишил, а еще более разжег вражду между дядей и племянником. Василию было уже семнадцать лет. Давно настала пора выбирать жену. Боярин Иван Всеволожский из кожи лез вон, чтобы породниться с великим князем. У боярина была дочь Анница, рябая и некрасивая девка. Ее он и прочил в жены великому князю.

Но Василий, посоветовавшись с боярами и матерью, выбрал в жены Марию, внучку знаменитого Владимира Андреевича Хороброго. Боярин Иван от злости едва не рехнулся тогда умом. «Моим тщанием в орде Василий на великокняжеский престол сел, не я — видать бы Василию великого княжения как ушей своих, а ныне меня князь бесчестит».

Боярин Иван Всеволожский, не сказавшись, уехал в Галич к князю Юрию. И в этом не было ничего плохого, потому что отъезжать от князя к князю было древним правом любого боярина. Но боярин Иван, переехав на службу к князю Юрию, стал теперь строить против Василия козни с такой же хитростью, как строил их недавно в орде против князя Юрия. Иван сделался у дяди приближенным боярином, и они вместе ломали головы, обдумывая: как отнять у Василия великое княжение.

Скоро после того как боярин Иван отъехал к князю Юрию, была свадьба. На свадьбу явились двоюродные братья, Василий Косой и Димитрий Шемяка, сыновья князя Юрия. Боярам и тот и другой намекали — приехали они помирить дядю с племянником. Свадебный пир задали такой, какого еще в Москве в великокняжеских хоромах не бывало. На пиру и случилось то, что поссорило Василия с двоюродными братьями. Пир был в полупире, гости уже не раз кричали «горько», заставляли жениха целовать невесту, когда приблизился к Василию боярин Константин, ростовский наместник, и стал шептать ему на ухо, кивая на край стола, где сидели Косой и Шемяка. Но Василий смотрел на княжну Марию, она опускала глаза, алый румянец полыхал на нежных щеках, и тогда-то, впервые, про себя назвал Василий суженую белой лебедушкой, и так звал потом Марию долго. Он не слышал, что говорил ему ростовский наместник, он с нетерпением ждал, когда поднимутся дружки и с поклоном попросят у посаженого отца и матери позволения вести молодых опочивать. Боярин Константин отошел, поняв, что молодому князю не до него.

Шум на том конце стола заставил Василия повернуть голову. Он увидел мать, княгиню Софью, и боярина Константина. Боярин крепко держал за плечи Косого, а княгиня силилась стащить с него кованного золота широкий пояс. Косой вырывался и лицо его от гнева и хмеля было багровым. Потом княгиня Софья, подняв над головой пояс, показывала гостям, а боярин Матвей Медведь, старик, скрюченный пополам годами, служивший еще Васильеву деду Димитрию, клялся, что это тот самый пояс, который тысяцкий Голубь украл у князя Димитрия и подменил его другим в день княжеской свадьбы. То же утверждали и другие бояре. Шемяка выхватил из ножен большой нож и готов был кинуться на Медведя, кто-то ударил его по руке, и нож упал, вонзившись острием в дубовый пол.

Косой и Шемяка ушли с пира, срамно лая Медведя и всех гостей и желая княгине Софье и Василию подавиться поясом. Василий тогда вовсе не думал о наследственной своей договоренности, он желал только одного — скорее остаться с Марией.

Косой и Шемяка покинули Москву на другой день. Кое-кто из бояр говорил, что теперь нельзя ничего доброго ждать от Юрьевых сыновей, и напрасно старая княгиня Софья обесчестила Косого. Лучше было бы поступиться дорогим поясом, неведомо каким путем попавшим к сыну князя Юрия, чем наживать таких врагов, как Косой и Шемяка.

Скоро пришла весть, что Шемяка и Косой идут со своими ратными людьми на Москву, а дядя Юрий уже стоит с большим полком в Переяславле.

Но Василий не думал тогда о войне. Утехи любви сделали его слабым. И сейчас, через тридцать лет, он думал о княжне Марии с нежностью, и чувствовал, как воспоминания о тех днях согревают охладевшую кровь.

Перепуганные бояре послали к князю Юрию хитроречивого Федора Лужу и дьяка Товаркова. Послы вернулись обратно с великим срамом. Ни дядя, ни его бояре и слышать не хотели о примирении и обзывали Василия щенком и молокососом. Пришлось, бросивши все — и Москву, и молодую жену — бежать в Кострому, а когда и там настиг его князь Юрий, надо было на коленях и слезах молить дядю переложить гнев на милость. А в сенях уже стоял любимый дядин конюший слуга Сила Мерин и, пробуя пальцем остроту тяжелого меча, ждал только дядиного знака, чтобы кликнуть подручных тащить Василия во двор. Не сносить бы тогда Василию головы, не заступись за него боярин Семен Морозов. Уговорил дядю боярин: «Что тебе, князь Юрий, в юнце неразумном? Погубишь его — чести и славы себе не найдешь, грех же на душу падет великий. Господь позволил тебе княжить на великом княжении в Москве, дай племяннику в удел Коломну».

Пока дядя, хмуря серые брови, решал, как быть с племянником, Василий не смел поднять головы. И когда услышал над собой хрипловатый голос дяди: «Быть по твоему, Семен», казалось, вся низкая горница и тусклые оконцы озарились сиянием. Василий поднялся, и дядя, пяля куда-то в сторону сердитые, как у хоря, глаза, приложился жесткой волосатой щекой к племянниковой щеке. Василий подумал тогда не о потерянной для него Москве, а о том, что скоро увидит опять свою белую лебедушку Марию.

Дядя оставил племяннику в удел Коломну и велел ехать туда немедленно. Вечером тайком к Василию пришли бояре и увещевали его не кручиниться: «Была бы голова на плечах цела, а великое княжение как за тобою было, так и будет».

Пересказали и вести — не только бояре и служилые и посадские, а и все московские люди стоят за него. Москва уже привыкла видеть на великом княжении после смерти великого князя старшего его сына. Так повелось еще со времен Ивана Калиты, так было при деде Димитрии, победителе Мамая. Это предупреждало усобицы, и московские люди хотели, чтобы так было и впредь.

Едва только Василий с боярами добрался до Коломны, как из Москвы потянулись с чадами, домочадцами и товарами купцы, за купцами хлынул и мелкий посадский люд. Москва опустела вмиг. В маленькой же Коломне от множества возов и людей не было где упасть яблоку. Благо время было летнее, московские люди жили кто в наскоро ставленном шалаше, кто просто коротал дни под открытым небом. Князь Юрий скрипел зубами, глядя со стен Кремля на пустую торговую площадь, на улочки мертвые, точно после небывалого мора, и корил боярина Морозова, присоветовавшего ему отпустить Василия в Коломну. Юрьевы сыновья, Косой и Шемяка, вечером удавили боярина Морозова в сенях.

В пустом городе долго княжить не будешь, пришлось дяде слать в Коломну к племяннику послов: «По милости моей отдаю тебе Москву, иди на великое княжение, княжи как прежде».

Тогда, возвращаясь в Москву в окружении ликующих бояр и множества московских людей, думал Василий, что все беды и невзгоды теперь кончились, они же только по-настоящему еще начинались. Было ему тогда девятнадцать лет, и будущее с белой лебедушкой Марией казалось ему безоблачным.

Не прошло и полгода, как вражда между дядей и племянником разгорелась вновь. На этот раз князь Юрий сам не пошел, а послал воевать Косого и Шемяку. Большая галицкая рать разбила московское войско на речке Кусе. Не хотелось Василию покидать Москву и княжну Марию, но бояре настояли, чтобы великий князь сам сел на коня и вел на Галич полки.

Московская рать взяла Галич на щит. От города и слобод остались дымящиеся головни. Дяде пришлось бежать к Белозеру. На помощь князю Юрию подоспели вятчане, и бежать пришлось уже племяннику. Князь Юрий обложил Москву, белая лебедушка Мария и старая мать княгиня Софья Витовтовна попали в лапы дяди. Дядя опять объявил себя великим князем. Племянник, спасшись в Нижний Новгород, уже готов был бежать в орду искать защиты у хана, когда пришла весть о неожиданной дядиной смерти. На великое княжение сел было Косой. Но Москва была завидной добычей, и Косой не мог там долго усидеть. С великого княжения прогнали его родные братья Шемяка с Димитрием Красным. «Бог не попустил отцу нашему на великом княжении сидеть, а тебе, скудоумному, вовек в Москве не быть». Однако знали, если сядет кто из них на великое княжение, Шемяка или Косой, миру между ними не быть, решили: сидеть в Москве по-прежнему Василию. Пришлось Василию за то отдать Шемяке города Углич и Ржев, а Димитрию — Бежицкий Верх.

Мир опять был недолог. Косой, выгнанный из Москвы, волком рыскал по Бежицкой и Двинской земле, с бору и сосенки собирал себе рать. И опять приходилось посылать бояр и ратных людей мечом отстаивать отчизну. Когда узнал Василий, что Косой идет к Ростову, он сам выступил навстречу двоюродному брату. Московские полки одолели вражескую рать, а Косой, хвалившийся привести в железах в великокняжеский город двоюродного брата, попал в полон. Василий велел ослепить врага, и, когда было все кончено и он смотрел на лицо Косого, на пустые, кровоточащие впадины вместо глаз, он не чувствовал ничего, кроме лютой ненависти к нарушителю мира, заставившего его покинуть Москву и садиться на коня. И сейчас, много лет спустя, здесь, в крестовой, когда подкрадывался к сердцу могильный холод, Василию казалось, что именно с этого и начались все великие несчастья его жизни.

Несколько лет прошло потом в мире, если не считать недолгих раздоров с Новгородом. Потом Мария родила сына. Пришел монах, старец Мисаил, и сказал, что был ему голос свыше: «Слава Москве! Сын Васильев победит князей и народы». Так ли было, как рассказал старец, или иначе, но радость и от рождения сына и от пророчества была великая, княгине Марии подарил тогда Василий дорогое царьградское ожерелье, щедро наградил и старца-провидца.

Год после рождения сына прошел спокойно, казалось, дитя принесло счастье и успокоение. Потом опять начались раздоры с Шемякой, приходила Литва, волчьими стаями набегали татары. Прогнанный зимою, казанский царь Улу-Мехмет опять нагрянул весной, как только стали проходимыми дороги. Пришлось самому вести полки на татар. Шемяка, целовавший крест на вечную дружбу, не прислал ни одного ратного. У Ефимьева монастыря великокняжеский полк попал в засаду. Василию впервые пришлось драться как простому ратному. Стрела впилась ему в руку, он отбивался пока татарский конник не отхватил ему саблей пальцев. Василий видел, как упал облитый кровью можайский князь Иван, как рубился в гуще татар боровский князь Василий Ярославич, и он подумал, что пришла смерть.

Но Василий остался жив и стал пленником Улу-Мехмета. Шемякарадовался несчастью двоюродного брата. Он посылал мурзам подарки, обещал не пожалеть серебра, если они уговорят Улу-Мехмета оставить Василия в вечной неволе. Тверской князь Борис Александрович разорял города Васильева княжества. Казалось, беззащитной Москве, опустошенной дотла недавним пожаром, пришел конец. Но дело обернулось так, как не ожидали Васильевы недруги. В столице Улу-Мехмета шли раздоры, и ему было уже не до войны. Он взял с Василия обещание дать откуп и отпустил его в Москву. Не одну лошадь загнал тогда Василий, поспешая в стольный город. После пожара Москва лежала в пепелищах. Белая лебедушка Мария встретила хозяина у кремлевских ворот, не сдержав сердца, кинулась ему на шею, завыла в голос.

Но еще не переполнилась мера бедствий. Шемяка в своем Угличе все еще помышлял о великом княжении и вместе с Иваном Можайским, тайно перекинувшимся на его сторону, ковал козни и готовил новую братоубийственную войну. Посланные можайским князем и Шемякой ратные люди обманом захватили Василия, когда молился тот у Троицы, и привезли в Москву на Шемякин двор…

Князь Василий поднялся. Воспоминания подошли к пределу. То, что потом случилось, надвое разделило Васильеву жизнь. Шестнадцать лет прошло, а тусклый февральский день, и падавший на землю тихий и мягкий снежок, и бородатое, в рябинах лицо боярина Вырбы, и его голос вкрадчивый и злорадный: «Вынял ты, Василий, тезке своему князь Василию Косому очи, а ныне указал князь Димитрий и с тобою по тому же учинить, как аукнется, князь, так и откликнется», — все это, и тускло сверкнувший нож, было ярко, точно случилось вчера.

Князь Василий вытянул перед собою посох, постучал, ощупывая порог, шагнул. Голова его вдруг стала тяжелой и тысячи колоколов зазвонили в ушах, Василий пошатнулся, расставив руки, ловя, за что бы ухватиться, под руку попался большой медный подсвечник, стоявший перед образами. Князь Василий рухнул на пол. Подсвечник упал и крепко ударил его по хребту. Когда великий князь очнулся, лежал он на пуховиках. У ложа на скамье сидели бояре Федор Басенок, два брата Ряполовские, Андрей и Роман, князь Иван Оболенский-Стрига, Ощера. Они тихо переговаривались и Василий узнавал их по голосам. Все это были старые верные бояре, вызволившие когда-то своего князя из Шемякинских лап. Басенок сказал:

— Дозволь, князь Василий, ведуну Кореню тело тебе трутом жечь, чтобы хворь выгнать.


Ждан и Белява хотели сыграть свадьбу честь-честью. Упадыш договорился с пантелеймоновским попом (церковь Пантелеймона Целителя стояла в Огородниках), что поп окрутит молодых, как только отойдет вечерня. Нареченным отцом и матерью были Упадыш и Ириньица. Уговорились, что молодые будут жить на дворе у Ириньицы в новой избе. Избу начал ставить еще Ириньицын хозяин: Никита Капуста. Изба была совсем готова, следовало только нарядить нутро — прорубить и околодить оконца, помостить лавки, повесить дверь. Никита нежданно-негаданно умер, изба так и осталась стоять.

Плотники в один день сделали все, что было нужно. Изба вышла хоть куда, с печью по-белому и дымницей.

С утра сваха, Ириньицына соседка с невестиными подружками готовили в холодной горнице постель молодым, нарезали по стенам крестов, в углу поставили по корчику с медом. Надо было еще воткнуть в углы по стреле, а на стрелы повесить по соболю, да где взять соболей, когда у жениха с деньгами не густо.

Ждан весь день Беляву не видел. Время до вечера тянулось долго. Чуть стало темнеть на дворе, вошел в избу Чунейко Двинянин, сказал, что время ехать за невестой. Он вызвался быть на свадьбе тысяцким и с утра где-то пропадал. За воротами жениха поджидали сани. Ждан с поезжанами и дружками (все свои ватажные молодцы) стали рассаживаться. Старый Ларя вышел во двор, смотрел, тряся головой: «Сказано — скоморохи, не по-людски свадьбу играют, ни каравая, ни попа».

Поезжане, успевшие уже хватить хмельного, с шутками и прибаутками двинулись в санях за женихом. Когда подъезжали к невестиному двору, Двинянин прикрикнул, чтобы угомонились. У ворот Ириньицына двора толкался народ, больше девки и женки, пришли поглазеть, как повезут невесту к венцу. Когда Ждан с поезжанами у ворот вылез из саней и через двор шел к избе, позади кто-то свистнул, выкрикнул похабное, помянул и Ждана и Беляву. Двинянин оглянулся, помахал кулаком:

— Крикни еще слово, язык вон выдеру.

Навстречу жениху и поезжанам из избы вышли Упадыш, Ириньица и девки, невестины подружки, посторонились, пропуская жениха в избу. На столе горели четыре свечи. Белява сидела на лавке, опустив глаза. По обе стороны от невесты стояли подружки. Рядом с невестой сидел белоголовый мальчонок, у него нужно было жениху выкупать место. Ждан покрестился на образ, поклонился на четыре стороны, шагнул к невесте. Белява подняла длинные ресницы, синие глаза ее счастливо мерцали. Лицо, в белой фате и чуть бледное, показалось Ждану краше, чем всегда. Он сунул мальчонке малую деньгу — выкуп за место. Тот встал, отошел в сторону. Ждан опустился рядом с Белявой, сидел и, казалось ему, слышал, как билось у нее сердце.

Гости и поезжане для порядка пригубили по ковшику, пожевали пирога. Сваха поклонилась нареченным отцу с матерью, просила дозволить снаряжать невесту к венцу, разложила на лавке убор — кику и волосник, сняла с Белявы фату. Подошла подружка с ковшиком меда. Сваха окунула гребень в ковшик, прошлась по волосам, надела волосник и кику, покрыла опять голову фатой. Сваха убрала невесту, отошла на середину избы, кинула под потолок горсть хмелю. В избу ввалился Клубника, длинная до пят овчина на нем была выворочена шерстью наружу. Клубника стал перед молодыми, сверкнул белыми зубами и весело подмигнул:

— Сколько на овчине волосинок, столько бы послал вам господь деток.

Сваха опять поклонилась Упадышу и Ириньице, просила дозволения вести молодых к венцу.

Жених с невестой вышли на крыльцо. Задудели дуды, загудели гудки. Откуда-то вывернулись девки-плясовицы, притоптывая, затянули веселую свадебную песню. Так и шли через двор к воротам: впереди Аггей, Клубника, Чекан и Сила Хвост с гудками и дудами, за ними плясовицы, тысяцкий, гости, жених с дружками, невеста со свахой и подружками. В чистом небе высоко стоял месяц. Недавний снег голубел и сверкал. Перед воротами кучкой стояли шестеро молодцов в вывороченных овчинах, на лицах скоморошьи хари. Как только вышли жених с невестой, вместо величания молодцы в харях засвистали, замяукали кошачьими голосами, затянули срамную песню. Толкавшиеся у ворот девки и женки захихикали. Ждан подскочил к молодцам, рванул с переднего харю. Из-под хари глянуло на Ждана бледное от месяца лицо Якушки Соловья. Якушко дюжей рукой схватил Ждана за ворот, потянул к себе, дохнул хмельным:

— Перед всей Москвой меня бесчестил, собакин сын!..

Голос у Якушки был сиплый, уже не одну неделю заливал он обиду вином. Ждан перекрутился на месте, вывернулся из Якушкиной руки, стоял тяжело дыша.

Якушкинские молодцы закричали:

— Ударь его, Соловей!

— Вышиби душу вон!

Подоспел на выручку Двинянин, треснул одного якушкинского, тот охнул, зарылся носом в сугроб. В ответ Двинянина ударили сзади кистенем, удар пришелся по меховой шапке, Чунейко только качнулся. Аггей, отбросив гудок, кинулся в драку, за ним ввязались и Чекан и Сила Хвост. Сцепились, дрались порознь один на один. Якушко Соловей был на целую голову выше Ждана. Ждан ловко увертывался от грузных кулаков. Сам два раза ударил Якушку в грудь, но Соловью хоть бы что, лез на Ждана, орал во всю глотку. Ждан изловчился; ударил его третий раз в переносицу. Якушко взревел, наклонился, пошарил за голенищем, в руках голубовато блеснул длинный засапожный нож. Ждан заметил на снегу оброненный кем-то из якушкинских кистень, отбежал, чтобы поднять. Якушко увидел Беляву, не помня себя метнулся к ней, замахиваясь:

— Держи, девка!

Подскочил Сила Хвост, поймал Якушкину кисть, стиснул. Якушко перехватил нож в свободную руку, ударил наотмашь. Сила булькнул горлом, покачнулся, прижимая к груди руку, грузно сел в сугроб. Сваха и девки-подружки охнули:

— Девоньки, уби-и-ил!

Клубника, неловко топчась, приподнял Силу за плечи. Подбежали еще скоморохи, дружки, поезжане и возчики. Голова Силы мертво свешивалась набок и лицо от луны казалось синим. Двинянин потрогал руку, угрюмо выговорил:

— Кончился!

Кто-то из толкавшегося у ворот люда закричал, чтобы вязали Якушку, но и Соловья и его товарищей уже и след простыл. Мертвого Силу внесли в избу, положили под образами на лавку, в изголовье поставили свечи. Вошла за всеми в избу Белява, в лице не видно было кровинки, бессильно опустилась на колени, свадебная фата сбилась на бок, по щекам катились частые слезы. У двери толпились и шептались девки-подружки. Нареченная мать Ириньица хлопотала над мертвецом, сложила на груди руки, прикрыла глаза. Отошла в сторону, поглядела, ладно ли мертвецу лежать, вздохнула:

— Ой, грех! Ладились свадьбу играть, а вместо того надо попа кликать заупокойную править.

Сваха вполголоса говорила девкам-подружкам:

— Грехов на невестушке без числа, как на корове репьев. За невестины грехи бог на чужой душе взыскал.

Белява слышала, что говорила сваха. Она упала на лавку, ударилась головой, заголосила протяжно, навзрыд.


Отпевал Силу тот самый пантелеймоновский поп Мина, который уговорился с Упадышем венчать Ждана с Белявой. На другой день после того, как отнесли Силу на кладбище, пришел Мина в Ириньицыну избу, стал корить Беляву:

— Блудница, ненасытная! Грехов учительница! Твоим тщанием смертоубийство учинилось…

Стоял поп Мина посреди избы длинный и костлявый, широкополый поповский кафтан висел на нем, точно вздетый на жердь, грозил поп пальцем, вертел горбатым носом, фыркал волосатыми ноздрями, сверкал взглядом, стращал Беляву вечным огнем и адскими муками.

Белява сидела на лавке, не смела поднять на Мину сухих глаз, одеревеневшая от горя. И без поповских укоров знала она — великий грех упал на душу. Два раза ходила она на Москву-реку, подходила к проруби, смотрела в темную студеную воду, кажется, шагни шаг — и всем мукам конец. И каждый раз отходила она от проруби. Как наложить на себя руки, когда есть еще на свете ласковый Жданушка. Легла между ними чужая кровь, думать бы только о нем, светике, дни и ночи и того довольно. И сейчас, когда корил и стращал ее поп Мина, чудился ей в мыслях свет-Жданушка.

Поп точно угадал Белявины мысли.

— О Жданке-скоморохе думы кинь. От лица человеческого беги в пустынь. Послушанием и молитвой в келье иноческой грех замолишь.

Голос у Мины, когда заговорил об иноческой келье, сразу подобрел. На прошлой неделе приехала из дальней обители игуменья Феодора, родная попова сестрица, плакалась: «Обитель наша лесная, инокинь всех шесть душ, годами стары, телом немощны, и на поварне стряпать, и обшить стариц, и всякое дело делать некому».

Мина обшарил Беляву взглядом, прикидывал: девка молодая, крепкая, такая, если возьмется, — всякое дело будет в руках гореть, и стариц обошьет, и всякую монастырскую работу справит, лучшей послушницы игуменье Феодоре и не надо. Да и прийдет в обитель не с пустыми руками, в сундуке, должно быть, кое-что припасено. Мина подсел к Беляве на лавку, заговорил уже совсем без гнева:

— О душе твоей пекуся. Мешкать нечего. Станешь под начало игуменьи Феодоры, лучшей наставницы тебе и не надо. А если что — я твой заступник перед Феодорой.

Белява подняла голову, смотрела на попа широко раскрытыми глазами, удивилась, как самой прежде не пришло в голову уйти в монастырь замаливать грех. Увидела себя в смирном монашеском одеянии, показалось — уже слышит ладанный дух и сердцеусладное пение инокинь. Стало вдруг жаль Себя, и не так себя, как его, свет-Жданушку. Если б можно было не в обители, а иначе как-нибудь грех замолить и душу спасти. Не за свою душу страшно, за Ждана. Потешает мил-дружок православных людей скоморошьими играми. А игры, попы твердят, — бесовские. Оба грешны. Оттого и не выпало им счастливой судьбины. А чей грех больше — ее или Ждана — одному богу ведомо. В обители ночей не станет она спать, будет за грешную душеньку мил-дружка молиться, только бы вызволить душеньку его из пламени адова. Одна она за Ждана молельщица. Самому грехов ему не замолить. Когда отпели Силу, и стал поп Мина корить Ждана и увещевать, чтоб бросил скоморошить, в ответ тот и бровью не повел.

Поп Мина поднялся, сказал, чтобы Белява приходила утром же на поповский двор. Феодора собирается завтра обратно в обитель, с ней Белява и съедет. Поп шагнул к двери, на пороге остановился, почесал нос, будто только что вспомнил, ласково вымолвил:

— Дружки серебра и иного чего, сдается, тебе дарили немало, — то в обитель на масло и свечи вклад. Чуешь?

— Чую!

— То-то! Обитель у матери Феодоры бедная. Всякое даяние благо.

Поп Мина ушел, сутулясь, Белява слышала, как скрипнули во дворе ворота. Тотчас же вошла в горницу Ириньица. Стояла она в сенях, слышала, как поп увещевал Беляву идти в монастырь. Сердце у Ириньицы было мягкое, уже не раз, жалея Беляву, всплакнула она сама над несчастной девкиной долей. В Огородниках и ближних слободах судов и пересудов о том, что стряслось в Ириньицыном дворе, — не переслушать. И все говорили одно — на Белявиной душе грех, из-за девкиного блуда пролилась кровь человеческая. Неслышно вошла Ириньица в горницу, тихо вздохнула: «Эх, всем взяла девка, и лицом красна, и станом ладная. В монастыре некому будет и красоте девичьей порадоваться».

Села Ириньица на лавку, тронула тихо косу: «Касаточка…». Чтобы утешить, стала говорить о сестрах инокинях, христовых невестах: «Житье у них тихое, службу церковную поют сладостно, будто ангелы на небесах».

Во дворе проскрипели по снегу шаги, стукнуло в сенях, низкая дверь распахнулась, стремительно вошел в горенку Ждан. Остановился Ждан у порога, щурился со света, ладный, раскрасневшийся от мороза, в ловко перехваченной синим поясом шубе… Лицо у мил-дружка чуть грустное, в глазах не видно веселых искорок как всегда. Вчера, после того, как схоронили Силу, и помянули скоморохи ватажного товарища пирогами и медом, долго раздумывал он, как теперь быть. Жаль до плача было Силу, сложившего в сваре голову. И голову сложил Сила потому, что сунулся спасать Беляву от ножа. И пока сидели скоморохи вокруг стола и поминали покойника сыченым медом, слезы туманили Ждану глаза.

Упадыш сказал Ждану — поп Мина о венчании и слышать не хочет, придется с другим попом рядиться, чтобы перевенчал. «А кручиниться, Жданко, кинь, ни ведовством, ни молитвой Силу из домовины не воскресить, мертвые — мертвым, живые — живым». Упадыш перетолковал с попом Кузей. Пока владыко митрополит ни о чем не проведал, Кузя брался тишком окрутить молодых.

С того вечера, когда принесли в избу мертвого Силу, о венце Ждан не перемолвился с Белявой и словом — нельзя было о свадьбе толковать, когда в горнице лежал покойник. Сейчас пришел он утешить маков цветик, сказать, что завтра вечером окрутит их поп Кузя. Ириньица, когда увидела Ждана, поднялась, вышла тихо. «Пускай перед разлученьем словом перекинутся». О том, чтобы пошла теперь Белява с Жданом под венец, у Ириньицы и в мыслях не было.

«Не попустил бог мужней женой быть, одна дорога девке — в монастырь. Добро, что поп Мина берется дело сладить».

Ждан шагнул к лавке, взял маков цветик за руки, притянул к себе. Губы у Белявы были холодные. Сказал ей, что завтра пойдут под венец. Белява отвернула лицо в сторону, выговорила шепотом:

— Не бывать мне с тобой под венцом, не любиться. Лег на мою душу грех, в монастырь уйду, в келью темную грех замаливать.

— Опомнись…

— Не на радость, Жданушка, мы слюбились…

Голос у Белявы задрожал, повернула к Ждану лицо, на длинных ресницах сверкали слезинки.

— Позабудь, Жданушка, девку Беляву. На Москве отецких дочек много. Приглянется какая — веди по-честному к попу под венец.

Белява закрыла ладонями лицо, плечи под сарафаном тряслись. Ждан издали видел, как выходили из ворот поп Мина, догадался, что, должно быть, поп и надоумил Беляву идти в монастырь. Смотрел он на маков цветик и все еще не верил, чтобы и в самом деле случилось так. «Попище настращал. К завтрому одумается». Утешал себя тем, что маков цветик передумает, но на сердце было тоскливо.

От мысли, какая вдруг озарила голову, у Белявы захватило дыхание. Смотрела на Ждана и глаза лучились несказанной радостью. Теперь знала — не нужно ей идти в монастырь замаливать грехи. Довольно, если мил-дружка душеньку вызволит, а с ней — чему суждено быть, пусть так и будет. Припала к Ждану на плечо:

— Кинь, Жданушко, со скоморошьей ватагой скоморошить…

Сказала, а у самой слышно, как сердце отстукивает, что-то мил-дружок в ответ молвит. Скажет, что не будет скоморошить, не надо тогда и хоронить себя в темной келье, довольно будет того, что спасла от греха милого дружка душеньку, заживут тогда они со Жданом в любви и согласии. Может быть, за то, что спасла от греха милого душу, и с нее грех снимется.

— Сядь! — Пододвинулась близко, охватила руками шею, молила и взглядом и телом теплым сквозь тонкий сарафан.

— Кинешь скоморошить, до гроба я тебе раба верная…

Ждан отодвинулся, руки у Белявы разжались, скользнули вниз. Белява увидела близко глаза милого дружка, прозрачные, как льдинки. И сразу потухла в сердце короткая радость. Голос у милого дружка был чужой и слышался откуда-то издалека, точно и не сидел мил-дружок здесь же рядом:

— Лучше мне в домовину лечь, чем песен перед людьми не играть!

Ушел мил-дружок, не сказав больше ни слова и стукнув дверью так, что сквозь щели с потолка посыпалась земля.

Ночью ворочался Ждан на лавке в жаркой избе. Думы гнали сон. Жаль ему было и себя, а еще больше Беляву. Надо было без гнева, по-хорошему, с маковым цветиком потолковать. Не знал он, откуда и взялся тогда в сердце гнев.

Утром, чуть рассвело, Ждан кинулся в Огородники. Торопливо шагал, думал дорогой, что не устоит податливое сердце макового цветика против ласкового слова. Забудет Белява и думать об иноческой келье.

Ворота на Ириньицыном дворе оказались на запоре. Вышла на стук Ириньица, всхлипнула, вскинула жалостливые глаза.

— Наказала Белява тебе кланяться. Увезла ее, свет-голубушку, игуменья Феодора в обитель, а где та обитель стоит — не сказала.


Ведун Оська Корень жег князю Василию плечи трутом, но отогнать хвори, одолевшей великого князя, не мог. Язвы от трута не заживали и гнили.

Великий князь Василий умирал.

Шла четвертая, «крестопоклонная», неделя великого поста. Была суббота. Князь Василий лежал в ложнице, и дорогое камчатное одеяло не могло скрыть пугающей худобы его тела. Под образами на лавке лежало монашеское одеяние. Монатью и клобук принесли от митрополита Феодосия. Князю предстояло идти к богу в монашеском чине. Митрополиты на смертном одре постригали князей в монахи. Отец и дед Василия умерли монахами. Принял перед смертью схиму и прадед. Монахом предстояло умереть и Василию. Таков был обычай.

И когда все было готово, и митрополит с тремя архимандритами уже готовился приступить к совершению обряда, вошел боярин Басенок с Оболенским-Стригою, Ощерой и Оболенским-Лыном. Они знали, что Василию еще не пришло время принимать схиму. Великий князь прежде чем стать монахом и отречься от мира, должен сказать всем московским людям свою предсмертную волю, иначе опять встанут кровавые междоусобия. Федор Басенок приблизился к митрополиту, склонил перед святителем голову, выговорил твердо:

— Повремени, владыко. Князь Василий телом еще крепок, посхимить поспеешь.

Сказал так, хотя и видал — хорошо, если дотянет князь Василий до ночи. Однако все же грех на душу взял.

Басенок шагнул к ложу, низко склонил над изголовьем бороду, заговорил громко, чтобы слышали все, кто был в хоромине:

— Не оставляй, князь, своих людей сирыми. Вели дьяку духовную грамоту писать.

У Василия пустые веки дрогнули, он медленно повернул к Басенку лицо, восковое, с смертными синими пятнами, пошевелил высохшими губами, вымолвил через силу:

— Кличь дьяка!

Великокняжеский дьяк Беда уже ждал. Он вошел, не глядя отвесил поклон ложу. За ним вошли бояре, братья Ряполовские, стали у стены, скорбно потупив глаза. Дворовый слуга, внес аналой, другой следом внес две свечи. Дьяк положил на аналой бумагу, неторопливо оглядел на огонь перо, Владыко Феодосий кивнул архимандритам, чтобы подошли к нему ближе, сам опустился на лавку, сидел, неподвижный и прямой, маленький седой старик в высоком белом клобуке с крестом.

Федор Басенок прикоснулся пальцем к одеялу, торжественно выговорил:

— Великий князь Василий, владыко и бояре слушают твою волю.

Князь Василий молчал. Казалось, не слышал любимого боярина. Сквозь маленькие оконца лезли в горницу ненастные мартовские сумерки, заползали в углы. Князь Василий лежал на ложе неподвижно, обратив к потолку нос, длинный, с горбинкой, желтые блики от двух свечей падали на высохшее лицо великого князя. Боярам и отцам духовным показалось, что лежит на ложе мертвец. Басенок склонился к самому уху Василия, и так же торжественно, как и в первый раз, выговорил:

— Кому из сыновей, князь Василий, быть на великом княжении?

Спросил, хотя и все знали, что никому другому из сыновей, кроме Ивана, объявленного великим князем еще восемь лет назад, не откажет Василий великого княжения. Но надо было, чтобы великий князь в предсмертный час подтвердил свою волю.

Князь Василий молчал. Басенок откинул край камчатного одеяла, приподнял руку умирающего. Рука была холодная. Из горла Василия вырвался короткий вздох. Братья Ряполовские вытянули шеи, владыко Феодосий приставил к уху ладонь, боясь пропустить хоть одно слово. Василий заговорил через силу слабым голосом, почти шепотом:

— Великим княжением отчиною своею благословляю сына старейшего Ивана, и ему же даю треть в Москве, да Владимир, да Кострому, да Переяслав, Галич, Устюг, землю Вятскую, да Суздаль…

Дьяк Беда склонился над аналоем, побежал по бумаге пером. Голос у Василия с каждым словом креп, говорил он теперь быстро, дьяк едва успевал вписывать в грамоту города и волости, какие называл великий князь.

…Сыну же, Юрию, даю Дмитров, Можайск с Медынью, Серпухов да Катунь. А Андрею даю Углич…

Бояре переглянулись, задвигались, затрясли головами. Не ждали от князя Василия, чтобы стал он делить отчину свою по-старому на уделы. Помнили, что не раз сам говорил князь Василий, хлебнувший лиха от раздоров с дядей и двоюродными братьями: «Откажу великое княжение и все города и волости сыну Ивану, остальным под его рукой быть и по его воле ходить. А Иван, как хочет, так пусть и жалует братьев за службу городами и волостями».

Басенок забыл, что князь говорит свою предсмертную волю. Закричал, как не раз, бывало, кричал на боярском совете:

— Помысли лучше, князь Василий, за дела твои дашь ответ на христовом судилище! Разделишь отчину по-старому меж сыновьями, — не забыть тогда крови и усобицы, довольно Москва от дяди твоего Юрия и Шемяки натерпелась. Благослови сына Ивана твоею отчиною и всеми городами и землями, какие под твоей рукой есть.

Заговорили бояре Оболенский-Стрига и Ряполовские:

— Не губи, князь, отчины своей, что отцы твои и деды и сам ты по крохам собирал.

— И о слугах своих верных помысли…

— Не дели отчину меж сыновьями.

Отцы духовные закачали клобуками. Симоновский игумен Афанасий шагнул к Ряполовским (они шумели больше других), потряс тощим пальцем:

— Ой, бояре, ополоумели, у смертного ложа господину великому князю перечите…

Ряполовские на игумена и не взглянули. Сине-восковое лицо великого князя, настоящее лицо мертвеца, было неподвижно. Бояре притихли, все, кто был в горнице, подумали разом:

— Преставился!

Владыко Феодосий поднялся с лавки, готовый читать отходную молитву. И вдруг мертвец заговорил. Он называл города, какие давал самому младшему сыну Андрею: Вологду, Кубенок и Заозерье.

Бояре Ряполовские опять было раскрыли рты. Владыко Феодосий метнул на братьев из-под кустистых бровей сердитый взгляд, приподнял посох. Братья прикусили языки, вступать в спор с святителем не решились.

За стенами княжеских хором стояла ненастная темень. Слышно было, как где-то в оконце ветер шуршал прохудившейся слюдой. Молчаливые, стояли перед ложем бояре. Под камчатным одеялом лежал не мудрый государь князь, а слабый отец, в последний час, на смертном ложе, помышлявший не о благе государства, а лишь о том, чтобы не обидеть и не обделить кого-нибудь из своих четырех сыновей. Видели бояре, что еще до полуночи отойдет князь туда, где нет ни печали, ни воздыхания, и нельзя было спорить с тем, кому осталось жить считанные часы.

А князь Василий, заботливый отец и хозяин, чувствуя, как уходят силы, торопился. В этот последний час перед кончиной ум его получил великую ясность. Он перебирал в памяти все драгоценности, какие хранились в заветных сундуках. Казалось, он ощупывал их руками, прикидывал и взвешивал на ладони. Ни один из сыновей не будет роптать на несправедливого отца. Дьяк Беда тихо покачивал от удивления бородой: «Рачителен и памятлив великий князь, ничего не пропустит». Торопливо заносил Беда на бумагу последнюю волю князя Василия.

— …А сына своего Ивана благословляю: крест Петров, чудотворцев, да крест золотой Парамшинской, да шапка, да бармы, да сердоликовая коробка, да пояс золотой большой с каменьями…

Сыну Юрию отписывал князь Василий филофеевскую икону, золотой крест — благословение великой княгини Софьи, пояс золотой на червчатом ремне; Андрею старшему — пояс с цепочкой, что носил еще дед, князь Димитрий, победитель татар, и крест золотой, каким благословила княгиня мать, когда Василий вел под Великий Новгород московскую рать; Андрею младшему завещал один только золотой с изумрудами образ.

С духовной грамотой покончили к полуночи. Беда отлог жил перо, пошевелил занемевшими пальцами. Митрополит Феодосий шагнул к аналою, обвел безмолвных бояр суровым взглядом, откинул широкий рукав монатьи, склонился над бумагой, скрипучим пером приложил к грамоте руку, Василий хотел сказать еще что-то, но силы уже оставили его, и вместо слов с губ срывалось непонятное булькание. С трудом разобрали бояре — князь велит кликнуть сыновей.

В горницу, открыв рывком дверь, стремительной походкой вошел князь Иван. Пламя свечей колыхнулось, и тени побежали по стенам. За Иваном вошли, один по одному, братья: Юрий, Андрей старший и Андрей младший. Князь Иван сверкнул глазами, быстрым взглядом обвел бояр и отцов духовных. Архимандриты стояли, сложив руки на животах, знали заветные думы князя Ивана — быть после отца полновластным хозяином на всех землях великого княжения, что по крохам, когда гривной, когда мечом собирали его предки, московские князья, начиная с Калиты. Теперь, когда предсмертной волей князя Василия земля дробилась между братьями по-старому, отцы духовные угадывали — придется им рано или поздно держать ответ перед князем Иваном, не раз им вспомнит князь Иван: «По вашему то хотению отец учинил». Того и смиренно поджали губы архимандриты, когда в горницу вошел князь Иван.

По лицу боярина Басенка Иван догадался, что все вышло не так, как ему хотелось и как думали доброжелатели бояре. Он шагнул к ложу, опустился на колени. Шепотом, но так, что голос его был слышен во всех углах горницы, выговорил:

— Отец!

Великий князь заворочался на ложе, хотел приподняться. Басенок помог Василию. Князь вытащил из-под одеяла руку, поднял, чтобы благословить сына. Рука бессильно упала на пуховик. Иван подхватил отцову руку, костлявую, с синими ногтями, бережно поднес ее к губам. Холодные пальцы, шаря, скользнули по его лицу. Это была привычка слепца. Рука легла Ивану на голову. Он удивился ее необычайной легкости, и еще ниже склонил голову, хотя стоять, низко согнувшись, было неудобно. Князь Василий приблизил губы к уху сына, и Иван почувствовал на щеках угасающее дыхание отца. Коснеющим языком Василий прошептал:

— Блюди, Иван, отчизну нашу, чтобы свеча рода нашего не погасла.



Голова великого князя упала на подушку, на ресницах пустых желтых век скупо блеснула слеза. Подходили один за другим Юрий, Андрей большой, Андрей младший, становились на колени у ложа, прижимали к губам холодеющую руку умирающего. И когда сыновья простились с отцом, вошла великая княгиня, ни на кого не взглянув, опустилась на колени у изголовья и громко заголосила.

Князю Ивану нестерпимо захотелось пить. Он вышел из горницы. В длинных переходах и в сенях горели редкие свечи. У лестницы, что вела наверх, в горницы великой княгини, шестеро женщин, одетых в черное, о чем-то перешептывались. Это были старухи, ожидавшие, когда их позовут обмывать тело мертвеца, и привезенные накануне из Владимира прославленные бабы вопленицы, Паша Красногласая и Дотька Слеза. Завидев князя Ивана, бабы замолчали и все шестеро поклонились ему, коснувшись пальцами пола. Он увидел еще нескольких детей боярских и дворовых слуг, собравшись в полутемных сенях, они говорили вполголоса, как бывает в доме, когда на столе лежит мертвец. Князю Ивану захотелось, чтобы скорее рассеялась эта наполненная шепотом тишина, водворившаяся в дворцовых хоромах с того дня, как отец слег в постель. Он вспомнил шумные споры на боярском совете, пиры, от которых непрочь был слепой князь Василий, и охоту с кречетами. Отец умирал слишком долго и медленно.

Князь Иван нашел в передних сенях поваренного слугу и велел ему принести квасу. Запрокинув голову, он жадно осушил ковш и, когда шел обратно полутемными переходами, встретил разыскивающего его Федора Басенка. Басенок стал называть Ивану города, какие отец в духовной грамоте отказал братьям.

И князь Иван подумал, что, пожалуй, его княжение еще больше будет наполнено усобицами и войнами, чем княжение отца. Но, подумав так, он не испугался, ему было двадцать лет, жизнь казалась длинной, и думал он о большем, чем города, розданные отцом в удел братьям. Князь Иван ничего не ответил Басенку. Он торопился теперь в горницу, где умирал отец.

Великий князь Василий умер перед рассветом. Его похоронили в каменном храме Архангела Михаила.


От бирючей московские люди узнали, что великий князь Василий преставился ко господу — умер. Бирючи одеты были в темные кафтаны, но орали как всегда, во всю глотку, не заламывали назад колпаков, скорбными голосами выкрикивали на большом торгу, перекрестках и малых торжках печальную весть.

Московские люди тянули с голов шапки, крестя лбы, вздыхали. Худым помянуть князя было не за что, да и хорошего особо Москва от Василия не видела. Терпели немало в Васильево княжение от татар, а более всего от княжеских усобиц.

Митрополит Феодосии велел попам и игуменам сорок дней править по князе Василии заупокойные литии, а пока не отойдет сорок дней, московским людям наказано было песен не петь, игрищ не играть, на скоморошьи позорища не глядеть.

Упадыш думал дождаться с ватажными товарищами лета в Москве, а там податься в Вязьму и Смоленск. Чунейко Двинянин, когда Упадыш помянул про зарубежные города, начал было спорить: «Вязьма и Смоленск под Литвой сидят. Корысти там мало». Упадыш на речи Двинянина сердито блеснул глазами: «А хоть и под Литвой? Люди там живут русские, а где русские люди, туда и скоморохам путь».

С того дня, как ушла Белява в монастырь, Ждан стал молчалив, спросит кто из веселых товарищей о чем, часто случалось — отвечал он невпопад, сидел целые дни в избе или валялся на лавке, уткнувшись лицом в овчину.

Великоденский праздник — пасха уже была не за горами, когда же и повеселить скоморохам народ, как не на праздник. Когда услышали ватажные товарищи, что митрополит и великий князь Иван указали московским людям сорок дней игрищ не слушать и на позорища не глядеть, решили не мешкать. Переждали только два дня, когда Чигирь-Звезда станет к доброму пути. Из ватаги остался в Москве один Чекан, был он родом из Москвы, надумал теперь поставить в Скоморошках избу, зажить своим двором.

Утром у мытной избы ватажные товарищи дождались мужиков-попутчиков и с ними ехали на санях верст тридцать. Над лугами и полями стоял туман, кое-где на дороге уже проступали лужицы. В Звенигороде от купцов, возвращавшихся из Литвы, узнали — за Можаем дороги нет совсем, реки взломал лед, на литовскую сторону ни конному, ни пешему скоро пути не дождаться. В Звенигороде тоже делать было нечего — шла седьмая неделя великого поста. Ватажные товарищи надумали идти в Верею, благо было недалеко и случились как раз с санями мужики из села Глинеска, они и довезли ватагу до села, а там до Вереи было рукой подать.

Прямиком через лесные сугробы добрались скоморохи до реки Протвы. Снег на реке стаял, на посиневшем и вздувшемся льду блестели озерца. На той стороне высился земляной вал, на валу стоймя одно к одному заостренные бревна — город князя Михайлы Андреевича — Верея. Снега на валу уже не было, лежал только кое-где у городского тына. По обе стороны от княжеского города разбросаны дворы мужиков и обнесенные огорожами поля. А дольше кругом бор без конца и края, по-весеннему синий, туманный.

Постояли скоморохи на берегу, видно, что лед на реке едва держится, однако делать было нечего. Упадыш снял колпак, перекрестился на маковку церквушки за городским тыном. Первым осторожно ступил на лед. За ним гуськом тронулись ватажные товарищи, позади всех плелся Аггей со своим мехом ватажного мехоноши. На том берегу из ближнего двора выскочил мужик, замахал руками, закричал:

— Гей, перехожие! Мила жизнь, так напрямик не идите. — Кинул палку, показывая куда идти. Упадыш, поджав губы, шарил по льду ногой, выискивая безопасное место. Подтаявший лед гнулся и трещал. Упадыш добрался до берега, повернул лицом к реке, смотрел, как перебирались по его следу остальные. Подбежал мужик, тот, что кричал, увидел на ремне у Упадыша холщевое нагуслярье, радостно выговорил:

— Добро пожаловать, люди перехожие, веселые молодцы, давно в нашу сторону скоморошеньки не захаживали.

Выбрались на берег и Ждан с Клубникой, и Двинянин. Брел по льду еще один Аггей. Был он у самого берега, как вдруг громко треснуло, лед раздался и брызги воды взлетели кверху. Ватажные товарищи с берега увидели над водой бледное лицо Аггея, он искал руками, за что бы ухватиться. Тяжелый мех мехоноши за плечами тянул его ко дну. Упадыш метнулся к полынье, но Аггея уже не было, только плавал поверх воды меховой колпак и колыхались разломанные льдины.

Прибежали мужики, натащили хвороста, накидали на лед, полезли к полынье с шестами, зацепили, выволокли Аггея на берег. Лежал Аггей, раскинув руки, по одевшей лицо мертвой синеве видно было, что не играть ему больше песен, не бродить с веселыми товарищами. Откуда-то взялся хромоногий, малого роста мужик, стал на колени, несколько раз подул Аггею в лицо, невнятно пошептал, подергал за руки. Из носа утопленника вылилось немного воды. Хромоногий мужик велел положить Аггея на овчину. Клубника с Упадышем и двое мужиков подняли овчину, стали качать из стороны в сторону. Качали, пока не занемели руки. Аггей лежал на овчине по-прежнему неподвижный и синелицый. Хромоногий мужик подергал еще за руки, подул, сказал, что водяной весной спросонья зол, удавил перехожего человека до смерти, никакое ведовство не поможет.

Мертвого Аггея отнесли в ближний двор, там же стала постоем и скоморошья ватага, оказалось — у хозяина двора, Семы Барсана пустовало пол-избы. Аггея положили в холодной клети, ватажные товарищи постояли перед мертвецом, повздыхали. Вспомнили — у Аггея в последние дни только и разговоров было, что о селе под Тверью, откуда три года назад ушел он скоморошить. Думал — походит до осени с ватагой, а зимой подастся в родные места поклониться отцовской и материной могилкам. Вздыхали ватажные товарищи: «Думы за горами, а смерть за плечами».

Утром Аггея положили в колоду, перенесли в избу, поставили на лавку под образами. Только было хотел Упадыш идти звать попа, а тот уже тут как тут, а за ним дьякон. Поп был дюжий и веселый мужик, влез в избу, распушил бородищу, подмигнул озорным глазом:

— Кому мертвец, а нам товарец. Давайте, люди перехожие, две деньги, а еще деньгу дадите, так и на жальник утопленника до места провожу.

Веселый голос попа разозлил Упадыша, зло прикрикнул:

— Уймись, жеребец! Не пир пришел пировать, а мертвеца в путь-дорогу провожать.

Поп напялил поверх сермяжного кафтана епитрахиль. Упадыш с Клубникой и Двинянин со Жданом подняли на рушниках колоду, вынесли ногами вперед. За колодой шли Сема Барсан, хозяин избы, и двое мужиков соседей. Скользя по талому снегу, дотащили гроб до церкви, поставили на скамью посредине.

Поп походил вокруг гроба, побрякал кадилом. Надгробные молитвы пел он не так, как все попы поют, гнусно и скорбно, а скороговоркой, точно скоморошины. Упадыш хмурил брови, так и хотелось боднуть развеселого попа кулаком.

Когда выносили колоду из церкви, вперед выскочила баба-вопленица, рванула с головы повязку, раскосматилась, закрыла ладонями лицо, истошно завопила:

Укатилося красно солнышко
За горы высокие, за леса дремучие.
Покинул нас скоморошенек,
Веселый молодец, свет Аггеюшка.
Подошла нежданно-негаданно
Скорая смертушка, разлучница,
Разлучница-душегубица.
Не слыхать гуслей его яровчатых,
Не видать лица его белого…
У Упадыша разошлись на лбу морщины — поп неладно Аггея отпел, зато вопленица голосит красно.

До кладбища рукой подать. Когда дошли, из ворот выскочили двое молодцов, стали, растопырив руки, один закричал:

— Пошто земляных денег не заплативши, с мертвецом на жальник суетесь?

Ватажные товарищи опустили колоду на землю. Упадыш ввязался с молодцами в спор:

— За что давать? Яму для покойника сами своими руками копали.

Сема Барсан потянул Упадыша за рукав, растолковал, что спорит он впустую. Князь Михайло Андреевич дал жальник на откуп купцу Дубовому Носу. Дубовый Нос поставил своих людей брать за упокойников деньги. У князя Андрея Михайловича без зацеп и мертвец в землю не ляжет. Для того и поставлены на жальнике мужики-зацепляне.

А зацепляне закричали:

— Не дадите земляных денег, так воротите со своим упокойником вспять.

Упадыш спросил, сколько надо давать земляных денег. Зацепляне переглянулись, один показал другому два пальца, тот сказал:

— Мужикам, какие на князя Михайлы землях сидят, велено давать за упокойника земляных денег деньгу, а вам, перехожим людям, дать надо две деньги.

Подошли еще мужики, стали корить зацеплян:

— Пошто с перехожего упокойника две деньги дерете?

— Наказано деньгу брать.

Зацеплянам хотя бы что, стоят, ухмыляются, рожи сытые, видно, у мертвецов промышляют неплохо, бубнят:

— С кого деньга, а с перехожего мертвеца — две.

Денег у ватажных товарищей было в обрез, да и откуда деньги, — сколько времени игрищ не играли. Упадыш торговался с зацеплянами до пота, но две деньги все же пришлось дать.

Положили веселого Аггея Кобеля в сырую землю, насыпали могилку, стояли ватажные товарищи перед могилкой, думали невеселые думы:

«Ох, ты, жизнь скоморошья! Собака и та в своем дворе помирает. Скоморох бродит, людей потешает, а где сложит кости — не ведает. И хоронить доводится не по-человечески, кое-как».

Вздыхали ватажные товарищи, а ни один из них не сменяет скоморошьего бездомного житья на иное, нет на свете ничего милее, как бродить из конца в конец по великой русской земле, песни играть, потешать добрых людей.

А поп уже толкает Упадыша под бок, уже тянет руку:

— Давай, скоморошище, за упокойника, что порядились.

Баба-вопленица трясет раскосматившейся головой, тянется, подставляет лодочкой ладонь:

— Пожалуй, милостивец, недаром и я вопила.


Сидел Ждан на просохшем валу под городским тыном. Солнце с ясного неба грело жарко. Мокрые бревна частокола, просыхая, дымились, снег уже сошел с полей и лугов, только белел еще на той стороне реки у опушки бора.

Был первый день праздника пасхи. После заутрени прямо из церкви всей ватагой ходили скоморохи на жальник христосоваться с Аггеем. Кинули на могилу по яйцу, друг за дружкой повторили: «Христос воскрес». На жальнике было людно, сошлись христосоваться с родными покойниками мужики и бабы едва не со всего удела князя Михайлы. С тех пор, как отдал князь кладбище на откуп московскому купцу Дубовому Носу, окрестным мужикам велел он покойников хоронить на жальнике у Вереи. Иной раз приходилось пахарям волочить мертвеца болотами и лесными дебрями верст за двадцать. Да что станешь делать, князь в своем уделе господин.

Ждан, когда кидал яйцо на могилу Аггея, подумал о Беляве. Будь крылья, так и полетел бы похристосоваться с маковым цветиком. Да куда лететь, не знает он, в какой пустыни спасает Белява душу. Стало горько до слез. Ушел Ждан с жальника, унес от товарищей скоморохов тоску. Сидел теперь один на валу под тыном, смотрел на далекое небо, на темный бор за рекой.

Мимо тянулись мужики и бабы с пустыми коробейками — носили князю яйца, великоденский припас. Был великий день, всем праздникам праздник, а одеты мужики были не по-праздничному, в худые овчины… И пахари и посадские мужики жили под рукой князя Михайлы скудно. От Семы Барсана и других верейских мужиков Ждан слышал — с подвластных людей князь Михайло берет дань немилостивую, и с дыма, и с животины, и с сохи, да еще выход — татарскую дань с каждой живой души, а поминками и вовсе замучил. Выход шлет Михайло в Москву великому князю, тот перед ордой за всех князей ответчик. Сколько шлет Михайло в Москву татарской дани, никто не знает, говорят — треть того, что собирает.

Город у князя Михайлы — одна слава, что город. Тын на валу прохудился, подперт бревнами, как у нерадивого мужика замет. Башни по углам покосились, смотрит каждая в свою сторону. Не то от татар и Литвы, если случится, в городе не отбиться, — кажется, бодни корова рогом, или боров бок почеши — и повалится город князя Михайлы с тыном и башнями.

Ждан увидел ватажных товарищей, они пробирались меж водяных луж к городу. Ждан их догнал. Упадыш сказал, что князь Михайло прислал дворового слугу, велел идти на княжеский двор.

Обходя тропкой непролазную грязь, добрались скоморохи к воротам под проезжей башней. В городе дворов всех было десятка полтора, жили в них бояре и ближние дворовые княжеские слуги. Дворыподстать всему городу: в одном замет развалился, в другом ворота сорваны, створки кинуты в грязь, чтобы не увязнуть в воротах коннику. Упадыш оглядывался по сторонам, ухмылялся, кивал Ждану:

— Ой да бояре, у московских посадских избы краше.

Высокие хоромы князя Михайлы видны от городских ворот. Когда подошли ближе к княжескому двору, увидели, что и хоромы одно горе, просторные, но обветшали вовсе. Один угол осел, ступени перед боковым крылечком провалились, тес на кровле густо порос мохом.

По шатким ступеням за дворовым слугой поднялись скоморохи на крыльцо. На крыльце подождали, пока слуга ходил в хоромы спросить князя — впускать ли веселых. Вернулся он скоро, сказал, чтобы шли.

В столовой хоромине было полутемно. За столом, по обеим сторонам, сидели на лавках бояре князя Михайлы. Упадыш с товарищами со свету сразу не разглядел, кто из сидевших хозяин, князь Михайло, кому отдавать большой поклон. Дворовый слуга толчком поворотил его куда следовало.

Князь Михайло Андреевич сидел за столом, посередине, на своем хозяйском месте. Борода скучно висела, глаза глядели невесело, остальные гости тоже не видно, чтобы были рады княжескому пиру… Пока пели хозяину славу, Ждан успел разглядеть и столовую хоромину и то, что было на столе, и одежды княжеских бояр.

Хоромина была просторная, но убранство в хоромине скудное. На поставце стояли две малые серебряные чарки, лавки были крыты истершимся цветным сукном, кафтан на князе Михайле травяного цвета с алым козырем тоже казался вытертым, точно траченным молью, жемчужное шитье потускнело, видно, что кафтан бывал еще на плечах у деда князя Михайлы, и, должно быть, уже доживал свой кафтаний век. У бояр тоже одежда, хоть и цветная, но ветхая, ношенная не отцами, еще дедами.

Упадыш, вздев к потолку глаза, думал, какой песней потешить гостей. Гости — видел, хоть и хватили уже хмельного, но глядят невесело, по делу бы следовало играть песни веселые, чтобы распотешить бояр, да в праздник великоденский ни один самый разудалый веселый молодец не возьмет на душу греха, не станет играть потешную песню. Когда окончили славу, Упадыш шепнул Ждану, заводить песню, ту, какую пел он в Москве перед судной избой. Ждан вполголоса начал зачин:

Из-за лесу, лесу темного,
Выходила туча грозная,
Туча грозная, злы татаровья…
Князь Михайло от песни совсем заскучал и еще ниже склонил над ковшом никлую бороду. И словами и голосом, видел князь Михайло, песня была гостям по душе, у самого же под сердцем зашевелилась досада. Будто только и супостатов, что татары. Покойный великий князь Василий был для сидевших в уделах младших князей похуже поганого хана. У хана всяк хорош, кто вовремя дает дань. От великого князя одними подарками и деньгами не откупиться, так и смотрит — как бы у кого из младших князей удел оттягать. Князь Михайло стал перебирать в памяти, какие города уже прибрали московские князья к рукам. Ох, довольно! В Можайске совсем недавно сидел родной брат Михайлы — князь Иван Андреевич. Вздумал Иван против воли великого князя Василия идти, и мыкает теперь горе в Литве, а в Можайске сидит московский наместник. И другой князь Иван — сын Василия Ярославича соседа, боровского владетеля — едва ноги унес и тоже в Литве горе мыкает. У родителя его отнял князь Василий отчины Углич, Козельск и Городец. Вздумал было и сам господин Великий Новгород против великого князя подняться, послал князь Василий в новгородские пятины московскую рать, и пришлось господину Великому Новгороду идти на попятный. Откупились гордые новгородцы деньгами, и дали клятвенную грамоту слушаться во всем великого князя, с врагами Москвы дружбы не водить и черную дань и судебные пошлины платить московским наместникам, как прежде платили…

А Ждан пел:

Горе земле светлорусской.
Горе…
Князь Михайло вздохнул: «Горе! От татар горе, а от Москвы вдвое». Защемило под сердцем, когда думал, что, может быть, не за горами время, придется брать оскудевшую отчину и ехать на поклон в Москву, бить челом на службу великому князю. А князем великим сидит в Москве двоюродный племянник Иван. Может случиться, и челом бить не придется, пришлет племянничек в Верею своего наместника, а дяде велит жить перед своими очами в Москве, чтобы не вздумал дядя с Литвой переведываться и на Москву крамолы ковать. Хорошо еще, если станет племянник держать дядю в чести, как держит своих бояр, а то, чего доброго, посадит за караул, как родитель его Василий шурина, боровского князя, посадил.

У Ждана скорбный голос повеселел, когда запел он о красной Москве, всем городам городе.

…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасение…
Гости встрепенулись, слушают скомороха: кто с грустью, кто хороня в бороде злую ухмылку, косит глазом на князя Михайлу. Думы у всех невеселые. Год от году скудеют младшие князья. Оскудеет князь — и боярам княжеским не житье. Только и званья, что бояре, а кафтанишка цветного и того справить не за что. У великого князя в Москве бояре на пиру из серебряных чар пьют, а у Михайлы и оловянных не хватает, черпают гости мед липовыми корчиками, точно мужики-пахари на братчине. Князь Михайло не скуп, и рад бы верных своих бояр одарить, да чем одарить, когда сам у Дубового Носа, купчины московского, по макушку в долгу. Пояс отцовский, золотом кованный, и крест золотой в заклад Дубовому Носу свез. Отъехать бы куда к другому князю? Да куда подашься? И двор насиженный бросать не охота, и другие удельные князья бояр своих не в большой чести держат. Везде скудость! В Москву податься — тоже чести мало, у великого князя дворовых слуг довольно. Поместят где-нибудь за тридевять земель от Москвы, хорошо, если окажутся на земле мужики, а то верти мозгами, как бы пахарей к себе залучить.

Князь Михайло поднял голову, глаза стали круглыми, как у разозлившегося кобчика: «Москва! Москва! Куда ни кинься, — везде Москва поперек стоит». Еще с князя Ивана Калиты повелось: сунется какой-нибудь обиженный удельный князь в орду, станет нашептывать ханским мурзам: «Великий князь войско собирает, хочет на орду войной идти». Мурзы и слушать не хотят, знают — с захудалого удельного князька много не возьмешь, Москва не одарит богато, — и отъедет князек ни с чем. Брат Иван Андреевич, можайский князь, и другой князь Иван думали в Литве у короля Казимира найти управу на Москву и мечом вернуть наследственные свои города, и даже грамоту написали: если выгонят великого князя из Москвы, Ивану Андреевичу сесть в Москве, а Ивану младшему владеть своей отчиной по-прежнему. Дело однако стало за малым, не было у дружков рати воевать Москву.

— Москва! Москва! — с досадой думал князь Михайло, — добро, когда бояре великого князя Москву славят, а то и скоморохи от том же песни завели.

На щеках князя Михайлы под самыми глазами заалел румянец, князь Михайло тряхнул головой, стукнул о стол ладонью:

— Будет!

Ни Ждан, ни Упадыш, подыгрывавший Ждану на гуслях, не слышали хозяина. Ждан заливался соловьем во весь голос, пел о Москве, собиравшей под свою руку младшие города. Князь Михайло поднялся, затопал ногами, закричал так, что у веселых молодцов в ушах зазвенело:

— Вон! Выбивай их, собак, вон!

Бояре вскочили, ошалело пяля глаза и налезая в тесноте друг на друга, толкали скоморохов куда попало. У Клубники сломали гудок, у Упадыша выбили гусли. Чунейко Двинянин застрял в узкой двери, боярина, толкавшего его в загривок, лягнул так, что тот отлетел в угол. В сенях выскочили из прируба дворовые слуги. Двинянин только показал им кулачище, и те попятились перед веселыми молодцами. Когда были уже во дворе, Клубника остановился и весело подмигнул:

— А и кислый же у князя Михайлы мед.


Скоморохам пришлось еще неделю жить во дворе Семы Барсана. Дороги и тропы не подсохли, нечего было и думать пускаться в путь. Пасхальная неделя проходила скучно. Один раз играли песни на братчине у верейских посадских и один раз у пахарей. Но ни у посадских, ни у пахарей настоящего веселья не было. И посадские, и пахари жили в Верее, перебиваясь с хлеба на воду. Куда ни повернись, везде надо было платить пошлину. Вздумает мужик пиво или мед сварить, гостей на крестинном или свадебном пиру попотчевать, или родителя помянуть, бьет князю Михайле челом, чтобы дозволил. Сложатся посадские, чтобы братчиной почествовать николин или другой день, какая же братчина без хмельного, и идет посадский староста на княжеский двор, бьет челом, а заодно и поминки несет. С каждого жбана хмельного платили мужики князю Михайле пошлину. Оттого на братчинах и было пива и меду только-только усы обмочить.

Ждан без дела не оставался. Сидят веселые молодцы в избе, позевывая, перекидываются словами, а Ждан возьмет гусли, уйдет подальше к реке Протве, примостится на бугорке, положит на колени гусли, тихонько перебирает струны, складывает наигрыш новой песни. Упадыш его ни о чем не спрашивал. Знал, пока не сложит Ждан песни и не приспособит наигрыш, — до тех пор ничего не скажет.

Прошла пасхальная неделя. В понедельник на Красную Горку скоморохи поднялись чуть свет, надо было поспеть и девок потешить, когда станут они кликать весну, и на жальник.

На кликанье ватажные товарищи припоздали. Когда пришли они на луг, солнце уже выбралось из-за бора, и заливало все кругом веселыми лучами. За околицей девки готовились водить хоровод. Одна стояла в кругу посередине. В одной руке девка держала круглый хлебец, в другой — яйцо, крашеное в желтое. Высоким заливающимся голосом девка пела:

Весна красна,
На чем пришла,
На чем приехала?
На сошеньке,
На боронушке.
Солнце золотило высокий кокошник кликальщицы и сама она, румянолицая и высокогрудая, озаренная ранним солнцем, казалась красной весной, явившейся, чтобы прогнать зиму, еще кое-где белевшую последними сугробами сквозь лесную чащу, на той стороне.

Ждан стоял и не мог оторвать от кликальщицы глаз. Клубника подмигнул ему: «Лебедь белая». Девки подхватили припев, взяли друг дружку за руки, пошли хороводить. Парни обступили хоровод, угадывали какой душе-девице доведется быть осенью в суженых. Девки показывали белые зубы, вполголоса перекидывались с парнями задиристыми словами.

Кликальщица прокликала в последний раз, взмахнула белой рукой, кинула на землю пасхальное яичко. Скоморохи только этого и ждали, грянули веселую. Парни вломились в круг, у каждого уже была на примете душа-девица, другие любились еще с прошлой весны. У душенек лица стали нарочито суровыми, каждая рада-радешенька дружку, но показывать на людях радости нельзя, поплыли в плясе. Ждан перебирал струны гуслей, а сам не отрывал глаз от кликальщицы. Она стояла в стороне и, щуря от солнца глаза, смотрела на плясавших подружек. Ждан подумал, что должно быть, красавице не нашлось под пару дружка.

Солнце поднялось совсем высоко, ласковое, весеннее, красное солнышко. Ждан вспомнил, когда был он монастырской служкой, плясал с Незлобой в купальскую ночь у Горбатой могилы. Стало грустно и радостно. Была ласковая Незлобушка и нет ее, была Белява и та оставила дружка на гореваньице, сама похоронила себя в темной келье, замаливает грех. Эх, где вы, утехи, ночные, нежные! Ждану стало жаль себя, глаза затуманились, пальцы сами перебирали струны.

Скоморохи играли на лугу недолго, девки и парни торопились по дворам, а оттуда — на жальник — поминать мертвецов. Скоморохи тоже пошли к жальнику. На жальнике, за огорожей, среди леса намогильных крестов, толкался народ. В руках у баб коробейки со съестным, у мужиков — сулеи с вином, кувшины с медом и пивом.

Между могилок шныряют попы, побрякивают железными кадильницами, предлагают за малую деньгу, а кто за калач и полдесятка яиц, отпеть панихиду. За попами бродят по пятам в темных жалельных[142] шушунах бабы-вопленицы. Только мужик раскрывает рот: «Помяни, отец, панихидкой родителя, раба божьего», поп дует на кадило, раздует угли, походит вокруг могилки, помотает кадильницей, побормочет под нос и тянет руку: «Давай, что уговорено». А тут вывернется вопленица, поголосит над могилкой и тоже тянет руку: «И мне, милостивец…».

Когда ватажные товарищи пришли на жальник, поминовение уже давно началось. Поминальщики, помянув покойников молитвой, расставляли на могилках снедь, сулеи и кувшины с хмельным. Кое-где родичи уже пускали вкруговую первую поминальную чашу. Кое-кто тянул скоморохов за кафтан, зазывая. Упадыш от угощения отнекивался: «Повремените, люди добрые, как станет поминанье к концу, тогда зовите». Веселые товарищи знали, что Упадыш хитрит, боится — если начнут ватажные молодцы спозаранку угощаться, когда придет время православных потешить, — не то песни играть, и лыка не свяжут.

Солнце стало в полдень. Народу на жальнике собралось густо, точно на торгу. Гнусавят попы, бряцают кадильницы, у могилок чавкают и гомонят поминальщики, а над гомонящим людом и деревянными крестами плывет синий фимиамный дым, лезет в нос хмельной медовый и пивной дух, мешается с весенним запахом древесных почек и сырой земли. Упадыш сказал, что пришло время играть песни. Стали скоморохи в стороне, начали приспосабливать гудки, тихонько насвистывать в дуды. Только заиграли, со всех сторон воронами налетели попы. Было их шестеро. Трясли попы бородами, дружно гаркали:

— Сатаны прислужники!

— Семя дьяволово!

— Пошто православных от молитв заупокойных отбиваете?

А один, дикого вида, гривастый и хмельной, с бородищей до пояса, выхватил из огорожи кол, полез в драку. Двинянин плечом оттеснил попа.

— Пошто, отец, цепляешься, чем я тебе повинен?

Поп махнул колом, вышиб у Двинянина гудок. Чунейко обозлился, сунул попу в брюхо кулаком. Поп икнул, выронил кол, сел на землю, замызганная епитрахиль свернулась набок. Сидел поп, упершись руками в землю, грива разлохматилась, сползла на глаза, лаялся поп на чем свет стоит, матерно. Народ хлынул глядеть на свару, скоморохов и попов обступили. Одни стали за попов, другие за скоморохов. Упадыш смекнул, что без даяния дело не выйдет, не дадут попы играть на жальнике песен. Оставив ватажных товарищей перепираться с попами, Упадыш сам выбрался из толпы, стал искать поповского старосту. Тот стоял в сторонке, как ни в чем не бывало глядел в небо. Упадыш побрякал монетами, сложил ладони лодочкой, на ладони было даяние.

— Благослови, отец… — И совсем тихо: — Вели своим попам зацеп не чинить.

Поповский староста махнул широченным рукавом, сгреб деньги, крикнул попам, чтобы шли петь панихиды, с веселыми молодцами управится он сам. Попы отходили неохотно и ворча, хмельной поп, тот, которого Двинянин ткнул в брюхо, не отходил. Поповский староста схватил его за ворот, оттащил силой. Упадыш знал, цепляться попы теперь не станут, все же ватажные молодцы отошли подальше. Песню заиграли веселую. Поминальщики и поминальщицы, уже угостившиеся толком, пошли приплясывать: пусть и покойнички, глядя на земное веселье, порадуются в сырой земле.

Проиграли ватажные товарищи заводную песню, и со всех сторон потянулись к ним руки с чашами, чарками, ковшиками. Каждый просил не обессудить, выпить за упокой души. Выпивши, сели с поминальщиками перекусить. Потом играли опять. Попы, покончив с панихидами, одни угощались в кругу поминальщиков, другие, собрав поминальные калачи и пироги, разбрелись по дворам.

Ватажные молодцы, каждый раз сыграв плясовую, садились угощаться. У Ждана уже кругом шла голова. Он взял гусли, сказал, что будет петь новую песню, какую недавно сложил, дернул струны, запел во весь голос:

А и деялося у князя,
А и деялося у Михайлы,
Развеселая беседа, почестной пир…
Народ сдвинулся плотнее, по зачину догадались, что песня про князя Михайлу будет смешная. Хмель кружил Ждану голову, он понесся точно молодой конек, не чуя узды.

Скоморошков князь позвал,
Чаркой меда жаловал,
По загривку, по загривку…
В толпе кто-то хохотнул. Ждан прибавил голоса, пел о том, что дани и оброки с мужиков князь Михайло берет великие, а в сундуках у князя, сколько ни давай, все пусто. А потом опять, как провожал князь веселых молодцов тычками.

…Ой, и кисел у князя мед,
Ой, и горек у Михайлы.
У мужиков от смеха дрожали усы. Веселый молодец попал князю Михайле не в бровь, а в самый глаз, хоть и не сказал, отчего у князя в карманах пусто, не каждое слово в песне поется.

Смех смехом, а мужикам под князь Михайловой рукой и кисло и горько. Как не быть княжеским карманам пустыми, если бояр и слуг дворовых на княжеском дворе столько, и всем и есть и пить надо. Да питья и еды одной мало, еще подавай каждому цветной кафтан. С сохи дань давай, с дыма — дай, с борти мед и воск неси, да повозное, да мыть, да тамгу, да за пятнение животины. И в оброк еще и овчины, и белки, и куницы, и масло, и сыр. А с девок и баб — полотно. Кроме дани князю и оброка боярину, плати еще и митрополичьему десятнику. Мужик один, а даней и оброков — пальцев не хватит пересчитать. По-настоящему не смеяться надо, а плакать, только начни над мужичьими бедами плакать — и слез не хватит, со смехом же и беда не в беду. Потешно веселый молодец поет, как бояре князя Михайлы вместо меда, проводили скоморошков тычками.

Ждан опустил гусли, вскинул на мужиков глаза, от хмеля озорные:

— Чуйте теперь, люди добрые, песню, какая князю Михайле не по нраву пришлась, чего ради пожаловал князь скоморошков коленом в гузно.

Провел по струнам, запел о красной Москве, всем городам городе, собирательнице земли светлорусской. Мужики слушали не дыша, голос и слова, казалось, прямо забирали за душу, у захмелевших даже хмель стал проходить. Когда Ждан кончил петь, знали, чего князь Михайло велел боярам проводить скоморохов тычками. Поперек горла стала Москва князю Михайле, а идти ему под московскую руку горше смерти, а пахарям и всему черному люду здорово. Москва для черных людей куда милостивее удельных князей. Со всех сторон поднялись руки с деревянными ковшиками и чашками:

— Выпей, молодец, сыченого.

— Наш мед сладкий, не то, что у князя Михайлы.

— Выпей, чтоб было все, как в песне говорится.

— Чтоб собралась земля светлорусская под московской рукой.

Говорили все наперебой, Ждан чуть пригубливал ковшик или чашу, но чаш и ковшиков было столько, что и от пригубления все пошло кругом. А люди все тянули и тянули руки с чашами и ковшиками:

— И со мной, молодец, выпей.

— Здоров будь.

— И со мной пригуби.

Упадыш увидел — станет Ждан пригубливать со всеми, упьется и до двора не дотянется, мигнул Двицянину и Клубнике, чтобы играли плясовую. Набежали девки и бабы, закружились в плясе. Прошла мимо девка, та, что кликала весну, повела на Ждана глазами, и взгляд был не гордый, как за околицей, когда стояла она посреди хоровода, а зовущий и ласковый.

Когда стало солнце клониться к закату и от крестов легли на могилки тени, народ потянулся по дворам. Ждан пошел искать кликальщицу, знал — не спроста глядела ласково, ждет где-нибудь в березках. Найти красную девицу не успел. Догнал его Сема Барсан, выпалил одним духом:

— Беда, Ждан! Сведал князь Михайла, что ты про него песню поносную пел. Велел дворовым людям тебя схватить и в поруб[143] кинуть. Да и товарищам твоим не поздоровится.

Подошли Упадыш с Двинянином и Клубникой. Упадыш, когда услышал весть, махнул рукой:

— Веселым людям пути-дороги не заказаны.

Ночь скоморохи переночевали у ближнего мужика бортника. Туда же Сема Барсан притащил им утром и мехоношин мех.

Лесными тропами и дорогами двинулись скоморохи в путь.

Глава V

За Можаем кончилась русская земля. На рубеже никаких отмет ватажные товарищи не увидели. В ближней деревеньке узнали, что земля Литвы, и мужики возят дань в Вязьму. Через дремучие леса, через непролазные черные топи тащились скоморохи к Смоленску. Деревня от деревни были далеко. Бредут полдня, а то и весь день, пока не покажется на лесной поляне тын. За тыном рубленая из толстенных бревен изба, рядом клеть и крытая дерном банька. Тут же рядом за огорожей зеленеет меж пней поле. Вот и вся деревня.

Деревни в два двора встречались редко. Жили в деревнях кряжистые лесные мужики, привыкшие и лес валить, и смолу курить, и по деревьям лазить, добывать мед, и в одиночку ходить с рогатиной на медведя. Скоморохов мужики встречали приветливо, игры слушали охотно, бабы тащили на стол и вареное и печеное, все, что оказывалось в печи, мед же был у мужиков — от одного ковша шибало в голову и слабели ноги.

Мужики расспрашивали перехожих молодцов обо всем, что творится на Руси, но сами на слово были скупы: «Чего видим, в лесу с медведями живем, пням молимся».

Так и брели не торопясь скоморохи от деревни к деревне. Зверья в лесу было множество. Зайцы прыскали из-под ног во все стороны и, отбежав, садились на задние лапы, косили любопытным глазом; выйдет на тропу лось, щипнет траву и неторопливо уйдет в чашу. Видели раз, как матерый медведище, забравшись на старую березу, запустил лапу в борть, хотел полакомиться сладким медом. Вылетавших из дупла пчел зверь ловил лапой. Из ближних бортей налетели еще рои, облепили косматого разбойника со всех сторон, жалили в нос. Медведь кубарем свалился с дерева ревел, катался по земле, не выдержав кинулся наутек. Скоморохи хохотали, ухватившись за животы. Нахохотавшись, Упадыш сказал:

— Поганых бы так русские люди встречали, — давно бы хан на Русь дорогу забыл.

На двадцатый день после того, как ушли из Вереи, увидели город Смоленск. Широкая река несла сквозь холм желтую воду. Ватажные товарищи долго смотрели на город с крутого холма. Река делила Смоленск пополам. По одну сторону далеко раскинулся весь зеленый, в садах, посад. На посаде изб, хором и церквей множество. На другой стороне, чуть от реки, высятся деревянные стены с рублеными высокими башнями. От набережной стены, с двух сторон карабкаются на холмы земляные валы, на валах опять стены и башни. А выше стен и башен вознесся белокаменный собор.

Река у берега густо заставлена большими и малыми стругами. На берегу у стругов снует народ, вереницей тянутся с кладью мужики. Ждан кинул взгляд на ватажных товарищей. Стояли они, смотрели на раскинувшиеся в долине посады, на замок на той стороне. Веселым видом город ватажным товарищам нравился. Двинянин вспомнил — Сила Хвост был родом из-под Смоленска. «Не довелось горемышному родную сторонушку увидеть». Ватажные товарищи вздохнули: нет Силы, нет Аггея, осталось всех веселых молодцов в ватаге четверо. Еще в Москве хотели кое-какие из московских скоморохов пристать к ватаге, но Упадыш и слышать не хотел, чтобы принимать в ватагу новых товарищей: «Не числом ватага славна, а игрой да согласьем».

Ждан встретился взглядом с Упадышем, тот скорбно смотрел на товарищей мертвым правым глазом и думал то же, что и Ждан: «Поредела ватага, сложили головы Сила и Аггейко, не по хорошему сложили — дуром. Да что поделать? Все ляжем в землю, все будем прахом, кому сегодня черед, кому через год, кому через десять». Упадыш грустным мыслям надолго воли не давал:

— Будет, поглядели, не одними башнями и хоромами город красен, а и людьми добрыми.

Скоморохи спустились с холма прямо к посаду. Избы на посаде стоят вкось и вкривь, глухой стороной на улицу. И избы, и церковь на лужку, — все как будто бы такое, как в Москве и везде на Руси, и как будто не такое.

Чем ближе к реке, тем гуще идет народ. У самой реки, вправо от моста, растянулся гостиный двор. Из-за тына видны только кровли. Ватажные товарищи заглянули в широкие ворота, по четырем сторонам стояли рубленые амбары, посредине высились избы для приезжих купцов, виднелись каменные надгробницы и еще много нагороженных посреди двора строений. У амбаров расхаживают купцы, одни в долгополых московских кафтанах, другие в литовских покороче, а между ними купцы-немчины — кафтаны совсем кургузые — порты видны, на головах войлочные шляпы синие, зеленые, кирпичные. Увидели и нескольких басурманских купцов — мухаммедан, приплывших Днепром из Сурожа, и из самого Царьграда. У мухаммедан щеки выбриты досиня, усы темнее ночи, на голове белая чалма, порты свисают пузырем до земли. В амбарах видны сваленные товары: связки мехов, кожи, тюки с пенькой, бочки с салом, кади с медом; круга желтого воска — все, за чем издалека тянутся к городу купцы.

В других амбарах — привезенные купцами товары: свертки цветного сукна, парча, камка, железо полосами; свинец в чушках, бочки с греческим вином. Торговля на гостином дворе только большая. У амбаров вертится таможенник, смотрит, чтобы в розницу купцы не торговали, и не было убытка наместничьей казне.

От гостиного двора скоморохи свернули к мосту, вышли прямо на торжище. Торжище растянулось далеко вдоль реки, с одной стороны высоченные городские стены из аршинных бревен, с другой — река Днепр. Лавки на торгу растянулись рядами, подальше стоят возы съехавшихся на торжище мужиков, на возах кули с зерном, кади с медом, убоина. В рядах и у возов толчется народ, все так, как в Москве. Ждан думал: так и не так. И мужики русские, и речь русская, а видно — живут русские люди не по своей воле, а как Литва укажет.

Чунейко Двинянин, ставший после Аггея мехоношей, уже давно подумывал, как бы скинуть с плеч опостылевший мех. Чуть на отлете при дороге виднелась длинная изба. Двинянин потянул ноздрями воздух, кивнул ватажным товарищам:

— Чуете? Корчма! — и понесся к избе, будто конь, завидевший знакомую кормушку. Ватажные товарищи от Двинянина не отстали, у всех от голода давно перекликалась кишка с кишкой.

Ватага ввалилась в корчму. Народу в корчме было мало. Веселые молодцы уселись на лавку, Двинянин крикнул корчемнику, чтобы тащил вина и еды. Корчемник оглядел молодцов с головы до пят, сказал, чтобы деньги давали вперед. Упадыш пошарил в кишени, брякнул о стол денежками.

Корчемник смахнул монеты, ушел в прируб, вернулся обратно с сулеей и оловянными чарками. Пришла баба, поставила перед скоморохами мису с варевом, рядом положила деревянные ложки. Мису ватажные товарищи опустошили вмиг, Двинянин крикнул, чтобы баба принесла варева еще. После долгого пути, после съеденного и выпитого потянуло на сон. Сидели разомлевшие, клевали носами. Хотели было уже подниматься, идти искать пристанища, как дверь скрипнула и в корчму ввалилось трое молодцов. У всех троих цветные шапки одинаково сбиты на затылок, бороды одинаково подсечены клином, длинные усы одинаково спадают книзу. У одного сбоку в железных ножнах сабелька, глаза навыкате, как у рака, у двоих на поясе большие охотничьи ножи в кожаных ножнах. Тот, что был с саблей, закричал еще с порога, мешая русскую и польскую речь:

— Геть, падло, шляхта гулять волит!

Немногие мужики, какие были в корчме, кинулись вон. Один замешкался, его шляхтич с саблей лягнул ногой в зад, мужик ткнулся головой в дубовую дверь. Скоморохи уже вылезли из-за стола, готовясь уходить, Чунейко Двинянин опять опустился на скамью, крикнул корчемнику, чтобы дал еще сулейку. У шляхтича с саблей глаза совсем вылезли из глазниц, усы шевелись, и от того он еще больше стал походить на разозлившегося рака. Подскочил корчемник, нагнулся к самому уху Двинянина, подхватил под локоть, трясся от испуга, зашептал:

— То ж шляхтичи! Хрусь да Малевский с Халецким.

— Двинянин повел плечом, оттолкнул корчемника, сказал громко:

— А хоть бы рябая собака!

Шляхтич с саблей — Хрусь — кинул руку в бок, другой схватился за крыж сабли:

— Геть, пока шкура цела!

Двинянин, нарочито кося, прищурил глаз:

— Не кичись, бояришек, от злости раздуешься — лопнешь.

Шляхтич потянул саблю. Двинянина точно подбросило с лавки, вскочил, ударил шляхтича тяжелым кулаком посредине груди. Хрусь отлетел к двери, сбил с ног Халецкого, сам грузно шлепнулся на пол. Вскочил тотчас, лицо багровое, не мог вымолвить слова, только таращил глаза. Дружки Малевский и Халецкий вытащили ножи, закричали в один голос:

— Сними москалю голову!

— Выпусти из него кровь!

Упадыш тянул Двинянина, чтобы уходить. Чунейко его оттолкнул, стал засучивать рукава:

— Не уйду, душа горит!

Схватил дубовую скамью, взметнул к потолку:

— Уносите ноги, бояришки!

Хрусь держал в руке саблю, готовый рубить, его товарищи подкрадывались к Двинянину с боков. Ждан швырнул Хрусю сулею. Сулея пролетела мимо, стукнулась в стену. Двинянин отступил на шаг, махнул скамьей. Забиякам попало — кому в плечо, кому по боку, повалились они друг на друга кучей, будто дунуло на них небывалым ветром. Двинянин подхватил саблю, оброненную Хрусем, наступил ногой, потянул за крыж. Каленая сталь хрустнула, переломилась. Малевский и Халецкий не успели глазом мигнуть, как Двинянин одного за другим вышиб их в распахнутую дверь. Перед корчмой стояли сбежавшиеся на шум мужики. Они прыснули от смеха. С Хрусем Двинянину пришлось повозиться. Шляхтич был ловкий и жилистый, но ему было далеко до Чунейки. Корчмарь, совсем ошалевший от страха, только и мог выбить зубами: «Ой, разве ж можно таких бояр…» У Двинянина грудь вздымалась, как кузнечный мех. Упадыш хмурил брови и корил Двинянина: «Только на новое место ступил и сваришься».

Скоморохи вышли из корчмы. Шляхтичи стряхивали перед корчмой с кафтанцев прах. Они не пробовали больше лезть в драку и ушли пристыженные, и вид был у них, как у побитых собак. Слободские люди — мещане и пахари — хохотали им вслед, взявшись за бока. Они были рады, что, наконец, нашлись люди, обломавшие бока опостылевшим всем забиякам.

Уже много раз били мещане челом наместнику Глебовичу на буйства троих товарищей шляхтичей. Но наместник не читал челобитных. Мещане думали, что пан наместник сам побаивается прославленных забияк.

В тот день ватажные товарищи песен на торгу играли немного, но даяний в колпак Упадышу перепало довольно.


Постоем скоморохи стали у Дронки Рыболова. И отец, и дед Дронки были искони рыболовами. При прежних смоленских князьях на житье рыболовам жаловаться не приходилось. Снеси в год два раза князю дань и промышляй рыбу без зацеп.

При Литве дело пошло по-другому. Одной рыбой не промыслишь, даней Литва наложила столько, что только поспевай давать. От челна — плати, от сети — плати, вынес улов на берег — осьминник уже тут как тут вьется, требует гроши. Выпадет хороший улов, попадется в сеть красная рыба, от каждого осетра дай на корм наместнику по хребту. Наместнику — осетровые хребты, рыболову — хвосты и головы. А вздумаешь, не отдавши хребты наместнику, продать осетра целиком, — узнает осьминник, — беды не обобраться, пеню возьмет такую, что и челник, и сети отдай, и то не хватит.

Раз как-то повез Дронка воз вяленой рыбы в дальние села. Один раз на перевозе заплатил мыть. Потом уже стал платить без счета, когда приходилось проезжать через владения какого-нибудь пана. Когда добрался он до Кричева, прикинул, оказалось, что и рыба того не стоила, сколько пришлось отдать панам и мытникам за провоз. А под самым Кричевым настиг Дронку на дороге пан Зыскович со слугами, отнял и гроши и рыбу, какая еще оставалась, и телегу с лошадью. Вернулся Дронка обратно в Смоленск с одним батожком, и с тех пор больше не пробовал возить рыбу на дальние торжки. Стал промышлять он не столько рыбной ловлей, сколько тем, что пускал на постой в избу заезжих людей. Пускал он однако не всякого, а с разбором. Ватажных товарищей, когда узнал, что прибрели они из самой Москвы, пустил охотно и даже с запрошенной за постой цены сбросил целый грош. Упадышу, когда выкладывал тот деньги, сказал:

— Московским людям смоляне рады, — хитро подмигнул, — далеко сосна стоит, а своему бору веет. А бор тот — Москва.

Двор Дронки Рыболова стоял на Городне у самой речки. По речке Городне редкими дворами сидели мужики, промышлявшие ловлей рыбы и огородами. У каждого двора вокруг замета насыпан земляной вал, чтобы не заливало двор во время весеннего половодья. У берега перед двором — долбленый рыбацкий челник. За речкой Городней на той стороне к самому берегу подступил бор. В бору живут мужики смолокуры. К каменной церкви Петра и Павла дворы стоят теснее, живут во дворах слободские люди — мещане: кузнецы, лучники, чеботари, скорняки, шапошники, кожемяки. Слобода тянется едва не до самого гостиного двора. У гостиного двора вразброс высятся хоромы торговых людей, с расписанными дымницами, башенками и гнутыми тесовыми кровлями.

На другой день после того, как стали скоморохи на дворе у Дронки, пришел Дронкин кум Олеша Кольчужник, сказал, чтобы приходили завтра ватажные товарищи на братчину. Ради Петра и Павла соберутся городские кузнецы попировать.

Чунейко Двинянин, пенявший на Упадыша, что завел он ватагу в Смоленск, в Литву поганую, повеселел. Догадывался, что ради святых угодников не пожалеют кузнецы ни хмельного, ни еды.

Прежде собирались городские люди на братчину на церковном дворе, приходил званый и незваный. Но с тех пор, как наместничьи слуги, перепившись на братчине, затеяли драку и посекли мечами до смерти трех мещан, на пиры стали сходиться по дворам, складывались кузнецы с кузнецами, бочары с бочарами, кожемяки с кожемяками.

На братчину собралось во двор Олеши Кольчужника народу десятка два. Столы составили во дворе у избы. В середину на скамью посадили Олешиного родного деда Кречета. Кречету стукнуло уже девяносто лет, но силы в руках у него было еще много, в кузне, когда приходилось ему орудовать у наковальни молотом, от Олеши он не отставал.

Братчинники расселись за столами. Упадыш подмигнул ватажным товарищам, тронул струны гудка. Скоморохи дружно грянули всем братчинникам «Славу». Отыгравши, сели рядком на скамьи.

Тогда встал со своего места старый Кречет, поднял обеими руками ведерную чашу, громким голосом сказал:

— Дай боже всем братьям-кузнецам здравствовать много лет!

Все повторили за Кречетом: «Дай боже», и Кречет приложился к чаше и отхлебнул крепкого меда.

— А еще дай боже веселым молодцам, какие пришли добрых людей песней потешить, здравствовать много лет.

И опять все повторили: «Дай боже!».

Братчинная чаша пошла по столу вкруговую, и каждый, хлебнувши из чаши, желал много лет жизни братчинникам и гостям, веселым людям-скоморохам.

Когда обошла чаша вокруг стола, Кречет стал рассказывать бывальщины. Рассказывать ему было что, за девяносто лет жизни перевидал он много и хорошего и плохого.

Помнил Кречет, точно вчера было, время, когда сидели в Смоленске свои, русские князья. Было тогда две напасти: литва поганая и мор на людях. Литва не давала житья частыми набегами; то ближние города пожжет и людей в полон уведет, то явятся литовские полки под самыми слободами, и тогда бросай все добро, беги в город отсиживаться за тыном. Пробовали князья вести с Литвой дружбу, но дружба бывала недолгой.

Мор был пострашнее литвы. От него за тыном не отсидишься. При князе Святославе моровая язва три года подряд опустошала Смоленск. Мертвецов не управлялись хоронить, так и валили без поповского отпевания в яруги и рвы. От страшного смрада бежали смоляне кто куда. Осталось в живых в городе человек с десяток, заложили они в городе ворота, перебрались сами через тын, кинули мертвый город, разбрелись в разные стороны.

Не суждено было остаться Смоленску пусту. Пришла зима, потянулись опять на знакомые места уцелевшие старожилы. Вернулся в город и князь Святослав с боярами, и богатые купчины, спасавшиеся от мора в дальных селах.

Скоро пришла под город литва. Князя Святослава уже не было в живых, сложил он голову на ратном поле. Не под силу было биться смолянам с литвой, собрали они выкуп, откупились. На княжение сел Юрий Святославич. Дал он Литве клятву не вести дружбы с московским князем, и стали с того времени смоляне данниками Литвы.

Но дани Литве было мало. Не оправились еще от мора, явился под городом князь Витовт с полками. От посланных узнали — идет Витовт воевать татар, к городу же свернул, чтобы помирить князей — братьев Юрия и Глеба. Суд однако вышел плохой. Обманом захватило литовское войско город, Юрий и Глеб стали полонянниками Литвы, а в Смоленске сел править наместник. Юрий из полона бежал, и когда побили татары литовское войско, явился князь Юрий под Смоленском с тестем своим, рязанским князем Олегом. Все черные люди в Смоленске давно только этого и ждали. Разогнали мужики кольями и топорами бояр, сговаривавших их стоять за Витовта против рязанской рати, и открыли ворота своему православному князю.

Сел в Смоленске опять князь Юрий, боярам, какие доброхотствовали Литве, велел он отсечь головы. Два раза подступал Витовт с полками к городу, бил каменными ядрами, но так и ушел ни с чем. Юрий видел: в одиночку против Литвы Смоленску не устоять. Уехал князь Юрий в Москву просить великого князя взять смоленскую землю под московскую руку. Князь Юрий за ворота, а бояре-доброхоты уже шлют Витовту весть: «Приходи, володей». Нежданно нагрянула к Смоленску литовская рать. Литва еще на Чуриловке, у бояр уже городские ворота нараспашку, вышли навстречу литве с хлебом-солью. Так тщанием боярским стал город с тех пор под Литвой.

Братчинники, понурив головы, слушали невеселые Кречетовы бывальщины. Не будь переветчиков-бояр, не видеть бы Литве Смоленска, как ушей своих. Не гнули бы хребты под чужеземцами смоленские люди. Не разорял бы поганый недоверок пан Глебович беззаконными данями.

Выпили братчинники по чаше, стали вспоминать, как два десятка лет назад поднялись черные мужики мещане на наместника Андрюшку Саковича. При Андрюшке не было житья никому. Боярам дал он полную волю, от бесчинств и грабежей слуг боярских и шляхты не было под городом ни проезда, ни прохода. Наместничьи слуги забирали на торгу у купцов и ремесленников все, что только понравится, волокли на наместничий двор. Челобитчиков, какие приходили бить челом на своевольства, выгоняли вон палками. Когда пришла весть, что умер король Сигизмунд, решили смоляне — пришло время сбросить с шеи литовских недоверков.

Всему делу заводчиками были Кречетов сын Курбат и торгован Богдан Калашник с несколькими мужиками бочарниками и кузнецами. Летним утром повалили слободские люди на Смядынь к загородному наместничьему замку. Андрей Сакович, угадывая недоброе, успел собрать ночью в замок бояр и подгородную шляхту. Мещане шли с голыми руками. Послали Богдана Калашника и двух кузнецов уговорить пана наместника убраться из города без драки: «Не люб ты нам, уйди по-доброму. Мы себе по сердцу господина промыслим».

Стояли у замкового тына, тихо ждали, пока вернутся посланцы с вестью. В том, что Сакович уйдет по-доброму, не сомневались: «Куда литве против всего мира». О том, что еще ночью собрал наместник воинство, не знали.

Ждали ответа недолго, замковые ворота распахнулись, вместо долгожданного Богдана Калашника, вылетели на конях бояре и шляхтичи, убранные, как нужно было к бою — в кольчуги и панцыри. Передних, стоявших ближе к тыну, покололи копьями, порубили мечами, затоптали конями. Пан Сакович стоял в надворотной башне и кричал, чтобы бояре не жалели мужицкой крови. Много слободских людей легли головами. Курбата, отца Олеши, закололи копьем у самого тына. Богдана Калашника пан Сакович велел повесить на замковых воротах.



Слободские люди увидели, что с паном Саковичем по-доброму не сговориться, взялись за топоры и дубины, кое у кого были самострелы, оставшиеся от того времени, когда ходили воевать немцев. Ночью на звонницах Петра и Павла и у Николы Полетелого ударили в набат. Поднялись все слободы. К слободам подвалили лесные мужики-смолокуры. Ненавистного всем смоленским людям наместничьего маршалка Петрыку поймали у большого торга мужики-бочарники. Маршалок кричал и грозил бочарам. Бочары обозлились, кинули Петрыку в Днепр.

Пан Сакович видел — в замке ему не усидеть, разнесут слободские мужики замок по бревнышку, бежал тайно с несколькими боярами.

Убитых похоронили с честью и, посовещавшись на вече, сговорились, что сидеть теперь на княжении в Смоленске природному русскому князю. Послали в Дорогобуж послов к князю Андрею Димитриевичу. Андрей княжил недолго, против русского князя встала литовская шляхта, послали к королю Казимиру послов просить защиты.

Робкий Андрей Димитриевич вернулся обратно в свою отчину, а на княжение смоляне позвали князя Юрия из Мстиславля. Юрий повернул дело круто. Шляхту и бояр, родом русских, потянувших к Литве, утихомирил. Шляхтичам, досадившим слободским людям грабежами и своевольством — одним велел снять головы, других кинул в тюрьму.

Скоро явилось под городом посланное Казимиром войско. Слободские мужики сели за тыном в осаду. Литва стояла под городом три недели, лезть на крепкий тын королевское войско однако не решилось. Постояло воинство под городом, выжгло до тла слободы, разорило монастыри и с тем ушло.

Осенью нагрянул под Смоленск сам Казимир со многими полками и пушками. Слободские мужики дрались храбро, но устоять против пушек и видавших виды жолнеров не могли. Казимир взял город на щит, многие слободские мужики сложили головы, одни в честном бою, другие в петле у ката. Князь Юрий со своей дружиной ушел в Новгород, а в Смоленске опять стал хозяйничать все тот же ненавистный Андрей Сакович.

Обо всем этом вспоминали кузнецы, собравшись в Олешином дворе на братчину. Олеша хорошо помнил, шел ему тогда пятнадцатый год, мертвое лицо отца, убитого у тына наместничьего замка. Когда стоял Казимир под городом, Олеша вместе с другими парнями и отроками дрался с литвой — поливал горячей смолой жолнеров. Не отстояли Смоленска. Некому было тогда надоумить смоленских мужиков, не Андрея Дорогобужского, не Юрия Мстиславского на княжение звать, а ударить челом московскому великому князю, чтобы взяла Москва искони русский город Смоленск под свою руку. Одной Москве под силу тягаться с поганой литвой. Сказал Олеша братчинникам о том, что думал.

Кузнецы опустили глаза. Были среди них и седобородые, повидавшие много на своем веку, те вздохнули: «Молод Олеша, а правду молвит, опростоволосились смоляне. Не маломощных князьков на княжение надо было звать, у каких всего княжества захудалый городишко, единокровной и единоверной Москве челомбить».

Ждан знал теперь, какую надо петь братчинникам песню, переглянулся с Упадышем. Ватажный атаман взялся за гусли. Скоморохи заиграли песню, ту, что сложил Ждан о Москве, русской земли собирательнице, всем городам городе.

У братчинников на лицах раздумье. Гнетет Литва русских людей, грабят слободских людей наместничьи слуги, стонут в повете от утеснений шляхты мужики-пахари. Слободским людям на наместника, пахарям на шляхту управы искать не у кого. Бояре свои, русские, православные, да король им милостями очи замазал и тянут бояре к Литве. Кинуть бы все, податься на Москву. Да как от родной избы уйти, с обжитого прадедами и дедами места, где лежат в сырой земле родные косточки? Земли все искони русские, Литва обманом их взяла. Сбудется так, как веселые молодцы в песне поют, соберется русская земля под рукой Москвы, сгинет тогда вся вражья сила.

Когда кончили скоморохи песню о Москве, долго молчали кузнецы. Встал старый Емеля, прозвищем Безухий. Оба уха отхватил Емеле кат в тот день, когда король Казимир взял город, и пан Сакович чинил над смолянами суд и расправу. В руке у Емели была чаша, полная пенного меду. Старый кузнец поднял чашу над головой.

— Пусть скорее будет, браты, так, как веселые молодцы в песне пели. Пусть будет Смоленск под московской рукой.

Все братчинники подняли чаши и повторили за Безухим:

— Пусть будет.

Олеша Кольчужник, когда ставил на стол пустую чашу, тихо сказал:

— Под лежачий камень вода не течет.

Братчинники, сидевшие ближе, слышали Олешины слова, поняли, куда гнет молодой хозяин. Емеля Безухий подумал: «Олеша правду молвит, да на братчине о таком деле, когда в голове хмель бродит, говорить не следует».

За беседой и песнями время летело быстро. Шло к закату летнее солнце, золотило на том берегу городские стены, горело на шпиле стрельчатой башни наместничьего замка, на маковках белокаменного собора. Захмелевшие братчинники притомились, порядком угостившись хмельным, примолкли и ватажные товарищи. Ждан хмельного пил меньше других, и был он пьян теперь не медом, а радостью. Припомнил, как мать его Любава, — был он тогда мальчишкой несмышленышем, — часто вздыхала: «Не видать тебе, дитятко, судьбины доброй. Прогневала бабка Кудель рожаниц, не поставила в рожденную ночь каши».

Любава напрасно печалилась. Ходил Ждан по светлорусской земле, складывал песни, пел и играл с ватажными товарищами-скоморохами. От одной песни у людей слезы сами просились на глаза, и гнев сдвигал брови, другая веселила сердце или рождала в крови любовный хмель. Лучшей судьбы Ждану не надо было. Тело его было крепко, голос звонок. Впереди лежали еще не исхоженные тропы и дороги, в сердце таилось много несложенных и непропетых песен. И Ждан подумал — или сменили рожаницы гнев на милость, или нет им никакого дела до людской жизни и напрасно бабки-повитухи выносят по вечерам на крыльцо угощенье рожаницам и просят их наречь новорожденному добрую судьбину.

Солнце стояло низко, готовое уже уйти за железные зубцы бора. Багровые лучи шарили по тесовым кровлям слободских изб. Братчинники поднимались один по одному, пришло время расходиться по дворам. За братчинниками потянулись и ватажные товарищи, стали собирать гудки и дуды. Старый Кречет, когда скоморохи уходили со двора, сказал Упадышу:

— Песни молодцы играют такие, не то у живого, у мертвого сердце взыграет. Да, такие песни надо играть с опаской. Доведает пан наместник, или кто из слуг его песню услышит — хлебнете лиха. Тюрьма у наместника крепкая, а колодки в тюрьме тяжкие…

Как советовал старый Кречет, так ватажные товарищи и делали. Пели песни обычные, скоморошьи, про Ерему и про Фому, плясовые, или, обрядившись в хари, показывали смешное позорище, как женка без мужа потешается с милым дружком. Зато, если случится, зазовут их на пирок или братчину, или окажется на торгу народу немного и народ надежный, сразу пойдут другие песни. Запоют ватажные товарищи о русской земли собирательнице Москве, у смоленских людей глаза туманятся радостной слезой: «Дай-то бог». А Упадыш в ответ обронит:

— Бог-то бог, да сам не будь плох.

Слободские люди опускали глаза, тихо оправдывались:

— Мы всей душой радеть Москве готовы, да силы-мочи нет стряхнуть с плеч литву. Да опять-таки, мужики-рукодельцы и купцы многие, за Москву встать готовы. А бояре в другую сторону глядят. Про шляхту литовскую и говорить нечего, на русских людей смотрят волками, мужиков-пахарей в три дуги гнут…

Ждан возьмет да запоет новую песню. Сложил он ее, наслышавшись от Кречета и Олеши рассказов, как двадцать лет назад поднимались смоленские черные люди на наместника Саковича:

Было то в городе Смоленске,
Против бережка было днепровского,
Подымалися люди смоленские,
Слободские мужики хоробрые.
Ко двору ищи Ондрея наместника,
Не со злом шли, по-доброму,
То не черны вороны вылетали, —
Вылетала сила вражья,
Сила вражья, сам Ондрей пан с боярами,
Стали они слободских мужиков бить и рубить,
Бить и рубить, буйны головы с плеч валить…
У мещан густели брови и сами собой сжимались кулаки. То, что было без малого назад двадцать лет, казалось, случилось недавно. Поднималась обида. Прогнали тогда литву, год целый по своей воле жили, а потом опять села на шею литва. Прийдись теперь стряхнуть с плеч наместника, знали бы, что надо делать, все бы головами легли, а супостатов в город не пустили.

У Ждана струны под пальцами грустили:

Не одна молодая жена заплакала,
Не одна вдовою осталася.
Заплакали, зарыдали малые детушки,
Милые детушки, сирые птенчики…
Вздыхали слободские смоленские люди, всхлипывали женщины. Песню, сложенную Жданом, скоро стали повторять и на Городне, и на Чуриловке, и на Рачевке, и по многим раскиданным в лесных чащобах смолокурням.

Раз под вечер сидели скоморохи на лавке, толковали про свои дела, забрел в избу Олеша Кольчужник. Пришел он прямо из кузницы, в кожаном фартуке, перемазанный сажей. Сел на лавку, заговорил, в голосе тоска:

— Всякое дело из рук валится. Бывало, возьмусь кольца кольчужные бить или наручья ковать, — работа под руками горит. Заезжие купцы говорили: таких мастеров, как Олеша, и в Кракове и в Вильне, и в немецких городах нечасто сыщешь. Кольчуга легкая, по весу отроку впору, а придется к делу — ни меч, ни сабля не берут. Панцырь хоть чеканом бей, хоть секирой секи…

Олеша усмехнулся горько, одними губами:

— И кольчуги, и панцыри Олеша ковать умеет, только умельство мое не на добро. Обряжается в Олешины кольчуги и панцыри литва, Руси вороги, Москвы зложелатели.

Говорил Олеша, переводил глаза то на Упадыша, то на Ждана:

— От дум нет покоя. Литва на Москву войною ходит, а Олеша на литовских людей кольчуги и панцыри готовит. Не бывать больше тому. Доспехи воинские готовить кину. Не доведется Олешиной кольчуге встречаться с московским мечом. Стану не доспехи ковать, а мужикам косы да серпы.

В избу вошел кузнец Емеля Безухий, за ним молодой кузнец из тех, что были на братчине. Емеля опустился на лавку, слушал, что говорил Олеша, по лицу нельзя было догадаться, о чем Емеля думал. Олеша сник, сидел понурившись. Емеля пождал, не скажет ли Олеша еще чего, тогда заговорил:

— Речи твои ладные. Послушай теперь старого волка Емелю. Емелины уши у ката остались, голову пан Сакович Емеле оставил, есть ему чем думы думать. Приспело время смоленским кузнецам — не кольчуги и панцыри боярам и шляхте ковать, да и не серпы с косами, а бердыши и ножи слободским мужикам, другую жатву жать — боярские и шляхетские головы. Кольчуги и панцыри слободским мужикам не по карману, управятся и без них. Сговаривать людей, каких кто знает, кузнецам кузнецов, бочарам бочаров, чтобы не проведал пан наместник. От каждого конца выбрать голов, головам поднять людей, когда приспеет день и час.

Вошел Кречет, садиться не стал, оперся на посох, стоял у двери, опустив бороду, белую даже в избяных сумерках. Упадыш достал лучину, вздул от углей на загнетке. Огонек осветил неподвижное, из меди, лицо Емели и впадины ниже висков. У молодого кузнеца зрачки горели зло и радостно. Ждан подумал: «Прийдись к делу, такой на литву с голыми руками полезет». Молодого кузнеца Ждан видел уже несколько раз, когда пел он с ватажными товарищами песни, и так же горели тогда у парня глаза.

Пришло еще двое кузнецов, заранее уговаривались сойтись у Дронки Рыболова. Проговорили долго. Уходили кузнецы, когда, возвещая полночь, перекликались кочеты. Кречет ушел последним. На прощанье сказал:

— Мужик-пахарь сеет зерна, а скоморохи песни. Зерно падает в землю, а песня в человеческое сердце. Сеяли вы, люди перехожие, песни добрые, а каковы всходы будут, не ведаю. От доброго семени надо быть и всходам добрым.


Полуденное солнце заливало реку стеклянным зноем. На берегу два мужика, влегши в лямку, тащили бичевой груженую ладью. С мужиков пот катился градом, потемневшие рубахи хоть выжми. Пора бы давно остановиться передохнуть. Остановись, а с ладьи тотчас же дюжий голос зыкнет: «Пошли! Пошли! Чего стали!». С кормы махнет широким веслом кормщик и себе прикрикнет: «Пошли! Пошли!».

В ладье, у загнутого гусиной шеей носа, на кошме, кинутой поверх тюков с товаром, рядышком растянулись московские купцы Лука Бурмин и Шестак Язык, кумовья. Оба дюжие, ширококостные, похожие друг на друга обожженными солнцем лицами и огненно-рыжими бородами.

Лежали купцы брюхом вниз, разомлевшие от зноя, сонно смотрели по сторонам на темно-зеленый ельник, подступавший вплотную к берегу, на желтые отмели с застывшими на одной ноге цаплями.

Год назад, прельстившись на великие барыши, отплыли Бурмин с Шеста ком из Москвы. В ладье были меха куньи, лисьи, по малости прихватили бобра и соболя.

Товар закупили кумовья вскладчину, взявши деньги под рост у купчины Дубового Носа. Уговорились, и в том целовали крест, обид друг другу не чинить, барыш не таить, что наторгуют, делить поровну.

После того, как отстояли кумовья обедню и отслужил Никольский поп молебен плывущим в путь, зашли они к ведуну. Ведун из пука сухих трав вытащил два стебелька, пошептал примолвление, купцам велел за собою повторять: «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, лиха бы на вас не думали, скверного не мыслили, отгони татя, и разбойника, и чародея, и ябедника. Одолей нам горы высокие, долы низкие, моря синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Лежи, одолень-трава, у ретивого сердца, во все пути и во всей дороженьке».

Сунул ведун кумовьям по сухому стебельку, велел носить под рубахой в ладанке у сердца, сказал, что можно теперь ехать хоть за самые дальние моря, худого ничего не случится.

Где водой, где волоком добрались Лука с Шестаком до Смоленска. В Смоленске дали провозную пошлину с ладьи и с товара, и еще куницу в почесть наместничьему осьминнику, чтобы не чинил зацеп.

Хоть и пришлось порядком поистратиться, знали кумовья — продадут в Кафе меха, наберут кафинского товара, вернутся в Москву, — и пошлина, и почесть, все покроется с лихвой.

От Киева до Кафы товары надо было везти по сухому пути. Пришлось долго ждать, пока соберется караван. Набралось купцов десятка три — литовские, немецкие, фряжены, русских купцов было всего восемь, московских четверо, двое из Твери и двое из Новгорода. Ранней осенью тронулись в путь. Путникам приходилось смотреть в оба. Из каждого степного оврага, того и жди, вылетят на коньках разбойники. Дознавайся потом хан, что за люди разграбили караван и побили купцов. На возах с товаром у купцов была своя ратная сброя: самострелы, пищали, секиры, мечи.

Зорко вглядывались купцы в пепельную степную даль. Степь была пуста, нигде ни души. Только каменные бабы, сложив на животе руки, смотрели на купцов с высоты редких курганов, да стаи саранчи, проносясь над головой, наполняли воздух треском крыльев.

Вздохнули купцы спокойно, когда забелели в степи высокие башни и крепкие двойные стены Кафы.

Остановились кумовья в караван-сарае, московские, тверские и новгородские купцы сговорились цену на товар всем класть одну, ножки друг другу не ставить.

Была осень, время, когда съезжаются в Кафу купцы со всех сторон.

На зеленых ленивых волнах у деревянных помостов покачивалось множество черных, добротно просмоленных кораблей. С утра до вечера не умолкал на торговой площади разноязычный гомон генуэзских, царьградских, немецких, русских, татарских, фряжских и еще кто его знает каких только купцов.

Лука с Шестаком первое время дивились в Кафе всему: и каменным с цветными стеклами палатам городского сената, и стрельчатым латинским церквам, и мраморным львам, метавшим из пастей воду на площади перед консульским дворцом. До смерти напугались они, столкнувшись раз нос к носу с черным арапом, думали — дьявол. Когда же разглядели, что крестится арап крестом по православному, умилились «Батюшки, наш!». Оказалось, был арап холопом греческого купчины.

Русские купцы сбывать товар не торопились, товар был у всех один — меха, ждали хороших цен, когда еще подъедут купцы. В Москве, собираясь в путь-дорогу, кумовья прикидывали, как будут они без языка вести дела с иноземными купцами. Оказалось — русских людей в Кафе было много, были то полонянники, уведенные татарами и проданные в неволю. Русская речь слышалась на каждом шагу. Многие кафинские купчины московскую речь знали хорошо, и когда приходилось вести торговлю с русскими, обходились без толмача.

Осень выдалась сухая. Солнце радовало кумовьев ласковым теплом. Щеголять можно было в одних легких кафтанцах, в Москве давно бы пришлось в шубу и валяные сапоги лезть. Потягивая в корчме сладкое, греческое вино, перекидывались кумовья словами:

— Теплынь!

— Благорастворение воздухов!

Зиму кумовья перезимовали в Кафе, потихоньку-полегоньку сбыли товар, что отдали за деньги, что обменяли на заморские товары: ладан, шафран, шелк, гвоздику, грецкие орехи, перец, царьградские ожерелья, кафинские ковры. За зиму и синее море, и веселый разноязыкий гомон на торговой площади, и вопли маленьких осликов, и крик плешивых верблюдов, и вой басурманского попа на минарете опротивели до чертиков. Хотелось поскорее к дому в Москву, к синим дымкам над тесовыми кровлями в морозные утра, когда снег звонко хрустит под ногой, а по улицам тянутся к торгу обозы со съестным, и мужики — возчики, притоптывая, хлопают рукавицами и покрикивают в заиндевелые усы, — ко всему привычному и родному.

Весной, как только просохли степные дороги, кумовья пустились в обратный путь. Благополучно добрались они с попутным караваном до Киева, перевалили товар на ладью, не ожидая, пока соберутся попутчики, отплыли вверх по реке.

Плыли уже восьмой день. Речная дорога скучная, внизу вода, вверху синее горячее небо. С утра еще кое-как терпеть можно, в полдень солнце станет над головой — деваться некуда, от нагретой воды тянет болотом, мужики на берегу в лямке разомлели, плетутся кое-как.

За долгий путь кумовья успели обо всем наговориться, не один раз уже прикинули, сколько возьмут на товары лихвы и много ли останется чистого прибытка, радовало то, что не зря в Кафу волочились. Выходило — если отдать Дубовому Носу долг и заплатить рост, и еще откинуть сколько проели в пути, прибыль будет на рубль-два.

За речной извилиной ельник поредел, открылся далеко протянувшийся луг, и задернутые голубым маревом зеленые холмы. Лука Бурмин приложил к глазам ладонь, разглядел в мареве на среднем холме белые стены собора. С медного лица купца сползла скука, он закивал:

— Смоленец виден, кум!

Шестак приподнялся на локтях, водил по сторонам головой. Разобрав, что куму город не померещился, спустил с тюков ноги, встал на дне ладьи, истово закрестился.

— Сподобили угодники до Смоленца добраться. Теперь и Москва не за горами.

Приободрился и кормщик, и мужики на берегу, натужно в две глотки затянули они песню, багровея до синевы, дружно влегли в лямку. Река делала петли, и храм на холме то выплывал в мареве, то пропадал за темными зубцами леса. Ладья подалась влево, огибая косу. Оба берега сходились здесь близко. С той стороны, из густого ельника, окликнул высокий голос:

— Гей, рыбари!

Кумовья разом повернули головы и увидели на берегу молодца. Шапка на молодце лихо заломлена, по одежде видно, что не мужик, а, должно быть, служивый человек или слуга боярский. У кормщика лицо выгнулось, глаза забегали, он забормотал под нос что-то невнятное.

Молодец на том берегу помахал рукой:

— Правьте сюда, рыбари, давайте пану Воловичу провозное.

Бурмин с Шестаком переглянулись.

— Говорил тебе, кум, чтоб каравана дождаться, с купцами и плыли бы, — прошептал Бурмин.

Полез рукой за пазуху, нащупал ладанку с наговорной травой. «Одолень-трава, пособи…» Мужики на берегу остановились, бичева ослабла, упала на воду.

Шестак отчаянно замахал руками: «Пошли! Пошли! Провозные в Смоленце осьминнику дадим».

Молодец на берегу крикнул что-то не по-русски. Из ельника высыпало еще пятеро молодцов, у одного в руках была длинная пищаль, у одного самострел. Тот, что с пищалью, воткнул в землю сошник, неторопливо приложился. Раскатисто бухнуло, молодцов и берег обволокло дымом. Мужики, кинув бичеву, засверкали между кустов пятками. Кормовщик бросил весло, опустился на корточки, втянул в плечи голову. Кумовья не успели опомниться, подлетели в челноке двое, подхватили кинутую мужиками бичеву, потянули ладью к тому берегу.

Шестак подумал было о топорах, сунутых между тюками, да куда было в драку двоим против шестерых, к тому же у кума Луки душа заячья, и до драк он не охотник, а у молодцов и пищаль, и самострел, рассмотрел Шестак и болтавшиеся сбоку у кого нож, у кого саблю.

Ладья ткнулась носом в песок. Молодец, тот, что кричал, занес ногу, перескочил через борт. За ним перелезли в ладью и двое из челнока, не взглянув даже на хозяев, вытянули ножи, стали пропарывать на тюках холстину.

Шестак не взвидел света, теперь уже хорошо понял, каким делом промышляют молодцы, какую провозную дань собирают, закричал, сколько было голосу: «Грабежчики!», — обеими руками тащил застрявший между бочкой и тюком топор. Вытащить топора не успел, лязгнула выметываемая из ножен сабля. От удара в голову река, ельник на берегу, молодцы, поровшие ножами холстину, все завертелось, запрыгало перед глазами.

Когда Шестак очнулся, лежал он на дне ладьи. Сквозь кровь, залеплявшую глаза, видел, как выкидывали грабежчики на берег товары. Кум Лука сидел на корточках и, ухватившись за голову, раскачивался, точно басурман-мухаммеданин на молитве, и жалобно подвывал. Еще увидел, как из пропоротого тюка струйки текли на дно ладьи черные зернышки перца.


Играли ватажные товарищи песни и на братчинах у слободского люда и на торгу.

Семя падало в добрую землю. В слободах все смелее поговаривали, что пришло время стряхнуть с шеи литву: кое-кто уже прикидывал, с какой стороны следует приступать к наместничьему двору.

Прежде, до великой заметни, когда прогнали смоленские люди пана Саковича, наместники жили на Смядыни в загородном замке, после же, когда опять взяла верх литва, наместник Сакович велел срубить хоромы на горе в городе. Подступиться к наместничьему двору было нелегко.

На торгу, когда ходил наместничий осьминник между рядами собирать ежесубботнюю дань, что ни шаг приходилось ему препираться с мещанами — торгованами и ремесленниками. Смотрели слободские люди на осьминника дерзко, только пройдет, а вслед ему кто-нибудь выкрикнет:

— Пропасти на вас, псов, нет.

Покажутся на торгу жолнеры или наместничьи слуги, в рядах хмуро поглядывают люди на усатых вояк.

Упадыш, когда приходилось ему слышать, о чем толкует народ, хитро ухмылялся, и даже мертвый правый глаз его веселел, ватажным молодцам он говорил:

— Поспеет опара, пойдет через верх — солоно литве придется.

На праздник успенья богородицы сидели скоморохи в корчме, зашли промочить горло. Низкая дверь в корчму распахнута настежь, но от множества набившегося люда, медового и винного духа дым стоял коромыслом. К скоморохам подсели Олеша Кольчужник и Емеля Безухий. Олеша рассказывал:

— Наместник берет поминки со слободских людей в году трижды: на рождество и великодень — малые, а на рождения своего день — великие. В поминки велено давать чеботарям по паре чеботов, кузнецам по топору, кольчужникам наручья, шлем простой, а кому и кольчугу. И остальные слободские мужики дают то, чем кто промышляет. Третьего дня наместников день рождения был, а пану Глебовичу слободские люди ни больших, ни малых поминков не дали.

Примостившийся на краешке скамьи мещанин-торгован ввязался в разговор:

— На нас, городенских, пан наместник досаду вымещает. Ночью вывернули наместничьи слуги мостовые бревна, а утром боярин нагрянул, велел всей улице пеню платить за небрежение по десяти грошей со двора. А кто пени боярину не дал, велел слугам тащить на наместничий двор и в колодки сажать. Костю Сильцова боярин в колодках до вечера томил. Костина женка едва умолила боярина, чтоб отпустил Костю ко двору, и выкупного двадцать грошей дала. Боярин Косте сказал: «Не дали смоленские мещане поминок наместнику по-доброму, выйдут им те поминки боком. Не одного слободского мужика пан наместник в колодках сгноит».

В корчму вошло двое рыжебородых, щуря глаза, выискивали место посвободнее, стали проталкиваться к столу, где сидели скоморохи. Ватажные товарищи потеснились, давая место. Рыжебородые опустились рядышком на скамью. Корчемник, нюхом почуяв, что вошедшие с деньгами, уже тащил кувшин старого меду. Один рыжебородый снял колпак, голова его оказалась перемотанной чистой холстиной, лицо было белое, мучное, точно после болезни, огненные усы уныло свисали вниз. Товарищ его налил из кувшина в чарки, скучным голосом сказал:

— Будь здоров, кум.

Упадыш одним ухом не пропускал ни слова из рассказа Олеши, другим прислушивался к разговору рыжебородых. По говору сразу догадался, что говорившие — московские купцы. Московский говор, какой бы ни стоял гомон, легко отличал от всякого другого: тверского, рязанского, новгородского, псковского. Хотел Упадыш спросить купца, давно ли он из Москвы и далеко ли с товарищами путь держит, как тот, отхлебнув из чарки, заговорил первым:

— Меда и того литва ладом не сварит, только на грабежничество и умельцы, — осторожно, с трудом повернул к Упадышу обмотанную холстиной голову, заговорил быстро, будто торопился избыть горе, терзавшее сердце:

— Плыли мы с кумом Лукой. От самого Киева плыли, бог дал, хорошо. А под Смоленцем грабежчики налетели. Товар грабежчики пограбили: и ожерелья кафинские, и ковры, и атласу пять кусков, и камки четыре. Да еще взяли шафрану бочку, и изюму две бочки, и гвоздики малый тюк. Меня грабежчики саблей секли, только мякоть просекли, московская косточка крепкая.

Товарищ купца сказал:

— Косточка крепкая, а не будь бы в ладанке одолень-травы, пел бы теперь поп по тебе, кум Шестак, панихиду.

Шестах посмотрел сердито на кума:

— Ну и дурак! Будь в наговорной траве сила, не пограбили бы грабежчики товар, а меня не наговор ведуний спас, а матерь божия своей пречистой ризой заступила.

Шестак потрогал пальцем холстину на голове, поморщился:

— Голы мы стали с кумом Лукой. Только и оставили грабежчики в ладье тюк ковров худых, да перцу бочку малую, да гвоздики ящик. Продай — только и хватит Дубовому Носу рост отдать. — Шестак повернулся к Упадышу, совсем безнадежно вздохнул: — Ходили мы с кумом на наместничий двор, били пану наместнику челом, чтобы грабежчиков сыскал, а он, собачье мясо, только брюхом трясет. От роду не слыхано, чтобы разбойники на реке под городом купцов грабили, то-де, вам, москали, с пьяных глаз померещилось.

Емеля Безухий, перетянувшийся через стол к купцу, чтобы лучше слышать, щелкнул языком:

— На волков поклеп, а сдается кобылу медведь съел. Разумеешь, купец? Товар свой, купцы, не у грабежчиков ищите.

Кумовья-купцы выговорили разом:

— А у кого ж?

Емеля прищурил глаз. «Ой, не догадливы!». И тихо: — У слуг наместниковых, а то и у пана наместника в клетях.

Шестак как поднес к губам чарку, так и застыл, смотрел обалдело на Емелю, только и мог выговорить:

— Быть того не может, чтоб наместник…

Емеля присвистнул и зло усмехнулся:

— Может, купец! Много молодцов по дорогам портняжничают, саблей шьют, кистенем порют, а с добычи пану наместнику поминки дают. И грабежчики, какие ладью пограбили, может, из таких же портных.

Емеле поддакнули соседи: от грабежей и панских поборов нет житья ни купцу, ни мужику-рукодельцу.

Рябой мещанин в потрепанном кафтане плачущим голосом рассказывал:

— Есть у нас с братом струг, тем кормимся, что рядимся с купцами, в Ригу золу возим, а обратно соль. Наместнику за то каждый раз даем двадцать грошей, да купцы ему дают особо. А нам пан наместник велит брать золу купцов три бочки, а четвертую его, пана наместника. И велит ту золу менять у немцев на соль, и на струг брать, три меха купцов, а четвертый его, наместника. И денег за то не дает.

У корчмы послышался вопль: «Ой, пане!» В корчму ввалился шляхтич Хрусь, за ним неразлучные товарищи Малевский с Халецким. Упадыш толкнул Двинянина: «Давние знакомые». Платье на дружках цветное, шапки, как всегда, заломлены. Хрусь раскрыл рот, гаркнул привычное:

— Геть, падло, шляхта гулять волит!

Сидевшие ближе к дверям люди посыпались горохом вон. У Шестака глаза округлились, лицо наполнилось кровью, рука с недопитой чаркой сама опустилась, сипло прошептал:

— Грабежчики!

Лука Бурмин видел — кум Шестак не ошибся, надо было бы крикнуть народу, чтобы вязали разбойников, да как вязать, когда все трое с ножищами, а у одного и сабля. Может, лучше тишком уладить дело? Стал шептать куму: «Не цепляй». Шестак ничего не слушал, точно ветром сорвало его со скамьи, налетел на Хруся, сшиб грудью на пол, волком вцепился в горло, завопил:

— Грабежчик!

Хрусь рвался, пробовал стряхнуть грузного московского купца, но не тут-то было. Много потерял Шестак крови, и рана от сабли чуть затянулась, но как увидел грабежчика, осатанел, откуда только взялась сила. Малевский с Халецким бестолково топтались, не знали, с какой стороны приступить вызволить товарища. Хрусь лежал поперек порога, голова на улице, ноги в корчме, а на Хрусе медведем сидел купчина-москаль, его Малевский с Халецким узнали — один из тех двух, в чьей ладье пошарили они немного. Дверь в корчме узкая, не подступиться ни Хрусю помочь, ни вон выбраться.

Кто оставался в корчме, вскочили со скамей, смотрели, как московский купчина мял шляхтича. Малевский с Халецким узнали и скоморохов, старых знакомцев, от пристального взгляда хмурого Двинянина шляхтичам стало не по себе. Дернул их дьявол забрести в корчму! А Лука Бурмин, осмелев, тыкал на шляхтичей пальцем:

— Эй, люди добрые, вяжите грабежчиков, крест святой целую — те самые и есть лиходеи, какие ладью пограбили.

Шестак выволок Хруся из корчмы, не помня себя, толкал его носом в дорожное дерьмо, хрипел:

— Винись, где грабленый товар схоронил?

Малевский с Халецким скользнули в дверь, кто-то подставил ногу, Малевский кувырнулся наземь. Когда поднялся, видел, как дюжий Двинянин путал кушаком Халецкому назад руки. Когда спутал, шагнул к Малевскому, шляхтич отступил на шаг, вцепился рукой в рукоять охотничьего ножа:

— Геть от шляхты, падло!

Двинянин сжал губы, поднял кулачище, махнул сверху вниз: «Держи, бояришек». Малевский качнулся, едва удержался на ногах, а сзади уже навалились, уже крутили назад руки, толкали в дверь. Сбегался к корчме народ, шляхтичей обступили, стояли они в измятых кафтанах, у Хруся лицо перемазано конским дерьмом, плевался он кровью, хрипло лаясь, грозил:

— Не ведаете, песья кровь, на кого поднимаете руку, за бесчестье шляхте не грошами — головами поплатитесь.

Упадыш уговаривал:

— Не гневайтесь, бояришки. Сведут вас купцы к пану наместнику, тот рассудит.

Из толпы слободских людей кричали:

— Шляхту мещане не один раз в разбоях с поличным брали.

— Пан наместник шляхту отпускает с честью, а мужиков винит!

— Не грози щуке водой, а шляхте судом!

— Свой суд грабежчикам чинить!

— В петлю да на релю!

Со всех сторон к шляхтичам полезли с кулаками, кажется — вот собьют с ног, затопчут. Бойкий паренек метнулся в пеньковый ряд, вернулся с веревкой, стал проворно вязать петлю.

У Малевского не только щеки, даже нос побелел, раскрыл рот, завопил голосисто:

— Ра-а-атуйте!

Из караульной избы у днепровских ворот выскочили жолнеры, затопали по мостовым бревнам коваными сапогами, вскинули бердыши, стали проталкиваться сквозь толпу, лягали косо ногой, кого потчевали древком бердыша. Жолнеры вмиг распутали на шляхтичах узлы. У тех сразу откуда и смелость взялась. Малевский заорал на весь торг:

— Что, взяли, песья кровь!

Долговязый жолнер с сивыми усищами, ведавший караулом у ворот, водил глазами, выискивал, кого тащить к наместнику на суд. Надо было больше нахватать мещан, да не каких-нибудь, а таких, с кого можно было взять откуп. Увидел близко Олешу Кольчужника. Олеша мастер в слободах первый, у такого найдется, чем откуп дать. Жолнер схватил Олешу за ворот, крикнул товарищам, чтобы вязали.

Народ, было расступившийся, опять сгрудился. Глаза у мещан недобро поблескивали. Емеля Безухий выхватил у сивоусого жолнера бердыш:

— Бей, браты, литву!

Сивоусого жолнера сбили с ног, десятки рук протянулись к шляхтичам. Мещане схватили Хруся за руки, за ноги, бегом понесли к реке, раскачали, кинули далеко. Только круги пошли поверх воды, где бултыхнулся шляхтич. За Хрусем полетел в воду Малевский.

Жолнеры улепетывали к воротам, за жолнерами мчался, не помня себя, Халецкий, оторванный рукав кафтана болтался за спиной. Воротный сторож кинулся закрывать ворота. Тяжелые брусчатые створы как на грех не поддавались. Слободские люди вломились в ворота, сторож юркнул в караульню, слышал, как, пробегая мимо, мещане кричали:

— К двору пана наместника!

— Довольно, натерпелись!

Ждан вбежал в городские ворота с толпой. Ватажных товарищей он потерял еще на торгу в передряге с жолнерами. С горы навстречу толпе съехали верхоконные, остановились на полугоре, перегородили дорогу к наместничьему двору. Налево и направо лежали овраги, податься слободским людям было некуда, стали напирать на конников — наместничьих слуг. Конники выставили перед собой копья, сомкнулись конь к коню. Сбоку из оврага блеснули бердыши жолнеров. Жолнеры клином врезались в толпу, сталкиваясь друг с другом в тесноте, залязгали железом.

Ждан увидел Чунейку Двинянина. В руках у Двинянина плотничий топор. Он вертел топором над головой, и жолнеры перед ним расступились. И тотчас же конники ударили из толпы, смяли передних, хрустнули под конскими копытами кости, кто-то закричал протяжно, кто-то захрипел предсмертным хрипом. Наперед вынесся конник, был он весь от макушки до пят в железе, опущенное забрало походило на клюв, конник врезался в людскую гущу, у самой груди Ждана, качнулось острие копья. Копье ударило Ждана в бок. Ждан упал на колени, холщевый зипун на груди сразу взмок от крови, во рту стало солоно, ноги сковала железная тяжесть, преодолевая тяжесть, он поднялся.

Людской поток понес Ждана, вынес обратно в городские ворота. В последней раз он увидел Двинянина. Чунейко все еще вертел топором, один отбиваясь от наседавших жолнеров.

А у ворот уже хлопотали опомнившиеся воротные сторожа. Тяжелые ворота проскрипели, скрыв от Ждана и Двинянина и не успевших проскочить в ворота слободских мужиков. И тотчас же в надворотной башне ударил большой сполошный колокол. Медный звон метнулся между холмами, поплыл над Днепром по низинам.

В ближней смолокурне мужик-смолокур, услышав сполох, торопливо стал гасить печь, загасивши, подпоясал потуже лыком рубаху, ткнул за пояс топор, торопливо перекрестился:

— Дождались, слава те, господи, поднялись на литву слободские люди.

Вышел на знакомую тропу, крупным шагом двинулся к городу.



Дронка Рыболов на руках притащил Ждана ко двору. Пока тащил, Ждан совсем ослабел, и зипун, и рубаха насквозь промокли от крови. Дронка уложил Ждана в клети на скамью, как умел обмотал рану холстиной, бабе велел бежать привести ведуна. Ведун явился тотчас же, размотал холстину, оглядел рану, присыпал толченой травкой, пошептал над Жданом примолвление и, оставив для питья наговорной воды, ушел.

Утром пришел к Дронке Рыболову приятель бочар, рассказал, что человек двадцать слободских мужиков, не успевших выбраться через ворота из города, жолнеры согнали к наместничьему двору. Пан наместник велел одних забить в колодки, других, не забивая, кинуть в тюрьму.

От бочара Ждан узнал, что и Клубника и Двинянин попали к наместнику в тюрьму. Двинянина взяли едва живого, одного шляхтича Чунейко зашиб топором до смерти и многих перекалечил. Упадыша видел бочар, когда наместничьи слуги тащили ватажного атамана в тюрьму; сам бочар убежал с наместничьего двора, скользнув мимо зазевавшегося караульного.

По слободам ездили бояре с наместничьими слугами, заезжали во дворы, хватали слободских людей, не разбирая правого и виноватого, тащили к наместнику на двор. Заезжали и в купеческие дворы, однако купцов не брали, те сразу откупались деньгами или товарами. Взятых мещан распяливали в колодках, самые несговорчивые, промаявшись день-два, клялись богом дать за себя откуп, таких пан наместник отпускал домой. Мужикам победнее наместник не верил, держал их в колодках, пока выкуп не приносила жена.

К Дронке Рыболову еще пока наместничьи слуги не заглядывали. Ждан лежал на лавке четвертый день. Рана между ребрами затягивалась, но ходить было все же трудно. Дронка с утра отплыл в челноке ловить рыбу, Ждан лежал в клети, в который уже раз прикидывал, как вызволить из наместничьих лап ватажных товарищей. Самое простое дело дать откуп, серебро у пана наместника любой замок открывает, дело стало за малым — нет у Ждана серебра.

Под вечер пришел в клеть старый Кречет, сел на край скамьи, грустно поник головой. Ждан не спрашивал, с какими вестями пришел старик, по скорбным глазам Кречета видел — не с добрыми. Кречет поднял голову, смотря мимо Ждана, заговорил:

— Сегодня пан наместник над слободскими людьми суд вершил…

Голос у Кречета пресекся, старик передернул плечами, костлявое его тело затряслось. Только и мог еще вымолвить:

— На Поповом поле кончили…

Стыдясь слез, Кречет поднялся, махнул рукой и вышел, горбясь.

Ждан оперся о локоть, крикнул вслед слабым голосом: «Дедко». Прислушался, в ответ скрипнули ворота. Ждан сполз со скамьи, натянул зипун. Дронкина жена, увидев постояльца во дворе, пошатывавшегося на нетвердых ногах, заохала:

— Ой, куда же ты, сердешный, обрядился…

Ждан ничего не ответил бабе и вышел в ворота. Сумерки уже спускались на землю. За рекой Городней над бором горела жаркая заря. Бледнела в небе половинка месяца.

Ждан брел, трудно передвигая ноги, и много раз останавливался. Месяц уже налился светлым золотом, когда он добрался к Попову полю, угодью церкви Петра и Павла, сухому лугу, протянувшемуся от Днепра к Городне. На лугу далеко виднелись высокие с перекладиной столбы, под перекладиной, на светлом небе чернели длинные мешки. Ждан шел, и сердце в груди стучало часто и тяжело. На перекладине тесно, локоть в локоть, тихо покачивались на веревках удавленники.

Их было четыре.

Месяц светил мертвецам в лицо. Ждан узнал их: Чунейко Двинянин, Клубника, Олеша Кольчужник и безухий кузнец Емеля. У Клубники из-под вздернутой губы белели зубы, от этого и у мертвого лицо казалось веселым, таким же, как и тогда, когда он играл песни.

Прижавшись лицом к виселичному столбу, стоял человек. Он поднял голову, и Ждан узнал Кречета. Шепотом, как говорят при покойниках, Кречет выговорил:

— Сеяли вы, люди перехожие, семя доброе, а взошло семя не по-доброму…

Часть вторая ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД


Глава I

Скоро после Иванова дня Ждан пришел в Псков. Был четверг, торговый день, но на торговой площади, растянувшейся от реки Великой до высокого тына у княжеского двора, народа виднелось мало.

На берегу между возами стояли мужики-пахари. Возов было на торгу немного, десятка полтора, на возах тоже не жирно — у кого кадь муки, у кого стяг яловичины, овца или тощий боровок. У пахарей шла самая страда, лето выдалось мокрое, дожди лили, не переставая, перепало несколько сухих дней, и пахари торопились управиться с работой, в город тащились те, кому нужно было по зарез.

Ждан пробрался между непросохших луж, стороной миновал возы. В восемь рядов стали на торгу купеческие лавки, в рядах торговля шла тихо. От нечего делать торгованы перебирали на прилавках товары: косы, серпы, свернутые трубкой холсты, цветные заморские сукна, сохлые калачи, позевывая, переговаривались с соседями. Когда проходил Ждан между рядами, купцы на него и глазом не повели. Ждан усмехнулся. Будь на нем не истрепанный кафтанишек, а другая одежда, побогаче, по-иному бы встретила его купеческая братия, закланялись бы, заговорили умильными голосами, зазывая каждый к себе.

Ждан прошел мимо лавок с красным товаром и вышел к иконному ряду. Крайней в ряду была лавка гробовщика. К стене у лавки приставлены колоды, выдолбленные на всякий рост, малые для младенцев, средние для отроков и совсем большие, с запасцем, для рослых мужиков и баб. Перед лавкой кругом стояло десятка два людей: купцы, сельские мужики-смерды, старухи. Посередине, втиснувшись с ногами в колоду, сидел здоровенный мужик в темном монашеском кафтане. Скрестив на брюхе руки, мужик заученным голосом бубнил:

— Было мне, грешнику, в сне видение: явился старец, ликом светлый, и рек мне голосом, аки мед, сладким: «Встань, Нифонт, возьми посох свой и бреди». — «Пошто ж, — пытаю я старца, — мне из обители брести?». — А старец опять: «Бреди, Нифонт, седьмая тысяча лет от мира сотворения на исходе». Проснулся я, и свет господень меня осиял уразумел многогрешный, о чем старец говорил. Семь печатей у господа на небе, семь ангелов перед престолом его, то открыл господь в видении богослову Иоанну. Семь тысяч лет положено господом стоять миру нерушимо. Ныне на исходе седьмая тысяча лет…

Лицо у монаха широкое, щеки под дикой бородой круглятся пузырями, из-под холщевой скуфьи лезут во все стороны жесткие космы, сидел он, уместив между ног высоченный посох, увенчанный сверху деревянным крестом, с железным острием на конце. Крест на посохе для благословения, железное острие на случай, если доведется где отбиваться от зверя или лихих людей.

Монах немного передохнул и загудел громче, во весь голос:

— Чуйте, православные, седьмая тысяча лет на исходе, исполняются сроки, как положил господь бог. Падет на землю звезда, имя ей полынь, и вода станет горькою, и солнце и луна затемняется. И сойдет на землю язва и от нее умрет на земле всех людей треть. И иные будут знамени на небе и на земле, по них узнаете — близится последний день и страшный господень суд.

Оника Жердяев, грузный и скуластый человек, купец-суконщик, длинно вздохнул. За ним завздыхали и остальные. Старухи торопливо махали сухими пальцами, крестясь. Оника громко сказал:

— Знамени уже объявилися. Брат Костя на сей неделе воротился, в Ярославль ездил с немецким товаром. От тамошних людей слышал — в Ростове озеро голосом человечьим выло. Только в ночь люди заснут, а оно как завоет, да как застучит, будто вдесятеро молотов кузнецы бьют. Добро бы одну ночь, а то две недели этак. От страха не знали, куда податься. И попы с крестом к озеру ходили, и золотые кольца в воду кидали, думали водяной расшалился, а оно все воет да воет.

Заговорили со всех сторон. Знамени, оказалось, являлись уже везде, рассказывали о них приезжие люди: где луна затмилась, где мороз среди лета ударил, где в город белый волк среди бела дня забежал.

Монах постукивал посохом, нетерпеливо поглядывал вокруг, досадовал, что не дали ему договорить. Когда люди, натолковавшись, примолкли, загудел опять:

— Уразумел я: старец тот ликом светлый был Микола, господний угодник, убогой обители нашей заступник, и велит он мне недостойному идти в мир вещать людям, чтобы души свои спасали. Затрубит труба архангелова и многих человеков застигнет врасплох, и предстанут они на суд господень в мерзости и грехе. А суд тот близок, седьмая тысяча лет от сотворения мира на исходе, миру же положено стоять семь тысяч лет без десяти.

Оника Жердяев откинул полу кафтана, вытащил за ремень кишень, покопался, подал монаху серебряную монетку, подавая, спросил:

— На обитель, что ли, собираешь?

Еще двое купцов дали по денежке, остальные только вздохнули. Может быть, и в самом деле знамения есть — приходит миру конец, а может, странник и пустое несет. Кто его знает? По-настоящему, следовало бы страннику дать денежку, да с чего давать, торговля летом совсем тихая, иной раз случается — до вечера у лавки просидишь, а покупатель за день и близко не подойдет, так и уберешься домой без почину с пустым кишенем.

Ждан постоял, послушал про знамения. Куда ни приди, разговор у всех один: седьмая тысяча лет от сотворения мира истекает, близится свету преставление, затрубит труба архангелова, воскреснут мертвые и с живыми вместе станут перед богом на страшный суд. Суд же у господа скорый — отправляйся прямешенько в ад на муку вечную. В раю мало кому местечко оставлено, может быть, из тысячи людей одному райская доля выпадет.

Три года уже прошло, как Ждан ушел из Смоленска. Об Упадыше ничего верного тогда так и не узнал. Мещане говорили, что скоморошьего атамана удавили на дворе у пана наместника. Но никто не видел удавленника своими глазами, и не понятно было, чего ради стал пан наместник жаловать Упадыша виселицей на своем дворе, а не на Поповом поле, как делалось со всеми злочинцами.

Ждан, когда уходил из Смоленска, дал попу сколько было нужно, чтобы пел поп по Упадышу панихиды. Бродил он потом три года, не приставая ни ккакой скоморошьей ватаге, не звал и в товарищи к себе никого. По ночам часто снилось ему пустое Попово поле и мертвые лица удавленников, чудился тихий голос старого Кречета:

«Сеяли вы, люди перехожие, семя доброе, взошло семя не по-доброму…» Песни Ждан теперь складывал и пел такие печальные, что у людей, как они ни крепились, слезы сами просились на глаза. Веселые слова не шли на язык, и печальные песни уже не чередовались с веселыми и потешными, как было прежде, поэтому на братчины и пиры, где люди хотели повеселить душу, Ждана зазывали не часто, и многие месяцы приходилось ему перебиваться с хлеба на воду.

Стоял Ждан на торговой площади, слушал, что толковал странник о знамени и скором конце света, вспоминал поучения инока Захария. Давно это было, десяток лет, пожалуй, прошло уже, когда жил он у монахов в обительке под Можайском. Поучал тогда Захарий — в мире все тлен и суета, людское веселье и жизнь плотская от беса, настоящая жизнь на небесах, там уготовано праведной душеньке вечное блаженство.

От воспоминаний, вздохов купцов и старушечьего шепота стало тоскливо. Разумей Ждан книжную грамоту, прочитал бы в книгах сам то, о чем монахи и попы толкуют. Знал бы, за какой грех положено человеку в адовом огне гореть вечно, за какие добрые дела вкусит душенька блаженство в раю, а то, кто их разберет — попов да монахов! Грамоте же научиться все было не у кого. Не часты на Руси грамотеи. Попы — из десяти девять ни аза, ни буки не разумеют, церковную службу правят, перенявши у других попов с голоса, как скоморохи перенимают друг у друга песни…

Монах спрятал монеты, раскрыл рот опять вещать о знамениях, но поперхнулся и замолчал. Неторопливой походкой, загребая полами монатьи сохлую грязь, шел прямо к сборищу долговязый поп. Люди перед ним раздались. Поп стал перед странником, прищурил глаза, темные, с недоброй искрой, жилистыми пальцами сжал в руке бороду длинную, хвостом. Монах разом ссутулился, вылез из колоды, блудливо юля взглядом шагнул к попу, согнул спину, ладони лодочкой, и голос тонкий, совсем не тот басовитый, каким только что вещал о конце мира:

— Благослови, отче…

Поп помедлил, ткнул перед собою перстами, сердито буркнул:

— Именем? Именем каким прозываешься?

Монах закатил глаза, заговорил умильно, нараспев:

— Раб божий Нифонт, малоозерской Никольской обители смиренный инок.

— Пророчествуешь, Нифонт?

Поп склонил голову набок, разглядывал монаха, точно пойманного зверька, ноздри, широкие и волосатые, с глубоким вырезом, раздувались, будто обнюхивали странника. Ждан вгляделся в попа, сразу вспомнил горенку у Ириньицы в Огородниках, заплаканные глаза Белявы и надтреснутый голос попа Мины. Он и есть поп Мина, долговязый, сутулый, с жадными ноздрями и бородой, смахивающей на лисий хвост. Поп буравил странника глазами, выспрашивал:

— Видение какое было, или по писанию вещаешь?

Монах опять стал рассказывать, как ему являлся Микола угодник, велел оставить обитель и идти в мир вещать. Говорил он несмело, поглядывая то на попа, то на купцов. Поп слушал, и сердитые складки на лбу расходились. Дослушав Нифонта до конца, сказал:

— Как вечерня отойдет, наведаешься ко мне на подворье, там я тебя еще поспытаю, а до того — нет тебе моего благословения вещать.

Поп повернулся идти, и опять перед ним все расступались и кланялись. Монах тихо вздохнул и, волоча посох, понуро поплелся в другую сторону. Ждан спросил купца Жердяя, как попа зовут. Жердяй оглядел его с головы до ног, ответил сердито:

— Черный поп Мина. Ты, видно, птица залетная, когда попа Мину не знаешь. Мина всем попам поп и в книжном научении дошлый. В Псков от самого владыки архиепископа из Новагорода прислан научать поповских детей книжной грамоте да за попами глядеть и владыкину корысть блюсти. А живет Мина на подворьи обители живоначального креста.


В горнице жарко.

Печь с трубой топится по-белому, но от лампадного чада, жары и человеческого дыхания в тесной горенке дух тяжелый — хоть топор вешай. От стены к стене — стол. На длинных скамьях по обе стороны стола сидят ученики. Учеников двенадцать, все сыновья псковских попов и дьяконов.

Младшему из учеников, сыну вознесенского дьякона, ясноглазому, пухлолицему отроку Христе недавно минуло одиннадцать лет; у Митяйки Козла, сына успенского попа, что в Запсковьем храме, курчавится на подбородке и щеках темная бородка, грудь — хоть жито молоти, руки — схватит шутя кого из молодших учеников, на коже так и останутся синие пятна. Парню за двадцать годов переходит, давно бы пора Митяйке жениться и чад плодить, он же вместо того третий уже год сидит с отроками за псалтырью, не может одолеть книжной премудрости.

Прежде отцу Митяйки — попу Фоме — не было бы с чадом никаких хлопот: вошел парень в года, перенял у отца с пятое на десятое править церковную службу — и ставит владыко поповское чадо в дьякона, а если чадо чуть поразумнее, да не поскупится родитель владыке на подарок, так и быть чаду сразу же в попах. Нужды нет, что новопоставленный дьякон или поп аза и буки в глаза не видел, кое-что переймет с голоса у других, а не переймет — будет поповствовать где-нибудь в дальней волости или погосте, где мужики еще молятся пням и всякому попу рады, лишь бы не обременял поп большими данями.

С тех пор, как сел новгородским владыкой архиепископ Иона, всему духовному чину житье пришло горькое. Стал Иона докучать духовным поучениями и посланиями, корить невежеством: «Сами ни аза ни буки не ведаете и чад своих доброму ничему не научаете», грозил не ставить в попы поповских сыновей, какие не выучатся толком книжной грамоте. Думали духовные, что владыко только постращает и тем дело кончится — не впервые уже митрополиты корили попов невежеством, знали — всякий новый веник чисто метет. Срок Иона дал две зимы. Думали духовные: за два-то года все может по-иному обернуться — или владыко забудет свои поучения и утихомирится, или отдаст богу душу, и все пойдет по-прежнему.

Пришло время — послали из Пскова к владыке архиепископу в Новгород пятерых поповских и дьяконовских сыновей, чтобы посвятил их Иона в духовный чин. Повезли с собой чада и подарки владыке, как водилось всегда.

Владыко Иона сам испытывал присланных в книжной мудрости. Из пятерых один только мог толком читать книги, его архиепископ и поставил в попы, остальные поповские чада вернулись с наказом от владыки научиться книжной грамоте, а до того на владычий двор не показываться. Подарки Иона однако взял.

С тех пор стали попы подговаривать бояр и мутить на вече, чтобы был в Пскове свой архиепископ: «Владыко Иона — лихоимец, поминки емлет, а поповских и дьяконовских детей, псковичей, в попы и дьяконы не ставит».

Мутили так попы, пока не сговорили вече послать в Москву посла — бить великому князю челом, просить, чтобы был в Пскове свой владыко. В Москве митрополитом всея Руси сидел ученый болгарин Феодосий, бескнижных попов, не разумевших грамоте, он и сам не жаловал, и в деле разобрался быстро. По его совету великий князь в челобитье Пскову отказал.

Псковским попам пришлось смириться. Год спустя явился в Псков черный поп Мина с грамотой от архиепископа Ионы. В грамоте владыко напоминал попам, чтобы учили они чад книжной грамоте, а для научения послан в Псков поп Мина. Узнали духовные от кого-то стороной — попствовал поп Мина прежде в Москве, грамоту книжную разумел, как редко кто из попов разумеет, и по-гречески мог читать, но за великую жадность был у владыки митрополита в пренебрежении. Когда же стал в Новгороде архиепископом Иона, уехал поп Мина в Новгород — Иона был его старый дружок. Дознались попы: не столько прислан Иона для научения чад грамоте и всей книжной мудрости, сколько доглядывать за псковскими попами, чтобы не мутили против владыки на вече.

Посадникам и боярам Мина пришелся по нраву и строгостью житья, и тем, что церковную службу и науку поповскую знал, как ни один поп в Пскове. Пришлось попам заискивать перед владыкиным дружком, поохали, повздыхали, но сыновей к Мине для книжного научения все же послали.

Сидел поп Мина на лавке под образами, — в руке для острастки и в назидание ученикам плетка-двухвостка добротная, толщиной в палец, — прислонясь к стене спиной, слушал поп, как ученики повторяли зады, то, что читали с начала зимы. От бормотания учеников и тяжелого духа Мина разомлел, борода обмякла, рука с плеткой повисла, поп склонился набок, пустил носом храп. Ученики навострили уши, переглянулись, поглядывали на всхрапывавшего учителя — не прикидывается ли, но бормотали уже не с прежним усердием. Митяйка Козел ткнул отрока Христю кулаком. Христя охнул, от боли у него перехватило дыхание, глазами показал он на плетку, зажатую у Мины в руке. Козел ухарски тряхнул рыжими кудрями — пробовать двухвостку для Митяйки не было редкостью.

В горницу вошел Ждан, постоял у порога — не проснется ли Мина. Ученики ему весело закивали. Ждан подошел к Козлу, через плечо заглянул в псалтырь. Митяйка состроил ему рожу, сам же, покачиваясь, бубнил баском под нос «Блажен муж».

Ждан удивился: которая неделя, как сели ученики читать псалтырь, а все твердят первый стих.

На подворье монастыря Живоначального креста жил Ждан уже шестой месяц. После того, как он увидел на торгу попа Мину и узнал от купца, что учит Мина поповских детей книжной науке и в грамоте мастер, засела ему в голову мысль выучиться книжной грамоте. Дело он повел хитро, и, прежде чем идти на подворье, выведал у людей, как и что.

На подворье, кроме самого Мины, жило два монастырских старца — Сосипатр и Ахилла, каждому из них шло уже по восьмому десятку лет жизни. Легкую работу — засветить лампадку, раздуть кадило — старцам было под силу, в лес же ездить, дров наколоть, варево сварить, хлебы замесить — ни Сосипатр, ни Ахилла не годились. Все дело по двору справлял молодой мужик, послушник Аврамка. Перед успеньевым днем, когда молился Мина со старцами в часовне, Аврамка выволок у Ахиллы из сундука порты с рубахой и пропил у знакомого корчмаря. Мина выгнал пьяницу со двора вон. В это время как раз и подвернулся Ждан, потолковал сначала со старцами, наговорил им с три короба: жил-де он в дальней обители в послушниках, обитель погорела, с тех пор и бродит он и не знает, где бы преклонить ему голову, а имя его в крещении Иван.

Ахилле и Сосипатру Ждан понравился, Мина только побуравил пришельца глазами — будет ли мужик на него со старцами работником. Узнать в бородатом мужике скомороха, того самого, которого корил он в избе у Ириньицы, было трудно. За пять лет народа Мина перевидал немало, где было здесь запомнить жениха Белявы. И стал Ждан работным мужиком-послушником на подворье монастыря Живоначального креста, от работы, как Аврамка, не бегал, со старцами в спор не вязался. Зимой, с пророка Наума, когда сели Минины ученики за книжное учение, Ждан просил Мину, чтобы благословил и его учиться с поповскими сыновьями грамоте. Мина опасался, что Ждан не будет управляться с работой по двору, и благословения не дал, однако и запрета не положил. Управившись по двору и со стряпней, приходил Ждан в горницу — слушал, как учит Мина учеников грамоте.

Буквы Ждан постиг сразу. Мина только разводил руками: поповским чадам книжную мудрость приходилось вколачивать в головы подзатыльниками и через зад ременной плеткой, иные ходили по второму году и не могли постичь азбуковника, а этот не то азбуковник — по псалтыри бредет не спотыкнется. Стал подумывать поп Мина, что не худо бы было приспособить Ждана переписывать книги. Книжных переписчиков не только в Пскове, а и в самой Москве не густо, за плохонький без росписи псалтырь переписчики просят столько, сколько иной поп и в месяц молебнами не намолит. Подумал, прикинул — какая будет подворью и обители прибыль, если станет Ждан переписывать поучения и псалтыри. Сказал Ждану: «Господь тебя наградил разумом острым, не уподобляйся рабу нерадивому. Овому дан один талант, овому два, кому больше дано, с того больше и спросится».

Старец Ахилла письменное дело знал хорошо, книг за свою жизнь переписал много: и псалтырей, и часовников, и поучений, теперь же переписывать не мог, тряслись от старости руки. Он и показал Ждану, как надо чинить писало — гусиное перо с разрезом, и чернило готовить, и руку держать.

Ждан взялся за дело охотно. Сначала никак не мог приспособиться вести ровно строку — буквы прыгали вкривь и вкось, точно захмелевшие плясуны-скоморохи, однако за месяц между делом одну псалтырь переписал. Днем возится он по двору, и снег отгребает, и дров наколет, и печи истопит, и варево сварит, вечером отстоит в часовне вечерню, старцы и поп Мина залягут спать, а он подсядет на поварне к столу, пододвинет ближе свечечку и скрипит писалом, пока пальцы совсем не замлеют. За месяцы, прожитые на подворье, он похудел, на щеках совсем сгас румянец.

…Митяйка Козел, не удержавшись, громко чихнул. Мина расцепил веки, выпрямился, коршуном оглядел учеников. И отроки, и усатые парни, еще ниже склонили над столом головы, забубнили усерднее. Ждан сказал: «Пришел инок Нифонт, ждет в сенях, хочет потолковать с глаза на глаз». Поп поднялся, вышел. Из сеней скоро донесся его голос: «Радей обительскому делу. Радей!» и возня, будто в сенях двигали кули. Мина скоро вернулся в горницу, дышал он тяжело, на лбу поперек протянулись гневные складки, сел на свое место под образами, велел Христе читать второй псалом, прикрикнул, чтобы читал громче, влепил в голову здоровый щелчок. Еще двоих учеников Мина оттаскал за волосы, потом велел читать молитву и идти по домам. Ученики один по одному кланялись попу и уходили, — рады были, что на сегодня отделались одними щелчками и таской.


Утром опять пришел на подворье старец Нифонт. Прежде чем идти к Мине, забрел он по обыкновению на поварню. Ждан, заставив в печь горшки, наготовлял чернило. Нифонт стал смотреть. Ждан накрошил дубовой коры, прибавил ясеневой, сколько учил Ахилла, сложил все в горшок. Кору надо было варить, пока воды в горшке останется на дне чуть-чуть. Потом следовало прилить еще воды и опять кипятить, и так до трех раз, потом положить чернильных ягод, всыпать кузнечной окалины и опять варить.

Нифонт сидел, расспрашивал Ждана, как научился он варить чернило, вздыхал: «Премудрость господня, кору проварил с железом — и черное». Потом перевел разговор на другое, спросил — крепко ли вчера гневался поп Мина, когда вернулся в горницу. Стал с обидой в голосе рассказывать:

— Затеяли игумен Нектарий да поп Мина боярина Федора посадника старого сговорить, чтобы угодья отписал Живоначальному монастырю на вечное по душе поминовение. Угодья Федоровы под самой обителью, игумен Нектарий давно на бояриновы пашни зарится, да пойди их, возьми. Нектарий сговаривал Федора и добром и гневом господним стращал, да без толку. Не так Нектарий старается, как Мина.

Нифонт поерзал на лавке, подмигнул Ждану и заговорил вполовину голоса:

— Нектарий телом слаб, не сегодня, так завтра, преставится, а помрет Нектарий, быть игуменом в Живоначальной обители Мине, того он и старается. Иноки на Мину злы, нравом попище крут, поставит Мину владыко в игумены, станет он обителью не по совету с братиею править, а как на ум взбредет. Беда только — не станет владыко у братии пытать, кого им в игумены ставить. Мина в обители и ныне верховодит: архимандрит, не спросивши у Мины совета, и шагу не ступит. А на меня Мина по-пустому гневается…

Нифонт шмыгнул носом, хотел всхлипнуть, но как ни старался, выжать в голосе слезу не мог.

— Неповинен я, как перед господом говорю, всею душой послужить рад. Сколько раз у боярина Федора в хоромах бывал. И от себя говорил и по писанию увещал: «Иди, боярин, не ведаешь ни дня, ни часа. Вострубят трубы архангельские, и предстанут на страшный суд перед господом живые и мертвые».

Нифонт махнул рукой и поник свалявшимися космами.

— Сказано есть: не мечите бисера… Боярин Федор белый в лице станет и весь трясется, кажется — не то угодья, душу инокам, отдаст, а как поведу речь: «Помысли, боярин, о душевном спасении, отпиши угодья соседям, Живоначальной обители инокам», — так разом от ворот поворот: «Бреди, Нифонт, восвояси со господом, о душе без тебя промыслю». Жаден боярин Федор без меры, а Мина на меня гневается и вчера опять за бороду таскал.

На подворье Нифонт наведывался часто, шушукался с Миной, потом пропадал на несколько дней. Ждан к монаху-бродяжке привык. При людях Нифонт был на слова скуп, за пророчества он уже вошел на торгу в славу, но когда случалось ему заходить на поварню, болтал без умолку. Не раз рассказывал Ждану о сновидениях, являлись ему то угодник Микола, то Парасковея Пятница, то равноапостольные Борис с Глебом. Один раз сказал Ждану, что видел он в сновидении Парасковею Пятницу, а вошедшему скоро старцу Ахилле — будто являлась ему сама богоматерь. Когда Ждан поймал его на вранье, Нифонт беззлобно ухмыльнулся: «Не доглядел, думал спервоначалу — Парасковея Пятница, а оказалась сама непорочная Мария». С тех пор он перестал врать Ждану о пророчествах и явлениях, рассказывал о том, что видел он, бродя по городам и селам.

В поварню тихо вошел старец Сосипатр, потыкал трясущейся рукой перед склонившимся под благословение Нифонтом, сказал, чтобы он шел к Мине, поп давно его ждет. Ждана спросил — мелко ли тот искрошил кору для чернила. Постоял Сосипатр перед печью, — на загнетке, упариваясь, кипели в горшке щи, — глотнул слюну и облизнул сухие губы:

— Снетков! Снетков-то в щи довольно ли положил?

Шло Сосипатру уже к восьми десяткам, высох весь, а в еде был жаден, и каждый день, когда забредал на поварню, всегда спрашивал — довольно ли в щах снетков.

Постоял Сосипатр перед печью и вышел, не сказав больше ни слова. Ждан выбрался за монахом во двор.

Подворье Живоначального монастыря невеликое, обитель от Пскова стоит верст за тридцать, в городе на подворье всех жильцов четверо: поп Мина, два старца и Ждан. Посредине двора стоит большая одноглавая часовня и две избы для иноков: в одной — малой — живут Сосипатр с Ахиллой, в другой — большой — келья попа и горница, где учит поп учеников грамоте, там же и чулан с разным добром. В стороне от иноческих изб — поварня с горницей, куда ходят иноки вкушать пищу, — трапезная. У самого тына добротно срубленная житница, две клети и погреб. В житнице зерно, в клетях — лен и пенька, в погребе — мед и воск.

И зерно, и лен, и воск, и мед — все дают в оброк игумену Нектарию мужики-пахари за то, что сидят на монастырской земле. Чтобы купцам-немчинам не тащиться за товаром тридцать верст в монастырь, мужики свозят оброк на подворье в город. Торг с купцами-немцами ведут поп Мина и старцы.

День был теплый, в синем небе ни облачка, снег во дворе подтаял и осел, с тесовых крыш падали частые капли. Ждан стоял у поваренной избы, щурился от яркого солнца, смотрел на небо, на ворон, облепивших кровлю и главу часовни. Весна была уже не за горами. Ждан вдыхал теплый воздух, влажный уже по-весеннему, и чувствовал, как что-то томит грудь. Так же много лет назад томился, когда жил у монахов под Можайском последнюю весну. Подсчитал, сколько времени живет он на подворье, оказалось — восьмой месяц.

Ради чего стал он жить у монахов на подворье, так и не сбылось. Книжную грамоту он постиг, и не только читать, а и с книги, хоть и плохо, списывать мог. Думал — постигнет книжную грамоту и сразу откроется ему вся мудрость: и земля откуда стала, и грех отчего пошел, и многое другое.

Ни в часовнике, ни в псалтыри о том ничего не было. Пробовал Ждан толковать с Ахиллой и Сосипатром, но ничего от старцев не выведал. Сосипатр даже рассердился, прикрикнул: «Не умствуй! Вразумил господь книжной грамоте, читай святое слово со страхом и трепетом. А мысли, то дьявол ум смущает. Хитер бес, бродит вокруг человеков, ищет, кого бы поглотити».

На крылечко большой избы выскочил Нифонт, борода всклокочена, щека багрово полыхает, опустив голову, быстро прошагал к воротам, проходя мимо Ждана, скороговоркой выговорил:

— Опять попище гневался и за бороду драл, и дланию заушал, велел идти к боярину Федору увещевать, чтоб угодья отписал.

Ждан вернулся в поваренную избу, прошел в прирубленную к избе повалушку. В повалушке — лавка да малый ларь, в углу писаный на доске образ Николы. Образ старый, плохого письма, краска на лице угодника облупилась, видно дерево. Ждан достал из ларя тонкую, в палец, книжицу. Книжицу дал Сосипатр, когда надоело ему отвечать на Ждановы вопросы. Давая, сказал:

— В сей книге вся премудрость господня, в просветление разума человеков написана.

Ждан сел на лавку, стал в который уже раз перечитывать книжицу. Сквозь маленькое оконце свет падал совсем скупо. Буквы были написаны, должно быть, переписчиком, еще нетвердым в рукописании, лепились криво. Написаны строки в два столбца, с одной стороны вопросы, по другую — ответы.

«…Аще мудр творишься, скажи слово сему силу. Премудрость ли есть в челе, или душа в мудрости?»

И ответ:

«Мудрость есть в душе.

Что есть роса аермонская, сходящая на горы сионские?

Роса есть дух святый, аермон — чистота телесная, а гора — церковь, а сходящее — вера, любовь и мир.

Что есть правда, а что истина?

Правда — Христос, а истина — богородица…»

Ждан отложил книжицу. Из прочитанного, сколько раз ни читал, понять ничего не мог. Смотрел на мутное оконце, шептал:

— …Аермон — чистота телесная, а гора — церковь…

«Родившийся умре, а не родившийся не умре?»

Стало скучно. Вот она, мудрость. Думал, как книжную грамоту постигнет, так и станет все понятно, и то, о чем толковал ему, когда был он отроком, инок Захарий, и о чем говорил ученикам поп Мина и бубнили Сосипатр с Ахиллой.

Дверь в повалушку распахнулась, влетел отрок Христя, сказал, чтобы Ждан шел в горницу, поп Мина кличет.

Губы у Христа дрожали, уши горели, волосы взъерошены, в глазах виднелись слезы. Шел он через двор со Жданом, шептал:

— Попище сегодня лют и зады велит читать, Федотке и Ваське плетью попало, а меня за уши драл и за волосы скуб, а сейчас Митяйку драть будет.

Ждан насупился, знал уже, зачем поп зовет его в горницу. С учениками-отроками, да и постарше с кем, если случалась вина, поп Мина расправлялся своеручно, с одним только Митяйкой Козлом даже дюжему Мине было справиться не под силу, и всякий раз звал он на помощь Ждана.

Митяйка стоял посередине горницы, угрюмо смотрел себе под ноги. Поп Мина сидел на лавке, помахивал двухвостой плеткой. Три рослых отрока толклись перед Митяйкой, не решаясь к нему подступиться. Мина хмуро поглядывал на виноватого, увещевал:

— По-доброму говорю, Козлище, покорись. Не то кликну Протопоповых конюхов Власку с Терешкой, они с тебя кожу спорят не по-моему…

Митяйка посмотрел на вошедшего Ждана, подумал, как бы и в самом деле не послал Мина за конюхами, вздохнул и покорно протянулся на полу вниз лицом. Ученики-отроки тотчас на него навалились, распялили в стороны руки, заворотили на голову кафтанец и рубаху. Ждану велел Мина держать Митяйку за ноги, сам стал подальше, уперся покрепче ногами в пол, откинул туловище, высоко махнул плеткой, ударил, сказал:

— Раз!



Митяйка глухо хмыкнул, передернул голой спиной. Мина занес плеть, еще выше, ударил во второй раз, потом зачастил уже без счета. Ударяя, приговаривал:

— Помни, Козлище, зады. Учи, что сказано.

Митяйка орал быком, молил христом богом помиловать, обещал помнить зады. А Мина приговаривал:

— Не божись, Козлище, не призывай имени господнего всуе.

На руку поп Мина был тяжел. Озлившись, случалось, драл учеников плеткой до беспамятства. Тело у Митяйки вздулось сине-багровыми рубцами, заалела струйками кровь.

Мина драл Козла, пока не устала рука. Ученики не помнили, чтобы кому-нибудь так попадало.

Глава II

Ждан стоял на крутом берегу, смотрел на Запсковье, внизу шумела еще не сбросившая весенних вод желтая Пскова. На той стороне виднелись далеко раскиданные дворы Богоявленского конца. Между дворами на огородах запсковские мужики драли сохами землю. Луга были еще черные, только кое-где на буграх светло зеленела первая зелень. Над крестами ближней церквушки металось с криком воронье.

Ждан вдыхал весенний дух непросохшей земли.

Едва выбрал он время уйти с подворья. Стоял, удивлялся, как летело время. На исходе лета пришел в Псков, осень и зиму прокоротал на подворье с Сосипатром и Ахиллой да попом Миной. Одолел книжную грамоту, а то, чего ради гнул на подворье спину — постичь истину, которой хвастались наученные книжной мудрости попы и монахи, — так и не далось. Вспомнил — недавно вычитал в книге: что есть правда и что истина. И ответ: правда — Христос, а истина — богородица. Попы и монахи сами ничего толком не знают. Стало грустно. Вспомнилось время, когда бродил он с веселыми товарищами, скоморохами, по русской земле, складывал и пел песни, и никакие мысли не терзали тогда головы.

Ждан повернулся идти. У полонища сразу попал в сутолоку. Взад и вперед сновали люди, волокли на плечах толстенные бревна, десятка три плотников тюкали топорами, господа псковичи ставили новую деревянную стену. В Застенье ударил колокол, один раз, потом еще и еще. Плотники подняли головы, заговорили:

— Чего бы это?

— На вече кличут!

Посад ожил вмиг. Из дворов выскакивали люди, перекликались тревожно, кто как был в рубахе, кто на ходу натягивая кафтан, спешили в Застенье. Гурьбой прошли плотники, ставившие стену. Ждан ускорил шаги, обогнал плотников.

Перед деревянным помостом у башни толпился народ. Никто толком ничего не знал. С Богоявленского, Опоцкого и Острого концов примчались верхом на конях кончанские старосты, спрашивали — кто велел, не советуясь с концами, ударить в колокол. Только и узнали, что скликать вече велел звонарю посадник Дорофей Олферьевич.

Староста Опоцкого конца Добрыня Горбыль, грузно сидевший на сытом гнедом жеребце, хмуря седые брови, смотрел на море людских голов, заполнивших все торжище перед помостом. Редко случалось, чтобы посадники без совета с кончанскими старостами и старыми посадниками скликали вече. Добрыня прикидывал в уме — что бы могло случиться?

Князь Иван Александрович, прокняживши в Пскове три года, недавно ударил на вече псковичам челом, благодарил за добро и ласку: «Рад бы всей душой послужить вам, люди псковские, да телом я немощен стал и смертный час, чую, не за горами, хочу гробу родительскому поклониться, а вы бейте великому князю Ивану Васильевичу челом, иного себе князя просите». Уехал старый князь Иван Александрович в свой Звенигород доживать в тишине дни, а следом поехали в Москву псковские послы — просить господину Пскову в князья Федора Юрьевича.

Смотрел Горбыль на собравшийся люд, думал: может быть, от послов весть пришла, чтобы готовились встречать нового князя, и посадникам посоветоваться со старостами было недосуг? Только бы не свара какая с господином Новым городом. Давно уж меньшой брат, Псков, стал старшему брату Великому Новгороду поперек дороги. Больше сотни лет прошло, как перестали псковичи давать господину Великому Новгороду дань и наместников к себе принимать, каких Новгород дать пожелает, а новгородцы никак в толк не возьмут, что не пригород Псков господина Новгорода, а меньшой брат.

Не по сердцу Новгороду оборотистые псковские купцы, за рубеж за товаром сами ездят и к себе иноземных гостей залучают, с каждым годом все больше идет товаров мимо носа у новгородских купцов и бояр. Оттого, когда поднимался мейстер[144] со своими рыцарями и шел войной на Псков, в Новгороде были радешеньки — пусть собьют немцы с псковичей спесь. Однако орденским рыцарям меньшой брат оказывался не по зубам. За тройным рядом стен благополучно отсиживались псковичи от супостатов. Отсидятся, соберутся с силою и идут во вражескую землю огнем и мечом платить за разорение и обиды.

В толпе народа крикнули: «Едут!» На торжище из-за рядов выехали двое верхоконных — посадники Дорофей Олферьевич и Олексей Зиновьевич. Кафтаны у обоих застегнуты доверху, высоченные колпаки, у Дорофея Олферьевича с малиновым, у Олексея Зиновьевича с лазоревым верхом, сидят на головах прямо, ехали важные, рядом, стремя в стремя, чуть поводили бородами по сторонам в ответ на поклоны раздавшегося на две стороны народа. За посадниками трусили двое бирючей, у каждого к седлу подвешен тулумбаз и колотушка. За бирючами, подпираясь посошком, хромал рослый мужик. Лицо у мужика было укутано холстинной тряпицей, сквозь тряпицу проступали ржавые пятна, холстинный кафтан в прорехах и тоже в пятнах запекшейся крови. Со всех сторон заговорили:

— Родимый!

— Эк, тебя!

— Какие лиходеи изукрасили?

Мужик, не отвечая, мрачно сверкал из-под тряпицы глазом.

Посадники слезли с коней, бирючи подхватили поводья, отвели коней в сторону. На помост поднялся Дорофей Олферьевич, за ним, чуть поотстав, ступил Олексей Зиновьевич. Колокол брякнул в последний раз. Дорофей Олферьевич поклонился на три стороны, за ним поклонился и Олексей Зиновьевич, в ответ по всему торжищу колыхнулись, взметнулись над головами колпаки. Дорофей Олферьевич выпрямился, отставил назад ногу, руку положил на цветной кушак, заговорил:

— Господа псковичи! Года нет, как мейстеровы и арцыбискуповы послы перед вами на вече крест целовали и господом клялись в землю псковскую не вступать, и в Юрьеве русским людям обид не чинить, и торговать псковичам вольно по старым грамотам без зацеп…

Кончанские старосты переглянулись. Добрыня Горбыль, хотевший было крикнуть посадникам, что какое бы дело ни было, — скликать народ на вече, не посоветовавшись наперед с кончанскими старостами, не годится, может быть, и кончанские в концах обсудили бы дело с народом, — прикусил язык. Дело выходило таким, что посадникам, должно быть, советоваться с кончанскими не было времени.

В толпе загудели:

— Опять мейстер пакости чинит!..

— Крови хочет…

Посадник поднял руку. Стало тихо, только слышно было, как с хрипом дышал мужик с повязанной головой.

— А какие мейстер и арцыбискуп досады и обиды прежде того чинили, — то знаете. Послали мы вечем в Юрьев сотского Кондрата по-доброму сговориться, чтобы людям бискуповым в наших ловах рыбы не ловить, а бискуп велел Кондрата в тюрьму кинуть.

Добрыня Горбыль передернул плечами: «Ой, и Дорофей речь ведет, будто мокрое палит. Кто ж в Пскове не помнит, как Кондрата немцы в погреб вкинули, а посадники немецких купцов троих под караул посадили!» После того приходили мейстеровы люди, разоряли и жгли села на псковской стороне, а псковичи ходили войной в немецкую землю.

Дорофей Олферьевич, вспомнивши старое, перешел к делу, крикнул, и голос его был слышен далеко за торговыми рядами:

— А теперь, чуйте, господа псковичи, какие ныне обиды арцыбискуп русским людям чинит!..

На помост поднялся мужик с повязанной головой, стал, опустив голову, переминаясь с ноги на ногу, видно было, как часто вздымалась у мужика грудь. Посадник подтолкнул мужика вперед:

— Костя Мигун из Полетья. — И к мужику: — Говори, Костя!

Костя поднял голову, повел глазами по лицам стоявших впереди посадских, заговорил глухо, точно в бочку:

— Поехали мы третьего дня — я, да Степан Снитк, да Любимов Мотя — с мрежами по озеру. За Островом поймали нас чудины арцыбискуповы холопы, и немцы с ними, и стали у нас рыбу и мрежи отнимать. Чудинов и немцев было человек с двадцать. Моте Любимову немчин руку посек. Не унести бы нам голов, да подоспели островские мужики на подмогу, одного немчина мы в воду кинули и чудина одного островские ослопами убили…

Из толпы крикнул кто-то:

— Поделом!

Костя Мигун передохнул, подался грудью вперед — держался на ногах с трудом — говорил теперь совсем тихо, слышали только те, кто стоял близко к помосту:

— Вчера приплыли под утро в шнеях и ладьях немецкие ратные люди и стали в Островье избы жечь.

Одни мужики в избах сонные погорели, других немцы мечами посекли, а женок и детей в полон увели. Я топором отбивался, как отбился и жив остался — не ведаю, голову немцы в трех местах посекли и ухо отсекли…

Костя поник головою, покачнулся и стал медленно оседать на помост. Подскочил бирюч, подхватил Костю под руки. Дорофей Олферьевич жалостливо повел головой:

— Ослабел мужик, дивно — как до города добрался, не изошел в пути кровью, — вытянул шею, крикнул во весь голос: — Чули, господа псковичи? Доколе Пскову терпеть от арцыбискупа и мейстера обиды?

Море колпаков, добротных меховых с цветными суконными и бархатными верхами, бараньих с сермягой — худого черного люда, колыхнулось, пошло зыбью:

— Не дадим нашей братии в обиду!

— Постоим за Псков, за святую Троицу!

Посадники ждали, пока люди, накричавшись, утихомирятся. Тогда выступил вперед Олексей Зиновьевич, ведавший в Пскове ратными делами, кинул в бок руку, молодецки тряхнул колпаком:

— Поволите ли, господа псковичи, рать собирать и в немецкую землю идти с мейстером и арцыбискупом за обиды поквитаться?

Стоявшие перед самым помостом посадские городского конца дружно гаркнули:

— Волим!

За ними закричало и завопило все вече:

— Волим!


Собирались псковичи недолго, на третий день после веча выступили в поход. Пешая рать плыла на насадах и ладьях, конная шла в обход берегом озера. У Старочудинова погоста должны были догнать конников охочие молодцы из Изборска. С плавной ратью отплыл и посадник Олексей Зиновьевич, над конными был воеводою Дорофей Олферьевич.

С пешей ратью отплыл и Ждан. Еще на вече, когда слушал Костю, решил идти с псковскими ратными охотой. Когда же сказал он попу Мине, чтобы благословил идти, тот заупрямился — отпускать умелого на все руки послушника не хотелось. За Ждана вступился Сосипатр: «Преподобный Сергей, когда князь Дмитрий шел Мамая воевать, иноков Пересвета и Ослябю на рать благословил. Иноки в ратном деле головы сложили, а обитель на всю Русь прославилась, и инокам святотроицким была великая честь и прибыль». Намекнул: — случится — и Ждану бог поможет прославить обитель Живоначального креста.

И старца Сосипатра не послушался бы поп Мина, да приехал на двор бирюч, сказал, что указали посадники, как приговорило вече, брать с пяти поповских дворов и каждого монастырского подворья по одному ратному мужику. Годных к ратному делу, кроме Ждана, на подворьи никого нет, или его отпускай, или нанимай охочего человека. Поп Мина был скуп, по-настоящему следовало бы посоветоваться с игуменом, да какой совет — бирюч над душой стоит, а к игумену тащиться надо тридцать верст. И советоваться к чему? Мужики вечники, а особенно худые, у каких всего добра — зипун да сермяга, зорко глядели, чтобы не было никому потачки. Совсем недавно было, приговорило вот так же вече брать с поповских дворов ратных мужиков, — кое-какие из попов вздумали лукавить: ни ратных не дали, ни наймитов не наняли. Вернулась псковская рать из похода, собралось вече, приволокли лукавых попов на торжище, да не глядя на поповский чин, сдернули монатейки и ободрали при народе кнутами. Вспомнил Мина, как бесчестили на вече попов, покряхтел, поерошил бороду и Ждана отпустил.

Отплыли перед вечером. Гуськом, нос в нос, вытянулись по реке ладьи и в самом хвосте грузный насад с крытой избенкой на корме. Ночь светлая. Небо низкое, оловянное, с туманными звездами. В светлом сумраке видно по реке далеко. Тихо. Всплеснет под веслом вода, лязгнет железо, зевнет ратный, перекрестит рот: «Ох, господи!», сонно крикнет на берегу птица, и опять тишина, только весла поскрипывают в уключинах.

В бору на берегу щелкнул соловей, за ним другой, скоро весь берег ожил от соловьиного свиста. У Ждана сердце защемило сладко и грустно, как бывало в детстве, когда бегал к бору слушать соловьев. Слеза затуманила глаза: видел Суходрев и отца своего Разумника, и татар, угонявших полонянников, и веселых товарищей-скоморохов, и высокую виселицу на Поповом поле. Удивился, что год почти прожил на подворье у монахов. Сколько времени прошло, как не держал в руках гуслей. Вспомнил песню первую, какую сложил после купальской ночи, вспомнил и тихо, вполголоса, запел. Кто-то толкнул его под бок, — позади, облокотившись на борт, смотрел на него Митяйка Козел. Митяйка шепотом сказал:

— Посадник наказал, чтобы ни песен, ни говору не было.

За ратными Митяйка Козел увязался самовольно, не спросивши ни отца, ни попа Мины. Прибежал с рогатиной и топором, когда ратные уже рассаживались в ладьи, сказал Олексею Зиновьевичу, что хочет идти своею охотой. Рад был теперь Митяйка радешенек, что избавился от докучной псалтыри и попа Мины, всюду совал нос, глядел, чтобы ратные точно блюли посадничий наказ — плыть тихо.

Потянуло холодком, впереди зачернелись островки, раскиданные в том месте, где река Великая втекала в озеро. В устье ждали ветерка, вместо же того наплыл тяжелый туман — ни посадничьей ладьи впереди, ни насада не стало видно. Чтобы не разойтись в разные стороны, из ладьи в ладью и к насаду кинули веревки.

Пришел рассвет, но туман не расходился, стал еще гуще. У острова Талабы нос к носу съехались с талабскими мужиками. Рыбаки кинули крюк на посадничью ладью, дюжий мужик ступил через борт, ладья наклонилась, едва не черпнув воды, рыбак, приглушая могучий бас, спросил:

— По здорову ли плыли, господа псковичи?

Сказал, что рыбаки давно уже поджидают на озере рать и боялись только в тумане разойтись. В двух ладьях рыбаков было восемнадцать человек — кто с топором, кто с рогатиной или немецким самострелом, добытым, когда ходили воевать под Юрьев. Рыбаки с Талабы знали озеро, и у русского берега и у немецкого, как свои пять пальцев, не то в тумане — завяжи глаза — и каждый скажет, куда править. Не случись рыбаков, неизвестно — куда бы и заплыла рать.

Плыли, ничего не видя в тумане, до полудня. За полдень, сквозь туман проглянуло немощное солнце. В лоб дохнуло ветерком, туман поредел, с левой руки увидели плоский берег и длинную, отходившую далеко в озеро косу. Грузный насад чиркнул днищем по песку, ткнулся носом, завяз. Ратные люди скинули сапоги, стащили кафтаны и порты, подобрали повыше рубахи, полезли в воду, в один миг выволокли насад, причалили к берегу ладьи. Из насада спустили на цепях большую пушку. Ратные торопливо обряжались в доспехи, натягивали кольчуги, прилаживали нарукавья, надевали железные шапки.

Олексей Зиновьевич стоял на песчаном гребне, легкая кольчуга с коваными пластинами и бляхами на груди перехвачена ремнем. На ремне тяжелый дедовский меч, в одной руке посадник держал широкую, полумесяцем, секиру, в другой — щит. Зло сверкая глазами из-под железного надглазия шлема, Олексей Зиновьевич корил замешкавшихся ратных, не успевших еще вырядиться в доспехи. Ратные несмело оправдывались — не лезть же было в железе выволакивать насад и ладьи.

Над озером блеснула небесная синева, туман разошелся совсем, из-за песчаных гребней, подступивших к берегу, выглянули островерхие башни и зубчатые стены недавно поставленного гроссмейстером крепкого замка — Нового Городка. С косы, обгоняя друг друга, мчались к замку мужики-чудины, ловившие рыбу на епископовых рыболовнях. В замке затрубила труба, с башни над воротами уже увидели русских. Люди, мчавшиеся к замку, проскочили в ворота. Мост, перекинутый через ров, медленно поднялся на толстых цепях. Посадник поднял руку, осенил себя крестом, блеснул широким лезвием секиры.

— С богом, господа псковичи! За Псков, за святую Троицу!

Три сотни секир, бердышей и копий поднялись над головами ратных.

— За Псков!

— За землю святой Троицы!

Обгоняя друг друга, двинулись широким шагом. Впереди шла сотня кованой рати, все ратные — как на подбор: рослые, в кольчугах и островерхих шлемах, шли молчаливые, только позвякивали, точно пересыпались серебряные монеты, оторочки кольчуг, да лязгали, сталкиваясь, бердыши. По бокам, слева и справа, двигались пищальники — пятьдесят человек. Самопалы у пищальников готовы к бою, фитили пищалей чадили сизыми струйками дыма. За пищальниками толпой валили ратные мужики опоцкого конца, одетые вместо кольчуг и панцырей — кто в домодельный, стеганый кафтан, набитый туго паклей, у кого и такой защиты нет, на плечах одна сермяга, да и та в дырах. Дым от пищалей относило на опоцких мужиков, те чихали от едкого чада, лаяли пищальников на все лады. Позади всей рати человек двадцать мужиков, влягши в лямку, тащили вязнувшую в песке пушку.

На стене между кирпичными зубцами сверкнули острия алебард, видно было, как торопливо двигались на стенах кнехты и рыцари, закованные до глаз в железные доспехи. Несколько стрел прогудело над головами, упали далеко. Ратные прибавили шагу. Олексей Зиновьевич крикнул, чтобы не отставали с пушкой. До замка оставалось шагов сто. Усатый арбалетчик, просунувшись меж зубцов, прилаживался из самострела. Ветер развевал на гребне его шлема белое перо. Пищальник Терешка Кожевник прямо, без сошки, с руки, бухнул из пищали. Пуля на излете ударила в зубец у лица арбалетчика. Тот выкрикнул что-то и пустил стрелу. Беляй Печенкин, купец-мясник, охнул, прижимая к груди руки, ничком лег на песок. Двое ратных подхватили Беляя под руки, приподняли. Стальная стрела пробила кольчугу ниже железной бляхи и прошла грудь.

Беляй хрипел, захлебываясь кровью, силился выдавить слово. Его отнесли в сторону, положили лицом вверх, скрестили на груди руки. Олексей Зиновьевич махнул секирой, ратные раздались на две стороны, окружая замок. Перед воротами стала сотня кованой рати и пищальники, мужики-топорники опоцкого конца обложили замок с тыла и боков. Пушкари возились у пушки, подкладывали позади колоды камни и отмеривали порох. Стрелы из арбалетов, не долетая до пушкарей нескольких шагов, зарывались в песок. Старший пушкарь Ондрон Плес держал в руках длинный шест с дымившимся на конце клочком пакли — пальник. Один из пушкарей насыпал затравку — щепоть пороха, Ондрон Плес посуровел лицом, обмахнулся крестом, поднял пальник:

— Постерегись!

Жерло пушки дохнуло бледно-желтым пламенем, бухнуло так, что с ближних холмов взметнулся песок, каменное ядро ударило в ворота замка, но, не сорвав кованных железом створок, вертясь, упало на землю. Синий дым пополз низом, между холмами.

Из города, со стены, тоже, в ответ, ударила пушка, железное ядро упало в стороне. Несколько раз хлопнули со стены аркебузы. Ратные в ответ и ухом не повели, немецких самопалов не боялись, по опыту знали — пули немцы кидают недалеко, больше опасались самострелов, кованные трехгранные стрелы били метко.Урона от пальбы со стены не было, мейстеровы солдаты только надымили, башни по углам и зубцы за дымом едва виднелись.

Пушкари пустили еще два ядра, оба ударили опять прямо в ворота, но воротам хоть бы что. Олексей Зиновьевич стоял у пушки темнее ночи, супя брови, старался разглядеть сквозь дым, что творилось на стенах, корил пушкарей. Приступать к замку, не разбивши ворот, нечего было и думать. Посадник кусал губы, жалел, что не захватили с собой примета, а понадеялся на пушку; лестницы, пороки и все, что требовалось для приступа, везла с собою конная рать. Конные шли брать замки, какие стояли ближе к рубежу. Можно было послать гонца к Дорофею Олферьевичу — звать, чтобы шел он со своею конною ратью на помощь, да тогда сраму перед псковичами не обобраться. Станут покачивать головами, шептаться, а то и вслух на вече скажет кто: «Не в свои сани воевода сел, стар стал, чтобы рать водить». Того и не вспомнят, что два раза за свое посадничество водил Олексей Зиновьевич псковичей в немецкую землю, и оба раза возвращались с добычей и славой, хорошее-то скоро забывается, а плохое — ох, как долго люди помнят!

Пушкарь Ондрон Плес стоял у пушки, опершись ногою на колоду, ждал, пока разойдется дым. Немцы тоже перестали хлопать со стен из аркебуз, кричали в дымный сумрак срамные слова по-русски, грозили невидимым в дыму псковичам кулаками в железных перчатках. Псковичи стояли тихо.

Ондрон в сердцах выругался вполголоса матерно, кинул наземь колпак, оттолкнул стоявшего у бочки с пороховым зельем молодого пушкаря, захватил деревянным ковшом пороха, всыпал в пушечное жерло, захватил еще, когда стал всыпать третью мерку, у помощников глаза полезли на лоб. Слыханное ли дело — три ковша пороху, когда, случалось, и от одного пушку срывало с колоды и калечило пушкарей. Пушкарь Петрунька, безусый парень, схватил Ондрона за руку: «Беды бы не было, Ондрон Сысоич». Ондрон толкнул Петруньку, глянул на него зверем: «Отойди!». Сам запыжил заряд, одно за другим вкатил в пушку два свинцовых ядра. Пушкари прыснули в стороны. Олексей Зиновьевич один, как ни в чем не бывало, стоял шагах в трех от пушки, смотрел из-под ладони на стены и башни замка. Ондрон подскочил к посаднику, дернул за руку, бешено выкрикнул: «Постерегись!». Посадник неохотно отошел, Плес махнул ему: «Подале!», схватил пальник, мелко обмахнулся тремя пальцами, сунул тлеющую паклю в затравку. На целую сажень пыхнуло из пушки вперед и в бока пламя, показалось, будто земля под ногами треснула. Стояли оглушенные, ничего не видя в заволокшем все вокруг смердящем дыму. Когда сквозь дым желто блеснуло солнце, ратные увидели повисшие на петлях разбитые створки ворот, а в том месте, где стояла пушка, взрыхленную, словно сохой, землю, исковерканный пушечный ствол, щепы от колоды.

Ондрон Плес лежал на спине мертвый, подогнув под себя ногу, черный от пороховой копоти и крови. Железная скоба от колоды ударила его спереди и глубоко проломила грудь. Олексей Зиновьевич стоял оглушенный, железные доспехи обдало песком, щепа ударила по пальцам, снесла клок кожи. Посадник встряхнулся, повел глазом на убитого: «Эх, Ондрон, знатный был пушкарь», перехватил секиру в здоровую руку, поднял над головой, гаркнул во всю грудь:

— За Псков! За землю святой Троицы!

Трубачи заиграли в трубы, ударили бубны. Со стен забухали опять аркебузы и опять дымом заволокло солнце. Передние ратные скатились в ров. Воды во рву было по пояс. Подсаживая друг дружку, ратные выбрались на другую сторону. В воротах плотно, в четыре ряда, локоть к локтю выставив перед собою острия алебард и пик, стояли кнехты, закованные с пят до головы в железные доспехи. Путята Злыков и Олфер Головин первыми вломились в ворота. Лязгнули, ударяя в щиты, алебарды. Путята и Олфер, оба ширококостные и грузные, ростом по сажени, прикрываясь щитами, лезли прямо на алебарды и пики, рубили секирами по древкам. Немцы поддались в ворота, у каких в руках вместо пик и алебард оказались древки — выхватили кинжалы и палаши.

За Путятой и Олфером проложили себе дорогу в ворота еще трое из городской сотни и двое ратных мужиков Опоцкого конца, Ждан и Оника Жердяев суконщик. Ряды кнехтов перед воротами опять сомкнулись. Ждан окинул взглядом двор. Каменная лестница вела вверх на стену замка. На ступеньках стоял рыцарь, забрало шлема было поднято. Надувая багровые щеки, немец кричал что-то высыпавшим из башни солдатам. Солдаты подняли алебарды, рассыпались по мощеному двору, окружая семерых русских. Вокруг высились стены, замковый двор походил на дно колодца, солнце чуть золотило вверху краешек стены, шум битвы и голоса ратных доносились глухо, чуть слышно, точно из-под земли. Ждан поднял голову — небо казалось далеким и таким синим, каким его Ждан еще не видел, и он подумал, что никогда теперь не увидит неба, но ни о чем не пожалел и крепче сжал в руке древко рогатины. Рыцарь, тыча в воздух рукой, закованной в железную перчатку, кричал по-русски, чтобы ратные бросали оружие, и он оставит им жизнь. Путята велел ратным стать друг к другу спиной, мешкавших угостил кулачищем. Солдаты все уже смыкали вокруг кольцо, сквозь стальные решетки наличников сверкали глаза, кинулись все разом, рубили топорами алебард, кололи пиками. Онику окровавили вмиг. Олфера двое зацепили за кольчугу острыми крючьями алебард свалили на землю, поволокли.

Путята не взвидел света, коршуном налетел на кнехтов, одному секирой снес с плеч голову, другому отхватил руку вместе с железным наручием. Олфер вскочил на ноги, из плеча, разорванного крючьями, била кровь, то нещадно матерясь, то призывая на помощь господа, он опять замахал секирой.

Ждан рогатиной отбивался от наседавшего кнехта. Немец, вытянув перед собой алебарду, силился дотянуться пикой, подступая то с одной, то с другой стороны, и каждый раз натыкался то лицом, то грудью на острие рогатины. Изловчившись, немец ударил древком о древко. Ждан выронил рогатину. Кнехт откинулся назад, целясь Ждану в грудь. Вперед метнулся Путята, — Ждан увидел его широкую, обтянутую кольчугой спину. Путята взмахнул секирой, лязгнуло железо, хрустнули кости, солдат, роняя алебарду, рухнул на каменные плиты.

В воротах кипела свалка. Кнехты, не выдержав напора, кинулись к башням. Замковый двор заполнился ратными. Ждан увидел Митяйку Козла. У Митяйки колпак сбился набок, в руках был топор, он подскочил к Ждану, сияя глазами, выкрикнул что-то. Сверху из башни бухнула аркебуза, у ног Ждана звякнула в камни пущенная из самострела стрела. А ратные уже тащили охапки хвороста и облитую смолой паклю — огнем выкуривать из башен защитников замка.

Паклю и хворост псковичи припасли заранее, по опыту знали — мейстеровы солдаты в полон легко не сдаются.



Три дня опустошала псковская рать прибрежье озера. В отместку за Островье и Прилучье сожгли десять деревень и сел. Конная рать доходила едва не до самого Юрьева. Рыцаря Генриха фон Эмбаха, взятого в полон в замке Нового Городка, отпустили за выкуп. Выкуп привез родной брат рыцаря. Отпустили также почти половину других полонянников, тех, за кого гроссмейстер и епископ дали выкуп.

Возвращались псковичи обратно тем же путем, каким шли в поход. Пешая рать плыла по озеру. В шнеях и ладьях, захваченных на спископовых рыболовнях, везли добычу и полонянников. Перед тем, как пуститься в путь, вышибли днища в бочках с пивом в замковых погребах и угостились, сколько приняла душа. До этого же и в голову никому не приходило пить хмельное. За пьянство в походе посадники ратных не жаловали, с виновными расправлялись круто.

День был ясный. Ветер едва надувал паруса и нехотя вздымал на озере серо-голубые волны. Плыли медленно, пивной хмель туманил головы, и хоть при таком ветре и недалеко уплывешь, — браться за весла было лень.

Ждан сидел на носу, смотрел на острокрылых чаек, чертивших над волнами круги. Рядом примостился Митяйка Козел. Сидел он, понуро свесив голову, лицо скучное. Ждан хлопнул Козла по плечу:

— Чего, Митяйка, закручинился?

Митяйка поднял на Ждана глаза, — за те дни, пока были в походе, привязался к Ждану и не отходил от него ни на шаг, веселый, скорый на выдумки, Козел не походил ничем на тугодумного попова ученика.

В ответ Козел вздохнул. Ждан по глазам Митяйкиным догадался, о чем тот думает: страшится, как придется за самовольство держать ответ перед попом Миной. На немецких латников Митяйка без доспехов с топором кидался, со смертью с глаза на глаз встречался — и ничего, а попа Мины боится.

На корме насада сидел дед Неустройко, налаживал гусли. Наладил, слабым голосом затянул бывальщину о красном солнышке, князе Владимире, и семи богатырях. Когда-то был Неустройко гусляром-скоморохом, славным в псковской земле. Уже лет десять не играл он песен, когда же услышал, что псковская рать собирается в поход — отплатить немцам за обиды и разорения Островья и Прилучья, вспомнил старину, увязался за ратными: «Возьмите с собою, я вас песней потешу».

Давно пошел Неустройке девятый десяток лет жизни, и не то песни ему было играть и в поход ходить — душа в теле едва держалась. Ратные поглядели на старика, кое-кто помнил рассказы отцов, как лет полсотни назад потешал их Неустройко в походах, махнули рукой: «Ладно, дедко, плыви».

С тех пор как Ждан пришел в Псков, за гусли ни разу он не брался. Свои гусли отдал корчмарю, когда становился в послушники на подворье к попу Мине. Услышав сейчас перебор струн, насторожился, точно ратный конь, заслышавший трубу. Струны не звенели, а дребезжали вразлад, пальцы у Неустройки от старости не сгибались, и захватить струну было ему трудно. Ждан грустно усмехнулся: «Эх, дедко, отыграли свое».

Ждан облокотился на борт. Волны, набегая, чуть плескались. Туманно синел вдали низкий берег. В насаде похрапывали ратные, не в лад гудели под немощными пальцами Неустройки струны гуслей.

Ждан не слышал теперь ни похрапывания ратных, ни голоса Неустройки. Казалось ему — проснулся он после долгого сна. Был сон и во сне монастырское подворье, поп Мина и старцы Сосипатр с Ахиллой, и тяжелая книжная мудрость: «Что есть роса аермонская?». Над головой раскрывалось небо нежной голубизны, такое же, как и везде на Руси, теплый ветер ласкал щеки, чайки чертили перед насадом круги.

Ждан снял колпак, подставил ветерку голову. Неустройко от теплого солнышка разомлел, как сидел, так и задремал с гуслями на коленях. Стало совсем тихо. Ждан скосил глаза на дремавших ратных. Кто лежал на дне насада, кинув под голову колпак, кто похрапывал сидя, уткнув между колен бороду. У многих на кафтанах и рубахах кровь, у одного — голова, у другого — рука, обмотаны тряпицей. Пушкаря Ондрона Плеса и троих ратных городского конца, убитых когда брали замок, схоронили. Сложил голову и Путята Злыков, кинулся он за утекавшим рыцарем и напоролся в лесу на арбалетчиков. Ударила Путяте под сердце стальная стрела. Когда подбежали свои, только и успел сказать, чтобы не оставляли его на чужбине, и кончился. Завернули мертвого Путяту в полотнище, положили в ладью, везли теперь в Псков на горе молодой жене.

Ждану видна ладья, где лежит Путята, в ладье трое ратных и поп Гераська, в головах мертвеца сложены доспехи: кольчуга, щит, железная шапка, крест-накрест секира и палаш.

Ждан вздохнул. Не видеть Путяте родной стороны, ясного неба и красного солнышка; за Псков, за Русь сложил Путята голову. Отпоет Путяту поп, покричит молодая жена, засыпят мертвеца землей — и на том все кончится. Облаком набежала и легла на сердце грусть, пусть же останется у людей память о Путяте; слова просились на язык и привычно складывались в песню. Ждан укладывал их в памяти, повторяя про себя, ступил на корму, взял у дремавшего Неустройки гусли, стал тихо подбирать наигрыш. Кормщик, один бодрствовавший в насаде, сонно пялил на Ждана глаза.

Солнце стало катиться к закату, ветер совсем стих, и паруса, обмякнув, повисли. Ратные, просыпались, потягивались и зевали. С посадничьей ладьи, от ладьи к ладье, передали наказ Олексея Зиновьевича — опустить паруса. Ратные взялись за весла, взмахнули дружно, с уханьем. И когда насад несся над тихой водой, высокий нос ходко пошел вперед, Ждан запел.

Ратные гребли и не сводили с гусляра глаз. Неустройко, приложив к уху ладонь, кивал лысой головой. Ждан пел о пушкаре Плесе, Путяте и псковских ратных людях. Когда он кончил петь, с посадничьей ладьи Олексей Зиновьевич крикнул, чтобы пел еще. Ждан пел опять и гребцы на ладьях старались грести тише, чтобы лучше слышать. Ждан пел и думал о том, что теперь долго будут в Псковской земле помнить храброго Путяту и пушкаря Плеса. Добрые дела переживают надолго людей и живут в песне.

Потом Ждан играл и пел веселые песни, те, какие играл, когда бродил с Упадышем и ватажными товарищами. Ратные и сам посадник Олексей Зиновьевич разводили только руками: как случилось, что мужик с подворья монастыря Живоначального креста оказался умельцем в песне, да таким, какого в Пскове давно не слыхали?


Поп Мина и старцы даже не спросили Ждана — как ему пришлось воевать с немцами. Сосипатр жаловался, что поп совсем умучил его работой. Опять пришлось браться готовить хлебы, варить варево, мести двор.

Стоял Ждан среди двора, лениво шаркал метлой. Махнет раз — остановится, еще махнет… Опостылевшим казался и тесный двор, заставленный клетями, и низкая повалушка, где зимовал зиму. В послушники на подворье стал только ради того, чтобы узнать от попа Мины книжную мудрость. Грамоте книжной выучился и с книг списывать кое-как наловчился, а дальше что?

Думал узнать истину, ту самую, о которой толковал ему, когда был он еще пареньком, инок Захарий: что есть правда и что истина? «Истина — Христос, а правда — богородица». Сколько ни думал, а уразуметь ответа не мог. Попы и монахи только кичатся, будто знают истину. Было светлое времечко, ходил он с ватажными товарищами по русской земле, и никакие тогда не тревожили мысли. Упадыш бы наверное растолковал ему все понятнее, чем поп Мина.

Подошел Нифонт, в руке держал он железные вериги, кротко вздохнул.

— Поп Мина ликует: вразумил господь боярина Федора — отписал игумену с братией угодья. Архимандрит Нектарий на ладан дышит, высох весь, братия ежечасно кончину ждет. А помрет Нектарий — поставит игуменом владыко в Живоначальную обитель попа Мину.

Нифонт оглянулся на крылечко — нет ли близко кого из иноков, заговорил шепотком:

— А на доброе память у Мины коротка, забыл уже, сколько я трудов положил, пока сговорил боярина Федора отписать угодья на Живоначальную обитель. Чаял — пожалует мне Мина хоть кафтанишек, а всей его милости только и есть — благословил в мир идти: «Иди-де, Нифонт, вещай людям: седьмая тысяча лет на исходе, знамения господни и на небе, и на земле, и в воде, близится день суда господня над живыми и мертвыми».

Нифонт распушил бороду, хитро прищурил глаз:

— А меня раньше Мины заозерский игумен Диадор благословил идти в мир вещать людям. Заикнулся я было Мине, чтобы кафтанишек за труды мои многие пожаловал мне, а он в ответ: «Кафтан в миру добудешь, ступай».

В ворота стукнули. Ждан, не дослушав старца, пошел открывать. За воротами кто-то скороговоркой буркнул: «Во имя отца и сына…». Ждан приоткрыл створку, увидел попа Степана — отца Митяйки. Сам Митяйка стоял позади отца, лицо у него было темнее ночи. Поп Степан шагнул во двор, засеменил прямо к крыльцу. Шел поп Степан щуплый, невзрачный, с острым носиком, всего благолепия — окладистая борода, размахивал широченными рукавами монатьи, бормотал на ходу, должно быть, корил Митяйку. Перед невзрачным отцом Митяйка прямо богатырь, плелся позади, понурив голову.

Нифонт проводил глазами попа и Митяйку, пока не поднялись они на крыльцо, и опять заговорил вполголоса:

— Не пожаловал попище кафтанца — и не надо, и без Мины промыслю кафтанец да к кафтанцу кое-чего. И тебе не дело на подворье сидеть. Бредем вместе. А не благословит Мина идти — без благословения уходи. В миру господним именем пропитаемся. Люди ныне к господу тянутся, о душе пекутся, для странной братии не скупятся, алчущего накормят, жаждущего напоят.

На крыльцо выскочил отрок Христя, махнул через три ступеньки и бегом к Ждану:

— Попище тебя кличет, сейчас Митяйку будет плетью бить, гневается, что Митяйка самовольно немцев воевать ходил.

Христя выпалил все одним духом, стоял, пучил на Ждана светлые глаза.

— Бить будет в две плети, на то и кличет тебя.

Ждан приставил к клети метлу, неохотно пошел к хоромам. Пока шли через двор, Христя успел ему все рассказать. После того, как вернулись ратные из похода, поп Степан оттаскал Митяйку за волосы, бить же по своему малосильству не стал, сказал, что настоящую расправу учинит поп Мина, ему чадо отдано для научения. Митяйка пропал со двора и два дня хоронился в лесу у углежогов. Вернулся домой сегодня, думал, что отец же утихомирился, кинулся попу Степану в ноги, Христом и богом молил не посылать его больше к Мине. Поп Степан сына не стал и слушать, велел ходить к Мине, пока не постигнет всей грамоты, и сам приволок Митяйку к Мине.

Ждан поднялся за Христей в горницу. Стол в горнице отодвинут к стене. Посередине, на полу, распластан Митяйка, руки и ноги привязаны к железным пробоям, рубаха завернута до ворота, лежит, светит в потолок голым задом. На лавке Мина и поп Степан. Ученики сидели на скамьях притихшие, видно было по глазам — опасались, как бы после Митяйки не дошла очередь и до них.

Мина поднялся с лавки, потянул с гвоздя плетки, одну оставил себе, другую сунул Ждану:

— Бей во всю силу, чтоб долго неслух лапши ременной не забыл и чтоб неповадно было в другой раз самовольствовать.

Мина расправил ременные хвосты, отступил шаг, махнул плетью. Митяйка дернул головой, скрипнул зубами. На голом теле легли поперек две багровые борозды. Поп Степан тонким голосом выкрикнул:

— Раз!

Мина опустил плеть, ждал, пока ударит Ждан, буркнул: «Бей!». Ждан поднял плеть, кинул под ноги Мине:

— Не послушник я тебе, поп, с сего дня! Не для того на подворье становился, чтоб твоим ученикам зады стегать, ищи на то других мастеров.

У Мины глаза полезли из глазниц, смотрел на Ждана обалдело, не мог вымолвить слова. Ждан толкнул дверь, вышел. Уже на крыльце услышал, как хрипло вопил ему вслед что-то поп Мина. Ждан заглянул в повалушку — взять суму, и вышел за ворота. День был светлый и тихий. Белыми хлопьями кружились в синем небе голубиные стаи. Из-за бревенчатых заметов, сверкая молодой зеленой листвой, березы и яблони протягивали ветви.

На душе у Ждана было светло и радостно. Сердце его стосковалось по песне и пальцы искали струн. Когда плыли из похода и пел он ратным, только разбередил тогда сердце, жажды же не утолил. И Ждан подумал, что напрасно он искал истины у попа Мины. Истина то, что делает голову светлой и веселит сердце. Так размышляя, добрался Ждан до торжища.

Сквозь толпу, заполнявшую торжище, пробирались пятеро верхоконных. Рядом с сотским Кондратом ехали двое в синих епанчейках и немецких шляпах. Это были рыцари Петр Перндорф и Генрих Гадебуш, присланные гроссмейстером и епископом договориться с Псковом о мире.

Глава III

Монах Нифонт ходил по псковской земле и вещал.

Нифонт выбирал день, когда к погостам и селам люди съезжались на торг. Он говорил, что седьмая тысяча лет от сотворения мира уже на исходе и знамения небесные и земные предвещают близкий конец света и воскрешение мертвых, и страшный суд. Рассказывал о святых угодниках, являвшихся ему в сновидениях и вещавших божью волю.

Пахари и посадские, слушая провидца, вспоминали, что и сами видели необычного на небе и на земле. А необычного, такого, чего и деды не помнят, являлось в том году немало.

И прежде бывали затмения солнцу и луне, и звезды хвостатые на небе являлись, теперь же, знамения были такие, о каких никто и не слыхал от дедов.

Перед Петром и Павлом у Княженецкой обители пал с неба в озеро огненный шар, игумен и братия думали — и есть то полынь-звезда, о ней возвещал в откровении Иоанн Богослов. Долго монахи не пили из озера воды, а когда один в хмелю осмелился попробовать, вода оказалась не горькою, как должно было бы быть по Иоаннову пророчеству, а пресной, как и в реке.

Над селом Старопеньем нашла туча темная, ждали поселяне града, а вместо того пошел проливной дождь и с дождем свалились на землю жабы и множество мелкой рыбешки.

В верховье Великой после дождей вода стала красной, как кровь, и было так два дня, пока не просветлела.

Люди говорили о знамениях и покачивали головами, а Нифонт гремел железными веригами и вещал. Он вырядился в рваную монатью, надетую без исподнего прямо на голое тело, растрепывал волосы и бороду, не мылся, мазал грязью грудь и спину, чтобы выглядеть зверовиднее.

У всех еще был в памяти недавний мор, еще многие села и деревни в псковской земле стояли пустыми, и Нифонтовы вещания падали на добрую почву. Люди щедрой рукой давали Нифонту милостыню, от собранного распухала сума, кожаный кишень под монатейкой каждый день тяжелел от денег. Нифонт сеял и тотчас же собирал жатву. Жатва бывала всегда обильной, и того, что Нифонт собирал, хватало бы на целую ораву странников.

Но Нифонт не хотел ни с кем делиться и ходил один.

Скоро объявились и другие старцы-провидцы — Олимпий и Иона Голенькие Ножки. Но ни один из них не умел так закатывать глаза, трясти космами и выкрикивать пророчества, как делал Нифонт, и жатва их была куда меньше того, что перепадало Нифонту. И они смирились и стали довольствоваться крохами, какие им оставлял Нифонт. Там, где он побывал, милостыня была обильнее, чем на новых местах. Нифонт сеял в людских сердцах страх, страх не скоро уходил из сердца, каждый хотел спасти душу, чтобы, когда затрубит труба архангела, призывая живых и мертвых на страшный суд, быть с теми, кому бог велит стать по правую руку. Даже закоренелые скупцы становились щедрыми. Из посеянного Нифонтом собирали жатву и Олимпий и Иона Голенькие Ножки.

Ждан тоже бродил по деревням и селам псковской земли. В воскресенье перед троицыным днем подходил он к селу Суземскому. Село раскинулось у подножия невысокого холма. На макушке холма новая, с шатровыми кровлями, церковь, поставленная в память двенадцати апостолов, поднимала в высь двенадцать деревянных голов. У церкви виднелись дворы церковного причта — два больших поповских, обставленных добротными заметами, и поменьше — дьяконов и пономаря. Внизу полумесяцем подступали к холму дворы пахарей. Дворы ладные, ворота в каждом с кровлями, на кровлях деревянные, затейливо вырезанные петухи с широкими клювами. В селе жили мужики сябры, земля у мужиков своя, купленная, — не то, что у смердов, сидевших на чужой земле, — ни боярину, ни монахам оброка не плати, один над сябрами господин — Псков.

За околицей торговая площадь. На торг съезжались люди из ближних деревень раз в неделю, по воскресениям. На площади было пусто, не видно и у дворов ни души. Ждан удивился, был канун дня троицы, шла неделя русалий. На русалии, с бог знает каких времен, повелось — собирался народ веселиться и провожать русалок.

Ждан шел между дворов, постучал в один — никто не вышел на стук, только за огорожей тявкнул пес и замолчал. Село казалось пустым, будто недавно прошел здесь мор.

Ждан поднялся к храму. Из ворот церковного двора вышел здоровенный человечище, смоляная борода его топорщилась в стороны, недобро повел глазами на гусли, подвешенные у Ждана сбоку, шагнул навстречу, загреб Ждана за ворот дюжей лапищей, прогудел в ухо:

— Бреди, сатана, откуда прибрел.

Ждан перекрутился на месте, едва не вывернул смолянобородому пальцев, тот выпустил ворот, завопил бешено:

— А по-доброму не уйдешь — гусли и все твои бесовские сосуды на голове изломаю!

Человечище лез на Ждана, тыкал перед собой мохнатым кулаком. Ждан, пятясь, прикидывал — как бы изловчиться и треснуть недруга. Откуда-то вывернулся человечек в рваном кафтанце, через плечо болталась на лыке сума, повис у Ждана на локте, зашептал:

— Не вяжись, перехожий человек, с пономарем Ивашкой, не по силе тебе с ним меряться.

Пономарь разом утихомирился, плюнул и крупным шагом заспешил к звоннице. Мужик с сумой потянул Ждана за собою:

— Бредем, молодец, подалее, пономарь сейчас в колокол, к вечерням ударит, попы Родионище и Василище пойдут службу править, увидят тебя — добро, если только гусли изломают, а то и ребра целыми не оставят. У Родионища кулачища по пуду, бычка треснет — с ног валит.

Мужик шел впереди, сильно припадая на ногу, когда отошли далеко от церкви, свернул к старой березе, сел наземь, указал Ждану глазами, чтобы присаживался рядом, стал рассказывать.

На прошлой неделе проходил через село старец Нифонт, вещал о близком преставлении света, стращал мужиков небесными знамениями, толковал о бывшем ему видении: явилась господняя матерь и велела идти в село сказать: суземским мужикам сябрам, чтобы покаялись, грехов на них без числа, а день и час страшного суда близок, затрубит труба архангела — некогда будет и покаяться, так и предстанут в мерзостях и грехах перед господним престолом. Мужики натащили старцу милостыни столько, что тому было с собой не унести; серебро Нифонт оставил себе, а пироги, хлебы, калачи, рыбу и другое — половину отдал суземским попам, половину велел отвезти в город на подворье Живоначального креста в дар попу Мине. Уходя, Нифонт наказал мужикам поститься и говеть всю неделю, в субботу причаститься. После Нифонта подоспел другой старец — Иона Голенькие Ножки, тоже наговорил всего.

Обрядились мужики в чистые рубахи, сидят по избам, дела никакого не делают, со двора выходят только в церковь к поповской службе, ждут, когда затрубит архангел в трубу. О себе рассказал хромой мужик, что зовут его Потаней, прозвищем Кривой, с молодых лет кормится, водя медведей. Русь исходил вдоль и поперек, побывал в Литве, забредал и в немецкие земли, у немцев дивил немецкого князя ученым медведем. Куда только ни попадал — везде был желанным гостем, и сам сыт, и зверь не в обиде, и на дорогу дадут, и накажут, чтобы еще приходил потешить. Под Псковом бывал Потаня и прежде не один раз, помнил — псковские люди всегда были охотниками до всяких игр и позорищ, сейчас будто люди не те стали. Куда ни прийди — только и разговоров, что о небесных знамениях и близком конце света. Не то на игрища и позорища глядеть, — пахать и сеять, и всякое дело делать людям тошно, да и как не будет тошно — каждый день и час жди архангеловой трубы. Увидел Потаня — не прокормит его медведь, и стал прикидываться убогим странником божиим, перехожим каликой. Оставит медведя где-нибудь поблизости на цепи, а сам идет по дворам собирать господним именем даяния, если же где оказывалось, что перехожие странники Нифонт, Олимпий и Иона Голенькие Ножки с попами не успели еще застращать людей — возвращался с медведем.

Сидел Потаня, понурив тронутую сединой бороду, вздыхая толковал, что медвежьим поводчикам и скоморохам пришли совсем худые времена, троицын день на носу, подошло время русальских игрищ, суземские мужики сябры и рады бы игрища играть, живут богато, у каждого и пива, и меда давно наварено, да старцы с попами мужиков застращали, об игрищах те теперь и не думают.

Ждан слушал Потаню, ковырял дорожным посошком землю, на лбу легли складки. Видел — далеко протянул поп Мина загребущие руки, верный у него сеятель и жнец старец Нифонт. Не один Нифонт с Миной жатву собирают, там, где Нифонт побывает, перепадает из посеянного и попам. Ждан думал недолго, встал, складки на лбу разошлись, подмигнул весело новому знакомцу:

— У Нифонта с попами одна погудка, у меня с тобою другая, а чья перегудит — завтра увидим.


Кличка медведя была Безухий. Ухо медведю откусили собаки. Это был матерый и умный зверь, бродивший с Потаней уже целый десяток лет. Он понимал все, что только от него хотел хозяин. Потаня, когда было ему надо, оставлял медведя где-нибудь одного в укромном месте, и Безухий терпеливо ждал хозяина там, где его тот оставлял.

Потаня привел Ждана в покинутую избу у старой смолокурни. Смолокурня стояла от села версты за две, в лесу. Медведь спал у смолокурни. Услыхав голос хозяина, брякнул цепью, поднялся на задние лапы, закивал кудлатой башкой. Потаня вытряхнул из сумы краюхи хлеба, куски пирогов, вяленую рыбу, половину из того, что собрал, кинул медведю.

Ночь Потаня и Ждан переночевали у смолокурни. Утром пошли к селу. Позади вперевалку плелся медведь. Во дворах было тихо и пусто, все от мала до велика ушли в церковь к обедне. Ждан с Потаней остановились на лужке, в стороне от дороги. Безухий сел на задние лапы, поглядывал на хозяина маленькими глазками, ждал, когда велит Потаня начинать потеху.

Ждать пришлось недолго. Из церковных дверей повалил народ. С тех пор, как в селе и ближних деревнях старец Нифонт возвестил о скором конце света и велел мужикам говеть и поститься, храм от народа ломился, попы и дьякон с пономарем едва поспевали таскать ко дворам мехи с калачами, ковригами и пирогами.

Люди проходили мимо Потани и Ждана, и никто не повел на них и глазом. Потаня нетерпеливо переминался с ноги на ногу — не выйдет из Ждановой затеи ничего доброго, куда тогда идти, все в волости будут знать, что не перехожий калика Потаня, а медвежий вожак. Ждан присел на пень, достал из нагуслярья гусли, тронул струны.

Шли мимо люди, одни, услышав гусли и песню, крестились и торопились ко двору, чтобы не прельститься и не впасть в грех, другие, замедлив шаг, украдкой поглядывали на певца и медвежьего вожака. Ждан пел сначала тихо, потом все громче, и люди стали замедлять шаги и останавливаться. Даже самые богобоязненные, спавшие ночью в праздничной рубахе, чтобы не застала архангелова труба врасплох, останавливались и слушали Ждана. Когда собралось довольно народа, Ждан запел уже во всю силу. Он пел о том, как ходила псковская рать к Юрьеву воевать рыцарей. Кончил Ждан песню, и никто уже не помышлял о небесных знамениях и страшном суде, все думали только о храбрых ратных людях, грудью ставших за отчую землю, о пушкаре Плесе, сложившем голову под немецким городком, и славном Путяте.

Ждан увидел — можно теперь начинать и другие песни, те, какие веселят человеческие сердца. И когда запел Ждан веселую скоморошину, даже самые хмурые постники, успевшие от поста нажить на щеках провалы, улыбались. Кончил Ждан скоморошину, и Потаня велел медведю начинать потеху:

— Эй, Безухий, покажи добрым людям, как ребята горох воруют!

Медведь пополз на брюхе, загребая перед собою лапами. Потом Потаня велел Безухому показать, как поп Иван идет к заутрене, и медведь, покряхтывая, топтался на месте и переступал с лапы на лапу. Говельщики мужики и бабы едва крепились, чтобы не прыснуть со смеха.

А Потаня выкрикивал:

— А теперь, Безухий, покажи добрым людям, как поп Иван с казной обратно домой от заутрени ко двору гонит, а дьякон его не догонит.

Медведь опустился на четыре лапы, бегал вокруг Потани, вертел головой, оглядывался и жалобно повизгивал.

Не заметили говельщики, как подобрался настоящий поп Родионище, старший над всеми попами в Суземской волости, и стал, схоронившись за березкой. Пока показывал Безухий, как дети горох воруют, Родионище молчал, когда же дошло до поповского племени, не вытерпел, выскочил, стал проталкиваться сквозь толпу, тыкал, не разбирая, кого кулаком, кого посохом. Мужики и женки от него шарахались. Родионище стал перед потешниками ударил посохом, на полчетверти вогнал его в землю, рявкнул так, что ближние мужики прянули назад:

— Эй, вы, сквернословцы, дружки сатаны…

Медведь поднял лапу, глухо рыкнул. Ждан, как будто речь вовсе не о нем с Потаней шла, сказал:

— Отойди, поп, зверь ладанного духа не любит. На прошлой неделе вздумал поп Никита вот этак же, по-твоему, лаяться — сожрал его зверь до косточки и скуфьи не оставил.

Родионище побагровел, выворотил глаза. Медведь распялил пасть и рыкнул во весь медвежий голос.

Поп прянул назад, увидел, что с потешниками не сладить ни бранью, ни посохом, стал увещевать мужиков и баб:

— Бегите потех хульных и песен бесовских, закрывайте очи на игры сатанинские. В потехах и играх великая дьяволу радость. Забыли — времена какие грядут, седьмая тысяча лет на исходе, не весте ни дня ни часа, когда господь призовет на страшный суд. Какие бесоугодники станут скоморохов слушать и на глумотворцев глядеть, отыдут на плач вечный, вкупе с прелестниками гореть будут во аде, в огне неугасимом.

Мужики и женки потупили головы, кое-кто сокрушенно вздохнул: «Ой, и силен бес, молишься-молишься — от поклонов на лбу шишки, постишься только и видишь квас да редьку, а захочет бес прельстить — так и молитва не в защиту».

Приходил старец-провидец Нифонт, корил суземских сябров грехами. От рассказов старца, как являлась ему матерь божия и горько плакалась на грехи мужиков, женки в голос ревели. Вспоминали люди Нифонта, вздыхали, уходить все же никто не уходил.

Поп Родионище в гневе был на руку скор, с грешниками слов тратить не любил, больше поучал не словами, а посохом по спине, мужики думали — не миновать и потешникам отведать поповского посоха. Поп опять стал подступать к Ждану и Потане:

— На сем свете сеете, бесоугодники, тернии, смех и глумление, на том пожнете слезы и рыдания, повесят вас бесы за пуп на крюке железном и мучиться так вам довеку.

Поп корил потешников и сам все больше разъярялся от своих слов, подступая ближе, гудел:

— Горе вам, прелестники, соблазняющие малых сих…

Замахнулся посохом, хотел ударить Потаню, вместо же того со всего маху огрел Безухого, примостившегося у Потаниных ног… Медведь заревел страшно, вскинулся на задние лапы. Поп Родионище побелел, выронил посох, шарахнулся прямо на людей, сбил с ног двух женок, зацепился за одну ногой, полетел и сам кувырком. Мужики и женки покатились от смеха. Хохотали, схватившись за бока, забыв и видения старца-провидца, и поповы поучения и близкое преставление света. Поп Родионище сидел на земле, сопел, потирая ушибленный лоб. Потаня припустил цепь, как будто не было силы удержать Безухого. Ждан подскочил к попу, приподнял, поставил на ноги, подталкивая в спину, говорил:

— Уходи, попище, бога ради, говорю тебе, уходи, не любит зверь ладанного духа, сорвется с цепи.

Поп Родионище, прихрамывая и несусветно лая потешников и мужиков, поплелся ко двору.

Ждан играл веселые песни, а медведь плясал и показывал потехи. Мужики слушали Ждана, смотрели на медвежьи потехи, совсем забыли и старца Нифонта, и то, что на исходе седьмая тысяча лет, и не сегодня-завтра придется предстать на страшный суд.


В той же волости, за березовым леском от Суземского, стояло село Моховое. Село было небольшое, жили в селе, как и в Суземском, мужики сябры.

Ждан вырядился в Потанин каличий кафтан, растрепал волосы и бороду, перекинул через плечо странническую суму, в суму положил гусли, стал — ни дать, ни взять — странничек, убогий человек. Рано утром отправились они вдвоем с Потаней и медведем к Моховому. Потаня остался с Безухим на перелеске, Ждан присел под липой близ церкви.

После обедни из церкви стал выходить народ. Люди подходили к Ждану, чтобы послушать — не станет ли чего говорить странник. Ждан молчал и ждал, пока соберется побольше народа. Прошел мимо ко двору поп. За плечами у попа виднелся мешок, туго набитый калачами и пирогами. Ждан шагнул к попу, склонил голову:

— Благослови, отец, православным людям вещать.

Поп в ответ повел бородой, руки были заняты: «Во имя отца и сына…». Знал — от странниковых вещаний убытку не будет, еще крепче прилепятся люди сердцем к храму, еще больше станет перепадать в мешок пирогов и калачей. Ждан дождался, пока поп ушел далеко, тогда он снял колпак, закатил глаза, как делал Нифонт, и тем же голосом со слезой, каким вещал старец, стал говорить:

— Люди добрые, седьмая тысяча лет, как свет стоит на исходе. Не ведает никто ни дня, ни часа, когда ангелы затрубят в трубы. Не ведает, какая выпадет ему судьбина, куда доведется идти — к праведным в рай, или в ад к грешникам, — и что суждено — веселие или огонь и плач вечный.

Мужики, потупив глаза, покорно вздыхали. Какая-то женка в высоченной кике тихонько вполголоса завыла.

— Люди добрые! Чем помянете житье свое горькое, когда станут вас бесы на том свете в котлах смоляных жечь и крючьями драть и всякими муками лютыми мучить? Пошто нудите тело свое постом и сердце печалью? Или пусты клети и нет во дворах ни овцы, ни птицы, что одной редькой да толокном брюхо набиваете? Или некому потешить вас игрой и пляской, что хоронитесь во дворах, будто мыши в норах? Или забыли, что время подошло играть русалии, как от дедов и прадедов на Руси ведется? Вкинут вас бесы в омут огненный и не будет там ни яства сладкого, ни пива хмельного, ни веселия. И станете тогда вы скорбеть и плакать и говорить: «Была еда добрая, а редькой и толокном брюхо набивал, наварил пива хмельного, а пил воду, приходил веселый молодец скоморошенек, а я не веселился».

Мужики, молодые женки и старухи перестали вздыхать, выпучив глаза смотрели на странника. Женка в высокой кике как раскрыла рот, чтобы заголосить уже во весь голос, примолкла, так и стояла с открытым ртом. И голосом и видом походил Ждан на Нифонта, сразу думали люди — еще одного старца бог принес, а тут вдруг такое. Поняв, к чему клонит странник речь, заулыбались.

Ждан говорил:

— И станет ваша скорбь мукой еще горшей, чем все муки бесовские, и ни крючья, ни смола огненная той скорби не одолеют.

Мужики несмело заговорили:

— Перехожий человек правду молвит: на сем свете только и радости, что хмельного попить и поесть сладко да повеселиться.

— В рай дорога одним монахам да попам прямая, да князьям еще, за каких попы умолят.

— Пахарю дорога одна — в пекло.

Ждан вытащил из страннической сумы гусли, заиграл. Из-за леса тотчас вывернулся Потаня с медведем. Ждан проиграл веселую, и лица у сябров совсем просветлели. Когда же Безухий стал показывать, как поп домой с калачами бежит, мужики, женки, девки и старухи, давно отвыкшие смеяться, покатились от хохота.

Вприпрыжку подбежал сухонький человечек, личико малое, благообразное, на бледных щеках тощие кустики рыжеватых волосков, из-под куцего кафтанишка видны тонкие голые ножки, сбоку у человечка висела пустая сума. Человечек подскочил к Ждану, по-комариному пискнул:

— Бе-е-си!..

Рыжий мужик взял тонконогого человечка за плечи, отвел в сторону, ласковым голосом сказал:

— Не кидайся, Голенькие Ножки. Чули православные старца Нифонта, и тебя чули, а теперь хотят веселых молодцов послушать. Нифонт да ты муки адовы сулили, а эти людям сердца потешают, чья погудка лучше — рассудим сами…

Иона Голенькие Ножки опустился на траву, от злости и обиды всхлипнул. Шел он по свежим следам старца Нифонта, всюду после Нифонтовых вещаний люди были щедрыми, ублажали странника милостыней, авось зачтется на страшном суде, вчера же в Суземках перепали Ионе совсем крохи. Голенькие Ножки попробовал припугнуть одного мужика по-нифонтову: — «Седьмая тысяча лет на исходе, о душе помысли», — тот в ответ махнул рукой: «Бреди себе поздорову, много вас тут странных шатается, на всех не напасешь».

Удивился Иона Голенькие Ножки и другому: Нифонт и попы заповедали людям говеть и поститься, вместо же того во всех дворах бабы пекли и жарили, точно готовились к великому дню — пасхе. От девки выведал Иона Голенькие Ножки — печеное и жареное готовят бабы к бесовскому празднику русалий. Иона направил путь в Моховое, увидев Ждана и Потаню, потешавших сябров, понял, кто всему виною.

Сидел Иона Голенькие Ножки на траве, всхлипывал, размазывал по личику слезы, видел — и в Моховом не многим поживишься. Нифонту хорошо — успел собрать жатву, перепало, должно быть, и попу кое-что, а ему если и перепадет, так самая малость, чуть-чуть поклевать. А серебра — и деньги одной у сябров теперь не выудишь.

Люди, нахохотавшись, стали расходиться по дворам. Все зазывали к себе наперебой Ждана и Потаню и сулились угостить веселых молодцов на славу. Только Иону Голенькие Ножки никто не звал.

Русальные игрища — проводы русалок — бывали за неделю до петровских заговен. Провожать русалок повелось с незапамятных времен, столетние старики не могли сказать, откуда и с каких времен такое пошло, знали одно — проводы надо справлять честь честью, чтобы не разобидеть водяных жительниц, иначе не дадут русалки житья людям. Но мало кто вспоминал о нечистой водяной силе, пахари после весенней страды рады были игрищу, можно было и хмельного хлебнуть и повеселить душу.

В первый день игрищ Ждан с Потаней пришли в село Суземы. На лужку уже ждали ряженые парни в овчинах, вывороченных волосом наружу, у одних были приклеены к подбородку длинные льняные бороды, у других на лице козлиные и овечьи хари из луба. Двое ряженых держали на плечах русалку — длинный мех, набитый соломой. На тряпошной голове русалки виднелся кокошник, позади свисал до земли льняной хвост. Девушки в венках из травы и полевых цветов помахивали зелеными ветками березы.

Ряженые завидели Ждана, — закричали, чтобы играл он провожальную. С песней и шутками русалку повели мимо дворов к реке. Впереди шли Ждан с Потаней и медведь. Ждан играл на гуслях, ряженые и девушки пели провожальную песню, а медведь становился на задние лапы, кряхтел, переваливался через голову.

Русалку водили от двора ко двору, хозяева выходили за ворота, желали русалке счастливого пути, ряженым давали пирогов. Встретив русалку, люди шли за ряжеными, и напрасно в этот день пономарь до крови набивал себе веревкой ладони, колотил на церковной звоннице в колокола — приплелось в храм только трое старух. Зато луг у реки цвел девичьими и бабьими сарафанами, белел множеством рубах пахарей. Девушки водили вокруг русалки хороводы, а парни миловались с душеньками при всем честном народе, хороших целовали дважды, пригожих семь раз и даже самым некрасивым перепадало по разу.

Игрище у реки на лугу тянулось весь день. Мужики и женки, парни и молодые девки пировали вокруг расставленных на земле жбанов и сулей с питьем. Выпили все припасенное к игрищу пиво и мед, съели печеное и жареное. Когда разобрал всех хмель, плясали и стар и млад, а Ждан играл им на гуслях. Так было до вечера. Закатилось солнце, и пали на землю светлые сумерки. Люди окружили соломенное чучело. Девки и парни шли впереди, опять пели провожальную песню и плясали. Русалку притащили к реке, бросили в воду, и все желали соломенному чучелу счастливого пути.

А поп Родионище и поп Василище с дьяконом и пономарем всемпричтом стояли на пригорке, выкрикивали мужикам укорительные слова, сулили им жестокие муки на том свете.

Но их никто не слушал. Никогда не бывало в селе на русалиях такого веселья, как в этот раз. Седьмая тысяча лет от сотворения мира была на исходе, и мужики веселились досыта, чтобы, когда затрубит труба архангела и черти поволокут в ад грешную душу, не пожалела бы душенька, что мало пила и ела на земле и мало веселилась.

Утром Потаня и Ждан ушли из Суземы. Они шли по следам старца Нифонта, переходили из села в село, из деревни в деревню. Нифонт сеял в человеческих сердцах страх. Приходили Ждан и Потаня — и там, где Нифонт сеял печаль и вздохи, всходили песни, пляски и веселье. А посеянное Нифонтом засыхало на корню.


Ждан и Потаня подходили к селу Бережня. За Потаней, побрякивая цепью, переваливался Безухий.

Было время цветения льна. Над голубыми полями носились, догоняя друг друга, мотыльки. На изгородях, разгораживающих поля, воробьи вели веселую возню. Небо было такое же голубое, как и цветы льна на полях, и все кругом казалось тоже голубым и веселым.

У околицы кругом стоял народ. Издали завидев людей, Ждан и Потаня подумали, что собрались, должно быть, пахари водить хоровод, и удивились, так как никакого праздника в тот день не было. Медведь, завидев людей, довольно заворчал и замотал башкой, знал зверь — где много людей, там велит хозяин показывать потехи, а где потехи, там люди для косолапого гостя ни пирога, ни калачей не пожалеют.

Когда Ждан с Потаней подошли ближе, разглядели — собрались люди не хоровода ради. Мужиков виднелось немного, зато густо цвели в толпе расписные кокошники, цветные девичьи повязки и высились рогатые бабьи кики. В кругу чернела свеже вырытая канава. По сторонам канавы стояли друг против друга две женки. Одна полнотелая, большеглазая, с вздернутыми высоко бровями, другая долговязая и сухопарая, с мертвым, желтым лицом. Впереди девок и женок стоял ветхий старичонок, постукивая посохом, покрикивал, чтобы не влезали в круг. Ждан спросил старика, ради чего собрались люди. Старичонок вскинул на Ждана пегие брови, сердито буркнул:

— Открой глаза, женки на поле бьются…

Разглядев однако, что Ждан не своей волости, а перехожий человек и, должно быть, издалека, стал растолковывать. Большеглазой, полнотелой женки имя Маврушка, за веселый же нрав прозвали Смеянкой, другая — Феодора, обе вдовки. Еще было при старых посадниках, ходили бережнянские мужики-земцы с псковской ратью воевать немцев. Одни сложили головы на ратном поле, к другим прицепилась моровая язва и схоронили их на чужбине. Совсем немногие мужики вернулись из похода домой, обезлюдела волость — ни пахать, ни сеять оказалось некому. Стали девки и бабы сами справлять всякое мужичье дело, они и пашут, они и сеют, и жатву убирают. Вдовка Феодора взяла во двор косноязыкого парня-наймита Петрушку, а Смеянка парня переманила к себе. Феодора била судье челом, чтобы рассудил судья ее со Смеянкой, жаловалась: Смеянка наймита не работы и помощи ради сманила, а для блудного дела. Судья с волостными стариками, сколько ни бился, толком разобрать ничего не мог, вдовки такое друг на дружку несли, только слушай. Смеянка твердила, что Феодора с наймитом давно блудит, а ушел парень от Феодоры со двора того, что по скупости своей морила его хозяйка голодом, а ей, Смеянке, без наймита — хоть ложись да помирай, ребят малолеток трое, старух две, да слепой свекор, работница же она на всех одна.

Судья и волостные старики решили положиться в деле на божью волю, присудили вдовкам биться на поле. Чем вдовкам биться, судьи долго не думали. Мужикам положено стоять в поле с мечом или ослопом, вдовки к ратному оружию и ослопу были не привычны, да и дело того не стоило, чтобы лить кровь. Сделали, как повелось исстари, с тех пор, как судной грамотой не велено было женкам ставить на поле за себя наймитов, а биться самим, — поставили вдовок у канавы, какая перетянет противницу — за той и правда.

Близко к вдовкам стоял судья, и волостные старики, глядели, чтобы вдовки тягались по-честному, глаз друг дружке не драли, лица не царапали.

Старичонок, рассказавший обо всем Ждану, показал ему и Петрушку-наймита, из-за него вдовки тягались. Он стоял в стороне, щуплый, узкоплечий, с носом пуговкой, переминался с ноги на ногу, растерянно хлопал белесыми глазами.

Ждан покачал головой: «Ну и ну!» Подумал, что в волости парней и мужиков вовсе мало, если из-за такого сморчка вышли вдовки тягаться.

Долговязая Феодора все норовила запустить руки Смеянке в волосы. Та откидывалась назад, вертелась — и Феодора, сколько ни тянулась, дотянуться к волосам не могла. Несколько раз схватывалась Феодора со Смеянкой за руки, тянули каждая противницу в свою сторону и ни одна не могла перетянуть. Девки и женки нетерпеливо переглядывались, встряхивали кокошниками и кивали. Багроволикая, приземистая женка, Феодорина благожелательница, крикнула, подбодряя подружку. Судья и волостные старики, все трое, повернули к ней головы, замахали руками, бойкую женку тотчас же затолкли назад.

Вдовки скоро упарились. У Феодоры желтое лицо стало багровым, у Смеянки из-под повязки выступили на лоб капельки пота. Обе дышали тяжело, но ни одна не хотела уступить другой по своей воле.

Так долго топтались они друг против дружки. Девки и женки стали уже перешептываться, — должно быть, ни одной другую не одолеть, так и разойдутся ни с чем. Может быть, так и случилось бы, не ухвати Смеянка противницу за сарафан. Сарафан на Феодоре был ветховатый, треснул от плеча до пояса. Феодора не взвидела света, откуда только у сухопарой вдовки взялась сила, сгребла противницу обеими руками за волоса, тряхнула, словно котенка. Опять выскочила наперед бойкая женка, выкликнула насмешливо:

— Подавайся, Смеянка, по рукам, легче будет волосам!

Феодора встряхнула Смеянку еще раз, дернула, сволокла в канаву. Судья ступил вперед шаг, стукнул о землю посохом:

— Буде!

Волостные старики за ним повторили:

— Буде!

Судья велел Феодоре и Смеянке стать перед собой и волостными стариками. Смеянка собрала растрепавшиеся волосы, завязала повязкой, стояла понурившись, на ресницах блистали слезинки. Ждану сделалось жаль незадачливую вдовку. Феодора водила вокруг глазами, зло подмигивала: «Что, взяла?». Судья выпятил живот, важным голосом выговорил:

— За Феодорой правда. Наймиту Петрушке быть на твоем, Феодора, дворе по-прежнему. А тебе, Смеянка, заплатить просудные пошлины судье — алтын с деньгой.

Феодора поклонилась судье и старикам, шагнула к щуплому парню, сурово свела на переносице брови:

— Слыхал, Петрушка, суд? Бреди ко двору.

Парень шмыгнул носом, лениво переставляя ноги, побрел. Потянулись ко дворам и женки с девками и немногие мужики. Ждан подошел к Смеянке. Она сидела на земле и, прикрыв рукавом лицо, тихонько голосила, как голосят над покойником бабы-плакальщицы, заводя плач:

— Ой, кто же меня, вдовку бездольную, пожалеет!..

— Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..

Ждан тронул вдовку за плечо. Плечо было округлое и точно налитое. Смеянка подняла голову, повела на Ждана светлыми глазами и заголосила уже во весь голос:

— Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..

Ждан звонко шлепнул вдовку по широкой спине:

— Не веди, стану я тебе обороной…


Думал Ждан жить на вдовкином дворе недолго, пособит Смеянке, управиться с работой, обмолотит рожь, подправит избу и пойдет дальше своей дорогой.

Случилось по-другому. Вдовка сказалась ласковой, нравом кроткой, сердцем привязчивой. Остался Ждан у вдовки — и сам не знает, то ли дружком, то ли хозяином.

Отошла страда, осень вызолотила лес и зажгла на рябине огненные ягоды, солнце по утрам вставало в тумане тусклое и непроспавшееся, иней не сходил до полудня, давно уже улетели журавли, холодные листодеры сорвали с деревьев последнюю листву, а Ждан все еще оставался в Бережне. Поганя три недели ждал друга, бродил по ближним деревням, потом махнул рукою, не стал ждать, увидел — крепко приколдовала Смеянка мужика, и ушел куда глаза глядят, сказал: к зиме, когда замерзнут болота, будет пробираться в Новгород.

Зиму Ждан перезимовал в Бережне. Смеянка в нем не чаяла души. Поп Тимоха вначале косился на вдовку, встречая, корил: «Ой, Смеянка, в грехе живешь». Перед святками, когда ходят попы собирать с мужиков зимнюю дань, дала Смеянка попу Тимохе вместо деньги целую копейку да в придачу к хлебу насовала в мешок калачей и пирогов, просила помолиться за грешную ее душеньку. С тех пор перестал поп Тимоха корить Смеянку грехом. Селяне грех Смеянке в вину не ставили. Не только вдовки, но не редкостью было — и девки в Бережнянской волости жили с милыми дружками невенчанными. Мор опустошил дворы и каждый родившийся младенец был в редкость. Бабы завидовали Смеянке; когда, бывало, собирались у колодезного журавля, судачили: «Высудила Феодора у Смеянки наймита, а ей и горюшка мало, ворона упустила — сокол в силок попался». Другие хитро подмигивали — была бы постелюшка, а милый будет.

О песнях и играх Ждан теперь не думал, мысли были такие же, как у каждого мужика-пахаря: хватит ли в яме до весны зерна, отчего буланый сено плохо ест. Казалось ему — век был он пахарем. Гусли как сунул еще с лета в чулан, так и не притронулся к ним за всю зиму.

Пришла весна с голубыми днями и светлыми, до полуночи зорями. Как-то поправлял Ждан в поле повалившуюся изгородь. День был ясный и теплый. Жаворонки звенели на все лады. Сверкали под весенним солнцем тучные зеленя. По межам и обочинам троп, между молодой травой голубели нежные незабудки. Ждан с работой управился быстро, от весеннего тепла его разморило. Он кинул на землю кафтан, лег и долго смотрел в небо. Казалось ему, что вот так же лежал он когда-то и смотрел, и небо было такое же голубое, и жаворонки звенели, и так же пахло молодой зеленью и непросохшей землей. Силился он вспомнить, когда это было, может быть, когда еще был совсем малым ребятенком в Суходреве, а может, и где-нибудь в другом месте, так и задремал, не вспомнив.

Проснулся Ждан от чужого голоса. Шагах в пяти от него, протянув ноги, сидел незнакомый мужик и, раскачиваясь, тянул песню. Пел он тихо, но Ждан разобрал слова:

…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасение…
Ждан закрыл глаза и не шевелился. Мужик допел песню до конца. Песня была та самая, какую сложил Ждан и в первый раз пел, когда тягался в Москве с Якушкой Соловьем перед боярином Басенком. Мужик сидел боком, Ждану была видна только его сутулая спина, клок бороды. Передохнув, он опять запел вполголоса:

А было то во Смоленце городе,
Против бережка было днепровского…
Мужик пел еще, и из песен еще две были сложенные Жданом. Ждану показалось: и солнце светит ярче, и жаворонки заливаются звонче, и трава зеленее. Давно он уже не поет песен, а люди их подхватили, далеко разнесли по русской земле. Ждан приподнялся. Мужик медленно повернул к нему голову. Лицо у него было худое, восковое, такое бывает у хворого, редкая борода завивалась колечками, глаза голубели васильками. Мужик усмехнулся доброй улыбкой и ласковым голосом выговорил:

— Не гневайся, сердешный, разбудил я тебя от сна, такой у меня обычай — как присяду отдохнуть, так и песню затяну, с песней живу, с песней и умру. Одна беда — голосом я слаб, людям петь немочен, себя только и потешаю.

Ждану хотелось узнать, от кого перенял он песни, вместо того спросил:

— Издалека ли да далеко ли бредешь, перехожий человек?

Мужик приподнялся, придвинулся к Ждану ближе:

— Земли истоптал я, соколик, много, две зимы в Новгороде зимовал, а теперь бреду, куда очи глядят.

Мужик потянул рукав рубахи, руки у него не было до самого локтя.

— Видал, голубь, каков из меня господу и людям работник? Калика я перехожая.

Рассказал странник: вышел он из Новгорода с другим перехожим каликой, в пути дружок умер, а он бредет теперь в Псков. Ждан спросил:

— Песни у кого перенял?

Калика закатил глаза и вздохнул:

— Хороши мои песни? А перенял их от доброго человека — скоморошка, ночевали вместе в избе. Скоморох весь вечер людям песни играл, я и перенял. Прозвища и имени своего скоморошек не сказал. Одно знаю: в Новгороде скоморошек бывал, в Литву захаживал, из города Смоленца едва унес ноги. А расспросить было мне недосуг. Так и разбрелись каждый своим путем, на песни я памятлив, раз услышу — слово в слово запомню.

Калика был словоохотливый, говорил без умолку.

— Скоморошек тот калач тертый: Русь всю не один раз из края в край прошел, и лиха всякого хлебнул вдоволь. От ратных князя Шемяки натерпелся. Били его ратные палицами, до смерти не убили, а памятку навек оставили, от боя глаз один как мертвый стал. Все скоморошек людям рассказывал, а я чул.

У Ждана перехватило дыхание. «Один глаз мертвый… Упадыш!» Схватил калику за руку:

— Имя, прозвище того скомороха?..

Калика блеснул зубами, коротко усмехнулся:

— Я же тебе, соколик, говорил — имени-прозвища своего скоморошек не сказал, а люди не пытали.

Ждан выпустил руку калики. Упадыш? Однако сейчас же подумал: «Откуда Упадышу быть, одни теперь косточки Упадышевы на чужбине тлеют».

Калика оглядел его васильковыми глазами:

— Или скоморошек тот — дружок тебе, или недруг?

А Ждан думал: «Кому же такие песни петь как не Упадышу, и глаз мертвый… Может, зря в Смоленске наговорил тогда посадский, будто Упадыша удавили на дворе у наместника, и поп панихиду по живому пел?»

Ночевал калика в селе, утром ушел своей дорогой, ушел — и прежнего покоя у Ждана как не бывало. Недавно всякое дело делал он с шуточкой, с веселым словцом, теперь ходил задумчивый, Смеянка за день не дождется от него слова, редко-редко улыбнется. Смеянка, глядя на богоданного дружка, только вздыхала. Стала она подолгу простаивать на коленях перед образом, била головой в земляной пол, просила:

— Муж мой Онцыфор в великий мор помер, не отнимай у меня, боженька, Жданушку, оглянись на меня, вдовку бедную…

Старая Орина, Смеянкина мать, сказала, что порчу на Ждана, должно быть, напустила Феодора со зла и зависти. Смеянка пошла в ближний починок к бабе ведунье, просила дать наговорного зелья. Стояла Смеянка в темной избушке, повторяла за ведуньей наговор:

— Заговариваю я, раба божия Мавруша, милого, своего дружка Жданушку, от мужика ведуна, от ворона воркуна, от бабы ведуньи, от старца и старицы, от посхимника и посхимницы. А кто из злых людей моего Жданушку обморочит, и околдует, и испортит, у того бы глаза на затылок выворотило, а моему милому дружку здраву быть и тоски-печали на сердце не класть.

Дала ведунья Смеянке наговорной травы, велела сыпать по щепоте в еду, сказала, что грусть-кручину снимет со Ждана словно рукой и сердцем прилепится он к Смеянке крепче венчанного мужа.

Однако ни ведуньин наговор, ни наговорная трава не помогли. Смеянка от горя даже в теле спала. Раз среди ночи разбудил ее Ждан, шепотом спросил:

— Чуешь?

Смеянка прислушалась — ничего, только Машутка с Дарьицей сонно дышат на полатях да всхрапывает старуха.

А Ждан опять:

— Чуешь, кличет меня?

Смеянке стало страшно:

— Да кто кличет, окстись, голубок!

— Он кличет, Упадыш…

В другую ночь опять так же. Но голос у Ждана был не испуганный, как прошлую ночь, а радостный:

— Чуешь, кличет, — жив Упадыш!

— Никто не кличет, примерещилось, соколик.

Ждан взял руку Смеянки, приложил к своей груди.

— Тут вот в сердце кличет он, Упадыш…

Сколько ни расспрашивала Смеянка, ничего больше не могла от дружка узнать. Ходила она еще раз к ведунье, от ведуньи к попу. Поп сказал, что Ждана мучают ночные бесы — Еменко и Ереско, пожурил вдовку, но не с гневом (Смеянка принесла попу куру, два калача и деньгу), а легонько, поучая: «Ой, женка, где грех блудный, там и бесам радость». Велел Ждану быть в воскресенье в церкви, — отпоет молебен об отогнании бесов и спрыснет иорданской водой.

Воскресенья однако Ждан не дождался, в субботу поднялся чуть свет, вышел из избы, постоял у порога, буланый, узнав его, тихо заржал, в хлеву хрюкнул боровок, в закуте проблеяла овца. Ждан кинул буланому сена, похлопал по сытой холке, вздохнул: «Не бывать, видно, тебе, Ждан, пахарем. А чем бы не пахарь? Да видно, какая наречена человеку судьбина, ни пеши ее не обойти, ни конем объехать. Одному нарекла судьбина за сохой ходить, другому — бродить по земле век с гуслями и людей песней потешать».

Ждан вернулся в избу, прошел в чулан, достал с полки гусли, сдул насевшую пыль, сунул в холщовую суму, сунул еще в суму краюшку хлеба. Смеянка спала, раскинувшись на лавке. Ждан приоткрыл оконце (старуха Оринка и весной и летом оконце на ночь плотно закрывала, чтобы не влезла в избу нечистая сила), подошел к лавке. Смеянка заворочалась, откинула овчину, которой прикрывалась на ночь, хрипловатым от сна голосом проворковала: «Жданушко…». Сверкнула голыми руками: «Поднялся сам, ай опять кто ночью кликал?»

Ждан склонился над лавкой, тихо выговорил:

— Кликал! Нет моей мочи. Не поминай лихом. Смеянушка…

Обнял, поцеловал в горячие губы, у самого что-то сжало горло и больно щипало глаза. Смеянка разглядела у Ждана нагуслярье с гуслями, поняла: уходит мил-дружок, приникла к Жданову лицу щекой.

— Жданушко, на кого ж ты меня покидаешь? Или не ласкова я была, или лицом не красна, или телом немощна? Пошто же стала не люба?

Всхлипнула, затряслась от плача. Ждан погладил распустившиеся Смеянкины волосы, тихо выговорил:

— Люба! Упадыш меня кличет. Не все я песни сыграл, много еще в сердце осталось. И не будет мне покоя, пока люди всех песен тех не услышат…


У села Липки кончалась псковская земля, земля святой Троицы. За темноводной речкой Безымянкой вздымались глухие леса и без краю на десятки верст лежали болота — владения господина Великого Новгорода, земли святой Софии.

Дорога пролегала мимо Липок, но ездили здесь только зимой, когда мороз сковывал болота, летом пробираться лесными тропами было сущей мукой. В Липках Ждан пробыл две недели, поджидая — не подвернется ли попутчик. Приходилось или пускаться в путь одному, или ждать зимы, когда потянутся с обозами купцы.

Липовские мужики пугали Ждана трудной дорогой и множеством зверья. Путник отыскался нежданно — плотник Микоша Лапа. Славился Микоша великим уменьем рубить церкви и хоромы, прибрел он из Новгорода, узнав, что в псковской земле нужда в умелых плотниках. В трех волостях ставил Микоша с подручными артельными мужиками церкви, у другого бы было в кишене полно, у Микоши много из заработанных денег проходило между пальцами. Соскучился Микоша по родному Новгороду, надумал возвращаться домой, не ожидая зимы.

До ближней деревни Микоша с Жданом добрались к вечеру, путь был не трудный, тропа приметна хорошо, через болота кинуты кладины — сучковатые бревна. Дальше пошло хуже, тропа приметна едва, кладок нет, а если есть, так совсем ушли в болото. Деревеньки — один двор — стоят друг от друга далеко. На третий день пути до жилья не добрались и заночевали в лесу. Микоша высек огня, распалил из сушняка костер, так ночь и прокоротали. Волки подходили близко, их приходилось отгонять, кидая головни. От Болотной сырости ломило кости, лесная мошкара тучами звенела над головой, забивалась в нос. И еще брели день через непроходимые чащи. В ином месте сосны повалились одна на другую, переплелись гнилыми ветвями, поросли густо мхом, вздымается такая гора — и некуда податься ее обойти. Над головой мозглые сумерки, редко-редко, отражаясь на верхушке сосны, блеснет золотом солнечный луч или высоко-высоко проглянет голубой клок неба. Кажется, в таких чащобах одному только лесному хозяину, мишке косолапому да нечисти лесной, лешакам, и жить. А глядь — меж мшистыми стволами посветлело, покажется полянка, на полянке тын, по тыну вьется хмель, за тыном зеленеет ячмень, тут же приземистая, из толстых бревен, изба.

Раз увидели поляну, на поляне раскиданная огорожа, среди лесной поросли виднелись редкие колоски ячменя. От избы остался один сруб. Перестанет земля давать хозяину урожай, — кинет мужик двор, перейдет на новое место, выпалит среди лесной глухомани поляну, засеет ячменем или рожью, будет сидеть лет десяток на одном месте, пока не оскудеет совсем щедрая на урожаи лесная земля, а потом подастся на новое место. Сухари, какие путники прихватили с собой, они скоро приели, в лесных деревнях люди на хлеб были не щедры, приходилось Микоше и Ждану больше пробавляться ягодами, малиной и земляникой. Более всего досаждала им мошкара. У Ждана от укусов лицо вспухло и посинело; Микоша, хотя и самому ему было не легче, над ним посмеивался: «Пока до Новгорода, скоморошек, доберешься, кровью изойдешь, забудешь, как и песни играть».

На одиннадцатый день пути Ждан и Микоша добрались до Боровщинского погоста. С трех сторон высоченной церкви, рубленной в пять ярусов, со множеством куполов, раскидано было десятка полтора дворов. На площади перед церковью стояли три амбара и несколько лавчонок, кое-как прикрытых тесом. Два раза в неделю — по средам и воскресеньям — в Боровщинском бывали торжки. На торжок съезжались мужики из полутора сотен приписанных к погосту деревень.

Ждан и Микоша пришли во вторник. Торговая площадь пустовала, амбары и лавки закрыты на засовы, у каждого амбара деревянный замок. Торговали в одной только лавке, стояла она при самой дороге. В лавке всего товару на пять алтын: две пары рукавиц, меховой колпак, две пары гарусных чулок. На скамейке клевал носом хозяин лавки, старик с клокастой бородой, одетый в потертый кафтанец. Множество мух вилось около, садилось торговану на лицо и колпак.

Старик расцепил веки, отогнал надоевших мух, увидев путников, закивал головой, повеселел, видно, что торговли никакой нет, а сидел он у лавки от скуки. Торгован расспрашивал, откуда путники пожаловали, узнав в Ждане по гуслям скомороха, сказал, что веселые молодцы забредают часто и ватагами и в одиночку, но такого, какой забрел на фоминой неделе, не слыхал: «Скоморошек тот старый, и глаз один мертвый, и голосом слаб, а за гусли возьмется — у мертвого сердце взыграет».

Ждан подумал «Упадыш!» Спросил, какие песни скоморох пел, велик ли ростом и еще раз подумал: «Упадыш». Знал теперь наверное — жив еще старый атаман и напрасно наплели люди, будто удавили его на дворе у пана наместника. А торгован говорил:

— То, что скоморошек в песне пел, то, сдается, не за горами. Поднялась Москва каменная одним на радость, другим на погибель. Силен стал великий князь Иван, который год дани не дает хану, а у хана нет прежней мочи. Братья тож все из Ивановских рук не выходят. Да что братья — и Рязань, и Тверь, и Псков перед Иваном головы клонят, один Великий Новгород, как и встарь было, по-прежнему себе господин и государь.

Микоша удало тряхнул головой, весело сказал:

— Как был, так и будет Великий Новгород себе и господином и государем до скончания века. Не бывало такого, чтобы новгородцы перед кем-нибудь головы клонили…

Старик покосился на Микошу и вздохнул:

— Неохота клонить, да по силе-мочи на свете все дается. Недавно я из Новгорода воротился, такого навидался — очи бы не глядели.

Торгован махнул рукой и заговорил с горечью:

— Не то у судей и у посадников, и у самого владыки правды не сыщешь. Кто кого сможет, тот того и гложет. У кого кишень тугой, за тем и правда. Бояре, очи жаждущие, совсем олютели. Мало им отчин в Заволочье и у Студеного моря, — угодья, какие за своеземцами и черными мужиками, к рукам прибирают, а Гаврило Иванович да Арбузеев с самим великим князем задираются, посылают своих людей в порубежные волости, какие за Москвой еще с князя Василия, а их люди берут с мужиков Дань.

Ерошил торгован бороду, вздыхал, толковал, что не ждать Великому Новгороду добра от боярских затей, но видно было, что чего-то не договаривает.

Ждан и Микоша дождались воскресенья, торгового дня. На торг съехались мужики со всего погоста, приволоклись они на волокушах, летом по болотам и пням в телеге не пробраться. Ждан бродил с гуслями по торгу, играл песни и прислушивался — не услышит ли что-нибудь об Упадыше.


Где пешком, где на волокуше, телеге или в челне пробирались Ждан и Микоша к Ильменю. Леса поредели, погосты и деревни попадались чаше, деревни были большие, встречались — в три и четыре двора. На шестой день, как вышли из Боровщинского погоста, увидели они озеро. День был пасмурный, свежий ветер вздымал и гнал к берегу оловянные волны. Голые по пояс мужики выволакивали на песок набитые мелкой рыбой длинные мрежи. На воде качались рыбачьи ладьи, волны, набегая, приподнимали их, били в смоленые днища.

К вечеру ветер разыгрался не на шутку. Ждан с Микошей ночевали в избе старика Евлога Васильевича. Потрескивала в светлице лучина, старик с сыновьями чинил прохудившиеся мрежи, с полатей свешивались головы Евлогиевых внуков, бабы — три невестки, две дочки и сама старуха — сучили пряжу. За стенами избы бесился ветер, выло и грохотало волнами озеро. Евлог, склонив над мрежами бороду, певучим голосом рассказывал про новгородского гостя Садко.

Залучил поддонный царь богатого купчину к себе на морское дно и велел ему потешить себя на гуслях. Купец был мастер играть, стал тешить водяного царя игрой, и такая была в его гуслях сила, что не вытерпел хмурый водяник — пустился плясать и скакать. От пляса водяного царя волны по морю пошли выше избы и кораблей потонуло без числа. Сломал тогда Садко гусли, не стал больше играть, как ни просил его водяник. Обманул хитрый Садко водяного царя, сказал — надо ему на Русь сходить, гусли починить. Ушел Садко, да только его водяной и видел. Воротился Садко в Новгород, поставил храм, нанял попов, велел им молебны править, рад был, что вернулся из подводного царства целехонек. Когда то было, никто не знает, может, и сто, может, и триста лет назад.

Ждан не спускал с рассказчика глаз. А старик вспоминал то, чего не сказал сразу: как хотел поддонный царь женить гостя на водяной царевне, и как корабельщики метали жребий, кого кидать в море, чтобы умилостивить водяного царя, и как воротился Садко с золотой казной.

Когда улеглись и лучина догорела, Ждан долго не мог заснуть. Лежал он на лавке, уставившись в темноту открытыми глазами, с печи и палатей несся разноголосый храп, тонко выкрикивали со сна Евлогиевы внуки, а за бревенчатыми стенами выл ветер, и волны тяжело ударялись в близкий берег. В вое и реве чудились Ждану голоса корабельщиков и гусли удалого новгородского купца. Может быть, так же ревело море, когда потешал Садко водяного царя. Слова привычно рождались на языке и складывались в песню, заснул Ждан, и все чудился ему Садко.

Встало солнце, прыснуло розоватыми лучами, золотом озарило и верхушки елей, и тесовые крыши высоких рыбачьих изб, Евлог Васильевич с сыновьями налаживал у берега ладью, собирался плыть рыбалить; Ждан помогал рыбакам, и оттого, что утро было тихое и солнечное и ночью слова ладно ложились в песню, на сердце у него было легко. Знал — найдет он Упадыша и будут они вместе ходить по земле и играть песни.

В этот день Микоша и Ждан разбрелись в разные стороны. Микоша отплыл с рыбаками в Новгород, Ждан двинулся берегом озера. От рыбаков он узнал, что скоморох с мертвым глазом недавно играл недалеко в приозерном селе. Он узнал его прозвище — Упадыш.


Ждан бродил по прибрежным селам, деревням и погостам. Упадыш был где-то близко. Ждан нападал на его след и опять терял. Он то подходил совсем близко к Новгороду, то забирал в сторону, или возвращался на старые места. Так пробродил Ждан за Упадышем все лето.

Пахари уже собрали с полей жатву, скудную на болотистой земле господина Великого Новгорода, и уже выходили заклинать жнивья от нечистой силы. Выйдет хозяин на вечерней заре, станет посреди жнивья, поклонится на восход солнца, покличет: «Мать сыра-земля, уйми ты всякую гадину нечистую от приворота, оборота и лихого дела!»; поклонится на заход: «Мать сыра-земля, поглоти ты силу нечистую в бездны кипучие, в смолы горючие!»; повернется на полдень: «Мать сыра-земля, утоли ты воды буйные со ненастьем!»; и на север: «Мать сыра-земля, уйми ты ветры полуночные со тучами, отгони морозы со метелями!»

Прокликает пахарь, плеснет в каждую сторону из глиняного кувшина конопляного масла, чтобы умилостивить землю-кормилицу, покрестится и идет ко двору.

Ждан видел, как пахари заклинали жнивья, думал не раз — скудная у господина Новгорода земля-кормилица, сидят пахари среди болот и лесов, соберут зерно сам-три и рады. На такую землю, сколько масла ни лей, сколько ни бормочи заклятия, — не умилостивить.

Уже рябины полыхали огненными ягодами, уже зябкие ветры с Шелони осыпали с деревьев мертвый лист, а Ждан все бродил, то нападая, то теряя след Упадыша.

Под Семена Летопроводца пришел Ждан в село Горюничи. От села до Новгорода было рукой подать. Село — одиннадцать дворов — лепилось у берега озера. В избах нигде не видно было огня. В канун Семена Летопроводца, под новый год, люди гасили огни, печей не топили, с нового года надо было добывать новый огонь.

От хозяина двора, где заночевал, узнал Ждан, что стоит село на земле боярина Микулы Маркича. Хозяин хоть и не из знатного рода — богатства у него побольше, чем у иного родовитого новгородского боярина, у которого прадеды и деды из рода в род сидели в степенных посадниках. И земли, и рыбные ловли чуть не до самой Волхов-реки — все его, Микулы Маркича. Узнал еще Ждан, что завтра у Микулы Маркича на дворе постриг — пришло время сажать на коня сына, всем мужикам надо быть на бояриновом дворе с подарками. «А ты, перехожий человек, поспел ко времени, и боярин и боярыня до скоморошьей игры охотники».

Ждан поднялся с хозяевами чуть свет. На Семена Летопроводца у каждого хозяина дела хватит, старикам — тереть сухие поленья, добывать новогоднего огня, девкам — проводить лето, похоронить мух и тараканов, кто поставил новую избу — когда же и перебраться в новое жилье, как не на семенов день. И дедушка-домовой на Летопроводца ласков и сразу переберется со старого места, как только позовут его в новую избу.

Ждан пошел к бояринову двору. Ворота на двор распахнуты. Прямо от ворот, в глубь двора, высятся хоромы. Перед крыльцом уже стояли мужики-пахари и рыбаки с женками и домочадцами, ждали, когда поп кончит служить в хоромах молебен и хозяин с хозяйкой и гостями выйдут на крыльцо и выведут младенца. У конюшни конюх держал под уздцы вороного конька. Конь перебирал ногами и позвякивал серебряной сбруей.

Топоча сапогами, сбежал по крутой лесенке домовый холоп, поставил на крыльце низкую скамью. Следом стали спускаться по лесенке званые гости, кум с кумой и хозяин с хозяйкой. Боярыня вела за руку младенца. На младенце белая рубашонка, подпоясанная алым, в серебре, пояском, светлые волосенки причесаны один к одному. Ждан увидел боярыню и замер: «Незлоба!». Вспомнилась купальская ночь у Горбатой могилы и жаркий девичий шепот: «Жданушко, ласковый…». Да полно, не померещилась ли скомороху в важной и осанистой жене Микулы Маркича ласковая Незлоба? Нет, она! А может, не она? Точно вчера это было: и купальская ночь, и костры у Горбатой могилы, и луна над ручьем. Она. И лицо, и высокие брови все те же, и глаза синие-пресиние с темными ресницами.

Боярыня стала на крыльце рядом с хозяином, на закланявшихся мужиков только повела глазами. Стояла важная, чуть откинув назад голову, на дорогой, малинового бархата, шапке матово отсвечивало жемчужное шитье, синяя шуба по борту и рукавам тоже густо усажена жемчугом.

Кума взяла младенца под руки, приподняла, поставила на скамью. Кум размашисто осенил себя крестом, лязгнул ножницами, отхватил на белокурой головке клок волос, выстриг гуменцо. Кума убрала щепоть волос в шелковую ладанку, с поклоном подала хозяйке. Конюший слуга подвел коня. Микула Маркич, держа младенца перед собою, снес с крыльца, посадил верхом. Мальчонок цепко впился ручонками в конскую гриву, хлопнул ладошкой, пискнул: «Но!». Гости заулыбались, закивали головами:

— Знатный у тебя, Микула Маркич, сынок!

— Хоть меч да щит подавай!

— Послужит в ратном деле господину Новгороду…

Кум взял коня под уздцы, медленно повел вокруг двора, а Микула Маркич поддерживал сына, чтобы не свалился. Шагал рядом с вороным, высокий и плечистый, на смуглом лице румянец, темная борода едва припорошена сединой, ступал гордо. Видно было — радуется тому, что говорят гости и о сыне.

Боярыня хозяйка и гости стояли на крыльце, женщины шептались и говорили, что такого сына дай бог каждой, только три года минуло, а на коне сидит цепко — и пятигодовому бы впору. Кума беспокойно вертела головой — у хозяина с хозяйкой дочерей две, а сынок один-единственный, не затесалась бы среди гостей какая дурноглазая. Посмотрит такая на младенца, подумает злое — пропал младенец, зачахнет от злого женского глаза. А случится такое — пойдут слухи: кума-де младенца не уберегла.

Кум трижды провел коня вокруг двора под самым тыном. Микула Маркич поставил сына опять на лавку. На крыльцо, по-одному, с женками, поднимались мужики, клали перед хозяином и хозяйкой подарки: меха лисьи, меха куньи, трубки полотна, кувшины с маслом, желали младенцу и хозяину с хозяйкой долгой жизни.

Дворовые холопы выкатили из погреба две бочки, одну, большую, с пивом, другую, поменьше с медом, вытащили во двор столы, навалили всякой снеди: вяленой рыбы, пирогов, хлеба, жареной яловичины. До сумерек пили и ели мужики на хозяиновом дворе, и Ждан играл песни. Знатных гостей Микула Маркич потчевал с боярыней в хоромах. Ждан все ждал, когда позовут его играть в хоромы. Но его не позвали. От мужиков узнал он имя и отчество боярыни хозяйки — Олена Никитишна. Микула Маркич у нее второй муж. Первого, купчину, схоронила давно. Родом не новгородская, вывез ее покойный муж, купчина, откуда-то из московской земли. А один старый пахарь знал даже, что когда была боярыня девкой, прозвище ей было — Незлоба. Да и когда была за мужем купцом, тоже так, по-старому, звали. Оленой Никитишной стала зваться, оставшись вдовкой. А люди, какие знали хозяйку прежде, зовут боярыню по-старому — Незлобой.

Глава IV

Первого сентября, в день нового года, приехал в Москву посадник Василий Онаньич, посол господина Великого Новгорода.

Неделю целую напрасно добивался Василий Онаньич у великокняжеских бояр, чтобы пустили его перед очи великого князя Ивана. Бояре твердили одно: «Видеть тебе, Василий, великого князя не для чего, а что тебе господин Новгород наказал сказать князю Ивану, то нам скажи, а мы великому князю доведем».

Пришлось Василию Онаньичу волей-неволей согласиться. Сошлись в хоромах у Федора Басенка. Сидели на лавках друг против друга, по одну сторону велико-княжеские бояре — Федор Басенок, Образец, Ощера, Семен Ряполовский, по другую — Василий Онаньич с подьячим и Данило Курбатич с Сысоем Оркадовичем, приставленным к послу от новгородских житьих людей.

Сидел Василий Онаньич на лавке, вытянув ноги, пустыми глазами глядел поверх голов великокняжеских бояр, точно и не было никого в хоромине, мерным голосом, будто читал грамоту, говорил:

— Ведомо стало господину Великому Новгороду: гневается великий князь Иван на новгородских людей. Наказали мне новгородские люди — бояре, и житьи, и купцы, и черные людишки — бить великому князю челом, чтобы гнев на милость сменил. А пошто великий князь гневом опалился, новгородские люди в толк не возьмут, была бы вина какая…

Василий Онаньич развел руками и вздохнул. Федор Басенок, пока посол говорил, глядел Василию Онаньичу прямо в рот. Василий Онаньич, отговоривши, в первый раз взглянул прямо в упор на великокняжеских бояр. По лицам их хотел догадаться, о чем те думают. Федор Басенок пошевелил плохо гнувшимися, распухшими от болезни пальцами, переглянулся с Ошерой и Ряполовским:

— Все ли, Василий Онаньич, сказал, что новгородские люди наказали тебе великому князю сказать?

Посол опять стал повторять то же, что уже сказал раз: наплели великому князю напраслину, будто новгородские бояре хотят податься под руку поганого латинянина, короля Казимира. Два раза повторил, что такие речи нашептывают великому князю враги господина Великого Новгорода, хотя знал — весть привез гонец от великокняжеского наместника из Новгорода.

Данило Курбатич и Сысой Оркадович повторили то же, что сказал Василий Онаньич. Бояре разом поднялись с лавки, сказали, что доведут речи послов великому князю Ивану, поклонились друг другу и на том разошлись.

Через день опять сошлись у Басенка. Бояре сказали, что речи послов они довели великому князю, а какой будет ответ, узнают от самого князя Ивана на следующей неделе в четверг.

Между собой помянули новгородские послы недобрым словом московские порядки: «Ой, и волокитиста Москва!». Но делать было нечего, приходилось еще ждать неделю. Не знали послы того, что едет из Новгорода к великому князю гонец с тайными вестями от московских друзей, его только и дожидает великий князь, хочет уличить новгородцев в лукавстве.

До четверга Василий Онаньич побывал у кое-кого из знакомцев, новгородских доброхотов, исподволь выведывал о великом князе. Все дружно говорили одно, что Василий Онаньич и сам давно знал — умен князь Иван и своенравен. Побывал и у купца Дубового Носа. Дубовый Нос торговал всем, что только попадало под руку, а главное — сплавлял в Новгород струги с хлебом. Наезжал он в Новгород не один раз и сам, бывал и у Василия Онаньича. Старому знакомцу Дубовый Нос рассказал все, что знал сам: князь Иван послал в Псков посла, послу велено сговорить псковичей, чтобы, когда надумает великий князь идти войною на Новгород, псковичи тоже садились тотчас на коней, «А псковичей и сговаривать нечего, загадай князь Иван войну хоть завтра, — рады будут радешеньки с Новгородом поквитаться. Поперек горла вы, господин Новгород, псковичам».

Василий Онаньич слушал московского купчину и на душе было муторно. И без Дубового Носа знал, что Пскову господин Великий Новгород, «старший брат», поперек дороги стоит. Вражда старая, еще давным-давно, с тех пор повелась, как из пригорода Великого Новгорода стал Псков равным, хоть и «меньшим братом». У «старшего брата» господина Новгорода Псков, как бельмо на глазу. Лен у псковичей мягче, конопля чище, воска и меда — сколько хочешь, золы, смолы и дегтя — всего, что покупают иноземные купцы, — тоже хватает, и продают псковичи свой товар дешевле. За иноземными товарами ездят псковичи в чужие земли, к немцам, в Литву и к фрягам, везут в Москву и сукно лунское, и стекло, и разные заморские диковины, а цена против того, сколько кладут за товар новгородские купцы, дешевле. Один у Пскова и господина Новгорода враг — немцы и литва. Враг один, а прийдется, — нагрянут на псковскую землю немцы-рыцари — в Новгороде бояре и купцы только посмеиваются. Разорят рыцари пригороды «меньшего брата» — в Новгороде бояре и купцы цены на товары кладут, какие пожелают, и иноземные купчины ничего — покупают. Псковичи «старшему брату» платили тем же. Когда пятнадцать лет назад стал собираться великий князь Василий, Иванов отец, в поход на Новгород, псковичи без дальних разговоров послали ему подмогу.

Потчевал Дубовый Нос Василия Онаньича вареным и жареным, угостил на славу крепким медом и сладким заморским вином; угощая, пытливо заглядывал гостю в глаза, говорил:

— Горды вы, господа новгородцы… Поклонитесь великому князю Ивану по-хорошему, чтобы вины ваши отпустил, да впредь пакостей не чините. А не поклонитесь, накличете, господа новгородцы, беду неминучую. Крутенек великий князь Иван, не пришлось бы каяться, да поздно… Василий Онаньич и перед старым знакомцем стал хитрить, как хитрил перед великокняжескими боярами. Приглаживая рыжие усы, толковал, что вины никакой на новгородцах нет, все наплели враги. Было, правда, такое дело — побили люди посадничихи Марфы Борецкой в Заволочье великокняжеских мужиков и дворянина Осипа Ложку в воде утопили. А побили за их же вину: вздумали мужики землю запахать, какая издавна за Борецкими. На рыбных ловлях тоже не один раз случались свары между московскими людьми и новгородскими, а случались опять-таки потому, что ставили великокняжеские мужики мрежи в новгородских ловлях. А что плетет великокняжеский наместник, будто не дают новгородцы пошлин, какие положено давать по уговору с покойным князем Василием, — то сущие враки: мало тягаются между собою новгородские люди, того и пошлин идет не как прежде…

Проговорили долго. Мимоходом помянул Василий Онаньич: если вздумает князь Иван послать на Новгород рать, московским купцам от такого дела будет немалое разорение. Ни туда, ни обратно дорог не станет, а купцам — убытки. Господину Великому Новгороду не привычно перед кем-либо голову клонить. От предков у новгородцев пошло: кто станет против бога и великого Новгорода?

Дубовый Нос в ответ хмыкнул:

— В Яжелбицах господа новгородцы — ох, как низенько кланялись великому князю Василию! — Дубовый Нос лукаво прищурил глаз: — Ай то в Новгороде уже запамятовали?

Василий Онаньич повел головой снизу вверх, в глазах огоньки. Когда приходил московский князь Василий на Великий Новгород войной, ездил он с боярами и двумя архимандритами послом в Яжелбицы — склонить хитрого слепца князя Василия не лить христианской крови и кончить дело миром. Помнил, как торговались тогда бояре, выторговывая каждый рубль из того, что требовал с новгородцев в откуп великий князь. Сделал вид, будто не слышал, на что намекал Дубовый Нос, сказал, раздельно выговаривая каждое слово, точно хотел, чтобы Дубовый Нос лучше запомнил сказанное:

— А пошлет великий князь новгородским людям разметную грамоту,[145] — у господина Новгорода найдется довольно рати. Встанут за землю святой Софии и стар и млад. Да и не с одной новгородской ратью доведется Москве переведаться, есть у Великого Новгорода други посильнее Москвы.

Сказал и сразу спохватился — не лишнее ли со зла сболтнул? Подумал: не лишнее, пусть Дубовый Нос слушает да на ус мотает. А если слышанное перескажет боярам, — так и к лучшему, прямиком он ничего не сказал, а бояре пускай уразумеют. Станет за Великий Новгород не иной кто, а сам король Казимир с панами.

В четверг новгородских послов позвали в великокняжеские хоромы. Целое утро продержали их в сенях. Василий Онаньич чуял, добра не будет. Где видно, чтобы послов столько в сенях держали? Два раза наведывался в сени Басенок, гудел вбороду:

— Подождите еще малость, великий князь Иван с боярами толкует.

Порядком истомивши послов, их наконец позвали. Князь. Иван сидел на стульце, положив на подлокотники руки, позади на лавке теснились великокняжеские бояре. Послы поклонились, — Василий Онаньич норовил отдать поклон не слишком низко, так, чтобы и великий князь и бояре видели — чтит господин Великий Новгород великого московского князя по старине вежливо, но кланяется как господин господину, а не подвластный своему государю. Когда встретился глазами Василий Онаньич с властным взглядом Ивановых глаз, махнул большой поклон до земли. Данило Курбатич и Сысой Оркадович, глядя на посадника, тоже поклонились низко. Василий Онаньич сказал:

— Господин Великий Новгород — бояре, и житьи люди, и купцы, и все люди новгородские — бьют тебе, великий князь Иван, челом…



От пристального взгляда угрюмо блиставших глаз князя Ивана на сердце у Василия Онаньича стало нехорошо. Помнил Ивана совсем не таким, когда, без малого пятнадцать лет назад, приезжал в Яжелбицы просить мира. Стоял тогда рядом со слепым князем Василием тонкий смуглолицый отрок, стоял, потупив в землю очи, иногда только украдкой поглядывал на бояр, посадник Борецкий шепнул: «Князь Иван, сын Васильев». Теперь же сидел на стульце, чуть сутулясь, дюжий человек, толстые усы спускаются на иссиня-черную, в колечках, бороду, тонкий, с горбинкой нос вздернут, только и осталось от отрока — смуглое, в румянце, лицо да темные, с угрюмым блеском глаза. Во владычьих палатах, когда снаряжали послов и совещалась господа,[146] Василий Онаньич говорил боярам — слабенек князь Иван в хитростях против Великого Новгорода, и хитрить с таким много не придется, брался он обвести князя Ивана вокруг пальца, и когда говорил, так все мнился ему смуглолицый отрок с опущенными глазами, тот, каким видел Ивана в шатре под Яжелбицами. А сейчас, когда стоял он в просторной хоромине, видел — не легко будет ему перехитрить великого князя, совсем не то, что хитрить перед боярами в господе, перед владыкою архиепископом или буйными мужиками-вечниками.

Князь Иван повернулся к своим боярам в половину оборота, кивнул. С лавки поднялся Федор Басенок, отставил назад ногу, заговорил.

— Чего великий князь Иван на вотчину свою Новгород гневом опалился, то ты, Василий с товарищами, ведай…

Басенок говорил — точно в трубу трубил, забыл, что не в поле он перед ратными людьми, а в великокняжеских хоромах, от трубного голоса Басенка у Василия Онаньича и его товарищей гудело в ушах.

— В Заволочье бояре новгородские вступаются в земли и воды великого князя Ивана. Весной пришли боярина Арбузеева люди в село великого князя Столбуши, и крестьян разорили и оброк велели давать ему, Арбузееву, и взяли у мужиков крестное целование на Великого Новгорода имя. И с мужиков рыболовов великого князя тоже взяли крестное целование на Новгорода имя…

Князь Иван не спускал с новгородских послов глаз. У Василия Онаньича, когда пришло время отвечать, мысли полезли врозь. Еще по дороге в Москву придумывал он, как и что станет говорить великому князю, а пришлось — такую понес нелепицу — и Данило Курбатич и Сысой Оркадович обомлели.

Василий Онаньич говорил: об обидах великому князю он и слыхом не слыхал, — забыл, что недавно говорил Дубовому Носу, — а если какие бояре приводили порубежных мужиков к крестному целованию на имя Великого Новгорода и дань себе самовольно с мужиков великокняжеских брали, — поставит господин Великий Новгород таких великого князя обидчиков на суд.

Данило Курбатич и Сысой Оркадович только хлопали глазами: «Экое Василий несет. Ладился в господе за Новгород стоять, а тут готов земли новгородские Москве отдать! Мнился соколом, а на деле оказался вороной».

Когда Василий Онаньич, отговорив, замолчал, великий князь долго сидел, ничего не говоря, сутулясь, сверлил новгородского посла глазами, будто ждал — не скажет ли тот еще чего. У Василия Онаньича на душе становилось все муторнее, чуял — сказал он вовсе не то, что следовало.

Наконец князь Иван заговорил. По голосу великого князя всем нутром понял посадник Василий Онаньич — не ждать никогда господину Великому Новгороду от князя Ивана добра. Говорил так, будто государь наказывал подвластному холопу:

— Скажи, Василий, Новгороду, отчине нашей, всем людям новгородским, чтобы вины свои перед нами исправили, и крестное целование, какое, блаженной памяти, отцу нашему великому князю Василию дали, не преступали. А станет моя отчина Великий Новгород крестное целование преступать, не на нашу голову христианская кровь падет. Чуешь, Василий?

У Василия Онаньича во рту стало сухо, хриплым голосом выговорил:

— Чую, великий князь…

— Так, слово в слово, новгородским людям перескажи.

С тем и отпустили из Москвы послов господина Великого Новгорода.


Река у берега густо заставлена кораблями и суденышками. Добротные, с двумя мачтами и высокими бортами, корабли заморских гостей, приплывших из самого Любека, легкие, с причудливо загнутыми носами, ладьи кафинских купцов, пробравшихся в Великий Новгород через множество переволок и речушек, широкие, без единого железного гвоздя, шнейки, заплывшие из Студеного моря, грузные насады московских купцов, ладейки рыбаков с Ильменя, Ладоги и Онеги.

Всем кораблям, насадам и ладейкам хватит места на широком Волхови, все вместят просторные амбары на немецком дворе, у храма Ивана на Опоках, в боярских и купеческих дворах, и в детинце за каменными стенами на дворе у владыки архиепископа. Вместят и цветные лунские и фландрские сукна, и бочки сладкого греческого и испанского вина, и мешки с корицей, перцем, гвоздикой, персидские и царьградские ковры, ящики пахучих лимонов и кули с зерном, и меха — дань далекой Югры, где люди надевают звериные шкуры прямо на голое тело, и тюки добротного льна из ближних волостей Торжка и Вологды, и горы вяленой рыбы. Всем торгует, продает или покупает господин Великий Новгород, плотно рассевшийся пятью своими концами по обеим сторонам желтоводного Волхова.

Ждан приплыл в Новгород с рыбаками ранним утром. Бродил он теперь у бревенчатых настилов, жадными глазами глядел на все. Ни в Москве, ни в Смоленске, ни в Пскове не видал похожего. Остановился у кладки, перекинутой с большого насада, смотрел, как мужики таскали на берег тюки льна и кули с зерном. На берегу стоял приказчик, уперши в бока руки, покрикивал на страдников. Ждан тронул за рукав мужика, волокшего на спине большой тюк, спросил — чей в насаде товар. Мужик повернул голову, лицо его было от натуги багровым, надорванным голосом выдавил:

— Или впервой в Новом Городе, не знаешь, чьи тут становятся насады? Марфы Борецкой, старой посадничихи.

Подошел немчин в синем кафтане и круглой, с мехом, шляпе, выхватил из тюка горсть льняного волокна, поднес к носу, подержал перед глазами, растер в ладони. Подошло еще двое купцов немцев, отщипнули у земляка из ладоней волокна, тоже поднесли каждый к носу, помяли пальцами, с одобрением все трое закивали шляпами. Приказчик, скосив глаза, смотрел на немцев. Купцы потолковали еще по-своему, подошли к приказчику, один заговорил ломано по-русски, спросил, какую хозяйка кладет за лен цену.

Рядом два скуластых человечка выкидывали из стружка связки мехов беличьих, лисьих, и еще серебристо-голубых, каких Ждану не приходилось и видеть. На помосте стоял дородный старик, подхватывал связки, встряхивал, ощупывал, одни швырял прямо на помост, другие бережно клал на подостланную холстину. Пока Ждан стоял, на помосте выросла целая гора мехов, а скуластые человечки выкидывали все новые связки. Ждан спросил у старика, кому привезли меха. Старик блеснул сердитыми глазами, буркнул в усы:

— Посадничихе Марфе, ясак.

Дальше от помоста жались к берегу рыбачьи ладейки. В ладейках доверху накидано вяленой рыбы. К берегу спустились телеги, рыбаки стали накладывать рыбу в телеги. Ждан спросил у рыбака, кому привезли рыбу, тот, не взглянув, ответил:

— Посадничихе Марфе, оброк.

Увидел Ждан немецкий корабль, на носу и корме корабля — избы, в избах окошки, с цветными стеклами. С помоста на корабль кинуты две кладки, по одной мужики затылок в затылок катили на корабль большие бочки, по другой тоже бочки, поменьше. Узнал Ждан, что продала посадничиха Марфа любекскому купцу Генрику Брюку товар — смолу и рыбу красную, мужики, вкатывавшие на корабль бочки, оказались посадничихиными холопами.

И так было едва не на каждом шагу, спросил Ждан — чей товар? Кто продал? Кому привезли? — отвечали: Марфе, вдовке посадника Исака Борецкого, привезли; Марфин товар; Марфа продала. Иногда говорили — Василия Онаньича, посадника, или называли кого-нибудь из бояр Овиновых, Селезневых, Своеземцевых, Арбузеевых. Купцов называли нечасто. Раз сказали, что струг с зерном пригнал московский купчина Дубовый Нос.

От пристани рукой подать до торжища. В рядах товар, какой только угодно душе, алые и зеленые сукна, фряжский бархат, парча, и тут же мужичьи сермяги, холстинные колпаки, одно на потребу тем, у кого кишень туго набит серебром, другое — для того, у кого всего богатства алтын, да и тот взят в рост у боярина, купца или монахов.

В оружейной лавке, рядом с тяжелым, своей, новгородской работы, мечом или кольчугой, заморский панцирь с серебряной набивкой и шлем с замысловато резаным узором и крылатой бабой, тонкая, отливающая синим, шпага, легкая для русской руки, немецкого дела стальной самострел и к нему короткие железные стрелы.

В оружейном ряду, видно, торговля совсем плохая. Отвык господин Великий Новгород от войны. Торгованы в оружейных лавках вздыхали: давно ли еще было — панцири и кольчуги, мечи и секиры прямо из рук рвали. То на немцев, то на шведов рать собирается, или затеет вольница новгородская — боярские, купеческие и черных людей парни — поход, плыть на Волгу — караваны купеческие пошарпать, или за Каменный пояс — взять с инородцев ясак: серебро и меха. В оружейном ряду тогда было не протолкаться — одному кольчуга нужна, другой панцирь примеряет, третий секиру пробует или меч. Ныне ожирел, обленился господин Великий Новгород, многие бояре забыли, как и панцирь застегивать и в которой руке меч держать, того и пусто в оружейном ряду, кое-кто и лавку уж закрыл, другой торговлишкой занялся. Зато по соседству — в красном и суконном рядах — людно.

В красном и суконном ряду Ждан увидал такое — глаза разбежались. Чего только на прилавках нет! Штуки сукна алого, зеленого, малинового, канареечного, цвета давленой вишни, каразея, желтая со струей дорогая объярь. На крюках подвешены сафьяновые сапожки с закорюченными носами, тоже цветные, густо расшитые цветными же шнурами, так, что в глазах рябит, чеботы для женок, колпаки меховые, суконные и бархатные, отороченные бобром или соболем.

Перед прилавками толкутся молодцы в заломленных колпаках и цветных кафтанах, женки, девки, старухи, приценяются к товару, спорят с торгованами. Женщины, по одежде видно — больше все боярыни и боярышни или купеческие женки и девки. В Москве боярскую или купеческую дочь отец с матерью без мамушки или няни за ворота не выпустят, здесь — бродит себе девка от лавки к лавке, приценяется к товару, переглядывается с молодцами.

Ждан, стоя у лавки, глазел на заморские сукна.

К красному ряду подкатил открытый возок, остановился у лавки. Из возка вышла боярыня. Купчина выскочил из-за прилавка, изогнулся, заюлил, закивал низко колпаком:

— Не минуй нас, Олена Никитишна, взгляни только, каков товарец для твоей милости припасен.

Купчина боднул Ждана локтем под бок:

— Отойди, дай боярыне товар поглядеть!

Ждан не видел, как подкатил возок, очнулся, когда толкнул его купчина, озлившись, хотел дать он купцу сдачу, поднял глаза: перед прилавком стояла жена Микулы Маркича, боярыня Олена Никитишна… Незлоба. Губы у Ждана стали сухими, не то только показалось, не то и в самом деле шепнул чуть слышно… Незлобушка.

Купец толкнул его крепче:

— Сказал тебе, отойди!

Купец вытащил из ларя кусок аксамита, развернул. Незлоба погладила пальцами отливавшую серебром дорогую ткань, спросила цену, сказала, что аксамит возьмет. Купец достал из ларя куски камки, бархата одноморхого, гладкого, и самого дорогого — рытого, с лазоревыми цветами и травами. Незлоба перебирала куски, гладила белыми пальцами глянцевитый ворс. Подойти бы, взять за белую руку, сказать: Незлобушка! Вместо того сжал еще крепче губы, но не отходил далеко от прилавка, ждал — может быть, оглянется. Вот подняла голову, повела синими глазами, лицо строгое и гордое, встретилась взглядом — и в глазах ничего, не узнала, будто и не было никогда купальской ночи, не шептала: «Жданушко… ласковый…». Не узнала. Да и как узнать: был тогда Ждан голоусым пареньком в монастырском кафтанце, а сейчас стоял перед лавкой краснорядца мужик, скоморох-бродяга, пялил неизвестно с чего на боярыню глаза.

Ждан отошел недалеко в сторону, присел на старый ларь, положил на колени гусли, тронул струны. Пел он о красной девице, кинувшей на горе-гореваньице доброго молодца — первую песню, какую он сложил после той ночи под Купала. Пел, и все вставало в памяти живо, будто было вчера. Чудилось вечернее поле у Горбатой могилы, и лунный туман над ручьем, слышались далекие голоса захмелевших мужиков, видел тихо мерцавшие девичьи глаза.

И все, кто были близко в красном ряду, — женки и девушки, и молодцы в заломленных колпаках, — обступили Ждана, притихли. Подходили люди еще и еще, кивали друг другу:

— Ладно скоморох поет…

— Не всякий день такого услышишь…

Незлоба перебирала ткани кусок за куском, и по лицу видно — не об аксамитах и парче думала, а о другом, радостном, чего нельзя променять ни на аксамиты, ни на итальянский бархат, ни на серебро, и чего никогда уже не будет…

Ждан кончил играть песню о красной девице и кинутом добром молодце, запел новую, недавно сложил ее, когда бродил у Ильмень озера — и о Садке, богатом госте.

Народ все подходил и подходил. В Новгороде скоморохов любили и толк в игре и песне понимали. О Садке пелось в Новгороде немало песен, но такой еще слышать не приходилось. Слушают люди, рокочут под Ждановой рукой струны гуслей, и чудится — плывут лебеди-корабли, на переднем — сам Садко, славный новгородский купец. Вот мечут корабельщики жребий, кому с молодой жизнью расставаться, идти в подводное царство, к водянику. Слушают люди Ждана, притихли. Окончил Ждан петь о Садке, никто и не подумал уйти. Молодцы в цветных кафтанах и заломленных колпаках, и купцы, кинувшие свои прилавки, и женки заговорили:

— Играй, веселый, еще!

— Покажи свое умельство!

Боярыня Олена Никитишна уже не смотрит на парчу и бархат, сколько ни юлит перед ней купчина, стоит, высоко подняв густые брови, губы приоткрыты — не гордая и красотой и богатством жена Микулы Маркича, сильного в Великом Новгороде боярина, а прежняя синеглазая девка Незлоба.

Ждан пел еще и еще. Люди слушали и согласно хвалили песни, и лишь когда запел он о красной Москве, всем городам городе, в толпе пошел раздор. Молодцы в заломленных колпаках придвинулись тесней, трясли кулаками, выкрикивали:

— Не люба Москва!

Подскочил здоровенный мужик — холщовая рубаха и порты перемазаны сажей, стал перед молодцами, упер в бок ручища, на ручищах — плотно въевшаяся кузнечная копоть, гаркнул во все горло:

— Люба Москва!

Видел Ждан, когда запел он о Москве, у Незлобы зло сжались губы.

А кругом уже шла свара. Уже молодцы в заломленных колпаках, боярские и купеческие сынки, засучили рукава. Уже теснились вокруг кузнеца мужики-рукодельцы: сапожники, шапошники, горшечники, кожемяки, кричали десятками здоровых глоток:

— Люба Москва!

Прыснули в стороны девки и женки, очищая место для боя. Молодцы в цветных кафтанах и заломленных колпаках орали:

— Не люба Москва.

Неслышно подобрался молодец, свистнул разбойно. Ждан поднял глаза — Якушко Соловей. Вот где встретиться пришлось. Якушко лягнул ногой, вышиб гусли, ударил сбоку зажатым в кулак камнем. Ждан сполз наземь, в глазах потемнело, лавки в ряду, молодцы в заломленных колпаках и мужики-сермяжники — все качнулось и поплыло. Сквозь туман увидел взметнувшиеся кулаки, брызнувшую у кого-то на подбородок кровь, слышал звон в ушах и слабо доносившиеся издали крики:

— Не люба Москва!

— Люба!

Люди и лавки качались, уплывали в тьму. Когда тьма рассеялась, увидел Ждан — лежит он на земле у ларя, впереди было опустевшее пространство между рядами, молодцы в заломленных колпаках уходили, почесывая ушибленные бока, на многих цветные кафтаны изодраны, на кафтанах кровь. Молодцы издали грозили мужикам-рукодельцам кулаками, несмело выкрикивали:

— Не люба Москва!

Чья-то борода склонилась над Жданом, твердые пальцы ощупали голову, знакомые глаза — один мертвый, печальный, другой веселый — смотрели ему в лицо, и голос, который часто чудился Ждану по ночам и звал, сказал:

— Вот, Жданко, и встретились…


Упадыш рассказывал:

— Бреду по торгу, чую — про Москву песню играют, голос твой признал сразу, подоспел к самой сваре.

Мужики сермяжники боярским сынкам и прихвостням их ребра пересчитали знатно, не скоро теперь в свару полезут.

Сидели они в избе у бабы-харчевницы, ждали, пока вытащит та из печи варево и достанет хлеб. Ждан все еще не мог прийти в себя, гудело в голове, и то, что сидит он бок о бок с Упадышем, казалось, было во сне. Хоть и бродил он почти год по пятам за старым другом, но все не верил тогда, что Упадыш жив и ходит по земле и песни поет. Сидел теперь рядом с ним живой Упадыш, старый дружок — не дружок, а отец родной. Борода у Упадыша стала совсем седая, лицо густо опутали морщины, и голос не тот, стал уже сдавать, но глаз левый, веселый, смотрит по-прежнему весело и озорно. Когда услышал, что в Смоленске заказывал Ждан попу отпеть по нему панихиду, лукаво подмигнул:

— Не припасена Упадышу еще колода по росту. А помру, положат в колоду, схоронят в землю — и там стану на гусельках песни играть, грешников потешать.

Ждан припомнил, что он месяцами, а то случилось — год целый, не притрагивался к гуслям и не играл песен. Было так, когда ушел он из Смоленска, а потом, когда жил на подворье у попа Мины в Пскове и хотел постичь всякую премудрость, книжной грамоте тогда научился, а мудрости так и не постиг, а потом было тоже совсем закинул гусли в чулан, когда жил у ласковой вдовки Смеянки и думал, что не скоморохом ему быть нарекли при рождении рожаницы, а мужиком-пахарем, и ему стало жаль напрасно потерянного времени. А Упадыш рассказывал, как было дело в Смоленске.

— Велел пан наместник кинуть меня и бочара Ивашку в тюрьму, а утром, чуть свет, пришел кат и с катом жолнер — во двор на релю волочить. Ивашко из стены цепь выдернул и кату голову проломил, а жолнеру мы глотку кушаком стянули да и в лес ушел, у мужиков смолокуров хоронился, лежал на лавке, пока кость срослась. А Ивашко плыл и воды нахлебался, его наместниковы слуги выволокли из воды и на дворе удавили. Чего про меня врали, будто и меня удавили, — не ведаю.

Вспомнили покойных ватажных товарищей: Клубнику, Чунейку Двинянина и смоленского кузнеца Олешу Кольчужника, велели бабе-харчевнице принести меду покрепче, выпили по ковшу за помин души покойничков, повздыхали, что нет с ними старых дружков, на чужбине, в литовской земле, тлеют их косточки.

Рассказал Упадыш и о Якушке Соловье. Попался Якушко со своими молодцами под Москвой в лихом деле. В каком, точно неизвестно, говорят свел у мужиков со двора коней. Конских татей, Якушкиных товарищей, судья велел повесить при дороге, Якушко от петли бежал, спасал голову который уже год, в Новгороде. Правда или нет, так слышал Упадыш от людей. Песен Якушко не поет, голос утопил в хмельном питье, кормится кулаками, у боярских приспешней заводилой. Не раз уже ломал с молодцами ребра мужикам-вечникам, какие не согласны с тем, что бояре запевают, и кричат на вече: «Не любо!» А бояре запевают — Руси изменить, под руку королю податься. Того и идет в Великом Новгороде не разбери что.

Упадыш жил в Плотницком конце, на Бояньей улице. Улица одним концом протянулась к Волхову, другим выходила к глиняным ямам. Дворы здесь лепились тесно, вкривь и вкось. Во дворах жили мужики-рукодельцы: плотники, скорняки, сапожники, кожемяки. От кож летом дух на улице тяжкий, кожемяки лили из чанов прямо среди улицы, всюду насыпаны горы золы. Ближе к реке, у самого почти Волхова, стояли дворы житьих людей — Данилы Курбатича и Ондреяна Константиновича.

Изба у Упадыша новая, срубил недавно с просторными сенями и чуланом. Доглядывала за двором Окинфья Звановна, дородная старуха, доводившаяся Упадышу кумой. Она же готовила Упадышу и Ждану варево, пекла хлебы.

Ходили Упадыш и Ждан вместе. Песни пели больше о Садке, Ждан таких песен сложил несколько. И стар и млад слушали об удалом купце, затаив дыхание, даяние в колпак бросали щедро. О Москве Ждан больше петь не пробовал, Упадыш ему сказал — не пришло еще время. Когда придет время, не сказал, и Ждан спрашивать его не стал.

Часто Упадыша и Ждана зазывали к себе играть купцы, случалось бывать и у бояр. Узнал Ждан, что Микула Маркич с женой зиму зимует в городе, весну и лето больше живет в подгородной вотчине, сам приглядывает, чтобы холопы в работе не лукавили, а мужики, не утаивали из того, что должны давать господину в оброк.

Играл Ждан с Упадышем песни, а сердце точил злой червь-тоска. Чего бы кажется? Сколько времени горюном ходил, горевал об Упадыше, сколько потом следом бродил, пока отыскал… Играют они с Упадышем песни, от новгородских людей им и почет и ласка, а нет, как будто все не хватает чего-то! Егор Бояныч, ватажный атаман, славный в Великом Новгороде и многих пригородах и волостях, не один раз звал Упадыша и Ждана в свою скоморошью ватагу — не шли. Все, кажется, ладно, живи себе, играй песни, потешай добрых людей. А веселья настоящего все же нет, точит сердце тоска. Эх, Незлобушка, не на радость, на горе, видно, встретились!

Часто бродил Ждан у двора Микулы Маркича, два раза видел на крыльце боярыню, как-то за двором поиграл холопам, думал — услышат хозяин или хозяйка, позовут. Но позвать его не позвали, когда уходил, узнал от холопов — хозяин и хозяйка уехали в гости.

Якушку Соловья встречал Ждан не один раз. Якушко обрюзг, раздался в скулах, нос сизо-багровый, но видно было — силач такой же, как и тогда, когда тягался со Жданом перед боярином Басенком, только от звонкого голоса ничего не осталось, говорил хрипло и от выбитых зубов с присвистом.

Ходил по торгу с молодцами, глядел нагло, чуял за собою силу. Раз попрекнул его Ждан: «Вспоила, вскормила тебя Москва, а ты ей — волчище».

Якушко Соловей полез было в драку, подоспели мужики, пришлось Соловью уносить ноги подальше, погрозил: «Погоди ужо, дуда московская, выворочу скулы».

Подошли святки, скоморохи, какие ходили по два-по три, стали сбиваться в ватаги. Ватажные атаманы заранее тянули жребий, кому в каком конце скоморошить, кому идти со своими молодцами в погосты. Упадыш и Ждан пристали к ватаге Егора Бояныча. Егору Боянычу выпал жребий скоморошить в Гончарном конце. В Гончарном конце стоял двор Микулы Маркича. Ждан подумал, что если ватага будет играть на дворе у боярина, увидит он Незлобу.

Зима стояла малоснежная, только за три дня до святок подул с Шелони ветер, метель бушевала до полудня сочельника, дворы замело сугробами. В сочельник, после того как отошли в церквах вечерни, ватага Егора Бояныча двинулась. В сочельник и на святки скоморохи в любом дворе — желанные гости. В сочельник — канун святок — чинно ходили по дворам, кликали коляду и плугу.

На святки бродили всю неделю — тешили людей играми, песнями и позорищами. Ввалятся во двор, на лицах лубяные личины, овчины вывернуты шерстью наверх, кто вырядился козой, кто медведем, кто бабой, засвистят в дуду, ударят в бубны, затянут потешную песню, коза с медведем пойдут в пляс. Выйдет на крыльцо хозяин с гостями, прибредут соседи. Если хозяева и гости под хмелем, пойдут и себе вывертывать ногами, пристукивать каблучками, от пляски снег летит в стороны комьями.

У каждой ватаги свое: одни играли только потешные песни и водили козу с медведем; другие показывали лицедейство, как скоморохи хитрую купцову женку, прикинувшуюся хворой, на чистую воду вывели, и муж хворь из женки палкой выбивал, а хворь, обратившись добрым молодцем, из-под одеяла выскочила; третьи после потешных игр пели великие песни о Садке славном госте, о славе господина Великого Новгорода, и лица у людей становились тогда строгими.

Хозяева дарили скоморохов деньгами, пирогами и всякой едой. Хозяева побогаче звали веселых молодцов в хоромы, сажали за стол, потчевали всем, что было припасено к празднику, на таких пирах засиживались скоморохи до поздней ночи или до того, пока не переиграют всех песен.

Ходила ватага Егора Бояныча по Гончарному концу, за скоморохами толпой валили ребятишки. Самые проворные забегали вперед, стучали в ворота, кричали хозяину, чтобы выходил встречать гостей. Еще далеко было до сумерек, а из десяти ватажных товарищей четверо уже сложили хмельные головы, угостившись не в меру у купчин братьев Чудинцевых. Крепкие были в погребе у братьев меды и любили они как следует угостить гостей, будь то свой брат купец, боярин или захожие скоморохи. Егор Бояныч чего только ни делал: и снег к голове прикладывал пьяницам, и воду в ноздри капал, и за волосы тряс, и ногой пинал, но выгнать хмеля из молодцов не мог. Так и остались лежать в сенях в обнимку коза с медведем и дудошник с гудошником. Купчины хохотали: «Знай, каковы у Чудинцев меды!». Егору Боянычу было не до смеха, еще надо быть у Микулы Маркича, звали приходить к вечеру — играть на пиру.

Ко двору Микулы Маркича пришли еще засветло. Двор боярина воротами выходит к Волхову, над воротами, под шатровой кровлей, виднелся образ святителя Николы. Однако признать в образе чудотворца было трудно — орлиным носом, властным взглядом темных глаз и всем лицом крепко смахивал святой угодник не на святителя Николу, каким пишут его все мастера иконописцы, а на самого хозяина двора, если бы не золотой круг вокруг головы — прямо Микула Маркич. Писал надворотный образ Илья Онуфриев, иконный мастер, расписывавший ризничью и палаты у владыки архиепископа. Хоромы у Микулы Маркича с высоченным крыльцом и двухскатной кровлей на резных столбах, расписанных зелеными травами с лазоревыми, в золоте, цветами и синими рыбами.

Только ввалилась ватага во двор, из надворных изб высыпали холопы и дворовые девки, обступили скоморохов, стали спрашивать, чего они пришли без козы и медведя. Егор Бояныч отговаривался шутками и прибаутками, вместо козы и медведя пляс начал скоморох, ряженый бабой. Потешали на дворе холопов и дворовых девок недолго, выскочил отрок, сказал, что хозяин велит идти наверх в хоромы. Повел их отрок не с красного крыльца, а через малое крыльцо сбоку. Когда поднимались по лесенке, услыхали сверху гомон голосов. Один по одному протиснулись в узкую дверь.

В хоромине, по обе стороны длинного стола, сидели на лавках гости. Пламя свечей дрожало желтыми бликами на серебряных чашах и кубках. За столом посредине сидел сам хозяин Микула Маркич, горбоносый, плечистый, волосы с проседью, стрижены накоротко, расшитый цветными шелками ворот рубахи крепко стягивает жилистую шею.

Егор Бояныч стал у изразцовой печи, за ним, чуть отступя, ватажные товарищи, скинули колпаки, поклонились хозяину и гостям, заиграли «Славу». Только проиграли, степенной походкой вплыла в столовую хозяйка. За хозяйкой — две девки, у одной в руках кувшин, у другой поднос, на подносе серебряный кубок. Хозяйка повела расшитой жемчугами кикой, поклонилась гостям и замерла, строго подняв тонкие брови. Ничего не было в гордой боярыне похожего на прежнюю ласковую Незлобу, смотрит надменно, будто рублем дарит, а вошла — и светлее стало в горнице, и серебро кубков слепит очи, а может, то и не серебро, а глаза Незлобы сияют синим пламенем.

Микула Маркич вылез из-за стола, взял у девки из рук кувшин, нацедил в кубок вина до краев, поставил кубок на поднос. Подошел Семен Долгович, любимый хозяинов дружок, поклонился хозяйке в пояс:

— Будь здорова, Олена Никитишна.

Взял двумя пальцами кубок, не отрываясь осушил до дна, перевернул, потряс над головой. Девка подала полотенце. Семен мазнул по усам, шагнул к хозяйке, приложился губами к хозяйкиным губам. Подходили к хозяйке один по одному и другие гости, кланялись низко, желая доброго здоровья, пили из кубка, целовали в губы и шли на свое место. А она стояла, неподвижная, с безразличным лицом, только, видел Ждан, вздрагивали в ушах жемчужные подвески.

Кончили гости пить кубки за здоровье хозяйки, Незлоба опять повела кикой, поблагодарила за честь, пошла к двери. Ушла Незлоба, и сразу столовая хоромина показалась Ждану ниже, и свечи горят не так ярко, и лица гостей как будто поскучнели.

Играли скоморохи песни потешные, и великие про Садко, и про то, как бились новгородские люди, отбивались от рати суздальского князя Андрея, не попустил тогда бог быть Великому Новгороду пусту, отбились господа новгородцы от княжеской рати.

Прибежала девка, пошепталась с хозяином. Микула Маркич велел троим ватажным товарищам идти потешать хозяйкиных гостей, остальным оставаться в столовой хоромине. Пошли Ждан, Упадыш и еще Ивашко Струна, парень-голоус, недавно только начавший скоморошить. Шли темными переходами, потом по крутой лесенке наверх, в терем. Рядом с Незлобой в тереме сидели на лавке гостьи — Ефимия Митриевна, дебелая, с морковным лицом и волосами до того стянутыми на затылке, что трудно было бедной и глазами моргать, и Ольга Опраксиевна, жена посадника Василия Онаньича.

Гостьи уже успели угоститься как следует хмельным — только заговорил Упадыш с шутками и прибаутками, — прыснули со смеха. Незлоба улыбалась, ей хмель чуть кружил голову. В дверях толпились сенные девки, скалили зубы, хохотали в рукав. Заиграли потешную песню, проиграли — девка подала меду, скоморохи выпили за здоровье хозяйки и гостей. Незлоба сказала, чтобы играли плясовую, девки пошли притоптывать. Незлоба смотрела на девок, в глазах разгорелись хмельные огоньки, не выдержала, вскочила, махнула рукавом, поплыла в пляс. Упадыш, колотивший в бубен, подмигнул Ждану: «Ай да хозяйка, всем плясовицам — плясовица!»

Незлоба прошла круг раз и другой, опустилась на лавку, сидела разрумянившаяся, грудь часто вздымалась и глаза сияли, показалось Ждану, так же, как и тогда, в купальскую ночь.

Гости, натешившись веселой игрой, закричали, чтобы скоморохи играли жалостливую песню. Ждан, подыгрывая на гуслях, запел о добром молодце, кинутом на горе-гореваньице красной девицей, пел и смотрел на Незлобу — узнает ли она его хоть теперь, догадается ли про какую красную девицу сложил он песню много лет назад. А она сидела, сразу погрустневшая, опустив книзу глаза.

Со двора Микулы Маркича скоморохи уходили поздней ночью. Брели захмелевшие, в обнимку, хвалили хозяинову хлеб-соль и крепкий мед. Из всей ватаги один только Ждан твердо держался на ногах, хоть хмельного он пил не меньше других.

Брели ватажные товарищи напрямик через сугробы. Высоко в небе стояла полная луна, от огорож лежали на снегу черные тени. Притомившись святочным весельем, спал господин Великий Новгород, было тихо, только псы, охраняя покой хозяев, лениво перекликались во дворах.

Ждан шел и думал о своем — узнала ли Незлоба в голосистом скоморохе монастырского паренька, и хотел, чтобы узнала.


Сидела Незлоба за пяльцами, перебирала мотки заморского шелка: алого, фиолетового, зеленого. Четвертый месяц вышивала она пелену на образ нерукотворного спаса в храме Косьмы и Дамиана. Думала окончить к святкам, но за делами не пришлось. На святках же нечего было и думать садиться за пяльцы — грех да и за гостями некогда. Был утром в доме духовник, поп Моисей, из храма Косьмы и Дамиана, сказал, что на святки трудиться для божьего дела греха нет, к тому же святочная неделя была на исходе. Незлоба села за пяльцы.

После вчерашнего пира на сердце нехорошо. Ефимия Митриевна и Ольга Опраксиевна вчера угостились так, что когда пришло время ехать домой, едва доволокли их девки до саней. Обе любили и крепкие меды и заморские вина. Незлоба всего-то и выпила с гостьями два корчика малинового меда. Не может Микула Маркич пожаловаться, любят новгородские женки всякое хмельное питье, а у него хозяйка, разве только на пиру случится, приложится к чаше, или когда гости приедут, и после весь день ходит с тяжелой головой.

И ни у кого из приятелей Микулы Маркича нет такой домовитой жены, как Незлоба. В доме порядок и благолепие. Встанет Незлоба чуть свет, наведается на поварню, сама своими руками отмеряет стряпухе все, что нужно для варева и печеного хозяевам и дворовым людям, муки отсыплет на пироги и хлебы, скажет кому из девок и холопов что на сегодня делать, посмотрит — положена ли в сенях солома или ветошка обтирать ноги.

Случалось, Микула Маркич уезжал из дому надолго, а один раз пропадал год, водил ратных людей за Югру, собирал с иноплеменников, подвластных господину Великому Новгороду, недоданный ясак. Сшиблись на Оби ратные с непокорными данниками, Микула Маркич не успел вырядиться в панцирь, ударила его в бок костяная стрела, прошла глубоко под ребра. Много непокорных данников посекли тогда секирами и мечами новгородские ратные, но недоданный ясак Микула Маркич собрал, пригнал в Новгород полные струги мехов, серебра и дорогого рыбьего зуба. Во владычьих палатах собрались господа бояре послушать, что расскажет Микула Маркич. Он явился в палаты прямо с берега, даже домой не заглянул, поклонился владыке архиепископу, посадникам и боярам, только и успел сказать: «Кланяюсь господину Великому Новгороду» — и грохнулся без памяти на пол.

Лежал потом Микула Маркич пластом от Покрова дня до самых почти святок, рана в боку то затягивалась, то опять открывалась и гноилась. Приходили ведуньи, волховали, шептали наговоры, поили наговорными травами, лекарь немчин присыпал рану смрадным зельем, поп Моисей не один раз правил молебен о здравии боярина Николы. Ночи напролет плакала тогда Незлоба, опять, думала, придется оставаться во вдовах. Не попустил однако господь, затянулась рана совсем, поднялся хозяин Микула Маркич, весной надолго закатился в Заволочье.

Незлоба, оставаясь без хозяина, одна хозяйничала не хуже самого Микулы Маркича: и за сенокосом присмотрит, и на рыбные ловли наведается. Вернется Микула Маркич с Онеги или Заволочья — оброк с мужиков весь собран до зернышка; Незлоба и лен, и воск, и мед, и смолу сбыла немецким гостям, а цену взяла такую за товар, что оборотистые новгородские купцы руками разводили. Хоть и бойки в Новгороде женки, и в обиду себя мужьям не дадут, но все же каждой приходилось отведывать когда-нибудь мужниной плетки, — Незлобу Микула Маркич не только никогда и пальцем не тронул, за десять лет слова бранного не сказал.

Незлоба опустила голову и задумалась, моток алого шелка скользнул с колен, покатился под лавку. Лучшего мужа, чем Микула Маркич, и не надо. Того, первого, купчину, заехавшего по торговому делу в Москву, не любила она вовсе. Тетка, боярыня Зинаида, сама все дело сладила. Слова не сказала тогда Незлоба против, думали все — рада девка, а ей горше смерти было идти за носатого купчину. С того дня, как наговорил монах, что видел племянницу на купальском игрище с монастырским пареньком, от тетки не стало житья. Только и слышала: «Распутница… Бесовка…». Пошла за купчину, покрыла венцом девичий грех. Звали паренька-монашка Иванушкой, и еще было прозвище, а какое — не вспомнить. Как вспомнить — сколько с тех пор воды утекло. Увез купчина молодую жену в Новгород, пожил немного и умер в мор. Осталась Незлоба с двухлетней Марьицей, три года потом жила честной вдовой, посватался Микула Маркич — пошла, из вдовок-купчих стала боярыней. Прожила за мужем десять лет, о купчине и ласковом пареньке в монастырском кафтанце давно забыла. А вчера, когда играли скоморохи песни, а один ясноглазый и пригожий запел о молодце, кинутом на тоску-кручину красной девицей, жаль стало чего-то, когда потом легла в постель, вспомнился ласковый паренек и всплакнула в подушку.

Незлоба встала из-за пяльцев, подошла к малому столику. На столе ларец, в ларце — ожерелья, перстни, запястья, в сердоликовых коробочках притирки для щек и белила. Достала из ларца зеркальце, стала смотреть. Лицо — кровь с молоком, брови темные и тонкие, ресницы длинные. Посадничиха Марфа, вдова посадника Борецкого, иначе ее и не называет — красавушка, лебедушка белая. Марфа толк в женской красоте знает, сама слыла когда-то красавицей, и не в одной новгородской земле, — слышали о посадничихе и в Литве, и в немецких городах от бывавших в Новгороде купцов. Сейчас кто и поверит, что была Марфа красавицей, только и осталось у Марфы посадничихи от прежней красоты — одни глаза. Так и с ней будет, пройдет время, куда и красота денется.

По лесенке протопал Славушка, толкнул дверь, вбежал вперевалку, на веревочке тащил за собой деревянную лошадку, пестро раскрашенную, ткнулся в колени. Незлоба подняла сына на руки, погладила по волосам. Славушка вертел головой, силился сползти на пол, пищал:

— Тять на велит на руки брать…

Незлоба коснулась губами щечки, опустила Славушку на пол:

— Не велит, так и не буду.

Осенью Славушке исполнилось три года, выстригли ему на головке гуменцо, посадили на коня, с того дня, после пострига, Микула Маркич велел ребенка на руки не брать, не баловать, а если в чем провинится, потачки не давать, драть за уши и учить лозой. Незлоба сама знает, не будет из младенца добра, если все к нему со смехом да с лаской. Девочки еще туда-сюда, мальчик — иное дело.

Незлоба положила зеркало в ларец, стала думать о детях. Старшей дочке Марьице пошел пятнадцатый год, пора уже и за мужа отдавать, младшей, Черняве, девятый идет. Марьица — от первого мужа, купчины, Чернява — Микулы Маркича, лицом обе в мать. Славушка весь в отца, совсем мал, а нравом упрямый, увидит на торгу в оружейном ряду меч или самострел — и тогда не увести его. Начнет нянюшка сказку рассказывать про лису и про волка, не хочет слушать, рассказывай ему не сказки, а бывальщины, как новгородские люди ходили на Чудское озеро с немцами драться, да как бились, когда подступал к Великому Новгороду суздальский князь, и еще про удалого молодца, боярского сына Ваську Буслаева. Вырастет — удалью побьет отца.

Про Микулу Маркича, про то, как в молодости гулял он по воле с новгородскими молодцами повольниками и на Югру ходил и, нечего греха таить, плавал в ушкуях на Волгу за добычей, разбивал купеческие караваны, до сего времени толкуют в концах, хоть и давно уже остепенился Микула Маркич, и бороду с каждым годом все гуще укрывает седина, и два года сидел в посадниках.

На лесенке заскрипели ступеньки, Незлоба узнала знакомые неторопливые шаги — сам хозяин жалует. Микула Маркич ступил через порог, румянолицый и грузный, половица у порога взвизгнула, подошел, взял за руку, приложился губами к губам, после вчерашнего пира пах вином, весело блеснул глазами, спросил:

— По здорову ли, хозяюшка, вчера с гостями пировала, по здорову ли почивала?

Заговорил о том, о чем только и говорили с утра по всему Новгороду: вернулся из Москвы боярин Никита Кузьмичев, ездил бить челом к великому князю Ивану, просить охранной грамоты ехать иноку Феофилу в Москву, чтобы поставил его там московский митрополит в новгородские владыки. Архиепископ Иона умер еще в ноябре. Бояре и житьи люди долго толковали, кому быть вместо Ионы в Новгороде архиепископом-владыкой, одни стояли за владычьего духовника Варсонофия, посадничиха Марфа хотела иеромонаха Пимена — ключаря прежнего владыки, другие — ризничьего Феофила. Пришлось решать дело жребием. Написали и положили на престоле в храме святой Софии три жребья, привели отрока, велели при посадных и боярах — тащить. Выпало — быть в Новгороде владыкой Феофилу.

Прежде долго раздумывать бы не пришлось, усадили выбранного в сани и — путь счастливый в Москву. В Москве посвятит митрополит всея Руси кто люб Великому Новгороду во владыки и едет обратно инок уже архиепископом. С того времени, как начались у господина Великого Новгорода нелады с Москвой, посылать Феофила, не получив от великого князя заручки, было опасно. Чего доброго, велит князь Иван заковать выбранного в железа, намучишься потом и поистратишься, пока выручишь из неволи. Поэтому и послали прежде боярина Никиту Кузьмичева. У Никиты — ни роду, ни племени. Прежде были Кузьмичевы богаты, но оттягали соседи у Никиты земли, и сейчас всего богатства у старика были десять обж[147] земли в Шелонской пятине, такого великий князь ковать в железа не станет, да и стар был Никита, шел ему восьмой десяток жизни к концу.

Ходил Микула Маркич по горнице, говорил о том, что велел великий князь пересказать Никите Кузьмичеву всем новгородским людям.

Феофила князь Иван обещал принять в Москве с честью, как подобает выбранному во владыки, и новгородцев жаловать своей милостью, если признают свою вину и исправятся, не станут чинить обид порубежным мужикам и приводить их к крестному целованию на имя Новгорода. Как и Василию Онаньичу, великий князь напомнил Никите, что господин Великий Новгород издревле — отчина его предков, а предки именовались великими князьями Владимирскими, Новгорода и всея Руси.

Микула Маркич перестал ходить по горенке, у носа и на лбу протянулись складки.

— Чуешь, куда князь Иван гнет, великий князь всея Руси? — Усмехнулся невесело. — Младших князей еще Иванов родитель, князь Василий, к рукам прибрал. Да что младших, и Рязань, и Тверь под московскую дудку пляшут, слезами кровавыми плачут, да пляшут. А ныне тянет князь Иван и к Великому Новгороду руки, пришел и ему черед под московскую дудку плясать…

Микула Маркич сжал до хруста пальцами и шумно вздохнул.

— Одолеет великий князь, отнимет у бояр и волю и вотчины. Не бывать тому! Довольно у Великого Новгорода и мечей, и секир, и пищалей.

Незлоба не отводила от хозяина глаз. Любила его вот таким горячим и гордым, не видела ни обильной седины в бороде, ни морщин, пересекавших лоб, чудился ей удалой молодец-повольник Вася Буслаев, сколько сложили о нем в Новгороде бывальщин и песен? Да и как не любить ей Микулы Маркича? Годами он без малого почти вдвое старше ее, а прийдись — удальства, и силы, и проворства двум молодымподстать. Телом крепок, а умом — только бы в степенных посадниках сидеть. Заговорит на вече — все примолкнут, слушают, даже самые буйные мужики-вечники стоят, разинув рты, а кончит Микула Маркич говорить, во всю глотку заорут:

— Любо!

Какой муж станет с женой толковать о вечевых делах, или о том, что говорили бояре в совете. Микула Маркич толкует, а иной раз как будто и невзначай, и совета спросит. Знает — умеет хозяйка держать язык за зубами, не как другие боярские женки — услышат от мужей что и разнесут подружкам по дворам.

Микула Маркич подошел к Незлобе, обнял:

— Чует сердце, женушка, черные для господина Новгорода приходят дни.

В глазах у Микулы Маркича тоска, таким никогда не видела Незлоба хозяина, поняла, о чем он думает, охватила руками крепкую шею:

— Не кручинься, хозяин, выстоит господин Новгород против Москвы.

Микула Маркич вздохнул, и глаза по-прежнему затуманены тоской.

— Правду молвила женушка, — устоит. Кто против бога и Великого Новгорода? Тяжела у великого князя рука, хоть и сильна Москва, — не поддадутся новгородские люди.

Помолчал и уже со злостью:

— А захочет князь Иван новгородских людей похолопить — доведется ему добывать Великий Новгород кровью!


Двор Марфы Лукинишны, вдовы посадника Борецкого, стоял на Розваже. Еще не разошлись утренние сумерки, а у ворот уже толпились люди. За крепким тыном, протянувшимся до Великой улицы, гремели цепями псы. Псы привыкли к суете за воротами, тявкали лениво, только бы показать, что они чуют чужих.

Слонялись перед воротами люди, поскрипывали по снегу валяными сапогами, хлопали рукавицами, чтобы согреться, перекидывались словами. Народ собрался — городские черные мужики-рукодельцы, селяне из ближних и дальних волостей и погостов, рыбари. Всех приводило к воротам двора старой посадничихи Марфы Борецкой одно — нужда или обида.

Кряжистый мужик, одетый с головы до пят в оленьи шкуры, говорил хриплым голосом рыбаря другому:

— Сидим мы у Студеного моря. Были сами себе господа, ни дани, ни оброка никому не давали, по рыбу и зверя плавали до самого Груманта-острова. В сем году приплыл на Терский берег посадничихи Марфы приказчик Олфим с челядью. Велел Олфим оброк давать посадничихе Марфе рыбьим зубом, мехами и рыбой. Хотели мужики проводить Олфима ослопами и стрелами, да поди сунься с ослопами, у челядинцев и мечи и бердыши, а в ладье армата огненного боя. Оброк велит Олфим давать не за один сей год, а за пять. Берег-де посадничихой Марфой куплен, а купила Марфа Лукинишна и берег и рыбные ловли у господина Великого Новгорода еще как муж ее, посадник, помер, а тому протекло десять лет. «Что сидите вы тут, зверем и рыбой промышляете, про то хозяйке Марфе неведомо было. Как проведала, так — и послала, и оброком вас обрекла. Что вы пять лет ни рыбы, ни рыбьего зуба, ни мехов не давали, — тому всему делу погреб, а за остальные пять лет, давайте». Рады бы мы посадничихе оброк дать и за пять лет, да давать нечего. Лето было ветряное, рыбы добыли — только себе прокормиться, рыбий зуб какой был, по весне еще купцам продали: а Олфим знать ничего не хочет, всякими муками мужиков мучает: и в колодках гноит, и по неделе в студеном срубе держит, а иных и огнем жжет и кнутом бьет. Трое от его боя померли. Наказали мне мужики: «Бреди, Гурко, в Новгород, ударь государыне Марфе Лукинишне челом, чтобы явила милость свою, велела бы Олфиму за прошлые годы оброка не брать, и муками мужиков не мучить, и смертным боем не бить. А не сыщешь правды у государыни Марфы, — бреди на Городище к наместнику великого князя, ударь челом, проси суда».

Тот, что слушал Гурку, слушая, притоптывал лаптями, мороз был лютый. Гурко шумно вздохнул, в утренних сумерках разглядел худую одежонку слушавшего.

— А ты-то из какой волости прибрел?

Лапотник дернул головой, сердито выговорил:

— Не из волости, — и со злостью: — Микоша я, Лапа, с Никитки… В Новогороде и дед и отец плотничали, и я по-дедову и отцову плотничаю. Не в одном Новгороде знают Микошу Лапу. Бывал и в пригородах и в многих погостах, и церкви с товарищами ставил, и хоромы рубил, и избы. Прошлым летом в Пскове ставили церковь архангела Михаила, а в волостях Меропа мученика и и Успенья богоматери. Как воротился из Пскова, были у меня деньги, порядился я с купцом Мартыном Назарычем срубить два амбара и у амбаров избу. Денег, дерева купить и всякий припас, купец не дал: «Покупай, Микоша, на свои, потом разочтемся». Поставил я амбары и избу, а они погорели. Купец мне денег платить не стал: «Твоя-де то вина, что амбары и изба погорели». И остался я гол как сокол, едва-едва с подручными расчелся.

Микоша замолчал, смотрел куда-то за ледяной Волхов. В сизом тумане проступали главы церквей у Ярославова дворища и острая кровля вечевой башни. Несмело проглянуло солнце, главы на церквах розовато блеснули. Кто-то проскрипел за воротами по снегу, пыхтя и лаясь, стал отодвигать примерзший засов. Рыбак Гурко спросил:

— А к Марфе пошто прибрел?

Микоша поднял голову. Гурко увидел: лицо у плотника худое, глаза запали, догадался — не от хорошей жизни пришел тот ко двору посадничихи Марфы. Не дождавшись ответа, Гурко, шагнул к воротам.

Тяжелые брусчатые ворота заскрипели, воротный холоп налег на створку плечом, отвел в сторону, отвел другую и весело выкрикнул:

— Вались, голая братия!

Посередине двора высятся хоромы. Снег откидан на две стороны, широкая дорога ведет к красному крыльцу. Над крыльцом — шатровая кровля и еще четыре кровельки, пониже, тоже шатром. С крыльца идет вверх лестница, над большим крыльцом еще другое крылечко, совсем малое. Косещатые оконца с цветными стеклами идут в ряд. Башенки над кровлей по углам тоже застеклены цветными стеклами. Высокие хоромы посадничихи Марфы видны далеко над всем Новгородом, на закате цветные стекла в оконцах полыхают огнем, хоромы кажутся объятые пламенем, оттого и зовут посадничихины хоромы чудными. Думал владыко Иона завести в архиепископских палатах в окнах цветные стекла, но когда узнал, сколько хотят немецкие купцы, чтобы привезти из Любека стекла, передумал. Так и остались во владычьих палатах слюдяные оконца.

Позади, и в стороны от хором, громоздятся людские избы, амбары, за амбарами виднеются дворы: конный, скотский, льняной и житный.

Приказчик Ян Казимирович ждал ранних гостей на крылечке у людской избы. Бежал Ян Казимирович из Литвы лет двадцать пять назад, спасая от петли шею, прибился ко двору степенного посадника Исака Борецкого, крестился в православную веру, обрусел, стал у хозяина правой рукой. Когда крестили, поп дал имя — Иван, но все звали приказчика прежним именем — Ян.

Стоял Ян Казимирович на крылечке, долговязый и сухопарый, шарил глазами по лицам тянувшихся к крыльцу людей. Когда сгрудились перед крыльцом и заговорил каждый про свое, Ян Казимирович прикрикнул, чтобы говорили по одному, ткнул пальцем на рыбака Гурку:

— Говори ты!

Гурко пересказал приказчику то же самое, что рассказывал у ворот плотнику Микоше, жаловался на обиды и бесчинства приказчика Олфима. Ян Казимирович не дал ему досказать:

— Олфим вершит, как ему хозяйка государыня Марфа указала. Зря с челобитьем волокся.

Гурко сразу не понял, думал, как и все мужики-рыбаки на Терском берегу, своевольничает приказчик Олфим, и про своевольство его хозяйке ничего неизвестно, стоял теперь, оторопело хлопал глазами:

— Как же так, родимый, с самого Студеного моря волокся?

А Ян Казимирович уже тычет пальцем в другого мужика:

— Говори ты, какого ради дела пришел?

У Гурки лицо медное, дубленое студеными ветрами, побагровело. Сорвал с головы шапку, ударил оземь, гаркнул на весь двор:

— Где же правда, господа новгородцы?! Или не вольные мы люди, а посадничихины холопы, что Олфимко с нами такое чинит?!

Ян Казимирович кивнул челядинцу, тот метнулся в людскую избу, оттуда выскочили четверо молодцов, псами вцепились в Гурку, за руки, за ноги поволокли к воротам, совали кулаками куда попало: в лицо, под бока, в брюхо, пинали ногами. Гурко упирался, гудел на весь двор:

— Где же ж правда, господа новгородцы?

Высвободил руку, ударил одного молодца наотмашь, тот рухнул ничком, кровавя снег. Подбежали еще двое с дубинами, один махнул, ударил по темени. Гурко сразу осел и стих. Молодцы выволокли рыбака за ворота, со смехом кинули в снег.

Мужики говорили один по одному: кто просил ссудить в долг денег, кто жаловался, что селянам оброк не под силу, кто пришел дать на себя кабалу, и идти с женой и детьми в неволю, только бы не помереть голодной смертью.

Ян Казимирович тут же, вмиг, решал дело. Деньги в долг обещал дать (а рост разумей — на четыре пятый), оброка с селян не складывал, мужиков брал в холопы, женок — в робы.

Дело плотника Микоши Лапы тоже решил быстро. Микоша, когда ставил купцу амбары, взял у посадничихи пять алтын, не хватало своих денег, чтобы купить бревен и всякий припас. Пришло время платить за полгода рост, денег же у Микоши нет, хоть возьми и выжми. Просил он теперь, чтобы не теснил его Ян Казимирович с платежом, божился, что принесет деньги через месяц, самое большое — через два. Приказчик поводил острым носом, прицелился на Микошу глазом, прикидывая, в самом ли деле принесет плотник рост, сказал:

— Ладно, а пока старого роста не принесешь, будет идти рост на рост.

Микоша опустил голову. Хотя бы и не сказал приказчик, знал, какой у посадничихи Марфы порядок: взял денег в долг — рост на долг приноси вовремя, а не принес — растет рост на рост. Случалось, возьмет мужик-рукоделец в долг два алтына, пока разживется деньгами, придет на посадничихин двор долг и рост платить, — оказывается, росту против долга наросло вдвое, а то и втрое. Где же тут заплатить, и тянет бирюч должника к судьям в одрину. Судьи дело решают быстро:

— Брал серебро у посадничихи?

— Брал.

— В срок росту не носил?

— Не носил.

— Ну, иди к посадничихе Марфе Лукинишне в холопы.

Идет мужик как будто только на время — взятое в долг серебро и рост на серебро выслужить. Служит-служит, а долга и роста все не отслужит. Махнет рукой, возьмет еще малость серебра, чтобы залить кручину хмелем в корчме, да и продастся в полное холопство. Был рукодельцем плотником, скорняком или кузнецом, свободным человеком, и на вече, когда приходилось, кричал посадникам и боярам: «Не любо»! И с кулаками на тех лез, кто кричал «Любо». А теперь к вечу и близко не пустят. Случится, под горячую руку ударит хозяин холопа, зашибет насмерть, никто хозяину не судья, холоп — проданная голова, а убил хозяин холопа — самому же хуже, меньше стало во дворе работных рук. Только поп на исповеди попрекнет: «У холопа душа крещеная» и наложит епитимию — отбить за утреней и обедней полста поклонов. Станет хозяин изводить холопа непосильной работой или голодом и битьем мучить — деваться холопу некуда, пойдет к судье, судья его и слушать не станет, холоп на своего господина не доводчик и не послух.

Микоша вышел со двора, понурившись. Знал: вряд ли отдаст посадничихе долг, откуда возьмешь денег, а не отдашь — не миновать в холопы. Самое верное — кинуть и двор и избу, податься куда глаза глядят. Многие мужики, кому не миновать было холопства, кидали и жен и детей, уходили к Студеному морю, на Печору, Пермь и Югру, в непроходимые лесные дебри и болота, куда ворон и костей не заносит. Уйдет мужик — велит судья взять в робы его жену. Потому уходили те, у кого ни кола, ни двора, один головою. У Микоши Лапы — и жена, и ребят четверо, старшему идет только девятая зима. Не уйти Микоше Лапе ни на Печору, ни на Югру. Плотник тряхнул головой, прогоняя невеселые мысли: «Авось обойдется».

Рыбак Гурко сидел под тыном, раскинув в стороны ноги, прикладывал к голове пригоршнями снег. Гурко посмотрел на Микошу мутными глазами, стер рукавом со лба кровь, хрипя, через силу, выговорил:

— Ведаю теперь, какова у господина Великого Новгорода правда. Добро — хоть душу Марфины холопы из тела не вышибли. Пойду искать правды на Городище, у наместника великого князя.

Микоша Лапа ничего не ответил, про себя подумал: «Давно правда из Великого Новгорода ушла…»

Глава V

Скоро после святок приехал в Новгород Федор Басенок и с ним дьяк Степан Бородатый. Вторую неделю жили послы на Городище у великокняжеского наместника Семена Оболенского-Стриги. Раз побывали в хоромах у нареченного владыки Феофила; собралась господа, бояре думали — станут послы жаловаться на обиды, вместо того услышали только, что владыко Геронтий, митрополит всея Руси, занемог, наказывает Феофилу в Москву пока не ехать. Разводили бояре и посадники руками, не знали, что и подумать, с какой радости стала бы Москва посылать ради такого дела Басенка, прославленного водителя полков, и любимого княжеского дьяка, великого лукавца и знатока летописаний.

Василий Онаньич дважды зазывал послов к себе, потчевал заморскими винами, думал выпытать что-нибудь у хмельных. Гости дули дорогое вино не чарками — ковшами, хвалили хозяйскую хлеб-соль, но языки за зубами держали крепко.

Под вечер сидели на Городище в хоромах князь Семен, Басенок и дьяк Степан, толковали. Семен в который уже раз принимался рассказывать гостям то, что видели те своими глазами; совсем взяла в Новгороде верх посадничиха Марфа — ненавистница Москвы. От нее, от Марфы, и идет в Новгороде нелюбье к Москве.

С коих веков повелось — судит вольных новгородских людей наместник великого князя с посадником, малые дела решает наместничий тиун с приставом от господина Новгорода. Какой бы ни был суд, присудят ли наместник с посадником биться ответчику с истцом на поле или помирят тяжебщиков, пошлина от суда идет великому князю. Зложелатели давно ладятся у наместника суд отнять. Но в совете и на вече уже не раз кричали: «Не пошто московскому наместнику новгородцев судить. Посадник с тысяцким без Москвы дела рассудят».

Больше всех мутит и господу и вече посадник Димитрий, посадничихи Марфы сын, с Киприяном Арбузеевым да еще старый посадник Микула Маркич. Василий Онаньич на словах слаще меда, на деле — Москве волк сущий, хитролис, норовит пакости творить великому князю тайком и исподволь. Только и есть в господе Москве доброхоты — Василий Никифорович и Захарий Овина.

Дьяк Степан, закинув лобастую голову, смотрел вверх в угол, не слушал, что говорил князь Семен, думал о своем. Только, когда сказал наместник, что всех доброхотов в Новгороде бояре Василий да Овина, дьяк быстро повернул к князю Семену голову, прищурил карие глазки, умные, с хитрецой.

— Вот и нет, князь Семен. Не один Василий Никифоров с Овиной доброхоты Москве. А тебе б и других доброхотов знать не худо.

Встал с лавки, прошел в угол к оконцу. Ростом был дьяк невелик, на широких плечах большая голова, пышная борода свисает до пояса; за холеную бороду, зависть престарелых бояр, и дали дьяку прозвище — Бородатый.

Князь Семен, не поворачиваясь, сердито буркнул:

— Других доброхотов, дьяче, не ведаю.

Подумал: «Без году неделя Степан у великого князя в дьяках, а туда же с наместником спорить». Хотел было еще сказать — молод дьяк, чтобы попрекать старых бояр, какие еще блаженной памяти родителю князя Ивана служили, верой и правдой; вспомнив однако, что Бородатый у великого князя в чести, славится и умом и ученостью, замолчал, поерзал на лавке, засопел.

Басенок смотрел на князя Семена, дряхл стал старый дружок, было время — вместе полки водили, сколько раз с татарами рубились и на Литву ходили, теперь едва ноги волочит, только в наместниках сидеть. Да и в наместники, пожалуй, негож. Послал великий князь Семена в Новгород, хоть и говорили бояре в один голос — не такого надо в Новгород наместника, где старику сладить с господами-новгородцами. Сделал однако князь Иван по-своему, ничего доброго и не получилось. Князя Семена Оболенского-Стригу, великокняжеского наместника в Новгороде кура разве только и не обидит. Суд вершит посадник сам без наместника, наместничьего тиуна к судной избе уже давно и близко не пускают, пошлин, какие всегда великим князьям давали, не дают. Да что там суд и пошлины. В землях отдал их еще Великий Новгород князю Василию, на Пинеге, Суре-Поганой, Пильих горах наглостью приводят бояре Селезневы и Арбузеевы великокняжеских мужиков к крестному целованию на Новгорода имя. Стал было князь Семен перед вечем говорить: «Не по правде, господа новгородцы, чините, волости великого князя Ивана отчина, в премирной грамоте написаны». И что ж? Проводили молодцы-повольники, прихлебатели Селезневых и Арбузеевых, князя Семена с вечевого помоста тычками.

Думали бояре — не сидеть теперь Семену после такого срама в наместниках, велит князь Иван воротиться в Москву или ехать в вотчину за мужиками приглядывать и кур щупать, однако великий князь и бровью не повел, точно так и быть должно. Только скоро послал в Псков дьяка, известить псковичей, чтобы были готовы сесть на коней. В Новгород тоже послали боярина с грамотой, в грамоте были перечислены все вины, какими провинились новгородцы перед великим князем. Не грамоты надо слать, а идти с полками в Новгородскую землю, огнем и мечом показать господину Великому Новгороду силу Москвы. Так тогда и сказал Басенок великому князю.

В ответ услышал: «Не приспело, Федор, время». А когда приспеет, никто не знает, а чуют — близко. Господа с каждым днем все большую себе забирает волю, думает, нет у Москвы силы отплатить за обиды. Когда велено было Басенку ехать с дьяком Бородатым в Новгород и разведать все ладком да тишком, стал догадываться, чего медлит князь Иван. Не о том думает великий князь, чтобы взять с новгородцев откуп или отплатить за обиду, замыслил такое, о чем деды и не думали — прибрать совсем к рукам Великий Новгород. Крепок орешек. Не раз ломали об этот орешек зубы и немцы, и шведы, и Литва. Дьяк Степан говорит — в летописях написано, как подступал когда-то к Новгороду князь Андрей Боголюбский, не взявши, ушел из-под города со срамом. Добро, если с одной новгородской ратью Москве придется встретиться. Не попусту посадник Василий Онаньич в Москве намекал, а в Новгороде во весь голос говорят: случись что — есть у Новгорода заступник — король Казимир.

Великий князь Иван годами молод, разумом мудр, в деле спешки не любит, разведает и не один раз прикинет, прежде чем решить. Послал с дьяком Степаном в Новгород и велел тайно разведать, кто из бояр, житьих и купцов к Москве тянет, и кто великому князю зложелатель. И еще — какие бояре черным мужикам любы, какие не любы. А для чего то? Сказать легко, а пойди — выведай. Привык полки водить, с конем и саблей управляться, а тут надо лисом хитрить, вынюхивать да выспрашивать. Не по сердцу такое, а что станешь делать? Велел великий князь — служи. Дьяку Степану ничего, как щука в воде — остановится у лавки, будто к товару приценяется, заведет с купцом речь, выведает — и что на пиру у купеческого старосты говорили, и кому из торговых людей по сердцу король Казимир. Дружбу с захудалыми попишками и пономарями завел, приходят те на Городище, шушукаются о чем-то с дьяком, должно быть, приносят вести. Старому боярину Федору от таких дел тошно. Служил саблей в ратных делах Иванову отцу — великому князю Василию, служит теперь великому князю Ивану, голову готов на ратном поле сложить, а чтоб такое…

Вошел холоп, сказал — пришел мужик с челобитьем. Князь Семен, кряхтя, поднялся, напыжился, на наместничий двор давно уже новгородские люди с челобитьями не ходят. Басенок и дьяк Степан вышли за наместником в сени поглядеть на челобитчика.

У порога стоял мужик, одет в оленьи шкуры, туго обмотанная холстиной голова под потолок, опирался он на короткую палицу, окованную внизу железными шипами.

Мужик повел головой, сказал — пришел он со Студеного моря, прислали его рыбаки бить челом посадничихе Марфе Борецкой на бесчинства приказчика ее Олфима. Рассказал про бесчинства дворецкому Яну Казимировичу, а тот вместо того, чтобы дело рассудить, велел холопам челобитчика со двора выбить, били холопы его, Гурку, ослопами, голову проломили и едва не убили до смерти.

Гурко говорил неторопливо, складно, поглядывал смело то на князя Семена, то на Басенка. Рассказал еще — у посадника Василия Онаньича был, тот его и слушать не стал.

— Не нашел правды у господина Великого Новгорода, может, у Москвы найду.

Князь Семен гмыкнул в усы, дело оказывалось таким — не знаешь, как к нему и подступиться. Не позовешь же посадничиху Марфу на суд. Марфа всем Новгородом вертит, кто в Новгороде не кланяется богатой и именитой вдове, сам нареченный владыко Феофил под Марфину дуду пляшет. А сказать челобитчику, что не мочен он рассуживать мужиков-рыбарей с посадничихой — до самого Студеного моря по всем пятинам новгородским и волостям молва пойдет: наместник великого князя суды судить не мочен — слаба Москва.

Князь Семен скосил глаз на дьяка Степана, может быть, тот что присоветует, мужика спросил, чего пришел на Городище с кованой дубиной.

Гурко прищурил глаз, дернул перевязанной головой.

— Не ведаешь, господине, что чинит вольница — боярские хвосты с теми мужиками, какие на Городище суда ищут. Третьего дня наладился идти к тебе Осип Калашник, ему вольница перед твоим двором кистенями голову проломила, и Обакума Шубника за то ж вчера мало не убили до смерти. А Гурко не таковский. У Марфы на дворе оплошал, а теперь спуску не дам.

Стукнул в пол кованой палицей, дремавший под лавкой кот ошалело метнулся в дверь, задрав хвост.

— Прицепится вольница, полезут с кистенями, вышибу не из одного душу. Будут помнить, каковы мужики у Студеного моря.

Басенок крякнул, хлопнул даже руками об полы: «Ай, да мужичище, такой с одного маху на месте положит».

Дьяк Степан смотрел на мужика ласково, заговорил, голос скорбный:

— У кого же вам, горемыкам, правды искать, один вам заступник — великий князь Иван. Один он радетель о молодших и черных людях. Боярам в Новгороде правда поперек горла стала, того и не велят вам на Городище за судом ходить. И не видать вам, черным людям, правды, пока самосильно верховодят в Новгороде бояре.

Князь Семен только глазами захлопал: «Эх, дьяк, что понес, черного мужика на бояр научает. В чести Степан у великого князя, да не похвалит его за такое князь Иван».

Не нравился наместнику и мужик, пришел с челобитьем суда искать, а смотрит дерзко, палицей грохает. Горды и строптивы в Великом Новгороде бояре, а и черные мужики им под стать. Ох, грехи, взбрело же великому князю на ум послать князя Семена на старости лет наместничать.

А дьяк Степан утюжил холеную бороду, неторопливо, с расстановкой, тихим голосом втолковывал челобитчику: будь Великий Новгород в полной воле у великого князя, не дал бы он в обиду сильным боярам черных людей, был бы заступником и судьей праведным и селянам, и рыбакам, и городским мужикам-рукодельцам.

Гурко, приоткрыв рот, слушал. Протяжно и глухо выговорил:

— Т-а-а-к!

Степенно поклонился, видел — не будет из челобитья толку, слабенек против посадничихи Марфы и сам великокняжеский наместник. Бородатый дьяк говорит складно, да когда дождешься, что будет в Новгороде твориться все по воле великого князя. Доходил Гурко с челобитьем до самого владыки-архиепископа. Судит владыко только церковных людей, но Гурку выслушал: выслушавши же, промямлил в бороду: «Кесарево — кесареви, божие — богови». Что и к чему — Гурко не разобрал, владыкин же подьячий, потом, когда уходил Гурко со двора, растолковал — велит владыко давать оброк, каким изоброчила мужиков государыня Марфа. Только и оставалось бить челом вечу, а на вече слышал Гурко, тоже вертит всем Марфа с боярами да подголоски их — вольница.

Ушел Гурко, наместник с гостями вернулся в горницу. Князь Семен вздыхал, косился на дьяка — не в свои сани дьяк Степан садится; не ему указал великий князь суды судить, по-другому бы следовало с челобитчиком речь вести. Пообещать надо было рассудить все по правде, а когда — про то молчок, так бы дело и тянулось; теперь же увидят людишки — немочен наместник великокняжеский против боя, а немочен наместник — имени великого князя поруха. Дьяк Степан будто и не замечал косых взглядов князя Семена, заговорил о том, каких товаров навезли немцы.

Опять вошел холоп — пришел еще челобитчик, московский купчина. Купчину наместник велел вести в комнату, опасливо покосился на дьяка, не наговорил бы дьяк Степан еще чего не следует.

В горницу ступил человек, на плечах шуба, крытая лазоревым сукном, в руках держал кунью шапку с малиновым верхом, видно по одежде — купец. Повел жарко-рыжей бородой, загудел еще с порога:

— Такого, князь Семен, не видано и не слыхано. Ездили мы с товаром и в Кафу и в самый Царьград к басурманам-мухаммеданам, а этакого не видывали. Только и случалось такое в Смоленце, так то ж литва поганая.

От зычного голоса у слабого на голову князя Семена загудело в ушах, замахал на купца:

— Не рявкай, купец, не глухой.

Купец рассказал: зовут его Шестак, прозвищем Язык, пригнал из Москвы в Новгород обоз с зерном. Зерно продал дай бог, у немцев купил десять поставов цветного сукна и бархат и еще разной мелочи: ножей, заморских зеркалец, игл, серебряной нити. Собирался, благословясь, во вторник спозаранок тронуться в обратный путь, а в понедельник под вечер, на двор, где остановился, приехал сам степенный посадник Василий Онаньич с челядинцами, забрал все десять поставов сукна и бархат, оставил мелочь, сказал, что берет сукно за долг Шестакова кума Луки Бурмина, взял Лука в долг серебро, когда в прошлом году вместе с Шестаком пригонял в Новгород струг с зерном. Должок Василий Онаньич давным-давно получил с лихвой, продав пятьсот мер ржи, оставил ему ее кум Лука в заклад. А главное — не ответчик Шестак за кума Луку. Ходил он к купеческому старосте Марку Памфилову, кланялся купцам, сидевшим в судной избе у Ивана на Опоках, просил вступиться. Купцы повздыхали, сказали, что судят они свою братью, если тягается купец с купцом, а рассудить московского купца с посадником не могут.

Князь Семен запустил в бороду пальцы, сидел, потупившись, думал, как быть с купцом. Дело оказывалось куда замысловатее, чем с челобитчиком от мужиков со Студеного моря. Те, как ни верти, сидят на земле посадничихи Марфы, судом тянут к Новгороду, дело свое семейное, тут московского купчину обидели, великий князь своих купцов в обиду не дает, а как станешь рассуживать купца со степенным посадником.

Опять впутался в дело дьяк Степан. Сказал, что челом надо бить самому великому князю, в субботу едут они с Басенком в Москву, доведут князю Ивану, какие обиды творят в Новгороде московским купцам.

Шестак постоял, раздумывая, заговорил с дрожью, жалобно, кажется, вот заплачет:

— Бояре, да когда же такое учинится, что по Руси и за рубежом будет торговым людям путь чист? Который уже раз грабежчики товары грабят. В Смоленце было — ехали мы с кумом Лукой, пограбила нас шляхта, ни на ком не сыскалось. В Твери в прошлом году князя Бориса люди пограбили. В Новгороде посадник Василий Онаньич обидел. Как тут, бояре, торговать? Прежде было в Великом Новгороде купцам московским и честь и место, ныне без соли сожрать готовы. Того в толк не возьмут, чьим хлебом господин Новгород жив.

Ушел Шестак, дьяк сидел на лавке, у глаз стрелками лучатся веселые морщинки, лукаво подмигивал неизвестно кому. Князь Семен не утерпел, дела такие — хоть в гроб ложись, а дьяк прямо плясать готов, неизвестно с какой только радости. Не утерпел:

— Ой, дьяче, не радетель ты великому князю. Новгородские людишки на Москву волками глядят, и имя великого князя в прах топчут, а тебе веселье.

Дьяк Степан прицелился глазом, потер пухлые ладони:

— Не все волки. Есть в Новгороде у Москвы дружков довольно. Ай, мужик-рыбарь, что челом бить приходил на посадничиху Марфу, недруг Москве? А сколько в Новгороде людишек таких — тысячи.

С ватагой Егора Бояныча Упадыш и Ждан ходили все святки. Думали походить до водокрещений, а там врозь. Случилось однако, — с ватажными товарищами они спелись, о том, чтобы ходить отдельно от ватаги Упадыш не говорил, Ждан тоже молчал. На торгу ватага играла редко, после водокрещений пошли свадьбы, стало — только поспевай играть на свадебных пирках. На свадебном пирке и отыскал ватагу холоп посадничихи Марфы; завтра у государыни Марфы пир, зовет посадничиха ватагу к вечеру быть в хоромах: «А какие песни играть, смекайте, только не похабные, похабные хозяйка не жалует. За тобой, Егор Бояныч, послала, наслышана — молодцы твои умельцы играть великие песни».

Рад был Егор Бояныч чести, но вида не подал.

«В грязь лицом не ударим, песни играем не хуже других».

Когда перед вечером пришли на посадничихин двор, во дворе коней было точно в торговый день на конной площади. Между коней бродили боярские холопы, задирали дворовых девок, в шутку тыкали друг друга кулаками, кое-какие мерялись в стороне силой на поясах.

Закатное солнце заглядывало сквозь цветные оконца в столовую хоромину, полную гостей, багрово поблескивало на серебре. Стали ватажные товарищи на скоморошье место в простенке за изразцовой печью, ждали когда придет время играть. Гости гомонили за столом, стуча чарами, были уже под хмелем. Упадыш толкал Ждана локтем, шептал:

— Иван Овина. Земли за боярином тысяча с лишком обж, мужиков на бояриновой земле сидит девятьсот тягол. Седастый — Киприян Арбузеев, у него весь плотницкий конец в долгу, земли семьсот обж. Рыжие — бояре Иноземцевы, братья, богатством с самой посадничихой Марфой поспорят… Тот, с мятым носом, посадничихин сын Димитрий, рядом меньшой хозяйкин сын Борис…

Кое-кого из гостей Ждан знал, видел, когда играли в доме Микулы Маркича. Увидел и самого Микулу Маркича. Сидел он рядом с посадником Василием Онаньичем, опустив седеющую голову, по глазам видно — думал о чем-то своем, невеселом. Гости кричали наперебой, чуть не с кулаками лезли на одного дородного, в бархатном кафтане. Сидел тот, свесив на грудь сивую бороду, не поднимая глаз, тихо, будто про себя цедил:

— Ненадежно… шатко… страшно…

Упадыш шепнул:

— Захарий Овина, брат Иванов. Братья родные, а думы разные. Иван к Литве тянет, Захарий к Москве.

Киприян Арбузеев, выпяливая белки, тряс волосатым кулаком, кричал через стол:

— Пошто тебе, Захар, король не люб? Пошто? Или от Москвы великих милостей чаешь? Или пожалует тебе князь Ивашко за холопье твое усердие московским боярством? Или забыл, сколь ненасытна Москва?

Кто-то сказал:

— Дай сегодня Москве палец, завтра князь Иван всю руку отхватит.

С другого конца стола посадник Василий Онаньич выкрикивал:

— Кто от Москвы господин Великий Новгород защитит? Кто за вольности наши станет?

Ему в разных концах откликались:

— Король Казимир и паны радные защитят!

— Король Казимир с нами и вся Литва за вольности наши станут.

А Захар Овина, не поднимая глаз, тянул свое:

— Непрочно… шатко… страшно. У князя Ивана рать великая, потягается Москва и с Литвою. Поразмыслите, бояре…

Киприян Арбузеев в сердцах плюнул, потянулся к серебряному кубку. Потянулись к кубкам и чашам и другие гости, плеснули в разгоревшиеся глотки испанского вина, загалдели опять:

— Пошто, Захар, король не люб?

— Один наш заступник!..

Ждан тут только заметил рядом с Василием Онаньичем клобуки черных попов. Стояла посадничиха, гордо закинув назад высокую кику, золотые подвески спадали до плеч, повернулась, на однорядке разноцветно заиграли дорогие каменья. Слышал Ждан от Упадыша — посадничихе Марфе давно перевалило за шесть десятков, а тут стояла в горнице моложавая, звонкоголосая женка, щурила на гостей молодые глаза, и брови у посадничихи темные, дугой:

— Пошто, гости честные, споры и раздоры? Не по сердцу боярину Захарию король Казимир, то его дело, бояре с владыкой и без Захария своим умом обойдутся, рассудят — Москве ли поклониться или у короля Казимира заступы просить…

Киприян Арбузеев вскочил с лавки, махнул кулаком:

— Рассудили, Марфа Лукинишна. Всем боярам и житьим, и купцам люб король. Одному Захару охота к князю Ивашке в холопы идти.

Микула Маркич вскинул голову, жестко блеснул на Захария взглядом:

— Не по шее господину Великому Новгороду ярмо. А кому люба Москва, тому изменнику суд по старине — на мост да в воду головою.

Захарий Овина сник, упрятав куда-то под кафтан бороду, тянул под нос:

— Я, братия бояре, ничего… только б поразмыслить. Беды б на Новгород не накликать.

Говорил, сам тихонько косил глазом, куда бы выскочить, если дойдет дело до рукопашной.

Вино ударило Киприяну Арбузееву в голову, побагровел, гаркнул на всю палату:

— Буде… поразмыслили!

И еще громче загалдели гости вокруг длинного стола, махали руками, как будто уже секли саблями московскую рать:

— Не поклонимся Москве!

— Люб король Казимир!

— Станем за землю отцов!

— За святую Софию!

— А наместника Иванова с Городища вон!

Хозяйка подождала, пока гости накричались:

— А рассудили бояре и стали на одном, — повела бровью Киприяну Арбузееву. Тот потянулся к ендове, корчиком зачерпнул вина, влил в кубок: — За честного короля Казимира, господину Новгороду заступника. Здравствовать бы ему много лет.

Вокруг стола все задвигались, потянулись к кубкам и чашам:

— За короля!

— За панов радных!

— Чтоб стояли против. Москвы крепко.

Поднялся иеромонах Пимен, владычий ключарь, повел клобуком, заломил густейшие брови:

— Чтоб процветал под королевской рукой господин Великий Новгород лилией благоуханной. Чтоб сгинули навечно враги и супостаты…

Упадыш дохнул Ждану в самое ухо:

— Куда черноризец гнет, на каких супостатов погибель накликает?

За окнами потемнело. Холопы внесли медные шандалы с зажженными свечами, поставили на стол. Живее заходили чаши и кубки, хвастливее стали речи гостей:

— В болотах Москву утопим…

— Обожжется князь Ивашко…

— Князь Андрей Боголюбский от Новгорода едва голову унес. Поп Ларион по летописанию чел.

Егор Бояныч увидел — пришло время играть песни, кивнул ватажным товарищам.

Загудели струны, грянули скоморохи в десять глоток:

Господину Великому Новгороду —
Слава!
Хозяйке-государыне Марфе Лукинишне —
Слава!
Гостям боярам всем —
Слава!
Всем людям новгородским —
Слава!
Проиграли «Славу», Егор Бояныч стал было заводить великую песню, как отбили новгородцы от города рать князя Андрея, метнулся из-за стола Киприян Арбузеев, стал, уперши в дубовый пол широко расставленные ноги:

— Славу! Господину честному, королю Казимиру…

Втянув в плечи голову, ворочал по сторонам хмельными глазами. Егор Бояныч топтался на месте, не знал, как и быть. Всяким приходилось играть славу, а чтоб королю, латинянину, литве поганой… Гости вскакивали, тянули кверху чаши и кубки, кричали:

— Господину королю славу!

Егор Бояныч растопырил ладони, махнул. Ватажные товарищи несогласно, кто в лес, кто по дрова, затянули точно по покойнику:

…Господину честному королю Казимиру —
Слава!
После играли песни о Садке, о том, как приходила под Новгород суздальская рать и бог не попустил господину Великому Новгороду быть пусту.

Холоп обносил ватажных товарищей питьем и едой. Егор Бояныч смотрел за ватажными, чтоб вина в глотки лили в меру, а пойдет пир к концу, тогда — вольному воля. Гости скоро забыли и Москву, и великого князя Ивана, и Казимира, понесли кто во что горазд:

— В сем году немцы за воск по корабельнику платят…

— Я с прошлого года придержал…

— Дегтя сбыл любекским сто бочек.

Ждан тянул с ватажными товарищами песню, думал же о другом. Вон сидит Микула Маркич, подпер кулаком подбородок, молчит, крепко, должно быть, засела в голову дума, и по лицу видно — невеселая. Вон хозяйка посадничиха Марфа сидит в стульце, откинула голову. Перед хозяйкой купеческий староста Памфилов, склонив пышную бороду, говорит что-то. На голову Памфилов крепок, сколько влил в нутро хмельного, и хотя бы что, только по лицу пошли разводы, стоит себе, толкует, должно быть, о торговых делах.

Вон владычий ключарь Пимен, только пригубляет из чаши, подвинулся к Захарию Овине, трясет клобуком, говорит горячо, должно быть, увещает стоять со всеми боярами заодно, поклониться королю Казимиру. Слышно, как Захарий тянет в бороду:

— Ненадежно… страшно… поразмыслить…

Хмель обволок гостям головы. Несли — один про Фому, другой — про Ерему. Пимен все трясет клобуком, закатывает глаза, вспотел, вытирает рукавом лоб. А Захарий мычит в бороду:

— Ненадежно… страшно… поразмыслить…


Попрекнул Упадыш ватажного атамана Егора Бояныча:

— Эй, Бояныч! Литва всей Руси супостат извечный, негоже было королю Казимиру на пиру славу играть.

Егор Бояныч в ответ весело блеснул зубами:

— В какую дуду хозяин укажет, скоморохам в ту и дудеть.

Может быть, разговор на этом бы и кончился, вмешались другие ватажные товарищи:

— Господам боярам люб король.

— Им люб и нам его не хаять.

А дудошник Макушко, мужик сварливый и злой, отрезал:

— По роже знать, что Фомою звать. От господина Великого Новгорода кормишься, а Москве веешь. Ой, гляди, Упадыш.

Упадыш и Ждан в спор с ватажными товарищами вязаться не стали, в тот же день ушли из ватаги.

Стали они ходить вдвоем. Песни играли мало, время подошло — не до песен. Что ни день — гудит с вечевой башни на Ярославовом дворище колокол. Валят на вечевую площадь все, кому не лень, иного прежде к вечу бы и близко не пустили, нет у него ни кола, ни двора, прибрел в Новгород без году неделя, стоит, кричит посадникам: «Волим! Любо!»

Рядом стоит черный мужик, тоже голяк, коренной новгородец, даст соседу кулаком под бок: «За Марфы-посадничихи пиво да мед глотку дерешь». Гаркнет: «Не любо! Негожее бояре замыслили!»

Стоном стонет вся площадь:

— Любо!

— Не любо!

— Волим!

— Не гоже!

От криков с макушек берез и церковных глав срывалось воронье, черной тучей и карканьем заполняло небо над дворищем.

На вечевом помосте степенный посадник с тысяцким, бояре, старые посадники. От криков и воплей у бояр головы гудят. Надо решать — любо ли господину Великому Новгороду податься под руку Литвы или поклониться великому князю, откупиться покорностью и деньгами, как откупились от Иванова родителя князя Василия. Да как решать? Бояре, кроме Захария Овины и Иноземцевых, готовы наречь короля Казимира себе господином и заступником. Житьи люди и купцы тоже почти все к королю клонятся, молодшие люди и черные мужики, те по-другому думают. А без молодших и черных людей такое дело решать страшно, поди, разбери, какие из черных за короля кричат, какие за Москву стоят. Не будь сила за доброхотами Москвы, давно бы бояре дело решили; найдутся молодцы — вольница, падкая до медов и подарков, вспомнят, как недавно бывало.

Бывало же так: накричатся на вече до хрипоты, а потом уберутся в доспехи, идут конец на конец, улица на улицу решать дело мечами, кистенями и секирами, какая сторона одолеет, та и делает дело по-своему.

И сейчас — шепни только боярским и купеческим сынкам, угости, одари вольницу и рады будут молодцы поразмять плечи, померяться силой с черными мужиками. Да опасно такое! Хорошо, если одолеет мужиков боярская сторона, а как нет. Тогда уноси ноги. Не поглядят мужики на родовитость, на то, что у боярина и дед и отец в степенных посадниках сидели, разграбят бояринов двор, пустят прахом добро, ладно, если самого хозяина не пустят в Волхов с моста вниз головою. Тут уж не семь раз отмеришь, прежде чем отрезать, а целых десять.

Скоро после водокрещения во владычьих палатах собралась господа. На лавках и скамьях сидели посадники, тысяцкие, старосты концов, бояре — цвет и краса старых родов господина Великого Новгорода. Стены палаты расписаны картинами из библии: царь Давид бряцает на гуслях, премудрый Соломон смотрит с трона на воина, готового мечом разрубить пополам младенца, ради которого пришли судиться к царю две женщины, Авраам взгромоздил на каменный жертвенник Исаака и уже занес над ним нож. Все они были заняты своим и не было праведникам и царям никакого дела до забот и мыслей, одолевавших посадников и самого нареченного владыку Феофила.

Сидел владыко в кресле, обитом малиновым бархатом, пухлые руки с выпятившимися жилами лежат на подлокотниках, в который раз приступают к владыке Василий Онаньич и тысяцкий Василий Максимович:

— Прямиком, отче Феофил, говори, на тебя весь господин Великий Новгород смотрит.

И в который уже раз, юля телячьими глазами и опустив книзу рыхлый с бородавкой нос, мямлит в просторную бороду нареченный владыко Феофил:

— Я што! Как вы, бояре и все люди новгородские, так и я. Молельщик я за вас и за все православные христиане.

Микула Маркич прислонился спиной к стене, так и застыл на лавке. За последние дни от дум и сомнений похудел, глубже стали на лбу морщины, больше серебра в бороде. Все творилось не так, как должно бы. Вон и нареченный владыко — как дойдет дело решать, податься ли господину Великому Новгороду под руку короля Казимира, стать головами за землю святой Софии против Москвы, или склонить перед великим князем Иваном покорную голову, — так и нивесть что мычит в бороду: «Я за вас, бояре и все православные христиане, перед господом-богом молельщик…».

Не глава господину Великому Новгороду нареченный владыко. Поклонится ли господин Великий Новгород королю Казимиру, попросит у Литвы заступничества и помощи, или покорно вденет шею в ярмо — что уже наготовке у князя Ивана — владыке Феофилу все одно. Знает — ни король, ни князь Иван на владычьи земли и воды не посягнут, как было все, так и останется. Молельщик! Не таковы бывали прежде в Великом Новгороде владыки. Владыко Ефимий сам свой владычий полк в поле выводил. Умирая, завещал стоять против Москвы, не жалея головы, и лучше под руку иноверной Литвы отдаться, чем покориться московскому князю. И ни у кого не было при владыке Ефимии таких коней и доспехов, как у ратных людей во владычьем полку.

Микула Маркич подался вперед, с досадой выговорил:

— Нарекали бояре тебя, Феофил, владыкой, чаяли, будешь ты не одним Великому Новгороду молельщиком, а главою. Ты ж… тьфу, ни рыба, ни мясо.

Владыко обратил к Микуле Маркичу лицо, вислые, по-бабьи, мучные щеки затряслись, толстые губы полезли врозь. Плачущим голосом выговорил:

— Пошто коришь меня, Никола? Не люб, так и нарекалибы владыкой Пимена.

Микула Маркич вздохнул.

— На тебя жребий пал, тебе бог указал во владыках сидеть.

Вспомнил, как выбирали владыку. Не было среди бояр и житьих людей единомыслия, когда толковали вот здесь же, в Грановитой палате, кому быть владыкой, каждый кричал свое. Кто стоял за старого владычьего духовника Варсонофия, кто за Феофила, а Димитрий Борецкий, сын посадничихи Марфы, сказал — быть владыкой Пимену. Все знали — того хочет посадничиха Марфа, и Димитрий говорит то, что велит ему мать. Иеромонах Пимен, владычий ключарь, был умен, сам родом из Великого Новгорода, за Великий Новгород стоит горой, Москве ненавистник, по-настоящему лучшего владыки и не надо, одна беда — любит священноинок серебро свыше меры, а главное, на руку нечист. Покойный владыка Иона, не досчитавши во владычьей казне десяти рублей, поучил ключаря посохом по горбу, через год опять не досчитал еще столько же. По-настоящему следовало бы Пимена вкинуть в темницу, на цепь посадить, но владыко бесчестить ключаря не стал, опять поучил посохом и наложил епитимию. Кому из троих: Варсонофию, Феофилу или Пимену быть владыкой — решали жеребием в храме Софии. Выпало — владыкой быть Феофилу. Принялся нареченный владыко Феофил с дьяком и подьячим считать казну святой Софии, не досчитался тысячи рублей. Бояре взяли к ответу ключаря. Пимен запираться не стал, — деньги взял, взял не ради своей корысти, а радея господину Великому Новгороду, на угощенья и подарки вольнице, молодцам-крикунам: «Ай за здорово живешь молодцы на вече за короля глотки дерут».

Знали посадники — не врет Пимен, знали однако, что не все взятое из владычьей казны серебро извел Пимен на угощенья и подарки вечевым крикунам, пристало и к рукам священноинока кое-что. Велели кинуть Пимена в темницу, думали вымучить то, что ключарь, должно быть, где-нибудь схоронил. За Пимена вступилась посадничиха Марфа: «Стыдитесь, бояре, радетеля о нуждах Великого Новгорода в узах томите». Пришлось Пимена из заточения выпустить.

Вспоминал Микула Маркич, как все было. Сколько раз уж собиралась господа, а дело все на месте, не решат бояре, как быть; под руку Литвы податься — как бы черные мужики не встали на бояр, покориться великому князю — согнет князь Иван старые роды в бараний рог, шагу без Москвы тогда не ступить, прощай и боярская волюшка, и богатый торг с иноземцами, все Москва приберет к своим рукам. Бояре все за то, чтобы слать послов в Литву к королю Казимиру, взять у короля крестоцеловальную грамоту, и самим целовать крест короля на верность, в господе только Иноземцевы да Захарий Овина против. Вон сидит бубнит вполголоса свое:

— Страшно… шатко… ненадежно…

А владыко Феофил себе:

— Я молельщик за вас, бояре…

С лавки вскочил Киприян Арбузеев, багровея мясистым лицом, гаркнул:

— Буде, бояре, владыку увещать. Пусть чинит, как господин Великий Новгород волит. А кто в Великом Новгороде и над владыкой волен? Кем исстари крепка земля святой Софии?

Арбузеев повел взбесившимися глазами на притихшую господу, гулко ударил себя в широкую грудь:

— Нами стоит земля святой Софии. Бог да мы, бояре, над владыкою вольны. Волит господа королю Казимиру челом бить и грамоту крестоцеловальную дать, и от короля крестное целование взять, так тому и быть. А мужикам-вечникам — станут против, найдется, чем глотки заткнуть.

У владыки на носу дрогнула бородавка, опустив клобук, смиренным голосом выговорил:

— Волят господа бояре дать королю крестоцеловальную грамоту и у короля крестное целование взять, мне наперекор боярам не идти.


Вернулись в Москву Федор Басенок и дьяк Степан, привезли великому князю Ивану нерадостные вести. Изменил господин Великий Новгород Руси и великому князю, изменил и подался по руку Литвы. Уже привезли новгородские послы от короля Казимира крестоцеловальную грамоту с королевской печатью, уже приехал в Новгород королевский наместник Михайло Омелькович, и похваляются новгородские молодцы выбить вон с Городища великокняжеского наместника Семена Оболенского-Стригу, если не уберется тот подобру-поздорову.

Думал Басенок — разгневается великий князь Иван, станет корить и попрекать, что плохо радел он с дьяком Степаном ему, великому князю, вместо того князь Иван покивал горбатым носом, будто не лихое дело затеял господин Великий Новгород, и не иноверцу поганому королю Казимиру подался, а ему, великому князю Ивану челом бил.

Выслушал князь Иван вести, сказал, что как быть, обсудит завтра с боярами и отцами духовными, и на том отпустил Басенка и дьяка Степана отдохнуть после долгой дороги. Спускаясь с крыльца, Басенок кряхтел, вздыхал, вертел головой: «Ну и великий князь, ну и Иван, сколько головы ни ломай — не поймешь, чего думает».

Дьяк Степан хитро щурился, вздевая в стремя ногу, кинул:

— Угодили господа новгородцы великому князю.

Выехали за ворота Кремля. Дьяк Степан стегнул невеликого своего конька, перегнулся через седло, заглянул снизу вверх веселыми карими глазами в глаза Басенка:

— Не погнедши пчел — меду не ясти. Так-то, боярин Федор.

Басенок хотел спросить, про каких пчел толкует дьяк. Тот кивнул колпаком, свернул вправо, затрусил по ухабам, ко двору.

Великий князь, отпустивши Басенка и дьяка Степана, подошел к оконцу. Во дворе конюхи выводили из конюшни коней. Стремянной Иван Кручина стоял у конюшни, помахивая плетью, кричал что-то конюхам, поднял ногу серому аргамаку, постучал плеткой в копыто. Брели через двор кречетники братья Семеновы Додон и Злоба, на руке у каждого по-кречету. У поварни толкутся дворовые слуги, истопники, дворники, бабы-портомойки, ребятишки — дети дворовых слуг затолкали в снежный сугроб кудлатого пса, барахтаются. Такое же творится на дворе и у всякого боярина или захудалого князька. В прошлом году приезжал из Царьграда епископ Максим за милостыней патриарху. Все было в удивление бывалому греку, видавшему и пышный двор греческого императора, и нарядные палаты венецианских дожей.

Говорил грек: на небе бог, на земле царь — оба равны. Удивлялся тому, что бояре, не спросившись, лезут к великому князю в хоромину, ввязываются в спор, а старые бояре, какие служили еще деду, случалось, и посохом постукивали в пол: «Разумом молод князь Иван, так нас бы старых спытал». Положим, редко теперь кто из бояр или духовных скажет слово против. Знают, говори — не говори, а князь Иван по-своему сделает, как надумал, и советуется потому, что от предков повелось советоваться князю с боярами.

Князь Иван сел на лавку, уставился глазами в угол, в голову опять полезли мысли, те, какие приходили ему уже не раз.

Грек Максим, когда приезжал на Русь просить милостыню патриарху, величал князя Ивана царем. Были цари, сидели в Царьграде, далеко простирали руки. Были единоверные цари греческой правой веры, был Царьград, нет теперь ни Царьграда, ни царей. Повоевали бессермены турки Царьград. Епископ Максим говорил: один есть теперь на земле царь православной греческой веры и царь тот, царь Иван в Москве, великий князь всея Руси. Всея Руси!

Русь велика, а Московскую землю, какая под рукой у великого князя, объехать недолго. Блаженной памяти прадед Иван Калита по крохам землю к рукам прибирал, там село прикупит у обедневшего князя, там целый город, не гнушался прадед и деревеньками.

Когда куплей, когда мечом ширили свою землю деды. Вон уже куда Москва ноги протянула.

Князь Иван поник головой. Не то, не то! Тесно!

Казалось ему, видит он всю землю, лежала она на четыре стороны от Москвы. Велика ли земля Московская? На полночь поезжай, один день пути — земля святого Спаса княжество Тверское. Князем в Твери сидит Михаил Борисович, шурин любезный. Ему князь Иван дал крестоцеловальную грамоту, величал великим князем, равным братом великому князю Ивану. Тогда же в крест целовал не вмешиваться в дела Твери, не принимать в дар от хана городов или сел любезного шурина.

Знает князь Иван, хоть и крест они с Михаилом друг другу целовали, а с тех пор, как отдал верейский князь добрую половину своего удела Москве, со слезами отдал, чтобы и вторую половину не отнял князь Иван, на сердце у шурина смутно. Много в Твери бояр — доброхотов Москве, в тайных грамотах пишут они князю Ивану, какое слово молвил когда любезный шурин. Боится Михайло Борисович, что скоро и ему настанет черед, как настал другим князьям.

Посадит князь Иван своего наместника, а шурину придется мыкать горе за рубежом в Литве с другими беглыми князьями.

Литва! До нее рукой подать, отъехал за Можай, а там и рубеж. До Дикого поля тоже рукой подать. Отгородились от Дикого поля густыми сторожами, да как ни сторожи, не всякий раз убережешься от татарской напасти. Нагрянет какой-нибудь мурзишка, пустит дымом села и города, нахватает людей в полон, пограбит — и был таков. Поедут к хану послы, тот скажет, что мурза ходил на Русь самовольно. Ослабела орда. Еще отец ездил в орду, тягался перед ханом с дядей Юрием за великое княжение. Сколько с тех пор воды утекло. Сейчас и думать срамно, чтобы поехал московский князь к хану, вымаливать ярлык на великое княжение. Дань однако татарам приходится давать, как прежде. Положим не так, как деды и еще отец давали. В другой год и вовсе ничего не даст хану князь Иван, или отделается подарками. Разгневается хан, станет корить и грозить, послы только кланяются и разводят руками: «Не прогневайся, господине, в сем году не посетил бог урожаем русскую землю, оскудели люди, не с чего давать тебе дань».

Пять лет назад вздумал хан Ахмат повернуть дело по-прежнему, прислал послов напомнить Москве, что великий князь Иван — ордынский данник, и на великом княжении сидит самовольно, не вымолив у хана ярлыка на княжение. Татарским послам бояре от имени князя Ивана сказали: «Хан у себя в орде господин, а великий князь в Москве». Скоро узнали, что хан Ахмат уже идет со своими ордынцами на Москву. Далеко не дошел до Москвы хан Ахмат, воздвиг бог орду на орду, поднялся на Ахмата крымский хан Ази Гирей.

Случилось однако такое не одним божиим соизволением. Не поскупился тогда князь Иван, послал к Ази Гирею бояр с богатыми подарками мурзам и ханшам. Застращали бояре мурз:

— Ахматка только и думает, как бы вашу крымскую орду истребить.

Поднялся Ази Гирей на Ахмата, татары друг с другом дерутся — в Москве радость. Не пришло еще время встать Руcи против татар с оружием, вот и приходится ждать да хитрить. Соберется Русь под одной рукой, тогда и с ханами разговоры недолги.

Вспомнил князь Иван, шел тогда ему восемнадцатый год, был он на охоте с кречетами, искал улетевшего кречета и при дороге наехал на скоморошью ватагу. Стали скоморохи показывать свое умельство, один голоусый песню пел. Не песня — тоска. Пел скоморох о князьях, рвут князья в клочья русскую землю, куют друг на друга мечи, а татары разоряют села и города, угоняют в полон пахарей, сиротят малых детей! Скоро опять потом слушал того же молодого гудца на пиру у Басенка. Пел тогда скоморох о злых ворогах татарах, о Москве, всем городам городе. До сердца песня дошла, и слов не забыть:

…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасение…
И еще пел скоморох о том славном времени, когда соберется под рукою Москвы вся земля русская, и Рязань, и Тверь, и Новгород, и сгинет, не устоит перед Русью вся вражья сила, ханы и литва. Сам из своих рук поднес певцу кубок меда, и еще сказал тогда Федор Басенок:

— Да будет так, как молодец поет. Да поможет бог князю Ивану собрать под свою руку всю землю русскую.

Сколько с тех пор лет прошло! Бродит, должно быть, скоморох по селам и городам, песни играет. А князь Иван что делал? Собирал князь Иван к Москве русскую землю, по клочку собирал. Младшие братья из воли великого князя не выходят, не князья — наместники Москвы. Покорны и Рязань, и Тверь, случись однако, что пошатнись Москва — и передадутся недругам князя Ивана. О Великом Новгороде и говорить нечего. Уже подался под руку Литвы. Псков сердцем тянется к Москве, и как не тянуться. Страшно псковичам одним против немцев и литвы стоять. Много раз отбивались, теперь же видят — приходит время, в одиночку не отбиться, не заступится Москва, сгложут враги. На Великий Новгород псковичи злы, дали уже знать, пойдет великий князь Иван на Новгород войною, с радостью сядут и они на коней. В самом Великом Новгороде разлад, такое творится…

Под окном заржали кони, послышались голоса. Князь Иван приподнялся, сквозь слюду в оконце увидел во дворе большой, крытый кожей возок и десяток верхоконных, узнал митрополичьих бояр и дворян. Сам владыко митрополит всея Руси пожаловал…

Великий князь спустился в сени встретить владыку. Митрополит, пригибая высокий клобук в низких дверях, переступил через порог. За митрополитом вошли в сени четверо митрополичьих бояр. Низко поклонились.

В верхней хоромине владыко опустился на лавку, сидел, высокий и прямой, в белом высоком клобуке, сухой рукой крепко сжимал кипарисовый посох с костяной резьбой. От бояр митрополит уже слышал весть, привезенную из Новгорода. Того и приехал к великому князю, не ожидая, пока князь Иван пришлет сказать, чтобы пожаловал.

Великий князь и митрополит молчали. Владыко знал, какого слова ждет от него великий князь. Митрополит всея Руси переложил посох из левой руки в правую, блеснул оливковыми глазами, шурша шелковой мантией, поднялся, на смуглых щеках проступил румянец, растягивая слова, выговорил:

— Бог велит тебе, великий князь Иван, взять в руки меч твой и покарать изменников.


У псковского торгового двора встретился Ждан с Митяйкой Козлом. Кое-как одолевши книжную мудрость, приехал Митяйка к владыке архиепископу ставиться в попы. Рассказал — приезжал в Псков из Москвы посол, великий князь велит псковичам быть готовыми садиться на коней идти воевать Великий Новгород. Больше всех рады купцы. «Все на коней сядем, пустим дымом Новгород». Натерпелись обид от новгородских купцов, ждут не дождутся, когда велит Москва убираться в доспехи. Да что купцы, черные мужики, когда узнали, что подался «старший брат» Великий Новгород под руку ненавистной Литвы, недобрым словом поминают новгородцев, точат дедовские мечи и секиры.

Дела же творились такие, что нареченному владыке Феофилу было не до поповских чад, приехавших из Пскова ставиться в духовный чин.

Скоро после святок из Киева приехал Михайло Омелькович, наместник короля Казимира, с тремястами дворян и челядинцев. Кое-как рассовали приехавших по дворам. Стал Михайло Омелькович такое чинить, не только между черных мужиков, среди купцов и житьих, кому была Литва милее Москвы, пошли толки: «Сменяли кукушку на ястреба».

Требует Михайло Омелькович в корма не только себе, но и дружине своей такое, что и у владыки митрополита не каждый день на столе бывает. Подавай ему хребтов осетровых, икры, вин иноземных, медов сыченых, да хлеб пшеничный. Кормов одних ему мало, требует подарков. Опил и объел Михайло Омелькович со своей дружиной новгородцев. Не вернулись еще из Литвы послы, уехавшие в Вильну взять у короля крестное целование, пошли слухи, будто в Москве уже садятся на коней, и войны не миновать. Убрался Михайло Омелькович обратно в свой Киев, и по дороге до нитки разграбил Русу.

На вече крикуны орали, что Михайлу Омельковича позвали владыко с боярами. Неизвестно еще — вступится ли король Казимир за Великий Новгород, когда Москва пойдет войною, а королевский наместник уже объел новгородских людей и данью истомил.

Что ни день — собираются у владыки в палатах бояре толковать о делах, или посадничиха Марфа пожалует к владыке для тайной беседы. До поповских ли чад было тут владыке Феофилу.

Десять дней обивал Митяйка со своими товарищами пороги владычьих палат, и ничего толком не добился. Нареченный владыко, когда приходили к нему поповские чада, отмахивался: «Погодите, не до вас ныне». Когда надоели, велел иеромонаху Геннадию, ведавшему владычьим двором, Митяйку с товарищами к палатам и близко не пускать, пока не велит сам позвать.

От нечего делать Митяйка слонялся по торгу, чаще всего в оружейном ряду, приценялся неизвестно чего ради к щитам, самопалам, саблям, мял добротно скованные кольчуги, щупал дорогой, иноземной работы панцырь с серебряной набивкой или, взобравшись на звонницу, глядел на город, далеко раскинувшийся своими концами и улицами, на зубчатые стены детинца, на земляной вал, опоясывавший концы и башни на валу.

С Алексея Темного зима круто повернула к весне. Запенились в улицах и улочках ручьи, на Волхове лед вздулся, с каждым днем шире расплывались на льду водяные лужи. Днем, под солнцем, дымились мокрые бревна изб и заметов.

Раз брел Ждан с Упадышем к торгу. У моста в хлебном ряду увидели двоих, петухами стояли друг против друга, один в овчиной шубе, тряся седоватыми клоками бороды, выкрикивал надтреснутым голосом в лицо другому, хмурому купчине:

— Заварили господа новгородцы кашу, а мы пятины расхлебывай. Пойдет князь Иван войною, вам ладно, в городе схоронитесь и добро схороните, а нам худым, в погостах да селах куда головы преклонить? Разорит нас Москва и добришко прахом пустит.

В человеке с клочковатой бородой Ждан узнал захудалого купца из Боровщинского погоста. Рассказал ему торгован про скомороха с мертвым глазом, и поверил Ждан — жив еще Упадыш. Вздыхал тогда старик, плакался на обиды и утеснения от бояр. Залетел захудалый купец в Новгород, может быть, за товаром, может, жаловаться на обиды.

Вокруг собрались мужики, слушали, молчали. Старик разошелся, лез на хмурого купца, выкрикивал:

— Чего кашу заварили! Чего под Литву подались!

Хмурый купчина вдруг озлился, загудел:

— Ну! Ну, ты! Распялил глотку, чего да чего… — Передразнил: — Заварил кашу… Что господин Новгород скажет, на том пригородам и стоять.

Другой — тоже купец — поддакнул:

— В старину люди в пригородах и волостях не пытали чего да што, загадает господин Новгород — и садятся на конь. Согласьем и крепка была новгородская земля.

Хмурый купец, волоча ноги, отошел к своей лавке, за ним ушел и тот, что поддакивал. Мужики, были они большей частью седастые, с руками, узловатыми от долгой работы, вздохнули. Один, жилистый, лицо от огня задубело — кузнец Обакум — сказал:

— Черт-те что бояре учинили, Литве поганой поддались.

Заговорили и остальные:

— От боярской затеи добра не ждать.

— Искони Русью были, а тут на…

— Под руку Литвы…

Упадыш стал посреди мужиков, озорно блеснул глазом.

— Пошто ропотите? Кричали на вече: под Литву волим.

Кузнец Обакум собрал к переносице брови, глухо выговорил:

— Посадничиха Марфа без нас распорядилась.

Заговорили про посадничиху:

— Сильна Марфа.

— И боярами и владыкой вертит.

— Черные мужики у Марфы без малого все в кабале.

— Серебро дает и велит на вече за короля кричать.

— Закричишь, когда в брюхе пусто.

Подошел мужик, в руках держал окованную железом палицу, одет в шубу из оленьих шкур, постоял, послушал, что говорили люди, сдернул лисий колпак, наклонил голову:

— Вот она, от посадничихи Марфы памятка, с челобитьем ходил на посадничихин двор.

На темени у мужика зарубцевавшаяся рана. Люди полезли разглядывать.

— Дивно, как жив остался.

— Не в первой у Марфы на дворе этак челобитчиков жалуют.

Мужик в оленьих шкурах торопливо рассказывал:

— Зовут меня Гуркой, прислан от мужиков со Студеного моря с челобитьем. Ходил на городище к наместнику великого князя на неправды новгородские челом бить, да у наместника нет ныне над новгородскими людьми суда. А дьяк московский, был у наместника в палатах, сказал: верховодят в Великом Новгороде бояре как хотят, и пока такое будет, не видать вам, черным людям, правды. Станет Новгород у Москвы в полной воле, не даст тогда великий князь черных людей боярам в обиду.

Упадыш дернул головой, сказал:

— Того и не по сердцу боярам Москва.

Кузнец Обакум тяжело вздохнул, смотрел в сторону затосковавшими глазами. Подошел Микоша Лапа, его Ждан с тех пор, как вместе шли из Пскова, не встречал. Ничего не осталось в нем от прежнего. Вспомнил Ждан, как встряхивал Микоша кудрями, когда спорил — вот с этим самым захудалым стариком-торгованом, что сейчас стоит уныло, опустив клочковатую бороденку, были они тогда в Боровщинском погосте: «Как был, так и будет Великий Новгород себе господином и государем до скончания века». Тихим голосом Микоша рассказывал:

— Велел посадничихин приказчик Ян Казимирович долг и рост весь к Юрью весеннему принести, а где серебра добыть? А не принести — велит Марфа в холопы взять.

Мужикам и рассказывать нечего, все знают — не милостива посадничиха Марфа. Стали каждый говорить о своем, наболевшем: у одного боярин двор оттягал, с другого дважды долг взял и рост, третьего смертным боем бил, а управы на бояр не найти. Одна управа — от дедов повелось, лопнет у черных мужиков терпение, возьмутся за топоры и дубины, соберутся скопом и идут разбивать дворы досадивших бояр.

Подошло еще двое мужиков-смердов, пришли из волости. Сидят смерды на боярских землях, те, что подошли, жили за Киприяном Арбузеевым, один жаловался:

— Никогда такого не бывало. Олютел боярин Киприян. Отцы давали боярину в оброк четвертый сноп и изо всего четверть. Мы даем третий сноп и изо всего треть. А в сем году велит Киприян давать ему всего половину.

Упадыш потянул Ждана за рукав:

— Пришло время, Жданко, песню играть.

Ждан не спросил какую, знал — ту, что не дали допеть боярские хвосты-молодцы тогда на торгу, в первый день, когда пришел в Новгород.

Упадыш наладил гусли, поклонился:

— Чуйте, люди новгородские, мужики бездольные, нашу погудку.

Ждан запел:

…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасение…
Сколько воды утекло с тех пор, как в первый раз пел песню, тягался тогда перед боярином с Якушкой Соловьем. Много раз пел, потом еще. Пел в городах и селах на торгах, пел на братчинах и пирах. Слышали песню в Смоленске, Пскове, Можае, да разве вспомнишь где еще. У одних, когда слушали песню, светлели лица, другие темнели и никли бородой. А в Верее князь Михайло велел выбить из палат вон. В Новгороде, вот тут же, недалеко, боярский хвост Якушко едва не убил.

Упадыш тогда сказал: «Не пришло еще время играть в Новгороде песню о Москве». Сейчас — время.

Тоскуют и радуются под пальцами Упадыша струны, поет Ждан, вплетает в песню слова, каких прежде не было, и не татары чудятся черным мужикам и смердам, а немилостивые и жадные бояре, и одна от них заступа — Москва.

Ждан по глазам мужиков догадывался, о чем те думали. Вот так же смотрели на него мужики-рукодельцы и в Смоленске, когда пел он с ватажными товарищами о Москве, всем городам городе, в глазах и тоска и радость. Стоят — не шевельнутся. Вон Гурко, рыбак со Студеного моря, въелся пальцами в окованную железом палицу, сжал губы, хмурится, а на обожженном ветрами лице слеза. Вон Микоша Лапа устремил в сторону тоскующие глаза. Эй, Микоша, где твоя новгородская гордость: «Не поклонится Москве господин Новгород!». Боярам идти под руку Москвы горше смерти, а тебе? Неужели ж и тебе люб король Казимир и паны радные? Вон и захудалый купчина из Боровщинского погоста трясет клочковатой бородой и трет рукавом глаза, и кузнец Обакум…

Из-за лавок вывернулись боярские молодцы, гаркнули здоровыми глотками привычное:

— Не люба Москва!

— Король Казимир люб!

Молодцы, расталкивая мужиков, полезли было к певцу. Гурко выпятил грудь, рявкнул, махнул кованой палицей — и попятились, сгинули молодцы, точно и не было их.

Подходили еще мужики, купцы, смерды. Ждан и Упадыш играли снова, и те, какие уже слышали песню, не уходили.

По мерзлому настилу зазвенели копыта, с моста спустился всадник в алом кафтане, откинулся в седле, стал слушать. Ждан вскинул на всадника глаза — Микула Маркич. Так слушай же боярин. Перехватил у Упадыша гусли. Точно светом его осияло, откуда только слова взялись. Задорно гудят струны, Ждан ведет песню к концу по-новому, на развеселый лад:

А что в Новгороде учинилося…
Три дня и три ночи бояре судили, рядили,
Супротив кого, господа бояре, собираетесь,
На кого, хоробрые, поднимаетесь.
Высоко соколы поднялися,
Кабы о сыру землю не ушиблися.
Дернул струны, смотрит. У мужиков губы полезли врозь. Пел молодец великую песню, многих слеза прошибла, а под конец — смех. Как ни таилась господа, знали люди во всех концах, три дня и три ночи сидели бояре во владычьих палатах, мудрили, что делать и как быть, если пойдет Москва на Новгород войною. Решили загодя просить у короля Казимира помощи ратной силой.

Подталкивали люди друг друга, говорили:

— Не в бровь, а в глаз молодец попал.

— Высоко поднялись бояре…

— Как бы не ушиблися…

Микула Маркич сидел на своем вороном, втянув в плечи голову. Потешники, скоморохи перед черными людьми бояр Великого Новгорода поносят. Тех, кем господин Новгород стоит. Чувствовал, как от гнева каменеют скулы. Наезжая на толпу, вздыбил коня:

— Кто станет против бога и Великого Новгорода!

Дышал тяжело, сверкая на мужиков из-под густых бровей гневным взглядом. Ждан вскинул голову и радостно:

— Москва!

Микула Маркич взметнул конскую плеть, хрипло выкрикнул:

— Псы! Переветники!

И еще выругался похабно. Из толпы выскочил вперед рослый мужик, взметнул перед конской мордой кованую палицу, выкатил глаза:

— Езжай мимо, боярин!

А мужики уже обступают вороного, хватают под уздцы. Видел Микула Маркич, зря с людишками в спор ввязался, не кончится дело добром. Повернул коня, за ним затрусил стремянный холоп.

Слышал, как рослый мужик с кованой палицей вслед ему выкрикнул:

— Нам, черным мужикам, Москва здорова, а вам — боярам, смертынька.


Дни тихие, теплые.

Куда ни взгляни — вода, разлились болота, подступили к земляному валу. Вода промыла вал, рухнула деревянная башня, другую перекосило — вот рухнет. В Плотницком конце вода залила многие улицы, от двора ко двору перебирались на челнах. Такой воды не помнили в Великом Новгороде уже давно. Вода спала в середине пасхальной недели, остались на улицах озерца грязи и бревна развороченных мостовых.

Зловещие ползли слухи. Дьякон Евдоким храма Ивана на Опоках слышал, как в полночь колокола в Хутынском монастыре сами собой звонили по-похоронному. В Ефимиевском женском монастыре образ богородицы во время вечерни заплакал слезами. У Юрия монахи видели кровь, проступившую из дубовой колоды с прахом посадника Димитра Мирошкинича, убитого в междоусобицу больше чем две сотни лет назад.

Находились толкователи, толковали: много будет в Великом Новгороде покойников, оттого и сами собою по-похоронному звонили в Хутынском монастыре колокола; от великой скорби заплакал образ богородицы у Ефимия; кровь из гроба Димитра Мирошкинича предвещает великую кровь. Откуда придет беда, знали и без толкователей — из Москвы.

Со дня на день ждали в Новгороде разметной грамоты, Москва молчала, точно забыл великий князь Иван о том, что еще осенью говорил новгородским послам.

Микула Маркич ходил хмурый, не мог забыть обидной скоморошьей песни. От невеселых дум спал в лице. Спросит Незлоба: «Пошто, хозяин, кручинишься?» В ответ Микула Маркич только вздохнет, посмотрит на жену погрустневшими глазами. Дело из рук валилось, нет прежнего рвения. Привезли рыболовы оброк, три ладьи рыбы, Микула Маркич на рыбу и не взглянул. Ночью не спит, Незлоба слышит, как ворочается с боку на бок или сядет на лавку, уставится глазами в угол, и глаза скучные и думами, видно, далеко.

А то ходит до света по горенке. Ночи короткие, заря сходится с зарею, в горенке светло без огня.

Распахнет Микула Маркич оконце, с близкого Волхова тянет водяной свежестью. Над рекою светлое небо с тусклыми звездами. На той стороне у берега чернеют шнейки, струги, ладьи, на высокой корме немецкого корабля теплится фонарик. Мачты со свернутыми парусами на блеклом небе четки.

Отсюда, вон где стоит сейчас немецкий корабль, бывало отплывали струги и ушкуи, полные ратных, и с ними Микула Маркич. Тут же выгружали добычу, какую добывали в походе, а вон там, пониже, свели Микулу Маркича молодцы со струга, когда едва живой вернулся он с Югры.

Все привычное, знакомое.

Из оконца видно и Ярославово дворище — вечевая площадь. На площади помост. Сколько раз говорил Микула Маркич с него перед новгородскими людьми?

От дум нет Микуле Маркичу сна.

Думы же у Микулы Маркича все одни. Ездил он со старым посадником Офанасом Остафьевичем и степенным посадником Марфиным сыном Димитрием Исаковичем в Литву послами от Великого Новгорода к королю Казимиру. Король и паны встретили послов с честью, наобещали всего, как был господин Великий Новгород себе государем, так и впредь будет, только станет давать королевскому наместнику пошлину: серебро, белей, куниц. А помирит король Новгород с Москвой, дать новгородцам королю черный бор — всенародную дань. Более всего добивались послы от панов, сядет ли король со своими панами на коней, станет ли за Великий Новгород, если князь Иван пойдет на Новгород войною. Больше всех добивался ответа Микула Маркич, стыдно было уламывать панов, выпрашивать обещание воевать и с кем же? На кого Литву поднимать? На единокровников, на Москву.

Паны юлили, ясного ответа не давали, когда же увидели, тянуть дольше опасно, чего доброго уедут послы и ударит Новгород челом великому князю, отдастся на полную его волю, сказали — если пойдет Москва войною на Великий Новгород, сядут король и паны на коней, станут за Новгород.

Стиснет Микула Маркич руки, хрустнет суставами. Не то, не то! Не у Литвы надо защиты было просить и союза. Так у кого же? Не у Пскова же. Псковичи давно из воли великих князей не выходят, не по пути господину Новгороду с «меньшим братом»? С Тверью? В Твери князь Михайло Борисович хоть и именуется великим князем, а против Москвы слово молвить боится.

Куда податься? В какой стороне господину Новгороду друзей искать? Только и осталось — или склонить перед Москвой повинную голову, забыть, что веками был Великий Новгород себе государем и господином, и наместники великих князей сидели на Городище только чести и пошлин ради, или у Литвы защиты просить.

Так бояре и сделали — подались под руку короля Казимира. Взяли у короля грамоту. А дальше что? Войны теперь не миновать. Вспомнил Микула Маркич, что говорил он Незлобе на святках еще: «Встанет господин Великий Новгород, довольно у новгородских людей мечей, секир и пищалей».

Микула Маркич вздохнул. И мечи есть, и секиры, и доспехи, чтобы убраться, а толку что? На торгу гудцы-скоморохи перед людьми Москву славят, черные мужики им орут: «Любо!», а бояре собираются против Москвы воевать. Владыку тоже не понять, то ли Москва ему люба, то ли Новгород. Нет между новгородских людей единомыслия. Хрустит пальцами Микула Маркич, горестно шепчет: «Разброд! Разномыслие!»

От невеселых дум и тоски кажется Микуле Маркичу: ноют старые раны. Сколько их на теле? Много своей крови пролил за Великий Новгород Микула Маркич. Много, ох, много бед выпадало и Микуле Маркичу и господину Новгороду.

Помнит Микула Маркич, точно вчера все было, хоть и прошло с тех пор добрых три десятка лет. Точно вытряхнул кто разом из меха на город всякие беды: голод, мор, пожары. Черные люди совсем обезумели, бродят, как тени, вопль и стенание точно на жальнике над мертвецами. В один день выгорела половина Плотницкого конца, кинули в огонь тогда двух кузнецов и калашника, от их дворов пошел пожар. Степан Злыков, богатый купчина, припрятал в ямах зерно, ждал великой цены, зерно сгнило, черные мужики в ярости побили до смерти купца Степана и двух приказчиков камнями. В то же лето утопили в Волхове боярина Ивана Патрикеева с сыном. Сколько раз в тот год бояре, житьи люди и купцы убирались с челядинцами в доспехи, ждали — вот кинется оголодалый черный люд грабить дворы.

Опустел тогда Великий Новгород, спасаясь от голодной смерти, уходили кто в Литву, кто к немцам, кто в Москву, другие продавались в холопство с женами и детьми заезжим купцам.

Враги думали взять Великий Новгород голыми руками. Приходил мейстер Финке фон Оберберген с рыцарями, опустошил Вотскую пятину, разорил погосты на Ижоре и Неве. Нагрянули шведы. Сам папа в Риме обещал мейстеру молиться за успех христианского дела, немцы и шведы уже уговаривались, уже делили между собой земли Великого Новгорода. Сосед, тверской князь Борис, рад был несчастьям Великого Новгорода, волком рыскал по новгородской земле, грабил волости, приводил села к крестному целованию на свое имя. Поднялась далекая Югра.

Казалось, пришли последние дни, по клочкам разнесут враги землю святой Софии. Не попустил бог гибели новгородской земли. На Нареве разбили новгородские полки немецких рыцарей. Другая рать побила у Неноксы шведов. Жестоко усмирили Югру. Из праха пожарищ поднялся господин Великий Новгород, гордый, вольный город, не преклонивший в лихую годину головы перед иноземными врагами. Плывут из-за моря корабли с дорогими товарами, богатеет господин Великий Новгород на зависть московским и псковским купчинам, осмелел, не стал шапки ломать перед великим князем Василием. «Кто против бога и Великого Новгорода!». Шла в Москве тогда последняя междоусобица за великокняжеский стол. Князь Василий одолел мятежного князя Шемяку. Бежал Шемяка в Новгород, бояре беглеца приняли с честью. Дали приют и другому беглецу, недругу Москвы, суздальскому князю Гребенке.

Смолчал великий князь Василий, а недруг Москвы — Шемяка скоро умер, говорили от яда московских доброхотов. Думали тогда бояре — после междоусобиц ослабела Москва, пришло время господину Новгороду зажить по полной своей воле. Начали с того, что перестали давать наместнику великого князя Василия пошлины, какие ему шли издавна. Шла наместнику пошлина от суда, судил наместник с посадником, стал посадник суды судить без наместничьего согласия. Наместник корил бояр: «Бога побойтесь, пошто стародавния обычаи рушить». Бояре в ответ: «Великому князю пошлины не пошто, господин Великий Новгород сам себе господин и государь».

Думали владыко и бояре — тем и кончится дело, куда Москве с Великим Новгородом тягаться. Однако тягаться пришлось, пригнал гонец, привез от великого князя разметную грамоту. В Новгороде не успели снарядить рать, а Басенок с московскими конниками уже в Русе. Ходил тогда под Русу и Микула Маркич. Срамом дело кончилось, побил Басенок новгородскую рать, а сам посадник Михайло Туча попал в полон.

Много было на вече тогда крику, черные люди бояр корили: «Чего было с Москвой задираться?». Пришлось дело кончать миром. Послали в Яжелбицы в великокняжеский стан владыку Ефимия с боярами. Откупился господин Новгород серебром. Дали князю Василию восемь тысяч рублей и крестоцеловальную грамоту: дань давать с каждой живой души, пошлин судных и других впредь не утаивать, с супостатами Москвы не знаться, в остальном Великому Новгороду быть как желает…

Хлебнул господин Новгород срама. Теперь опять такое же пришло время.

На совете во владычьих палатах решили: старым посадникам и старостам концов самим оглядеть коней, оружие и доспехи по дворам. Микула Маркич ездил по Гончарному концу. Приедет во двор к торговану или черному мужику-рукодельцу: «Показывай ратную сброю».

Мужик вытянет из клети дубину: «Гляди!»

Помнит Микула Маркич, когда ходили двадцать лет назад на немцев, была у мужика и кольчуга добрая, и шапка железная, и секира. Попрекнет его Микула Маркич: «Братии своей постыдись, куда на супостатов с дубиной, были же, помню, доспехи и секира».

Мужик хмуро смотрит мимо Микулы Маркича, говорит, точно ворочает камни:

— Доспехи и секиру ржа съела. А новые справить силы нет, да и не думал, что придется воевать идти.

Видит Микула Маркич — лукавит мужик. Бывало — на весну загадает вече поход, а у новгородских людей уже зимой все готово. Самый захудалый мужичишко и тот последнее продаст, в долги залезет, а доспехи и оружие добудет, чтобы не было перед другими стыдно.

И дивное дело! Нагрянь немцы или шведы, весь Новгород от мала до велика подымется. А закричат завтра бирючи, идет на Новгород московская рать, пришло время новгородцам убираться в доспехи, и чует Микула Маркич — такое пойдет… лучше не думать. Тоскует Микула Маркич: «Разброд! Разномыслие!»

От тоски или к непогоде заныли старые раны. Сколько носит их Микула Маркич на теле, растереть рукавицей — может быть, легче станет.

Скинул Микула Маркич зипун, стянул с плеч рубаху. На всю грудь поперек — синяя вмятина — памятка от секиры. Сшиблись тогда с немцами на Нареве, Микула Маркич одного рыцаря успокоил секирой навеки, другому кисть отсек.

Наискось два малых шрама и шрам у шеи — памятки от шведов. У плеча белый знак, ударила стрела, был тогда без доспехов, не ждал встретиться под Русой с московскими ратными. Под ребрами тоже знак и тоже от стрелы, водил на Югру рать, собирал Великому Новгороду дань с непокорных инородцев. Едва тогда выжил.

Сколько Микула Маркич крови пролил и своей и вражей за землю святой Софии. Готов и сейчас голову положить, жил бы только и славился господин Великий Новгород. И опять припомнились гудцы-скоморохи у моста на торгу, и черные люди, кузнецы, плотники, горшечники, жадно внимавшие песне; и выкрик дюжего мужика с кованой палицей:

— Черным людям Москва здорово, а вам, боярам, смертынька.

Трет Микула Маркич широкой ладонью старые рубцы, а они ноют все больнее, от тоски ли, или к непогоде. Шепчет Микула Маркич:

— Разброд! Шатость! Разномыслие!


Из ворот детинца выскочил конник, пешеходы на мосту от него шарахались, помчался на ту сторону. Конника каждый в Новгороде знал — бирюч Илья Зима. Бирюч вихрем пронесся мимо торговых рядов — и прямо к Ярославову дворищу.

А через мост, из улиц и переулков уже валил к дворищу народ. На ходу говорили:

— Из Москвы разметная грамота.

— Князь Иван войной идет…

— К Русе подступает Москва…

На вечевой башне ударил колокол, один раз протяжно — и тотчас же зачастил, забухал тревожно, будто на пожар. Вскачь пронесся через мост посадник Василий Онаньич, конь под ним вскидывал голову и храпел. За Василием Онаньичем скакали четверо холопов, у каждого на поясе нож, у седла боевая палица.

Скоро на площадь перед помостом народа сбежалось — яблоку упасть некуда, от криков стон стоит. Упадыш и Ждан за Гуркой протолкались ближе к помосту. Гурко с того дня, как услышал песню про Москву, от Ждана и Упадыша не отходил. Играют Упадыш и Ждан песни, Гурко в стороне, опершись на кованую палицу, смотрит, чтобы не подобрались боярские хвосты-молодцы в заломленных колпаках. Не один раз молодцы пробовали подступать с кулаками и кистенями, чуть что — Гурко тут как тут с палицей, подоспеют на помощь еще мужики, и боярские молодцы на попятный. Издали грозились: «Будет ужо вам, доброхоты московские, вобьем гусли в глотки».

На помосте столпились бояре, Ждан узнавал многих: были на пиру, когда играла ватага Егора Бояныча у посадничихи Марфы. Вон Киприян Арбузеев, лютый Москве ненавистник, вон с мятым носом Дмитрий Борецкий, посадничихи Марфы сын, а вон Микула Маркич, муженек Незлобы, стоит невеселый, крутит ус. Старые посадники, тысяцкие, старосты концов — богатины, те, кто цепко держат в своих руках Великий Новгород. Вон посадник Василий Онаньич перегнулся через перила, трясет усами, кричит, а что — за выкликами не разобрать.

Перед самым помостом толпятся боярские молодцы, среди них Якушко Соловей, рожи у молодцов хмельные, стоят, едят — людей глазищами, хозяйски покрикивают, и видно, в самом деле, хозяева они тут. Вон мужик-сермяжник выкрикнул что-то, должно быть, неугодное боярам, молодец в заломленном колпаке махнул кулаком, ударил сверху вниз, вбил на крикуне шапку до носа. Еще легко сермяжник отделался, тесно и негде было молодцу размахнуться.



Из того, что кричал с помоста Василий Онаньич, разобрал Ждан — великий князь Иван прислал разметную грамоту, и уже садится Москва на конь, идет на Великий Новгород войною.

На ступеньки помоста выскочил Микоша Лапа, толпа притихла: чтоб черный мужик на помост лез, где только посадникам и боярам место — не часто случалось. Скрюченный старичище, стоял он близко от Ждана, опершись на клюку, затрясся, стукнул клюкой в землю:

— Дерзкой!

Микоша повернулся лицом к толпе, сорвал с головы колпак, махнул:

— Господа новгородцы, бояре на вас беду накликали.

В толпе завопили:

— Б-о-я-р-а-а!..

— Пошто с Москвою задирались!

— Люба Москва!

— Бить великому князю челом!

Боярские молодцы полезли за Микошей на ступеньки, ухватили за кафтанец, силились стащить. Микоша метнулся, вырвался у молодцов из рук, взбежал выше и уже оттуда:

— Мужики новгородские, боярам кроволитие любо…

Киприян Арбузеев шагнул к лесенке, лягнул Микошу в спину ногой. Микоша полетел вниз, сбил со ступенек двух молодцов. Внизу его подхватили другие молодцы, кинули на землю, ухая, стали топтать. Отчаянно завопил Микоша:

— М-у-ж-и-к-и новгородские…

Захлебнулся Микоша, вбили молодцы ему в рот ком грязи, окровавили лицо. Гурко нажал плечом, продрался к помосту, словно котят, расшвырял молодцов. А на площади уже завязывалась свалка, уже шли стеной на боярских молодцов выручать Микошу черные мужики: плотники, горшечники, кузнецы, шубники. Трудно было бы одолеть мужикам боярских молодцов, если б не Гурко, в драке один он стоил десятерых. Смяли мужики молодцов, продрались к вечевому помосту. Поднялся Микоша, смахнул с лица грязь и кровь, лезет опять по ступенькам на помост, а мужики машут перед боярами колпаками, кричат:

— Люба Москва!

— Волим великому князю поклониться!

— Не люб король!

Василий Онаньич махнул верхоконному холопу. Тот, наезжая конем на людей, стал выбираться с дворища, выбрался, махнул плеткой, полетел птицей.

Мужики почуяли свою силу, оттеснили житьих людей и купцов, тех, кому положено было сидеть на скамьях перед вечевым помостом. Василий Онаньич вертел головой, бестолково топтался. Осатанели людишки, чего доброго и с помоста сволокут, а то и дворы боярские кинутся разбивать. Даже перекрестился, когда увидел выскочившего из-за храма Прокопия конного своего холопа. За холопом валили боярские молодцы, снаряженыкак нужно для ратного боя, с палицами, секирами, мечами, на иных тускло поблескивали кольчуги, кое-кто даже шлем напялил, как будто в самом деле на рать собрался, а не с черными мужиками-вечниками померяться силой.

Микоша Лапа со ступенек увидал, кубарем скатился вниз, закричал:

— Мужики, бояре своих приспешней в доспехи обрядили, оружны идут.

А молодцы уже близко, трясут палицами и секирами, орут:

— Не поддадимся Москве!

— Король Великому Новгороду заступник!

— Князю Ивашке государем не бывать!

— На конь!

Гурко выпятил грудь, поднял палицу и в ответ боярским приспешникам:

— Люба Москва!

На него кинулось четверо. Гурко свалил с ног двоих, у третьего вышиб из рук секиру, четвертый, увидевши Гуркину силу, прянул назад. У помоста уже шла свалка. Мужики отбивались, что кому попало под руку: палкой, камнем, кидали комья сохлой земли. Микоша кричал:

— Не по правде бьетесь! Вы в железе и оружны, а мы голые.

Разметали, разогнали боярские молодцы мужиков, люди посмирнее сами убрались восвояси: «Ненароком переломает вольница кости ни за што, ни про што, а то и душу вышибут, не станут молодцы сгоряча разбирать, кто к Москве клонится, кто королю друг, а кто сам по себе за мирное житье, за вольный торг и с Москвой, и с немцами, и с Литвой».

Опустела вечевая площадь, остались перед помостом на утоптанной земле лужи крови да мертвый мужик горшечник Мироша. Лежал Мироша, раскинув в стороны клещеватые руки, светлая борода от крови почернела, будто кланялся горшечник господам посадникам и боярам, теснившимся на помосте.

А дьяк Захарий сидел в нижнем этаже и строчил вечевую грамоту: бояре, житьи люди, и купцы, и черные мужики, и все люди новгородские решили сесть на коней за Великий Новгород, за землю святой Софии. И еще записал дьяк Захарий: выбрали господа новгородцы в степенные посадники боярина Димитрия Борецкого. Ему же и головной ратью воеводствовать.


На Коростыне разбили московские воеводы Басенок и Данило Холмский пешую новгородскую рать.

Водил ратных Микула Маркич. Унес Микулу Маркича от полона лихой конь, в Новгород вернулся Микула Маркич — панцырь на нем иссечен, на шлеме нет целого места, опустив голову, проехал мимо угрюмо хмурившихся мужиков к детинцу. Никто не упрекнул Микулу Маркича, а по глазам старых бояр, когда совещалась господа, видел, что думают: «Эх, Микула, стареешь, отвоевал свое!».

Незлоба смыла с ран запекшуюся кровь, раны оказались легкие, и через день опять Микула Маркич на коне в доспехах, ведет на Шелонь триста копий конников в помощь большому полку.

От Лебяжья дорога пошла глухим лесом. Слева и справа сосны, посмотришь вверх — шапка валится Недавно просеченная дорога усеяна пнями. Конники растянулись на добрые полверсты. Впереди знаменщик, за ним Микула Маркич, сотники Данило Курбатич и Сысой Оркадович, два трубача.

Данило Курбатич и Сысой Оркадович вспоминали, как ездили они прошлой осенью с Василием Онаньичем в Москву. Микула Маркич не слушал, о чем толковали сотники, перебирал в мыслях подробности того, что случилось под Коростынем: перед светом рать высадилась с судов на берег. Туман, в пяти шагах не видно. Совсем тихо подобрались к московскому стану. В тумане кричат караульные: «Славен город Москва!». «Славен город Коломна!» Только крикнул один: «Славен город Серпухов!», ссек ему Микула Маркич голову. Не успели московские ратные глаз продрать, Микула Маркич уже вломился с охотниками в стан, уже рубится у знамени. Из воеводского шатра выскочил старичина, со сна не успел ни панциря, ни шлема одеть, в одной руке щит, в другой меч. В старичине узнал Микула Маркич воеводу Федора Басенка, видел его не раз, когда приезжал Басенок в Новгород. И такое пошло — до сего времени не может Микула Маркич понять, как все получилось. Смяли московские ратные новгородцев, и далеко гнали от стана. Бежали ратные, кидали щиты, сбрасывали кольчуги, только б уйти. Близко стоял владычий конный полк, снаряжен молодец к молодцу, а когда увидели, что бежит перед Москвою пешая рать, ни один не двинулся. Оказалось: нареченный владыко Феофил велел своим ратным биться с псковичами, на Москву же меча не поднимать. Ох, владыко! Не знает, к какому берегу приткнуться. Полку своему велел с Москвою не биться, а молебны об одолении супостатов, рати великого князя, и сам правит и попам всем велел править.

Не таковы были прежде владыки в Новгороде. Владыко Ефимий сам бы свой полк против московской рати повел. Не люба была Ефимию Москва. И рукоположение в архиепископы от киевского митрополита принял, и бояр сколько сговаривал податься под руку Литвы.

Собрал Микула Маркич сотню ратных, ударил на москвитян. Рубились жестоко, одни головами легли, другие в полон попали, а Микулу Маркича конь вынес…

Микула Маркич зажал вздох, ссутулился, поник головой. Где твоя доблесть, господин Великий Новгород? Куда поделась твоя слава? Стоял ты века, богатый и славный, не клонил головы, грозный супостатам, немцам и шведам. А теперь?

Дымом изошла доблесть, славу твою потоптали на Коростыне московские кони!

Микула Маркич отъехал в сторону, остановился, пропускал мимо ратных, зорко вглядывался в лица. Торгованы, черные мужики — кирпишники, плотники, горшечники, древодельцы и другие. Многих знал Микула Маркич в лицо. Вон Микоша Лапа, плотник, мастер хороший, лет пять назад ставил с отцом новые хоромы Микуле Маркичу. На вече кричал против бояр, теперь на коне. Кричать кричи, а за Новгород стой. Великую рать выслал на Шелонь господин Новгород. Димитрий Борецкий хвастает: «Шапками закидаем Москву». Хвастлив Димитрий, умом же далеко до покойного отца посадника Исаака.

Вечером увидели рать, стоявшую у Шелони. Вечер был тихий, далеко, сколько хватал глаз, отражаясь в реке, горели костры. Белый дым стлался над землей, густо стоял на опушке над ельником.

За несколько дней, пока стояли, ратные вытоптали луга, стравили у мужиков овес и рожь.

Микула Маркич, велев своим ратным расседлывать коней, ехал отыскивать воевод. На лугу и между кустарниками по лесной опушке бродили стреноженные кони. Ратные — одни сидели у подвешенного над огнем железного тагана, ждали, когда сварится варево, другие лежали на земле, прикрыв лица колпаками от назойливой мошкары. Тут же, где попало, свалены кучей доспехи и оружие: кольчуги, щиты, копья, мечи, железные шапки, секиры. Микула Маркич то и дело наезжал конем или на груду доспехов, или на спавшего ратного. Нигде не было видно дозорных. Микула Маркич, пробираясь по лугу, качал головой: «Рать велика, а стражи не видно, случись что, в этакой тесноте передавят друг дружку».

На лесной опушке рядом три шатра, перед шатрами толклись боярские холопы. Из среднего шатра слышались хмельные голоса, сквозь полотнища пробивался свет. Микула Маркич откинул полу, шагнул. На столе, заставленном кувшинами и кубками, горели в шандалах свечи. За столом увидел Киприяна Арбузеева, обеих Борецких — Димитрия и Бориса, Селезневых Матвея и Василия, Василия Казимира.

Микула Маркич чуть повел головой:

— Здоровы будьте, бояре.

Димитрий Борецкий опустил кубок (только было поднес к губам), трудно ворочая языком, выговорил:

— И ты будь здрав, Микула…

Лениво повторили вразброд остальные:

— Здоров будь…

Микула Маркич опустился на край скамьи; заговорил с досадой и горечью:

— Пиры, бояре, пируете, а псковичи, слышно, за рекой…

Борецкий хлебнул из кубка, налег грудью на стол, уставился пьяными глазами на Микулу Маркича:

— Учи, Микула, кто тебе по плечу. Слыхали мы, каково на Коростыне ты свою удаль показал.

Микула Маркич побагровел. Стало душно. Трясущимися пальцами расстегнул ворот рубахи, шепотом хриплым выговорил:

— Кровь свою я лил за Великий Новгород не щадя, на сей раз не дал господь удачи. А ты, Димитрий, только и славен за чаркой. О других твоих ратных делах неведомо…

Борецкий потянулся встать, зацепил локтем кубок, опрокинул, по столу потек багровый ручеек:

— Ну! Ну, ты!

Матвей Селезнев потянул Микулу Маркича за рукав:

— Пошто, Микула Маркич, сваришься, не совет тут ратный, а честной пирок.

Василий Селезнев говорит через стол:

— Хлебни, Микула, с нами. Псковичи за реку не сунутся, куда им против нашей силы.

Микула Маркич поднялся. Не так прежде ходили господа новгородцы в походы. Не возили с собой бояре-воеводы ни вин заморских, ни кубков. Одолеют супостатов, тогда и пируют: и вино, и яства, и кубки дорогие у врагов забирали. Помнит Микула Маркич у немцев замок, три дня пировали, выпили в замковых погребах и вино и пиво. А эти с какой радости ликуют…

Однако ни слова не сказал Микула Маркич, поднялся в молчании, вышел из шатра. О чем ему толковать с хмельными воеводами? Опять ехал между костров, похрапывающих ратных и сваленного в кучи оружия. Долго ездил по лугу, пока отыскал Семена Долговича, старого друга.

Жил Семен Долгович в Людином конце, с сотней ратных Людиного конца пошел в поход. Сотня стояла ниже по реке, у болот, рядом стали станом ратные Микулы Маркича.

Микула Маркич и Семен Долгович едва не всю ночь прокоротали за беседой. Сидели у костра. Каменным сном спали вокруг усталые ратные. Ухал на болоте филин. Сонно перекликались караульные. Семен Долгович рассказывал:

— Который уже день без толку рать стоит. А чего стоит? Идти бы Москве навстречу, рать у Холмского с Басенком невеликая. Да воеводам о ратных делах думать недосуг, пиры каждый день пируют.

Рассказал еще, что вчера и позавчера наезжали к реке псковичи, перебранивались. А где стоит главная псковская рать — никто не знает. Разведать бы и ударить на псковичей, а потом — на московскую рать, так бы и бить порознь.

Наговорились, стали готовиться ко сну, перекрестились, завернулись каждый в епанчу, под голову седло.

Микула Маркич проснулся от трубного рева. Трубили за рекой. Утренний туман стлался над землей. За туманом, на том берегу, чудилось движение, голоса людей, глухое конское ржанье.

Никто толком ничего не знал. Прискакал Матвей Селезнев, спросонья или с похмелья нес нелепицу: заблудились псковичи в тумане, вышли к реке, как туман разойдется и увидят псковские воеводы новгородский стан, так и унесут ноги, тогда самое время на них ударить, в тыл. Сказал, что уже отряжены конники отыскивать броды.

Ратные неторопливо разбирали оружие, ловили коней, обряжались в доспехи. Микула Маркич подъехал к реке, приподнявшись на стременах, вглядывался в туман, чутьем бывалого вояки угадывал неладное.

Над бором бледным горбом выпятилось солнце, наливаясь кровью, поползло в небо. Розово блеснула река, за рекой неясно маячили конники и виднелись повисшие в безветрии стяги. Туман сполз, и воеводы в новгородском стане ахнули: не псковичи, а московская рать была на том берегу.

Конники стояли плотно конь к коню, червонели щиты, солнце пламенело на шлемах, сияло на концах копий. У многих кони обряжены по-татарски: в кожаных личинах и коярах, стрелой не уязвить. Впереди воинства на древке лазоревое полотнище с ликом Георгия-победоносца — стяг передового полка. У стяга воеводы, рядом с сухощавым Данилой Холмским (его Микула Маркич знал) другой с седастой на всю грудь бородой, грузно сидел в седле. Микула Маркич его узнал — Федор Басенок. Стиснул рукоять палаша — дорваться бы до Федора, отплатил бы Микула Маркич седастой бороде за Коростынь, за срам, за Великий Новгород.

Микула Маркич повел глазами по тому берегу, московская рать невелика, послать бы сотни, засечь обратную дорогу, ударить всеми полками, и никому не уйти. Оглянулся, новгородская рать готовится к бою, ратные съезжаются в сотни, становятся под полковыми стягами. На лугу, сколько глаз хватает, от множества войска черно. Вон и сотни, что вчера привел Микула-Маркич, впереди у стяга Данило Курбатич и Сысой Оркадович. Микула Маркич подъехал, увидел среди ратных плотника Микошу Лапу, сидел Микоша в седле, опустив голову, набитый паклей высокий ратный колпак съехал на глаза, копье держит не за середину древка, а черт те где, под самым острием, и лицо равнодушное, будто и дела ему нет до того, что за рекой супостаты. Да и не один Микоша, и другие ратные глядят не лучше. Так ли глядели, когда водил их Микула Маркич на немцев и шведов, и мужики те же были, соколами в сечу летели, а сейчас прямо вороны мокрые. Дивно! Непонятно! И опять думает Микула Маркич то же, что и вчера: «Господин Великий Новгород, куда поделась твоя слава?»

На том берегу стало совсем тихо, на новгородской стороне выкрики начальных людей, брань, лязгает, сталкиваясь, оружие. Микула Маркич вспомнил вчерашние хмельные лица посадников-воевод: «Рать велика, а лада нет». С тревогой подумал, что, пожалуй, и бродов воеводы не разведали, повернет тыл московская рать, и тогда, поди, догоняй.

Микула Маркич увидел на высоком древке белый с крестом стяг святой Софии. Сколько раз видел его над ратными полями! Не склонялся стяг Великого Новгорода ни перед немцами, ни перед шведами, не склонится и перед Москвой.

Московские воеводы тронули коней, отъехали к самому берегу. Холмский обернулся лицом к своим ратным, через реку долетели слова:

— Не убоимся изменников, сколько б ни было их!

Холмский рывком выметнул из ножен кривую саблю, махнул над головой. Басенок блеснул клинком, приподнялся на стременах, крикнул, и голос его пошел по реке эхом:

— За нами правда! Слава Москве!

Конь плюхнулся в воду с крутого берега, далеко в стороны блеснули брызги. За Басенком бросился с конем в воду Холмский. Река закипела от множества коней и людей, волна ударила в новгородский берег. Ратные одни шли верхами вброд, другие плыли как были, в доспехах, ухватившись за гривы и конские хвосты.

Микула Маркич крикнул своим, чтобы били врага стрелами. Луки были не у многих, не успели отворить колчанов, а кони уже выносили московских ратных на берег. Где-то вправо запоздало бухнули пищали, пополз к реке синий дымок.

Микула Маркич поднял палаш, ударил коня каблуком и через плечо:

— За святую Софию! За Великий Новгород!

Несколько голосов позади несмело повторили:

— За святую Софию!

— За Великий Новгород!

Оглянулся — ратные стоят на месте. Данило Курбатич и Сысой Оркадович, размахивая секирами, им что-то кричат. А передние московские конники уж рубятся с новгородцами. Один налетел на Микулу Маркича, блеснул татарской кривой саблей, сабля скользнула по бляхам панциря. Ратный вздыбил коня, ловчась ударить сверху, и удар опять пришелся впустую. Ратный выругался матерно, поворотил коня, сшиблись опять. Кругом уже кипела сеча, звенели о панцыри мечи и сабли, точно по пустому котлу ударяли в шлемы палицы, лязгали, проламывая доспехи, секиры и чеканы.

Уже хрипел на земле смятый конскими копытами Данило Курбатич, и поворачивали тыл передние сотни новгородского войска, а Микула Маркич не слышал, что творилось вокруг. Видел он перед собой только рослого гнедого коня с мордой в кожаной личине, русую бороду московского ратного и глаза, палящие ненавистью из-под железного шлема. Сшибались, разъезжались и опять съезжались, ударяли клинками, вышибая из железа звон.

Чувствовал Микула Маркич, уходят силы, еще немного и соскользнет на землю шит, вывалится из рук палаш, и сам он рухнет с седла бездыханным. Стиснул зубы, нет, не поддастся Микула Маркич Москве! Изловчился, собрался с силой, ударил врага сбоку, рассек железный назатыльник. Конник выронил саблю, повел на Микулу Маркича потухшими глазами, стал валиться с седла.

Оглянулся Микула Маркич — вокруг никого и сеча уже отодвинулась от берега. Далеко над лугом маячил стяг святой Софии, то опускалось, то поднималось на высоком древке белое полотнище. Понял Микула Маркич, не устояли полки господина Великого Новгорода, и уже ломится Москва к знамени, рубятся у стяга, вот-вот упадет стяг и не поднимется. Не может такого быть! Опомнятся новгородцы, повернут коней, развеют дымом московских конников, утопят в реке, загонят в болота.

Микула Маркич ударил плетью коня, поскакал догонять свои сотни. По лугу метались кони, потерявшие всадников, лежали убитые, хрипели, истекая кровью, раненые. Видны были скакавшие далеко московские конники, они охватывали новгородскую рать справа. Увидел еще Микула Маркич, как дрогнуло на древке знамя святой Софии, медленно опустилось и не поднялось больше, и далеко разнесся по полю многоголосый клич, заглушивший и лязг железа, и конский топот:

— Слава Москве!

Микула Маркич закрыл глаза, до боли стиснул рукоять палаша. «Умереть бы, чем видеть такое!» Но нет, не сгиб еще Великий Новгород! Рано радуется Москва победе. Догнал свои сотни, вынесся вперед, поднял высоко широкий палаш, конем загородил дорогу беглецам, крикнул так, что налетевшие на него конники шарахнулись:

— Срама нет, так бога побойтесь! Станем за святую Софию, не выдадим Великого Новгорода Москве.

Конники вихрем проносились мимо, оглохшие не слушали того, что кричал Микула Маркич, а один — Микоша Лапа, нахлестывая коня, выкрикнул:

— Стой, боярин, сам, а нам Москва не супостат.

Обернулся, блеснул весело глазами, и уже издали крикнул:

— За вас — бояр, нам головы класть не охота.

И исчез из глаз, пропал в потоке конников плотник Микоша Лапа.

Смотрел Микула Маркич на убегавших конников, ничего — только облако пыли поднялось. Сгорбившись, сидел в седле. «Сгиб Великий Новгород». Увидел приближавшихся московских конников. Впереди скакал Басенок, ветер надувал пузырем епанчу и развевал седастую бороду воеводы. Микула Маркич хотел поднять шит, честно в бою сложить голову, но рука была словно каменная.

Ратные совсем близко. Басенок на всем скаку осадил захрапевшего коня, густым голосом сказал:

— Кинь меч, боярин! Полонен ты великим князем Иваном.


Пушечный двор прилепился у земляного вала.

С утра до поздней ночи лязгает за тыном железо, ухают молоты, сипловатым баском покрикивает на кузнецов и подручных пушечный мастер Гаврило Якимович.

Работы кузнецам по горло, чинят старые пушки, одни вывезены от немцев полста лет назад, другие давно выковали свои новгородские мастера. Сколько лет стояли на валу, вросли в землю, теперь велел тысяцкий скорым делом наладить пушки, и плату посулил такую, о какой кузнецы и не слышали.

Дело оказалось нелегким, колоды под пушками сгнили, в середине стволы заросли ржавчиной, иную выковать заново легче, чем чинить. Так кузнецы и делали, ковали новые пушки, хоть и было железа в обрез, чинили, какие было можно, старые.

Ждан и Упадыш пришли на пушечный двор. С ними пришел и Гурко. Время было к полудню. Кузнецы раскрывали коробейки, готовились, не отходя, перекусить тут же под навесами у горнов, Ждану и Упадышу закивали, как старым знакомцам.

Гаврило Якимович сидел на колоде перед наковальней, жевал густо посоленный кус ржаного. У ног пушечного мастера стоял глиняный кувшин с квасом, Гаврило Якимович, откусив ржаного, запивал еду квасом из кувшина. Под навесом лежали в ряд черные пушечные стволы. Гаврило Якимович, жуя кус, оглядывал стволы, прикидывал довольно ли набили на пушки обручей, не разорвет ли когда дойдет дело до пальбы. Подошли Упадыш и Ждан, у Гаврилы Якимовича глаза повеселели, до песен, и особенно великих, пушечный мастер был охотник.

Упадыш потолкал ногой пушечные стволы, подмигнул веселым глазом:

— Эко, сколько наготовили!

Гаврило Якимович отхлебнул квасу, сказал неопределенно:

— Наготовили!

Подошли кузнецы и подручные, заговорили. Третий день об одном только и толковали в Новгороде: бежала с Шелони новгородская рать. Ратные, кинув доспехи, оружие и коней, рассеялись по лесам, забирались в гибельные трясины, только бы уйти, спрятаться от настигающих кликов московских конников. Возвращались домой перемазанные болотной грязью, рассказами сеяли смятение: едва не вся рать новгородская полегла у Шелони, а кто жив остался, забрала тех Москва в полон.

Город переполнился беглецами из погостов и сел. Беглецы говорили — никого не милует московская рать, ни боярских сел, ни рыбачьих деревенек, ни торговых рядков. Огнем и мечом платит Москва новгородцам за их измену, за то, что подались они под руку Литвы, вековечного врага Руси. Идут конники великого князя Ивана, конскими хвостами разметают позади пепел.

Еще большее смятение пошло, когда вернулся Сысой Оркадович. Попал он в полон вместе с посадниками и многими боярами. От Сысоя Оркадовича узнали в Новгороде, что посадников и бояр, попавших в полон, Димитрия Борецкого, Микулу Маркича, Киприяна Арбузеева и Василия Казимира, велел князь Иван казнить смертью, а остальных полонянников — бояр заковали в железа и повезли в Москву. Его же, Сысоя Оркадовича, великий князь из полона отпустил, наказав всем людям новгородским рассказать, как карает князь Иван измену.

Ахали в Новгороде. Сколько господин Новгород стоит — не случалось, чтобы великие князья казнили смертью новгородских людей. И кого же? Первейших бояр, тех, у кого и отцы и деды вершили судьбу господина Новгорода. Случалось — побьют черные мужики ненавистного боярина камнями до смерти или в Волхови утопят, но так случалось, когда поднимался черный люд мятежом, и горько, кровью расплачивались потом мужики за самоуправство, а великий князь велел казнить бояр своим государевым судом, будто были новгородские бояре его подданные холопы.

И за что казнил? За измену. Будто не волен господин Великий Новгород выбирать себе господина и покровителя где пожелает, хочет — в Москве великого князя, хочет — короля Казимира, его господина Новгорода воля. И одно остается новгородским людям: сжечь слободы, сесть в осаду за валом и стенами не на жизнь, а на смерть.

Так выкрикивали на торгу и у Ярославова дворища боярские молодцы. Мелкота торгованы и черные мужики помалкивали, и что думали — поди их разбери. Знали мужики одно — скажи против слово, и проломят боярские молодцы несогласному голову кистенями. Где народ соберется, тут и они, вьются коршунами, пялят глаза.

Стояли кузнецы у навеса, разговором отводили душу, благо не было близко молодцов в цветных кафтанах и заломленных колпаках, нечего было делать боярским приспешням на пушечном дворе.

Кузнец Обакум, глядя куда-то мимо тоскливыми глазами, говорил:

— Заварили посадничиха Марфа да бояре кашу. Мужики слезами кровавыми плачут, а у Марфы на дворе каждый день праздник. Шел вчера мимо, полон двор вольницы, хмельные, песни орут. Холопы бочки с пивом и медом выкатывают, Марфа на крыльце стоит, вольницу потчует…

Другой сказал:

— Ей чего… Хлеба полны житницы, пива и меда в погребах тоже хватит. За хмельное да подарки Марфины приспешни мужикам глотки перегрызут… Волки лютые.

Вздыхали кузнецы:

— Попы в церквах не управляются по битым панихиды петь, а у Марфы пиры.

— А на торгу муки и зерна днем не сыщешь с огнем.

— Откуда сыскать! Москва все дороги засекла, ни пройти, ни проехать!

— Московским хлебушком только и жив был господин Новгород.

Гаврило Якимович сказал:

— Посадники сулятся: хлеб немцы подвезут морем, и рать от короля не сегодня завтра придет на подмогу.

Упадыш притворно заломил брови, будто удивился:

— Пошто ж господину Новгороду подмога, или мало ты, Гаврило Якимович, с товарищами пушек наготовил?

Гаврило Якимович опустил голову, неохотно ответил:

— Пушек довольно, пятьдесят пять.

Упадыш водил удивленным глазом по лицам кузнецов, допытывался:

— На кого пушки наготовили, ведаете?

Кузнецы опустили головы, виновато молчали. Один было начал:

— Тысяцкий сулился поверх поденного по деньге накинуть…

Упадыш поискал где примоститься, на глаза попался березовый обрубок. Упадыш сел, положил на колени гусли и Ждану:

— Заводи!

Над прокопченными навесами пушечного двора взвилась к синему небу в лад гуслям, зазвенела песня:

То не буйны ветры поднималися.
То не Ильмень-озеро разыгралося.
То рать удалая в поход собиралася…
А как всплачется в Новгороде родная матушка,
Уж ты, дитятко, чадо родное.
На кого свой булатный меч наточил, наострил?
На какого врага-супротивника?
На татарина ли поганого?
На свейца ли лютого?
Или на немца завидущего?..
Отвечает родной матушке
Молодец-удалец, чадо родное.
Наточил, наострил свой булатный меч,
Ссеку голову
Не татарину поганому,
Не свейцу лютому,
Не немцу завидущему.
Сниму голову
Родному братцу московскому…
Гаврило Якимович зажал в руке бороду, сидел, тихо покачиваясь. Упадыш перебирал струны, сам не отводил от кузнецов взгляда. Чуял — до сердца песня дошла. Да разве такая не дойдет? Перебирает струны, а у самого слеза щиплет веки. Вон и кузнецы отворачиваются, трут рукавами глаза, будто попала едкая, кузнечная копоть. Один Гаврило Якимович крепится.

Ждан завел песню тихо, теперь же звенел во весь голос: не поднимать надо новгородцам меча на единокровников, а стать заодно с Москвою на поганых татар, на жадную до чужого Литву, встать за Русь, отплатить за горе, за слезы, за все, чего натерпелись русские люди от татар и Литвы.

Окончил Ждан песню, и кузнецы стояли, опустив затуманившиеся глаза. Заговорил Обакум:

— На кого велел нам тысяцкий пушки готовить? Не на немцев и шведов, на свою ж братию — единокровников. Ладно ли такое, браты?

Смотрел в лицо кузнецам, жег взглядом:

— А кто на Новгород беду накликал? Бояре — рожи строптивые. Не хотят Москве поклониться, Литва им люба. Так ли, браты кузнецы?

Один сказал:

— Так!

Другой себе:

— Так!

Горячась, заговорили:

— Обакум правду молвит!

— Нам Москва не супостат!

— Пошто же кровь лить?

Обакум сдернул с себя кожаный фартук, весь в копоти и дырах, кинул на землю:

— Пускай тысяцкий иных кузнецов ищет пушки готовить, я боярам не мастер.

Гаврило Якимович приподнялся, строго сказал:

— Поздно, Обакум, хватился, — ткнул перед собой пальцем. У тына в ряд стояли пушки, одни уже совсем готовые, другие надо было еще прилаживать к колодам. — Тысяцкий велел пушкарям ставить пушки завтра на вал.

В воротах мелькнул чей-то колпак, Ждану или показалось или в самом деле — Якушко Соловей. Гаврило Якимович махнул кузнецам, чтобы шли к работе. Упадыш спрятал гусли, поднялся идти с Жданом со двора. В воротах догнал их Обакум, тихо сказал:

— Своими руками пушки ладили, своими и разладим.

А пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у наковальни, рука с молотом повисла. Смотрел Гаврило Якимович себе под ноги, думал:

— Слово — песня, песня — слово, и великая в слове сила.


Сысой Оркадович рассказал Незлобе, как все случилось. Полонянников привезли в Русу. На второй день пришел дьяк Степан Бородатый, принес грамоту, списана слово в слово с той, что писали новгородские послы, когда ездили к королю Казимиру. Как попала грамота к великому князю, неизвестно, дьяк сказал, будто взяли у полонянника.

В грамоте черным по белому сказано, кто ездил к королю послами, кто от имени Великого Новгорода целовал королю крест, и среди послов Димитрий Борецкий и Микула Маркич.

Дьяк выспрашивал Димитрия и Микулу Маркича, с чего надумали они изменить великому князю, и целовать крест Литве. Корил дьяк Борецкого:

— Тебя великий князь Иван в московские бояре пожаловал, а ты, волчище злохищный, этакое учинил.

Димитрий Борецкий сказал — он, как все: королю крест целовать — так королю, а придется — поцелует крест и великому князю Ивану.

Микула Маркич изворачиваться и хитрить не стал, прямо сказал: далеко протянула Москва руки, а рука у великого князя тяжелая, не идти господину Великому Новгороду под руку Москвы, того и встал против. Дьяк недобро усмехнулся и с тем ушел. Скоро опять пришел он к полонянникам, объявил волю князя Ивана: зложелателей и изменников русской земле посадника Димитрия, Микулу Маркича, Матвея Селезнева и Арбузеева указал великий князь казнить смертью.

Сысой Оркадович сам видел, как боярам секли головы. Микула Маркич перед смертью сказал: «Служил господину Новгороду, ни крови, ни головы не жалея, лучше злой смертью помереть, только бы не видеть Великого Новгорода в неволе».

Через день явились еще отпущенные великим князем полонянники, привезли в ладьях тела казненных. Колоду с телом Микулы Маркича поставили в соборе Антониева монастыря; в головах положили всю ратную сброю: железную шапку, панцырь, шестопер, меч и боевую секиру.

Лежал Микула Маркич в тесной колоде, шея закрыта шелковым платом, четверо черных попов с дьяконами посменно пели панихиды, ходили вокруг гроба, бряцали железными кадильницами, просили успокоить со святыми душу убиенного боярина Николы. Ладанный дым полз под своды купола, солнечные лучи пробивались в узкие оконца и гасли в сизых облаках.

Приходили люди прощаться с покойником. Многие ходили с Микулой Маркичем воевать немцев и шведов. Были тогда молодыми парнями, приходили прощаться седоусыми. Качали люди головами, вздыхали: «Отвоевал Микула Маркич свое, шел как надо, стоял против немцев и шведов за Великий Новгород, а повернул не туда, стал против единокровной Москвы, и покарал бог за неправое дело. Не на ратном поле по-хорошему сложил голову, злой смертью помер».

Выйдя из храма на паперть, толковали люди:

— Доколе великому князю пустошить новгородскую землю?

— Били бы бояре Москве челом!

Незлоба стояла у гроба, не отводила глаз от покойника: смерть и тление не тронули его лица, только восковая желтизна налила щеки. Слез не было. Сзади подружка Ефимия Митриевна шепчет: «Поплачь, голубка, сердцу легче будет». Знает Незлоба сама, надо плакать и вопить, иначе что люди скажут, а слезы откуда взять, от горя окаменела, не выжать из глаз слез, и в сердце не жалость, а лютая ненависть к тем, кто загубил Микулу Маркича.

Плачут в Великом Новгороде вдовы. Да разве разжалобить князя Ивана бабьими слезами? Одолеет — не одну еще голову с плеч снимет. Женкам слезы, а людям новгородским всем надо на коней сесть, стать на валу за стеной, в башни, головы сложить, а Москве не покориться. Вспомнила, что говорил ей Микула Маркич зимою на святках: «Тяжела у великого князя рука, одолеет — отнимет у бояр новгородских волю и вотчины, станут, как в Москве бояре, не господами себе, а холопами государя московского».

Вот и пришло то время. Разоряет великокняжеская рать новгородские земли, засекла дороги, и город вот обложит. Не поклонится и тогда князю Ивану Великий Новгород, еще заплатит Москва своей кровью за Коростынь, за Шелонь, за Микулу Маркича. Мал еще совсем Славушка, войдет в года, отомстит за отца. Вырастит его в вечной ненависти к Москве.

Сзади Ефимия Митриевна тянет за рукав, шепчет: «Ворочайся, лебедушка, ко двору. Передохни, извелась ведь…»

Вышли из храма. У ворот ждет хозяйку холоп с возком. Ефимия Митриевна села с Незлобой в возок, велела холопу везти хозяйку ко двору. Полетели мимо глухие заметы, избы, церкви. Незлоба ничего не видела, в глазах мертвое лицо Микулы Маркича. Ефимия Митриевна, склонившись, утешала: «Все в господней воле и живот и смерть. Поплачь, повопи, то для людей, а кручине сердца не передавай».

Близ дворища густо стояли люди: купцы, мужики, боярские молодцы. Возница, покрикивая, стал продираться с возком сквозь толпу. Люди перед возком расступались. Скоро однако стало — не пробиться, люди стояли тесно, кричали, поднимали кулаки. Ефимия Митриевна спросила у мужиков, теснившихся перед возком, чего шум. Мужики молчали, хмуро смотрели на боярынь. Из толпы вывернулся человек в островерхой скуфье и темном кафтанце, по виду, должно быть, пономарь или дьякон, стал торопливо рассказывать:

— Сей ночью неведомо кто пушки железом забил. Было пушек пятьдесят. Тысяцкий с посадниками доведались — забил пушки кузнец Обакум с товарищами, а научили их такому переветники Упадыш и Жданко. Обакума молодцы в реку кинули, а Упадыша и Жданку велели посадники казнить смертью. Люди собрались глядеть, как переветникам головы ссекут…

Мужик-сермяжник кинул на говорившего взглядом исподлобья:

— Ты, дьякон, и есть переветник, а они за Русь стоят.

Дьякон на сермяжника и не глянул.

— А дружки их ладятся отбить переветников у приставов. Того и крик.

Незлоба вскочила на сиденье, увидела близко приставов и боярских молодцов, они бердышами и палицами теснили напиравших со всех сторон мужиков. В кругу стояло двое без шапок, у одного голова с густой проседью, другой, ладный, русоволосый, лицо чистое, смотрел куда-то поверх колпаков и бердышей. Узнала скоморохов, пели на святках в хоромах. Так вот они переветники, те, что хотят предать Великий Новгород Москве.

Мужики напирали дружно, хватали приставов за кафтаны, у двоих вырвали бердыши, вопили сотнями глоток:

— Отпустите Ждана!

— Обоих отпустите!

— Не то и вам без головы быть!

Незлоба вскинула руку, гнев и ненависть подкатили к сердцу, стояла на сиденьи возка, высокая, в темной вдовьей однорядке, жгла мужиков глазами:

— Люди новгородские…

Слышала свой голос звонкий и как будто бы чужой:

— Мужа моего Микулу Маркича князь Иван казнил смертью…

Встретилась взглядом с глазами русоволосого. Видела, как приоткрылись под усами губы, в светлых глазах знакомое что-то. Послышалось или в самом деле приглушенно выкрикнул:

— Незлобушка…



Опустила веки, увидела луг у Горбатой могилы, купальские огни, услышала жаркий шепот голоусого паренька в монастырском кафтанце… и имя его Ждан… Иванушко… Прижала к груди руки, сердце, показалось, разобьется, закинула назад голову, и уже не купальские огни и ласковый паренек перед глазами, а Микула Маркич, гордый боярин, муж любимый в колоде с шелковым платом вокруг шеи.

Сотни голов повернулись к боярыне, ждали, и мужики уж не напирали на приставов. Незлоба повела вокруг взглядом, на притихших людей, и те, кто стояли впереди, опустили глаза. Незлоба заговорила, и голос ее был слышен всем, кто стоял на площади:

— Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород на плахе голову сложил, крови и жизни своей не щадил, а вы переветников щадите.

Тихо стало на дворище и в тишине чей-то густой голос раздельно выговорил:

— Правду вдова молвит! Кровь за кровь!


Прибежал пушкарь Охромей, сказал, что ночью забили железом пятьдесят готовых пушек. Василий Онаньич в ярости разорвал ворот на шитой рубахе. Вместе с тысяцким поскакали к пушечному двору.

Во дворе толпился народ: пушкари, мужики, боярские молодцы, пришли тащить пушки, на вал ставить в башни.

Пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у тына, стиснув зубы, хмуро глядел себе под ноги.

Василий Онаньич соскочил с коня, кинулся к мастеру, схватил за ворот, тряхнул:

— Москве радетель! Изменник! Пес!

Гаврило Якимович легонько отвел руку посадника, угрюмо выговорил:

— Прежде дело, посадник, разбери, тогда и кидайся.

Знал Гаврило Якимович — без него господину Новгороду не обойтись, оттого и говорил с достоинством, не кланялся посаднику и тысяцкому, не юлил, не просил смиловаться. Что забили пушки — своя же братия — не сомневался, только кузнецы этакое и могли сделать. Наладить пушки дело нехитрое, через два дня ставь на вал, одна беда — некому железо выколачивать. Утром на пушечный двор из кузнецов никто не пришел, и знал Гаврило Якимович: сколько б серебра тысяцкий с посадником ни сулил — не придут. Смотрел на пушки, ерошил бороду: «Ну и дела, ну и ну!». А с чего такое получилось? Все наделали вчерашние певцы, пропади они пропадом. Вспоминал, какие у товарищей кузнецов были лица, когда играли молодцы песню, и что после говорили… «Не супостат нам Москва, мы и Москва все едино — Русь. Чего же кровь лить?». И сам Гаврило Якимович едва не пустил слезу, когда пели скоморохи про молодца-удальца, точившего на единокровников булатный меч.

А Гавриле Якимовичу что до того? Велели посадники с тысяцким наладить пушки, а по ком станут пушки палить — мастеру дела нет. Ой, так ли, пушечный мастер Гаврило Якимович? Думает мастер: «Великая в песне сила. Одна человека веселит, другая сердце ярит, а от третьей железо в дерево обращается. Куда пушки гожи? Нагрянет Москва, голыми руками город заберет».

Василий Онаньич и тысяцкий оглядели пушки, и опять приступают к мастеру:

— Говори, кто забил!

Смотрит Гаврило Якимович в сторону, неохотно тянет:

— Не ведаю, бояре. Не ведаю…

Пришлось сказать, что железо кузнецы повыбьют завтра к обеду. С утра кузнецы не пришли. Сказал, хотя и знал: немногие придут, может быть, один, два. Не для того ночью трудились…

Тысяцкий и Василий Онаньич уехали, разошлись со двора пушкари и боярские молодцы. Гаврило Якимович велел подручному отроку бежать по дворам звать кузнецов на пушечный двор. Сам долго стоял под навесом, думал все о том же: «Слово — песня, песня — слово, и великая в слове сила; грознее пушек, острее меча…»


Случилось все быстро.

Пристава схватили Упадыша и Ждана на торгу, поволокли в судную избу. В судной на лавке сидел тысяцкий с посадниками и дьяк. Перед судьями — кузнец Обакум и Якушко Соловей. Якушко рассказал: проходил он вчера мимо пушечного двора, слышал, как Ждан с Упадышем играли песню, славили Москву, Новгороду не супостат Москва, а братья — единокровные. А кузнец Обакум вслух говорил изменные речи: «Бояре на новгородских людей беду накликали, мужикам против Москвы стоять не пошто». Он, Обакум, и пушки с товарищами железом заколотил, другому некому… А кто товарищи, пускай у Обакума спросят.

Обакум отпираться не стал, сказал, что пушки заколотил он. Тысяцкий и посадники допытывались, кто у Обакума были единомышленники, забивали с ним пушки. Обакум ответил: единомышленники у него все мужики новгородские. Тысяцкий задергал головой, грохнул о стол кулаком: «Лживишь, все люди новгородские готовы против Москвы до смерти стоять!»

Тысяцкий с посадниками рассуждали недолго, присудили — Упадыша, Ждана и кузнеца Обакума казнить смертью.

Перед судной избой толпился народ, черные мужики, женки, боярские и купеческие молодцы. Народ повалил следом, со всех сторон кричали, чтобы пристава отпустили смертников. На мосту мужики кинулись на приставов, хотели отбить смертников силой. Подоспели боярские и купеческие молодцы, завязалась драка, мужиков оттеснили. Обакума молодцы скинули в реку, руки у кузнеца были связаны, он камнем пошел ко дну. А на торгу подвалили мужики еще. Молодцам опять пришлось отстаивать приставов кистенями и палицами. Одолевали мужики, еще немного — сомнут боярских молодцов и приставов. Кричали:

— Ломи приспешней!

— Не выдадим Жданку!

Ждан знал — не выдадут мужики, отстоят. Кинулся бы сам в свалку — руки за спиной связаны. Потом увидел Незлобу, показалось, и она кричит приставам, чтобы отпустили смертников, значит, узнала. Только б узнала! Не пришло еще время Ждану умирать, не все еще он спел песни. Крикнул:

— Незлобушка!

Стояла Незлоба близко в возке, когда же повернула она лицо, увидел Ждан чужие глаза, в глазах ненависть и укор, и голос далекий: «Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород голову на плахе сложил, а вы переветников щадите».

Тишина встала над площадью, у мужиков опустились поднятые кулаки и потемнели лица, Ждан знал теперь — это смерть.

Несколько голосов несмело выкрикнули:

— Отпустите! — Молодцы кинулись в толпу, угомонили крикунов кулаками.

Ждан и Упадыш стояли в кругу. Над господином Великим Новгородом небо высокое и синее, такое же, как в Москве, Пскове, Смоленске, над селами и деревнями Руси, родное, свое. На большом куполе храма Софии колюче поблескивал под солнцем медный крест. Далеко за земляным валом клубами всходил к небу белый дым — горели слободы.

Трое молодцов приволокли березовую плаху, кинули на землю. Подошел кряжистый мужик Омелько Мясник, в руках держал он топор, сдвинув дикие брови, деловито потрогал пальцем широкое лезвие.

Упадыш повернул к Ждану лицо. И лицо у него было обычное, спокойное, точно и не было рядом березовой плахи и мужика с топором. Сказал тихо:

— Отыграли мы с тобою, Ждан.

Вся жизнь от младенчества до сегодняшнего дня встала перед Жданом. Вспомнил, как не раз вздыхала мать: недобрая выпадет Ждану судьбина — когда родился, забыла бабка Кудель выставить на ночь кашу, прогневала рожаниц.

Ждан повел глазами вокруг. Впереди — боярские молодцы смотрят нагло, за молодцами — хмурые мужики, бабьи кики и повязки. Увидел в толпе Микошу Лапу и Митяйку Козла; Митяйка жалостливо мотал головой, у Микоши лицо было виноватое. Рядом с Митяйкой увидел мужика, не отрывал от Ждана васильковых глаз. Вспомнил поле, весеннее небо, звонкоголосых жаворонков и калику с васильковыми глазами, сидел он, пел песни те, что Ждан сложил.

В Новгороде Ждан его не встречал, должно быть, пришел калика в город недавно. Может быть, слышал уже и ту последнюю песню, какую сложил Ждан. За песню, за слово, за Русь снимут со Ждана голову. А калика будет ходить по Руси и петь. И другие у него переймут песню.

Положат Ждана в сырую землю, — могильные черви источат тело. А Русь будет стоять крепкая и нерушимая, и главой русской земли — Москва. И не будут страшны русским людям ни татары, ни немцы, ни литва. О ней великой, непобедимой и любимой русской земле складывал Ждан песни.

Умрет Ждан, а песни, что сложил он, далеко разнесет калика с васильковыми глазами. И не он один, уже подхватили песни бродячие молодцы-скоморохи и перехожие калики, разнесли по Руси, поют в Пскове и Можае, за рубежом в Смоленске и в Великом Новгороде.

Не изрубить песни топором, не удавить веревкой. Умрет Ждан, а песня будет жить. Нет песне смерти, пока живет она — будет и Ждан жить.

И напрасно горевала и плакала мать.

Лучшей судьбины Ждану и не надо.

Владимир Аристов  Ключ-город



Часть первая МАСТЕР КОНЬ


1

Светало неохотно — по-зимнему.

В церквах отошли заутрени. По скрипучему синему снегу к торгу тянулись купцы открывать лавки. Через мост брели пирожники, несли лотки, завернутые в дерюжины. У реки под навесом кузнецы раздували горны. Прибрели площадные подьячие — Трошка Дьяволов и Степка Трегуб, сели поджидать, когда бог пошлет кого написать ябеду или целовальникпозовет в кабак строчить кабалу на пропившегося питуха.

В Обжорном ряду из харчевых изб валил дым. Студенщики, требушатники, калашники раскладывали на рундуках снедь. В Хлебном ряду купцы открывали амбары. Пришел Елизар Хлебник, жилистый купчина с белесыми бровями и бородой. У Елизара под Смоленском на Городне мельница и крупорушка на Крупошеве. Купец припоздал — отправлял приказчика на мельницу. Покосился на соседние амбары, загремел железным засовом. Велев подручному отроку вытрясти кули, Хлебник сел на лавку поджидать покупателей.

В сизой морозной мути над бревенчатыми городскими башнями поднималось солнце. По льду через реку к торжищу тянулись сани и густо валил народ. В рядах с красным товаром завопили торгованы. В Хлебном ряду тихо, покупателей забредает мало, все больше степенные. Крика, гама, божбы и рукобитья без дела нет.

До полудня Елизар Хлебник продал полчети муки калашнику да полчети овса лазаревскому дьячку. Пришел Булгак Дюкарев. Булгак с младшими братьями, Лукьяном и Оксеном, торговали в амбаре рядом. Дед Дюкаревых при Литве водил за море к немцам струги с воском, мехами и коноплей, торговал в Риге и на готском берегу. Царь Василий Иванович, вернув Москве Смоленск, захваченный Литвой сто десять лет назад, взял восковой торг в великокняжескую казну. Воск меняли у иноземцев на пороховое зелье. Многие купеческие роды при Москве охудали, охудали и Дюкаревы. Смоленские бояре и кое-кто из купцов подбивали смолян отложиться от Москвы. Черные люди и купцы помельче тянули к Руси. В Москве узнали о заговоре. Бояр и причастных к делу торговых людей вывезли в старые московские земли. На жительство в Смоленск слали московских: дворян, детей боярских, торговых людей. Служилых жаловали поместьями, купцам давали безданный, беспошлинный торг на два года. Род Хлебниковых происходил из московских выходцев. Оборотистые смоляне, привыкшие издавна к торговле с иноземцами, не давали московским ходу. Выходцы обзывали смолян литовской костью с собачьим мясом, укоряли шатостию в вере, случалось — затевали на торгу потасовки. Потомки выходцев забыли былую злобу, но московским своим родом гордились.

Хлебник с Дюкаревым сидели в амбаре. Булгак говорил:

— Торговлишка худая. В какой день на три алтына наторгуешь — слава богу, с хлеба на квас перебиваемся.

Елизар покосил глазом на Дюкарева. У того новая лисья шуба крыта немецким сукном, лицо длинное, борода с рыжиной, клином. Подумал: «Бороду подсекает, образ господень пакостит, в шубу новую вырядился, будто праздник. Благо воевода князь Михайло Петрович Катырев-Ростовский милостив, да не корыстлив, другой бы облупил тебя, как яичко, и шубе не возрадовался бы».

Сказал:

— Не у тебя одного, сосед, торговля худая.

Булгак наклонился, заговорил вполголоса:

— Подьячий Гаврило Щенок вчера говорил: указал великий государь Федор Иванович ставить в Смоленске город каменный, да такой, какого еще на Руси не ставили, чтобы сидеть было в приход Литвы безопасно. Городовым делом велено ведать московским боярам князю Звенигородскому с Безобразовым, да московским дьякам Шипилову с Перфирьевым, да мастеру Федору Коню.

Хлебник тихонько усмехнулся. «Только проведал. Даром что с приказным племенем знается». Булгак толкнул соседа локтем:

— Скорее бы бояре приезжали да к делу приступали. Как дело начнется, работных людишек нагонят, а где людишки, там торговому человеку прибыток.

Хлебник шевельнул белесыми бровями (рассердился, что Булгак сказал то, о чем подумывал сам):

— От работных людишек не великая купцам корысть.

Булгак пропустил слова соседа мимо ушей.

— А еще говорил Гаврило Щенок: указал царь взять у воеводы к городовому делу для присмотра боярских детей двадцать и в целовальники казной денежной ведать, и разные запасы пасти из посадских торговых людей лучших — десять. — Совсем тихо: — Сведать бы, кого князь-воевода в целовальники облюбовал.

Хлебник подумал: «Эге, куда гнешь!». Выдавил деланную зевоту:

— Кого бояре в целовальники возьмут, — на то их боярская воля.

— Будто! — Булгак прищурил глаз. — Воля боярская, да сам ведаешь, сосед, за свой грош всяк хорош.

— Свой грош ты, должно, уж в приказную снес?

Булгак фыркнул, поднялся, побрел к амбару.

Мужики привезли с мельницы муку. Хлебник смотрел, как снимали с саней кади, кричал, чтобы не пылили, неосторожного возчика крепко ударил по шее. Пришел плотник Ондрошка, стоял перед купцом, мял в руках рваный колпак, просил ссудить в долг осьмину.

Елизар поглядел на запись, прикинул — можно ли дать.

— Повинен ты мне муки четь, да еще полчети, да денег пять алтын две деньги. Пока не отдашь, не проси.

— Смилуйся, купец, не дай детям малым помереть голодной смертью.

Лицо у Ондрошки восковое, с синью, в колоду краше кладут, жидкая бороденка торчит нелепо, овчина — дыра на дыре.

— Дашь на себя служилую кабалу, смилуюсь.

Ондрошка повалился в ноги, мотал по снегу бороденкой, сипло тянул:

— Побойся бога, купец, не кабаль, я тебе без кабалы плотницким делом отслужу.

— Сказал — плотницким делом! Да плотницкого дела не то у меня, во всем посаде нету. — Прикрикнул: — Дурак, чего ревешь, за чужою головою жить легче!..

Ондрошка поднялся, отряхнул с колен снег:

— Не гоже кабалиться, купец, краше с детьми малыми голодной смертью помереть. — Вздохнул, напялил колпачишко, понуро поплелся по ряду. Обошел все амбары. В долг ему никто не давал, гнали в шею. У крайнего амбара его окликнул хлебниковский отрок:

— Бреди скорее обратно, хозяин смилостивился.

У Ондрошки от радости дрогнула борода, бегом кинулся к хлебниковскому амбару. Елизар стоял в дверях, поглаживая усы.

— Умный ты, да, видно, от большого ума и досталась сума. Смилуюсь, дам без кабалы, только подьячий пускай долговую запись напишет на то, что прежде тобою забрано.

Ондрошка стоял перед купцом переминаясь. Думал: «Запись все ж еще не кабала, авось, бог даст, с купцом рассчитаюсь».

— Спаси тебя бог на том, купец.

Елизар крикнул подручного отрока:

— Беги, подьячего кликни! Да не того, что с бородавкой, — что с худым носом.

Ондрошка, вздыхая, ждал. Купец сопел, перебирая записи и приказчиковы бирки с зарубинами.

Пришел подьячий Трегуб, облезлый, точно траченый молью. Заговорил гундосо — болел тайным согнитием.

(Болезнь, неизвестную на Руси, занесли иноземные купцы, путавшиеся с веселыми женками).

Перемигнулся с Хлебником. Подобрал шубу, сел на лавку, на колени положил доску, потянул из-за пазухи чернильницу, достал бумагу, застрочил бойко, только потрескивало перо.

Хлебник поглядел на Ондрошку, собрал к переносице брови.

— А росту мне давать по расчету, как в людях ходит — на пять шестой. — Ухмыльнулся в бороду: «Ну где ему взять! Не мытьем, так катаньем, а быть тебе, Ондрошка, у меня на дворе в кабальных».

В амбар вбежал запыхавшийся подручный отрок, одним духом выпалил:

— Московские бояре в Смоленск пожаловали. Уже через мост переехали, и с ними стрельцы, сундуки берегут, а в сундуках государева казна.

Хлебник прикрикнул на отрока:

— Пошто, непутевый, орешь! Какие московские бояре! Вот я тебя плеткой!

— Истинно, хозяин, бояре. Город каменный царь велел ставить. Бояре к Богородице-на-горе поехали. Пономарь говорит: будет владыка Феодосий молебен править.

Хлебник заторопился, велел подручному отроку насыпать Ондрошке осьмину невеяны и запирать амбар. Когда, запирая, гремел замком, думал: «Дьяку сегодня же хоть малый посул надо снести, не то не доведется в целовальниках у городового дела быть».

2

Съезжая изба, высокая, рубленая, на подклетях, стоит у Облонья.

В подклетях сидят колодники. Наверху строчат перьями подьячие. Перед крыльцом пушка на колоде и стрелец с бердышом. За высоким тыном врытый в землю под дерном сруб — пытошная изба, стрелецкая караульня и земляная тюрьма. Наискосок от съезжей — приказная изба городового дела. Когда из Москвы приехали бояре Звенигородский с Безобразовым, под приказную избу взяли двор Ивана Шабенкина, из боярских детей, оказавшегося в последнюю войну в нетях[148] и бежавшего за рубеж. Поместье и все имение Шабенкина отписали на государя.

В приказной по-нежилому пахнет плесенью и мышами. На лавке сидит за столом дьяк Нечай Перфирьев; усы, как всегда с похмелья, растрепаны, в нечесаной голове пух, взгляд мутный. Против дьяка — подьячий Гаврило Щенок, щуплый, с вдавленным носом (нос перебил сын боярский в драке по пьяному делу). Подьячий читает роспись, сколько какой волости вывезти в Смоленск к городовому делу свай.

— …В Бережанском стану, в селе Крохоткине с починками сто девяносто две выти[149] с полувытью, а свай им вывезти девятнадцать тысяч двести пятьдесят. В Порецкой оброчной волости восемьдесят вытей, а вывезти им свай восемь тысяч…

Поднял от бумаги плутовские глаза:

— Катынские мужики охудали и челом бьют, что по сту свай вывезти не мочны.

— Не мочны… Лукавишь, кривоносый. Сколько посулов с катынских за заступничество взял?

Щенок сделал обиженные глаза, перекрестился на образа:

— Истинный бог, Нечай Олексеич, посулов не брал и в мыслях того не держал; о людишках печалуясь, говорю.

Перфирьев прищурил глаз, постучал пальцем:

— Что взял ты с катынских мужиков меду малинового жбан да денег семь алтын, о том ведаю; не довелось бы тебе тот мед батогами закусывать.

В стороне, у стола, поставленного так, чтобы скудный свет от слюдяного оконца падал прямо, мастер Федор Конь выводил на бумаге башни и стены каменного города. Мастер поднял от чертежа большую голову, усмехнулся голубыми глазами: «Нечай подьячего лает, посул Гаврюшка утаил». Громко сказал:

— Зепь у вас, приказного племени, что утиный зоб — не набьешь.

Подьячий виновато вздохнул, Перфирьев лизнул губу:

— Не след тебе, Федька, поносные слова повторять, что черные мужики на торгах про служилых государевых людей болтают.

Однако ввязываться в спор с мастером дьяк не стал, сердито прикрикнул на подьячего:

— Чти, Гаврюшка, роспись далее. О катынских мужиках речь особая будет.

Открылась дверь, — боком просунулся в приказную князь Звенигородский.

Щенок кинулся взять у боярина посох. Князь стащил с головы колпак, перекрестился на образа, грузно повалился на лавку. Отдышавшись, повел на мастера заплывшими глазами:

— Готов ли чертеж, Федька?

— Мало не готов, боярин и князь.

Федор сказал Щенку, чтобы помог держать перед боярином чертеж; водя по бумаге пальцем, говорил:

— Ров под стены доведется копать шириною три сажени, в глубину на две сажени, стены класть высотою семь саженей.

Звенигородский потыкал в чертеж пальцем:

— А это чего?

— Бастеи,[150] князь.

Звенигородский шумно вздохнул:

— Мудро, Федька, не было того на Руси, чтобы город с бастеями ставили… — Махнул рукою. — Бастеи ставить не надо, одна мешкота. Камня и кирпича много лишнего изойдет — великому государю убыточно.

Потыкал еще пальцем в чертеж, зевнул так, что скрипнули челюсти:

— Боярин Семен Володимирович Безобразов да дьяк Шипилов из Белой отписывают, печи добрые, где известь жгут, взяли на государя. Как управишься с чертежом и росписью, ехать тебе, Федька, к Дорогобужу, печи и заводы сыскивать.

Сидел князь Звенигородский на лавке, не слушал, как читал подьячий Щенок роспись, покряхтывал, думал. Великое бремя возложено на Князевы плечи — ставить в Смоленске каменный город. Исстари у Литвы с Москвой распря, кому Смоленском владеть. Сколько крови за Смоленск пролито. И не диво то: Смоленск Литве ключ к Московскому государству. Задумал царский шурин большой боярин Борис Федорович Годунов накрепко закрыть Литве дорогу на Русь. Когда в прошлом месяце выезжал князь с боярином Безобразовым из Москвы, говорил: «Потрудись, Василий Ондреевич, для великого государя. Город деревянный в Смоленске ветх. Каменные стены ставить надо немешкотно. Король Жигимонт часу не дождется, чтобы мир порушить да Смоленск оттягать». Князь вздохнул: «Не избыть — вновь с королем воевать».

В соборе у Богородицы-на-горе ударили в большой колокол, и тотчас же у Николы-полетелого, у Авраамия, у Богослова-на-овражке — во всех церквах откликнулись малые колокола.

Князь перекрестился размашисто:

— К вечерне благовестят, время дело кончать.

Перфирьев с подьячим Щенком пошли провожать боярина. Мастер остался в приказной.

Лезли в оконце сумерки. В приказной темнело. Федор высек на трут огня, вздул лучину, от лучины зажег на столе свечу. Поболтал глиняный горшок с чернилами. Чернил оставалось мало. Стал приготовлять. Достал из ларца чернильных орешков, накрошил мелко, положил в горшок, бросил туда же кусок ржавого железа, налил воды, горшок поставил в тепло у печи.

Федор сидел над чертежом, не замечал, как летело время. Несокрушимые стены и башни рождались на бумаге. Непреодолимой преградой ложились перед крепостью рвы и овраги. Искуснейшие полководцы и многочисленные рати будут бессильны перед твердыней, воздвигнутой мастером Конем. Подумал словами из книги Альберти: «Враг чаще был одолеваем умом архитектора без помощи оружия полководца, чем умом полководца без совета архитектора».

Из угла с лампадой хмурился на мастера-полунощника лик Николы Мирликийского чудотворца. В подполье возились и пищали мыши. Конь отложил линейку, подпер ладонью подбородок, прикрыл веками уставшие глаза. Город на чертеже качнулся и поплыл. В памяти встали иные, виденные когда-то, города и земли.

Дед Конон, и отец Савелий, и сам Федор были плотниками. Отцу дали прозвище Конь, за Федором его записал подьячий. Архитектора — «муроля», датчанина Крамера, Федор увидел, когда ставили дворец царю Ивану Васильевичу. У Крамера была рыжая бородка, добрые глаза и тонкое лицо чахоточного. Муроль страдальчески морщился, когда присмотрщик Никита Вязьма за вину и без вины бил суковатой палкой деловых мужиков, работавших на постройке. Как-то сорвавшееся бревно придавило муролю ногу. Федор нанял мужика-извозчика, сам свез архитектора в Немецкую слободу. Десять недель Крамер лежал в постели. Когда ударяли ко всенощной и, кончив дневную работу, разбредались кто куда деловые мужики, Федор шел на Яузу, в иноземную слободу, к Крамеру. В доме архитектора стол был завален книгами и чертежами. На стене висела картина, изображавшая охотничью пирушку, и портрет женщины с грустными глазами. Тикали часы с небесным сводом по циферблату и на полке лежало много диковинных и непонятных вещей. Федора привлекали книги и портрет женщины.

Год назад распоп[151] Варсонофий между делом за три алтына выучил Федора грамоте. Федор несколько раз перечитал псалтырь. Других книг у распопа не оказалось. Жадно смотрел он теперь на кожаные корешки книг в доме Крамера. Особенно привлекали его объемистые «Десять книг о зодчестве» — трактат знаменитого Леона Баттиста Альберти. Федора интересовали в книге рисунки и чертежи палаццо и дворцов, невиданных в Москве. Затаив дыхание, слушал он рассказы архитектора. Иногда Крамер, забывшись, переходил на родную речь. Федор, не прерывая, слушал непонятные слова. Часто, перелистывая в постели трактат Альберти, архитектор поднимал кверху худой палец, говорил:

— О, это очень великая книга, Теодор! Но тебе надо много учиться, чтобы ее познать.

Крамер, пролежав в постели десять недель, умер.

На другой год после смерти архитектора Федор с бронником Таратушем ушел за литовский рубеж.

Но в Литве не было ничего похожего на то, о чем рассказывал архитектор. Федор видел заморенных нуждой и рабством крестьян, панов, превосходивших в надменности московских бояр. В городах и местечках бесчинствовала и разбойничала наезжавшая шляхта. Федор пустился странствовать по Европе. Чужой язык давался ему легко. Раз услышанное слово западало в память.

В Праге Федор нанялся к архитектору Ярославу Брехту, родом чеху. Архитектор ставил новое здание ратуши. Брехт был старик, краснощекий и веселый. Федор пришелся ему по нраву. Он учил его искусству каменного строения и латыни. Через два года Федор сделался подмастером.

— О, уверяю вас, — часто говорил за кружкой пива друзьям старый архитектор, — из этого молодого московита будет большой толк. Он не пьет вина и не желает знать женщин, что несвойственно его возрасту, ибо в двадцать лет юношу должно привлекать и то и другое, но все свободное время он проводит за книгами и чертежами. Я не верю более путешественникам, которые изображают нам московитов людьми нечестными, отъявленными пьяницами и плутами.

То, о чем мечтал Федор в Москве, сбылось. Выучившись латыни, он мог теперь сам читать «Десять книг о зодчестве». Ему теперь стало казаться, что только на родине Витрувия и Альберти он познает тайны строительного искусства. Федор сказал архитектору о своем намерении отправиться в Италию. Старик вздохнул:

— Я одинок и полюбил тебя, Теодор. Но я знаю, что твое желание разумно и законно, и не удерживаю тебя. Я дам тебе письмо к Якопо Буаталонти, который еще должен меня помнить. Я верю, что ты станешь великим архитектором, но не прельщайся суетной славой. Помни, что сказал гениальный Альберти: «Архитектор служит наиболее важным потребностям людей. Тот, кто хочет им быть, нуждается в познании вещей наилучших и достойнейших».



Флоренция показалась Федору городом чудес. В молчаливом восторге он часами любовался и дивной капеллой Пацци, и фасадом церкви Санта-Мария, выстроенной автором «Десяти книг о зодчестве», и гигантской статуей Давида перед палаццо Веккио на площади Сеньории. Созданный гениальным Микель-Анджело мраморный гигант восхищал его стройными, мускулистыми членами и тонким лицом.

Письмо Брехта открыло Федору двери в дом инженера Якопо Буаталонти. Герцог Казимо поручил Буаталонти реставрировать городские укрепления. Федор помогал инженеру. Все свободное время он просиживал над книгами. Как и в Праге, во Флоренции удивлялись способностям московита. Федор пробовал учиться скульптуре и живописи, достиг в этом успеха, но только искусство архитектора влекло его.

Инженеру Буаталонти, когда Федор приехал во Флоренцию, уже исполнилось семьдесят лет. Он был полной противоположностью веселому и болтливому Брехту. Молчаливый и угрюмый, старик оживлялся только, когда вспоминал времена Республики. В молодости со многими юношами, сыновьями флорентийских суконщиков, Якопо помогал Микель-Анджело Буанаротти, назначенному Сеньорией главным комиссаром городских укреплений, воздвигать новые бастионы у холма Сан-Маньято. Он видел, как горели вокруг города села, подожженные войсками папы и императора, высидел долгую осаду и едва спасся от тюрьмы и пытки, когда папский комиссар Баччо Валорри чинил расправу над подозреваемыми в сочувствии Республике.

— Мессер Микель-Анджело Буанаротти был величайшим человеком, которого когда-либо производила на свет смертная женщина, — не раз говорил Буаталонти Федору. — Он был способен работать в течение суток, не зная отдыха. Он проводил с нами все дни у бастионов, и когда мы, молодые люди, валились от усталости и возвращались в свои дома, мессер Микель-Анджело уходил к себе в мастерскую, чтобы работать над картиной, изображавшей прекрасную Леду. Он писал это божественное произведение для герцога Альфонсо, покровителя и большого друга искусств. Великий Микель-Анджело горячо любил свое отечество и не уехал в Феррару, хотя герцог Альфонсо не раз туда его звал. Он не был подобен художнику Гиберти и многим людям искусства, считающим, что тот, кто приобрел познания в науках и искусствах, тот ни в одной стране не будет незваным пришельцем, так как даже лишенный денег и друзей может стать везде гражданином и безбоязненно смотреть на все превратности судьбы. Мессер Микель-Анджело вложил в дело укрепления Флоренции всю свою душу, он дал Республике на военные нужды из своих средств тысячу скуди. Чувство гражданина и чувство художника были равны в его душе. Свою леду он заканчивал в то время, когда войска папы и императора грозили ворваться в город. Великий Микель-Анджело ненавидел тиранов. «Тиранам, — говорил он, — неведомы свойственные человеку чувства любви к ближнему». — Старик понижал голос. — Уже более сорока лет, как во Флоренции водворились Медичи. С тех пор душа покинула прекрасный город. Семь лет мы терпели иго жестокого ублюдка, тирана Алессандро, сына папы и распутницы. Тиран боялся, что народ восстанет, и подозревал всех в злоумышлении; он приказывал предавать смерти всякого гражданина, в доме которого полиция обнаружила какое-нибудь оружие. Я не хочу сравнивать нашего нынешнего государя, герцога Казимо, с кровожадным Алессандро. Герцог предпочитает всему своих писцов, охоту и солдат, и делает вид, что любит науку и искусство, ибо ничто не может в такой степени прославить тирана и сделать его еще могущественнее, как искусство. Он не льет человеческую кровь, подобно Алессандро, и предпочитает тайное отравление подозреваемых граждан явным казням. Но он столь же мало склонен считаться с желаниями управляемых, даже богатых и знатных, как и Алессандро. Повторяю тебе, душа покинула Флоренцию. Богатые граждане разорены, ремесленники уходят из города, где они не могут найти, чем занять свои руки. Только сеньоры, владеющие землями, и попы чувствуют себя прекрасно. Художники, архитекторы и люди науки покидают Флоренцию.

Федор слушал старого инженера и многое из того; что говорил старик, было ему непонятно. Вечно голубое небо, ажурная лепка дворцов, причудливые башни, легкие купола церквей казались ему дивным сном, и жалобы инженера на запустение он считал старческой воркотней.

…Федор открыл глаза. В синем чаду мутно горела свеча. Поднялся, щипцами снял нагар. Захотелось на свежий воздух. Как был в легком зипуне, вышел на крыльцо. Небо темное, без звезд. В Стрелецкой слободе выли псы. Черные избы на снегу точно вымерли. Нигде ни огонька, только у проезжих ворот близ днепровского моста светилось оконце башни. Конь опять подумал о Флоренции. Вспомнил благоухание ирисов, карнавал на освещенной плошками площади Сеньории. Вернулся в избу, бросил на лавку шубу, лег не крестясь.

3

Зимой 1596 года в Вязьме, Дорогобуже, Твери, Старице, Серпейске и других городах на торгах и перекрестках закричали бирючи клич, звали охочих людей в Смоленск к государеву делу — ставить каменный город. Сулили бирючи охочим деловым людям немалое жалованье и царскую милость.

Из ближних и дальних городов, сел и погостов потянулись на запад, к Смоленску, в одиночку и артелями каменщики, кирпичники, горшечники, грабари и другой черный люд. Шли между ними и гулящие, и спасавшиеся от кабалы холопы, и бежавшие от тягла мелкие посадские. Князю Звенигородскому из Москвы было тайно указано — приходивших много о роде-племени не спрашивать, а смотреть, чтобы из-за малого числа деловых людей не было промедления в постройке крепости.

К апрелю месяцу в Смоленск собралось охочих людей тысяч до трех. Охочие люди жили в старом городе, в пустовавших избах на осадном дворе.

Осадный двор стоял в овраге на Подолии. Когда приходила войной Литва, на осадном дворе жили черные люди и крестьяне из посадов и волостей, созванные в город «сидеть в осаде». В последний раз садились в осаду шестнадцать лет назад, когда польский воевода Филон Кмит подошел к Смоленску с конной ратью и зажег посады. С того времени избы на осадном дворе не чинились, тесовые крыши прохудились, печи развалились, меж бревен в избах свистел ветер.

Мастер Конь дни пропадал на осадном дворе, отбирал деловых мужиков, кто был к какому делу пригоден, ночи просиживал над чертежом в приказной избе. Как-то под воскресенье, посидев над чертежом, ушел ранее обыкновенного. Возвращаясь ко двору, думал о разговоре с князем Звенигородским. Опять поспорил с боярином. На чертеже башню у проезжих ворот Федор изобразил с полубашней. Хотел, чтобы Смоленск затмил крепость Перуджию, красоте которой когда-то Федор удивлялся. Звенигородский, потыкав в чертеж пальцем, сказал:

— Полубашен, Федька, делать не надобно, кирпича иного запаса изойдет немало.

Федор стал было спорить с князем: «С полубашнями — благолепнее, кирпича же и камня изойдет против росписи немного».

Звенигородский сидел на лавке копна копной, глаза сонные. Не слушая мастера, лениво бубнил в бороду:

— Не гораздо, Федька, не гораздо, делай, как велю. — Озлился наконец, вялые щеки затряслись: — Заладила сорока, забыл, кому супротивничаешь!..

Федор спустился к Днепру. Звонили к вечерне. Была оттепель. В кривых уличках лежал грязный снег. На бревенчатых городских стенах от воронья черно. Федор подумал: «Поздно боярин Годунов каменные стены надумал ставить. По виду башни несокрушимы, внутри — столетние бревна источены червем. Не так ли и ты, Русь, отчизна любимая! Точат тебя, точно алчные черви, сильные бояре да дьяки всякими неправдами и злым утеснением, силу твою вековую точат».

Миновал крытые дерном баньки у реки, перешел мост. Жил он в Городенском конце у купца Елизара Хлебника. Порядились с хозяином так: мастер будет жить у купца на хлебах и платить полтину в месяц пожилых и нахлебных денег.

Мастер свернул в переулок ко двору. Из ворот вышла молодая женщина. Федор подумал: «Должно быть, хозяинова женка». За три недели, что жил у Хлебника, видел молодую хозяйку впервые. Только раза два слышал за стеной голос, когда разговаривала она с сенной девкой. От стряпухи, рябой Степаниды, знал и имя — Онтонида Васильевна.

Женщина выступала павой. На плечах багрецовый опашень, на ногах лазоревые чеботы, бархатная шапка оторочена бобровым мехом. Должно быть, нарядилась к вечерне. Проходя мимо Федора, Онтонида опустила глаза, зарделась, поклонилась. Федор остановился, поглядел вслед. Походка у Онтониды легкая, кажется — плывет. Мастера кольнуло в сердце. В больших глазах молодой хозяйки и в походке почудилось знакомое.

Дом у Елизара Хлебника большой, рубленый, на подклетях, с прирубами и многими горницами. Федор поднялся на крыльцо. В сенях увидел Хлебникову мать Секлетинию, хромую старуху с крысиным лицом. Секлетиния заправляла всем в доме. Сам Хлебник спозаранку уходил на торг, в амбар, или ехал на мельницу. Старуха бродила по дому, постукивала клюкой, визгливо покрикивала на стряпуху и девку.

Жил Федор в прирубе. Горница низкая. Убранство — лавки, стол и образа с шитыми убрусами. За образами — сухие пуки вербы и васильков.

В горнице было жарко. Мастер сбросил однорядку. Сел. Опять вспомнил легкую походку и глаза Онтониды. «Джулия». Давно то случилось, семнадцать лет назад, когда учился во Флоренции у Буаталонти искусству строить крепости и палаццо. Не было тогда ни серебряных нитей в курчавой бородке, ни горьких дум в бессонные ночи.

В доме архитектора Мариньи часто собирались любители искусства и литературы. Говорили о поэмах Тристино, причудливых вымыслах Ариосто и портретах Бронзино. Федор был в доме Мариньи частым гостем. Его любовь к архитекторному искусству и то, что он явился из загадочной и сказочной Московии, привлекало к нему внимание. У Мариньи встретился Федор с Джулией Монигетти, молодой вдовой состоятельного суконщика. Были потом бессонные ночи в спальне, обитой желтым атласом, и объятия, и ласковый смех Джулии, желавшей знать от нового любовника о московитских женщинах и их обычаях в любовных делах.

Счастье продолжалось недолго.

Как-то явившись против обыкновения без предупреждения в знакомую комнату, обитую желтым атласом, Федор застал Джулию полуобнаженную на коленях у блестящего офицера герцогских стрелков.

Федор выхватил кинжал. Офицер побледнел и глазами искал свою шпагу. Перед рослым московитом он был безоружен. Федор постоял у двери, вложил кинжал в ножны и вышел, скрипнув зубами.

Утром Федор оставил Флоренцию.

Тоска гнала его из города в город. Он был уже отличным архитектором и легко находил работу, но надолго потерял интерес к вещам, недавно его восхищавшим. Только в Перуджии, созерцая стены крепости, расположенной по холмам подобно пяти пальцам человеческой кисти, Федор почувствовал, как возвращается у него интерес к строительному искусству.

Федор пробыл в Италии еще несколько лет. Он побывал в Риме, Милане и малых княжествах. Годы и скитания делали его мудрым. Он много размышлял над тем, что приходилось видеть.

В Милане другом Федора был скульптор Луиджи Бартолини. Федор часто приходил в его дом. Они говорили об архитектуре, искусстве и других вещах, одинаково интересовавших их обоих. Как-то, когда Федор пришел к скульптору, старая служанка сказала, что ночью пришел монах со стражами святейшего трибунала и увели хозяина в тюрьму.

— Мой хозяин был очень невоздержан в своих словах и высказывал всегда чистосердечно все то, что он думает. Он не любил попов и монахов, а в споре с капелланом церкви св. Маврикия сказал, будто человеческая душа не живет после смерти, но умирает одновременно с телом. Я знаю, это капеллан донес на него монахам из святейшего трибунала. Мне уже никогда больше не видеть моего хозяина.

Трибунал святейшей инквизиции приговорил скульптора к сожжению. Федор видел, как жгли Луиджи.

Дым от костра поднимался в небо, а на колокольнях церквей, воздвигнутых знаменитыми архитекторами, похоронно звонили колокола, и страшный запах горелого мяса полз над площадью.

Такие костры Федор видел потом не один раз. И он не мог примириться с мыслью, что одна и та же страна породила людей, создавших прекрасные здания и произведения искусства, и тех, что под гнусавое пение монахов жгут на кострах подобных себе.

На улицах и по дорогам сотни людей протягивали за подаянием руки. Федор узнавал, что многие из них — разорившиеся ремесленники, и, вспоминая рассказы Буаталонти о прежнем процветании, думал словами старого инженера: «Душа покинула Италию».

И города, где ему приходилось жить, встававшие чудными видениями, когда он юношей слушал в Москве рассказы датчанина Крамера, уж не казались ему столь прекрасными. И чужим казалось вечно голубое южное небо. Когда же вспоминал Джулию, думал о ней без ревности, как о чужой. По ночам Федору чаще стала сниться Москва, — убогая, деревянная, с черными избами, но родная и близкая. И Конь мечтал, как вернувшись на Русь, он будет украшать Москву зданиями прекрасными, прекраснее тех, какие видел в итальянских городах…

…Об этом вспоминал теперь мастер Конь в низкой горнице у потемневшего оконца. Нежное лицо и глубокие глаза молодой хозяйки напомнили Джулию, молодость и дерзкие мечты превратить Москву в город прекраснейший.

В сенях скрипнули ступеньки. Кто-то поднимался по лестнице в светелку, Должно быть, возвратилась из церкви Онтонида. Мастер зажег свечу. Долго ходил по горнице, размышляя. На бревенчатых стенах изламывалась большая тень.

Наверху послышалось шлепанье, точно выколачивали рухлядь, и пронзительные вскрики. В дверь просунулась стряпуха:

— Велишь, Федор Савельич, ужин готовить? — Прислушалась к крику и шлепанью в светелке. — Хозяин женку плеткой учит, гневлив, змий…

4

Перед сырной неделей приехал боярский сын Ярослава Малого Гаврило Ноздринин, привез от Годунова грамоту. Боярину Безобразову и дьяку Постнику Шипилову царским именем велено было ехать в Москву с росписью и сметой. Князю Звенигородскому немедля брать к городовому делу целовальников и запасчиков.

Пронюхав о грамоте, торговые люди потянулись к приказной избе. Приходя, несли кто чем богат — камки на порты, полотна, сахару иноземного, иные вытаскивали ефимки. Приходили все «лучшие» люди — дела ведут с иноземцами, у каждого на торгу амбар, лавка, а то и две. Звенигородский надувал рыхлые щеки, по-кошачьи сладко жмурился на принесенное, вздохнув, говорил, что великий государь накрепко велел посулов и поминков не брать. Торговые люди дивились боярину-бессребреннику, дьяк Перфирьев кашлял, делал купцам знаки глазами. Смекнув, торговые стали носить дары дьяку. Перфирьев жил на Козловой горе, близ Стрелецкой слободы. Дьяк встречал приходивших ласково, сажал в красный угол на лавку, если посул был по нраву, говорил, что быть гостю в целовальниках или запасчиках; от малых даров отказывался, царь-де указал посулов и поминков не брать. Елизар Хлебник отнес чарку серебряную да деньгами полтину, Булгак — мухояровый[152] кафтан и деньгами рубль.

В сырный понедельник торговых людей позвали в приказную избу. Звенигородский сидел под образами, лицо ласковое, под распахнутой шубой мухояровый кафтан. Князь приказывал торговым людям, не чинясь, садиться. За столом сидели Перфирьев с бумагами, мастер Конь и подьячий Щенок. Булгак поглядел на боярина; увидев под шубой знакомый кафтан, перекрестил живот: «Слава тебе, господи! Князь дара не отринул». Повеселел, теперь не опасался, что Хлебник подставит ногу. Гаврюшка Щенок пересчитал торговых людей.

— Все, боярин-князь, прибрели, каким было указано. — Звенигородский пощурился на торговых, кивнул Перфирьеву:

— Чти со господом, Нечай.

Дьяк развернул список, прокашлялся:

— …Быть им, лучшим посадским людям, в Смоленске у городового дела. Булгак Семенов сын Дюкарев, а быть тебе, Булгак, у городского дела да ведать тебе государевой казной, что деловым людям за изделие давать.

Булгак тряхнул подстриженной бородкой, сверкнул на Хлебника лукавыми глазами: «Что, взял?»

Перфирьев называл торговых людей, читал, кому у какого дела быть. Купцы кланялись на обе стороны: боярину и дьяку. Пошли к Богородице-на-горе целовать крест. Протопоп Фома, тараща красные от перепоя глаза, читал крестоцеловальную запись: «Клянусь и обещаюсь господом богом нашим и животворящей троицей беречь государеву казну с великим радением и не корыстоваться ничем».

Торговые вразброд повторяли за протопопом присягу и крестили лбы. От Богородицы опять пошли в приказную избу, — прикладывать к крестоцелованию руку.

Из приказной Елизар вернулся в амбар перед вечером. В амбаре сидел приказчик Прошка Козел. Елизар похлопал рукавицами, сердито вымолвил:

— Быть бы мне у раздаточной казны, да Булгачка Дюкарев опередил, снес князю кафтан. Указано мне запасы пасти: известь, камень да кирпич.

Прошка Козел почмокал губами. Не сказал, пропел ласково:

— Не тужи, Елизар Ондреевич, господь тебя наградил разумом светлым, промыслишь и у запасов с прибытком.

Елизар покосился на приказчика. Рожа у Козла умильная — лиса чистая, однако плохого ничего за Прошкой не замечал.

— Торговать тебе, Прошка, мне теперь за государевым делом сидеть в амбаре станет недосуг. — Помахал перед приказчиковым лицом пальцем: — Не заворуйся!..

Для верности позвал ведуна Емельку Гудка. Гудок пришел на хлебниковский двор после повечерия. Был он клыкаст, кос и лицом зверовиден. Встретившей его сенной девке Гудок не сказал ни слова, только страшно глянул и полез в хозяинову хоромину.

Пробубнив сквозь клыки непонятное, колдун потребовал меду сыченого, хозяину велел опустить на святых завесы. Махал над ковшиком рукавами, лопотал что-то на ведуньем языке. От лопотанья у Хлебника холодело в животе: «Не следовало вязаться с ведуном, доведет кто владыке Феодосию, наживешь вместо денег плетей».

Гудок, поколдовавши, подал хозяину ковшик с приговором:

— Как пчелы ярося роятся, так бы и к Елизару, торговому человеку, купцы для его хлебного товара сходилися бы, а приказчик его Прошка Козел воровством бы никаким не воровал, — подул на ковшик, помотал кудлатой башкой: — Испей, хозяин, остальным завтра до молитвы лих умоешь.

5

Мастер Конь стоял на валу.

Полуобвалившийся древний вал тянулся по холмам.

Внизу виднелись стены деревянной крепости, свинцовая полноводная река в бурых берегах. У берега покачивались привязанные к кольям струги. За рекой, по Московской дороге — курные избенки Ямской слободы, вокруг старого литовского гостиного двора, рубленые, на подклетях, с теремами и прапорцами, — хоромы именитых, торговых людей. Федор отыскал двор Елизара Хлебника, подумал об Онтониде, хозяиновой женке.

Над городом и бором, близко подступившим к посадам, шли лохматые тучи. У реки, за деревянными стенами крепости, копошились мужики — копали рвы. Начинал сечь мелкий, пополам с крупой, ледяной дождь. Весна выдалась холодная, дожди сменялись снегопадами.

Федор спустился вниз.

Во рвах и ямах вода. Деловые мужики — одни, стоя по колени в грязи, выкидывали наверх мокрую глину, другие оттаскивали вынутый грунт в сторону на страднических одрах.[153] Между мужиками бродили приставленные к городовому делу присмотрщики из детей боярских, покрикивали, батогами вколачивали деловым людям радение к государевому делу.

Охочих людей сошлось к Смоленску тысяч до десяти. Осадный двор в старом городе уже давно не вмещал приходивших. Мужиков рассылали по разным местам — на кирпичные заводы добывать глину или ломать камень. В Воровской балке и за Городенским концом по сырым яругам до самого леса протянулись новые слободы деловых людей. Жили по-звериному. Копали землянки или на скорую руку ставили срубы, крытые дерном. Землянки заливала смердящая желтая вода, в щелистых срубах свистел ветер. От курных печур часто угорали. Угорелых без отпевания волокли на скудельный двор богадельные старцы. Лохмотья, снятые с мертвецов, богадельные пропивали в кабаке.

Мелкие торгованы из Обжорного ряда, пирожники, блинщики, калашники, квасники радовались нахлынувшему люду. На торгу, точно грибы после дождя, вырастали новые лари, харчевые, квасные и блинные избы. Кабацкий голова Истома Волк писал в Москву грамоту, просил дозволения поставить новый кабак: старые питухов не вмещают, Из приказа было велено кабаков ставить, сколько потребно, чтоб питухов из-за тесноты от питья не отваживать. «Пуще всего же, — писал в грамоте приказный дьяк, — глядеть, чтобы посадские люди пива и вина неявленного не варили и от того не было бы государевой казне убытка».

Откуда-то налетели веселые женки-лиходельницы, мужики-зернщики и ведуны. Женки ходили по кабакам, пялили бесстыжие глаза, позванивали медными зарукавьями, зазывали молодцов в баньку, назначали, где свидеться вечером. На торгу быстроглазые зернщики хватали деловых мужиков за сермяги, предлагали кинуть зернь, сулили верную корысть. Ведуны, притаившись за ларями, раскладывали на рогоже бобы, за грош прорекали радости и беды, какого глаза остерегаться, в который день не начинать дела. Мужики наскоро любились с веселыми женками, вытаскивали схороненные за щекой копейки, пытали счастье в зернь.

Федор шел вдоль реки. От воды тянуло сыростью. Мокрая глина чавкала под ногами. Деловые люди, завидев мастера, кланялись. Лица у мужиков до колпаков перемазаны грязью, от промокших сермяг тянет дымом и прелой шерстью. Они напомнили Федору угрюмых, оборванных людей, копавших рвы, когда он помогал инженеру Буаталонти реставрировать во Флоренции городские укрепления. Подумал: «Во всех землях черные люди маются». У Духовских ворот мастер остановился, заглянул в ров. Копошившиеся во рву мужики подняли синие лица, затрясли мокрыми бородами:

— Студеною смертью озябаем!

— От мокроты погибаем!

Федор велел мужикам вылезать. Подошел Ондрей Дедевшин, присмотрщик из городовых дворян, на плечах поверх синего кафтанца армяк. Прищурил зеленоватые глаза:

— Нашел князь по мне дело, приставил над мужиками доглядывать. Прежде с боярами на посольских съездах бывал, а ныне, видно, Ондрюшка Дедевшин ни на что другое не гож.

Вылезавшим мужикам крикнул:

— Куда, сироты, выметываетесь!

Костистый мужик, лопатки под мокрыми лохмотьями ходят ходуном, дергая землистым лицом, выбил зубами:

— Мастер выметываться указал!

Дедевшин наклонился к Федору:

— Не было бы беды, Федор; боярин Безобразов сегодня велел, чтоб к воскресенью рвы до ворот покопаны были. Грамота пришла — ждать в Смоленске большого боярина Бориса Федоровича Годунова. Гонец Пашка Лазарев утром князю грамоту привез.

6

За неделю до приезда в город Годунова воевода Катырев-Ростовский велел согнать в съезжую избу ведунов и дурноглазых баб. Было известно, что Борис Федорович более всего боится всякого волховства. Согнанных заперли в подклеть вместе с колодниками. Два дня бирючи кричали на торгу воеводский приказ — черным людям в приезд царского шурина большого боярина Бориса Федоровича одеваться по-праздничному, в лучшее у кого что есть; стрельцам было наказано: кто придет в худой одежде, гнать батогами.

Годунов приехал на Николу-вешнего. От Ямской слободы до литовского гостиного двора и от Днепровских ворот до собора Богородицы-на-горе стояло два приказа стрельцов. Накануне стрельчихи штопали мужьям прохудившиеся кафтаны; стрельцы умаивались до седьмого пота, песком оттирая от ржавчины лезвия бердышей. Стояли стрельцы — хоть сейчас в поход — с самопалами, бердышами и саблями; через плечо сыромятный ремень, на ремне навешена всякая ратная приправа: берендейки с зарядцами, сумка фитильная, сумка пулевая, у кого рог, у кого натруска с пороховым зельем. Позади стрельцов — посадские мужики и деловые люди.



Верст за десять от города Годунова встретили воеводы Катырев-Ростовский с Ромодановским, князь Звенигородский, боярин Безобразов с лучшими дворянами и детьми боярскими и торговые люди. Завидев издали годуновский поезд, воеводы и бояре слезли с коней, покачивая горлатными шапками, взметывая бархатными кафтанами дорожный прах, пошли навстречу. Дверца возка открылась, выглянула черная борода и пухлое лицо Годунова. Бояре поклонились царскому шурину в пояс, дети боярские — до земли, едва не слетели шапки, разноголосно закричали:

— Здрав будь, большой боярин Борис Федорович!

Годунов вышел из возка, обнял по очереди бояр, Катырева-Ростовского расцеловал в щеки, Звенигородского притиснул брюхом к парчевой ферезее, спросил о здоровье. Бояре от неожиданной чести опешили, сопели, по-рачьи пучили глаза.

Годунов полез в возок. Бояре, поддерживаемые холопами, взгромоздились на коней. Впереди ехали толпой верхоконные дворяне и дети боярские. Белыекони медленно влекли за ними большой, обитый зеленой кожей, возок Годунова. По правую руку ехал Катырев-Ростовский. Шапка горлатная на воеводе в аршин, борода распущена индюшиным хвостом, щеки от важности вот-вот лопнут. Слева от возка — Звенигородский. В седле сидел, точно куль с мукой.

За каретой ехали второй воевода Ромодановский, московская свита большого боярина и стрельцы в малиновых кафтанах. Поезд растянулся на версту. У Ямской слободы черные люди, завидев карету, пали ниц, заколотили в землю головами, закричали, как учили пристава:

— Здрав будь, большой боярин Борис Федорович!

Годунов глядел в оконце, кивал белым лицом. Поезд, миновав мост, стал подниматься на гору к Богородице. На паперти царского шурина встретил архиепископ Феодосий. Размашисто благословив Годунова, архиепископ могучим басом вопросил:

— Сметь ли, боярин Борис Федорович, о твоем здравии спросить, как тебя, боярина, бог милует?

В соборе стояли по чинам. За Годуновым, перед царскими вратами, Катырев-Ростовский с Звенигородским. За ними — Ромодановский с Безобразовым, дьяки, дворяне, служилые и торговые люди. Черных мужиков, полезших было в храм за служилыми и торговыми людьми, стрельцы отогнали батожьем.

Федор стоял у входных дверей с детьми боярскими, подмастерами и целовальниками. К куполу плыл синий фимиамный дым. Протодьякон Ондрей, прозвищем Жбан, рыкал так, что от возгласов вздрагивало пламя свечей. Федор смотрел на одетые в венцы и дорогое камение лики святых и, как всегда, когда видел церковное благолепие, вспоминал рассуждения Окинфия Кабанова, ученика проклятого попами еретика Феодосия Косого: «Церкви суть златокумирни и капища идольские».

После молебна пошли закладывать стену. Звенигородский знал, чем угодить царскому шурину: затеял устроить шествие по московскому чину.

Впереди шло пятьдесят стрельцов, — отобрали тех, у кого были поновее кафтаны. За стрельцами — архиепископ Феодосий с духовным синклитом в пасхальных ризах, с крестами, иконами и хоругвями. За духовными, по три в ряд, — дворяне, стрелецкие и пушкарские головы, полуголовы и сотники, числом тоже до полусотни. За дворянами — Борис Федорович Годунов, о бок — Катырев-Ростовский со Звенигородским смотрели, чтобы царский шурин не вступил в чужой след и не приключилось бы от того, сохрани бог, его здоровью какого лиха. Позади — дети боярские и опять стрельцы.

День был не по-весеннему жаркий. Солнце горело на золотых окладах икон и праздничных ризах духовного синклита, искрилось на шитых жемчугом парчевых козырях[154] бояр и служилых людей. Бояре и служилые, одетые в зимние кафтаны, истекали потом. У Звенигородского под тройным убором — тафьей, колпаком и горлатной шапкой — зудела голова. Не смея почесаться, князь прикидывал, отчего зуд: плоть разопрела или же зверь малый кровожаждущий под тафью забрался.

Спустились к Днепру. За деревянными стенами у рва остановились. Архиепископ Феодосий принял от Безобразова серебряное блюдо, на блюде — камень, кропленый свяченой водой. Владыка преклонил перед царским шурином золоченую митру, выставил вперед блюдо:

— Прими и утверди, боярин Борис Федорович, град сей на страх врагам веры христовой — папежникам, латынянам и иным агарянам безбожным, и в твое, боярин Борис Федорович, прославление. Да стоит град сей вечно.

Годунов спустился по широкому настилу в ров. Звенигородский и Катырев-Ростовский бережно поддерживали его по бокам. Годунов опустил камень в бурую грязь. Духовный синклит запел «победительную». Стоявшие вдоль рва деловые мужики несогласно закричали:

— Здрав будь, большой боярин Борис Федорович, на многие лета! Да стоит град сей вечно!

7

В хоромах на государевом дворе, что у Облонья, Годунов давал пир. На пир были позваны, кроме бояр и архиепископа Феодосия, архимандриты всех восьми смоленских монастырей. Нищей братии роздали калачи, старцам в богадельную избу послали стяг яловичины да воз ветряной рыбы. Черным людям выкатили из кабаков бочки с вином, пивом и медами. Три дня шло ликование.

Федор, привыкши сидеть над чертежами или размерять места для будущих прясл и башен, от безделья томился скукой. Из подмастеров никто не показывался на глаза, хозяин Елизар Хлебник пропадал на пирах у торговых людей. Онтониды тоже не было слышно, должно быть, гостила у купеческих женок. В хоромах было тихо, только простучит в сенях клюкой хозяинова мать Секлетиния. Пробовал прогнать скуку вином, должно быть, от хмельного отвык: кроме головной боли и тошноты, ничего не получалось. День показался длинным.

Уснул рано. Сквозь сон слышал, как возвратившийся Елизар громыхал сапожищами, взбираясь по лестнице в светелку. Потом наверху послышались шлепки и долгий визг. Хотел приподнять гудевшую от хмеля голову и не мог. Сквозь сон подумал: «Опять Елизарка Онтониду стегает».

Проснулся, когда в оконце порозовела слюда. Ополоснувши над лоханью лицо, отодвинул оконницу. В саду на молодой траве искрилась роса. В кустах сирени заливалась какая-то голосистая пичужка. На скамье под яблонькой увидал Онтониду. Встретились глазами. Онтонида вздрогнула, вскочила, задевая развевающимся летником кусты, торопливо пошла меж крыжовничных гряд.

Когда в церквах отошли обедни, Федор отправился бродить. В лазоревом небе (Федор подумал — будто Флоренция) ни облачка. Бревенчатые стены и надолбы крепости на той стороне реки под весенним солнцем выглядят новыми. На пустыре, близ старого скудельного двора у Ямской слободы, не протолкаться. У качель парни, посадские девки и женки. Сермяги вперемешку с зелеными, алыми, синими кафтанами и зипунами. На женщинах цветистые летники и расшитые ярко холщевые телогреи.

Из переулка с криком и гамом вывалились ряженые скоморохи, ударили в бубны, задудели в дуды, засвистели в сопели. Глумцы в расписных харях выскочили наперед с прибаутками, сзывали народ.

— Эй вы, схожая братия, сапожники, пирожники, кузнецы, карманные тяглецы, женки и мужики, умные и дураки, волоките веселым гроши. У кого брюхо пустое — потешим, у кого спина бита — утешим.

Со всех сторон повалил народ глядеть на скоморошье позорище. Ряженый в кику и раскрашенную бабью личину лицедей изображал купеческую женку, поджидавшую в светлице любовника. Подобрался не любовник — подьячий, холщовый кафтан, на поясе чернильница с песочницей, харя перемазана чернилами («ненароком, — пояснял скоморох-смехотворец, — забрел крапивное семя в купчинову хоромину ябеду настрочить»). Подьячий, облапив женку, норовил повалить. Появился купчина, дубиной охаживал и женку и подьячего.

В толпе купчину подбадривали:

— Во! во! подбавь!

— Ищо, ищо крапивному семени!

— Хо! хо! Лупи ябеду!

— И женке!

— Обошел мужик женку дубовым корешком!

У женки вывалилась набитая под одежду пакля.

Из толпы кричали:

— Он те жир сбил!

— Не будешь с крапивным семенем блудить!

Скоморох сбросил бабью личину и, поклонившись народу на четыре стороны, пошел с колпаком собирать даяния.

Красномордый детина — в черной однорядке, из-под суконной скуфьи торчат рыжие космы — сердито сплюнул:

— Бог вещает: приидите ко мне вси — и не един не двинется, храмы господни пусты стоят, а диавол заречет сбор — и многи обретутся охотники.

Вокруг красномордого зашумели:

— Не плюйся, диакон!

— Очи завидущие!

Дьякона вытолкали из толпы. Толкали с опаской, чтобы не сбить скуфью. Не то наживешь беды, — нещадно располосует заплечный мастер спину кнутом на торгу, а то и пальцы отсекут за посрамление духовного чина.

Румяный парень дважды гулко треснул дьякона в спину:

— Вот тебе село да вотчина, жадюга, чтоб тебя вело да корчило!

Дьякон поплелся прочь отплевываясь. Федор не стал смотреть дальше на скоморошье позорище. Направился к Днепровскому мосту. Обещал Дедевшину быть на пирушке, потолковать за чаркой.

У моста сидели в ряд нищие-калики, вопили, трясли лохмотьями, протягивали шелудивые обрубки.

— Подай, мастер!

— Мне татаровья ногу отсекли!

— В полонном терпении у ливонцев безмерно страдал!

Федор подал кое-кому из калик.

На полугорьи мастер остановился: в голубом небе белыми хлопьями носились голуби. Золотом горели медные главы на соборе Богородицы. По склонам холмов и в оврагах бурым стадом лепились курные избы с дерновыми крышами. Великолепие храма рядом с курными избами вызвало в сердце боль.

Двенадцать лет назад, вернувшись в Москву из-за рубежа, Федор подал в приказ челобитную, просил дозволения жить на Руси. Приказный дьяк, приняв бумагу, велел идти на митрополичий двор. На митрополичьем был допрос. Протопоп Ерема, ероша дикую бороду, спрашивал: не прельщался ли мастер, живя в чужих землях, проклятой папежской ересью, блюл ли посты. Заставлял Федора креститься по-православному. Расспросив, грамоты в приказ не дал: «В вере истинной не тверд», велел приходить в другой раз. Федор снес протопопице шелковый плат, протопопу — денег пять алтын, и тотчас же получил грамоту и наказ явиться к митрополиту.

Митрополит поручал Коню строить церкви. Присматривать за мастером владыко митрополит велел тому же протопопу Ереме. Когда Федор приносил чертеж, протопоп косил на мастера пьяными глазами, тыча пальцем в чертеж, спрашивал — не будет ли храм походить на поганое папежское или люторское капище. Потыкав, бубнил о древнем благочестии: храмы должно ставить по византийскому обычаю — оконца малые, краски потемнее, чтобы не о суетном думали православные за молитвой, но о страшном христовом судилище и адовых муках.

За работу Федора хвалили, но платили скудно, если возражал, — помня недавний выезд из-за рубежа, — упрекали шатостию в вере, обзывали латынщиком.

В строении церквей Федор достиг большого искусства. Но не о том думалось ему в скитаниях на чужбине. Он мечтал о каменных палатах и общественных зданиях, которые, украсив Москву, сделают ее прекраснее Флоренции и Рима.

Строил он церкви неохотно, и когда строил, часто вспоминал слова Окинфия Кабанова, ученика Феодосия Косого: «Не в храмах, златокумирнях идольских, дух божий обитает, но в сердцах человеческих, и дух тот — разум, отличающий человеков от бессловесных тварей».

Эти слова Федор вспомнил и сейчас. Мастер вздохнул. Стал неторопливо подниматься на гору.

8

Ондрей Дедевшин жил в старом городе. От Облонья вниз, к Родницкому оврагу и Пятницкому концу тянулись осадные дворы детей боярских и дворян. Помещики жили в поместьях и съезжались в город со скарбом и домочадцами, когда поднималась Литва и бирючи сзывали служилых и черных людей в город садиться в осаду.

У хозяев побогаче жили во дворах для обережения задворные мужики, кормившиеся — кто ремеслом, кто торговлей по мелочи, у кого победнее — дворы до времени стояли заколоченными.

Федор отыскал дедевшинский двор, тесный, с прогнившим заметом. Сквозь бурый прошлогодний бурьян буйно пробивались молодые лопухи. Замшелый дед отогнал кинувшегося навстречу мастеру лохматого пса, пошел впереди гостя к хоромам. Хоромы — у другого мужика изба краше. Плахи у крыльца прогнили, венцы перекосились, в красном оконце продранная слюда затянута пузырем. В сенях дед кашлянул, стукнув в обитую рогожей дверь, скрипучим голосом пробормотал:

— Господи Иисусе Христе сыне божий!

Дверь, взвизгнув, отворилась. Впуская Федора в хоромину, Дедевшин сердито метнул на деда глазами:

— Сколько раз, Онтон, говорено входить без молитвы и аминя.

— То правда, правда, кормилец, говорено, да батюшка твой покойный меня, холопа, иному учил, прости Христа ради, обыкнуть не могу.

Хоромина внутри наряжена небогато. Стол, пустой поставец, скрыня, на лавках вытершиеся полавники.

Дедевшин посмотрел на Федора, усмехнулся в щеголеватую бороду:

— Не красна изба углами, мастер, красна пирогами, а пироги печь девка Овдотька горазда.

Подвел Федора к сидевшему на лавке светлоусому человеку в желтом кунтуше.

— Из Кракова торговый человек Людоговский Крыштоф, о нем тебе не единожды говорил.

Светлоусый привстал, прижал к груди тонкие пальцы в золотых перстеньках. Приятным голосом сказал:

— Бардзо радый, что удостоился видеть великого муроля, о коем от пана Андрия наслышан немало.

Пришла бойкая девка, брови наведены до переносицы, щеки горят жаром, стала собирать на стол. Дедевшин, точно оправдываясь, сказал:

— Хозяйка в поместьишке осталась, мужиков семь дворов, да и те без хозяйского глаза вконец заворуются.

Купец сощурился на размалеванную девку:

— Пан Андрий во вдовстве не бардзо страждет!

Дедевшин придвинул гостям серебряные чары, себе взял оловянный достаканец. Федор подумал: «Скудно дворянин живет». На чарке прочитал резаную по ободку памятную вязь: «Девичьего монастыря игумения Малания челом ударила». Посмотрел на красивое лицо Дедевшина, чуть крапленную серебром смоляную бороду. «За бороду, лицо белое да другое что била игумения челом».

Ондрея Дедевшина Федор впервые увидал, когда возвращался из-за рубежа на Русь. Дедевшин был послан в Литву с детьми боярскими сопровождать русских послов на посольский съезд. Дедевшин восхищался зарубежными порядками, а более всего шляхетскими вольностями. На слова Федора, что в Литве воля только панам да шляхте, а черным людям житье горше, чем на Руси, отмахивался: «Были бы дворяне да дети боярские в чести, а черным мужикам на лучших робить, — так от века положено». За двенадцать лет, что прошли с тех пор, Дедевшин лицом изменился мало, помнил только Федор, не было тогда серебра в смоляной бороде дворянина, но по-прежнему такой же кряжистый, румяноликий.

Неустройству дедевшинского жилья Федор не удивился. В приказной избе как-то слышал разговор дьяков: Ондрюшка Дедевшин прежде по выбору служил, ныне охудал. А охудал потому, что вина заморские да кафтаны дорогие не в меру возлюбил. В долгу — что в шелку. Духовскому игумену повинен двадцать рублев да троицкому двадцать. Закладной же монахи не взяли, плакали теперь у молельщиков денежки.

Девка принесла пироги, поставила блюда с жареной яловичиной. Дедевшин налил гостям вина из оловянного кувшина, хлопнул девку ладонью.

— Все, Овдотька, что есть в печи, на стол мечи, для гостей не жалей.

Пили вино, мед смородинный, мед малиновый. Крыштоф рассказывал о Польше, о немецком городе Амбурге, жаловался, что польским купцам, кроме самых больших, кому царь позволит, — нет проезда в Москву, а указано товары продавать в Смоленске, и от того купцы терпят убытки. Был он сведущ не только в торговле, но и во многом другом, а более всего в военном деле. Хвалил итальянских инженеров, приглашенных королем Сигизмундом строить крепости и обучать строительному делу королевских людей.

Из рассказов Крыштофа Федор не проронил ни слова. От меда и вина кружилась голова. Вспомнил мастер и протопопа Ерему, испытывавшего его твердость в христианской вере, и бояр, спесиво взиравших на облатынившегося мастера, и многое другое. Заныла старая обида, что вот уже десять лет носит в сердце.

Затуманившимися глазами смотрел Федор на сухощавое лицо купца. Не демон ли искуситель лисовидный человек в желтом кунтуше, не прелестник ли, соблазняющий его видениями молодости? Не сбылась дерзновенная мечта мастера, — обучивши каменному делу русских людей, превратить Москву в город прекраснейший. Поставит Федор в Смоленске каменный город, будут удивляться люди грозным башням и красоте саженных зубцов на неприступных стенах, а за каменными стенами — черные избы, теснота, смрад. Не бросить ли все, не уйти ли опять в чужие земли от воющих калик, подъяремных мужиков, спесивых бояр и лихоимных дьяков?

Крыштоф отпил меду, причмокнул:

— В Смоленске паны приветнее, але в Москве. В Москве иноземцев погаными чтут, за один стол с иноземцем московский пан не сядет.

Дедевшин сказал:

— В Смоленске иноземцы не в диво. В стародавние годы привыкли смоляне купчин и немецких, и готских, и Литовских видеть, и породниться с иноземцем в грех не ставят.

Купец покивал усами:

— То правда, пан Андрий. — И опять перевел речь на строение крепости. Все было любопытно купцу — и какой высоты будут в Смоленске башни и стены, и сколько думают бояре и мастер можно поставить в крепости пушек, и многое другое.

Входила и выходила девка Овдотька, два раза наполняла медом кувшины. Потом все заволокло туманом. Точно в полусне видел Конь прижатые к желтому кунтушу тонкие пальцы в золотых перстеньках и никлые усы Крыштофа, клявшегося в вечной дружбе великому муролю, и смоляную с серебром бородку хозяина, облапившего на коленях девку Овдотьку.

9

Расписные слюдяные оконца задней хоромины государева двора у Облонья прикрыты плотно. Но как ни запирайся, черемуховый дух лезет из сада в нежилую хоромину, мешается с запахом плесени и тления.

На лавке сидят бояре-воеводы — Катырев-Ростовский с Ромодановским и князь Звенигородский с Безобразовым. На стульце, крытом красной кожей, — Борис Федорович Годунов. У стульца стоит дьяк Нечай Перфирьев, борода расчесана надвое, смазанные олеем волосы лоснятся. Растопырив на коленях пальцы, бояре слушали Годунова. Мысль у всех одна: «Велеречив и многомудр боярин Борис Федорович, даром что бескнижен, аза от буки не различит».

Перебирая кипарисовые четки — подарок греческого патриарха, — Годунов говорил:

— А более же всего, бояре, опасайтесь, чтобы чертеж и городовые росписи литовским лазутчикам не стали ведомы. Король Жигимонт давно часу не дождется, когда бы мир с Русью порушить. Ныне, когда начали мы с божьей помощью ставить в Смоленске каменный город, король усерднее станет прицепы к раздору искать. А ты, Михайло Петрович, — Годунов обратил лицо к Катыреву-Ростовскому, — лазутчиков за рубеж посылай чаще. Пусть те лазутчики, переведываясь с тамошними нашими сходниками, приносят вести про королевские дела. А какие вести лазутчики принесут, не мешкая отписывай нам. Казны для лазутчего дела не жалей. От того дела будет немалая польза. Чуешь, боярин?

— Чую, Борис Федорович!

— А буде объявятся из-за рубежа переветники из жигимонтовых людей, таких ты привечай да объявляй: великий-де государь Федор Иванович отъезжих королевских людей жалует поместьями и казною. Лазутчикам наказывай разведать, отчего те переветники сошли, не подосланы ли ради злого умысла королем. За деловыми людишками приглядывай крепко, более всего за севрюками, мужики буйные. А чтоб деловые людишки гили[155] воровским своим обычаем не заводили, поставь меж ними верных мужиков. Будешь про всякие воровские заводы ведать во благовремение.

Годунов повернулся к Звенигородскому:

— А тебе, Василий Ондреевич, быть в трудах неустанно. Запасы готовь неослабно, чтобы по осени, как дороги учинятся непроезжи, мешкоты в городовом деле не было. Ставить стены и башни, как в чертеже указано, и крепко, и государевой казне не убыточно. За мастером Федькой приглядывай, деловым мужикам Федька поноровщик ведомый.

Звенигородский приподнялся, колыхнул брюхом, длинно вздохнул:

— Бью челом, боярин Борис Федорович, вели другого мастера прислать, с Федькой сладу нет, дерзок, на всякое слово перечит. От латынской его мудрости не чаю добра.

Годунов досадливо махнул холеной рукой:

— Сядь, Василий Ондреевич. Веры Федька христианской и к ереси латынской не падок, о том на патриаршем дворе дознано. Что Федька каменному делу в чужих краях обучился, то нам на пользу, московские мастеришки каменного городового дела не разумеют, иноземных государи на Русь не отпускают.

Во дворе послышался говор многих голосов. Годунов кивнул Перфирьеву:

— Выдь, дьяче, — кто и пошто расшумелись.

Перфирьев вышел и скоро вернулся:

— Дети боярские, боярин Борис Федорович, прибрели, бьют челом перед твои очи допустить.

Годунов поднялся:

— Чините, бояре, как наказано. — К Звенигородскому: — Вели мастеришке Федьке завтра, как обедня отойдет, у нас быть.

Бояре по одному выходили из хоромины, брели через двор, между надворных изб, к воротам. У крыльца толпой стояли дети боярские, человек двадцать. Глядели хмуро, боярам поклон отдавали неохотно.

Годунов вышел на крыльцо. В меру дороден, лицо белое, на голове соболий колпак, козырь на кафтане золотного бархата сажен дорогим камением.

Дети боярские сорвали колпаки, до земли поклонились царскому шурину; приоткрыв рты, замерли ослепленные сиянием золота и самоцветов на бояриновом кафтане. Годунов любил, когда люди удивлялись его богатым одеждам. Стоял на крыльце, опираясь на дорогой посох, приветливо щурился. Ласково спросил:

— На чем бьете челом, служилые люди?

Дети боярские ожили, затрясли бородами, вразброд завопили:

— Смилуйся, отец наш, боярин Борис Федорович!

— Охти нам!

— Яви свою милость!

Годунов легонько пристукнул посохом:

— Не голосите разом, в толк не возьму, о чем вопите.

Расталкивая челобитчиков, вперед вышел боярский сын, — лицо костяное, скудная борода в проседи, одного глаза нет. Опустился перед крыльцом на колени.

— Заступись, благодетель Борис Федорович, житья не стало худым служилым людям от больших дворян и бояр. Мужичишек из поместьишек наших сманивают и за собою держат, и силой свозят. Через то мы, детишки боярские, пришли в великое отягощение и нужду, пахать некому стало, дворишки пусты стоят, не то что датошных людишек к ратному делу давать немочны, сами голодною смертью в поместьишках погибаем.

— Заступись!

— Житья от больших не стало!

Годунов обвел челобитчиков скошенными глазами. Кафтанцы на детях боярских худые, на некоторых — мужицкие озямы, колпаки повытерлись, видно, и в самом деле охудали. «С такими не то что Литву воевать, дай господи дома на печи от тараканов отбиться». Сказал:

— Подымись, сын боярский, по имени как прозываешься?

Одноглазый поднялся, колпаком смахнул с кафтанца прах.

— Кирша, сын Васильев, а прозвищем Дрябин. Будь заступником, боярин милостивый Борис Федорович, в ратных делах не единожды бывал, — ткнул пальцем в вытекший глаз, покрутил плешивой, в шрамах, головой, — татаровья око стрелой вышибли, голову саблями посекли. Узнал я, что боярин князь Василий Морткин мужика моего беглого Оверку за собою держит, ударил я ему челом, просил того Оверку по-доброму обратно отдать. Он же, князь Василий, велел меня со двора вон выбить. Били меня холопья его немилостиво, а приказчик Ивашко Кислов — мало голову ослопом не проломил.

Кирша вытащил из-за пазухи грамоту, полез на крыльцо:

— На князя Морткина за неправду его челом бью.

Годунов взял челобитную, сунул дьяку:

— Служилых людей в обиду не дам, в том я заступник ваш перед великим государем. Своза и выхода крестьянского не будет, а беглых, какие выбежали и за кем живут, укажет великий государь сыскивать и назад возить, где кто жил; ждите о том указа.

Точно ветром дунуло, — согнулись в поклонах дети боярские.

— Спаси тебя бог!

— Будь заступником!

— Да живет на много лет милостивый боярин Борис Федорович!

10

Чуть свет пришел от Звенигородского холоп. Сказал:

— Велел князь, как отойдет обедня, идти тебе, мастер, с чертежом к большому боярину Борису Федоровичу Годунову.

В ответ на холоповы слова Федор усмехнулся: «С боярами о городовом строении государев шурин не договорился».

В первый год, когда вернулся в Москву, часто думал о Годунове. Многие, с кем приходилось иметь Федору дело, до небес превозносили ум и приветливый нрав царского шурина. Москва отдыхала после опал и казней жестокого Иоаннова царствования. У купцов и детей боярских только и разговору было, что о мудром и милостивом правителе — царском шурине Борисе Федоровиче.

Бояре, вздыхая, шептали в бороды: «Благоюродив государь Федор Иванович. Не о государстве печется, а едино о душевном спасении. Одна у великого государя Федора Ивановича забота — с пономарями в колокола долдонить да на крылосе петь, а дела вершит Бориска однолично, без боярского совета».

Каждую весну ждали в Москве татарского набега. Годунов надумал оградить стенами беломестные слободы. Федора позвали к царскому шурину. Большой боярин разговаривал с мастером ласково, расспрашивал о чужих землях, похвалил Федора за то, что он выучился за рубежом городовому делу, сказал, что русским людям перенимать у иноземцев науки не зазорно, велел делать чертеж.

Позвали опять, когда чертеж был готов. Годунов интересовался всем до точности. Более всего хотел, чтобы новые стены Белого города удивляли московских людей красотой, говорил о том, что украсит город новыми церквами и палатами.

В тот день Федор, возвращаясь ко двору, вспоминал итальянских государей, покровителей наук и искусств. Герцог Альфонсо был другом Микель-Анджело, Роберт Неаполитанский считал для себя честью посещение его города Петраркой. Высокое искусство делало художников, скульпторов, архитекторов и поэтов равными государям. Войдя в милость к просвещенному государю, они могли делать немало добра их подданным, строить города, изгонять варварство, смягчать и облагораживать искусством жестокие нравы.

Вспомнил Федор и скульптура Луиджи, как вспоминал его часто. У Луиджи были сильные заступники, но и они не спасли его от костра. Подумал: «Великую везде забрали попы силу, да на Руси не все могут попы по-своему вершить, а делают по государеву хотению».

Федор представил себя другом всесильного Бориса, просвещенного правителя. И Годунов показался ему подобным герцогу Альфонсо или Роберту Неаполитанскому. Он, плотничий сын Федор Конь, украсит Москву зданиями, перед которыми потускнеет слава и знаменитого дворца Медичи и палаццо Веккио. Москва затмит красотой прославленные города Италии, он обучит русских людей трудному искусству палатного и городового строения. Они будут строить города, когда умрет мастер Конь.

Федор принялся за работу. С невиданной в Москве быстротою вырастали стены и башни Белого города. Конь умел ладить с деловыми людьми и мужиками, согнанными из государевых сел. Он помнил надсмотрщика Никиту Вязьму, скорого на руку, изувечившего не одного мужика суковатой палкой. Это было, когда ставили деревянный дворец царю Ивану Васильевичу, и отец учил пятнадцатилетнего Федора плотничьему делу.

И Конь уговаривал надсмотрщиков, присланных из приказа присматривать за работой, людей не теснить.

Раз как-то пришли деловые мужики — каменщики и кирпичники, жаловались Федору, что боярин Никита Плещеев, ведавший раздаточной казной, не отдает заслуженных денег, просили заступиться. Федор отправился на бояринов двор. Плещеев вышел на крыльцо. На Федоровы слова лениво отмахнулся: «Целовальник людишкам деньги, что заслужили, дал, да те спьяну не помнят. Не суйся буки наперед аза. Я государеву пользу блюду, на то поставлен».

Федор видел, что боярин хитрит, сгоряча сказал Плещееву дерзкое слово, да такое, что дворовые холопы у крыльца ахнули. Боярин опешил, посизел, от гнева не мог сразу вымолвить слова. Махнул конюшенным мужикам: «Батожья!». Холопы вмиг сорвали с мастера кафтан, распластали тут же во дворе. Притащили батогов. Боярин смотрел с крыльца, покрикивал холопам бить сильнее. «Поднеси гостю, чтоб через губу пошло».

Избитого Федора вытолкали вон за ворота. Не помнил Конь, как подмастер Молибога, рыжебородый, лобастый человек с ласковыми глазами, помог ему добраться до двора. Очнулся от холода, когда Молибога кинул на битую спину мокрую ветошку. Гнев и обида душили Федора. «Попомнит боярин Никита мастера Коня».

Через два дня, отлежавшись, Федор написал челобитную. Жаловался на бесчестье от боярина Плещеева. К Годунову в палату мастера не пустили. Годуновский дьяк принял бумагу, прочитав, усмехнулся, обещал довести о челобитьи, сказал, чтобы Федор пришел в середу после праздника богоявления. Федор пришел через пять дней. Опять вышел тот же дьяк. «На твое, Федора, челобитье большой ближний боярин Борис Федорович указал: не водилось того на Руси, чтобы мастеришка на боярине бесчестье искал. А что холопы по боярина Никиты Плещеева указу били-де его, Федьку, батожьем, то ему, Федьке, во здравие и научение, вперед неповадно будет большим перечить». — Дьяк вскинул белесую бровь: — «Порты сняли фряжские, а батогов наложили московских». — Прыснул смехом: — «У папежников во Флорензии, чаю, Федька, такого кушанья отведывать не доводилось».

В тот вечер, впервые за свою жизнь, допьяна напился Федор в ропате — тайной корчме у Земляного города. Хмельной — плакал, поносил бояр, кричал, что он, мастер Федор Конь, больше самых больших бояр. Его подзадоривали питухи из посадских людей. Хозяин ропаты сгреб Федора за ворот, выбил из корчмы вон. Федор после того долго ходил молчаливый и мрачный. Работал кое-как. Вспоминая свои прежние горделивые мысли, усмехался горько.

Прошло два года. Стены и все двадцать башен Белого города были готовы. Втайне Федор думал, что опять позовут к Годунову, велит царский шурин ставить каменные палаты и общественные здания. Конь готов был забыть обиду, вложить всю свою душу в то, о чем мечтал, скитаясь за рубежом, — украсить Москву каменными зданиями. В мозгу его уже теснились образы сооружений более прекрасных, чем палаццо Веккио и Уффици.

Но к Годунову мастера не звали.

Об этой давней обиде думал теперь мастер Конь, поднимаясь на Облонье к государеву двору. Во дворе за воротами прохаживались караульные стрельцы. Пришлось подождать, пока на крыльцо вышел приземистый дьяк в щеголеватом кафтане (дьяк приехал из Москвы с Годуновым), велел идти в хоромы. Борис Федорович сидел в той же задней хоромине, где вчера принимал бояр. Повернулся на стульце, на мастеров поклон повел благолепной бородой, положил на подлокотники белые руки:

— Сколько годов, мастер, тебя не видывал, по здорову ли живешь?

Голос у боярина ласковый, смотрел приветливо из-под густых бровей. Сидел, поглаживая холеную бороду, величественный, в дорогой, канареечного цвета ферезее. И опять мастеру Коню, как несколько лет назад, когда в первый раз его позвали к Годунову, показалось, что сидит на стульце не «злохитрый Бориска» (слышал передававшиеся по Москве толки обиженных бояр), а просвещенный правитель, покровитель искусств. Кто на Руси, кроме Годунова, оценит искусство его, мастера Коня? Кто может перечить всесильному царскому шурину? Вели боярин Борис — и мастер Конь, плотничий сын, украсит Москву невиданными еще палатами, и померкнет перед ними слава прославленных флорентийских дворцов.

Федор разложил перед Годуновым чертеж. Занял им весь стол. Водил по бумаге пальцем, рассказывал, каким будет каменный город. Годунов ни разу не прервал мастера, прищурив умные глаза, слушал. Когда Федор окончил говорить, боярин откинулся на стульце, перебирая на ферезее золоченый шнур, думал. Поднял голову, посмотрел на мастера сбоку:

— Вижу — город ты умыслил ставить надежно и крепко. За то быть тебе, Федор, от нас в милости и чести. Город надо скорым делом ставить. О том я боярам наказал. — Помолчал. — Боярин князь Василий Ондреич на тебя челом бьет, нет-де с мастером сладу, на всякое слово перечит, на язык дерзок.

Федор ступил шаг, тряхнул кудрями. Забыл, что перед ним большой боярин, царский шурин.

— Ложь то, боярин Борис Федорович. Дерзких слов я боярину Василию Ондреичу не говаривал. Одна вина — по-холопьему не раболепствую. Не привычен к тому.

Годунов дернул ногой, недобро блеснул глазами:

— Время, Федька, привыкнуть. Слышали мы, что в чужих землях купчишки, мастеришки и иного дела людишки мнят себя с тамошними боярами вровне. На Руси тому не бывать. Боярами и служилыми людьми, а не купчишками Русь сильна.

Федор выговорил тихо:

— В чужеземных странах от купцов да мастеров тамошним государям великая прибыль.

Годунов поднял с подлокотников пухлые ладони:

— Помолчи, Федька. О том, как в чужих землях живут, от государевых послов ведаем. От купчишек и иных людишек идут богопротивные ереси и гили. — Похлопал ладонью. — Тебе же наш сказ таков: государевым боярам не перечь. Бояре к городовому делу великим государем Федором Ивановичем поставлены. А станешь, Федька, дуровать да непригожие речи боярам говорить, — наказал я князю Василию Ондреичу в Москву отписывать. А случится то, пеняй на себя. — Кольнул Федора взглядом: — Чаю, батоги и тебе покорливости прибавят. — Повернулся на стульце и — прежним ласковым голосом: — Иди, мастер, со господом, а что наказал, крепко помни.

11

Наискосок от таможенной избы — гостиный двор. За прогнившей бревенчатой городьбой нагорожено всего: рубленые амбары, каменные погреба, важня, избы жилые для иноземных гостей, мыльня, поварня, изба харчевая. Гости — купчины литовские и амбургские в кургузых кафтанах; черные, будто просмоленные, гречане, приплывшие с товарами из далекого Царьграда на длинноносых стругах; гололобые, в белых чалмах и необъятных портах, бессермене-мухамедане из Кафы. Иноземных гостей в Москву велено пропускать с выбором, гостям с малым товаром указано в Москву не ездить, товар продавать в Смоленске русским купцам, а гречан, ради их истинной веры, пускать невзирая на товар.

К гостиному двору был поставлен приставом подьячий Куземка Заблудок — целовальник из торговых людей. Иноземные гости ехали не густо; свалив в амбары товар, месяцами жили на гостином дворе, поджидая купцов или покупая сырье и меха; некоторые загащивались по году и более. Служба у пристава была нетрудная. Целыми днями Заблудок валялся на полатях в таможенной избе; или, если дело было летом и весною, шел к реке и, взгромоздившись на колоду, взирал на шлепавших вальками задастых баб-портомойщиц.

Всем жившим во дворе гостям предпочитал Куземка Заблудок Крыштофа Людоговского за ласковость, за вино фряжское, которым купец не один раз угощал пристава. За чаркой подробно расспрашивал купец о торговле и обычаях смолян, а более же всего о служилых и ратных людях. Заблудок не таясь, выкладывал гостю все, что знал, да еще и от себя прибавлял, бабе же Оксиньке и девке Огашке, прислуживавшим гостям на жилом дворе, строго велел Крыштофа Казимировича во всем, сколько можно, ублажать.

В самую вечерню к гостиному двору подъехала телега. Возчик и дедевшинский холоп дед Онтон сняли с телеги Людоговского, взяли за ноги и голову, понесли точно колоду. Выскочившей Оксиньке мужики велели тащить подушки; обеспамятевшего Крыштофа уложили в избе на лавку.

Проснулся Людоговский на другой день, когда солнце уже подбиралось к полудню. Приподнял гудевшую голову, лизнул пересохшие губы, посмотрел на жужжавший под потолком мушиный рой. Припомнив, что завтра отъезжает в Вильну Юлиус Герц с обозом пеньки, вскочил. Ополоснув лицо под глиняным умывальником, открыл сбитую кожей шкатулку, достал латунную чернильницу и перья.

Придвинув к лавке стол, сел писать. Писал медленно, тайнописью, часто поглядывал в грамоту с условными литерами.

«Ясновельможный пан!

В Смоленск приехал и до сего времени здесь находится истинный правитель Московитского государства — шурин царя Федора Борис Годунов. В день своего приезда правитель заложил первый камень смоленской крепости. Сия крепость, как я выведал от дворянина Дедевшина, одного из чиновников, надзирающих за работами, будет весьма сильна и обширна и превзойдет все, что до сего времени было сотворено москалями в своем государстве. Правитель Годунов не щадит денег для того, чтобы сделать Смоленск сильнейшею крепостью в Европе. В противность обычаю москалей, крепость строится не силами сгоняемых из деревень мужиков, что на языке москалей называется „ставить город сохой“, но собранными с разных концов государства вольнонаемными людьми, количество которых достигает многих тысяч. Крепость воздвигает Федор Савелий Конь, искусный инженер, учившийся архитектуре и фортификационному делу в странах Европы, у тамошних инженеров и лучших мастеров. Крепость, как мне удалось разведать, воздвигнута будет по итальянскому образцу, с крытыми башнями, что соответствует суровой природе здешней страны, а также с важными дополнениями, придуманными инженером Конем. Чертеж укреплений, изготовленный им же, сохраняется в строгой тайне. Московит Федор Конь, блистающий великим умом, происходит из холопьего рода, и, чаю я, как и все моски, не только подлородные, но и знатные, падок до вина и в хмелю может многое выболтать. Золотой ключик открывает в Московии не только двери, но и сердце любого из чиновников царя. А для того, чтобы сей ключик исправно действовал, молю ясновельможного пана переслать с верными людьми пятьсот червонных. И коль скоро то свершится, незамедлительно и чертеж смоленской крепости в собственные руки ясновельможного пана будет доставлен, от чего ожидаю его величеству наияснейшему королю и всей отчизне многую пользу»…

Как ни привычен был купец писать тайными литерами, вспотел, пока закончил эпистолию. Растопил воск, запечатал письмо перстнем. Вышел отыскать Юлиуса Герца, виленского купца. Письмо нужно было доставить в собственные руки ясновельможного пана Сапеги, государственного канцлера.

12

Елизар Хлебник из дому пропадал неделями. Ездил то по отписанным в казну кирпичным заводам, вел счет вывезенным возам глины; то по лесным гатям тащился за триста верст под Старицу, где ломали и тесали камень для стен. Приказчик Прошка Козел говорил правду, когда утешал хозяина: запасая для государева дела кирпич и глину, Хлебник успел и в собственную зепь кое-что отложить.

К государевой службе Елизар привык скоро. Посулы брал, не брезгуя ничем, смотря по делу и достатку; с крестьян-возчиков, приписывая лишний воз глины, — деньгу, с мужиков дворцовых сел, откупавшихся от извозной повинности, — по алтыну. С монастырями вести дело целовальник не любил. Прижимисты святые отцы, о поминках и не заикайся. Чуть что — геенной огненной пугают, грозят бить челом владыке архиепископу, а то и самому патриарху.

В амбаре на торгу дела тоже шли не плохо. То ли ведуний наговор помог, то ли Прошка Козел старался, или выручали деловые люди, собравшиеся под Смоленск к городовому делу во множестве, только не успевала елизарова мельница на Городне перемалывать подмоченную рожь, третий год плесневевшую в подклетях.

За неделю перед троицыным днем вернулся Хлебник, переночевал дома три ночи, вразумил молодую хозяйку плеткой, — и опять закатился считать государеву глину да кирпич. Только уехал Елизар, в доме случилось несчастье: оступившись на крыльце, сломала Секлетиния ногу. Снесли старуху в чулан, бабка-костоправка обвязала сломанное место лубом, прочитала молитву, велела лежать, не шевелиться, пока не срастется кость…

Тихо вовсе стало в хлебниковском доме. Не слышно ни клюки, ни покрикиваний старухи. Приказчик Прошка Козел днем сидел в амбаре на торгу, ночь пропадал в Стрелецкой слободе у вдовы-стрельчихи. Задворные мужики Васька и Климка мололи на мельнице и приходили на хозяинов двор только раз в неделю, под праздник, лохматые, обсыпанные мукою от лаптей до колпаков.

Под праздник троицы Федор вернулся домой засветло. В горнице долго плескался над лоханью. Пришла стряпуха, принесла вечернее кушанье: пирог гороховый, уху, яловичину в огуречном рассоле. Пока нахлебник ел, Степанидка стояла у дверного косяка, рассказывала: «Старая хозяйка разнемоглась сильно, горит огнем. Квасу за день выпила жбан, ведунья приходила — хворь из ноги кинулась в становую жилу».

Стряпуха, убрав со стола, ушла. За оконцем поголубело. Федор сидел не зажигая свечи. После дня труда хорошо было отдыхать. Поднимался он со светом, день весь бродил с подмастером Карамышем, учил деловых мужиков бутить рвы.

Открыл оконницу. Потянуло свежестью и яблоневым цветом. Тлела в небе над садом шафрановая заря. Федор увидал мелькнувший в саду за кустами светлый летник. Забилось сердце. Вышел из горницы. Среди двора храпел задворный мужик Клим. Федор прошел мимо мужика в сад. В белом уборе стояли доцветающие яблоньки. От яблонек и майской зари в саду голубые сумерки. Не скрыться в сумерках светлому летнику.

Онтонида стояла в дальнем углу, у старого замета, словно поджидая. Подошел. Волосы у женщины туго стянуты сеткой. Лицо близкое, милое, как той… Джулии. Показалось — вернулась молодость. Пересохшими губами выговорил:

— По здорову ли живешь, Онтонида Васильевна?

Онтонида поклонилась, ответила невнятное, что — не слышал. Опустила глаза. Не знал, как сказать о том, что болью и сладостью томило сердце.

— По хозяину тоскуешь?

Собственный голос показался мастеру чужим. Заговорил тихо…

— Полюбилась, как увидел зимою, когда шла к вечерне.

Не отвернулась Онтонида, слушала, ласковые Федоровы слова, смотрела на мастера большими глазами.

— Онтонидушка! — взял теплую руку.

Шепнула:

— Дверь в светелке открою.

Отдернула руку, пошла быстро, только мелькал меж крыжовниковых кустов светлый летник.

Мимо старухи Секлетинии, охающей сквозь сон в боковушке, поднялся Федор в светелку. Перед строгими ликами святых теплилась лампада. Оконца закрыты втулками. Онтонида стояла посреди светелки прислушиваясь. Видно, что ждала. Федор потянулся обнять. Женщина отстранила ласково:

— Святых завешу.

Стала на лавку, задернула перед образами шитые завесы.

— Угодникам глядеть на плотское дело не надо.

Сбросила летник, кинула мастеру на плечи лебединые руки, прижалась жаркой грудью.

— Цалуй, жаланный!


Лаская Федоровы кудри, говорила:

— Запал ты мне в сердце, как увидела тебя, лицом ласковым запал. Бабье сердце на ласковых падко. Ласки бабе мало достается, какая крупица перепадет, — всю жизнь помнит.

Потянула с Федоровой шеи гайтан.

— Охти, грех великий, крест не снявши, с женкой лежать. — Тихо засмеялась: — Недаром иные тебя латынщиком славят. — Бросила гайтан с крестом на лавку. — Цалуй крепче, латынщик коханый!

13

Между нагроможденного на берегу камня, свай и гор песка сновал народ. От Крылошевского конца по косогору и у Днепра за деревянным городом бутили рвы. От ям, где гасили известь, валил пар. Между мужиками бродили присмотрщики, подбадривали нерадивых руганью и батогами.

Мастер Конь шел по косогору к привычному месту на верхушке холма. Он простаивал здесьподолгу, смотрел на тускло поблескивавшую реку, суету мужиков, прислушивался к голосам людей внизу и грохоту сбрасываемых в ров многопудовых камней. В воображении его вставала грозная крепость, которой еще нет на Руси равной. Неприступные стены и возносящиеся шпилями к небу могучие башни останутся памятником ему, плотничьему сыну, битому батогами мастеришке Федьке Коню. О нем, Федоре, будут вспоминать, когда могилы бояр и князей порастут быльем.

Навстречу мастеру поднимался Людоговский. На купце куцый желтый кафтанец, зеленые штаны в обтяжку, на голове шляпа синего войлока. Крыштоф издали закланялся, закивал Федору острым носом. Помахал белой в перстеньках рукой.

— Пану муролю доброго здоровья. О, який же пан Теодор радлывый, денно и нощно спокою не ведае. Ясновельможный король Сигизмунд такого знатного муроля в великой чести держал бы, в Московии же пану Теодору та ж честь, що хлопу.

Говорил опять, как и у Дедевшина, об итальянских инженерах, приглашенных строить в Польше крепости, о щедрости короля Сигизмунда, награждавшего искусных архитекторов и инженеров мешками червонцев, о скупости московского правительства.

Федор слушал Крыштофа, стоял, смотрел вниз на сновавших у рвов мужиков.

— Всякому человеку его отчизна — Рим.

У Крыштофа лицо вытянулось. Неловко кашлянул.

— Такой знатный пан мастер может найти себе найкращу отчизну, яку пожелает…

Федор, не ответив купцу, стал спускаться ко рвам. Людоговский побрел в сторону; лицо злое, нос еще острее.

Солнце стояло над головой. Деловые люди вынимали из берестяных коробеек краюхи ржаного, чеснок и сулейки с квасом. Подмастера и присмотрщики разбрелись по харчевым избам. Набежали лотошники с пирогами. Федор побрел на торг к Обжорному ряду. В харчевой избе пушкарской вдовы Хионки Рябой было пусто. Выливая в мису остатки щей, Хионка сказала:

— Не гневайся, Федор Савельич, варево остыло, припоздал ты сегодня, служилые давно отхлебали, не ждала, што ты придешь. — Усмехнулась рябым лицом. — Надумали посадские женки лиходельниц с торга вон выбить. Как похлебаешь — притворю избу, глядеть побегу.

В оконце бились о пузырь мухи. У печи гремела горшками хозяйка. Федор хлебал теплые щи, раздумывал о разговоре с Крыштофом. «Хвалит купец европейские страны». Вспомнил нежно-лазурное небо, площадь города Милана, похоронный звон и пение монахов, костер и на костре сквозь дым перекошенное мукой лицо скульптора Луиджи.

Вошел Ондрей Дедевшин, швырнул на лавку колпак, весело крикнул:

— Здоров будь, мастер! — шлепнул хозяйку по дебелой спине. Хионка притворно взвизгнула.

Дедевшин присел на лавку рядом с Федором.

— Крыштофа Казимировича, как сюда брел, встретил. Веселый человек, куда нашим гостьишкам против литовских и других купцов. Ни ступить, ни слова разумного не скажут, об Еуропах иной заговорит — только и разговора: немцы да литва-де латынщики, бессермене, скобленые рыла.

Хозяйка, поставив на стол мису с ухой и пироги, ушла в чулан. Дедевшин ел, поглядывая на Федора, тихо говорил:

— Охота Крыштофту на чертеж поглядеть, как бояре город думают ставить. Приветный он, Крыштоф Казимирович, и в науках разумеет.

Федор все еще думал о своем, покосился на Дедевшина: с чего вздумал дворянин купчину расхваливать.

— В науках разумеет, да в чертеж глядеть ему не след.

Поднялся, достал из кишени две деньги, бросил на стол, и к Дедевшину со злостью:

— Про Европы, Ондрей Иванович, толкуешь, а слыхал ты, как в Европах попы людей жгут?

Дедевшин не успел ответить, Федор взял колпак, вышел из харчевой.

Было время послеобеденное. На торгу пыль, жара, пустота. У ларей и амбаров дремали торговые люди — кто вытянувшись на кошме, кто сидя. Иные лавки были прикрыты, — хозяева, оставив товар на подручных, ушли подремать часок дома.

Федор миновал ряды, когда из-за ларей, с визгом и гамом на торг вывалились накрашенные, бровастые веселые женки. У одной нос разбит в кровь, под глазами вздулись синяки. За женками посадские бабы с каменьями и кольями. Дремавший на рогоже ярыга продрал глаза, закричал. Прибежало двое стрельцов, с бранью стали толкать — один веселых женок, другой посадских баб. Торговые люди продирали глаза, бежали смотреть на драку. Прихромала Хионка Рябая, хозяйка харчевой, избоченясь, криком подбадривала посадских баб. Те бросали в женок каменьями, цепляясь стрельцу-миротворцу в бороду, вопили:

— А пошто они мужиков от дворов отбивают?

— Повыбьем вон, штоб и духу не осталось.

— Подьячие посулы имают и за то б… мирволят.

Веселые женки лаялись непотребно, дразнились, казали срамное. Прискакал объезжий голова, бросился лупить плетью, не разбирая правого и виноватого.

Дедевшин догнал Федора за торгом:

— Главное из памяти вон: Крыштоф Казимирович в воскресенье тебя на пирушку звал.

14

Старая хозяйка Секлетиния не поднималась. Кость срасталась плохо. Старуха лежала в чулане, бормотала молитвы или слушала рассказы захожей старицы. Федор, возвращаясь вечером в свою хоромину, ждал, пока смолкнет в чулане старухино бормотание и можно будет подняться наверх в светелку.

Онтонида открывала дверь, обвив Федорову шею полными руками, шептала:

— Жаланный мой, коханый…

Федор прижимался нетерпеливыми губами к горячим Онтонидушкиным губам. Глядел в милые глаза.

Мерцала перед завешенными образами серебряная лампада. Во дворе караульщик старик Назарка стучал колотушкой, отгонял лихих людей. Онтонида, ласкаясь, просила:

— Расскажи, коханый, как в чужих землях люди живут…

Слушала Федора жадно, смотрела на любимого большими глазами. Как-то спросила нарочно равнодушным голосом:

— Джульку крепко любил? — и отвернулась, не дождавшись ответа. Уткнулась лицом в подушку, тихо плакала. Вытерев слезы, грустно сказала:

— Не гневайся, жаланный, сердце завистью распалилось. Какая Джулька счастливая была, любилась без помехи! Охти мне, мужней, горемышной.

Розовое входило в светелку утро, и Назарка переставал стучать колотушкой. Федор неслышно спускался по лесенке в хоромину. Ненадолго засыпал крепким сном.

Приглядываясь иногда к серебряным нитям в льняной бородке, усмехался грустно запоздалой любви. Думы были сладкие — о ласковой Онтонидушке, горькие — о бездомовной жизни, о недолгом счастье с мужней женой.

Быстро летели дни. Незаметно прошло лето. Медно подернулись сады и близкий бор. По утрам падал на землю туман. Тусклым пятном висело над оврагами и холмами холодное солнце. Федор, поднявшись после короткого сна, наскоро ополаскивал лицо, шел через мост на ту сторону, в старый город. В тумане перекликались деловые мужики и хрипло кричали присмотрщики. У Крылошевского конца уже клали прясла. Федор смотрел, как подручные мужики таскали тесаный камень. Каменщики накладывали известь. Стены росли медленно, и это вызывало у мастера досаду.

Перед полуднем приезжали бояре — князь Звенигородский в возке и Безобразов на сером иноходце. За боярами трусил объезжий голова. Звенигородский с каждым днем все больше раздавался в теле, глаза совсем заплыли. Деловые мужики, завидев князя, тянули с голов колпаки, шептались — как держит возок бояринову тушу, кидались искать мастера.

Звенигородский каждый раз спрашивал у Федора одно и то же: по чертежу ли кладут прясла. Услышав ответ, мычал в бороду:

— Ну! ну! Ладно, пускай кладут.

Иногда, продравши сонные глаза, грозил Федору:

— Деловым людишкам не норови; ведомый ты, Федька, поноровщик.

Безобразов подъезжал к возку, успокаивал Звенигородского:

— Того, князь Василий Ондреевич, не опасайся, за деловыми людишками я сам пригляжу. Глаз у меня, ведомо тебе, острый.

И усмехаясь красными вурдалачьими губами, отъезжал.

Хвастался Безобразов не зря. Деловые люди серого иноходца и лягушиного цвета однорядку боярина видели часто. Ездил Безобразов с холопом Томилкой Копыто, дюжим и длинноруким. Подкрадывался боярин татем, высмотрев присевшего отдохнуть мужика, кивал холопу. Чертом подлетал Томилка к нерадивому, полосовал по чему попало тяжелой плетью с проволочными когтями. Боярин, упершись в бок кулаком, гоготал:

— Ого-го-го! Жги его, сироту, Томилка, вот так, да по рылу, по рылу!..

Перед праздником животворящего креста вернулся домой Елизар Хлебник. Пять недель пробыл он в Старицком уезде с сыном боярским Булгаком Битяговским: гнали в Смоленск обозы с камнем. Хлебник похудел, борода вытянулась, глаза смотрели жадно. Торопился урвать, где было можно, думал часто: «Такого дела сто лет жди — не дождешься, город ставить в кой веки государь надумает». В приказной избе пошушукался с дьяком Перьфирьевым, получил от Булгака Дюкарева деньги расплатиться в Старице с мужиками камнедельцами и кирпичниками, у воеводы выпросил стрельца для обережения казны в пути.

Заглянул Елизар и в Федорову хоромину. Сел на лавку, спросил, доволен ли нахлебник кормами, не в обиде ли на что.

— Что кирпич с Касплянского завода не везут, бога ради, Федор Савельич, прицеп не чини и князю не доводи. Охудали мужики, обесконели, не то кирпич возить — пашню взодрать нечем… — Про себя подумал: «Малым сироты откупились, по алтыну со двора, погнать бы с подводами в самое жниво — и по два бы дали».

Иконописное лицо у Елизара стало умильным. Федор удивился, с чего вздумал Хлебник юлить. Сказал:

— До непогоды кирпича хватит, а остальной по зимнему пути вывезут.

Елизар посидел еще, ушел сутулясь, нескладный, в засаленном зипуне.

Погостивши дома два дня, Хлебник укатил. Вечером Федор поднялся в светелку. Онтонида кинулась навстречу, припала, затряслась от плача. Сбросив рубаху, показывала тело, исполосованное багровыми рубцами:

— Опять немилосердно стегал…

Лежа рядом с Онтонидой, Федор смотрел в заплаканные Онтонидушкины глаза, говорил:

— Дома нет, чтобы хозяин женку не мучил — кто плеткой, кто вицами, будто младенца. И попы тому жестокосердию потворствуют.

Онтонида поднялась на локте:

— А как же мужу женку не бить? — Смотрела на любимого удивленными глазами, на ресницах еще дрожали слезинки. — Не того сердцем кручинюсь и плачу, что больно, а что немилый — постылый бьет. — Вскочила. — Охти мне, опять святых завесить забыла! — Вернулась. Смеялась, ласкаясь. — Был бы хозяин, погуляла бы по спине плетка, он богобоязный, не то что ты, латынщик коханый…

15

Крыштоф валялся на лавке в гостиной избе.

По оконной слюде ползли дождевые капли. Слышно было, как струйки воды, журча, стекали с тесовой крыши. Купец потянулся, зевнул, почесал нос. Скучно. Польские и немецкие купцы, закупив товар, разъехались еще до осенней распутицы. Осталось трое, черных как жуки, гречан. Греки все дни проводили на берегу, покрикивали на мужиков, смоливших струги, купцы торопились отплыть в Царьград с мехами, пока лед не сковал реку.

Давно были получены от ясновельможного пана Сапеги через купца Зомма пятьсот червонных. Два раза залучал Крыштоф на пирушку мастера Коня, Ондрея Дедевшина и нужных служилых людей, поил дорогими винами — фряжским и мальвазией. Служилые чмокали губами, хвалили Крыштофову хлеб-соль, упившись, засыпали на лавках. Дальше этого дело не двигалось. Только и узнал купец, что чертеж и роспись лежат в сундуке под замком в приказной избе. Приказную караулит стрелец. Бояре на чертеж не заглядывают, мастер тоже не заглядывает, чертеж и роспись известны ему на память. Конь слушал рассказы образованного, сведущего в науках купца. Когда же речь заходила о тайниках и башнях, отмалчивался или, улыбаясь голубыми глазами, говорил, что крепости, равной Смоленску, не будет во всей Европе.

Крыштоф поднялся, достал из шкатулки письмо Станислава Мациевского, домашнего секретаря ясновельможного пана Льва Сапеги. Сидел у оконца, перечытывал.

«Ведомо всем, сколько заботился славной памяти пан король Сигизмунд-Август, чтобы москаль, сей извечный враг короны польской, не преуспел бы в образовании и вооружении через приезжающих из христианских стран инженеров и мастеров, которые, переделывая его оружие и снаряды, строя каменные крепости, в сей варварской стране неизвестные, доставляли бы ему тем возможность нападать на христианство и порабощать соседние народы. Ныне, как явствует из вашего доношения ясновельможному пану канцлеру, москаль строит в Смоленске каменную крепость, сильнейшую не только в Московии, но и в Европе, от чего следует ожидать многие беды и трудности как в возвращении сего города к отчизне нашей, так и в том, что москаль, опираясь на столь грозные укрепления, может преградить доступ войскам наияснейшего пана короля внутрь Московии. Знанием всех предприятий москаля беды эти быть могут многократно уменьшены. Указываем вам всеми мерами разузнавать, как будет расположена крепость и все слабые места в ней и стремиться получить в свои руки план укреплений. Если бы можно было замедлить построение крепости, удалив для того инженера Коня, или другим способом тому воспрепятствовать, наияснейший пан король щедро бы вознаградил столь великую услугу».

Крыштоф спрятал письмо в шкатулку, достал бумагу и чернильницу, записывал расходы.

«…Выпито чиновниками, могущими сообщить полезные сведения, французского вина, московскою мерою — бочонок полубеременный, стоимостью шесть рублей московских».

«…Подарен кусок сукна фландрского чиновнику Андрию Дедевшину, стоимостью два рубля московских».

«…Ему же подарена малая серебряная чара, заплачено за чару греческому купцу Назарию рубль с полтиною московских…»

Прикинул к прежним расходам. Сумма получалась немалая, но золотой ключик действовал плохо. Дедевшин готов был служить чем можно, но добраться до заветного чертежа оказывалось не под силу. Один мастер Конь мог выручить. Купец вздохнул. Иметь дело с просвещенными европейцами, с одного слова понимавшими, что требовалось Крыштофу, было куда легче. Майор Шотт за сто червонных продал план ревельских укреплений с подробными комментариями о тайниках и слабых местах. И все это вежливо, без единого неприятного слова, как подобает настоящему европейцу и дворянину. Грубый московит мастер Конь, по-видимому, не догадывается, чего от него хотят, или делает вид, что не догадывается.

Крыштоф решил действовать решительно. Взял трость, накинул на плечи плащ, вышел. В воротах встретил Заблудка. Пристав брел пошатываясь, подошел, дохнул перегаром.

— Томишься, Крыштоф Казимирович? — Зашептал: — Скажи слово — вечерком женку веселую приведу, ублажит.

Купец похлопал пристава по плечу, сказал: женки пока не надо. Вышел за ворота.

День был воскресный. У кабака горланили питухи. Плелись нищие в мокрых рубищах. Прошлепал, задрав монатью, поп. Проскакал на рыжем коньке Василий Замятня, стрелецкий сотник, обдал Крыштофа грязью. Колпак на сотнике съехал набок, видно ради праздника хлебнул в гостях хмельного.

Крыштоф пробирался у заметов, обходя лужи. Ворота на Хлебниковом дворе были открыты. Посреди двора телега с мучными кулями. Мужики-возчики, шлепая лаптями, таскали в подклеть кули. Дворник Назарка хмуро посмотрел на купца из-под седых бровей; крикнув стряпуху, велел проводить гостя к мастеру.

Федор с утра томился. Пробовал раскрыть трактат Альберти — не читалось. По крыше шуршал дождь. Во дворе приказчик Козел долго лаял задворных мужиков. От шуршания дождя, от приказчиковой брани во дворе шли в голову невеселые мысли. Не находя себе места, Федор принимался ходить по тесной горнице. Сделал вид, что приходу купца рад. Усадил гостя на лавку:

— Прости, Крыштоф Казимирович, потчевать нечем, не ждал, что придешь.

Купец поднял растопыренные пальцы:

— О, беседа с таким знатным муролем — краще всякого потчеванья. — Повел глазами по голым стенам. — Хай не гневается пан Теодор, скорбно видеть, шо муроль, достойный великой чести и богачества, не мае того от московского пана царя.

Опять долго говорил о пышной жизни европейцев, о скупости московских бояр.

— Пан Теодор живе в Московии, но сердцем и душою он есть истинный еуропеец. Як бы пан Теодор пожелал московитскую службу кинуть и податься до Польши, от наияснейшего короля Сигизмунда ему б великая честь и ласка была бы, и счету червонцев пан не ведал бы.

Наклонившись к уху, зашептал:

— Хай пан муроль словечко молвит, а як заставы московские минуть — то моя забота.

Отодвинулся, лукаво подмигнул:

— А може, пан коханую мае, то можно и коханую с собой забрать.

Федор впился глазами в лисье лицо купца. «Об Онтонидушке узнал или наугад сказал?» Заныло сердце. Или в самом деле, бросив все, уйти с Онтонидушкой за рубеж? На Руси не быть ей Федору любимой женой. «Что бог сочетал, человек не разлучит». Мужней жене от мужа две дороги — в могилу или навечно в монастырь. Пришли в память не раз повторяемые многими, когда жил в Италии, слова художника Гиберти: «Кто приобрел познание в искусстве, тот нигде не будет незваным пришельцем, он в каждой стране может быть гражданином и безбоязненно считаться со всеми превратностями судьбы». Раздвинулись стены тесной горницы. Под хмурым небом — курные черные избы, на перелесках — тощие поля. Русь убогая, нищая, задавленная сильными боярами, но родная и близкая, любимая. И хмурое небо, и поля, и леса без конца и края, и перелески — все любимое, родное. Невестой желанной виделась Русь в снах, о ней тосковал, скитаясь на чужбине. Родина Русь, куда уйти от нее?

Крыштоф опять шепотом:

— А не хочет пан муроль к королю на службу отойти, хай нарисуе чертеж смоленской крепости… — Откинул полу жупана, зацепил в кожаной кишене горсть золотых, со звоном брякнул на стол.

— Цо есть только задаток, як пан муроль план нарисуе, то мае, сколько пожелает, получить. Пану же Теодору то есть пустое дело, бо пан и чертеж и роспись помнит на память.

Крыштоф откинулся на лавку; играя глазами, ждал. Видел, как у мастера гневно дернулась курчавая бородка. Купец стал торопливо собирать в кошель золотые обратно. Собрать едва успел. Крепкая Федорова рука схватила Крыштофа за ворот жупана. Придерживая другою рукою гостя за порты, Конь вытащил Людоговского на крыльцо. Купец слышал над головой хриплое дыхание хозяина. «То ж я, пан муроль, в шутку». Федор поддал в зад. Крыштоф шлепнулся в лужу. Полетели брызги. Крыштоф подхватил слетевшую шляпу, рысцой затрусил к воротам. Задворные мужики, возившиеся у подклети, выпучили глаза. Один сказал:

— Вино што делает!

Другой помотал головой, вздохнул:

— Мастер смирнее овцы, а в хмелю — тоже буен.

Федор ходил по горнице из угла в угол. Тряслись руки. Скомкал подвернувшийся наоконник, бросил на пол. Хотел идти к Звенигородскому довести, снял было с костыля опашень.[156] Подумал: «Чего доброго, и самого возьмут за пристава, поставят с очей на очи, с купцом, станут допытываться — вправду ли посула не брал и чертежа не давал, а то и на дыбу вздернут». Повесил на костыль опашень. Сидел на лавке, пока в горнице не потемнело совсем.


16

Упал на землю снег. Ломким льдом затянуло реку. Деловые мужики потянулись из Смоленска к дворам. Остались зимовать, кому идти некуда: нет ни кола, ни двора.

Таких насчитывалось половина. Воевода велел деловым людям с осадного двора уходить. «От деловых-де в старом городе бесчиние». Ослушников, какие не ушли, стрельцы выгнали вон батогами.

Деловые мужики зиму отсиживались в земляных норах по Воровской балке, за Городенским концом, на Крупошеве. Чем перебивались — неизвестно. Голодали свирепо. Под городом участились разбои. Едва не каждую неделю подбирали битых. Говорили, что воруют деловые мужики. Схватили пятерых наугад, вздернули в пытошной избе на дыбу, но дознаться ничего не могли. Мужики в один голос вопили, что о воровстве не слыхали. Поручителей не нашлось, мужикам набили на ноги колодки и посадили до времени в тюрьму.

По зимнему пути возили запасы: камень, кирпич, известь. Из Москвы прислали связного железа для башен.

Федор заходил иногда в приказную избу. В приказной дьяки Перфирьев и Шипилов, зевая, читали отписи или лаяли подьячих. Елизар уезжал редко, и с Онтонидушкой видеться было трудно. Федор просиживал дни и ночи в своей горнице над чертежами. На бумаге рождались зубчатые стены, колонны причудливых палаццо, ажурные башни, акведуки — порожденный фантазией мастера невиданный на земле город, где не было ни рабов, ни воющих калик.

Нередко Федор засиживался за чертежами до вторых кочетов. Просидев много часов, поднимал от чертежа усталые глаза, выходил на крыльцо освежить голову.

На улицах тьма. Ледяной ветер шуршал поземкой. Федор возвращался в горницу мимо бормотавшей в чулане сквозь сон старухи. В горнице, в жарком воздухе колебалось и вздрагивало пламя свечи.

В щелях хлебниковских хором скулил ветер. В землянках у Воровской балки чесались и охали сквозь сон оставшиеся зимовать деловое мужики. На посадах курные избы черных людей до крыш занесены снегом. Федор горько усмехался. Кому нужны несбыточные его мечтания о невиданном на земле городе, о палаццо с мраморными колоннами и акведуках.

Иногда наведывался Хлебник. Посидит на лавке, поговорит о том, о сем. Раз как-то сказал:

— Полунощничаешь? Никитка говорил — до вторых кочетов мастер свечи жжет. — Подергал ус. — Дело не мое. Свечи жжешь — тебе же убыток. Гляди только, беды не вышло б… — Зашептал: — В Острономею или Рафли глядишь? — Вздохнул. — Оставь, Федор Савельич, книги еретические, не поддавайся прелести бесовской, доведет кто — потянут на владыкин двор, тогда и бояре тебе не заступники…

Федор с досадой сказал:

— Пустое говоришь; только в те книги смотрю, что городовому делу научают, иных не знаю.

Елизар закивал головой, сделал вид, будто верит. Сам думал: «Лукавит мастер, каменному делу давно научен, чего ему до вторых кочетов делать, как не в черные книги глядеть. Не зря московские люди да и сам князь говаривали: „Ведомый Федька латынщик и бессермен, православные в храм божий, а он — в книги глядеть“».


Воеводам Катыреву-Ростовскому и Ромодановскому из Москвы велено было ехать на другие воеводства — в Смоленске сидеть довольно. Прислали новых воевод — князя Никиту Трубецкого с Голицыным. При новом воеводе другие пошли порядки. Прежде всем делом заправляли дьяки Иван Буйнаков и Никон Алексеев — воеводу в приказной избе видели редко. Посидит под образом, выслушает, позевывая, от дьяков о делах и велит подьячему подавать посох.

Новый воевода грамоту и приказные порядки знал не хуже дьяков. В съезжую избу приходил пешком (воеводин двор — бок о бок со съезжей), чего никогда не водилось. Придет спозаранку, перекрестится, сядет на лавку, велит дьяку подать отписи и челобитные. Сидит — сивая бороденка шильцем, брови — торчком, водит острыми глазками по литерам. Сам сухонький, в старом кафтанишке, — не князь-воевода, а прямо старикашка-подьячий. Он же завел новый порядок — скидывать в приказной избе шубы, снимал сам и велел делать то же дьякам. Дьяки несколько дней шептались, втихомолку корили воеводу, и немудрено, сколько годов в приказной в шубах прели, шубой и отличался дьяк от писцов да подьячей мелкоты, а тут — на тебе.

Новый воевода решал все дела и челобитные сам. Иногда только посоветуется для порядка с Голицыным или дьяком. На посулы не льстился и поблажек не давал никому. Архиерею Феодосию пообещал нетвердым в вере смоленским людям не мирволить, ведунов, на каких доведут попы, брать за караул. На челобитье купцов о разбоях под Смоленском посулил лихих людей и всякое воровство вывести с корнем. К богу князь был прилежен. Выстаивал в церкви все службы. В праздничные дни ездил трапезовать к авраамиевскому игумену Теофилу или в архиепископовы палаты.

Деловые мужики к весне потянулись обратно. Из Москвы прислали подмастера Огапа Копейку. В отписи из приказа Копейке велено было быть в подмастерах первым. У Копейки была лисьего цвета борода метелкой, лицо длинное и темное, иконописное. К городовому делу его поставили впервые, до этого строил он храмы. На божьем деле нажил добра, до денег был жаден, за жадность и прозванье получил — Копейка.

Новый подмастер совал нос во всякие дела. Федору льстил, младших подмастеров донимал поучениями из церковных книг. Заглянул Копейка и в Воровскую балку, покорил мужиков тем, что в землянках нет образов. С целовальниками и присмотрщиками сошелся накоротке.

В марте подуло с литовской стороны теплым ветром. Потемнел снег, закапала с изб хрустальная капель. На Подолии и Воровской балке зазвенели желтые ручьи. В землянках деловые мужики от мокроты не находили места. Выползали на солнышко, точно медведи из берлоги, отощавшие, со свалявшимися бородами, трясли вшивые лохмотья. В туманах, редко с просинью в высоком небе, шла весна. Несла, как всегда, новые тревоги и заботы.

Федор стал подолгу засиживаться в приказной избе с дьяками. Как-то вышел из избы пораньше, потянуло от приказной кислятины на весенний воздух.

Перед съезжей толпилось десятка полтора посадских. У правежного столба стоял мужик, сермяга — одни дыры, босые ноги всунуты в растоптанные лапти, руки в обнимку связаны за столбом. Двое нарядчиков, мерно взмахивая толстыми батогами, хлестали мужика по голым икрам. Федор увидел рядом с нарядчиками Хлебникова приказчика Прошку Козла, спросил — кого бьют. Приказчик кивнул бородой (не велика птица мастер, чтобы кланяться):

— Черный человечишко, плотничишко Ондрошка, у хозяина Елизара Никитича за ним восемь алтын долгу полегло. Еще в прошлую зиму муку брал.

У Богородицы ударили к вечерне. Нарядчики сняли шапки, перекрестились. Один спросил приказчика:

— Будет, что ли, Прокофий?

Прошка Козел помотал головой (ледащий народ!):

— Притомились? Часу времени не бьете.

— Не притомились, а, слышишь, благовестят?

— Как отблаговестят, так и кинете.

Нарядчики переменили батоги, заработали усердней. Ударяя, покрякивали. Ондрошка не стерпел, протяжно завыл:

— Ой-ой, ноженьки мои, ноженьки! Ой, смерть моя!

Какой-то детина, глаза дерзкие, колпак заломлен, громко сказал:

— А и пес же Елизарка, пятый день мужик на правеже стоит.

Прошка нерешительно забормотал:

— То правда, правда, пятый день стоит. Крепок мужик, положено месяц стоять. — Озлившись, закричал: — Да ты кто таков, чтоб лучших торговых людей лаять! — Хотел было крикнуть стрельца. Парень вскинул на приказчика бешеные глаза. У Прошки похолодело в животе (матерь божия, заступница, не треснул бы, чего доброго, вор кистенем!). Затоптался на месте. — Не я ж мужичишку на правеж ставил.

Истошно вопил мужик. Тянулись к церквам богомольцы. Останавливались, вздыхали: «Много людишек на правеж ставят, кого — за государево тягло, за кем — купцу долг полег».

Нарядчики бросили батоги. Ондрошка стоял, подрагивал избитыми ногами. Лицо зеленое. Прошка Козел спросил:

— Пойдешь, что ли, к хозяину в кабальные?

Ондрошка ударил себя кулаком в тощую грудь, тонким голосом выкрикнул:

— Пейте мою кровь, жрите мое мясо, а в кабальных у Елизарки мне не бывать!

Нарядчики подхватили Ондрошку под руки (самому не дойти), потащили в колодничью подклеть сажать на цепь.

Федор положил руку на плечо приказчику:

— Скажи, чтоб Ондрона на правеж не ставили, за него я хозяину долг плачу.

17

Дела у Елизара Хлебника хватало. С весны опять пришлось мотаться из конца в конец: то в Поречье, то в Старицу, то по кирпичным заводам. Приедет, пошушукается в приказной избе с дьяками, заглянет в амбар, потолкует с Прошкой Козлом, прикрикнет для порядка, чтобы не заворовался, наведается на Городню и на Крупошев, покорит задворных мужиков: «Дело делается через пень-колоду, жрать же горазды… Кормов на вас не напасешься».

Чем больше приходило денег, тем жаднее становился купец. Старуха Секлетиния по-прежнему лежала в чулане, высохла, каждый день ожидала смертного часа. В доме, когда уезжал хозяин, распоряжалась Онтонида. Онтониде Елизар наказывал смотреть, чтобы дворовые бабы — стряпуха Степанидка и сенная девка Онютка — без дела не сидели. Степанидку, как отстряпается, сажать драть перья, девке задавать урок, огарков в поварне да людской избе не жечь, обходиться лучиной.

Как-то, вернувшись из Поречья, Елизар пошел в приказную избу. Накануне подал дьякам роспись, сколько вывезено из волости кирпича и камня. В приказной избе на лавке дремал стрелец. Продрав глаза, сказал, что дьяков воевода позвал в съезжую. В прирубе сидел Булгак Дюкарев; позванивая серебром, пересчитывал казну. Увидев Хлебника, окликнул. Елизар зашел, присел на лавку. Булгак усмехнулся, потрогал белыми пальцами подстриженную бородку:

— Пошто мимо хаживаешь? Все гневаешься, что не тебе довелось у государевой казны быть?

С тех пор как Булгак попал в целовальники, стал он одеваться еще щеголеватее: на плечах кафтан новый, малиновый, с серебряными пуговицами в грецкий орех, на ногах зеленые сапоги с задранными носами. Хлебник подумал: «Не то купцу в будний день, дай бог служилому дворянину в двунадесятый праздник этак вырядиться». От зависти или чего другого защемило под вздохом. Со злостью сказал:

— По тебе видно, что больше в свою зепь промышляешь, а не о государевом деле радеешь.

Тугие Булгаковы щеки побагровели:

— Сам воруешь, так на других не клепли.

У Елизара радостно дрогнули усы. «Ага, допек-таки». Задрав руку, ткнул пальцем в прохудившийся локоть кафтана:

— Если б воровал, в худом бы кафтанишке не ходил бы. — Метнул глазами на малиновую Булгакову однорядку. — Облекался бы, как иные, в сукна фряжские.

Булгак отвернулся и со смешком:

— Не к кафтанам бы тебе приглядываться, сосед, а к тому, что в хоромах твоих делается.

У Хлебника лицо вытянулось. Глаза — вот выскочат из глазниц. Хрипло спросил:

— А чего у меня в хоромах делается?

Булгак побарабанил пальцами:

— Про то у женки Онтониды да мастера Федора спроси.

Хлебник вскочил, затоптался на месте, визгливо закричал:

— Бесчестишь! — Искал глазами, чем бы ударить. В прируб просунулось вислое брюхо дьяка Перфирьева. Повел на обоих сонными глазами:

— О чем лай, купцы? Не ведаете, что князь Василий Ондреевич бесчиния да лаю не жалует.

Булгак — точно ничего и не было:

— Не гневайся, Нечай Олексеич, то мы с соседом о торговых делах пошумели.

Хлебник напялил колпак; забыв спросить дьяка о росписи, вышел из приказной. Вспомнил, когда перешел на ту сторону Родницкого оврага; пришлось возвращаться обратно.

За росписью Хлебник сидел с дьяком, пока в церквах не ударили к вечерне. Возвращаясь ко двору, думал о ссоре с Дюкаревым. «Про то у женки да мастера Федьки спытай». За Онтонидой худого ничего не замечал. Покорна, ласкова, — да веры жене не давай. Богородицкий протопоп Фома, когда случалось сиживать за чаркой, поучал «Жена — сосуд диаволов, а особливо злая и блудливая. Хвалима — высится, хулима — бесится, чтима мужем — блудит в тайности». И еще, вычитанное в книге «Домострой»: «Мужу жену свою наказывати и пользовати страхом наедине. Да по уху и по видению не бить, от того многи притчи бывают: и слепота, и глухота, и главоболие, и зубная боль. А сняв рубашку, плеткою вежливенько побить, за руки держа, и гнева бы не было». Булгак на Онтониду со зла брешет. Было бы с мастером что — заметил. Да жене спускать — добра не видать. Мастеру же во дворе жить — для людей соблазн, оттого пустословят. На двадцать алтын польстился, взял мастера в нахлебники. Решил: надо вежливенько сказать, чтобы к другому кому стал мастер в нахлебники.

Свернул к Гурию отстоять вечерню. Вспомнил, что вчера спал с Онтонидой. «Охти! Это в середу, в петрово говенье». В церковь не вошел, стоял в притворе, опустив глаза, крестился. Прибрел благообразный старик — борода клином, на всю голову розовая плешь — Гаврило Квашин, купец-краснорядец, вздохнув, стал к сторонке в притворе. Елизар покосил на Гаврилу глазом: «Тоже плотью согрешил. Силен сатана, враг человеков». Парни, проходя мимо, хихикнули. Один толкнул другого локтем: «Купцы не ко времени с женками разговелись, в церковь не входят». У Елизара побагровел нос, хотел обругать охальников, да вовремя вспомнил: хоть и притвор, а все же храм господень. Только посмотрел строго на зубоскалов и усерднее замахал рукой.

Елизар вернулся ко двору. Прошел наверх, прямо в светелку. Онтонида сидела у распахнутого оконца. Поднялась, поклонилась хозяину в пояс.

Елизар ходил из угла в угол, дергал себя за бороду, фыркал рассерженно. Крикнул сенной девке принести огня. Остановился, поглядел на Онтонидино лицо. Стояла тихая, покорно опустив голову. Лица в сумерках не разобрать. Подумал опять: «Врет Булгак. А поучить для порядка надо».

Пришла девка с лучиной, зажгла свечу. Елизар потянул с гвоздя плеть.

Федор в своей хоромине слышал долгие Онтонидины вопли. Потом по лестнице проскрипел сапожищами Хлебник, крикнул девке, чтобы несла в светелку воды спрыснуть хозяйку.

Елизар открыл дверь в Федорову хоромину, вошел, сел на лавку, вытянув ноги. Щурясь на свечу, заговорил с Федором о городовом деле и новой росписи, что дал дьяк.

Федор смотрел на Елизара. Все было ненавистно в купце — от жадных на выкате глаз до растоптанных рыжих чеботов. Отвернулся в сторону, чтобы не вскочить, не ударить. Сказал:

— Для чего, хозяин, боем непереносным хозяйку мучаешь?

Елизар сгреб в пригоршню бороду, пропустил между пальцами.

— Над мужем один господь бог судия. А тебе, мастер, в наши дела не мешаться бы. — Усмехнулся косо. — Зажился ты у меня, мастер, давно тебе сказать собираюсь. Наймуй себе у кого другого горницу. Мне тебя во дворе держать не с руки.

Часть вторая ЧЕРНЫЕ ЛЮДИ


1

Перед самыми святками Оверьян Фролов бил челом князю Василию Морткину, просил дозволить жить в крестьянах за князем.

Морткин велел Оверьяну селиться в починке Подсечье. В починке было два двора крестьян, севших недавно в лесу на «сыром корню». Мужики валили лес, драли меж пней землю, сеяли понемногу рожь и овес.

Вокруг починка — дремучий бор, в бору куницы, медведи, лоси, бородатые быки и другое зверье. Дальше на заход солнца — мхи и болота. За болотами и мхами чужие земли — Литва беззаконная, долгополая, сиволапая, поганая. Колдовством напускает Литва на Русь всяческое лихо: дожди и морозы без времени, гнуса, червя, пожирающего озимь, и моровую язву. Так деды говорят.

Крестьяне Онтон Скудодей и Евсей Скорина, жившие в починке, кроме хлеба, промышляли зверем и бортничеством. Мелкого зверя ловили в западни, на медведя ходили с рогатиной, в дуплах ломали мед. Оброк князю платили, как и все мужики: пятину из озими и яри. На боярщину не ходили и за то отдавали господину что промыслят зверем, и от бортей половину меда и воска.

Оверьян зимою ставил двор. Пока не поставил, жил в клети у Скудодея. Лесу сухого, бересты и кирпича взял на господиновом дворе в долг. Избу рубили с клетью, вприсек, на пошве в шесть венцов. Ортюшка и Панкрашка, сыновья-близнецы по семнадцатому году, работали не покладая рук. Оверьян по малосильству больше только покрикивал. Под один угол положили деньгу — для богачества, под другой — клок шерсти, чтобы изба была теплою, под третий — щепоть ладану: отгонять нечисть. Дыры и щели между венцов забили мхом. Поставивши избу, нарядили нутро, вырубили и околодили под потолком волоковые оконца, сложили черную печь, помостили полати и лавки. Силы в руках было мало — Оверьян с сыновьями в бегах оголодали, с избой провозились до Оксиньи-полузимницы.

Глядя на новую избу, Оверьян думал: «Хоть и горько мужику на бояриновой земле сидеть, не то, что черносошным крестьянам за царем-государем, черносошный по своей воле живет, владельческий — как господин укажет, а все же лучше, чем бегать меж двор от помещика к помещику. Люди правду молвят: „Держись за сошеньку, за кривую ноженьку, сыт не будешь, да с голоду не помрешь“».

Пробовал Оверьян Фролов жить и за боярами, и за детьми боярскими. Нет злее мужику доли, как сидеть за детьми боярскими. Не напрасно говорится: с боярскими детьми знаться — беды не обобраться. У боярина самого захудалого мужиков да холопов — мало-мало — сотня, а у детей боярских — у кого два, у кого три. Боярина сто мужиков кормят, сына боярского — трое, жрать же горазды оба. Правду молвят — мелкий комар злее.

Пробовал Оверьян жить и за архимандритом Серафимом в Касплянской волости. Хлебнул лиха. Что монастырщина, что боярщина — одна стать. Монастырщина мужику непереноснее. Шесть дней на черноризцев работай, седьмой богу молись, а выйдешь в праздник свое поле взодрать — велит игумен пеню править в монастырскую казну за нерадение к богу и плетьми бить. Едва уволок Оверьян ноги от отцов-молельщиков. Жил после под Дорогобужем за детьми боярскими Бердяевым и Киршей Дрябиным. От Кирши и перебежал к князю Морткину. Прежде мужику было вольготнее. Не пришелся господину ко двору, настанет Юрьев день, — гуляй с помещичьего двора на все стороны, верстайся за другим. Стали теперь помещики зацепы чинить, мужиков от себя на Юрьев день не отпускать. А какие без спросу у помещика уходят, ворочают обратно силой. Народ по-разному говорит. Одни, что мужиков не отпускать — царский указ есть, другие — будто зацепы бояре, дьяки да воеводы самовольством, без указа, чинят. Да кто разберет, мужик — что пень в лесу. Бегать же крестьяне стали больше прежнего. Все от детей боярских да захудалых дворян бегают. У большого господина, хоть и найдет старый хозяин, обратно не свезет, — попробуй сыщи суд у дьяков да воевод на большого боярина.

От бояр мужикам совсем стало тесно жить, хоть и велика из края в край русская земля. Немало истоптал Оверьян Фролов троп и дорог, а куда ни пойди — везде Русь: одним крестом крестятся, одному богу молятся. Мало радости будет жить за новым хозяином князем Василием, да что поделаешь. До Литвы всего пути день. Засылают паны на Русь через рубеж своих людей, переманивают те мужиков. «Идите-де в Литву жить, в Литве русских мужиков сидит за панами тьма, — какие при короле Степане повоеваны, какие сами пришли. И житье-де за панами легкое, и оброка паны брать не станут». Кое-какие мужики поддались на прельстительные речи, сошли в Литву, а обратно едва живы приволоклись.

В Порецкой волости мужик Тишка Хвост, знакомец, тоже бегал сдуру в Литву легкой жизни искать; за паном Доморацким жил. Полгода выжил за паном — и обратно побежал, да попался на рубеже жолнерам, те его опять к господину пригнали. Пан, чтоб неповадно было хлопу бегать, велел надрезать Тимошке пятки, а в раны набить рубленого конского волоса. Думал пан Доморацкий: не уйти от него хлопу с резаными пятками, да не так вышло. Разве есть на свете, что бы удержало русского мужика, когда потянет его на вольную волюшку! Во второй раз бежал Тимошка от пана, не бежал — на карачках уполз. Когда перебрался через порубежную речку в русскую деревню, плакал навзрыд, землю родную целовал, заклинал мужиков гнать от себя сладкоречивых панских посланцев. «Бояре люты, да паны во сто крат лютее. Свои бояре хоть бога помнят, кожу снимают, паны ж папежники кожу с мясом рвут».

Да разве может мужик кинуть свою русскую христианскую землю? От боярина к боярину бегать — другое дело, хоть земля и бояринова, не мужикова, да своя, русская.

Вон перелесок, елочки, поле под снегом, такое же все, как за сотню, за две, а может, и за тысячу верст, а то и больше, русское, родное сызмальства. Легче до смерти горе мыкать под боярами, чем с родной земли сойти. Да еще куда? В Литву поганую.

Стоял Оверьян Фролов, смотрел на новую избу, думал. Пришел Евсей Скорина, похвалил избу, сказал:

— Без братчины изба не красна, новожилец; закажи бабе пиво варить да гостей зови, а припасу на пиво мы с Онтоном дадим.

На братчину пришли Скудодей со Скориной и бабы. Стол накрыли крашенинной скатертью, поставили деревянные братины с пивом и пироги с горохом и зайчатиной. Гости черпали пиво липовыми ковшиками, удивлялись, что многие бояре зайчатины не вкушают, почитая поганью. Говорили, если на Василия-капельника с изб капель — быть урожаю, а тут метель разыгралась. Скорина сказал, что с утра хоть мало, а капало. Когда завечерело, заложили втулками оконца, зажгли лучину. Оверьяну пиво ударило в голову. Вспомнив житье за игуменом Серафимом, затянул:

Уж как бьют-то добра-молодца на правеже,
Что нагого бьют, босого и без пояса
В одних гарусных чулочках-то без чеботов,
Правят с молодца казну да монастырскую…
Онтон Скудодей со Скориной подтягивали скучными голосами. Бабы, подперев руками головы, пускали в рукава слезы. Жалобная песня скоро прискучила, перешли на веселую, с присвистом. Бабы вскочили, потряхивая киками, пошли в плясовую. Не слышали, как стукнуло в сенях, пахнуло холодом. Хозяин и гости обернулись. У порога стоял Ивашко Кислов, князев приказчик, косой на один глаз, мрачного вида мужик.

Ивашко отряс с колпака снег, повел по углам косым глазом, вкрадчивым голосом выговорил:

— По здорову ли, православные, живете?

Мужики приросли к лавкам. Скудодей закашлялся, едва не подавился пирогом. Приказчик шумно потянул носом пивной дух, гаркнул:

— Без боярина государя дозволения пиво варили!

Вцепился жилистой рукой в Оверьянову бороду, стянул его с лавки.

— Не ведаешь, новожилец, что мужикам пиво варить заказано?!

Колотя о стену Оверьяновой головой, приговаривал:

— Заказано! Заказано! А случится надобность, бери пиво да вино в бояриновом кабаке! Кабаке! Кабаке!

Оверьян упирался руками в приказчикову грудь, силился вырваться. Но Ивашко Кислов был сильнее отощавшего в бегах мужика, тряс, пока у Оверьяна не зашлись глаза, бросил наземь, пинал ногами, целясь под вздох, подскочил к столу, вывернул из братин остатки пива. Бабы охнули, хватая шубейки, кинулись вон. Оверьян поднялся кряхтя, в голове гудело. Приказчик вытер вспотевший лоб (умаялся с Оверьяном).

— Такова-то вам братчина, песьи дети. А тебе, новожилец, за неявленное пиво, что без дозволения боярина варил, заплатить для первого раза пени три алтына, а сколько батогами пожаловать, о том господин рассудит.

Приказчик ушел. Мужики вздыхали. Оверьян, задрав рубаху, охая, разглядывал синебагровые отметины на боках.

Опустил рубаху, прислушался. За стеной замирал, удаляясь, топот приказчикова коня. Оверьян сердито сказал:

— Ивашко Кислов — вчера гряды копал, сегодня в воеводы попал.

Онтон Скудодей и Скорина шагнули было к выходу уходить, Оверьян их остановил, глаза его повеселели, он озорно крикнул:

— Эй, браты, семь бед — один ответ. Или мужикам боярин и горе размыкать заказывает? Или наше пиво не удалось, что на пол пролилось?

Крикнул сыну Ортюшке, чтобы достал из прируба припрятанный мед да поглядел, не подкарауливает ли опять где во дворе Ивашко Кислов. Бабы вернулись одна за другой, пугливо переглядываясь, уселись. Скоро и об Ивашке Кислове, и о боярине князе Василии забыли. Опять затянули песню веселую, гулевую:

…Воробей пиво варил,
Молодой гостей сзывал.
Ой, жги, говори,
Молодой гостей сзывал.
Оверьян как ни в чем не бывало пошел в пляс. Бабы от удивления ахнули: «Это битый-то!». Оверьян скороговоркой: «Колоченая посуда два века живет». Пошли в пляс и захмелевшие бабы; от пляса гудела изба, сыпалась с потолка земля. Оверьян притоптывал лаптями, покрикивал:

— Ой, жги, жги! Пляши, браты, или бояре и веселиться мужикам заказали!

2

В голубом тумане над дальним бором поднималось рудо-желтое солнце. Медный прапорец[157] на смотрильне[158] господинова дома засветился червонным золотом. Хромоногий Костюшко, конюшенный холоп, помогавший бабе-скотнице выгонять за двор коров, пощурился на прапорец, со злостью крикнул:

— Опять припозднились, Офроська, будет боярин лаяться! — Огрел батогом бурую корову. — Как поставил боярин кирпичный завод — житья не стало. Прежде сколько холопов на дворе было, а теперь велел всем на заводе у кирпичного дела быть. Толки воду на воеводу. А мне и на конном, и на скотном одному не управиться. Не гоже с одного тягла две дани брать. Не нога худая — побрел бы, как другие, меж двор.

Скотница замахала руками, зашикала:

— Утихомирься, Костюшко, боярин бредет!

На крыльцо, широкое, с стрельчатой кровлей на резных столбах, вышел хозяин князь Василий Морткин. На голове засаленная тафья, на плечах затасканный зипун. Стоял, почесываясь, смотрел круглыми, как у совы, глазами на поднявшееся солнце. Стукнул суковатым посошком:

— Сколько раз говорено — животину до солнца выгонять! Одна вам забота — только в брюхо набить, а чтоб о господиновом деле порадеть, того нет. Доберусь до вас, толстомясых, не один батог изломаю.

Морткин сошел с крыльца, пошел обходить хозяйство. Идет князь Василий, хозяйски, коршуном смотрит по сторонам. От солнца и голубого неба гнев у князя стал проходить и думы легкие. «Бога гневить нечего: двор — чаша полная. Эк, чего нагорожено! Дворы, сараи, мыльня, кузня. Господи боже! И все к месту. Житницы от зерна ломятся. В медуше от кадей с медом деваться некуда, сундуки рухлом полны, в шкатунях казны припасено довольно. У иного московского боярина того нет». Прикинул, — сколько в последнем месяце было выручено от кабака. Кабак поставил в прошлом году при дороге — ни пешему, ни конному не миновать. Наведался князь Василий и в птичий хлев, спросил бабу-птичницу, не слышно ли без времени куриного клику. Оттуда — в поварню. В поварне посмотрел в кади, много ли осталось невеяны на хлебы дворовым людям, стряпухе велел ради постного дня толокно забалтывать холопам редко.

По усыпанной песком широкой дороге вышел за ворота. Усадьба стоит на взгорье. Внизу разбросалось село Морткино — пятнадцать дворов. Селом был верстан при царе Иване отец Федор. Старый князь заплатил в поместном приказе двести рублей, и село с полутора тысячью четей земли и двумя деревнями записали за Морткиным в вотчины.

Князь Василий постоял у ворот, поглядел на дымки над черными избами мужиков, вернулся к крыльцу, крикнул седлать коня, горничному отроку велел принести кафтан.

Костюшко подвел коня. Князь вынесся за ворота, позади трусил на кобыленке Костюшко. Стали спускаться к реке. Догнали попа Омельку, Князева духовника. Поп ступал босыми ногами, оставляя след в росистой траве; на плече сложенные мрежи. Отчитав на скорую руку утреню, Омелько брел половить рыбки.

У реки, выше князевой мельницы, кирпичный завод. Измазанные холопы, сбросив порты и заголившись едва не до пупа, мяли в кругу глину. Подбежал приказчик Ивашко Кислов, на ходу сорвал с головы колпак, согнулся, чиркнул пальцами по земле:

— Не гневайся, князь-боярин, вчерашнего урока, что указать изволил, холопишки не осилили.

Морткин махнул плеткой:

— Поноровщик! Батожья не жалел бы — осилили б…

На холопов закричал:

— Не ведаете, лежебоки, что кирпич к государеву городовому строению готовите!

Ругался замысловато: «Салазки повыворочу, на кишках перевешаю!».

Холопы усерднее замесили ногами. Князь лаялся, пока не запершило в горле. Сбоку вынырнул поп Омелько, бросил наземь мрежи, задрал на боярина козлиную бороду, прогнусавил из церковного поучения.

— Аще раб ли, рабыня ли тебя не слушает и по твоей воле не ходит, — плетей нань не щади. — Погрозил холопам кривым пальцем: — Бога бойтеся, раби лукавые.

Князь Василий постучал рукояткою плети по багровым кубам готового кирпича, — кирпич выжжен хорошо, звенит… Ухмыльнулся в усы. «Жаловался зимою, что холопы без дела валяются, полати только гузном обметают да толокно жрут. А сейчас еще бы десятка два холопов, а то и три — всем нашлось бы дело. Поставил бы еще печей да сараев — кирпичи жечь».

С боярином Звенигородским князь Василий столковался по-доброму. Завод в вотчине Морткина дьяк Перфирьев, как и все заводы, отписал на государя. Князю же Василию велено было на том же заводе быть в запасчиках, готовить к городовому делу кирпич. Вместо нанятых мужиков, кирпич делали Князевы кабальные холопы. В росписях же дьяк писал, что кирпич готовят охочие мужики, двадцать человек. Деньги, что причитались деловым мужикам, шли князю. За то отвез в Смоленск князь Василий боярину Звенигородскому серебряную братину лебедем и дьяку Перфирьеву деньгами рубль и шелковый плат.

Над обжигальными печами курился сизый дым. Смотрел князь Василий на перемазанных глиной холопов, думал:

«Поставить завод — дело не великое, да работных людишек откуда взять? Холопов, каких было можно, всех к кирпичному заводу уже приставил, во дворе один хромоногий Костюшко да горничные отроки остались. Пахотных мужиков тронуть нельзя: рядились на боярина землю пахать, кирпич жечь — не в обычае и в грамоте не сказано. Подрядную грамоту повернуть можно, куда хочешь, да опасно, как бы не разбрелись крестьянишки. Недавно сколько охочих людей кабалиться приходило. То посадский прибредет оголодалый черный мужик, кости да кожа, ударит челом, молит взять сынишку в кабалу за четь невеяны. То умучают кого воеводы на правеже батогами, припадет к стопам, просит царскую подать за него заплатить, а за то он князю-боярину, холоп с женою и детьми, будет работать на господина до домовины, только б от правежа избавил. Да опять же ратные люди полонянников-литву, мужиков и баб, сходно продавали. Людишек к Смоленску много бредет, на городовое дело нанимаются. Площадный подьячий Кирша Дьяволов жалуется: „Доходы вовсе стали худые; прежде, что ни день — в кабак звали кабалы писать, а теперь пришло — редко когда целовальник пришлет подручного. Напойной казны в кабаках против прежнего вдвое выручают, хоть питухи норовят пить за чистые. Платит казна людишкам за городовое дело, людишки же деньгу в государев кабак волокут, так кругом и идут“».

Облаяв холопов, князь Василий направился к мельнице. Ивашко Кислов затрусил за господиновым конем.

Топтавшийся в кругу плечистый и круглолицый холоп Михайло, прозвищем Лисица, сказал:

— Буде! — Вздохнул, вышел из круга, обтер подолом лицо.

Старик холоп покосил на Михайлу слезящимися глазками:

— А урок робить ведмедь будет?

Холопы заговорили разом:

— Правду Михайло молвит, дух переведем!

Один по одному выходили из круга, садились на землю, скребли изъязвленные ноги. Сидели голоногие, землянолицые, переговаривались:

— От глины да огня руки-ноги задубели…

— Сколько ни тянись, батожья не избыть.

— Отдыху в праздник боярин не дает, будто бусурманы.

Старик один топтался в кругу. Точно одряхлевший мерин, с хрипом приподнимал и опускал ноги, — костлявые, со вздувшимися жилами.

Михайло Лисица крикнул:

— Зря усердствуешь, дедко Микита, ждешь, что боярин кормов лишек пожалует?

Старик прижал к впалой груди дубленые руки, выкашлянул:

— Какие корма, батожьем не пожалует — и на том спаси его бог.

Подошел к холопам, хрипло зашептал:

— Не выдюжаю, детки, на кирпишной работе, ноет спинушка, в грудях горит, в очах зга. Немилостив господин, денно и нощно работой непереносной рабов томит. Не хворь моя, побрел бы куда оченьки глядят, на украйнах государевых житье вольное и выдачи кабальным нету.

Михайло Лисица подмигнул серым с золотинкой глазом холопу рядом:

— Чуешь! Старый — и то убег бы, а мы мешкаем.

От мельницы мчался Ивашко Кислов. Остановился, чтобы выломать потолще батог. Холопы вздохнули, понуро поплелись в круг мять глину.

3

Приказчик Ивашко Кислов наведывался в починок Подсеки редко. За кирпичной работой было некогда. Мужики Скорина, Скудодей и Оверьян Фролов переметили в лесу деревья, где были борти,[159] чтобы знать, в каких бортях кому промышлять. Оверьян сходил на господинов двор, заказал кузнецу древолазные шипы и заплатил за то копейку. Бывалые мужики Скорина и Скудодей ожидали хорошего промысла. Из-за множества пчелиных роев ходить в лесу было опасно; случалось, пчелы кусали бортников до смерти.

Скорина, довольный тем, что приказчик не наведывался, говорил:

— В лесу живем, пенью молимся, подальше от боярина мужику легче. Вчера выводок бобров уследил — осенью подберусь, мех в Смоленск купчинам сволоку, довольно станется боярину белок да лис.

Ломать мед Оверьян ходил с сыновьями Ортемкой и Панкрашкой. Возвращались они ко двору с лицами синими, опухшими от пчелиных жал. Приходил Ивашко Кислов, глядел кади, корил мужиков — лукавят-де, мед таят. Велел везти добытое на князев двор.

На взодранных меж пней полянах пожелтела рожь.

Пришло время жать. Скорина съездил в Морткино, привез древнюю бабу Варваху. У бабки от старости на подбородке мох, рот высох в вороний клюв, на солнышке сидит — трясется. Баба Варваха помахала сухой рукой, беззубым ртом прошамкала: «Святая Парасковея-пятница, помоги рабам божиим Онтонке, да Евсейке, да Оверке, да женкам их Настаське, да Огафьице, да Домахе жатву начать и покончить, будь им заступницей от ведуна и ведуницы, еретика и еретицы, девки-самокрутки, бабки-простоволоски, от всякой злой напасти. Аминь».

Чиркнула два раза серпом (для зажину, ради легкости руки, и таскали мужики столетнюю Варваху), велела кланяться на восход солнца, чтобы жатва в тихости была, на заход, чтобы Литва какого лиха ведовстмом не напустила.

Бабы с девками жали рожь, мужики бортничали, доламывали мед. У борти Оверьян встретился с косолапым.

Борть была невысоко. Засунувши в дупло лапу, медведь лакомился медом. Зверь казался не великим. Оверьян подобрался, тюкнул косматого с маху по задней лапе, — не воруй чужого добра. Медведь заревел, кубарем слетел с дерева, завертелся на трех лапах.

Оказался он не медвежонком — матерым зверем; подмявши под себя Оверьяна, рвал его зубами, силился когтями снять с головы кожу. Задрал бы зверь Оверьяна до смерти, не выручи соседа Скорина.

Заслышавши медвежий рев и Оверьяновы вопли, Скорина бросился на выручку; с разбегу всадил железную рогатину медведю в бок, поверженного зверя добил топором.



Замертво сволокли Ортюшка с Панкрашкой отца в избу. В голос голосила над мужиком баба Огашка.

До богородицына дня отлеживался Оверьян на полатях. Кое-как отлежался. Рваные уши приросли криво, на щеках от медвежьих когтей отпечатались синие впадины. Ивашко Кислов, оглядев как-то изувеченного мужика, усмехнулся косым глазом:

— Теперь тебе от боярина не убрести, с рожей твоей под землей отыщет, — приметная. А хозяин твой старый, боярский сын Кирша Дрябин, тягаться за тебя с господином оставит, куда ты ему драный.

Осенью, после того, как крестьяне свезли в вотчинников амбар пятину из озимого и ярового, князь Василий велел сносить оброчные деньги: ямские, полоняные и стрелецкую подать — по чети ржи. Перед Юрьевым днем в Оверьянову избу пришел Онтон Скорина. Сидел, скучным голосом говорил:

— Когда царев да вотчинников оброк отдать, да велеть бабе в хлебы мякины половину мешать — до Родиона-ледолома жита хватит. Охо-хо-хо… Что сожнем, то и сожрем. У других мужиков, что в селе за боярином сидят, того хуже, до Оксиньи-полузимницы не дотянут. У нас с тобою от бортей и зверя подмога. Который год бояриновы крестьяне еловую кору жрут. Мужицкое брюхо привычное, не то кора еловая, топор сгниет, да из году в год от таких кормов затоскует. — Вздохнул протяжно. — Рядился я жить за боярином четыре лета, а те лета кончаются; надумал я за другим хозяином верстаться. На Юрия и поверстаюсь. С дворянином Сущевым сговорено, чтоб за ним жить, избы ставить не надо — на пустой двор сяду, да подмоги дает три чети на семена да три на емена.

Оверьян смотрел в потолок, — на потолке сажи в палец. Когда ставил избу, клал под один угол деньгу для богачества, под другой — шерсть для тепла да ладану от нечистой силы.

Ни богачества, ни тепла нет, нечистая сила к мужику тоже не наведывалась, должно быть — незачем. Тараканов же развелось тьма. Подумал: «Не съехать ли к другому боярину?». Вспомнив о житье за игуменом Серафимом да детьми боярскими, вздохнул: «Куда от земли-кормилицы пойдешь! Не за боярином жить, так за сыном боярским, или того хуже — за черноризцами. Нет у мужика поля, нет и воли. Вороне сколько ни летать, а ястребу в когти попасть не миновать. Так и мужик».

Мерцали в небе голубые предутренние звезды. Оверьян запряг коня, подпоясал потуже лыком кожух, бросил в сани спутанную овцу, поставил полкади меду — везти в город на торг, добывать денег: надо платить государев оброк.

В Смоленск Оверьян приехал к полудню. На торгу от саней и народа не протолкаться. Остановился близ монастырских лавок. Рыжий монах — морда лоснится, бородища до пояса, — торговавший в лавке со служкой, увидев на санях у Оверьяна кадь, замахал руками:

— Проваливай подалее, сирота! Сами медком торгуем, да не берет никто, а не отъедешь по-доброму, в загривок натолкаю.

Пришлось стать к стороне, за хлебными амбарами, куда и покупатели не заглядывали. Подскочил таможенный целовальник, сдернул с кади рогожу, прикинул на глаз, потребовал государевы деньги — тамгу алтын. Оверьян закрестился: нет денег, Христом-богом молил целовальника пождать, пока продаст овцу или мед. Целовальник схватил конька под уздцы, хотел вести к таможенной избе. Налетели вскупы,[160] стали торговать овцу и мед. Лаяли друг друга. Оверьян от крика и лая одурел. Целовальник торопил:

— Продавай, сирота, скорее, а то в таможенную избу сволоку.

Пришлось отдавать овцу за два алтына две деньги. Знал, что настоящая цена не менее трех алтын с деньгой, да что поделаешь — целовальник не ждет. Отдал таможенному алтын тамги, стал ждать настоящего покупателя на мед. Приходили трое, давали цену несуразную: по три алтына за пуд, — не продал. Рядом стояли с санями мужики. Одеты в новые кожухи, колпаки с лисьей оторочкой; на санях — куры битые, куры живые, кули с гречихой. Видно — живут в достатке. Разговорились, оказалось — государевы крестьяне из Порецкой дворцовой волости. Хвастались: «Мы-де одного великого государя знаем, не то что вы, володельческие».

В мутном ноябрьском небе блеснуло солнце. Снег на кровлях и деревянных башнях заиграл и заискрился. Горяча гнедого конька, на торг выехал бирюч Никифор Шалда, у седла бубен, в руке — колотушка. За бирючом верхоконный посадский нарядчик. Шалда заломил колпак, ударил в бубен. Нарядчик покрикивал:

— Копитесь! Копитесь, православные, не мешкайте!

Оверьян подобрался ближе, чтобы лучше слышать. Народ стеной обступил бирюча. Шалда сипло кашлянул, прочистил горло.

— Слушайте, православные, волю великого государя! Царь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал и бояре приговорили. — Перевел дух, приподнялся в седле, во всю глотку крикнул: — Выходу крестьянскому в сем году не быть и помещикам крестьян не свозить!

Мужики зашумели. В разных местах выкрикивали:

— И без того помещики всюду прицепы чинили!

— Ныне бояре вконец олютуют!

— Охти нам!

— Времена злые пришли!

Бирюч вздел колотушку:

— Не вопите, православные. Слухайте далее царев указ.

Оверьян бросил конька, протолкался в толпу. Кто-то саданул его под бок, кто-то лягнул кованым чеботом. Наступил на ногу грузной старухе в черной однорядке. Старуха зашипела, потянулась было к бороде. На нее зашикали. Бирюч кричал:

— А которые крестьяне из-за бояр, и из-за дворян, и из-за приказных людей, и из-за детей боярских, и из-за всяких людей из поместий и вотчин, и из-за патриарха, митрополита или монастыря выбежали до нынешнего года за пять лет, — на тех беглых крестьян в их побеге и на тех помещиков и вотчинников, за кем те беглые живут, великий государь указал — суд давать. И по суду, и по сыску государь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал тех беглых крестьян с женами и с детьми и со всеми животами назад возить, где кто прежде за кем жил.

Рябой мужик рядом с Оверьяном нехорошо выругался. Кто-то крякнул. Иные вздыхали, скребли затылки. Бирюч продолжал:

— А которые крестьяне выбежали до нынешнего года лет за шесть, и за семь, и за десять, а помещики да вотчинники до нынешнего года на тех беглых крестьян государю царю челом не били, государь указал и бояре приговорили: суда на тех беглых не давать и где кто жил — не вывозить…

Бирюч тронул коня, поехал кликать на другой конец торга. В толпе заговорили разом:

— Вот она, государева милость.

— Беглых за пять лет ворочать.

Грузная старуха в однорядке спросила посадского, по одежде, должно быть, кузнеца:

— О чем кликал бирюч? В толк не возьму.

Кузнец сказал:

— Выходить от помещиков царь мужикам заказал. — Подмигнул глазом Оверьяну: — Вот тебе и Юрьев день!

Старуха вздохнула, тряхнула кикой:

— Нам Юрьев день не надобен, — мы посадские, с Везовенского конца полусоха.

Оверьян поплелся к саням. Присел, стал думать: чего доброго, прежний помещик, боярский сын Кирша Дрябин, обратно свезет. От приказчика Ивашки слышал: приезжал Кирша весною еще в прошлом году на бояринов двор, требовал Оверьяна обратно. Князь Василий и слушать Киршу не стал, велел гнать со двора вон. Потом бил Кирша воеводе челом, просил на боярина суда, и тянется тот суд и по сей день. К Кирше Дрябину возвращаться охоты нет: житье в лесном починке легче, чем перед господиновыми очами. Да и привык за два года Оверьян к месту. Не тесни бояре мужика, — век бы на одном месте сидел.

Приходили покупатели, приценивались к меду. Оверьян на цене стоял крепко. Когда покупатель отходил, опять усаживался думать. Порецкие мужики, распродавшись, уехали. Подошел Филимон Греча — в Обжорном ряду у него новая харчевая изба.

Торговался долго. Не сторговавшись, отходя, со злостью кинул:

— Что бирюч кликал, слыхал? Вот погоди, так ли бояре крестьянишкам хвосты защемят!..

Походивши по торгу, Греча вернулся к Оверьяновым саням. Постучал пальцем о кадь:

— Так и быть, ради сиротства твоего дам по четыре алтына.

Поехали к важне. Оверьян заплатил целовальнику деньгу.

Кадь взвесили; меду оказалось два пуда десять гривенок.

Оверьян отвез кадь к Гречиному двору. Греча, отсчитывая деньги, сказал:

— За два пуда плачу, а десять гривенок — то на поход.

Оверьян потянул с головы колпак, шумно задышал носом:

— Побойся бога, купец! Мне же деньги надо государеву подать платить!..

Греча позвенел в зепи монетами:

— Мы тоже посадское тягло в цареву казну платим.

Отсчитал восемь алтын:

— Кланяйся, сирота, за то, что дал. А буйствовать начнешь, — вот чем попотчую… — и поднес к Оверьянову лицу мохнатый кулачище.

4

От Елизара Хлебника Федор перебрался жить к Никольскому попу Прокофию. Попов двор стоял в слободе, у церкви Николы-полетелого. Жил поп Прокофий крепко, у другого дворянина нет того, что было на поповом дворе. За высоким тыном просторные, на подклетях, новые хоромы. Поодаль от хором — поварня, житница, погреб с надпогребницей, клети разные, хлев коровий, да хлев свиной, да хлев птичий. Подклети под хоромами — одни жилые, другие глухие. В жилых обитали поповы задворные мужики, в глухих хранилось всякое добро: полотна, пенька, войлоки, платечная рухлядь, столовый припас. К церкви Николы-полетелого еще при Литве по грамоте короля Казимира было приписано село Фомино в Смоленском повете,[161] с землею и мужиками. Мужикам было велено платить Никольским попам оброк, чем изоброчат, и землю на них пахать, как укажут. При московских порядках Никольские попы владели селом и мужиками по-прежнему.

Поп пустил Федора жить в заднюю хоромину. Порядились, что мастер будет платить два алтына в неделю, а доведется жильцу есть попов хлеб, за то плата особая, и счет нахлебных денег вести попадье.

Поп с утра до вечера носился по двору, — маленький, поджарый, в затасканном зипунишке, потряхивал мочальной гривой, покрикивал петушиным голосом. Только и отдыхали дворовые мужики и бабы, когда уходил Прокофий отправлять службу.

Попадья, крупичатая, красивая, появлялась на дворе редко. Колыхая полным телом, пройдет в поварню, посмотрит, как управляется стряпуха, прикрикнет на развозившихся у крыльца поповых чад, влепит чаду подзатыльник, зевая и крестя рот, побредет в хоромы.

Поп Прокофий ссужал деньги в рост под заклад. В дом приходил разный мелкий посадский люд. Федор из своей хоромины слышал петушиные покрикивания попа и смиренные голоса закладчиков. Сундуки в подклети были забиты разным закладным рухлом.


До зимы башни и прясла вывели от Крылошевского конца и вверх по холмам, к Авраамиевскому монастырю.

На святках из Москвы пришла грамота. Именем большого ближнего боярина Бориса Федоровича Годунова приказный дьяк требовал мастера Коня и дьяка Перфирьева в Москву с росписью, чертежом и памятной записью.

Выехали через два дня. Зима была снежная, дорога завалена сугробами. До Москвы тащились семь дней.

Приехали в сумерках. Из церквей брел народ. У решеток уже топтались решеточные сторожа. Сани долго ныряли по ухабистым улицам. У крайнего двора, близ погорелой церкви Николы-зарайского, остановились. Федор постучал. За огорожей скрипнуло крыльцо, окликнул низкий басок. Мастер отозвался. За воротами кто-то радостно охнул. Загремел засов. Приземистый человек в овчине, брошенной нараспашку поверх зипуна, подмастер палатного дела Никифор Молибога, открыл калитку.

— Будь, Федор Савельич, гостем дорогим.

Через темные сени прошли в горницу. На столе в медном жирнике потрескивал фитиль.

Никифор суетился, от радости не знал, куда Федора посадить. Поблескивая добрыми глазами, охал, расспрашивал о житье в Смоленске, рассказывал сам.

Из светелки спустилась девка, стала застилать стол шитой скатертью. Молибога тер лоб, низким баском гудел:

— Перед святками гость Омельян Салов меня к себе звал. Говорил: «Надумал я палаты каменные ставить, да как ставить — один был на Москве по каменному делу мастер Федор Конь, да и того Борис Федорович в Смоленск услал город ставить. Может, ты, Микифор, поставишь — на жалованье и денежное и кормовое не поскуплюся. — Вздохнул. — Не умудрил меня господь в каменном деле». — Всплеснул руками. — Да что я тебе, Федор Савельич, про пустое говорю, того ты, должно, еще не знаешь, что великий государь Федор Иванович на прошлой неделе преставился.

Федор быстро повернул к Никифору лицо:

— Царь помер?

Молибога скороговоркой:

— Бояре суматошатся, кому на Руси царем быть. — Вздохнул. — Великое горе — государь Федор Иванович бездетным преставился. — Прищурил глаз. Дети боярские, купцы да посадские люди к Борису Федоровичу Годунову клонятся, большие бояре за Федора Никитича Романова стоят. Пока владыко-патриарх с боярами землю держат. — Помолчал. На лбу легли морщины. — От боярской власти посадским людям да крестьянишкам добра не ждать. Царь один, а бояр сколько, каждый же станет себе промышлять. Старики до сего дня помнят, как в малолетство царя Ивана Васильевича бояре землю грабили.

Девка приносила блюда и мисы с едой, ставила на стол. Вышла хозяйка, повела кикой, поклонилась степенно, поднесла гостю чару меда.

За столом мастер Конь и Никифор просидели долго. Федор рассказывал мало, больше все расспрашивал обо всем, что творилось в Москве. Спать улеглись около полуночи.

Федору не спалось. Ворочался на жарком пуховике без сна до третьих кочетов. Смотрел на тлевший перед образом огонек. Думал о разговоре с Молибогой. В память пришло, что не раз слышал о Годунове. «К наукам Борис Федорович многопреклонный». Вспомнил благолепное лицо большого боярина, когда наставлял его Годунов в Смоленске: «А станешь, Федька, дуровать, так и тебе батоги покорливости прибавят». Просвещенный государь, покровитель наук и искусств! Засыпая, усмехнулся освещенному лампадой хмурому лику Николы чудотворца в углу.

5

Второй месяц жил Федор в Москве у Никифора Молибога. Каждый день наведывался в приказ. В приказе было не до чертежей и росписей. Управлявший приказом боярин целыми днями на службу не показывался. Годунов заперся в Новодевичьем монастыре. Государственными делами ведал патриарх Иов с боярами.

Тотчас же, как только скончался царь Федор Иванович, во все украинные города послали гонцов с наказом воеводам ни своих, ни иноземных купцов за рубеж не выпускать. Опасались, как бы вековечный враг — польский король, проведав о бесцарствии на Руси, не пошел войною. В Смоленск на всякий случай послали еще приказ стрельцов.

В приказе дела вершились через пень-колоду. Разбирали больше челобитья о бесчестии. Бояре и патриарх несколько раз ходили в монастырь, били Годунову челом, просили на царство. Бояре осторожненько, обиняком, намекали, что избранный царь должен целовать крест — править государством, советуясь с боярами, без боярского приговора опалы не класть, вотчин не отнимать, смертью не казнить. Годунов выслушивал патриарха и бояр, воздев в гору глаза, говорил, что не о мирских суетных делах помышляет он, но, подобно покойному царю Федору, о душевном спасении. Бояре от досады кряхтели. «Хитрит Бориска, проныр лукавый, хочет без крестного целования на царство сесть, править землей по Иоанновому самовластию, без боярского совета. Не тянись дети боярские к Бориске, сидеть бы на царстве Федору Никитичу Романову».

Дети боярские, съехавшиеся во множестве в Москву из ближних поместий, поглядывали на бояр дерзко, чуяли свою силу. Толковали: если родовитые бояре медлят — самим, помимо больших, бить Борису Федоровичу челом, просить на царство. В полках стрелецкие сотники раздавали стрельцам полуполтины, обещали от воцарения Бориса всякие милости. Бояре засуетились, приходилось выбирать Бориса, не ожидая от него крестного целования.

Когда Федор являлся в приказ, дьяк отмахивался:

— Не до дела ныне, когда царство сиро.

Как-то вечером, когда Федор вернулся в избу, Молибога сказал: по всем дворам ходят стрельцы, велят завтра быть на Красной площади, всем народом идти к Новодевичьему просить на царство Бориса Федоровича. А кто не пойдет, будут с ослушников править в казну пени по два рубля.

Задолго до рассвета Федор проснулся от колокольного звона. Звонили во всех церквах в большие колокола. У домовых церквей сторожа во всю мочь колотили в била. Федор оделся, вышел со двора. Была оттепель. Со всех сторон к Красной площади валил народ. Кашляли в темноте, роптали тихо:

— С полуночи подняли.

— Скорее бы Борис на царство садился.

— Которую неделю бояре людишек томят.

На Красной гудела толпа. Стояли, пока над кремлевскими башнями не занялся рассвет. Из ворот вышла процессия. От множества свечей и фонарей сразу стало светло. За толпой облаченных в ризы духовных — патриарх Иов; он шел, высоко вздев над головой образ Донской богоматери. На освещенном пламенем свечей желтом лице горели старческие глаза. За патриархом — опять духовные в ризах, бояре, выборные земского собора и дворцовые чины. Бряцали хоругви, по-заупокойному тянул духовный синклит.

Народ хлынул за духовенством и боярами. Федор попытался выбраться из толпы. Людской поток понес его вперед. Кто-то закричал дурным голосом. У кого-то отрезали кишень с деньгами. Воришку тут же схватили, втолкли в снег. У Девичьего монастыря шествие остановилось.

Было уже светло. В монастыре затрезвонили колокола. Вышли монахини, запели высокими голосами. Патриарх с духовным синклитом и боярами скрылись за монастырскими воротами. Хлынувшую толпу отогнали стрельцы. Площадь перед монастырем чернела народом. Из ворот показался патриарший боярин, взгромоздившись на поставленную скамью, зычно крикнул:

— Люди московские! Владыко патриарх соборне с митрополитами правит литургию. Да смилуется господь над нами, сирыми, да Смягчит сердце Борисово, да умудрит его приять венец царский, да дарует нам государя благонадежного! Ждите с терпением и трепетом воли господней!

В толпе расхаживали стрельцы и дети боярские, бросали по сторонам ястребиные взгляды. Ждали долго. Глазели на ленивое воронье над монастырскими главами, зевали, крестили рты. Набежали пирожники; пироги расхватали вмиг. Многие, притомившись, садились на снег, другие пробовали улизнуть. Стрельцы глядели зорко. Убегавших поворачивали обратно лаем и батогами. За монастырской оградой послышалось несогласное пение. Вышел опять тот же патриарший боярин, махнул колпаком. Нищая братия у ворот повалилась наземь, затрясли лохмотьями, завопили. В разных концах поля им откликнулись. Стрельцы и какие-то люди в новых овчинах засуетились.

— Кричите на царство Бориса Федоровича!

Совали в спину и под бока кулачищами. Какой-то сын боярский налетел на Федора.

— Пошто не вопишь? Не мил Борис Федорович?

Разглядев ближе мастера и приняв, должно быть, за своего брата, служилого человека, отходя кинул:

— Запамятовал, што служилые между собой положили за Бориса стоять.

От воя и крика Федор оглох.

Снова, уже веселым малиновым звоном, залились колокола. На монастырском дворе запели многолетие. Дворяне, дети боярские и приказные закричали: «Слава! Слава богу!»

Неделю в Москве шло ликование. Целовальники выкатывали из кабаков бочки с вином и пивом, поили черный люд. На папертях государевы люди каждый день оделяли убогих милостыней. Говорили, что новый царь велит два года не брать с черных людей податей и оброков.

Федор с Перфирьевым толку в приказе так и не добились. Ведавший приказом дьяк сказал:

— Езжайте со господом к Смоленску назад. Борис Федорович государство приял, росписями да чертежами ему заниматься сейчас недосуг. Город же ставьте немешкотно и крепко, и государевой казне не убыточно.

6

От воеводы Оскольского прискакал в Москву гонец. Воевода извещал царя, что захваченный донскими казаками татарин-язык показывает, будто Казы-Гирей готовится нагрянуть на Москву со всей ордой и султанскими воинами. В приказах затрещали перьями подьячие. Помчались гонцы, развозя по городам воеводам царский указ. Не с укорами и угрозой кнута и батогов, как при прежних государях, призывал Годунов дворян и детей боярских порадеть для государева дела. Писал ласково, требуя, чтобы ревностью к ратному делу воеводы, дворяне и дети боярские доказали великую свою любовь к государю и Русии.

Снимали помещики со стен дедовские щиты и сабли, кончары и чеканы. Кольчужные и оружейные мастера едва-едва поспевали управляться с делом. Обряжались служилые люди в шишаки и мисюры, примеривали кольчуги и панцири. Не мешкая, садились на коней, собрав датошных мужиков, тянулись по одному, по три, по пять к городам.

К князю Василию Морткину заехал переночевать дворянин Михайло Сущев. Ехал Сущев в Смоленск с датошными людьми. После ужина гость и хозяин сбросили кафтаны. В горнице было натоплено жарко. Сущев, круглолицый, краснощекий, с кошачьими усами, ходил по горнице, поводил обтянутыми желтым зипуном крутыми плечами, гудел:

— Худые служилые людишки на конь садятся охотно. С татарами переведаться рады. — Вздохнул. — Не думалось мне, что скоро доведется государю в ратном деле служить. — Посмотрел на хозяина, ухмыльнулся в пушистые усы. — Добро бы настоящему руссийскому государю, а то мурзишки Четьи праправнуку, малютинскому зятю. — Фыркнул по-кошачьи.

Морткин покосился на гостя. От сердца ли говорит князь или хочет выведать хозяиновы мысли? Гмыкнул в бороду.

Гость продолжал:

— Детям боярским Бориска мирволит. Как вышел указ о сыске беглых, подьячие ябеды строчить не управляются. В прошлом месяце дети боярские Гришка Олсуфьев да Никитка Носов у меня два двора обратно свезли, по четыре года за мной мужичишки жили.

Князь Василий вспомнил, что у него сын боярский Кирша Дрябин еще осенью, как только вышел указ о сыске беглых, едва не свез обратно беглого мужика Оверьяна Фролова. И свез бы, не помри сам скорой смертью.

— Так, говоришь, мурзишки праправнук, малютинский зять? Ох-хо-хо! Истина, Михайло, истина…

Гмыкал в бороду, вздыхал. Бросать вотчину, отрывать мужиков и холопов от кирпичного дела, тащиться воевать с татарами не хотелось.

Проговорили долго, до кочетов. Утром у холопьей избы толкались датошные люди: Оверьян Фролов, холоп Михалка Лисица, еще двое мужиков да четверо сущевских. В датошные помещики отбирали захудалых мужиков или лукавых в работе. Если сложат голову в ратном деле, — хозяину убыток не велик. Поп Омелько отпел молебен. Князь Василий с Сущевым вышли на крыльцо. Женки датошных мужиков, увидев хозяина в епанче, с саблей, в железной шапке, заголосили. Холопы кинулись подсаживать хозяев на коней.

Выехали за ворота, перекрестившись, тронулись к Смоленской дороге. Впереди — Мерткин с Сущевым. Позади, на клячонках, трусили датошные. На головах у датошных островерхие ратные колпаки, набитые паклей. Из-под кожухов торчат высоченные воротники военных кафтанов стеганых, тоже набитых паклей. У кого копье, у кого рогатина. Михайле Лисице хозяин дал пищаль-рушницу, у двух сущевских сбоку болтаются сабли. За датошными — телеги с кормами и холопы с запасными конями.

Сек дождь пополам со снегом. В голом бору гудел ледяной ветер. Немочное солнце смотрело из разорванных туч. На прогнивших гатях кони по брюхо проваливались в жидкую грязь. Раз пять останавливались вытаскивать завязшие телеги.

В Смоленск дотащились к ночи, когда воротники уже заставляли рогатками ворота. Ночевали на осадных дворах. Утром Морткин поехал с датошными людьми к съезжей избе. Перед съезжей, в епанчах, на конях, дворяне и дети боярские. Слонялись без дела датошные мужики. Крик, ругань, позвякивание кольчуг и бряцание сабель о стремена. Ждали, когда выйдет окладчик проверять, все ли служилые люди снарядились по окладу к ратному делу, не своровал ли кто.

Оставив людей на Облоньи, Морткин с трудом пробрался сквозь множество коней, детей боярских и датошных людей во двор. На крыльце увидел Звенигородского. Боярин замотал головой, поманил рукой.

Поглаживая бороду, сказал:

— А волокся-то зря, Василий. Гонец государеву грамоту привез: служилым людям, какие к городовому строению приставлены или запасы к городовому делу пасут, великий государь Борис Федорович указал в поход на татар не ходить.

У Морткина затряслись руки. Срывающимся голосом вымолвил:

— Многомудр и многозаботлив пресветлый наш государь Борис Федорович.

Звенигородский покивал носом, засопел:

— Многомудр, зело многомудр… Поди голову Четвертинского отыщи, датошных людей под начало ему отдай, да и езжай обратно со господом. — Тихо: — Я твой дар помню…

Морткин отыскал Четвертинского. Голова стоял у тына, размахивая плетью, корил за что-то боярского сына.

Поехали смотреть датошных. Мужики — смотреть срамно, плюгавые. Только холоп Михалко Лисица по-настоящему годен к ратному делу. Голова вздохнул, почмокал губами: «Лукавит князь Василий, сын Федоров, — дает ратных людишек, что дома к делу не гожи. По совести рассудить, какой хозяин даст на войну настоящего мужика. Охте! Все перед богом и великим государем грешны». Сказал:

— Ладно. Быть твоим датошным людишкам под моим началом к ратному делу.

7

Смоленской рати указано было идти к главному стану — в Серпухов. Две недели тащились по весенней распутице. Лило сверху, плескалось под лошадиными копытами. Останавливались ночевать у деревень. Места в мужицких избах ратным не хватало. Начальные люди и дети боярские забирались на печи и полати. Датошные люди валились в грязь, где сморит сон.

Оверьян Фролов уныло шлепал на совсем заморенном коньке. Напитавшийся водою ратный колпак, набитый паклей, давил голову, в набухшем кафтане не повернуться. Из датошных людей один Михайло Лисица смотрел весело. Размочит в лужице сухарей, пожует толокна, выжмет кафтан и завалится тут же, не перекрестивши лба.

Датошные мужики просыпались задолго до света. От мокроты ломило кости. Лисице — хоть бы что, спал, пока трубный рев не поднимал рать.

Под Москвой выглянувшее из туч солнце обрадовало ратных весенним теплом. К полудню припекло так, что от мокрых кожухов и кафтанов пошел пар. У Серпухова уже собралась стотысячная рать. Подходили все новые и новые ополчения. Передовые полки стояли в Калуге. В Коломне — сторожевой полк, в Алексине — стан правой руки, левой — в Кашире. Ходили слухи, что в степях уже показалась орда. В начале мая в главный стан приехал из Москвы Годунов с пышной тысячной свитой знатнейших бояр, дворян, стольников, стряпчих и жильцов. Две тысячи стремянных стрельцов в цветных кафтанах тянулись по обе стороны царского поезда.

Для встречи татар на берегах Оки собралась огромная, невиданная на Руси рать. На лугу далеко раскинулся пестрый город шатров. Каждый день Годунов смотрел полки и давал пиры служилым людям. Датошные мужики, томясь бездельем, валялись на траве, вспоминали оставленные избы, глядели на безоблачное небо, говорили, что рожь сильно пойдет в рост. Михайло Лисица бродил среди датошных, прислушивался, о чем толкуют мужики. Оверьяну, подмигнув, как-то сказал:

— По мне, такая война — хоть до смерти. Не то что у боярина кирпич жечь. Одна беда — толокна мало, а царь только дворян да детей боярских потчует.

Шесть недель стояла рать на берегах Оки. Приели у соседних крестьян хлеб, вытоптали луга. На Петра и Павла рано утром в царский стан прибыли крымские посланцы. Посланцев нарочно повели дальней дорогой вдоль стана, чтобы татары могли видеть грозную царскую рать. Крымцы косились на гарцевавших в железных доспехах детей боярских, на ряды стоявших под ружьем со всей ратной приправой стрельцов и сбившиеся плотными четырехугольниками дружины городских ополчений. По знаку князя Куракина, начальствовавшего над пушечным нарядом, ударили разом все сто бывших при войске пушек. Послы повалились на землю. Один Мурза-Алей, знавший хитрости московских людей, остался на ногах.

У царского шатра, сияя латами, стояли на карауле рыжеусые и голоногие немцы-копейщики. Ошеломленные ревом труб, пушечной пальбой, лязгом оружия, сиянием золотого шлема на голове царя, послы, оторопело хлопая глазами, стояли перед Годуновым. Один видавший виды Мурза-Алей по-прежнему оставался невозмутимым. Прижав к сердцу руки, он заговорил; от имени Казы-Гирея передал, что хан вовсе не собирается воевать с русскими, а желает вечного мира и готов со всею ордою идти против врагов московского царя. Годунов и бояре решили послать в Крым своих послов — взять с хана клятвенное подтверждение грамоты о вечном мире, заключенном с татарами при Федоре.

Все — от воевод-бояр до датошных мужиков — радовались бескровному окончанию похода. Злопыхатели, ухмыляясь в бороды, шепотком говорили, что Казы-Гирей и не думал идти на Русь, а поход есть не что иное, как хитропышные годуновские козни — хочет-де Бориска прослыть спасителем отечества.

Оставив на берегу Оки малую сторожевую рать, потянулись ратные люди обратно. Стрельцы ушли — одни в Москву, другие на литовский и шведский рубежи. Дворян, детей боярских и датошных людей распустили по домам.


Версты за три от Дорогобужа, в стороне от дороги, на лесной поляне заночевали датошные люди. Варили в тагане похлебку, смотрели на затканное звездами теплое небо, вполголоса вели беседы:

— К вёдру вызвездило…

— Бабы давно уже жать взялись…

— Чего не взяться!

— Июль — страдничек-светозарничек.

— Домой к новине поспеем.

Неслышно подобрался к мужикам чужой человек. Постоял, прислушиваясь к беседе, шагнул в круг света, падавшего от костра, весело крикнул:

— Хлеб-соль, царевы вои! Ко двору бредете?

Мужик, с торчащими вкось рваными ушами и шрамами на лице, ответил:

— Ко двору.

Чужой насмешливо спросил:

— Рожу где украсили? С татарами брани будто не было.

Мужик ответил неохотно:

— Ведьмедь драл.

Круглолицый парень, лежавший у костра, приподнялся, лениво сказал:

— Князя Василия Морткина датошные люди. Меня Михайлой, его Оверьяном зовут. Было нас, Князевых датошных, четверо, конные вперед уехали, у Оверьяна конь пал, а я пеший был.

Чужой опустился на землю, расстелил озям, лег, прищурил на Оверьяна быстрые глаза:

— Попотчует тебя господин за конька батогами.

Оверьян заерзал, почесал затылок, уныло ответил:

— Батогов не миновать. Добро, если кнута не придется отведать.

Михайло снял таган. Мужики сели вкруг. Захожий, не дожидая зова, потянул из-за пояса ложку, подсел к датошным. Мужики молча хлебаливарево. Чужой насытился быстро. Наевшись, растянулся у огня. Лежал кверху лицом, говорил:

— Большим боярам да помещикам от похода убытку нет: кого золотом, кого сукном царь пожаловал, мужики ж кто пятки, кто задницу натрудил.

Хмурый мужик облизал ложку, сказал:

— А ты, умной, не в зазор твоей чести спытать, — откуда да куда бредешь?

Захожий человек поворотился на бок:

— Я — птица вольная, меж двор бреду. У дьяка Щелкалова без кабалы служил. А как вышел царев указ, кто без кабалы более полгода служит — писать в холопьем приказе в кабальные, сошел от дьяка. А прозвище мое — Хлопок Косолапый.

— Не слыхал, — сказал хмурый мужик. — Мы Щучейской волости посоха.

Мужики подбросили в костер сушняка, расстелили армяки, крестясь улеглись. В лесу ухали ночные птицы. Булькало в близком болоте, потрескивал костер.

Едва занялась заря, мужики стали собирать сумы. Михайло Лисица сказал Оверьяну:

— Не холоп более я нашему господину, довольно на него хребет гнул. Спрашивать про меня станет, говори: знать не знаю, ведать не ведаю, а от людей слыхал — помер-де Михалко от чревной хвори.

Сказавши так, Михайло оскалил белые зубы, вскинул на плечо пустую суму, не дожидая мужиков, зашагал с Хлопком по дороге. Оверьян стоял, смотрел вслед. Думал о батогах за палую лошадь. Не окликнуть ли Лисицу, не уйти ли вслед за ним да веселым Хлопком куда глаза глядят? Да куда уйти мужику от земли-кормилицы! Недаром народ говорит: «В земле — черви, в воде — черти, в лесу — сучки, в воеводской избе — крючки». Куда уйти?

8

Двор отставленного стрельца Богдана Рудомета стоял в яруге за Стрелецкой слободой. С тех пор, как отставили от государевой службы, Богдан промышлял чем придется: отворял людям кровь (за то и прозвали Рудометом), сбывал на торгу неизвестно как попадавшую к нему платечную рухлядь, а главное, торговал неявленными вином и пивом, что варила в Ратчевском стану кума Василиса, дьяконова вдова.

Когда на воеводство сел в городе князь Трубецкой, корчемникам не стало житья. Объезжие головы шныряли по всем концам, вынюхивали — не варят ли где неявленного вина или пива, не играют ли в зернь, не держат ли веселых женок. Вина неявленного, зерни и баб-лиходельниц воевода не вывел, посулы же объезжие головы стали брать против прежнего вдвое; тех, кто давал малый посул, тащили в съезжую избу. Пока доберешься в яруге до Богданова двора, не то объезжий, сам сатана ноги изломает. Это ли или то, что объезжему голове Кречету Микулину не один раз Богдан отворял кровь и тем давал облегчение, только ни один из голов на Богданов двор не заглядывал.

Под воскресенье вечером пришли двое незнакомых, попросили вина и еды. Пока от ворот шли к избе, Богдан разглядывал пришельцев: один — круглолицый, молодой совсем, другой — в годах, приземистый, в плечах сажень, ступает косолапо.

Богдан достал вина, бабе Настахе крикнул подать еды. Вечер летний, светлый. Сидели в избе без лучины. Богдан в стороне на лавке, степенно утюжа бороду, пущенную на сытое брюхо, ждал, пока гости насытятся. Любил отставленный стрелец поговорить с захожими людьми. Гости ели долго и жадно, видно было — проголодались.

Богдан не выдержал, заерзал на лавке (разбирало любопытство поговорить с незнакомыми):

— Издалека ли, добры молодцы, прибрели? Да бредете куда?

Косолапый опрокинул в рот чарку не моргнув, вытер рукавом усы:

— Бредем в холодок, в темный уголок, а были на Москве.

Богдан пододвинулся ближе:

— Житье в Москве каково?

Косолапый понюхал ржаного, закатил глаза:

— Житье известное — сеет Москва землю рожью, а живет ложью.

В избе темнело. Богдан поднялся вздуть лучину. Про себя подумал о косолапом: «Лицом неказист, да в плечах харчист». Спросил:

— Беглые, что ли? — Подул на угли. — Нынешний воевода притеснения чинит. От объезжих голов покоя нет: то неявленное вино, то женок лихих, то беглых мужиков ищут. — Воткнул в светец лучину, ухмыльнулся в бороду. — Одного беглого мужика поймают да свезут, а от боярина двое в ту пору убегут, — потеха!

У Косолапого уши торчком:

— Такая ли еще потеха будет. — Равнодушно: — Много, что ли, в городе беглых хватают?

— В городе не много. Холопов, какие к городовому делу прибрели, воевода без господинова челобитья не трогает. Больше крестьянишек хватают, что от помещика к помещику бегают.

Косолапый усмехнулся, сверкнул белками:

— Холопу да мужику станет время, как боярам придет безвременье. — Зевнул. — Переночевать-то у тебя, хозяин, место найдется?

Богдан повел гостей в клеть. Косолапый сказал товарищу:

— Переночуем, Михайло, у хозяина, а завтра, чуть свет, наниматься в городовому делу пойдем.

9

Над деревянными башнями и холмами — жаркий голубой свод без конца и края. В небе ни облачка. Взметнулся столб пыли, крутясь понесся на Подолие, не донесшись, рассыпался. Льняноголовые ребятишки, возившиеся у дубового тына близ архиепископского двора, что на Соборной горе, разинув рты, смотрели на завивавшуюся пыль. Старший, Васятка, шепотом сказал:

— Расшалился нечистый; тятька говорил: как тихонько подойти да ножом чиркнуть — кровь брызнет и его видать можно, — лохматый, с копытами.

Ворота архиепископского двора, протяжно проскрипев, отворились. Вышел служка, на служке черная однорядка и черный колпак, в руках — увенчанный крестом деревянный посох. За служкой выехали сани, верхом на чалой кобыле — разъевшийся кудлатый конюх. В санях архиепископ Феодосий — медная бородища лежит на груди, лохматые брови сдвинуты на переносице, черный клобук — башней. Феодосий, по заведенному владыками обычаю, и зиму и лето выезжал в санях. За санями выскочили верхоконные архиепископовы дети боярские: Ждан Бахтин с Любимом Грезой и четверо пеших служек.

Архиепископский поезд, пыля, стал спускаться вниз. На ухабе сани тряхнуло. Владыко рыкнул, ткнул кучера в спину батожком. В кучах золы и разной дряни возились куры. Феодосии повел клобуком, знаком велел подъехать Любиму. Греза подлетел к саням, колпак в руке на отлете. Архиепископ шумно потянул носом воздух:

— Чуешь? Сколько раз говорено, чтоб людишки у владычьего двора падла на улицу не кидали. А тебе, Любим, владычьего указу не ожидая, тех ослушников бы отыскать да, взявши на наш двор, для примера и страха ради другим, поучить плетьми.

Прохожие, завидев шествовавшего с владыкиным посохом служку, останавливались, земно кланялись архиепископовым саням. Феодосий махал рукой — благословлял не глядя.

За старыми бревенчатыми городскими стенами владыку оглушило. По лесам на прясла, согнувшись в три погибели под грузом кирпича, тянулись вереницей деловые мужики. У прясел внизу одни дробили камень, другие волокли страднические одры, третьи тюкали топорами. Стук, крик, гам, матерная брань. От множества сновавшего люда у владыки замельтешило в глазах. «Воистину, прости господи, столпотворение вавилонское».

Сани потянулись мимо выведенных прясел, рвов, навороченных гор камня и земли. Деловые мужики рвали с голов колпаки, кланялись земно. Ждан Бахтин и Греза смотрели коршунами, чтобы не было от кого бесчестья архиепископову сану.

Дотянулись до Крылошевского конца, стали подниматься наверх. Шуму и гаму, как внизу, нет. У желтеющих глиной рвов возились деловые люди. В стороне несколько мужиков били камень. Они стояли спиной, не видели, как поднимался с посохом служка. Обернулись, когда подлетевший Любим Греза вполголоса облаял мужиков матерно:

— …Ай повылазило вам? Не видите, что господин владыко бредет?



Мужики потянули с голов колпаки, согнулись до земли. Греза вытянул для порядка плетью зазевавшегося парня. Парень сверкнул серыми с золотинкой бешеными глазами, схватил сына боярского за ногу, не успели мужики глазом моргнуть — стащил с коня. Двое из владычьих служек кинулись на выручку Грезе, повисли у высокого на руках. Парень тяжело дышал, водил плечами, пробовал сбросить дюжих служек. Владыко поманил пальцем, служки подтащили парня к саням. Любим Греза, взгромоздившись на коня, подъехал. Владыко, щуря водянистые глаза, разглядывал мужика. Служка сорвал с парня колпак, толкал в спину, силился поставить на колени. Архиепископ разгреб дремучую бородищу. Рыкнул сердито:

— Пошто невежничаешь?

Парень усмехнулся краем губ:

— Прости господа ради, владыко! Не приметил, что ты идешь…

— А пошто сына боярского с коня сволок?

— Не знал, что он сын боярский, как ударил — кровь в голову кинулась.

— Прозываешься как?

— Михалко, а прозвищем Лисица, владыко.

Подошел мастер Конь, стоял позади мужиков, обступивших сани. Владыко подался на сиденьи, надул щеки.

— Вот мой суд: взять тебя, Лисица, на наш двор, да чтобы впредь тебе невежничать неповадно было, — бить плетьми нещадно и в смирительную палату на цепь посадить до нашего указа.

Конь отстранил мужиков, стал перед санями:

— Того не можно, владыко. Михалка у камнебойцев артельный, велишь Михалку взять — делу будет мешкота.

Владыко засопел, собрал на переносице брови:

— Указу нашему противишься? Михалка святительскому сану поруху учинил.

— То не поруха, владыко, что мужик слугу твоего с коня сволок, он же первый его без причины бил.

Владыко отмахнулся, кивнул служкам клобуком:

— Волоките сего Михалку на наш двор, чините, как указано.

Кучер оглянулся, тронул сани. Служка подтолкнул Михалку в спину.

— Чего упираешься? Владыкин указ слыхал?

Федор положил руку на служкино плечо:

— Пока воевода или князь Василий Ондреич не укажет, владыкин указ не указ.

Служки затоптались на месте. Пробовали было подступиться к Лисице, набежали еще деловые мужики-камнебойцы, лаяли владычьих людей, замахивались молотами. Какой-то бойкий мужик треснул рыжего служку в ухо. Служки, подхватив полы монатеек, запылили догонять владыкин поезд. Мужики заулюлюкали вслед.

10

После того, как Федор перебрался жить на попов двор, с Онтонидой он виделся редко. Встречались у Хионки Хромой, пушкарской вдовы. Федор знал от Хионки, когда Онтонида придет и ждал в избе.

Чувствовал — коротко счастье с мужней женой, и еще желаннее казались Онтонидушкины ласки. В субботу перед святками Федор ждал Онтониду. Она вошла, как всегда, быстро, робко окликнула в темноте: — «Федюша!» Бросила на лавку шубу, прижалась к любимому, пахнущая морозом, жадная, желанная. Федор чувствовал, как бьется от быстрой ходьбы и радости под легким летником Онтонидушкино сердце. Обвила теплой рукой: «Федюша, сыночек у нас будет».

За оконцем, затянутым пузырем, на небе мутно белел месяц. В темноте не разобрать лица, а когда прижималась щекой, чувствовал Федор на Онтонидушкиных глазах слезы.

Сидели долго. Онтонидушка спохватилась, когда в сенях закашляла Хионка. «Охти! Доведет матушка Елизару, быть мне стеганой».

Федор возвращался домой к попову двору. Шел дальними улицами, мимо ставленных осенью прясел. От месяца голубел снег. На снегу темные тени выведенных до половины башен. Остановился у грановитой. «Сыночек будет». Вот кого он выучит трудному искусству городового и палатного строения. Сын Федора Коня будет строить невиданные на Руси города. А может, то и не его будет сын? Онтонидушка — мужняя жена. Нет, сердце говорит, что его, Федора. Да что в том? Чувствовал, как уходит радость. Нет, не быть сыну Федора Коня мастером, не строить городов и палат на удивление русским людям. Вырастит — поставит Елизар Хлебник сына мастера Коня в амбаре торговать житом да мукой. Взять бы бросить все, уйти с Онтонидушкой, куда глаза глядят. Холопы и крестьяне на государевы украины, реку Дон и Яик бегут. А куда уйти мастеру Коню? Любит Онтониду, любит и город, что уже поднимается над холмами грозными башнями и зубчатыми стенами. Он будет прекраснее и крепче всех городов на Руси.

Стоял Федор у башни на снегу; в небе на льдинках-облаках плыл бесприютный месяц. Федор посмотрел на небо. Усмехнулся, — то ли о себе, то ли о месяце, подумал: «Бездомовник».

11

Накануне масляной недели Федор уехал смотреть новые каменные ломни под Старицей и Верховьем. В Смоленск вернулся через пять недель. В мартовский сырой день подъезжал к городу. Над голым бором, тихим и синим по-весеннему, грозно высились на холмах выведенные под кровли башни. Федор подумал с гордостью: «Ключ-город». Стало легко и радостно, точно возвращался в недавно оставленный родной дом. Так же радовался много лет назад, когда, возвращаясь из-за рубежа, увидел занесенные снегом избы и убогую, покосившуюся деревянную церквушку порубежного села на русской стороне.

Мимо посада и равнодушно позевывавших караульных стрельцов у ворот деревянного города сани стали подниматься на гору. Снег на улицах талый, перемешанный с золой и навозом. Кое-где разливались уже лужи. Ворота на попов двор были открыты.

На крыльце стоял поп Прокофий — маленький, щетинистый, похожий на ежа. Перед попом — Олфимко, портной мастер, сутулый, с желтым лицом. Унылым голосом Олфимко тянул:

— Отдай заклад, Христом-богом молю, поп, отдай!

Федор вылез из саней. Поп вскинул бороденку:

— По здорову ли ездил, Федор? — Прикрикнул на Олфимку: — Отцепись, глупой! — Увидев забредшую на двор бурую свинью, поп сбежал с крыльца, схватил ослоп, бросился гнать со двора чужую животину. Олфимко сказал:

— Принес я попу в заклад кафтан червленый, и дал мне поп пятнадцать алтын, и уговор был, чтоб деньги закладные на Евдокию воротить. Обезденежел я и денег в срок не воротил, неделю пропустил, а поп теперь заклад не отдает. — Олфимко вздохнул. — Ценою тот кафтан рубль десять алтын, шит на подьячего Гаврюшку Щенка. К сему воскресенью, если кафтана не принесу, сулился Гаврюшка меня на правеж ставить.

Федор ушел в горницу. В горнице пахло по-нежилому, пока нахлебник ездил, горницу не топили, поп на дрова скупился. От нежилого духа в горнице, покрикиваний попа и унылого голоса Олфимки, молившего у крыльца вернуть заклад, стало скучно. Федор побрел в приказную избу. За двором, у церкви Николы-полетелого, окликнула баба. Узнал хлебниковскую стряпуху Степанидку. Подбежала, перевела дух, схватила за руку, потащила за церковную ограду, оглянувшись по сторонам, зашептала:

— Хозяйку Онтониду Васильевну на прошлой неделе воеводы в тюрьму взяли. Услышала я, что ты приехал, побежала упредить.

Федор стоял ошеломленный:

— За что взяли?

Степанида вскинула на Федора глаза, всплеснула руками:

— Ох, я, беспамятная! Ты того не знаешь, что хозяин Елизар помер. Два дня прохворал. А старуха, хозяинова мать, попу Василию скажи: «Сдается-де мне — не своею смертью Елизар помер, а Онтонида извела». Поп воеводе довел. Воевода велел задворных мужиков да Прошку Козла дьякам расспросить. Прошка на расспросе сказал: «Того, что Онтонида хозяина зельем извела — не ведаю, а что к знатцу Гудку ходила, то своими очами видал». Ведуна тоже на съезжий двор взяли, в пытошной избе на дыбу поднимали. На дыбе Гудок повинился: «Дал-де Елизаровой женке отравного зелья, а для чего зелье ей понадобилось — не ведаю».

Степанида шмыгнула носом, из глаз выкатились слезинки, поползли по кумачевому лицу.

— Казнят воеводы муками лютыми голубку нашу Онтонидушку!

Из воротной избушки вышел церковный сторож, почесал лохматую голову, сердито крикнул:

— Пошто, женка, у храма без времени бродишь? Для блудного дела иное место ищи! Скоро к вечерне благовестить.

Степанидка юркнула в ворота, не оглядываясь, пошла вниз по изломанному проулку.

Федор брел, не зная куда. Стучало сердце и в глазах точно туман. Не доходя земляного вала, повернул догнать Степанидку. Догнал за осадными дворами. Тихо окликнул, шепнул сухими губами:

— А верно, что Онтонида хозяина отравным зельем извела?

Степанида вытерла рукавом слезы:

— Верно, Федор Савельич, не житье ей за хозяином было. Свету, голубушка, от бою не видала. Да не за бой Елизарку извела. И прежде хозяин немилостиво горемышную бивал. По тебе тосковала, сердешная, думала — как хозяин помрет, быть с тобою в любви да в законе…

Тронула шершавыми пальцами Федорову руку:

— Про то никто не ведает…

12

Солнечный луч пробрался сквозь волоковое оконце в подклеть и, точно испугавшись тюремного смрада, погас. Онтонида приподняла голову, запекшимися губами прошептала:

— Солнышко милое, выглянь еще разок… Дай на тебя, солнышко, мне, горемышной, поглядеть…

Выкатилась слеза, упала на гнилую солому. Онтонида хотела приподняться, оперлась на руку, застонала. Третьего дня водили в пытошную избу. За столом перед оплывшей свечой сидел судья, губной староста Окинфий Битяговский — высохший, с ястребиным носом старик — и подьячий Щенок. Заплечный мастер Пантюшка Скок, грузный мужик, завел назад связанные Онтонидины руки, перекинул через перекладину ремни, равнодушно ждал, когда Битяговский велит поднимать женку на дыбу.

Судья снял колпак, почесал розовую лысину:

— Начинай со господом, Пантюшка!

Скок потянул за ремни. Онтонида вскрикнула, повисла на вывернутых руках. Битяговский сказал:

— Чти, Гаврюшка, расспросные речи.

Подьячий придвинулся к свече, водил по столбцам кривым носом:

— …А на расспросе женка Онтонидка сказала: «Мужа-де своего, Елизара, извела зельем по своему умышлению и никто-де меня, Онтонидку, тому делу не научал».

Битяговский переломил сердито бровь, стукнул ладонью:

— Истина ли то, Онтонидка, что никто тебя извести отравным зельем мужа твоего, торгового человека и государева целовальника Елизара, не научал?

— Истина, боярин.

— Истина? — Битяговский поднял желтый палец. — Подтяни женку, Пантюшка.

Заплечный мастер надавил на бревна. Хрустнуло в суставах. Битяговский покрутил ястребиным носом:

— Легче, Пантюшка! Бабья кость — ломкая, как раз на дыбе женка кончится.

Подъячий читал:

«…не научал; а-де извела я мужа своего Елизара отравным зельем за то, что бил он меня, Онтонидку, во все дни немилостиво. А-де чтобы, изведши его, с кем блудно сваляться или в закон по-христиански вступить — того-де не умышляла…»

— Истина то?

Пролепетала едва слышно:

— Истина!..

Что спрашивал еще судья — не слышала. Видела только, как заплечный мастер расправлял хвостатый кнут, да помнила еще неистовую боль, точно с живой сдирали кожу. Дали десять ударов. Пантюшка вправил на место вывернутые суставы, сторожа Оська с Фролкой сволокли Онтониду обратно в подклеть. Тюремные сиделицы, веселые женки Маврица и Парашка, взятые по челобитью дворянина Михайлы Сущева (вытащили у пьяного из зепи три алтына), выхаживали Онтониду. Купивши на деньгу у сторожа Фролки масла, женки мазали распухшие Онтонидины плечи, к пылавшей голове прикладывали мокрые ветошки. Сквозь забытье слышала Онтонида тихие вздохи женок, позвякивание железа и брань за тонкой стеной, где сидели мужики.

Две ночи лежала Онтонида. Сна не было. На третий день под вечер пришел с тюремным сторожем подьячий Щенок, объявил женкам решение: три алтына Михайло Сущев нашел — спьяну забыл, что отдал деньги портному мастеру за порты. Маврицу с Парашкой воевода велел бить батогами, чтобы впредь было блудить неповадно и отпустить домой. Оскалился, кивнул на Онтониду:

— Не по вкусу женке с губным беседа. Боярин дело знает, у него не то баба — камни заговорят. — Ущипнул Маврицу за груди: — А вам, лиходельницы, расправа завтра будет.

Подьячий пролез в дверцу, сторож загремел железным засовом. Маврица подсела на солому к Онтониде, гладила руку:

— Горемышная ты, бедная… Замучают тебя бояре-воеводы…

От Маврициных причитаний навернулись слезы. Онтонида улыбнулась в полутьме ласковой женке. О том, за что извела мужа, женщины не спрашивали. Не первая и не последняя извела. «Что бог сочетал — человек не разлучит». До домовины мучайся с постылым. А умрет муж — в голос голосит женка. Люди думают — с горя убивается, а баба в самом деле от радости себя не чует, — не потянет покойничек за космы.

Утром сторожа вытолкали Маврицу с Парашкой из подклети. Потом слышала Онтонида, как вопили под батогами веселые женки.

Ночью опять за стеной вздыхали и звенели железами мужики-сидельцы. В соломе возились и пищали крысы. Онтонида смотрела в темноту, шептала сухими губами:

— Только б не доведались мучители, что с Федюшей думала по закону христианскому мужней женой жить. Не доведались бы, господи! Возьмут Федюшу перед боярами на муки лютые. Маменька родная, пошто меня, горемышную, бесталанную, на свет родила!

Под утро видела в полузабытьи Федора и, не чувствуя боли в истерзанном теле, улыбалась.

В воскресенье вечером опять пришел Гаврюшка Щенок. За Щенком сторожа. Подьячий взял у сторожа Фролки огарок, поднес близко к Онтонидиному лицу.

— Отдышалась женка. Волоките в пытошную. — Онтониде: — Бояре-воеводы тебя в другой раз пытать указали, а станешь запираться — и в третий укажут.

Фролка топтался на месте, несмело сказал:

— А ладно ль женку в воскресенье пытать?

Гаврюшка шмыгнул носом, возившаяся в углу крыса метнулась в нору.

— Злочинцев и женок-убивиц указано и в воскресенье и во всякие праздники без милосердия пытать. Она для своего богопротивного дела дней не выбирала. — Помотал пальцем. — А тебе, псу, о том не судить, не то доведется батожья отведать.

Фролка заюлил, закланялся:

— Прости, Христа ради, Гаврило Семенович, по глупости молвил!

Сторожа подхватили Онтониду под руки, поволокли в пытошную избу.

13

Над купеческими хоромами с прапорцами и гульбищами,[162] над курными избами черных людей и стрельцов, над оврагами, где в прокопченных землянках ютились деловые мужики, низко тащились аспидные тучи…

В Городенском конце на пустыре, близко от скудельного двора, толкался народ. Посреди пустыря зияла яма, желтым горбом высилась накиданная земля. Двое стрельцов помахивали батогами, гнали прочь любопытных, покрикивали:

— Не лезь близко — землю осыпишь!

— Чего ревешь, женка! Ай кума она тебе?

В толпе скуластый мужик рассказывал:

— Копать тяжко было, сверху земля оттаяла, а под низом — чистый камень, руки поотбили, пока выкопали.

Подросток в длинном, не по плечу, озяме, должно быть, приехавший с отцом на торг из деревни, спросил:

— Пошто, дяденька, народ собрался? Праздник какой?

Скуластый повел на отрока сердитыми глазами:

— Не видишь, что ли, окоп — женку казнить будут.

— А пошто казнить?

Скуластый отмахнулся и вытянул шею. С моста съехала телега. За телегой шел поп в епитрахили и ехал верхом воеводский дьяк. Следом валил народ. В толпе вздохнули. Кто-то сказал:

— Говорили, будто царь Борис Федорович, как на царство вступал, обет дал — смертью не казнить.

Стоявший в толпе Михайло Лисица сверкнул на говорившего серыми с золотинкой глазами:

— Царский обет, что стыд девичий — как через порог переступила, так и забыла.

Толпа разомкнулась, пропуская телегу. Посадские женки, крестясь, охали:

— Онтонида! Елизара Хлебника женка!

— Куда и краса делася!

— Лебедь была белая!

— Извелась, сердешная!

— Тюрьма да дыба изведут!

Онтонида сидела в телеге. Голова свесилась на грудь. В лице ни кровинки, только глаза прежние, глубокие, Онтонидины. Не помнила, как снаряжали в смертный путь. Натянули саван; поп, бормоча под нос молитву, сунул в руки свечу. На телегу рядом поставили колоду — долбленый гроб. Так и везли через весь город тихую, обеспамятевшую после трех пыток, под попово бормотание.

Сторожа сняли Онтониду с телеги, поддерживая под руки, потащили к яме. Пахнуло навстречу могильным холодом. Слабо вскрикнула. Свеча выскользнула из рук и погасла. Поп остановился, краснорожий, со съехавшимися на переносице лохматыми бровями, тряхнул епитрахилью, прогнусавил в сторону жавшихся друг к другу посадских баб:

— Казнитесь, женки, на сю убивицу глядя, диаволом наученную. Да не прельстит вас сатана бесовской своей прелестью, да не подымется николи ни у единой рука на господина мужа своего.

Тихо стояла толпа. Слышно только, как дьяк бубнил указ от царского имени. Наползла туча. Потянуло холодом. Закружились легкие пушинки. Падали и таяли на бородах, колпаках и шапках посадских женок недолговечные весенние снежинки. Дьяк читал:

— …а с расспроса и пыток та женка Онтонидка сказала: а извела я… — Зачастил невнятно: —…указал… — Дьяк повысил голос, окинул выпуклыми глазами толпу: — Женку Онтониду казнить — вкопать в землю и держать в том окопе до смерти.

Дьяк кончил чтение, кивнул сторожам:

— Чините по указу.

Мягко стучали влажные комья земли и бормотал невнятное краснорожий поп. Расталкивая толпу, к яме продралась блаженная юродка Улька Козья Головка — косматая, страховидная баба, перепоясанная железной цепью, — стала перед попом. Завопила дико, упала наземь, билась, громыхая железом. Посадские женки шарахнулись в стороны. Дьяк мигнул стрельцам. Те пододвинулись нерешительно, подняли Козью Головку, вынесли из толпы. Кто-то сказал:

— Матку у нее вот так же казнили. С той поры она юродивою во Христе стала.

Сторожа оттоптали землю. Народ расходился, вздыхая и крестясь.

14

С того дня, как узнал, что Онтониду взяли в тюрьму, Федор потерял счет времени. Казалось, опустились сумерки без края и просвета. Карамыш, молодой подмастер, замечал, что с мастером творится неладное. Целыми днями молчит или положит перед собою чертеж и смотрит в оконце. А спросишь о чем — вздрогнет и ответит невпопад. Несколько раз Карамыш ходил с мастером к пряслам, выведенным осенью, говорил о башне над проезжими Днепровскими воротами, еще незаконченной, но красоте которой удивлялись смоленские люди и проезжавшие через город иноземцы. В ответ мастер отмалчивался и рассеянно смотрел на воронье над пряслами.

«Лихие люди напустили порчу», — думал Семен. — «Что делать станем, как сойдет снег да время придет к городовому делу приступать? Одна у нас голова — мастер Федор. У бояр только заботы — на пуховиках дрыхнуть, меды жрать да черных людей батожьем дуть».

Шли дни. Сколько их было — неделя, три — мастер не знал. Звенигородский его не тревожил. Деловые мужики, разбредавшиеся на зиму по своим дворам, только собирались. Иногда Федор слышал, как лаялся с закладчиками поп Прокофий. Раз как-то поп наведался к постояльцу, спросил — не отслужить ли молебен об избавлении от хвори; возьмет за то одну деньгу, с других берет две. Чтобы избавиться от попа, дал. Во вторник после благовещения поп заглянул опять, сказал: утром казнили убивицу, Хлебникову женку. Вкопали живою в землю по плечи. «А женка брюхата была. На третьей пытке скинула». Сидел поп на лавке, глядел в оконце, чтоб не скрали чего возившиеся во дворе батраки, не видел, как жалко дернулись у мастера губы. Прибежал отрок, позвал попа: опять пришел закладчик Олфимко портной. Федор надел опашень, вышел. Во дворе у крыльца стоял без колпака Олфимко, жалобным голосом тянул:

— Отдай, поп, заклад! Христа ради, отдай! Денег против заклада еще три алтына накину.

Федор спустился к деревянному городу. Покачиваясь, плыли по реке льдины. Под мостом четверо мужиков шестами проталкивали застрявший лед. Федор перешел на Городенскую сторону, к пустырю. Сторож Фролка сидел на колоде и бердышом остругивал новое топорище. Продолжая стругать, Фролка поднял на мастера бороду. Посмотреть на вкопанную женку приходило немало народу. Федор увидел: над свежеутоптанным кругом земли — человеческая голова. Безобразными космами свисали волосы. Да полно, Онтонидушка ли это? Голова приоткрыла глаза — прежние, глубокие, Онтонидушкины. Дрогнули бескровные губы. Прошептала или почудилось Федору: «Федюша!». И опять: «Федюша, студено мне!»

Федор почувствовал, как отливает от лица кровь, все завертелось, поплыло — и голова с свисавшими волосами, и сторож Фролка, стругавший топорище. Крепкая рука легла на Федорово плечо и голос, как будто знакомый, тихо сказал:

— Пойдем, Федор Савельич, не годится на боярское дело глядеть.

Не помнил мастер, как шли через мост. Опомнился на бревне у башни. Увидел круглолицего рослого парня, узнал артельного каменщика Михайлу Лисицу. Михайло подал берестяной корчик с водой.

— Попей, Федор Савельич. Не гневайся, что тебя сюда приволок. Очень ты лицом бел стал. — Прищурил глаза. — Сдается, мастер, люба тебе женка. Вызволим мы женку из окопа и в месте таком схороним, — не то воеводы, и ворон не отыщет. А там — по нраву женка, так совет да любовь. От стариков я слышал — не один раз такие дела бывали в старину. Как полночь отобьют, ты в башне жди. Сюда никто не забредет. Выймем женку из окопа — сказать приду.


Слюдяной фонарик на колоде мерцал похоронно. Желтовато поблескивало лезвие бердыша караульщика Фролки. Мутно белело над землей лицо Онтониды. Тьма. Ночь. Шуршание да треск льдин на реке.

Фролка сидел на колоде, боязливо вглядываясь в темноту, думал: «Хуже нет вот такого караула. То ли дело — тюремных сидельцев сторожить. Разбойники, тати, душегубцы, а все же живые души. А тут не понять — живую ли женку караулишь или покойницу. К тому же опять нечистая сила бродит. Упыри из могил выползают». Сторож покосился в ту сторону, где зловеще чернел скудельный двор. Страшно! Отложил бердыш, вытащил из-за пазухи сулейку с вином, хлебнул. (Перед вечером сбегал в кабак, взял хмельного — отгонять ночную сырость.) По телу прошла сладкая теплота. Фролка приподнялся, посмотрел на белевшую в полумраке голову, покачал укоризненно колпаком. «И чего взбрело тебе, горемышной, мужа изводить? В теплоте да сытости жила. Купцова жизнь, ведомо, не то, что наша, собачья». Потянул еще из сулейки, погрозил голове пальцем. «Ты поделом казнишься, а мне за какой грех около тебя маяться? Ладно, если скоро помереть тебе доведется, другие вкопанные женки по неделе и по две в окопе сидят, пока смерть придет. Замучаешься в карауле».

К полуночи от реки надвинулся холодный туман. Фролка, вытянув скляницу до дна, сидел на колоде, раскачивался, икал, плел несуразное. Поднялся, чтобы прогнать одолевавшую дремоту, и хмель разом вышибло из головы: из тумана выскочили страшные, мохнатые, хвосты волочатся по земле, затрясли козлиными рогами, обступили колоду, заблеяли сатанинскими голосами. Выпустил Фролка бердыш, грохнулся на землю, трясущимися губами забормотал:

— Свят, свят, свят, господь! Наше место чисто! Берите, черти, женку, меня не троньте!.. — Хотел крикнуть «караул», чтобы бежали люди спасать христианскую душу, — крику не получилось, только хрип и бульканье сорвались с Фролкиных губ. Черти сволокли с колоды крышку, пиная Фролку ногами («и черти лапти носят», — успел удивиться Фролка), втиснули сторожа в тесную домовину, привалили сверху тяжелым. Слышал от страха едва живой Фролка, как возились черти, — должно быть, тащили в пекло убивицу-женку; Немного отлегло от сердца. «Про меня забыли». Почудилось, будто человечий голос сказал: «Похолодела уж». Потом все стихло.


Федор пришел в башню задолго до полуночи. Ощупью поднялся в верхний этаж. Знал на лестнице каждую ступень, — сам смотрел, когда каменщики выводили башню. Мосты в башне еще не настланы. Прилепившись к карнизу, всматривался он сквозь узкое оконце. Над головой завешенное тучами черное небо. В бойницы дул ветер. От камней тянуло сыростью. Чуть видимый, желтовато мерцал в ночи на той стороне реки фонарик караульщика. Казалось Федору — опять видит он бескровное лицо и смотрят на него из мрака измученные Онтонидушкины глаза. В голове роились мысли. «Что придумал Лисица? Почему хочет спасти Онтониду от смерти, а он ждет в башне неизвестно чего?»

Фонарь на той стороне погас. Подождал еще. Сильно билось сердце. Ждать долее не мог. Ударяясь о выступы, сбежал вниз. У выхода услышал шаги. Кто-то черный подошел, шепотом сказал:

— Померла женка.

Федор узнал голос Лисицы. В темноте видел, как Михайло потянул с головы колпак, помахал рукой, должно быть, крестился.

— Царство ей небесное! Вынимать из окопа не стали. Мертвой — все одно.

15

Отшумела желтыми ручьями весна. С июня месяца нежданные полили дожди. Изредка блеснет короткий солнечный луч и снова громоздятся над башнями и посадом тяжелые тучи. Сырой ветер гонял по вздувшейся реке курчавые барашки. Вода несла вывороченные с корнем сосны и тесовые кровли. Где-то в верховьи затопило деревни черносошных лесных мужиков. На Федора-колодезника вода хлынула в Городенский конец, едва не дошла до Покровской горы. Подержавшись недели две, вода спала, но дожди не переставали, мелкие, холодные, не по-летнему назойливые. Деловые мужики, бросив землянки, спасались где можно. У Пятницкого конца подмыло недавно выведенную башню и часть стены. Работы пришлось бросить. Глядя на залитые водою рвы, Конь думал о том, что постройку стен и башен к зиме окончить не придется. Стали копать тайники. На каждом шагу натыкались на грунтовую воду. Часто случались обвалы; в тайнике у Крылошевского конца земля обвалилась сразу саженей на десять, двоих мужиков задавило до смерти. Михайло Лисица сказал Федору — придумал, как отвести воду и спасти тайники от обвалов.

Целыми днями Михалка стал пропадать в тайниках. От подземной сырости ломило кости. Дым от лучины ел глаза. Михалка с подручными мужиками Ондрошкой и Белкой ставил под землею подпорки. Согнувшись, пролезал в ход Федор, смотрел на хитроумную Михалкину затею. Удивлялся, что не пришло в голову того же самому. Инженер Буаталонти считал строение подземных ходов сложным искусством. Но он никогда не говорил о том, до чего додумался Михалка Лисица.

Федор с той ночи у башни осунулся и постарел. Явственно блеснула в бородке седина. Лучами растеклись по лицу морщины. Грустью подернулись глаза. Когда шел медленной походкой мимо рвов и прясел, деловые мужики качали головами:

— Напустили на мастера порчу…

— Извели лихие люди.

— Про тех бы лиходеев сведать.

Из Литвы ползли тревожные вести: паны собирались воевать Смоленск. В Смоленске к таким слухам привыкли. Вести о замыслах Литвы приходили каждое лето. Москва тревожилась, гонцы привозили Звенигородскому наказы — не мешкать, стены и башни кончать скорым делом. Бояр Звенигородского и Безобразова деловые люди видели редко. Звенигородский за то время, что жил в Смоленске, ожирел, раздался еще больше, целыми днями спал, вечерами, позевывая, читал поучения дворовым холопам:

«А пошлет хозяин слугу куда в добрые люди, у сеней, как войти, ноги грязные отерти, нос высморкать, выкашляться, молитву сотворить, ждать аминя. Как впустят в горницу, носа перстом не копать, не кашлять, не харкать, не плевать, по сторонам не глядеть».

Иногда появлялся в лягушиного цвета кафтане Безобразов, сидел на коне уверенный, ловкий, проезжал вдоль рвов и прясел. Останавливался, чтобы кивнуть следовавшему по пятам холопу Копыто, когда нужно было проучить плетью зазевавшегося мужика. Провинившихся купцов-целовальников боярин таскал в приказной избе за бороды, от бояринова гнева те откупались подарками.

Булгак Дюкарев принес Звенигородскому клок выдранной бороды, жаловался на бояриново самоуправство. Князь только вздохнул. «Правду люди молвят — лют боярин Семен, не то из купецких бород, из камней деньги добудет». Обещал поостеречь боярина, чтобы впредь целовальникам бород не драл. Но Безобразову сказать о том забыл.

Дожди лили не переставая. Пришлось копать канавы, чтобы спускать изо рвов воду. Стены клали под дождем, оползавшую землю крепили сваями. Прясла перекашивало, сделанное приходилось переделывать по нескольку раз.

Как-то в воскресный день к Федору на попов двор заглянул Ондрей Дедевшин. Дедевшин раздобрел, ходил важно, как прежде, когда ездил с послами. Летний атласный колпак на голове с бобровой оторочкой, сафьяновые, мясного цвета, сапоги с закорюченными носами расшиты цветными шнурами, под новым кафтаном — сине-фиолетовый шелковый зипун.

Дедевшина Федор не видел с самой весны. Дворянин ездил по отписанным на государя заводам и каменным ломням, был среди надсмотрщиков первым, (за то дал боярину Безобразову бочонок полубеременный фряжского вина), присматривал за целовальниками и запасчиками.

Сидел Дедевшин на лавке, поглаживал аккуратную бороду — черную, чуть с серебром, говорил:

— За слякотью в городовом деле большая помеха. Людишки на кирпичных заводах против прежнего кирпича выжигают вполовину. Думаю — и в сем году, а и в будущем башен да стены всей, как ни тянись, не вывести. А стены и башни, что в слякоть выводили, сдается мне, не больно будут крепки.

Пытливо блеснул зеленоватыми глазами:

— Ты, мастер, как думаешь?

Федор молчал. Дедевшин спрашивал о том, что мучило его все эти дни. Город, поставленный мастером Конем, должен стоять века. Федор передернул плечами, ответил неохотно:

— Сам знаешь, город ставлю, чтоб и крепко было и в приход Литвы сидеть безопасно.

Посидели еще, поговорили о разном. Федор вышел на крыльцо проводить гостя. Дедевшин отвязал коня, седло на коне под кованым серебром. Вздел в стремя ногу.

— От Крыштофа Казимировича, если помнишь, купцы поклон привезли, сам собирается на зиму с товаром быть.

Федор смотрел вслед отъезжавшему Дедевшину, думал: от каких доходов взялся у захудалого дворянина дорогой кафтан, зипун шелковый да кованое серебром седло?

16

Все дни Федор проводил у башен и прясел. Работа, суета и перекликиванье мужиков гнали тоскливые мысли об Онтониде. Как-то мастер предложил Лисице учиться грамоте. Михайло от радости сразу не мог выговорить слова. «Давно, Федор Савельич, о том думаю». Стал он каждый день по вечерам приходить к Федору на попов двор.

Михайло оказался на редкость сметливым, литеры заучивал на лету, через полтора месяца бойко читал псалтырь. Поп Прокофий косился на мастера, хрипел в бороду: «Какого ради дела черного мужика псалтыри научаешь? Церковного чина без приходу сколько шатается. Попы безместные у приходских хлеб отбивают, за деньгу молебен с водосвятием правят». Тому, что говорил мастер — грамота нужна Михайле, чтоб научиться чертежному и каменному делу — не верил. Завидев Михайлу, сердито посапывал.

Как-то в ненастный вечер сидели в горнице. Федор читал главу о строении крепостей из любимого трактата Альберти «Десять книг о зодчестве». Михайло, подперев рукой подбородок, жадно слушал. Федор латынь знал хорошо, переводил на русский без запинки.

«…В стене через каждые пятьдесят локтей потребно добавлять в виде контрфорсов башни с выступающими полукругом фасадами, более высокими, чем стена, дабы когда враг осмелится подойти ближе к стенам, обнажил бы снарядам свою незащищенную сторону и был бы уничтожен. Таким образом, и стена башнями, и башня башнею будут защищены».

Поднял от книги глаза, спросил:

— Разумеешь, Михайло, какая в башнях сила?

Читал дальше.

«…По обеим сторонам ворот древние обычно ставили две одинаковые, более крепкие, башни, которые подобно рукам осеняли устье и глубину входа. В башнях не делают сводов, а стелют деревянные настилы, дабы в случае нужды их можно было бы снять или истребить огнем. Полы башен не надо прибивать гвоздями, дабы их можно было разломать при победе врага. Нужно также устроить и кровы и убежища, куда можно отступить и где часовые будут укрываться от зимних метелей и тому подобных невзгод. В башнях пусть будут обращенные книзу отверстия, через которые ты будешь бросать на врага камень и факелы и лить воду, если от чего-либо загорятся ворота. Створки ворот ограждаются от огня, если покрыть их кожею и железом…»

Лисица не спускал с Федора глаз. «Умен мастер: по-чужеземному читает, как по-своему». Вспомнил слова, как-то сказанные Конем: русские люди понятливее иноземцев, в полгода выучиваются тому, чего немчину и в год не одолеть. «Пока стены поставят, немалому у Федора Савельевича научусь».

Мастер читал:

«О КРЕПОСТИ ИЛИ ЖИЛИЩЕ ЦАРЯ И ТИРАНА, ИХ РАЗЛИЧИИ И ЧАСТЯХ
…Достойнее всех те, кому доверяется управление и руководство всем. Их может быть несколько или один. Достойнейшим, конечно, будет тот, кто один повелевает прочими. Величайшая разница заключается в том, какого рода будет сам правитель. Подобен ли он тому, кто свято и благочестиво повелевает послушными и кто не столько печется о своей корысти, сколько о благополучии и пользе своих подданных, или же, напротив, хочет повелевать народом, вопреки его воле. Города не должны быть одинаковы у тех, кого называют тиранами, и у тех, кто блюдет власть, как вверенное ему служение. Ибо город царей укреплен более чем достаточно, если он в состоянии отражать наступающего врага. Тирану же, поскольку свои ему ничуть не менее враги, чем чужие, город потребно укреплять на обе стороны — против чужих и против своих, и так укреплять, чтобы иметь возможность пользоваться поддержкой и чужих и своих против своих же…»

Федор отодвинул книгу, долго говорил о тиранстве бояр, о лихоимстве дьяков и воевод, об угнетениях черных людей.

Михайло Лисица, затаив дыхание, не отрываясь смотрел на мастера. В серых с золотинкой глазах его разгорались огоньки.

17

В починке Подсечье жили невесело. Мужики Онтон Скудодей и Скорина как-то под вечер сидели в Оверьяновой избе. Лето, а сырость в открытое волоковое оконце лезла мозглая, осенняя. Слышно было, как по-мышиному шуршал о крышу дождь и где-то шлепали просочившиеся сквозь тес водяные капли.

Мужики молчали. Думали. Подумать же было о чем. Утром приезжал княжеский приказчик Ивашко Кислов. Крикнул мужиков. Сидел на коне сгорбясь, злой, с отсыревшей бородой, в промокшей насквозь от дождя чуге.[163] Напомнил: «В четверток на той неделе бояринов ангел. Как исстари заведено, быть вам на ангела на господиновом дворе с поминками — по калачу со двора, да меду по десяти гривенок, да грибов сушеных, на нитку низаных, по саженю, да беличьих пупков, боярину на кафтан — по полуста. А кто более сего принесет, тому быть от боярина в милости. — Погрозил: — Не лукавьте: у кого окажутся худые поминки, быть тому мужику у господина в опале».

Сидели мужики в избе, покряхтывали. От шуршания, от шлепания дождевых капель лезли в голову тоскливыемысли:

— Ох-хо-хо-хо!..

— В эту пору в прежние годы новину ели.

— В слякоть такую не то зерно, солома сгниет.

— С чего бабам на бояринова ангела калачи печь?

Посидели еще, поговорили о слякоти. В корыте запищал ребенок. Укачивая младенца, завозилась, замурлыкала в углу баба Оксинька, Оверьянова невестка. Мужики вышли во двор, зашлепали по лужам к воротам. Оверьян, проводив соседей, стоял на крылечке, смотрел в опускавшиеся дождевые сумерки. Над черной окраиной бора низко тащились набухшие водой тучи. В небе ни просвета. Третий месяц лили дожди. На Илью-пророка привозили в починок облакопрогонщика Меркушку Казанца, гривастого, дикого на вид мужика. Меркушка сказал: «Дождь напустила Литва беззаконная».

Вырезал батожок, примолвливал что-то, бегал взад-вперед, махал батожком, гнал облака прочь. Кликал лесным голосом: «Облака гремучие, молоньи горючие, идите от нас стороной, на Литву поганую дождем пролейтесь, пеплом развейтесь за лесами дремучими, за горами высокими, за реками широкими».

Толку от облакопрогонниковых примолвлений не получилось, дожди лили по-прежнему изо дня в день.

С крыльца Оверьян увидел бредущих ко двору сыновей Ортюшку и Панкрашку. Ортюшка нес берестяное лукошко. Сыновья ходили в лес — промыслить в бортях. Издали видно, что возвращаются с пустыми руками. Взяток меда был совсем плохой. В бортях вместо меда находили рои мертвых пчел.

Ортюшка бросил лукошко, стал выжимать промокший озям. Оверьян заглянул в лукошко. Поковырял пальцем бурые соты с застывшими в ячеях заплесневелыми пчелами, покачал головой: «Откуда меду добыть, боярину на ангела снести?»

На успение ударил небывало ранний мороз. Оверьян, выбравшись ранним утром из избы, ахнул. Иней покрывал все вокруг. Под босыми ногами хрустнул тонкий ледок. Небо холодное, голубое, без единого облачка. Стоял Оверьян босой, не чувствовал пробиравшегося под рубаху холода. В голове одна мысль: «И овес вконец сгинул».

Вышли на двор соседи Скорина со Скудодеем. Собрались вместе починковские мужики, качали головами:

— Думали хоть с овса зерно выбрать.

— Куда пойдешь…

— Доведется боярину челом бить…

— Добро, если боярин подмогу даст.

Перед днем бояринова ангела бабы выскребли последние горсти муки, что еще остались в кадях, спекли по калачу. Утром, запрягши в волочугу Оверьянового конька, поволоклись починковские мужики в Морткино.

Тащились через болота и лес по узкой просеке. За лесом начинались поля морткинских мужиков. На полях оловянно поблескивала вода. В воде бурыми островками — полегшая рожь. Мужики вздыхали, думали одинаковое: «Господи, чем зиму людям кормиться? К мякине да еловой коре мужицкое брюхо привыкло. А тут пришло — и мякины взять не с чего».

На бояриновом дворе, у холопьей избы, толклись мужики. В руках у мужиков коробейки. В коробейках поминки. Тихо переговариваясь, ждали бояринова выхода:

— Муку на калач боярину баба с прошлого года берегла.

— Господину и дождь не лихо — житницы от хлеба ломятся.

— Не даст боярин жита на прокорм — кину двор.

— Кидай. Один мужик от боярина сбежит, а двое новых порядятся.

— Был бы хлеб, а мыши будут.

— А хлеб у кого? У бояр да черноризцев.

Из холопьей избы вышел приземистый холоп; послушав мужичьи разговоры, озорно подмигнул:

— Подаст бог на братию голу. — Со злостью: — А не подаст — кистенями добудем.

Кто-то шикнул на холопа:

— Смотри, за такие слова…

Оверьян про себя вздохнул: «Кистенями добудем. Не приведи господи в лихие идти…»

Босоногий горничный отрок вынес на крыльцо стулец, поставил рядом скамью для поминков. Махнул рукой: боярин бредет. Мужики притихли, пододвинулись к крыльцу, скинув колпаки, ждали.

Князь Василий Морткин вышел на крыльцо. Одет он был по-праздничному: на плечах крапивного цвета кафтан, на голове шитая тафья, жидкая борода для важности пущена в стороны. За бояриновой спиной — ангелом Ивашко Кислов.

Мужики метнули в землю головами:

— Здрав будь, князь-боярин, на многие лета…

Морткин опустился на стулец, вытянул жилистую шею, пересчитывал мужиков:

— Пошто все не прибрели?

Из-за спины высунулся Ивашко и скороговоркой:

— В нетях Сенька Лукьянов, Автономка Калентьев да бобыли Васька с Петрушкой, боярин-государь. А потому в нетях, что речка полноводна — не перебраться. — Тихо: — Тем мужикам и нести твоей милости, князь-боярин, нечего: не то хлебного или другого чего нет, мыши в избах с голоду подохли.

Мужики поднимались на крыльцо, кланялись, лобызали бояринову руку, клали на скамью поминки: калачи, куски полотна, связки грибов, ставили крынки с медом и маслом. Князь Морткин корил крестьян за худое приношение, Оверьяну ткнул калачом в лицо. Калач был спечен из остатков невеяны, черный.

— Заворовался, рваные уши!

Покорил и мед, похвалил только беличьи пупки, что Оверьян запас еще с прошлого года. Вина мужикам налили по малой чарке. В прежние годы давали по большой.

18

Мычали коровы. Перекликались звонкоголосые стрельчихи. Почесываясь и ежась от утренней прохлады, воротники[164] у новых ворот, гремя решетками, пропускали стадо. Солнце вывалилось из-за бора большое и багровое. На зубцах городских стен и неоконченных пряслах розово заиграл иней. На Днепровской башне колюче сверкнул медный шпиль. Над рассекавшими город яругами курился туман. Со всех сторон тянулись к пряслам деловые мужики, шмыгали лаптями, переговаривались:

— Хлеб — рубль четь.

— Втрое против того, что весной.

— От вскупов житья не стало.

— Что ни неделя, цену в гору гонят.

К башне с Молоховской стороны, выведенной до нижних бойниц, пришел Михайло Лисица, потыкал шестом в яму. В яме загашенная вчера известь. За ночь яму затянуло ледком. Лисица покрутил головой, вздохнул: «Не поспеть до морозов башню вывести, хоть Федор Савельич торопит — Литва-де воевать собирается».

Подошел подмастер Огап Копейка, взял у Михайлы шест, ткнул в яму, хрипло сказал:

— Известь худо растворена. Как тесто густа. Колькраты тебе говорено — растворять редко.

Михайло, прищурясь, смотрел на подмастера, в глазах усмешечка.

— Прости, Огап Омельяныч, по старинному обычаю известь на Руси жидко растваривали, оттого крепости в кладке не было. Флорензец Ольбертов велит известь учинять колько можно гуще, чтоб вязко было.

У Копейки борода сникла, лицо потемнело. «Флорензец Ольбертов, — вот оно, Федьки Коня научение. Сегодня перечит мужичишка, а завтра, гляди, в подмастерах первых ходить станет». Зачесалась рука поучить Михайлу суковатым костылем, как, случалось, учил иногда деловых мужиков. Однако воздержался — слышал о бешеном Михайловом нраве. Вспомнил, как Лисица стащил с коня владычьего сына боярского. Заступился тогда за Михайлу мастер, а через неделю все же взяли охальника на архиепископов двор, били нещадно плетьми и на цепи в смиренной палате держали три дня. Сказал:

— Коротка память, что большим перечишь, после владыкиного научения кожа скоро поджила… — Хотел прибавить что-нибудь обидное о мастере — не посмел.

Михайло не сморгнул глазом:

— Что прошло, то быльем поросло, не чванься, горох, перед бобами, будешь и сам под ногами. Об извести речь идет. Растворена, как мастер Федор Савельич научает.

Копейка досадливо отмахнулся:

— Недосуг мне с людишками препираться, сказано есть: «Не мечите бисера перед свиньями». — Отошел, поглаживая бороду. — «Дай время сыскать прицепу. Доведу боярину Безобразову — закусишь батожьем».

Сходились деловые мужики, становились к делу, кто — класть башни, кто — таскать страднические одры. В разных местах мужики, став цепью, подавали из рук в руки кирпичи на прясла. В подавальщики Федор ставил тех, кто не знал другого дела; таких каждый день сходилось к Смоленску порядочное число. Приходили — у иного на костях одна кожа, только горят запавшие глаза, у другого лицо в опухоли, глаза как щелки, ноги раздулись колодой. Валились ниц перед целовальниками и присмотрщиками, вопили — погибают голодной смертью, просили поставить к делу. Подавать кирпич на прясла из рук Конь придумал, чтобы занять чем-нибудь голодных мужиков. Мужики тяжко двигались на распухших ногах, роняли кирпич, иногда, поев хлеба, падали в корчах. Мертвецов каждый день десятками стаскивали на скудельный двор.

Солнце слизало иней. Уполз в овраги туман. Тянутся высоко в небо увенчанные шпилями оконченные уже башни, а выше их — медные главы мономахова храма Богородицы на Соборном холме.

Федор смотрел на город из окна Заалтарной башни. Внизу стучали плотники, настилали в башне мосты. Вниз к Днепру, перемежаясь с башнями, щерились саженными зубцами крепостные стены. У реки стена поворачивала почти под углом, обогнув Пятницкий конец, снова взбиралась на холмы. Стены выводили с двух сторон. Были выведены тридцать две башни и четыре с половиной версты стены; оставалось поставить шесть башен. Прясла сойдутся у Молоховских ворот и тогда сбудется то, о чем думал мастер все четыре года. Крепость, равной которой нет на Руси, будет окончена. Ядра не сокрушат ее могучих стен. О грозные башни разобьются вражеские рати. Смоленск — ключ к Московскому государству. Силой его у Москвы не взять. С гордостью подумал словами из книги Альберти: «Враг чаще был одолеваем умом архитектора без помощи оружия полководца, чем мечом полководца без совета архитектора». Кольнула тревожная мысль: разве изменой Литва возьмет город.

Спустился с башни на стену. На стене простор — ширина, хоть на тройке скачи, две телеги встретятся — разъедутся, не зацепившись. Брел по пряслам из башни в башню. В башнях сумеречная тишина и сырость. От тишины в сердце прокрадывалась грусть. Думалось почему-то об Онтониде. Вспомнил вечер, когда сидел с Онтонидой в Хионкиной избе: «Федюша, сынок у нас будет». Вспомнил и радостные мысли, как обучит он сына городовому и палатному мастерству. Горько усмехнулся. Некого теперь учить. Попы на всякое ученье косятся, не было бы от ученья богопротивных ересей. Попы же на Руси — сила. Умрет мастер Конь и заглохнет на Руси трудное искусство городового строения; опять будут государи иноземцев выписывать.

Пришел на память Михайло Лисица. Вот кому передаст он то, чему сам учился всю жизнь. Вспомнил, как, затаив дыхание, слушал Михайло главы из книги Альберта и сверкал глазами, когда говорил ему Федор о неправде на Руси. Все то, чему Федор Конь сам учился, часто подглядывая за иноземными мастерами, откроет он Михайле.

Издали с прясла Федор долго смотрел на башню над Днепровскими большими проезжими воротами. Под легким куполом нежно сквозило в овальных окнах голубое небо. Уговорил все-таки князя Звенигородского Днепровскую башню ставить с полубашней. Башня была самою высокою из всех, тринадцати саженей без кровли. Приезжал владыко Феодосий, смотрел на башню вблизи у подножия и издали с Городенского конца, воеводе Трубецкому сказал:

— Истинно воздвиг Федька красоту неизреченную.

В ответ воевода сердито дернул бородкой:

— Не пригожи твои слова, владыко. Не Федькиным тщанием город воздвигается, а трудами и милостью великого государя всея Русии Бориса Федоровича с бояры.

Федор спустился с прясла, побрел вдоль стены. В печоре заметил скорчившегося мужика. Мужик лежал, подогнув под себя ноги. Сквозь рваный холщевый озям виднелось тощее тело. Подошел ближе, увидел раздутое лицо и застывшие глаза. Рядом остановился посадский.

— Еще мертвец. Сколько их, сирот, мрет. Из Микулинской башни утром троих выволокли. — Жалко дернул запавшими желтыми щеками. — Скажи бога ради, мастер, чего черным людишкам ожидать — смерти или живота? У мужиков рожь на корню от слякоти сгнила, купцы цены на хлеб кладут неслыханные. Да и тот продают — прежде в ноги накланяешься. На посаде черные людишки собак да кошек жрут, кору пареную гложут. — Махнул рукою, ссутулился, поплелся прочь.

Подбежал запыхавшийся Михайло Лисица.

— Федор Савельич! Бояре велели немедля к Молоховской башне идти, искать тебя людей во все стороны разослали. Князь Василий Ондреевич гневается.

Издали увидел Федор возок Звенигородского и лягушиного цвета однорядку Безобразова. Звенигородского у башен и прясел не видели давно.

Князь сидел в возке идол-идолом, лицо кирпичное, глаза щелками, пухлые руки сложены на брюхе. У возка — Огап Копейка, в руке колпак, борода лезет вперед, спина колесом, рожа умильная. Кроя в усах усмешку, покосил на Федора глазом. Звенигородский почесал нос, ткнул пальцем на мужиков, подававших кирпич:

— Пошто, бояр не спросясь, ненадобных людишек к делу ставишь? Заворовался. Государеву пользу не блюдешь?

Боярин кричал долго, до хрипоты. Федор переждал, пока князь откричится.

— Прости, боярин-князь Василий Ондреевич, не лишние люди, что кирпич на прясла подают. Как подавальщиков поставил, прясла и башни каменщики против прежнего скорее кладут. Прежде башню до середних боев в месяц выводили, ныне — в три недели. Сам, боярин и князь, ведаешь — великий государь Борис Федорович не один раз указывал: стены и башни скорым делом ставить. Я по государеву указу вершу.

Звенигородский сник, пошевелил пальцами, забубнил в бороду:

— То правда, скорым делом… — Продрал заплывшие глазки. — Не на то опалился, что поставил, а что самовольством то учинил. — Махнул рукой: — Ладно, есть от тех людей польза — пускай стоят. — Зевнул во весь рот и повернулся к Безобразову:

— Время, Семен Володимирович, ко двору ворочаться.

К Федору подошел Лисица, пощурился вслед отъехавшему княжескому возку:

— Поехал боярин государеву службу на пуховиках справлять. — Тихо: — Князю Огапка на тебя довел, ненадобных-де людей мастер к делу ставит.

19

Неслыханные прежде пошли разбои. Под самой Ямской слободой лихие люди, шайкой человек в полста, напали на купеческий обоз. Купцы, навалив поверх кулей пеньки, тайно везли в Москву хлеб. Троих купцов, вздумавших отбиваться рогатинами, разбойники порубили топорами, остальных торговых людей с приказчиками и возчиками, какие не успели сбежать, повязали, кули с рожью свалили на несколько телег, телеги угнали в лес. Неспокойно было и в самом городе. Ночью на хлебниковский двор налетели ряженые в хари грабежчики. Онуфрию Хлебнику, перебравшемуся после смерти Елизара на братний двор, посекли ножами руки. Разбойники посдирали с образов ризы, забрали денежную казну и разное рухло.

На торгу запалили вечером монастырскую лавку, пока сторожа и подоспевшие стрельцы тушили пламя, по соседству сбили замок с хлебного амбара. Сбежавшиеся на пожар черные люди кинулись тащить зерно. Опомнившиеся стрельцы изломали немало батогов, пока отогнали. Одного ярыгу сгоряча зарубили бердышами.

Воевода Трубецкой высылал на большую дорогу стрельцов ловить лихих людей. Стрельцы ехали неохотно, ворчали: «Поди их слови! Лихие тож не с пустыми руками, — у одних топоры да бердыши, а другие и с огненным боем. Нам тоже неохота головы класть. Жито в хлебное жалованье воевода какое дает? Сор один да мышиное дерьмо. Сукна на кафтаны раз в четыре года жалуют, московских служилых что ни год — оделяют. Деньги, опять же заслуженные, пока вымолишь, пороги с челобитьем в съезжей обобьешь». Чтобы не гневить голову и воеводу, тащили на съезжую первых подвернувшихся мужиков. Благо, голодных людей бродило по дорогам без числа. Мужиков, расспросив, зачем шатаются без дела, отпускали, некоторых до поры до времени сажали под караул.

Завели и в городе разные строгости. Во всех воротах поставили железные решетки. Едва темнело, воротники опускали решетки и до свету ни в город, ни из города выходу не было. Улицы в городе стали на ночь заставлять рогатками. В помощь рогаточным сторожам стрелецкий голова каждую ночь отряжал по десятку стрельцов с десятником.

Ночи не проходило без грабежа или убийства.

У Смолигова ручья, в избе шорника Дениски, соседи слышали крик. Довели воеводе. На расспросе в съезжей избе шорник запирался: соседям-де крик почудился. Поп Влас бил воеводе челом — сошла кабальная девка Надька, два дня пропадает неизвестно где, просил отыскать беглую девку. Кто-то видел девку, как шла на шорников двор. Послали обыскных людей с подьячим и стрельцом.

В чулане обыскные нашли мертвую девку. Мякоть местами вырезана до костей, узнали только по голове. На втором расспросе Дениска сразу же повинился: заманил девку во двор для блудного дела, обещал дать платяную рухлядь, что осталась после умершей женки. Да вместо того убил Надьку и с великого голода два дня жрал девкино мясо.

Дениску пытали огнем и до государева указа посадили в земляную тюрьму.

Из ближних деревень брели к Смоленску с бабами и детьми голодные мужики. Бродили по обезлюдевшему торгу, слабыми голосами выпрашивали милостыню. На осадные дворы и посадским людям велено было приходивших не принимать. Мужики заползали в недостроенные башни, в тесные проходы крепостных стен и печоры, тихо умирали.

Зима выдалась снежная, курные избенки посадских людей замело под самые крыши. Невесело прошли святки. Ни песен, ни катанья с гор, ни ряженых, ни кулачных боев, — точно вымерли в бревенчатых избах люди. На Иордани провалился лед, утонуло двое стрельцов, богородицкий пономарь и посадский. Старики вздыхали: «От века не слыхано, чтобы на Иордани лед ломался и люди тонули. Великой быть беде. А беды те и в старину бывали: глад, мор, после мора да глада Литва набежит».

Висело над городом аспидного цвета зимнее небо. К самым слободам, точно чуя богатую поживу, подходили волки, выли и справляли меж сугробов волчьи свадьбы.

20

Посреди торга на коленях стоял мужик. Прижав на груди к армячишке костяные пальцы, вопил неистово:

— Ой, люди добрые, ой, хрестьяне православные, ой, киньте хоть корочку!

На торгу народу мало. Многие лавки, харчевые и блинные избы стояли заколоченными. Торговать съестным было опасно. Оголодалые люди съестное рвали из рук.

Из лавки с красным товаром выглянул купец, погладил благолепную бороду, лениво крикнул:

— Не вопи, сирота, бога призывай, в тихости помирать легче.

Федор проходил по торгу. Подошел, положил мужику в протянутую руку денежку. Купец, точно оправдываясь, сказал:

— Всех милостыней не оделить. Бредет их тыщи, всем подавать — самому доведется голодной смертью погибнуть.

Подошел Михайло Лисица сверкнул озлевшими глазами:

— Купцы, псы, хлеб скупают, в амбарах хоронят, а черные люди голодной смертью мрут.

Слово за слово, сцепился с купцом лаяться. Проходили мимо посадские и деловые мужики, останавливались, вмешивались в спор:

— Молодец правду молвит: от купцов и бояр — лихо.

— В архиепископовых и монастырских житницах хлеб гниет.

— Хлеб, скареды, хоронят, великих цен ждут.

Лезли в лавку, размахивали перед купцовым лицом кулаками. Краснорядец не рад был, что ввязался в спор. Огап Копейка подобрался к толпе, шнырял глазами, кротко улыбался иконописным лицом. Увидев глазевшего попова отрока, шепнул:

— Беги к таможенной избе, скажи стрельцам, людишки-де гиль чинят.

Вопивший мужик отполз в сторону. Нашел клок сена, потянул в рот. Жевал, равнодушно смотрел на толпу запухшими глазами. Не дожевавши, упал, дернулся, царапнул ногтями раз-другой утоптанный снег.

Прибежало двое стрельцов: один рыжий, длинный, другой грузный, с черной бородой лопатой. Заорали, замахали бердышами:

— Не копись, не копись, православные! Честью просим! Не то на съезжую имать станем.

Подбежал запыхавшийся Ермолка Тарабарка, каменщик, ребячьим голосом выкрикнул:

— Православные! Воевода велел деловым мужикам из старого города уходить и с осадного двора выбить вон батогами. — Толпа шарахнулась от лавки краснорядца, окружила Ермолку:

— Пошто выбить?

— Куда деловым мужикам серед зимы податься!

— Серед зимы хозяин и собаку не гонит.

Ермолка, задыхаясь, скороговоркой:

— Велел воевода того ради выбить, что мрут деловые люди без числа и помирать в печоры и башни хоронятся. Говорит, как-де солнце пригреет — засмердят.

Краснорядец стал потихоньку прикрывать лавку. В толпе выкрикивали:

— Будем челом воеводе бить, чтобы с осадного двора до теплого времени не выбивал.

— Вали к съезжей.

— А челобитья не послушает — за бороду.

Торг опустел вмиг. Остался мужик, недавно просивший милостыню. Лежал он на земле, уставившись стеклянными глазами в хмурое небо.

Краснорядец запер лавку, подошел, легонько ткнул мужика носком. «Помер, сердешный, а подобрать некому».

Федор пошел вслед за деловыми мужиками и посадскими на гору. На Облоньи перед съезжей избой от народа черно. Стояли без колпаков, уныло смотрели в землю.

На крыльцо вышел Трубецкой. Передние мужики пали на колени:

— Смилуйся, князь-воевода!

— Не вели из города вон выбивать!

Трубецкой ступил шажок. Маленький, шуба до пят, на голове заношенный лисий колпак, ни дать ни взять — старикашка-подьячий. Ущипнул сивую бороденку, шепеляво крикнул:

— Какого ради дела прибрели, гильевщики?

Мужики притихли. Одинокий голос сказал:

— Не с гилью, воевода, прибрели, а по-доброму челом бьем, чтобы велел стрельцам деловых людей с осадного двора не выметать.

Воевода поискал говорившего глазами, поманил сухоньким пальцем:

— Подойди-ка…

Раздвигая локтями мужиков, вышел наперед Михайло Лисица; дерзко вскинув голову, стал перед крыльцом.

— Эй, стрельцы, берите гильевщика! Да волоките в подклеть.

Из караульни выбежали несколько стрельцов; расталкивая кулаками толпу, стали продираться к Михайле. Мужики сдвинулись плотнее:

— За что Михалку в тюрьму тащить?

Ермолка Тарабарка, успевший протиснуться к крыльцу, выкрикнул:

— По-доброму с челобитьем пришли.

Стрелец ткнул Ермолку древком бердыша. Тарабарка охнул, схватился за живот, сел на снег. Кто-то треснул стрельца по затылку. Разом взметнулись десятки кулаков. Стрельцы плотнее нахлобучили колпаки, отодвинулись. Из сеней высунулось встревоженное лицо дьяка. Дьяк наклонился к воеводиному плечу, зашептал:

— Поопасись, князь-воевода, стрельцы из караульни разбрелись. Не сотворили бы гильевщики воровским делом твоей милости какого дурна.

Князь досадливо отмахнулся. На розовом личике проступили клюквенные пятна:

— Волоките!

Стрельцы, переминаясь, опасливо косились на мужиков. Один сказал:

— Немочны, князь-воевода, вора взять, — гильевщиков сила.

От гнева у воеводы перехватило дух. Потянул с головы колпак, вытер рукавом плешь, погрозил мужикам сухоньким кулачком:

— Отведаете у меня, почем гривенка лиха, слезами кровавыми наплачетесь.

Мужики разноголосо завопили, вплотную придвинулись к крыльцу. Что кричали мужики, Федор не разобрал, слышал одно: «а-а-а-а…». Видел, как побледнело у князя детское личико, как, путаясь в шубе, метнулся боярин в съезжую избу. Потом зашлепали по крыльцу лапти. Видел еще Федор, как мужик, камнебоец Хлопок Косолап, вытащил за ворот из сеней князя-воеводу. Михайло Лисица следом вынес снятый со стены в съезжей избе образ скорбящей богородицы. Князь перекрестился, приложился к иконе трясущимися губами:

— Клянусь и обещаю пресвятой троицей деловых людей с осадного двора вон не выбивать и дурна им за то, что ко мне скопом приходили, не чинить.

21

Шел розыск. Каждый день стрельцы тащили в тюремную подклеть деловых людей. Брали и из осадного двора и стоявших по дворам у посадских. Первыми забрали Михайлу Лисицу, Косолапа, Ермолку Тарабарку и Юшку Лободу, заводчиков гили. Подмастер Огап Копейка принес воеводе грамоту. В грамоте были наперечет переписаны все мужики, ходившие к воеводе с челобитьем. Тех, кого не приметил воевода или кто из стрельцов, брали по Огапову списку.

Розыск вел сам Трубецкой. Тюремная подклеть не вмещала сидельцев. Под тюрьму взяли пустой соляной амбар у Пятницкой башни. Каждый день таскали сидельцев в пытошную избу. Заплечный мастер Пантюшка Скок с работой не управлялся, пришлось взять в помощь ему еще двух охочих стрельцов. Воевода в розыске усталости не знал, в пытошной избе на стенах и потолке кровь не просыхала. Михайлу и Косолапа после трех встрясок на дыбе унесли в подклеть полумертвыми.

Перебрали более полсотни мужиков, а воевода все не унимался. Деловые люди, не дожидая, пока потянут на расспрос и пытку, разбредались, куда глаза глядят. Город вовсе запустел.

Федор целые дни бесцельно ходил по горнице из угла в угол. Думал, как вызволить взятых под караул мужиков. Заикнулся было Звенигородскому, что деловые мужики разбегаются, воевода своим розыском пустошит город. Некому будет достраивать башни я прясла.

Князь посопел, поморгал заплывшими глазками, лениво вымолвил:

— То его, воеводино, дело — гильевщиков да воров сыскивать. Разбредутся какие людишки, другие на их место прибредут. Оголодалых мужиков теперь без числа бредет. Да и дела осталось в полдела.

Часто в горницу заходил поп Прокофий. От жадности, от боязни, что голодные мужики что-нибудь скрадут со двора, поп похудел, лицо — один нос да щетина, совсем еж. Зашел как-то под вечер, присел на лавку, шарил по углам беспокойными глазами.

— Опять вчера мужик-гильевщик на пытке помер, на сей неделе третий. Воскресенским попам от Князева розыска доход: помрет тюремный сиделец, из съезжей избы попам за отпевание дают по две деньги. Прежде попам великий доход от крещеньев да молебнов шел, теперь — от мертвецов, земляной да панафидный. Воевода розыск крепкий чинит — то гораздо. Деловые людишки без грозы заворовались, гилью против государева воеводы поднялись.

Федор сбоку посмотрел на попа, вспомнил, как часто вспоминал слова Окинфия Кабанова, ученика Феодосия Косого: «Замазал дьявол попам очи пеплом пламени адова, не слуги господни попы, но стяжатели злолютые». Сказал:

— Деловые люди не с гилью к воеводе шли, с челобитьем. Воевода крест целовал — из каменного города мужиков не выбивать и зла им не чинить. Как ты, поп, мыслишь: великий грех крестное целование нарушить?

Поп заерзал на лавке, подвигал колючими бровями:

— Крестное целование гильевщикам не в целование. Владыко Феодосий князя-воеводу от клятвы его разрешил.

Как-то утром пришел вестовщик: князь-воевода велит мастеру немедля идти в съезжую избу. Перед крыльцом съезжей уже толпились челобитчики. Федор прошел в подьяческую горницу. В горнице скрипели перьями подьячие. Старший над подьячим племенем Гаврюшка Щенок поднял от бумаги кривой нос, буркнул:

— Иди в воеводину комнату.

В боковой горнице — воеводской каморе под образами сидел Трубецкой. На плешивой голове торчком сивый хохолок. Рядом с Трубецким, по правую руку — второй воевода Голицын, слева — дьяк. Трубецкой щипнул бороду, уставился на Федора.

— Ведомо, тебе, Федька, что наученик твой Михалко Лисица деловым людишкам затейные речи говорил и на гиль против бояр и воевод великого государя всея Русии научал?

— Не ведомо, боярин-воевода.

Спрашивали долго. Допытывались, для чего мастер учил Лисицу литерам. Ответил:

— Думал поставить Михалку подмастером; без литеров чертежу и каменному делу не научиться.

Голицын лениво сказал:

— Буде, что ли, боярин Семен?

Трубецкой пригладил хохолок, кольнул мастера крысиными глазками:

— По делу тебя бы, Федька, пытать следовало. Не норовил бы ты черным людишкам, и гили б людишки не чинили.

Махнул сухонькой ручкой:

— Бреди ко двору. Молись богу, что не довелось нынче кнута отведать.

Федор шагнул к двери. Трубецкой окликнул:

— Погоди! Да впредь черных людишек грамоте не учи. От грамоты на Русии чернокнижие и богопротивные ереси. — Вздохнул. — Давай-ка, боярин, о гильевщиках дело вершить. — К дьяку: — Пиши, дьяче: Михалку Лисицу, да Косолапа Хлопка, да черных посадских мужиков Ермолку Тарабарку, да Юшку Лободу, сущих заводчиков, казнить смертью — повесить…

Боярский сын Василий Козлов повез дело о гили в Москву. Воеводам и наместникам ближних городов велено было по вершенным делам без указа великого государя смертью не казнить.

22

Среди зимы голодный мор разлился по всему уезду. Докатился мор и до починка Подсечье. В одну неделю у Оверьяна Фролова умерли сын Ортюшка и баба Огафьица, а еще через неделю схоронил и Панкрашку. Остался Оверьян в избе со вдовой-невесткой Оксиньей и младенцем.

В одно время с Панкрашкой умер и Онтон Скорина, а спустя день и Онтонова баба Домаха. Сыновья Скорины сошли с женами со двора и пропадали неизвестно где. Приехал в починок Ивашко Кислов, заглянул на запустевший Скоринин двор, наведался в избу к Скудодею. Завидев приказчика, Оверьян подумал: «Может, боярин смилостивился, прислал Ивашку сказать, что жита или невеяны на прокорм жалует».

Побрел к Скудодееву двору. Ивашко Кислов сидел на лавке, водил косым глазом по лицам мужиков, утешал.

— На бога не ропщите, в теле спали — в том еще беды нет. Живая кость мясом обрастает скоро. Если вода в рожу и ноги кинется — то худо. Зверя в лесу тьма, зверятиной кормитесь, животину пуще глаз блюдите, кто коня забьет, как иные мужики делают, тому бояринова гнева не избыть.

Посидел приказчик еще, сказал, что еловую кору для еды парить надо два дня, тогда в брюхе меньше будет рези.

Почти разом умерли младенец, Оверьянов внучек, и невестка Оксинья. Оверьян снес мертвецов в клеть — долбить мерзлую землю для могилы не было сил: гудела голова, огнем жгло губы, двоилось в глазах. Едва добрался Оверьян от клети обратно в избу, свалился на лавку, будто провалился в яму. Помнил только — близко где-то слышал долгий волчий вой да то, как добрался ползком к кади с водой и жадно припал к корчику сухими губами.

Очнулся Оверьян на четвертый день, поднялся на ослабевших ногах, вышел во двор. Над лесом стоял желтый туман. Капало с изб. Оверьян побрел к навесу посмотреть на конька. Под навесом увидел обглоданный конский остов. Понял, отчего чудился волчий вой. О коньке не жалел, было равнодушие ко всему. Превозмогая слабость, потащился к Скудодееву двору. Постучал в ворота, на стук никто не отозвался. Кряхтя, перевалился через замет. Отощавший конек под навесом скорбно покосил на Оверьяна глазом, тихонько заржал. Оверьян толкнул дверь в избу — пахнуло теплом, должно быть, недавно топили. На лавке увидел Скудодея. Лежал он, уставившись застывшими глазами в черный потолок, скрюченные пальцы впились в лавку.

Оверьян потрогал холодную Скудодееву руку, вышел из избы. Вечером поднялся ветер, повалил снег. Ночью к самой избе приходили волки, чуя живую кровь, выли, скреблись в припертую дверь. В щелях тонко подвывал ветер и в подвывании его чудились Оверьяну человеческие голоса, должно быть, души Ониськи и младенца плакались на раннюю смерть. Оверьяну было страшно и он крестил лоб.

Утром пошел в клеть. Когда откинул дверь, в углы, переваливаясь, побежали раздувшиеся крысы. Оверьян постоял, поглядел на изъеденные крысами лица покойников. Почему-то вспомнил Скоринин рассказ, что кое-где мужики от голода жрут человечину. Стало страшно. «Свят, свят, свят, не приведи бог!» Торопливо поклонился покойникам: «Не гневайтесь, родимые, земле предать немочен». Припер покрепче подклеть, пошел в избу, стал собираться в дорогу. Перекинул через плечо суму, потуже подпоясал лыком кожух.

К Смоленску плелся два дня. Проходил мимо вымерших деревень. Ночевал в брошенных хозяевами избах. На третий день увидел на снежных холмах город. Огромные башни подпирали тяжелое небо.

Под Смоленском догнали Оверьяна двое. В них узнал он холопов князя Морткина. Те тоже его узнали. Сели передохнуть. Один из холопов сказал:

— Боярин со двора нас вон выбил, не с руки-де вас, лежебоков, зиму кормить, бредите в мир, Христовым именем кормитесь. Отпускных же грамот не дал, змий. — Тряхнул колпаком. — От нас, сирота, не отставай. Помнишь, что мужикам я говорил, когда на бояринова ангела приходили: по-доброму не прокормимся, кистенями корм добудем.

Оверьяну было все равно. Равнодушно подумал: «Кистенями, так кистенями».

Поднялись. Впереди в наступающих сумерках смутно чернели городские башни. Напрямик, без пути и дороги, поплелись к городу.

23

Перед масляной неделей вязьмич Кузьма Попов привез из Москвы царскую грамоту. Скоро все в съезжей избе, от воеводы до караульного стрельца, узнали, что по неизреченной своей милости великий государь Борис Федорович велел заводчиков гили смертью не казнить, а перед съезжей избой бить нещадно кнутом, чтобы едва живы были, и поставить к городовому делу. Остальных гильевщиков бить кнутом или батожьем, смотря по вине.

Два дня кричали на торгу бирючи воеводин приказ: в торговый день всем людям собираться к съезжей избе. Накануне пришел в съезжую подмастер Огап Копейка, стоял перед воеводой, пялил на боярина умильные глаза, ласковым голосом рассказывал:

— Васька Сучок, отпущенник, тюремный сиделец, что за гиль был взят, деловым мужикам сказывал, а я слыхал, — нахваливаются Хлопок Косолап, да Михалка Лисица, да иные людишки: «Хотел-де нас воевода смертью казнить — повесить, а великий государь нас помиловал. Кнут-де души не вымет, а с князем-воеводой, как из тюрьмы отпустят, разочтемся, головы воеводе не сносить».

У Трубецкого брови дыбом:

— Имена тех мужиков ведаешь?

Копейка закатил глаза, вздохнул:

— Не ведаю, князь-воевода, темно уж было, кто те мужики — по роже не разобрал.

— В чьем дворе Васька Сучок живет ведаешь?

— Ведаю, князь-воевода, — на Городне, у сапожниковой вдовки Зинаидки.

Воевода хлопнул в ладони. Вбежал подьячий, подобрал свисавшие рукава кафтана, изогнувшись дугой, ждал. Воевода сказал:

— Вели стрелецкому десятнику ехать на Городню, на двор сапожниковой вдовки Зинаидки. Живет на Зинаидкином дворе Васька Сучок. Пускай того Сучка десятник тотчас для расспроса на съезжую ведет.

Подьячий повернулся бежать. Копейка тихонько кашлянул:

— Дозволь, князь-воевода, молвить: хотел я твоей милости услужить и про того Сучка разведал. Лежит Васька сейчас в корчах, после тюремного сидения хлеба переел.

Про себя подумал: «Зря, воевода, десятника прогоняешь, еще утром сволокли Ваську на скудельный двор».

У князя борода кверху, глаза — в потолок. Думал. Опять кликнул подьячего. Влетел тот же. Князь сказал:

— Десятскому на Зинаидкин двор не ездить, без того дело рассудим. Вели Пантюшке заплечному мастеру сюда идти.

Приказный метнулся вон. Трубецкой ласково кивнул Копейке:

— Бреди, Огап, со господом ко двору и впредь, если услышишь меж людишек воровские речи, нам доводи. Быть тебе от великого государя Бориса Федоровича и от нас за то в милости.

На крыльце съезжей Копейка нос к носу столкнулся с Пантюшкой. Покосился на зверовидную Пантюшкину рожу, подумал: «Не видать тебе, Михалко, света белого. Так-то Огапу поперек дороги становиться да в подмастеры лезть».

Подьячий провел Пантюшку в воеводину камору. Князь, не глядя на подьячего:

— Выдь! — К заплечному мастеру: — Назавтра указано гильевщиков кнутом бить.

Пантюшка мотнул бородищей:

— Бирючи, князь-воевода, о том два дня на торгах кличут — всем людишкам ведомо. Кнутьев, князь-воевода, довольно припасено.

— Что ты в кнутобойном деле охулки не положишь, знаю. К тому речь веду. Михалку да Косолапа, да Юшку Лободу, да Ермолку по делу казнить смертью следовало, великий государь Борис Федорович по милости своей гильевщикам живот даровал. Бить их кнутом нещадно. Ждем, чтобы ты нам свое усердие показал. — Побарабанил пальцами о стол. — Вешать их не указано, бей так, чтобы из тех гильевщиков ни один не поднялся.

У Пантюшки обмякла борода: «Господи помилуй, великий грех велит воевода на душу брать. Не раз случалось, что битые после кнута помирали, так то ненароком бывало».

— Грех, князь-воевода.

У боярина дрогнули брови:

— Государеву делу радеть — грех не в грех. То на свою душу берем. — Тихо: — Долго не мучай. За верную службу пожалуем. — Погрозил пальцем: — Гляди — слово кому молвишь, на себя пеняй.

Пантюшка вышел из воеводиной каморы туча тучей. Сидел он в огороженном от пытошной избы чулане, перебирал принадлежности заплечного мастерства, вязал новые кнуты, вплетал в них твердые как железо тяжелые хвосты. Ворчал: «Служба собачья, жалованья на год два рубля дают, да еще велят грех на душу брать».

В один кнут вплел свинцовую пластину. Кончив дело, махнул рукой, побрел в кабак.

24

В церквах отошли обедни. Богомольцы потянулись — кто ко двору, кто к съезжей избе. Поп Прокофий вернулся, наскоро перекусил, заглянул в Федорову горницу, потоптался у порога, шмыгнул носом:

— Забыл, мастер, что ныне гильевщиков бьют?

Федор сидел, склонив над книгой голову. Поп засопел:

— Неохота, што ли, глядеть?

— Неохота, поп. Людей на съезжей что ни неделя — бьют.

Поп натянул в сенях овчинную шубу, вышел на крыльцо. Крикнул задворных мужиков Игнашку и Коську, велел идти к съезжей избе — глядеть.

— То для вашего научения здорово. Казнитесь в добрый час, на козел глядя. А самих полосовать станут, — то поздно.

Игнашке велел прихватить и сынишку Фролку, — мальцу поглядеть, как бьют за воровские дела, здорово. Обошел двор, потрогал запоры. Онике, ветхому старикашке, велел смотреть крепче.

Федору не читалось. Все дни ходил мрачный. Когда узнал о грамоте — никого из мужиков смертью не казнить, — от сердца отлегло. Больше всех думал о Михайле. Через знакомого стрельца послал Пантюшке посул — рубль, чтобы бил «с легкостью». Знал, что бы ни указали воевода и судья, все в руках заплечного мастера. Захочет — разом душу вышибет, а смилуется — так и после нещадного битья будет битый через день на ногах. Пантюшка взял посул, обещал щадить и Михалку и всех остальных гильевщиков. Федор успокоился. Слышал — заплечный мастер слово держит крепко.

Федор закрыл книгу, оделся, вышел во двор.

Колючий ветер с реки вздымал сухой снег. Перед съезжей избой толпился народ: овчинные шубы, однорядки, дырявые армяки посадской мелкоты и деловых мужиков. Вокруг расхаживали стрельцы, посматривали за порядком.

У врытого в землю деревянного козла Пантюшка Скок раскладывал кнутья. В стороне толклись подручные заплечного мастера из охочих стрельцов. Федор увидел попа Прокофия. Поп стоял впереди, ежился от ветра, теребя бороду, толковал о чем-то с купчиной.

На крыльцо вышли дьяк и тюремный приказчик. Приказчик махнул сторожам выводить из подклети сидельцев.

Первыми вывели приговоренных к нещадному битью — Косолапа, Михайлу Лисицу, Ермолку Тарабарку, Юшку Лободу. Мужики часто мигали глазами. За время тюремного сидения от белого света отвыкли. Дьяк развернул свиток, стал вычитывать вины.



Первым потащили на козел Ермолку Тарабарку. Подручные заплечного мастера сорвали с Ермолки рубаху, притянули к доске. Пантюшка Скок полоснул три раза кнутом. После третьего удара будто что хрустнуло. Ермолка Тарабарка охнул удивленно, поник головой. Пантюшка схватил Ермолку за волосы, приподнял над доской поникшую голову, глянул в закатившиеся глаза, кивнул подручным:

— Волоките!

В толпе охнули:

— Хребет растрощил!

— Вот оно, царское помилование!

Положили Юшку Лободу. Юшка дергался, верещал тонким голосом. После третьего удара охнул и стих. Пантюшка приподнял мертвую Юшкину голову и опять подручным:

— Волоките!

Хлопок Косолап стоял, сцепив зубы, смотрел перед собой. Лицо каменное, на висках бугром вздулась жила. После Тарабарки и Лободы дошла очередь до него. Косолап переступил с ноги на ногу, тряхнул лохматой головой, повел на Пантюшку тяжелыми глазами. Хрипло спросил:

— Нам той же чести ждать?

Свистнул по-разбойничьи. Оттолкнул повисших на руках Пантюшкиных подручных, рванул у тюремного сторожа бердыш, крутанул с гудом над головой. Стрельцы и посадские, глазевшие на битье, шарахнулись в стороны. Косолап, припадая на ногу, побежал. Михайло Лисица лягнул в живот купца, сунувшегося было заступить дорогу, бросился следом. Тюремные сторожа и стрельцы от неожиданности только хлопали глазами.

Косолап и Лисица добежали до замета, пошли колесить вниз по оврагу узкими улочками. Стрельцы опомнились; матерно лаясь и путаясь в шубах, побежали ловить. На крыльцо выскочил князь-воевода, кричал, брызгая слюной, грозил сторожам батожьем. Стрельцы, вытирая потные лбы, возвращались по одному ни с чем. К воротам поскакали конные предупредить воротников, чтобы ловили Хлопка и Лисицу, если вздумают те выбраться из города.

Стали класть мужиков, приговоренных к битью «с легкостью». Все пошло быстрее. Озябший народ потихоньку расходился. Ушли один по одному в караульную стрельцы. Остались перед съезжей Пантюшка с подручными и тюремными сторожами, несколько мужиков, дожидавшихся своей очереди, да подьячий на крыльце.

…Федор долго бродил по городу. Обошел стены, забирался в башни, смотрел на занесенные снегом, будто вымершие, слободы. Мысли были длинные и тоскливые. Думал о бездомовной жизни, об Онтониде, о забитых мужиках. Нет дома, жены, сына. Нет и Михайлы Лисицы, и некого теперь учить строительному делу. Умрет мастер Конь — и заглохнет на Руси трудное искусство городового строения.

Побрел к попову двору. Над каменными стенами, башнями, бесчисленными церквами и деревянными избами летели ветряные сумерки. Шуршала поземка. У съезжей избы на месте, где били мужиков, оголодалые псы лизали мерзлую кровь.

Часть третья КОНЕЦ МАСТЕРА КОНЯ


1

В расписанных морозом цветных стеклах догорало зимнее солнце. Король в задумчивости сидел у камина, вытянув к огню ноги. Пан Гербурт говорит, что старики давно не помнят в Кракове таких жестоких морозов. На улицах каждый день подбирают десятки замерзших хлопов и мелких ремесленников. От того, что день и ночь жарко топят печи, каждый день пожары. Кстати, о пожарах: говорят, что столица царя, Москва, выгорает чуть ли не ежегодно и снова с такой же быстротой отстраивается. И, как всегда, когда король Сигизмунд думал о Москве, начинал вспоминать вкрадчивые речи Льва Сапеги, канцлера государства: «Московия весьма обширная и богатая страна.Но москали невежественный и коварный народ. Присоединение Московии к польской короне было бы истинным благодеянием для всего христианского мира. И сам святейший папа благословляет ваше величество на столь доброе дело, открывающее обширное поле для распространения святой католической веры».

Впрочем, о том, что думает о Московии святейший папа, король знал от кардинала Рангони. В последнее время пан Сапега все чаще заводил речь о Московском государстве. Неясно намекал на какие-то благоприятные события, говорил, что Московию можно, не обнажив сабли, покорить польской короне. Осторожно напоминал, что его величество, вступая на престол, клялся всеми силами расширять пределы государства, говорил о славе блаженной памяти Стефана Батория. Нечто подобное говорил и Рангони и отцы иезуиты.

В покои вошел королевский секретарь итальянец Чилли. Мягко ступая по коврам, приблизился, тихо кашлянул. Король, не поворачиваясь, вскинул тонкую бровь:

— Говорите.

Секретарь почтительно согнул туловище, заговорил, обильно уснащая речь латынью, как все иностранцы, недавно выучившиеся польскому языку.

— Ваше величество, прибыл шляхтич Яновский с весьма важным письмом от пана Адама Вишневецкого.

Король обернул к секретарю подстриженную бородку:

— Что же пишет нам пан Адам?

— Ваше величество, пан Вишневецкий извещает, что сын московского царя Ивана Димитрий жив.

Секретарь как стоял, так и замер с согнутым станом. Старался по лицу короля угадать, какое действие произвела новость на его величество. Но лицо его величества с усами, по-солдатски закрученными кверху, и тугой синеватой кожей на щеках, лицо распутного ландскнехта и набожного иезуита, ничего не выражало. Точно речь шла о самых обыкновенных вещах, король спросил:

— Димитрий, убитый в Угличе, жив?

— Да, ваше величество, он чудом спасся от подосланных Годуновым убийц и долгое время жил в Московии, спасая свою жизнь в разных монастырях под чужим именем. Доброжелатели дали ему возможность пробраться в Польшу. Под видом слуги он долгое время жил у князя Острожского и пана Гойского. Сейчас он находится в доме пана Вишневецкого.

— Дайте сюда письмо!

Секретарь наконец рискнул выпрямить стан, подал плотную бумагу со сломанной восковой печатью:

— Вот оно, ваше величество.

Откинувшись на спинку кресла, Сигизмунд читал. Чилли продолжал наблюдать за выражением лица короля. У его величества нижняя бритая губа чуть шевелилась. Чилли старался догадаться, верит ли Сигизмунд в подлинность московского царевича. От этого зависело многое.

Король кончил чтение:

— Слышали вы что-нибудь прежде об этом царевиче?

— Ваше величество, слухи о том, что московский царевич избежал ножа убийц, ходили уже год и даже более назад. Мало того, слухи эти достигли Москвы. Царь Борис в смятении. Это утверждает бежавший от гнева царя русский дворянин. То же сообщают верные нам люди из Смоленска.

— Вы беседовали с шляхтичем, привезшим письмо, о подробностях этого дела?

— Беседовал, ваше величество; он не знает ничего достоверного о чудесном спасении, так как царевич хранит подробности этого дела в тайне, опасаясь, что раскрытие их может навлечь преследование на находящихся в Москве его спасителей со стороны царя Бориса.

— Хорошо. Что еще говорит этот шляхтич?

— Он говорит, ваше величество, что если этот, чудом спасшийся, царевич Димитрий пожелает силой оружия отнять у царя Бориса престол, то благородная шляхта готова его в этом поддержать.

Склонив на кружевной воротник козлиную бородку, король смотрел на огненные змейки в камине. Становилось ясным многое. «Так вот, пан Сапега, на что вы намекали, когда говорили о том, что Московию можно, не обнажая меча, присоединить к польской короне! Вы, старый интриган, оказались гораздо дальновиднее своего короля. Вероятно, вы не теряли напрасно времени, когда ездили в Московию послом».

— Что сказали вы гонцу пана Вишневецкого?

— Я отпустил его, ваше величество, но он явится по первому вашему требованию.

— Не надо! У меня пока нет желания видеть этого шляхтича. Я продиктую вам письмо. Вы отправите его сегодня гетману Замойскому, а копии с него панам Зенковичу и другим. Я подумаю, кого следует посвятить в это дело.

Чилли сел к письменному столу. Приготовив перо, ждал. Король поднялся с кресла, прошелся по кабинету из угла в угол:

— Пишите!

«…Случилось немаловажное дело, о котором мы пожелали написать вашей милости и узнать мнение вашей милости на сей счет…»

Король потер руки. Мороз проникал и в королевский кабинет.

«…В наших владениях появился человек московского народа, который сначала пребывал в русских монастырях, а потом назвал себя сыном великого князя московского Ивана Васильевича Димитрием. Об этом сообщил нам князь Вишневецкий, хотя слухи о спасшемся русском царевиче доходили к нам и прежде. Наши друзья со стороны Смоленска доносят, что там большая тревога. В Москве уже также знают о появлении человека, именующего себя Димитрием. Нам кажется, что теперь представляется удобный случай к добру, славе и увеличению пределов нашей республики, потому что, если бы этот Димитрий был возведен на царство с нашей помощью, то можно было бы от этого много выиграть. Швеция скорее могла бы быть освобождена, Ливония успокоена и увеличилась бы сила против каждого нашего врага».

Чилли, склонив набок голову, писал. Пан Сапега может быть доволен — король из предосторожности не называет еще претендента на московский престол истинным царевичем, но по всему видно, что затеянное канцлером дело королю по вкусу, хотя его величество не старается этого показать. Когда король кончил диктовать, секретарь ушел, чтобы у себя снять с письма копии для отправки панам. Сигизмунд подошел к распятию в углу, преклонил колено:

— Великий боже, и в этом узнаю твою направляющую руку!

2

Ответы на письмо короля стали приходить через несколько дней. Были они большей частью уклончивые. Паны боялись войны, ссылались на то, что государство истощено недавними неурядицами, указывали на большую численность московского войска, советовали избегать открытой войны. Престарелый Замойский рекомендовал королю обратить свой взор не на Москву, а на Швецию, отнять у шведов города Нарву и Ревель.

В марте претендент на московский престол прибыл в Крахов. Привезли его братья Адам и Константин Вишневецкие. С ними приехал сендомирский воевода Юрий Мнишек и другие паны. Въезд происходил без особой пышности, чтобы до поры не привлекать внимания годуновских лазутчиков. В доме папского нунция монсиньора Рангони претендент на престол и королевский секретарь Чилли каждый день подолгу совещались о чем-то с отцами-иезуитами. Потом монсиньор давал пир. Паны и шляхтичи гремели саблями, обещали помочь московскому царевичу добыть престол.

Скоро через Рангони Сигизмунд дал знать претенденту, что желает беседовать с ним. Утром вместе с нунцием поехали в королевский дворец. Позади в каретах ехали паны Вишневецкий и Мнишек. За ними скакали верхоконные шляхтичи. В малой приемной зале короля толклись паны. Все смолкли, когда вместе с нунцием вошел человек малого роста, рыжеусый, с рыжими же, торчком, волосами. Пан Струсь, хотинский староста, видевший претендента впервые, отвел в сторону пана Велегловского, старого своего друга:

— Мне сдается, что для столь великого дела Вишневецкие и пан Мнишек могли бы найти человека более пристойной осанки.

Велегловский в ответ шевельнул пущенными до плеч белесыми усами:

— Сей человек внешностью как нельзя более соответствует русскому царевичу. Янек Петровский, слуга пана Сапеги, видевший царевича в Угличе мальчиком, свидетельствует, что, подобно нашему претенденту, он имел руки разной длины и бородавку на щеке. Сих доказательств будет достаточно, чтобы уверить русских дворян и чернь в его подлинности. Поверьте моей чести, пан Струсь, что ни Вишневецкие, ни пан Мнишек не впутаются в дело, которое не сулит верной удачи.

В приемную вышел великий пан маршалок, стукнул булавой, попросил всех в кабинет. Сигизмунд стоял спиной к окну, положив руку на маленький с инкрустациями столик. На короле была серая шляпа и расшитый серебром голубой кунтуш. Паны склонили головы. Вздернув бородку, Сигизмунд точно диковинного зверька разглядывал рыжеволосого. Претендент на московский престол приблизился; преклонив колено, припав к королевской руке, всхлипнул:

— Умоляю ваше величество о покровительстве изгнаннику, злоумышлением тирана лишенному наследственного престола. Ваша доблесть и доброта известны всему миру.



Король сделал вид, что хочет поднять изгнанника. Рыжеволосый легко поднялся. Заговорил, пересыпая речь дурно склеенными латинскими фразами. Говорил о чудесном спасении, о подосланных Годуновым убийцах.

— Умоляю ваше величество помочь мне в святом деле — вернуть похищенный тираном престол. Многие московские бояре мне доброжелательствуют. Многие в Москве знают о моем спасении и настоящих моих намерениях. Вся земля Московская отвернется от Годунова и станет за меня, как только увидит сохраненную отрасль своих законных государей. — Претендент опустил глаза, глухо, скороговоркой: — Нужно только немного войска, чтобы войти с ним в пределы московские…

Адам Вишневецкий переглянулся с братом Константином. У того под атласным кунтушом часто вздымалась грудь. Претендент на престол говорил, пересыпая свою речь примерами из истории и священного писания.

— Вспомните, ваше величество, что вы родились узником. Бог освободил вас и ваших родителей. Бог хочет, чтобы вы освободили меня от изгнания и помогли вернуть отеческий престол.

Паны кивали усами. Пан Струсь шепнул Велегловскому:

— Сей человек говорит с благородством, обличающим в нем рыцарскую кровь.

Рыжеволосый опять опустился на колено, склонив голову, растопырив руки, точно хотел поймать короля в объятия, ждал.

Сигизмунд сделал глазами знак пану великому маршалку. Тот выступил вперед, сверкнул перстнями, прижал к груди руку, повел другой.

— Его величеству, как наихристианнейшему королю, прежде чем принять решение, благоугодно обменяться мнением с послом святейшего отца.

Кандидат на престол, пятясь к двери, не переставал кланяться. Следом вышли паны. Пока король совещался с монсиньором Рангони, все ждали в приемной зале. Паны прохаживались из угла в угол, крутили усы, тихо переговаривались. Опять вышел великий маршалок: король просит московского царевича для выслушания ответной речи. Пан Струсь шепнул Велегловскому:

— Вы слышите? Пан маршалок называет его царевичем. Вы говорили истинную правду, утверждая, что Вишневецкие и Мнишек умеют добиваться своего.

Король стоял у того же столика с инкрустациями. Поднял руку, точно благословляя.

— Боже тебя сохрани в добром здоровии, московский князь Димитрий. Мы тебя признаем князем, мы верим тому, что от тебя слышали, верим доказательствам, тобою доставленным, и свидетельствам других…

Адам Вишневецкий с облегчением вздохнул, переглянулся с Мнишком.

…и поэтому мы назначаем тебе на твои нужды сорок тысяч злотых. С этого времени ты друг наш и находишься под нашим покровительством. Мы позволяем тебе иметь свободное обращение с нашими подданными и пользоваться их помощью и советом, насколько будешь иметь в том нужду.

Через несколько дней на тайном свидании царик Димитрий клятвенно обещал королю вернуть Речи Посполитой русские земли, отнятые Москвою при великом князе Василии девяносто лет назад.

3

Пан Доморацкий ставил себе новый палаццо. Среди гор щепок, бревен и чурок возились человек десять панских хлопов. Дом был почти совсем уже готов, — обширный, срубленный из толстенных, чуть отесанных топорами, бревен, добротный панский дом, рассчитанный стоять не меньше как полторы сотни лет.

Августовским утром стоял пан Доморацкий, уперши в бока ладони, смотрел, как трудились хлопы. Оставалось еще поставить крыльцо, постлать полы, украсить резьбой и фамильными гербами фронтон, а тогда звать на новоселье окрестных панов и шляхту. Стоял пан Доморацкий, пристукивал каблуками, крутил ус, смотрел. Узкие высоко вздернутые брови пана вдруг гневно дрогнули. Да как же было пану не гневаться! На бревне сидел хлоп. Сидел, закрыв глаза, боком к пану, растопыренные пальцы прижаты к груди; дышал хлоп тяжело и со свистом сквозь зубы. Пан Доморацкий кошкой подобрался к нерадивому, потянул привешенную к поясу конскую плеть, размахнулся и — р-р-раз хлопа через плечо.

— Вот тебе, пся крев!

Хлоп дернул плечами, вскочил, стоял перед паном, мертвенно бледное лицо перекошено болью, в горле булькала страдальческая икота.

— Я же, пане-господине, не от лени сел, — хворый.

Пан Доморацкий стегнул хлопа еще:

— На колени, падло, не знаешь, как с паном говорить!

Из-за угла дома вышел круглолицый человек, стал перед паном Доморацким, прищурил серые с золотинкой глаза, заговорил, мешая польские слова с московской речью:

— Не гневайся, пан-государь, Янек вправду хворый, то я ему сказал, чтобы он посидел, хворь переборол. Ты же мне, пан-государь, сам велел над плотниками старшим быть.

Пан Доморацкий оторопело захлопал веками, по привычке готов был топнуть ногою, крикнуть конюхам, чтобы виновного хлопа и непрошенного заступника тащили на конюшню поучить палками. Но круглолицый стоял как ни в чем не бывало, крепкие, будто из железа, руки обнажены по локоть, зажатый в руке топор поблескивал отточенным злым лезвием. От блеска железа пану Доморацкому стало не по себе. Вспомнил много раз слышанные рассказы о неукротимом, буйном нраве русских мужиков. «Мужик-поляк — овца, идет, куда пан велит, москаль — истинно волк. В работе гораздо проворен, а если возьмет себе что в голову, не то палками, и колом не выбить». Пан отвернулся, буркнул под нос что-то, отошел, решив отложить расправу с хлопом до вечера.

Янек поднял на круглолицего запавшие, измученные глаза, выговорил шепотом:

— Спаси тебя матерь божия, Михась.

Круглолицый тряхнул головой, ответил с досадой:

— Не кличь меня по-папежскому Михасем, зови, как поп крестил — Михайлом, а прозвище ведомо — Лисица.

Михайло постоял еще, смотрел вслед пану Доморацкому, побрел, стал у бревна насекать резьбу. Работа шла плохо и руки двигались, точно чужие. Тюкал топором, думал: «На пана хребет гнуть довольно. Хотел поглядеть, как в Литве люди живут, поглядел — и будет. Краше родного кутка нет на свете человеку ничего милее. Вечером деньги заслуженные у приказчика возьму и айда».

У пана Доморацкого жил Михайло Лисица третий месяц. Прибился к панскому двору случайно, узнав, что ставит пан новый палаццо и ищет разумеющих плотницкое дело. Михайле панский управитель насулил всего: и харчей вволю давать и деньгами пожаловать щедро. Харчи, однако, оказались такие, что скоро Михайло едва таскал ноги, а когда речь заходила о деньгах, управитель, шляхтич пан Глоба, насмешливо закатывал глаза:

— О! Деньгами тебя его милость так пожалует, так пожалует. Мастера же такого, как ты, нигде не сыскать.

То, что пан Доморацкий его работой доволен, Михайло видел, а то, как пан жаловал людей, нанимавшихся к нему вольной волей, знал от панских слуг. Немало таких, нанявшихся к пану своей волей, ходило теперь в подневольных хлопах. «Пану вольного человека сделать хлопом так же просто, как выпить чарку горелки. У него же и сам пан староста, и пан писарь, и пан судья в дружках».

Остаток дня, до вечера, показался Михайле бесконечным. Работу панские люди бросили, когда уже совсем стемнело. Михайло пошел отыскивать панского управителя. Вечером Глобу всегда можно было найти на конюшне. Являлся он туда, чтобы чинить расправу над хлопами, провинившимися днем. На этот раз Михайло застал его там же. Шляхтич уже успел изречь суд, кому отпустить сколько палок, кому — кнутов или пожаловать другой милостью.

Плотника Янека, по наказу пана Доморацкого, чтобы впредь не ленился, велел на всю ночь поставить у столба близ нового палаццо и приколотить за ухо к столбу гвоздем. Михайло, когда услышал такой приговор, покачал головой. Крутому нраву пана Доморацкого, тому, что конюхи кнутьями сдирали с мужичьих спин мясо до костей и поливали водкой и рассолом окровавленное мясо, что беглым хлопам надрезали пятки и в раны набивали сеченого конского волоса, Михайло уже не удивлялся. Но чтоб присевшему передохнуть мужику да такую казнь…

Управитель, велевши конюхам приступить к расправе, вышел из конюшни, зашагал через двор к людским избам. Михайло его догнал, поклонился в пояс. Управитель метнул на Михайлу глазами, не сказав ни слова, толкнул ногой дверь избы, вошел. Михайло протиснулся за ним следом.

В челядинской избе горела лучина. Сидевшие на лавке хлопы вскочили, бухнулись перед паном управителем на колени. Глоба, покручивая ус, водил равнодушным взглядом по лицам хлопов. Все было в порядке. Хлопы стояли на коленях, смиренно понурив головы. Управитель повернулся, чтобы идти. Михайло загородил ему дорогу.

— Не гневайся, пан управитель, с сего дня я его милости пану Доморацкому не работник. Бью его милости пану челом, чтоб деньги пожаловал, какие у его милости заслужил.

Управитель, закинув голову, посмотрел на Михайлу, под усами змеей усмешка. Громко выговорил:

— От водки, москаль, пся крев, разума лишился. Ты же у его милости пана взял двадцать злотых и на то дал запись. И за те деньги повинен ты его милости служить, пока не вернешь его милости тех денег или пока его милость по милосердию своему тебя не изволит отпустить.

У Михайлы перехватило дыхание. «Так вон как паны людей холопят». Едва сдержался, чтоб не вцепиться управителю в горло. Сказал хрипло:

— Заемного письма я пану на себя не давал и денег не брал.

Управитель точно не слышал:

— А запись твоя у пана судьи явлена и в книгу записана вчера. И тебе от его милости пана сойти не можно. А сойдешь, сам ведаешь, что его милость беглецам чинит.

Управитель распушил усы и, не взглянув на Михайлу, вышел.

Михайло стоял посреди низкой избы. В висках тяжело билась кровь. «Был Михайло Лисица вольным, а ныне стал панским хлопом». Сжал кулаки так, что ногти больно врезались в мякоть. «Так нет же, не бывать тому. Бояре не закабалили, а папежскому проклятому недоверку пану Доморацкому и подавно не закабалить».

Хлопы окружили Михайлу, смотрели жалостливо. Кто-то в утешение сказал:

— Не убивайся, добрый человек, не тебя первого, не тебя последнего пан холопит.

Михайло сел на лавку, сдвинув брови, смотрел на синеватый огонек лучины. Сидел так, задумавшись, долго. Хлопы, тихо вздыхая, покачивали головами. Знали — в такую минуту не утешить человека словами. Раз выпала на долю неволя — смирись. Так уж мужику на роду написано: на небе бог, на земле пан. Кто против бога и пана?

Михайло поднялся, выпрямился во весь рост:

— Попомнит пан Доморацкий, как русского человека холопить!

Хлопы испуганно замахали руками, зашикали:

— Ой, Михась, не накликай беды, за такие слова ни тебе, ни нам шкурой не отделаться. Не палками за такие слова жалуют паны хлопов, а веревочной петлей на воротах, а то и живьем на огне жгут.

А Михайло как будто не слышал испуганного шепота хлопов:

— Эй, вы, страдники. Веры вы православной, христианской, не гоже вам под паном, папежским недоверком, сидеть. Долго ли ему вашу кровь пить! Плюйте своему пану в рожу да бредите козаковать на четыре стороны.

У хлопов заблестели глаза. Забыв недавний страх, заговорили:

— Я б на Русь подался!

— А я в козаки, к запорожцам!

— Места везде много!

Михайло видел: сговорить теперь хлопов — пустое дело.

— А так, — и мешкать нечего, сей ночью и уйдем.

В людской избе было хлопов восемь, все бессемейные; уйти от пана решили все. Оглядели топоры. Чтобы пан управитель или гайдуки чего не заподозрили, задули лучину, легли — кто прямо на земляной пол, кто на лавках. Михайло лежал с открытыми глазами. На дворе перекликались караульные гайдуки. Время тянулось медленно. Гайдуки стали покрикивать реже. Михайло подумал, что пора. Встал. Слышал, как завозились на своих местах хлопы. Велел им пока не подниматься, сам тихо выскользнул за дверь.

В старом палаццо мутно светились два оконца. Михайло подумал, что то, должно быть, неугасимая лампада в комнате старой пани. Из темноты долетел слабый, будто из-под земли, стон. Стонал Янек, приколоченный к столбу за ухо. Михайло вернулся в избу, перекрестился в темноте.

— Боже, поможи! — И громко: — Гей, браты, время приспело с паном поквитаться.

Хлопы неслышно один за другим покинули людскую избу. Вышли и сразу пропали в темноте, рассыпались по двору: одни направились к конюшне, другие — к панскому дому. Гайдук у конюшни не успел пикнуть, как был связан. Второго гайдука, караулившего Янека, Михайло огрел по затылку колом. В один миг поверженному караульщику вбили в рот войлочный кляп.

Хлопы развязали Янеку руки, но никак не могли освободить его от гвоздя. Тот в нетерпении крикнул, чтобы отдали нож. Слышали как Янек ляснул зубами: «Ухо пану на память оставлю».

Михайло сунул под новый палаццо пук соломы, кто-то притащил под полой лучину. Пламя быстро разгоралось потрескивая. Огненный язык взметнулся, лизнул стены дома, далеко озарив окрестность. При свете пожара хлопы выводили из конюшни лучших панских коней.

Пан Доморацкий, разбуженный ярким светом, подбежал к окну. В доме уже суетились перепуганные слуги и кричали сенные девки. Пан, как был неодетым, выскочил на крыльцо. Новый прекрасный палаццо, совсем почти оконченный, пылал, рассыпая далеко облака искр. Уже дымилась и потрескивала крыша и на старом дедовском доме.

От страшной жары и сверкания близкого пламени пан зажмурился. В воротах он увидел выезжавшего последним за конными хлопами москаля Михася, того самого плотника-мастера, на которого управитель только вчера состряпал долговую запись. Москаль сидел на лучшем белом скакуне пана Доморацкого. От пламени стройное тело коня казалось розовым. Хлоп оглянулся, погрозил пану кулаком и выехал за ворота.

Пан Доморацкий понял все, упал на колени от бессильной злости, застонал:

— Матка боска! Накажи проклятого москаля. Он увел не только моих хлопов, но и всех лучших коней.

4

Со всех концов Речи Посполитой к замку сендомирского воеводы пана Юрия Мнишка в Сомборе потянулась шляхта.

Замок пана Мнишка стоял на крутом берегу Днестра. Ворота с крытыми жестью башенками вели в глубь замкового двора к деревянному палаццо с пуком перьев, гербом панов Мнишек на фронтоне. Вправо от дворца — деревянный с цветными оконцами костел, влево растянулся старый сад. За садом пивоварня, скотня, гумна. Здесь же во дворе за хозяйственными постройками — виселица глаголем, домашняя тюрьма и деревянный козел с темными пятнами крови — все в назидание и острастку панским хлопам.

Каждый день в большой столовой зале потчевали прибывших панов и шляхтичей. Маршалок пускал гостей в залу по реестру. Не проходило дня без драк и у входа в залу. В конце длинного стола на резных креслах с золочеными гнутыми ножками восседал нареченный Димитрий и сам пан Мнишек. Для загоновой шляхты накрывали особый стол. Шляхтичи пожирали мисками фляки, стучали чарками, пили за здоровье спасенного царевича, клялись саблями добыть ему московский престол. После пира загоновую шляхту без церемоний выгоняли. Паны пускались в пляс с сверкающими золотом паненками. Хозяин замка в дорогом кунтуше, обтягивавшем круглое брюхо, ходил между веселящимися, вертел посаженной на короткую шею плешивой головой, говорил паненкам и кавалерам приветливые слова. Паны гремели оружием. С украшенных коврами стен бесстрастно глядели на веселье бородатые герои древности и прекрасные богини.

В замке уже не хватало места размещать гостей. А гости все прибывали. Шляхтичи ехали в одиночку или с одним-двумя пахоликами, паны — с целыми оршаками слуг и прикормленной шляхты. Прибывших пришлось размещать в городе у мещан. Маленький Сомбор наполнился множеством людей разбойного вида, с лицами, вдоль и поперек исполосованными шрамами. На улицах мещанам не стало прохода. Купцы избегали открывать лавки; шляхта, не стесняясь, грабила среди белого дня.

У маршалка пана Пузелевского голова шла кругом. Надо же было позаботиться прокормить такую ораву. Причитавшиеся с мещан стации хлебом, мукою, рыбой и мясом давно были выбраны за два года вперед. Мещане отказывались давать поминки на панские пиры и не хотели брать расписок, которые вместо денег велел выписывать маршалку за съестное пан Мнишек. Приходилось из непокорных поминки выколачивать палками. После обеда и танцев паны заваливались спать. Шляхтичи разбредались по саду, рыгали, в пьяном задоре дрались на саблях. Не один уже щеголял в перевязках, без уха или пальцев. Пузелевский в свободное от своих обязанностей время качал седой головой и тихо жаловался супруге пани Ядвиге.

— Матерь божия, я не знаю, что думает себе пан Юрий. Я каждый день составляю реестровый список приглашенных к столу и мне сдается, что в наш замок, будто на сеймик, съезжаются пропойцы, игроки и мошенники со всей Речи Посполитой. Позавчера они украли пятнадцать оловянных тарелок и столько же ложек. О серебре я не говорю: они растащили его в первый же день. Вчера они унесли скатерть. Я велел слугам сегодня приколотить ее к столу гвоздями, но не знаю, будет ли от этого какой толк. Когда же я жалуюсь на это пану Юрию, он только кусает ус и говорит, что все издержки, которые мы сейчас несем, скоро окупятся с лихвой. Наши шляхтичи собираются идти воевать, чтобы посадить на престол молодчика, который называет себя московским царевичем. Они думают этим заштопать свои дырявые карманы и добыть себе жупаны. Все честные поляки должны молить бога, чтобы эта орда ушла и никогда не вздумала вернуться обратно в отечество.


Все лето прошло в сборах к походу. Из Кракова от Рангони приехал в Сомбор патер Савицкий. Он подолгу беседовал с Димитрием о католической вере, учил латинскому сочинению и помог составить письмо к папе. Двое писарей целыми днями строчили грамоты. Грамоты пересылали за русский рубеж, совали купцам, торговавшим с Москвою. В грамотах претендент увещевал дворян и черных людей отстать от Бориса и признать его, чудом спасенного царевича, законным государем. Дворянам грамоты сулили поместья, черным людям — многие милости и Юрьев день.

Под Глинянами собиралось войско. На рыцарском коло гетманом выбрали Юрия Мнишка. О помолвке дочери пана Юрия с московским князем Димитрием стало известно всей Польше. Паненки злословили и завидовали черноокой Марине, знатные паны заискивали перед будущим тестем московского царя.

Известие о вступлении войска Димитрия в московские пределы пришло в Краков в конце октября. Пали Моравск, Чернигов и Кромы. Признали спасшегося царевича законным государем Курск и Путивль. Говорили, что крестьяне и посадские люди стоят за Иоаннова сына. Под Новгородом-Северским поляки и казаки разгромили Борисово войско.

Зимою 1605 года в Варшаве собрался сейм. Сигизмунд ехал на сейм уверенный, что победы Димитрия смягчат Замойского и некоторых панов, советовавших королю не вмешиваться в московские дела. Епископ краковский кардинал Мациевский от имени католической церкви обещал королю всяческую поддержку. Замойского, врага иезуитских козней, кардинал ненавидел.

Сейм открылся 20 января. Накануне получили известие, что собранное Годуновым огромное войско и в числе их дворцовая немецкая пехота движутся навстречу искателю престола. Ходили слухи, что ушедшая с Димитрием шляхта, разуверившись в возможности легко добыть царику престол, собирается вернуться в отечество. Это уменьшало шансы на успех предприятия. Королю приходилось хитрить с панами. На сейме объяснение в сенаторской избе давал от имени короля канцлер Лев Сапега. Ласково, по-кошачьи щурясь на панов сенаторов, канцлер говорил:

— Его величество опасается, что поступок того, кого называют цариком Димитрием, может оскорбить московского великого князя. Король не успел разведать, подлинно ли сей Димитрий сын царя Ивана Васильевича, так как вследствие дурных советов, вопреки воле его величества, он собрал вокруг себя наших людей и ушел в пределы Московского государства. Его величество не имеет о нем никаких других известий кроме тех, что многие крепости ему сдались, а чернь и значительное число бояр перешли на его сторону.

Паны мотали головами, дивились хитрости канцлера. Всем было известно, что шляхта ушла с цариком в поход с ведома короля.

Сейм проходил скучно, не было ни брани, ни драк, как всегда на сеймах. Паны зевали или разглядывали наряды соседей. Вытянули шеи, когда с обитого бархатом кресла поднялся девяностолетний Ян Замойский, носивший еще со времен Батория сан гетмана королевства. Замойский поклонился королевскому трону, распушил молочного цвета усы, повел на панов умными глазами:

— Московский государь внушал нам большой страх в прежние времена, и теперь он нам его внушает, но прежде мы гораздо больше его боялись, пока славной памяти король Стефан своими победами не усмирил Ивана Васильевича.

Голос у Замойского был не по-старчески звонкий. На мертвых щеках проступил румянец. Паны внимательно слушали. Дряхлый гетман славился в королевстве красноречием и великим государственным умом. Замойский продолжал:

— Воевать Московскую землю давно уже представлялся случай, и я советовал вашему величеству снестись по этому делу со шведским королем, отцом вашего величества. Ныне я предвижу многие трудности, которых не могло быть ранее. Московский князь успел оградить свои границы крепостями, из них сильнейшая и знатнейшая — Смоленск, для взятия которой потребовалось бы преодолеть неслыханные трудности.

Замойский поднял трясущуюся руку, шелковым платком вытер лоб.

— …Что касается этого Димитрия, то я советовал вашему величеству этим делом не нарушать сейчас мира с Москвою. Тот, кто выдает себя за сына царя Ивана и именует себя Димитрием, уверяет всех, что вместо него зарезали кого-то другого. Помилуй бог! — Старческие глаза блеснули смехом. — Это же комедия Плавта или Теренция. Если убийцы не посмотрели, действительно ли убит тот, кого им было велено, почему охраняющие царевича не подставили козла или барана?

Гетман развел костяными руками. Паны заулыбались, хороня в усах усмешку, отворачивались.

— …Соседние государства знают, что Димитрия ведет к Москве наш народ. Если Борис со своими мужиками побьет наших военных людей, ушедших воевать с этим Димитрием, мы лишимся славы, которую приобрели при короле Стефане своими победами над Москвою, и это поколеблет уверенность соседних государств в нашем могуществе. Поэтому, если вашему величеству хочется добывать Московское княжество, то лучше это начать делать с большею военною силою, с согласия всех чинов, по одобрении сейма…

Сигизмунд со скучающим видом смотрел на Замойского. Гетман окончил говорить, опустился в кресло, обессиленный долгою речью. Лев Сапега объявил, что королю угодно по причине приезда московских послов прервать сейм на несколько дней.

Паны потянулись к выходу. Говорили об уме и красноречии старого гетмана. Последними вышли из палаты Ян Остророг, познанский кастелян, и Дорогостайский, литовский маршал. В сенях слуги кинулись подавать им шубы. Одеваясь, маршал тихо сказал пану Остророгу:

— Наши шляхтичи повели сажать на московский престол Димитрия. Если их выгонят из Московии, куда они пойдут? Как можно доверять подобным людям? Если они хотели посадить в Москве царика, кто поручится, что, отыскав подходящего бродягу, они не попытаются сделать у нас то, что не удалось в Москве. Молю бога, чтобы называющий себя Димитрием остался в Москве. Если ушедшие с ним военные люди вернутся, они будут для государства опаснее внешнего неприятеля.

5

По заметенной снегом дороге брел мужик. Колючий ветер прохватывал сквозь дырявую овчину, леденил бока. Вечерело. Пешеход, трудно дыша, выдирал из сугробов лапти. Видно было — бредет давно. У перелеска остановился, принюхался. Пахло дымом. За оврагом, в стороне от дороги, увидел заваленные снегом избы. Пошел напрямик через овраг. Избы разметались у замерзшей реки, село большое, мужик прикинул — дворов на двадцать. У проруби возилась баба. Увидев чужого, вскинула на плечо коромысло, покачивая деревянными ведерками, заспешила ко двору. Из ворот вышел старик, насупив бровь, смотрел на чужого.



Мужик кивнул шапкой, попросился переночевать. Старик взял у бабы ведра, не сказав ни слова, пошел во двор. Вылил в колоду воду, похлопал по холке карего конька — и шагнувшему во двор чужому:

— Ладно, ночуй. — Вздохнул. — Иди в избу.

В избе потрескивала лучина. Ползавшие по земляному полу голопузые дети, завидев чужого, заревели, полезли за печь хорониться. В корыте запищал младенец. Вошел старик, поколыхал корыто.

— Издалека ли бредешь?

В избе было жарко. Гость, стаскивая с плеч овчину, ответил неохотно:

— Из Литвы, дедка, бреду.

Старик присел на лавку, вполголоса спросил:

— Сокола нашего Хлопка Косолапого не знал ли? Народ говорит, что на Москве вместо Хлопка бояре иного повесили, а Хлопок-де в Литве хоронится.

У гостя жалко дрогнули усы:

— Ложно, дедка, говорят.

Старик длинно вздохнул:

— Вынул ты мое сердце, добрый человек. Думали крестьяне — жив еще Хлопок, людишек черных заступник. Придет час — объявится, порастрясет боярские животы.

Старик разглядывал гостя. Лицо у того круглое, борода русая По лицу видно, что годов немного. Прикинул: «Два десятка да еще пять». Гость сидел на лавке у печки, рассказывал:

— Поп крестил Михалкой, прозвище Лисица. У боярина князя Морткина в Смоленском уезде в кабальных жил. От боярина ушел, в Смоленске с деловыми людьми город каменный ставил. Хлопок деловых мужиков подбил идти к воеводе с челобитьем. Воевода слушать не стал, а велел стрельцам челобитчиков хватать. Хлопок из-под кнута ушел, и я с ним. Хлопок атаманить стал. В голодные годы сбрелось к нему холопов и черных людей многие тыщи. Порастрясли тогда бояр. С Северщины до самой Москвы доходили, думал Хлопок большими боярами тряхнуть, да не судил бог. Царь на атамана рать выслал большую. Воеводе Басманову атаман сам голову ссек; побили бы царскую рать, не подоспей к ратным немцы. — Михайло насупил брови, запнулся. — Месяц целый на березах по дорогам полонянников воеводы вешали. — Глухо: — Хлопка пытками многими пытали, а после того повесили. Меня воеводы не поймали. Из Москвы, как атамана казнили, я за рубеж ушел, там хоронился.

Старик придвинулся ближе, сверлил гостя острыми глазками:

— Про царевича Димитрия что, Михайло, ведаешь? Царевич крестьянам и всяким черным людям сулит великие милости. — Приблизил к Михайлову лицу бороду. — Подлинно ли то царевич аль Гришка-расстрига, как царские люди бают?

— Про то, дедка, не ведаю.

Старик отодвинулся, печально поник бородой.

— Куда ж мужикам податься? От бояр теснота, царевич же великие милости сулит.

Вошла баба, та, которую Михайло видел с ведрами, стала возиться у печи. Старик покивал на бабу:

— Вдовуха Анница. Сын Игнашка тоже с Хлопком под Москву ходил да и сгинул.

Ужинали тюрей с луком и чесноком. После ужина Михайло со стариком полезли на полати. Михайло заснул сразу, не слышал, как возился и вздыхал старик. Под утро приснился Михайле сон: длинная-предлинная тянется дорога. Бредут по дороге холопы и разные бездомовные люди, спрашивают друг у дружки, скоро ли дороге конец. Едет навстречу верхоконный, рыжеусый, тот, которого видел Михайло с панами под Глинянами. Избоченившись, зычным голосом кричит: «Я — царевич ваш, пришел с панами пожаловать черных людей волей и многим жалованьем!» Михайло хотел спросить рыжеусого о том, что не раз приходило ему в голову наяву: почему паны хотят жаловать русских черных людей волей, своих же мужиков в Литве держат в великой тесноте? Почему за косой взгляд на пана вешают хлопов на глаголях? Спросить, однако, не успел — верхоконный, распялив рот, завопил: «Беда! Беда!»

Михайло проснулся. Кто-то тряс его за ногу. В сумеречном утреннем свете увидел хозяинову бороду. У старика тряслись руки:

— Беда, беда, Михайло! Государевы ратные люди в село пожаловали.

Михайло мигом сполз с полатей, напялил овчину. В ворота загрохотали. Старик и Михайло выскочили из избы. Над высоким заметом увидели щетинистую, рожу и железную шапку верхоконного. Вершник, колотя в ворота чеканом, хрипло орал:

— Эй вы, воры! Несите государевым людям хлеб-соль да челом бейте!..

Старик распахнул ворота. Во двор вскочили трое верхоконных детей боярских. На головах железные шишаки, под сермяжными епанчами кольчуги, к седлам приторочены у кого шестопер, у кого чекан. Передний смаху вытянул старика плетью.

— Воры, песьи дети, расстриги Гришки прихода ждете!

Двое конных соскочили на землю; бренча о кольчуги саблями, пошли к избе. Скоро из сеней послышался бабий визг. На крылечко выскочила простоволосая Анница, за бабой с матерной бранью вывалились ратные люди. У одного нос расцарапан в кровь. Старик метнулся к крыльцу.

— Пошто, государевы люди, бабу бесчестите?

Ратный с расцарапанным носом откинул полу епанчи, с лязгом выметнул саблю, крутанул над головой. Старик охнул, зашатался, ничком повалился на заалевший снег. Ратный, размахивая саблей, кинулся к Михайле. Лисица побежал к воротам. Верхоконный сын боярский загородил ему дорогу, ратному с расцарапанным носом сказал:

— Сего вора для расспроса оставим. — Наезжая на Михайлу конем, закричал: — Бреди вперед, а надумаешь воровским делом бежать, — вмиг башку ссеку! — Ловившим Анницу ратным крикнул: — Как бабой потешитесь, тащите воруху к голове, а щенят, воровских детей, не тащите — на месте секите.

Верхоконный пригнал Михайлу к бревенчатой церквушке. Со всех дворов ратные люди сгоняли мужиков и растерзанных, простоволосых баб. Вопли, плач, брань, собачий лай. Вокруг, на поджарых коньках, разъезжали татары. У седла — саадак, сбоку — кривая сабля. Зорко поглядывали по сторонам из-под бараньих шапок раскосыми глазами. Какой-то татарин приволок на аркане нагую девку. Татарина обступили дети боярские, пялили на девку жадные глаза, торговали полонянку. У девки тряслись синие губы и от ветра на щеках замерзали слезы. Кто-то крикнул:

— Голова скачет!

Ратные люди полезли по коням. К толпе мужиков подлетел чернобородый. Под епанчей сверкали на панцире серебряные бляхи. За чернобородым скакали двое сотников. Голова вздыбил коня, избоченился, пощурился из-под железной ерихонки на мужиков, шевельнул усами, пропитым голосом крикнул:

— Большому воеводе князю Василию Иванычу Шуйскому ведомо стало, что вы, государевы изменники, не один раз мужиков к вору, расстриге Гришке, посылали, и его, вора, ждете, чтоб ему, окаянному расстриге и чернокнижнику, передаться.

Мужики жались друг к другу, хмуро смотрели на боярина. Кто-то выкрикнул:

— Поклеп, боярин! Обнесли крестьянишек перед воеводой вороги.

Голова зло сверкнул глазами:

— Ой ли? — Поманил выкрикнувшего пальцем. — Выдь сюда, заступник!

Вперед вышел приземистый мужик, покосился на гарцевавших вокруг детей боярских. Голова поднял плеть, махнул ратным:

— Сего воровского заступника посадить на кол! Над остальными вершите государев суд, как прежде указано.

Мужику скрутили руки. Молодух и девок отогнали в сторону. Ратные люди лязгнули саблями, опережая друг друга, поскакали рубить полонянников. Михайло увидел близко сверкающие клинки. Двинул плечом, сшиб с ног пешего ратного, бросился к реке. Кубарем скатился с обрыва, побежал через замерзшую реку к заснеженному бору. Над ухом пропела стрела. Когда добежал до бора, оглянулся. Увидел татарина, натягивавшего тетиву лука. Михайло погрозил татарину кулаком, полез через сугробы.

Без пути и дороги шел беглый холоп Михайло Лисица. Проходил мимо полыхавших огненными языками сел и деревень, видел скорчившихся на кольях мертвецов и синелицых мужиков-удавленников. Несколько раз встречал раскосых крымских купцов, гнавших в Бахчисарай толпы купленных у государевых людей девок и молодух.

То именем великого государя Бориса Федоровича Годунова московская рать пустошила Комарицкую волость. Окольными тропами и глухими дорогами уцелевшие от боярской расправы мужики пробирались в Путивль. Там стоял со своим войском тот, кого одни именовали чудесно спасшимся царевичем Димитрием другие — расстригой и чернокнижником Гришкой.

6

У Василия Блаженного ударили в большой набатный колокол. Звонари только этого и ждали — тотчас откликнулись колокола у Варвары, у Николы-зарайского, Парасковеи-пятницы и во многих других церквах. Со всех сторон к Красной площади повалил народ. Бежали в чем кого захватил звон. С Бронницкой примчались плечистые молодцы, перепачканные копотью, в прожженных фартуках. Из Мясного ряда притрусили мясники-торгованы. Терли заскорузлыми от крови руками потные лица, косились на кожаные фартуки кузнецов и бронников, первых запевал во всякой смуте. Тревожно переговаривались:

— Пошто сполох ударили?

— Не гиль ли худые людишки надумали учинить? Скоро от Пожара до Троицы-во-рву, вдоль кремлевской стены, от Фроловских до Никольских ворот от народа маковому зерну упасть некуда.

На Лобное место вылезли двое в чугах, стащили с голов колпаки, поклонились народу на четыре стороны. В вылезших узнали дворян Гаврилу Пушкина и Наума Плещеева, переметнувшихся, как было слышно, к тому, кого одни считали спасшимся царевичем Димитрием, другие величали вором и расстригой. За дворянами выскочил худолицый, юркий человек, по виду подьячий, петушиным голосом выкрикнул:

— Послы истинного наследника царей руссийских Димитрия Ивановича хотят к народу речь держать! Поволите ли, люди московские, слушать?

У Лобного места откликнулись несмелые голоса:

— Волим! Довольно под Годуновыми натерпелись!

И громче:

— В-о-о-лим!

С кремлевских зубцов и кровель взметнулись тучи воронья, закружились над церковными маковками. Из ворот вышел князьКатырев-Ростовский, за ним несколько бояр, дьяки и с полсотни стрельцов. Князь укоризненно колыхнул горлатной шапкой, надул пузырями щеки, с хрипотцой в горле крикнул:

— Какого ради дела самовольством собрались? Обижены чем, так били бы государю челом. Не ведаете, сколь мягкосерден и милостив молодой наш государь Федор Борисович? — Пожевал губами. — А воровских посланцев вели бы в Кремль, пусть боярам скажут, за каким делом присланы.

Кто-то в ответ насмешливо гаркнул:

— Пошто, боярин, послов истинного государя воровскими лаешь? Запамятовал, как твою рать из-под Кром батогами гнал?

В толпе захохотали. От вернувшихся из-под Кром ратных людей знали, что Катырев-Ростовский, большой воевода, когда Димитриевы казаки стали побивать московскую рать, бежал пешим, бросив казакам и доспехи и дареную Борисом дорогую шубу. Кто-то нехорошо облаял боярина, кое-какие из черных людей стали швырять в стрельцов шматками сохлой грязи. У стрельцов трусливо забегали глаза, чуяли — за многие обиды злы на них черные люди, в случае чего, не дай бог, разнесут по кускам. Подались назад. Бояре и дьяки, опережая стрельцов, забыв и спесь и дородство, первыми метнулись к воротам. Толпа гудела, требовала, чтобы посланцы читали Димитриеву грамоту. Пушкин, ухмыляясь в бороду, потянул схороненный под чугой свиток. Задрав голову, ждал. Худолицый подьячий помахал колпаком, чтобы стихли. Пушкин развернул свиток, стал читать.

Неподалеку от кремлевских ворот, притиснутый широкой спиной к часовенке, чуть сутулясь, стоял высокий человек, в курчавой бородке обильная седина, по виду — из зажиточных посадских. Щуря голубые глаза, посматривал то ли на Димитриева, то ли на расстригиного посла. Пушкин читал:

«…Когда судом божиим не стало брата нашего царя Федора Ивановича, вы, люди московские, не зная, что живы мы, ваш прирожденный государь, целовали крест изменнику нашему Борису Годунову, не ведая его злокозненного нрава и страшась его, потому что он уже при брате нашем Федоре Ивановиче владел всем государством нашим и жаловал и казнил, как хотел. Вы думали, что мы убиты изменниками, и когда разошелся слух по всему государству, что мы, великий государь, идем на престол родителей наших, мы хотели достигнуть нашего государства без крови, но вы, бояре, воеводы и всякие служилые люди, стали против нас, великого государя».

Над толпой прошелестели вздохи. Затесавшийся в народ стрелец, рядом с голубоглазым, тихо крякнул:

— Истина, по неведению против государя Димитрия стояли.

Пушкин повернулся в другую сторону. К голубоглазому долетали только обрывки слов:

«…наши изменники… разорили отчизну нашу, Северскую землю, и православных христиан многих без вины побили. А мы вас пожалуем. Боярам учиним честь и повышение, пожалуем прежними их отчинами да еще сделаем прибавку… дворян и приказных людей… гостям и торговым людям дадим леготы и облегчение в пошлинах и податях, и все православное христианство учиним в покое, тишине и благоденственном житии».

Пушкин тряхнул бородой, на всю площадь гаркнул:

— А не добьете челом его царскому величеству, — не избыть вам от божия суда и его царской руки!

Детина в прожженном фартуке почесал затылок:

— Боярам да торговым людям всего насулил, а про черных людей молчок.

Вертлявый человек с замызганными рукавами кафтана, — должно быть, боярский холоп, — метнул на детину злыми глазами:

— Ой, и дурак! Государь Димитрий Иванович милостей черным людям не сулит, чтоб бояр без времени не тревожить. А на отеческий престол воссядет, пожалует холопов волей, крестьян — Юрьевым днем и всех черных людей — многими милостями. Вчера на Арбате о том тайную грамоту читали.

У Троицы-во-рву, у Никольских и Фроловских ворот тысячи голосов закричали:

— Здрав будь, царь Димитрий Иванович!

Крик подхватили, понесли вдоль кремлевской стены. Несколько голосов, надрываясь и перекрикивая вопивших, выкликали анафему расстриге Гришке.

Из кремлевских ворот высунулась было опять сивая борода и вислое брюхо Катырева-Ростовского и стрельцов с бердышами. На стрельцов замахали руками. Боярина точно сдуло ветром. Пушкин стоял, отставив назад ногу, хитро поблескивал из-под колпака глазами на мятущуюся толпу. Подскакал верхоконный дворянин, приподнялся на стременах, потряс над головой плетью.

— Эй, люди московские! Ведите сюда Шуйского! Он разыскивал, когда царевича не стало. Пусть он скажет, точно ли похоронили царевича в Угличе? Тогда ведомо станет, подлинно ли то истинный государь, что ведет на Москву рать.

Голубоглазый, прокладывая локтями дорогу, стал выбираться из толпы. Пока протолкался, вспотел. Остановился, вытянул шитый плат, вытер лицо. Откуда-то вывернулся толстяк, лицо как луна, ножки короткие, наряд полунемецкий, полурусский, кафтан до колен, на голове атласный колпачок, в руках резная трость. Тронул голубоглазого за рукав, улыбнулся во весь рот, обнажил зубы, прокуренные табачным зельем:

— Я несказанно благодарен судьбе, доставившей мне случай лишний раз встретиться с господином архитектором.

Голубоглазый рывком ткнул толстяку руку:

— Не побрезгаете моим хлебом-солью, Мартын Вильямович, прошу побеседовать ко мне в хоромы.

У толстяка — рот до ушей.

— О, с превеликим удовольствием, господин архитектор. — Быстро повернул голову к Лобному месту. Там, рядом с Пушкиным, сложив на круглом животе руки, стоял невзрачный обликом боярин с красным лицом и подслеповатыми глазами. — Тсс… Послушаем, что скажет князь Шуйский.

Боярин потянулся на цыпочки, громко, с хрипом, выкрикнул:

— Свидетельствую перед богом и пречистой его матерью — Борисовы убийцы погубили не Димитрия, вместо царевича погребли поповского сына.

Выскочил опять худолицый подьячий, перегнулся, подобрал вислые рукава кафтана.

— Борис помер, да семя его осталось. Изведем, православные, Борискино семя с корением.

Боярские холопы, — колпаки лихо заломлены, видно, кто-то успел с утра подпоить, — с криком полезли к Кремлю. Верхоконный дворянин, тот, что кричал, чтобы вели Шуйского, бросив коня холопу, матерно лая царицу и годуновских детей, опережая холопов и вертя саблей перед попятившимися стрельцами, первым вломился в кремлевские ворота. Из толпы некоторые хлынули в Кремль, другие, покачивая головами, поплелись ко дворам.

Голубоглазый с толстяком в иноземном кафтане вышли за обступившие площадь лари. На бревне, у недавно сложенной церкви Нерукотворного спаса, сидело двое мужиков. Мужики стащили с голов холщевые колпаки, поклонились. Один, сбивая с колпака присохшую глину, кивнул вслед:

— Федор Савельич, мастер-то Конев — борода вовсе седая. И сам сутулится. Когда город в Смоленске ставили, помню, молодец был.

Второй мужик вздохнул.

— Время человека не красит. А забот у Федора Савельича довольно. Мастер по городовому и палатному делу на всю Москву.

7

Федор сидел на лавке. По другую сторону стола — толстяк, царский лекарь голландец Мартин Шак.

В хоромах смесь московского с иноземным. Стены оклеены, как у иноземцев в Немецкой слободе, бумажными шпалерами. У стен, по московскому обычаю, вделанные наглухо лавки. В углу на поставце часы: бородатый мужик Атлант держит на спине земной шар. На полке книги. Рядом с Четьями и Цветной триодью кожаные корешки с тиснеными латинскими литерами — трактат Альберта и сочинения Витрувия.

Постукивая по столу короткими пальцами, Мартин Шак вполголоса говорил:

— Событие, свидетелями которого мы с вами, господин архитектор, только что были, доказывает, что государство находится накануне великих перемен. Князь Шуйский признал, что царевич действительно избежал подосланных убийц, и нет сомнения, что человек, именующий себя чудом спасенным отпрыском царствующего дома, не сегодня-завтра сядет на московский престол…

Царского лекаря Федор знал давно. Первый раз увидел его, когда, окончив постройку каменного города в Смоленске, вернулся он в Москву. Федору велено было быть в Кремле. Когда пришел, у постельного крыльца уже толклись стольники, дворяне, служилые люди, те, кому по чину не было входа в дворцовые палаты. В стороне стоял толстяк в иноземной одежде и толмач из посольского приказа. Ожидавшие косились на иноземца, фыркали, для потехи говорили срамные слова. Толстяк улыбался, в ответ лопотал непонятное. Толмач сказал, что иноземец-лекарь два дня назад приехал из Голландии. На крыльцо вышел дьяк. Помахал толмачу. Иноземец с переводчиком приблизились. Хитро прищурив глаз, дьяк начал обычный опрос:

— Сказываешься ты, Мартын Шахов, дохтур. А грамота дохтурская, и книги, и лечебные зелья есть ли у тебя? И хорошо ли знаешь немочи, и по чему у человека немочь какую познаешь?

Шак ответил по-немецки, пересыпая речь латинскими словами. Толмач был молодой, переводя дьяку иноземную речь, врал, наконец совсем запутался.

Дьяк прикрикнул на толмача:

— Худо толмачишь! — Увидев Федора, поманил пальцем: — Ты, Федор, иноземную речь если не позабыл, толмачь!

Федор повторил иноземцу вопрос. Перевел дьяку ответ:

— Доктор говорит, что ни книг, ни зелья он с собой не привез. Поляки ни докторов, ни мастеров через свое государство в Московскую землю не пропускают, а ехал он сказываясь торговым человеком.

Дьяк покивал головой:

— То истина, что Литва к нам дохтуров не пропускает. Спытай, Федор, как у человека он, Мартынка, без книг какую немочь познать может? По водам или по жилам?

Лекарь ответил:

— Скажите господину чиновнику, что книга у меня в голове. А болезнь — одну можно познать по водам, а другую по жилам…

После Федор видел лекаря часто. Встречались, как старые знакомые. Мартин Шак был любопытен, московскую речь постиг быстро и через три года свободно изъяснялся по-русски.

Разглядывая багровый лекарев лоб, Федор думал: «Выпытывает или без лукавства говорит?».

Шак улыбнулся, угадал Федоровы мысли:

— Вы сомневаетесь, господин архитектор, в моем чистосердечии и думаете, не состою ли я в числе шпионов покойного царя Бориса, которых он имел обыкновение подсылать в дома своих бояр и на площади? Эта обязанность никогда не пользовалась почетом у честных людей. После смерти царя Бориса я и мой друг доктор Вильсон лишились милости молодого царя Феодора. Юноша подозревает, что мы умышленно не приложили усилий, чтобы вырвать из когтей смерти жизнь его отца. — Шак вздохнул, развел мясистые ладони: — Увы, наша благородная наука оказывается иногда бессильной, — потянулся через стол, пожевал сизобритыми губами, — особенно, когда в дело пущен яд. Я не утверждаю безоговорочно, что царь Борис умер от яда, но обстоятельства заставляют заподозрить, что это именно так. — Мартин Шак поднял перед своим лицом толстый палец: — Вы единственный из людей, которому я осмеливаюсь открыть свои предположения.

Вошла девка, стала накрывать стол шитой скатертью. Пока девка ставила на стол еду и кувшины с медом и вином, голландец молчал. Девка ушла. Федор потянулся к кувшину с фряжским вином, налил в кубки:

— Хозяйка на богомолье в монастырь уехала, чествовать гостя некому.

Лекарь закивал лысой головой:

— О, господин архитектор, сей обычай чествования гостя, священный для московских людей, для европейца весьма любопытен, но не более того.

Шак сидел разомлевший от жары и вина; мешая русскую речь с латынью, говорил:

— Уверяю вас, господин архитектор, что я искренно уважаю московский народ. Но ваше духовенство ради собственной корысти препятствует наукам проникать в Московское государство, и это весьма плохо.

Федор вспомнил, как то же самое говорил ему, молодому плотнику, Краммер. Шак продолжал:

— Большой вред причиняют русскому государству польские короли, прилагающие всяческие усилия, чтобы мешать проезду в вашу страну иноземцев, которые, ознакомляя московских людей с великими плодами европейского просвещения, тем самым способствовали бы обогащению и усилению мощи Московского государства. — Прикоснулся пальцем к Федоровой руке. — Я вполне уверен в справедливости утверждения покойного царя Бориса, что появление человека, именующего себя царевичем Димитрием, несомненно, есть дело рук польского правительства, как бы господа сенаторы и король Сигизмунд это ни отрицали. Если обстоятельства не переменятся, близится время, когда мы увидим сего человека на московском престоле. Свидетельство боярина Шуйского, которое мы с вами сегодня слышали, может окончательно уверить народ, что в Москву идет истинный царевич.

Федор отодвинул кубок:

— Торговые люди и бояре в тревоге, каждый день ожидают смуты.

Лекарь кивнул сизым подбородком:

— Богатые люди опасаются, что чернь, которой именующий себя царевичем Димитрием потворствует, бросится грабить их дома. Это весьма вероятно, ибо бояре и богатые купцы своими действиями довели бедняков до крайнего раздражения. В Москве они сделали это неслыханным угнетением и притеснением подвластных. Передают, что в Комарицкой волости воеводы, начальствовавшие над царским войском, желая навести ужас на крестьян, чинили ужасные разорения и убийства. Я слышал рассказы об этих делах от военных, вернувшихся с поля битвы, и у меня на голове шевелились волосы. — Шак притронулся пальцем к лысому черепу. — Воеводы подозревали, что все жители Комарицкой волости желают передаться тому, кого царь Борис именовал обманщиком и расстригой. Они казнили крестьян жестокими казнями, бесчестили женщин и отдавали в рабство девушек. Они так мучили русских людей, как могли делать это только самые лютые враги; и эти несчастные, не видя для себя никакого спасения, кинулись к тому, кто называет себя русским царевичем и который обещает облегчить их жизнь.

Шак поднес чарку к губам.

— Никому точно неизвестно, кто он, называющий себя Димитрием. Но его милостивое обращение с жителями Комарицкой волости и других мест, где он проходил со своими войсками, обличает в нем или большую хитрость, или весьма здоровый ум. Но помощь, которую оказали поляки этому царевичу, должна принести польскому королю и панам чистый доход. — Шак оглянулся на дверь. — Как я слышал в государевом дворце, когда еще жив был царь Борис, искатель престола дал королю Сигизмунду обещание — в случае благополучного исхода задуманного предприятия вернуть польской короне принадлежащие Московскому государству окраинные земли и город Смоленск, а также способствовать введению в русском государстве католического исповедования веры. Об этом извещали царя Бориса, как о совершенно достоверном деле, находившиеся в Кракове шпионы.

Федор тяжело поднялся. Гнев застилал глаза, как тогда в Смоленске, когда Крыштоф вытряхивал перед ним звенящие червонцы. Смахнул со стола серебряный корчик. Посудина полетела на пол, заливая половик малиновым медом.

— Смоленск отдать Литве!

Повел на лекаря бешеными глазами, дышал с хрипом. Мартин Шак откинулся назад, пытливо вглядывался в лицо мастера.

— Я допустил большую ошибку, передав вам то, о чем слышал в царском дворце. Вам горестно узнать, что город, который вы строили, может перейти к враждебному народу. О, я понимаю вас. Но это только слухи, и я прошу вас, господин архитектор, не считать их вполне достоверными.

В столовую хоромину вбежал запыхавшийся Фролка, дворовый парень, скороговоркой выговорил:

— Хозяин! Царицу да царя Федора, да царевну Оксинью бояре за приставы отдали! А Шуйских да Бельских холопы дома Годуновых зорят!

Лекарь взял трость, стал прощаться.

8

Когда ушел Шак, Федор принялся ходить из угла в угол по горнице. В доме тихо, только тикают на поставце часы. Под тиканье часов хорошо думалось.

Прошло три с половиною года после того, как, окончив постройку каменного города в Смоленске, вернулся Федор Конь в Москву. Годунов был доволен мастером. Федора допустили к государевой руке, царь оказался щедрее, чем мастер ожидал: пожаловал Коня шубой и деньгами. Почета ради записали в торговые люди, тягла и пошлин с мастера велено было не брать, именовали не Конем, а Коневым. Не только московские торговые люди, но кое-кто из гостиной сотни не прочь были теперь породниться с мастером. Одни подсылали к Федору свах, другие зазывали на пирог, за чаркой обиняком заводили речь: пора-де мастеру взять в дом честную жену. Скоро Федор женился на Софье, дочери купчины Архипова. Архиповы держали в торговых рядах три лавки и амбар, торговали овчинами и кожевенным товаром. Старик Архипов был вхож в палаты к самому князю Шуйскому.

Федор зажил с женой в новых хоромах у Белого города. За последние годы мастер погрузнел, потускнели глаза, обильная в льняную бороду вкралась седина.

Федор ставил церкви, редко — каменные палаты заказчикам из бояр. С тех пор, как породнился он с Архиповыми, латынщиком и бездомовником никто его не называл. На второй год родила Софья двух близнецов-девочек, на третий — сына. Рождению сына Федор радовался, ходил веселый, спорилась работа. Думал о том, как, вырастив сына, обучит его искусству палатного и городового строения. Младенец, прожив два месяца, умер. Федор постарел еще больше. Несколько дней не показывался у недавно заложенного храма, Нерукотворного спаса, где деловые мужики выводили стены.

Подошел к полке, постоял, пальцем провел по пыльным книжным корешкам. К книгам давно не прикасался. Нашел сложенный вчетверо лист — чертеж неведомого города. Встряхнул бумагу, в нос полетела пыль. Усмехнулся. Не разворачивая, бросил чертеж обратно. Никогда не строить Федору Коневу города, о котором мечтал, просиживая ночи над чертежом. Выстроил в Москве Белый город да город в Смоленске, да церквей каменных и палат боярам немало. Про Смоленск царь Борис не один раз говорил: «Поставил я город красоты неизреченной — Смоленск. И есть Смоленск ожерелье жемчужное Русии». Князь Трубецкой, вернувшийся со смоленского воеводства, как-то ответил: «Истина, великий государь. Стены смоленские — будто ожерелье жемчужное на сытой боярыне, да зело страшусь, чтоб в том ожерелье не завелись литовские вши».

Забыл и царь Борис и боярин Трубецкой, — не ожерелье Смоленск, а ключ к Московскому государству. У кого в руках Смоленск, у того и пути-дороги на Москву и в Литву. Оттого двести лет и льют русские люди свою кровь за Смоленск. Ключ-город!

Правду, может быть, говорил боярин Трубецкой царю Борису — отдаст неизвестный, что именует себя законным государем Димитрием, Смоленск польскому королю, долго не выжить тогда панов из крепкого города. Вспомнил черных людей, умиравших от голода, и горделивые мысли, что город будет стоять века памятником ему, мастеру Коню, и безвестным черным людям, что воздвигали неприступные башни.

Прибежал Фролка, рассказывал о том, что творится в Москве. Люди Шуйских и других бояр, ненавистников Годуновых, наученные хозяевами, разбили и разграбили дома Годуновых, Сабуровых, Вельяминовых и остальных приближенных покойного царя Бориса. Челядинцев разогнали, самих бояр заковали в железо и отдали за приставы. Хотели было выпить меды и вина в государевом дворце, отстоял погреба боярин Богдан Бельский: «Не дело государевы меды распивать. Чем потчевать будем государя Димитрия Ивановича, законного российского государя, когда в Москву придет? Ступайте в дома к Борискиным любимцам докторам-немчинам, у них вина, медов и всякого добра припасено довольно, то себе возьмите».

Докторов-иноземцев Богдан Бельский ненавидел люто. Не мог забыть, как по Борисову приказу за неосторожное слово царский доктор, шотландец Габриель, волосок по волоску выщипал ему бороду, длинную и благолепную, какой не было ни у кого во всей Москве. За то и мстил опальный боярин иноземным докторам. Из царских лекарей не тронули одного голландца Шака, — за него крепко стал Василий Шуйский, пославший верхоконных челядинцев отстоять лекарево добро. Именем князя уверили боярские люди кинувшихся было грабить хмельных холопов, что немчин Шаков царю Борису не наушничал и зла никому не чинил. Если же всех докторов-иноземцев извести, приключись государю Димитрию Ивановичу хворь, лечить будет некому.

Фролка, пересказав вести, ушел. В оконнице посинела слюда. Федор распахнул оконце, опустился на лавку. В хоромину хлынула вечерняя прохлада. Ветер доносил слабые человеческие крики и хмельные песни.

Во дворе послышался голос Фролки и скрип ворот. Должно быть, вернулась с богомолья Софья. Федор вышел на крыльцо, увидел во дворе в сумерках возок, у возка темный опашень Софьи и мамку Овдотьицу. Софья поклонилась Федору в пояс, нараспев выговорила:

— Здоров будь, хозяин Федор Савельич! — Заохала, стала рассказывать о мужиках, было остановивших возок под самой Москвой. Узнав мастерову женку, мужики тотчас ее отпустили. Мамка сказала:

— Из деловых людишек те мужики были; люб ты им, деловым, Федор Савельич. Ватаман ихний так и молвил: «Сегодня-де черным людям вольно. Не единого боярина да боярыню растрясли, а у тебя, мастерова хозяйка, волоса не тронем, езжай со господом!»

Федор подхватил на руки Анницу и Ульянку, пошел в хоромы.

9

Фролка сказал: пришел мужик, говорит — камнеделец, просит хозяина поставить к делу. У крыльца, когда вышел, Федор увидел Михайлу Лисицу. Лисица стоял, улыбаясь серыми с золотинкой глазами, на плечах дырявый озям, из прохудившихся лаптей выглядывают голые пальцы. Поклонился, не снимая колпака, веселым голосом, будто не пять лет назад, а только вчера видел мастера, выговорил:

— Здоров будь, Федор Савельич!

Федор сказал, чтобы шел в хоромы. Из сеней выглянула Софья, покосилась на рваный Лисицын озям, покачала головой. «Когда хозяин с черными мужиками водиться перестанет, — от всей родни срам».

В горнице Федор велел Лисице садиться, сам сел рядом.

— Рассказывай!

Михайло усмехнулся усами:

— Чего, Федор Савельич, рассказывать. За пять лет воды утекло много, всего не перескажешь. — Поник грустно головой. — Не довелось мне в Смоленске городовому делу научиться. Вместо того пришлось к самопалу да сабле навыкать.

Федор расспрашивать Михайлу не стал. Догадался, что, убежав в Смоленске с Хлопком из-под кнута, Лисица, должно быть, казачил с лихим атаманом. Хлопка видел два года назад, когда израненного привезли его в Москву и при народе повесили у Фроловских ворот. Сказал:

— Палатному делу научиться время не ушло. С троицы начну боярину Милославскому ставить каменные хоромы. Грамоте и чертежу буду научать, как и в Смоленске. Жить у меня на дворе будешь.

Лисица поднял голову:

— На добром слове, Федор Савельич, спасибо. Пристанище себе найду в слободе. — Тихо: — Не было бы тебе от подьячих прицеп.

— Ладно, об этом еще размыслим. Время мне к боярину Милославскому с чертежом идти. Ты к храму Нерукотворного спаса бреди. Найди Никифора Молибогу, скажи, велел-де мастер к делу поставить. — Пошарил в кошеле, отсчитал полтину. — Возьми на прокорм да из платья чего купить.

Никифора Молибогу Михайло нашел, как и говорил мастер, у церкви Нерукотворного спаса. Когда пришел Михайло, он стоял у заалтарной стены, задрав огненную бороду, смотрел на мужиков-белильщиков, беливших храм. Выслушав Михайлу, Молибога потер лоб:

— Деловых мужиков, каменщиков, хватает, да если Федор Савельич велит, к делу тебя поставлю. — Прищурил глаз: — Беглый, что ли?

Михайло неохотно ответил:

— Хозяин в голодные лета отпустил.

— Из беглых, так не таись. У мастера под началом холопов беглых немало. Да о том Федор Савельич только ведает да я.

Уговорившись с Никифором становиться к делу с завтрашнего дня, Михайло побрел к Красной площади. Из харчевых изб высовывались бабы в дерюжных фартуках, зазывали народ. Лисица завернул в избу поплоше. Баба-харчевница покосилась на прохудившиеся Лисицыны лапти, потребовала вперед полденьги. Получив, плеснула в глиняную мису щей, положила на стол кус хлеба. В харчевую пролез высоченный мужик, присел в углу, швырнул на лавку холщевый колпак.

— Налей, Ульяша, мису да рыбного положи. — Ткнул пальцем на дырявый Михайлов озям: — Душа в теле, а рубаху вши съели. Не кручинься, молодец, — придет на Москву царь Димитрий Иваныч, пожалует страдников.

Баба-харчевница покосилась на дверь, тихо сказала:

— Иные говорят — не царевич то идет, а Гришка-расстрига.

Мужик ухмыльнулся:

— Знают про то большие, у кого бороды пошире. — Подмигнул Лисице лукаво: — Черным людям кто леготит, тот и царь. — Тихо: — Слух есть: мешкает государь на Москву ехать. Боярам гонец пересказал: не едет-де Димитрий Иваныч потому, что не всех его ворогов извели. А как изведете, так и приедет, и будет-де вам, боярам, и всему московскому народу милостивым государем. А вороги-де те — годуновское отродье: Федор да царевна Оксинья, да царица-вдовка.

Михайло долго бродил по московским улицам. В пыльном мареве клонилось к закату солнце. Отошли в церквах вечерни, к домам потянулись богомольцы. Перед двором Годуновых Лисица увидел толпившийся народ и нескольких стрельцов. Из ворот вышел скуластый дворянин в алой однорядке, на боку сабелька. Тараща на толпу раскосые глаза, дворянин крикнул:

— Люди московские, ведайте, что Борискина вдовка да Федька, не убояся ответа на страшном христовом судилище, выпили отравного зелья и от того зелья волею божьею померли.

Стрельцы распахнули ворота. Народ хлынул во двор. На высоком резном крыльце лежали мертвые тела царицы Марьи и царя Федора. Кто-то откинул дерюжину, покрывавшую трупы. У крыльца тихо ахали.

Михайло, потолкавшись на годуновском дворе, пошел к воротам. За воротами увидел Молибогу. Подмастер его узнал, схватил за рукав:

— Боярское дело зрел? — Тряхнул бородой: — Зельем, говорят, себя отравили, а пошто у царицы на шее смуга?

Мимо, вздымая пыль, проскакал дворянин в алой однорядке. Молибога кивнул вслед верхоконному:

— Шеферетдинов, дворянин, не то царицу, — мать родную за алтын удавит, разбойник сущий.

10

В ветреное июньское утро загремели накры, забили бубны, затрубили трубы. Малиновым звоном откликнулись им колокола. Московские люди увидели Димитриеву рать. Первыми вступили в Заречье гусарские роты. Солнце горело на копьях и латах поляков. Ветер вздымал и нес на толпу тучи пыли, поднятой воинством.

Федор выбрался из дому спозаранку. Стоял в толпе, смотрел на лившийся по дороге поток конных. За гусарами потянулись стрельцы, иноземные кареты, возки, верхоконные московские дворяне в праздничных кафтанах. На кафтанах воротники искрятся дорогим камением. Дворяне орлами глядели на толпу.

За дворянами и служилыми людьми потянулось духовенство в золоченых ризах. В открытом возке, предшествуемом четырьмя дьяконами, несшими усыпанные жемчугом образа спасителя и богородицы, показался архиепископ рязанский Игнатий, присланный из Царь-града несколько лет назад, теперь кандидат в патриархи, — грузный человек с синеватым лицом и фиолетовым носом злого пьяницы.

Рядом с Федором неистово завопил юркий старичонок. Кое-кто пал ниц. За патриаршим возком ехал верхоконный в золотном кафтане.

Сквозь гущу горлатных шапок перед Федором проплыли рыжие брови, чуть прищуренные быстрые глаза и искрящийся самоцветами воротник на кафтане того, кого одни величали государем Димитрием Ивановичем, другие — расстригой Гришкой. За боярами валили конные толпы запорожских и донских казаков, потом опять поляки с хоругвями и татары.

Народ, теснясь, хлынул вслед за ратными к мосту через Москву-реку. Пошел к мосту и Федор. Ждал, пока схлынет давка. По дороге потянулись обозы, пахолики, сопровождавшие добро своих панов, возы с товарами литовских купцов и разный приставший к новому царю люд.

К мосту подъехал поляк в желтом плаще. Увидев Федора, поляк продрался сквозь поток возов, закивал мастеру острым носом.

— О, пан муроль! Вот где довелось свидеться. — Бросил слуге коня, растопырив руки, шагнул к Федору. — Не спознаете, пан Теодор, старых дружков?

Перед мастером стоял Крыштоф Людоговский, тряс Федорову руку, говорил:

— Между Речью Посполитой и московскими людьми великая учинилась дружба. И як же дружбе не быть, когда наши военные люди привели в Москву великого государя Димитрия Ивановича? Я не единожды имел счастье беседовать с государем, — Крыштоф закатил глаза. — О, то такой государь, какого еще не бывало у московских людей. До наук многопреклонный, умом настоящий цезарь Юлиус. К торговым людям приветливый. Под мудрым правлением сего государя Московская земля явит пример процветания для всей Еуропы.

Купец трещал без умолку. Федор, пощипывая бороду, слушал. «До наук многопреклонный… процветание… Еуропа…»

Привалили отставшие толпы казаков. У моста поднялась еще большая давка. Задние кричали, чтобы проезжали скорее. Кого-то стегнули плетью, завязалась драка. Крыштоф взгромоздился на коня; отъезжая, бросил:

— Маю надежду еще не единый раз беседовать с паном Теодором в месте более пристойном.

Прогремели последние телеги, поредела толпа и поспешала уже к мосту ковылявшая позади всех нищая братия, а Федор все еще не двигался с места. Стоял, смотрел на золотую пыль над Москвой, размышлял. Привели царя на Москву ляхи и дворяне, что бежали в Польшу от Борисовой опалы, да казаки. Черные люди за Димитрия стали, ожидают от нового царя милостей. Какими милости окажутся — неизвестно. Борис, когда на царство садился, тоже много чего насулил русским людям. Обещал последнюю рубашку с бедняком разделить.

Федор перебрался через мост. Ухабистыми улочками шел ко двору. Откуда-то, должно быть с Красной площади, доносился рев труб и бой барабанов. Мастер досадливо махнул рукой. «Наслушается Москва теперь музыки досыта. А дружбе между Литвою и Москвою не быть. Издавна паны на русскую землю зарятся».

11

Увезли в ссылку патриарха Иова. Боярскую думу переименовали в сенат. Боярам дали новые звания, по польскому образцу. Кому — великого дворецкого, кому — подскарбия, мечника, чашника. Все это в один день, едва успел новый царь сесть в Кремле на московский престол. О льготах и милостях черному люду пока слышно ничего не было.

Перед вечером пришел к Федору шурин Ефрем Архипов, ходил по горнице, покачивал посаженной на крутые плечи маленькой головой, говорил:

— Ждали от государя Димитрия Ивановича многих милостей и благоденственного житья, да сдается, вскоре от такого житья волком взвоешь. Литовские купцы, что с государем приехали, на Красной площади палатки разбили да грозятся лавки каменные ставить. Бывало, в день на целый рубль, а то и с полуполтиной торговали, сегодня едва полтину набрали. Слух есть, что царь всем литовским купцам даст на Москве торговать вольно. — Почесал маленький, пуговкой, нос. — Доведется московским торговым людям суму надевать да брести по миру, разорит Литва. — Вздохнул. — Накачали чертушку на свою голову. Добро б боярской крови был, а то — шпыня, расстригу беглого в государи нарекли.

Федор следил глазами за шурином. Ефрема он не любил за великую жадность. Старик Архип, прозвищем Суббота, торговал лаптями да колесами, сыновья Ефрем и Филипп вот-вот выйдут в гостиную сотню.

Ефрем кашлянул, попробовал скобу — плотно ли прикрыта дверь. Сел на лавку, придвинулся к Федору.

— Василий Иванович Шуйский вчера говорил: «Думал-де в самом деле на Москву истинный государь Димитрий идет, а оказался то подлинный вор и расстрига. Приехал расстрига с многими литовскими панами, а за панами скоро папежские попы и езовиты придут. И станут те езовиты и попы православных христиан в проклятую папежскую веру оборачивать да костелы ставить. И хочет расстрига старые боярские роды извести, чтобы в злых его умыслах помехи чинить было некому».

Щуря глаза, то ли от закатного солнца, заглядывавшего в оконце, то ли от усмешки, Федор сказал:

— Если бы бояр новый царь извел, от того беды великой не было бы. Лихоимства да неправды всякой стало бы меньше. Статься только того не может. Дереву без корней, а царю без бояр не быть. Не бояре, так паны черным людям на шею сядут. Хрен же редьки не слаще.

Архипов почмокал губами, закачал головой:

— Негожее, Федор, молвишь. Боярами да торговыми людьми русская земля держится. — Зашептал: — Боярин Василий вчера меня с Филиппом в палаты звал, говорил: не постоите, торговые люди, за веру православную, — ждите от расстриги беды неминучей. Будут на вас паны да черные людишки воду возить. — Пододвинулся еще ближе. — Наказывал тебе у него сегодня вечером быть. Молвил боярин: Федору-де Коневу многие черные люди — плотники, каменщики и другие — веру дают. А те люди в Москве тьмочисленны.

Федор сгреб в горсть бороду. Голова набок.

— Та-ак. То добро. — Разжал горсть. — Только мастеру Коневу черных людей не мутить. Истинный ли царь Димитрий или расстрига — то боярское дело. Бояре новому царю служат, тем, что то не царь, а расстрига, не чураются.

Ефрем запыхтел, заерзал на лавке:

— Василию Ивановичу Шуйскому подлинно ведомо стало, что расстрига от короля да панов подослан.

У Федора в голубых глазах льдинки:

— А когда царь Борис жив был, князь Василий того не ведал?

Архипов дернул плечами. Шепотом, скороговоркой:

— И еще говорил князь Василий: хочет-де расстрига Северские земли да Новгород со Псковом и Смоленском отдать Литве.

Федор поднялся, прошелся по горнице, льдинки в глазах растаяли:

— Да истина ли то?

Ефрем сложил щепотью пальцы, перекрестился на образ:

— Истинно так, от боярина Василия Ивановича своими ушами чул.

Федор шагнул к лавке, положил руку на шуриново плечо. Глухо выговорил:

— А так, стоять мне с вами заодно. — Со злостью: — Будь то хоть истинный государь, хоть расстрига.

12

Собралось у Василия Шуйского торговых людей пятеро, архангельский протопоп Никита да богатый посадский мужик, прозвищем Костя Лекарь. Князь купцами не гнушался. С теми, что были позваны в бояриновы палаты, вел он торговые дела. Стол гнулся от блюд со снедью и ендов с вином и медами. Князь времени на пустые разговоры не терял. Гладя топорщившуюся в стороны бороду, говорил о том, что Федор уже слышал от шурина Ефрема. Больше всего пугал торговых людей тем, что Литва отобьет у купцов всю торговлю.

Говорил князь Шуйский нескладно. От длинной бояриновой речи и меда Федора начинало мутить. В синем чаду тускло мерцали оплывшие свечи. А боярин все бубнил об убытках от литовских купцов, о езовитских попах и папежских проклятых капищах, что не сегодня-завтра расстрига велит ставить по всему государству.

— А он же, проклятый чернокнижник и вор, дал панам запись — подарить Литве Смоленск и Северские земли.

Федор вздрогнул. В чаду ничего не видел теперь, кроме лица Шуйского. Потянулся через стол к князю.

— Истина ли, князь Василий Иванович, то тебе ведомо?

Шуйский часто заморгал красными веками:

— Говорю, ведомо. А ведомо от верного нашего человека, что при его, короля Жигимонта, дворе живет.

Пир затянулся до ночи. Гости дивились, что скупой князь Василий на этот раз ни питья, ни яств не пожалел. Беда только: от хозяиновых речей кусок не лез гостям в горло. Вздыхали, творили под столом крестное знамение. «Охте, злохитрое умыслил князь Василий. Что от литовских торговых людей купечеству житья не будет, то правда. Самим ничего не поделать, а черных людишек на Димитрия Ивановича, то бишь на расстригу, как поднять? Великое дело, смертное дело, как раз угодишь в лапы к заплечному мастеру. Охте! Отцами еще сказано: лихо против рожна прати». Уныло уставив бороды, слушали торговые люди затейные Князевы речи. В ответ нескладно мычали:

— Страшно, князь!

— Погодить малость, не к спеху!

Пир вышел не в пир. Расходиться стали вполпьяна. Кланялись хозяину большим обычаем; пятясь задом к двери, по одному покидали хоромы.

Шуйский, оставшись один, крикнул холопов. Холопы погасили свечи, оставили одну. Тихо позвякивая серебром, убирали со стола. Князь Василий ходил из угла в угол по полутемной хоромине, потирал потные руки. За боярином по стене скользила горбатая тень. Холопы, убрав со стола, ушли. А князь Василий все ходил по хоромине, гмыкал в бороду. Остановился, лукаво ухмыльнулся собственной тени. «Тишком да ладком, а как расстриги не станет, быть тебе, князь Василий, на московском престоле».

От Шуйского Федор вернулся поздней ночью. Князь дал двоих холопов проводить до дому. Решеточные сторожа, узнавая княжеских слуг, поднимали решетки без брани. Старик Ивашка, дворник, узнав хозяина по голосу, кряхтя, отодвинул засов. Закрывая за Федором, пробормотал в бороду: «Никогда того не водилось, чтоб Федор Савельич на пиру до вторых кочетов засиживался. Видно, толстотрапезна гостьба была».

Мимо похрапывавшей девки Федор прошел в хоромину. В углу перед образами теплилась лампада. Не зажигая свечи, сел он на лавку, подпер руками голову. Сидел долго. Вспоминал свои мысли, когда строил в Смоленске каменный город: «Силой Смоленска Литве не взять, разве изменой добудет». В оконце посветлела слюда, должно быть, взошла луна. Мастер встал, потянулся с хрустом. «Не для того русские люди кровь и пот лили, чтоб отдавал Димитрашка город королю. Смоленск — ключ к Московскому государству. Петля или плаха, а ни Смоленску, ни русской земле под Литвой не быть!»

Поднялся наверх в светелку. На широкой постели разметалась Софья. Лицо от лампады розовое. Как вошел Федор, не слышала. Мастер постоял у постели, смотрел, как у Софьи от дыхания поднимается под рубахой полная грудь. Стало жаль чего-то, подумал еще раз: «Петля или плаха!». Лег рядом с Софьей, прижался к плечу.

13

ЗАПИСЬ О ВИДЕННОМ В МОСКОВСКОМ ГОСУДАРСТВЕ ЛЕКАРЕМ МАРТИНОМ ШАКОМ, УРОЖЕНЦЕМ ГОРОДА АМСТЕРДАМА
«Прожив в Московском государстве более четырех лет, я был свидетелем многих любопытных дел. Зная, что мой соотечественник, юный годами, но зрелый умом, Исаак Масса из Гаарлема ведет подробные и обстоятельные записи наиболее знаменательных событий, происходящих в Московском государстве, я не почитал нужным передавать бумаге то, что может быть изложено другим. Я не буду возвращаться к прошлому, ибо память человеческая не всегда достаточно правдиво изображает минувшее. Я буду записывать лишь то достоверное, чему сам явлюсь свидетелем.


Сегодня я имел встречу с господином Федором Коневым. Это талантливый архитектор, который во всяком другом, более просвещенном государстве пользовался бы великой славой. По приказанию царя Бориса Годунова он выстроил в Москве стену, окружающую так называемый Китай-город и носящую у московских людей название Белой стены. Но наиболее замечательным сооружением, выстроенным архитектором Коневым, является крепость в Смоленске, которую мне удалось видеть по пути из Польши в Москву. Внешний вид крепости поразил меня грандиозностью своих стен и величественных башен, выстроенных каждая в особом стиле, беленых от верху до низу, с красиво расписанными бойницами. Благодаря любезности воеводы, которому я оказал услугу, отворив ему вены (боярин был очень тучен и положительно задыхался от избытка крови), я имел возможность видеть крепость и изнутри, чего никому из иностранцев русские начальники не позволяют. Эти величественные и прекрасные башни и стены, способные выдержать любую осаду, сооружены в четыре года. При этом надлежит помнить, что длительная и суровая зима Московии оставляет для строительной работы гораздо меньше месяцев в году, чем в других европейских странах. Господин Конев выстроил эту прекрасную крепость, как я впоследствии узнал, не имея у себя ни образованных помощников, ни рабочих, знающих строительное искусство. Впрочем, русские чрезвычайно понятливы и это свойство заменяет им образование. Не сомневаюсь, что когда этот народ просветится, он станет самым могущественным в Европе. Соседи московитов, поляки, отлично понимая это, всячески мешают тому, чтобы европейцы, могущие содействовать просвещению соседнего с ними народа, проникали бы в Московию. Мне удалось проехать в Москву через владения польского короля, но я должен был скрыть от королевских чиновников свое лекарское звание и назваться купцом.

Однако я отвлекся в сторону от своего повествования. Мы сидели в доме архитектора Конева и рассуждали о событиях, происходящих в государстве. Я имел возможность не скрывать своих суждений, зная, что господин Конев любит, как всякий честный человек, свою родину, но не одобряет многие из порядков, царящих в его отечестве, — жестокий произвол чиновников и бояр в отношении отданного в их власть простого народа и суеверия, старательно поддерживаемые служителями религии. Как можно заметить, господин Конев к делам религии весьма равнодушен и придерживается установленных греческой церковью обрядов и обычаев, дабы не вызвать недовольства духовенства, что, как и в католических государствах Европы, так же и в Москве является весьма опасным. Я рассказал ему о том, что слышал в одно из посещений царского дворца, когда еще был жив государь Борис. Если верить этим слухам, претендент на московский престол, именующий себя царем Димитрием Ивановичем, дал королю Сигизмунду тайное обещание — уступить польской короне некоторые русские земли и в числе их город Смоленск, являющийся уже в течение полутораста лет предметом раздора между Польшей и Московией. Это сообщение вызвало у архитектора столь сильный гнев, что я раскаялся в своих неосторожных словах.

Архитектор Конев строит каменный дом боярину Милославскому. Я увидел его, когда он измерял место для дома и показывал рабочим, как следует копать канавы для фундамента. Я выразил господину архитектору свое сочувствие в том, что ему, выстроившему прекрасную, поражающую своей мощью крепость в Смоленске, приходится заниматься делом столь незначительным. Господин Конев сделался грустным и ответил мне, что воздвигать общественные здания, где бы он мог применить свое искусство, не в обычае московских правителей и богатых людей. При этом он сказал мне, что берется за столь незначительную работу, дабы иметь средства к существованию.

После мы беседовали с ним о том, что сейчас волнует в Москве все умы, о предстоящем в ближайшие дни въезде в столицу нового государя Димитрия. Мой собеседник был сдержан в суждениях. Он не думает, чтобы новый царь был расположен улучшить жизнь московского народа, как он о том всюду объявляет. „Каждый из соискателей власти, когда хочет приобрестирасположение народа, обещает много хорошего и тотчас же забывает свои обещания, как только почувствует под ногами ступеньки трона“, — сказал мне господин Конев. Он привел в пример Бориса Годунова, обещавшего, при избрании его в цари, отдать бедняку последнюю рубашку и скоро, однако, приобревшего своей тиранией всеобщую ненависть, а также подкреплял свои доводы ссылкой на римских императоров. Господин Конев, как я мог убедиться, не только великий архитектор, но и весьма сведущ в других науках и превосходно изучил историю древних государств. Он совершенно лишен высокомерия, и люди, когда-либо работавшие под присмотром господина Конева, очень любят его и называют запросто Федором Савельичем, и многих из них он помнит по имени».

14

Огап Копейка жил близ церкви Николы-мокрого. За четыре года, что прошли с тех пор, как подмастер вернулся из Смоленска, Копейка еще более потемнел лицом, длиннее еще стала вытянувшаяся в хорошую метлу борода. Был он по-прежнему богобоязнен и к чтению церковных книг прилежен. Перед мелкими торговыми людьми и захудалыми попами, с какими водил дружбу, кичился. «Я-де в Смоленске город каменный ставил. Федька Конев на бумагу только глядел. Собирать же там, где не сеял, великий Федька умелец».

В послеголодное лето Копейка подрядился поставить каменные амбары для государевой зелейной казны. Поставил неладно. Ведавший пушкарским приказом боярин Брагин грозил править с Копейки пеню за плохую работу. Пришлось, чтобы умилостивить боярина, дать посул. Скоро надумали приказные ставить в Пушкарской слободе каменный храм. Копейка толкнулся в приказ, брался скорым делом поставить церковь. Но в приказе уже сидел другой боярин. Боярин закричал, что Копейка своровал, зелейные амбары поставил худые, велел Огапа гнать вон.

Всюду Копейка кичился своим уменьем в каменном деле, но пошло так, что когда нужно было ставить каменные храм или палаты, звали мастера Конева, он же ставил и храм в Пушкарской слободе. Копейка Федора возненавидел, но таил злость про себя. Когда же приходилось встречаться с Коневым, стаскивал с головы колпак и низко кланялся.

Через три дня после того, как праздновала Москва въезд нового государя, пришел на Копейкин двор в неурочное время, после вечерни, Молибога. Хозяин встретил гостя на крыльце. Молибоге случалось у Копейки бывать не раз и всегда он удивлялся неустройству Огапова житья. Во дворе кучи золы, обглоданные мослы, всякую дрянь валили тут же, у крыльца. Хоромы ветхие, один угол перекосило.

Из сеней выглянуло и тотчас же скрылось желтое лицо молодой Копейкиной жены. Копейка недавно женился в третий раз, — двух прежних жен извел боем. Пошли в хоромину. Хозяин усадил гостя под образа, сам опустился на краешек скамьи, крытой крашенинным полавником. От крепкого духа в низкой горнице и лампадного чада привычный ко всему Молибога закрутил носом: Копейка, поблескивая зрачками, смотрел на гостя, прикидывал, за каким делом тот пожаловал. Молибога сидел, опустив лобастую голову. Скорбно вздохнул:

— Слыхал, Огап, новый царь-государь, что облыжно себя Димитрием Ивановичем именует, подлинно не государь, а расстрига Гришка.

Копейка насторожился, не показывая, однако, вида, с деланным равнодушием почесал под мышками:

— Слыхал еще при царе Борисе, когда дьяк на площади не единожды про то указ читал. Ныне знаю: тех, кто про государя поносные речи говорят, стрельцы да холопы в клочья рвут.

Молибога вскинул на хозяина ясные глаза:

— А то ведаешь, что расстрига сулился отдать Смоленск королю Жигимонту и православных христиан обратить в папежскую веру? — Зашептал: — Ты, Огап, потрудился, когда в Смоленске стены каменные ставили, как же отдать город Литве. — Втянул в плечи большую голову, смотрел выжидающе: — Не мешкая, надо о расстригиных злых затеях верным людям из черных мужиков рассказывать, а те пусть другим пересказывают. Придет пора, встанет народ на вора-расстригу. — Глухо: — Не встанет — быть московским людям под королем.

Копейка, зажав в кулаке узкую бороду, глядел куда-то вбок.

— Беда, великая беда. — Повернул к Молибоге иконописное лицо. Ласково: — По своему ли разумению, Никифор, говоришь или от кого из больших слыхал?

Молибога отвел глаза. «Ой, хитролис Огапка, не следовало с ним речь заводить!»

Копейка быстро, как бы Молибога чего не подумал:

— Веры христианской расстриге попрать не дадим. Стоять мне с теми, кто на вора станет заодно. Черным мужикам, о чем рассказал, буду пересказывать.

15

Карта отпечатана в Амстердаме. На карте голубое море и бурая суша. По морю из Европы плывут корабли, на суше кривоногий скуластый карлик с большущим луком за плечами. Гравер-издатель Иоганн ван Мерс имел о расположении Московии и Татарии представление, почерпнутое из рассказов купцов. Чтобы избежать ошибки, одна нога карлика в Московии, другая — в Татарии.

За столом сидел коренастый человек. Лицо смугловатое, под толстым носом рыжие короткие усики, жесткие волосы торчком, — новый царь Димитрий. Оттопырив нижнюю губу, Димитрий водил по карте кипарисовой указкой. Царь выискивал ближние пути в Крым.

В государевом кабинете, как во всех горницах дворца, потолок низкий. Сквозь расписанную зверями и травами слюду в оконцах дневной желтоватый свет сочится скудно. Воздух тяжелый, смесь тления и ладана. Сколько раз ни проветривали дворцовые горницы, изгнать затхлости не могли.

В дверь просунулась смоляная борода Басманова:

— Мастер Федька Конев по твоему, государь Димитрий Иванович, указу зван. Велишь ли впустить?

Царь бросил указку. От непривычно долгого сидения над картой замлела спина.

— Впусти!

Федор вошел, поклонился в пояс, спокойно смотрел на государя голубыми глазами. Царь шевельнул рыжими усиками, недобро усмехнулся:

— Родовитые бояре пониже твоего кланяются. — Дернул головой. — Слышал об умельстве твоем, ради того позвал.

Вскочил, заходил по палате, размахивал длинными руками. Скороговоркой на ходу бросал:

— Мастера и в разном деле умельцы мне нужны. В Литве еуропейским обычаем живут, в Москве те же порядки заведу. Из Литвы сведущих людей выпишу, мастеров-рудознатцев золото искать и других. Будут московские медведи плясать под еуропейскую дудку.

Федор откинул назад голову, быстро (боялся, чтобы не перебили) выговорил:

— В Литве русским людям учиться нечему. Король Жигимонт мастеров по всякому делу из других европейских государств выписывает. В Литве только и горазды плясы плясать да на дудах дудеть.

От удивления нареченный царь задергал головой. Подскочил к Федору, стоял перед мастером ростом ниже едва не на голову, около носа тряслась сизая бородавка. В карих глазах бешенство. Топнул ногой, закричал визгливо:

— Не тебе о том судить, холоп!

Откуда-то вынырнул Басманов, сверкнул белками:

— Вели, государь Димитрий Иванович, сего невежду вон выбить. — Пододвинулся к Федору, оскалил по-собачьи большие зубы.

Димитрий махнул рукой:

— Оставь! — в глазах стихали бешеные огоньки. — Звал тебя не совета пытать, а указать нам палаццо ставить. Да ставить скорым делом, чтобы к приезду нареченной невесты нашей панны Марины дворец поставлен был. Ставить же не по-московски, а по-еуропейски, как в Литве ставят. Разумеешь?

— Разумею, великий государь.

— Времени тебе три дня. Чтобы через три дня чертеж и росписи дворцовые готовы были. — Отвернулся. — Иди. Что наказал, в памяти держи крепко.

Федор шел за слугой-поляком в голубом кафтане. В переходах насчитал много слуг в таких же кафтанах. На Федора смотрели дерзко, перемигивались, перебрасывались словами по-польски. У постельного крыльца увидел Крыштофа Людоговского и пана с лихо вздетыми усами. Крыштоф оскалил зубы, кивнул Федору острым носом. Мастер вспомнил, как в Смоленске выволок купца на крыльцо за порты. «Теперь в государев дворец вхож». Однако ни множеству слуг во дворце, ни Крыштофу не удивился. Знал теперь: сел на московский престол польский выкормленник. Расстрига ли он Гришка или кто другой — было безразлично. Вчера говорил с Молибогой и Михайлой Лисицей о том, как поднять народ на самозванного царя. Михайло зло сверкнул глазами. «Не бывать тому, чтоб от ляхов терпеть, довольно от своих бояр мучимся!» И Молибога и Лисица сказали, что будут исподволь сговаривать черных людей встать на Димитрашку.

Когда проходил мимо церкви Пантелеймона-целителя, из переулка выскочила навстречу женка. Волосы рассыпались по плечам, вишневый летник с зелеными вошвами на плече разорван. Схватила Федорову руку, затряслась от плача:

— Оборони, добрый человек! Не дай панам надругаться!

— Чья ты?

— Посадского торгового человека Николки Зимы женка. — Подняла миловидное лицо, всхлипнула. — К церкви шла. А литовские люди наскочили, во двор поволокли, опростоволосили. Как вырвалась, не чаю.

Из переулка вывалились трое гусар. Короткие голубые епанчейки вразлет. У переднего круглая шапка с пером сдвинута набок. Подскочили, окружили Федора, гремели саблями, дышали сивухой, таращили пьяные глаза:

— Цо не твоя женка!

— Пусти, москаль, женку по-доброму!

— Не то доведется сабли отведать!

Федор заметил у тына кинутый кем-то кол. Схватил.

Гусары попятились, торопливо потянули из ножен сабли.

— Биться в охоту, хлоп!

Мастер ударил колом наседавшего поляка в шапке с пером. Тот охнул, грузно осел на землю, поник усами. Из-за тына выскочили еще двое поляков с саблями. Федор стоял, прислонясь к огороже, колом отбивался от наседавших. Мешала повисшая на руке женка. Из ворот напротив выбежали трое парней с ослопами, кинулись на поляков. Гусары, оставив Федора, повернулись к парням, только один продолжал размахивать перед мастером саблей. Прибежали еще пятеро посадских в дерюжных фартуках, по виду чеботари.

— Пошто бой?

Вывернулся откуда-то лохматый старичонок, скороговоркой объяснил:

— Литва женку бесчестить хотела, а мастер не дал.

Подбегали еще и еще посадские люди, у кого в руках молот, у кого кол. Гусары, сбившись в кучу, отбивались, трусливо шарили по сторонам протрезвевшими глазами. Поляк в круглой шапке с пером успел очухаться. Поднявшись с земли, крикнул:

— Мы же вам, москали, царя привели! Не можно за то военному человеку с московской женкой поиграть?

На шум прибежали дозорные стрельцы. Размахивали древками бердышей, протискивались между дравшимися, уговаривали:

— Не сварьтесь с панами, православные, они же на Москве гости!

Посадские расходились неохотно. Ворчали:

— А гости, нечего чужих женок простоволосить.

— Колом бы таких гостей.

У двора Федор увидел поджидавшего Михайлу Лисицу. По глазам увидел, что пришел тот с вестями. Поднялись в горницу. Михайло прикрыл дверь, заговорил раздельно, точно рубил:

— С мужиками-камнедельцами Осипкой, Фролкой и другими толковал. На литовских панов посадские злы, если-де что, — повыбьем панов на Москве с корнем. А государь Димитрий Иванович черным людям многие милости сулил и боярин Василий Иванович Шуйский его за подлинного государя признал.

— Князь Василий от тех своих слов отрекается. О том говорил ли?

— Говорил, Федор Савельич. Осипка на то отвечал: «Если государь Димитрий Иванович не государь, а обманщик, пусть-де князь Василий на площади народу объявит да обскажет, чего ради бродягу-вора он, князь Василий, истинным государем признал».

Федор опустился на лавку, подпер руками голову. «Связал черт веревочкой с боярами Шуйскими. Нужно было боярам извести ненавистное Годуновское племя, пустили в Москву на царский престол неведомого бродягу, королевского выкормленника. Теперь не знают, как самозванного государя-вора извести, чтоб кого-нибудь из бояр на престол посадить. Если б не связываться с Шуйскими да поднять черных людей на самозванного царя, а потом выбрать бы государя всей землей, да такого, чтоб не одним боярам да служилым людям радетелем был, а вам, людям русским. Видно, только без бояр не обойтись. Большая бояре сила. Сядет на престол князь Василий Шуйский, а может быть, из Милославских кто. Кто бы ни сел, а русских земель панам тогда не видать. Горько мужикам да черным людям под боярами жить, а под польскими панами и того горше будет».

Федор поднялся. Махнул сжатым кулаком:

— Не доведется Литве ни Смоленском, ни Русью володеть!

Михайло сверкнул загоревшимися глазами:

— Не доведется, Федор Савельич.

16

Утром Софья рассказывала сон:

— Ведмедь лохматый в светелку вломился. А морда не ведмежья, с коровьей схожа, и ревет страшно.

Сидела она у оконца за пяльцами, красивая, грузная, лицо розовое, одета в зеленый летник. Подняла на Федора большие с поволокой глаза:

— Ведмедя во сне видеть не к добру.

Вздохнула, наклонилась над пяльцами. Федор сидел на лавке, смотрел на склоненное Софьино лицо. Даже в первые дни после свадьбы ласкал жену как-то равнодушно. Часто тайно сравнивал с Онтонидой. И то, что женился, иногда казалось изменой Онтониде.

За четыре года Федор к Софье привык. Была она домовитой хозяйкой, ни в чем хозяину не прекословила. Любила она рассказывать сны. Снилось ей больше все страшное: медведи, волки с овечьими мордами или люди-песоголовы, о которых слышала она от захожей странницы. Раз как-то Федор начал рассказывать о чужих городах. Софья зевала. И Федор опять вспомнил Онтониду, слушавшую его рассказы с жадно раскрытыми глазами. В последние дни почему-то Онтониду вспоминал он часто.

Надо было идти к Шуйскому, Федор поднялся. У двери сказал:

— К ночи припоздаю, не тревожься.

У Софьи изогнулась бровь. Вздохнула тихо. Чужой ей Федор. Ласковый, никогда пальцем не тронул. Плеть, что по заведенному обычаю тесть на свадьбе ткнул в руки, кинул под лавку. Не бьет, а чует сердце — чужой. Уж лучше бы бил, да только бы сердце чуяло, что твой он, богом данный муж. То до полуночи просиживает над книгами, а то вздумал черного мужика Лисицу чертежу учить. С мужиком час битый о каких-то городах да башнях толкует, а с женой не найдет о чем слова молвить. Испортили, должно быть, лихие люди Федора, еще когда за рубежом был.

Федор вышел за ворота. День жаркий. Над бревенчатым городом и церковными главами в бледно-голубом небе носились белыми хлопьями голуби. В улицах пусто. Протарахтит в клубах пыли с седоком или кладью мужик-везовенец, подпрыгивая верхом на впряженном в телегу коньке, — и опять никого; Пока дотянулся ко двору Шуйского, устал. Вытирая у росписных ворот княжеского двора вспотевший лоб, подумал: «Старость пришла».

Воротный холоп впустил Федора во двор. Князь Василий стоял на крыльце в одних портах и алой рубахе навыпуск. Над головой князя кровля епанчейкой, столбы резаны травами и зверями. Боярин, потряхивая округлой бородой, лаял непотребными словами стоявших перед крыльцом на коленях мужиков-скорняков. Прищурил на Федора подслеповатые глаза. Догадался, по какому делу тот пришел. «Если с вестями, — бреди в хоромы, там скажешь». Крикнул коленопреклоненным мужикам:

— А к той неделе не воротите денег и росту, — быть вам у меня на дворе в кабальных.

Шуйский шагнул в сени. Федор за ним. Прошли в горницу, густо завешенную образами, — крестовую. Шуйский ткнул сухим пальцем на лавку:

— Сядь! — Сам сел рядом, пятерней взъерошил бороду. — С какими вестями прибрел?

Федор впился глазами в бояриново лицо:

— Вести худые, князь Василий. Московский народ твои слова помнит — будто в Угличе не царевича Димитрия убили, а попова сына. Обманщика подлинным государем почитает. — Говорил, точно приказывал, забыв, что перед ним родовитый боярин рюриковской крови. — Выдь, князь, на площадь, обличи перед народом вора! Московские люди твоему слову верят. Встанут на обманщика.

У князя Василия мелко задрожали в бороде волосинки. От Федоровых слов сухими стали губы. Хрипло выговорил:

— Неразумны слова твои, мастер. Чаял от тебя пользы, да, видно, впусте.

Федор нехорошо усмехнулся. Понял: боится боярин. Встал, поклонился.

— Прости, князь, коль мой совет не в совет.

Мимо шнырявших по двору работных мужиков Федор прошел к воротам. Зашагал к Китай-городу. На пустыре деловые люди выводили фундамент. Ставили палаты боярину Милославскому. Подмастер Молибога, увидев Федора, пытливо повел глазами. Лицо у мастера бледное, уголки губ чуть подрагивают. «Тает Федор Савельич, точно свеча. А все от расстригиных дел». Федор взял у подмастера отвес, прикинул, ровно ли кладут стены. Отвел подальше в сторону Молибогу, кивнул Михайле. Тихо выговорил:

— Князь Василий мешкает, к народу выйти боится. Самим нам надо поднимать московских людей на Димитрашку, литовского выкормленника.


Спал Федор беспокойно. Часто просыпался. В углу, в желтом свете лампадки, лики святых. От раскинувшейся рядом Софьи жарко. Однажды хотел было спать врозь, — ударилась в слезы: «Опостылела!». С тех пор и не пробовал. Спали врозь только под двунадесятые праздники да в пост, когда приходилось говеть.

Проснувшись за полночь, Федор долго лежал с закрытыми глазами. Потом стал засыпать. Сонно путались мысли. «Царь Димитрашка хочет в Москве палаты каменные ставить. Смоленск же с Новгородом да Псков королю отдает. Смоленск — к Руси ключ». Должно быть, от этих мыслей опять пропал сон. Открыл глаза. Увидел освещенное лампадой Софьино лицо: «Чуешь, Федор Савельич, в ворота ломятся?». Федор услышал неистовый стук, лай псов и голос Фролки. Бросил на плечи зипун, выскочил на крыльцо. В щели ворот красновато светилось. Чей-то хриплый голос проскрипел:

— По указу великого государя!

Трясущийся от страха Фролка отодвинул засов. Во двор ввалилось шесть человек стрельцов. У двоих в руках факелы. Пламя багрово светилось на лезвиях бердышей.

— Гей, хозяин!

Стуча древками, поднялись на крыльцо. Впереди высокий, в черном кафтане и черном же колпаке. Из-под колпака горят несытые волчьи глаза. Федор узнал в высоком Кондрата Векшу, старшего подьячего земского приказа, лютого стяжателя и лихоимца. Грохоча сапожищами, стрельцы втиснули Федора в сени. Подьячий, ткнув в грудь мастеру пальцем, прохрипел:

— Ты ли есть Федька Конев, городового и каменного дела мастеришка?

— Я!

— Великий государь Димитрий Иванович за злое твое умышление на него, великого государя указал имать тебя, Федьку, в тюрьму.

17

Взяли князей Шуйских, купца Ефрема Архипова, Костю Лекаря, Федора, подмастера Молибогу и еще четверых торговых людей. Купцы и Костя Лекарь на расспросе повинились тотчас же: званы были к князю Василию Шуйскому. Князь Василий вел про государя Димитрия Ивановича поносные речи, уговаривал подбить на гиль черных людей. Федор и Молибога заперлись. Их поднимали на дыбу, пытали накрепко. Поставили с очей на очи с Огапом Копейкой. Копейка сказал:

— Приходил ко мне подмастеришка Микифорка Молибога, говорил, чтобы я черных людей на гиль научил против великого государя Димитрия Ивановича. А говорил то он не сам по себе, а по Федьки Конева научению, и я про то затейное Федькино научение от разных людишек сведал и боярину Басманову немешкотно довел.

Ведавший розыском боярин Михайло Салтыков на Копейкины слова ласково закивал лысеющей головой:

— За то быть тебе, Огап, у великого государя и бояр в милости.

Спускаясь после расспроса по затоптанным ступенькам приказа, Огап Копейка думал: «Казнят Федьку смертью, буду в мастерах на Москве по каменному делу первым». Вспомнил, что в Смоленске так же избавился от Михайлы Лисицы, когда вздумал Федор ставить Михайлу в подмастера. «То-то! Огапу поперек дороги не становись».

Отпустив Копейку, боярин Салтыков вонзился глазами в Федорово лицо. Смотрел долго, бормотал под нос. Боярин на один глаз крив, оттого куда смотрит — сразу не разберешь.

— Винись, Федька, не то доведется в другой раз пытать.

Сидел Салтыков, откинувшись на лавку, скреб пальцами лысину, пыхтел, гмыкал в ржавую бороду. Направо за столом — седой подьячий с маленьким лицом. Щуря подслеповатые глаза, разглядывал на свет приготовленные перья. У стены ждал заплечный мастер Ермошка, широконосый мужик с равнодушными глазами и дикой бородой.

После вчерашней пытки Федор едва держался на ногах. Огнем горело все тело. Посмотрел на Молибогу. У того губы черные, в лице ни кровинки, и сам точно одеревенел. Федор опустил голову, глухо выговорил:

— Винюсь, боярин.

Салтыков ткнул пальцем на Молибогу. К стрельцам:

— Сего пока в тюрьму волоките.

Подьячий потянулся к чернильнице, откинул свисавшую на лоб седую прядь, обмакнув перо, ждал. Федор говорил медленно, голос хрипел.

— Злоумышлял я на великого государя Димитрия Ивановича, хотел черных людей против государя на гиль поднять. А в том злом умысле я один повинен.

Салтыков засопел, сердито спросил:

— Подлинно ли один? Что Шуйские тому делу заводчики, то государю ведомо. Не был ли кто из черных людей с тобою в сговоре?

— Подлинно, боярин, не были.

Подьячий бойко затрещал пером, записывал Федоровы речи.

«А на расспросе с пытки Федька сказал: умышлял на великого государя Димитрия Ивановича со зла, что пришли с ним, с великим государем, на Москву литовские паны и чинят-де они наглостью московским людям многие обиды. А слыхал еще, что хочет-де великий государь Димитрий Иванович отдать королю Жигимонту Смоленск да Новгород да Псков и иные русские города и земли, и оттого злом еще более распалился».

У подьячего, когда писал расспросные речи, мелко тряслись руки. Сколько в приказах сидел, никогда не слыхал, чтобы злочинцы такое говорили.

Салтыков махнул сторожам, чтобы Федора увели. За боярином ушел и заплечный мастер Ермошка. Подьячий, оставшись один, стал перечитывать расспросные речи. Вздыхал, качал седой головой:

— Не злочинец сей Федька, если за землю русскую стоит.

18

Христофор Людоговский поселился в Немецкой слободе у Конрада Минтера, оружейного мастера. К оружейнику каждый день приходили немцы и швейцарцы, служившие в дворцовой охране. Кто нес в починку мушкет или пистоль, кто просто заходил поболтать с уважаемым Конрадом. Перед Людоговским немцы почтительно снимали шляпы, шепотом говорили Минтеру, что его постоялец запросто бывает во дворце у царя Димитрия. Оружейник запрокидывал клиновидную бороду и многозначительно поднимал кверху палец.

— О, мне кажется, что это весьма важный господин и он вовсе не тот, за кого себя выдает. — Немец косился на дверь в комнату постояльца. — Но прошу вас говорить тише, так как немецкий язык он так же хорошо понимает, как и мы с вами. Вы подумайте: он приехал в Москву, чтобы торговать, а между тем возы с товаром, которые он с собою привез, стоят на дворе неразвязанными, в то время когда его соотечественники торгуют и получают от этого большие прибыли. Мне кажется, что его интересует в Москве не торговля, но нечто другое, — многозначительно заканчивал Минтер.

Людоговский целыми днями пропадал неизвестно где и возвращался в дом Конрада к ночи. Три дня спустя, после того, как увезли в ссылку Шуйских, в комнате постояльца оружейника сидели Христофор Людоговский и шляхтич Казимир Рекуц, полуполяк, полунемец, только что приехавший в Москву.

— Царик Димитрий, — говорил Людоговский, — имеет весьма строптивый характер. С тех пор, как он сел в Кремле и объявил себя непобедимым цезарем, он не желает никого слушать. Все свое время он пирует с панами и шляхтой или сидит над картой и мечтает о завоевании Крыма; иногда он приказывает приводить к себе женщин, в том числе даже молодых монахинь, которых, как говорят, он предпочитает всем остальным. Вчера я осмелился ему заметить, что хотя его величество наияснейший король и пан Сапега считают покорение крымцев весьма великим делом, но есть дела более неотложные. В ответ он пообещал прогнать меня бичами, если я отважусь еще раз на столь дерзостные речи. Я сделал вид, что эти слова не произвели на меня никакого действия. Он сказал: «Я знаю, что пан Сапега поручил тебе шпионить за мной, и я могу не только прогнать тебя кнутами, но и повесить, когда мне вздумается». — О, Христофор Людоговский только ничтожный купец и поставщик товаров для вашего величества! — возразил я, чувствуя, однако, что моя жизнь висит на волоске, ибо наш непобедимый цезарь весьма вспыльчив, он действительно мог меня повесить и через час раскаяться в этом. — Осмелюсь напомнить вашему величеству, — сказал я, — что моему покровителю, ясновельможному пану Сапеге, известны многие обстоятельства чудесного спасения царевича Димитрия, о которых не должны знать московские люди.

Казимир Рекуц высоко поднял бровь:

— И после этих слов царик вас все же не повесил?

— Как видите, нет, пан Казимир. Напротив, гнев его тотчас же прошел. Он подошел ко мне и, положив свою руку ко мне на плечо, мирным голосом спросил: «Чего же ты желаешь, Христофор?» — О, ваше величество, — ответил я, — что может желать купец? Я хочу только напомнить желание его величества наияснейшего короля и моего покровителя пана канцлера. Они хотят, чтобы ваше величество, помня свою клятву, не медлили бы долее с возвратом городов и областей, которые ваше величество обещали уступить польской короне, если бог и пан король помогут вам сесть на московский престол. Особенно, — сказал я, — это важно в отношении Смоленска, отнятого Москвою у Польши.

— И даже после этого он, по обычаю московитов, не приказал хотя бы отодрать вас кнутом?

— О, нет! Он сказал мне: «Можешь сообщить пану Сапеге, что я помню свое обещание и оно будет исполнено, когда мы с божией помощью еще крепче утвердимся на московском престоле».

— Пан Христофор, отчизна не забудет ваших услуг! Его величество давно объявил о вашей нобилитации.[165]

Людоговский мазнул по усам пальцами, опустив глаза, смотрел на Рекуца из-под опущенных век.

— В Москве я не шляхтич, а только купец и верный слуга пана Сапеги.

Помолчал, поднял голову, взгляд стал жестким:

— Но есть еще немаловажные обстоятельства, заставляющие думать, что еще нельзя положиться во всем на божью волю и нашего царика. Недавно открытый заговор показывает, что многие русские не склонны считаться с желанием царика и не признают его своим государем. Димитрий помиловал Шуйского в то время, когда палач уже готовился отрубить ему голову. Он поступил разумно, так как казнь столь знатного боярина могла вызвать неудовольствие всех его собратьев; сейчас Димитрий послал гонцов немедленно возвратить усланного в ссылку боярина Василия и, как я слышал, намерен осыпать его всевозможными милостями, чтобы склонить его к себе.

Казимир Рекуц невнятно пробормотал:

— Я всегда говорил, что сей Димитрий весьма хитер. Людоговский вздернул острый нос.

— Но среди участников заговора есть люди, расположение которых вряд ли удастся приобрести столь легко, как расположение бояр. Я говорю об архитекторе Коневе. Мне пришлось затратить некоторую сумму денег для того, чтобы узнать от приказных чиновников подробности показаний, данных этим преступником. Из них и из других показаний ясно, что душой заговора являлись не братья Шуйские, но сей Конев, предлагавший действовать немедленно и решительно. Его собственное признание изобличает в нем опасного врага нашей отчизны, в чем я имел возможность убедиться сам несколько лет назад в Смоленске. Но наш царик не хочет отдать его палачу. Он желает, чтобы к приезду прекрасной панны Марины был выстроен новый дворец. Сделать это в столь короткий срок может только архитектор Конев. Единственно, чего мне удалось добиться от царика, это того, что Конев будет оставаться в заключении еще неделю, потом он будет освобожден и приступит к постройке дворца. Но кто поручится, что этот человек, очутившись на свободе, не станет опять поднимать московских мужиков против наших людей? — Пожевал тонкими губами. — В просвещенных европейских странах, как и в нашем отечестве, убрать неугодного человека столь же легко, как выпить чарку доброго вина. Всегда найдутся молодцы, желающие заработать десяток червонцев. Ночь, нечаянная ссора, нож или сабля — и душа неугодного вам человека отправляется отыскивать своих праотцов. К сожалению, в Москве нельзя найти людей, для которых подобные дела были бы привычной профессией.

Рекуц несмело начал:

— Если этот человек столь опасен нашей отчизне…

Людоговский перебил Рекуца:

— О, пан Казимир! Он опасен не только как заговорщик, но уже потому, что является образованнейшим среди москалей, умеющий к тому же строить превосходнейшие крепости, примером чему служит здесь Белый город, а на рубеже — Смоленск. Кто может поручиться, что наш царик Димитрий, почувствовав силу, какую ему дает власть над москалями, не забудет благодеяния, оказанного ему королем, и в одно прекрасное время не обратится против нашей отчизны? Тогда люди, подобные сему архитектору Коневу, будут весьма опасны. — Усмехнулся жестко. — Готов поклясться пресвятой девой, что царику, когда он вздумает строить новый дворец для прекрасной панны Марины, придется искать другого архитектора.

Казимир Рекуц понял:

— У вас государственный ум, пан Христофор.

19

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗАПИСОК ЛЕКАРЯ МАРТИНА ШАКА
«…Сего числа я обратился к боярину Басманову с просьбой дозволить мне навестить заключенного в тюрьму архитектора Конева. Боярин тотчас же на это согласился. Должен сказать, что в противоположность тем трудностям, с которыми сопряжено свидание с заключенными в тюрьму преступниками в европейских странах, в Московском государстве это является делом чрезвычайно легким. Даже более того: посещение тюрем и раздача милостыни заключенным считается делом богоугодным и достойным похвалы. Многие знатные люди в большие праздники отправляются в тюрьму и собственными руками раздают узникам подаяние.

Тюрьма оказалась бревенчатым зданием, низким и как бы вросшим в землю. Я предъявил старшему тюремщику написанное чиновником (подьячим) предписание, разрешавшее мне свидание с господином Коневым. Тюремщик повертел бумагу в руках, не зная, что с нею делать, так как, очевидно, был неграмотен. Я дал ему немного денег. Это произвело мгновенное действие. Тюремщик сделался любезен. Он повел меня внутрь тюремного здания. Мы спустились на несколько ступенек вниз и скоро очутились перед крепкой дверью, закрытой железным засовом с огромным замком. Мой проводник открыл дверь, и я почувствовал, что задыхаюсь от ужасного воздуха, хлынувшего в мои легкие. При скудном свете, проникавшем сквозь небольшое окно в стене, я увидел двух узников. С трудом узнал я в одном из них господина архитектора, настолько десять дней, проведенные им в заключении, изменили его внешность. Я объявил ему, что пришел с разрешения боярина Басманова и хочу оказать помощь, в которой он, без сомнения, нуждается.

— Ваша помощь может быть полезна, так как мне пришлось выдержать пытку, — сказал господин Конев. Я опустился на солому, чтобы осмотреть узника, так как ему было затруднительно приблизиться ко мне, ибо для этого он должен был поднять большую колоду, к которой оказались прикованными цепью его ноги. Осмотрев господина Конева, я убедился, что ничто не угрожает его жизни, хотя ему пришлось выдержать две степени пытки, т. е. дыбу и кнут, и счастливо избежать третьей — жжения огнем, что в Московии, как и в других странах Европы, составляет высшую степень мучения, которому судебные чиновники вправе подвергать попавших в их руки несчастных обвиняемых. Плечи пострадавшего еще хранили весьма значительную опухоль, обычную после пытки на дыбе, но, к счастью, не имели синевы, являющейся дурным признаком. Кости, выходящие при пытке из суставов и после вправляемые очень плохо грубым палачом, оказались в их естественном положении. Около ребер я заметил глубокую рану, обнажавшую кость и еще несколько таких же ран, но уже подживающих. Кнут, применяемый при допросах московскими судьями, более разрезает, чем ушибает мясо, поэтому раны, нанесенные таким способом, хотя и весьма болезненны, но довольно быстро заживают, если не подвергнутся гниению. Я смазал раны заживляющей мазью и хотел оставить подкрепляющее питье, но тюремщик этому воспротивился. Он сказал, что испросит необходимое разрешение от лица, стоявшего выше его, и только после этого может отдать лекарство узнику. Я вынужден был оставить освежающее питье тюремщику и, подав помощь также второму находившемуся в камере узнику, по фамилии Молибога, удалился. У огорожи тюрьмы я увидел подъехавшего верхом купца Людоговского. Он бросил на меня быстрый взгляд и повелительным голосом потребовал, чтобы тюремщик приблизился к нему. Возвращаясь в свой дом, я размышлял о причинах, побудивших купца явиться в тюрьму, где он едва ли мог найти сбыт для своих товаров. Вспомнив слова моего юного друга Исаака Массы о том, что господин Людоговский пользуется необъяснимым, но весьма большим расположением государя, я решил, что, вероятно, он прибыл в тюрьму с каким-нибудь поручением от Димитрия Ивановича».

20

В колодничью подклеть пришел с тюремным приказчиком старый подьячий, тот самый, что был при расспросе и пытке; прочитал указ.

«Великий государь Димитрий Иванович по неизреченной милости своей, не желая пролития христианской крови, указал злочинцев, что на него злоумышляли, смертью не казнить, а разослать в ссылку в дальние города». Двум из взятых по делу — Косте Лекарю и Молибоге велено было, кроме того, вырезать языки до корня.

Сворачивая грамоту, подьячий сказал:

— А тебе, Федька, сын Конев, государь указал — в ссылку не ехать и языка не урезать, а держать в тюрьме до его, великого государя, указу. — Покосился на тюремного приказчика. — А пошто так государь указал, не ведаю. Чаю, великому государю ты на Москве надобен дворец новый ставить. А коль так, тюремного твоего сидения осталось с воробьиный нос.



Сторожа увели Молибогу. Федор остался один, размышлял о том, что сказал дьяк. «На Москве надобен дворец новый ставить». Пошевелил рукой, — в суставах кольнуло. «Дворец ставить. Как чертеж делать? После пытки рук не поднять». О том, что делалось в Москве, Федор слышал от тюремного сторожа. Знал, что Шуйских Димитрий помиловал уже на плахе, велел сослать в Вятку. От него же узнал, что из купцов, взятых по делу, двоих, толковавших на торгу, что они узнают в царе расстригу дьякона Гришку, тайно утопили. — Вздохнул. — Никифору язык урежут. Добро, что на Михайлу Копейка не довел.

Пошевелил ногами, зазвенела тяжелая цепь. Горько усмехнулся. «Как пса, на цепь посадили! С цепи спустят, велят Димитрашке дворец ставить».

В тюремном чулане потемнело, должно быть, заходило солнце. За дверью загремел засов. Вошел тюремный приказчик Петрушка Карась, в руках у Карася скляница, смотрел мимо Федора в угол.

— От лекаря-немчина, что к тебе наведывался, мужик принес. Велел: пусть-де мастер к ночи изопьет, а наутро хворь как рукой снимет.

Карась поставил скляницу на земляной пол рядом с колодой, наклонился, блудливо поблескивая глазами:

— Испей, Федор. Может, и в самом деле от лекарева зелья полегчает. — Тюремный приказчик ушел. В чулане потемнело совсем, в углу завозились крысы. Федор бросил в крыс щепой. «Как раз скляницу разобьют». Поднес питье к губам. Когда пил, горчило. Вытер губы. «Которое первый раз Мартин лекарство давал, не такое горькое было. Добрая душа лекарь».

Проснулся Федор среди ночи. Горели губы и жгло внутри. В чулане непроглядный мрак. Поднялся, гремя цепью, шагнул к бадейке с водой в углу. Нащупал корчик, зачерпнул воды, припав, жадно пил. Потом, стиснув зубы, лежал. Жар внутри становился нестерпимей. Звенело в ушах. До рассвета, гремя закованными ногами, метался на соломе. К утру звон в ушах стих и жар внутри не так палил. Только тьма стала застилать глаза. Потом тьма разорвалась. Тихо-тихо поплыли перед глазами башни и палаццо невиданного на земле города. О нем мечтал он, просиживая ночи над чертежами. Острая боль пронзила сердце. «Не отдал бы и этот город царь Димитрашка королю, как другие русские города отдает». Потом видел Онтониду. Она протягивала корчик. В корчике вода ледяная. «Испей, Федюша». Припал и, чувствуя, как сводит от холода все тело, пил.

Когда на короткую минуту вернулось сознание, был день. Федор увидел забранное железом оконце под потолком и склоненное лицо лекаря Мартина Шака. Он вспомнил город, что чудился в ночном видении. Хотел сказать лекарю то, о чем думал ночью в бреду: пусть хоть этот город царь Димитрий не отдает королю. Слова выходили с хрипом, через силу. Потом и железная решетка в оконце и лицо лекаря потонули во мраке.

21

К себе в дом лекарь Мартин Шак вернулся после полудня. Обычно багровое лицо лекаря выглядело серым. Шак долго ходил из угла в угол, жался, точно в ознобе, потирал мясистые руки. Подошел к полке с книгами, взял переплетенную в кожу тетрадь «Записки о виденном в Московском государстве». Присел к столу, писал:

… «Сегодня утром я направился в тюрьму, чтобы во второй раз навестить господина Конева. Получив от меня несколько монет, тюремщик предупредил, что узник находится в очень плохом состоянии. Это меня изумило, так как позавчера он чувствовал себя неплохо. Я вошел в камеру. Господин архитектор лежал на соломе. Глаза его были закрыты и даже царивший в помещении полумрак не мог скрыть страшной бледности, покрывавшей его лицо. Я спросил у тюремщика, посещает ли кто-нибудь узника. Он, запинаясь, ответил мне, что допускал к нему одного мужика, по прозвищу Лисица, который приносил пищу, изготовленную в доме архитектора. Я взял больного за руку, чтобы исследовать биение крови, и понял, что врачебная наука уже бессильна. Узник открыл глаза и посмотрел на меня потухающим взором. Вдруг он быстро заговорил. Это был бред, последняя вспышка уходящей жизни. Он говорил о каком-то прекрасном городе, которого нет на земле и который он должен построить. Его речь была пересыпана итальянскими и латинскими словами, обозначавшими, очевидно, понятия строительного искусства. Потом глаза его подернулись влагой, как бывает перед расставанием души с телом, и мне показалось, что сознание вернулось к нему. Но это была ошибка. Узник приподнялся и схватил меня за руку.

— Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.

Я понял, что это было продолжение бреда. По телу умирающего пробежала судорога. Вдруг меня поразил странный запах. Взгляд мой упал на знакомую склянку с присланным мною лекарством. Она была почти пуста. Я поднес склянку к своему носу и тотчас же почувствовал горьковатый запах цикуты. Ужасная мысль меня поразила. Однако я действовал достаточно рассудительно. Спокойным голосом, хотя сердце мое пылало от ужаса, я спросил тюремщика, уверен ли он в том, что им было передано узнику именно лекарство, присланное с моим слугой. Он ответил мне положительно. Звание царского лекаря разрешало мне действовать более решительно.

— Ты лжешь, негодный человек! — закричал я, будучи не в состоянии долее сдерживать своего гнева. Испуганный тюремщик попросил меня пройти с ним в его жилище, где он мне все объяснит. Жилище его оказалось тесной избой со стенами, увешанными множеством образов, и отделенной от тюрьмы большими сенями, в которых в это время громко храпели двое стражей. Когда мы очутились в избе, тюремщик сознался, что он по приказанию одного поляка подменил присланное мною лекарство другим. Поляк уверил тюремщика, что жидкость, которою он должен подменить мое лекарство, есть не что иное, как так называемое „приворотное зелье“, присланное одной знатной женщиной, любящей архитектора и боящейся, чтобы любовь узника во время заключения не угасла. Сколь ни невероятно было утверждение тюремщика, зная обычаи и нравы московитов, я ему поверил.

— Презренный человек! — сказал я. — Ты был причиной смерти несчастного узника, доверенного твоему попечению.

Тюремщик мне низко кланялся и просил во имя господа бога не сообщать его начальникам о происшедшем, так как не знал, что питье, которым поляк заменил мое лекарство, было ядовитым. Я принял твердое решение — способствовать московским судьям в раскрытии этого преступления и потребовал, чтобы тюремщик описал мне наружность человека, давшего ему яд. В описании я узнал купца Христофора Людоговского. Это поколебало мое желание сообщить об отравлении заключенного кому-нибудь из чиновников. Бесполезно было думать о правосудии или о наказании преступника, пользующегося расположением и влиянием на государя. Я понял, сколь неосмотрительным было бы разгласить то, что стало мне известно благодаря случаю и что, возможно, было сделано по приказанию людей, недосягаемых для правосудия, и составляет государственную тайну.

Я и тюремщик вернулись в помещение узника. Труп уже совсем похолодел, и тюремщик, крикнув сторожей, велел им снять с мертвеца цепи. Я хотел до конца присутствовать при этой печальной церемонии. В то время, когда сторожа с помощью инструментов старались освободить ноги покойника от железа, у входа в тюрьму послышалась громкая брань. Оказалось, что пришел мужик Лисица, который ежедневно являлся и приносил пищу, изготовленную женой архитектора. Тюремный страж сообщил ему о смерти узника, и он тотчас же пожелал поклониться покойнику. Так как страж отказался впустить мужика в помещение без позволения тюремщика, пришедший принялся осыпать его бранью. Тогда тюремщик велел впустить пришедшего. Мужик вошел в помещение, где лежал покойник, и, осенив себя крестом, опустился на колени и долгое время смотрел на умершего. Заметив слезы, выступившие на глазах этого, показавшегося мне грубым, человека, я им заинтересовался. Из короткого его рассказа я, к своему удивлению, узнал, что этот человек вовсе не был слугою умершего архитектора, а лишь работал под его начальством в Смоленске, а потом недолгое время в Москве, и обучался у покойного строительному искусству. Пока я расспрашивал мужика, тюремные сторожа успели освободить покойника от оков. Они отнесли его в сени и положили здесь на скамью. По московскому обычаю тела умерших в тюрьме узников отдают для погребения родственникам. Таким образом, тело архитектора должно было лежать в ожидании, пока вдова покойного возьмет его в дом для погребения…»

От долгого писания лекарь устал. Склонился над столом, долго сидел размышляя. Передохнул,потянулся к перу. Внизу незаконченной страницы написал:

«Так окончил свою жизнь Федор Конев, человек простого происхождения, преславный архитектор, муж ума несравненного».

Часть четвертая ОСАДА


1

Мужики стояли перед воеводой Михайлом Борисовичем Шеиным. Тот, что говорил, был хром, опирался на посох. Новая сермяга надета поверх холстинной с шитым воротом рубахи. Говорил он скороговоркой, равнодушно, точно то, о чем говорил, считал привычным делом.

— В четверг перед духовым днем пришел в Порецкую волость с Велижа пан Шиман, а с ним воинские литовские люди и сожгли в трех деревнях пятнадцать дворов. Ржи и ярового во дворах сгорело пятьсот мер, да всякой дробной животины — пятьсот. Да в полон литовские люди увели тридцать лошадей и коров дойных двадцать и выдрали пчел семьдесят роев. Да взяли у мужиков платья пятнадцать однорядок, да кафтанов пятнадцать, да бабьих шуб двадцать, да топоров пятьдесят, да сошников пятьдесят…

Воевода сидел на лавке. Оконце, что наискосок, выходит на Облонье. В зеленовато-мутное стекло (недавно купили у немецкого купчины, поставили вместо слюды) воеводе видно, что делается на площади. Вот баба прогнала корову, проехал верхом протопопов холоп, гурьбой пошли посадские, должно быть, к съезжей избе с челобитной.

— Погоди, сколько числом тех литовских людей приходило?

Хромой мужик вздохнул:

— Не ведаю дотошно, боярин-воевода. Смекаю, более сотни. — Посмотрел на своего товарища. Тот стоял переминаясь. Редкая борода с проседью, на лице застарелые шрамы, уши сидят криво.

— Литовских людей, боярин-воевода, приходило двести. Я за ними до броду брел, перечел, да и как за рубеж ходил, — в Велиже на торгу тоже слыхал.

Воевода быстро вскинул на мужика глаза:

— По имени как прозываешься?

— Оверка Фролов, боярин-воевода. В деревне Бороде в бобылях живу.

— Будешь и впредь за рубеж ходить лазутчить!

Хромой мужик продолжал:

— Да взяли еще литовские люди кос двести да триста серпов, а мы, сироты, с женками да детишками в лес убежали. А Сеньку Назарова да Фомку Иванова литовские люди саблями до смерти посекли, а женок их в полон увели. Ныне, боярин-государь, жить нам на тех пожженных деревнях немочно, и пахать не на чем, и сеять нечем. — Поклонился до земли. — Будь нам, сиротам, боярин, заступником, чтобы государевы подати нам не платить, не то доведется крестьянишкам вконец погибнуть.

Хромой потянул из-за пазухи бумагу. Воевода взял челобитную, скользнул глазом по строкам:

— О челобитье вашем доведу великому государю. Просить буду, чтобы от податей порецких мужиков полеготил.

Шеин встал, прошелся по воеводской каморе. Статный, в плечах сажень, над густыми усами точеный с горбинкой нос. Остановился. Строго посмотрел на мужиков умными глазами:

— А вы литовским людям, что из-за рубежа крестьян приходят зорить, спуску не давайте. Литва не храбростью — наглостью сильна. Станете литву топорами да рогатинами встречать, пану Шиману ходить из-за рубежа будет неповадно.

Хромой мужик несмело сказал:

— Бьем челом, боярин-воевода. Укажи дать порецким мужикам свинцу да порохового зелья. Иные крестьяне самопалы для обережения держат, а припасу к самопалам нету.

— Ладно! Идите к нижнему зелейному амбару. Зелья порохового велю вам дать пуд да свинцу пуд. Ратных людей для обережения не ждите. Стрельцов в городе мало. С литовскими людьми управляйтесь сами.

Мужики поклонились, повернулись идти.

— Погодите! Прослышите что о королевских делах, не мешкая приносите вести.

Мужики ушли, Шеин ходил по каморе. За дверью трещали перьями подьячие. Под тяжелыми шагами воеводы поскрипывали половицы. Высокий лоб прорезали морщины. Второй год сидит боярин в Смоленске на воеводстве. В государевой думе в Москве большие ворчали в бороды: «Чего ради худородному такая честь?». Шеин подошел к столу, сел на лавку. Подпер рукой подбородок. Вздохнул. В голову шли невеселые мысли. Времена для Руси пришли лихие. Великий срам пал на русскую землю. Еще деды кичились: Москва — третий Рим, а четвертому не быть. За гордыню и покарал бог. Обманом сел на московском престоле самозванный государь Димитрашка. Усидел недолго, не потерпели русские люди, чтобы правил землею польского короля выкормленник. Самый прах обманщика по ветру развеяли. Поляков, что с вором пришли, многих побили. Возвели думные бояре на престол московский князя Василия Ивановича Шуйского. Возвели самочинно, не советуясь соборне со всею землей. Оттого великая пошла на Руси смута. Только сел на царство Василий Иванович, пополз слух: жив царь Димитрий, в Москве вместо Димитрия немчина убили, а настоящий царь в Литве хоронится. В украинских городах холоп князя Телетевского Ивашка Болотников рать тьмотысячную на бояр поднял. Украинные дворяне и дети боярские к Ивашке пристали. Многие тысячи мужиков и холопов государевы люди побили. Ивашку Болотникова тайно утопили в Каргополе, но корня смуты не извели. Только и слышно — то там, то здесь объявляются самозванные цари. Из-за рубежа пришли литовские люди, бродят по Руси с казаками, велят целовать крест на имя будто бы во второй раз спасшегося царя Димитрия. Пан Александр Гонсевский, тот, что в Москве послом от короля был, сидит в Велиже старостой. Что ни месяц, приходят в Смоленск порецкие и щучейские мужики, бьют челом: Старостин брат Шиман с воинскими людьми набегает из-за рубежа, разоряет деревни, велит платить дань по пятнадцати алтын со двора. У старосты велижского на воеводины грамоты один ответ: знаки на рубеже ставлены плохо. Воинским людям неведомо, где Московская земля начинается. Зарится король Жигимонт на русские земли, знает — от междоусобья слаба стала Русь, приходи — голыми руками бери. Каждый час жди: вот пожалует в гости королевская рать. Грозен город Смоленск стенами и башнями, да не башнями и стенами одними город силен, а людьми.

Шеин встал.

— Дьяче!

Вошел дьяк Никон Алексеев. Стоял ссутулясь, тускло поблескивая восковой плешью.

— Сядь! — Сам сел против. Диктовал грамоту на рубеж заставщикам, стрелецким сотникам Ивану Жадовину и Румянцеву.

«…Жить вам с великим бережением и засеки от литовского рубежа засечь и крепости поделать накрепко, чтобы безвестно литовские люди к нам не пришли. Да живет в деревне Бороде бобыль мужик Оверко Фролов. И вы бы того мужика посылали за рубеж лазутчить. И вестей бы всяких проведывали, и о тех вестях писать вам в Смоленск почасту…»

2

Хромой мужик Осип Беляев и Оверьян Фролов ждали у амбара зелейного приказчика — получить обещанные воеводой порох и свинец. Пороховой амбар стоял у Никулинской башни. Ждать пришлось долго. Осипу надоело, сказал, есть дело, захромал к торгу. Оверьян сидел на приступке, поглядывал на позевывавшего караульного стрельца, думал: «Житье стрельцам в городе — лучше не надо. На торгу торгует беспошлинно, всякий рукомеслом занимается, каким захочет. Жалованье денежное и хлебное идет, сукном на кафтан жалуют. Дела же всего — амбары да башни караулить. Порубежным мужикам от Литвы покоя нет, а стрельцы рожи в городе наедают. В Смоленске стрельцов два приказа, Чихачева и Зубова. Зубовские две сотни ушли под Дорогобуж, а все же можно было бы воеводе на рубеж хоть сотню послать, помочь мужикам отбиваться от Литвы».

Стрелец, карауливший зелейный амбар, дюжий, с сонным лицом, потянулся, хрипло кашлянул:

— В горле першит, мочи нет. Ты пригляди, сирота, за амбаром, тебе все одно ждать, я побреду, водицы изопью.

Стрелец сдвинул на затылок колпак, волоча древко бердыша, поплелся. Оверьян видел — побрел прямешенько к кабаку.

Солнце поднималось к полудню.

Мимо, обходя тропкой лужи, шли двое. Одного узнал — плотник Ондрошка. Окликнул. Подошли. У второго лицо тоже как будто знакомое. Оверьян сказал:

— Видел тебя, а где — не припомню.

Тот прищурил глаз:

— Вместе в датошных татар воевали.

— Михалко Лисица!

Ондрошка с Михайлой сели рядом. Лисица спросил:

— За боярином или за монахами живешь?

Оверьян рассказал, как в голодный год ушел он от князя Василия Морткина. Хлебнул лиха. Едва не помер голодной смертью. Прибился к государевым крестьянам в Порецкую волость, жил в подсуседниках. После хотел князь вернуть обратно. Просил на Оверьяна Фролова суд. Оверьян судье сказал, что бежал он от боярина с великого голода. То ли на посул Морткин поскупился, то ли в самом деле по закону вершил судья дела, хозяину сказал: «Не умел своего крестьянина в голодные лета кормить, ныне не пытай».

Оверьян рассказывал:

— Деревянным делом кормлюсь. В лисцовые книги бобылем вписали. Тягло берут против крестьянского двора вполовину. У рубежа на государевой земле сидеть леготно, да литва житья не дает.

Сидели, говорили: великая идет на Руси смута. Пришли на Русь литовские люди с казаками, пристали к ним свои русские воры, разоряют землю, велят целовать крест на имя царя Димитрия. А царь тот не царь, а вор, в Тушине сидит. Бояре — кто к вору тянет, кто за царя Василия стоит. Лисица сказал:

— Крестьян да черных людей бояре теснят. Воры и литва сулят милости. А податься черным людям некуда. От бояр одной тесноты жди, литва стелет мягко, да жестко будет спать. — Рассказал, как жил он за паном в Литве. «Паны крестьянам у себя те же вороги злолютые, что и бояре, только веры латинской. От пана едва ноги уволок. А хлопов его с собой увел».

Оверьян спросил, давно ли прибрел Михайло в Смоленск. Лисица скребнул по Оверьянову лицу взглядом. Не знал, следует ли рассказывать все, что с ним было.

А рассказать было что. До последнего дня будет помнить Михайло Лисица тюремный чулан, земляной пол и на полу прикованное к колоде цепью мертвое тело мастера Коня. До смерти стоял мастер против самозванного царя Димитрашки. Оттого и Михайло, когда в майский погожий день загудели набатные колокола, в числе первых кинулся с бердышом ко дворам, где стояли наехавшие в столицу поляки. Два дня бушевала тогда Москва. Поляков перебили более тысячи трехсот, немало полегло и русских людей. Помнит Михайло и Красную площадь и на площади кинутое на позор поросшее рыжеватыми волосами нагое мертвое тело человека с крупной бородавкой у носа и скоромошьей дудой в оскаленных зубах. Какой-то подьячий объяснял: «Себе соугодник и чернокнижник Гришка колдовством отвел православным глаза и, облыжно назвавшись царевичем Димитрием, царствовал на Москве». Боярским соизволением сел на царский престол Василий Иванович Шуйский. При новом царе черным людям житье лучше не стало. Михайлу ни к какому делу никто не нанимал. Идти же в кабальные холопы не хотел. Пошли слухи, что идет на Москву Иван Исаевич Болотников с холопьей и мужичьей ратью. На Орбате у кабака беглый монастырский крестьянин Оська Левша показывал подметную болотниковскую грамоту. «Все вы, боярские холопы, побивайте своих бояр, а поместья их и вотчины себе берите. Вы, черные люди, что прежде назывались шпынями и безыменными, побивайте гостей и богатых торговых людей и животы их себе берите». Утром мужик Оська и Михайло, закинув на плечи сумы, ушли к Болотникову. В рати Болотникова дрался Михайло Лисица с дворянским войском под Москвой и Калугой. В сече под Каширой нос к носу встретился Лисица со старым своим хозяином князем Морткиным. Сразу вспомнил он батоги, что пришлось вытерпеть от боярина. Смаху огрел князя Василия тяжелой палицей по железному шишаку, тот, не пикнув, без памяти свалился с коня. Плохо пришлось и Лисице. Налетели двое детей боярских с саблями, вмиг выбили из седла. Ночью мужик ближней деревни уволокли Михайлу с поля, иссеченного саблями, полуживого. Пока зажили раны, спасался Лисица в лесной деревне. Когда поднялся, узнал, что царское войско побило атаманову рать, мужиков, полонянников царь велел казнить смертью, самого атамана Ивана Исаевича услали в Каргополь и там утопили.

С полгода жил Михайло Лисица в разных городах, потом потянуло на старые места, в Смоленск. Рассказывать всего, однако, Ондрошке и Оверьяну пока не стал. Только, как в Москве мастеру Коню, горько усмехнувшись, сказал:

— Думал чертежу да палатному делу научиться, города и палаты ставить, вместо того довелось к сабле да самопалу навыкать.

Подошел щуплый поп, одет в рыжую монатейку, борода торчит в стороны ежиком. И сам весь колючий, точно еж. Визгливо закричал:

— Пошто, Ондрошка, амбар ставить не идешь? — Стукнул суковатым посошком. — Забыл, что долгу за тобою три алтына ходит?

Ондрошка вскочил, метнул попу поясной поклон:

— Не гневайся, господа ради. Завтра приду, скорым делом поставлю.

Поп засопел, погрозил крючковатым пальцем:

— То-то! Не довелось бы тебе на правеже стоять. — Повернулся, зашагал быстро, только развевались полы монатейки.

Ондрошка сплюнул сердито, почесал затылок:

— Поп Прокофий, от Николы-полетелого. Денег взял у него три алтына, росту каждый месяц жаждущая рожа по две деньги берет.

Вернулся караульный стрелец. Лицо в пятнах, от самого разит сивухой. Стукнул бердышом:

— Бредите отсюда, сироты. К зелейному амбару подходить заказано.

Ондрошка, отходя, проворчал:

— Заказано! Скажи, молодец, спасибо, что мы амбар сторожили, пока ты в кабаке сидел.

3

От Смоленска на заход солнца — порубежные волости, Порецкая и Щучейская. Лес, болота, глушь. Деревни Борода и Богуславка стоят у реки Дороговицы. К самой реке подошли болота. Петляют по болотам тропы-сакмы, идут к реке и дальше, на ту сторону. На той стороне королевская земля — Литва. У сакмы, что зовут мужики Большой, за прогнившим частоколом крытая дерном длинная изба — банька, да еще изба поменьше — застава.

В малой избе живет заставщик Иван Жадовин с подьячим, в большой — стрельцы, числом тридцать, сторожат рубеж. Верст двадцать к озеру Ельшино, у сакмы Широкой, вторая застава, тоже тридцать стрельцов и заставщиком Семен Румянцев. В наказе заставщикам сказано: «Глядеть накрепко, чтобы литовские люди воровским делом через рубеж не переходили бы». Да разве стрельцам усмотреть? Заставу, кто за воровским делом идет, обходит стороной, потаенными сакмами. Жизнь на заставе — хуже не придумать. Стрельцов на рубеж шлют за провинности. Только и радости служилым, что баня да корчма в деревне Бороде.

В воскресенье пришел на заставу Оверьян Фролов, принес заставщику Ивану Жадовину писанную воеводой грамоту. Заставщик сидел на лавке, лениво чесал гребнем бороду, смотрел, как подьячий Фома Ивашин, шепча себе под нос, читал воеводский наказ. Читал подъячий, водя по столбцам пальцем: был он в письменном деле нетверд. Одолевши написанное, сказал:

— Велит воевода тебе, Иван, засеки засекать и караулить рубеж с великим бережением. — Повел глазами на Оверьяна: — И о тебе, Оверьян, боярин-воевода пишет, чтобы ходить тебе для вестей за рубеж лазутчить.

— Ведаю сам, воевода наказывал.

Жадовин отложил гребень, строго сказал:

— А ведаешь, так мешкать нечего! Со господом и бреди. В Велиже сходника нашего Олександра Ясыну сыщешь, на посаде он корчму держит. От него про королевские дела сведаешь. А более всего узнавай, подлинно ли то, что король умыслил войной идти, да собирает ли ратных людей к рубежу, а собирает, так сколько тех людей уже собрано.

С заставы в Бороду Оверьян вернулся к вечеру. Двор его стоял у околицы. Во дворе изба и навес под черным от времени тесом. Настоящего хозяина двора, Никитку Хрящева, задавило деревом в послеголодный год. Оверьян прибился к Никиткиной вдовке Катерине, полюбился бабе за тихий нрав, так и жили пятый год невенчанными. На рубеже в лесных деревнях было такое не диво. Не только вдовки, и девки часто венчались вокруг пня. Пашни Оверьян не пахал, себя и Катерину кормил тем, что промышлял деревянным делом — резал корчики, миски и ложки. Изделие сбывал в Смоленск купцам, а случалось — перебирался за рубеж в Велиж.

Катерина сидела на крылечке. Увидев возвращавшегося Оверьяна, пошла в избу наготавливать ужин. За ужином Оверьян сказал, что завтра идет за рубеж. Катерина вытерла губы, вздохнула:

— Ой, не сносить тебе, Оверьян, головы! Чует сердце — доведется мне, горемышной, вновь во вдовках сидеть.

Чуть свет Оверьян сунул в сумку краюху ржаного, положил ложки, изготовленные на прошлой неделе, вышел за околицу. Брел напрямик через лес глухими тропами. Заночевал он у знакомого смолокура на литовской стороне. В Велиже был к полудню. Перед деревянным замком с башнями — торжище. На торжище народу — не повернуться. Речь литовская, еврейская, русская. Больше всего русская. Оверьян легонько вздохнул. «Мужики под Велижем сидят русские, а над мужиками паны — литва. Земли тоже искони русские».

Потолкался Оверьян на торжище, послушал, о чем говорят, продал ложек на четыре деньги. Услышав крики, стал проталкиваться сквозь толпу. Топча конями народ, на торг въехали гайдуки. Размахивая плетьми, кричали:

— Сторонись, холопе! Пан урядник едет!

С голов полетели шапки. Народ раздался в стороны. Зазевавшегося мужика гайдук вытянул по голове плетью. У крестьянина из рассеченного лба брызнула кровь. Другой полоснул мужика по плечам:

— Геть с дороги, падло!

За гайдуками на сером в яблоках коне ехал Симон Гонсевский, брат пана Александра Гонсевского, велижского старосты. Мохнатый кулачище упер в бок, лицо переполосовано шрамами, усища в пол-аршина, чертом глядел по сторонам из-под низкой с белым пером шапки. На малиновом кунтуше горели серебряные жгуты. Побрякивая о стремена саблями, за паном, по два в ряд, тянулись гайдуки. Всадники направились к деревянному замку. Тяжелые ворота отворились, старик в голубом кафтане вышел навстречу, прижав к груди руку, низко поклонился.

Солнце пошло к закату. На торгу поредело. Оверьян, потолкавшись еще, побрел к корчме. Корчма на въезде у мытной избы. Дверь в корчме настежь. На пороге в нос Оверьяну ударило сивушным духом, от шума и гама оглушило. Между орущих за дощатыми столами мужиков и панских челядинцев он пробрался к стойке. Дородный, с бородой клином, корчмарь Олександр Ясына за стойкой цедил водку в пустые скляницы. Оверьян видел корчмаря не первый раз, для порядка все же сказал условные слова: «Летела ворона в хоромы, а залетела в кабак». Ясына только повел на Оверьяна глазами: «Каков гость, такова и честь». Тихо:

— Бреди в горницу, там пожди. На людях тебе сидеть негоже — приметный.

Оверьян поднялся по лесенке в горенку. Сел. Пришла баба, поставила на стол скляницу вина и еду. Ждать пришлось долго. Ясына пришел уже в сумерках. Засветил свечку, сел близко, вполголоса заговорил:

— Вести недобрые, так заставщику Жадовину, а доведется в Смоленске быть, самому боярину-воеводе Михайлу Борисовичу слово в слово перескажи. Пана Шимана с гайдуками видал ли? — Изогнув бровь, смотрел на Оверьяна вопросительно. И не ожидая ответа: — Слышно, что пан Шиман с воинскими людьми за рубеж опять в Порецкую да Щучейскую волости снарядился мужиков воевать. Тебе мешкать нечего. Передохни ночь да с богом бреди обратно, заставщиков и мужиков упреди, чтобы гостей встречали. А про королевские дела так скажи: пану Юрью Горскому король велел из Мстиславля, с Кричева, из Радомля и иных городов собирать в Могилев шляхтичей и гайдуков. Да ему же, Юрью, указано под Оршею через реку Днепр мост делать. Куда ратным людям поход будет, того не ведаю. Слух есть, что по осени пойдет король воевать Смоленск…

В обратный путь Оверьян пустился чуть заалела заря. Брел по лесным тропам, проваливаясь по колено в болотную жижу. До вечера не присел передохнуть. Да куда там отдыхать! В голове дума одна: вовремя бы упредить заставщиков да мужиков, что пан Шиман Гонсевский опять не сегодня-завтра нагрянет в гости. На слова знакомого смолокура перекусить и заночевать отмахнулся: «Какая ночевка, солнце высоко». Так и заночевал в лесу, где застигла ночь. Холодея от страха, слушал, как ухали в лесу филины и бубукал кто-то, должно быть, нечистая сила в ближнем болоте. Трясущейся рукою крестил лоб. «Свят, свят, свят, господи помилуй!»

Тронулся в путь чуть посерело. У сакмы, что через реку ведет на русскую сторону, увидел на берегу следы многих копыт. Оверьян охнул: «Пан Шиман раньше поспел». От реки до Бороды не шел — бежал бегом. В клочья изорвал лапти, сбил до крови голые пальцы. Издали увидел лениво вздымавшийся над лесом пепельный дым. На опушке в лицо ударило жаром. Там, где стояла деревня Борода, рыжий огонь догладывал черные головешки.

В глазах Оверьяна потемнело. Из-за кустов, тихо ступая, вышел мужик. Лицо перемазано сажей, половина бороды спалена, голова повязана окровавленным рушником. Хрипло сказал:

— На заре пан Шиман налетел. Мужиков и баб — каких в полон взял, каких ратные люди посекли и в огонь вкинули. — Помолчал. — Твою бабу тоже посекли. Шиман, как жолнеры под избы огонь клали, грозился: «Вы королю подвластны. А не станете дань пану старосте платить, что обложены, да будете в Смоленск с челобитьем ходить, весь уезд огнем выжгу».

4

В мае месяце явился под Вязьмой ротмистр Чиж с литовскими охотниками, казаками и приставшими к Чижу своими русскими «ворами». Приводил Чиж мужиков к крестному целованию на имя вновь обретенного в Литве царя, «тушинского вора». Тех крестьян, какие стояли за государя Василия, Чиж приказывал рубить в куски, а деревни жечь.

Дворянам и детям боярским Смоленского уезда велено было из Москвы садиться на коней и идти воевать литовских и своих воров. Михайло Борисович Шеин послал по уезду подьячих и стрельцов собирать поместное воинство. Помещики, обряжаясь в доспехи, ворчали. Частые сборы и походы надоели. Осенью собирали, велели идти под Москву с воеводами Барятинским и Одадуровым. До Москвы, однако, дворяне не дошли, вернулись с дороги. «Нам-де, не очистя Смоленского уезда от воров, идти на Москву не мочно». Однако воевать воровских людей не пошли и разъехались по поместьям.

Под вечер в вотчину князя Василия Морткина заехал Михайло Сущев с Ондреем Дедевшиным. Ехали в Смоленск на сбор ратных людей. Михайло Сущев всегда, когда приходилось ехать мимо, не забывал навестить старого дружка. Дедевшин был у Морткина впервые, заехал с Сущевым по пути.

Холоп собрал на стол. Ради гостей князь Василий велел принести из погреба фряжского вина. Когда холоп ставил на стол ендову, пожалел: «Вино-то за бочонок шесть рублев плачено!»

Порядка ради позвенели чашами, выпили за царское здоровье. Князь Василий сидел против Сущева, на лице сквозь редкую бороду отсвечивала лимонная кожа, и сам весь желтый, высохший, словно лимон. Покашливая, говорил:

— В ратном деле против вора Ивашки Болотникова воровской мужик из седла выбил и конями воры потоптали, с той поры в голове шум великий и телом стал слаб. Рожей тот воровской мужик как будто знаком. Как по шишаку треснул, память отшибло. Воевода Михайло Шеин по немощи моей указал в поход мне не ходить, а быть к ратному делу, когда доведется садиться в осаду.

Михайло Сущев отпил из чаши, долго тер усы:

— Того, князь Василий, ждать недолго. Войны с королем не миновать. Жигимонт на Смоленск давно зубы точит. — Отпил еще. — Был я с послами князем Григорием Волконским да дьяком Ивановым в Литве. Когда в Варшаве жили, многие паны к нам приходили, хвастались: «Король-де у нас под панами ходит, не то, что у вас, у московских, царь. Как поволим, так король и вершит». — Помолчал. — То правда. В старые годы князья да бояре русскую землю держали. Царь Иван извел старые роды, землей правил самовластно, не советуясь с боярами. Бориска Годунов по-Иванову самовластвовал. — Смотрел хозяину прямо в лицо. — Ваську Шуйского посадили на престол думные бояре, им и мирволит. Середним и худым служилым людям одна тягота. Меж черных людишек шатание, Ивашку Болотникова извели, да корня Ивашкина век не известь. А корень — холопья да худые мужики. На служилых людей волками глядят. — Вздохнул, помотал бородой: — Ох, страшно, Василий Федорович!

— Чего страшно?

— Холопов да черных людишек тьма, а служилых много ли, сочти. Встанут гилью — не то добро отстоять, дай господи ноги унести!..

— Пустое молвишь, Михайло.

— Не пустое, князь Василий. Сколько Ивашка Болотников вотчин и поместий пожег да служилого люда извел!

У Морткина дрогнули восковые веки. Спросил хрипло:

— Чего ж, по твоему разумению, делать, Михайло?

Михайло Сущев махнул прислуживавшему столовому холопу: «Выдь!». Подождал, пока холоп вышел.

— На фоминой неделе был я в Москве у тезки, боярина Михайлы Глебовича Салтыкова, и боярин Михайло мне говорил: смута на Руси великая, и оттого смута, что не люб стал Василий многим боярам и дворянам. Надо Ваську Шуйского с престола свести да королю Жигимонту челом бить, чтобы отпустил на царство королевича. Сядет королевич на московский престол, учинится на Руси тишина. Править будет королевич не самовластно, а как в Литве ведется — с совета бояр да служилых людей. Тогда и от мужиков и холопов безопасно будет. Встанут воровским делом гилью, паны пособят утихомирить. — Откинулся, глядел пытливо. — Как ты о том, Василий Федорович, мыслишь?

Морткин вздохнул, легонько кивнул головой. «Такие слова не при чужом с глазу-на глаз говорить».

Сущев, будто угадал хозяиновы Мысли. Повел бровью на Дедевшина. Сын боярский, точно не слышал разговора, тянул из чаши заморское вино.

— Ондрея, хозяин, не опасайся. Нашего сукна епанча.

Дедевшин поставил чашу, повторил за Сущевым:

— Не опасайся, князь Василий.

За столом сидели допоздна. Говорили о королевиче Владиславе. Успеть бы королевичу прежде других крест целовать. Сядет на московский престол, пожалует за верную службу кого поместьем, кого вотчиной.

5

Амбар попу Прокофию плотник Ондрошка ставил вместе с Михайлой Лисицей. За силу и проворство Михайло пришелся попу по нраву. Когда поставили амбар, Михайло остался жить у попа в задворных мужиках. Договорились так: жить Лисице у попа год и работу делать всякую, какую укажет хозяин. Как кончится срок, попу дать Лисице деньгами тридцать алтын и порты с рубахой. Кормиться с поповской поварни, как и другим задворным мужикам.

Как-то под воскресенье поп правил вечерню. Михайло, попарившись в бане, один валялся в черной избе. Влетела горничная девка, смешливо сверкнула белыми зубами: «Иди, Михайло, в горницу, хозяйка кличет».

Попадья сидела на лавке, волосы стянуты шелковой повязкой, тучна, лицо набеленое, будто собралась в гости. Спросила: смолол ли Михайло жито, что велел утром поп. Бросила на лавку подушку. «Голову от угара ломит». Потянула Михайлу за рукав. «Сядь». Пододвинулась, горячо дохнула в лицо. «Деточек у нас с хозяином трое, да еще хочу, поп же немочен».

Поп, отслужив вечерню, пересчитывать казны, как всегда, не стал, вернулся раньше. На лесенке в горницу нос к носу встретился с Михайлой. Поп затрясся, петушиным голосом выкрикнул:

— Пошто без времени в хоромах шатаешься?!

Лисица и бровью не повел:

— Не гневайся, хозяин, попадья пытала — ладом ли жито смолол.

Поп Прокофий с того вечера точно осатанел. От поповских прицеп Михайле не стало житья. Донимал поп и непомерной работой и поучениями. Урок задавал — не то одному управиться, на троих бы хватило. У Михайлы всякое дело под руками горело. Сделавши, только ухмылялся. Попадья Лисицу всячески ублажала. То пирога сунет, то пришлет с девкой скляницу вина. Поп только потряхивал рыжей гривкой. Пробовал было поучить попадью плеткой, да куда там! Кулаки у поповской женки оказались точно свинчатки. Оставив в руках у попадьи клок бороды, выскочил поп из горенки, кубарем скатился с лестницы. Учить попадью плеткой больше не пробовал. Рад был, что никто не видал поповского сраму. Прогнать Михайлу со двора не решался. (Прогони — ославит на весь город). Всю же злость вымещал на закладчиках. Рост за закладную рухлядь стал брать больше прежнего. Отсрочку давать вовсе перестал.

Как-то утром въехал на поповский двор верхоконный. Поп стоял на крыльце, щипал бороденку, смотрел, как дед Огофон задавал свиньям корму. В верхоконном узнал стрелецкого пятидесятника Порфирия Ногтева. Пятидесятник, не слезая с коня, кивнул попу:

— Велел воевода ради осадного времени взять с поповских дворов датошных мужиков для ратного дела. Тебе, поп Прокофий, указано по росписи дать одного мужика. — У попа от радости затряслись руки: «Избуду Михайлу со двора».

— Воевода велел, — быть по-воеводиному. — Крикнул: — Михалко!

Михайло вышел из конюшни, бросив лопату, подошел к крыльцу. Пятидесятник оглядел Лисицу, прищурил веселый глаз:

— Мужик дюжий, в датошные гож. — К попу: — Да дать тебе, поп, датошному твоему мужику топор, а корма давать во все дни по-прежнему, пока осадное время не перейдет.

У попа глаза полезли на лоб:

— Пошто мне мужика датошного кормить!

Ногтев усмехнулся в дремучие усы, дернул головой:

— То не мне, поп, говори — воеводе. — К Михайле: — Быть тебе под началом у боярского сына Добрыни Якушкина. Иди тотчас. Добрыня ратных мужиков, какие ему под начало отписаны, у Богословской башни смотрит.

Пятидесятник огрел коня плетью, вынесся в раскрытые ворота. Михайло, натянув озям, пошел.

Перед Богословской башней горой сложены каменные ядра… На ядрах и у стены сидели и толпились посадские мужики. В руках — у кого топор, у кого бердыш или рогатина. Михайло увидел плотника Ондрошку и Оверьяна Фролова. Оверьян сказал:

— Литовские люди в Порецкой волости деревни без малого все повыжгли. Мужики одни в лесу схоронились, другие пришли в осаду садиться. Мне воевода велел до времени лазутчить не ходить, а сидеть с другими мужиками в осаде.

Пришел боярский сын Добрыня Якушкин, быстроглазый старик с седой бородкой. Из подвернутого рукава кафтана торчит култышка (кисть отсекли в войну со шведами). Шел прихрамывая, бойко постукивая костылем. За Добрыней шли посадский староста и подьячий Гаврюшка Щенок. Якушкин остановился, поднял култышку:

— Все ли, что к башне приписаны, в естях?[166] — К подьячему: — Читай роспись!

Щенок развернул бумагу, кашлянул в кулак:

— …Башня круглая, Богословская. По городу, по стене, по Никольскую башню ведать Добрыне Григорию, сыну Якушкину да посадскому человеку Булгаку Дюкареву. К наряду и по городу по стене посадских людей и черных мужиков восемьдесят человек. — Щенок повел кривым носом:

— Олфимка портной! Есть ли?

— Есть!

— Ондрошка плотник?

— Есть!

Выходили наперед кузнецы, пирожники, шапочники, скорняки, портные и иного дела посадские люди. Становились в ряд. Якушкин оглядывал стенных мужиков с головы до пят. Выкликнули всех, кто был приписан к башне. Двое стрельцов притащили пищали-рушницы. Якушкин спросил:

— Есть ли мужики к огненному бою свычные?

Вышел Михайло и еще десяток посадских. Самопалов было восемь, на всех не хватило. Михайле досталась не пищаль — одно горе. Кольца переела ржавчина, железо от дерева отстало. Пришлось самому мастерить кольца и притягивать к колоде.

Ночью Михайло с Оверьяном и Ондрошка караулили стену у Богословской башни. Ночь была месячная. С Днепра тянуло сыростью. В лунном тумане чернел на той стороне зубчатый бор. У Пятницких ворот скрипели телеги. То, спасаясь от поляков, из поместий и деревень тянулись к Смоленску с женами и детьми уездные жители садиться в осаду. Караульные мужики сидели на колоде, поглядывали сквозь зубцы. Разговором отгоняли сон. Лисица вспоминал, как ставили стены.

— Когда башни клали, не думал, что доведется город от литвы оборонять.

Ондрошка зевнул, поднялся разминая ноги:

— Федор Савельич город крепко поставил, бог даст отсидимся. Смолянам с литвой биться в обычай. Исстари в Смоленске говорится: к кому богородица, а к нам литва.

Оверьян завозился, громыхнул бердышом:

— В Порецкой волости паны Шиман и Олександр Гонсевский двадцать деревень огнем выжгли. Бабу мою Катерину саблями посекли и в огонь кинули. — Со злостью: — Не одному ляху голову сниму!

Михайло вспомнил, что говорил в Москве мастер Конь, как поднимал мужиков на вора Димитрашку: «Руси под панами не бывать!».

6

Весь август в Орше собиралось войско.

В конце месяца явился и сам король Сигизмунд. Вместе с королем приехали маршал Литовского княжества Монвид Дорогостайский с отрядом казаков и пеших жолнеров, канцлер Лев Сапега с тремя сотнями гусар, пехотой и татарами и кавалер Новодворский с рейтарами. Явился и сендомирский староста Станислав Любомирский и много других знатных панов с войсками, обозами и слугами.

Король проводил время в монастыре у отцов-иезуитов. Войско до костей объело окрестных мужиков. От грабежей и насилий шляхты крестьяне бросали жилье и уходили, куда глаза глядят. Деревни стояли пустые, будто прошла чума. Двух местечковых мещан, пробовавших обратиться к королю с жалобой, шляхтичи подвесили вниз головой и коптили на малом огне.

В Оршу шпионы принесли известия из Смоленска. Паны узнали, что собранные в уезде дворяне и дети боярские еще два месяца назад ушли к Скопину-Шуйскому, чтобы идти выбивать из Тушина нового царика Димитрашку, тушинского вора. Из двух приказов стрельцов в городе осталось человек триста, едва хватает на караулы. Узнали также, что Шеин готовится к осаде и велел расписать по башням и стенам городских ремесленников и мужиков.

Было ясно, что русским известны замыслы короля. Надо было усыпить внимание русских. Оршанский староста по приказанию Сигизмунда отправил со шляхтичем Вецеловским письмо Шеину. Сапега от имени короля уверял воеводу в миролюбии Сигизмунда и обещал строго взыскать с Гонсевского, позволившего месяц назад своим людям разорить Порецкую и Щучейскую волости. Одновременно с отсылкой гонца начали переправлять через Днепр доставленные накануне из Вильны осадные пушки и тяжести.

В середине сентября пришло известие, что казаки из отряда литовского подскарбия вторглись в русские пределы, сожгли деревни и захватили в плен несколько десятков крестьян… Король высказал свое неудовольствие шляхтичу, привезшему известие о первой победе. Надо было действовать более осторожно и не возбуждать против поляков крестьян и холопов, которых король надеялся склонить к покорности обещанием вольности.

В поход выступили на другой день. Впереди всего войска двигался гетман Жолкевский с пушками и гаковницами, пехотой, собственными гусарами и тремя кварцяными ротами. За Жолкевским и Львом Сапегой шел сам король с королевской пехотой и гусарами. Шли тихо, не разворачивая королевского знамени. В пограничной деревне Бае подошла немецкая пехота пуцкого старосты Вайера.

Выступление к русской границе было назначено на утро. Перед рассветом начал сеять дождь. В водяной мути хрипло запели трубы. Первою выступила венгерская пехота и гусары сендомирского старосты. Король Сигизмунд ехал окруженный сенаторами и панами. За королевской свитой следовал придворный отряд гусар. Шляхтичи были одеты в богатые панцири, за спиной у каждого торчком два орлиных крыла.

Переправлялись через границу у болотной речонки Ивалы по наведенному жолнерами мосту. На русской стороне короля ждал выехавший вперед с несколькими панами подканцлер королевства Шенсний Криский. Завидев вступившего на мост Сигизмунда, Криский подкрутил отсыревший ус, дал коню шпоры, полетел навстречу. За Криским, разбрызгивая грязь, поскакали паны. Король со свитой, переехав мост, остановились. Дождевые капли падали с немецкой шляпы на алый плащ короля. Откинув назад голову, Сигизмунд смотрел на приближающихся панов.

Подканцлер соскочил на землю, потянул с себя голубую в серебре епанчу, расстелил перед королевским конем, опустился на колено.

— Ваше величество, бог, давший столь счастливое начало вашему замыслу, даст столь же счастливо его закончить. Вы вступили на землю, отнятую у нашего отечества грубыми московитами 96 лет назад. Ныне бог указывает вашему величеству установить нарушенную сим варварским народом справедливость. Расширение государства послужит к чести и благу отечества и безмерной славе вашего величества.

Промокшие до костей паны приободрились. Приподнимались на стременах, махали шапками:

— Vivat! Vivat, sigismundus rex!

Гусары потряхивали намокшими крыльями, точно утки, выбравшиеся из воды. Налетел ветер, разорвал низкие тучи. Над лесом сверкнула просинь. Криский поднял палец:

— Благоприятный знак, ваше величество, само небо радуется вашему предприятию.

Встречавшие короля паны и подканцлер присоединились к свите. Все отъехали в сторону, стали у разбитой молнией березы. Затрубили трубы, ударили барабаны. Войска проходили мимо короля. Прошла, ощетинившись копьями, венгерская пехота. За венграми — немцы Вайера, семь знамен, под каждым знаменем двести человек. Солнце сверкало на латах и шишаках кнехтов. Немцы были как на подбор, один к одному, рыжеусые и кряжистые. На плече у каждого — мушкет с раструбом. На боку — длинный палаш.

Криский потянулся в седле, наклонившись к королю, громко, чтобы перекричать рев труб и треск барабанов, сказал:

— Ваше величество, у самого императора нет солдат, которые бы могли соперничать с нашими кнехтами. Я не сомневаюсь в том, что варвары-москали обратятся в бегство от одного их вида.

За немцами потянулся полк гусар брацславского воеводы Якуба Потоцкого, девятьсот человек. Под каждой хоругвью у гусар были лошади — одной масти. На концах длинных копий колыхались двухцветные значки. У всех гусар богатые панцири из блях, поверх панцирей голубые и белые плащи, за плечами короткие ружья, сбоку тяжелые сабли в железных ножнах. На ногах алые или зеленые полусапожки с серебряными шпорами.

Войска шли долго: рейтары, пешие жолнеры, копейщики, потом опять рейтары и гусары, одетые победнее, в проволочных кольчугах и тусклых шишаках.

Войско втянулось в лес. Болотистой просекой по прогнившим гатям двинулось на Красный. Король тронул коня. За ним поскакали свитские обгонять войско. На поляне король увидел татар Сапеги. Запахло гарью. Желтоватый дым стлался над просекой. Горела подожженная татарами лесная деревня. Некоторые из них уже тащили на арканах голосивших во всю мочь баб. Король повернул к подканцлеру длинное, с козлиной бородкой, лицо — лицо иезуита и ландскнехта:

— Война началась. Господь поможет нам покарать грубых московитов.

7

Туман покрывал город. От оврагов тянуло банной сыростью. В тумане глухо ударил большой колокол у Богородицы-на-горе. Со всех концов потянулся к собору народ. На ходу обгоняли друг друга, спрашивали встревоженно:

— Пошто без времени в колокола бьют?

У соборных ворот прохаживались посадские старосты Огопьянов и Лука Горбачев, покрикивали:

— Копитесь, копитесь, православные! Владыко Сергий молебен правит. Как молебен отойдет, воевода Михайло Борисович речь держать будет.

Собирались, становились по концам, как заведено исстари: вязовенцы, крылошане, городенская сотня, веденецкая и воровская полусоха, ямщики, загородняя слобода и другие посадские и черные люди. Стояли, ждали долго. Туман поредел, уполз в овраги. Над соборными главами несмело блеснула небесная лазурь. На паперть вышел архиепископ Сергий, старик малого роста, с пергаментным лицом, и воеводы Шеин с Горчаковым. За архиепископом толпился духовный синклит. По обе стороны за воеводой стояли оба дьяка, стрелецкий и пушкарский головы и другие начальные люди. Колокол, ударив несколько раз, смолк. Архиепископ поднял руку, махнул крестом на три стороны, благословил народ. Шеин подался вперед. Перехваченный цветным кушаком турский кафтан застегнут на серебряные пуговицы. Воевода повел широкими плечами, вскинул большую, накоротко остриженную голову. Рядом с архиепископом, синклитом и начальными людьми — богатырь.

— Люди смоленские! Ведайте, что король Жигимонт, презрев гнев божий и крестное целование жить с Русью в мире, то целование нарушил. И собрав великую воинскую рать, и панов, и жолнеров, и немцев, и иных иноземных ратных людей, идет, чтобы Русь повоевать и дома наши пограбить. И прежде литва приходила русскую землю пустошить. От Степана Батура и других королей и воевод довольно Русь натерпелась.

В толпе закричали:

— Помним, боярин-воевода!

— Под Смоленск не один раз литва приходила!

Огопьянов и Горбачев замахали руками:

— Угомонитесь!

— И то ведомо вам, что король и паны помогли вору и обманщику Гришке-расстриге казной и воинскими людьми. Сел Гришка облыжно, назвавшись Димитрием, на престол. За великие обиды побили в Москве литовских людей, что пришли с обманщиком Гришкой, и самый прах вора по ветру развеяли. Чтоб вконец погубить русскую землю, паны вновь навели иного вора и оттого пошла меж русскими людьми великая смута…



На взмыленном коне подлетел стрелецкий пятидесятник Ногтев. Вертя над головой плеткой, пробился сквозь толпу к паперти. Приподнялся на стременах, выпалил одним духом:

— Боярин-воевода, королевские ратные люди деревни Выю и Корытню огнем выжгли! К вечеру быть литве под городом!

Воевода кивнул пятидесятнику:

— Чую! — Вскинул руку. — Люди смоленские! Земля русская ныне слаба, ратных людей в городе мало. Дворяне, стрельцы и дети боярские под Москву ушли. Впустим короля в город — откроем ляхам дорогу на Москву и души свои, и землю русскую погубим. А станем крепко, — идти королю под Москву будет немочно. — Воевода опустил руку. — Рассудите по совести, как быть!

Собрав у переносицы брови, чуть сутулясь, ждал.

Колпаки, овчины, рваные сермяги, однорядки колыхнулись, точно ветром подуло:

— Постоим!

— Не пустим короля на Москву!

— Не дадим Литве городом володеть!

— Не поклонимся королю!

— Стоять нам за святую богородицу до смерти!

Воевода выпрямился. На лбу разошлись складки.

— Чтоб в городе крепко стоять, посады выжечь надо. Согласны ли на то?

Стало тихо. Кто-то вздохнул:

— Жги!

И трудно, точно выдохнули одной грудью:

— Жги!

— Сами избы пожжем!

Шеин повернулся к Чихачову:

— Послать в посады и слободы стрельцов! Посадским людям животы везти в город. В посадах оставить стрельцов и охочих людей. Как ударит вестовая пушка, избы жечь немешкотно.

Сразу опустела площадь перед собором. Воевода спустился с паперти.Холоп подвел коня.

Шеин пересек Родницкий овраг. В улицах и переулках скрипели возы — в осаду ехали уездные люди. У дворов смятенно суетился народ. Дети таращили на воеводу глазенки. Поднялся к Облонью, мимо осадных дворов бояр и детей боярских. Воеводский двор стоял на горе рядом со съезжей избой. Шеин рысью въехал во двор. С крыльца сбежал холоп, подхватил коня под уздцы. В сени выскочила женщина, развевая полы малинового летника, кинула на плечи воеводы белые руки.

— Не томи, хозяин, говори скорее, каковы вести!

Воевода обнял жену. Так и пошли, обнявшись, в хоромы. Воевода бросил на лавку колпак. Сел. Русая борода поникла. Знал: бодриться теперь не надо.

— Вести, Ириница, худые. Ляхи под Смоленском деревни жгут. Перед вечером к городу ждать надо. — Вздохнул. — Женок, детей да старцев немочных в город съехалось великое множество. Годных же к ратному делу немного, стрельцов четырех сотен не наберешь. Дворян с детьми боярскими, хромых да увечных — сотни две. На посадских людей и черных мужиков надежду кладу. Тех поболее двух тысяч наберется. У литвы рать великая. Лазутчики прикидывают — пятнадцать тысяч, и немцы, и угры с иноземными капитанами. Как бог даст осаду высидеть, не ведаю. — Посмотрел воеводше в глаза. — Страшно, Ириница?

— С тобою не страшно, Михайло Борисович. Даст господь отсидимся.

— Отсидимся, Ириница! На то крест государю целовал. — Тихо: — Мне что. За тебя да детей боюсь, как возьмут паны город на щит. Помощи от государя Василия не жду. Москве впору самой от воров тушинских да панов, что с вором пришли, отбиться. — Встал, прошелся по горнице. — Вели перекусить собрать. Ночь доведется на стенах стоять.

Солнце клонилось к закату. Медно отсвечивала в дальнем бору последняя листва. У окна башни стоял воевода Шеин, обряженный по-ратному: в доспехах, сбоку сабля, за поясом длинная пистоль. Луч солнца упал в оконце, осветил темные углы башни, заиграл на медных пластинах панциря и серебряной стреле на шишаке. Рядом с Шеиным стоял голова Чихачов, обряженный тоже по-ратному в легкую кольчугу.

Заслонив рукою глаза, Шеин вглядывался в окраину бора. Желтой лентой пролегала пустая дорога. — На дорогу выехали верхоконные, за спинами виднеются крылья. На длинных копьях тряпками висели значки. Воевода опустил руку, медленно повернул к Чихачову посуровевшее лицо:

— Литва идет.

— То королевские гусары, Михайло Борисович, по крыльям отличны.

Из оврага вылетели на конях человек двадцать детей боярских; вертя над головами саблями, поскакали навстречу полякам. Гусары повернули вспять, не вынимая сабель. Летели, пригнувшись к седлам; видно было, как болтались за спинами орлиные крылья.

Гулко бухнула вестовая пушка. И тотчас, еще не замерло над холмами эхо, у Днепровских ворот откликнулся сполошный колокол. Сизый дым поднялся над Городенским концом и, зловеще розовея, пополз в вечернее небо.

Всю ночь горели посады. Тянулись над башнями огненные облака и в черной реке до рассвета плясали рыжие языки.

8

Всего скота посадские угнать не успели. У Копытецких ворот догнали поляки, зарубили до смерти троих посадских мужиков, скот угнали в королевские таборы. Утром со стен увидели на месте слобод и посадов черные пожарища и польское войско, кольцом сжимавшее город. Поляки держались далеко — из пушек и пищалей не достать. К стенам по двое и по трое подъезжали шляхтичи и гайдуки, дразнили, кричали по-русски срамные слова. Со стен отвечали тем же. Когда надоедало лаяться, палили по подъезжавшим из самопалов.

Михайло с Ондрошкой и Оверьян держались на стене вместе. Ондрошка пришел в город черный от копоти. Михайле сказал:

— В посаде замешкался, помогал людям животы да рухлядь спасать. У меня спасать нечего. Изба — три кола вбито, небом покрыто, да и ту сам огнем пожег, литве пристанища не будет.

Перед полуднем к Копытецким воротам подъехали трое панов и трубач. Остановились. Трубач приложил к губам изогнутую медную трубу, затрубил. Рыжеусый в желтом кунтуше, всадник Богдан Величкин, русский дворянин, бежавший при Годунове в Польшу, приподнялся на стременах, задрав кверху голову, зычно крикнул:

— Гей, хлопы. Кликните воеводу да начальных и торговых лучших людей. Маю от его королевского величества речь держать.

Меж зубцов просунулся Михайло Лисица:

— Бояре наши отдыхают. На стенах всю ночь стоявши, притомились. Речь твою мы и без бояр послушаем.

Еще высунулось несколько стрельцов и стенных мужиков. Свесив бороды, смотрели на посланцев. Величкин переглянулся с товарищами, откинулся в седле, рука в бок.

— Чего ради его королевскому величеству супротивничаете? Король не злым умыслом к вам пришел, но как христианский государь, сжалившись над вами. Род царский на Руси пресекся, государи часто меняются. Оттого в царстве смута и кровопролитие. Король пришел, чтоб кровопролитие на Руси унять и тихое и мирное житие всем людям даровать. Вы же, точно псы, ощерились. Добейте челом королю, отворите ворота, за то король вас пожалует: крестьян и холопов волей, посадских людей многими милостями, а веру греческую и обычаи по-старому держать будете.

Оверьян Фролов сопел, слушая королевских посланцев. Не дав закончить Величкину, закричал:

— А пошто литовские люди на русскую землю войной приходят, деревни и животы жгут? Крестьян и других русских людей убивают?

На стене задвигались, зашумели. Стенные мужики кричали, трясли бородами, сучили кулаками:

— Не первый год с Литвой соседствуем, ухватку панскую знаем!

— От Литвы всегда кровопролитие!

— Король — что волк: пожалует кобылу — оставит хвост да гриву!

— Не раболепствовать нам перед королем вовеки.

Олфимка, портной мастер, сунул в рот пальцы, озорно свистнул. Михайло достал из сумы пулю. Подбросил на ладони. Пуля железная, в голубиное яйцо. Вкатил в пищаль (пороху всыпал раньше).

— Утекайте, паны! Не погляжу, что посланцы, стрелю из пищали!

Посланные, боязливо косясь на стены, отъехали. Проехавши шагов двадцать, пустили коней вскачь, только развевались по ветру епанчейки. Со стен им вслед улюлюкали. По всем ближним пряслам и башням пошел хохот. Смеялись мужики самопальники, затинщики, пушкари, стрельцы и другие ратные люди. Кричали:

— Гей, паны, порты подберите!

Перед заходом солнца Шеин обходил прясла и башни. Ступал тяжело. Позвякивала на панцире медная оторочка. Ратные, завидев издали знакомый, с серебряной стрелой, шишак воеводы, вставали. Шеин пытливо вглядывался в лица стенных мужиков, начальным людям говорил:

— Глядите крепко, чтобы ратные люди и стенные мужики, какие на ночь на сторожу расписаны, становились вовремя, за час до вечера, как отобьют дневные часы. Стоять людям по своим местам безотступно, с великим бережением.

На прясле у Богословской башни спросил:

— Михайло Лисица, попов датошный мужик, тут ли?

— Тут, боярин-воевода.

Лисица стоял перед Шеиным, держал в руке колпак, думал: «За каким делом воеводе понадобился?».

— Добрыня Якушкин довел, что ты, Михалко, королевских посланцев бесчестил и пищалью грозил.

— Они ж, боярин-воевода, речами обманными прельщали.

Воевода, отставив ногу, весело глядел на ратных.

— Что не стали прельстительных речей слушать, за то хвалю. — К Лисице: — Грозить посланцам оружием не гоже.

— То я, боярин-воевода, смеха ради.

— То-то, смеха ради. Для первого раза милую, вдругорядь станешь королевским посланным оружием грозить, отведаешь батожья.

9

Король и придворные чины расположились в Троицком монастыре. Монахи — одни ушли в город, в осаду, другие — куда глаза глядят. В игуменовых покоях сидел король Сигизмунд. Волосы гладко зачесаны, светлые усы закручены кверху, вокруг жилистой шеи кружевной воротник. Перед королем, склонив плешивевшую голову, стоял Лев Сапега, канцлер государства.

— Вы и Гонсевский уверили меня, — говорил, оттопыривая тонкую губу, король, — что жители Смоленска сами откроют ворота и встретят меня на коленях, с колокольным звоном. Я внял вашему совету и не послушался гетмана Жолкевского, советовавшего мне отложить поход. Я вижу теперь, что, подавая этот коварный совет, вы менее всего думали о чести вашего короля. Вы сделали меня посмешищем в глазах москалей. Вторую неделю мы стоим под Смоленском и напрасно теряем время в бесполезных перестрелках. Мне надо было пренебречь вашим советом и идти на Москву через Северские земли.

Сапега распушил усы, стал похож на хитрого старого кота.

— Ваше величество, путь к Москве лежит через Смоленск. Но Москва еще недостаточно ослаблена кровопролитием. Пройдет еще немного времени, и все бояре готовы будут признать своим царем любого государя, который избавит их и от тушинского царика и от ненавистного Шуйского.

— Царик Димитрашка — ваше создание, пан Сапега. Вы вместе с Мнишком отыскали этого бродягу. Но кто поручится, что, укрепившись, это ваше создание не обратится против поляков?

Сапега усмехнулся, лукаво блеснули зеленоватые глаза.

— О, ваше величество, вы преувеличиваете мою роль в деле со вторым Димитрием. Мы должны были оказать помощь царику и возможно дальше длить спасительное для нашего отечества и разорительное для Московии междоусобие. Тушинский царик должен будет уйти, как только сделает свое дело. Он силен польскими полками. Достаточно моему королю призвать к себе находящихся в тушинском стане поляков — и через неделю царь Василий взденет перед Кремлем нашего Димитрашку на кол. Но, — Сапега поднял палец, — ваше величество не сделает этого, прежде чем плод не созреет достаточно и не упадет к ногам польского короля.

Сигизмунд хлопнул о стол ладонью:

— Я бы мог сам сорвать этот плод, если бы смоленские жители не оказались столь упрямы. Но нельзя идти на Москву, оставив позади себя такую сильную крепость, как Смоленск.

Сапега развел руками:

— Ваше величество, Христофор Людоговский, оказавший немало услуг отечеству, уверял, что смоленские дворяне готовы отдаться под покровительство вашего величества. В этом уверил его русский дворянин Андрей Дедевшин. Смоленск, не желающий покориться вашему величеству, должен быть рассматриваем, как мятежный город. Об этом мы должны оповестить иноземных государей.

В сенях лязгнули шпоры. Вошли гетман Жолкевский, маршал Дорогостайский, пуцкий староста Вайер, за ними королевский инженер француз Шембек, большой мастер минного дела. За панами толпой ввалились нидерландские и шотландские капитаны в кожаных кирасах, несколько полковников и ротмистров. Стали рассаживаться по лавкам. Из-за тесноты в покоях сидели плечо к плечу. Пока рассаживались, пришло еще несколько панов, позванных на военный совет.

Канцлер стал позади королевского кресла. Грудь вперед, пушистые усы в стороны. Смотрел на панов бархатными глазами. Сигизмунд кашлянул, кивнул козлиной бородкой. Сапега только этого ждал, шагнул вперед, положил руку на рукоять сабли. Заговорил негромко:

— Паны сенаторы, рыцари и вы, господа иноземные офицеры! Его величеству угодно было собрать вас, чтобы выслушать ваш совет. Русские, сей грубый и невежественный народ, презрев милостивые обещания наихристианнейшего нашего короля, заперлись в крепости. Они наглыми насмешками отвечали Богдану Величкину, явившемуся для переговоров от имени его величества. Смоленск надо добывать силой. Его величество желает знать на сей счет ваше мнение.

Паны и рыцарство, переглядываясь, собирали мысли. Встал пуцкий староста Вайер, лихой рубака, усы вразлет, разбойничья рожа в шрамах.

— Ваше величество, мои кнехты горят желанием переведаться с москалями. Они пойдут на приступ, как только будут готовы штурмовые лестницы. Если бы ваше величество пообещали отдать город на два дня моим солдатам, это бы подняло их дух и вселило бы уверенность в победе.

Вайеру не дали говорить. Паны вскакивали с лавок, топорщили грозно усы:

— Почему король должен отдать город кнехтам?!

— Каждый имеет право получить свою долю военной добычи!

— В сем походе поляки терпят жестокие невзгоды!

— Верность отчизне должна быть вознаграждена равно всем!

Сучили кулаками, гремели саблями, лезли к Вайеру. Полковник Моховецкий схватил начальника кнехтов за ворот кафтана, рванул с треском.

Королевский инженер Шембек, прищурив глаза, смотрел на панов. Под крючковатым старческим носом насмешливо подрагивали короткие усы. Поднялся. Обтянутые узкими штанами ноги — циркулем. Сапега прижал к груди руку:

— Панове!

Паны и рыцари, тяжело дыша, оставили Вайера, расселись по лавкам. Заговорил Шембек:

— Господа военачальники делят шкуру еще живого медведя. Для того чтобы солдаты его величества могли воспользоваться плодами своей храбрости и захватить военную добычу, они должны проникнуть в город. Сделать это с помощью одних штурмовых лестниц невозможно. Этой ночью я с господами нидерландскими и шотландскими капитанами измерил высоту городских стен, а также глубину рвов и утром подробно осмотрел укрепления. Я весьма изумлен, что столь грозную крепость, не уступающую тому, что создавал великий Тарталья, русские построили без помощи европейских инженеров. Я бы считал крепость совершенно неприступною, но есть немаловажное обстоятельство, изменяющее дело.

Шембек закашлялся. Кашлял, прижимая к желтому горлу пальцы. Продолжал:

— Как извещают наши шпионы, людей, знающих военное дело, в городе мало. Стены и башни защищают не дворяне и солдаты, но мужики и городские ремесленники. Надо окружить город шанцами и, подвезя осадные пушки, ошеломить непривыкших к войне мужиков частой стрельбой. Если ядра не окажут необходимого действия, то мины, подведенные под стены, внесут среди русских страх и смятение.

За Шембеком поднялся грузный пан Любомирский:

— Ваше величество, задерживаться под Смоленском нельзя. Надо спешить к Москве, чтобы ударить на русских, пока они заняты междоусобием. Иначе мы упустим удобный момент нанести москалям смертельный удар. Устройство шанцев и подкопов отнимет много времени. Мы должны немедля добывать город саблями. Шляхтичи и солдаты готовы сложить головы за ваше величество и отчизну.

Мнения панов и рыцарства разделились. Одни стояли за немедленный штурм города, другие находили, что крепость нужно брать правильной осадой. От немытых тел и пота в тесной горнице не продохнуть. Конец спорам положил король. Поднялся, закинул голову, на шее остро выступил кадык.

— Я ценю кровь моих подданных. Указываем делать шанцы и вести осаду, как повелевает военное искусство. Приступать к крепости, когда будут сделаны бреши или взорваны стены. Ведать этим делом поручаем нашему инженеру Шембеку.

В покои вбежал ротмистр Глоцкий. Дышал тяжело. Звеня шпорами, приблизился:

— Ваше величество! Несколько русских переправились через реку и взяли знамя у пехоты пана Любомирского.

10

Знамя у поляков унесли Михайло Лисица, Оверьян, Олфимко портной и трое ямских мужиков. Переправились через Днепр перед утром и до света сидели на той стороне в глиняной яме. Высматривали все, что творилось в польских таборах за выгоревшим Городенским концом, где стояла пехота пана Любомирского. Между шалашами из хвороста и земли слонялись жолнеры. Одни у костров варили еду, другие, собравшись в кружок, играли в кости. Перед полосатым шатром мужики увидели голубую хоругвь с ликом святого. У хоругви, уткнув в землю древко копья, дремал караульный жолнер. Олфимко с Михайлой ужами переползли через пожарище, выскочили прямо на караульного. Лисица налетел на копейщика, смаху ударил по затылку кистенем. Солдат, не пикнув, ткнулся носом в землю. Олфимко схватил хоругвь, волоча по земле полотнище, кинулся к реке.

Жолнеры опомнились, когда Олфимко с Михалкой и ямские мужики были уже на середине реки. Поляки рассыпались по берегу, — лезть в ледяную воду не решались, — забухали из мушкетов. Вокруг поднялись водяные фонтаны. Михайле пулей сорвало колпак. Со стен криком подбадривали удальцов. Вскочили в фортку у Днепровских ворот. Переправившихся на лодке поляков отогнали выстрелами из самопалов со стен. Подошел голова Чихачев. Мужики, раздевшись догола, выжимали из зипунов и портов воду. Голова, узнав в чем дело, усмехнулся: «Не воевавши, без кроволития у литвы хоругвь взяли!» Велел стрельцу скорым делом притащить из кабака сулейку, сам налил по чарке.

— Выпейте, молодцы! И чтоб не застудиться, в баню бредите. На ночную сторожу всю ночь не ходите, о том я начальному вашему Добрыне Якушкину накажу.

Из бани, просушив порты и зипун, Михайло побрел к поповскому двору. Поп каждый раз, когда Михайло приходил из караула с прясел, ворчал: «Не с руки мне тебя кормить».

Еду поп давал теперь Михайле против прежнего вполовину. Согнать же со двора не решался. Бирючи дважды кричали на торгу воеводский указ: датошных мужиков, дворников, батраков и других хозяевам ради осадного времени кормить по-прежнему и тесноты не чинить. Михайло ночь караулил на стенах, днем делал работу, какую указывал поп. Урвет время, прикорнет в клети, подремлет, вечером сунет за кушак топор, взвалит на плечо самопал — и опять к пряслам на сторожу. Тому, что голова Чихачев велел сегодня ночью в караул не идти, обрадовался: «Отосплюся!»

Черную избу и жилую подклеть поп сдал внаймы приезжим дорогобужанам, торговым людям. Огафону и Михайле велел спать на сеновале.

Спал Михайло ночью, привалился под бок кто-то, дохнул горячо в лицо. Разобрал знакомый шепот — попадья. «Ой, гляди, матушка, поп проснется!» — «Не проснется, дрыхнет без задних ног! Поцелуй, сладкой!».

Так, не отоспавшись толком, работал Михайло днем по двору, вечером побрел в ночной караул.


Кольцо осады с каждым днем сжималось. К королю подходили новые подкрепления. Чуя добычу, стекались под Смоленск волонтеры шляхтичи. Перебежавший ночью в город пахолик, спасавшийся за какую-то провинность от петли, показал, что у короля двадцать две тысячи войска. Шеин только покрутил головой. «Двадцать две тысячи! На каждого ратного, что в городе сидят, десять супостатов».

Поляки копали шанцы и воздвигали туры. Работы не прекращались ни днем, ни ночью. До утра в польском стане горели костры и двигались факелы. Инженер Шембек все дни проводил у шанцев. Ходил, вертел крючковатым носом, тыкал тростью, показывал, как ставить туры. Из города били по шанцам из пищалей и пушек. Вести шанцы, однако, полякам не помешали. За два дня убили только троих пахоликов да каменным ядром оторвало голову у высокого старосты Гаевского. Шеин велел без дела не стрелять, порох зря не палить.

В шанцах против Богословской башни поляки поставили четыре осадные пушки. В воскресенье после покрова дня ударили разом из всех четырех. Каменные ядра, завывая, понеслись к башне. Градом брызнули кирпичные осколки. Синим дымом заволокло шанцы. Из города отвечали тюфяки и большие пушки, поставленные в подошвенном бою. Стреляли и из затинных пищалей. За дымом нельзя было ничего разобрать. Когда дым отнесло, со стен увидели раскиданные туры и за шанцами убитую лошадь и двух жолнеров.

Утром поляки открыли пальбу из всех своих батарей. Стреляли из шанцев против Богословской башни, у Пятницких ворот, близ Заалтарной башни. Били и через стены с Покровской горы калеными ядрами. К концу дня зажгли несколько изб и епископовы хоромы. Пожары вовремя потушил сбежавшийся народ. Воевода Шеин настрого велел держать во всех дворах кади с водой и помелья на шестах. Залетавшие ядра тушили сырыми кожами. На третий день пробили дыру в Богословской башне, в верхних и средних боях. Троих мужиков побило кирпичами.

В городе ждали большого приступа. Стенные мужики и стрельцы день и ночь стояли на стенах и башнях. Ко дворам ходили только по очереди поесть. Михайло не спал две ночи. От бессонницы глаза точно засыпаны песком. Как-то прикорнул на соломе у зубцов подремать. За полночь его растолкал десятник. «Твой черед, Михалка, на сторожу заступать». Михайло встал, положил меж зубцов самопал, поеживаясь от мозглой осенней сырости, смотрел в ночь. В небе, завешанном тучами, ни звездочки. В польских таборах мутно желтели сквозь туман огни костров. Тихо, только протяжно крикнет в темноту караульный:

— По-огля-дывай!

Ему отзовется другой, рядом:

— Гля-я-дим!

И пойдет вокруг города по стенам и башням:

— Поглядывай!

— Глядим!

Михайло Лисица смотрел в темноту. Чтобы скоротать время, стал думать. Вспоминал, как ставили стены и башни. «Поту мужицкого да крови сколько пролито. Добро, что не впустую то. Город Федор Савельич поставил крепкий, отсидимся от Литвы». Подумал о том, что так и не пришлось ему выучиться у мастера Коня городовому и палатному делу. Вздохнул.

К рассвету туман стал гуще. Огни в королевских таборах едва виднелись. Показалось, как лязгнуло будто железо. Михайло лег меж зубцами на брюхо, перегнувшись через стену, стал всматриваться. В темноте увидал там и здесь Красноватые искорки; догадался, что то фитили самопалов. Вскочил, крикнул ближнему караульщику:

— Гляди!

Кинулся к башне. Под потолком похоронно мерцал слюдяной фонарик. На соломе лежали Добрыня Якушкин и десятка два стенных мужиков. Михайло растолкал Якушкина:

— Литва приступает!

Старик вскочил, сна — как не бывало. Махнул обрубком руки:

— Гей, люди! Изготовиться к бою! Самопальщики, ладьте пищали! Пушкари, становитесь к пушкам!

Ударил сполошный колокол у Днепровских ворот. Там тоже заметили поляков. На пряслах и в башнях багровыми языками загорелись факелы. Ратные люди выбегали из башен, переговаривались:

— Литва приступает!

— Держись крепко!

— Отобьемся!

Михайло схватил факел, бросил вниз. Из темноты медно сверкнули латы и шлемы кнехтов, заваливавших фашинами ров. За немцами — усатые венгры, копейщики и жолнеры с лестницами.

Стрельцы, мужики-самопальники ударили из пищалей. Стены и башни оделись пламенем; у кого не было пищалей, хватали камни и кирпичи, бросали вниз. В подошвенном бою раскатисто громыхнули заряженные мелкими камнями и кусками железа большие пушки: «Лев Вилянский» и «Две девки». С той стороны тоже забухали аркебузы и мушкеты.



При вспышках выстрелов видно было, как кнехты, приставив большие лестницы, проворно, обезьянами поползли кверху. Михайло, бросив пищаль, схватил топор. Между зубцов показалась голова в шишаке. Лисица хватил по шишаку топором. Немец, хрипло вскрикнув, полетел вниз. Рядом плотник Ондрошка рогатиной сбросил просунувшегося венгра. Нескольким кнехтам удалось взобраться на стены. Мужики их окружили. Прижавшись к зубцам, немцы яростно отбивались. От факелов тянулся под кровли сизый дым. В чаду багровыми молниями летали длинные палаши кнехтов. Неосторожно подвернувшегося близко Олфимку портного долговязый кнехт разрубил до пояса. Кто-то крикнул:

— Они ж в железе, а мы голые!

Подбежал Неклюд Скоба, посадский кожемяка с Пятницкого конца, с разбегу взметнул топор, крякнул, разрубил на долговязом немце железный шишак вместе с черепом.

— Што в железе немцы — ништо! Давай другого!

Второму кнехту Неклюд отсек кисть, третьего положил из пистоли Добрыня Якушкин. Уцелевшие немцы сами сбросились вниз, замешкавшихся жолнеров стенные мужики сбросили рогатинами.


Мутное забрезжило утро. Во рву, в грязи, и под стенами увидели много неприятельских трупов. На запотевших от сырости железных доспехах — запекшаяся кровь.

В полдень к Молоховским воротам подъехал ротмистр поляк, просил не стрелять, пока подберут убитых.

11

Когда приехал в вотчину подьячий с тремя стрельцами, объявил воеводский указ ехать в город, садиться в осаду, князь Морткин стал отнекиваться: «Я ни к полю, ни к осадному сидению не гож. Телом слаб и в голове шум великий». Подьячий в ответ дерзко усмехнулся:

— Добром не поедешь, князь Василий, учиню, как воевода велел: свезу в город за караулом. А там ведаешь, что нетчикам бывает, — тюрьма да батоги.

От злости и обиды Морткин позеленел. Хотел было крикнуть холопов, чтобы выбили воеводского посланца вон, но, вспомнив про стрельцов, стоявших у крыльца, вовремя опомнился. Пришлось, скрепя сердце, закопать в ямы лишнее зерно и, прихватив жену и чад, тащиться в город. Следом на десяти возах холопы и датошные повезли хозяиновы пожитки и кормовой запас. За Днепром уже хозяйничали поляки. В город едва успели вскочить. Дворника в городе на осадном дворе, как делали другие дворяне, князь Василий не держал. Хоромы много лет стояли заколоченными. Пришлось долго топить для изгнания из горниц гнилого духа. У воеводы Морткин опять стал жаловаться на болезнь. Шеин выслушал князя, не моргнув бровью:

— А если телом слаб, дело дам, князь Василий, по силе. Ведать тебе пороховою казной.

Вечером, через день после того как отбили приступ, заглянул к Морткину старый дружок Михайло Сущев. Сущев по приказу воеводы Барятинского вернулся из Вязьмы собрать с уезда недоданных датошных мужиков, да так и остался в Смоленске. Сидели в сумерках у окошка, говорили. Князь Василий жаловался дружку:

— Ехать в осаду не хотел, подьячишка со стрельцами силой выволок. — Наклонился к гостю, заговорил вполголоса. — Речи твои, Михайло, что в вотчине говорил, помню. Короля не оружьем встречать надо, а с крестом да хлебом-солью.

Тот в темноте усмехнулся:

— Мыслили бы так же все бояре и дворяне, не довелось бы нам в осаду садиться, кровь лить. Воевода Михалка Шеин упрям и спесив, даром, что из худородных. Боярство при Бориске Годунове получил. От богородицкого протопопа слышал, говорил Шеин епископу Сергию: некоторые бояре в Москве к Литве клонят и Жигимонтову приходу рады. Ведаю, и в Смоленске такие изменники есть, да пусть только вздумает кто из королевских дружков слово молвить, чтоб сдать город королю, велю тех вершить, не мешкая, на зубцах вешать, какого б роду тот изменник ни был. — Совсем шепотом: — Сговорить бы дворян, какие верные, да детей боярских, да людей их, чтоб на Михалку Шеина встать. Порешим воеводу! И добьем королю челом!

Морткин завозился на лавке. От слов Сущева прошиб холодный пот.

— Страшно! Дворян да детей боярских в городе мало. Посадские же и черные мужики на Литву злы. Глазом не сморгнешь — в куски посекут.

Сущев молчал, должно быть, раздумывал:

— Правда твоя, Василий Федорович! Погодить надо. Посадские мужики, как в осаде оголодают, сговорнее станут.

Вошел холоп, поставил на стол свечу в шандале. Сущев подождал, пока слуга ушел.

— Ондрея Дедевшина помнишь ли, что со мною в вотчину заезжал?

— Как не помнить.

— Ондрея воевода в Белый услал со стрельцами. Не чаю, чтобы Ондрей в Белом долго высидел, переметнется к королю. Крыштоф Людоговский, что в Смоленске жил, когда город ставили, Ондрею дружок. В Москве у расстриги тоже Крыштоф в чести был. А из Москвы, когда литву черные люди били, обрядившись бабой, ушел. Ондрей говаривал, что Крыштоф не то у пана Сапеги, у самого короля в чести. Разумеешь?

— Разумею.

— Ондрей Крыштофу дружок. Доведется сыну Жигимонтову Владиславу, как из бояр кое-какие замышляют, на Москве царем сесть, будет кому и за нас слово замолвить. Слыхал, что Крыштоф с панами под стены подъезжал. — Тронул хозяина за локоть. — Крыштоф тот, сдается мне, не купец, а королев лазутчик.

— То не наше дело. Всяк по-своему служит. Иной — саблей, а иной — головой.

Сущев просидел у Морткина до поздней ночи. Когда шлепал по лужам ко двору, над башнями стояла желтая луна. В избах и хоромах — ни огонька. На пряслах перекликались караульные:

— Погля-я-дывай!

— Гля-я-дим!

Дворянин со злостью подумал: «Гляди не гляди, а не поклонится воевода Шеин королю, добудут паны город саблями. Куда посадским да черным мужикам против королевской рати устоять».

12

В половине ноября пал первый снег. Мужики и посадская мелкота из выжженных посадов кинулись копать землянки и ставить на скорую руку шалаши. До этого ютились кое-как. Кто побогаче, жили во дворах у стрельцов, попов и причетников. Хозяева брали с постояльцев цены неслыханные — восемь денег, а то и два алтына в неделю. На осадных дворах тоже жили в тесноте. Шеин велел пересчитать всех съехавшихся в город. Когда подьячие подсчитали, воевода только покачал головой. На каждого ратного человека пришлось по десяти едоков — женок и малолеток.

С шанцев каждый день били из пушек. К ядрам в городе привыкли. Привыкли и к сполошному колоколу, поднимавшему ратных, едва королевские войска пытались подступать к стенам. На прясла натаскали камней и сухого песка. Венграм, после жаркой пальбы полезшим было на стены, песком засыпали глаза. Многим проломили камнями головы.

Королевский инженер Шембек и минер итальянец Раниери из войска Людовика Вайера, брата пуцкого старосты, вели под стены подкопы. В подкопы закладывали железные бочки с порохом. Взрывом подорвали Пятницкие ворота. Кинувшегося к воротам с рейтарами рыцаря Новодворского прогнали мужики-самопальники. Ворота осажденные заложили кирпичом и засыпали землей. Королевские минеры взорвали еще две мины и тоже впустую.

Вечером того дня, когда взорвали последнюю мину, Сигизмунд велел позвать Шембека. Упрекал инженера в медлительности.

Француз стоял перед королем, желтолицый, постаревший в несколько недель, бритые щеки отвисли, под кафтаном углами проступали худые плечи. Прижимая к груди руку, убеждал:

— Ваше величество, минное дело весьма сложное и трудное искусство. Медленность в сем деле искупается последующими результатами. Мы взорвем на воздух башни, и нашим храбрым солдатам останется только окончательно истребить ошеломленного страхом неприятеля. Мы будем иметь безусловный успех. Осажденным русским варварам неизвестно минное искусство и они не могут противопоставить контрмин, что только и может воспрепятствовать нашему успеху. Но я умоляю ваше величество не торопиться. Фундамент городских стен находится слишком глубоко, и нашим людям надо много копать, чтобы подвести галерею, а это требует времени.


Через день, после того как поляки подорвали Пятницкие ворота, Михайло Лисица прямо с ночного караула пошел в съезжую. Старший подьячий долго препирался: «Всякий мужик к воеводе полезет, боярину дело делать некогда станет».

Шеин, услышав из воеводской каморы спор, крикнул, чтобы Лисицу впустили. Воевода сидел на лавке, перед боярином стояли посадские старосты Огопьянов и Горбачев. Поглядывая то на одного, то на другого воспаленными от бессонных ночей глазами, воевода говорил:

— Бирючам велите на торгу и перекрестках кликать, чтобы всякие люди с огнем вечером сидели с великим бережением. И с лучинами по дворам и по улицам не ходили, а буде чьим небрежением учинится пожар, быть тому казненным смертью… — К Михайле: — Какого ради дела пришел?

— Укажи, боярин-воевода, встречные подкопы против литвы копать.

Шеин усмехнулся, подмигнул старостам:

— Чуете? Черный мужик боярина учить пришел. (Старосты гмыкнули в бороды).

У воеводы на высоком лбу вспухли складки:

— Были бы умельцы, без твоего научения давно б подкопы копали.

Михайло переступил с ноги на ногу.

— Когда мастер Федор Савельич стены ставил, мне довелось тайники копать. Дозволь, боярин-воевода, сколько мочно Руси послужить.

Воевода вонзился глазами в Михайлино лицо. Поднялся, прошелся по горнице, подошел, хлопнул Лисицу по плечу (дюжий Михайло качнулся):

— По имени как зовешься?

— Михалко Лисица!

— Если не хвастаясь молвишь, доброе дело сделаешь. Мужиков и чего надо для подкопного дела укажу дать сколько потребно.

Вести подкопы Лисица начал в двух местах. Для работы ему дали двенадцать мужиков-землекопов. Чтобы не обвалилась земля, верх крепили наискосок хитро расставленными подпорками. Приходили воеводы с Чихачевым, смотрели работу. Шеин сам лазил в подкоп. Когда выбрался, отряхивая приставшую к кафтану землю, сказал Чихачеву:

— Вели сему вымышленнику на порты сукна стрелецкого отпустить. Заслужил! — К Михайле: — Порохового зелья для подкопа укажу князю Василию Морткину из зелейного амбара дать сколько надо.

Пришлось Лисице идти к князю Василию. Морткин Лисицы так бы и не узнал, не подвернись приказчик Ивашко Кислов: «То ж, боярин-князь, твой беглый холоп Михалко». Князь Морткин только вздохнул: «Во двор Михалку не воротить, десять годов как сшел».

Мужики копали день и ночь попеременно. Когда вывели подкоп далеко за стену, услышали над головой стук. Покопали еще. Вышли наперерез под вражеский подкоп.

Михайло приладил фитиль к бочке с порохом, мужикам велел выбираться, приложил к фитилю лучину, выбрался сам. Со стен видели, как с грохотом разверзлась земля и высоко взметнулся сноп огня и черного дыма. Вместе с камнями из земли взлетели кверху и застигнутые в подкопе неприятели. Минера Раниери подбросило выше стен. Итальянец плюхнулся в снег, остался жив, отделался одним испугом. Шестерых гайдуков побило до смерти и двоих покалечило. Прибежал сам Шембек, метался, грозил тростью стоявшим на стенах мужикам.

— О, проклятые варвары! Они испортили труд целых двадцати дней!

Подкопы королевский инженер стал вести в большой тайне. Но Михайло точно чутьем угадывал хитрости француза, поспевал везде. То пустит на воздух уже совсем готовую галерею, то, нос к носу встретившись под землею с королевскими минерами, затеет бой или забросает вражеский подкоп горящими глиняными горшками, чиненными серой и селитрой (выдумал сам), и тогда жолнеры не знали, куда деваться от смрада.

Шембек от досады рвал на голове волосы. Говорил панам: не ожидал, чтобы у русских в крепости оказались столь искусные инженеры, безусловно иностранцы.

13

Прошла половина зимы. В конце января в королевские таборы приехали послы от тушинских бояр, служивших царику. В воскресенье после обедни Сигизмунд принимал бояр. Для приема король оделся по военному времени. Кованого золота цепь свисала на дорогие латы, работы знаменитых миланских мастеров. На наручьях и нагруднике чеканные изображения Марса и Славы.

По обе стороны королевского кресла стояли паны сенаторы и рыцарство. От множества людей в тесной палате было жарко. Боярин Михайло Салтыков, старший из тушинских послов, опустился на колено, повел на короля кривым глазом, приложился ржавыми усами к королевской руке, сказал титул.

Толмач перевел речь Салтыкова:

— Посол поздравляет ваше величество с приходом в русскую землю. Бояре и все служилые люди с радостью отдаются под покровительство вашего величества и вверяют вашему величеству свою судьбу.

Отговоривши, Салтыков отступил в сторону. За ним приблизился к королю Иван Салтыков, сын боярина Михайлы:

— Патриарх и весь духовный синклит и люди московские бьют челом твоему королевскому величеству и благодарят, что ты пожаловал в Московскую землю как государь милосердный, чтобы кроволитие между христиан унять и мир и тишину поселить.

Король, сцепив тонкие губы, точно диковинных зверей разглядывал тушинских бояр. За королевским креслом по-кошачьи сладко щурился на послов пан Сапега.

Послы говорили по очереди. Перечисляли русских государей от Рюрика до Федора Ивановича. Жаловались, что после убийства в Угличе царевича Димитрия землей правили незаконные государи, похитители престола — расстрига и Шуйский, плакались на повсеместное опустошение и разорение русской земли. Пока послы дошли до сути дела, паны устали. Встрепенулись, когда заговорил дьяк Грамотин, знали московский обычай — последний посол всегда говорит, ради чего приехали. У дьяка были вышиблены передние зубы, говорил он с присвистом, не то полякам — своим подчас разобрать было трудно. Толмач перевел:

— Так как бог поручил его величеству прекратить междоусобия и кровопролития в Московской земле, патриарх Филарет, духовенство и все бояре, дворяне, думные дьяки и стольники и всякого звания московские люди объявляют, что они желают возвести на московский престол королевича Владислава и бьют вашему величеству челом — сохранить в неприкосновенности веру греческого закона.

От имени короля послам отвечал Лев Сапега. Канцлер надул щеки, ступил шаг вперед, повел рукой. Послы уставились Сапеге прямо в рот.

— Его величество очень рад прибытию таких почтенных послов от чинов Московского государства. Его величество принимает под свое высокое покровительство святую греческую веру и храмы. — Канцлер поднял ладонь. — Но важность дела, с коим вы прибыли, требует размышления. Его величество назначит панов сенаторов, которые будут об этом с вами совещаться.

Вечером Михайло Салтыков пришел к Сапеге. Канцлер жил в монастырской трапезной. Помещение тесное, у оконца стол с бумагами и чертежами. В углу постель, закрытая леопардовой шкурой.

Сапега, усадив гостя, велел слуге принести венгерского. Сидели с глазу на глаз, пили. Салтыков ерошил ржавую бороду, умильно поглядывал на канцлера кривым глазом, степенно говорил:

— Я, государь Лев Иванович, готов королю служить и его королевским делам промышлять и бояр московских и всех русских людей к его королевскому величеству склонять. Меня многие московские люди ненавидят, потому что я королевскому делу радею.

Канцлер отодвинул чашу, вино плеснулось, пролилось на скатерть.

— Если, Михайло Глебович, королю радеешь (по-русски Сапега говорил хорошо), сговори Шеина королевскую рать в город впустить.

От свечи зрачки у Сапеги горели по-кошачьи. И похож был он на насторожившегося кота. Салтыков вздохнул, замотал головой:

— Ох, трудное дело, Лев Иванович. Шеина издавна знаю. Несговорчив и спесив. А спесив оттого, что не по породе вознесся. — Потянулся через стол. — А государю королю, — что под Смоленском стоять, идти бы ему к Москве, не мешкая, да славу бы пустить, что идет на вора, в Калугу. А будет король на Москве, тогда и Смоленск совсем его.

У Сапеги пушистые усы полезли кверху. Важно сказал:

— Государю королю от Смоленска отступиться не можно. То ему перед европейскими государями было б бесчестие.

Раскатисто, точно гром, ударило. Звякнули на столе чары. В городе забухали пищали. Салтыков поднялся, моргал растерянно:

— Сполох, Лев Иванович!

Сапега лениво отмахнулся!

— Сядь, боярин. Ян Вайер с немцами к башне приступает.

14

В середине февраля месяца послов позвали к коронному подканцлеру Шенснию Крискому. Подканцлер жил за Днепром в купеческих хоромах. Когда русские жгли Городенский конец, хоромы каким-то чудом уцелели, выгорела только одна сторона. Вместо выгоревших бревен положили новые. Хоромину обтянули сукном — Криский и в походе любил жить с удобствами.

Послов встретил на крыльце секретарь подканцлера. В хоромине на лавке сидел подканцлер и пятеро панов, назначенных вести переговоры. Канцлер поднялся, спросил послов о здоровье. Паны, сахарно улыбаясь, прижали к груди руки. Послы уселись на лавку напротив. Криский объявил, что паны готовы выслушать предложение московских послов и вместе обсудить меры для успокоения государства. Поднялся Михайло Салтыков. Говорил с хрипотцой (вчера на пирушке у пана Сапеги было пито немало):

— Бояре думные, еще как род старых государей из дома Рюрикова прекратился, много желали, чтобы был на престоле московском род короля Жигимонта. Да не по нашей вине того не учинилось. — Салтыков вздохнул, за ним вздохнули остальные. — Злохищный вор Бориска Годунов похитил престол и самовластно правил русской землей. За Борисовы грехи послал господь обманщика Гришку-расстригу. Захватил обманщик неправедно царство и за то поделом свою мзду приял. Василий Шуйский отвел боярам глаза и обманом похитил московский престол. Бояре многие не хотели служить Шуйскому, и когда учинился на Руси новый вор, пристали к вору, хотя и ведали, что то подлинный вор. Ныне же, как услышали бояре, что король пришел под Смоленск, стали сноситься со своими братьями, что остались в Москве. И положили бояре отречься от Шуйского и от тушинского вора и всей душой обратиться к королю и просить, чтобы род его воцарился в Московском государстве.

Послы закивали колпаками. Криский смотрел ласково, пущенные до плеч усы чуть шевелились. Салтыков передохнул, кривой глаз полез совсем на сторону.

— Ныне мы бьем челом королю, чтобы дал на престол московский королевича Владислава. А сам король, не мешкая, шел бы к Москве. Тогда бояре сведут с престола Шуйского и за все его злодейства казнят смертью. А Смоленск и все города покорятся тогда королю.

Салтыкову отвечал подканцлер:

— Паны польщены желанием бояр видеть на московском престоле государя из дома короля Сигизмунда. Но важность дела требует, чтобы предложение было обсуждено на совете у короля.

Послы, пятясь задом, покинули хоромину. Паны вышли провожать их на крыльцо. Гайдуки помогли послам сесть на коней. Ехали обратно к Чернушкам, подгородной деревне, где послам отвели несколько изб, мимо засыпанных снегом шанцев и туров. Послы хвалили приветливых панов, дивились выглядывавшим из-за туров большим пушкам. Со стен послов заметили. Пушкарь Гришка Чеботарь для острастки пальнул. Железное ядро ударилось в дорогу перед Салтыковым, вертясь, покатилось по снегу. Боярин, мелко крестясь, огрел коня плетью, понесся не разбирая дороги, только развевалась по ветру зеленая епанча. За Салтыковым поскакали послы. Со стен озорно свистели, ругали срамно.

Проходили дни. Паны тянули, ясного ответа послам не давали. Шло разногласие и между панами. Одни советовали королю отпустить на московский престол королевича, другие говорили: прочно может быть только то, что добыто оружием.

Сигизмунд был в нерешительности. Сейчас, когда сбывалась старая мечта — прибрать к рукам Москву, — король колебался. Пугали и речи Сапеги: «Королевичу Владиславу удержать в руках сей варварский непокорный народ будет трудно. Не посылать надо королевича, а присоединить Москву к польскому государству, доверив управление наместнику». Канцлеру уже мерещилась Москва и богатое наместничество, а там — кто знает — почему роду Сапег не сесть на московский престол.

После трехдневных споров у короля послов опять позвали к подканцлеру. От имени Сигизмунда говорил Криский:

— Его величество оскорблен Шуйским, дозволившим черни убить в Москве многих поляков. Но король пришел вМосковскую землю не ради мщения, а чтобы ее успокоить и прекратить кровопролитие. Король желает дать своего сына на московский престол, но он сделает это тогда, когда разойдутся тучи над Московским государством.

Послы сходились с панами еще несколько раз. Четырнадцатого февраля Сигизмунд и писарь королевства Скумин Тышкевич подписали артикулы. Бояр, окольничих, думных и других ближних людей королевич будет держать в милости. Поместьями и деньгами жаловать, как заведено исстари. Поместий и вотчин без боярского приговора не отнимать. Беглых мужиков литовским панам не принимать и за собою не держать. Боярским холопам воли не давать. Панам латинской и люторской веры разорения церковного не чинить и русских людей от греческой веры не отводить.

О том, чтобы королевич принял греческую веру, как требовали было вначале послы, в артикулах ничего сказано не было.

Через два дня после подписания артикулов к пустому острожку у Молоховских ворот подъехал дворянин Тугарин из свиты послов, крикнул, что хочет отдать воеводе письмо от Салтыкова. К посланцу выехал сам Шеин. Ехал медленно, щурясь от снежной белизны и яркого солнца. Съехались в стороне от перекинутого через ров моста. Шеин одет был по-ратному, поверх панциря алая епанча, на боку палаш, сидел уверенно на вороном коне. Тугарин чуть кивнул колпаком, протянул свитую трубкой грамоту: Шеин откинулся в седле, читал письмо Салтыкова. Боярин увещевал воеводу покориться Сигизмунду и открыть ворота польскому войску. «Все бояре королю челом бьют, один ты супротивничаешь и кровь христианскую льешь понапрасну».

Тугарин видел, как дрогнули у воеводы усы, когда дочитал до конца.

— Ответ, боярин, будет ли?

Шеин запрокинул голову. Серебряная стрела на шишаке колюче сверкнула. С треском разорвал письмо пополам, бросил на снег.

— Вот мой ответ, изменники, королевы холопы!

И, поворотив коня, отъехал к воротам.

15

К весне от бескормицы в городе пало больше половины лошадей и коров. Хлеб вздорожал вчетверо, и по такой цене достать его было трудно. На торгу пусто. Торговали лаптями да рухлом. Перед пасхой бирючи прокричали воеводский приказ: «Хлебом торговать только у Днепровских ворот. В запас по дворам и корысти ради, чтобы перепродать, хлеба не покупать». Ослушников велено было бить кнутом на торгу нещадно. Соль продавать по рублю пуд. Кто возьмет больше — опять же кнут.

На страстной неделе Шембеку удалось-таки подвести подкоп под стену у Малой Грановитой башни. Взрывом разметало башню и десять саженей стены. В пролом кинулись немцы. Русские, укрывшись за грудой навороченного камня, били жестоко из пищалей. С соседних башен стреляли из пушек. Как ни старались кнехты, но выбить русских не могли. Ночью осажденные всем городом, от мала до велика, копали ров и таскали землю. Утром перед проломом королевский инженер увидел высокий земляной вал и на валу пушки.

Невесело прошла в городе пасха. Мужики, сбежавшиеся в осаду из волостей, хмуро смотрели со стен на зеленевшие вокруг города холмы. Тянуло из прокопченных порохом башен к полям. Бросить бы бердыш или самопал, вгрызться бы сохой в пахучую влажную землю. Вместо того — стой на стене, гляди, карауль ляхов. Вздыхали.

— Деды и отцы наши, на рубеже живучи, от Литвы житья не видали.

— И нам не видать, пока Русь панов не утихомирит.

— Придет пора, утихомирим.

Шеин на стенах показывался каждый день. Обходя башни, перекидывался веселым словцом со стенными мужиками. За восемь месяцев осады воевода похудел, глаза запали, серебром укрыло бороду и усы. Только плечи держал он по-прежнему прямо.

В начале лета со стен увидели как-то большое движение в польском стане. За Днепром разъезжали паны, гусары становились у своих хоругвей. В городе подумали, не готовится ли королевское войско к новому приступу. Пушкари стали у пушек, затинщики наладили пищали. У поляков затрубили трубы, гусары тронули коней, стали поворачивать к Московской дороге. За гусарами повезли гаковницы, потянулись в клубах пыли обозы. Кто-то закричал, что поляки уходят. И будто чтобы разубедить русских, из-за туров пыхнуло пламя, грянула пушка, железное ядро ударило в зубцы. Из города отвечали. Пустив несколько ядер, обе стороны замолчали. Ночью ямские мужики, спустившись по веревке со стены, поползли в таборы добывать языка. Перед рассветом приволокли спеленутого кушаками пахолика. Пленного, обвязав веревкой, подняли на стену. Допрашивал языка сам воевода. Поляк вздумал было запираться, таращил глаза, качал головой: «Не знаю, куда и зачем войско пошло». Пахолика повели в пытошную, показали на дыбу, у него разом развязался язык. Узнали, что часть королевского войска и сам гетман Жолкевский ушли под Москву. Отправилось две тысячи конных, тысяча пеших и три тысячи казаков.

Пахолика пытать не стали и отвели в тюрьму.

Перед вечером воевода ходил из угла в угол по каморе, прикидывал. Выйти бы со всеми ратными из города да ударить на королевское войско. Подсчитал, сколько должно остаться у короля ратных людей, выходило тысяч пятнадцать. Вздохнул. «В городе двух тысяч, годных к ратному делу, не наберется. Конных полста не собрать. От голода стенные мужики отощали; у ляхов, что ни вечер — пирушка. Жолнеры баранов и быков жарят тушами, орут песни. За стенами отсидимся, в поле выйти — верная смерть. Не смерти страшно, — того, что король город возьмет и со всем войском на Москву пойдет».

Воевода подошел к столу, сел. На столе одна на другую положены бумаги. Взял одну, стал читать. Оказалось — челобитная дорогобужан и вязьмичей, посадских людей. Жаловались:

… «Живем, государь-воевода, мы в Смоленске другой год, от разорения литовских людей свои животишки спасая. И в осаде сидим со смоленскими людьми девятый месяц. А живем мы, государь-воевода, сироты твои, в городе, в осаде, в наемных дворах у смолян, и у посадских людей, и у пушкарей, и у стрельцов, и у стрелецких женок. И наймы тем людям даем великие, на неделю по восемь денег и по два алтына и больше. И от тех, государь-воевода, наймов мы, бедные, вконец погибли и с голоду с женками и детишками помираем…»

Шеин прочитал челобитную до конца. Обмакнул в чернильницу заготовленное подьячим свежечиненное перо, крупно вывел на обороте помету:

«Никто бы вязьмичей и дорогобужан с дворов не ссылал, а наймов бы на них никто не имал ради нынешнего осадного времени».

Над бумагами воевода просидел до вечера. Пришел голова Чихачев. Вместе вышли со съезжей.

На Облоньи от луж тянет гнилью. У луж бабы деревянными ведрами черпали воду. Воды в колодцах не хватало. К реке поляки не подпускали. Выходивших по воду били с той стороны из мушкетов.

Воевода и Чихачев поднялись на прясла. Шли по стене из башни в башню. За дальним бором багрово догорало солнце. На Днепровской башне червонным золотом сверкал медный шпиль. Где-то в польских таборах, должно быть, близ Троицкого монастыря, звонко пела труба. Близко к городу — ни травинки, все выжжено, вытоптано, изрыто шанцами. На земляных валах, насыпанных едва не в уровень со стенами, виднеются пушки. Дальше, до самого леса, срубы, землянки и шатры поляков. В последнем месяце королевское войско приступать к стенам не пробовало. Король ждал, когда голод сломит смолян.

Солнце закатилось. На землю упали синие сумерки. К стенам брели стрельцы и стенные мужики — становиться в ночной караул.

По стенам, вокруг города, пять верст восемьдесят саженей. Пока воевода и Чихачев добрались к Городенской башне, было темно. У башни, вокруг слюдяного фонарика, толковали о чем-то стенные мужики. Шеин остановился в двери. Беседовавшие воеводу и Чихачева не видели. Долговязый детина, легонько постукивая древком бердыша, говорил:

— Воевода упрямится. Сел в осаду с посадскими людьми на смерть, и короля впустить в город и крест ему целовать не хочет, и нас всех губит. Если б посадские мужики за воеводу не стояли, давно бы дети да люди боярские его королю за стену выдали. — Хохотнул хрипло. — Вознесся Смоленск до небес, а упадет до ада, до пестрой собаки.

— Негожее, парень, молвишь, — сердито сказал кто-то. — Руси до века королю не поклониться.

Кто-то, вздохнув, спросил:

— Чего же делать надо?

Парень понизил голос до шепота:

— Надо к воеводе приступить, чтобы королю ворота отпер. А заупрямится — стать в прикрытие к башням, посадских мужиков, которые не сговорны будут, бердышами сечь.

Шеин шагнул к говорившим, протянул руку, схватил долговязого за ворот, тряхнул точно котенка.

— Кто таков? — Сидевшие вскочили. Воевода разглядел двоих стрельцов и нескольких холопов. — Пошто изменные речи слушаете? — Выпустил ворот. Детина метнулся на колени. Выколотил зубами:

— Смилуйся, боярин-воевода!

Шеин топнул ногою, повторил:

— Кто таков?

— Дворянина Михайлы Сущева кабальный человек Игнашка.

— Изменные речи по своему ли разумению говорил?

— Не своей охотою, боярин-воевода, — хозяин научал. Сулился за то отпускную грамоту дать.

Шеин кивнул стрельцам:

— Волоките вора на съезжую.

К Чихачеву:

— Михайлу Сущева, не мешкая, взять за караул.

Чихачев ушел послать стрелецкого десятника. Воевода один продолжал путь. Окликал караульных, приказывал глядеть крепче. Ко двору он вернулся, когда у Днепровских ворот отбили полночь. Прошел прямо в опочивальню. На столе горела свеча. Воеводша не спала, лежа в постели поджидала хозяина. Воевода сбросил кафтан, сел на скамью, голова упала на шитую цветным шелком рубаху. Воеводша вскочила, подбежала, обняла:

— Трудно тебе, Михайло Борисович.

— Трудно, Ириница. — Поднял голову, улыбнулся. — Одна ты у меня жалельщица.

— Что худое приключилось, хозяин?

— Худое! Да не надо о худом говорить.

Утром, едва воевода поднялся, пришел Чихачев. Несмело сказал:

— Дворянина Михайлу Сущева взять за караул не успели. Сю ночь, скинувшись со стены, бежал в королевские таборы. С ним скинулся князь Василий Морткин. А отпустили их дворяне Михайло Румянцев, да Яков Головин, да Леонтий Булгаков, да сын боярский Дениска Шушерин. Наказывали они, чтоб король к городу приступал большим приступом, где место слабое, к большим Крылошевским воротам. Михайлы Сущева кабальный человек Игнашка, что вчера в тюрьму взят, на расспросе о том сказал.

У воеводы дрогнули веки. Подошел близко, положил Чихачеву на плечо руку:

— Как город держать, Василий, когда дворяне к королю тянут? — Твердо: — Михайло Румянцева, да Головина, да Булгакова с Дениской Шушериным взять за караул. А запрутся на расспросе, пытать накрепко.

Чихачев нерешительно затоптался на месте:

— У Булгакова да Головина дядья у государя в милости, в думе сидят.

— То не причина, чтобы изменникам мирволить. Не станут с расспроса и на дыбе виниться — жечь огнем.

16

Двадцать четвертого июля выступивший из-под Смоленска гетман Жолкевский встретился у Клушина с войсками брата царя, Димитрия Шуйского, и иноземными наемниками Делагарди, двигавшимися на выручку Смоленска.

Русские окружили свой стан гуляй-городами и долго отбивали натиск поляков. Гетман приказал бить из легких пушек. Ядрами повалили плетень. Поляки, сбив недавно набранных ратников, ворвались в обоз. Немецкие и французские наемники со своими ротмистрами перешли на сторону поляков. Димитрий Шуйский бежал. Бежал и Делагарди с Горном и остатками наемников шведов. Московское войско было разбито.

Жолкевский двинулся на Москву. С ним были Михайло Салтыков и несколько московских бояр и дворян. По совету Салтыкова, троих дворян отправили в Москву уговаривать москвичей свергнуть Шуйского и целовать крест царевичу Владиславу.

Семнадцатого июля толпа дворян и детей боярских направилась к Кремлю. На постельное крыльцо вышел Шуйский. Выставив вперед круглый живот, хмуро глядел на дворян из-под бархатного колпака. На крыльцо поднялся Захарий Ляпунов, метнул поклон, — не благолепно, как нужно по чину, кое-как. Стоял Захарий перед царем всея Руси, скуластый, борода веником, в плечах сажень, корил:

— Долго ли за тебя, Василий Иванович, кровь христианская литься будет? Ничего в твоем царстве доброго не делается. Не по выбору всей земли ты, Василий, воцарился, через то земля наша разделилась и в опустошение пришла.

У царя побагровел нос. Переступил с ноги на ногу, захлопал голыми веками. Караульные стрельцы у крыльца ошалело таращили на Ляпунова глаза. Тому хоть бы что.

— Положи посох свой, Василий Иванович. Мы себе иного государя промыслим.

Ляпунов оглянулся на дворян и детей боярских. Те стояли, опустив в землю глаза. Глухо за Ляпуновым повторили:

— Иного государя промыслим.

Шуйский по-рыбьему зевнул ртом (сразу не мог вымолвить слова), подскочил к Ляпунову, потянул из ножен на поясе нож. Брызгая слюной, выкрикнул хрипло:

— Вор! б… сын. От бояр таких слов не слыхивал.

Ляпунов отступил на шаг, махнул перед царевым лицом (был он на голову выше Шуйского) волосатым кулачищем:

— Василий Иванович! Не кидайся на меня с ножом, не вводи в грех. Не то тресну — и не пикнешь!

Неторопливо спустился с крыльца. Дворяне толпой двинулись за Ляпуновым на Красную площадь.

Вечером в царские палаты пришли бояре. От имени всей земли били челом, просили Шуйского оставить московский престол. Шуйский отдал боярам царский скипетр и ночью переехал в свой княжеский дом. Государственными делами стала вершить, как было исстари заведено в междуцарствие, боярская дума. Через несколько дней в хоромы Шуйского пришел Захарий Ляпунов с несколькими дворянами, втиснули недавнего царя в закрытый возок и повезли в Чудов монастырь постригать в монахи.

Обо всем этом узнали в Смоленске от пробравшегося из Москвы смолянина, сына боярского Григория Тютчева. От него же узнали, что московские бояре и многие служилые люди целовали крест на верность королевичу Владиславу и что бояре, опасаясь черных людей, пустили в Москву войско гетмана Жолкевского. Узнали также, что бояре отрядили к королю посольство, и не сегодня-завтра послы явятся под Смоленск в королевский стан.

17

Лето не принесло полякам удачи. Оставшийся начальствовать над войском вместо Жолкевского Ян Потоцкий попробовал взять город, приступив к стенам одновременно со всех сторон. На собранном Потоцким коло рыцарство в один голос решило добывать город саблями. Когда же затрубили тревогу идти на приступ, во многих ротах гусары не захотели сходить с коней. Потоцкий ездил от роты к роте, уговаривал постоять за отчизну. Шляхтичи, уже испытавшие крепость городских стен, собирались не спеша. Прособирались всю ночь, приступа же так и не было.

Пошли только немцы Вайера и венгры. Засевши во рву, они больше часа перестреливались с осажденными. Убрались, когда забрезжило утро, ничего не добившись.

Паны коротали время на пирушках, иногда ехали гонять вепрей. Шляхтичи и жолнеры дулись в кости, некоторые в надежде на будущую добычу проигрывали все жалованье за четверть. Приезжали послы от лотарингского князя. Послов уверили, что король давно бы взял город, но не велит идти на приступ, щадя кровь жителей. Послы делали вид, что верят панам, восхищались доблестью польского войска.

В королевские таборы из Москвы наехали дворяне, били королю челом, — пожаловать кого поместьем, кого денежным жалованьем. Поместьями и мужиками король жаловал охотно, денег же никому из челобитчиков не дали, королевская казна была пуста. Приехал с письмом от Салтыкова сын князя Ондрея Звенигородского Федор, плакался: «От расстриги и Васьки Шуйского был наш род в закостенении. Наияснейший великий государь Жигимонт, смилуйся, пожалей подданного холопа твоего, пожалуй поместье в вотчину».

Паны посылали приезжавших из Москвы дворян под стены сговаривать смолян. Раз как-то подъехал дворянин Степан Валуев. Был полуденный час. На стенах стояли только редкие караульщики. На зычный голос Валуева сбежались стенные мужики. Дворянин сидел на коне, заломив назад колпак, корил мужиков:

— На кого вы держите город и за кого кровь свою проливаете? Учините по тому, как в Москве учинили. Увидели бояре и служилые люди, что нет спасения, взяли царя Василия из монастыря да из рук в руки пану гетману отдали. Вяжите воеводу Михалку да ведите к королю. Осилить вам одного Михалку легче, чем нам было с Васькой Шуйским управиться. А король вас за то пожалует многими милостями.

Стенные мужики забросали дворянина камнями. Из-под стен Валуев едва унес ноги.

Осенью пошел второй год осады. В начале октября прибыло в польский стан московское посольство: митрополит Филарет, бывший до того в Тушине патриархом, князь Василий Васильевич Голицын, окольничий Данило Мизецкий, от дворян — Сукин, два дьяка с девятью подьячими, дворяне, торговые люди и дети боярские, всего до трехсот человек.

Переговоры с послами вел Лев Сапега и паны-сенаторы. Паны требовали, чтобы послы велели Шеину сдать город и всей Смоленской земле целовать крест королю Сигизмунду.

— То нужно для чести его величества, — уверял, щуря на послов кошачьи глаза, Лев Сапега, — а потом, когда сядет по вашему желанию на московский престол королевич Владислав, его величество тотчас же возвратит Смоленщину своему сыну.

Послы переглядывались, утюжили пышные бороды, говорили:

— Того не можно, паны радные. Не можно, пока не отпустит король на царство королевича Владислава.

Так и разошлись, ни до чего не договорившись.

Вскоре приехал под Смоленск из Москвы и гетман Жолкевский. Вслед за гетманом, под конвоем роты гусар, везли недавнего царя Василия Шуйского. Вид пленного царя не рассеял недовольство Сигизмунда. На приеме, в присутствии панов, сенаторов и рыцарства, король упрекал Жолкевского в своевольстве. Гетману не следовало заключать договора с московскими боярами, не спросив на то разрешения короля. Сигизмунд соглашался теперь с Яном Потоцким, советовавшим не отпускать Владислава в Москву на царство, но присоединить Русь к польскому государству. Приходилось нарушать договор, заключенный Жолкевским с боярами от королевского имени.

Гетман потрясал золоченой булавой, до хрипоты спорил с панами-сенаторами: присоединить Московское государство к Польше следует, отпустив в Москву на царство Владислава. Настаивать, чтобы русские целовали крест самому королю, казалось гетману слишком грубым средством.

— Все имеет свое начало и возрастание, — говорил Жолкевский, поблескивая на панов суровыми глазами видавшего виды воина. — Из ребенка делается взрослый человек, из прутика вырастает дерево. Сто шестьдесят лет прокатилось от Ягелло до той поры, когда великое княжество Литовское слилось с Польшей. Так будет со временем и с Московским государством.

Паны шумели, вскакивали, стуча ногами, перебивали гетмана:

— Королю некогда ждать!

— Надо скорее получить выгоды, которые все заслужили в этой войне!

Жолкевский стоял, опустив книзу гетманскую булаву. Знал, что настроил против него короля и панов старый враг Ян Потоцкий. Подождал, пока паны утихомирятся.

— Московские бояре просят на царство королевича Владислава. Этим надо пока довольствоваться. Если король пожелает ускорить события, придется втянуться в продолжительную войну и долгое время держать войска и платить им. Если же солдаты не получат своевременно жалованье, они начнут бунтовать и могут обратиться против отечества, чтобы силой добыть себе то жалованье, которое, если в Москве сядет королевич Владислав, они должны будут получить из московской казны.

Доводы гетмана немного остудили горячие головы. В самом деле, вряд ли разумно втягиваться в войну, когда королевская казна опустошена недавними междоусобиями.

Несколько раз сходились московские послы с панами. Переговоры кончались ничем. Паны, а больше всех Лев Сапега, требовали, чтобы послы уговорили Шеина пустить в город жолнеров.

— Рассудите сами, — ласково увещевал канцлер, — если его величество король возвратится в Литву и наши люди будут под Москвой и Калугой воевать с вором и обманщиком тушинским цариком, Смоленск у них будет позади. Как же войскам его величества проходить мимо Смоленска, если в городе не будет наших людей?

Послы, сговорившись между собою, стояли на своем твердо: «Литовским ратным людям в Смоленске не быть».

В декабре из Москвы на имя послов пришла от боярской думы грамота. Бояре приказывали послам во всем исполнять королевскую волю. Скоро послов в который уже раз позвали к панам на совещание. Опять увидели Сапегу. Голос у канцлера был теперь не тот бархатный. Не говорил, фыркал по-кошачьи:

— Бояре приказывают вам повиноваться королевской воле. Немедленно выберите достойнейших, которые поедут под стены уговорить Шеина целовать крест его величеству.

Сапеге и панам отвечал Голицын. Пряча в усах лукавую усмешку, поднялся, вздохнул, развел руками:

— Вы сами, паны мудрые, рассудите, как боярин Шеин и все смоляне нас послушают, если грамоты боярской не хотят слушать?

Так и препирались весь день без всякого толка и разошлись ни с чем.

В конце января из Москвы приехал Иван Салтыков. Бояре подтверждали первую грамоту, приказывали Шеину сдать Смоленск, а послам во всем исполнять королевскую волю.

В бесконечных переговорах с послами проходили дни. Шеин дважды съезжался с панами против Молоховских ворот. Паны передали Шеину написанные Сапегою артикулы. Пока шли переговоры, получили известие о подходе к Москве земского ополчения Ляпунова. Скоро узнали и о том, что поляки Гонсевского выжгли Москву. Переговоры с послами прекратились. Королю стало ясно, что Смоленск можно добыть только саблями. Избы, где жили послы, окружили ротой жолнеров. К берегу подогнали барку. К послам пришли ротмистры Тышкевич и Кохановский, объявили королевскую волю — послов везти в Вильну. Стали сажать на барку. Места на судне было мало. Когда полезли прислуживавшие послам холопы, судно осело совсем. Тышкевич велел слугам выйти на берег, мигнул караульным жолнерам. Те, словно этого и ждали, с лязгом выметнули палаши. Ротмистр, уперши в бок красные кулаки, смотрел, как жолнеры рубили метавшихся по берегу русских холопов. Двоих, кинувшихся в ледяную воду, пристрелили из мушкетов.

18

От холода и сырости стенные мужики и стрельцы по ночам спасались в башнях. В нижних этажах на земле разводили костры. Велено было ходить обогреваться в башни по очереди. У костра и нашел Михайлу Лисицу вернувшийся из воеводской избы Добрыня Якушкин. Сказал:

— Воеводе Михайле Борисовичу мужик для тайного дела надобен, чтобы проворный был, умом острый и собою крепкий. Мыслю: краше мужика для такого дела, как ты, Михайло, не найти. Бреди немешкотно в съезжую к боярину-воеводе.

Михайло вышел из башни. Зашагал в гору. В небе ни звездочки, но от снега светло. Дул теплый ветер. Снег подтаял, и идти в гору было скользко. В избах и хоромах темно, только светились оконца съезжей избы да у Богородицы-на-горе тлел огонек во владычьих палатах. У съезжей Михайлу сонно окликнул караульный стрелец. Лисица сказал, что послан к воеводе по тайному делу. Стрелец, ворча, впустил: «По тайному делу, так бреди».

В воеводской хоромине на столе горела оплывшая свеча в медном шандале. За столом сидели воевода Шеин и дьяк Алексеев. Когда Михайло вошел, Шеин быстро вскинул глаза:

— Пошто, молодец, пришел?

Михайло поклонился боярину:

— От Добрыни Якушкина прислан, по твоему, боярин-воевода, наказу.

Воевода поднялся, подошел ближе, при скудном огоньке оплывшей свечи только теперь узнал посланного:

— Михайло Лисица!

— Я и есть, боярин-воевода. Добрыне наказано было мужика прислать. Я ж, боярин-воевода, и есть мужик, попа Прокофия датошный.

Воевода дернул плечом, сердито выговорил:

— Мужик, да не тот; мне мужик надобен, чтоб в Москву гонцом отрядить.

Михайло выпрямился, тряхнул кудрями:

— Чем, боярин-воевода, я тебе не угодил, што в гонцы не гож?

У воеводы от улыбки дрогнули усы, суровое лицо подобрело:

— Не только мне, всем людям смоленским угодил, да отпускать тебя, Михайло, нельзя. Подкопное дело тебе ведомо. Вздумает король опять стены и башни порохом рвать, кто против ляхов подкопы вести станет?

Михайло переступил с ноги на ногу, смешливо повел усами:

— Сдается, боярин-воевода, с подкопами литва к городу скоро не сунется. Чаю, королевские люди натрудили руки, подкопы копаючи, да все те хитрости прахом пошли. А припадет нужда, не один я подкопное дело знаю, мужик плотник Ондрошка не хуже моего разумеет, как ходы вести. Он же тайники со мной копал и крепы крепил, когда Федор Савельич город ставил. — Тихо: — Не век человеку жить. А случится мне в ратном деле голову сложить, не одного Ондрошку, еще кое-каких мужиков подкопному делу обучил.

Шеин, скрестив руки, смотрел Михайле в лицо пристально и с любопытством, точно видел его в первый раз.

— На том, Михайло, спасибо. Станут все против короля стоять так, как черные люди стоят, не видеть королю Смоленска до века. — Вздохнул, и с горечью: — Да не туда иные дворяне клонят. — И тотчас же другим веселым голосом: — Ладно, Михайло, послужил Руси в ратном деле, послужи и в гонцах. Знаю, лучшего посланца не найти. — Заговорил быстро: — Грамоту к Москве снесть надо. Конному не пробиться. Король город обложил тесно. Литовские люди по дорогам рыщут. Грамоту пуще ока береги, в ней про все дела отписано. Под Москвою Прокофий Ляпунов и ратные люди стоят. Ему грамоту из рук в руки отдашь. Иным не давай. Как из города выбраться — мне тебя не учить, про то сам смекай. Мешкать нечего, сей ночью и выбирайся. — Повернулся к дьяку: — Грамоту, Алексеич, сему молодцу дашь. Да на дорогу дай ему деньгами рубль.

Дьяк почесал лысину, подвигал редкими бровями, вздохнул:

— Многовато, боярин-воевода. На што черному мужику рубль? Полтины бы довольно.

Воевода точно не слышал. К Михайле:

— А как грамоту Прокофию из рук в руки сдашь, обратно ворочайся с вестями о московских делах скорым делом.

Дьяк, кряхтя, поднялся, сердито сказал:

— Пойдем, молодец, в подьячую горницу, там тебе и грамоту и деньги, какие боярин-воевода пожаловал, дам.

За стену Михайло спустился по веревке. До рассвета оставалось еще часа два. Небо к утру расчистилось. Он выбрался из рва, нащупал зашитую в кафтане воеводину грамоту, зорко вглядываясь в темноту, зашагал по снегу. Шел он, забирая вправо, чтобы миновать туры, недавно поставленные немцами. Горой громоздился в темноте вал, насыпанный поляками еще в начале осады. У вала громко, с присвистом, кто-то всхрапывал. Михайло усмехнулся: «Караульные!». Перелез через какую-то канаву, пошел прямо на смутно черневший куст. Когда подошел, под кустом что-то зашевелилось. Вскочил кто-то черный, хриплым голосом крикнул:

— Хальт!

При свете звезд Михайло разглядел тускло отсвечивавший панцирь и направленный прямо ему в грудь мушкет. Лисица пригнулся, метнулся немцу под ноги. Кнехт, гремя доспехами, кувыркнулся на снег. Михайло вскочил, помчался к лесу. Сердце вот выпрыгнет. Пока ошалевший кнехт отыскивал мушкет, Михайло уже был далеко. Слышал, как бухнул позади выстрел. В королевских таборах загорелись факелы. Остановился Михайло далеко за выжженным Крылошевским концом. Перекрестился торопливо. «Теперь не поймают». В лесу дождался рассвета. С рассветом наполз туман. Михайло едва отыскал большую дорогу. В тумане идти можно было не прячась. Чтобы легче было идти, вырезал посошок.

Большая дорога на Москву просечена в лесу. Кое-где лежали талые сугробы, видно, что ездят здесь не часто. Медведь, переваливаясь, перешел дорогу. По спине у Михайлы резнуло холодком. «Матерый зверь, накинется — посошком не отобьешься». Потрогал под овчиной привешенный к поясу нож. Подождал, пока медведь убрался подальше.

За весь день Михайло Лисица не встретил на дороге ни одной живой души. К вечеру добрался до Пневой. У въезда в деревню, где, помнил, была ямская изба, видел обгорелые головешки. Ткнулся в один двор. Перед крыльцом рядком лежало двое мертвых мужиков. Головы посечены, на рубахах запекшаяся кровь. Дряхлый пес поднял на Михайлу скучные глаза, ворча и облизываясь, поплелся прочь.

Лисица заглянул еще в один двор. Из избы вышла простоволосая старуха. Откинула свисавшие на глаза седые космы, замахала руками:

— Уходи, уходи! Литва, — што ни день, наезжает. Деревню вконец пограбили. Мужиков многих до смерти посекли. Какие целы остались, с бабами в лесу хоронятся. Одна я в деревне осталась, меня литва не трогает, — боятся.

Михайло подумал: «Ведунья, оттого и боятся». Забрел в ближний двор. В недавно отстроенной избе дверь настежь. Лавки сорваны, горшки перебиты, посредине скрыня, расколотая топором, — должно быть, поляки искали хозяиново добро.

Михайло решил заночевать в избе; хоть и страшно, а все же не то, что в лесу. Достал из сумы сухариков, пожевал. Поевши, полез на полати, стал укладываться, пока заснул, ворочался долго. За двором тоскливо выл пес. Михайло думал: «По хозяину тоскует».

Проснулся Лисица, когда в оконце уже пожелтел пузырь. Он вышел во двор, зажмурился от яркого солнца, так и стоял долго, радуясь погожему деньку. За воротами послышался конский топот. Михайло увидел гайдуков. Они скакали по улице, потряхивая алыми кистями шапок. Спрятаться Лисица не успел. Гайдуки влетели во двор. Дюжий рябой поляк высоко взмахнул палашом. Михайло раскинул руки, рухнул на талый снег. Точно во сне слышал, как гайдуки, переговариваясь, обшаривали его одежду. Когда очнулся, лежал у тына. Голова гудела и по лицу текло липкое и теплое. Кругом стояли поляки. Рябой поляк, тот, что ударил его палашом, расставив ноги, вертел в руках воеводину грамоту. У Михайлы похолодело под сердцем. «Грамоту не сберег». Подскочил молодой шляхтич в алой шубе, пнул Лисицу в бок кованым сапогом.

— Поднимись, падло! — И к рябому: — Сдается мне, пан Глоцкий, этот хлоп и есть тот гонец, который поднял прошлой ночью на ноги кнехтов господина Вайера. Перебежавший к нам из крепости дворянин подтверждает, что воевода имел намерение отправить в Москву гонца с просьбой о подкреплении.

Пан Глоцкий свернул грамоту и пожал плечами:

— Я не понимаю собачьего языка москалей, но то, о чем говорится в этом письме, я не смог бы разобрать если бы оно было даже написано по-польски. — Пан покрутил ус. — Нам незачем тащить этого хлопа в лагерь. Он должен будет рассказать нам все, что может интересовать ясновельможного пана Потоцкого. — Рябой поляк кивнул своим людям: — Эй, гайдуки! Подвесьте москаля да подогрейте как следует ему пятки.



Трое гайдуков подхватили Михайлу, спутали веревкою руки, потащили к березе. Длинный конец веревки перекинули через сук. Лисица повис на полтора аршина от земли. Гайдуки стащили с Михайлы лапти, под ноги ему навалили сухого валежника. Шляхтич в алой шубе стал высекать огонь. Трут долго не загорался. Пока шляхтич высек огонь, Михайло успел передумать всю свою жизнь. Жалел, что так и не удалось по-настоящему выучиться городовому и палатному делу, более же всего терзала мысль, что воеводская грамота попала к полякам. «Эх, Лисица, помрешь злой смертью, а грамоты не уберег». Рябой пан Глоцкий, избоченясь, мусолил ус холеными пальцами. Шляхтич наконец разжег трут. Костер загорелся потрескивая. Огонь лизнул Михайле пятки. Пан Глоцкий подмигнул молодому шляхтичу, по-русски спросил:

— Говори, хлоп, сколько в крепости войска?

Лисица поджал ноги. «Скажу больше». Сквозь кровь, залившую глаза из раны на лбу, посмотрел на рябого:

— Двадцать тысяч, пане.

Пан задергал усами, от злости затрясся:

— Лжешь, пся крев!

Гайдуки подкинули еще валежника. Пламя разгоралось, поднимаясь выше.

— Скажешь истину, хлоп?

Михайло готов был втянуть ноги в себя, задыхаясь от дыма, выкрикнул хрипло:

— Не скажу! Все одно, вам, собакам, в городе не бывать!

У пана Глоцкого от гнева побагровели рябинки. С лязгом потянул он саблю. Шляхтич в алой шубе схватил его за кисть.

— Пан Станислав, этот грязный хлоп не достоин столь скорой смерти.

Налетел ветер, пламя загудело, рассыпая вокруг искры, одежда на Лисице дымилась. Сквозь дым он услышал голос пана Глоцкого:

— Скажешь истину?..

Из-за тына гулко бухнула пищаль. Пан Глоцкий не договорил, ткнулся усами в землю, напрасно силился вытянуть саблю. Со всех сторон с гиком и свистом бежали мужики:

— Секи литву!

Налетели ураганом, с топорами, саблями, рогатинами. Гайдуки не успели сесть по коням. Тех, какие оказались без доспехов, порубили на месте. Костер разметали вмиг. Уцелевшие гайдуки, защищенные доспехами, отбивались, сбившись в кучу, и падали один за другим. Последним прикончили шляхтича в алой шубе. Мужики развязали Михайлу, поддерживая под руки, посадили на колоду у журавля. Михайло глубоко вздохнул (от дыма тошнило), посмотрел на свои обожженные, в пузырях, ноги, скрипнул зубами, из глаз выкатилась слеза.

— Браты, мне же в Москву воеводину грамоту снести надо. — Вспомнил, что видел грамоту у рябого пана. Русобородый мужик, снегом оттиравший с топора кровь, его успокоил. — Не кручинься, молодец, из литвы ни один не ушел, сыщется воеводина грамота.

Мужики обшарили убитых гайдуков. Одежду, сабли и доспехи сняли, сложили кучей перед русобородым.

— Укажи, Беляй, добычу мужикам делить!

Русобородый досадливо отмахнулся:

— То поспеем! Сыщите грамоту, што литва у воеводиного гонца отняла.

Парень с рассеченной губой и завесной пищалькой за плечами (он и застрелил пана Глоцкого) порылся в куче снятой с убитых поляков одежды, добыл смятую бумагу.

— Вот она!

Мужики нарубили ветвей, сделали носилки. Михайлу положили на носилки, покрыли ноги лисьей шубой. Осторожно ступая, понесли в лес.

Мужики, спасшие Михайлу Лисицу, были из ближних деревень. Поляки деревни разорили, некоторые выжгли дотла. От набегов и грабежей мужики уходили в леса. В непроходимых чащобах копали землянки, ставили крытые срубы. Выходили, чтобы подкарауливать рыскавших вблизи большака гайдуков и жолнеров. В шутку или подхватив чье-то острое словцо, мужики величали себя шишами. От них полякам не было житья.

В ватаге Беляя было народа человек до ста. За зиму перебили десятков семь немцев и поляков. Многие мужики под овчинами щеголяли в немецких доспехах, действовать же, однако, когда приходилось налетать на поляков, предпочитали не саблями, а по-мужичьи — топором. Прибилось к мужикам несколько человек детей боярских из Смоленского же уезда, из тех, какие, потеряв поместья, не хотели бить челом королю о новом пожаловании.

Пока чуть поджили обожженные ноги, Михайло неделю провалялся в землянке. Часто заходил к нему Беляй, вернувшись с мужиками после какого-нибудь лихого налета на жолнеров или гайдуков. Сядет кряжистый, большеголовый, степенно поглаживая бороду, рассказывает. Раз Михайло спросил у него, откуда пошла мужикам, какие встали на поляков, кличка шиши. Беляй подмигнул глазом, ответил не задумываясь:

— Мужик шиш, а литве от него киш!

И улыбнулся по-ребячьи, радуясь в лад сказанному слову.

Едва стало можно ступать, Михайло заговорил о воеводской грамоте. Мужики дали Михайле коня из отбитых у поляков, парень с рассеченной губой, Неклюд Клешня, вызвался проводить его лесной дорогой до Вязьмы. Выехали, едва заалела заря. Дул теплый ветер с литовской стороны. Снег в лесу набух водой, кони в рыхлых сугробах вязли. Михайло простился с Неклюдом под Вязьмой. Дорога здесь пошла еще труднее. Снег уже стаял совсем, и конь тяжело вытаскивал ноги из вязкой грязи. Реки разлились, и приходилось вплавь перебираться через ледяную воду. В деревнях, какие приходилось Михайле проезжать, мужики смотрели хмуро. Жаловались на бесчинства и грабежи людей пана Яна Сапеги, племянника канцлера. Близ Можайска, в деревне Уполье, Михайло видел, как гайдуки пана Сапеги, посланные добывать продовольствие, распластав между четырех кольев мужика, ножами кроили у него на спине кожу, допытываясь, куда крестьяне угнали скот.

Мужик скрипел зубами, тяжко стонал, ругал ляхов псами. Синели обнаженные жилы, дымилась на снегу под мужиком кровь, умирал он страшно и тяжело и, умирая, не переставал грозить ляхам. Михайло едва удержался, чтобы не броситься на гайдуков, но он был один, гайдуков же двадцать, да и вовремя вспомнил о грамоте.

Чем ближе к Москве, тем больше стало попадаться выгоревших деревень. Среди пожарищ белели человеческие кости. По дорогам волки и одичалые псы терзали человеческие трупы. Когда Михайло спрашивал изредка встречавшегося мужика, кто спалил деревни и от кого разорение, отвечали одним словом:

— Литва!

Под Москвой все чаще стали попадаться русские ратные люди. От них Михайло узнал, что войско Прокофия Ляпунова стоит у Симонова. До Москвы он добрался под вечер. Проехал мимо обоза, обставленного со всех сторон гуляй-городом. Между возами сновали казаки, дети боярские и ратные мужики. Некоторые, выбрав место посуше, играли в зернь. Другие, обнявшись, пели. Нет-нет — мелькнет между ратными веселая женка, подмигнет наведенными бровями, соблазняя на грех. Михайло покачал головой: «Ну и зелье, нигде от них не уберечься».

В монастырь к Ляпунову Лисицу не пустили. Из избы вышел сын боярский в простой овчине, сказал, что воевода совещается с боярами. Велел явиться завтра поутру. Михайле пришлось искать ночлега. Зашлепал наугад по изрытой дороге. То и дело он натыкался на увязшие в грязи сани и телеги.

Многие места теперь Михайло не узнавал. Там, где были замоскворецкие слободы, тянулись пожарища. Сиротливо торчали почернелые трубы. Ноги тонули в толстом слое грязного пепла.

Навстречу Лисице брел человек — роста малого, колпак надвинут на широкий лоб. Когда поровнялись, человек остановился, раскинул руки, добрые глаза блеснули радостно:

— Михайло Лисица!

Михайло узнал в лобастом Никифора Молибогу, старого подмастера. Не видел его с того времени, как шесть лет назад вместе сговаривали черных людей встать на расстригу Димитрашку. Тогда взяли Молибогу в тюрьму вместе с мастером Конем. Услышал потом Михайло о Никифоре, когда дьяк читал на площади расстригин указ, кого чем Димитрашка пожаловал: кого тюрьмой, кого ссылкой. Никифору Молибоге и Косте Лекарю велено было урезать языки до корня и сослать в дальние города. Увидев теперь Молибогу, окликавшего его, от удивления Михайло сразу не мог вымолвить слова. «Эк орет, это без языка-то».

Никифор засыпал Лисицу словами. Разобрал Михайло, что Молибога сильно шепелявит. Узнав, что явился Михайло из Смоленска и ищет, где бы переночевать, Молибога повел его через пожарище. Пришли к избе, красовавшейся среди пожарища свежеотесанными боками. Поднимаясь на крылечко, Молибога весело кивнул:

— Старые хоромы ляхи сожгли, так я новые, на зло ворогам, скорым делом поставил. Русский человек что пень отрослив. В старые годы жгли Русь и татары, и литва, да сжечь не могли, а теперь и подавно не сожгут.

Сели за стол на лавку. В костянолицей старухе, выползшей из прируба и принявшейся собирать на стол, Михайло с трудом узнал Молибогову хозяйку. Про себя вздохнул. «Вон как годы людей сушат». Молибога между тем рассказывал:

— Велел мне ляцкий недоверок Димитрашка язык до корня вырезать, да не так вышло. Заплечный мастер, добрая душа, усовестился, пожалел, только конец отхватил. Немым не остался, когда ж говорю, во рту шипит. В Каргополе в тюрьме на цепи после сидел. А как сел на престол царь Василий, велел он тотчас же всех тюремных сидельцев, каких расстрига в тюрьму вкинул, из тюрьмы выпустить и деньгами пожаловать. Мастеру Федору Савельичу не довелось видеть, как московские люди расстригин прах по ветру рассеяли. — Вздохнул, смахнул выкатившуюся слезу, стал расспрашивать о смоленских делах, потом рассказывал Михайле о том, что творилось в Москве. — Литву бояре в Москву пустили еще осенью. Черные мужики впускать пана Жолкевского и жолнеров не хотели. Михайло Салтыков, да Шереметьев, да дьяк Грамотин едва народ сговорили не противиться. Стрельцов, какие в Москве были, чтобы не чинили помехи, бояре услали в Новгород. Как засели ляхи в Кремле да Белом городе, житья от них не стало московским людям. Казну государеву пан Жолкевский своим литовским людям роздал. А после Жолкевского сел в Кремле пан Гонсевский. От пана Гонсевского еще большие пошли московским людям утеснения. Про литву худого слова не молви, а молвил — волокут литовские люди в приказ и смертным боем и всякими муками мучают. На крестопоклонной неделе прошел слух, что ратные люди из разных городов идут к Москве панов воевать. В чистый вторник поднялись на литву посадские мужики. Улицы возами, бревнами да всем, что под руку попало, загородили. На Никитке литвы да немцев побили без числа. Выбили бы литву посадские люди из Москвы вон, да боярин Михайло Салтыков надоумил панов избы в Белом городе зажечь. Сам, пес, первый свои хоромы подпалил. Огонь на московских людей ветром погнало, тем только паны и спаслись. А в середу немцы с литвой Замоскворечье огнем выжгли. Три дня Москва-матушка горела. Людей литва побила и погорело без числа.

Молибога длинно вздохнул:

— Лихие для Руси времена пришли. Бояре же для русских людей не радетели, но злолютые волки. — Помолчал. — Думные бояре с паном Гонсевским в Кремле отсиживаются. Землею правят Прокофий Ляпунов да князь Юрий Трубецкой, да атаман Заруцкий. Каждый в свою сторону тянет. Прокофий за земщину стоит, Заруцкий своим казакам мирволит.

Михайло с Молибогой проговорили допоздна. Утром, чуть свет, опять зашлепал Лисица к Симонову. Думал, что придется ждать, оказалось — воевода поднялся спозаранку. Вышел вчерашний сын боярский в овчине, велел идти. Ляпунов стоял посреди избы, корил за что-то дородного человека в куньем колпаке.

— Спесивы вы, бояре, только и дела вам, чтобы родом кичиться, да спесь та ныне вам не к лицу. Из-за места, кто выше из дедов да отцов ваших сидел, друг дружке бороды дерете, а ездить к королю Жигимонту челом о поместьях да вотчинах бить, то в зазор своей чести не считаете. — Отвернулся. Сверкнул на Лисицу глазами: — Ты и есть от Михайлы Шеина гонец? — К дородному в куньем колпаке: — Бреди, боярин, восвояси. Поместьем, что король Жигимонт твоему сыну Ивану в отчины пожаловал, укажу дворянина Игната Половицына поверстать.

Боярин побагровел, плюнул, вышел, стукнув дверью, Ляпунов, как стоял посреди избы, так стоя и читал Шеинову грамоту. Пока он читал, Михайлооглядывал избу. Изба большая, топится по-белому. Убранство — лавка да дощатый стол. В углу, склонив над столом седую бороду, шелестел бумагами плешивый старик в стареньком кафтанце. Лисица вспомнил, что видел Прокофия Ляпунова вместе с братом Захаром, когда приходили они к Болотникову с Истомой Пашковым. За четыре года, что прошли с тех пор, Прокофий будто еще больше раздался в плечах, еще гуще лезла в стороны борода.

Ляпунов дочитал грамоту, кинул через стол плешивому:

— Возьми, дьяче, воевода Шеин о смоленских делах отписывает. — Покрутил гречневый ус, прошел к лавке, сел, вытянув перед собой ноги — большие, в несокрушимых сапогах. Кивнул подстриженными скобой волосами:

— Рассказывай, что в Смоленске деется. Воевода мало чего отписал. — Крикнул в сени: — Пока, Василий, никого не впускай, воевода-де с гонцом говорит!

Ляпунов слушал Михайлу, время от времени потряхивал большой головой. Два раза переспрашивал, как отбивали последние приступы поляков. После долго молчал. Встал, прошелся по избе, отрывисто заговорил:

— Грамоты ответной воеводе Михайле писать не буду. Вижу, ты мужик умной. То, что тебе скажу, боярину-воеводе слово в слово перескажи. — Остановился, стоял отставив назад ногу. — Прокофий-де Ляпунов ляхов теснит крепко. Паны, что в Китай-городе да Кремле с боярами-изменниками заперлись, с великого голоду кошек да собак жрут, а будут и друг друга жрать. Как-де выбьет земская рать литву из Москвы, так, не мешкая, под Смоленск пойдет. А еще скажи боярину-де Михайлу Борисовичу и всем людям смоленским: за их великую службу земле русской, за осадное терпение Прокофий Ляпунов и вся земля челом бьют. — Ляпунов поклонился Михайле в пояс, коснулся пальцами пола, быстро выпрямился. — Стоять им, смолянам, и впредь крепко, чтобы король, повоевавши Смоленск, не пошел бы к Москве, своих людей выручать.

19

Пошел девятнадцатый месяц осады. Из Риги привезли новые бомбарды. Каждую тащили десять пар волов. Жерла у пушек величиной с бочку, смотреть страшно. При каждой — пушкари-немцы. Старший над пушкарями, хмурый Ганс Вейскопф, — искусный мастер пушечного дела. До поры до времени, пока не установят в шанцах всех пушек, решено было из них не стрелять. Король хотел ошеломить осажденных нежданной и страшной пальбой.

Шеин удивлялся внезапно наступившей тишине. В последний месяц не проходило ночи без пальбы. А то, вдруг, как будто вымерли в королевских таборах. Воевода не знал, что и предположить: или надумал король снять осаду, или готовился к новому приступу. Тревожно, не показывая, однако, вида, вглядывался воевода в истомленные, восковые лица стенных мужиков. Знал, что хлеба не видят давно. Приели и скот и лошадей. Во всем городе осталась одна коровенка на архиепископском дворе. Когда случалось воеводе проходить по стенам, стенные мужики смотрели на него запавшими глазами, через силу поднимались, чтобы отдать поклон.

В последний месяц не управлялись отпевать умерших. Во всем городе ратных людей и стенных мужиков оставалось на ногах человек четыреста. Из ста посадских мужиков, приписанных в начале осады к Никулинской и Пятницкой башням, осталось восемь. И у тех кровоточили десны и сами едва двигались, но уходить из башен не хотели. «Помрем на стене, а Литве не поддадимся».

В середине мая стало не хватать воды. Колодцы повысохли. Чихачев говорил, что вода ушла под землю от частой пальбы. Приходилось ночью открывать Пятницкие ворота, посылать ратных людей за водою к Днепру. На беду ночи стояли светлые, поляки били из пищалей без промаха. За одну неделю переранили десятерых из ходивших и убили двоих стрельцов. Ямские мужики Ивашка Бублист и Павлик Лобода схватили перед утром шатавшегося у рва пьяного пахолика. На пытке у пахолика выскочил из головы весь хмель. Признался, что по приказу кременецкого старосты Якуба Потоцкого, назначенного вместо умершего брата Яна главным предводителем польского войска, он выглядывал слабые места в стенах. От него же узнали о привезенных из Риги осадных пушках и прибывших восьми тысячах свежего войска.

На праздник вознесения, перед вечером, Шеин пришел в палаты к архиепископу Сергию. Владыко вышел в сени встретить гостя. За Шеиным вошли князь Горчаков и голова Чихачев, все трое в доспехах, как будто вот к бою. У архиепископа заныло под вздохом. Ночью приходили к нему дворяне Ондрей Тютчев и Игнатий Казаринов, просили сговорить воеводу не лить христианскую кровь, сдать город королю. Владыко, выслушав дворян, жалобным голосом сказал: «Рад бы сговорить, да ведаете сами, что дал воевода Михайло зарок — тех, кто про сдачу слово молвит, на зубцах вешать». Когда увидел Шеина, перетрусил не на шутку. «Что, как боярин Михайло про ночные речи сведал!»

Архиепископ крикнул служкам, чтобы собрали на стол оттрапезовать с гостями. Шеин махнул рукой:

— Не пиры пировать, владыко, к тебе пришли, а о делах ратных толковать.

Пошли в гостиную палату. Гости громыхнули доспехами, сели. Пальбы и всякого ратного шума владыко Сергий страшился больше смерти. От железного лязга по спине поползли мурашки.

— Опять литва к городу приступает, что в ратное, бояре, обрядились?

Шеин отстегнул тяжелый палаш, положил на лавку.

— Того, владыко, каждый час ждать надо. К королю новые пушки привезли. Панам не терпится город взять.

Сидел владыко Сергий перед гостями, сухой, щуплый, лицо как у воробья, всего благолепия — снежная до пояса борода да высоченный клобук на голове. Юля глазами, несмело выговорил:

— А если по-доброму с королем сговориться, бояре? Король сулился веру греческую и обычаи стародавние не трогать.

Шеин так посмотрел на владыку, что тот поперхнулся. Стукнул по столу ладонью. Железное наручье звякнуло:

— О том, владыко, не заикайся! — Тихо: — Не чаял, что ты присоветуешь короля в город пустить!

Владыко съежился, невнятно забормотал:

— Господа ради, худого не думай, боярин Михайло. Я по простоте сердца молвил.

Шеин встал; сутулясь, точно тяжелые бармицы[167] давили плечи, прошелся по палате.

— Отец мой при царе Иване защищал город Сокол от короля Батура. А как биться не под силу с литвою стало, — сам бочки с порохом в башне запалил. — Выпрямился. — Чуешь, владыко? Войдет литва в город, — и я по-отцовому учиню. Да не один я, все посадские и черные мужики против короля стоять до смерти готовы.

Остановился. Стоял посреди горницы. Под железным надглазием шишака желтовато горели глаза.

— А пришли мы к тебе, владыко, за таким делом: не сегодня-завтра приступит король к городу большим приступом. Ратных людей на стенах и башнях против того, как в осаду садились, совсем мало осталось. Войдет литва с немцами в город, в башнях держаться станет немочно. Велю я на тот случай ратным людям собираться на Соборную гору к Богородице. Завтра укажу на горе вал насыпать и частокол городить. Сядем в осаде на горе. Биться будем до последнего. Пороховую казну велю в погребе под собором сложить. Служилые и посадские люди, у кого золото, серебро и узорочье есть, пускай в твои палаты сносят да келарю под роспись отдают.

Шеин взял с лавки палаш, шагнул к двери, за ним Чихачев. На пороге воевода обернулся:

— Благослови, владыко.

Владыко, не снимая клобука, как принимал гостей, так и просидел на лавке, пока не ударили к вечерне. Пришел дьякон и служки, стали обряжать архиепископа идти править службу. Владыко вышел на крыльцо. Мимо мужики катили к собору тяжелые бочки. Владыко Сергий вздохнул:

— Свят, свят, свят, господи. Пороховую казну под господний храм.

20

Ляпунов велел вместо заморенного конька дать Михайле другого. Конь попался резвый. Хотя по дорогам еще не просохла грязь, через пять дней Лисица уже был под Смоленском. В пути несколько раз попадались ему рыскавшие по дорогам рейтары. Михайло объезжал их стороной. Близ Смоленска он отдал коня скрывавшимся в лесу мужикам, сам пошел пешком к королевским таборам. Не доходя Духова монастыря, его остановили двое кнехтов. Топорща рыжие усы, залопотали что-то, фыркали, тыкали пальцами на мушкеты. Знаками показали, чтобы шел вперед, сами зашагали позади.

Пришли к монастырю. В воротах пахнуло пивным духом. На монастырском дворе полно было кнехтов. Были они большею частью без доспехов, в кургузых кафтанах, и кто в желтых, кто в алых штанах пузырем. Одни толпились перед пивными бочками, другие сидели кружком у барабанов, играли в кости. У каменной стены Михайло увидел густо размалеванных баб и нескольких кнехтов, оравших песни. Женщины одеты были не по-русски, платье узкое, на груди голо, мясистые, трещали что-то по-сорочьи. Михайло подумал, что, должно быть, и веселых женок немцы навезли с собой вместе со всякой ратной приправой.

Из монастырской трапезной вышел грузный немец в кожаном кафтане и зеленой шляпе с пером. К нему кнехты толчками и направили Михайлу. Немец открыл широкую пасть, сказал что-то солдатам сердитым голосом. Кнехты потянули с Лисицы армяк, ощупали со всех сторон его одежду. Подошел еще один, остроносый поляк в желтом кунтуше. Брезгливо оттопыривая губу сказал большеротому по-немецки:

— Господин ротмейстер! Готов поклясться, что ваши солдаты вряд ли смогут найти в карманах этого грязного мужика хоть бы один грош. Они напрасно вели его в лагерь, так как могли приколоть его там, где захватили.

Лицо остроносого показалось Михайле знакомым, но где видел он пана, вспомнить не мог.

Ротмейстер оскалил лошадиные зубы, поправил палаш на кожаной перевязи.

— О, да, господин Людоговский, кнехты только тогда бывают счастливы в добыче, когда входят в неприятельский город. В полевой же войне они должны довольствоваться тем, что оставит им кавалерия, и не гнушаться даже вшивыми мужиками, если хотят каждый день иметь лишний стакан вина или кружку пива. Вы правы, этого русского следовало моим кнехтам приколоть там, где они поймали, но генерал Потоцкий приказал всех пойманных мужиков посылать к господину Шембеку на земляные работы, и я должен выполнить это распоряжение.

В конце двора послышался неистовый визг. Двое кнехтов, вцепившись в размалеванную женку, тащили ее каждый в свою сторону, выкрикивая проклятия. На женщине лопнуло платье, солдаты еще более разъярились. Кнехты были из разных рот. Вмешались товарищи с каждой стороны, потянулись к палашам. Галдеж поднялся несусветный. Женщины бросились прятаться за бочки. В воздухе сверкнули клинки, стороны кинулись друг на друга. Караулившие Лисицу солдаты не выдержали, позабыв про пленного, побежали выручать своих. За ними, размахивая палашом, переваливаясь по-утиному, поспешил сам ротмейстер умиротворять буянов. Пан в кунтуше, ухмыляясь в усы, смотрел на драку. Михайло не стал долго ждать, угрем прошмыгнул мимо дерущихся солдат. Когда был в воротах, видел, как одному кнехту начисто отхватили ухо, у другого упали на землю отрубленные пальцы. Михайло радостно ухмыльнулся. «Ловко секутся. Куда куски, куда милостыня». Выбравшись за ворота, он вздохнул облегченно.

До ночи Лисица прятался в кустах. Выбрался, когда в королевских таборах и на башнях в городе загорелись огни. Пробираться в город решил теперь со стороны Чуриловского оврага. Благополучно миновал ряды возов и бревенчатые избы, поставленные поляками во время осады. Никто его не остановил. Попадавшиеся жолнеры не обращали на него внимания, в королевском стане было немало мужиков, согнанных на шанцевые работы.

Когда проходил у Троицкого монастыря, услышал русскую речь. Михайло разглядел впереди две фигуры. Фигуры остановились перед избой, желтевшей освещенными оконцами. Дверь избы скрипнула, потянуло сивушным духом. Михайло догадался, что в избе, должно быть, корчма и говорившие туда зашли. Он подобрался к оконцу, приложился глазом. За длинным столом увидел нескольких шляхтичей, дувших водку. Двое, что вошли, усаживались на лавку. Узнал остроносого пана, который говорил сегодня в монастыре с немчином в кожаном кафтане. Теперь вспомнил, что видел поляка в Москве, близ тюрьмы, когда приносил мастеру еду. Другого сразу не рассмотрел, сидел тот спиной. Когда обернулся, Михайло ахнул: «Ну и ну! Ондрей Дедевшин, что был послан начальным в Белый».

Близко послышалось бряцание сабель и громкие голоса. Михайло отскочил от оконца, дальше смотреть не стал.

Выбрался Михайло из таборов не скоро. Близ шанцев на каждом шагу попадались караульные. Пришлось пробираться в темноте ползком. Так и дополз на брюхе до рва. Перебрался через ров, ткнулся прямо головой о стену. На стене заметили, зашевелились караульные. Лисица перекрестился: «Только бы свои не стреляли». Тихо окликнул, сказал, что к воеводе с вестями.

— Веревку киньте, да огня не зажигайте, а то как раз ляхи стрелят.

Поднялся по веревке на стену. Его повели в башню к фонарю. Пока полз, перемазался до макушки. Даже знакомые мужики не могли сразу узнать. До утра Михайло сидел в башне со стенными мужиками, рассказывал, что видел и слышал в Москве. «Воевода Прокофий Ляпунов смолянам от всей земли челом бил, вы-де не дали королю на Москву идти. Стойте и впредь крепко».

Кто-то из слушавших мужиков вздохнул:

— Помрем на стене, а королю не поддадимся.

Дождавшись утра и наскоро попарившись в баньке, побрел Михайло прямо к воеводе на двор. Шеин велел идти в хоромину. Жадно выслушал все, что рассказал Лисица. Переспрашивал. Когда все расспросил, сказал:

— За вести, Михайло, спасибо. Службу великую сослужил!

— А еще, боярин, вести не все. Видел я в королевских таборах дворянина Ондрея Дедевшина. Вино в корчме с паном пил.

Воевода нахмурил брови:

— То, Михайло, весть не новая. Ондрей Дедевшин из Белой королю передался.

Михайло посмотрел на воеводу. Увидел поперек лба новые морщины. Михайло помнил: не видел их, когда боярин посылал его в Москву. И седины, что сплошь укрыла бороду, не было.

21

Кольчугу дал Лисице знакомый бронник Федор Закоша. Закоше доспехи принес боярский сын Дюкарев — поставить перержавевшие кольца. В ночном деле с немцами боярскому сыну мушкетной пулей разворотило голову. Закоша, отдавая кольчугу, сказал:

— Пошто доспехам пропадать! Носи себе, Михайло, на здоровье.

Медный шишак Михайло еще раньше снял под стеною с убитого немца, когда король в первый раз приступал к городу. Попадья, увидев Махайлу в подклети примерявшим доспехи, всплеснула руками:

— Ой, Михалко, светик, в железе, словно сын боярский!

Доспехи пришлись ко времени. На пустом торгу и тихих, словно вымерших, перекрестках пошатывавшиеся от голода бирючи кричали клич: «Король готовится приступать к городу большим приступом, ратным людям и стенным мужикам быть во всякое время готовыми к бою!»

Насыпать вал на Соборной горе не успели. Ранним утром, на другой день после троицы, с шанцев заревели большие пушки. Пятипудовые каменные ядра понеслись к городу. Смрадным дымом заволокло все вокруг.

Шеин ждал приступа каждую ночь. Так и дремал на лавке, не снимая панциря. Заслышав сквозь сон пушки, кинулся на стену. Шесть из привезенных десяти бомбард поляки поставили против стен у Авраамиевских ворот. Стреляли и близ Пятницких и Копытецких ворот, и с Молоховской стороны, и из-за Днепра, чтобы ошеломить русских неслыханной еще пальбой, не дать догадаться, с какой стороны ждать приступа.

Шеин стоял у Авраамиевской башни; щуря глаза, старался рассмотреть сквозь дым, что творится в королевских таборах. Стрельцы и мужики-самопальники, просунув меж зубцов пищали, ждали. Людей на стене мало. На пряслах от башни до башни — где десять, где пять. Воевода увидел юродку Ульку Козью Головку. Она тихо шла по стене, бормоча что-то, махала деревянным крестом. Подумал: «Попы на стены взойти страшатся, блаженная на бой с литвою благословляет». Крикнул, чтобы Козью Головку увели. «Уйди, Уля, не место тут тебе». Каменное ядро с грохотом ударило в подбитый уже зубец. Тучи битого кирпича брызнули в стороны. Юродивая охнула, поджимая ноги, осела. Подскочили стенные мужики, увидели на холщевой рубахе Ульки темные пятна и хлещущую из проломленного виска кровь. Покачивая головами, подняли убитую, понесли в башню.

Весь день стояли ратные и стенные мужики в дыму, ослепленные вспышками пламени осадных пушек, оглушенные ревом и каменным грохотом ударявших в стены ядер. То там, то здесь видели в дыму широкий, в медных пластинах, панцирь и серебряную стрелу на шишаке воеводы. Шагал неторопливо, чуть сутуля спину, мимо редких пушкарей и затинщиков, больше походивших на тени, чем на людей.

— Чуете, смоляне, стойте крепко, как у Богородицы положили!

— Чуем, боярин-воевода, постоим.

Большая половина пушек в городе молчала, некому было стрелять.

К вечеру поляки выбили брешь у Авраамиевских ворот и обрушили верх круглой башни. Когда на шанцах смолкли пушки и рассеялся дым, пространство меж шанцами и стенами почернело от двигавшихся на приступ рот жолнеров и венгерской пехоты. Солдаты тащили связки фашинника и большие мешки с землей заваливать рвы. За жолнерами шли гайдуки с лестницами. Когда дошли до рва, из пролома и со стен ударили в упор из самопалов подоспевшие с соседних прясел стрельцы и мужики-самопальники. Жолнеры первыми показали тыл, за ними, бросая связки хвороста и мешки, помчалась венгерская пехота. Опустошенный мором и голодом город все еще был страшен. Ночью королевские войска пробовали приступать дважды, и опять без успеха.

Утром в шатре Якуба Потоцкого собрался военный совет. На скамьях, ближе к главноначальствующему над войском, сидели маршал Дорогостайский, кавалер Новодворский, Ян Вайер и фелинский староста Стефан Потоцкий. По обе стороны скамьи толпились полковники и иноземные капитаны. Все были одеты по-военному, как были в ночном деле, — в панцирях и шлемах. Некоторые не успели еще стереть с лица пороховую копоть. У Потоцкого холеное лицо после бессонной ночи осунулось. Соломенные усы поникли. Главноначальствующий поднялся, взмахнул булавою, чтобы утихли, обвел панов и рыцарство каменным взглядом.

— Мешкать далее невозможно. Двадцать месяцев король стоит под Смоленском. Шеин со своими ремесленниками и холопами, защищающими город, смеются над рыцарством. История нашего отечества не знает подобного позора. Что делать?

Паны и рыцарство стояли, опустив глаза. Вздыхали, крутили усы, позванивали доспехами.

Потоцкий продолжал:

— Шеин не только не покорился нашему христианнейшему королю, но своими грамотами, написанными вместе с ремесленниками и городскими мужиками, призывал и другие города к сопротивлению его величеству. Пока мы стояли под Смоленском, Ляпунов собрал войско и теперь окружил в Москве наших соотечественников, и бог знает, чем это может кончиться. Смоленск надо добыть немедля. Позор падет на головы рыцарства, если его величеству королю придется ни с чем отступать от этого грязного лукошка.

Из толпы полковников и капитанов вышел вперед инженер Шембек. От перебежавших в королевский стан Сущева и князя Морткина Шембек узнал, что подкопным делом в городе ведает не иноземный инженер, но простой холоп прозвищем Лисица. Холоп пустил на воздух не одну минную галерею, искусно выведенную королевским инженером. От обиды Шембек совсем осунулся, седые усы поникли, нос удлинился, почти дотянулся до нижней губы. Инженер поднял сухой палец, смотрел на Потоцкого немигающими глазами:

— О-о! Ваша милость, Смоленск не лукошко, но весьма сильная крепость, в чем мы имели время давно убедиться. То, что я слышал от господина Людоговского о ее строителе Коне, заставляет думать, что это был весьма искусный инженер, в совершенстве владевший наукой фортификации. — Шембек развел руками: — К сожалению, обстоятельства не позволили господину Людоговскому получить в свои руки точный план крепости, что значительно облегчило бы сейчас нашу задачу.

Потоцкий перебил Шембека:

— Русский дворянин Дедевшин, начальствовавший в крепости Белой и передавшийся на милость его величества, подробно указал нам слабые места в крепости. Изведенного за вчерашний день пороху хватило бы на месяц всему польскому войску. Наши тяжелые пушки сделали в стене только небольшую брешь, хотя это и было, как говорит дворянин, самое слабое место в крепости, ибо стены здесь ставились поздней осенью, когда известь и камень не имеют необходимой силы.

Шембек почтительно склонил голову:

— То истина, ваша милость. — Обвел глазами сидевших на скамье панов. — Я подробно беседовал с русским дворянином Дедевшиным. От него и узнал нечто, могущее даровать скорую победу над неприятелем. Сей дворянин, присутствовавший при строительстве крепости в качестве надсмотрщика, указал, что с северной стороны имеется проходящая под стеной водосточная канава, сделанная столь искусно, что извне она совершенно неприметна. Мина, которая может быть без всякого труда, тайно от русских, подведена под стену через эту канаву, произведет действие несравненно большее, чем подкопы, о которых осажденные успевают проведать, точно о наших намерениях им сообщает сам дьявол.

Пока Шембек излагал свой план, Бартоломей Новодворский не спускал с инженера глаз. Рыцарь долго изучал военное дело в Италии и был поклонником минного искусства. Новодворский поднялся. Латы с золоченой набивкой на груди колесом. Колыхнул пучком перьев на стальном шлеме:

— Приступать к городу надо с четырех сторон. И одновременно надо взорвать мину, заложив ее в водосточную канаву.

Совещались недолго. Решили сделать так, как советовал Новодворский. Ночью послали минеров отыскивать канаву. Приступ был назначен, как только будет подведена под стену мина.

22

Против Авраамиевских ворот стал сам Якуб Потоцкий с отборной польской пехотой и казаками. С северной, Крылошевской, стороны расположились кавалер Новодворский и маршал Дорогостайский с пешими рейтарами, волонтерами и венграми-копейщиками. Новодворский и Дорогостайский должны были идти на приступ, как только будет взорвана мина. Перед земляным валом, насыпанным русскими на месте пролома, еще осенью сделанного взрывом мины, стал Стефан Потоцкий с жолнерами и батареей легких орудий; рядом заняли место кнехты Яна Вайера. Мешки с землей и камнями, хворост заваливать рвы и широкие лестницы были заготовлены давно и в большом количестве. Пятнадцать тысяч польского войска готовились обрушиться на город, обессиленный голодом и обескровленный двадцатью месяцами осады. Чтобы придать бодрости войску, ротмистры говорили о богатых сокровищах, хранящихся в соборе Богородицы, и о том, что город защищают несколько сотен ремесленников и мужиков, и стыдно королевским людям возвращаться домой ни с чем. Приступать приказано было в темноте, без трубных сигналов, чтобы застать русских врасплох.

За полночь ротмистры подняли свои роты. Пошли, едва побелело на востоке. В смутных предутренних сумерках со стен увидели подступавшее к стенам королевское войско. У Днепровских и Молоховских ворот тревожным звоном залились колокола.

Первым пошел на приступ Стефан Потоцкий. Отборные роты вмиг завалили ров и стали приставлять лестницы. Потоцкий стоял у рва, размахивая саблей, криком подбодрял солдат. С вала раз-другой хлопнули пищали. Пуля ударила в доспехи Потоцкого, глубоко вдавила на панцире стальную пластину.

За жолнерами Стефана Потоцкого на приступ пошли немцы Вайера. Несмотря на тяжесть доспехов, кнехты шли беглым шагом. Приставив лестницы, проворно полезли на стены.

Железно звякнули от ударов доспехи. Сотнями здоровых глоток заорали:

— Gott mit uns!

— Herr lesus!

Немцы, точно вода в половодье, залили стену от Богословской до Малой Грановитой башни. Стенные мужики, человек двадцать, отступили к башням. Сбившись кучей, отбивались рогатинами и топорами от закованных в железо кнехтов. Падая, хватали немцев за ноги, валили, ножами сквозь доспехи добирались до живого тела. Из двери Грановитой башни выскочил Добрыня Якушкин и еще семеро ратных, все в кольчугах и панцирях. Добрыня, прикрыв щитом грудь, с гудом вертел над головою тяжелый чекан:

— За Русь! За святую богородицу!

Сунувшемуся вперед ротмейстеру проломил шишак. Кнехтов разметали, согнали к зубцам. Немцы, толкая друг друга, поползли по лестницам обратно. Некоторые в спешке сбрасывались со стены. Пятерых замешкавшихся изрубили в зубцах. Добрыня стащил с головы шишак, мазнул култышкой по лбу, смахнул копоть и пот, повел глазом по пряслу. На прясле, вперемежку, в лужах крови — битые немцы и свои ратные мужики. Немцев больше вдвое. Кровь ручьями стекала со стены, оставляя на кирпичах черные подтеки.

— На сей раз отбились…

Добрыня не договорил. В стороне Крылошевских ворот взметнулся желтый столб пламени. Стало светло, как днем. От грохота дрогнули стены. В наступившей следом тишине протяжно завыли трубы. На помощь королевскому войску шли свежие роты.

Рыцарь Новодворский сам наблюдал за работой минеров. Взрывом мины стену разметало на четыре сажени. Русские не ждали приступа с этой стороны. Сотни полторы пеших рейтаров по грудам кирпича и камня кинулись в город. Какой-то из проникших в пролом солдат бросил в двери Крылошевской башни пук горящей пакли. В башне никого не было. Натасканная зимою для тепла солома запылала. Огонь добрался к бочкам с порохом, заготовленным пушкарями. Взрывом далеко разнесло горящие головни. Запылали ближние дома и кровли на соседних башнях. Ямские мужики, стоявшие у Днепровских ворот с пятидесятником Постником Челюсткиным, бросились наперерез полякам. Столкнулись, завертелись в дыму под лязг железа, вопли и треск горящего дерева. Ямские мужики, исхудалые, отощавшие от голода, дрались один против десятерых. Насаженными на длинные топорища топорами крушили шлемы и панцири рейтар. Поляки подались, передние, давя задних, побежали. Но в разбитые Крылошевские ворота уже вступала венгерская пехота. Венгры шли плечо к плечу, выставив вперед копья, и пламя плясало на гребнях шлемов.

Венгры оттеснили ямских людей к Родницкому оврагу. Рейтары ударили на ямских с боков.

Добрыня Якушкин из окна башни видел, как бились стиснутые со всех сторон рейтарами и венграми ямские мужики. Крикнул своим, чтобы выручали. На выручку ямским со стены бросилось десятка полтора стенных мужиков. Оверьян Фролов, обогнав других, первым врубился в гущу поляков. За ним подоспели плотник Ондрошка и остальные. Оверьян, стиснув обеими руками древко бердыша, рубил, вертелся юлой. Двоих, не успевших увернуться, рейтаров свалил замертво.

Огонь перекинулся к Родницкому оврагу. Избы по обе стороны узкой улочки запылали. От жары и дыма становилось трудно дышать. Бились в огненном аду под звон колоколов в церквах и буханье пищалей. Оверьян видел, как вздели на копья пятидесятника Постника Челюсткина, как израненные ямские мужики, чтобы не попасть к полякам в полон, сами кидались в пламя.

Оверьян Фролов, Ондрошка и двое ямских мужиков мимо пылающих изб пробились к собору. К Соборному холму уже подступали несметные толпы жолнеров. Оверьян и Ондрошка из-за соборной ограды видели, как вломившиеся в город гусары рубили немногих уцелевших стрельцов.

Покончив со стрельцами, бросились к собору. Набежали кнехты и венгры, полезли с гусарами в драку, потянулись к саблям. Ротмейстеры криком утихомирили расходившихся воинов — добычи хватит на всех. Двери собора выбили бревном. Жолнеры и кнехты, толкаясь и топоча коваными сапогами, кинулись внутрь.

Оверьян толкнул Ондрошку:

— Под собором пороховая казна!

Ондрошка без слов понял. Ринулись к двери, что вела в погреб под собором. В полумраке разглядели бочки с порохом, сто пятьдесят пудов, вместе закатывали по приказу Шеина. Оверьян, поддев топором, вывернул у одной дно. Достал из-за пазухи пук пакли и кресало. Свертел фитиль. Сунул Ондрошке:

— Подержи-ко!

Видел, что у того мелко дрожали руки. Высек огонь. Пакля, потрескивая, вспыхнула.

Над головами мужиков в соборе топали и кричали поляки и немцы, должно быть, делили добычу. Оверьян скрипнул зубами:

— Добрая вам будет, литва, пожива. — Подул на фитиль, раздувая пламя. — Прощевай, Ондрон.

Перекрестился, сунул горящую паклю в бочку с порохом.



Пуцкий староста Ян Вайер, еще не знавший, что роты Потоцкого и Дорогостайского уже ворвались в город и дерутся на улицах, снова во второй раз бросил на приступ своих кнехтов. Немцы без труда достигли зубцов, увидали опустевшие прясла и объятые огнем дома. Уцелевшие русские, запершись в башнях, били наперекрест из пищалей. Предстояло брать с боем каждую башню.

Когда кнехты ворвались на стены, Михайло Лисица и Добрыня Якушкин укрылись в башне. Сунувшихся было к двери двух немцев свалили из пищалей. Кнехты, окружив башню, стреляли по бойницам из мушкетов. Залетевшей пулей Добрыне разворотило грудь. Старик, ловя ртом воздух, повалился на спину, дернул раз култышкой и затих.

Михайло приложился, свалил из самопала еще одного кнехта. «Это вам за Добрыню».

Немцы полезли бить двери. Михайло побежал по каменным ступеням к верхним бойницам. Проход был узкий, дважды крепко ударился лбом о выступы. В пролом, выбитый ядрами, увидел сверху море огня. После полутемноты в башне зажмурился. По лестнице уже звенели палашами немцы. Лисица бросил пищаль, крепко зажал в руке топор. В дверь просунулась усатая рожа, сверкнула на Михайлу из-под железного надглазия озлевшими глазами. Лисица ударил топором по шишаку. Кнехт хрюкнул по-поросячьи, гремя доспехами, полетел по каменной лестнице. Следом высунулся другой. Михайло рубанул немца по плечу. Кнехт покатился вслед за первым.

Больше немцы не появлялись. Лисица слышал под собой их глухие голоса. Сквозь щели в полу ударил сизый дым. Немцы выскочили из башни, стояли на земле, задрав кверху головы. Лисица, зарядив пищаль, выпалил еще раз. Еще один рыжий, схватившись за живот, роняя мушкет, грузно осел на землю.

Над Соборным холмом взметнулось пламя. От гулкого взрыва на голову Лисицы посыпалась штукатурка. Черный дым поднялся до неба. В лицо пахнуло жарким ветром. Лисица вспомнил, что не раз говорил, когда приходилось стоять вместе на стенах, Оверьян Фролов: «Краше на порох сесть, а литве не поддаться». Перекрестился. «За Русь головы положили».

Внизу под полом гудело и бесновалось пламя. Стоять становилось невмоготу. Сквозь щели проползали уже огненные змейки. Михайло подбежал к пролому. До земли добрых десять сажен. Разглядел во рву охапки хвороста, быстро стащил кольчугу (легче прыгать), кинул, следом полетела пищаль. Пламя пробило пол, взвилось вихрящимся языком. Лисица слышал, как закричали немцы по ту сторону башни. «Радуются, думают — живьем изжарили». Просунул в пролом ноги, прыгнул. От толчка тупо ударило в голову. Вскочил. Стоял во рву на груде хвороста. Прощупал саднившее колено.

У Чертова рва Михайло увидел кучку человек пятнадцать пробившихся из города мужиков-самопальников и стрельцов. Отстреливаясь из пищалей от наседавших гайдуков, они отходили к лесу. Михайло вместе с мужиками-самопальниками и стрельцами перестреливался с поляками. На опушке остановились перевести дух, — знали, что в лес гайдуки не сунутся. Ветер гнал над городом облака медного дыма. Лисица вспомнил, как не раз вспоминал, то, что говорил мастер Конь, когда в Москве поднимал на поляков черных людей: «Руси под Литвою не быть». Погрозил кулаком в ту сторону, где огромным костром пылал город, повернул к мужикам черное от копоти лицо: «Не доведется панам Смоленском володеть».

ЭПИЛОГ

Двадцать четвертого октября засевшие в Кремле поляки сдались на милость русских.

Еще задолго до света земское ополчение стало ратным строем у всех кремлевских ворот. Князь Пожарский строго-настрого наказал воеводам смотреть, чтобы казаки или свои ратные люди не вздумали чинить пленным обиды.

Медленно занималось утро. В тумане мутно чернели кремлевские башни, зубцы стен и против еще запертых ворот — полки ратных людей с развернутыми хоругвями. Солнце проглянуло сквозь туман, свежее и багровое. Но стены и башни по-прежнему казались вымершими. Воеводы, одетые по-ратному в железных шишаках и в цветных епанчах поверх панцирей, съезжались перед воротами, поглядывали на безмолвные, зияющие пустыми бойницами башни, переговаривались:

— Ай, может, передумали ляхи!

— Чего думать! Перебежчик еще третьего дня князю говорил, что жолнеры давно между собой положили сдаться по-доброму, да пан Струсь да бояре против того стояли. А сейчас и пану Струсю и боярам-изменникам храбриться не с чего. Вымолвить страшно, человечину с голода жрут.

Солнце прорвалось между клочьев тумана, засияло на сразу поголубевшем небе, сверкнуло на кремлевских крестах, оружии и доспехах ратных людей. Ратные приободрились, поглаживали отсыревшие усы:

— Солнышко!

— Добрый знак!

Михайло Лисица стоял среди ратных людей у Троицких ворот в переднем ряду. После того, как ушел он из Смоленска с несколькими уцелевшими посадскими мужиками и ратными людьми, пристал к старому знакомцу Беляю, громившему со своими мужиками ляхов. Бил Михайло с шишами и пана Вонсовича, и пана Мацкевича, и самого пана Струся. Когда услышали шиши о новом земском ополчении, ушли к Пожарскому.

Стоял Михайло теперь, смотрел на сияющие главы кремлевских церквей, на зубцы старой твердыни, вспоминал такие же главы, зубцы и башни Смоленска. Подумал: «Сели ляхи в Смоленск, да не надолго им там усидеть». Вспомнил и слова мастера Коня: «Руси под Литвою до века не быть». Вздохнул. «Встань, Федор Савельич, встань, мастер, погляди, как русские люди с Литвою великий свой спор кончают».

Ворота со скрипом отворились. Вышли думные бояре, сидевшие с поляками в осаде. Впереди всех Мстиславский. На боярине простая лисья шуба до пят, на голове старая, потертая, как у захудалого мужика, лисья же шапка. Видно было, что убогим одеянием хочет боярин разжалобить русских людей. Шел, опустив низко бороду и едва передвигая ноги. За Мстиславским еще бояре, дворяне и купцы из предавшихся раньше полякам.

Ратные задвигались, зашумели:

— Изменники!

— Королевы холопы!

— Секи изменников!

На середину, между рядами ратных, вынесся на вороном коне боярин, махнул шестопером:

— Пошто, ратные люди, кричите? Или не ведомо вам, что князь воевода с Козьмой Мининым слово дали полонянникам, какие б ни были — свои ли русские или литва, зла не чинить.

Ратные притихли, только в той стороне, где стояли казаки, крики не смолкали долго:

— Посечь изменников!

— И животы их взять!

За боярами и купцами стали выходить поляки. Сначала из ворот вышел пан Струсь. Прославленные в Речи Посполитой холеные усы вояки висели грустно. Волчьи глаза ушли глубоко в глазницы. За Струсем по четыре в ряд вышли шляхтичи его полка. Куда у спесивых ляхов подевалась и отвага! Лица бледные, шли вперевалку, трусливо шаря по сторонам глазами. Оделись тоже победнее, хоть кое у кого и было припрятано под одеждой награбленное в Кремле золото и жемчуг. За шляхтичами повалили толпой паны, гайдуки, жолнеры.

Михайло стоял, опираясь на бердыш. Смотрел он на толпы выходивших из ворот поляков, на бесконечные ряды ратных людей, терявшихся где-то за Китай-городом.

В рядах стояли бородатые, бывшие в сечах и в Ливонии и в Литве, не раз рубившиеся с татарами ратники, и парни-голоусы по осьмнадцатому году, впервые ставшие под ратную хоругвь, дети боярские, мужики, и посадские люди, — все свои, русские.

От вида множества ратных людей у Михайлы перехватило дыхание.

Он толкнул локтем стоявшего рядом Беляя:

— Не зря смоляне против Литвы до смерти стояли. Пока бились с панами, поднялась Русь от мала до велика. И не то Литве с Русью тягаться, нет в свете ни короля, ни царя-государя, чтобы теперь против Руси устоял.

Артамонов Вадим Иванович КУДЕЯР

Из Энциклопедического словаря

Изд. Брокгауза и Ефрона. т. XIII Б. СПб., 1894.


ИОАНН ВАСИЛЬЕВИЧ — царь и великий князь всея Руси, прозванный Грозным, был сыном великого князя Василия Иоанновича от второй его супруги — Елены Васильевны Глинской; родился 25 августа 1530 г„скончался в марте 1584 г.

Трёхлетним ребёнком остался он по кончине отца своего и был провозглашён великим князем (1533). Правительницею сделалась, по завещанию Василия, вдова его, великая княгиня Елена. Дяди государя, князья Юрий и Андрей, были заточены ею, как недовольные её правлением; второй прибег и к вооружённому восстанию. Дядя Елены, князь Михаил Глинский, не одобрявший её также, был заключён. Между боярами многие не любили правительницу, частью потому, что великий князь развёлся со своей первою женою и женился на иноземке, частью же за предпочтение, которое она оказывала князю И. Ф. Овчине-Телепнёву-Оболенскому. Понятно, что возник слух, сообщаемый Герберштейном, будто Елена была отравлена. Грозный, однако, не упоминает нигде об этом обстоятельстве.

Со смертью Елены (1538) открылось поприще боярским смутам. Власть захватил известный своею энергией князь В. В. Шуйский; через шесть дней по смерти Елены схвачены были князь Овчина-Оболенский и сестра его, мамка великого князя, Челяднина. Выпущенный из тюрьмы князь Бельский, по подозрению в желании подчинить себе великого князя, был снова посажен в тюрьму, а после смерти князя В. Шуйского брат его, князь Иван, низложил митрополита Даниила, расположенного к Бельскому. Тяжело было правление Шуйских для Русской земли. Сам великий князь позднее в письме к Курбскому недобро поминает своё детство; он рассказывает, что князь И. Шуйский клал при нём ноги на постель отца, не давал ему вовремя, пищи, расхитил из казны сосуды, расхитил и казну денежную. Князь Курбский рассказывает, что правители небрегли воспитанием великого князя, что они приучили его к жестокости и не останавливали, когда он кидал с крыльца животных. Позднее, когда Ивану было 15 лет (уже во время влияния Глинских), он скакал по улицам, давил людей, а «пестуны» дивились его мужеству. Заняться воспитанием Ивана пестунам было некогда: Шуйские, как потом и Глинские, думали только о своей корысти. Это развило в Иване недоверие и даже презрение к людям, лишило его уменья сдерживать свои порывы.

В 1540 г. князь Иван Бельский был освобождён из тюрьмы и занял место Шуйского. При нём отдохнула земля: псковичам дана губная грамота, выпущен из заточения двоюродный брат великого князя, Владимир Андреевич; Шуйский был только послан с ратью к Владимиру. Власть Бельского была непродолжительна: в 1342 г. Шуйский, вызванный своими приверженцами из Владимира (говорят, что в заговоре участвовало 300 человек), заточил Бельского, который скоро был убит; митрополита свергли и едва не убили. Митрополитом был поставлен тогда знаменитый Макарий, бывший дотоле архиепископом в Новгороде. Этот учёный иерарх имея влияние на великого князя и развил в нём любознательность и книжную начитанность, которою так отличался впоследствии Иван.

Не долго правил князь Иван Шуйский; скоро место его заняли его родственники, князья Иван и Андрей Михайловичи и Фёдор Иванович Скопин. Прежние насилия продолжались: из государевых хором вытащили Воронцова, которого государь очень любил, били его по щекам и не умертвили только по просьбе Ивана, но сослали в Кострому, один из клевретов Шуйских дошёл до того, что, наступив на мантию митрополита, изодрал её. Новое появление Шуйских во власти ознаменовалось усилением власти наместников. Положение становилось невыносимым; составился заговор против Шуйских, во главе которого стали родственники великого князи, Глинские; заговор созревал долго; наконец в декабре 1543 г. Иван собрал бояр, объявил им, что знает, как многие участвовали и хищениях и неправдах, но теперь казнит только одного князя Андрея Шуйского, которого приказал схватить псам; те растерзали- его. Но правления на себя Иван не принял, а положился на Глинских и дьяка Захарова, в котором В. А. Белов основательно видит одного из главных деятелей этого времени.

Новые властители занялись преследованием людей им неприятных; в 1544 г. князь Кубенский, приверженец Шуйских, был подвергнут опале, но потом помилован; в 1545 г. урезан язык Бутурлину и положена опала на Воронцова, бывшего любимца царя, против которого было то обстоятельстве, что он желал сохранить своё влияние: «Кого государь пожалует без Фёдорова ведома, и Фёдору досадно». В это время шестнадцатилетний великий князь забавлялся и не думал об управлении.

В декабре 1546 г., призвав к себе митрополита и бояр, Иван изъявил желание жениться и венчаться на царства; взять за себя иностранку он не желал, ибо «у нас норовы будут разные, ино между нами тщета будет». Царское венчание не было новостью: дед великого князя венчал уже своего внука, несчастного Димитрия. Сам титул уже встречается в грамотах правда-более во внешних сношениях; у великого князя Василия Иоанновича была печать с царским титулом; известны и его монеты с тем же титулом. С падением Царьграда мысль о том, что Москва — третий Рим, а государь русский — наследник царя греческого, всё более и более укоренялась между книжниками. Царское венчание совершено было 16 января 1547 г. Позже (в 1561 г.) Иван послал просить благословения от царьградского патриарха, от которого и получена была утвердительная грамота. Отсюда ясно, какой смысл царскому венчанию придавал сам царь. Ещё до этого торжества разосланы были по городам грамоты с приказанием привозить в Москву девиц для выбора царской невесты. Выбрана была Анастасия Романовна Захарьина-Юрьина. Род Захарьиных, происходивший от Фёдора Кошки, принадлежал к числу немногих старых боярских родов, удержавших высокое положение при наплыве «княжат», вступавших в службу московских государей. Как ни любил он царицу, но, не привыкнув сдерживать себя, не мог сразу поддаться её умиротворяющему влиянию. Обыкновенно сильное влияние на царя приписывается пожару 12 апреля, когда горела вся Москва. Волнующийся народ требовал выдачи бабки царя — княгини Глинской, чарам которой приписывал пожар. Царь был в своём дворце на Воробьёвых горах. Сюда явился к нему священник Сильвестр. Курбский пишет, что он произнёс к царю грозную речь, заклиная его именем Божиим и подтверждая слова свои текстами Св. писания. Сильвестр был священником Благовещенского собора, старший священник которого был царским духовником. Он, стало быть, давно был известен Ивану и, как переселенец из Новгорода, пользовался, вероятно,покровительством Макария, в 1542 г. возведённого в сан митрополита. Влиянию этих духовных лиц, в особенности Макария, следует приписать сдержку пылкой природы Грозного; но успех приёмов Сильвестра — действования «детскими страшилами» (слова самого Ивана) — не мог быть продолжителен.

Достигнув двадцатилетнего возраста, царь пожелал высказать, как намерен править впредь, и торжественно заявить, на ком лежит вина в бывших беспорядках. Для этого он собрал первый земский собор, на утверждение которого был предложен Судебник, представлявший новую редакцию Судебника великого князя Иоанна. К собравшимся представителям Иван произнёс с Лобного места красноречивую речь: «Нельзя исправить минувшего зла; могу только спасти вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду; соединимся все любовью христианскою. Отныне я судья ваш и защитник». Приём прошений Иван поручил Алексею Адашеву, которого выбрал из людей незнатных: он хотел отстраниться от людей знатных, которых владычество ещё свежо было в памяти и его, и всей земли. В 1551 г. на соборе духовных властей на вопросы царя даны были ответы относительно искоренения злоупотреблений, вкравшихся в церковь. Постановления этого собора известны под именем Стоглава, ибо предложено было сто вопросов. И. Н. Жданов обнародовал список этих вопросов, касающихся как церковного, так и гражданского благоустройства.

Вообще правительство в эту эпоху выказало большую деятельность: наместники-кормленщики заменялись земским самоуправлением, посредством земских старост и целовальников, что было вызвано жалобами населения (прежде всего в 1552 г. дана была уставная грамота вожанам, в 1555 г. последовал указ о введении самоуправления по всем областям). Введение губных старост для уголовных дел началось ещё в 30-х гг. XVI в.; в 1551 г… было большое разверстание поместий, упрочившее содержание служилых людей; в 1556 г. последовала новая развёрстка. Курбский, а за ним и многие историки (Карамзин, Полевой, Костомаров, Иловайский, арх. Леонид и др.) приписывают всё, что делалось в эту эпоху, «избраной раде» (т. е. ближайшим советникам царя); говорят, что эта рада была избрана Сильвестром и Адашевым. Едва ли, однако, много могли сделать какие-либо советники без полного убеждения царя в необходимости изменений в существующем строе. Преувеличенное, в злобе, показание Ивана, что советники не давали ему ступить свободно, свидетельствует только о том, как далеко простирал свои притязания Сильвестр, как сильно был раздражён против него и его сторонников царь; но не следует думать, чтобы слова эти были полною правдою.

Во внешних отношениях этот период жизни Ивана ознаменовался важным событием-взятием Казани. В 1548 г. умер в Казани царь Сафа-Гирей, из рода крымских ханов, враждебный России. Незадолго до смерти он отразил князя Бельского, подходившего к Казани. После него казанцы посадили его малолетнего сына Утемыш-Гирея, под опекою матери его Сююнбеки. В 1550 г. царь лично предпринял поход на Казань, но распутица не позволила идти далее устья Свияги; здесь заложена была крепость и оставлен русский гарнизон. Горные черемисы подчинились тогда России, вследствие чего Казань была стеснена и казанцы просили Ивана дать им царя. Послан был Шах-Али, но с условием уступки горной стороны. Когда Шах-Али сел в Казани, положение его было трудно: казанцы требовали возвращения горной стороны, московское правительство — вассального подчинения. Стеснённый с двух сторон, он ушёл из Казани. Казанцы обещали было принять русских воевод, но обманули и призвали к себе в цари ногайского князя Едигера. Тогда сам царь выступил в поход на Казань. Узнав о нападении крымцев на Тулу, он сначала пошёл туда, но крымцы бежали. Тогда царь повёл сам часть рати на Владимир, Муром и Нижний; на Суре сошлись с ним другие части русского войска. К Свияжску подошли 13 августа. Осада Казани продолжалась до 2 октября. Привезён был немец розмысл (инженер), сделан подкоп; в стене образовалась брешь, русские вошли в город. Когда не осталось никакой надежды, татары вышли из города; их царь был взят в плен. Его после крестили и назвали Симеоном (не следует смешивать его с Симеоном Бекбулатовичем, которого впоследствии Иван назвал великим князем; казанский царь зовётся Касанвич). Из Москвы позднее был послан в Казань архиепископ Гурий с наказом не крестить насильно, ласково обходиться о туземцами и даже заступаться за некрещёных. С народом Казанского царства борьба не была окончена взятием Казани; восстания ещё были возможны, но с поселением русских помещиков край всё более и более становился русским.

За казанской землёй последовало покорение земли башкирской: башкиры начали платить ясак. Ногаи не были опасны: они делились на несколько орд, ссорившихся между собою; ссорами пользовалось русское правительство; распри ногаев открыли путь к завоеванию Астрахани: защищая князя Измаила от астраханского хана Ямгурчея, Иван послал войско к Астрахани. Вместо Ямгурчея посадили ханом Дербыша, который «неприяшеся» России, и в 1557 г. царство Астраханское было занято, как говорится в песне, «мимоходом». Успех России на Востоке привёл к тому, что владельцы кавказские вошли с нею в сношения, и хан сибирский Едигер обязался платить ей дань. В Крыму не могли равнодушно смотреть на усиление Москвы и всеми средствами старались мешать ему.

В 1555 г. Девлет-Гирей напал на русскую Украину; Иван пошёл навстречу ему к Туле; хан поворотил назад, хотя и разбил Шереметева у Судбища (150 вёрст от Тулы). В 1556 г. ходил по Днепру дьяк Ржевский под Очаков; в 1559 г, Адашев, брат Алексея, е поступившим в русскую службу вождём днепровских казаков князем Дмитрием Вишневецким опустошил крымские улусы. Советники царские считали возможным завоевать Крым; некоторые из даровитейших современных историков (Н. И. Костомаров) держатся того же мнения, но ещё Соловьёв основательно доказал трудность этого предприятия: между Крымом и Россией степь, Турция ещё была сильна — до Лепантской битвы вся Европа уверена была в непобедимости турок. С другой стороны, недаром указывается на неудачу позднейших походов в Крым, до заселения Новороссии.

Царь не послушался своих советников и обратился на Запад: скоро началась Ливонская война. Война эта считается многими политической ошибкой Ивана; Костомаров прямо приписывает её стремлению к завоеваниям; а между тем она была историческою необходимостью, как доказано исследованием Г. В. Форстена, в его «Балтийском вопросе:». Ещё в раннюю пору, дотатарскую, Русь стремилась к морю: за Неву бились новгородцы с шведами; в землях прибалтийских имели владения князья полоцкие. Орден Ливонский оттеснил русских от моря. После свержения татарского ига явилось сознание необходимости сношений с Европою: выписывались иностранные мастера и т. д. Московское государство, присоединив Новгород, унаследовало и политические отношения Новгорода к странам прибалтийским. Ещё при вёл. кн. Иоанне уничтожена была торговля с Ганзою, купцы которой держали в чёрном теле местное купечество. Торговля перешла в ливонские города: Ригу, Нарву. Ливанцы обставили торговлю стеснительными условиями, мешая другим народам (главное — голландцам) принимать в ней участие, запрещая торговать с русскими в кредит, запрещая ввозить в Россию серебро и т. д.

В 1547 г. царь поручил саксонцу Шлитте набрать в Германии художников и мастеров, полезных для России. Цезарь это позволил; но ливонцы предупредили об опасности для них от знакомства русских с иностранцами, И набранные люди были задержаны в Любеке; сам Шлитте был задержан в Ливонии; испрошено позволение не пропускать в Россию мастеров и художников, и один из набранных, Ганц, пробираясь в Россию, был казнён. Русской торговле, которой всеми средствами старались мешать соседи, открылся в 1553 г. новый исход: английская торговая компания, отыскивая путь через Север в Китай, снарядила экспедицию, которую король Эдуард VI снабдил грамотою к государям северным и восточным. Часть экспедиции погибла на пути, но Р. Ченслер прибыл в устье Северной Двины, был отправлен в Москву и милостиво принят государем. В 1555 г. он явился послом от Филиппа и Марии. Англичане получили привилегию торговать без пошлины, иметь свои дома в русских городах. В 1557 г. русский посланник Осип Непея выговорил такие же права в Англии для русских купцов. Пример англичан побудил и голландцев явиться в Двинское устье, где они и торговали до 1587 г.; так завязались у России сношения с другими народами, помимо ближайших соседей, которые желали остановить эти сношения и запереть Россию.

Прежде всего пришлось столкнуться с королём шведским Густавом Вазою. Предлогом войны, начавшейся в 1554 г., были пограничные споры и недовольство Густава на то, что переговоры с ним ведутся; не в Москве а в Новгороде. Война, ограничилась опустошением пограничных мест. Потеряв надежду на своих союзников, Польшу и Ливонию, Густав заключил мир, с тем чтобы впредь сношения велись в Новгороде и чтобы установлена была взаимная беспрепятственная торговля (1557). Важнее, чем война со Швецией, была война с Ливонским орденом. Сам по себе орден был в это время слаб, но именно эта слабость была страшна для московского правительства: ордену приходилось или обратиться в светское владение, подобно ордену немецкому, ставшему герцогством прусским или подпасть под власть соседних государств- Швеции, Дании, Польши. Оба исхода не могли быть приятны Москве. Поводами к войне были очевидная враждебность ордена и нарушение существующих договоров. Так, по договору ордена с Псковом (1463) и по договору с Плетенбергом (1503) Дерпт должен был платить некоторую дань, которая не платилась. Когда в 1557 г. прибыли ливонские послы для переговоров о продолжении перемирия, с ними заключён был договор, обязывающий Дерпт платить эту дань; за неё должна была поручиться вся Ливония. Ливонцы между тем упустили случай войти в союз с Швецией в вызвали вражду Польши. Ещё не заключив мира с Польшей, они послали посольство в Москву попытаться не платить дани. Царь отказал и велел укреплять границу; ливонцы испугались, новое посольство просило уменьшения дани; последовал новый отказ. Русское войско появилось на границе; в Ливонии послышались голоса о необходимости опереться на одного из соседей, заговорили о союзе с Польшей, но всё ограничилось предположениями.

В 1558 г. русские войска вошли в Ливонию и опустошили её. Собрался сейм, положено было умилостивить царя; посол прибыл в Москву; уже дан был приказ остановить военные действия, но из Нарвы стреляли по русским, и Нарва была взята. Явилась возможность самостоятельной торговли; Нарва приносила 70 000 руб. дохода в год. Соседи, в особенности Польша, взволновались переходам её в русские руки. По взятии Нарвы царь потребовал покорности всей Ливонии; не добившись этого миром, попробовал силу: много городов сдалось, в них селили русских и строили русские церкви; в битвах разбивали ливонцев. В страхе обратились они к императору, который отвечал, что ему невозможно повсюду защищать христианство даже от турок. Началось разложение Ливонии; Эстляндия обратилась к Дании, архиепископ-к Польше, магистр- к Швеции. Швеция, Данин и Польша приняли на себя посредничество; но царь требовал покорности от магистра.

Во время этих переговоров пал Дерпт. Ему обещаны были, безопасность жителей и сохранение прав, но появилось в окрестности русское юрьевское дворянство, а в городе православный епископ. Хотя, пользуясь уходом главных сил, ливонцы имели некоторые успехи, но в 1559 г. снова вступила в их земли русская рать, доходила до Риги, опустошила Курляндию. Посредничество короля датского и опасения со стороны Крыма побудили дать Ливонии шестимесячное перемирие. В этот промежуток времени ливонцы обращались и к Германии, и к другим государствам, но пользы от того было не много, хотя магистр и архиепископ отдались под защиту Польши, а епископы эзельский и курляндский — под защиту Дании. Брат датского короля Магнус выбран был коадъютером эзельского епископа и скоро приобрёл епископство ревельское, но Ревель поддался Швеции. Русские войска продолжали опустошать Ливонию. В конце 1561 г. магистр Кетлер заключил договор с польским королём, по которому Ливония подчинялась Польше, а он делался наследственным герцогом курляндским. Так Ливония окончательно разорвалась между Польшей, Швецией, Данией (Эзель остался за Магнусом), Россией и вассалами Польши, герцогами курляндскими. Пока в Ливонии совершались эти события, в самой Москве вышло наружу то, что доселе таилось: царь разорвал со своими советниками, и начала всё более и более развиваться в нём подозрительность. Совершилось то, что ещё до сих пор по старой привычке называют переменою в характере Грозного. Приближая к себе Сильвестра и Адашева, Иван надеялся встретить в них людей лично ему преданных; но сам друг их Курбский прямо указывает на то, что они завладели правлением и окружили царя избранными ими людьми. Влияние Сильвестра на царя было сильно до 1553 г., и основа его была в уважении Ивана к нравственным качествам Сильвестра. Но пугать «детскими страшилами» можно было только на первых порах: Сильвестр надеялся управлять, а управлять такими людьми, как Иван, чрезвычайно трудно. Сильный удар влиянию Сильвестра нанесён был в 1553 г., когда Иван опасно занемог. Больной хотел, чтобы, на случай его смерти, была принесена присяга его сыну, тогда младенцу, Димитрию. Большинство окружающих его отказалось принести присягу и желало избрать Владимира Андреевича, сына Андрея Иоанновича. Окольничий Адашев, отец Алексея, прямо говорил: «Сын твой, государь наш, ещё в пелёнках, а владеть нами Захарьиным». Владимир Андреевич и мать его старались привлечь на свою сторону деньгами; Сильвестр стоял за Владимира и тем возбудил и к себе недоверие. Сами Захарьины колебались, боясь за свою участь. Тяжёлое сомнение налегло на душу Ивана Васильевича, но он не спешил разрывать со своими советниками. Спокойное отношение царя к событиям во время его болезни многим казалось неестественным; некоторые, более предусмотрительные, решились прибегнуть к старому средству — отъезду, В июле 1554 г. в Троице был пойман князь Никита Семёнович Ростовский, отец которого был из сторонников Владимира Андреевича. По следствию оказалось, что у него заранее велись сношения о литовским посольством, что он действовал с согласия не только отца своего, но и многих родичей. Бояре приговорили князя Семёна казнить, но царь по ходатайству митрополита послал его в тюрьму на Белоозеро. Несмотря на всё это, несмотря на несогласие царя с советниками по вопросу о войне Ливонской — причём советники указывали на необходимость покончить с Крымом, а всё случившееся дурное выставляли наказанием за то, что он их не послушался и начал войну Ливонскую, — разрыва ещё не было. Тем не менее влияние Сильвестра и друзей было тягостно для Ивана. В характере его была черта, тонко подмеченная И. Н. Ждановым: увлекаясь мыслью, он охотно отдавал подробности исполнения другим, но потом, заметив, что они забрали слишком много власти, вооружался против тех, кому верил. Доверие сменялось подозрительностью; к тому же недовольство советниками у него всегда соединялось с недовольством собой. От доверия к Сильвестру Иван перешёл к подозрительности, старался окружить себя людьми, которые не выходили из повиновения ему; научившись презирать этих людей, простёр своё презрение на всех, перестал верить в свой народ.

В 1560 г, умерла Анастасия. Во время её болезни случилось у царя какое-то столкновение с советниками, которых он и прежде подозревал в нерасположении к Захарьиным и которые с своей стороны считали Захарьиных главною причиною упадка их влияния. Над Адашевым и Сильвестром наряжён был суд: Сильвестр был послан в Соловки, а Адашев — сначала воеводою в Феллин, а после отвезён в Дерпт, где и умер. Сначала казней не было; но, заметив, что низложенная партия хлопочет о возвращении влияния, царь ожесточился. Начались казни. Казни Ивана были страшны, да и время было жестокое. Мы нe можем, однако, быть вполне уверены ни в подробностях всех казней, ни даже в числе казнённых. Источниками в этом вопросе служат сказания князя Курбского, рассказы иностранцев и синодики. Новейший исследователь этой эпохи, г. Ясинский, сводя эти три источника вместе, приходит к ужасающим результатам. Вероятнее, однако, предположение Е. А. Белова, что ещё многого недостаёт для полной уверенности в истинности этих показаний, Курбский, очевидно, пристрастен; из иностранцев многие пишут по слухам; когда составлены синодики, мы не знаем, не знаем также и того, всё ли записанные в них лица были казнены, а не умерли в опале; наконец, надписи над строками этих синодиков, заключающие в себе прозвания лиц или какие-либо другие сведения, требуют проверки. Следует ещё прибавить, что существуют указания на следственные дела, до нас не дошедшие, например, по случаю новгородского погрома. Впрочем, на первых порах Иван часто довольствовался заключением в монастырь или ссылкою. Со многих взяты были поручные записи, что они не отъедут. Предположение подобного намерения нельзя считать фантазией царя; оно бывало и в действительности. Так, отъехали Вешневецкий, двое Черкасских, Заболоцкий, Шашкович и с ними много детей боярских. Литовское правительство, не только охотно принимало отъездчиков, но ещё само вызывало к отъезду. Так, велась переписка с князем И. Д. Бельским и дана была ему «опасная грамота», но об этом узнали; Бельский был помилован, только представил за себя ручателей. Такая же переписка началась с князем А. М. Курбским, который в 1564 г, отъехал в Литву. Пожалованный там богатыми поместьями, Курбский не отказывался участвовать в походах против своих соотечественников. Отъехавши, он отправил обличительное послание к Грозному: началась переписка, в которой ясно сказались воззрения обеих сторон. Курбский был не просто боярин, он не только защищал права высшего сословия на участие в советах государя; он был потомок удельных князей и, подобно другим «княжатам», не мог забыть победы Москвы. В письме к Грозному он вспоминает предка своего Фёдора Ростиславича, указывает на то, что князья его племени, «не обыкли тела своего ясти и крови братии своих пити». Он сохраняет сношения с Ярославлем- у него там духовник, — почему Иван и упрекает его в желании стать ярославским владыкою.

Как Курбский считался предками с Иваном, так Бельский и Мстиславский считаются предками с Сигизмундом Августом, Князь В. И. Шуйский, вступая на престол, заявляет о старшинстве своей линии перед линией великих князей московских. Княжата в ту пору составляли особый высший разряд в Московском государстве. В виде вотчин владели они. остатками своих бывших, уделов. Царь в 1562 г. издаёт указ, которым ограничиваются права княжат на распоряжение своими ветчинами. Флетчер сообщает нам, что, подвергая опале княжат, Иван, отнимал у них вотчины и давал поместья в других местах, разрывая, таким образом, связь между населением и бывшими удельными князьями. В актах встречаются примеры таких перемещений. В. О. Ключевский приводит любопытные примеры перемещения служилых людей, очевидно — бывших слуг удельного князя, из княженецкой вотчины в другие места. Княжата не могли помириться о титулом царя, главным образом, потому, что за ними не сохранено было право руководить государя своими советами. Недовольные порядком вещей, по Курбскому, имеют право отъехать. На теорию потомка князей ярославских внук греческой царевны отвечает своей теорией. По его словам, царская власть установлена Богом; назначение царя — покровительствовать благим, карать злых. В обширном, ответе Грозного замечательно, между прочим, указание на то, что духовные не должны мешаться в, светские дела, составляющее опровержение слов Курбского о благих, советах Сильвестра. Отъезд Курбского и его резкое послание ещё сильнее возбудили подозрительность царя. Он стал готовиться к нанесению решительного удара тем, кого считал своими врагами. Для этого нужно было убедиться, насколько можно было рассчитывать на бездействие народа.

С этой целью 3 декабря 1564 г. Иван, взяв о собой царицу Марью Темрюковну (с которой вступил в брак в 1561 г.), царевичей, многих бояр, дворян с семьями, вооружённую стражу, всю свою казну и дворцовую святыню, поехал по разным монастырям и, наконец, остановился в Александровской слободе (Владимирской губ.). Недоумение москвичей по поводу этого отъезда продолжалось до 3 января 1565 г., когда митрополит Афанасий получил грамоту от царя, в которой Иван, исчисляя вины бояр, начиная с его малолетства, обвиняя их в корыстолюбии, нерадении, измене, обвиняя духовенство в ходатайстве за изменников, объявлял, что, не желая терпеть измены, оставил своё государство и поехал поселиться, где Бог ему укажет. С тем вместе получена была грамота к православному христианству града Москвы, в которой государь писал, что на них он гнева не имеет. Странное сообщение поразило всех: духовенство, бояре и горожане в недоумении приступили к митрополиту о просьбами, чтобы он умолил царя, причём горожане указывали — просить царя, чтобы он государства не оставлял, а их на растерзание волкам не давал, «наипаче от рук сильных избавлял». И те и другие равно выразили мысль, что изменников государь волен казнить как ему угодно, С этим полномочием поехала из Москвы депутация из разных чинов людей, во главе которой стоял Пимен, архиепископ новгородский. Царь склонился на просьбу и объявил, что снова принимает власть, с тем что будет казнить изменников; при этом он сказал, что из государства и двора выделяет себе часть, которую назвал опричниной. Вслед за тем последовало определение тех волостей, городов и московских улиц, которые взяты в опричнину, Наконец, государь выбрал тысячу человек князей, дворян и детей боярских, которые все должны были иметь свои поместья в отведённых под опричнину волостях; всё остальное государство названо было земщиной и отдано под управление земских бояр. В 1574 г. во главе земщины, с титулом великого князя всея Руси (а после-тверского), поставлен был крещёный, под именем Симеона, касимовский царь Саип-Булат Бекбулатович. Земские бояре заведовали всеми текущими делами, но о разных вестях или великих земских делах докладывали государю. Многие подозреваемые в измене были казнены или сосланы в Казань. Значение опричнины верно и метко оценено С. М. Соловьёвым. По его представлению, Иван, заподозрив бояр, не мог прогнать их всех от себя и потому удалился от них сам, окружив себя новыми людьми, построив себе новый дворец, уйдя в Александровскую слободу.

Такое удаление государя от земли имело гибельные следствия, делающие понятною общую ненависть к опричникам. Новое обстоятельство ещё усилило подозрительность Ивана: литовский гонец привёз к московским боярам грамоты от короля и гетмана. Грамоты были перехвачены, от имени бояр посланы бранчливые ответы; за эту переписку поплатился жизнью конюший Челяднин с несколькими друзьями. В послании Грозного из слободы он осуждал обычай духовенства «печаловаться» за осуждённых; но самое серьёзное столкновение по этому вопросу возникло тогда, когда первосвятительскую кафедру занял соловецкий игумен Филипп, из рода Колычевых. Зная лично и уважая Филиппа, царь в 1567 г. предложил ему кафедру митрополита. Филипп, сначала отказывавшийся, согласился только под условием уничтожения опричнины. Царь оскорбился. Собору удалось примирить их, и Филипп дал обещание в опричину и царский домовый обиход не вступаться. Но подозрение запало в душу Ивану, а Филипп начал ходатайствовать за опальных и обличать царя. Произошло несколько столкновений. Враги Филиппа, в числе которых был, между прочим, духовник царский, наконец восторжествовали: Филипп удалился в монастырь Николаевский, теперь греческий, на Никольской, но всё ещё служил. В крестном ходе заметил он опричника в тафье и обличал его; царь рассердился, тем более что, когда он оглянулся, тафья была снята. Тогда над Филиппом наряжён был суд и в Соловки послана была комиссия для собирания о нём сведений. Во главе комиссии стоял Пафнутий, архиепископ суздальский. Лестью и обещаниями склонили игумена Паисия и старцев дать показания против Филиппа. 8 ноября 1568 г. Филиппа заставили служить. Во время службы он был схвачен опричниками в церкви, на другой день торжественно лишён сана и скоро свезён в тверской Отрочь монастырь, где во время похода Ивана на Новгород (дек. 1569) Филипп был задушен. Вскоре после низведения Филиппа погиб двоюродный брат царя, Владимир Андреевич, в котором Иван видел, и, быть может, не без основания, опасного претендента.

Не без связи с делом Владимира стоит новгородский погром. В январе 1570 г. Иван приехал в Новгород. По дороге он останавливался в Клину и в Твери, которые много пострадали и от казней, и от опустошения опричников. В Новгороде совершено было много казней, свергнут архиепископ, страшно грабили опричники. Ужас напал на новгородцев. Иван Васильевич, объявив милость оставшимся трепещущим горожанам, проехал во Псков, которого, однако, миновал его гнев. Возвратясь в Москву, он начал следственное дело; призваны были к суду и казнены многие бояре, в том числе любимцы царя, Басмановы отец и сын, а князь Афанасий Вяземский умер от пытки.

Недоверие царя не только к старым боярам, но и к людям, им самим избранным, постоянные разочарования, которых он по характеру своему не мог избежать, ибо требовал от людей, чтобы они во всём удовлетворяли его, должны были тяжело лечь на его душу. Мысль о непрочности его положения с особенной силой овладела им в последние годы. До нас дошло его завещание, относимое к 1572 г., где он жалуется на то, что ему воздали злом за благо и ненавистью за любовь. Он предполагает себя изгнанным от бояр, «самовольства их ради». Мысль о непрочности своего положения Иван высказывал в сношениях с Англией, где на случай изгнания искал себе убежища. Даже любимый сын, царевич Иван, не миновал подозрительности царской. В 1581 г., во время величайших неуспехов русского оружия, между отцом и сыном произошло столкновение. Говорят, будто царевич указывал на необходимость выручки Пскова. Гневный царь ударил его жезлом; через четыре дня царевич умер.

Возвратимся к делам внешним. Падение Ливонского ордена поставило лицом к лицу державы, между которыми разделилось его наследство. Швеция, заключив союз о Россией, обратилась на Данию, а России пришлось столкнуться с Польшей. Сигизмунд Август, приняв во владение Ливонию, послал в Москву предложение вывести и русское, и литовское войско из Лифляндии. Из Москвы отвечали отказом. Попробовали завести сношения от имени епископа виленского и панов с митрополитом и боярами, но сношения кончились неудачей. Бояре, между прочим, указывали на то, что Москва есть вотчина великого государя, и делали сравнение между русскими государями «прирождёнными» и литовскими «посаженными». Ответы писаны, очевидно, самим царём. В переговорах и мелких столкновениях прошёл весь 1562 г., а в январе 1563 г. войско, предводимое царём, двинулось к Полоцку, который 15 февраля сдался. Очевидно, царь намерен был оставить его за собой: воеводам предписано было управлять, расспрося их здешние всякие обиходы; для суда избрать голов добрых из дворян, судить по местным обычаям; царь приказал поставить в Полоцке архиепископа. После взятия Полоцка пошли бесплодные переговоры, а в 1564 г. русское войско разбито было при р. Уле. Опять начались набеги и стычки, а между тем заключены договоры о Данией и Швецией. Со стороны Крыма Россия казалась обеспеченной: заключено было перемирие на два года; но, подстрекаемый дарами Литвы, хан сделал набег на Рязань. В конце 1565 г. снова начались переговоры с Литвою. Когда послы литовские готовы были уступить все города, занятые русскими, Иван решился спросить совета у земли, не прекратить ли войну, Летом 1566 г. собрался в Москве земский собор и постановил «за те города государю стоять крепко». Снова потянулись и переговоры, и стычки; только в 1570 г. заключено было перемирие, на основании uti possidetis.

Во время переговоров послы выразили царю мысль, что желали бы избрать государя славянского и останавливаются на нём. Царь, произнесши обширную речь в доказательство того, что воину начал не он, заметил, что он не ищет выбора, а если ни хотят его, то «вам пригоже нас не раздражать, а делать так, как мы велели боярам своим, и всея говорить, чтобы христианство было в покое». За выбором Иван не гнался; ему важна была Ливония, за Ливонию он готов был отдать и Полоцк; но Ливонию не уступят охотно ни Польша, ни Швеция, овладеть ею трудно; и вот явилась мысль создать в Ливонии вассальное государство. Сначала обратили внимание на Фюрстенберга, бывшего магистра, жившего в России пленником. Старый магистр потому, говорят, не принял этого предложения, что не решался нарушать свою присягу империи. Тогда обратились в другую сторону. В числе пленных немцев, которыми Грозный любил себя окружать в эту пору и которым позволил построить церковь в Москве, особенной благосклонностью пользовались Таубе и Крузе. Эти любимцы указали на двух кандидатов- Кетлера и Магнуса; им поручено было вести сношения, и они отправились в Ливонию. Кетлер даже не отвечал на предложение, но Магнус вошёл в переговоры я в марте 1570 г. сам поехал в Москву. Иван заставил его присягнуть в верности, назвал его королём Ливонии и назначил ему в невесты племянницу свою, дочь Владимира Андреевича (свадьба Магнуса с Марьей Владимировной совершена в 1573 г.). Обласканный в Москве, снабжённый войском, к которому со всех сторон, даже из Курляндии, начали приставать немцы, Магнус в августе 1570 г, вступил в Эстляндию и осадил Ревель. Начать поход против Лифляндии было невозможно по случаю только что заключённого перемирия между Россией и Литвой, а в Эстляндии дело стояло иначе. Эрих XIV, с которым Иван был в хороших отношениях и вёл переговоры о выдаче Екатерины, невестки короля и сестры Сигизмунда Августа, был свергнут братом своим Иоанном (1566). Послы, присланные новым королём, вели переговоры, когда в Россию приехал Магнус. Под влиянием вновь затеянного дела с послами прервали переговоры и сослали их в Муром.

Ещё Таубе и Крузе, во время своей ливонской поездки, старались, но тщетно, склонить Ревель поддаться русскому государю. Чего не удалось достигнуть переговорами, того теперь решились добиваться оружием. Тринадцать недель продолжалась осада Ревеля; мужество осаждённых, подвоз морем снарядов и припасов из Швеции заставили наконец Магнуса снять осаду (1бмарта 1571 г). Опасаясь царского гнева, Магнус удалился на Эзель, но вскоре был успокоен Иваном. В страхе от того же гнева Таубе и Крузе изменили России: они пробовали было овладеть Дерптом, но, потерпев неудачу, бежали в Польшу в написали тем известный памфлет, направленный против Ивана, Так неуспешна, была первая попытка Магнуса, но опасения, порождённые ею, были столь велики, что при посредстве императора и короля французского заключён мир между Швецией и Данией, причём император принял на себя посредничество по делам лифляндским.

Устремив вникание, на Ливонию, московское правительство не могло, однако, упускать из виду ни южной своей границы, угрожаемой татарами, ни особенно новых своих завоеваний в бывших татарских юртах. С татарами цель которых ограничивалась грабежом, хотя и трудно было ладить, в особенности ввиду даров короля польского (по словам одного из князей крымских русскому посланнику Нагому, «татарин любит того, кто ему больше даст»), но всё же можно было откупиться от хана. Завоевание татарских царств вызвало против нас другого могущественного врага: султан турецкий, преемник халифов, не мог не взволноваться нарушением целости мусульманского мира. Ещё Солиман требовал от хана пособия в походе на Астрахань. Крымцы, боясь усиления турок в их соседстве, всеми средствами, отклоняли эту мысль, но наконец в 1569 г. Селим настоял на замысле отца. Турецкое войско отправилось из Кафы с целью прорыть канал из Дона в Волгу и потом или завладеть Астраханью, или поставить вблизи неё новый город. Хан тоже должен, был участвовать в этом походе. Но канал не удался, подступить к городу не решились, узнав о готовности русских к обороне; строить новый город оказалось невозможным вследствие возмущения войска. Так неудачно для турок кончилось первое их столкновение е Россией. В 1570 и 1571 гг., ездили в Константинополь русские послы; они должны были убедить султана в том, что в России мусульмане не стеснены. Но султан требовал Казани, Астрахани, даже подчинения царя. По его желанию хан вновь готовился к нашествию. Тревожно было лето 1570 г.; войско стояло на Оке, сам царь два раза приезжал к нему.

Весной 1571 г. хан, предупреждённый русскими изменниками, сообщившими ему об ожесточении страны, от войны, казней, голода и мора, переправился через Оку и отрезал царя, стоявшего у Серпухова, от главного войска. Царь ушёл к Ростову, воеводы пошли к Москве. Хану удалось пограбить к зажечь посад, но брать Кремль он не решился. В начавшийся после этого переговорах Иван предлагал уступить Астрахань, но только требовал времени. Хан запрашивал и Казань, а потом стал просить денег. Иван отвечал ганцу: «Землю он нашу вывоевал, и земля ваша от его войны стала пуста, и взять ни с кого ничего нельзя»-и послал хану двести рублей. В 1572 г. хан снова явился на Оке, ко был у Лопасни отражён кн. Воротынским, после чего Иван на предложение отдать Астрахань отвечал прямым отказом.

7 июля 1572 г. умер последний из Ягеллонов, после того как совершилось соединение Литвы с Польшей (1569). Между кандидатами на польский престол выдвинулся и царь московский. Намёки о возможности этого выбора делались в Москве в 1569 г. По смерти короля сношения эти продолжались; сторонников у Москвы было много. С другой стороны, грозя войной, царь требовал, чтоб слали послов для заключения мира. В начале 1573 г. прибыл в Москву литовский гонец Воропай с извещением о смерти короля и просьбою о сохранении мира. Царь обещал мир сохранить и предлагал Полоцк в обмен на Ливонию по Двину; на случай выбора его в короли царь сказал: «Не только поганство, но ни Рим, ни какое другое королевство не могло бы подняться на нас, если бы земля ваша стала заодно в нами». Литовцы, видя, что вожди поляков медлят посылать послов в Москву, отправили от себя писаря своего Гарабурду. В переговорах с ним царь высказал своё желание владеть в Польше и в Литве наследственно, даже требовал приписать Киев к Москве; Ливонией не поступался. Поняв, что на этих условиях его не возьмут, он указывал кандидатом сына императора. В короли был избран Генрих Валуа, впоследствии король французский. Когда он ушёл из Польши, возобновились переговоры о короне, но они не привели ни к чему, и выбран был Стефан Баторий (1576 г.). Если внутренние неурядицы Польши и надежды царя на то, что или выбран будет король ему угодный, или вся земля ударит ему челом, отсрочивали вооружённое столкновение России с Речью Посполитой, то столкновение между Русью и Швецией было неизбежно. Царь, после неудачи Магнуса под Ревелем и после сожжения Москвы ханом, вызвал послов шведских из Мурома в Новгород и здесь, предъявив сначала требования, чтобы король признал его верховным своим государем, допустил внесение своего герба в русский герб и т. п., в конце концов отпустил послов, с тем чтобы король обязался прислать новых, поставить России вспомогательное войско, а главное — отказался бы от Ливонии. Требования эти не были приняты, началась с обеих сторон оскорбительная переписка. Король кинулся искать помощи и в Польше, и у императора, но, нигде её не найдя, должен был бороться одними своими силами.

В декабре 1572 г. сам царь двинулся в Эстляндию и осадил город Пайду (Вейссенштейн). Под этим городом убит печальной памяти Малюта Скуратов. 1 января 1573 г. город был взят. Поручив дальнейшее ведение войны касимовскому царю Саип-Булату и Магнусу, царь возвратился в Новгород. Русские взяли несколько мелких крепостей, но при Лодв Саип-Булат был разбит. Тогда царь по совету своих воевод решился начать переговоры. Принятию этого решения способствовала весть о восстании черемисов. Переговоры тянулись долго, и только в июле 1575 г, заключено, было на реке Сестре двухлетнее перемирие. Современники понимали, что цель перемирия для Ивана была — обеспечив себя со стороны Финляндии, сильнее действовать на Ливонию. Военные действия открылись здесь летом 1575 г. Взято было несколько городов, а в январе 1577 г. русское войско под начальством князей Мстиславского и Шереметева осадило Ревель. Осада была неудачна. Летом того же года сам царь двинулся в польскую Лифляндию. Польский Наместник Ходкевич не решился сопротивляться и удалился; это было началом войны с Польшей, с новым королём которой сношения и прежде были не особенно дружественны. Послы Батория приезжали в Москву в конце 1576 г., но в грамоте государь русский не был назван царём, сам же король называл себя лифляндским. В Москве требовали исправления всего этого, но не решались назвать Батория братом царя, ибо, как князь семиградский, он был подданным венгерским. Послы уехали, известив, что король пришлёт новых. В течение полугода обещание не было исполнено. Во Пскове царь имел свидание с Магнусом, который в то время сносился уже с Кетлером и с Баторием. Вступив в Лифляндию, русские войска заняли несколько городов; сопротивлявшиеся подвергались или избиению, или продаже татарам. Некоторые города сдались Магнусу, который пробовал указанием на их принадлежность ему защитить их; но царь написал ему выговор. Вслед за тем Иван двинулся к Вендену, где находился Магнус; Венден сдался после мужественного сопротивления, причём некоторые жители взорвали сами себя на воздух. Магнус выехал к государю и сдался ему. С жителями было поступлено сурово. Отсюда Иван двинулся к Вольмару и из этого города отправил знаменитое своё письмо к Курбскому, величаясь своими победами. Приехав в Дерпт, царь отпустил Магнуса. Набегом на Ревель кончился этот поход, а в конце года поляки, появившись в Лифляндии, взяли несколько городов. В начале 1578 г. прибыло польское посольство, о которым заключено было перемирие на три года. Перемирием, а также названием его не братом, а соседом Стефан был недоволен. Иван в это время завязал сношения в императором Рудольфом, только что вступившим на престол, и с ханом крымским. В сентябре 1578 г. заключён был договор с Данией, которым Лифляндня и Курляндия признавались за Россией, но в Копенгагене он не был утверждён. Баторий, задержав московских послов, созвал сейм в Варшаве, на котором решено было начать войну с Москвою. Пока шли приготовления, послан был в Москву Гарабурда в предложением не вести войны, пока не кончены переговоры, Иван задержал этого посла, точно так же как Баторий задерживая его послов. Не желая, однако, терять времени, в мае царь послал свои войска из Дерпта к Оберпаллену и Вендену. Оберпаллен они взяли, но Венден должны были оставить по случаю возникших между, ними местнических споров. Между тем литовцы сговорились со шведами, и когда воеводы снова двинулись к Вендену, их настигли соединённые враги и разбили их. Летом 1579 г. царь находился в Новгороде, где возвратившиеся от Батория послы известили его, что Баторий готов к походу, а вслед за тем приехал королевский гонец с грамотой, написанной весьма резко и извещавшей о начале войны. По дороге из Новгорода во Псков царь узнал, что во главе шведского войска поставлен Делагарди; во Пскове он усердно готовился к походу на Ревель, но приготовления были прерваны вестью о вступлении Батория в Русскую землю. В совете королевском разделились голоса о том, куда направить поход. Литовцы считали нужным двинуться ко Пскову, но Баторий считал более полезным взять сначала Полоцк и тем открыть себе путь по Двине и отвратить опасность быть обойдённым с тыла. В начале августа Баторий осадил Полоцк. Пришедшие на выручку московские войска не могли пробраться к городу и должны были удалиться в Сокол. Баторий 3 августа взял Полоцк; затем взят был Сокол, и король удалился в Вильну. Продолжались мелкие стычки и бесплодные пересылки; Баторий тянул только время, чтобы, собравшись с силами, сговорившись с сеймом и приготовив деньги, снова нанести более сильный удар Московскому государству. В сейме была очень сильна оппозиция войне, но канцлер Замойекий в искусной речи доказал и необходимость войны, и заслуги короля. В Москве тоже готовились, но здесь положение было трудное; не знали, куда направится Баторий, должна были оберегаться от шведов и от крымцев; последние, впрочем, не мешались в войну, потому что хан должен был участвовать в войне турок с персиянами, и могли вредить только, поджигая черемисов к восстание.

В августе 1580 г. Баторий выступил в поход: с дороги король известил царя о своей походе, заявляя притязание не только на Лифляндию и Полоцк, но на Новгород и Псков. Он взял Великие Луки, Озерище, Заволочье; только попытка поляков захватите Смоленск не удалась. Окончив поход, Баторий отправился на сейм в Варшаву и дорогой вступил в переписку с курфюрстами браденбургским и саксонским и герцогом прусским, от которых и получил денежную помощь. Шведы между тем опустошили Лифляндию и взяли несколько городов. Переписка между царём и королём продолжалась: чем более уступал царь, тем горделивее становился король и тем более усиливал свои требования. Наконец Иван, раздражённый тем, что ему не оставляется ни клочка Ливонии, написал своё знаменитое послание к Баторию, в котором называет себя царём «по Божьему изволению, а не но многомятежному человечества хотению» и сильно упрекает Батория за кровопролитие. Письмо застало Батория уже под Псковом, куда он выступил летом 1581 г., предварительно благополучно поладив с сеймом, хотя и выражено было желание, чтобы война кончилась этим походом. Швеция обещала ему помощь с моря. Окончившиеся весной 1581 г. переговоры с Ригой передали Лифляндию во власть польского короля. Во время похода на Псков Баторий отправил обширное послание к царю, в котором смеялся над тем, что он производит себя от Августа, осмеивал его титулы, не забыл и того, что мать его была дочерью литовского перебежчика, упрекал его в тиранстве, оправдывался в своих военных действиях. Взяв Остров, 25 августа войско королевское, в числе, как говорят, 100 000 человек, появилось под Псковом. Город Псков был сильно укреплён, обильно снабжён военными запасами; войска в нём, по свидетельству польского историка, было до 7000 конницы и 50 000 пехоты. Городом начальствовал кн. И. П. Шуйский. С 26 августа по конец декабря твёрдо стояла защитники Пскова, отразили приступ 8 сентября и за каменными укреплениями ещё строили земляные, как оказалось после сделанного пролома. У неприятеля был большойнедостаток запасов военных, слышался ропот на продолжительность осады, на невыдачу денег, на суровость зимы. Несмотря на строгость мер, принятых против беспорядков в лагере, ссоры между осаждающими была часты. Посланы были немцы к Псково-Печерскому монастырю, но попытки взять его окончились неудачей. От Пскова войска Батория делали набеги на окрестные и даже довольно далёкие места. Так, Христофор Радзивилл дошёл до Верхней Волги и грозил Старице, где тогда был сам царь. Успешнее Батория действовали шведы: они взяли Гапсаль, Нарву, Вейссенштейн, Ям, Копорье и Корелу. Все враги Ивана находились между собою в сношениях: не только польский, но и шведский король переписывался с крымским ханом. Шведы предлагали полякам прийти к ним на помощь под Псков, но Баторий, опасаясь, как предполагают, успеха шведов в Ливонии, отклонил предложение. Отчасти это опасение, а ещё более обещание, данное сейму, кончить войну походом 1581 г. и неудача псковская побудили Батория желать мира.

Посредником явился папский посол иезуит Антоний Поссевин, прибывший вследствие предложения о посредничестве, высказанного в Риме царским посланником Шавригиным. В Риме этим посольством были очень довольны; уже не раз делались из Рима попытки так или иначе подчинить себе далёкую Московию. Поссевин известен был раньше тем, что, переодетый, проник в Швецию и склонил короля Иоанна к мысли возвратиться в католицизм; тогда же познакомился он с Баторием. Ещё в Риме начал Поссевин изучать дела московские; ему были открыты все дипломатические документы. При отъезде из Рима Поссевину была дана любопытная инструкция, в которой указываются две ближайшие цели: установить торговые сношения Венеции с Русью и способствовать заключению мира между царём и королём, причём он должен был дать понять, какое сильное участие принимает в этом деле папа; предписывалось также указать на цель примирения — союз против турок и соединение церквей, без которого и самый союз не может быть прочен. Чтобы побудить царя к этому важному шагу, рекомендовалось указать на стыд повиноваться патриарху, зависящему от турок, на славу войти в союз с Европой и на награду на небе. Заехав в Венецию и к императору для переговоров об общем союзе, Поссевин в июне 1581 г. приехал в Вильну к королю Стефану. Король посмотрел сначала подозрительно на переговоры Поссевина с императором, которого считал своим врагом; но иезуит победил все затруднения. Переговоры начались в Полоцке, но шли туго, тогда Поссевин сам поехал к царю. Иван в переговорах показал себя хорошим дипломатом: о турках говорилось мало, вопрос религиозный был отложен; только венецианским купцам дозволено было иметь при себе священников. Пробыв в Москве недель шесть, Поссевин в сентябре вернулся к Баторию; Иван созвал Боярскую думу, постановившую «ливонские города, которые за государем, королю удержать, а Луки Великие и другие города, что он взял, пусть уступит государю, а помирившись с королём Стефаном, стать на шведского». Послами были назначены князь Елецкий и печатник Алферьев.

В декабре 1581 г. начались переговоры в дер. Киверова Гора (около Порхова). Со стороны польской были Зборажский, Радзивилл и Гарабурда. До 6 января 1582 г. продолжались бурные переговоры, пока наконец не подписано было перемирие на десять лет, на условиях, уже предрешённых постановлением думы, причём Баторий вытребовал от Ивана обязательство не воевать Эстонию. Это обещание имело влияние на прекращение шведской войны. Несмотря на неудачу шведов под Орешком, в августе 1583 г. заключено было на р. Плюссе (близ Нарвы) перемирие на три года, на основании которого всё занятое шведами осталось за ними. Кроме обещания, данного Баторию, причиною заключения перемирия было восстание черемисов и, вероятно, сознание, что для успехов европейской войны необходимо преобразовать войско. Поссевин по заключении перемирия приехал в Москву. Здесь он требовал только подчинения папе и за это указывал, в перспективе, на Византию; но всё это мало действовало на царя; он отказывался говорить о делах духовных, потому что «долг мой заправлять мирскими делами, а не духовными».

Несчастный исход войны не заставил Грозного отречься от мысли вознаградить свои потери: он продолжал искать союза с европейскими государствами. С этой целью отправлен был в 1582 г. в Англию Фёдор Писемский. Ему поручено было хлопотать о заключении тесного союза с королевой на короля польского, а вместе с тем сватать за царя родственницу королевы Марию Гастингс. Англичанам не хотелось ни того, ни другого, а хотелось добиться беспошлинной торговли. С щекотливым поручением достигнуть этой цели в июне 1583 г. поехал в Москву Иероним Боус. Долго тянулись эти переговоры с разными перипетиями; царь то прогонял Боуса, то снова призывал его к себе. Переговоры ещё не пришли к концу, когда Грозного царя не стало.

В январе 1583 г., огорчённый всеми событиями внешними, поражённый горем о смерти им же убитого сына, Иван был обрадован появлением в Москве присланных Ермаком казаков, пришедших «бить ему челом новой землицей — Сибирью». Жизнь слишком неправильная рано подорвала здоровье Ивана; убийство сына много способствовало упадку духа. Ещё в начале 1584 г. обнаружилась у него страшная болезнь — гниение внутри, опухоль снаружи. В марте разослана была по монастырям грамота, в которой царь просил молиться о его грехах и об исцелении от болезни. Перед смертью он сделал распоряжение о правлении. Постригли его уже полумёртвого (18 марта 1584 г,).

У Грозного было семь жён: Анастасия Романовна (ум. в 1560 г.), Мария Темрюковна (ум. в 1569 г.), Марфа Васильевна Собакина (ум. в 1571 г. вскоре после брака), Анна Алексеевна Колтовская (разрешение на этот брак дано было собором; пострижена в 1577 г., ум. в 1626 г.), Анна Васильчикова (похоронена в суздальской Покровской обители), Василиса Мелентьева (с двумя последними Грозный не венчался, а брал благословение на сожительство) и Мария Фёдоровна Нагая (брак был в 1580 г., ум. в 1608 г.). После Ивана осталось два сына: Фёдор (от Анастасии), который после него наследовал, и Дмитрий (от Марии Нагой).

Современники и потомство различно относились к Грозному: Курбский видит в нём только тирана и приписывает всё хорошее советникам; князь Ив. Катырев-Ростовский выделяет его умственные качества («муж чудного разумения»); летописцы новгородский и псковский относятся к нему несочувственно; большинство иностранцев видят в нём и тирана, и стремящегося к завоеваниям государя, что им было в особенности противно; противными им казались и русские, которых, как варваров, не следовало пускать в Европу. Из новых историков князь Щербатов не разобрался в характере Грозного и представил только перечень его противоречивых качеств; Карамзин, а потом и многие другие (Полевой, Погодин, Хомяков, К. Аксаков, Костомаров, Иловайский, Ясинский) пошли вслед за Курбским; иные из них даже отрицают умственное превосходство Грозного. Арцыбашев первый подверг критике сказания Курбского и иностранцев о жестокостях Ивана. Другие, не отрицая недостатков нравственного характера Ивана, видят его политический ум и многое хорошее в его государственной деятельности (С. М. Соловьёв, К. Д. Кавелин, Е. А. Белов, Г. В. Форстен). Медики (профессор Чистович и профессор Ковалевский) отыскивают в Грозном следы умственного расстройства. Сложный характер Грозного долго ещё, быть может, будет привлекать к себе внимание исследователей, как трудноразрешимая психологическая загадка. По главным чертам своего характера он скорее был человек созерцательный, чем практический. Задавшись мыслью, он искал исполнителей и доверялся им до первого подозрения: легко веря, он легко и разуверялся и страшно мстил тем, в ком видел нарушение доверия (по замечанию И. Н. Жданова). Нервный и страстный от природы, он ещё более был раздражён событиями своего детства. Воспитание не дало ему никакой сдержки. Руководительство такого узкого человека, как Сильвестр, могло его только раздражать. Ряд обманутых надежд вызвал в нём недоверие и к своему народу. Ю. Ф. Самарин справедливо заметил, что сознание недостатков века соединялось у Ивана с недовольством на самого себя. Отсюда его порывы раскаяния, сменявшиеся порывами раздражения. Тяжело было его душевное состояние в последние годы при виде гибели всех его начинаний. Оставив по себе след в политической истории России, Иван оставил след и в истории её литературы: он был начётчик и в духовных книгах, и в исторических сочинениях, ему доступных. В писаниях его слышится московский книжник XVI века. Он отличается от Курбского тем, что последний проникся западнорусской книжностью, тогда как Грозный оставался совсем московским человеком. По форме изложения он принадлежит своему веку, но сквозь эту форму пробивается его личный характер.

В переписке с Курбским он ярко высказывает свою теорию царской власти, зависящей только от Бога и суд над которой принадлежит Богу. С сильной иронией обличает он злоупотребления боярские и покушения Сильвестра подчинить себе его совесть. Те же качества видим и в его послании в Кириллов-Белозерский монастырь, в котором, смиренно сознаваясь в своих грехах, он громит ослабление иноческого жития в кирилловских старцах и те послабления, которые они делают постриженным у них вельможам. Послание к Баторию (в «Метрике литовской») чрезвычайно сильно. Написанное в том же духе послание к шведскому королю тоже, вероятно, писано самим Грозным. Есть вероятность, что и некоторые другие дипломатические акты писаны самим Грозным: так, почти несомненно принадлежат ему ответы бояр Сигизмунду Августу.

Книга первая. СМУТА

ГЛАВА 1

Вот и настала лютая пора боярской вольницы. Великий князь Иван Васильевич, в трёхлетнем возрасте лишившийся отца, ныне остался без матери. Растерянно оглядывает он лица людей, толпящихся у гроба великой княгини Елены Васильевны, и не видит столь привычного почтения. Все злы, подозрительны, неприветливы. Лишь мамка Аграфена Челяднина[168], утирая полное, покрасневшее от слёз лицо, временами прижмёт его к себе, проведёт рукой по голове, да её брат конюший Иван Овчина поглядывает на него сочувственно. Потому Ваня держится поближе к ним.

После погребения поминки за упокой души усопшей. Сначала всё шло чинно и благородно, но после выпитого вина князья и бояре захмелели, речи полились свободнее, громче. А когда гости вообще стали вести себя непристойно, Ваня встал и никем не опекаемый направился в соседнюю палату, где горело всего несколько свечей, отчего в углах было сумрачно. Мальчик прижался к прохладному каменному столпу и беззвучно заплакал, подавленный свалившимся на него одиночеством, страхом, жалостью к себе. С кем поделиться горем? С братом Юрием? Так тот ещё меньше его, да и болезный к тому же. По этой причине его на похороны и на поминки не взяли, и сейчас он, поди, играет в своей палате вместе с мамкой Аграфеной.

Размышления юного великого князя прервали чьи-то шаги. Он выглянул из-за столпа и увидел остановившихся поблизости боярина Михаила Васильевича Тучкова[169] и дьяка Елизара Цыплятева[170]. Боярин слегка покачивался и, опираясь на плечо собеседника, тихо, но внятно рассказывал:

— Это ведь мы с Иваном Шигоной свели Елену с Овчиной. Она сразу же без ума в него втрескалась, в постель свою пустила, даже сорочин по мужу не дождалась! Василий-то Иванович староват для неё был, а Овчина — мужик крепкий, горячий…

Дьяк поёжился, огляделся по сторонам: не приведи, Господи, конюшему услышать такие речи — со света сживёт! Подвыпивший Тучков продолжал, однако, откровенничать:

— И такая меж ними любовь приключилась, что великая княгиня стала с конюшим словно с богоданным мужем всюду разъезжать, даже — тьфу, грешница — по святым обителям!

От скверных обидных слов у Вани ещё сильнее потекли слёзы. Как ненавистен ему этот самодовольный толстый боярин! Приказать бы слугам схватить его и бичевать, бичевать до тех пор, пока он не обольётся горькими слезами. Да послушаются ли его слуги? Не стали бы потешаться над ним, говоря: ишь, что удумал — казнить знатного боярина за обидное слово, сорвавшееся с пьяного языка. Промолчу пока, но на всю жизнь запомню обиду, причинённую боярином Тучковым.

Михаил Васильевич совсем захмелел и, поддерживаемый Елизаром Цыплятевым, направился к выходу из палаты. Следом потянулись и другие бояре, присутствовавшие на поминках. Мальчик покинул своё убежище и пошёл в опочивальню, чтобы погрузиться в беспокойный сон. Но заснуть он долго не мог.


По возвращении из великокняжеского дворца Василий Васильевич Шуйский[171] велел тотчас же накрыть столы, и весёлые поминки продолжались в его доме до самого утра. Навалившись на Ивана Васильевича, хозяин гудит ему в ухо:

— Выпьем, брат, за упокой души непотребной бабёнки Елены. Нет у нас боле великой княгини, а несмышлёный князёк для нас тьфу, ничто! Всем теперь заправлять будем!

— Не горячись, Вася, есть ведь ещё Иван Овчина.

Василий Васильевич вскинул короткопалую лапу и так трахнул кулаком по столу, что столешница прогнулась.

— С Ванькой Овчиной разговор будет коротким — в темнице его, мерзавца, сгною!

— Митрополит Даниил[172] вступится за конюшего.

— Кто? Данилка — чёрный ворон вот где у меня сидит! — Василий Васильевич поднёс кулак к носу брата. — Зорко слежу я за ним через своих видоков и послухов. А главный из них ведаешь кто? Афонька Грек, тот, что своего господина — Максимку Грека выдал с головой на церковном соборе. За то Даниил приблизил его к себе, держит на своём подворье, заставляет творить угодные ему делишки. Да только тот, кто хоть раз поклонился Иуде, всю жизнь господ своих предавать будет.

Иван Васильевич внимательно слушал откровения брата.

— Другие бояре не прочь пособить конюшему, голыми руками его не возьмёшь.

— Те, кто ранее лебезил перед конюшим, с Еленкиной кончиной отринутся от него. Между тем у нас, Шуйских, силы на Москве немалые — многие бояре стоят за нас, особливо те, кто породовитее. Но случая ещё более укрепиться упускать не следует. Не забыл, чай, что наш двоюродный братец Андреи Шуйский, удумавший в своё время переметнуться от великого князя к Юрию Дмитровскому, в темнице мается.

— Жёнка его сказывала мне: Андрей писал грамоту новгородскому архиепископу Макарию, чтобы тот явил ему свою милость — просил великого князя и государыню Елену выпустить его из темницы на поруки. Макарий говорил об этом с Еленой, но та не вняла его словам.

— Люта была покойница, ой как люта! Даже всеми почитаемому Макарию не уступила. А Макарий готов за всех заступиться перед власть имущими, не то что Данилка — чёрный ворон, тот и не подумал бы печаловаться за Андрея. Надо немедля заставить юнота Ивана освободить нашего родственника из темницы.

— Вместе с Андреем сидит в темнице и Иван Бельский, упрятанный туда покойным Василием Ивановичем за нерадение под Казанью[173].

— Бельские всегда были нашими недругами, поэтому, хотя они ныне для нас и не опасны — Семён[174] в бегах, а Дмитрий труслив, укреплению их содействовать не следует. Выпустим на свет Божий Андрея, потом и за Овчину возьмёмся. Выпьем же, брат, за успех нашего дела.


Смутно было в Москве после мятежа Андрея Старицкого[175], а ныне, по смерти Елены Васильевны, ещё смутнее стало. Тревога и неуверенность поселились среди москвичей.

Ульяна Аникина, явившаяся в Китай-город купить кое-что по хозяйству, подивилась невиданному волнению людишек: многие лавки были закрыты, на другие купцы навешивали замки, толпы пьяных оружных мужиков слонялись по улицам и что-то громко орали.

— Что это они взбаламутились? — спросила Ульяна у знакомой пирожницы Акулины.

— Хотят, чтобы Андрея Шуйского выпустили из темницы. Житья от них, окаянных, не стало! У нас, торговых людишек, всё отымают, грабят средь бела дня. Пронеси, Господи, мимо этих разбойников, — толстая торговка перекрестилась, поспешно замкнула лавку и исчезла.

Из-за поворота показалась толпа пьяных мужиков. Ульяна хотела было посторониться, но не обнаружила между лавками щели. Чья-то рука словно клещами ухватила её.

— Наконец-то ты попалась в мои сети, суседушка! — рыжеволосый кожемяка дыхнул на неё перегаром.

— Не шали, не шали, Акиндин! — Ульяна решительно высвободилась из объятий. — Куда это тебя понесло?

— На Кудыкину гору, Ульянушка.

— Ты правду сказывай, Акиндин.

— Идём мы вызволять из темницы Андрея Шуйского.

— На кой он тебе?

Кожемяка взлохматил свои огненного цвета кудри.

— Мне он ни к чему, Ульянушка, да Шуйские три бочки вина нам поставили, вот мы и…

— Не пил бы ты, Акиндин, вино до добра тебя не доведёт.

— Полюбишь меня, Ульянушка, тотчас же брошу пить.

— Будет тебе смеяться, стара я для любви, у меня детей полон дом. Мало тебе баб незамужних в Москве?

— Что мне те бабы!..

Между тем толпа миновала Фроловские ворота Кремля и устремилась к Красному крыльцу великокняжеского дворца.

— Великого князя сюда! Великого князя сюда! Ульяна видела, как трудно стражникам сдерживать толпу. Акиндин, потрясая огромными кулачищами, орал громче всех:

— Государя сюда!


В палате великого князя в это время находились Иван Овчина и боярин Тучков. Мальчик первым услышал шум, подбежал к сводчатому зарешечённому оконцу, встал на лавку и распахнул створки. Вид пьяной разъярённой толпы испугал его.

— Чего они хотят?

— То людишки, возбуждённые Шуйскими. А требуют они освободить из заточения их родственника Андрея Михайловича.

— За что его посадили за сторожи?

— Сразу же после смерти твоего отца Василия Ивановича, когда ты был ещё мал, Андрей Михайлович удумал отъехать от тебя к удельному князю Юрию Дмитровскому, за что был схвачен и по твоей воле заточён в темницу. — Тучков говорил назидательно, взгляд его небольших глаз был снисходительно-смешлив, и это не нравилось мальчику. Он на всю жизнь запомнил непотребные слова окольничего о матери, сказанные в день её похорон дьяку Елизару Цыплятеву. В душе его вскипела нелюбовь к дородному шишконосому боярину, но что он мог сделать? Приказать заключить Тучкова под стражу? Но за что? Пожалуй, смеяться не стали бы. Шуйские тоже хороши. Вчера, когда они с Юрием играли в опочивальне отца, Иван Шуйский развалился на лавке, опершись на великокняжескую постель, ногу на неё положив. При виде такого непотребства слёзы показались на глазах, но он промолчал, ибо братья Шуйские и Тучков по воле отца призваны опекать и воспитывать его. Хороши воспитатели!

— Не хочу я освобождать Андрея Шуйского из темницы!

— На то твоя великокняжеская воля. Только что мы будем делать, когда толпа сомнёт стражу, взломает двери и окажется здесь?

Мальчик повернулся к конюшему.

— Вели войскам войти в Кремль и схватить смутьянов!

Иван Овчина отвёл глаза, и это поразило юного великого князя: неужели и он против него? Откуда ему было знать, что со смертью матери Елены Васильевныположение конюшего при дворе сильно пошатнулось и власть незримо улетучилась из его рук.

— Государь, если смутьяны ворвутся сюда, я голову за тебя положу, но в обиду не дам. Войска же наши далеко — на береговой службе.

— Ты вот что, государь, сделай, — поучительно заговорил Тучков, — освободи Андрея Шуйского из темницы, он достаточно уже наказан за свою измену, однако вместе с ним дай свободу и Ивану Бельскому, сидящему в той же тюрьме. Тем самым ты укрепишь свою власть, ибо Бельские станут противодействовать произволу Шуйских.

Ваня вопросительно глянул на конюшего, тот согласно кивнул головой.

— А на будущее надо бы тебе приблизить к себе Курбских, например, Михаила Михайловича[176].

Михаил Михайлович Курбский был зятем Тучкова, и, мальчик не мог не сообразить, что окольничий даёт ему совет из корысти. К тому же от матери и её родственников он многократно слышал много плохого о Курбских, о нелюбви к ним Василия Ивановича из-за того, что в своё время отец тучковского зятя Михаил Карамыш Курбский встал на сторону Дмитрия, внука Ивана Васильевича, а когда государем стал всё же сын Софьи Палеолог Василий, он всячески поносил его деяния. А того ранее Михаил Карамыш вместе с Андреем Углицким немало пакостил деду[177]-великому князю Ивану Васильевичу. Брат Михаила Карамыша — Семён Фёдорович Курбский[178] также поносил Василия Ивановича за то, что тот удумал расторгнуть первый бездетный брак и жениться на Елене Глинской. Оттого Глинские — заклятые враги Курбских. Ваня ничего не ответил Тучкову.

— Ступай, ступай, не мешкай, — поторопил Михаил Васильевич мальчика, — смутьяны вот-вот ворвутся во дворец.

Первым на Красное крыльцо вышел конюший Иван Овчина. Повелительно подняв руку, он произнёс:

— Преклоните головы, смутьяны, великий князь удостоил вас чести выслушать!

Воспользовавшись временным замешательством мужиков, стража оттеснила их от крыльца. Двери распахнулись, и из них величественно вышел Тучков, почтительно склонился перед появившимся вслед за ним восьмилетним мальчиком. Выпрямившись, боярин зычно молвил: — Тише! Великий князь пришёл, чтобы выслушать вас, люди московские. Чего вы хотите?

— Желаем, чтобы великий князь смилостивился и освободил из темницы верного своего слугу Андрея Михалыча Шуйского, — выкрикнул стоявший впереди Акиндин.

— Пусть освободит его, — заревела толпа, — пусть помилует!

— Тише! Великий князь вельми добр, сейчас он изъявит вам свою волю. — Михаил Васильевич требовательно глянул на мальчика.

Ваня готов был расплакаться при виде толпы разбойников под строгим взглядом Тучкова, но в это время ощутил прикосновение сильной руки Ивана Овчины. Это прикосновение удержало его, однако страх по-прежнему леденил душу, сковывал язык.

— Я, великий князь всея Руси, — тоненьким срывающимся голосом произнёс он, — велю освободить из темницы своих слуг — Андрея Шуйского и Ивана Бельского.

Толпа в ответ взревела от радости. Но тут вперёд вышел тиун Андрея Шуйского Мисюрь Архипов с дружком своим Юшкой Титовым. Мисюрь, поклонившись, произнёс:

— Ты б, государь, господина нашего Андрея Михалыча Шуйского пожаловал бы боярством.

Не следовало великому князю быть столь щедрым, но мальчик так перепугался, что торопливо промолвил:

— Жалую слугу своего Андрея Шуйского боярством. — После этого быстро исчез за дверями. Толпа же направилась к великокняжеской конюшне, где находилось приземистое мрачное здание тюрьмы.

Вечером в палатах Андрея Михайловича Шуйского пир горой. Распаренный хозяин весело улыбается гостям. В переднем углу, как и положено, дорогие освободители, двоюродные братья Иван Васильевич Шуйский с немногословной женой Авдотьей да Василий Васильевич, явившийся один по случаю отсутствия супруги, не так давно скончавшейся. В отличие от хозяина братья не скрывают своего неудовольствия.

— Ради чего мы старались, мутили народ? Поди, Бельские потешаются над нами: ни с того ни с сего на них свалилась великокняжеская милость.

— Что верно, то верно, Иван. Выйдя из темницы, Бельский почнет льнуть к великому князю, отпихивать нас от него. А ведь мы после Еленкиной опалы ещё не вошли в силу. Давно знаю я Ивана Фёдоровича — властолюбив, честолюбив, к соперникам нетерпим. Но дело не только в нём. Чую, есть и другие, не желающие нашего усиления. Наверняка это Михайло Тучков надоумил великого князя напакостить нам. Хитрущий мужик! Но мы ещё припомним ему эту пакость.

— Наверняка в этом деле и конюший замешан.

— Скоро конец ему, не минет и седмицы, как наши людишки расправятся с ним.


Ранним утром Ульяна выскочила с ведром к колодцу и тотчас же увидела кожемяку Акиндина с суковатой дубиной в руках. Сердце сжалось от тяжкого предчувствия. Не к добру это, ой не к добру!

— Акиндин, куда это ты устремился в эдакую рань, да ещё с дубиной?

— На Кудыкину гору, Ульянушка.

— Ты правду сказывай.

— Идём мы имать великого прелюбодея — конюшего.

Ульяна перекрестилась.

— Поди, опять Шуйские вином вас поманили?

— Не без этого, Ульянушка, а пока прощай, заболтался я с тобой.

Ульяна повесила вёдра на коромысло, поспешила к дому. Войдя в избу, присела на краешек лавки рядом со спящим мужем. Афоня тотчас же проснулся.

— Что стряслось, Ульяша?

— Видела я Акиндина, сказывал он: Шуйские подбили людишек на поимку конюшего.

Афоня поднялся с лавки, поспешно оделся.

— Не ходил бы ты, Афонюшка, звери они — не люди, убьют.

— Нельзя мне не идти, Ульяша, конюшего надо уведомить, чтоб врасплох не застали.

— Уведомить уведомь а в драку не лезь! — Ульяна перекрестила мужа. — Поел бы сперва.

Афоня только рукой махнул.

— Некогда, пошёл я.

По дороге заглянул в сарай, прихватил увесистую оглоблю и устремился к дому конюшего.

День занимался ясный, солнечный. В придорожных берёзах деловито орали грачи. По Варварке на торжище валом валил народ: Афоня миновал Варварский крестец и повернул направо, к усадьбе Ивана Овчины. Разъярённая толпа уже осадила ворота, пришлось обойти постройки, перемахнуть через ограду. Конюший с мечом в руке стоял на крыльце, вокруг толпились вооружённые челядинцы.

— Выходи, сучий сын, мы тебе покажем кузькину мать!

Плотные дубовые ворота гудели под ударами дубин, однако не поддавались. Чья-то голова показалась над ними, но тоненько звякнула стрела, и голова, испустив вопль, исчезла.

Дубины загрохотали ещё яростнее.

— А ну, ребята, навались!

Афоня признал голос кожемяки. Ворота распахнулись, толпа повалилась на землю, и только Акиндин, ворвавшийся во двор первым, устоял на ногах. Афоня с оглоблей в руках шагнул ему навстречу.

— Прочь, Афонька, иначе быть Ульянушке вдовушкой!

— Сам уноси ноги подобру-поздорову!

От этой дерзости зеленоватые глаза Акиндина побелели.

— Ах ты, сволочь!

Дубина со свистом прошлась рядом с головой Афони. Тот, увернувшись, раскрутил оглоблю и обрушил её на Акиндина. Кожемяка по-звериному отпрянул и коротким взмахом нанёс сильный удар по оглобле, отчего та переломилась пополам.

— Слабоват, Афонька, со мной тягаться. Получай же!

Вновь дубина прошлась рядом с виском. Афоня пригнул голову и резко ударил ею в живот Акиндина. Раскинув руки, тот опрокинулся на землю. Толпа зачарованно смотрела на побоище. Афоня шагнул к поверженному противнику, но тот ловко подсёк его ногой. Два тела, плотно сцепившись, покатились по двору, поросшему птичьей гречишной. Акиндин, словно клещами, сжал шею Афони, отчего у того зарябило в глазах. Собрав все силы, он ударил кожемяку кулаком в лицо. Тот крякнул и ослабил объятия. Афоня, вывернувшись, вскочил на ноги. Соперник тоже поднялся, широко расставил ноги. По лицу и белой рубахе струилась кровь. Резким движением Акиндин выхватил из сапога нож, прыжком бросился на Афоню, нанеся ему сильный удар. В это время конюший сбежал с крыльца и мечом срубил кожемяке голову.

Толпа отпрянула к воротам, ощетинилась дубинами, топорами, шестопёрами, бердышами, а потом медленно двинулась на Ивана Овчину. Неожиданно из-за спин нападающих полетели камни. Один из них угодил в висок конюшего, кровь красным червём поползла по щеке. Воевода взмахнул мечом, но сильный удар бревном расплющил ему шлем. В толпе завизжали, заулюлюкали. Иван Фёдорович сделал несколько шагов, пытаясь устоять на ногах, но не удержался и упал. Нападающие кинулись к нему, намереваясь добить, растерзать, но прозвучал хриплый голос Андрея Шуйского:

— Не убивайте этого кобеля, тащите его в ту самую темницу, где мне пришлось помаяться по его воле, пусть крысы им полакомятся!

Конюшего поволокли в Кремль, в тюрьму.

На Красном крыльце великокняжеского дворца стоял Ваня и широко распахнутыми глазами смотрел на тело любимца матери, волочимое по земле; слёзы текли по его щекам. Рядом стояли митрополит Даниил и мамка. При виде брата Аграфена повалилась на колени, запричитала:

— Убили, убили касатика моего ненаглядного! Услышав её крик, сторонники Шуйских возмутились:

— Эй, ребята, тащите эту сводню в ров!

— Отпустите, отпустите её! — закричал Ваня, но никто уже не слушал его, толпа озверела от самовольства.

— Опомнитесь, исчадия адовы, вспомните о Боге, не берите грех на душу! — вторил ему митрополит.

Никто, однако, не думал слушаться. Ваня с удивлением смотрел на предводителя смутьянов, которого он три дня назад пожаловал боярством. Потное, грязное лицо, осклабившийся в хищной усмешке рот, самодовольный взгляд. Лютая ненависть зажглась в сердце юного великого князя к этому человеку.

Можно привести немало примеров из истории, подтверждающих истину: жестокий человек от жестокости и погибает. Лют был Михаил Глинский — скончался в темнице. Сурово покарала Андрея Старицкого и его сторонников Елена Глинская — умерла в страшных мучениях от яда. Жестокость Андрея Шуйского не останется неотмщенной: придёт время, и великий князь отдаст его на растерзание псам. А пока Шуйским всё нипочём, пришёл их час!

ГЛАВА 2

— Да что же это творится у нас, отец? Ваню Овчину Шуйские приказали заковать в оковы и заточить в темницу. Мало того, есть ему, бедному, не давали, отчего он весь высох и погиб в страшных мучениях. Сегодня утром тело его выволокли из темницы и бросили в ров. Не могу, не хочу видеть всех мерзостей нынешнего бытия! Уйду в обитель, чтоб быть подальше от всего этого!

Михаил Васильевич Тучков, бледный и озабоченный, стоя у окна, слушал сетования сына.

— В монастырях тоже немало неправды, — возразил он, — и пьют там, и прелюбодействуют, и кривду, угодную игуменам, говорят.

— Таких обителей на святой Руси немного, отец! Это мне хорошо ведомо… Вот плата за всё, что сделано Ваней для нашего отечества! Не благодаря ли ему после кончины великого князя Василия Ивановича мы спали спокойно, не страшась набегов ворогов? Не он ли усмирил татар, успешно завершил в прошлом году войну с Литвой, присоединил к Руси две крепости — Себеж и Заволочье?

— Что и говорить, заслуги Ивана Овчины перед отечеством велики.

— Так за что же его покарали? Может, за любовь к великой княгине? Так Шуйским ли судить за эту вину? Всем ведомо: вдовцу Василию Васильевичу слуги каждую ночь волокут на утеху девицу. Вот где суд надобен!

— Шуйские, сынок, не могли простить Ивану Овчине того, что благодаря любви он выше их вознёсся.

— А сестру Вани Аграфену сослали в Каргополь и там постригли. Обвинили её в том, будто это она свела Елену с Иваном. Всё у нас на Москве порушилось, нигде не найти правды, усобица лишь одна. Зато ворам и изменникам приволье. Кончится ли когда эта проклятая смута!

— Увы, сынок, смута только начинается. Великий князь мал, и неизвестно, доживёт ли он до совершенных лет. Не горюй, однако, жаль, конечно, Ивана Овчину и его сестру Аграфену Челяднину. Пошли, святый Боже, им милость свою.

— Будучи в Новгороде, много раз беседовал я с архиепископом Макарием. И были мы едины во мнении, что только тогда быть Руси сильной, когда не будет смуты, когда закон и правда утвердятся среди людей.

— И я с тем согласен. Прикончив Ивана Овчину, Шуйские постараются и Бельских отринуть от великого князя. В Боярской думе они поговаривают уже о том, чтобы послать Ивана Фёдоровича в Коломну воеводой большого полка. Как могу, я противлюсь этому, да чувствую, не устоять мне одному. Ты вот давеча правду молвил: ныне раздолье у нас для воров и разбойников. После кончины великой княгини казна осталась, надо бы её в большую казну перенести. Я так мыслю: рано ли, поздно ли, но минует смута, и тогда вновь окрепнет матушка-Русь. А пока потерпеть придётся.

Дверь приоткрылась, показалось улыбающееся лицо любимого внука Михаила Васильевича.

— Заходи, заходи, Андрюшка, рад видеть тебя.

Андрей Курбский — рослый десятилетний отрок с красиво посаженной головой расцеловался с дедом и княжичем Василием. Внешне племянник и дядя были мало похожи, но при более внимательном наблюдении можно было заметить их духовое родство. Оба скромны, начитанны, не терпели лжи и унижения. Неудивительно, что чувство взаимной симпатии влекло их друг к другу; они могли подолгу толковать обо всём, кротко и ласково взглядывая друг на друга.

— Слышали ли удивительную новость: старец Василий Васильевич Шуйский домогается руки молоденькой двоюродной сестры государя Анастасии?

— Ведаю о том, Андрей.

— Неужто это правда, отец?

— Ныне, сын мой, и не такое возможно. Жажда власти подвигла Шуйских к тому, чтобы породниться с великокняжеским семейством. — Михаил Васильевич, обратившись к внуку, ласково потрепал его за вихры. — Ты, Андрюшка, почаще бывай возле юного великого князя. Разница в летах у вас небольшая, два-три года, да и скучно ему с нами, стариками.

— Хорошо, деда, завтра же наведаюсь к великому князю.


В доме Аникиных глубокая печаль. Прошлой осенью после длительной хворобы преставился глава семейства Пётр, и вот новая беда — уже пять дней неподвижно лежит на лавке Афоня, до сих пор не пришедший в сознание. И никто не может сказать, выживет он или помрёт. Скорбно пригорюнилась в углу Авдотья, приумолкли дети — десятилетний Якимка, средний Ерошка и молодшие близнецы Мирон с Нежданом, не отходит ни на миг от мужа Ульяна.

В тот день, когда Акиндин вонзил нож в бок Афони, она, проводив мужа, никак не могла найти себе места. Тоска, ожидание чего-то ужасного поселились в душе. Не выдержав, Ульяна отложила дела и устремилась в город. По дороге краем уха слышала разговоры о кровавом побоище, случившемся на дворе конюшего. Сердце захолонуло от страшного предчувствия. Заглянув в распахнутые искорёженные ворота, она тотчас же увидела бездыханное тело Афони, лежащее в луже крови. Какая-то баба ощупывала ему грудь.

— Твой, что ли, мужик-то? — спросила окаменевшую от горя Ульяну древняя старуха.

Та молча кивнула головой.

— Может, ещё и очухается, его вон Устиньюшка осматривает, а у неё руки золотые: кого коснётся, тот тотчас же исцеляется.

Устинья подошла к Ульяне.

— Плох твой мужик, ой как плох, да ты больно-то не убивайся, может, выживет с Божьей помощью. Кровушки многонько он лишился. Изба-то твоя где?

— В Сыромятниках.

— Далековато везти такого-то, да делать нечего. Тотчас же велю челядинцам запрячь лошадь да отвезти твоего мужика до дома. Вечером наведаюсь.

С тех пор и лежит Афоня на лавке то ли живой, то ли мёртвый. Дыхание чуть слышится, а иной раз совсем замирает. Ульяна хватает тогда зерцало, подносит к губам мужа: вспотеет слегка — значит, жив ещё. От горя лицо почернело, осунулось. За эти дни всю жизнь, вместе с Афоней прожитую, вспомнила: радость одна была, ничем не замутнённая.

«Господи, да как же я без него буду?» — не раз приходило в голову.

Вот этой рукой ласково прижимал он её к своей груди, такой верной, надёжной. Ульяна расстегнула рубаху, нежно провела по груди мужа. Каждая чёрточка на его лице была ей мила и дорога. Слёзы проступили на глазах, и всё стало расплывчатым, неясным. Но что это? Ульяна смахнула слёзы. Господи, да он же смотрит на неё!

— Афонюшка, ты жив, любый мой?

— Какой ноне день? — голос прозвучал еле слышно.

— Господи, да разве я ведаю то! Дети, отец спрашивает, какой ноне день, а я, дура, обо всём на свете позабыла.

— Седни Мартын-лисогон[179],- пробасил Якимка.

— Выходит, четыре дня я проспал. Сейчас встану…

— Лежи, лежи, Афонюшка, нельзя тебе подыматься, беда приключится.

— Ноне вороний праздник — ворон купает своих детишек и отпускает их в раздел, на особое семейное житье, — Афоня говорил тихо, медленно.

— Всякому ворону каркать на свою голову! — из глаз Ульяны лились слёзы, лицо сияло от счастья. — Говори, говори, любый мой, так приятен мне твой голос!

— У нас, в Ростове, крестьяне сказывали, будто ноне лисы переселяются из старых нор в новые.

— А я слышала, будто в этот день на лис курячья слепота нападает.

— Ты бы не томила его разговорами-то, — тронула за плечо Авдотья, — Афонюшке покой надобен.

Скрипнула дверь, вошла знахарка Устинья. — Слышу, заговорил твой мужик.

— Заговорил, матушка, дай Бог тебе здоровьица.

— Ну тогда выживет он. Крепким мужик твой оказался, столько крови потерял, а выжил.


На Антипа-водопола[180] Андрюшка Курбский явился в великокняжеский дворец. На цыпочках прошёл в тот конец, где была книгохранительница. За дверью слышался оживлённый разговор юного великого князя с книгчием[181] Киром Софронием Постником.

— А вот сия книжица, именуемая Месяцесловом, написана ещё в конце прошлого века Иоанном Дамаскиным. В ней сказывает он о месяцах года.

— А это что за человек тут виден?

— Сей человек с серпом в руках — жнец, он знаменует собой красный месяц июний.

— А мне любы сказки купца Афоньки Никитина «Хожение за три моря», ибо в них есть много диковинного. Вот она, эта книжица: «И тут есть индийская страна, и люди ходят все наги… А детей у них много, а мужики и жёнки все наги, а все чёрные: я куда хожу, ино за мною людей много, да и дивуются белому человеку…» А люди там ездят на слонах.

— Многие страны повидал Афанасий, но ни одна из них не сравнится с Русью Великой. О, светло-светлая и красно-украшенная земля Русская! Многими красотами удивляешь ты! Озёрами многими удивляешь ты, реками и источниками местночтимыми, горами крутыми, холмами высокими, дубравами чистыми, полями дивными, зверьми различными, птицами бесчисленными, городами великими, сёлами дивными, — всего ты преисполнена, земля Русская! И ещё писано Афанасием: со мною нет ничего, никакой книги, а те книги, которые я взял с собой с Руси, пограбили.

Андрюшке очень хочется заглянуть в книгохранительницу, подержать в руках книжицы, посмотреть изображённые в них картинки, но он не решается зайти в палату и лишь переминается с ноги на ногу.

Наконец дубовые резные двери распахнулись. Первым выпорхнул Ваня. Следом степенно шёл благообразный старец с длинной узкой бородой, одетый в чёрную рясу.

— Книжная премудрость возвышает человека, — продолжал Кир Софроний Постник, — книга-память людская, а благодаря этой памяти вечно будет жить Русь-матушка. Слышь, Иван Васильевич, что старец псковского Елизарова монастыря Филофей твоему отцу, покойному Василию Ивановичу, писал: «Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвёртому не быти». Так ты, славный Иван Васильевич, поступай так, чтобы людям было мило, и тогда люди запомнят твоё имя, занесут его в книги, и будет оно знаменито во веки веков.

Мальчику любы были эти слова, он внимательно слушал книгчия.

— А ты кто будешь? — спросил тот низко склонившегося перед ним отрока.

— Андрей Курбский, сын Михайлович.

— Славный, славный внук у боярина Тучкова. Довольно на этом книжной премудрости, ступайте порезвитесь.

— Айда на боярскую площадку?

— Пошли.

Ребята выскочили на Красное крыльцо, сбежали по ступенькам и отправились на боярскую площадку, хорошо просохшую и утоптанную. Это было любимое место детворы, жившей во дворце. Здесь затевали они свои резвые игры, на Пасху катали яйца, боролись и вели задушевные беседы. Однако сейчас на боярской площадке никого не было, и ребята на ней не задержались.

— Скорей бы уж пришло красно лето, можно будет купаться, плавать на лодке.

— На лето мы уезжаем в Воробьёве, там тоже Москва-река, а ещё — горы; вот где раздолье!

— Хочешь, пойдём на Пожар?

— Пошли.

Свершилось невероятное: великий князь, словно простолюдин, без сопровождения думных бояр отправился за пределы Кремля. Мальчики миновали Фроловские ворота, прошли мимо лавок, где торговали книгами, и вскоре оказались в окружении звонкоголосых булочниц.

— Калачи, калачи горяченькие!

— Блин не клин, брюха не расколет. С медком, молочком, сметанкою!

От хлебных ароматов взыгрался аппетит. Но тут из-за крохотной церквушки, что притулилась возле Лобного места, выскочили скоморохи. Загудели дудки, заверещали трещотки. Один из них, одетый в синюю рубаху, забасил:

Как вчерась-то я, братцы, не ужинал
Да сегодня встал — не позавтракал,
Как хватились мы обедать- да и хлеба нет.
Хлеба нет, да брюшко голодно.
Ему ответил тонким бабьим голосом другой:

Как у моей у государыни у маменька,
Она каждый день пекет мяконьки,
Она день не пекет и второй не пекет
Да два денёчка пропустит и опять не пекет,
Завела она коврижки —
На горшки покрышки,
В стену бросить — хлеб ломится,
Хлеб не ломится, стена колется.
Глаза у юного великого князя заблестели, он и сам готов весело запеть вместе со скоморохами.

— Ай как славно! — шепчет он.

А в скоморохов словно бес вселился, лихо отплясывают их ноги, заливаются бубенчики, нашитые на рогатые колпаки. Но вот они сорвались с места, и след их простыл.

Внимание москвичей переметнулось на процессию, поднимавшуюся от земской избы по направлению к Лобному месту. Впереди шёл измождённый, с изуродованным лицом, не старый ещё мужик. Его сопровождали стражники с бердышами в руках, палач и дьяк. Вид этих людей поразил Ваню. Он, словно зачарованный, не сводил глаз с палача, а когда процессия прошла мимо, последовал за нею, не обращая внимания на то, идёт ли следом за ним Андрей. На Лобное место поднялся дьяк и, развернув грамоту, стал громко читать:

— Сей разбойник Стёпка Шумилов совершил тягчайшее преступление — убил своего боярина Савлука Редкина, за что приговорён к смертной казни. Желаешь ли ты, Стёпка, просить прощения у народа?

Мужик, равнодушно выслушав приговор, при последних словах поднял голову и пристально всмотрелся в окруживших. Лобное место москвичей.

— Да… да я скажу людям… Слышите, люди: боярин Редкий ни с того ни с сего убил моего единственного сына Володьку… единственного. А я… я не стерпел обиды.

Народ сочувственно зашумел.

— Ты, злодей, прощения проси, не то скончаешься непрощенным.

— Простите меня, люди добрые, — Степан перекрестилсяи встал на колени.

— Бог простит, — послышалось в толпе.

— Голову преклони, — приказал дьяк.

Мужик положил голову на плаху. Палач, одетый в красную рубаху, шевельнул мускулистыми плечами, в прорезях маски проглянули белки глаз. Короткий взмах топора, и голова, словно срубленный кочан капусты, покатилась с Лобного места.

Ваня был потрясён увиденным. Ему до тошноты была противна эта казнь, лицо его побледнело, руки дрожали, но не было сил не смотреть на это отвратительное действо.

— Государь, пора нам во дворец, боюсь, как бы бояре тревогу не подняли.

Ваня нехотя пошёл следом за Андреем.


Возле великокняжеского дворца мальчики расстались. Проходя мимо кухни, Ваня уловил божественный запах и вспомнил, что с утра ничего не ел. Мальчик нерешительно остановился возле открытой двери. Можно ли ему, великому князю, являться на кухню?

В это время в дверь выглянула повариха Арина и, увидев Ваню, застыла как вкопанная. Лицо её побелело, руки задрожали.

— Господи, никак, сам государь пожаловал? — с ужасом прошептала она.

— Мне бы поесть чего-нибудь, голоден я, — переминаясь с ноги на ногу, произнёс мальчик.

— Голоден, говоришь? — просветлела лицом Арина. — Да что же они, окаянные, забыли великого князя накормить! Проходи, проходи, касатик мой ясный. Сейчас накормлю тебя, сиротинку.

Повариха смахнула фартуком со стола крошки, придвинула скамейку, усадила на неё Ваню. Подперев кулаком голову, с жалостью уставилась на него.

— Ест, как мой Ивашечка, когда оголодается, — всхлипнув, негромко проговорила она.

Ваня, однако, расслышал и вспомнил, что это, должно быть, повариха Арина, у которой не так давно малолетний сын куда-то запропастился.

— Нашёлся ли твой Ивашка? — отодвигая миску, спросил он.

Арину словно огнём опалило. Руки её вновь задрожали.

— Нашёлся, нашёлся, окаянный, куда он денется?

Лучше бы ему сгинуть, чем терпеть мне столь великие мучения, — Арина тяжело вздохнула и стала убирать со стола посуду.

Покидая кухню, мальчик с недоумением думал о страхах, пугающих взрослых. Почему у поварихи Арины дрожали руки?


В день Иллариона[182] 1538 года вся Москва гудела, поражённая удивительной вестью: великий князь Иван Васильевич пожаловал боярина своего семидесятилетнего Василия Васильевича Шуйского, отдал за него свою двоюродную сестру Анастасию, которой недавно исполнилось семнадцать лет. Мать невесты Евдокия была родной сестрой Василия Ивановича. В 1506 году её выдали замуж за крещёного татарского царевича Кудайкула — Петра. Отец невесты — родной брат казанских правителей Мухаммед-Эмина и Абдул-Летифа находился на Руси под присмотром ростовского архиепископа. Он обратился к митрополиту Симону[183] с просьбой о крещении. И вот в день святителя Петра[184] 1505 года Кудайкул принял православную веру и был поименован Петром. Через седмицу он был выпущен из нятства, принёс присягу на верность Василию Ивановичу, а через месяц-в день Григория Богослова[185] состоялась его свадьба с Евдокией Ивановной. От этого брака и родилась Анастасия — невысокая, круглолицая, черноглазая девушка. То-то пересудов, то-то разговоров об её свадьбе с Василием Шуйским! Одни надрываются от смеха при виде славной парочки, другие сокрушаются: надо же, до чего дожили, не иначе как конец света настал.

Василию Васильевичу эти пересуды всё одно что укус комара для слона. Главное, пусть все на Москве видят, как близок он, Шуйский, к государю. Великий князь ничто, дитё малое, несмышлёное! Всем нынче на Руси Шуйские заправлять будут! Ниже, ещё ниже кланяйтесь, москвичи, свадебному поезду влиятельного жениха! Невеста для него молода? Он, Василий Шуйский, не против и с девочками десятилетними побаловаться. И в том деле молодому не уступит.

Василий Васильевич покосился на круглолицую, налитую жизненными соками скромно потупившуюся невесту. Его внимание привлекла тёмная родинка на правой щеке. Князь с вожделением почмокал губами. Скорей бы уж заканчивался этот нудный свадебный обряд!

Однако при выходе из Успенского собора произошла неприятность. Из толпы раздался вдруг зычный голос юродивого Митяя:

— Боярин, хочешь узнать свою судьбу?

Шуйский насторожился.

— Умрёшь ты не от яда, но яд твой сладок.

«О чём это он? — задумался боярин. Веселья в душе как не бывало. Вспомнилась вдруг прожитая жизнь, многочисленные походы по велению русского великого князя то на литовцев, то на крымцев, наместничество в Новгороде, Смоленске, Муроме. Долго ли ещё ему ходить по земле? И тут же иная мысль явилась в голову — митрополит Даниил, сославшись на нездоровье, отказался совершать венчание, перепоручил это дело другому. — Ну погоди, старая лиса, ты ещё пожалеешь об этом. Надо бы подумать, кого посадить на его место».

Сваха — жена брата Ивана Авдотья — с веткой рябины в руке обошла весь дом, чтобы отвести от молодых порчу, а затем стала готовить для них постель. Она была постлана на деревянных лавках, на которых были разложены ржаные снопы, покрытые сверху коврами и перинами. В ногах и в изголовьях стояли кадки с рожью. Когда молодые сели за стол, поп долго читал молитву, после чего гости для вида прикоснулись к первому блюду. Тут Авдотья встала со своего места и попросила разрешения у Евдокии Ивановны покрыть голову невесты убором, который носили только замужние женщины. Поп запалил свечи и протянул между женихом и невестой кусок тафты, на обоих концах которого было вышито по большому кресту. Авдотья сняла с невесты свадебное покрывало и гребнем расчесала ей волосы, после чего надела на голову сетку и кику.

Двери палаты распахнулись, вошёл Андрей Михайлович Шуйский, наряженный в вывернутый шерстью наружу тулуп.

— Славные наши молодые Вася и Настенька, желаю вам любви и согласия на всю вашу жизнь, да чтобы народилось у вас столько детишек, сколько волос в этой шубе.

Шутка развеселила собравшихся, торжественность обряда была нарушена, под шуточки-прибауточки жених с невестой обменялись кольцами.

Тут поднялся с места дружка и преподнёс Василию Васильевичу разукрашенную цветными лентами плётку. Жених, приняв её, Отложил в сторону:

— Надеюсь, твой подарок мне не понадобится.

Наконец-то с кухни принесли на огромном блюде лебедя, а спереди него — жареную курицу. Дружка подхватил курицу и, завернув её в ширинку, потащил в спальню. Василий Васильевич облегчённо вздохнул. Вновь посыпались весёлые шуточки.

— Ты, Вася, — пошло улыбаясь, громко крикнул Андрей Михайлович, — в случае чего меня на помощь покличь!

— Без помощи обойдёмся, — добродушно проворчал жених.

Гости, проводив молодых в опочивальню; вернулись в палату, чтобы наконец-то от души поесть и попить. Немногословная Авдотья принялась раздевать молодых.

За свою долгую жизнь боярин перепортил немало девиц, многим бабам юбки задрал. Искоса глядя на скромницу невесту, Василий Васильевич прикидывал, как та примет его. Скорее всего, отдастся послушно, вяло, в силу необходимости. Приятно ли молодой девице под стариком лежать? Князь, однако, ошибся — невеста оказалась зажигательной.

«Многих баб я познал, — с удивлением думал боярин, — а такой обладать редко приходилось. Огонь-баба!»

Наутро он с трудом добрался до мыльни. Напарившись, хватил кружку ледяного, принесённого из погреба брусничного кваса и вдруг согнулся от острой боли в боку. Яркие розовые круги поплыли перед глазами. Потом всё сразу померкло. Бесчувственным внесли дети боярские его в дом, уложили в постель. Лишь через месяц он оклемался.

ГЛАВА 3

Тёплый июньский ветер проникает в открытое окно палаты, в которой бояре готовят юного великого князя к приёму ногайского посла. Вместе с ветром в палату влетают громкие крики сверстников, резвящихся на боярской площадке. А великому князю не до игр, ему подобает в надлежащем виде являться на приёмы послов, нетвёрдой ещё рукой выводить свою подпись на важных государственных грамотах. Правда, всё делают за него бояре и дьяки. Он же подобен кукле, которую наряжают в яркие наряды, сажают в кресло, чтобы присутствующие могли почтительно кланяться ей. И никому невдомёк, что он вовсе не кукла, а живой человек, что ему хочется поиграть вместе с другими ребятами в разные игры.

К каждому из присутствующих у Вани особое отношение, но он успел крепко усвоить, что показывать свою любовь ему нельзя. Если он привяжется к кому-то, того обязательно удалят от него или даже убьют. Так что лучше относиться ко всем одинаково. Но в сердце ребёнка нет одинакового отношения к окружающим. К Андрею Михайловичу Шуйскому, например, он испытывает жгучую ненависть за то, что тот отнял у него добрую мамку Аграфену и Ивана Овчину. К Михаилу Васильевичу Тучкову нелюбовь усилилась после того, как тот перетаскал казну матери в большую казну. Какое он имел право так поступать?

А вот думной дьяк Фёдор Мишурин приятен ему. Фёдор нередко с большим уважением рассказывает мальчику об отце Василии Ивановиче, о порядках, существовавших на Руси во время его княжения. Из этих рассказов Ваня понял, что Фёдор Мишурин, как и он сам, недоволен Шуйскими.

— Пора выходить, — сердито ворчит боярин Тучков, — чего вы там копаетесь?

Фёдор Мишурин незаметно для других ласково потрепал мальчика по голове. Великий князь входит в среднюю княжескую палату степенно, ни на кого не глядя. Так велено ему боярами. По красной ковровой дорожке направляется к огромному креслу и усаживается в него. Присутствующие почтительно приветствуют государя. Ваню всегда поражало противоречие в поступках взрослых. Вот сейчас они, знатные вельможи, земно кланяются ему, обращаются вежливо, изысканно. Но едва закончится приём, о нём и не вспомнят. Никому невдомёк иногда, что ему хочется есть, что на локтях его кафтанчик протёрся до дыр.

Как положено, для бережения государя с правой стороны с величественным видом встал князь Михаил Иванович Кубенский[186], брат дворецкого Большого дворца Ивана Ивановича[187], а с левой — окольничий Иван Семёнович Воронцов. По правую руку великого князя сел добродушный толстяк Дмитрий Фёдорович Бельский, а по левую — боярин князь Иван Васильевич Шуйский. В палате присутствовали другие князья и дети боярские.

Когда Ваня уселся в кресло и наступила тишина, прозвучал голос боярина Тучкова:

— Великий князь всея Руси Иван Васильевич! Бьёт тебе челом посол ногайского князя.

Вперёд вышел человек невысокого роста с тёмными раскосыми глазами.

— Великий князь московский! Мой господин велел сказывать тебе, что он ходил походом на Крым и там поймал изменника твоего Семёна Бельского.

Посол сообщил потрясающую новость. Бояре многозначительно переглянулись, но в палате по-прежнему было тихо.

— И мой господин, — продолжал посол, — решил выдать его тебе, коли ты, великий князь, дашь за него хороший выкуп.

Михаил Васильевич Тучков требовательно глянул в сторону Вани.

— Твои слова, — заученно произнёс мальчик, — мы обсудим вместе с ближними боярами. А пока ступай прочь.

Едва дверь за послом закрылась, в палате поднялся превеликий шум, никто больше не замечал присутствия государя.

— Великий князь должен выкупить изменника, чтобы казнить его! — кричал Иван Шуйский.

— Казнить? — хором завопили сторонники отъезжика. — Разве можно казнить такого знатного человека, как Семён Бельский? Его следует немедленно выкупить и с почётом встретить в Москве!

Поскольку и те и другие были едины в том, что перебежчика следует выкупить, вновь пригласили посла и попросили назвать размер выкупа. Посол заломил такую цену, что бояре схватились за головы. Наконец дело было улажено, и ногаец окончательно удалился.

Ваня слез с великокняжеского кресла и всеми забытый, никому не нужный побрёл по дворцу.


После смерти Елены Глинской в Большом великокняжеском дворце мало что изменилось. Всё совершалось по установленному с незапамятных времён порядку. Всё так же сновали по переходам слуги, величественно шествовали озабоченные государственными делами бояре. И только внимательный человек мог заметить, что установленный порядок соблюдается сугубо внешне. Государственные дела велись с меньшим тщанием, а иногда совсем не так, как завещал Василий Иванович.

Бесцельно слоняясь по великокняжескому дворцу, Ваня оказался перед палатой Фёдора Мишурина. Оглядевшись по сторонам, приоткрыл дверь и заглянул: внутрь. Дьяк сидел за столом и что-то быстро писал, Весь стол его был завален грамотами. Фёдор Михайлович поднял голову и, увидев гостя, улыбнулся:

— Великий князь пожаловал меня своим посещением. Какие дела привели ко мне?

Дьяк легко поднялся со своего места, чтобы приветствовать и усадить великого князя. Ростом он был высок, большие глаза внимательно смотрели на собеседника из-под густых тёмных бровей. Такого же цвета вьющиеся волосы резко отличались по окраске от огненно-рыжей бороды.

Ваня хотел было сказать, что зашёл к нему просто так, от нечего делать, однако он усвоил уже, что великому князю непригоже слоняться без дела, поэтому заговорил о другом.

— Хотел бы я знать, что это за грамоты у тебя на столе?

— Это монастырские грамоты. Каждый монастырь, приобретая вотчины в заклад или в закуп у детей боярских, обязан присылать выпись о том мне, твоему холопу.

— Разве монастыри не имеют права принимать эти земли? Ведомо ведь, что, вступая в монастырь, будущий инок должен внести вклад.

— Монастыри и впрямь могут приобретать вотчины по вкладам, а также покупать их. Однако великий князь должен ведать, какие именно вотчины перешли к монастырям, и по, возможности препятствовать этому. Хорошо ли будет, если обители завладеют всеми землями в государстве? Сможет ли тогда великий князь содержать войско? Чем он будет жаловать своих бояр и детей боярских? Вот почему великая княгиня Елена Васильевна, царство ей небесное, приказала монастырям без ведома государя самолично вотчин не покупать и в заклад не принимать ни у кого. О всех своих новых владениях обители должны сообщать великому князю. Если же монастырь купит вотчину или примет её в заклад без твоего, государь, ведома, то ту вотчину ты можешь отписать на себя.

— Скажи, Фёдор, а много ли ныне вотчин переходит к монастырям?

— Много, государь… Время сейчас такое… Всеми правдами и неправдами монастыри стремятся завладеть землями.

Разговор о грамотах был закончен, но Ване не хотелось покидать палату Фёдора Мишурина.

— Ныне посол ногайского князя предложил мне выкупить отъезжика Семёна Бельского. Бояре заспорили, одни хотят его казнить, другие — встретить с почётом. Скажи, Фёдор, как бы мой отец поступил?

Дьяк задумался.

— Вообще-то Семён Бельский плохой человек. Изменив своему государю, он переметнулся к Жигимонту, чтобы подвигнуть его на Русь. Когда же это Семёну не удалось, он обманул и литовского государя. Сказав, что отправляется к святым, местам в Иерусалим, отъезжик кинулся к турецкому султану Сулейману, а оттуда в Крым. И повсюду он вредил Руси.

— Выходит, его казнить следует лютой казнью?

— Не спеши, государь, казнить людей. Ныне достойных и разумных советников у тебя не так уж много. А Семёну Бельскому в уме не откажешь. Может, и стоило бы привлечь его на свою сторону.

Ване показалось, что Фёдор Мишурин чего-то не договаривает, словно боится поведать ему всё без утайки. Кого он боится? О чём умалчивает?

— Скажи, Фёдор, а много ли у нас ворогов?

— О каких ворогах ты говоришь? Есть вороги иноземные, есть отечественные. Бывают ещё тайные и явные. Много у нас ворогов.

— А как одолеть их?

— Одолевают ворогов по-разному. Одних на поле брани мечом разят, других — мудростью побивают. Отец твой, покойный Василий Иванович, сам на поле брани редко с ворогами встречался. Для этого у него надёжные воеводы были. Куда чаще Василий Иванович одолевал ворогов своей мудростью.

Каждый раз, когда Фёдор Мишурин говорил об отце, глаза Вани начинали блестеть. Ему очень хотелось походить на своего отца, о котором почти все отзывались с почтением.

— Как же можно стать мудрым, Фёдор?

— Мудрым человек становится не сразу и отнюдь не всегда. Есть люди, которые не способны стать мудрыми. Мудр тот, кто обдумывает свои слова и поступки, кто впитывает в себя мудрость книжную. Твой отец, Василий Иванович, всегда приобретал рукописи, наиредчайшие латинские и эллинские книги. Ни у одного государя нет столько рукописей.

Ваня поднялся, чтобы идти в книгохранительницу.

— Прощай, Фёдор, пойду проведаю книгчия Кира Софрония.

Дьяк почтительно склонился перед великим князем.


Проходя мимо кухни, Ваня услышал шум. Двое мужиков несли бездыханное тело поварихи Арины. Лицо её было распухшим, язык вывалился изо рта, фиолетовый рубец виднелся на шее. Следом шла толстая повариха и, всхлипывая, рассказывала:

— И что это с ней подеялось? Словно сглазил кто. Последние дни как бы не в себе была: то заплачет, то словно забудется, и тогда слова из неё не вытащишь. А давеча я послала её в погреб за маслом, она ушла и сгинула — нет её и нет. Говорю Любке: сходи, разыщи Арину-то, куда она там запропастилась? Любка побегла и тут же вернулась с воем, грит — Арина в погребе повесилась. Вот горе-то! И мальца свово, Ванятку, не пожалела, сиротой оставила.

— Рассудительная была баба, не какое-то там перекати-поле, не иначе как сглазил кто, вот разум-то и помутился….

При виде Арины Ваня почувствовал, как тошнота подступила к горлу. Вспомнилась недавняя встреча с ней, её трясущиеся руки.

Да что это творится на белом свете? Не так давно скончалась мать, замучен в темнице Иван Овчина. Стёпке Шумилову палач отрубил голову, а повариха Арина повесилась. Видать, не в шутку расходилась-разгулялась на Руси смерть-старуха, размахалась острой косой, и, словно колосья во время жатвы, валятся в землю люди.


Долго пришлось проболеть Афоне. Лишь на Аграфену-купальницу бабы разрешили ему пойти на торжище, а сами направились на Яузу. Молодёжь ещё месяц назад приступила к купанию, а сегодня старики и старухи закупываются. Вот и Авдотья, опираясь на руку дочери, побрела к реке, благо до неё от их дома рукой подать. Ульяна вновь была на сносях — к осени ожидалось прибавление семейства, потому шла она неспешно, переваливаясь с боку на бок. Добрая улыбка не покидала её лица, — радостно было оттого, что Афоня наконец-то поправился, что новый человечек появится в их семье. Ульяна почему-то была уверена в рождении дочери, долгожданной помощницы по дому, хранительницы домашнего очага.

Вот сейчас выкупаются они в реке, воротится с торжища Афоня, все усядутся за стол, чтобы отведать купальницкой обетной каши из толчённого в ступе ячменя. Остатки её потом раздадут нищей братии.

А самое веселье будет ночью. Старики бают, будто в эту ночь ведьмы и всякая нечисть силу приобретают, а травы — целебность. Потому знающие люди отправляются в леса и луга собирать заветные коренья, а жаждущие чуда — на поиски волшебного Перунова огнецвета. У баб иная забота — не забыть бы загнать на ночь коров вместе с телятами: телята будут сосать маток и не позволят ведьмам их доить. Мужики же запирают на ночь лошадей, чтобы на них ведьмы не ускакали на свою проклятую Лысую гору, где они в эту ночь справляют свой праздник. Для пущей сохранности лошадок на воротах скотного двора надо положить страстную свечу и поставить образок. Коли на следующий день свеча окажется нетронутой, значит, всё будет хорошо, а коли обнаружишь её искусанной — ночью приходила ведьма, отчего скот заболеет.

Солнце в самом зените, теплынь, на душе у Ульяны хорошо, покойно…


Афоня вышел из дома и немного постоял за воротами, одолевая минутную слабость. Ощущение было таким же, как тогда, когда конюший Иван Овчина вызволил его из лап Михаила Львовича Глинского. Такое же над головой синеет небо, а по нему неспешно плывут похожие на лебедей облака, торжественно сияют купола храмов.

На московском торжище глаза разбежались от обилия товаров. В ветошном ряду, что расположился поблизости от древнего Богоявленского монастыря, какой только одежды не продают: шубы заячьи, бараньи, лисьи, куньи, кафтаны, сарафаны, однорядки, портки холстинные, рубашки красные, шитые шёлком. Миновав лавки, в которых торговали одеждой, Афоня повернул направо, к сапожному ряду, где была его собственная лавчонка, купленная на деньги, данные Иваном Овчиной в награду за убийство татарских стражников. Но о том, как они угодили в ловушку, сейчас не хочется вспоминать. К тому же и день нынче весёлый. Бабы, мужики, дети вышли на улицы, творят разные игры, скоморошества, поют песни, пляшут под перезвон гуслей, гудение бубен и завывание сопелей. Зеваки рукоплещут им, подбадривают громкими криками. При виде такого непотребства попы и монахи открещиваются, воротят лики в сторону, а глаза их как бы невзначай косятся на веселящихся.

— Здравствуй, Афонюшка, — улыбчиво приветствовал его сосед по торговому ряду Аверкий, — рад видеть целым и невредимым. А я было заскучал без тебя-не с кем словечком перекинуться.

— И я рад видеть тебя, Аверкий. Седни впервой вышел на торг, и всему-то душа радуется — и ясному солнышку, и крику дитяти, а когда малиновый перезвон колоколов услышал — аж прослезился.

— Много радостей даровал Господь людям, а величайшая из них — радость общения промеж человеками. Говорю о духовном родстве их. Добрым людям надлежит объединяться, дабы противостоять проискам злых людишек. Ты вот четыре месяца в свою лавку не наведывался, и никто её не тронул, ибо мы, купцы сапожного ряда, состоим в единении. Ночью все наши лавки надёжно охраняют лютые псы, бегающие из конца в конец по верёвке, заботятся о нас стража и решёточные прикащики. Вот и души наши мы должны сберечь в единении. Поодиночке каждому из нас легче поддаться искушению, впасть в грех, в гордыню, соблазн.

— Хочу свечу поставить в церкви Параскевы Пятницы за избавление от болести, за сохранение лавки моей. Да пошлёт она милость свою всем добрым людям.

— Благи твои намерения, Афоня, дай облобызаю тебя.

Тут из ближайшего проулка выскочил грязный замызганный мальчонка, крепко зажавший под мышкой пирог.

— Держи ворюгу!

Афоня, едва глянув на беглеца, всё понял.

— Слышь, юнот, прячься в моей лавке. Мальчик недоверчиво глянул на него, несколько мгновений постоял в нерешительности и юркнул в приоткрытую дверь.

Показалась толстая пирожница Акулина.

— Житья от этих ворюг не стало! Где же он? Мужики, вы не видели разбойника, того, который украл мой пирог с вязигой?

— Не видели мы никого, Акулинушка.

— А сколько стоит такой пирог? — спросил Афоня.

— Полденьги потеряла из-за этого ворюги.

— Не печалься, я дам тебе деньгу- половину за пирог, а половину за свечку. Поставь её в церкви Параскевы Пятницы за всех страждущих и голодных.

Акулина переменилась в лице.

— Да не нужны мне твои деньги! На кой они мне? У меня своих денег хватает. И не жалею я вовсе об украденном пироге. А в церковь завтра сама намеревалась идти помолиться за упокой души маменьки, она скончалась год назад. Есть у меня деньги, есть, а твоих не надо.

Пирожница степенно удалилась.

Афоня вошёл в лавку. Мальчик сидел на скамейке, зажав руки между коленями. По его щекам текли слёзы.

— Аверкий, нет ли у тебя какой снеди, вишь, мальчонка совсем оголодался.

— Сейчас принесу.

— Как звать-то тебя, мужик?

— Ванькой.

— Отчего такой неумытый да голодный?

— Один я. Бабка прошлой зимой померла, глухая она была, а седмицу назад мамка повесилась. Больше у меня никого нет.

— Вон оно что… Ты тут поешь принесённое дядей Аверкием, а я за водой схожу до колодца. Потом умоем тебя и пойдём мы с тобой в Сыромятники, будешь у меня жить, ну как сын, что ли.

— У тебя, Афоня, своих полон двор, да к тому же и жёнка вскоре пополнение должна принести. У меня на примете есть одна семья — бездетная, так, может, мальчонку-то и возьмут туда.

— Никому я не отдам Ванятку, уж больно он мне приглянулся. Пойдёшь ко мне жить?

Мальчик согласно кивнул головой. В глазах его, полных слёз, проглянула радость.

— Афоня, а чего бы тебе в нашу сапожную слободку из Сыромятников не перебраться? Мы ведь поблизости отсюда живём, на берегу Москвы-реки возле Васильева луга.

— Привык я к Сыромятникам, сердцем прикипел, там мне и моим домочадцам всё мило. Да и могила тестя привязывает. Поживём там, а пока прощай.

Когда Афоня с Ивашкой пришли домой, на столе уже стояла румяная купальницкая каша. Завидев отца, дети обрадовались, побежали встречать.

— Вот вам, дети, ещё один брат, Иваном его кличут, — Афоня говорил громко, весело, а сам с тревогой наблюдал за Ульяной. Знал, что не воспротивится намерению его, но как-то отнесётся к Ивашке?

Ульяна с улыбкой направилась к мужу, поцеловала его.

— Спасибо, дорогой; у меня ведь позавчера был день ангела, так это, должно быть, твой дар запоздалый, но щедрый.

Оборотившись к Ване, ласково провела рукой по его волосам, прижала голову к себе.

— Какой славный сыночек у меня народился! Дети, это ваш брат родной, любите его и жалуйте, сажайте за стол.

Якимка, как старший среди братьев, первым подошёл к Ване, взял его за руку.

— Меня Якимкой кличут, пойдём за стол, вот твоё место, рядом со мной будешь сидеть.

Ерошка — одногодок Вани, посчитал себя обиженным.

— Ваня мой, а не твой, пусть он около меня сидит.

Ульяна усмирила детей.

— Пусть Ерошка с одной стороны Вани сядет, а Якимка — с другой.

Ложки дружно застучали по горшку с ячменной кашей.

Когда же наступил купальский вечер, Афоня, прихватив свечу и образок, отправился на скотный двор. Ульяна пошла следом.

— Проведаю нашу бурёнку, как бы ведьма нынешней ночью молоко у неё не отняла.

В темноте Афоня крепко прижал жену к себе.

— Какая ты у меня славная, Ульянушка!

— И ты тоже.

Голос у обоих был ломким от слёз счастья. Им не нужно было идти в эту ночь в лес искать волшебный цвет папоротника.

ГЛАВА 4

Вот и стал Андрей монахом Андрианом и постепенно погружался в совершенно новый для него мир. Отец Пахомий вёл с ним длительные душеспасительные беседы.

— Начинать монашескую жизнь надлежит с созидания монастырского духа. Он поможет тебе в любом деле-строишь ли ты келью, кладёшь ли печь, сажаешь ли яблоню. Проявляй милосердие к людям, любовь к падшим созданиям. Помни, как мучатся они, не познав любви к Богу. А ещё — в поте лица добывай хлеб свой. Всегда и во всём надобно прилагать предельное усилие. Только в предельном усилии труда велик человек. Не благословлять и не проклинать дела мира сего явились мы, а учить добру и приготовлять людей к жизни иной, вечной. Власть церкви горняя[188], а царство Христа — не от мира сего.

— Скажи, святой отец, как можно укрепить веру?

— Вера укрепляется проповедью, книжным научением, а потому иноки многие годы трудятся, переписывая ветхие пергаменты минувших веков. Укрепляют веру и возведение храмов, подвижничество. Мертва церковь, не имеющая мирян и иереев, готовых на муки и скорби ради веры. А ещё — обличением отступников и привлечением заблудших душ. На Руси много верных подвижников Христовых. Укрепив веру, ты будешь чувствовать присутствие Творца в мире, в самом себе, а твоя душа соприкоснётся с благой силой.

Зазвонили ко всенощной[189]. Тёмные фигурки монахов устремились из келий к церкви. Андрей любил этот миг. Тёплым июньским вечером приятно бывает идти среди пахучих, воспрянувших после полдневного зноя трав.

Облака принимают необычную, быстро меняющуюся окраску. Умиротворение и покой поселяются в душе. А когда завидишь впереди белокаменный храм, устремлённый маковкой в звенящую, быстро темнеющую синеву, в душе начинает звучать славная величественная песня. И вот ты уже внутри храма и поднимаешь взор к Господу Богу, изображённому в окружении белоснежных ангелов на своде. Ты не чувствуешь уже тяжести тела и устремляешься ввысь, навстречу тому, кто сотворил этот прекрасный мир. Согласное пение монахов словно нежные волны колеблют душу, ласкают её. И ты целиком, без остатка растворяешься в эфире радости, счастья, покоя, отчего слёзы благодарности проступают на глазах.

Андрей огляделся по сторонам и приметил худенькую девочку, стоявшую среди монахов. Платьице её изодранное, грязное, а широко распахнутые глаза обращены к изображению Бога. Тонкой рукой она усердно крестилась.

Но вот церковные окна посерели, а затем поголубели. Служба закончилась, и монахи, покинув церковь, окружили девочку.

— Ты, птаха, откуда к нам прилетела? — спросил отец Пахомий.

— Мы с мамкой побираться ходили, да недалеко отсюда мамка вдруг схватилась за бок и повалилась на землю. Я её окликаю, а она не отвечает, дышать перестала. Я подле неё полдня просидела, а потом побрела куда глаза глядят. Вечером забралась под ёлку и заснула. На рассвете же такой сон увидела, ну прямо страх! Рассказать?

— Расскажи, расскажи, птаха прилётная.

— Привиделся мне не лес и не поле, а как бы край болота. Кочки там, жухлой травой поросшие, а в одном месте дерево торчит корявое, на нём ни единого листочка не осталось, все облетели. А ещё помню, будто вечер настал, и небо и земля одинакового цвета — серые. И вдруг я увидела — в сером небе тёмная полоса обозначилась. Та полоса ни с того ни с сего разделилась пополам, и обе половинки как бы раздвинулись, отчего подобие окна получилось. Сначала оно было серым, а потом зарозовело и померкло. Минуло какое-то время, и в другом месте на небе тёмная полоса обозначилась. Я говорю людям — их около меня с десяток было, — глядите, глядите, что там подеялось? И вновь полоса разделилась на две половинки, те раздвинулись, а окно зарозовело. И вдруг ни с того ни с сего мы все оказались в большом храме, только не в таком, как этот, а без крестов и ангелов. И в том храме расхаживают люди в дивных ярких одеждах. Чудной какой-то храм: нет там ни попа с дьячком, ни иконостаса. И тут как будто кто-то подсказал мне: храм сей возник ни с того ни с сего на болоте, что это наваждение, дьявольское искушение. Я как закричу: не должно быть тута этого храма! И от мово крика кинулись бывшие в храме люди на нас и почали хватать за руки. У меня аж волосья на голове дыбком встали. Да тут надоумил Господь, что от нечистой силы лишь крёстное знамение спасти может. Стала я крёстное знамение творить, а рука не поднимается, словно неведомая сила противится ей. С большим-пребольшим трудом я крест начертала, и тогда те люди от нас отпрянули. А тот, что у них за главного был, сказал: «Ну, всё ясно!» Чего ему ясно стало, я не поняла. Тут они на нас вновь скопом ринулись. Я без конца от них открещивалась, — теперь руке моей ничто не противилось, а они всё лезут и цепляются за меня. Побегла я и оказалась возле какого-то дома. Рукой двери уже коснулась, а человек из чуждого храма всё норовит схватить меня. И тут я проснулась в неведении: спаслась или нет? Вроде бы спаслась, потому как преследователь мой крёстным знамением повержен был, да только в спасительный для меня дом я так и не вошла. Что бы это могло значить?

Монахи были поражены дивным рассказом. Игумен перекрестился.

— Скажи, птаха, а другие люди, что были с тобой в храме, спаслись они?

— Нет, святой отец, я ни одного из них больше не видела.

— Снизошло на тебя, малютка, благословение Господне. Ясно было указано тебе — сила наша в крестном знамении. Воротимся, братья, в церковь и помолимся во славу Господа нашего. Как звать-то тебя?

— Акулинкой, святой отец.


Тоненький солнечный лучик заглянул в окно кельи и стал расти, расширяться. Вот он высветил тёмные волосы Кудеяра, перескочил на лоб, коснулся сомкнутых век. Разбуженный его ласковым прикосновением, мальчик открыл глаза, быстро поднялся, натянул порты. Из церкви, расположенной на горе, доносилось согласное пение монахов. Скоро они спустятся в трапезную, но Кудеяру ещё не хочется есть. Услышав за окном условный свист, весело перескочил через порог.

Более полугода живёт он в скиту. Зимой было скучно, потому часто вспоминал он Крым, ласковое море, каменистые кручи гор. Долгие зимние вечера скрашивали рассказы отца Андриана о местах, где он побывал, да занимательные повествования игумена Пахомия о повадках рыб, зверей, птиц, о тайнах разных трав.

А как наступила весна, позабыл Кудеяр о Крыме, подружился с ребятами из соседнего села Веденеева — вотчины князя Андрея Михайловича Шуйского. По весне, блуждая по окрестным лесам и лугам, питались они вылезшими из согретой земли сочными и сладкими пестышками[190]. Ни игумен Пахомий, ни отец Андриан не ограничивали свободы Кудеяра, оттого жилось ему легко и привольно.

Когда же настало красное лето, совсем хорошо стало. Вчера договорился он со своим веденеевским дружком Олексой пойти на речку ловить рыбу. Подтянув повыше порты, чтобы не мочить их в обильной росе, Кудеяр вприпрыжку бежит к условному месту. Светловолосая голова Олексы показалась из кустов. Лицо у него веснушчатое, брови и ресницы словно выгорели на солнце. При виде друга он удовлетворённо хмыкает носом.

— Пошли?

— Пошли.

Ребята идут вдоль берега Мшанки, поросшей кустарниками и густой травой.

— Вчера, — рассказывает Олекса, — к нам в село боярский тиун пожаловал.

— Пошто?

— Вестимо пошто-боярин подати требует, — лицо Олексы стало хмурым. Он сунул Кудеяру корзинку. — На, лови.

Тихо, стараясь не спугнуть рыбу, ребята зашли в воду, боком погрузили корзинки и почали ботать ногами. Вода сразу же помутнела. Чего только не оказалось в извлечённых корзинках! Улитки, ракушки, пахучая тёмно-зелёная тина, жуки-плавунцы, головастики, камешки. Сердце Кудеяра радостно замерло при виде окунька, трепетавшего на дне корзинки. Олекса бросил на берег трёх пескарей и плотичку.

Довольно быстро на берегу выросла серебристая, переливающаяся на солнце кучка. Некоторые рыбки уже уснули, другие слабо трепыхались. Ребята прилегли рядом, стали перебирать добычу.

— Смотри, какого я красавца поймал, — Олекса показал Кудеяру толстолобого краснопёрого голавля.

— А мой окунь крупнее!

— Хорош, — миролюбиво согласился Олекса.

— Эй, рыбаки, наловили ли рыбы?

Ребята оглянулись на крик. На берегу стояла девочка лет десяти с небольшой корзинкой в руке.

— А, Олька, — снисходительно ответил Олекса, — так уж и быть, иди к нам.

Олекса терпеть не мог девчонок, но к Ольке относился благосклонно, позволял ей быть с ними. Во-первых, она никогда не хнычет, как другие девчонки, а во-вторых, от неё им, мальчишкам, бывает польза — она умеет быстро разводить костёр.

— Ой, сколько вы рыбы наловили! — похвалила девочка. — Надо костёр развести да пожарить, не то испортится.

Олекса тотчас же отправился на поиски сухого валежника.

Олька поставила корзинку на землю, сняла лежавшую сверху тряпицу. Под ней оказались краюха хлеба, пучок зелёного лука, десяток репиц. При виде снеди в животе у Кудеяра заныло, он уже пожалел, что утром ничего не поел.

На дне корзины лежала плоская дощечка с обгорелым углублением и круглая палочка. Вставив палочку в углубление, Олька зажала другой конец между узкими ладошками и стала быстро вращать палочку. Вот из углубления показалась тонкая струйка дыма. Олекса, не мешкая, подсунул пучок сухого мха, который тотчас же занялся огнём.

Когда костёр прогорел, ребята, разложили в золе, пойманных рыбок. Не успели пожевать хлеба с луком, рыбки были уже готовы, от подрумяненных боков шёл такой чудный запах, что у всех невольно потекли слюнки. Нежное мясо таяло во рту. Кудеяр не мог вспомнить, когда он ел более вкусную рыбу.

Солнце всё выше поднималось по небосклону. Стало жарко. От вкусной еды потянуло в сон. Ребята забрались под прибрежный куст, задремали.

Кудеяр проснулся от невыносимой щекотки, ему почудилось, будто в нос забрался жучок. Он громко чихнул, отчего Олекса и Олька весело рассмеялись. Оказалось, это Олька засунула в его нос травинку.

— Крепко же ты спишь, еле тебя разбудили.

— Пошли купаться, — предложил Олекса.

— Идите купайтесь, а я здесь посижу.

Мальчишки побежали к реке, по дороге сбрасывая с себя одежду. От прикосновения воды стало так славно, что мурашки побежали по коже.

Кудеяр ещё в Крыму научился хорошо плавать, сильно взмахивая руками, он устремился к противоположному берегу.

— Эй, берегись, там глыбко! — закричал вслед Олекса.

Тот не слушал его. Миновав глубину, поплыл к зарослям кувшинок. Дивный, похожий на многолучевую звезду белый цветок лежал на воде перед самым его носом и слегка покачивался на волнах. Мальчик ухватился за него и дёрнул, однако толстый зелёный цветонос оказался прочным.

— Не тронь, не тронь, — кричал с противоположного берега Олекса, — это русалочий цвет!

Кудеяр ещё раз потянул цветок кувшинки на себя и опять безуспешно. Рассердившись, он изо всех сил рванул его и вытащил вместе с рубчатым жёлтым корневищем и плоскими круглыми листьями. В таком виде он и извлёк добычу на берег. Ребята с опаской рассматривали её.

— Говорил я тебе: это русалочий цвет. Глянь, корень-то будто чешуйчатый, на хвост русалки похожий.

— А какая она — русалка?

— Русалки живут в воде, — Олекса глянул на Ольку, — лицом и грудью похожи на жёнок, только волосы у них длинные-предлинные. Вылезут русалки на берег и расчёсывают их. А вот вместо ног у них рыбий хвост, чешуёй покрытый.

— Чего же их боятся?

— У-у-у… русалки такие коварные! Как завидят прохожего, спрячутся в кустах, а потом нежданно-негаданно нападают и щекочут. Тот дико хохочет, а потом умирает.

— Ну а ежели я не боюсь щекотки?

Олекса растерялся, не зная что сказать.

— Тогда, — вместо него со смехом ответила Олька, — тебе никакая русалка не страшна, разве что та, которая догадается засунуть палец в твой нос… Никакой это не русалочий цвет, а одолень-трава. Если хочешь, чтобы с тобой ничего плохого не случилось в дальней дороге, высуши кусок корня одолень-травы, зашей в ладонку[191]и повесь на шею. Да ещё особые слова не забудь сказать.

— Какие?

Девочка повернулась в сторону восхода солнца и тонким взволнованным голосом заговорила:

— Еду я из поля в поле, в зелёные луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяною росою, утираюсь солнцем, облакаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звёздами. Еду я во чистом поле, а во чистом поле растёт одолень-трава… Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать сыра-земля, поливали тебя девки-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, скверного не мыслили. Отгони ты чародея, ябедника. Одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса тёмные, пеньки и колодцы. Иду я с тобою, одолень-трава, к окиян-морю, к реке Иордану, а в окиян-море, в реке Иордане лежит бел-горюч камень Алатырь. Как он крепко лежит передо мною, так бы у злых людей язык не поворотился, руки не подымались, а лежать бы им крепко, как лежит бел-горюч камень Алатырь. Спрячу я тебя, ододень-траву, у ретивого сердца во всём пути и во всей дороженьке.

Кудеяр как зачарованный слушал простые, идущие от самого сердца слова заговора. Ветер шевелил высветленные солнцем волосы Ольки, трепал простенькое платьице, из-под которого виднелись худенькие ноги, покрытые цыпками. В этот миг хорошо знакомая Олька показалась вдруг какой-то особенной, необычной. Кудеяр оторвал цветок одолень-травы и молча протянул его девочке. Та смутилась и, приняв цветок, вплела его в свои светлые волосы.

— В нашем селе, — нарушил молчание Олекса, — пастухи с корнем одолень-травы в руках обходят стадо, чтобы отогнать прочь нечистую силу и уберечь скот от пропажи.

При упоминании о селе Олька заторопилась.

— Ой, да мне пора домой!

— Подожди, меня, вместе пойдём, — натягивая рубаху, попросил Олекса и, обращаясь к Кудеяру предложил: — Хочешь с нами в ночное?

— Хочу.

— Тогда приходи вечером к околице.


Проводив друзей, Кудеяр направился в скит. Отца Андриана он застал за ремонтом кельи. При жившем до них немощном старце она пришла в упадок. Сквозь прогнившие щели дул ветер, отчего минувшей зимой в келье было студёно, С установлением тепла Андриан проконопатил щели, обновил окно, а ныне занялся дверью.

— Давненько тебя поджидаю- обратился он к Кудеяру. — Где был, что делал?

— В речке купались, рыбу ловили.

Андриан внимательно посмотрел на отрока. В этом году Кудеяр сильно вытянулся, плечи его округлились, налились силой. Лицо чистое, золотистое от загара. Глаза большие, серые, смотрят на мир внимательно и спокойно. Брови тёмные, чётко очерченные, широкие. Нос прямой, удлинённый. Губы по-детски припухшие.

«Добрый отрок растёт, ныне тринадцатый год уж пошёл», — любуясь подростком, подумал Андриан.

— Можно мне с ребятами пойти в ночное?

— В ночное?

Это слово напомнило Андриану далёкие годы детства, когда он босоногим мальчишкой отправлялся вместе с друзьями за околицу села Морозова. О ночном у него остались самые светлые, самые добрые воспоминания.

— Хорошо, только, чур, не шалить.


Едва солнце повернуло к закату, Кудеяр уже был на околице Веденеева. Первым пришёл его друг Олекса, ведя в поводу тощую клячу. Потом явился со своей лошадью Гераська- длинный нескладный отрок со впалой грудью. Низкорослый крепыш Аниска привёл двух справных лошадей. Увидев Кудеяра, у которого коня не было, он протянул ему повод рыжей кобылы. Наконец собрались все — человек двенадцать.

— Поехали коней мыть, — баском приказал Аниска.

Кудеяр оглядел собравшихся, словно надеясь увидеть ещё кого-то. Ольки среди ребят не было, не девчоночье это дело-ночное. Он ловко забрался на Анискину кобылу, голыми пятками ударил её по бокам. Лошади, громко всхрапывая, поспешили к реке.

Для купания выбрали место с ровным песчаным дном, чтобы не намутить воду, иначе лишь лошадей нагрязнишь. Сбросив на берегу одежонку, ребята загнали лошадей в воду. Кудеяр, расположившись на широкой лошадиной спине, пригоршнями зачерпывал воду, лил её на бока, тщательно тёр шерсть. Лошади благодарно всхрапывали, шумно пилиречную воду.

Выкупав лошадей, сами долго резвились в воде. Аниска с Гераськой, затеяв водяной бой, обдавали друг друга потоками брызг. Аниска оказался ловчее, он так ударял по воде загнутой кверху ладошкой, что в лицо Гераськи с силой летели водяные струи. Гераська воротил лицо, но Аниска ловко наскакивал сбоку. Тот не выдержал, нырнул в воду.

Накупавшись до мурашек, вылезли на берег и, подхватив одежду, погнали лошадей к опушке леса. С шутками-прибаутками натаскали огромную кучу сухого валежника, разожгли костёр. Стреноженные лошади сочно хрумкали травой. Было ещё совсем светло.

— Кудеяр, покажи слепого, — попросил Аниска.

Сгрудились в ожидании увидеть удивительные превращения их друга.

Кудеяр взял в руку тонкую валежину, согнулся и, закатив глаза, так что остались видными лишь белки, неуверенной походкой пошёл вокруг костра. Все весело смеялись.

— А теперь покажи старика.

Кудеяр наморщил лоб, втянул губы в рот, отчего подбородок выдался вперёд, по-стариковски согнул плечи.

Насмеявшись вволю над проделками Кудеяра, расселись вокруг костра.

— Кудеяр, расскажи про море, — попросил Гераська.

Тому уже не раз приходилось говорить ребятам о море, но интерес к его рассказам не ослабевал.

— Море огромное-преогромное — до самого края неба всё вода и вода. Плывут по нему в разные стороны суда — большие и малые. Когда ветра нет, море спокойное, а как поднимется буря — огромные волны вздымаются и с шумом обрушиваются на берег. Великая опасность таится в тех волнах для плывущих по морю судов — легко опрокидывают они их, и люди тонут в морской пучине.

— Ну а ежели судно большое? — усомнился Гераська.

— И большие суда нередко губит море. Во время бури волны носят их словно щепки и иногда с силой бросают на прибрежные скалы, отчего они разбиваются и тонут.

— К чему же подвергать себя такой опасности? Уж лучше посуху ездить.

— Бури случаются не каждый день, и об их приближении люди узнают заранее по особым приметам, тогда суда спешат укрыться в заводях, где и в бурю волны не вздымаются, бывает тихо.

— Ты, Кудеяр, сказывал, что в море вода солёная, а кто её посолил?

— Сам, Аниска, знаешь кто.

— А зачем? Почему в реке вода сладкая, а в море солёная?

Кудеяр пожал плечами, он не знал, что ответить дотошному Аниске.

— А кто твои родители, Кудеяр? — неожиданно спросил конопатый Евсейка.

Тот смутился, он и сам толком ничего не знал о своих родителях. Сначала думал, что его мать — тётя Марфа, но когда пришёл в Крым дядя Андрей, то оказалось, что она — не настоящая мать. Ему сказали, будто родная матушка с нетерпением ждёт его на Руси, однако увидеть её так и не привелось. Кудеяр хорошо запомнил, как они пришли в суздальский Покровский монастырь и повстречались с рябой монашкой. Дядя Андрей долго разговаривал с ней о какой-то Ульянее. Со слезами на глазах монашка поведала, что Ульянея не так давно умерла, и показала им могилу в подклете собора. Выходит, его мать жила в монастыре и её звали Ульянеей. Тут ему припомнилась встреча с красивой монахиней, которая спросила его, куда он путь правит, а потом Сунула денежку. Добрая, видать, у неё душа. Когда они покидали Суздаль, дядя Андрей сказал, чтобы он всю жизнь берёг эту монетку, она якобы счастливая.

— Моя мать умерла в Суздале.

Ребята больше не приставали с расспросами к Кудеяру. Он почувствовал, как Олекса прижался к нему своим тёплым плечом. Со всеми ребятами дружен Кудеяр, но Олекса его наипервейший друг, самый верный и преданный. В этом он не раз убедился.

Потрескивая, сгорают в костре валежины. Горячий воздух, устремляясь вверх, искажает очертания деревьев, потому кажется, будто по ту сторону костра они шевелятся, словно живые.

Между елями проглянул алый цвет вечерней зари. Похожие на перья сказочной жар-птицы догорают в небе облака. Может быть, там, за деревьями, едет на коньке-горбунке Иван-царевич и везёт пойманную им жар-птицу? Оттого и полыхает на небе зарево.

Где-то в заливных лугах жалобно кричит коростель В ответ звучит рокочущая песнь козодоя. Кудеяру хочется, чтобы эта ночь, это сидение с верными друзьями у костра продолжалось как можно дольше.

— Нынче к нам пожаловал княжеский тиун, — прервал размышления Кудеяра Аниска, — требует от мужиков податей, а те упёрлись, недавно ведь уплатили боярщину. Беды бы не было…

Никто не ответил Аниске. Каждый думал о своих родных, о нелёгкой их доле.

Не успела померкнуть вечерняя заря, а уж на востоке занялась другая, утренняя. Костёр, потрескивая, догорал. Ребята, повалившись друг на друга крепко спали.

ГЛАВА 5

Пробудившись, ребята погнали лошадей в село. Кудеяру было жаль расставаться с Анискиной кобылой, в он решил вместе со всеми отправиться в Веденеево, а уж оттуда — в скит.

Несмотря на раннюю пору, в селе не спали, почти все его жители собрались возле церкви. Заметив Ольку, Кудеяр протиснулся к ней сквозь толпу.

Из ворот боярского дома показался тиун Мисюрь Архипов, ближний человек боярина Шуйского Юшка Титов и трое стражники. Мисюрь обратился к толпе:

— Именем боярина Андрея Михалыча Шуйского повелеваю: каждая изба с завтрашнего дня должна выделить для постройки нового боярского дома по одной подводе.

— Да как же можно, милый? Уборка ведь скоро. Вот соберём жито, перевезём в закрома, отчего тогды боярину не помочь? Иначе весь хлебушек сгинет, — пытался объяснить тиуну старый крестьянин в латаной-перелатаной рубахе.

— Ничего не ведаю, — отрезал Мисюрь, — завтра же чтоб подводы были! Окромя того, каждый двор должен дать на прокорм строителям по пять мешков хлеба, по возу репы да по три головки масла.

Толпа возмущённо загудела. — Да откуда же мы возьмём, милый? Сами с Вешнего Миколы[192] впроголодь живём, весь хлебушек съели, а новины ещё нет. Не токмо себя — детей кормить нечем! — настойчиво убеждал тиуна крестьянин.

— К вам когда ни заявись, всё жрать нечего. Работать надобно, а не на печке валяться! Только и ведаете, что детей плодить, а как прокормить их — не мыслите. Завтра же чтоб всё было!

— Ишь взъярился, боров окаянный! Сам наших баб брюхатит, да ещё и укоряет, — послышалось в толпе.

— Ежели вы, — угрожающе произнёс Мисюрь, — не исполните воли боярина, я выгоню вас всех из ваших изб, а избы спалю!

— Как схоронили великого князя Василия Ивановича, так житья не стало от этих Шуйских! — в сердцах произнёс высокий и красивый ещё крестьянин, Олькин отец Филат Финогенов.

Тиун расслышал его слова, молча кивнул Юшке Титову. Тот в сопровождении стражников двинулся в толпу. Вот он схватил Филата за грудь и коротким сильным ударом раскровенил ему лицо.

— За зловредные речи следовало бы, Филат, вырвать твой язык, яд источающий, но я вельми добр ныне, а потому велю проучить тебя кнутом.

Стражники сдёрнули с Филата порты, повалили на землю. От первого удара поперёк ягодиц проступил широкий ярко-красный след. Ошарашенный дикой болью, мужик вскинул голову и слабо ойкнул. Стражники били не торопясь, со знанием дела. Вскоре вся спина стала пунцовой. Из кровавого месива торчали кусочки кожи. Голова Филата безжизненно поникла.

Кудеяр стоял рядом с Олькой и краем глаза видел, как с каждым ударом вздрагивают её худенькие плечи. Ему было невыносимо горько оттого, что он ничем не мог помочь ей. Сжав кулаки, Кудеяр прикрыл глаза, чтобы не видеть жестокой казни.

Мужики подхватили окровавленное тело, понесли в дом. Рядом, громко причитая, шла жена Филата Пелагея. В избе Олькиного отца уложили на лавке под образами. Он не приходил в себя. Крестьяне молча постояли над ним и разошлись. В избе остались лишь Пелагея, древняя старуха — мать Филата, Олька, её пятилетний братишка и Кудеяр.

— Пелагея, — прошамкала старуха, — надо бы траву, что от правежа[193] помогает, разыскать. Ведаешь ли такую?

Пелагея отрицательно покачала головой.

— Я, бабушка, знаю эту траву, мне её знахарка Марья Козлиха показывала.

— Та трава ныне в силе, цвет её ещё не опал, по цвету и ищи.

Олька вытащила из-под лавки свою корзину, направилась к двери. Кудеяр нагнал её во дворе.

— Можно я пойду с тобой?

Олька по-взрослому посмотрела на него.

— Далеко идти придётся.

— Не беда, а то вдруг на тебя волки нападут.

— Чего волков бояться? Люди страшнее диких зверей. Иди, коли хочешь.


Лес встретил ребят пряным запахом прелых листьев. Под сенью могучих деревьев было сумрачно. Редкие солнечные блики, пробивавшиеся сквозь густые кроны, выхватывали из темноты то изумрудно-зелёные подушки мха, то скрюченные в мёртвой схватке корни, то поваленные буреломом полузасохшие ели. Ребятам было немного не по себе, поэтому они разговаривали шёпотом.

— Трава от правежа, — объясняла Олька, — ростом бывает с меня. Цвет у неё жёлтый, сидит на верхушке стебля. Растёт она по опушкам, лесным оврагам, кустарникам.

Деревья вскоре поредели, и путники оказались на широкой лесной поляне, поросшей сочным разнотравьем. Мать сыра-земля сплела удивительно красивый и яркий ковёр из ромашек, раковых шеек, смолок. Ребята с двух сторон обошли эту поляну, пристально всматриваясь в цветущие растения-травы от правежа среди них не было.

Снова углубились в лес. По дороге Олька рассказывала про Шуйских:

— Вчера вечером, когда вы ушли в ночное, тиун напился пьяным и сказывал старосте, будто месяц назад двоюродный брат нашего боярина князь Василий Шуйский женился на двоюродной сестре великого князя. Сам старый-престарый, а жену молоденькую взял. Чудно!

— Отчего же великий князь отдал свою сестру за такого старца?

— Великий князь мал ещё, говорят, меньше нас с тобой. А ты бы хотел стать великим князем?

— Не знаю, — пожал плечами Кудеяр, — мне и так хорошо.

Лес расступился, и ребята оказались посреди поляны, край которой круто загибался в овраг.

— Здесь-то уж наверняка должна расти трава от правежа, — прошептала Олька.

Кудеяр ещё издали приметил жёлтые цветы, но, боясь ошибиться, промолчал. Олька в это время наклонилась, чтобы сорвать ягоду земляники. Увидев Кудеяра возле нужного растения, она предостерегающе закричала:

— Будь осторожен, трава от правежа ядовита, дай лучше я сама её возьму.

Олька присела перед растением на корточки и, произнеся непонятные Кудеяру слова, принялась копать землю вокруг корня руками.

— Дай я выкопаю, у меня нож есть.

— Железом копать траву от правежа нельзя, только руками.

Из земли показался округлый клубень. Слегка раскачав растение, девочка вытащила его и положила в корзинку. Вскоре ребятам посчастливилось найти ещё несколько растений, причём самое крупное удалось отыскать Кудеяру. Он старательно выкапывал его, когда услышал слабый вскрик Ольки. Оказалось, та сорвалась с кручи и теперь сидела на дне оврага, потирая ушибленную ногу. В несколько прыжков Кудеяр очутился рядом с ней.

— Ногу сбедила, — виновато улыбнулась Олька и попыталась было подняться, но тотчас же, ойкнув, присела.

— Давай я тебя понесу.

— Что ты, я ведь тяжёлая. Лучше я буду держаться за тебя и скакать на одной ножке.

С трудом ребята выбрались из оврага. Поджав больную ногу, девочка прижалась к берёзе, устало закрыла глаза. Кудеяр встал к ней спиной, опустился на колени.

— Держись крепче!

Тонкие Олькины руки обвили его шею. Поднатужившись, паренёк поднялся с земли и, слегка пошатываясь, пошёл. Он шагал долго. Время от времени Олька просила его остановиться, передохнуть, но он не слушал её.

— Я и не знала, что ты такой сильный, — Олькин голос показался Кудеяру ласковым, нежным. Таким же голосом она произносила вчера заговор одолень-травы. — Но всё равно тебе очень тяжело, почему ты не хочешь остановиться?

— Посмотри на солнце: скоро настанет вечер и идти по лесу будет нельзя.

— До ночи мы всё равно не успеем выбраться из леса.

— Придётся переждать ночь в лесу, а пока светло, поищем надёжное место для ночлега.

— Глянь, вон под той ёлкой можно отсидеться.

Недалеко лежала огромная ель, поваленная бурей. Её корни, словно щупальца неведомого зверя, торчали во все стороны. В том месте, где росла ель, зияла огромная яма. Часть ямы была отгорожена комлем ели и представляла собой надёжное убежище.

«А вдруг это нора волка или медведя?» — подумал Кудеяр. Он спрыгнул в яму и, просунув в нору палку, осторожно обшарил ею все углы, но никого не обнаружил. Расширив отверстие, дети пробрались через него внутрь.

— Как тут хорошо! — похвалила Олька укрытие. — А вдруг ночью явится хозяин этой норы, что будем делать?

— Мы встретим его дубиной.

— Дай и мне такую же палку. В случае чего я помогу тебе.

Едва ребята забрались в укрытие, как сразу же стало совсем темно. На месте упавшей ели в лесном пологе образовалась прореха, через которую был виден кусок неба с неяркими июньскими звёздами. Ребята чутко вслушивались в темноту. Вот под чьей-то осторожной лапой хрустнула валежина. Хруст повторился, но уже ближе. Невидимое животное всхрапнуло и стало удаляться. Олька с Кудеяром совсем было успокоились, но тут дикий вопль огласил окрестности. А потом кто-то как будто рассмеялся.

— Ой! — вскрикнула Олька и прижалась к Кудеяру.

— Не бойся, это неясыть.

— А я думала-лесовик.

Когда Олька прижалась к Кудеяру, её волосы коснулись его лица. Ему показалось, что они испускают тонкий и нежный запах добытой им вчера кувшинки. Этот запах Олькиных волос вызвал неясные волнения в его душе.

— То, что можно потрогать руками, понятно, — размышляла вслух девочка, — дерево, камень, человек, корова… А вот звёзды нельзя потрогать. Как ты мыслишь, что это такое?

— Одни говорят, будто это золотые пшеничные зёрна, рассыпанные по небу. Другие же бают: звёзды — глаза умерших людей. Покинули они мир, а всё равно хочется им посмотреть, что на земле делается, вот и смотрят по ночам.

— Чудно, — подивилась Олька, — мертвецов каждый год вон сколько хоронят, а звёзд не прибывает.

— А ты их считала?

— Считать не считала, но ведь всем ведомо, какие звёзды в какой час на небе загораются. Я так думаю: звёзды — это как бы дырки в небе. Через них мёртвые и смотрят на нас.

— И каждую ночь дерутся: мертвецов-то много, а дырок мало.

Олька так и прыснула, представив дерущихся мертвецов.

— Кудеяр, глянь, звезда падает.

— Падающие звёздочки называются Белым Путём. Это блуждают по небу проклятые люди; они будут переходить с места на место до тех пор, пока Бог не простит их.

Некоторое время посидели молча.

— Кудеяр, ты бы поспал немного, устал ведь, меня тащивши. Ночь летняя коротка, скоро светать начнёт.

— Не хочется мне спать.

— А ты закрой глаза и спи.

Олька положила его голову себе на колени. Кудеяр сделал вид, будто спит. На самом же деле он внимательно вслушивался в себя. Почему он смутился, когда Олька положила его голову себе ни колени? Хорошо, что кругом непроглядная темень, иначе она обязательно бы увидела, как огнём полыхает его лицо. Почему ему так покойно и славно, когда на плече лежит Олькина невесомая ладошка?

Рассвет в глухом лесу наступает не так, как в поле. Длительное время все изменения происходят лишь в небе. Сначала оно чуть-чуть светлеет. Совсем незаметно исчезают звёзды, как будто растворяются в свете наступающего дня. Освещаемое сбоку, небо приобретает глубину. В этот миг особенно красивы облака: хорошо заметны их объём, форма и очертания. А в самом лесу по-прежнему царит темень. Лишь когда появляется солнце, темнота начинает таять и как бы превращается в клочья тумана, цепко хватающегося за кустарники.

Кудеяр не видел рассвета. Уткнувшись головой в Олькины колени, он крепко спал и проснулся лишь от птичьего переполоха. Раскатисто гремела по лесу трель зяблика. «Витю видел? Витю видел?» — бесконечно повторяла чечевичка. Ночных страхов как не бывало.

Выбравшись из укрытия, Кудеяр посадил Ольку на спину и уверенно пошёл вперёд. Когда они вышли из леса, в Веденееве ещё спали. Лишь возле одной избы, словно деревянный истукан, подперев голову кулаком, стояла женщина. То была мать Ольки Пелагея, пристально всматривавшаяся в сторону леса. Заметив вдали крошечные фигурки, она перекрестилась и козырьком приставила руку к глазам.

ГЛАВА 6

В конце сентября 1538 года с береговой службы в Москву возвратились русские полки. Вместе с войском из Коломны вернулся воевода Иван Фёдорович Бельский. Великий князь отсутствовал в Москве — вместе с братьями Шуйскими и дворецким Большого дворца Иваном Ивановичем Кубенским он уехал на богомолье в Троицкий монастырь.

Бельский был недоволен посылкой его в Коломну, понимая, что таким путём его устранили от государственных дел. Без него все дела вершили Шуйские.

Воспользовавшись отсутствием государя и его главных советников, Иван Фёдорович решил сделать всё возможное, чтобы укрепить своё положение при юном великом князе. Прежде всего он направился к старшему брату.

Узнав о его прибытии, Дмитрий Фёдорович поспешил на крыльцо, где долго тискал толстенными ручищами.

— Послал мне Господь великую радость лицезреть тебя, Ваня. За делами да походами всё недосуг встретиться, поговорить по душам.

Иван Фёдорович приветливо и чуть насмешливо смотрел на брата, колобком катившегося впереди него.

— Что и говорить, редко приходится нам видеться. У нас как ведётся: не угодил великому князю — угодил в темницу, а там кого увидишь?

В его словах Дмитрий Фёдорович уловил упрёк себе: дескать, вот сижу я в темнице, а ты, брат, и не заступишься за меня перед великим князем.

— Много раз говорил я Елене Васильевне, чтобы выпустила тебя из нятства, но ты же знаешь её жестокосердность. Когда же великим князем стал Иван Васильевич, тебя сразу же освободили.

— Твоя ли то заслуга, Дмитрий? — Иван насмешливо глянул в глаза брата. — Впрочем, я не в обиде, на тебя. Знаю, осторожен ты, разумен. Давай выпьем за нашу встречу, за наши успехи.

Выпили по бокалу фряжского духовитого вина.

— Хотел бы я ведать, что нового на Москве, как брат наш молодший, из-за которого я в темницу угодил, поживает? Как утёк он в Литву вместе с Иваном Ляцким[194], так за мной тотчас же и пришли. И чем я хуже тебя, Дмитрий? Ты у нас словно колобок — и от дедушки ушёл, и от бабушки ушёл, а я — козёл отпущения. Михаил Львович Глинский не позволил мне первым войти в Казань, оба мы виновны одинаково. Так нет же — ему ничего, а меня Василий Иванович в темницу упрятал.

— Так ведь Михаил Львович — ближний родственник покойного Василия Ивановича. Великий князь тогда только что, оженился на Елене Васильевне, нешто можно было ему её дядю родного в темницу сажать?

— А меня, выходит, можно? И почему это тебе всё с рук сходит? Помнишь, чай, как приходил на Русь Мухаммед-Гирей, принёсший неисчислимые бедствия?[195]Так ты в ту пору был главным воеводой на Оке, Василий Иванович всех воевод наказал тогда за то, что пропустили крымскую орду в глубь русских земель, а тебя простил «по молодости лет».

— Опалу на меня тогда государь и впрямь не наложил, да только несколько лет после того меня не пущали на береговую службу.

— И правильно делали: тихие у тебя успехи на ратном поприще. Потому как робок ты, не любишь опасности.

— Тише едешь, Ваня, дальше будешь.

— Во-во… А я так всё лезу на рожон, оттого одни шишки и имею. Ты не обижайся на мои речи. Тебе вон и в семейных делах везёт. Мы с Семёном до сих пор бездетные, а у тебя Ванька с Настькой растут.

— Ишь, чему позавидовал! Пошлёт Господь Бог и вам с Семёном наследников, я ведь постарше вас. А коли жёнка твоя к этому делу не способна — другую возьми, помоложе. Благо пример для подражания есть — мой тесть, старец Василий Васильевич Шуйский месяца три назад вон какую молодуху отхватил.

— Жалко бабу свою, она и так давно в монастырь просится, а я не пущаю. Доволен ли ты невесткой-то?

Дмитрий Фёдорович не так давно оженил своего сына Ивана на дочери Василия Васильевича Шуйского.

— Сын доволен, это главное. Живут в любви да согласии.

— Хитёр ты, Дмитрий, вон как ловко детишек пристроил: через Ваньку с Шуйскими породнился, а Настьку отдал за сына Михаилы Юрьевича Захарьина[196] Ваську. Родственники хоть куда, наизнатнейшие!

— Честь по нашему роду, Бельским родниться с кем попало не след.

— Со всеми норовишь ты жить в дружбе, оттого и не ушибаешься, когда падаешь.

— На всё воля Божья, Ваня.

— Ты, Дмитрий, как родственник, часто беседуешь с тестем Василием Шуйским, потому, поди, ведаешь, что мыслит он о митрополите Данииле?

— Скажу откровенно, как на духу: не жалует Василий Васильевич Даниила, затаил на него обиду за то, что тот, сославшись на болесть, отказался самолично венчать его с юною невестою. Да и иных обид на митрополита у Шуйских накопилось немало.

Иван Фёдорович удовлетворённо кивнул головой: в той борьбе, которую он намеревался начать, митрополиту отводилась важная роль.

— Надеюсь, ты не забыл, Дмитрий, что род Бельских ведёт своё начало от доброго корня. Отец наш был женат на племяннице деда нынешнего государя Ивана Васильевича, княжне рязанской. Так Василий Шуйский решил потягаться с нами в родственных связях — женился на двоюродной сестре великого князя. Ныне власть Шуйских настолько велика, что, поди, перевелись на Москве люди, готовые идти им встречу?

Дмитрий Фёдорович кротко глянул на брата, пытаясь уловить, к чему этот вопрос.

«Властолюбив брат, оттого и шишек набил немало. Власть можно добывать по-разному-не только оружием, но и силой разума».

— Не все, Ваня, пляшут от радости, видя усиление Шуйских. Взять хоть боярина Тучкова, хитёр он, ой как хитёр! И хитростью своей противостоит Шуйским. Не больно-то жалует их и дьяк Фёдор Мишурин. Правда, прямо об этом он никогда не скажет — большого ума человек, но догадаться можно.

— Ну а о брате Семёне какие вести?

— Ещё летом писал я тебе в Коломну, что ногайский князь поймал его и просил у нашего государя большой выкуп за него. Бояре приговорили выкуп заплатить, да ничего из этого не вышло. Только что у меня был гонец из Крыма, привёзший грамоту от Сагиб-Гирея великому князю, так он поведал много любопытного. Оказалось, Ислам-Гирей схватил Семёна и намеревался было отправить его в Москву на суд великого князя, да ногайский князёк Багай- друг Сагибов нечаянно напал на Ислама, убил его, а брата нашего увёл к себе в Ногаи. Однако турецкий султан повелел Сагибу немедля выкупить Семёна у ногайского князя. Так что Семён ныне вновь в Крыму. И Сагиб, ставший наконец единовластным правителем, прислал великому князю грамоту. Вот она. В ней писано: «Если пришлёшь мне, что посылали вы всегда нам по обычаю, то хорошо, и мы по дружбе стоим; а не придут поминки к нам всю зиму, станешь волочить и откладывать до весны, то мы, надеясь на Бога, сами искать пойдём, и если найдём, то ты уж потом не гневайся. Не жди от нас посла, за этим дела не откладывай, а станешь медлить, то от нас добра не жди. Теперь не по-старому с голой ратью татарской пойдём: кроме собственного моего наряду пушечного, будет со мною счастливого хана[197] сто тысяч людей; я не так буду, как Магмет-Гирей, с голой ратью, не думай, побольше его силы идёт со мною. Казанская земля — мой юрт, и Сафа-Гирей- царь — брат мне; так ты б с этого дня на казанскую землю войной больше не ходил, а пойдёшь на неё войною, то меня на Москве смотри».

— Ну и наглец этот Сагиб!

— С Исламом нам было, конечно, полегче.

— Что же ты, Дмитрий, намерен присоветовать великому князю, когда он вернётся с богомолья?

— Не послушать царя, послать свою рать на Казань, и царь пойдёт на наши украйны, то с двух сторон христианству будет дурно, от Крыма и от Казани. Надеюсь, Боярская дума согласится со мной.

Иван Фёдорович покачал головой, то ли одобряя, то ли возражая брату.


Митрополит встретил Ивана Бельского насторожённо, почти неприветливо.

— Святой отец, — обратился к нему боярин, — много неправды творится на нашей земле. По пути из Коломны в Москву часто приходилось мне выслушивать жалобы на своевольство бояр, на непочтение к законам, установленным покойным Василием Ивановичем.

Даниил тяжело вздохнул.

— На всё воля Божья. Государь мал и несмышлен, отсюда и все наши беды. Денно и нощно молю я Господа Бога в прощении наших прегрешений, чтобы послал он мир на землю Русскую.

Уклончивый ответ был не по душе Бельскому.

— Многие большие люди на Москве недовольны правлением Шуйских.

Митрополит вопросительно глянул на собеседника.

Тот говорил уверенно, в такт словам покачивал ногой, затянутой в сафьяновый сапог. Холёные пальцы, унизанные перстнями, спокойно лежали на подлокотниках кресла.

— Кто-многие?

— Окольничий Михаиле Тучков, князь Пётр Щенятев[198], дьяк Фёдор Мишурин и другие.

«Что изменится оттого, что вместо Шуйских у власти будут Бельские? Боярская смута как была, так и останется, — уныло размышлял первосвятитель. — Чего хочет от меня воевода? Выступишь заодно с Бельскими против Шуйских, а ну как дело не сладится? Не миновать тогда беды. Шуйские и так на меня косо поглядывают».

— Чего же ты хочешь, Иван Фёдорович?

— Хочу, чтобы за верную службу государем были пожалованы боярством князь[199] Юрий Михайлович Булгаков, а воевода Иван Иванович Хабаров — окольничеством.

«Князь хочет увеличить число своих людей в Боярской думе. Что ж, я противиться не стану. Может, тем самым мы хоть чуточку укротим Шуйских».

— Я не против, Иван Фёдорович, только вот жалует государь, а он ныне под влиянием Шуйских.

— Если мы с тобою, святой отец, сумеем убедить в том государя, то он может и не послушать советов Шуйских.

Даниил слегка склонил голову.

В тот же день Иван Бельский переговорил о задуманном деле с Михаилом Васильевичем Тучковым и дьяком Фёдором Мишуриным.


Великий князь, сопровождаемый братьями Шуйскими и дворецким Иваном Ивановичем Кубенским, возвращался с богомолья. Дворецкий был так велик, что его ноги чуть не волочились по земле, когда он ехал на лошади. Хотя Иван Иванович был троюродным братом юного великого князя (его отец Иван Семёнович был женат на дочери князя Андрея Васильевича Углицкого-брата Василия Ивановича), особой близости между ними не было. Вот и сейчас дворецкий ехал позади всех, подрёмывая после сытной трапезы. Внимание Вани привлёк разговор братьев Шуйских.

— Ну как тебе старец Иоасаф поглянулся? — Василий Васильевич словно копна сидел на лошади, кряжистый, рыхлый, закутанный в бобровую шубу.

— Игумен поглянулся мне, уж так был с нами любезен, всем норовил угодить — и едой, и постелью, и умной беседой.

— Такой ушицы из стерляди нигде я не пробовал, Василий Васильевич почмокал губами, — хлебосолен Иоасаф, любезен, только вот все лебезят, когда им что то надобно, а как станет Иоасаф митрополитом[200], так по-другому запеть может.

«Разве митрополит Даниил умер? К чему другого митрополита искать?» — подумал Ваня.

— Отец Иоасаф не только тем хорош, что любезен да хлебосолен, видел сам, какой порядок во всей Троицкой обители. На вид игумен добр, а дело с монахов требует.

— Это-то и опасно, Иван, — в тихом омуте черти водятся. А ну как, став митрополитом, он почитать нас не будет?

— Василий Васильевич, к чему нам иной митрополит? Разве отец Даниил скончался или пожелал устраниться от дел?

— Отец Даниил ныне стар стал, — глядя в сторону, сквозь зубы проговорил боярин. — Вот и приходится мыслить кого на его место поставить, если он занедужит, Не в твоих, государь, интересах иметь строптивого церковного пастыря. А ведь не кто иной, как Иоасаф Скрипицын крестил тебя. Помню, дён через десять после рождения Василий Иванович повёз тебя в Троицкую обитель ради крещения. Присутствовали при том благочестивые иноки — столетний Кассиан Босой из Иосифова монастыря, Даниил Переславский[201].

Василий Васильевич вдруг схватился за левый бок:

— Всю дорогу жмёт и жмёт, аж вздохнуть трудно.

— Не надо было на молоденькой жениться, — усмехнулся Иван. — До свадьбы-то как конь бегал, никогда, на сердце не жаловался.

При упоминании о жене двойственное чувство овладело боярином. Ему захотелось вдруг помчаться к ней сломя голову, и было страшно за себя, за своё больное сердце.

«По всему видать: сбудется пророчество юродивого Митяя. Верно сказал он: умрёшь ты не от яда, но яд твой сладок. Хорошо бы сейчас плюхнуться в перины и ни о чём не думать».

Шуйский, однако, пересилил себя и обратился к дворецкому:

— А ты, Иван, что мыслишь об Иоасафе Скрипицыне? Достойный ли из него митрополит выйдет?

Иван Кубенский заёрзал в седле. После сытного обеда великан находился в полудремоте и ни о чём не думал. Какое ему дело, кто будет митрополитом? Да и Даниил к тому же в полном здравии. Шуйские хотят, чтобы первосвятителем избрали Иоасафа. Ну что ж, он, Иван Кубенский, не станет перечить из-за такого пустяка. Дворецкий приосанился. Он давно усвоил истину: не столь важно, что человек говорит, важно, как он говорит. — Иоасаф, думается мне, вполне достоин быть митрополитом, всея Руси. Вельми начитан старец.

На этом разговор о митрополите был исчерпан. Мысль Василия Васильевича переметнулась на другое: ныне с береговой службы в Москву возвращаются русские полки.

— Иван Бельский на днях вернётся из Коломны в Москву, — ни к кому не обращаясь, как бы про себя хрипло проговорил он, — сказывают, неугодна была ему воинская служба. Из-за того почнет мутить людишек.

— К чему, брат, понапрасну тревожишься? Много ли у Ивана на Москве доброхотов? Семён Бельский — в бегах, а Дмитрий — твой родственник, столь осторожен, что открыто против нас никогда не пойдёт. — Иван холёной рукой, унизанной перстнями, поправил усы.

Василий тяжело вздохнул. За долгую жизнь привык он постоянно думать о том, как разрушить козни ворогов, как навредить им. Его жизнь — бесконечная череда дней, наполненных борьбой, лютой ненавистью, кровью. Оттого и болит его сердце.

— Ивану Бельскому палец в рот не клади, с ним нужно быть осторожным, — пробормотал он в бороду.


Намучившись в дороге, Василий Шуйский намеревался как следует отдохнуть в своих покоях, поэтому сразу же приказал приготовить ему постель. Он уже разделся до нижнего белья, когда вошёл слуга и доложил о прибытии человека, который хочет видеть боярина по срочному делу.

— Пусть катится ко всем чертям! Отдохнуть не дают болящему человеку.

Слуга хотел было удалиться, но Шуйский остановил его.

— Откуда он?

— С митрополичьего подворья.

Василий Васильевич нахмурился.

«Видать, старая лиса что-то удумала в наше отсутствие».

— Пусть явится.

Крадущейся походкой в опочивальню вошёл чернец. Низко поклонившись боярину, откинул закрывавший лицо куколь.

— А, это ты, Афанасий. С чем пожаловал?

Сразу же, как только возникли несогласия с митрополитом, Василий Шуйский завёл возле Даниила видоков и послухов. Одним из них оказался Афанасий Грек, свидетельства которого по делу Максима Грека ему довелось слышать на церковном соборе 1531 года. Уже тогда он понял, что из страха или за подачки Афанасий способен предать любого. Ныне тот пришёл с доносом на своего господина.

— Три дня назад, пресветлый боярин, к митрополиту явился воевода Иван Бельский. Затворившись в палате, они долго беседовали с глазу на глаз, и их беседа была неугодна тебе, господине.

— Что же они удумали? — грозно спросил Шуйский. Лицо его налилось кровью.

— Иван Бельский и митрополит Даниил договорились между собой в том, чтобы просить государя пожаловать князя Юрия Булгакова боярством, а воеводу Ивана Хабарова — окольничеством.

— Не бывать тому! — боярин изо всех сил ударил кулаком по подушке. — Одни это они удумали или ещё кто в совете с ними был?

— Иван Бельский сказывал, будто с ним в единомыслии окольничий Михайло Тучков, дьяк Фёдор Мишурин и князь Пётр Щенятев.

— Всё ли поведал?

— Всё, господине.

Шуйский вытащил из-под изголовья кошелёк и с презрением бросил его к ногам Афанасия Грека. Пользуясь услугами предателей, он терпеть их не мог и никогда не приближал к себе, поскольку был глубоко уверен, что человек, однажды предавший, может совершить подлость ещё раз.

— Ступай прочь и зорко следи за Данилкой-чёрным вороном. Недолго уж ему быть митрополитом!

Едва за Афанасием закрылась дверь, Василий Васильевич хотел было подняться с постели, но острая боль в боку остановила его. Долго лежал он, погружённый в перины.

«Видать, конец скоро. Всю жизнь боролся я с ворогами, стремился к власти, добывал поместья. И вдруг оказалось — ничего этого мне не надобно. Даже жену свою молодую, до любви охочую, видеть не желаю. Это ли не конец?»

Однако боярин пересилил себя и слабым голосом приказал слуге позвать брата Ивана.

— Всех ворогов наших порешить нужно с корнем, а митрополита — в первую голову. Пошли к нему слугу с вестью: завтра пополудни явится к нему наш человек. Пусть ждёт и трепещет.

Иван Васильевич пристально рассматривал перстень на правой руке.

— Ивана Бельского надлежит схватить и посадить за сторожи. А вот дьяка Фёдора Мишурина следует предать казни. Заслужил он её своим усердием на благо великого князя. Многие бояре, дети боярские и дворяне недовольны им, ибо крепко препятствует он их устремлениям. Да и среди духовных у него немало ворогов-Фёдор ведь не позволяет монастырям расширять владения.

— Согласен с тобой, брат. Однако Фёдор Мишурин близок к великому князю. Ведомо мне: государь часто навещает дьяка в его палате и о чём-то длительно беседует с ним.

— Тем более нужно изничтожить Фёдора. А чтобы великий князь не препятствовал тому, расправимся с дьяком без его ведома.

ГЛАВА 7

Возвратившись с богомолья, Ваня затосковал. В дороге всегда интересно, а здесь, в великокняжеском дворце, всё одно и то же. Да и на подворье не высунешь нос — с утра до ночи льёт мелкий нудный дождь. Блуждая из палаты в палату, он не заметил, как оказался перед дверью, за которой работал дьяк Фёдор Мишурин. Тот, как всегда, встретил его приветливо и любезно.

— Удачной ли была поездка, государь?

— Холодно было, ненастно. По дороге туда и обратно лил дождь. В Троицкой обители я беседовал с игуменом Иоасафом, премудрым старцем. А в Москве что нового?

Фёдор задумался. По его глазам мальчик догадался, что он хочет что-то сказать, но не решается.

— За три дня до твоего приезда, государь, в Москву вернулись с береговой службы русские полки. Вместе с ними прибыли воеводы Иван Фёдорович Бельский из Коломны, а из Серпухова — Иван Иванович Хабаров да Юрий Михайлович Булгаков. Всё лето они надёжно стояли на страже твоего государства. И ты, великий князь, явил бы им свою милость.

Ваня готов был сразу же удовлетворить просьбу дьяка Фёдора Мишурина, которого уважал и любил, но он понимал, что кто-то из бояр обязательно станет противиться этому. Так всегда было: любое его пожалование вызывало недовольство и озлобление. Шуйские постоянно твердят, чтобы без их ведома он ничего не делал, иначе государству будет поруха. Как поступить?

— По дороге в Москву Василий Васильевич Шуйский не раз жаловался на нездоровье, плох он стал.

«Хоть бы сдох поскорее боров старый», — в сердцах подумал дьяк.

— Братья Шуйские между собой говорили, будто Иван Бельский всё время замышляет против них худое. Могу ли я, Фёдор, пожаловать его сейчас?

— Пожалуй, государь, других воевод — князя Юрия Михайловича боярством, а Ивана Ивановича окольничеством. Это в твоей воле.

— Хорошо, Фёдор, я подумаю о твоём деле.

— То не только моя просьба, государь, так же и митрополит Даниил мыслит.

— В здравии ли святой отец?

— Последние дни часто жалуется на нездоровье. Стар стал первосвятитель, оттого и хворает.

— Ежели отец Даниил умрёт или откажется от митрополии по болести, кого церковный собор изберёт новым митрополитом?

— Кого ты, государь, пожелаешь, того и поставят.

«Шуйские непременно потребуют поставить митрополитом Иоасафа. Должен ли я согласиться с ними?»

— Скажи, Фёдор, достоин ли игумен Троицкого монастыря Иоасаф быть митрополитом?

Дьяк на минуту задумался. Умные глаза его внимательно всматривались в лицо мальчика.

— Ты сам, государь, так думаешь или Шуйские хотят поставить митрополитом Иоасафа?

Ваня замялся.

«Ну конечно же это Шуйские хотят спихнуть с митрополии Даниила и посадить на его место Иоасафа. Думаю, однако, они скоро разочаруются в своих надеждах. Иоасаф Скрипицын хоть и добр, да не из тех, кто станет послушно делать всё, что велят Шуйские. Много творят они зла, а троицкий игумен зла терпеть не будет».

— Что ж, государь, ежели митрополит Даниил отдаст Богу душу, Иоасаф Скрипицын вполне мог бы заменить его. Большого ума старец.


Всю ночь накануне Трифона и Пелагеи[202] в Москве было неспокойно. От дома к дому перебегали люди, о чём-то шептались с хозяевами. Наутро огромная толпа детей боярских и дворян, возглавляемая Андреем Шуйским, осадила дом Ивана Фёдоровича Бельского. Боярина подняли с постели и в одном нижнем белье выволокли на крыльцо.

— Так ты, сволочь, удумал смуту на Москве затевать?

— Какую смуту, Андрей Михайлович? — тонким срывающимся голосом ответил Иван Фёдорович. Он тщетно пытался сохранить достойный вид.

— Смуту против нас, Шуйских. Так получай же, Иуда! — Андрей размахнулся и изо всей силы ударил Бельского по лицу. Боярин пошатнулся, но удержался на ногах. Из носа по подбородку потекла алая струйка крови. — Мы-то тебя, неблагодарного, из нятства освободили, вернули тебе расположение государя, воеводой большого полка послали в Коломну, а ты чем нас отблагодарил?

Шуйский неистово колотил Ивана Фёдоровича.

— Тащите, ребята, его в темницу. Где был, пусть туда и воротится.

Бельского поволокли в тюрьму. Разъярённая толпа двинулась к дому дьяка Фёдора Мишурина. В это время он обычно находился в великокняжеском дворце, однако Андрей Шуйский послал к нему своего человека с ложной вестью, будто с женой дьяка приключилась беда. По этой причине Фёдор был схвачен на своём дворе.

— Разденьте его! — приказал Андрей Шуйский.

Княжата, дети боярские и дворяне, как псы голодные, кинулись на опального дьяка, стащили с него всё до последней нитки. Фёдор Михайлович стоял перед разъярённой толпой совершенно голый, стыдливо прикрывая руками срамные места. Вид его, казалось, очень забавлял Андрея Шуйского.

— Тащите его к темнице — сейчас он узнает, как подбивать великого князя против нас, Шуйских!

Около тюрьмы лежал огромный кусок, дерева, предназначенный для казни преступников. Избитого и потерявшего сознание дьяка швырнули на эту плаху. Палач взмахнул топором, и голова казнённого свалилась к ногам Шуйского. Андрей пнул её, и она, подпрыгивая на неровностях, покатилась в направлении притихшей вдруг толпы.


Летописец запишет потом: «Бояре казнили Фёдора Мишурина без великого князя ведома, не любя того, что он стоял за великого князя дела».

Да, великий князь не знал о жестокой расправе, учинённой Шуйскими над его любимцем. О ней вечером того же дня рассказал ему дворецкий. Иван Кубенский вошёл в покои государя возбуждённым происшедшими за день событиями. Был он высок ростом, статен, наделён недюжинной силой. В конце своего княжения Василий Иванович пожаловал Кубенского чином дворецкого, однако в ближнюю думу не пустил. На то были веские основания. Иван Иванович отличался крутым нравом и легкомыслием, он легко поддавался чужому влиянию.

— Ну и дела, братец! Между Шуйскими и Иваном Бельским такой сыр-бор разгорелся, ну прямо беда. Андрей Шуйский Ивана поколотил и в темницу отправил, а дьяку Фёдору Мишурину голову отсекли.

Весть о заточении Бельского в темницу Ваня выслушал спокойно — такое нередко случалось на его глазах, а вот гибель любимца потрясла его.

— Да за что же они казнили Фёдора?

— Дьяк сторону Бельских держал, вот и пострадал.

— Нет, Бельские тут ни при чём. Каждого, кто люб мне, Шуйские стремятся изничтожить. Мамку Аграфену сослали в Каргополь, Ивана Овчину убили. Ныне погиб и Фёдор Мишурин. Звери, а не люди, вот кто такие Шуйские! Пусть и меня убьют, мне всё равно!

Мальчик упал на лавку и, зарывшись лицом в мягкую обивку, громко разрыдался.

— Да не плачь ты, братец, — растерянно гудел над его ухом дворецкий, — время сейчас такое, все как лютые звери кидаются друг на друга.

— Ну подождите, — размазывая по лицу слёзы, произнёс мальчик, — придёт время, и я все припомню Шуйским!

— Верно, братец, Шуйские показали себя нынче во всей красе. А я-то ещё поддерживал их, когда матушка твоя скончалась. Теперь вижу — ошибся. Мы-то, Кубенские, чем хуже Шуйских?

В дверь тихо постучали.

— Чего надобно? — громко произнёс дворецкий.

Вошёл боярин Тучков.

— Печальную весть принёс я. Только что у себя дома скончался Василий Васильевич Шуйский.

Перекрестились. И хотя каждый из присутствующих, как и положено в таких случаях, хмурил лоб, в душе же был рад этой вести.

— Пришёл попрощаться, государь. Вчера Андрей Михайлович Шуйский сказал мне, будто ты пожелал, чтобы я отбыл из Москвы в своё родовое селение Дебала. Но в чём моя вина, государь?

— Твоя вина в том… — из глаз мальчика вновь полились слёзы, он круто повернулся и выбежал из палаты.


Февральский хмурый день. Через зарешечённое сводчатое окно едва пробивается слабый свет, доносится завывание ветра. Чутко прислушиваясь к малейшему шороху за дверью, митрополит Даниил старческой мосластой рукой перебирает чётки. В палате сумрачно, неуютно, и всё мерещится, будто кто-то таинственный и страшный наблюдает за ним из тёмного угла. Никогда за всю свою долгую жизнь Даниил не испытывал такого страха. И что это поделалось в мире? Кругом вражда, ненависть, лютая злоба. И нет никого, кто мог бы заступиться за грешного смертного. Великий князь мал, всеми делами в государстве заправляют Шуйские. Минувшей осенью боярина Ивана Бельского увезли из Москвы на Белоозеро, чтобы великий князь ненароком не мог быосвободить его ещё раз. Дьяка Фёдора Мишурина злобно растерзали, а боярина Тучкова сослали в село Дебала. В ноябре почил Василий Васильевич Шуйский. Митрополит надеялся, что с кончиной боярина Шуйские оставят его в покое, но ошибся.

Даниил тяжело поднялся с лавки, встал пред иконостасом на колени, долго молился, но молитва не принесла ему успокоения, страх по-прежнему леденил душу. И что это Шуйские удумали? Вчера Иван прислал слугу с известием, что сегодня пополудни явится к нему их человек. Что это за человек? Какую весть принесёт он?

Часы на Фроловской башне пробили полдень. И тотчас же раздался троекратный стук в дверь.

— Войди, — голос прозвучал хрипло, натужно. В дверях показался Афанасий Грек.

— А, это ты, Афанасий, — митрополит облегчённо вздохнул, — занят я сейчас, ступай прочь.

Тот, однако, не уходил.

— Чего тебе надобно? — в голосе митрополита прозвучало раздражение.

— Я — человек Шуйских.

— Ты?! Выходит, ты изменил мне? Ах, негодяй, Иуда! Не я ли приблизил тебя к себе, тогда как должен был жестоко покарать вместе с твоим господином Максимом Греком?

— Не шуми, Даниил, не шуми. Я тебе помог, вот ты и приблизил меня к себе. Так что мы квиты, а потому я тебе ничего не должен.

— Ты подлец, Афанасий, и за подлость твою Господь Бог покарает тебя!

— Я не грешнее тебя, Даниил. Али забыл, как заманил Шемячича в Москву, поклявшись, что Василий Иванович не погубит его, а когда тот явился к великому князю, то был схвачен и заточён в темницу; жёнку же его с дочерьми сослали в суздальский Покровский монастырь, куда позднее Василий Иванович отправил и свою жену Соломонию.

Шемячич! Вот оно — наказание Господне за клятвопреступление. В памяти Даниила тотчас же промелькнули события пятнадцатилетней давности, когда он только что сменил на митрополии строптивого Варлаама — нестяжателя, не пожелавшего обманом способствовать поиманию независимого и гордого новгород-северского удельного князя.


В вотчину князя Василия Ивановича Шемячича[203] входили Новгород-Северский, Рыльск, Радогощь, Путивль — немалые земли на юге Руси. И хотя Шемячич считался слугой русского великого князя, он держал себя независимо, а потому Василий III постоянно опасался его, почитал за запазушного врага. Между тем смелый и удачливый новгород-северский властитель не раз громил крымских татар, вторгшихся в его владения. В июле 1500 года он одержал крупную победу над Литовцами, положив под Мстиславлем семь тысяч неприятеля. Напуганный его ратными успехами, литовский великий князь Александр обязался не трогать принадлежащих ему земель.

У талантливых и удачливых людей на Руси всегда немало завистников. Василий Семёнович Стародубский, которого великий князь всея Руси Василий Иванович в день Иродиона Ледолома[204]1506 года женил на сестре своей жены Соломони Марье Сабуровой, поклялся: одному чему-нибудь быть — или уморю князя Василия Ивановича Шемячича, или подвергнусь гневу государеву. В день Анны Холодницы[205] 1517 года князь Стародубский прислал в Москву великому князю донос о сговоре Шемячича с киевским воеводой Ольбрахтом Гаштольдом. Новгород-северский князь якобы предложил Ольбрахту вместе с крымскими царевичами идти на его города, чтобы он, воспользовавшись этим, мог изменить Василию Ивановичу. Донос подтвердил князь Фёдор Пронский, который воеводствовал тогда в Стародубе. Великий князь послал в Новгород-Северский князя Ивана Юрьевича Шигону и дьяка Ивана Телешова[206], которые вместе с окольничим Григорием Фёдоровичем Давыдовым должны были вести дознание. Узнав о цели их приезда, Шемячич направил в Москву своего человека Стёпку Рагозина с вестью, что Стародубский его оклеветал. Он просил великого князя, чтоб тот позволил ему приехать и оправдаться. «Ты б, государь, — писал Шемячич, — смилостивился, пожаловал, велел мне, своему холопу, у себя быть, бить челом о том, чтоб стать мне пред тобою, государем, очи на очи с теми, кого брат мой князь Василий Семёнович к тебе, государю, на меня прислал с нелепицами. Обыщешь, государь, мою вину, то волен Бог да ты, государь мой, голова моя готова перед Богом да перед тобою; а не обыщешь, государь, моей вины, и ты б смилостивился, пожаловал, от брата моего, князя Василия Семёновича оборонил, как тебе господарю Бог положит по сердцу, потому что брат мой прежде этого сколько раз меня обговаривал тебе, господарю, такими же нелепицами, желая меня у тебя, господаря, уморить, чтоб я не был тебе слугою».

Василий Иванович внял словам новгород-северского князя, послал ему опасную грамоту для проезда в Москву, а людям, повезшим эту грамоту, наказал побывать у князя Стародубского: «Заезжайте к князю Василию Семёновичу, скажите ему от нас речь о береженье, да похвальную речь ему скажите». И тем вновь, в который уж раз, показал свой нрав.

Василий Шемячич явился в Москву в Михеев день[207] 1518 года и полностью оправдался перед государем, все обвинения с него были сняты. Василий Иванович велел сказать оклеветанному: «Мы у слуги своего князя Василия на тебя речей никаких не слушали. Мы как прежде нелепым речам не потакали, так и теперь не потакаем, а тебя, слугу своего, как прежде жаловали, так и теперь жалуем и впредь жаловать хотим; обыскали мы, что речи на тебя нелепые, и мы им теперь не верим».

Один из обвинителей, представленных Василием Стародубский великому князю в качестве послухов, был выдан обвиняемому головой. Шемячич потребовал выдачи и другого оскорбителя, но великий князь воспротивился;

— Этот человек был в Литве, в плену и слышал о тебе речи в Литве, так как же ему было нам не сказать? Нам этого человека выдать тебе нельзя.

Шемячич был с честью отпущен в свои владения.

Радоваться бы русскому великому князю, что южные рубежи государства надёжно охраняет его слуга, а он видел в нём лишь запазушного врага. Потому в 1519 году послал в Новгород-Северский своих воевод, которые на всякий случай должны были приглядывать за Шемячичем. Желая быть единовластным хозяином Руси, Василий Иванович не мог простить ему, что Новгород-Северское княжество вело себя слишком вольно: крымский царь и царевичи продолжали писать Шемячичу особо от Василия Ивановича, а потому он был обречён.

Летом 1521 года русские земли были опустошены Мухаммед-Гиреем. Многие воеводы попали тогда в немилость. Василия Шемячича обвинили в том, что он ничего не сделал для предотвращения татарского нашествия. На следующий год великий князь, прибыв в Коломну, вознамерился послать его на Мухаммед-Гирея, однако поход не состоялся. И тогда новгород-северский князь был обвинён в измене и вызван в Москву для оправдания. Василий Иванович Шемячич понял, что с ним хотят расправиться, поэтому соглашался приехать только тогда, когда получит охранную грамоту, скреплённую клятвой государя и митрополита. Митрополит Варлаам прекрасно понимал, что независимого Новгород-северского князя хотят заманить в ловушку, поэтому отказался дать крестоцеловальную грамоту, за что был вынужден в конце 1521 года оставить митрополию, а затем заточён в один из северных монастырей. Его место занял игумен Иосифо-Волоколамского монастыря Даниил, который без возражений подписал опасную грамоту для новгород-северского князя.

На следующий после Зосимы Пчельника[208]день 1523 года Шемячич прибыл в Москву и был торжественно принят Василием Ивановичем, однако вскоре его схватили и посадили за сторожи. Жена Шемячича Евфимия и две дочери его были пострижены в монахини и отправлены в суздальский Покровский монастырь. Сам Василий Иванович Шемячич умер в заточении в день мученика Лаврентия[209] 1529 года.


— Шемячич был запазушным врагом великого князя и за то наказан. Помнишь, чай, как в год поимания новгород-северского князя по Москве ходил юродивый с метлой в руках. И когда люди спрашивали его, почему он с метлой, юродивый отвечал, что государство русское ещё не совсем очищено: пришло время вымести последний сор. А ведь устами юродивого глаголет сам Бог.

— Но клятву-то зачем ты давал, коли знал, что готовит Шемячичу Василий Иванович?

— Не ведал я о замыслах великого князя. Шемячич был встречен им с почётом, и лишь потом сыскались его вины, поэтому он и был заточён в темницу.

— Лжёшь ты, Даниил. Через два года после поимки Шемячича судили Фёдора Жареного, который на суде сказывал, что Берсень Беклемишев[210] лично слышал твои слова: слава Богу за то, что он избавил Василия Ивановича от запазушного врага. Ты клятвопреступник, Даниил, и нет тебе прощения от Господа Бога!

— Не мог я поступить иначе, на то была воля Василия Ивановича, а ведь власть великого князя от Бога.

— Это вы, стяжатели, твердите: власть великого князя от Бога, а вот митрополит Варлаам не пожелал быть клятвопреступником. И иные служители церкви мыслили так же. Взять хоть троицкого игумена Порфирия. Через год после заточения Шемячича в темницу Василий Иванович явился в Троицкую обитель, и Порфирий тотчас же печаловался за новгород-северского князя. Василий Иванович не простил строптивому старцу его слов, сослал его. А ты всегда и во всём потакал великому князю. Помнишь, чай, что Вассиан Патрикеев воспротивился[211] намерению Василия Ивановича расторгнуть брак с Соломонией. Ты же вопреки воле вселенских патриархов благословил это постыдное дело. Мало того, заточил в монастырь мать с дитем в чреве. Христопродавец ты, а ещё меня хулишь, обзываешь негодяем, Иудой!

Митрополит закрыл лицо руками, проговорил глухо:

— Не ты, Афанасий, а Бог мне судья. Всю жизнь я стремился верно служить Господу Богу, считал помыслы и дела свои угодными ему. Как предстану перед ним, так и отвечу за все свои прегрешения. Чего тебе ещё надобно?

— На, пиши отречение, — Афанасий протянул Даниилу лист бумаги, — не пристало тебе быть митрополитом.

Даниил принял бумагу, взял перо, обмакнул его в чернила. Старческой дрожащей рукой написал: «Разсмотрех разумениа своя немощна к таковому делу, и мысль свою погрешительну, и недостаточна себе разумех в таковых святительских начинаниях, отрекохся митрополии и всего архиерейского действа отступих».

Вскоре он отправился на покой в Иосифо-Волоколамский монастырь к старцам Нифонту, Касьяну, Гурию, Геронтию, Тимофею, братьям Ленковым, Галасию, Селивану, Савве-келарю, Засиме-казначею…

Новым митрополитом всея Руси стал игумен Троицкой обители Иоасаф Скрипицын.

ГЛАВА 8

В день Фёдора Стратилата инокиня Софья поднялась спозаранку. Ещё солнце не выглянуло из-за дальнего лесочка, а она уже обошла почти весь монастырь, осматривая поставленные с вечера в разных местах глиняные плошки, позаимствованные в трапезной. Её сопровождали две молодые монашки — дочери скончавшегося в заточении десять лет назад новгород-северского князя Василия Ивановича Шемячича. Обе они чернооки, черноволосы — в бабку-гречанку, которая, как утверждает молва, знала тайны чародейства. Мать Таифа помоложе, движения у неё плавные, взгляд кроткий, доверчивый. Старшая из сестёр, мать Меликея, росточком повыше, телом посуше, взглядом построже. Сёстры Шемячичевы увязались за инокиней Софьей, помогают ей перевёртывать и осматривать плошки.

Седенькая ветхая Евфимия — матьТаифы и Меликеи, постелив на ступеньках собора толстый коврик, сидит в ожидании восхода солнца. Ей хорошо видно Соломонию, дочерей, привольные дали. День занимался ясный, тёплый, и это радовало старушку: на Стратилата тепляк- пошли овсы наспех. Стратилатовы росы вещие: большие росы в этот, день — к хорошим льнам да высокой конопле. Сегодня праздник колодезных дел мастеров, которым уподобилась инокиня Софья. Они отыскивают подземные водные жилы и приступают к копанию колодцев. Не зря в народе говорят: «На Фёдора Стратилата колодцы рой». Потому этот день именуют ещё днём Фёдора Колодезника.

— Матушка Софья, глянь, как сильно эта плошка запотела, нигде такой росы не было.

— Верно, Таифушка, здесь и буду я рыть колодец.

Монахини стояли возле сильно разросшегося куста смородины, под которым пышно распустилась трава. Опытный колодезник и по этой примете мог бы сказать, что именно тут залегает водная жила, потому как поговорка есть: «Зелена трава-недалече вода».

— Матушка Софья, дозволь помочь тебе копать колодец, — попросила Меликея.

— Нет, мои милые, я одна выкопаю его. Это мой обет в честь сына, да пошлёт Господь Бог свою милость ему, где бы он ни был. А вы отнесите пока эти плошки в трапезную.

Молодые инокини ушли. Солнце показалось из-за края неба, и словно кто-то рассыпал по траве пригоршни бриллиантов — заискрились, заиграли на солнце капли росы.

«Благодать-то какая», — помыслилось Софье, Она взяла лопату, вонзила её в землю. Копать было трудно, лопата с комом земли то и дело норовила вывернуться из рук, но монахиня не чувствовала усталости, радость не покидала её, ибо верилось, что сын Георгий жив и настанет час, когда они обязательно встретятся. Какие милые, славные дочери у Евфимии»! А ведь было время, когда они ненавидели её.

Соломония прибыла в Суздаль в самом конце ноября 1525 года и после памятного разговора с игуменьей Ульянеей направилась в отдалённую келью. Всё было немило ей, поэтому она не смотрела по сторонам. И вдруг услышала крик:

— Смотрите, вон идёт жена великого князя Соломония. Покарал её Господь за клятвоотступничество!

Голос показался знакомым. Возле тропинки стояли три монахини, в старшей из которых Соломония тотчас же признала жену Василия Ивановича Шемячича Евфимию, а рядом с ней её дочерей. Вспомнилось, как торжественно встретил муж Василий Иванович новгород-северского князя и его семейство, как мило беседовала она в своих покоях с Евфимией и её дочерьми. Было в них — в Шемячиче и его жене — что-то общее, какая-то особая стать, красота, улыбчивость, открытость людям. Великий князь был совсем не таким, и, возможно, осознавая это, он завидовал Шемячичу.

— Прости, Евфимия, — нерешительно произнесла Соломония.

Та гневно сверкнула чёрными глазами.

— Не желаю видеть тебя, гадину. Заманили нас в ловушку и поймали. Звери вы, а не люди!

От этих слов стало мерзко на душе. Но чем она могла оправдаться? Как жаль, что за всю длительную совместную жизнь с Василием Ивановичем она никогда не усомнилась в его порядочности и справедливости. Казалось, не бабье дело — судить о делах мужа, великого князя. И только теперь, будучи заточённой в монастырь, смогла правильно оценить его. А был он скрытен и расчётлив, не гнушался перешагнуть крестное целование.

Примирение с Евфимией произошло после разлучения с сыном. Та сама подошла к ней, и они, обнявшись, долго плакали. А позднее монахини постоянно ходили вчетвером- Софья, Евфимия, Меликея и Таифа. Особенно неразлучными они стали после смерти игуменьи Ульянеи.


Вечер пришёл тихий, безветренный. После освящения нового колодца решили опробовать его. Вода в бадье оказалась чистой, прозрачной, вкусной.

— Удивила ты меня, Софьюшка, — произнесла Евфимия, — кто бы мог подумать, что бывшая великая княгиня способна на такой подвиг. Вон сколько глины перелопатила!

— Для счастья кровного сына и не то можно совершить, любезная Евфимия. Лишь бы Господь Бог сподобил лицезреть его. Ему ведь сейчас тринадцать годков исполнилось, совсем большой, поди, стал.

— Смотрите, кто-то приехал, — произнесла Таифа, показывая в сторону Святых ворот.

Из-под арки показался всадник и лихо устремился к келье игуменьи.

— Кто бы это мог быть? — недоумевала Соломония. — А ну как он весточку привёз о моём Георгии? Пойдёмте к игуменье.

Навстречу им уже бежали люди.

— Евфимия, Евфимия, куда же ты запропастилась? К тебе гонец из Москвы с важной вестью, от самого великого князя!

— Ко мне? — удивилась и засуетилась старушка, — А я здесь, здесь я!

Розовощёкий молодец горделиво произнёс:

— Великий князь всея Руси Иван Васильевич жалует тебя старицу Евфимию, сельцом Глядково Суздальского уезда.

— Дай-то Бог здравия юному великому князю!

У Соломонии заныло сердце.

«Не Ивашка, а мой сын Георгий должен быть великим князем1 Но где он, где?»

ГЛАВА 9

Осень 1539 года выдалась дождливой. Дождь шёл тихий, нудный, яровой хлеб сгнил неубранным на полях, а то, что успели перевезти на гумна, тоже пропало, ибо высушить зерно не было никакой возможности. Наконец ударил мороз, но небо всё так же было затянуто тучами, только вместо дождя они сыпали на уставшую, пропитанную водой землю рои белых мух. Сугробы выросли вровень с крышами, и лишь по столбам дыма, поднимавшимся из труб, можно было догадаться, что это жилая изба, а не снежная гора. Холодно и голодно было на Руси, но в городах и весях жизнь шла своим чередом-привыкать ли русскому человеку к лишениям?

Утром отец Андриан с трудом отворил дверь своей кельи. Деревянными лопатами они с Кудеяром долго прочищали тропинку к колодцу и проезжей дороге. Работа была Кудеяру в радость — направо и налево летели крупные комья снега. Первое время после Крыма ему было тоскливо зимой в северных краях, а ныне совсем не то-каждый день встречает он как праздник.

По дороге, огибающей гору, бойко скользили сани. Андриан приставил ладонь, козырьком к глазам.

«Никак, отец Пахомий возвращается из Москвы».

Сани остановились возле поворота к их келье. Игумен выпростал из-под волчьего покрова ноги, направился к работающим.

— Бог в помощь.

— Спаси тебя Бог, отец Пахомий, удачно ли съездил в Москву?

— Съездил-то удачно, да намаялся я в Москве — отвык от людского гама да шума. Здесь у нас лепота! Едешь — душа радуется. Только вот в пути притомился, стар стал для дальней дороги. — К груди игумен прижимал нечто, завёрнутое в тряпицу. — А я тебе, отец Андриан, привёз поминок от князя Василия Михайловича Тучкова. На старости лет сподобил Господь познать такого большого человека, большого не в смысле чина, а знаниями и книжной премудростью обильного. Упаси его, Господь, от всякой напасти! Пойдём в келью, там и вручу тебе поминок, здесь нельзя, снегом спортить можно.

Вошли в келью. Кудеяр с нетерпением ожидал, когда отец Пахомий вручит Андриану поминок от князя Тучкова. Что бы это могло быть? Игумен, однако, не торопился. Но вот он развернул холстину, и обнаружилась книга, совершенно новая, со множеством картинок, написанная рукой искусного мастера.

Отцу Андриану припомнилось, как лет пятнадцать назад, приехав с отцом в Москву из Морозова, он рассматривал такие же книжицы в торговом ряду возле Фроловских ворот Кремля; тогда купец не позволил ему даже дотронуться до подобной книги. В монастырской книгохранительнице было немало рукописей, многие из них пожелтели от времени, да и писаны не столь искусно. Отец Пахомий поощрял монахов к переписке книг, под его наблюдением пять-шесть монахов, не разгибая спины, скрипели перьями, но столь красивой книги они создать не могли.

— Сей труд по просьбе новгородского архиепископа Макария сотворил премудрый князь Василий Михайлович Тучков. Это житие преподобного Михаила Клопского.

Андриан всегда с уважением относился к княжичу Василию Тучкову, ему было приятно, что тот не забыл о нём, прислал свою книгу.

Отец Пахомий, будучи в Москве, по просьбе Андриана зашёл к Тучковым, чтобы сообщить, где они обретаются с Кудеяром.

— Ещё в Москве прочёл я книжицу и должен сказать, писана она мудрым человеком.

— О чём же поведал в ней Василий Михайлович?

— Описывается в ней, как я уже сказал, житие преподобного Михаила Клопского. То житие известно нам и из других книг, однако Василий Тучков изложил его по-иному, так, что мы, ныне живущие, начинаем понимать, что нам следует делать в нынешнее смутное время. Будучи в Москве, немало подивился я тому, как убого стало у нас на Руси. А всё отчего? Оттого что межусобным браням не видно конца. Великий князь мал, а слуги его, как голодные псы, рвут государство на части. Так пусть же они прочтут эту книжицу и задумаются, чем кончится для них межусобица. А ждёт их всех, как и Дмитрия Шемяку, зачинщика межусобной брани на Руси, трилакотный[212] гроб!

— Отец Пахомий, а кто такой этот Шемяка? Что-то я не слыхивал о нём.

— О Дмитрии Шемяке в прошлые годы много говорилось на Руси, а сейчас стали забывать, вот и получилось, что ты, Кудеяр, о нём не ведаешь. А был он злейшим врагом Василия Васильевича Тёмного — деда покойного Василия Ивановича. Когда тот, будучи великим князем, возвратился в Москву из татарского полону, галицкий князь почал мутить народ, утверждая, что Василий Васильевич всю землю свою татарскому царю процеловал, а заодно и нас, свою братью. Нужен ли нам такой великий князь, твердил Шемяка, зачем он татар привёл на Русскую землю, отдал им города и волости в кормление? Татар он любит, а своих крестьян томит сверх меры без милости, золото, серебро и имения — всё отдаёт татарам. Прельстив такими речами людей, Шемяка в единомыслии с Иваном Андреевичем Можайским — внуком Димитрия Донского решил полонить великого князя, когда он с сыновьями и небольшой стражей уехал на богомолье в Троицкий монастырь. Ночью рать Дмитрия Шемяки постучалась в ворота Москвы, и сообщники впустили её, никто и не думал сопротивляться. Заговорщики поймали великокняжеских бояр, детей боярских, захватили мать и жену Василия Васильевича, после чего Дмитрий Шемяка провозгласил себя великим князем. Иван Андреевич Можайский с вооружёнными людьми устремился в Троицкую обитель, поймал государя и привёз его в Москву, где ему выкололи очи. С тех пор и прозывают его Василием Тёмным. Вместе с женой он был отправлен в заточение в Углич, а мать его — Софья Витовтовна-в Чухлому. Но многие люди негодовали, были недовольны Шемякой и требовали возвращения на великокняжеский стол Василия Васильевича. И тогда Дмитрий Шемяка созвал епископов, архимандритов и честных игуменов, чтобы решить судьбу горемыки. И приговорили церковные мужи освободить его из заточения, дать ему в вотчину Вологду. Шемяка так и поступил. Но тогда со всех мест в Вологду устремились люди — князья и бояре, дети боярские и дворяне, кто служил Василию Васильевичу и кто не служил ему. Дивиться тому не следует: в годы правления Шемяки народ стал жить худо, сёла в деревни опустели. Нигде нельзя было сыскать правды, судьи притесняли людей, занимались мздоимством. Старики сказывали мне о таком деле, случившемся во времена Шемяки. Пришли к судье два брата-крестьянина, один богатый, а другой — убогий. Во время расспросных речей бедняк каждый раз показывал судье камень, завёрнутый в тряпицу. Тот и подумал, что убогий сулит ему золото, а поэтому решил дело в его пользу. Вот какой суд был в то время, его так и нарекали — шемякин суд. И тогда иерархи церкви встали за правду, почли обличать правителя-татя, говорить народу, что дьявол поднял Шемяку на великого князя Василия Васильевича, оттого от галицких князей всему православному христианскому миру истома и великие убытки. Видя нелюбовь людей и святой церкви к Шемяке, Василий Васильевич оставил Вологду и направился в Тверь к князю Борису Александровичу. Тут он оженил старшего сына Ивана на дочери тверского князя Марии. Узнав о пребывании великого князя в Твери, туда стали стекаться ратные силы со всей Руси. Многие приверженцы Василия Васильевича спасались от произвола Шемяки в Литве, теперь они поспешили в Тверь, а по дороге, в Ельне, соединились с татарскими царевичами Касымом и Ягупом: те когда-то служили Василию Васильевичу и, узнав о его бедах, устремились к нему на выручку за прежние его добро и хлеб. Дмитрий Шемяка и Иван Можайский собрали своих людишек и пошли к Волоколамску, однако многие из слуг по дороге убежали в Тверь. Тогда Василий Васильевич послал своего боярина Плещеева с ратью на Москву. Тот без труда захватил город. Проведав об этом, Шемяка и Иван Можайский бежали в Галич, а затем в Чухлому. А в Чухломе, ежели ты, Кудеяр, помнишь, была в заточении мать великого князя Софья Витовтовна. Похитители власти захватили её и устремились в Каргополь. Василий Васильевич потребовал от Шемяки освободить мать, а когда тот это сделал, заключил с ним перемирие.

— Великому князю не мир заключать, а казнить обманщика следовало бы!

— Верно, Кудеярушка, не зря в народе говорят: горбатого исправит только, могила. Таков и Шемяка. Тотчас же начал он пакостить великому князю — вновь установил связь с Иваном Можайским, послал своих людей в Новгород и Вятку с просьбой о помощи, подговорил казанского царевича Мамотяку идти на Москву. К тому же он и не думал возвращать похищенную великокняжескую казну. Видя, что Шемяка чинит неправду, Василий Васильевич обратился к иерархам церкви с просьбой судить его за нарушение крестного целования при заключении договора. Церковные мужи велели Шемяке подчиниться великому князю. Тот, однако, их не послушался. И тогда московский великий князь вместе с ратью пошёл к Галичу и захватил его. Шемяка бежал в Новгород и там просил помочь ему ратью. В Новгороде он и скончался, как говорят, его отравили лютым зельем. А привёз то зелье из Москвы в Новгород великокняжеский дьяк Степан Бородатый.

Он подкупил шемякинского повара, коего звали, тьфу, — Поганка, и тот добавил зелье в курицу, отчего Шемяка и умер.

— Отец Пахомий, но при чём здесь Михаил Клопский, про которого я слышал, будто он был прозорливцем-юродивым?

— Михаил Клопский жил в монастыре, который позднее был назван его именем. В тот монастырь и заявился Шемяка, оказавшийся в Новгороде, и стал жаловаться старцу: «Михайлушко, убежал я из своей вотчины, сбили меня с великого княжения московского». На это прозорливец ответил: «Всякая власть даётся от Бога и только от него». — «Так ты бы, Михайлушко, помолился за меня перед Господом Богом, чтобы достиг я своей отчизны, великого княжения». Тут старец сурово посмотрел на Дмитрия и изрёк: «Княже, всякая власть от Бога даруется, ты же в Русии великие брани межусобные воздвиг и врагам радость сотворил. Если и впредь будешь тщиться достичь того, желаемого не получишь и со срамом снова сюда возвратишься и трилакотный гроб в Юрьевом монастыре около Великого Новгорода приемлет тебя!» Как сказал юродивый, так и сталось: князь-бегун в третий раз явился в Новгород, где принял конец жизни по пророчеству святого. Увы, речь моя убога, потому не могу я сказать о Шемяке так, как поведал князь Василий Тучков в своей книге. В ней он показал себя достойным учеником архиепископа Макария, поновил ветхие писания, поведал людям о явлениях и чудесах преподобного, всё расставил по чину и очень чудно изложил. Трилакотный гроб, предвещанный юродивым мятежнику вместо великого княжения, — это возмездие Шемяке за межусобную брань.

— Отец Пахомий, но ведь ныне вновь межусобица…

— В том-то и дело, Андриан: Василий Тучков, подобно провидцу Михаилу Клопскому, говорит нам: зачинщики нынешних межусобных браней сгинут, как и Дмитрий Шемяка. И оттого в душе вера укрепляется: минует злое лихолетье, войдёт юный государь в силу и разум, установятся на Руси тишина и покой.

— Когда я стал послужильцем бояр Тучковых, то немало приходилось слышать разговоров о Василии Шемячиче — новгород-северском князе, пленённом великим князем Василием Ивановичем.

— Так то внук Дмитрия Шемяки.

— Горькая у них обоих судьба.

Игумен ещё долго говорил о неурядицах в Русском государстве, о Михаиле Клопском, Дмитрии Шемяке, новгородском наместнике Немире, а потом перешёл к рассказу о встрече с митрополитом Иоасафом.

— Иоасафа Скрипицына я хорошо знавал ещё в бытность его игуменом Троицкого монастыря. Как проведал, что он стал митрополитом, очень удивился. Время нынче вон какое крутое, ему ли, сердобольному, быть церковным пастырем на Руси? Что и говорить, добр Иоасаф, а тут злоба кругом кипит. Устоять ли ему? Митрополит Даниил уж куда ловок был, да и тот ныне повергнут.

— А может, и хорошо, что Иоасафа поставили митрополитом, — осторожно заметил Андриан, — когда кругом столько зла, люди особенно ценят крохи добра. А государь как?

— Сподобил Господь лицезреть и государя. Десятый годок ему пошёл, худенький такой, бледный, росточком длинный, глаза цепкие, так и буравят каждого встречного. На Кудеяра нашего очень похож, только поюнее будет. Смотрит на всех и молчит, словно воды в рот набрал. Ближние бояре что хотят, то и воротят, не особенно с ним считаются, только для вида почтение кажут.

— Ничего, вырастет государь, конец смуте придёт.

— Дай-то Бог!


Проводив отца Пахомия, Кудеяр хотел было углубиться в чтение привезённой им книги, но условный свист за окном заставил его вопросительно глянуть на Андриана. Тот добродушно усмехнулся:

— Ступай, ступай, успеешь ещё прочитать о пророчествах Михаила Клопского.

Кудеяр натянул шапку и выскочил за порог. Снегопад прекратился. Сквозь тонкий слой облаков проглянуло низкое зимнее солнце. Появление его предвещало прекращение необычно обильных снегопадов.

Олекса и Аниска поджидали Кудеяра, притаившись за сугробом. Едва он показался, в него полетели комья снега. Кудеяр успел увернуться и спрятаться от нападающих, а когда из-за сугроба показалась голова Аниски, ловко метнул снежок ему прямо в лоб. Аниска схватил ком снега и припустился за ним, но промахнулся и, споткнувшись о подставленную ногу, угодил головой в сугроб.

— Сдаёмся! — закричал Олекса, давясь смехом, Сидя в сугробе, стали думать, чем бы заняться.

— Посмотрите, куда дым идёт?

— Дым как дым, тянется себе вверх.

— Ты, Аниска, тутошний, а потому должен ведать, что такой дым предвещает мороз. И то не диво, поскольку сегодня Афанасьев день[213], а про него говорят: пришёл Афанасий Ломонос, береги щёки да нос.

— И впрямь похолодало.

— Ну а ежели мороз грянет, надобно спешить залить горку.

— Верно! — загорелся Аниска. — Ух и покатаемся!

Вылить воды пришлось немало: рыхлый снег как губка впитывал её. К вечеру серая лента протянулась от вершины горы до основания. Внизу ребята сделали порожек, чтобы при спуске сани подбрасывало вверх, облили его водой. К ночи мороз усилился, и тотчас же пропитанный водой снег превратился в прочный лёд. С санками, а то и с широкими досками к горке потянулись не только дети, но и взрослые, всем любо покататься!

Аниска приволок большие санки, в них вповалку садилось человек десять. Грохоча на неровностях, сани устремлялись вниз, там их подбрасывало на порожке, нередко опрокидывало. Куча мала со смехом и гамом скользила дальше, кто на спине, кто на животе, а кто сидя верхом на товарище.

Девчонки кучно стояли наверху, наблюдая за проделками мальчишек, среди них Кудеяр приметил Ольку Финогенову.

— А ты чего не катаешься?

— Не хочется, вот и не катаюсь, — Олька как-то странно искоса глянула на него.

Минувшей осенью девочка сильно изменилась: руки и ноги её округлились, на лице проглянул румянец, выгоревшие на солнце брови потемнели, волосы стали длинными и волнистыми. Но не только внешне Олька стала другой. Теперь она сторонилась шумных ребячьих развлечений, часто бывала одна, во время разговора вдруг ни с того ни с сего краснела. Кудеяр конечно же заметил перемены в Ольке, но если внешние изменения были ему приятны, то внутренние вызывали неосознанное беспокойство: Олька перестала быть понятной для него. Вот и сейчас он не понимал, чего она хочет.

— Попросить у Аниски санки?

— Не надо, — Олька вновь как-то странно посмотрела на него.

— Кудеяр, вон Козлиха топает, поди, колдовать будет, хочешь посмотреть? — Олекса нетерпеливо дёргал друга за рукав.

— А ты пойдёшь?

Олька отрицательно покачала головой.

— Я, я хочу посмотреть, как Козлиха колдует! — обратилась к Олексе Акулинка.

— А тебя, монастырская приблудница, я не звал.

— А я всё равно пойду!

Монахи поселили Акулинку в избе одинокой старухи Меланьи, заботились о ней, да и в селе относились к сиротке по-доброму, часто просили рассказать удивительный сон, а во время рассказа ахали, и крестились. Соседи нередко притаскивали ей что-нибудь вкусненькое, отчего Акулинка поправилась, похорошела. Она твёрдо верила, что это Бог смилостивился над ней, и потому часто бывала в церкви, где истово молилась.

Между тем толпа подростков устремилась вслед за Козлихой и вскоре заполнила сени Олькиной избы.

— Мир дому сему, — произнесла знахарка, перешагнув через порог.

— Спасибо, Марьюшка, заходи, заходи, милая, рады мы тебе, — ласково встретила её Пелагея.

— Нынче, на Афанасия Ломоноса, ведьмы отправляются на свой праздник и там от веселья теряют память, потому, Пелагея, от них и можно избавиться.

— Ведаю о том, Марьюшка, потому и позвала тебя. Хозяин-то всю осень прохворал, до сих пор оклематься не может, не иначе как нечистая сила поправиться ему не даёт. Так ты уж помоги, Марьюшка, избавь его от происков нечистой силы, век помнить твоё добро буду.

— Постараюсь помочь тебе, Пелагея. Перво-наперво трубы заговорить надобно, это ведь главный путь для ведьмы в избу. Принесла я клинья заговорные, так их под князёк забить надобно. Запали свечу да проводи меня на чердак. А вы, — обратилась Козлиха к детям, — в избу заходить не смейте, не то всё спортите.

В сенях было темно, дети испуганно жались друг к другу.

— Ой! — вскрикнула Акулинка, когда на чердаке что-то застучало.

— Тише ты, — одёрнул её Олекса, — это Козлиха забивает заговорные клинья под князёк.

На чердаке что-то глухо ухнуло. Что бы это могло быть? И тут заверещал Гераська:

— Ой, меня кто-то за ногу поймал!

— Будет тебе глотку-то драть, — прозвучал в темноте спокойный голос Козлихи, — нет здесь боле нечистой силы!

Дверь в избу распахнулась, страхов как не бывало. Знахарка подошла к печи, вынула заслонку и стала произносить непонятные слова. Тут в трубе, что-то завыло, загудело и словно бы лопнуло, да так громко, что зола полетела из печи, отчего в избе стало сумеречно. Кто-то от испуга захлопнул дверь, в тёмных сенях дети дружно заревели. Из избы выглянула Козлиха.

— Вы чего тут ревёте, али не видели, как нечисть сердится, когда её из трубы вытуривают? Не бойтесь, нет её уже тута. Пелагея, собери-ка семинную золу на загнетке[214] — я отправлюсь с ней за околицу для заговора.

На краю селения, у изгородья, Козлиха рассеяла золу, произнесла непонятные слова. Здесь Кудеяр простился с ребятами и устремился в скит.


Вернувшись в скит, Кудеяр застал в келье отца Пахомия. Андриан вслух читал житие Михаила Клопского, а игумен пояснял прочитанное.

— Да, так и сказал премудрый старец Дмитрию Шемяке: «Всякая власть от Бога, ни хотящему, ни текущему, но даётся Богу милующему». Как бы ни посягали нынешние бояре на власть, она им не дастся, поверь моему слову, Андриан!

Тот заметил вошедшего в келью Кудеяра.

— Где же ты был, отрок? Заждались мы тебя.

— Мы с ребятами с горки катались, потом смотрели, как Козлиха ведьм из избы Финогеновых изгоняла.

Пахомий поморщился.

— Изгонять нечистую силу можно крёстным знамением, святой водой, молитвою, а то, что творит Козлиха, — мерзкое язычество. Ты бы, добрый молодец, вместо того приглядывался бы, как дикие звери живут. Я вот давненько за ними наблюдаю, а всё поражаюсь, сколько у них интересного. Давеча, подъезжая к скиту, вижу, лиса объявилась. Зимой лисы мало живут в норах, спать ложатся на открытых местах, — от холода их густая шуба да пушистый хвост защищают. Обычно лисы спят днём, а ночью промышляют охотой, потому, решил я, что это охотники подняли лису. И верно — из лесу показалась свора собак, а за ней — охотники. Лисица, видать, долго спасалась от собак: хвост у бодрой лисицы трубой вверх, а у этой — по снегу волочится. Пристроилась она к моему возку и бежит следом, а когда собаки совсем близко оказались, изловчилась и сиганула ко мне в сани. Я её попоной прикрыл от лютых собачьих глаз. Охотники подъехали, кричат- отдай лису. А я с ними не согласился: как-никак Божья тварь, к тому же к служителю Бога за помощью обратилась.

— Куда же ты её дел?

— Проехал я вёрст десять, охотники с собаками пропали из виду, вот тогда открыл попону и говорю: «Ну что, лиса, ступай своей дорогой». Она благодарно глянула на меня, потянулась и выпрыгнула из саней. Села у дороги и долго смотрела мне вслед.

— Много удивительного рассказываешь ты, отец Пахомий, про повадки диких зверей. И как только тебе удалось познать их?

— Когда я поселился в тутошних местах, здесь никого не было, скит со всеми постройками через много лет возник. Жил я один в келье, а рядом — всякие звери бродят. Я им не мешал, и они мне вреда не причиняли, вот и насмотрелся на их повадки. Сохатый, например, когда вынужден бывает защищаться, вельми страшен становится, удары его острых копыт опасны не только для волка, но и для медведя; однажды я сам видел, как он проломил башку косолапому. Нередко от острых копыт сохатого приходится спасаться бегством и волкам; беда же его подстерегает тогда, когда снег глубок да ещё покрыт сверху настом: по насту волки бегут быстро, а сохатый пробивает его копытами и вязнет в снегу, отчего бежит он медленно, вяло. Вот тут-то хищники начинают окружать его с двух сторон — одни забегают вперёд и отвлекают, а задние норовят в это время схватить за сухожилия ног и перерезать их. Сохатый с перерезанными сухожилиями всё равно что воин без щита и меча. Тут волки скопом кидаются на него и рвут на части… Заговорился я с вами, время-то уже позднее. А денёк был ныне хороший: в полдень солнышко проглянуло, значит, весна будет ранняя.


Ночью Кудеяру привиделся сон. Будто к их избушке подошёл огромный красивый сохатый с ветвистыми рогами. Он долго смотрел своими бархатистыми глазами в оконце, а потом ударил копытом и, взвившись в небо, превратился в белое облако.

ГЛАВА 10

Зима 1540 года была снежной. Обычно вслед за такой зимой приходит ранняя дружная весна с ясными солнечными днями и звонкими переливами ручьёв. В этом году было не так. Весь март завывали метели, и лишь в середине апреля началось стремительное таяние снегов. Реки потемнели и вздулись, словно жилы на натруженных руках, и была в том году, как отметил летописец, «вода велика».

В середине июля в Боярской думе приключился скандал между боярином Иваном Васильевичем Шуйским и дворецким Большого дворца Иваном Ивановичем Кубенским, закончившийся потасовкой. Великан легко одолел Ивана Шуйского, и того увели с разбитым в кровь лицом.

Митрополит Иоасаф, успевший невзлюбить Шуйских за бесцеремонность и злобность, в душе был рад случившемуся. Он понимал: Иван Кубенский посмел драться с Иваном Шуйским потому, что силы Шуйских в думе были ослаблены как смертью Василия Васильевича, так и отсутствием Андрея Михайловича, наместничавшего во Пскове. Что касается Ивана Васильевича, то он значительно уступал в решительности Василию и Андрею, поэтому Боярская дума и не побоялась встать на сторону дворецкого, она не упустила предоставившейся возможности унизить Шуйских.

Кто же теперь займёт место Ивана Шуйского при государе? Иван Кубенский? Иоасаф презрительно скривился, он хорошо знал недостатки дворецкого — ленив, легко поддаётся чужому влиянию, непоследователен. Сегодня одно может сказать, завтра — совсем другое. Гигант проснулся лишь на время, чтобы сокрушить Ивана Шуйского, но на большее он не способен.

Опекуном великого князя может быть лишь человек знатного рода. Шуйские — потомки славного Рюрика. Кто может сравниться с ними? Разве что Бельские — потомки великого Гедимина. Только где они ныне?

Семён Бельский до сих пор в бегах. Дошли до Москвы вести, будто Сагиб-Гирей по приказу турецкого султана выкупил его у ногайского хана и теперь отъезжик принялся за старое: начал побуждать крымских татар к походу на Москву.

Дмитрий? Старший из братьев Бельских вряд ли займётся столь опасным делом, уж очень он осторожен.

Иван? Вот кто мог бы противодействовать проискам Шуйских! Но он заточён в темницу, находящуюся далеко от Москвы — на Белоозере. Если бы великий князь приказал освободить его, то лучшего человека на место главного опекуна Ивана Васильевича не найти: Бельский умудрён в государственных делах, многократно участвовал в походах против крымских и казанских татар, ведает толк в ратном деле. Пока Шуйские не оправились от нанесённого им удара, нужно как можно быстрее убедить юного великого князя освободить из заточения Ивана Фёдоровича Бельского. Иоасаф решительно направился в покои государя.

Десятилетний мальчик, увидев митрополита, тотчас же поднялся из-за стола, заваленного рукописями, чтобы принять благословение.

— Чем занимаешься, сын мой?

— Читаю древние уложения, святой отец. Много неправды чинится в нашем отечестве. Поправ власть государя, бояре хлопочут лишь о приобретении богатств и славы, враждуют друг с другом. И сколько же зла они понаделали! Сколько доброхотов отца моего умертвили! Когда же, святой отец, кончится это бесчестие? Потому тщусь я познать законы, бывшие на Руси с глубокой древности, хочу ведать эллинские и латинские законы. — Ваня говорил возбуждённо, глаза его горели.

Иоасафа поразили не по-детски серьёзные рассуждения юного великого князя.

— Желания твои угодны Господу Богу. Государь должен знать законы, чтобы успешно управлять судьбами людей. Согласен с тобой: много неправды творится на Руси из-за боярской корысти и гордыни. Взять хоть Ивана Шуйского, которого нынче дворецкий Иван Кубенский поколотил в Боярской думе. Болит у меня душа, государь, от сознания, что рядом с тобой нет надёжной опоры, опытного наставника.

— Всех, кто был мил мне, бояре злым умыслом умертвили, а те, кто в живых остался, всяк о себе лишь мыслит.

— Дивлюсь твоей мудрости, государь, и впрямь трудно найти верных людей. Подумалось мне, что Иван Бельский мог бы помочь тебе своими советами.

— Иван Бельский сослан Шуйскими на Белоозеро.

— В твоей воле, государь, призвать его на службу из заточения.

Мальчик задумался. Освободить Бельского он, конечно, может, но будет ли прок от того? А ну как боярская вражда усилится?

— Я не против освобождения Бельского из темницы, если Боярская дума на то согласится.


Боярская дума поддержала митрополита и великого князя, повелела освободитьиз заточения Ивана Фёдоровича Бельского. За ним был послан нарочный с приглашением «приехать до Москвы». Через несколько дней опальный вельможа предстал перед государем. За время, проведённое в заключении, Иван Фёдорович сильно изменился: холёное лицо его побледнело, обрюзгло, сеть морщин обозначилась возле глаз.

— Призвал я тебя, Иван Фёдорович, чтобы ты помог мне в управлении государством. Много дел скопилось у нас, и дела все срочные, не терпящие отлагательств. Решать же их некому.

— Я готов верой и правдой служить тебе, государь.

— Многие государства нас окружают, и с каждым из них мы ведём дела сообразно своей выгоде: с одними крепим дружбу, с иными воюем.

— Верно, государь.

— Как бы мой отец вёл себя с татарами, свеями, турками и иными народами?

За время пребывания в темнице на Белоозере Иван Фёдорович не имел возможности знать, как складывались отношения Русского государства с соседями, тем не менее ответил без промедления, уверенно:

— Великий князь Василий Иванович всегда стремился быть в докончанье со свеями и турками, а что касаемо татар казанских и крымских, то против них он постоянно держал полки наготове, воевод в походы посылал, То же было и при твоей матушке Елене Васильевне. Ныне же, когда властвовать стали Шуйские, воля отца твоего оказалась порушенной. Испугавшись угроз Сагиб-Гирея, они попустительствуют казанцам, позволяют им грабить русские земли вплоть до Мурома и Костромы. Ведомо мне: в угоду Сагиб-Гирею Шуйские честят крымских послов, а в это время сын Сагибов, царевич Имин, грабит каширские места.

Мальчик внимательно слушал боярина, его ответ был ему по душе.


Иван Васильевич Шуйский после оскорбления, нанесённого ему Иваном Кубенским, на несколько дней отстранился от государственных дел. Обида на неблагодарных бояр переполняла его, ему казалось, что юный великий князь не сможет обойтись без него, а потому рано или поздно его призовут во дворец с просьбой взять в свои руки управление государством. Не может же кто попало заменить его, Шуйского, возле государя.

Время, однако, шло, но никто не являлся звать его в великокняжеский дворец. Что бы это могло значить? Уж не обзавёлся ли государь иными советниками? Но кто тот наглец, что решился занять его место? Обуреваемый этими мыслями, боярин, смирив гордыню, решил сам наведаться в великокняжеский дворец. Он уже слышал, что Боярская дума приговорила освободить Ивана Бельского из заточения, но никак не предполагал, что так быстро увидит его в покоях государя.

Великий князь, казалось, был озадачен и смущён неожиданным появлением влиятельного вельможи. Бельскому же удалось сохранить величественный и достойный вид.

— Рад видеть тебя, Иван Васильевич, — приветствовал он Шуйского.

Тот пополовел от злости.

— Государь! По какому праву сей человек находится здесь, а не на Белоозере?

Пальцы мальчика, впившиеся в подлокотники кресла, побелели, глаза расширились, потемнели от гнева. Голос прозвучал по-детски звонко:

— Иван Фёдорович Бельский находится здесь по приговору Боярской думы, по пожеланию митрополита Иоасафа и по моему велению.

— Этот человек присутствует здесь против моей воли, а потому ноги моей не будет в великокняжеском дворце, пока он не уберётся отсюда. Не желаю быть в совете с боярами о государевых и земских делах!

Иван Васильевич, резко повернувшись, направился к дверям. Никто его не удерживал. После ухода вельможи мальчик не сразу успокоился. Мысленно он продолжал спор с Иваном Шуйским, поэтому не расслышал голос Бельского:

— Настало, государь, время явить тебе милость своему двоюродному брату Владимиру Андреевичу, который вместе с матушкой Евфросинией томится в темнице. Старицкий князь был в нелюбви с твоей матерью Еленой Васильевной, сын же его ни в чём не виновен перед тобой.

— Хорошо, Иван Фёдорович, вели освободить из темницы тётушку Евфросинию и её сына Владимира.

— И ещё одна печаль заботит нас с митрополитом, государь. Полвека уже томится в темнице в Переяславле двоюродный брат твоего отца Дмитрий Андреевич Углицкий. В малолетстве он был схвачен по приказу твоего деда Ивана Васильевича за происки отца своего Андрея Большого. В глубокой скорби пребывает он в темнице, вины его перед тобой нет никакой.

Юный князь никогда не видел своего дальнего родственника, но он слышал рассказ о вероломном поимании дедом Андрея Большого Углицкого и его детей. Незадолго до своей смерти дьяк Фёдор Мишурин поведал ему оправдательные слова Ивана Васильевича, сказанные митрополиту Геронтию[215]: «Жаль мне очень брата, и я не хочу погубить его, а на себя положить упрёк, но освободить его не могу, потому что не раз замышлял он на меня зло; потом каялся, а теперь опять начал зло замышлять и людей моих к себе притягивать. Да это бы ещё ничего, но когда я умру, то он будет искать великого княжения под внуком моим, и если сам не добудет, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю губить, жечь и пленить и дань опять наложат, и кровь христианская опять будет литься, как прежде, и все мои труды останутся напрасны, и вы будете рабами татар». Андрей Углицкий скончался в темнице в 1494 году, а его сын до сих пор томится в нятстве. Дмитрий Углицкий, поди, стал в темнице древним стариком. Представив старика с дико вытаращенными глазами и всклокоченными седыми волосами, в грязном истлевшем рубище, мальчик брезгливо передёрнулся.

— Вели снять с моего родственника оковы.

— А из темницы не выпускать?

— Нет.

Бельский больше не настаивал: о Дмитрии Углицком в Москве мало кто уже помнил, да к тому же человек, всю свою жизнь проведший в темнице, не представлял интереса для него, спешившего обзавестись своими сторонниками. Вместе с тем нельзя было упустить возможности навредить Шуйским.

— Когда я был на Белоозере, дошёл туда слух, будто князь Андрей Михайлович Шуйский — наместник псковский — многие злые дела творит.

— Сказывал мне о том отец Иоасаф, и мы решили те слухи проверить. И ежели сыщется, что слухи были верными, мы защитим псковских людишек от злых наместников.

Бельский удовлетворённо кивнул головой.

— Ныне нас казанцы донимать стали, что ни лето, лезут окаянные в нижегородские и суздальские места, под Муром и Кострому. Так ты, государь, оказал бы честь Ивану Васильевичу Шуйскому, послал бы его против татар.

— Этим летом татары вряд ли придут, а к будущей весне мы должны подготовить большое войско во Владимире. С этим войском и пошлём Ивана Васильевича Шуйского.

Бельского поразили не по годам разумные рассуждения юного правителя, он молча преклонил перед ним голову.


Обилен и многошумен торг во Пскове. В более чем сорока рядах идёт бойкая торговля съестными припасами да изделиями местных умельцев. Сведущие люди говорят, будто на псковском торгу более тысячи торговых лавок, амбаров, клетей, чуланов, навесов. Привозные товары купцы складывают в гостином дворе приезжих гостей московских. В семидесяти семи амбарах этого двора они держат всякий товар. Здесь же на открытой площадке торгуют маслом коноплевым и коровьим. Другой гостиный двор называется Льняным, в нём идёт оптовая торговля северным шёлком. Хочешь купить лён в розницу — ступай в особый Льняной ряд. В третьем гостином дворе — Соляном — под навесами лежат груды белоснежной соли, её продают здесь оптом- «ластами» — по сто двадцать пудов. Ну а для домашних надобностей соль покупай в Соляном ряду. Один из крупнейших на псковском торгу — Щепетинный ряд, в нём торгуют щепетьем — деревянной посудой. На всю Русь славятся иконы псковского письма, которые продают в особом Иконном ряду. Здесь же можно купить мёд и воск. Самый богатый Сурожский ряд, где красуются привозные товары: сукна, камка, бухарские зендени, шёлк, золото, серебро, скляницы, ладан. В этом ряду лавок не так уж много — всего около шестидесяти, зато привлекают они немало людей, ибо всем охота поглазеть на заморские диковинки, хоть и не каждому они по карману. Много рядов занято торговлей одеждой — Суконный, Сермяжный, Ветошный, Колпачный, Шапочный, Шляпный, Однорядочный, Кафтанный, Шубный, Овчинный, Скорняжный, Бобровный, Терличный, Рукавичный — трудно даже перечислить всё.

Богат псковский торг, да ныне поубавился в славе: многие лавки закрыты, никому не охота отдавать задаром свои товары новому наместнику и его ненасытным слугам.

В Иконном ряду повстречались старые приятели-иконописцы, известные во многих местах своим мастерством, — Останя, Яков Якушко, Семён Высокий да престарелый Алексей Малый Глаголь. У пышнобородого Остани от возмущения глаза вылезли из глазниц.

— Слыханное ли дело, — возмущённо кричит он, — чтобы Божий товар воровским образом у мастеровых людей отымали! Вчерась заявился в мою лавку ключник нового наместника, сгрёб пяток икон и, ничего не заплатив, поволок к себе домой.

Яков только рукой махнул. Долговязый Семён кашлянул в кулак и поведал о своих бедах:

— А меня и того чище обобрали — пришёл тиун наместника Мисюрь Архипов, отложил самые лучшие иконы и велел мне отнести на его двор.

— И ты отнёс?

— Что же было делать? Не отнесёшь — тебе же хуже будет. Тимофея Андреева, колокольных дел мастера, наместник Андрей Шуйский заставил сварить колокол для своей церкви в Заволжье, тот было не подчинился приказу, так его в кровь избили слуги наместника и не посмотрели, что Тимофей своим мастерством на всю Русь славен. Ученики его — Прокофий Григорьев да Кузьма Васильев попытались было унять драчунов, так их тоже крепко побили.

— Ну и дела! Верно в народе говорят: наместники наши — Андрей Шуйский да Василий Репнин-Оболенский свирепы яко львове[216], многих добрых людей поклепали. Мастеровых всё заставляют делать даром. За чем ни обратись к ним, за всё требуют поминки. Видать, сильно мы прогневили Господа Бога своими грехами, коли он послал нам таких наместников. — Останя рукавом смахнул пот со лба.

— Не везёт нашему граду! После смерти великого князя Василия Ивановича прибыл к нам Колтырь Раков. Много бед приняли мы от него, немало новых пошлин установил он. В бытность великой княгини Елены Колтырь был выведан из Пскова. Только вздохнули, а уж новая беда нагрянула в лице лютых наместников. Верно Останюшка молвил: прогневили мы Господа Бога. О том и знамение было.

— Какое знамение, Семён?

— В Трофимов день[217] незадолго до приезда князя Шуйского в Запсковье сильный пожар приключился.

— Оттого и запустение в нашем граде, — вмешался в разговор коротконогий Якушко, — мастеровые люди потихоньку перебираются в другие города. Посад ныне совсем опустел — кому охота труды рук своих задаром ворам отдавать? Торг оскудел, а всё отчего? Оттого что люди наместников сами торгуют, а псковским людям, владеющим таким же товаром, торговать не велят, доколе сами всё не распродадут. Псковичи от такой торговли великие убытки терпят.

— Хорошо бы только торговали, — заговорил Алексей Глаголь, — а то ведь как тати грабят приезжающих на торг пригорожан. Охота ли тем во Псков на торг ехать? Рыба ищет где глубже, а торговый человек — где лучше. Оттого дороговизна страшенная, ни к чему не подступись. От такого насильства и татьбы многие люди с посада разошлись по другим городам. Тем же, кто остался, совсем житья не будет, ведь с оставшихся посадских людей наместники и их тиуны корм свой, а праведчики и доводчики — побор взимают сполна.

Яков нерешительно переступил с ноги на ногу. — Что же нам делать-то? Может, тоже в бега удариться?

— Ну нет! — решительно возразил Останя. — Не так уж много у нас добра осталось, да и то бросать жалко. Нужно бы нам наших наместников немного приструнить.

— Их приструнишь! Да они кого хошь словно вошь раздавят.

Семён Высокий почесал в затылке. Понизив голос, он обратился к товарищам:

— Я так разумею: нужно нам всем сговориться да подать великому князю челобитную на наместников.

— Так ведь великий князь мал, что он сделает с этим вором Шуйским?

— Твоя правда, Останя, — великий князь и в самом деле мал. Так ведь ныне при нём Иван Бельский всем справует, ему и нужно подать нашу челобитную. Слышал я, Бельский не больно честит Шуйских из-за того, что те сослали его на Белоозеро.

— Так что же он их терпит, а не посадит за сторожи?

— Сил, видать, маловато. Род Шуйских велик и влиятелен, с ними так просто не сладить.

— Ты, Семён, сказывал: следует нам подать челобитную на наместников великому князю. Так ведь не от себя же только мы её напишем?

— Челобитная должна быть от всех псковичей, а чтобы великий князь внял нашей просьбе, надобно привлечь на свою сторону и псковских бояр.

— Вряд ли бояре станут писать челобитную, они одно ведают — Шуйскому поминки таскать да друг на друга ябедничать.

— И среди бояр немало недовольных наместниками, взять хоть Соловцова Фёдора Леонтьевича. Всюду открыто говорит он о неправдах, чинимых ими.

— Соловцова за правду все псковичи почитают, нужно бы к нему пойти посоветоваться насчёт челобитной.


В доме псковского наместника Андрея Михайловича Шуйского весёлое гулянье. Хозяин дома, развалившись, сидит на лавке в красном углу. В палате душно, остро пахнет вином. Влажной рукой боярин расстегнул последнюю пуговицу на рубахе, обнажив жирную волосатую грудь.

— Тебе, Андрей Михалыч, — льстиво говорит ему тиун Мисюрь Архипов, — не во Пскове, а в Москве бы быть наместником.

— Будем, Мисюрь, и в Москве, дай времечко — крепко посчитаюсь я с Иваном Бельским!

— Ох и повеселились бы мы в Белокаменной! А тут что? Чуть пошарили по торгу — весь торг разбежался, потешились в посаде — посад будто ветром сдуло. И все псковичи, словно волки голодные, на нас смотрят.

— Я их научу, как надлежит смотреть на боярина Шуйского! Избалованы псковичи вольницей, да мне всё нипочём, всех в бараний рог согну!

Андрей Михайлович с силой ударил по столешнице. Спавший на противоположном конце стола Юшка Титов открыл один глаз, пристально посмотрел на боярина, широко зевнул и тихо проговорил:

— Слышал я ныне, как псковские иконописцы на весь торг супротив тебя, Андрей Михалыч, речи вели. А потом пошли к боярину Соловцову.

На лице наместника возникла злая усмешка.

— Долго ли они были у Соловцова?

— Долго, боярин, я уж закоченел весь, их ожидаючи. Вышли иконописцы от Соловцова затемно и всё о чём-то лопочут. Я незаметно пошёл за ними следом, чтобы проведать, не замышляют ли они чего худого супротив тебя. Слышу, говорят о какой-то челобитной великому князю.

— Всё поведал?

— Всё, боярин.

— Плевал я на их челобитную! Великий князь мал и несмышлен, не ему указывать нам, Шуйским, что мы должны делать. А боярин Соловцов дюжа мне не нравится. Все прочие бояре поминки несут, а он, видать, и не помышляет почтить поминками наместника.

— Он не только поминки не приносит, но и хульные речи о тебе всюду говорит.

— Вон как! Так мы заставим многодумного боярина чтить наместников. Ты, Юшка, ступай на кладбище, раскопай свежую могилу, исколи рогатиною мертвеца и…

Юшка понимающе кивнул головой.


Утром ключник боярина Соловцова Аким вышел на двор, чтобы выдать кухарке съестные припасы, и обомлел: на крыльце лежал труп мужика, весь изуродованный — глаза выколоты, уши отрезаны, нос обрублен, зубы разбиты, всё тело изранено то ли ножом, то ли мечом. Ключник сразу сообразил, в чём дело. С приездом нового наместника во дворах знатных, но строптивых псковичей стали находить изуродованные трупы. Теперь, выходит, и до его хозяина Фёдора Леонтьевича добрались. Не миновать беды!

«Что же делать-то? Бежать к боярину и разбудить его? А вдруг, пока я стану будить его да сказывать, что случилось, кто-нибудь увидит мертвеца и донесёт наместнику? Лучше я наперёд спрячу его в амбаре, а уж потом доложу боярину».

Аким подозрительно осмотрелся по сторонам. Было раннее утро, на занесённой снегом улице не видно ни души. Ключник немного успокоился, рукавом смахнул пот со лба. Подхватив мертвеца за плечи, он втащил его в амбар, сунул в щель между клетями, прикрыл сеном.

Явилась кухарка. Аким поспешно выдал ей съестные припасы и хотел было бежать к Фёдору Леонтьевичу, но в это время в ворота громко постучали.

— Эй, хозяева, немедля откройте ворота, тиун наместника хочет видеть боярина Соловцова!

Испарина проступила на лице Акима, ноги его задрожали, сделались непослушными, словно тряпичными. Ворота с треском распахнулись, и во двор ввалилась орава наместничьих слуг. Впереди с важным неприступным видом шёл тиун Мисюрь Архипов, рядом с ним семенил Юшка Титов.

На крыльце дома в небрежно наброшенной на плечи бобровой шубе появился боярин Фёдор Леонтьевич, молодой и крепкий ещё мужик с чистым открытым лицом.

— Что случилось? Кто позволил вам врываться в чужой дом?

Мисюрь остановился напротив боярина, нагло оглядел его с ног до головы.

— Ведомо стало нам, боярин, что на твоём подворье случилось душегубство.

— Душегубство? Уж не приснилось ли оно тебе?

— Нет, не приснилось, боярин. Люди видели, как ты ни за что ни про что прикончил невинного человека и приказал своим людям спрятать убитого в амбаре.

Боярин перевёл взгляд на Акима.

— Фёдор Леонтьевич ни в чём не виноват, — залепетал тот. — Вышел я утром на двор, гляжу, человек убитый лежит на крыльце.

— Вот видишь, боярин, душегубство всё же приключилось, твой слуга признался в том. — Мисюрь повернулся к Акиму. — Куда же ты дел убитого боярином человека?

— Да не убивал Фёдор Леонтьевич никого, вот вам истинный крест!

— Показывай, куда подевал убитого боярином!

— Да вой он в амбаре лежит. Положил я его туда и хотел Фёдору Леонтьевичу доложить, да не успел.

— Ты нам зубы не заговаривай! Боярин убил безвинного человека, а тебе велел замести следы, чтобы никто не проведал о душегубстве. Люди всё видели и сказали мне. Кто видел, как боярин Соловцов прикончил человека?

— Я видел, — выступил вперёд Юшка Титов.

— Свяжите боярина и отведите в темницу, там мы узнаем правду подлинную и подноготную.

Слуги наместника набросились на боярина, но тот легко разметал их.

— Как перед Богом говорю вам всю правду: не убивал я никого, напраслину на меня возводит сей человек!

Из амбара выволокли мертвеца.

— Да вы гляньте, люди добрые, как изуродовал боярин безвинного человека! — на всю улицу завопил Мисюрь. Толпа в ответ заревела по-звериному. — А слуга-то его сенцом убиенного присыпал, чтобы скрыть неправое дело. Вяжите их обоих и ведите в темницу!

Соловцова опрокинули, связали и поволокли со двора. Следом со связанными руками шёл ключник Аким.


В палате великого князя митрополит Иоасаф и боярин Бельский вели беседу о государственных делах.

— Ведомо стало нам, — тихо и внятно говорил Иван Фёдорович, — что Жигимонт несколько лет назад послал сказать литовской Раде, что до истечения перемирия с Москвой остаётся только три года и потому надобно думать, как быть в случае новой войны. В своём послании он писал: «Что касается до начала войны с нашим неприятелем московским, то это дело важное, которое требует достаточного размышления. Не думаю, чтобы жители великого княжества Литовского могли одни оборонить свою землю без помощи наёмного войска. Вам, Раде нашей, известно, что первую войну начали мы скоро без приготовлений, и хотя земские поборы давались, но так как заранее казна не была снабжена деньгами, то к чему, наконец, привела эта война? Когда денег не стало, мы вынуждены были мириться. Какую пользу мы от этого получили? Если теперь мы не позаботимся, то по истечении перемирия неприятель наш московский, видя наше нерадение, к войне неготовность, замки пограничные в запущении, может послать своё войско в наше государство и причинить ему вред. Так, имея в виду войну с Москвою, объявляем вашей милости волю нашу, чтоб в остающиеся три года перемирных на каждый год был установлен побор: на первый год серебщизна по пятнадцать грошей[218] с сохи, на второй год — по двенадцать, на третий — по десять; чтоб эти деньги были собираемы и складываемы в нашу казну и не могли быть употреблены ни на какое другое дело, кроме жалованья наёмным войскам».

Закончив чтение грамоты, Бельский отложил её в сторону. Юный государь думал о том, какие последствия для Руси могут быть из принимаемых Жигимонтом мер. Срок перемирия с Литвой истекает в этом году. Будет ли заключён новый мир или последует длительная кровопролитная война, он не знал. Это зависело от его советников, поэтому он внимательно вслушивался в речь митрополита Иоасафа:

— Война нам сейчас ни к чему, поэтому после окончания перемирия следует поговорить с литовцами об освобождении пленных.

— Литовцы, святой отец, в обмен на пленных требуют Чернигов и шесть других городов. Впрочем, Жигимонт для нас пока не опасен, хотя бы он и подготовился к войне с нами. Плохо то, что он постоянно сносится с крымцами, подбивает их к походу на Русь.

— Очень сожалею, Иван Фёдорович, но твой ближний родственник также пособляет ему в этом деле.

Бельский досадливо покраснел при упоминании о происках в Крыму брата Семёна. Ему было известно: минувшей осенью отъезжик писал Жигимонту, будто он сумел отвратить поход крымцев на Литву, и взял с хана клятву, что тот весною двинется на Москву. В знак благодарности литовский король послал своему верному слуге сто коп грошей, а королева добавила от себя денег. Иван Фёдорович надеялся использовать своё высокое положение при великом князе для возвращения Семёна в отечество. Не так давно он отправил к нему гонца с охранной грамотой для брата.

— До меня дошли вести, — поборов смущение, проговорил Бельский, — что крымский царь захворал и теперь вряд ли пойдёт на Москву.

— Государь, — обратился митрополит Иоасаф, — из Пскова приехали к тебе люди с челобитной.

— Где же они? — живо спросил тот. Ему наскучили речи о литовцах и татарах.

— Псковичи ждут твоего зова.

— Пусть войдут.

Челобитчики чинно вошли в великокняжескую палату, земно поклонились юному государю.

— Великий князь всея Руси, Иван Васильевич, — выступил вперёд пышнобородый Останя, — народ псковский прислал нас вместе с челобитной на наместника Андрея Михайловича Шуйского. Его люди, яко дикие звери, грабят и убивают псковичей, заставляют делать всё для них даром. Бояре носят Шуйскому поминки. От тех бед великое запустение в нашем граде. Многие посадские люди, не желая терпеть притеснений, подались в другие города и веси, торг оскудел, жизни совсем не стало нам от такого наместника. Потому бьём тебе челом и слёзно молим отозвать Андрея Михайловича Шуйского и дать нам другого наместника.

Пока псковичи излагали свои обиды на наместника, Ваня вспомнил свои — как волокли в темницу Ивана Овчину, как уводили в монастырь мамку Аграфену Челяднину, как убили любимого дьяка Фёдора Мишурина. Ко всем этим делам приложил руку Андрей Шуйский, и он никогда не простит ему этих обид. Но настало ли время казнить нелюбимого боярина? Что скажут по поводу несправедливостей, чинимых Шуйским, его советники?

— Всё ли вы поведали мне, псковичи?

Вперёд вышел известный на всю Русь колокольных дел мастер Тимофей Андреев.

— Хочу сказать ещё, государь, что Андрей Шуйский большую неправду чинит тем, кто не потакает ему. Многим большим людям псковским слуги наместника подбросили покойников, вынутых из свежих могил и изуродованных до неузнаваемости. И людей тех, обвинив в душегубстве, заключили в темницу.

— Святотатство какое! — не сдержал своего гнева митрополит.

— Обещаю вам, псковичи, разобраться в вашем деле, и если окажется сказанное вами правдой, Андрею Шуйскому не поздоровится. Ступайте и скажите всем псковским людям, что великий князь помнит о них.

Псковичи низко поклонились и вышли из палаты.

— Святотатство какое! — повторил Иоасаф. — Мёртвых из земли изымают и уродуют!

Иван Фёдорович Бельский напряжённо думал, как повернуть жалобу псковичей в свою пользу, во вред Шуйским. Если Андрея Михайловича отозвать с наместничества, он явится в Москву и сразу же начнёт пакостить ему, Бельскому. Посадить его за сторожи вряд ли удастся — мало ли чего творят наместники по городам и весям! Поэтому, когда великий князь вопросительно посмотрел на него, Иван Фёдорович сказал так:

— Я думаю, надо пожаловать псковичей грамотой, которая позволяла бы им самим обыскивать и судить лихих людей, разбойников и воров, не водя их к наместнику. Пусть этот суд творят выборные добрые люди. Что же касается Андрея Михайловича Шуйского, то его следует отозвать с наместничества и послать на время в собственные владения в Заволжье.

— Одобряю намерения Ивана Фёдоровича, — согласился митрополит Иоасаф.

— Пусть будет по-вашему.

ГЛАВА 11

Весной 1541 года Сагиб-Гирей занедужил, и поэтому поход на Русь, обещанный ханом Семёну Бельскому, не состоялся. Когда же крымский властитель поправился, то хотел было осуществить задуманное, однако его намерениям воспротивились князья и уланы. Особенно усердствовал московский доброхот Аппак-мурза.

— Пресветлый царь! Получил я весть от сына моего брата Магмедши Сулеша, он ныне в Москве и проведал, будто московский князь большое войско послал на Оку ради береговой службы. Потому не следует тебе идти на Русь.

Сагиб скривился.

— Недоволен я твоим племянником Сулешом. Был у меня здесь русский посол Злобин, который взял с меня шертную грамоту, а в той грамоте было писано, какие поминки великий князь должен был посылать нам. Получив эту грамоту, в Москве вознегодовали и потребовали, чтобы к ним прибыл наш посол. Послали мы Сулеша, и твой племянник тотчас же согласился без нашего одобрения переписать грамоту так, как надобно было боярам. Я эту грамоту разорвал и послал другую, с непригожими словами. В той грамоте я велел написать, что московский князь молод, в несовершенном разуме, а потому не может быть мне братом. Сулешу же я велел ехать домой. Но когда он хотел последовать моему приказу, бояре не отпустили его, а сказали: «Положи на своём разуме, с чем тебя государю отпускать: царь такие непригожие речи к государю написал в своей грамоте; и государю что к царю приказать: бить ли челом или браниться? Государь наш хочет быть с ним в дружбе и в братстве, но поневоле будет за такие слова воевать». И тогда я велел своим людям пограбить каширские места. Когда в Москве узнали об этом, то у Сулеша отобрали лошадей и приставили к нему стражу. А я ведь нарочно послал рать к Кашире, чтобы великий князь положил на Сулеша опалу. Да кто-то донёс об этом в Москву, и тогда великий князь приговорил с боярами пожаловать Сулеша. Так что не верю я твоему племяннику, будто на Оке скопилась большая рать. Ступай прочь.

Аппак вышел.

Сагиб-Гирей направился в гарем к своей любимой Зухре. Здесь был совсем иной мир: пахло благовониями, всё озарено каким-то загадочным янтарным сиянием, пол устлан чистыми пушистыми коврами. От благовоний голова начинает тяжелеть, возникает желание прилечь на устланную шёлковым покрывалом мягкую тахту, ни о чём не думать. Вот из-за занавески появилась Зухра в шёлковых лиловых шароварах, с широким поясом, унизанным драгоценными каменьями, с ожерельем, из-под которого выглядывают такие соблазнительные груди. Зухра вытягивает вверх руки, делает животом сладострастные движения, сперва медленные, ритмичные, а затем острые, зажигательные.

— Иди ко мне, моя милая Зухра! — шепчет Сагиб-Гирей.

Гибкие руки обвили его шею, пахнущие благовониями волосы захлестнули лицо. И вдруг слеза упала на щёку хана.

— О чём ты плачешь, Зухра?

— Господин мой! Не покидай меня, не ходи с ордой на Москву. Чует моё сердце- не к добру этот поход!

— Я не решил ещё, быть ли походу на Русь, но если пойдём, ты будешь вот в этом же самом шатре со мной.

— Не хочу… не хочу я… — Зухра капризно скривила губы. — Там пыльно и душно, пахнет навозом, а не благовониями. Очень прошу тебя, господин мой, останься в Бахчисарае!

— Хорошо, я подумаю и, может быть, не пойду этим летом на Русь.


Семён Бельский велел Матвею позвать к нему Бурондая, а когда тот явился, спросил:

— Почему Сагиб медлит с походом на Русь? Ещё весной всё было готово, да случилась беда-царь заболел. Минул июнь, царь выздоровел, а поход всё не начинается.

— Дело в том, господин, что многие князья и уланы уговаривают Сагиб-Гирея идти не на Москву, а против литовцев или вообще никуда не ходить, поскольку осень на носу, а в распутицу в поход не ходят.

— Слышал я, будто Аппак всячески отговаривает Сагиба от похода на Русь. Почему же молчит Абдыр-Рахман? Разве Жигимонт мало ему платит?

— Абдыр-Рахман стал ленив, плохо служит Жигимонту.

— К чему же казну от него берёт? Две тысячи золотых- деньги немалые.

— Отчего же не брать, коли дают?

Семён Фёдорович задумался. Ещё минувшей осенью он написал Жигимонту, что сумел отвратить поход крымцев на Литву, и взял с хана клятву, что тот весною пойдёт на Москву. Король очень благодарил за это своего верного слугу и послал ему сто коп грошей, а королева от себя добавила денег. Ныне же всё идёт псу под хвост. Нет, он не может равнодушно смотреть, как ожиревшие князья и уланы уговаривают Сагиба сиднем сидеть в Бахчисарае.

— Сагиб-Гирей у себя?

— Да, пресветлый князь.

— Скажи Абдыр-Рахману, Кудояру и Халилю- пусть идут во дворец, будем говорить с царём о походе на Русь.

В сопровождении троих вельмож, представлявших в Бахчисарае интересы Жигимонта, Бельский вошёл в палату хана.

— С чем пожаловал, князь?

— Пресветлый царь! Мы пришли просить тебя незамедлительно начать поход на Русь. Многие князья и уланы твердят тебе, будто великий князь отправил на береговую службу большое войско, однако мне ведомо, что это не так. Мои люди пишут, что русские очень боятся Сафа-Гирея, а потому послали во Владимир большого воеводу Ивана Васильевича Шуйского вместе со многими другими боярами и князьями, дворцовыми и городовыми людьми.

Сагиб-Гирей кивнул головой.

— Слышал я, что Иван Шуйский отправлен во Владимир.

— Большие нестроения ныне на Руси: мой брат Иван враждует с Шуйскими, оттого и послал Ивана Васильевича во Владимир, а Андрея Михайловича Шуйского свёл с наместничества во Пскове. Уверяю тебя, пресветлый царь, поход твой будет успешным, многих людей пленишь и выведешь в Крым, вред большой русским понаделаешь, города возьмёшь и выпалишь, пушки отберёшь, великие богатства приобретёшь.

Сагиб внимательно слушал Семёна, глаза его жадно поблёскивали.

«Надо немедля идти в поход, не следует мне слушать тех, кто отговаривает меня от этого дела. К тому же всё готово, собрана огромная сила — вся орда, турецкого султана люди с пушками и пищалями, ногаи, кафинцы, астраханцы, азовцы, белгородцы Семёна Бельского. Все ждут моего приказа, а я слушаю московского доброхота Аппака да глупую девку Зухру».

— Будь по-твоему, Семён, через три дня вся орда выступит на Русь, и здесь останутся только малые да старые. А те люди, которые со мной не поспеют выйти, пусть догоняют меня в Климкилине городке, где я подожду всех отправившихся в поход на Русь. Но если случится неудача, я строго спрошу с тебя!

Семён низко склонился перед ханом.

Возвратившись в свой дворец, он тотчас же написал Жигимонту грамоту:

«Весною рано хан не мог идти на Москву, потому что захворал; когда же, выздоровевши, хотел выехать, пришли все князья и уланы и начали говорить, чтоб царь не ездил на Москву, потому что там собрано большое войско. Услыхавши это, я взял с собой троих вельмож, которые вашей милости служат, и просил царя, чтоб ехал на неприятеля вашей милости. Я, слуга вашей милости, призывая Бога на помощь, царя и войско взял на свою шею, не жалея горла своего, чтоб только оказать услугу вашей королевской милости. А перед выездом нашим приехали к нам послы от великого князя у московского, от братьев моих и митрополита и от всей Рады и листы присяжные привезли с немалыми подарками, прося нас, чтоб мы не поднимали царя на Москву, а князь великий и вся земля отдаются во всём в нашу волю и опеку, пока великий князь не придёт в совершенные лета. Но мы, помня слово своё, которое дали вашей милости, не вошли ни в какие сношения с великим князем московским».

Бельский позвал Матвея и велел ему немедленно отправить грамоту Жигимонту.

Через несколько дней орда выступила на Русь.


Когда до Ивана Бельского дошла весть о движении Сагиб-Гирея на Русь, он тотчас же отправил приказ путивльскому наместнику Фёдору Плещееву-Очину, чтоб тот без промедления выслал в Поле станицу. Станичник Гаврила Толмач ездил в Поле и сообщил, что наехал на сакмы[219] великие, шли многие люди на Русь, тысяч сто, а то и поболе. Получив такую весть, Иван Фёдорович послал из Москвы своего брата Дмитрия Фёдоровича: ему и воеводам, находившимся в Коломне, велено было стать на берегу Оки, там, где и прежде становились воеводы против ханов. Князю Юрию Михайловичу Булгакову-Голицыну, за которого три года назад Бельский ходатайствовал перед государем, просил пожаловать его боярством, а также одному татарскому царевичу велено было стать на Пахре. В Москве боялись, что Сагиб-Гирей сговорится с казанским царём Сафа-Гиреем, поэтому, чтобы обезопасить себя со стороны Казани, двинули костромские полки и касимовское воинство Шиг-Алея ко Владимиру на помощь Ивану Васильевичу Шуйскому.

Вскоре в Москву прибыл ещё один станичник, Алексей Катуков, который поведал великому князю, что видел на этой стороне Дона много людей: полки шли весь день и конца их он не дождался. В Силин день в Москву было прислано девять татар, пленённых воеводой города Осётр Назаром Глебовым. Гонец его сказывал, что на Прохора-Пармёна Сагиб-Гирей подошёл к городу, и воевода бился с ним в посадах, много татар побил, а часть полонянников послал в Москву.

Эти вести побудили предпринять новые действия против неприятеля: князь Юрий Михайлович Булгаков-Голицын был передвинут с Пахры на Оку, а на его место отправились другие воеводы.

Великий князь Иван Васильевич вместе с братом Юрием пошёл в Успенский собор, где митрополит Иоасаф отслужил молебен о том, чтобы Господь Бог послал победу русскому воинству, а затем помолился перед образом Владимирской Божьей Матери.

— О пресвятая госпожа Богородица, владычица, покажи милость роду христианскому! Как помиловала ты прадеда нашего великого князя Василия от нашествия безбожного царя Текер-Аксака, так и ныне пошли милость свою на нас, чад его, и избавь нас и весь род христианский от безбожного царя Сагиб-Гирея; не покинь меня и всю Русскую землю, пошли, царица, милость свою, да не говорят поганые: наш бог всюду.

Юный государь, сопровождаемый братом Юрием, пошёл ко гробу Петра-чудотворца и стал призывать его на помощь:

— О чудотворный Пётр, призри нас, сирот! Остались мы от пазухи отца своего и от чресл матери своей млады, ниоткуда себе на земле утешения не имеем, и ныне пришла на нас великая опасность от бесерменства[220], и тебе подобает о нас молиться, а мы зажгем светлую свечу и поставим её на свечницу, чтобы даровал Бог роду нашему и всему православному христианству крепкую защиту; не оставь нас во время скорби нашей, помоли Бога о нас и о всём роде христианском да избавь нас от поганых.

Приняв благословение от Иоасафа, братья отправились в великокняжеский дворец. Здесь собралась Боярская дума с участием митрополита. Государь спросил:

— Знаешь, отче, что великая беда пришла на нас: царь крымский явился на землю нашу к Оке-реке, привёл с собой на берег многие орды, и ты посоветуйся с боярами, оставаться ли нам в Москве или ехать в другие города.

Первым поднялся Иван Шигона:

— И раньше, когда за грехи наши попущал Бог бесерменство на христианство и цари под Москвою стаивали, тогда великие князья в городе не сиживали.

Михаил Васильевич Тучков, возвращённый Иваном Бельским из ссылки, недовольно глянул в его сторону.

— В прошлые-то годы, когда цари под городом Москвою стаивали, тогда государи наши были не малые дети, истому великую могли поднять и о себе промыслить и земле пособлять, а когда Едигей приходил и под Москвой стоял, то князь великий Василий Дмитриевич в городе оставил Владимира Андреевича да двоих братьев своих, а сам уехал в Кострому. Едигей послал за ним в погоню и едва великого князя Бог миловал, что в руки татарам не попал. А нынче государь мал, брат его того меньше, скорой езды и истомы никакой не могут поднять, а с малыми детьми как скоро ездить?

Ване до слёз обидны слова Тучкова, ему, одиннадцатилетнему отроку, неприятны слова «малые дети». Прикусив от обиды губу, опустил глаза. Ох уж и вредный этот Тучков! Напрасно заговорил он об отъезде из Москвы — всем помнилось, будто мал и труслив их государь. От этой мысли отрок зарумянился.

Вслед за Тучковым стал говорить митрополит Иоасаф:

— В которые города государи отступали в прежние приходы татарские, те города теперь не мирны с Казанью; в Новгород и Псков государи не отступали никогда по близости рубежей литовского и немецкого. А чудотворцев и Москву на кого оставить? Великие князья с Москвы съезжали, а в городе для обороны братьев своих оставляли; князь великий Димитрий с Москвы съехал, брата своего и крепких воевод не оставил, и с Москвою что сталось? Господи, защити и помилуй от такой беды! А съезжали великие князья с Москвы для того, чтоб, собравшись с людьми, Москве пособлять и другим городам. А теперь у великого князя много людей, есть кому его дело беречь и Москве пособлять. Поручить лучше великого князя Богу, Пречистой Его Матери и чудотворцам Петру и Алексею[221]: они о Русской земле и о наших государях попечение имеют. Князь великий Василий этим чудотворцам сына своего и на руки отдал.

Бояре, выслушав митрополита, стали одобрительно кивать головами. Судьба великого князя была решена: ему надлежало остаться в Москве.

«А разве я сам не мог сразу сказать всем, что остаюсь в Москве и никуда не поеду из неё? Сам, сам виноват в том, что бояре не чтут меня, смотрят как на дитё малое! И ещё — трусоват я, а разве подобает быть государю напуганным, робким?»

В это время Иван Фёдорович Бельский приказал позвать городских приказчиков, а когда те явились, велел делать запасы на случай осады, пушки и пищали привести в готовность, по воротам, по стрельницам и по стенам людей расписать, а у посада надолбы[222] ставить.

Городские приказчики, внимательно выслушав воеводу, вскоре удалились — дело было для них не ново.

Тут в палату вошёл гонец из Коломны с вестью о том, что хан уже объявился на берегу Оки и вот-вот намерен перелезать через реку.

«Что бы такое мне сделать, чтобы бояре перестали считать меня дитем несмышлёным? Не написать ли мне в коломенский стан грамоту воеводам, чтобы они забыли споры о местничестве и единодушно встали бы на защиту отечества? Ведь книгчий Кир Софроний Постник не раз говорил мне, будто я во словесной премудрости ритор, естествословен и смышлением быстроумен. Так и напишу воеводам: послужили бы великому князю все за один, поберегли бы того накрепко, чтобы царю берега не дати; а перелезет царь за реку, и вы бы за святые церкви и за православное христианство крепко пострадали, с царём дело делали, сколько Бог вам положит, а я, великий князь, рад жаловать не только вас самих, но также детей и жён. Кого же Бог возьмёт, того я велю в памянник записать, а жён и детей буду жаловать».

В тот же день дьяк Иван Фёдоров повёз великокняжескую грамоту Дмитрию Фёдоровичу Бельскому и другим воеводам.


В третьем часу Силина дня Сагиб-Гирей в сопровождении Семёна Бельского, царевичей, уланов, князей и мурз выехал на берег Оки. Река несла свои воды в дальние дали, к Волге могучей. И над всем этим простором повисло чистое, без единого облачка, небо. Казалось, в этот самый день каждое существо нашло на земле своё собственное место, никто никому не мешает, наступило всеобщее согласие, воцарилась в природе гармония. Но такое впечатление быстро развеялось, когда на противоположном берегу реки татары увидели передовой полк русских.

— Пресветлый царь, — вкрадчиво произнёс Семён Бельский, — я оказался прав — нас встречает незначительная рать русских.

— Кто это стоит впереди полка?

Бельский приставил руку к глазам.

— Молодой какой-то, не ведаю я его.

— Это Ивашка Турунтай-Пронский, — доложил хану молодой мурза, недавно побывавший в Москве.

— Велю войску перелезать реку.

Всадники устремились было к воде, но русские воины пустили стрелы, и довольно удачно: несколько всадников было убито, жалобно заржали раненые лошади.

— Где же пушки, где пищали? Пусть прогонят русских от берега!

Когда пушки были установлены для боя и дали, залп, воины Турунтая-Пронского дрогнули — ядра побили немало людей, началась сумятица. Но в это время справа и слева показались две рати — одну вели князья Семён Иванович Микулинский и Василий Семёнович Серебряный-Оболенский, другую — Михаил Михайлович Курбский и Иван Михайлович Шуйский, а затем из-за дальнего леска выдвинулась большая рать, ведомая Дмитрием Фёдоровичем Бельским.

Сагиб-Гирей словно заворожённый смотрел, как чётко и слаженно движутся русские полки, глаза его сверкнули гневом.

— Семён! Ты сказывал мне, будто великого князя люди в Казань пошли, что мне и встречи не будет, а я стольких оружных людей в одном месте никогда нет видывал!

Хан повернул коня и устремился в свой стан.

Семён Бельский пристально всмотрелся в русские полки. И хоть далеко было, он увидел впереди главной рати своего старшего брата. Вот Дмитрий приложил руку козырьком к глазам и стал похож на славного русского витязя Илью Муромца — такой же тяжеловесный, спокойный, уверенный в своих силах. Да, многое изменилось с тех пор, как Семён вместе с Иваном Ляцким бежал к Жигимонту. Вопреки их ожиданиям Русь при малолетнем правителе продолжала крепнуть. Это было непостижимо уму. Дмитрий со многими воинскими людьми явился на берег Оки, а другой брат-Иван, наверно, возле юного великого князя в Москве. Они оказались дальновиднее его, Семёна, уверившего себя, будто объединёнными силами Жигимонта, Сагиб-Гирея и турецкого султана можно легко одолеть Русь, управляемуюнесмышлёнышем Иваном. Но вот пришёл к Оке со стотысячным войском Сагиб-Гирей и, едва увидев неприятельские полки, вознамерился в страхе бежать назад в Крым. А ведь это — конец всем его честолюбивым замыслам. Иван с Дмитрием оказались мудрее неразумного младшего брата, впавшего в гордыню. Что ждёт теперь его — презрение панов радных, кривые усмешки татарских вельмож, острый нож ногайца или астраханца? Семён впервые пожалел о том, что перед походом отверг присланное с гонцом предложение брата Ивана возвратиться в отечество. Участие в нынешнем походе Сагиб-Гирея навсегда отсекло его от Руси. Кто он теперь? Никому не нужный бродяга без роду и племени, презренный слуга многих господ. И хоть день был солнечный, жаркий, Семёну Фёдоровичу Бельскому стало вдруг знобко. Он тронул коня и неспешно поехал в стан Сагиб-Гирея.

К вечеру Силина дня к русским войскам пришли пушки. Узнав об этом, Сагиб-Гирей на следующий же день приказал начать отступление от берега. Хан пошёл той же дорогой, по которой явился на Русь. Князья Семён Микулинский и Василий Серебряный-Оболенский преследовали быстро отступавшего противника и отбили несколько пушек, доставленных затем в Москву.

В Москве радостный перезвон колоколов по случаю удачного отражения татарского нашествия, возвращения из похода русской рати. В Грановитой палате государь пожаловал бояр и воевод великим жалованьем, шубами и кубками. От имени бояр и князей государя благодарил Дмитрий Фёдорович Бельский:

— Славный государь наш! Когда получили мы твою грамоту, все воеводы пришли в восторг и со слезами на глазах читали её воинам. Прочтя же грамоту, говорили: «Укрепимся, братья, любовью, помянем жалование великого князя Василия. Государю нашему князю Ивану ещё не пришло время самому вооружаться, ещё мал. Послужим государю малому, и от большого честь примем, а после нас и дети наши; постраждем за государя и за веру христианскую; если Бог желание наше исполнит, то мы не только здесь, но и в дальних странах славу получим. Смертные мы люди: кому случится за веру и за государя до смерти пострадать, то у Бога незабвенно будет». У которых воевод между собою были распри, и те начали со смирением и со слезами друг у друга прощения просить. А когда я вместе с другими воеводами стал говорить приказ великокняжеский всему войску, то ратные люди отвечали: «Рады государю служить и за христианство головы положить, хотим с татарами смертную чашу пить».

Юному государю были любы эти слова, глаза его поблёскивали влагой, ему казалось, что он стал настоящим великим князем и отныне бояре и князья будут с почтением относиться к нему. Увы! Надежды эти были иллюзорны.

ГЛАВА 12

В начале декабря 1541 года юный государь шёл по переходу из дворца в Благовещенский собор и повстречался со священником Сильвестром, который при виде его тотчас же почтительно склонился. Ваня был памятлив на лица, он сразу же приметил появление в соборе нового иерея, который как будто бы приехал в Москву из Новгорода. Он запомнился тем, что во время службы глаза его, обращённые к Господу Богу, горели страстной верой, в уголках их блестели слёзы. Сильвестр был высок ростом, с длинной седоватой бородкой, одет в скромную чёрную рясу и такого же цвета небольшую шапочку. Поражали глаза священника: в них светились доброта и всепрощение, понимание собеседника и сочувствие его помыслам. В остальном Сильвестр был похож скорее на простолюдина, и скромность одежды подчёркивала это.

Ваня некоторое время колебался: он видел, что священник хочет обратиться к нему, но не решается, нужно ли ему самому вступать с ним в беседу?

— У тебя дело ко мне? — наконец спросил он Сильвестра. У того глаза оживились радостью.

— Давно лелею мечту поговорить с тобой, государь. Душа моя тоскует о тех кто томится в неволе, потому я не только всех своих рабов освободил, но и чужих выкупал из рабства и отпускал на свободу. Все бывшие наши рабы свободны и живут у нас по своей воле. Многих оставленных сирых и убогих мужского и женского пола и рабов в Новгороде и здесь, в Москве, я вспоил и вскормил до совершенного возраста и выучил их, кто к чему был способен: многих выучил грамоте, писать и петь, иных делать иконы, третьих — книжному рукоделию, а некоторых научил торговать разного торговлею. И все те — дал Бог-свободны: многие в священническом и дьяческом чине, во дьяках, в подьячих, во всяком звании кто к чему способен по природе и чем кому Бог благословил быть — те рукодельничают, те в лавках торгуют, а иные ездят для торговли в разные страны со всякими товарами. — Ваня слушал длинную речь священника, непонятно зачем заведённую, со вниманием, ибо никто никогда о таком с ним не говорил. — И Божьей милостью всем нашим воспитанникам и послужильцам не было никакой срамоты. А от кого нам от своих воспитанников бывали досады и убытки — всё это мы на себе понесли, никто этого не слыхал, а нам всё Бог пополнил.

Голос у Сильвестра приятный, звучный, плавнотекущий. И показалось Ване, будто священник явился к нему из иного мира, чистого, лучезарного, мира праведников. Но к чему эти речи, чего хочет от него Сильвестр?

— Ничтожный я человек, государь, но, поступая по воле Господа нашего, чувствую, как возносится душа моя ввысь, наполняется великой радостью, и тогда возникает желание поделиться сей радостью с теми, кто её ещё не испытал. Эта радость посетит тебя, государь, ежели ты освободишь из нятства своего двоюродного брата Владимира Андреевича. Нет его вины перед тобой никакой.

Ваня давно уже дал обещание Ивану Бельскому выпустить на свободу Владимира Старицкого, поэтому ответил без промедления:

— Я велю немедленно освободить из темницы брата Владимира и его мать Евфросинию.

— Премного благодарен тебе, государь. Души моей коснулась радость великая, словами неизъяснимая. А когда сбудутся твои слова — свершится чудо: в самую полночь на Рождество Христово узришь, как отверзаются небесные врата и с высоты на землю нисходит сам Сын Божий. В это время и рай пресветлый открывается, и все его прелести и красоты становятся видимыми людям благочестивым. Не многим выпадает счастье увидеть всё это.

В день Рождества Христова[223] великий князь Иван Васильевич по совету митрополита Иоасафа и боярина Ивана Фёдоровича Бельского позволил своему двоюродному брату Владимиру Старицкому и его матери Евфросинии, только что освобождённым из нятства, прибыть во дворец. Два мальчика стояли друг против друга и вместо того, чтобы, обнявшись, побежать играть в разные игры, старательно делали то, что придумали для них взрослые.

— Великий государь! Премного благодарны тебе за милость, которую ты явил нам. Всю жизнь будем молить Бога, чтобы ниспослал он тебе благодать свою, — Евфросиния, одетая во всё чёрное низко поклонилась: глаза её лихорадочно блестели, в них не было ни любви, ни почтения.

Ваня с любопытством рассматривал своего двоюродного брата, которого до сих пор не видел. Четыре года провёл он в темнице за прегрешения отца своего Андрея Ивановича Старицкого, который будто бы намеревался отнять у него великокняжескую власть. Ване захотелось приободрить стоявшего напротив бледного мальчика, но вместо этого с важным видом изрёк:

— Возвращаю тебе, княж Владимир, отцовский удел. Даю тебе бояр и детей боярских, чтобы жил ты в довольстве и богатстве.

Из глаз Евфросинии полились слёзы, губы её дрожали. Владимир земно поклонился великому князю и побледнел ещё более. Он был ослеплён роскошью одежд присутствующих на приёме бояр, торжественностью митрополита Иоасафа, оглушён свалившимся на него счастьем.

Рядом с юным великим князем стоит боярин Иван Фёдорович Бельский. Поглаживая холёной рукой бороду, он самодовольно улыбается: ему в этот миг казалось, что, освободив из заключения Владимира Старицкого с матерью, он привлёк на свою сторону бояр, приверженных удельному князю. Но если бы боярин повнимательнее присмотрелся к присутствующим, то заметил бы озабоченность на лицах отца и сына Тучковых, Ивана Юрьевича Шигоны, а на лице Ивана Ивановича Кубенского — ничем не прикрытую ненависть. Бельский, однако, ничего этого не заметил.


С великокняжеского приёма Михаил Васильевич Тучков возвращался вместе с сыном Василием, За последние годы Тучков-старший сильно сдал, ступал тяжело, при ходьбе страдал одышкой. После свержения митрополита Даниила Шуйские сослали его в родовое село Дебала Ростовского уезда. В том селе, расположенном на реке Где, было около пяти десятков крестьянских и бобыльских дворов. После шумной колготной Москвы, после острот дворцовой жизни, щедро сдобренной интригами и взаимной ненавистью, сельская жизнь показалась Михаилу Васильевичу скучной и нудной, поэтому он был признателен Ивану Бельскому, который после возвращения с Белоозера тотчас же повелел вернуть его в Москву. Правда, юный государь неохотно согласился удовлетворить просьбу своего первосоветника, ибо хорошо помнил мерзкие слова, сказанные Тучковым дьяку Елизару Цыплятеву относительно матери Елены Васильевны. Несмотря на дружеские отношения с Иваном Бельским, Тучков был нынче им недоволен.

— Иван Фёдорович, — бубнил он сыну, — рассиялся, как начищенное зерцало. А чему обрадовался? Великий князь возвратил двоюродному брату удел. Смуты у нас и без того хватало, так ныне её ещё больше станет.

— Многие бояре недовольны Бельским и митрополитом Иоасафом.

— Согласен с тобой, сын мой, приверженцы Шуйских давно уж на Бельского зубы точат. Ивана Васильевича он по весне послал во Владимир якобы для дела против казанских татар, а дела-то, однако, никакого не было. Всем стало ясно, что Иван Бельский решил избавиться от опасного соперника. Андрея Шуйского он сместил с наместничества и отправил в его владения в Заволжье. Слышал я, — понизил голос Михаил Васильевич, — будто Шуйские замышляют свергнуть Бельского и митрополита Иоасафа.

— Если такое случится, отец, нам надобно подумать, кого вместо Иоасафа поставить митрополитом. По моему мнению, лучше Макария- архиепископа новгородского — никого нет. Вельми учен сей человек, умудрён знаниями книжными, много думает об устроении земском. Помню, вскоре после смерти Василия Ивановича Макарий послал государыне Елене Васильевне от своей епархии семьсот рублей для выкупа русских полонянников со словами: «Душа человека дороже золота». Лучшей опоры для юного великого князя нам не найти.

— Иоасафу, видать по всему, недолго уж властвовать, а потому я переговорю с духовными лицами, чтобы в случае чего провозгласили митрополитом столь любезного тебе Макария.

— Спасибо, отче. Всем надоела боярская смута, многие ныне жаждут сильной великокняжеской власти.

— К сожалению, конец смуты не близок. Многие влиятельные вельможи ещё не насытились неурядицами, царящими в нашем государстве. Взять хоть дворецкого Ивана Кубенского: то он Ивана Шуйского одолел, а ныне на Ивана Бельского волком смотрит и с Шуйскими опять заодно. А всё отчего? Думал он, что, отпихнув от власти Шуйских, сам начнёт всем заправлять, ан не вышло, потому как у Ивана Кубенского ума для больших дел маловато. Вот и ищет он вновь дружбы с Шуйскими.


Иван Кубенский был вне себя от гнева.

— Не я ли, — громко кричал он старшему брату Михаилу, — побил Ивана Шуйского? А что из этого вышло? Иоасаф вызволил из темницы Ивана Бельского и приблизил его к великому князю. А почему, спрашивается, не меня? Я как-никак троюродный брат государев, однако власти у меня нет. Почему так?

Михаил Иванович Кубенский хоть и старше Ивана, но строен и силён, чувствуется в нём воинская выправка: если Иван ратными талантами не обладал и потому никогда не бывал в полках, то Михаил, начиная с 1518 года, воеводствовал, воинская служба прерывалась у него лишь наместничеством в Торопце и Пскове. Не так давно стал он боярином. Услышав сетования младшего брата, Михаил Иванович прикрыл глаза: ему не хотелось, чтобы Иван проведал его тайные мысли.

«Пустозвон ты, вот и не даётся власть в твои руки: нынче одно твердишь, завтра — другое».

— Ты только подумай, братец, — продолжал возмущаться дворецкий, — Бельский в единомыслии с митрополитом Иоасафом ныне вызволил из темницы двоюродного брата великого князя, вернул ему отцовский удел. Как близкий родственник государя я рассчитывал на то, что владения Андрея Старицкого перейдут к нам, Кубенским, я даже не сомневался в этом. И вдруг — такой удар! Ну погоди, Иван Бельский, я и тебе сверну шею!

— Что же ты намерен делать, брат?

— Я побью в думе Ивана Бельского так же, как поколотил Ивана Шуйского.

— Для драки ума не надобно, а ты вот что лучше сделай: вели позвать сюда воеводу Дмитрия Палецкого да казначея Ивана Третьяка. Многие бояре ныне недовольны Бельским, но не со всеми нам по пути.

Первым явился толстый и приземистый Иван Иванович Третьяк, долго отбивал поклоны перед иконами, посверкивая огромной блестящей лысиной. Он доводился двоюродным братом Вассиану Патрикееву и по своим мыслям был близок к нестяжателям. Будучи человеком просвещённым, Иван Иванович состоял в переписке с Иосифом Волоцким, которому когда-то советовал просить прощения у новгородского архиепископа Серапиона, сведённого с епархии и заточённого в Андроников монастырь великим князем Василием Ивановичем за речи против иосифлян. Иосиф Волоцкий не соглашался с Третьяком и в ответных посланиях доказывал свою правоту.

Дмитрий Фёдорович Палецкий отличался особой статью, свойственной воинским людям. Совместная служба сдружила его с Михаилом Ивановичем Кубенским, поэтому при встрече они крепко обнялись.

— Зачем позвали, братья, в столь поздний час? — голос у него зычный, слышимый в бою издалека.

— Да ты присядь наперёд, потом кричи на все хоромы, — с лёгким укором, спрятанным в улыбку, произнёс Михаил.

Иван Кубенский, не обратив внимания на предостережение брата, заговорил громко, возмущённо:

— Видали, какие кренделя Иван Бельский откалывает? Не пора ли его вновь отправить на Белоозеро?

Палецкий весело рассмеялся:

— Что это ты, Иван, на Бельского взъярился? Уж не потому ли, что наследство Андрея Старицкого, о котором ты нам все уши прожужжал, из рук ускользнуло?

— Хотя бы и потому!

— Что ж ты теперь намерен делать?

— А я уж сказал о том: Ивана Бельского отправлю на Белоозеро.

— Неужто один сладишь?

— Я и один не побоюсь, помнишь, чай, как Ивана Шуйского я одолел?

— Иван Бельский, — вмешался в разговор казначей Иван Третьяк, — многим боярам стал неугоден. Государевой казной он как своей собственной распоряжается. Можно ли такое терпеть? Только мы, сидящие здесь, его не одолеем, нам без помощи Шуйских не обойтись.

Иван Кубенский недовольно скривился, однако брат поспешил поддержать Третьяка.

— Иван Васильевич Шуйский, — произнёс Дмитрий Палецкий, — располагает во Владимире большой силой, с помощью которой мы и одолеем Бельского. Надобно немедля снарядить во Владимир гонца с известием, чтобы в ночь с Сильвестра на Малахия[224] Иван Васильевич вместе с детьми боярскими явился в Москву. Думаю, он не откажется от участия в задуманном нами деле: Шуйские давно уже хотят посчитаться с Бельским.

— Может, и за Андреем Шуйским послать? — предложил Михаил Кубенский.

— Андрей Шуйский сейчас в Заволжье, его скоро не сыщешь. Думаю, однако, что в нём особой нужды нет. А вот возмутить московский люд против Бельского и митрополита следует, особенно новгородцев, живущих в Москве, — они всегда были верны Шуйским.

Иван Кубенский прервал речь Дмитрия Палецкого:

— В грамоте, которую мы пошлём Ивану Шуйскому, следует написать, что мы, князья Кубенские, будем с ним заодно, ежели станем при государе первыми!


Вот и настала ночь на Малахия 1542 года. Тихо падал снег на московские улицы, одно за другим гасли окна в Сыромятниках. Вот и в доме Аникиных погас свет. Ульяна, уложив детей, а их уж пятеро народилось, да ещё найдёныш Ванятка, забралась на полати, прижалась к мужу.

— Не спишь, Афонюшка?

— Не сплю, Ульяша, на душе что-то тревожно, не было бы беды.

— Откуда беде-то быть?

— Беспокойство великое по всей Москве, людишки Шуйских повсюду снуют, против Бельского да митрополита речи хульные ведут.

— Хуже горькой редьки надоела боярская смута, и когда только она кончится!

— Повзрослеет великий князь, глядишь, призовёт бояр к порядку.

— Их призовёшь!

За окном застонал снег под копытами лошадей. Афоня приподнялся, чутко вслушался в темноту.

— Лежи, не вставай, не то беда приключится.

— Я только гляну, что там за воротами деется.

Афоня, спустившись с полатей, пошарил босыми ногами, отыскивая сапоги. В избе слышалось мерное дыхание спящих. Тёща лежала внизу на лавке, дети посапывали на печи. Новорождённая Настенька захныкала в люльке, и Афоне пришлось покачать её. Выйдя во двор, припал лицом к щели в частоколе и тотчас же увидел всадников. Их проследовало в сторону Кремля около трёхсот.

«Кто бы это мог быть? Судя по всему, воины проделали большой путь. Едут они от Рогожской слободы, а ведь от неё начинается путь на Владимир и Нижний Новгород. Всем ведомо, что во Владимире стоит наше войско во главе с Иваном Шуйским. Так, может быть, оно возвратилось в Москву? Но почему же вои говорят вполголоса, словно боятся, что их услышат? Видать, не хотят, чтобы об их прибытии проведали».

Тут Афоня почувствовал, что промёрз до костей, и заторопился в тёплую избу.

— Что там подеялось?

— Вои князя Шуйского приехали из Владимира, видать, хотят втихаря накрыть Ивана Бельского.

— Нам-то что от того, Бельские или Шуйские будут возле великого князя? Хрен редьки не слаще. Спи и ни о чём не думай.


Впереди воинов, явившихся из Владимира, ехали молодой князь Пётр Шуйский — сын Ивана Васильевича и его друг воевода Иван Большой Шереметев. В Кремле никто не препятствовал прибывшим — заговорщики своевременно сняли стражу. Расположившись в Кремле, стали думать, что делать дальше.

— Первым надо захватить Ивана Бельского, — приказал Пётр Шуйский.

Так было велено ему отцом, оставшимся во Владимире по случаю недомогания.

Незадолго до рассвета воины окружили двор Ивана Фёдоровича Бельского. Истошный крик воротника взорвал тишину. Пробудившиеся слуги бестолково заметались по комнатам и сеням.

Боярин, едва очнувшись ото сна, тотчас же понял: пришла беда. В одном нижнем белье метнулся он к лестнице, ведущей на чердак. Здесь было морозно, пахло старым хламом. Бельский забрался в большой сундук с тряпьём, закрылся крышкой:.

Крики избиваемых слуг, треск ломаемой мебели, звон оружия доносились снизу.

— Не мог же он сквозь землю провалиться! Ищите по всему дому! — Иван Фёдорович по голосу узнал Петра Шуйского.

Лестница, ведущая на чердак, застонала под тяжестью ног. Крышка сундука откинута, остриё меча оцарапало плечо воеводы.

— Да тут кто-то есть! А ну вылазь!

Бельский выбрался из укрытия.

— Ведите его на Казённый двор, а как рассветёт, отправьте туда, откуда прибыл.

— Братца его брать будем?

— Дмитрия Фёдоровича не тронь — наш человек. Теперь дружков Ивана Бельского — Петра Щенятева и Ивана Хабарова схватить надобно.

Воеводу Ивана Ивановича Хабарова мятежники застали дома. С мечом в руке он выскочил во двор, но был сбит с ног, связан и посажен в погреб под палатами одного из сторонников Шуйских, казначея Фомы Головина, родственника Ивана Третьяка.

А вот Пётр Щенятев успел незамеченным ускользнуть из дома и решил укрыться в великокняжеском дворце. Ваня был разбужен его истошными криками:

— Государь! Злые вороги напали на верных твоих слуг! Боярин Иван Фёдорович Бельский да воевода Иван Иванович Хабаров схвачены мятежниками. Мне же чудом удалось вырваться из их рук, но они идут следом. Умоляю, спаси меня!

Ваня сидел на кровати в одном нижнем белье, взволнованный и перепуганный ночным происшествием. Дрожь сотрясала его тело. Кто преследует Петра Щенятева? Как он может защитить его от неведомых врагов? Мальчик соскочил с кровати, выглянул в окно: до света ещё не скоро. Но что это там мелькнуло? Кажется, огонёк, а вон ещё и ещё. Неизвестные люди с факелами в руках окружают великокняжеский дворец. Что же делать?

Пётр Щенятев стоит на коленях перед ним, одиннадцатилетним государем всея Руси, перепуганным, растерянным. Сознание собственного бессилия не менее ужасно, чем страх.

Но вот двери опочивальни с треском распахнулись, и мятежники оказались лицом к лицу с великим князем.

— Что вам нужно? — звонким голосом закричал мальчик.

Никто не ответил ему. При виде Петра Щенятева толпа разразилась дикими воплями:

— Вот он, дружок Ивана Бельского!

— Ишь, собака, в покоях государя удумал от нас укрыться!

— Бей его!

Петра Щенятева схватили и через задние двери опочивальни поволокли на улицу. В выстуженной, задымлённой факелами палате никого не осталось. Мальчик возвратился к постели и, уткнувшись в подушку, разрыдался.

Но что это? В сенях вновь загалдели люди, и в сопровождении десятка слуг в опочивальню вошёл запыхавшийся митрополит Иоасаф.

— Государь! Великое бесчестье творят людишки Шуйских моему священному сану; окружив митрополичье подворье, вопли богопротивные испускают, каменьями окна побивают.

Следом за митрополитом в палату ворвались мятежники.

— И этот черноклобучник туда же — под крылышко великого князя!

— Пригрелись у него за пазухой две змеи подколодные!

— Одна белая, другая — чёрная!

Кто-то громко рассмеялся. Дюжий верзила пытался ухватить митрополита за мантию. Монахи, плотным кольцом окружив Иоасафа, медленно отступали к дверям.

Палата вновь опустела. Государь в изнеможении повалился на постель. Слёзы неудержимо лились из его глаз. Это были слёзы отчаяния, одиночества, бессилия, лютой злобы.


Удостоверившись, что юный великий князь не может защитить его, Иоасаф, сопровождаемый слугами и толпой мятежников, решил податься на подворье Троицкого монастыря. Будучи игуменом этой обители, он, приезжая в Москву, всегда останавливался здесь. Троицкое подворье казалось ему более надёжным местом, чем митрополичий двор, откуда почти все слуги разбежались в самом начале мятежа.

На крыльце Иоасафа встретил его преемник на посту игумена Троицкого монастыря Алексий — высокий благообразный старик с громовым голосом.

— Стойте, нечестивые! — закричал он мятежникам, ворвавшимся на подворье вслед за митрополитом и его слугами. — Да как вы смеете творить бесчестие первосвятителю?

При звуках его голоса толпа на минуту притихла, потом заревела пуще прежнего, потому что в это время к ней присоединялись дети боярские, специально посланные Шуйскими с наказом низложить митрополита Иоасафа.

Фома Головин незаметно ухватил его за мантию и потянул на себя. Иоасаф повалился на землю. Слуги попытались было поднять его, но толпа оттеснила их и принялась топтать хилого старца.

— Стойте, стойте, нечестивые! — тщетно взывал игумен Алексий — Умоляю тебя, Сергий-чудотворец, метни стрелы огненные в зверей диких, спаси верного слугу твоего Иоасафа!

Эти слова, произнесённые громовым голосом, на мгновение остановили толпу. Подоспевший Дмитрий Палецкий подхватил митрополита, отнёс его в палату.

Через несколько дней Иоасаф был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, а Иван Кубенский был пожалован боярством.

ГЛАВА 13

Итак, митрополит Иоасаф пал. Однако церковь не может быть без духовного пастыря. Кто более других достоин митрополии — тверской епископ Акакий[225], игумен Троицкого монастыря Алексий или архиепископ новгородский Макарий? Добивающихся высокого сана много, но избран будет кто-то один.

В начале марта 1542 года возок новгородского архиепископа бодро скользил по направлению к Москве. День был солнечный, ясный. Лёгкий ночной морозец сковал поверхность снега, сделав её удобной для езды. Макарий, сидя в возке, зорко всматривался в приметы весны. На придорожных деревьях уже заблестели почки, это под тёплыми солнечными лучами растаяла смола, защищающая от морозов нежные зачатки листочков. Чёрная колея дороги лоснилась влагой.

Мысли Макария переметнулись в Москву. Ему вроде бы и жаль Иоасафа, и вместе с тем он доволен: времена нынче жестокие, а низложенный митрополит оказался слабым, потому пользы от него юному великому князю и государству Русскому было мало. Ежели с Божьей помощью он, Макарий, станет митрополитом, то прежде всего постарается ослабить строптивое боярство и возвеличить государя. Ещё покойный Иосиф Волоцкий страстно убеждал людей в божественном происхождении великокняжеской власти.

«Царь естеством подобен есть всем человекам, властию же подобен вышнему Богу, ибо сам Бог посадил его в себе место и суд и милость передал ему и церковное и монастырское и всего православного государства и всея Русской земли. Суд царя никем не посуждается»-так писал Иосиф Волоцкий.

«А почему бы нынешнему государю, — думает Макарий, — не принять, подобно Владимиру Мономаху, царский титул? Это сразу возвеличило бы его в глазах людей, возвысило бы над строптивым боярством. Лишь государство с сильной единодержавной властью способно успешно противостоять ворогам, создавать бесценные творения».

Макарий принял пострижение в Пафнутьево-Боровском монастыре, где начинал свой иноческий путь и Иван Санин, впоследствии прозванный Иосифом Волоцким, — самый известный и почитаемый воспитанник этой обители. В душе Макария навсегда запечатлелся образ Иосифа, наделённого разнообразными достоинствами- остротой и гибкостью ума, плавным и чистым выговором, приятным голосом, прекрасным знанием Священного писания, приветливостью в обращении, состраданием к слабым. Макарий хорошо помнил голодный год, когда к монастырю стекались толпы измождённых, обессиленных людей. Иосиф кормил около семисот человек, не считая детей, построил при монастыре странноприемницу с церковью, чтобы покоить больных и кормить бедных. Когда же истощились собственные средства монастыря, Иосиф приказал занимать деньги, но продолжать кормить убогих. Он увещевал дмитровского князя Юрия Ивановича, призывая его позаботиться о людях, страдающих от голода. Иосиф писал ему: «Бога ради и Пречистой Богородицы, пожалуй, государь, попекись о православном христианстве, о своём отечестве, подобно православным царям и князьям, которые заботились о своих подданных во время голода: который государь имел у себя много хлеба, раздавал его неимущим или приказывал продавать недорого, устанавливал цену, поговоривши с боярами, как надобно, полагал запрет страшный на ослушников, как и теперь сделал брат твой великий князь всея Руси Василий Иванович. Если ты распорядишься так в своём отечестве, то оживишь нищих людей, потому что уже многие теперь люди мрут с голоду, а кроме тебя некому этой беде пособить; никто другой не может ничего сделать, если ты не позаботишься и не установишь цены своим государским повелением».

Будучи сострадательным к людям, Иосиф не терпел монахов, нарушавших установленный им порядок, был непреклонным гонителем еретиков. Непримиримый противник его Вассиан Патрикеев призывал выпустить кающихся еретиков из заточения, однако Иосиф твёрдо стоял на своём. Таков был учитель новгородского архиепископа.

В возрасте двадцати пяти лет Макарий стал архимандритом Лужецкого мужского монастыря. Великий князь Василий Иванович, нередко приезжавший в Можайск на охоту, познакомился с ним. Молодой архимандрит приглянулся ему и вскоре получил жалованную грамоту на владение Лужецким монастырём. Спустя двадцать лет Макарий был провозглашён архиепископом Новгорода, а ныне, ещё через шестнадцать лет, готов стать митрополитом всея Руси. Позади шестьдесят лет, но Макарий бодр и активен. Что же им сделано во славу Господа Бога и Русского государства?

Собрал он вокруг себя людей, озабоченных сохранением древних книг, обретающихся в отечестве. Это, например, князь Василий Тучков, книжник и толмач Дмитрий Герасимов[226]. В Новгороде были переведены на русский язык сочинения епископа Бруно, Иеронима, блаженного Августина, Григория Великого, пресвитера Беды Кассиодора. Однако среди новгородских книжников Макарий был не только руководителем, но и ревностным тружеником. Он усердно работал над Великими Четьи-Минеями, а в голове уже зрел замысел Степенной книги — история благоцветущего рода русских государей от времён первых князей и вплоть до ныне здравствующего Ивана Васильевича. Вельми богата Земля Русская книгами. Вот уже восемь лет, не разгибая спин, скрипят перьями писцы, создающие Великие Четьи-Минеи, а сделано лишь около трети задуманного Макарием — написаны четыре большие книги. Глубоко верит Макарий — Великие Четьи-Минеи объединят разные местности Русского государства, всех русских людей, где бы те ни проживали — в Смоленске или Заволжье, в Новгороде или Переяславле-Рязанском, они прославят Русскую землю и её героев.

Ещё при Василии Ивановиче Макарий приобрёл большое влияние благодаря помощи, которую он оказал ему при расторжении брака с Соломонией. В знак признательности великий князь способствовал назначению Макария на должность новгородского архиепископа, которая в течение семнадцати лет до того была свободной. Кроме того, Василий Иванович передал ему конфискованную казну новгородских архиепископов.

Поддержка со стороны великого князя способствовала активной деятельности Макария, причём он не ограничивал себя только церковными делами — во время мятежа Андрея Старицкого ему пришлось поднимать людей на защиту Новгорода.

Мысли, мысли… Они бегут бесконечной чередой, вот как эти снежно-белые облака в мартовской сини неба. И хоть лет позади немало, хочется успеть сделать так много! К сожалению, жизнь человеческая коротка. Но вместе с тем и прекрасна, как этот солнечный мартовский день, как эти белоствольные красавицы берёзы, бегущие куда-то назад, к Новгороду.

По дороге в Москву Макарий решил навестить тверского епископа Акакия, ему важно было заручиться поддержкой влиятельного церковного деятеля. Акакий и сам мог претендовать на митрополию, и это побуждало Макария к осторожности.

Двор тверского епископа располагался возле собора Спаса Преображения, сохранившего следы пожара 1537 года. Добродушный толстяк встретил гостя с распростёртыми объятиями.

— Сердечно рад видеть в своём доме столь дорогого и любезного мне человека. Давно собирался сам навестить тебя ради беседы душевной, для ума полезной, да всё недосуг.

— И я премного рад нашей встрече.

— От разных людей наслышан я о задуманном тобой деле, о Великих Четьи-Минеях. Не терпится узнать, как далеко продвинулась работа над ними.

— Вот уж восемь лет минуло с той поры, как мы с Божьей помощью приступили к этой работе, а лишь треть одолели, закончили четыре большие книги.

— Да пошлёт Господь Бог благодать свою тем, кто трудится над Четьи-Минеями. Велико значение их для Руси и народа, её населяющего.

— Спасибо на добром слове. Немало похвального слышал я всюду о делах тверского епископа.

Акакий досадливо махнул рукой.

— Какие наши дела! Пять лет назад случился в Твери большей пожар, от которого сильно пострадал собор Спаса Преображения. А в нём мы хранили многие ценные книги. Так те книги все погорели, почти ничего спасти не удалось. Инок Максим Грек по этому поводу прислал мне утешительную грамоту, вот, кстати, она.

— Слышал я о великом тверском пожаре и очень сожалею, что во время его погорели ценные книги и грамоты, потому распорядился нагрузить возок книгами из софийской книгохранительницы в дар собору Спаса Преображения.

На глазах Акакия проступили слёзы.

— Дай Бог тебе здравия за столь щедрый дар, много печёшься ты о процветании книжного дела на Руси.

— Ты вот упомянул об иноке Максиме Греке. Хотел бы я ведать, исправился ли он? Усердно ли замаливает свои вины перед Господам Богом?

Акакий помолчал, собираясь с мыслями, — вопрос был непростой. Десять лет минуло с той поры, как церковный собор сослал Максима Грека в Тверь под его надзор. Многое изменилось с тех пор, низложен митрополит Даниил — главный обличитель осуждённого, потому можно быть откровенным с Макарием.

— Я так мыслю, что Максим Грек пострадал из-за своей неосмотрительности и горячности. В чём его вина? Есть люди, которые склонны излагать всё, о чём они думают, на бумаге. К числу оных относится и Максим Грек. Читал я многие его творения и дивился тому, что и как в них изложено. Польза от этих творений для людей несомненная, потому труды Максима будут чтить многие поколения людей. Максим, однако, упускает из виду, что мысли его могут быть неугодными кому-то из власть имущих.

— Мысли Максима неугодны сторонникам дела Иосифа Волоцкого…

— Многое из написанного Максимом Греком угодно православной церкви. Что же касается споров между её служителями, то разрешить их может порой только время. За годы, прошедшие после собора, осудившего Максима Грека и Вассиана Патрикеева, острота споров между стяжателями и нестяжателями притупилась, ныне нас заботит иное.

— Согласен с тобой, Акакий, ныне все наши помыслы должны быть направлены на укрепление великокняжеской власти, на одоление боярской смуты.

— Приказал я облегчить участь Максима Грека, снять с него оковы, разрешил писать.

Макарий в душе не одобрял самовольных, без ведома церковного собора послаблений в отношении Максима Грека, но промолчал: не для того явился он в Тверь, чтобы затевать спор с тверским владыкой о судьбе неудачливого писаки, ему хотелось обсудить вопрос о будущем митрополии, но самому начать такой разговор значило бы проявить свою заинтересованность. По тем же самым соображениям и Акакий не заводил об этом речи.

— Новгород от Москвы дальше Твери, потому хотел бы я знать, что нового ныне в Белокаменной?

Акакий усмехнулся, он хорошо знал, что у Макария в Москве немало доброхотов, сообщавших ему обо всём, что там происходит, потому ответил уклончиво:

— Ныне в Москве неспокойно, даже митрополитом быть стало опасно — Иоасафа толпа едва не растерзала, а Ивана Бельского Шуйские сослали на Белоозеро. Много зла чинят они на Руси.

Услышав неодобрение деяниям Шуйских, Макарий решился спросить о главном: как можно поставить на место нынешних первосоветников государя?

— Есть ли на Руси сила, способная одолеть Шуйских?

Акакий пристально глянул в тёмные глаза Макария и, казалось, уловил его тайные мысли.

— Борьба около юного великого князя идёт между Шуйскими и Бельскими. Любой человек, пожелавший участвовать в ней, становится на ту или иную сторону, а это лишь затягивает борьбу за власть, усугубляет наши беды. Между тем есть люди, имеющие ничуть не меньше прав на близость к государю, чем Шуйские и Бельские, — я имею в виду Глинских. Ныне дядья великого князя оказались не у дел и занимают незавидные воеводские посты: Юрий в Муроме, а Михаил — в Туле. Ежели их приблизить к государю, пожаловать боярством, они могли бы потеснить Шуйских.

Макарий и сам не раз думал о том же, но чутьё искушённого в житейских делах человека подсказывало ему, что на этом пути могут быть немалые трудности, одна из которых — жестокосердие Глинских: лют был Михаил Львович, да и племянница его тоже, а ведь яблоко от яблони недалеко падает…

Любезно распрощавшись с тверским епископом, Макарий продолжил путь к Москве.


На Сороки[227] возок новгородского архиепископа миновал большое подмосковное село Чашниково. Пока ехал мимо изб, Макарий слышал слова величальной песни, зазывающей весну на Русь:

Весна, весна красная!
Приди, весна, с радостью,
С великой милостью:
Со льном высоким,
С корнем глубоким,
С хлебом обильным!
В пределах села дорога уже освободилась от снега, возок скользил медленно, поэтому его со всех сторон окружили дети с выпеченными из муки птахами в руках. Звонкими голосами они призывали жаворонков поскорее прилетать в их края:

Жаворонки, прилетите, красно лето принесите.
Ты запой, запой, жавороночек,
Ты запой свою песню, песню звонкую,
Ты пропой, пропой, пташка малая,
Пташка малая, голосистая,
Что про те ли про земли заморские,
Заморские земли чужедальные,
Где заря со зоренькой сходится,
Где тепла вовек не отбавляется.
Слушая незатейливую детскую песенку, Макарий думал о приближающейся весне, о раздающихся на быстрине полыньях, об оседающих на тёплом ветру сугробах, о птицах, пробирающихся на Русь. Грачи уж вон пожаловали на старые гнездовья, весело орут на придорожных берёзах, важно расхаживают по намокнувшей дороге. Ныне — вторая встреча весны[228], обычай древний, языческий, но Макарию приятны звонкие детские голоса, — приближающаяся весна мила всем. Сорок мучеников, поминаемых в этот день, торят путь-дорогу сорока утренним морозам, из которых каждый всё легче да мягче другого. Если все сорок утренников пройдут подряд- быть лету ведренному, для уборки всего полевого сподручному.

Мысли Макария неожиданно потекли по иному руслу: скоро ли кончится на Руси подобная лютой зиме боярская смута? Наступит ли спокойствие в Русском государстве? Сможет ли он одолеть строптивых бояр? Впервые за всю дорогу его охватили сомнения в своих силах, в правильности избранного пути. Что ждёт его в Москве? Не уготована ли ему участь Иоасафа?

На мгновение стало холодно, неуютно, захотелось приказать вознице повернуть назад, в Новгород, но в это время возок новгородского владыки выбрался на Тверскую улицу Москвы, сплошь заполненную народом. Сначала Макарий подумал, что люди московские вышли окликать весну, и нахмурился: живучи на Руси языческие обычаи! Оказалось, москвичи устремились встречать новгородского архиепископа. Такой встречи он не ожидал.

На подворье Софийского дома[229] Макарий увидел Василия Михайловича Тучкова, который радостно улыбался ему. При виде князя владыка почувствовал себя увереннее, спокойнее, сомнения оставили его.

«Вот кто полностью понимает мои устремления, кто станет моим другом и соратником в борьбе со строптивым московским боярством! Кто ещё поддержит меня? Шуйские пока терпимо относятся ко мне. Помнится, Андрей Шуйский, посаженный в темницу за участие в заговоре Юрия Дмитровского, обращался ко мне с челобитной, в которой просил печаловаться за него великому князю Ивану Васильевичу и его матери, государыне великой княгине Елене о снятии с него опалы и даче на поруки. Правда, я ничем не помог тогда ему, жестокосердная правительница отринула моё печалование… Надежда на государя слабая — мал он, да и запуган боярами, потому сам нуждается в поддержке, однако помогать ему надобно незаметно, через верных людей, иначе навлечёшь на себя гнев строптивых бояр, которые ревностно наблюдают за всеми, кто пытается заручаться милостью великого князя».

Василий Михайлович подошёл к Макарию, чтобы принять благословение.

— Сердечно рад видеть тебя, святой отец, в здравии на Москве. Все москвичи бесконечно счастливы твоим приездом.

— Ни к чему мне такая честь, по нынешним временам чем меньше чести, тем лучше.

— Народ московский всегда уважительно относился к тебе, святой отец, уверен, что только тебя церковный собор изберёт митрополитом.

— На всё воля Божья.

Рядом с Василием Тучковым Макарий увидел иерея Сильвестра, памятного ему по Новгороду. Среди священнослужителей немало было толков о его проповедях и образе жизни. Все признавали, что Сильвестр — муж строгий нравом и мудрый в советах. Но к чему давать свободу рабам? Кто станет работать на господина, если все слуги, обучившись грамоте, займутся торговлей, писанием икон и книг? Нестяжательство, возникшее в лоне церкви ещё в прошлом веке, кануло в Лету вместе со своими поборниками — Нилом Сорским и Вассианом Патрикеевым. Сильвестр же пытается внедрить нестяжательство в мирскую жизнь. Но уж коли в церкви оно потерпело крах, то как же ему в миру закрепиться? К тому же поговаривают, будто Сильвестр способен к чародейству. И хотя Макарий не очень-то верил этому, он всё же относился к священнику настароженно.

— Возликовал я сердцем, узнав от Василия Михайловича весть о твоём приезде, владыко, — сладкозвучно произнёс Сильвестр, целуя руку Макария. — Глубоко верю, что книжная премудрость воссияет в Москве так же ярко, как и в Новгороде Великом после твоего утверждения на митрополии. Все православные христиане с большим нетерпением ждут появления на свет Божий Великих Четьи-Миней.

— Доводилось слышать мне, что и ты к книжному делу намерен руку приложить.

— Мой труд скромен, святой отец, хочу я написать книгу, рекомую «Домострой», в которой поучаю, и наставляю, и вразумляю сына своего имярек, и его жену, и их чад, и домочадцев быть во всяком христианском законе и в чистой совести и правде, с верою творящих волю Божию и хранящих заповеди его, себя утверждающих в страхе Божьем и в праведном житии. Муж должен наставлять жену, а также домочадцев своих не насилием, не ранами, не тяжкою работою, а мудрым словом, чтобы дети во все времена были сыты и одеты, в тепле и во всяком порядке. Хочу, чтобы русские люди жили в своих домах в любви и согласии, с верой в Бога, трудились не покладая рук, созидая своё богатство.

— Нелёгок твой труд, но важен, верю, что с помощью Господа Бога ты одолеешь его.


Через седмицу после приезда в Москву, 16 марта 1542 года, в четверг, Макарий был провозглашён митрополитом всея Руси.

ГЛАВА 14

В палате Ивана Васильевича Шуйского собрались Андрей Михайлович Шуйский, казначей Фома Головин да молодой воевода Иван Большой Шереметев. В последние дни хозяин дома постоянно чувствовал недомогание, поэтому в беседе почти не участвовал.

— Ну как вам новый митрополит поглянулся? — Фома Головин затаил в усах язвительную усмешку.

Ему ответил Андрей Шуйский:

— Не нравится мне Макарий — мягко стелет, да жёстко спать. Иоасафа мы низложили за то, что великий князь держал его вместе с Иваном Бельским в первосоветниках. Нынешниймитрополит не часто бывает у государя, занят как будто церковными делами, а влияние его на великого князя чувствуется во всём. Иногда мне кажется, будто не мы, Шуйские, одолели Иоасафа с Иваном Бельским, а кто-то ещё, а кто именно — неведомо.

Воевода Иван Шереметев попытался успокоить боярина:

— Напрасно, Андрей Михайлович, тревожишься, пристально следим мы за всеми, кто стремится приблизиться к юному государю.

Фома Головин весело рассмеялся, вспомнив, как он, ухватив Иоасафа за мантию, повалил его на землю.

— Чего их, митрополитов, бояться? Такие же смертные, как и мы. Ежели Макарий станет нам поперёк дороги, я первый стащу с него мантию, и предстанет он перед нами в чём мать родила.

Андрей Михайлович громко захохотал, услышав грубую шутку казначея. Внешностью и повадками он походил на покойного двоюродного брата Василия Васильевича Шуйского: низкоросл и широк в плечах, короткопалые руки, вместительное чрево.

— Ты вот, Иван Большой, говорил только что, будто великий князь никого в приближении не держит. А я с тем не согласен, — короткопалая рука Андрея Михайловича распростёрлась по столу, — давно замечаю, что брат Михаила Семёновича Воронцова Фёдор своими сладкими речами прельщает государя. Род Воронцовых велик и влиятелен, от них всего ожидать можно. Слышал я, будто покойный Михаил Львович Глинский, желая захватить власть в государстве, сносился с Михаилом Семёновичем и обещал ему вместе с ним держать Русскую землю.

— И мне показалось, что Фёдор Воронцов неспроста льнёт к государю, — произнёс Фома Головин, — а кроме того, Бельские меня беспокоят. Вряд ли они долго потерпят пребывание Ивана на Белоозере, обязательно постараются освободить его либо с помощью великого князя, либо иным путём.

— С Бельскими надобно разделаться навсегда, — решительно произнёс Андрей Шуйский, — думаю я послать верных людей на Белоозеро, и тогда Бельские никогда не встанут нам поперёк дороги: Дмитрий изрядный трус, а Семён в бегах и вряд ли когда осмелится вернуться на Русь, уж больно много напакостил он ей. Иван Васильевич пристально посмотрел в глаза двоюродного брата. Много грехов совершено им, но никогда ещё он не говорил об убийстве столь откровенно и непринуждённо.

— Ты, Андрей, и вправду намерен послать своих людей на Белоозеро?

— Я уже обо всём договорился со своими людьми, завтра они отправятся к Ивану Бельскому.

Спокойный ответ Андрея смутил Ивана Шуйского, ему вдруг стало как-то не по себе. Что-то в последнее время надломилось в нём, часто стало вспоминаться прошлое, ни с того ни с сего раскаяние за дурные поступки вдруг охватывало его, после чего хотелось стать на колени перед иконами и молиться.

— Андрей, не бери греха на душу, все мы смертны.

— Поздно, Иван, Бельскому уже не жить.


Две дороги ведут из Москвы на Белоозеро. В зимнее время туда можно попасть на санях через Дмитров и Углич. Летом же ехали через Ярославль, путь от Ярославля до Белоозера обычно одолевали за четыре дня.

Белозерск — небольшой городок, затерявшийся среди болот и лесов на севере Московского края. Между ним и Вологдой лежит водный путь по рекам Шексне и Сухоне, с давних времён соединённых волоком.

В деревянных домишках под северным выцветшим небом жили рыбаки, поставлявшие рыбу во многие города Русского государства — в Москву, Тверь, Новгород… Для приезжих купцов в городе построены два гостиных двора. Помимо рыбы на белозерском торгу можно было купить мясо и овощи, сукна и щепетье[230]. В изобилии здесь продавалась тверская посуда — ставцы[231] белые, блюда осиновые, корцы[232] малые и большие, солоницы. Из расположенного неподалёку Кирилло-Белозерского монастыря, где была изба токаренная, монахи привозили на белозерский торг ложки добрые кирилловские — репчатые, с присадками из рыбьего или моржового зуба, шадровые[233], корельчатые[234], белые и чёрные. Но особенно обширен и богат в Белозерске рыбный ряд. Здесь в большом количестве продавали дары озёра: икру ряпушную, бочки судачины, лещины и щучины, а также рыболовные снасти — мерёжи, неводы, проволоки на уды. Из близлежащих сёл крестьяне доставляли на торг возы льна и конопли.

Гудит, шумит белозерское торжище, ударяют по рукам торговцы и покупатели, яркими словесами расписывают свой товар купцы.

Около кабака спешились трое всадников и подозрительно осмотрелись по сторонам. В Москве в эту пору вовсю разгорается зелёное пламя, а здесь деревья и кустарники лишь начали разжимать свои крохотные кулачки-почки. Не заметив ничего опасного для себя, путники зашли в кабак. Торг ещё только начался, поэтому народу в кабаке было мало; здесь кисло пахло щами, пивом, овчиной. При виде гостей скоморох Филя грянул в гусли, пустился в пляс.

Меня тётка родила,
Мать и дома не была,
А бабушка повивала,
Насилу пымала. Эх…
Гости сделали вид, что не заметили скомороха, прошли в дальний угол кабака.

— Эй, хозяин, принеси-ка нам перекусить да подай ведёрко мёду, — загремел на весь кабак голос Петрока Зайцева.

Рожа у него свирепая, вся заросшая рыжими волосами, под глазами тяжёлые мешки. Вместе с ним были Митька Клобуков — высокий рослый парень с бегающими глазами и коренастый крепыш Ивашка Сергеев. Хозяин кабака Пинай Тихонов засуетился:

— Не успеет лысый кудри расчесать, как всё будет готово!

Он расставил перед гостями блюдо с хлебом, горшок горячих щей, деревянные чарки.

— Выпьем за успех веленого нам дела! — хоть и тихо сказал Петрок, но Филя расслышал его слова.

«Какое такое дело у этих молодцев в Белозерске?»

Скоморох ещё более навострил уши.

— А ты ведаешь, где тут тюрьма? — Ивашка подозрительно осмотрелся по сторонам.

— Когда-то Василий Васильевич Шуйский посылал меня сюда по сходному делу. Тюрьма стоит в самой середине этого вшивого городка и смотрит окнами на Белоозеро.

— А ну как не справимся мы втроём со стражниками?

— Стражники нам не помеха: у меня есть грамота от Андрея Михалыча Шуйского, в ней чёрным по белому написано, чтобы стражники беспрепятственно пропустили нас к боярину Бельскому. Выпьем за упокой его души!

— А ну как боярин брыкаться начнёт?

Петрок громко расхохотался.

— Я ему побрыкаюсь!

В полдень пьяная троица покинула кабак и устремилась к местной тюрьме.


Едва за посетителями закрылась дверь, Филя побежал к хозяину кабака, чтобы поведать об услышанном, Пинай задумчиво почесал в затылке.

— Выходит, палачи прибыли из Москвы, чтобы вершить суд над боярином Бельским. Мы-то тут при чём?

— Нехорошо, когда человека ни за что убивают!

— А может быть, Бельский по делам своим заслужил такой участи?

— Вряд ли, дядя Пинай, просто Шуйские решили свести с ним счёты. Надо бы предупредить стражников о готовящемся убийстве, им ведь приказано охранять боярина, а не убивать до смерти.

— А стражники что могут поделать, если у палачей приказ на руках есть?

— В грамоте-то сказано, чтобы сих людишек допустили до боярина Бельского, а они собираются убить его. Ежели стражники будут присутствовать при беседе Бельского с молодцами, те ничего не сделают с ним.

— Коли так, немедля беги к тюрьме.


Иван Фёдорович Бельский задумчиво смотрел сквозь узкое зарешечённое оконце на Белое озеро. Вода в нём светлая, как и холодное северное небо над ним. Несколько рыбацких лодок бороздят ровную спокойную гладь озёра.

«Промашку допустил я с Шуйскими: вместо того чтобы посылать их во Псков и Владимир, надо было отправить сюда, в Белозерск. Нерешителен я был, надеялся на помощь великого князя и митрополита Иоасафа, стремился привлечь на свою сторону бояр. Но разве можно на них полагаться? Все они, словно псы голодные, зорко следят за теми, кто стремится приблизиться к великому князю, и, заметив оных, кидаются на них со всех сторон. Мне ли не знать наше боярство? Когда Шуйские были возле юного великого князя, оно помогало мне, но лишь добился я власти, те же самые бояре напали на меня. Взять хоть Ивана Кубенского для примера».

Иван Фёдорович вспомнил поход на Казань двенадцатилетней давности, который по велению великого князя Василия Ивановича ему довелось возглавить вместе с Михаилом Львовичем Глинским. Когда после захвата острога оставалось лишь войти в беззащитный город, Михаил Львович затеял спор, кому из них первому надлежит въехать в покорённый город. Пока они спорили, началась такая сильная гроза, что посошные и стрельцы испугались и, побросав наряд, бежали прочь от Казани. Так что казанцы не только наши пушки приобрели, но и город за собой сохранили.

Да, местнические споры много вреда приносят Руси. Но как избавиться от этой напасти? Вот был он у власти, да не удержался и до сих пор не ведает, каким образом мог бы противостоять ворогам.

Томительно течёт время в заключении. Ему, деятельному, умудрённому в государственной службе, особенно тягостно пустое времяпрепровождение, спокойное созерцание жизни за узким окном темницы. Неужели влиятельные родичи ничего не предпринимают для его спасения? Чу, чьи-то шаги послышались в сенях. Время вроде бы неурочное. А вдруг явится сейчас гонец из Москвы с вестью об освобождении? Прошлый раз сидел он вот в этой же самой конуре и так же услышал шаги в сенях. Вошёл гонец, специально посланный за ним государем, и сказал, что великий князь Иван Васильевич призывает его, боярина Бельского, пред свои государевы очи. Может, и сейчас ему скажут то же самое?

Сердце Ивана Фёдоровича радостно дрогнуло, он не ошибся: звуки шагов смолкли возле его двери. Вот скрипнул ключ в замке. Замок тяжёлый, скрипучий. Вот распахнулась дверь, и в темницу вошли торе. Тот, что зарос рыжими волосами, пристально глянув на него, прохрипел:

— Здравствуй, боярин.

Самый высокий из вошедших смотрит на него как-то странно, оценивающе, нагло. Ивану Фёдоровичу при виде гостей стало не по себе — государь никогда не послал бы за ним таких гонцов.

— Кто вы такие?

— Коли ты хочешь это знать, я отвечу. Меня Петроком Зайцевым кличут. Его, — показал скрюченным пальцем с грязным ногтем рыжий детина на высокого парня, — Митькой Клобуковым, а этого — Ивашкой Сергеевым. Тебе-то пошто знать это, боярин?

— Что вам от меня надобно?

— А ничего. Андрей Михалыч Шуйский прислал нас к тебе покалякать по душам.

— Кончай, Петрок, пустословить, нам спешить нужно.

— Ты, Ивашка, не суетись, — рыжий детина дыхнул на боярина перегаром, отчего тот отшатнулся к стене. — Что-то ты, боярин, пугливым стал.

— Нечего мне бояться.

— И Шуйских ты не боишься?

— А чего мне их бояться? Я им вреда не чинил.

— Вот те на! А не по твоей ли воле Андрея Михалыча сначала во Псков послали наместником, а как отозвали с наместничества, так убрали с глаз долой подале? А кто Ивана Василича во Владимир загнал?

— На то была воля государя и митрополита Иоасафа.

— На государя да митрополита ты вину не вали, Иоасаф здесь недалече — в Кирилловом монастыре грехи замаливает. Вряд ли он согласится с тобой, боярин. Ты сам, пользуясь малолетством государя, вредил Шуйским, за что и ответ должен держать.

Петрок неспешно извлёк из кармана моток прочной верёвки. При виде её Бельский громко закричал:

— Эй, стража!

— Потише ты ори, стерва! — Ивашка коротким резким движением ударил боярина ниже груди. Тот ойкнул и стал медленно оседать на пол.

— Убери свою верёвку, — приказал Митька, — я его и так, как гниду, прикончу.

Длинная рука потянулась к горлу боярина. Иван Фёдорович, придя в себя, изо всех сил впился в неё зубами. Митька отдёрнул руку, скверно выругался. Петрок громко захохотал.

— Что, Клобук, получил?

— Эй, стража! — вновь закричал Бельский. Ивашка с силой пнул его в лицо сапогом.

— Пока не очухался, берись за горло.

Все трое навалились на боярина: Ивашка зажал рот, Митька железной хваткой вцепился в горло. Бельский дрыгал ногами, извивался всем телом, потом затих.

Убедившись в том, что боярин мёртв, убийцы миновали пустынные сени, вышли на крыльцо. Перед тюрьмой стояли люди и молча смотрели на запыхавшихся, вспотевших палачей. Те при виде толпы ощерились. Озираясь по сторонам, прошли к своим лошадям, вскочили в сёдла и галопом устремились в сторону Ярославля.


С нетерпением ждут на Руси Сидоров день[235], ведь вместе с ним приходит настоящее тепло. Не зря говорят: «На Сидоры отошли все сиверы; прошли Сидоры, прошли и сиверы». Вместе с теплом являются на Русь ласточки и стрижи. В этот день крестьяне сеют лён, сажают огурцы.

Иван Васильевич Шуйский распахнул окно, и тотчас же голова закружилась от резкого, ни с чем не сравнимого запаха черёмухи.

«Господи, благодать-то какая кругом! Как радуется душа явившемуся теплу, свежим листьям на деревьях, бесконечному щебетанию птиц. Ни о чём не хочется думать, какая-то отрешённость от мира, словно ты уже не жилец на белом свете».

— Авдотьюшка! — тихо позвал боярин.

Тотчас же в палату вошла его жена, немногословная и неприметная, готовая исполнить любой приказ.

— Присядь-ка рядом, Авдотьюшка. Вспомнилось мне вдруг, как мы с тобой в самый первый раз повстречались, вот об эту же пору — соловьи пели, черёмуха цвела.

Авдотья с изумлением глянула на мужа.

«Чтой-то с ним нынче? Никогда в жизни не случалось вести речи о молодости, о соловьях. Уж не помешался ли старый?»

— Нешто запамятовала?

— Прости, Ваня, память к старости совсем худая стала, давно ведь то было… Нет, вру, вспомнилась мне та наша встреча! Мы с подружкой Катюшкой Пересветовой пошли на Васильев луг поглазеть, как наши полки отправляются в поход на Литву. Тут-то ты и повстречался!

— Верно, Авдотьюшка. Великий князь Василий Иванович назначил меня вторым воеводой полка правой руки, а я ведь совсем молоденьким был, как увидел тебя на Васильевом лугу, так и ошалел от любви, спрашиваю, как, девица, звать, а ты зарделась словно маков цвет и молчишь. А подружка твоя расхохоталась да и назвала твоё имечко.

Авдотья разрумянилась, похорошела и словно сбросила груз трёх с половиной десятков лет.

— Как же давно это было, Ваня! Великий князь Василий Иванович сам только что оженился на Соломонии, она ведь красавицей была!

— И ты в то время ей в красе не уступила бы. Помню, двинулись полки на Литву[236], а я всё с тобой расстаться не могу, кричу: «Жди меня, Авдотьюшка!»

— Помню, всё помню, Ваня! То лето самым долгим мне показалось, не могла я дождаться до осени, все глаза проглядела, тебя высматривая, а уж слёз-то что пролила!

— А пришла осень — справили мы свадебку, весёлой она у нас получилась. Куда же любовь-то наша потом подевалась?

— А потом хлопоты начались, детишки народились, до любви ли тут?

— То-то и оно — хлопоты да заботы… А ведь это всё суета, пустое, главное же в жизни — любовь. Слышь, как соловьи-то заливаются, и так каждую весну! У нас же с тобой лишь одна соловьиная осень и была, за всю жизнь — одна!

— Это я, Ваня, виновата во всём. Помнилось мне: ну какая теперь любовь, коли дети пошли, хлопоты да заботы. Только ныне осознала свою ошибку. Как вспомнил ты про нашу первую встречу на Васильевом лугу, так словно что-то в душе перевернулось, вновь увидела тебя молодым красавцем, воеводой, и как тогда — в сердце любовь пробудилась. А ведь любить можно было всю жизнь.

— Верно, Авдотьюшка, молвила, всю жизнь можно было любить друг друга! Да только мерзкая суета нас разлучила. Домогался я власти, почестей, имений, славы, а пришло время-ничего этого не надобно. В том и есть моя вина. Прости же меня, Авдотьюшка.

— Бог простит, и ты меня прости, Ваня.

Дверь распахнулась.

— Вы чего это тут голубками воркуете? В потёмках сидите, света не зажигаючи.

— Мы, Андрей, сумерничаем, молодость вспоминаем. Ты-то с чем пожаловал?

— Только что воротились с Белоозера мои людишки — Петрок Зайцев, Ивашка Сергеев да Митька Клобуков. Прихлопнули они Ивана Бельского, придушили.

Иван Васильевич вдруг захрипел, повалился на бок.

— Прощай, Авдотьюшка, — прошелестело по палате.

— Эй, слуги, тащите свет!

Палата озарилась трепетным пламенем свечей. Иван Васильевич был мёртв. Авдотья смежила его веки, заголосила.

А в открытое окно палаты непрерывным потоком вливался ни с чем не сравнимый запах черёмухи, доносились страстные трели соловьёв. Жизнь шла своим чередом.

ГЛАВА 15

Зелёный Георгий, или Егорьев, Юрьев день — один из самых любимых праздников на Руси. Весело зеленеют пригорки — это Егорий из-под спуда зелену траву выгоняет. С Зелёного Георгия переходят от зимнего содержания скота к летнему, нанимают пастухов и полевых работников. Правда, трава ещё невелика и из-под копыта пока не насытится ни корова, ни лошадь, потому рачительные хозяева подкармливают скотину сенцом. Ведь это у дурня сена достаёт до Юрья, а у разумного — до Николы. Выпадающие поутру росы почитаются целебными от сглаза, от семи недугов, лучшими для беления холстов. Взволнованно бьётся сердце русского крестьянина — на Егория начинается ранний посев яровых, а от удачного посева зависит будущий урожай и благополучие семьи.

Кудеяр проснулся с ощущением большой радости: вчера Олька сказала ему, чтобы он с утра явился в лес, где они когда-то искали траву от правежа. Отец Андриан давно уже поджидал, когда Кудеяр откроет глаза.

— С днём ангела тебя, сын мой, пусть счастье сопутствует тебе всю жизнь, а чтобы сей день запомнился, велено мне передать тебе поминок.

Монах развернул белую, из тончайшего полотна рубаху с дивными узорами по вороту и подолу.

— Кем — велено?

— О том я сказать тебе не вправе, сам понять должен, а пока надевай обнову.

Андриан любовно оглядел ладную фигуру пятнадцатилетнего парня.

«Выше меня уж вымахал, руки сильные и лицом пригож, не зря девицы заглядываются да рубахи дарят».

Едва прикоснувшись к еде, Кудеяр заторопился в лес, где об эту пору буйно распустились первоцветы. Вот из-под куста орешника проглянула стайка золотистых ключиков, чуть дальше по обочине ямы разбежались розово-лиловые хохлатки, такие нарядные, праздничные, а среди берёз расплеснулось половодье белых ветрениц. В лесу просторно, светло, торжественно. Пройдёт неделя-другая, распустятся на деревьях и кустарниках листья и весенние первоцветы исчезнут, словно их и не было вовсе. А пока их время.

Где-то далеко-далеко послышалась песня. Кудеяр весь замер, услышав её, сердце забилось неровно, с перебоями, приятная истома охватила тело. Он остановился и, прислонившись спиной к берёзе, стал ждать появления Ольки. Девушка словно плыла по лесу, широко раскинув руки, улыбаясь чему-то неведомому, прекрасному. Тонкая, стройная, одетая в белое нарядное платье, она показалась Кудеяру похожей на белоствольную красавицу берёзу.

— Здравствуй, Кудеяр, — глаза у Ольки голубовато-зелёные, лучистые, под узкими, высоко взметнувшимися бровями. Нос и губы словно выточены искусным мастером, — с днём ангела тебя!

Разве есть на свете музыка более приятная, чем Олькин голос?

Только сейчас Кудеяр заметил, что платье Ольки украшено точно такими же дивными узорами, как и его рубаха.

— А я и не знал, что ты такая мастерица, спасибо тебе за поминок.

Олька смутилась.

— Не за что, Кудеяр. Посмотри, какое вокруг раздолье! Идёшь по лесу ~ и петь хочется. В хороший день ты на свет народился.

— Сегодня — самый лучший день в моей жизни, оттого что вижу тебя, слышу твой голос. Даже страшно стало при мысли, что могли мы не встретиться.

— А я всегда знала, что встречу тебя.

Олька легонько ткнула пальцем в его нос, весело рассмеялась. Кудеяр хотел было схватить её за руку, но она ловко увернулась и, словно дразня его, отбежала на несколько шагов.

— Ты думаешь, я тебя не догоню?

— Где уж тебе, такому неуклюжему, догнать меня! Олька опять засмеялась и легко побежала среди берёз к злополучному обрыву, с которого она свалилась во время сбора травы от правежа.

— Стой, ногу сбедишь!

Олька хотела было повернуть направо, но Кудеяр загородил ей дорогу4.

— Ага, попалась! Зачем надо мной потешалась?

— Я больше не буду, — смешливо-жалобно произнесла Олька, — вижу теперь, ловок ты бегать по лесу.

Девушка стояла перед ним, прижавшись спиной к берёзе. Сердце Кудеяра, разгорячённое бегом, учащённо билось, жажда прикосновения к Олькиному телу туманила голову, неодолимая сила побуждала его обнять её, слиться с ней в единое целое.

— Не надо, Кудеяр, — Олькин голос прозвучал тихо, но требовательно. От этих слов Кудеяру стало нехорошо: выходит, она вовсе не понимает его, не ведает, как нелегко ему усмирить бушующие в душе страсти. — Прости меня, Кудеяр, очень прошу — прости.

Олька положила свои невесомые ладошки на широкие плечи, пристально глянула в его глаза. Кудеяр досадливо хмурил брови.

— Хочешь на Ивана Купалу будем вместе прыгать через костёр?

Сердце Кудеяра взволновалось: прыгать через купальский костёр — значит поклясться друг другу в верности до гробовой доски, объявить всем, что они хотят стать мужем и женой. Он подхватил девушку на руки, закружил по поляне.


На Аграфену — лютые коренья, Козлиха отправилась в лес собирать травы для разных надобностей. Едва вышла на крыльцо с корзиной, а Акулинка тут как тут.

— Тётка Марья, можно я с тобой пойду за лютыми кореньями?

— Что ты, пигалица, мне проходу не даёшь? Так тебя и тянет к моему ремеслу! Только пожалеть потом не пришлось бы, знахаркой-то быть ой как не сладко! Посчитают злые людишки за ведьму — спалят на костре.

— Ведьмы злые, а ты добро людям делаешь, от болестей их избавляешь, вот и я хочу людям добро делать.

Козлиха посветлела лицом.

— Экая ты разумная, пигалица. Верно мыслишь, да не ведаешь ещё, сколько же зла может быть у человеков! Для иных сколько добра ни делай — всё равно волком смотрят и твердят про тебя — ведьма.

— Тётка Марья, а я проведала, как эти травки прозываются, — Акулинка выпростала из тряпицы завёрнутые в неё растения. — Вот это — крин полской[237].

— Верно, пигалица.

— А это — маун-трава[238].

— Её ещё спокой-цветом кличут, потому как, если отварить корни и выпить, — все тревоги минуют.

— Есть у меня ещё пена-лупена[239], только я не ведаю, пошто она.

— Пеной-лупеной лечат раны и ожоги. Вижу, пигалица, не зря ты ко мне прилепляешься, есть у тебя интерес к знахарскому делу. А ну-ка дай мне руку. — Козлиха долго рассматривала Акулинкину ладошку. — Ну, девка, быть тебе великой целительницей! Превзойдёшь ты в этом деле не только меня, но и многих других почитаемых врачевателей. Коли хочешь, пойдём в лес, покажу тебе заветные травы, они сегодня, в день Аграфены, в самом соку, а потому обладают большой силой.

— Тётка Марья, а вдруг мы отыщем в лесу разрыв траву, что будем делать тогда?

— Может, и найдём.

— А какая она?

— Разрыв-траву создали духи ночные и спрятали в глубине непроходимых лесов. Её прикосновение крушит крепчайшее железо — замки, мечи, кольчуги — всё превращается в прах. Благодаря этому и можно отыскать разрыв-траву: если в ночь на Ивана Купалу косить траву, то коса обязательно переломится в том месте, где она растёт. Собери тогда скошенное сено и брось в ручей: разрыв-трава поплывёт против течения. Тут её и хватай. Цветок разрыв-травы в отличие от Перунова огнецвета скачет и прыгает, а светится ровно столько, сколько нужно, чтобы прочитать три молитвы — «Отче наш», «Богородица» и «Верую». Коли добудешь разрыв-траву, сможешь одолегь любые запоры и сатанинскую силу, стерегущую клады. Потому величают её ещё ключ-травой. К тому же и обличьем своим она на ключ похожа.

Козлиха с Акулинкой уже давно шли по лесу. Вечерние сумерки сгладили яркость красок, но они всё же заметили в сыром месте розовые султаны травы, листья которой были похожи на ивовые.

— А это — плакун-трава[240], давай накопаем её корней, ведь она заставляет плакать бесов и ведьм, хранит человека от соблазнов. Эта трава зародилась на крови, появилась она, когда распяли Христа. Богородица при этом так горько плакала, что из её слёз и выросла плакун-трава. Глянь на её листочки — на них как бы роса осела, это трава плачет, подобно Богородице. С помощью корня плакун-травы можно изгонять ведьм, домовых, нечистую силу, стерегущую клады. Завтра мы пойдём с тобой в церковь для освящения корня плакун-травы, заговорим его, чтобы он силу против нечисти приобрёл.

Спрятав корень плакун-травы в корзину, двинулись дальше. Когда вышли на большую сухую поляну, Акулинка приметила невысокое растение с ярко-розовыми цветками.

— Тётка Марья, глянь, какую я траву нашла.

— Лёгкая у тебя рука, детка. Это знаменитая тирлич-трава[241], а по-иному — ведьмино зелье. Она отвращает гнев сильных людей, приносит нашедшему её богатство, почести и славу.

— Почему же эту добрую траву зовут ведьминым зельем?

— А вот почему, пигалица: накануне Иванова дня, вот об эту самую пору ведьмы отправляются на свою распроклятую Лысую гору, что стоит неподалёку от Киева, и прихватывают с собой траву тирлич. С помощью её они обретают силу, потому и берегут как бесценное сокровище. Ну а как потребуется ведьме силушка, она варит в горшке ведьмино зелье и отваром смазывает своё тело под мышками и коленками, после чего с быстротой молнии уносится в трубу. А ещё ведьма варит тирлич для того, чтобы призвать к себе кого-то издалека. Как закипит в горшке корень тирлича, призываемый тотчас же поднимается в воздух и летит к ведьме словно птица. Когда ведьма хочет, чтобы к ней прилетел её возлюбленный, она, заварив зелье, приговаривает: «Тирлич, тирлич, моего милого покличь!» Чем сильнее бурлит в горшке снадобье, тем быстрее мчится к ведьме её возлюбленный.

Акулинка словно зачарованная слушала Козлиху.

— А ещё в эту ночь ищут орхилин-траву[242], она растёт при большой реке, а срывать её можно только через золотую или серебряную гривну. Кто носит на себе орхилин-траву, тот не боится ни дьявола, ни еретика, ни злого человека.

— Тётка Марья, что это там шевелится?

— Где, пигалица?

— Вон, впереди.

Козлиха долго всматривалась туда, куда указала Акулинка. Сумерки уже совсем заполонили лес, поэтому казалось, будто деревья и кустарники не стоят на месте, а плавно движутся.

— В нынешнюю ночь, Акулинка, деревья переходят с места на место и разговаривают.

— Разве у них есть язык?

— Языка у них нет, а разговаривают они друг с другом листьями. Слышь, как они шелестят? Это и есть разговор деревьев. Сегодня и травы беседуют друг с дружкой, наполняются особой чудодейственной силой. Слышь, Акулинка, мы же с тобой ещё иван-да-марью не собрали, а ведь она ой как нужна! Еe надобно вкладывать в углы избы, чтобы ни один вор не подошёл к дому: брат с сестрой станут разговаривать между собой, а вору будет казаться, что это беседуют хозяин с хозяйкой. До света следует обязательно сыскать эту траву.

С полной корзиной Козлиха с Акулинкой возвратились в Веденеево перед рассветом.


Вот и настал день Ивана Купалы. В келье отца Андриана тишина прерывается вздохами — Кудеяр болен. Крупные капли пота проступили на его лбу, тяжёлое хриплое дыхание раздирает грудь. Болезнь началась приступом озноба, озноб сменился жаром, больной подолгу не приходил в себя, произносил бессмыслицу, несколько раз поминал Ивана Купалу.

Тревожно на душе Андриана, а ну как помрёт малый? Лекарей в здешней глуши нет, помощи ждать не от кого, разве что от Господа Бога. Вот почему он часто посматривает в угол, где лежит Кудеяр, чутко прислушивается к его дыханию.

В дверь тихо постучали. Вошла Олька.

— Слышала я, Кудеяр заболел. Что это с ним приключилось?

— Три дня назад ходили они с Олексой да Аниской купаться в такое место, где ключи бьют, вода ледяная, видать, там и застудился.

Девушка присела возле Кудеяра, ласково провела рукой по его голове, чистой тряпицей смахнула со лба пот. Из принесённой корзинки достала небольшой горшочек с тёмной густой жидкостью.

— Выпей, Кудеярушка, тебе сразу же полегчает, — приговаривала она, поднеся настой целебных трав к его губам.

Кудеяр перестал тяжело дышать, позволил влить в рот лекарство. Вот он открыл глаза, пристально посмотрел на Ольку, слабой рукой взял её руку, прижал к своей груди.

— Сегодня ведь Иван Купала. Сейчас я встану и мы пойдём.

— Никуда ты не пойдёшь, Кудеярушка, нельзя тебе. А Иван Купала вновь вернётся через год.

Олька говорила тихо, но отец Андриан отчётливо слышал каждое её слово. Краем глаза он видел, как ласково девушка гладила плечо больного. Это лёгкое прикосновение напомнило ему минуты собственного счастья, нежные руки Марфуши. Пятнадцать лет минуло с той поры, а всё помнит он до мельчайших подробностей. Воспоминания эти настолько свежи, что глаза монаха увлажнились, он поднялся из-за стола и вышел из кельи, чтобы справиться с охватившим его волнением.

Тёплый июньский вечер плыл над миром. Внизу, за рекой, на опушке леса полыхали купальские костры. Крошечные фигурки людей суетились возле них. Крепко сцепившись руками, взмывали над кострами те, кто намеревался соединить свою судьбу. Другие водили хороводы. Песни, весёлые крики доносились до отца Андриана. Как монах он осуждал язычество, но сердцем жадно внимал долетавшим до него звукам и сожалел лишь о том, что ему с Марфушей не пришлось прыгать через купальский костёр.

После Иванова дня Кудеяру вновь стало хуже, он редко приходил в себя, часто бредил, метался по постели. Олька навещала его каждый день, поила целебными травами, но пользы от них не было.

В Петровки девушка возвращалась под вечер из скита домой и на околице Веденеева повстречала всадников во главе с боярином Андреем Михайловичем Шуйским. Рядом с ним ехали тиун Мисюрь Архипов и праветчик Юшка Титов. Заметив Ольку, задумчиво шагавшую по обочине дороги с неизменной своей корзинкой, боярин оценивающе оглядел её с ног до головы, почмокал губами.

— Хороша девка! Чья будет?

— Филата Финогенова дочка. Девица и впрямь хороша, а вот Филат мужик въедливый, всё правду ищет, за что не раз учен был мною. Теперь кровью харкает и не суёт свой нос куда не просят.

— Таких учить да учить надобно. А девицу-то как кличут?

— Олькой.

— Чтоб сегодня же ночью была у меня.

Вечер настал тихий, ясный. В такую теплынь хорошо посидеть на крылечке, отдохнуть после дневных трудов, послушать отдалённый перезвон монастырских колоколов. В эту пору в дом Финогеновых вошли двое — Мисюрь Архипов и Юшка Титов.

— Пойдёшь с нами, девка, — обратился к Ольке тиун.

— Куда это вы уводите её на ночь глядя? — с тревогой спросила Пелагея.

— К боярину, баба, яичницу ему некому жарить, вот он и потребовал позвать твою дочь.

Юшка пошло захихикал в рыжую бороду.

— Никуда я её не отпущу — решительно поднялся с лавки тощий измождённый мужик.

— А мы тебя, Филат, и спрашивать не будем, видать, мало учен, так мы ещё можем добавить за то, что противишься боярской воле. Так что сиди уж! — Юшка толкнул Филата в грудь, тот отлетел в угол, повалился на лавку. — Пошли, девка.

Мисюрь схватил Ольку за руку, поволок за порог. Она не сопротивлялась, боялась, как бы родителям хуже не было, да и опасности особой не чуяла: трудное ли дело пожарить для боярина яичницу?

Ольку провели через горницу, где веселились ближние к боярину люди. Здесь было шумно, остро пахло вином. Когда дверь распахнулась, все оценивающе уставились на девушку. Юшка с Олькой остановились перед входом в опочивальню, а Мисюрь пошёл доложить боярину об исполнении поручения. Андрей Шуйский лежал на широкой постели совсем голый.

— Привели?

— Воля господина для нас превыше всего!

— Пусть войдёт.

Ольку втолкнули в опочивальню, плотно прикрыли дверь.

— Что ж ты встала, словно вкопанная? Боярину нужно кланяться, али забыла о том?

Олька склонила голову, чтобы не видеть неприличной наготы.

— Подойди ко мне ближе, хочу посмотреть, хороша ли ты собой… Вижу, достойна лежать на одном ложе с боярином, разболокайся!

Олька не двинулась с места. Только теперь она поняла, для чего её привели сюда.

— Так ты, оказывается, строптивая, не желаешь выполнять волю боярина, — лицо Шуйского налилось кровью.

Андрей Михайлович поднялся и, ухватив Ольку за руку, швырнул на постель. Резким движением разорвал сверху донизу платье и попытался обнять. Девушка изо всех сил вцепилась в его бороду.

— А… а… — завопил боярин, — я тебе покажу, стерва, как противиться моей воле!

Схватив тяжёлую подушку, он придавил Олькину голову. Через минуту руки её ослабли, и она не могла больше противиться.

Подобревший боярин продолжал тискать её, приговаривая:

— Перечить господину не смей, всё в его воле. А ты, девка, ничего, дюже хороша, пожалуй, я возьму тебя с собой в Москву. И грудки твои как спелые яблочки.

Олька с трудом приходила в себя. Почувствовав прикосновение к груди, она отпрянула, стыдливо прикрылась руками.

— Чего уж теперь смущаться-то, девичества-то всё равно не воротишь. Ложись рядом, пташечка, уж больно ты хороша!

Олька отпихнула боярина, метнулась было к окну, но тот успел схватить её за ногу. Лицо его вновь налилось кровью.

— Так-то ты, стерва, ценишь оказанную тебе честь? С боярином не желаешь лежать? Так ступай и спи с его слугами!

Намотав Олькину косу на руку, он поволок её к двери.

— Эй, слуги! Вот вам утеха на всю ночку! Радостные крики приветствовали его слова, десятка два грязных рук потянулось к Ольке.


Олька очнулась, когда свет утренней зари заглянул в окно горницы. Все тело от поясницы до грудей ныло от боли. Телесная боль усугублялась душевными страданиями: девушке казалось, что она по шею провалилась в помойную яму и теперь уже никогда не отмоется от вонючей грязи.

Кругом в разных позах спали пьяные послужильцы Андрея Шуйского. Мисюрь Архипов лежал в луже собственной мочи, а Юшка Титов широко раскрыл рот, из которого далеко несло гнилью. При виде всего этого Ольку едва не стошнило.

Она подошла к оконцу, прижалась горячим лбом к прохладной слюде. Над лесом, где они с Кудеяром гуляли в Егорьев день, распласталось красное полотнище зари. Хорошо сейчас в лесу: свежо, росно, пряно пахнет прелью. За лесом бежит речка, украшенная цветками одолень-травы. Одолень-трава! Помоги одолеть беду тяжкую! Ах, как было бы славно перейти по узкому мостику на тот берег к милому-милому Кудеяру, навсегда стать его!

«Нет, не поможет мне одолень-трава: Кудеяр чистый, нежный, ласковый, а я — грязная-прегрязная, потому никогда не бывать нам вместе, не прыгать через купальский костёр, не водить хороводы. Нет меня больше на белом свете. Кому-то, может, и страшно расстаться с жизнью, мне же — совсем не боязно».

Брезгливо перешагнув через спавших, Олька прошла в сени, долго рылась в сундуке, отыскивая верёвку. Подставив скамью, крепко закрепила верёвку на балке, сделала петлю. Теперь нужно лишь отпихнуть ногой скамью — и ничего не будет: ни этой грязи, ни позора.

ГЛАВА 16

— Что-то ты, Софьюшка, солнышко наше ясное, в последние дни посмурнела, печалишься всё о чём-то, уж не захворала ли?

— Как завидую я тебе, Евфимия! Ты вот каждодневно можешь со своими любимыми дочками беседовать, а я сколько лет всё одна, жила лишь надеждой — встретиться с сыном своим кровным. Раньше думала — объявится он, тотчас же потребую я, чтобы отпрыск вредного корня Глинских убрался с великого княжения. Потом по-иному стала мыслить: объявится сын мой, и пусть возле меня живёт, здесь, в Суздале, чтобы видеться с ним я могла каждодневно. К чему ему власть? От неё лишь погибель. А после Ивана Купали нашла на меня тоска великая, чудится всё, будто сын мой то ли умер, то ли в неволе мается, то ли болеет. И от той великой тоски ни есть, ни пить мне не хочется, а тянет прилечь, забыться, ни о чём не думать. Всё дрожит во мне от страха великого, сильно сомневаться стала я, что увижу наконец своё детище. А ведь лет мне немало, пора и о покое подумать.

— О жизни иной, вечной, думать надо постоянно, а торопить прихода её не следует. И ещё скажу: надежда умирает последней, потому, пока жива ты, верь, что наступит миг встречи с сыном.

— Спасибо на добром слове, Евфимия, коли б не ты, не дочки твои разлюбезные давно скончалась бы я.

— Софьюшка, ты, наверно, слышала о кончине боярина Ивана Фёдоровича Бельского в темнице на Белоозере. Вчера в Спасо-Евфимиевской обители были послушники из Кирилло-Белозерского монастыря, они приехали в Санниково, чтобы купить для своей токаренной мастерской чурки вязовые, — из них умельцы ложки прославленные кирилловские точат; так те послушники сказывали, что Бельский принял смерть от злодеев, посланных боярином Андреем Михайловичем Шуйским, — они явились в темницу и задушили Ивана Фёдоровича.

— Господи, неужто это правда?

— Послушники крест на том целовали.

— Когда жила я в палатах великокняжеских, то насмотрелась, как бояре друг с другом враждуют, но никогда такого зверства не было, какое злодей Шуйский сотворил.

— Многие в Москве потрясены этой вестью; сказывают, будто Иван Васильевич Шуйский, как узнал от Андрея, что тот с Бельским сотворил, тотчас же и умер в день мученика Исидора.

— Пошто же Господь Андрея-то не покарал?

— Господь Бог памятлив, он непременно покарает злодея, попомни мои слова, Софья!

Соломония горестно покачала головой.

— Много людей, которых я знавала, поумирало, видать, и мне скоро конец придёт.

— Да не печалься ты, Софьюшка! А люди и впрямь мрут как мухи. Вчера сказывали прибывшие из Москвы люди, будто преставился Иван Юрьевич Шигона, ты его, поди, помнишь.

— Как мне не помнить Шигону, коли он усердно помогал митрополиту Даниилу постригать меня, а когда я куколь ненавистный стала топтать, огрел меня плёткой!

— Ты уж прости его великодушно — не принято среди православных про покойников дурно говорить. К тому же не по своей воле участвовал он в пострижении, а по поручению Василия Ивановича.

— Шигону ты оправдываешь, а Василия Ивановича хулишь, хотя он тоже покойник.

— Давно простила я Василия Ивановича, а всё равно нет-нет да и сорвётся с языка укор ему, уж больно плохо он обошёлся с нами, с Шемячичами. Нынче же покаюсь перед священником, поставлю свечку за упокой души великого князя.

Колокола позвали верующих к вечерне.


В келью Андриана вошёл Пахомий, молча постоял над хворым Кудеяром — тот уже несколько дней не приходил в сознание.

— Послал я послушника за Козлихой, може, она чем поможет. Вообще-то не люблю я её, многие говорят про неё-колдунья. Да что делать? В Веденееве схоронили Ольку Финогенову, обесчещенную боярином Шуйским и ближними его людьми.

— Боюсь, если Кудеяр очнётся да проведает о случившемся, беды бы не было — любили они друг дружку.

— А ты не сказывай ему о смерти возлюбленной, иначе и впрямь плохо будет.

В келью вошли Козлиха с Акулинкой.

— Марья, ты бы помогла, если можешь, парню, плох он.

— Сама вижу, что плох: бредёт он по узенькой тропочке середь болота, с кочки на кочку перепрыгивает, вот-вот в трясину провалится да и сгинет. Есть у меня травы целебные, коренья лютые, да без пользы они для него, надобно было раньше меня покликать. А теперь далеко он ушёл по кочкам-то, не достать мне его ни плакун-травою, ни тирличем, ни орхилином. Может, вот Акулинка его достанет: рука у неё лёгкая, нога быстрая. Стань, Акулинушка, возле болящего, наложи на него руки лёгкие, прогони прочь силу враждебную!

Акулинка вся напряглась, побелела лицом и, вытянув руки, стала водить ими над головой Кудеяра, не касаясь её.

— На море на окияне, на острове Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь. Повелеваю тебе, Алатырь-камень: сдвинься со своего места, освободи на волю пташку малую. Пташка, пташка, касаточка ясная! Полети на край света, в страну дальнюю, чужеземную, где ворон сидит, живую и мёртвую воду сторожит, Ты пропой тому ворону песенку, расскажи ему весть печальную, про болезнь Кудеяра тяжёлую. Древний ворон седой, птица вещая, дай живой мне воды напиться, от болезни тяжёлой избавиться.

Вполголоса произнося эти слова, девочка водила руками над головой Кудеяра, затем над грудью, а потом вдоль туловища. Неожиданно Кудеяр открыл глаза, приподнялся, сел на лавку.

— Долго же я спал.

— Лежи, лежи, нельзя тебе подыматься.

— Разве я болен? Мне хорошо. А где Олька? Когда я заснул, она была рядом.

— Олька ушла домой в Веденеево, а ты ложись и спи, покуда болен.

Козлиха, Акулинка и отец Пахомий удалились.

Наутро Кудеяр проснулся бодрым, болезнь как будто оставила его, но отец Андриан не разрешил ему подняться. До вечера он лежал не сомкнув глаз и всё смотрел на дверь, ожидая появления Ольки. Наконец решительно поднялся с постели.

— Пойду в Веденеево, проведаю Ольку.

— Ни к чему тебе идти в Веденеево, ты ещё слаб, потом может стать хуже.

— Нет, я обязательно должен сходить в село, чует моё сердце с Олькой что-то случилось, по твоим глазам вижу, что с, ней и вправду стряслась беда.

— Ольки больше нет, сын мой.

— Как — нет? — голос Кудеяра стал вдруг хриплым.

— Ну… умерла она.

— Умерла? Разве может здоровый человек ни с того ни с сего умереть?

— Всё может быть, Кудеяр.

— Нет, ты скажи — отчего она умерла?

— Этого я не ведаю.

Кудеяр стал торопливо натягивать сапоги.

— Христом Богом прошу тебя; не ходи в село!

— Я не верю, что Ольки нет в живых.

— В селе тебе нечего делать, если хочешь, я провожу тебя к её могилке.

— Выходит, она и вправду умерла?

— Да, сын мой.

Кудеяр надолго задумался.

— Хорошо, проводи меня к могилке, я хочу проститься с Олькой.

Андриан с Кудеяром спустились с горы, по узкому мостику перешли речку, миновали лес и вышли к кладбищу. Свежий холмик земли возвышался в стороне от других могил.

— Вот мы и пришли, — глухо промолвил Андриан, остановившись возле него.

Кудеяр долго стоял молча. Тёплый лёгкий ветер шевелил его волосы, раскачивал длинный стебель ромашки.Кудеяр сорвал цветок, положил его на Олькину могилу.

— Почему ты не хочешь сказать мне, отчего умерла Олька?

— Сейчас ты болен, а когда поправишься, всё узнаешь. Я и сам толком ничего не ведаю.

— Если Ольку схоронили в стороне от других могил, значит, она… сама пожелала принять смерть. Это правда?

— Правда, Кудеяр.

— Но почему, почему?

— Потому, сынок, — раздался сзади глухой голос матери Ольки Пелагеи, — что угодила она в лапы лютого зверя Андрея Шуйского. Не стерпела дочка позора и наложила на себя руки.

— Я убью его! — Кудеяр шагнул в сторону боярских хором.

— Не спеши, сынок, сегодня утром боярин Шуйский уехал.

— Куда он уехал?

— Кто его знает? Один говорит-в Суздаль, там у него поместья есть. Другие бают — в Москву боярин подался. Великий князь гнев на него положил, пока он во Пскове наместничал, а ныне будто бы вновь к себе призвал.

Кудеяр требовательно посмотрел Андриану в глаза.

— Я не могу оставаться здесь, хочу немедля податься в Суздаль, да только коня у меня нет. Как быть?

Андриан понял, что никакая сила не удержит сейчас Кудеяра в монастыре, поэтому решил не противиться понапрасну, а чтобы парень не натворил глупостей и не угодил в беду, надумал вместе с ним ехать в Суздаль, где они едва ли застанут боярина Шуйского, а там, глядишь, гнев уляжется и всё минует.

— Коня добыть нетрудно, только вот болен ты, не повременить ли с поездкой?

— Нет, я чувствую себя хорошо.

— Тогда попросим у отца Пахомия на время двух лошадей. Я поеду с тобой в Суздаль.

Кудеяр удивился последним словам отца Андриана, во противиться не стал.


В Суздаль прибыли под вечер, остановились в доме Аверьяновых, у которых в бытность послужильцем Тучковых Андриану нередко приходилось жить, когда он приезжал к матушке Ульянее в Покровский монастырь.

Фёдор и Лукерья, сильно состарившиеся, приветливо встретили гостей.

— Давненько в нашу избу никто не наведывался, не обессудьте за беспорядок, — Фёдор показал на груды лука, репы и моркови, рассыпанные по полу, — весь день нынче на огороде копались, подсушим маненько да на базар свезём.

— Дело известное, — отозвался Андриан, — липец[243]на дворе, а у крестьянина забот полон рот.

— Верно молвил, гостюшко, — согласилась Лукерья, — нынче вон гряды копали, а завтра на покос надобно отправляться, не зря ведь в народе сказывают: Кузьма и Демьян[244] пришли — на покос пошли. Промешкаешь с покосом, сена не запасёшь, чем зимою скотину кормить станешь?

— Тебе, — обратился хозяин дома к Лукерье, — не запамятовать бы красильных трав набрать, ныне для этого самое время.

— Думала уж о том, дня через два намеревалась сходить в лес.

— Какие же травы ты собираешь для крашения холстов? — спросил Андриан.

— Для крашенин[245] я зверобой беру; ежели его вместе с мятой отварить, то холстина окрашивается в рудо-жёлтый или кроваво-красный цвет, Для окраски льняного холста в жёлтый цвет хорош дрок. Только не часто эта трава попадается, вместо неё жёлтые головки купавок или кору орешника можно употреблять.

— Ну а ежели в какой другой цвет холст нужно окрасить?

— В какой — другой?

— Ну, например, в синий?

— Для этого трава синило[246] есть, Только окрасить холст сей травой непросто. Высушенные и измельчённые листья я замешиваю в тесто, а потом добавляю немного извёстки. Если это тесто разбавить водой и замочить в нём холст, то получится зелёная крашенина, на воздухе она постепенно синеет. Куда проще синюю крашенину можно сделать с помощью цветов василька, благо его у нас на полях видимо-невидимо.

Лукерья ещё долго могла бы рассказывать о разных травах, используемых в хозяйстве, но этот разговор не занимал Кудеяра, поэтому Андриан перевёл разговор на другое:

— В Заволжье, в своём имении Веденеево, на днях боярин Андрей Михайлович Шуйский был, так его слуги у нас в ските лошадей взяли да так и не вернули, а сами скрылись неизвестно куда. Хотелось бы нам отыскать тех слуг, чтобы попытаться возвратить скитских лошадей.

Лицо Фёдора посмурнело.

— Ищи теперича ветра в поле! Боярин Шуйский вместе со своими людишками два дня назад был в Суздале, так тут такое творилось, что и во время татарского нашествия редко бывает, Наозоровали, понасильничали вволю.

— Где же ныне Шуйский?

— Из Суздаля боярин по велению великого князя отбыл в Москву.

— Думается мне, — многозначительно посмотрел Андриан на Кудеяра, — не видать нам своих лошадей, придётся ни с чем возвращаться в скит.

— Что с возу упало, то пропало, — поддержал его Фёдор, — даже если бы вы застали здесь боярина Шуйского, его слуги всё равно не вернули бы вам лошадей. Не люди они, а тати с большой дороги!


Кудеяру наскучили разговоры о красильных травах, погоде, Шуйских, ему нестерпимо захотелось побыть одному, наедине со своим горем, которое впервые за эти дни он ощутил в полной мере. Он вышел на двор, миновал ворота и по поросшей гусиной лапкой тропке спустился к Каменке. От реки веяло прохладой. В сиреневом полумраке громко, сладострастно стонали лягушки. Но ничто не занимало сейчас юношу. Казалось, будто глухая стена отгородила его от окружающего мира. Вечерний туман клубился за рекой, а Кудеяру казалось, будто это Олька в белом своём платье, расшитом дивными узорами, медленно движется к нему, широко раскинув руки, улыбаясь чему-то неведомому, прекрасному.

Нет, это не Олька идёт за рекой, а клубится вечерний туман. Кудеяр повалился на землю, поросшую мягкой гусиной лапкой, глухо застонал от боли. Слёзы отчаяния полились из глаз. Выросший без материнской ласки, он особенно тяжело переживал утрату близкого человека.

Неожиданно чья-то рука легла на его плечо. Кудеяр приподнял голову — рядом сидел верный Олекса.

— Я уж и не надеялся отыскать тебя, Кудеяр. Как узнал от тётки Пелагеи, что ты в Суздаль подался, сел на лошадь и погнал следом. Весь вечер по Суздалю рыскал, да нигде тебя не повстречал. Колебаться стал: то ли ты назад в скит возвратился, то ли вслед за Шуйским в Москву поехал. Несолоно хлебавши хотел было завтрашним утром в Веденеево устремиться. Думал, разошлись наши пути-дороги. Сижу возле реки и горюю. Глянь, вроде бы ты откуда ни возьмись показался. Ты это или не ты, гадаю…

Немногословный обычно Олекса нынче так и сыплет словами — понял, что Кудеяр плакал, даёт ему времечко успокоиться, прийти в себя. Как бы ненароком обнял друга и не убирает руки. Потеплело на сердце Кудеяра, рад он Олексе, смущаясь, крепко обнял его. А тот всё говорит и говорит:

— Как узнал я, что Ольки не стало, руки на себя наложить хотел. Мила она мне была, только не знала о том. Чуял я сердцем — не меня, тебя любит, а всё равно ради неё умереть готов был. Потом одумался: прежде чем самому умереть, надо изничтожить гада Шуйского. Как проведал, что ты тоже вознамерился отомстить боярину, сел на коня и устремился за тобою следом. А отец Андриан где?

— Здесь, в Суздале, мы с ним вместе сюда приехали. Вижу: тревожится он за меня, потому одного не отпустил, сопровождать решил. Теперь намекает, что надобно в скит воротиться. А могу ли я, не отомстив Шуйскому за Ольку, последовать за ним?

— Негоже монаху в мирские дела вникать. Пусть отец Андриан в скит возвращается, а мы в Москву устремимся. И где бы ни был гад Шуйский — хоть в небе, хоть и в окиян-море, — мы всё равно отыщем его и покараем!

Худые, тонкие руки у Олексы, да мышцы как камешки, приросшие к костям. Крепко сжал он Кудеяра и словно выдавил из него печаль. В сердце осталась только решимость во что бы то ни стало отомстить Шуйскому.


В это время к Каменке спустились четыре монахини. Увидав незнакомых парней, они остановились в нерешительности. Таифа незаметно толкнула локтем Меликею — уж больно красивый один из них, глаз не отвести. Оба парня приезжие, не суздальские.

— Верь, Софьюшка, покарает Господь Бог Андрея Шуйского за злодейское убийство Ивана Фёдоровича Бельского.

Соломония, увидев парней, вдруг незнамо отчего взволновалась:

— Вы откуда, добры молодцы? Что-то я вас в Суздале никогда не видела.

— А мы приезжие, явились сюда из поместья боярина Андрея Михайловича Шуйского, — ответил Олекса.

— Пошто приехали-то?

Олекса замялся.

— Матушка, а я тебя хорошо помню, — обратился Кудеяр к Соломонии, — пять лет назад мы с отцом Андрианом были в Покровской обители, так ты монетку мне подарила, и ту монетку я сберёг, только в ските она.

Соломония пристально всмотрелась в его лицо.

— И я тебя помню, ты ведь татарским именем величаешься.

— Верно, Кудеяром кличут меня.

— Рада видеть тебя, добрый молодец, возмужал ты, раздался в плечах, красавцем стал. А что у вас за дело к боярину Шуйскому? Слышала, будто он злодей из злодеев.

— Верно, матушка. Явился боярин в своё село Веденеево и повелел привести к нему на ночь мою невесту. Я в ту пору больным, в беспамятстве лежал. Так боярин не только сам Олькой попользовался, но и слугам своим её отдал. Не вынеся позора, невеста моя повесилась.

— Слышь, Евфимия, что за мерзостный человек — Андрей Шуйский!

— Слышу, Софьюшка, и горячо верю: жестоко покарает Господь Бог этого злодея.

— Вот мы и решили вместе с Олексой разыскать в Москве злодея Шуйского и отомстить ему за смерть Ольки.

Таифа восторженно смотрела на Кудеяра.

— Нехорошо, добрый молодец, самосуд вершить. Я на вашем месте разыскала бы в Москве юного государя Ивана Васильевича да рассказала бы ему, какое зло учинил боярин Андрей Михайлович Шуйский, он, глядишь, и покарает его.

— Не согласна с тобой, Евфимия: государь мал и не сможет противостоять злым помыслам Шуйских, — возразила Соломония.

— Да разве нас допустят до государя? — усомнился Олекса.

— До самого государя, может, вы и не дойдёте, — согласилась Евфимия, — так хотя бы его верным слугам рассказали о зверствах боярских.

— А вдруг они людьми боярина Шуйского окажутся?

На это старушка не нашлась что сказать.

— Сколько тебе лет, Кудеяр? — неожиданно спросила Соломония.

— Шестнадцать, матушка.

— И моему сыну Георгию об эту пору было бы столько же.

Нечто неодолимое влекло её к этому ладному пареньку, чем-то он походил на Василия Ивановича, когда тот был совсем молодым.

— Благословите нас, матушки, в путь-дорогу.

— Будьте счастливы, добры молодцы, да поможет вам Господь Бог.

Соломония, а вслед за ней и Евфимия перекрестили ребят.

И только когда Кудеяр с Олексой скрылись в вечерних сумерках, Соломония вдруг запричитала:

— До чего же я глупая стала! Почему не спросила Кудеяра, кто его родители? А вдруг он и есть моё детище? Может, он до сих пор крест, мной подаренный, носит? Дура я, дура!


Обеспокоенный долгим отсутствием Кудеяра, отец Андриан вышел из дома и медленно направился к Каменке. Навстречу ему по тропинке бодро шагал сын Лукерьи и Фёдора Гришутка — рослый улыбчивый парень с чистым лицом и ясным взглядом серых глаз, Андриан, признав его, спросил:

— Гриша, не видел ли ты Кудеяра?

— Не только видел, отец Андриан, но и беседовал с ним. Он тут дружка своего веденеевского Олексу повстречал и вместе с ним устремился в Москву. Тебе же они велели сказывать, чтобы возвращался в скит, дескать, не монашеское это дело мстить Андрею Шуйскому. Благословили их в путь вон те монахини.

Андриан глянул в ту сторону, куда указал рукой Григорий, и тотчас же признал в одной из монахинь Соломонию. На душе стало спокойно: уж коли мать благословила сына в дальнюю дорогу, значит, так тому и быть, такова воля Господа Бога.

ГЛАВА 17

Москва поразила Кудеяра и Олексу многолюдством, великим шумом, обилием товаров на торгу. Московское торжище произвело на них особенно сильное впечатление; здесь можно было купить всё, недаром одно из самых распространённых пожеланий богатства и благополучия звучало в те годы так: «Что в Москве на торгу, то бы у тебя в дому!»

Торговля с рук и в лёгких палатках велась на площади, называемой Пожаром, а более солидная — к востоку от этой площади, в каменных и деревянных лавках. Кудеяр с Олексой долго блуждали по Китай-городу в поисках ряда, где продавали хлеб и калачи. Оказалось, хлебники бойко торговали в Зарядье. Спустившись к Москве-реке, к церкви Николы Мокрого, ребята досыта наелись московского хлеба, который показался им необычайно вкусным.

Лошади, на которых они приехали из Суздаля, мирно пощипывали прибрежную траву. Здесь они были большой обузой: постоянно водить двух лошадей по многолюдным и узким московским улочкам — занятие непростое. Продать же лошадей ребята не решались: если задуманное ими дело сладится, они рассчитывали вернуться на них в Заволжье.

— Кому-то из нас придётся побыть с лошадьми, а кому-то разыскивать хоромы Шуйского, — предложил Кудеяр. Олекса согласно кивнул головой. — В одной руке у меня камень, кто его получит, тот останется с лошадьми. Из какой руки берёшь?

Сидеть с лошадьми выпало Олексе.

Кудеяр поднялся в Китай-город. Дома располагались здесь часто, но почти при каждом из них были сады и огороды. Глухие заборы из еловых или дубовых брёвен отделяли усадьбы от дороги, за прочными воротами грозно рычали здоровенные псы.

Жилые и хозяйственные постройки срублены из добротных толстых брёвен, благо леса под Москвой достаточно. Для жилых хором москвичи предпочитали сосну, из её прямых ровных стволов можно было собирать без щелей даже крупные срубы. Такие дома были сухи, долго не гнили. Хозяйственные же постройки обычно сооружали из дуба, который из всех других пород выделялся своей прочностью.

Кудеяр с любопытством рассматривал дома московских вельмож, видневшиеся за высокими заборами. Все они стояли в глубине дворов на расстоянии десяти- двадцати саженей от ворот. Через ворота можно было попасть на мощёный, так называемый чистый двор, расположенный перед теремом. Сзади хором виднелись пристройки для слуг, конюшни, коровники, курятники, неудивительно, что задний двор был почти целиком покрыт навозом, поэтому от дома до хозяйственных построек вели узкие дорожки, мощённые досками и дранкой. Справа и слева от боярских хором виднелись сады с плодовыми деревьями и огороды, засаженные овощами. Потому по московским улицам гуляют ядрёные ароматы укропа, чеснока, огурцов. Особенно занятны терема знати. Многие из них в два-три яруса с башенками и гульбищами, окна украшены затейливыми наличниками.

Тут на гульбище ближнего дома выбежал нарядно одетый парень, ловко перемахнул через перила, минуту повисел на руках и, приземлившись, кинулся к забору. Дверь дома распахнулась, на крыльцо вывалила орава слуг во главе с хозяином. Слуги бестолково суетились, орали. Между тем добрый молодец уселся на частоколе верхом и, приложив к носу растопыренную пятерню, принялся дразнить преследователей:

— А ну поспешайте, лежебоки, не то боярин Головин всыплет вам по заднему месту!

Когда слуги были уже близко, парень спрыгнул с забора, но неудачно: его пояс накрепко зацепился за острый конец бревна. Шутник оказался в незавидном положении: часть слуг взбиралась уже на забор, другие устремились через передний двор к воротам, ещё мгновение — и парню несдобровать.

Кудеяр кинулся к нему, отцепил пояс.

— Бежим, не то слуги Фомы Головина сцапают нас! — крикнул парень своему спасителю. Пробежали до конца улицы, свернули налево, потом направо. Притаились за углом, выжидая, не покажутся ли преследователи. Никто не гнался за ними.

— Спасибо тебе, друже, что помог мне. Фома Головин дюже лют на меня за то, что я к дочке его, Феклуше, наведываюсь. Люба она мне, да и я ей мил. А вот родитель никак не хочет, чтобы мы были вместе, потому и приходится сигать с гульбища. Как тебя кличут?

— Кудеяром.

— А меня Фёдором Овчиной. Наверно, у тебя тоже зазноба есть?

У Фёдора лицо открытое, улыбчивое, лет ему столько же, сколько Кудеяру. Иному Кудеяр ни за что бы не стал рассказывать об Ольке, а ему доверился, поведал обо всём, что с ней случилось. Выслушав, Овчина крепко схватил его за руки.

— Андрей Шуйский, говоришь, виновен в смерти твоей зазнобы? Не человек он — зверь лютый! Четыре года минуло с той поры, как отца моего заточил в темницу и там уморил голодом.

Настала пора Кудеяру выражать сочувствие Фёдору. Тот, успокоившись, продолжал:

— Много зла чинит Андрей Шуйский всей земле Русской. Что ж ты намерен делать?

— Решил я убить его, чтобы кровью своей заплатил он за смерть Ольки.

Фёдор недоверчиво покачал головой.

— Убить Шуйского не так-то просто, зорко охраняют его верные прихвостни, без них он нигде не показывается. Да и нужно ли без суда убивать человека? Знаешь что, — загорелся вдруг он, — завтра вечером государь отправляется вместе с детьми боярскими за город, я сделаю так, чтобы он выслушал тебя. Может быть, узнав о новых злодеяниях Андрея Шуйского, великий князь наконец-то решится покарать его. Лошадь у тебя есть?

— Есть.

— Так ты завтра об эту же пору жди меня на Варварском крестце.


Варварский крестец Кудеяр нашёл возле церкви святой Варвары, в самом оживлённом месте московского торжища. Напротив церкви за прочной оградой притаился Панский двор, где жили литовские послы. Фёдор Овчина явился вместе со своим дружком, весёлым горбоносым Ваней Дорогобужским родом из Твери. Отец Вани — Иван Пороша вскоре после рождения сына погиб под Казанью. Вдова вышла замуж за влиятельного боярина Ивана Петровича Фёдорова, владевшего большими поместьями в Белозерском крае. Иван почитал спокойного и рассудительного отчима за отца.

Вскоре к ним присоединился тихий, застенчивый отрок.

— А это боярский сын Матюша Башкин, — представил его Кудеяру Фёдор. — Набожен Матюша, дни и ночи Священное писание читает, в каждом слове тайный смысл ищет.

Со стороны Кремля послышался нарастающий шум. Через минуту на Варварку выметнулась группа всадников, неистово погонявших лошадей. Впереди на белом стройном коне скакал двенадцатилетний отрок. Кудеяр успел приметить, что он высок для своих лет, плечи его подняты вверх, грудь широкая, нос удлинённый, глаза блестят. Фёдор махнул Кудеяру рукой, и они присоединились к следовавшим за государем детям боярским.

Великий шум сопровождал всадников: испуганно гоготали гуси, кудахтали куры. Застигнутые врасплох, они во множестве погибали, будучи раздавленными копытами коней. Проклятия москвичей неслись вслед государю и его спутникам. Так миновали Варварские ворота, Конскую площадь, Большой Посад[247]. По Солянке всадники выехали к Яузским воротам Белого города. На берегу Яузы в месте её впадения в Москву-реку спешились. Вечерние сумерки окутали город, вокруг было тихо, покойно. Отроки, побросав одежды, затеяли купание.

Ваня держался особняком от резвившихся друзей, он задумчиво смотрел в сторону Замоскворечья, поросшего садами.

— Государь, — тихо обратился к нему Фёдор Овчина, — из Заволжья в Москву приехал вот этот человек, чтобы бить тебе челом о злодеяниях боярина Андрея Шуйского. Ваня нахмурил брови, пристально глянул в глаза Кудеяра.

— Какие же такие злодеяния совершил Андрей Шуйский в Заволжье?

— Приехав в свою вотчину село Веденеево; боярин Шуйский приказал своим слугам привести к нему на ночь мою невесту Ольку Финогенову, а потом отдал её слугам, чтобы те измывались над нею. Олька не стерпела позора, наложила на себя руки.

Юный государь крепко сжал зубы, лёгкий румянец, появившийся было на его щеках во время скачки, сошёл с лица, глаза зажглись гневом.

— Хотел бы напомнить, государь, — вновь заговорил Фёдор, — что Шуйские отца моего ни за что ни про что заточили в темницу и там уморили голодом.

— Всё помню, Фёдор, — хрипло сказал отрок.

Он круто повернулся, вскочил на коня и, огрев его плетью, быстро устремился в сторону Москвы.


Было совсем темно, когда Кудеяр вернулся к Олексе.

— Ну что, видел великого князя?

— Не только видел, но и говорил с ним о боярине Шуйском.

— А ты не врёшь, Кудеяр?

— К чему мне врать?

— Что же он сказал?

— А ничего. Всё, говорит, я помню. Сел на коня и уехал.

Помолчали.

— Что же нам, Кудеяр, делать?

— Как задумали раньше, так и будем делать. Проведал я, что хоромы боярина Шуйского в Кремле находятся. Завтра попытаюсь проникнуть на его двор.

— Два дня уже я сижу с лошадьми, наскучило мне это дело, позволь разыскать подворье князя Андрея Шуйского.

— А мы по три дня будем с лошадьми сидеть. Завтра я схожу в Кремль, а потом ты три дня будешь охотиться за Шуйским. Договорились?

Олекса неохотно кивнул головой.


Наутро Кудеяр отправился в Кремль. Пройдя через Фроловские ворота, он повернул налево, в сторону «подола» Кремля, находившегося под горою, у берега Москвы-реки. «Подол» был густо заселён наиболее родовитыми боярами, духовенством и служилыми людьми. Дома стояли здесь часто, отделённые друг от друга только частоколами.

— Где тут подворье боярина Андрея Шуйского? — спросил Кудеяр пробегавшего мимо мальца.

— Пойдёшь мимо каменных палат купца Тарокана, увидишь подворье Кириллова монастыря с церковью Афанасия Александрийского, а как завернёшь за угол, тут тебе будет двухъярусный терем с двумя башенками — дом Шуйских, — малыш поддёрнул порты, шмыгнул носом и был таков.

Кудеяр не спеша дошёл до старой церкви, повернул направо и сразу же увидел дом с двумя башенками. Рядом с ним стояла неказистая приземистая избёнка, глядевшая на улицу подслеповатыми оконцами. Между избой и высоким частоколом, окружавшим двор Шуйских, был узкий проход. Кудеяр пошёл по нему и оказался возле высокого сарая, стоявшего позади избы, Под крышей сарая был приметен лаз. Кудеяр ухватился за доску и, подтянувшись на руках, забрался на чердак, откуда двор Шуйских был как на ладони.

Время от времени на высоком крыльце появлялись какие-то люди, одни приходили в дом, другие выходили, но все они были незнакомы Кудеяру, поэтому он начал было сомневаться, в этом ли доме живёт боярин Шуйский. Солнце покатилось к закату, когда на крыльцо вышел толстый человек в синем кафтане. Сердце Кудеяра дрогнуло: он сразу же узнал тиуна Мисюря Архипова. Мисюрь подозрительно осмотрелся по сторонам и вернулся в дом. Вот на крыльцо вышел Андрей Михайлович Шуйский в сопровождении Мисюря Архипова и Юшки Титова, они миновали ворота и двинулись по бревенчатой мостовой вверх.

Кудеяр спустился с чердака и по узкому проходу направился к выходу. Возле подслеповатой избушки стоял мужик с заросшим чёрными волосами лицом, вид которого ничего доброго не предвещал Кудеяру. Тот невольно оглянулся, намереваясь повернуть назад, однако здоровенный парень с дубиной в руке заступил ему дорогу.

— А ну, добрый молодец, пошли с нами, поведаешь, пошто по чужим сараям шастаешь, — обратился к Кудеяру мужик.

Он нажал на бревно, и перед ними открылась малоприметная дверь в частоколе, ведущая на двор Шуйских.

— Ступай в погреб, охолонись там маненько, потом всё поведаешь.

Кудеяра втолкнули в погреб, дверь захлопнулась, глухо скрипнул замок.


Напрасно Олекса ждал в эту ночь Кудеяра. Поняв, что тот угодил в беду, он, едва рассвело, устремился к Конской площади, раскинувшейся перед Варварскими воротами. Здесь шла бойкая торговля лошадьми.

Прежде чем продать лошадь, её нужно было пятнить у пятенщика, взимавшего за продажу лошадей пошлину. Помимо пошлины с пятна и шерсти в пользу великокняжеского конюшего шла особая пошлина с проданных лошадей. Когда Олекса рассчитался со служкой Троицкого монастыря, взимавшим пошлину и записывавшим проданных лошадей в особую книгу, он почесал в затылке: денег от продажи лошадей у него осталось совсем немного. Но сейчас ему было не до этого, все его помыслы об одном: как отыскать Кудеяра, вызволить его из беды.

«Кудеяр сказывал мне, будто боярин Шуйский в Кремле жительствует, туда я и пойду».

Миновав Фроловские ворота Кремля, Олекса остановился в растерянности: в глазах рябило от обилия теремов, церквей, дворцов. Он долго блуждал среди них, пока не вышел к дому Андрея Шуйского.

Олекса сразу же приметил проход между частоколом и неказистой избой с подслеповатыми окнами. Устремившись по этому проходу, он вышел к сараю, который посчитал удобным местом для наблюдения за домом Шуйских. Вот на крыльце показался боярин с неизменными своими спутниками Мисюрем и Юшкой. Когда они скрылись из виду, Олекса спустился с чердака и хотел было проследовать за ними, но крепкие руки ухватили его.

— Ещё один птенчик выпал из гнёздышка! Подь, охолонись.

Олексу втолкнули в мрачный холодный погреб.

— И тебя, Олекса, поймали?

Попав с дневного света в темноту, тот долго ничего не видел.

— Где ты, Кудеяр?

— Здесь я, — Кудеяр взял друга за руку, усадил рядом с собой.

— Холодно как тут!

— Ничего, привыкнешь.

Ребята прижались друг к другу, помолчали.

— Ты из сарая наблюдал за двором?

— Ну да.

— Видать, это ловушка, удуманная боярскими слугами.

— Что теперь с нами будет?

— А ничего, Олекса. Никто ведь не ведает, кто мы и зачем полезли на чердак. Может, мы спьяну там спали. Подержат нас здесь да и отпустят. На всякий случай прикинемся, что не знаем друг друга.

Медленно идёт время в темнице. В погребе даже днём темно, лишь через узкую дверную щёлочку проникает янтарное сияние. Но вот и оно померкло, значит, наступил вечер.

За дверью послышались шаги, скрипнул замок. В погреб с факелами в руках вошли трое — Мисюрь, Юшка и мужик с заросшим лицом.

— Где ж вы этих сопляков сцапали? — гнусаво спросил Мисюрь.

— На чердаке в сарае были. Весь Божий день, не смыкая глаз, зыркали на боярский двор. Не иначе как красного петуха подпустить хотели, а может, и ещё что удумали. Вчера вон того, а нынче этого, светловолосого, словили.

— Чьи же вы будете, робятки? — голос у Мисюря мягкий и даже как бы сочувственный. — Что ж вы молчите? Али языки проглотили? Так мы их из желудка достанем и пришьём. Завопите тогда благим матом. Глянь, Юшка, на них: мнится мне, где-то я их видел.

— Они веденеевские, Мисюрь. Этого Олексой кличут, а у того, он в скиту жительствует, имечко какое-то чудное, татарское, запамятовал я его.

— Теперича и я вспомнил, где их видел. Издалека в Москву пожаловали, видать, неспроста. Что ж вас, робята, в Москву погнало?

— Никогда тут не были, вот и решили посмотреть, какая она, Москва, — ответил Кудеяр.

— Ишь, любопытные какие! На лошадях или пешком отправились в путь?

— На лошадях.

— А кони где? Где, спрашиваю, коней оставили?

— Продали.

— Ну-ка пошарь у них, Юшка.

Юшка Титов быстро обыскал обоих, отобрал у Олексы деньги и, поделив их, часть отдал Мисюрю, остальные сунул себе за пазуху.

— Зачем же вы лошадей-то загнали? Али обратный путь решили пешком править?

— Есть было нечего, вот и продали лошадей.

— Чёрт с ними с лошадьми. На чердак-то пошто полезли?

Ребята молчали.

— Вы когда из Веденеева выехали?

— После Петрова дня, — простодушно ответил Олекса.

— Вон оно что… Значит, по нашим следам пустились. А вы девицу, что руки на себя наложила, ведали?

— Как же нам её не ведать, коли в одном селе жили?

— Хороша была девица! — Мисюрь отлично помнил ночь, когда они по очереди измывались над Олькой. — Жаль её, всем сердцем жаль. Был бы я вашего возраста, непременно влюбился бы в такую. А вы? Нешто вы не любили её?

Мисюрь пристально всматривался в лица ребят. Те, потупившись, молчали.

— И вам, вижу, мила она была. Как не стало её, сердечки ваши загорелись, и удумали вы подстеречь и убить злодея Шуйского! Казалось, Мисюрь читал тайные мысли ребят. — Слышь, Юшка, завтра же отведёшь их в Разбойный приказ, скажешь, что эти молодцы решили ни за что ни про что извести боярина Андрея Михалыча Шуйского и в тех мыслях своих тайных признались нам. Мы же марать руки об них не будем — ни к чему нам лишние разговоры. А там им конец.

ГЛАВА 18

Всё лето ожидал отец Андриан возвращения Кудеяра, но так и не дождался. Миновал июль-страдник, за ним — август-собериха, вот и сентябрь-хмурень на дворе. С каждым днём солнышко восходит позднее и всё раньше укладывается на покой. Приглядываются люди к летающей в воздухе паутине: много тенётника на бабье лето — к ясной осени и холодной зиме. Прогремит гром об эту пору — будет тёплая осень, а чем суше и теплее сентябрь, тем позднее наступит зима, Падают с деревьев жёлтые листья, устилают проторённую дорогу к храму, шуршат под ногами. А в голове одна мысль: что с Кудеяром? Слуха о том, что владелей Веденеева убит, не было. Значит, Кудеяр со своим дружком Олексой угодил в беду, в противном случае хотя бы один Олекса воротился к родителям. Обмысливая всё это, отец Андриан засобирался в Москву. Пахомий одобрил его намерения, благословил в путь-дорогу.

Подъезжая к Суздалю, отец Андриан ощутил в душе волнение и подивился тому: шестнадцать лет минуло с той поры, как он впервые увидел полюбившуюся ему с первого взгляда Марфушу, а словно вчера это было: грузная игуменья Ульянея, по бокам её две миловидные белицы — Марфуша и Аннушка, а впереди рябая келейница Евфимия с чадящим витенем в руках.

Почему так властвует над нами прошлое? Как будто бы разум смирился с волей судьбы, но где-то в душе живёт неистребимая жажда чуда: вот сейчас войдёт он в храм и среди молящихся монахинь Покровской обители увидит Марфушу. Разум твёрдо стоит на своём: Марфуши ему не видать никогда, до конца дней на этой грешной земле. Да и нужна ли она иноку? Пора бы отринуть земные вожделения, смирить гордыню, очистить душу от всякой грязи. Но разве Марфуша — грязь? Что нужно ему от неё? Быть может-памятный взгляд серых, широко распахнутых глаз и лёгкой руки прикосновенье.

Андриан чувствует, что монахини, находящиеся в церкви, время от времени взглядывают на него вопрошающе. В одной из них он признал Аннушку — мать Агнию. Наверно, ей интересно узнать, зачем он явился в Суздаль, нет ли вестей от Марфуши. А вот на него глянула старая монахиня с красивым ещё лицом, с тёмными выразительными глазами и, признав, взволновалась, до конца службы всё посматривала на него, боясь упустить из виду. Едва служба кончилась, Соломония ухватила его за рукав:

— Здравствуй, Андрей.

— Отец Андриан.

— Давно ли иноком стал?

— Пять лет уж.

— Далеко отсюда?

— В Заволжье.

— А что ж не явился сюда, воротившись из Крыма? Наверно, жену свою с сыном моим не сыскал?

— Отыскал.

— Так где же они?

— Жена народила детей и, любя их, в Орде пожелала остаться.

— А сын мой — Георгий?

— Из Крыма пришли мы с ним вместе, и ты его видела дважды: один раз монетку вручая…

— Кудеяр!

— Он самый.

— Почему же ты мне не сказал?!

— Не велено было Тучковыми, к тому же боялись огласки, а в скиту он был в безопасности.

— Так он и сейчас там?

— В скиту его нет.

— Зачем, ну зачем я его благословила мстить Шуйскому? Грех на душу взяла, и вот — покарал меня Бог. Почему же никто не сказал мне, что Кудеяр — мой кровный сыночек? А я поняла это слишком поздно: скрылся он из виду — тут-то меня и осенило! Где же он ныне?

— Должно быть, в Москве, иду я туда, чтоб его разыскать и в скит воротить.

— Москва велика…

— Не более Крыма. Уж коли в татарщине я отыскать его смог, то и в Москве непременно найду.

— Дай Бог… Молиться я буду и денно и нощно, чтоб Матерь Божья тебе помогла в твоём деле нелёгком. А у меня здоровья не стало совсем, дыхание смерти уж чую. Так ты поспешай!.. Как хочется сына родного обнять мне хоть раз!


В Воздвиженье[248] Андриан переступил порог дома Аникиных.

— Господи, кто в гости-то к нам пожаловал! — радостно всплеснула руками Ульяна. — Ведь сколько лет-то не виделись! Проходи, проходи, Андрей, в избу.

Афоня крепко обнял друга.

— Семья-то у вас какая многолюдная! — подивился гость.

— Знакомься с моими мужиками: старший Якимка, друзья неразлучные Ванюшка с Брошкой да близнецы Мирон с Нежданом.

Ульяна поднесла на руках девочку.

— А это молодшая наша любимица Настенька, вчера ровно годик исполнился ей.

Девочка с удивлением таращила на гостя серые глаза.

Авдотья старческой рукой обняла Андрея и тихо заплакала.

— Прости, Андреюшка, меня, слезливую: при виде тебя Петра вспомнила, не дожил он до встречи с тобой. И мне уж пора на покой.

— Внуков-то на кого покинешь?

— За молодшими старшие приглянул Якимка-то вон уж какой жених. Садись, Андреюшка, за стол, у нас нынче на Вздвиженье пирог с капустой.

После еды посреди избы поставили две кадки. Ульяна с Авдотьей на чистом столе разрезали капустные кочаны на части, высвобождали кочерыжки, а мужики, вооружившись тяпками, такой перестук подняли — на душе стало весело. Рубка капусты на Воздвиженье- большое событие в каждой семье. Там, где женихи и невесты, устраиваются капустные вечеринки. Девушки в богатых уборах ходят с песнями из дома в дом рубить капусту, хозяева накрывают для них столы с угощением. За девицами являются высматривать невест парни со своими гостинцами. И так на протяжении двух недель после Воздвиженья.

— Когда я молодая была, — вспомнила Авдотья, — очень уж мне хотелось, чтобы Пётр полюбил меня. Так перед тем, как идти на капустные посиделки, я семь раз прочитала слова заговора: «Крепко моё слово, как железо! Воздвигни, батюшка Вздвиженьев день, в сердце добра молодца Петра любовь ко мне, девице красной Авдотье, чтобы этой любви не было конца веку, чтобы она в огне не горела, в воде не тонула, чтобы её заря студёная не знобила. Крепко моё слово, как железо!» Как сказала я, так и сталось. Чтой-то холодком потянуло. Миронушка, прикрой-ка поплотнее дверь. И не диво, что холода пришли, ведь ныне третья встреча осени. На Вздвиженье зима с бела гнезда снимается, к русскому мужику в гости собирается — дай-ка я, зи-ма-зимская, на святой Руси погощу, серого мужика навещу. Вздвиженье лето замыкает, а ключи сизая галочка за море уносит.

Андриану приятны эти бесконечные разговоры под дробный перестук тяпок и хруст разрезаемых кочанов. Точно так же и в его родном Морозове с наступлением первых холодов на Воздвиженье рубили капусту.

— На Вздвиженье сивер, так лето тепло будет, — припомнилась ему давняя примета.

— Дай-то Бог, — откликнулась Авдотья. — На Вздвиженье зазимки — мужику не беда. Афонюшка, не запамятовал ли ты запереть ворота и все двери? Ныне гады ползут к своей матери под землю, так не заползли бы по ошибке на наш двор, не спрятались бы под навозом или в соломе.

— Не забыл, матушка, все калитки и двери плотно прикрыл.

В трубе вдруг завыло. Авдотья перекрестилась.

— В тёплой избе сейчас хорошо сидеть, а вот в лесу — не приведи, Господи! Ныне лешие с оборотнями и прочей нечистью сгоняют всё зверьё в лес, устраивают ему смотрины.

Весело в большой семье Ванятке! Ему доверено бабами важное дело — чистить морковку. Вовсю старается малец — то и дело летят рудо-жёлтые морковины то в кадушку Якимки с Брошкой, то в кадушку Мирона с Нежданом, которым по молодости лет отец пособляет. Даже Настеньке любо смотреть из люльки на дружную семейную работу.

— Ты-то как живёшь в иночестве, Андриан? — спросила Ульяна.

— Живу помаленьку.

— А в Москву, друже, пошто явился?

— Из нашего скита отрок Кудеяр, а из соседнего села Веденеева отрок Олекса подались в Москву мстить боярину Шуйскому Андрею Михайловичу, который невесту одного из них изнасиловал и, мало того, слугам отдал, а та, не вынеся позору, повесилась. И отроки те до сих пор не вернулись, хотя три месяца уже минуло. Так я хотел бы их отыскать здесь.

— Слышал я, будто дом боярина Андрея Шуйского в Кремле стоит, завтра отправимся туда и от боярских людишек проведаем, что с ребятами подеялось.

Наутро Андриан g Афоней отправились в Кремль и, разыскав дом Андрея Шуйского, попытались было спросить у направлявшегося во двор мужика, не являлись ли на их подворье двое отроков из принадлежащего боярину села Веденеева. Мужичок глянул на них как-то странно и, ничего не сказав, торопливо скрылся за воротами. Вскоре к ним вышел мужик с заросшим чёрными волосами лицом.

— Вам што надобно? А ну проваливайте подобру-поздорову, не то отправлю вас в Разбойный приказ. Там скажете правду подлинную и подноготную!

Афоня, вскипев сердцем, хотел было приструнить нахала, да отец Андриан поспешил увести его прочь. Простившись с Афоней, он направился на тучковское подворье.

Василий Михайлович Тучков только что вернулся от Макария, который просил его помочь тем, кто трудился над Великими Четьи-Минеями, поскольку сам он, став митрополитом, не может теперь уделять этому делу много внимания. Увидев отца Андриана, он искренне обрадовался.

— Признаться, я и сам не раз думал о том, чтобы стать иноком и целиком посвятить себя служению Господу Богу и книжному делу, да отец противился тому. А ныне, когда митрополитом стал любезный моему сердцу Макарий, я наконец-то достиг того, к чему стремился всегда, — внимать книжной премудрости. А как поживает Кудеяр, он ведь, поди, совсем большим стал?

— Кудеяр ещё летом уехал из скита в Москву вместе с дружком своим Олексой и до сих пор не воротился.

— Вот те на! Зачем же ты отпустил его в Москву?

— Удержать его было невозможно, потому как девица, которую он любил, была обесчещена боярином Андреем Михайловичем Шуйским и покончила с собой. Не дождавшись возвращения Кудеяра, я поехал в Москву, чтобы отыскать его. Нынче были мы с дружком возле хором боярина Шуйского, да слуга прогнал нас, пригрозив отвести в Разбойный приказ.

Василий Михайлович раздумчиво покачал головой.

— Пошлю я своих людей поискать Кудеяра с Олексой; если они в Москве, то на торгу должны объявиться.

— И я буду искать их там же.


Две седмицы бродил отец Андриан по торгу, но ни Кудеяра, ни Олексы не повстречал. Распрощавшись с Василием Михайловичем Тучковым, с дружным Афониным семейством, он направился в Суздаль.

В день отроков Анания, Азария и Мисаила[249] в Суздале шло пещное действо[250]. Со вниманием смотрели люди на то, как в печь заходят трое, юношей, а с крыши церкви к ним слетает ангел и спасает их от пламени, производимого посредством пороха «халдейцами». Наряженные в шутовское платье парни бегали вокруг печи, веселя зевак шутками.

Помолившись в храме Покровского монастыря, отец Андриан направился было к выходу, чтобы разыскать келью Соломонии, но, увидев в притворе[251] гроб в окружении монахинь, с бьющимся сердцем направился к нему. В гробу покоилась Соломония.

«Не успел отыскать Кудеяра! А она — так и не дождалась сына. Прости меня, Боже, за то, что я стал невольным их разлучником, что я не удержал Кудеяра от мести».

Евфимия — жена Шемячича — рассказывала:

— Вчера она скончалась: вышла из церкви после службы и повалилась на снег. Я подбежала к ней и слышу щепот: «Где же ты, сын мой, несказанно любимый?» В последние дни она больно по нём убивалась, плакала. С этими словами Софьюшка и дух испустила. Таифа с Меликеей отнесли её в келью. Завтра земле предадим. Чувствую, и мне пора следом за ней.

Отец Андриан вышел из храма. В небе стыла луна, осыпая мир голубой пылью. Морозный воздух перехватил дыхание. Вспомнилось, что старики наставляют молодых в этот день топить печь так, чтобы тепла хватило на два дня. Полновластной хозяйкой явилась на Русь зима, и всё оцепенело от её холодного дыхания — деревья, реки, стога сена… И невольно закрадывается в душу сомнение: грядёт ли весна?

ГЛАВА 19

Нечасто бывает Макарий в покоях государя, всецело занят он церковными делами, спешит завершить Великие Четьи-Минеи, Степенную книгу, да и иных задумок у него немало. Но хоть и редко бывает митрополит, у великого князя, однако досконально ведает, чем он занимается. Незаметно в окружении юноши оказались люди, близкие к Макарию. Это прежде всего боярин Фёдор Семёнович Воронцов, младший брат Михаила Семёновича, дружившего с Михаилом Львовичем Глинским и недавно почившего. Фёдор Семёнович в качестве посла повидал немало стран. Приближены к государю и седобородые братья Морозовы-Поплевины-Иван Григорьевич да Василий Григорьевич. Ещё в бытность деда нынешнего великого князя начали они службу при дворе, за спиной каждого из них немало боевых походов, посольских дел. Верная служба братьев Морозовых-Поплевиных была отмечена покойным Василием Ивановичем — оба они получили чин окольничего, стали боярами.

Воронцов высок станом, круглолиц, остроумен, беседовать с ним одно удовольствие. Вот и сегодня государь внимательно слушает рассказ Фёдора Семёновича о том, как он правил посольство в турецкую землю.

— Великий князь Василий Иванович послал меня в Царьград для своего государева дела к турецкому султану Сулейману. И пошли мы на Рыльск, а из Рыльска на Азак[252]. Путь к Азаку через литовские земли хоть и длиннее, зато менее опасен, нежели путь степью по причине разбоев, производимых в степях азакскими казаками. Снег был таким глубоким, что кони проваливались в нём по брюхо, поэтому нам пришлось до Донца идти пешком, а государеву казну и свой запасишко везти на салазках. В начале апреля вышли к Донцу, Льда на реке уже не было, и я велел делать суда, на которых нам надлежало идти водяным путём до Азака. Через неделю суда были готовы к отплытию. Когда до Азака оставалось три дня пути, я послал к азакскому диздару[253] трёх казаков с наказом сказать ему, что я иду от великого князя к Сулейману. И азакский диздар прислал мне встречу на Оксайское устье[254] двух человек в приставы да толмача. За шесть вёрст до Азака нас встретили человек с тридцать, присланных диздаром для нашего бережения. А за две версты до Азака ждали нас аги янычарские[255], было их более двухсот человек. И в те поры в городе из пушек стреляли, в набат били и в сурны играли. У судового пристанища на мосту встретил нас азакский диздар, приказные турецкого султана и жители города. Когда мы сошли с судна на берег, диздар взял меня под руку и проводил через городские ворота к подворью.

— А велика ли, Фёдор, крепостьАзак?

— Крепость Азак велика, в ней собираются купцы из разных стран. Тут турки и татары проводят торг с московскими купцами, выменивают у них меха на шёлковые и шерстяные материи и драгоценные каменья.

— А трудно ли отнять этот город у турок?

— Забрать Азак у турок легко, да удержать трудно: далеко он от Москвы и на всём пути по Дону между Москвою и Азаком нет больших городов, которые служили бы опорой для твоего, государь, войска.

— Выходит, надобно строить на Дону русские города?

— Города эти очень необходимы, государь, для одоления Дикого поля, где ныне хозяйничает немало татей.

— Что же было дальше, Фёдор?

— Когда вышли мы из Азака к Кафе, азакский диздар проводил меня до корабля и корм на путь дал. На судах одолели Сурожское море[256], а как стали подходить к Кафе, в городе стреляли из пушек, в набат били и в сурны играли.

— А Кафа велика ли?

— Обширен и многолюден этот город, много в нём мечетей с минаретами, где неверные молятся своему богу. Со всех сторон окружён он крепкой стеной со множеством башен, а внутри стен огромное торжище, куда съезжаются купцы со всего света. Оттуда поплыли мы в Царьград. Когда пришли к месту и корабль наш встал у пристанища, к нам явился султанов толмач, а на берегу встречали конные и пешие нарядные аги янычарские. На той же неделе в субботу приехал ко мне толмач от султана, а с ним янычарские головы и сказали: «Велено тебе прибыть на султанов двор, Сулейману ударить челом. А у государя тебе сегодня не есть, потому что у нас едят мясную еду, а вы нынче говеете. Рыбы же здесь мало». И вот пошли мы на Сулейманов двор. У ворот встретили нас многие люди пешие, а когда вошли в палату, в которой сидят паши и приказные люди, то все они встали. Главный паша спросил: «С каким делом пришёл ты от своего государя к нашему государю султану?» Я сказал: «Прислал государь мой великий князь всея Руси Василий Иванович к брату своему, Сулейману, грамоту, и то дело писано в грамоте». Паша спросил: «Кроме грамоты приказ с тобой иной какой и поминки есть ли, и какие поминки?» Я ответил, что со мной кроме грамоты приказа никоторого нет; всё писано в грамоте, а поминки от государя нашего к Сулейман-султану — сорок соболей, да рыбий зуб[257], да кречет. Паша спросил ещё, давно ли я пошёл от своего господина из Москвы. Я сказал: «Как государь мой меня отпустил к брату своему, Сулейман-султану, прошло уже восемь месяцев». А как явился я к султану и челом ударил, взяли меня его ближние люди под руки и подвели к Сулеймановой руке. А после того я от государя и великого князя султану поклон исправил и грамоту подал и поминки явил по государеву наказу. А поклон правил стоя, а не на коленках, и султан против этого не промолвил ни одного слова и не спросил ни о чём.

— А каков, Фёдор, турецкий султан?

— Сулейман сидел на рундуке[258], а вид у него был важный, телом толст. Под ним был тюфяк золотной. Одет Сулейман в чугу[259] камчату, золотную по лазоревой земле, да на голове чалма.

— Много удивительного видят наши послы — разные страны и народы, моря и горные вершины. Хотелось бы и мне самому всё это повидать!

— Ты прав, государь, много диковинного есть на белом свете. Будучи в Царьграде, довелось мне наблюдать удивительное чудо, совершённое на глазах толпы кудесником. Получив от людей самое обыкновенное яблоко, он разрезал его ножичком пополам, извлёк зёрнышко и посадил во влажную землю. Затем покрыл посеянное зерно маленькой корзиночкой и стал играть на дудке. Когда же он поднял корзинку, то оказалось, что под ней появился нежный росток. Кудесник покрыл его корзинкой и, играя на дудке, стал скакать вокруг. Снова подняв корзинку, он показал нам яблоньку, которая своей вершиной упиралась в покрышку. Вся яблонька была усыпана ароматными цветками. После этого принялись скакать и кривляться помощники кудесника, и на яблоньке появились плоды. Кудесник накрыл яблоньку корзинкой, чтобы эти плоды созрели, и через некоторое время раздал окружавшим его людям десяток спелых яблок. Само же деревце он вырвал из земли и поставил в воду.

Юноша перекрестился.

— Не иначе как сама нечистая сила явилась людям в облике сего кудесника! Уж не отведал ли ты, Фёдор, тех нечестивых яблок?

Воронцов весело рассмеялся.

— Нет, государь, мы не стали осквернять себя прикосновением к сатанинским яблокам. Много диковинного видели мы в разных странах, но и то нужно иметь в виду, что русские послы нередко терпят самые гнусные притеснения, оскорбления и обиды от лихих людей, да и от недружественных нам правителей.

Ваня нахмурился.

— Придёт время, Фёдор, и мы усмирим татей, а недружественных правителей, оскорбляющих русских послов, жестоко покараем!

Воронцов вежливо поклонился в ответ на эти слова, а сам подумал: «Не скоро такое свершится!»

— Фёдор, когда Жигимонтов посол намеревается покинуть Москву?

— Сказывал он, будто хочет отправиться домой в Артамонов день[260].

— Доволен ли он кормом?

— Очень доволен, государь, премного благодарил он за оказанную ему честь.


Вчера, в день Рождества Богородицы, великий князь Иван Васильевич дал обед в честь посланника польского короля Жигимонта. На том обеде за большим столом сидели бояре князь Дмитрий Фёдорович Бельский, князь Иван Михайлович Шуйский, брат Андрея Шуйского, и он, Фёдор Семёнович, с братом Иваном.

— Благодарствую, Фёдор, за душевную беседу, а сейчас пора нам идти в столовую избу, где нас ждут бояре.

Идя по переходам дворца в столовую палату, юный государь залюбовался открывшимся перед ним видом. Под ярко-синим осенним небом несла свои спокойные воды величавая Москва-река. Белые облака засмотрелись в глубину её чистых вод. За рекой до самого края неба распахнулись тронутые осенним румянцем сады. Вчера народ справлял осенины — вторую встречу осени: бабы толпились по берегам реки, пели величальные песни. И ныне выдался хороший денёк.

Бояре, собравшиеся в столовой палате, встали при появлении великого князя, низко склонили перед ним головы. Встал и митрополит Макарий. Он-то и требует от бояр почтения к великокняжеской особе, постоянно напоминает в своих проповедях о божественном происхождении власти государя.

Ваня заметил перемену в отношении к нему бояр, знает, что проявляемое ими почтение — результат трудов Макария, но ему всё мнится — и не без оснований, что в душе бояре продолжают считать его несмышлёным мальцом, по-прежнему готовы в его присутствии творить бесчинства и своеволие.

Юный государь приблизился к митрополиту для благословения. Тёмные, живые глаза Макария смотрят на него строго, требовательно.

«Чего хочет от меня первосвятитель? Так ли я веду себя, как подобает вести великому князю? Почему терплю своеволие бояр? Как мне поставить их на место?»

Эти вопросы не в первый раз приходят в его голову, но до сих пор он не ведает чёткого, однозначного ответа на них.

Ваня сел в предназначенное для него кресло. Шелестя одеждами, разместились по лавкам бояре. И вдруг — громкий крик Андрея Шуйского взорвал тишину.

— Гляньте-ка, люди добрые, куда Федька Воронцов уселся! А ну встань и сядь ниже меня!

Фёдор Семёнович, побледнев, продолжал сидеть поблизости от великого князя. Иван Кубенский, Дмитрий Палецкий, Дмитрий Курлятев, Иван Турунтай-Пронский, Алексей Басманов-Плещеев повскакивали со своих мест и кинулись к Воронцову. Андрей Шуйский первым подскочил к нему и со всего маху ударил по лицу. Иван Кубенский ухватился за борт нарядного бархатного кафтана, рванул его на себя-оборванные пуговицы, накидные петли и затейливые кисти полетели в разные стороны.

— Стойте, прекратите творить мерзости в присутствии государя! — громко кричал митрополит.

Его, однако, никто не слушал. Фёдора Семёновича поволокли к дверям. Растерзанный кафтан его валялся на полу, длинные, собранные в мелкие поперечные складки рукава словно взывали о помощи. Макарий исподлобья глянул на государя — тот молча взирал на избиение своего любимца, глаза его были широко открыты, тело сотрясала дрожь.

Между тем бояре выволокли Воронцова на крыльцо великокняжеского дворца. Привлечённые шумом, со всех сторон к дворцу бежали люди.

— Вот тебе, любимчик великого князя! — Андрей Шуйский ногой пнул Фёдора Семёновича так, что тот повалился с высокого крыльца на площадь. Но и здесь бояре продолжали бить его руками и ногами. Юный государь, бледный, дрожащий, стоял на крыльце.

— Волоките его в темницу, недолго уж ему жить!

— Недостойно великому князю смотреть на эти мерзости, — прозвучал голос митрополита, — пойдём, государь, отсюда.

Макарий взял юношу за руку, тот послушно пошёл следом за ним и, лишь когда они оказались в палате вдвоём, обрёл дар речи.

— За что, за что они хотят убить Фёдора? Что он сделал плохого? Каждого, кто люб мне, Шуйские норовят лишить живота! Звери, а не люди… Когда же кончится всё это?

— Все эти мерзости кончатся лишь тогда, когда великий князь своей рукой пресечёт их, — голос митрополита звучал сурово, требовательно.

— Настало ли для этого время, святой отец?

— Да, время настало, пора тебе, государь, быть мужем!

Митрополит отошёл к окну, глубоко задумался. Ныне рушатся все его замыслы. На стороне Шуйских большая сила, сплошь титулованное княжье. А у него был лишь Фёдор Воронцов, которого он приблизил к великому князю в надежде, что боярин станет ему опорой, будет противодействовать пагубному влиянию Шуйских. Кто же ещё верен ему? Пожалуй, отец и сын Тучковы. Но Михаил Васильевич последнее время часто хворает, сторонится боярских склок, и не без оснований: ещё со времён митрополита Даниила Шуйские затаили на него злобу и при случае могут расправиться с ним. На стороне Макария и родственники Тучковых братья Морозовы-Поплевины. Их-то и призовёт он на помощь.

Макарий решительно направился к дверям и, распахнув их, приказал стоявшему на страже чернецу:

— Немедленно позови сюда братьев Ивана Григорьевича и Василия Григорьевича Морозовых.

Великий князь вопросительно глянул на митрополита.

— Хочу, государь, отправиться в логово смутьянов, чтобы спасти от погибели Фёдора Семёновича.

«Не обильно моё воинство, трудно мне бороться с Шуйскими и их подпевалами. Настало время воспользоваться советами тверского епископа Акакия — противопоставить Шуйским ещё одну силу — дядей государя Михаила да Юрия Глинских».

— Государь, много обид чинят тебе строптивые бояре, поэтому надобно окружить себя верными людьми, способными защитить от оскорблений.

— Где же взять их — верных людей?

— Обопрись пока на дядей своих, пожалуй Михаила Васильевича Глинского боярством и чином конюшего, а Юрия Васильевича — боярством и чином кравчего[261].

— Год назад, святой отец, по твоему совету я просил Юрия Васильевича быть воеводой в передовом полку, да он отказался, сославшись на то, что в полку правой руки был князь Александр Борисович Горбатый и ему меньше князя Александра быть нельзя.

— Что ж, в отказе Юрия Васильевича есть резон, однако, если ты пожалуешь его боярством и чином кравчего, он будет лишь благодарен тебе.

— Хорошо, пусть свершится по твоей воле, святой отец.

— И ещё об одном прошу тебя, государь. Смута из-за Фёдора Воронцова только началась, и, чтобы не видеть всех мерзостей, творимых боярами, советую тебе уехать на богомолье в Троицкий монастырь для душевной беседы с игуменом Алексием. Десять лет минуло с той поры, как твой отец, государь Василий Иванович, отправился в Сергиеву обитель в последний раз. Так ты бы своей поездкой почтил его память.

— Хорошо, святой отец.

— Вместе с тобой будут Василий Михайлович Тучков да братья Глинские. Я же останусь в Москве гасить огонь смуты.

— Жаль мне, святой отец, Фёдора Воронцова.

— О нём не печалься, сын мой, я сделаю всё, что в моих силах, чтобы спасти его.

В палату вошли братья Морозовы-Поплевины. Иван Григорьевич — сильный ещё старик с пышной окладистой бородой, с густыми бровями, нависшими над спокойными серыми глазами. Василий Григорьевич ростом пониже, но и ему силушки не занимать. Оба с почтением поклонились митрополиту.

— Други мои, — обратился к ним Макарий, — великое бесчестье учинили Шуйские по отношению к государю, избив верного его слугу Фёдора Семёновича. Намереваются они убить Воронцова, а государь просил меня всячески противодействовать злобным замыслам. Потому намерен я немедленно отправиться к смутьянам.

Братья незаметно переглянулись, они опасались, что прямое вмешательство митрополита в свару между боярами может закончиться для него так же, как и для Даниила и Иоасафа. Не лучше ли ему пока остаться в стороне?

Иван Григорьевич, кашлянув в кулак, осторожно произнёс:

— Шуйские злопамятны, святой отец, по их воле оставили митрополию Даниил и Иоасаф.

Лицо Макария зарумянилось.

— Чем такое терпеть, лучше и мне вслед за Даниилом и Иоасафом отречься от возложенного на меня сана! До тех пор, пока я митрополит, надлежит мне всячески противодействовать варварским обычаям.

Видя решимость Макария, братья не стали больше удерживать его и вместе с ним отправились в столовую избу.


В столовой палате сторонники Шуйских праздновали победу над очередным любимцем великого князя.

— Так мы поступим с каждым, кто будет лезть под крылышко государя! — кричал на всю палату Андрей Шуйский.

— Верно! — ревел Иван Кубенский, изрядно выпивший.

Появление митрополита и бояр Морозовых-Поплевиных вызвало некоторое замешательство в стане победителей. Князь Фёдор Скопин-Шуйский[262], сын воеводы Ивана Скопы, осклабился при виде Макария:

— Святой отец тоже никак решил ввязаться в драку.

Кто зашикал на смельчака, а кто и весело рассмеялся. От негодования лицо первосвятителя покрылось красными пятнами. Стремительной походкой он направился было к Андрею Шуйскому и вдруг резко остановился. В палате раздался треск раздираемой материи- это Фома Головин наступил на мантию, и она в нескольких местах порвалась.

Макарий повернулся и медленно, пошёл в сторону шутника. Глаза его полыхали гневом.

— Именем Господа Бога проклинаю тебя, исчадие адово! — голос митрополита звенел как туго натянутая тетива. От его слов многим присутствующим стало не по себе. Макарий меж тем обратился к Андрею Шуйскому:

— Боярин, великому князю стало ведомо, что твои люди намереваются убить Фёдора Воронцова. Так ли это?

— Да, святой отец, по своим делам Фёдор Воронцов заслужил смерти.

— Хотел бы я ведать, в чём вина Фёдора?

— Вина Воронцова в том, что государь его жалует и бережёт. Не так давно без нашего на то приговора он пожаловал Фёдора боярством.

— Выходит, ты, Андрей Михайлович, и твои люди решили учинить суд над самим великим князем. Ведомо ли вам, что это грех тягчайший? Испокон веков так ведётся, что государь волен жаловать или казнить своих людей. Воля государя есть воля Господа Бога. И вы эту святую заповедь собираетесь порушить. Великий князь Владимир Мономах в поучении своём писал: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо делающие зло истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю. Ещё немного, и не станет нечестивого; посмотришь на его место, и нет его».

— Всем ведомо, святой отец, что великий князь юн, а потому не может сам управлять государством. По этой причине мы бережём его от влияния тех, кто хотел бы использовать расположение государя для своей корысти.

— Верно, боярин, великий князь юн, но ведомо всем, однако, что юность быстротечна. Да и так ли уж юн тосударь? В его годы великий воин Александр творил великие дела во славу Руси. Потому лишать власти великого князя — значит совершать богопротивное деяние. Вот ещё о чём хотел спросить тебя, боярин: велика ли вина Фёдора Семёновича?

— Воронцов подбивал великого князя против других бояр.

— Не верю тому! Ведомо мне, что он вёл с государем речи о тех странах, где ему пришлось побывать. Много ли вреда в тех речах? Напротив, они полезны для юного государя. Кто из присутствующих здесь поклянётся именем Бога, что Фёдор Семёнович подбивал государя на плохое? — митрополит обвёл всех пристальным взглядом. Желающих свидетельствовать в пользу Андрея Михайловича не нашлось. — Вот видишь, боярин, нет послухов, подтверждающих правоту твоих слов. Вымысел же не может служить причиной казни человека. Бог жестоко покарает за это. Потому великий князь и велит освободить Фёдора Воронцова из темницы.

— Уж не для того ли, чтобы снова жаловать? Не бывать тому! Пусть государь будет доволен тем, что мы не лишим Фёдора живота, но на Москве ему больше не бывать!

«Судя по всему, Шуйские намерены сослать Фёдора, но куда? На Белоозеро? В Соловки? А там, глядишь, задушат его, как Ивана Бельского».

— Боярин, коли Фёдору Воронцову нельзя остаться в Москве, пошли его на службу в Коломну.

— Нет, святой отец, боярина Воронцова вместе о сыном Иваном мы пошлём в Кострому.

ГЛАВА 20

— Наконец-то Господь Бог надоумил государя явить милость своим ближним родичам, — княгиня Анна Глинская осмотрелась по сторонам, словно принюхиваясь, — а то ведь после кончины великой княгини — моей доченьки, отравленной Шуйскими, счастье совсем было отвернулось от нас, Глинских. Ныне же, хвала Всевышнему, государь обратил свой взор в нашу сторону и вопреки воле Шуйских щедро пожаловал своей милостью. А злодеев Шуйских Бог покарал и ещё покарает. Вон Василий Васильевич женился на молоденькой да и загнулся. Недавно братец его, Иван, скончался.

— На смену одним, матушка, явились другие — Андрей и Иван Михайловичи, Пётр — сын Ивана, Фёдор Скопин-Шуйский… Конца-краю не видно этим Шуйским!

— Ты, Юрий, больно горяч. Древо Шуйских сразу не свалить. Так вы, дети мои, по одной ветке рубите И тем ускорите конец всему дереву. У Андрея Михайловича рыльце в пушку: юный государь, приметила я, страсть как не любит его, да терпит пока. Так вы, отправляясь вместе с великим князем в Сергиев монастырь, по дороге внушайте ему, что за тяжкие вины следует казнить первосоветника!

— Мудро говоришь, матушка, — вмешался в разговор Михаил Глинский, — и я мыслю, что прежде всего нам Андрея Михайловича свалить надобно. И с тем делом мешкать не следует. Времена нынче такие: либо мы одолеем Шуйских, либо они нас.

Анна повела крючковатым носом в сторону иконы, перекрестилась.

— Денно и нощно молюсь я за вас, дети мои. Долго вы были в стороне от больших дел. Ныне пробил ваш час. Так дерзайте же!


На следующий день после Никиты Гусепролета[263] великий князь отправился на богомолье в Троицкий монастырь. Рядом с ним ехал Василий Михайлович Тучков. Время от времени низкие, насыщенные водой облака обдавали путников холодными брызгами. На душе юного государя было мерзко: он всё ещё тяжко переживал обиду, причинённую ему Шуйскими.

— Фёдор Воронцов говорил мне, будто есть страны, где и зимой так же тепло, как летом. Правда ли это?

— Правда, государь, те страны лежат в полдневной стороне[264]. Туда сейчас держат путь наши птицы — гуси, журавли. И по полёту этих птиц мы можем узнать, какой будет весна.

Ваня внимательно посмотрел по сторонам.

— Вон стая гусей летит…

— Судя по их полёту, следует ожидать малую вешнюю воду: вишь, как они низко летят. Чем выше проносятся гуси, тем дружнее будет весна и обильнее половодье.

— Выходит, гусь — птица вещая. А можно ли узнать, какая ждёт нас зима?

— Для этого надобно присмотреться к тем гусям, которые по земле ходят: ежели гусь лапу поднимает, значит, быть холодам, стоит на одной ноге — к морозу, ну а коли полощется в воде — быть теплу. Раннюю зиму указывает гусь, спрятавший голову под крыло.

«И я уподобился гусю, почувствовавшему приближение ранней зимы: вместо того чтобы покарать Андрея Шуйского за оскорбления, причинённые Фёдору Воронцову, я сел на коня и отправился на богомолье. Когда же кончится моё унижение? Когда я стану наконец настоящим великим князем, таким, каким были мой отец и дед? Как сделать так, чтобы бояре перестали считать меня дитем несмышлёным?»

Нет, он не дитё несмышлёное. В книгохранительнице отца изучены им история древней Иудеи и Византии, Ветхий и Новый завет, жития святых отцов, труды византийских богословов. Он может по памяти повторить написанное в той или иной книге. Все говорят, что Василий Михайлович Тучков прочитал множество книг. Так, может быть, он ведает, что надобно сделать, чтобы стать настоящим великим князем? Только вот смеяться бы не стали над ним, если он спросит об этом.

— В поучении Владимира Святого, которое я не так давно прочитал, сказано: «Ещё немного, и не станет нечестивого, посмотришь на него, и нет его. А кроткие наследуют землю и наслаждаются множеством мира», Горы неправды, творимой злыми людьми, вижу я вокруг. Почему же торжествуют нечестивые и унижены праведные? Почему у нас делается всё вопреки поучению Мономахову?

Тучков пристально посмотрел на юношу.

— Ты спросил, государь, о словах Владимира Святого, который полагал, что зло обречено на погибель, а добро всегда торжествует, и я отвечаю тебе-такова воля Господа Бога, В поучении его далее тех слов, которые ты мне поведал, сказано так: «Нечестивый злоумышляет против праведника и скрежещет на него зубами своими. Господь же посмеивается над ним, ибо видит, что приходит день его. Нечестивые обнажают меч и натягивают лук свой, чтобы низложить бедного и нищего, чтобы пронзить идущих прямым путём; меч их войдёт в их же сердце, и луки их сокрушатся». Так сказал премудрый Мономах. Его слова означают: на всё воля Господа Бога нашего. Нечестивый человек силой оружия творит неправду, но Господь Бог, видя это, укрепляет дух великого князя, призванного быть праведным судьёй своим людям. И великий князь поднимет меч свой разящий, чтобы сокрушить нечестивца и восстановить справедливость.

«Поднимет меч свой разящий… Поднимет меч свой разящий». Юноше казалось, что именно эти слова вызванивают колокола Троицкого монастыря, приветствуя высоких гостей.

«Выходит, чтобы стать настоящим великим князем, я должен поднять меч свой разящий!»

Игумен Троицкой обители Алексий похож на старого сурового воина. Громкий голос его колоколом гудит под каменными сводами собора Троицы. И молитва его какая-то особенная, похожая на напутствие воинов перед бранью. В своей проповеди он не раз упомнил князей Александра Невского и Димитрия Донского.

После службы игумен увлёк великого князя в свою келью, усадил напротив, пристально всмотрелся в его лицо.

— Вижу, возмужал ты, государь. И не диво: четырнадцатый год уж пошёл. В твои годы знаменитые предки большие дела творили. Взять хоть прославленного князя Димитрия, коего в народе Донским кличут. Девять годков ему было, когда отец его, князь Иван Иванович, возвратившись из Золотой Орды от хана Берди-бека, занедужил и скоропостижно скончался. Бердибек тоже вскоре умер, и на его место взошёл хан Кульпа. В те поры русские князья, узнав о переменах на ханском престоле, должны были ехать в Орду для получения ярлыка от нового хана. Не долго продержался у власти хан Кульпа, по прошествии шести месяцев и пяти дней его убил князь Науруз, Так что, прибыв в Сарай, русские князья вручали свои дары, предназначенные для Кульпы, новому хану. И вот к Наурузу явился сын великого князя Ивана Ивановича девятилетний отрок Димитрий[265].

Игумен Алексий задумался, словно вспоминая то, что видел когда-то своими глазами. Ване не терпелось узнать, что же было дальше.

— Дал ли Науруз ярлык на княжение отроку Димитрию? — прервал он затянувшееся молчание.

— Нет, государь, не дал. Посмотрел он на него, покачал головой и велел послать за сыном князя нижегородского и суздальского Константина. Ярлык на княжение получил не Димитрий Иванович, а Димитрий Константинович. Не по отчине и не по дедине досталось ему княжение. Вскоре, однако, в Орде вновь сменился хан, престолом завладел Амурат. Когда к нему явились с дарами московский посол от князя Димитрия Ивановича и посол от Димитрия Константиновича, Амурат приказал поместить их обоих под стражу и запретил сарайским вельможам иметь с ними дело. Сам же он задумал разобраться, правильно ли поступил правивший до него Науруз с московским княжением. И решил он, что княжить на Москве должен Димитрий Иванович, а не Димитрий Константинович. В ту пору Донской был моложе тебя, ему исполнилось всего двенадцать лет.

— И Димитрий Константинович легко уступил княжение отроку?

— Нет, государь, Димитрий Константинович был недоволен волей Амурата и занял своим войском Переяславль-Залесский, чтобы воспрепятствовать продвижению Димитрия Ивановича во Владимир, где в ту пору в Успенском соборе он должен был венчаться на великое княжение. Но юный Димитрий Иванович смело сел на коня и устремился со своей ратью к Переяславлю.

Узнав о его приближении, Димитрий Константинович перепугался и бежал сначала во Владимир, а оттуда в свою вотчину — в Суздаль.

«А я, когда пришёл на Русь Сагиб-Гирей, не решился сесть на боевого коня, всё перепоручил своим воеводам. Так ли поступили бы мои предки? Александр Невский в пятнадцать лет стал князем-наместником Великого Новгорода, водил свою дружину на врага, судил строптивых новгородцев. Димитрий Донской и того раньше стал промышлять власть. Я же советуюсь с боярами: быть мне в Москве или бежать от Сагиб-Гирея в дальний северный город. Оттого бояре и не чтут меня, творят по своей воле, а не по моей. Не бояре похитили у меня власть-я сам отдал её им. Но отныне всё должно измениться, я буду сам править своими людьми, судить их по правде и совести».

— Святой отец, как поступил бы Димитрий Донской с боярином, который почал бы править от его имени?

Алексий строго глянул в глаза юноши и твёрдо произнёс:

— Димитрий Иванович жестоко покарал бы святотатца. Великому князю власть дана самим Господом Богом, и обладать той властью должен лишь он сам.


Из Троицкого монастыря великий князь поехал на Волок, а затем в Можайск. В Москву он возвратился лишь в день Зиновея[266]. Во время всего путешествия его дяди проявляли по отношению к нему большое почтение. И не диво: по просьбе митрополита Макария государь щедро пожаловал их.

Но по мере приближения к Москве в душе Михаила и Юрия росла тревога. Им прекрасно были ведомы порядки, установленные боярами при дворе. Каждого, снискавшего любовь великого князя, ждёт пропасть. И той пропасти не сумели избежать ни Иван Бельский, ни Фёдор Мишурин, ни Фёдор Воронцов. Что же уготовили Шуйские им, нынешним милостивцам великого князя? Темницу или ссылку на Белоозеро? Плаху или отраву в кубке? Не лучше ли упредить Шуйских, первыми нанести удар с помощью государя? Братья пришпорили коней и поехали по обе стороны от Ивана.

— Государь! В большой тревоге возвращаемся мы в Москву, — скороговоркой произнёс Юрий.

— Отчего так? Разве не пожаловал я вас великим своим жалованием?

— За пожалование мы премного благодарим тебя, государь. Да вот опаска берёт: ну как по возвращении в Москву ждёт нас лютая кара, уготованная Шуйскими? Не любят они тех, кого государь жалует. Вон и Фёдора Воронцова в Кострому услали…

Лицо юноши покрылось красными пятнами.

— Отныне несправедливостей, чинимых Шуйскими, больше не будет!

Произнеся эти слова, Ваня вдруг спохватился: ну как не справится он со строптивыми боярами, не сумеет поставить их на место? Ведь до сих пор в боярских сварах ему ещё ни разу не удавалось отстоять свою честь и достоинство. До мельчайших подробностей запомнил он события, происшедшие почти год назад в ночь на Малахия: искажённое ужасом лицо Петра Щенятева, умолявшего спасти его, просьбы о защите митрополита Иоасафа.

«Нет, такого больше не должно повториться! Ни Александр Невский, ни Димитрий Донской не потерпели бы подобного бесчестия. Отныне никто не посмеет в присутствии великого князя вершить суд и расправу».

Легко сказать: всё будет отныне иначе. Но как достигнуть этого? Как должен он поступить с Шуйскими?

— Государь, — вкрадчиво заговорил Михаил Васильевич, — достаточно тебе убрать Андрея Михайловича Шуйского, и все станут послушными тебе. А убрать его надобно так, чтобы другим было неповадно творить бесчестие в присутствии государя. Пора избавить государство от хищников власти и покарать злодеев!

«Отец Алексий и Василий Михайлович Тучков призывали меня поднять меч разящий, а Глинские указали мне, на кого следует направить этот меч. Да, я должен судить Андрея Шуйского и жестоко покарать его за совершённые злодеяния в назидание другим».

— Согласен с тобой, Михаил Васильевич, много зла причинил всем Андрей Шуйский и за это должен быть наказан. Ты советуешь казнить его смертной казнью, а ведь предок мой славный Владимир Святой поучал: ни невинного, ни преступного не убивайте; хотя и будет достоин смерти, не губите никакой христианской души.

Казалось, Михаил Глинский смутился от этих слов, но быстро овладел собой:

— Времена нынче другие, государь, люди очерствели душой, стали лютее, кидаются друг на друга, словно дикие звери. А потому и судить их нужно по-другому. Верю я: живи Владимир Святой сейчас, он смело казнил бы своих ворогов.

«Времена нынче и впрямь иные. Прав ли, однако, Михаил Глинский? Пожалуй, прав. Вон и Василий Тучков, которого я почитаю за набожность и начитанность, призывает меня поднять меч разящий, А ведь он не мог не знать всех слов поучения Мономахова».

Юному государю вспомнились слова митрополита Макария: «Да, время настало, пора тебе быть мужем».

— Какой же смерти достоин Андрей Шуйский?

— Чем позорней, тем лучше, — вмешался в разговор Юрий, — собаке — собачья смерть, потому прикажи псарям прикончить Андрея Шуйского.


Любят на Руси рождественский праздник Святки. Начинается он с обхода домов в рождественский Сочельник детьми или молодыми парнями и девушками. Ожидая колядовщиков, в каждом доме готовят для них подарки — печенье, сдобные коврижки, яйца, масло, рыбу, оладьи, шаньги. Коли хозяева оказывались щедрыми, их благодарили:

У доброго мужика
Родись рожь хороша:
Колоском густа,
Соломой пуста.
Ну а жадному пели по-иному:

У скупого мужика
Родись рожь хороша:
Колоском пуста,
Соломкой густа.
Могли спеть скрягам и похлеще-об осиновом коле, забитом в могилу, поэтому хозяева старались не прогневить колядовщиков.

А потом начинались святочные посиделки, причём молодёжь являлась на них разодетая в новые рубахи и платья, чтобы не было неурожая. На посиделках загадывали загадки, водили хороводы, пели озорные песни про старого мужа, про свёкра со свекровью, которых молодая невестка не очень-то почитает, играли в «молчанку». Кто нарушит тишину смехом или словом, тотчас же подвергался весёлому наказанию, его обливали с ног до головы водой, заставляли съесть пригоршню углей, поцеловать старуху или пробежаться на гумно и принести сноп соломы. Последняя кара почиталась самой ужасной, поскольку все страшились ночью угодить а лапы гумённика.

Веселье усиливалось с приходом в избу ряженых. Иной надевал личину[267] медведя и, кривляясь, показывал, как бабы ходят по воду, как девушка смотрится зерцало, как ребятишки воруют горох. Другой набрасывал на себя вывороченную шерстью вверх шубу, в один из рукавов которой вставлял палку с крючком на конце, Когда «журавль» начинал гоняться за девушками и клевать их крючком, те, смеясь, бросали на пол орехи или пряники. «Журавль» охотно подбирал подарки. Что визгу-то, что гаму-то было, когда в избу врывалась «нечисть» — парни, одетые в вывернутые тулупы, в длинные белые рубахи с рукавами, волочившимися по полу. Глянешь на иную личину — мороз по коже от страха: глаза свирепые, клыки огромные, Девушки, знавшие о возможности прихода «нечисти», повизжав для вида, начинали выгонять ряженых. Парни, слегка посопротивлявшись, убегали в сени и тут разболокались.

А уж каких только гаданий не было! Девицы ходили слушать на перекрёсток дорог: в какой стороне собака залает — туда и идти замуж. Иные подслушивали вод окнами: ежели в доме ругаются — в плохой дом попадёшь, а коли смеются — в хороший. Третьи шли к амбару и говорили: «Суженый-ряженый, приходи рожь мерить!» Послышится, будто там пересыпают зерно, значит, судьба пошлёт богатого жениха, а покажется, что метут пол веником, — быть за бедным. Повсюду на Руси выходили девушки на Святки «полоть снег». Да мало ли напридумано русскими людьми святочных забав для всех возрастов! Приостанавливаются в эти дни многие работы: бабы не прядут и не шьют — будешь на Рождество шить — родишь слепого; мужики не гнут дуг, колёс-иначе приплода скота не получишь.

В Сочельник[268] под окном боярина Андрея Михайловича Шуйского здоровущая чёрная собака вырыла глубокую яму. Увидевший эту собаку Юшка Титов хотел было шугануть её, а она оглянулась в его сторону и так зарычала, что он перекрестился и попятился. Вооружившись кольями, боярские слуги кинулись к указанному Юшкой месту, да никого уже не застали, собаки и след простыл. Молча стояли челядинцы над глубокой ямой, чесали затылки и хмурились — примета была пакостная.

А москвичам дела нет до боярина Шуйского, шумит-бурлит по городу большой зимний праздник — Святки. И вдруг словно гром среди ясного неба — через день после коляды[269] великий князь приказал всем боярам собраться в средней царской палате.

С неудовольствием явились бояре на зов государя, по дороге гадали — может, беда приключилась нежданная, вот великий князь и позвал их. Никто толком ничего не знал.

Государь сидел на своём обычном месте, тщетно пытаясь скрыть волнение. Лицо у него бледное, руки не лежат на подлокотниках кресла, беспокойно движутся. Вот он поднялся и громким звонким голосом обратился к присутствующим:

— Много неправды чинится ныне на Руси. Пользуясь малолетством великого князя, бояре злым умыслом завладели его властью. И те бояре ведут себя беззаконно: убивают ни в чём не повинных людей, словно тати с большой дороги грабят свою страну.

Боярам была в диковинку эта речь, они украдкой переглядывались между собой, кто насмешливо, кто возмущённо, кто выжидающе — что-то будет дальше?

— И я отныне намерен восстановить справедливость и мир в своём государстве. Мне ведомы имена всех виновных, но казнить решил я наивиновнейшего. Вот он сидит перед вами! — голос юного великого князя зазвенел от возмущения, когда он указал рукой на Андрея Михайловича Шуйского. — Это он убивал безвинных людей, незаконно присвоил себе власть, по праву принадлежащую великому князю. Много людей погибло от рук этого нечестивца, так пусть же смерть будет наказанием ему за совершённые злодеяния. Эй, псари! Войдите сюда и возьмите его!

Бояре от удивления лишь глазами хлопали. В палату ввалилось десятка два дюжих молодцев, они схватили упиравшегося, жалобно вымаливавшего прощения у великого князя Андрея Шуйского, поволокли его из великокняжеского дворца. По дороге в тюрьму псари нещадно били свою жертву, так что возле Ризположенских ворот он был уже мёртв. Обнажённое тело его часа два лежало на виду у москвичей.

Хотя в своей речи великий князь обещал покарать лишь одного Андрея Шуйского, однако на следующий день были схвачены ближайшие его советники — Фома Головин, Фёдор Скопин-Шуйский, Юрий Тёмкин и другие. Все они были высланы из Москвы[270] — митрополит Макарий не мог оставить безнаказанным легкомысленный поступок Фомы Головина.

ГЛАВА 21

— Эх, были бы со мной гусли, уж повеселил бы я вас, братцы! — вздохнул скоморох Филя.

— Сиди уж, — недовольно проворчал лежавщий под грудой тряпья немощный старик, — всё бы вам, молодым, грешить. Ты вот лучше бы лоб свой перекрестил, ни разу, чай, не помолился, нехристь!

— А чего зазря-то креститься? Ты вот, Мирон, уж больно набожный, с утра до ночи лоб бешь, а толку-то что? Сам говорил: ни за что ни про что восьмой год здесь вшей кормишь.

— Видать, есть за что, — Мирон надрывно раскашлялся.

— Не пойму я тебя: то говоришь, что безвинно страдаешь — кто-то боярина Колычова по головке неласково погладил, а тебя за то в темницу упекли. Нынче же говоришь: есть за что.

— По молодости лет я, как и ты, к Богу-то был равнодушен, вот за это и страдаю.

— Так Бог-то, говорят, милостивый, а коли так, пошто не внемлет твоим усердным молитвам? Ты вот прощения у Бога просишь, а он на тебя хворобу напустил.

— Видать, время ещё не пришло для милости-то Господней, — старик опять закашлял.

— Во-во, тебя, Мирон, не переспоришь, лучше я вам, братцы, бывальщину расскажу.

— Давай, валяй бывальщину, — хрипло проговорил вор Брошка.

Рожа у него припухшая, нахальная. Приподнявшись на локте, он приготовился слушать Филю. Тот такое может сморозить, весь день хохотать будешь.

— Шёл я дорогой, поперёк мне едет мужик на телеге. Другой мужик подкрадается, да с заднего колеса и влез на небеса. Ему сказали — на небесах коровы дёшевы, а вши больно дороги. Вот он ходил, ходил, на тракт нигде не угодил. Увидел вдруг: небольшая церковь из пирогов складена, блинами набита, лепёшками покрыта, под крестом Адамова голова из большого базарного пирога. Подошёл к двери — священники там воют как звери. Дверь бороной затворена, кишкой затянута, калачом заперта. Я взял кишку, перекусил, калач переломил, борону отвалил. В церкви образа пряничные, а свечи — морковные. Гляжу, стоит поп — я его кадилом в лоб. Стоит дьякон — я его смякал.

— Тьфу ты, мерзость какая! — простонал в углу Мирон.

— Валяй, валяй, — одобрил рассказчика Ерошка.

— Стоит пономарек-я его из церкви поволок и затылком прямо об порог. Из его заднячки посыпались яблочки. Я яблочки собираю, родителей поминаю: Трюшу, Матрюшу, праведную душу, Якова распятого, Никиту горбатого. Вот теперь, духовный отец, и сказке тут конец. Это у нас не сказка, а присказка, приходите сказку тогда слушать, когда бояре будут кушать, а мы — завтракать.

Все, кроме Мирона, рассмеялись.

— Правильно сделали, что тебя в темницу упекли, словеса твои греховодные, от них народу пагуба.

— Меня, Мирон, не за то сюда упрятали. Своими ушами я слышал, как тати, нанятые Шуйскими, сговаривались прикончить боярина Ивана Бельского, сидевшего в темнице на Белоозере. Я о том людям поведал, да среди них дерьмо нашлось, донесло на меня куда надобно. Вот и обвинили меня в том, что я клевету возвёл на Шуйских. С Белоозера привезли сюда — в Белокаменную.

Кудеяр вздохнул: они с Олексой, как и Филя, безвинно страдают по воле Шуйских. — Как же так, — заговорил Олекса, — Андрей Шуйский приказал убить неугодного ему боярина Бельского. По вине Шуйского невеста Кудеяра руки на себя наложила. Так его бы в темницу бросить, а заместо него мы, безвинные, страдаем.

— Ха, нашёлся безвинный, — ехидно произнёс Ерошка, — а не ты ли вкупе с Кудеяром умыслил прикончить боярина Шуйского?

— Ты, Ерошка, сам в грязи утоп, — вступился за Олексу Елфим, — и других столь же грязными считаешь. Задумали ребята убить Шуйского, да не убили, потому на них вины нет никакой. Да и убили бы — невилика беда, поскольку за дело намеревались боярина покарать.

— Сам-то ты хорош! — взвился Ерошка. — Посчитай, скольких людей на тот свет отправил — видимо-невидимо! Тать ты с большой дороги, тать!

— Правду молвил — многим головы я поснимал, да и то сказать — за дело. Ты вот всех без разбору обворовываешь, кто под руку подвернётся. Невдомёк тебе, что ты у иного последний кус хлеба отымаешь. А ведь вокруг тебя и без того неправды хватает, бояре да дворяне кровь из народа сосут, грабят без зазрения совести. Стоит же людям против того слова молвить, их, истязают и губят без числа. Так я снимаю головы с тех, кто грабит народ, и возвращаю людям их добро.

— Может, и раздаёшь добро, — язвительно заметил Ерошка, — да и себе немало, поди, оставляешь. У тебя в нижегородской земле сколь кубышек зарыто?

Елфим, казалось, не слышал этих слов, в его глазах появилось мечтательное выражение, словно он был где-то далеко-далеко.

— Эх, други, хорошо-то как на воле! Мне вот на Волге много раз приходилось быть, какой там простор для души!

Кудеяр вспомнил своё первое впечатление от Волги, когда они с отцом Андрианом увидели её возле Плёса. Слова Елфима глубоко запали в его душу. Выходит, есть люди, готовые вступить в единоборство с грабителями народа. И живут эти люди вольными птицами, в стругах плывут по широкому волжскому простору, на быстрых конях мчат по лесным дорогам, чтобы покарать злодеев.

Полтора года томятся они в одной каморке вместе с Елфимом, и каждый раз, когда тот рассказывает о своих приключениях, у Кудеяра возникает желание стать таким же, как он. Да и собой Елфим пригож, сила чувствуется в нём недюжинная.

— Я ведь тоже от Шуйского пострадал, только от другого — Василия Васильевича. В его имении засуха приключилась, всё повыгорело — и в поле и на огороде, народ от голоду помирать стал, а боярский тиун всё требовал с людей подати. Когда же они, чтобы не помереть с голоду, открыли боярские житницы, явились от боярина людишки и жестоко всех покарали: кого в поруб побросали, кого плетьми выпороли. Тогда я подпустил боярину красного петуха и утёк в лес. Эй, Филя, что же ты приуныл? Спой нам бывальщину про лихих разбойничков!

Филя сделал вид, будто ударил по гуслям:

Как во темну ночь осеннюю
Выезжали добры молодцы,
Добры молодцы, буйны головы,
Со ножами со булатными,
Со стрелами со калёными.
Как завидели разбойнички
В теремах-домах огни,
Нападали буйны головы,
Убивали, кто богаче всех,
Забирали злато, серебро.
А на зорьке, зорьке аленькой
Как по полю, полю чистому,
Как по травке по муравушке,
По цветочкам да по аленьким
Проезжали добры молодцы,
С той ли песней, с той ли звонкою!
Глаза Елфимаувлажнились.

— Ай, молодец! Вот она-песня нашенская! Дай облобызаю тебя.

Кудеяр обвёл глазами убогую каморку. Тесно в ней, но только не зря говорят: в тесноте, да не в обиде. Попробовал было Ерошка поизмываться над ним с Олексой, когда они только что попали сюда, да Елфим заступился, проучил пакостника. Свет едва проникает через крохотное зарешечённое оконце, притаившееся под самым потолком. Для тепла оно почти целиком заткнуто соломой, а всё равно в камере прохладно — изморозь проступила на грязно-сером потолке.

— Тихо! — закричал вдруг Ерошка. — На воле чтой-то подеялось.

Прислушались.

— Елфим, подсади-ка меня, я послухаю.

Ерошка добрался до оконца, выдернул из решётки пук соломы. В камеру хлынул сухой морозный воздух.

— Эй, баба, о чём это там галдят?

Через оконце глухо донёсся визгливый женский голос:

— Уж что там подеялось, уж что там подеялось!

— Что ты расквохталась, словно клуша! Говори толком.

— Сказывают, будто великий князь приказал псарям казнить боярина Андрея Шуйского, те и убили его, волоча к тюрьме. Вон он, бедненький, голышом лежит на снегу.

— Нашла, дура, бедненького!

Новость потрясла всех.

— Говорил я, — послышался из-под тряпья голос Мирона. — Бог правду видит, он и покарал злодея.

— Чует моё сердце, — обратился Елфим к Кудеяру- быть вам с Олексой вскоре на свободе.

Сердце Кудеяра радостно дрогнуло: может, и вправду их с Олексой выпустят на волю, ведь сам великий князь покарал боярина Шуйского. Вспомнились слова, сказанные им полтора года назад: «Всё помню, Фёдор!» И лицо с плотно сжатыми губами, бледное от гнева.

«Отомстил государь за бесчестие, причинённое Ольке, пусть душа её будет теперь спокойна!»

Елфим пристально всматривался в лицо Кудеяра.

— Слышь, друже, ежели и вправду вас с Олексой выпустят на волю, поможешь нам бежать отсюда?

Кудеяр задумался. Он бы и рад помочь Елфиму бежать из тюрьмы, да разве это возможно? Через дверь нe убежишь, там здоровущий замок, да и стража не дремлет. Пол каменный, подземный ход не прокопаешь. Потолок крепкий. Через окно? Так ведь там надёжная решётка.

— Жди, будет он тебя спасать! — до чего же у Ерошки противный голос! — Ежели сам выберется отсюда, то даст стрекача, как заяц, и был таков, об нас он и не подумает.

— Не все такие, как ты, — в голосе Елфима теплится надежда.

— Ежели смогу, то помогу.

— Слышал, Ерошка, а ты говоришь: даст стрекача! Кудеяру я верю. — Елфим тихим голосом стал объяснять свой замысел. — Долго я думал, как можно отсюда убежать. Путь только один-через окно.

— А решётка?

— В ней-то всё и дело. Ну-ка, ребята, подвалите нас с Кудеяром! На вид она крепкая, и в самом деле, если ломить её изнутри, ничего не выйдет. А вот если снаружи поддеть её пешней, легко отвалится — вишь, в том углу она еле держится.

— А стража?

— Что ж стража? Надо выбрать ночку потемнее, тогда стража не помешает.


Предсказание Елфима сбылось: через несколько дней после казни Андрея Шуйского стражник заглянул в камеру и выкликнул троих — Кудеяра, Олексу и Филю. Дьяк Разбойного приказа проверил, те ли явились, и велел убираться из тюрьмы, да поживее.

Ребята не заставили себя упрашивать, стрелой вылетели из тюрьмы на волю и замедлили шаг лишь возле Успенского собора. Ноги у Кудеяра ослабли, сердце колотилось в груди с перебоями. Свежий морозный воздух обжёг внутренности.

— Куда же мы теперь? — спросил Олекса. — Эх, кабы дали нам коней, помчались бы мы во весь опор в Веденеево!

У Олексы в селе отец с матерью, сестрёнки и брат. А что у него, у Кудеяра? Отец Андриан? Кудеяр соскучился по нему, но в скит не тянуло: со смертью Ольки его словно отрезало от тех мест.

— А ты куда хочешь податься? — спросил он Филю.

— Где оладьи, там и сладко, где блины, там и мы. Скомороху везде жить можно! Да и к вам я привязался, — Филя весело засмеялся.

— Перво-наперво нам поесть нужно да подумать, как спасти Елфима с Брошкой. Мирон бежать не хочет, да и слаб он.

— А может, не стоит?… — Олекса глянул в глаза Кудеяру и осёкся. — Это я так, сдуру. Страшно стало: вдруг опять туда угодим.

— Бог даст, не угодим. В Москве я знаю только одного человека — Фёдора Овчину, к нему и направимся.

Довольно быстро ребята отыскали нужный дом. Воротник, подозрительно осмотрев их с ног до головы, сердито промолвил:

— Нетути князя Фёдора дома, ходят тут всякие! Друзья хотели было уйти, но в это время на вороном коне показался нарядно одетый всадник.

— Эй, ворота!

Кудеяр вежливо поклонился:

— Здравствуй, Фёдор.

Молодой князь оглянулся и с удивлением посмотрел на ребят.

— Здравствуй, Кудеяр, я помню тебя. Рад, что невеста твоя отмщена: на днях государь Иван Васильевич велел казнить злодея Андрея Шуйского, а дружков его разослать по разным городам.

— И Фому Головина?

— Его в первую очередь: он митрополита бесчестил, на мантию ему наступал.

— И дочку его, Феклушу, услали?

— Нет, она в Москве осталась.

— Так ты, поди, женишься на ней?

— Кто ж на опальных женится? Да к тому же на Москве красавиц много. Вы-то куда путь правите?

— Нас с Олексой слуги Андрея Шуйского сцапали да в тюрьму упрятали, А как казнили боярина, нас и освободили. Нам бы теперь помыться.

— Эй, Фалалей, — обратился к воротнику Фёдор, — проводи их в мыльню да прикажи новую одёжку им дать, а после бани пусть накормят.


После сытной еды ребята вздремнули, а когда проснулись, на дворе была темень, мела метель.

— Теперь самое времечко, — промолвил Кудеяр, Разыскав в сарае пешню, вышли за ворота.

— Ежели всё случится так, как задумали, поволокем Елфима с Ерошкой в сарай, что возле хором Шуйских, там освободим их от цепей. В цепях им из города не выбраться — стража в воротах сразу же сцапает.

— А ну как в сарае нас подстерегут слуги Шуйского?

— Хозяина нет, Олекса, слугам теперь не до сарая, да и недолго мы там задержимся. До утра нужно выбраться из города, не то в тюрьме обнаружат пропажу н почнут нас разыскивать.

Сквозь снежную круговерть проступила громада Успенского собора. Постояли возле него, осматриваясь по сторонам, — кругом ни души, все москвичи давно спят. Осторожно пошли в сторону тюрьмы, отыскали нужное оконце и, подсунув под решётку пешню, налегли на неё. Решётка, чуть скрипнув, отошла.

Первым выбрался Ерошка. Ухватив за рука, вытащили Елфима. Кудеяр с Олексой взвалили беглецов на плечи, Филя шёл впереди, высматривая безопасный путь.

Яростные порывы ветра опрокидывали с ног. С трудом одолели путь до Фроловских ворот, свернули направо под уклон. Вот и подворье Кириллова монастыря с церковью Афанасия Александрийского. Остановились, заслышав крики сторожей, торопливо пересекли дорогу. На ощупь отыскали узкий проход между приземистой избушкой и оградой дома Шуйских. Несколько минут отдыхали, лёжа на сене. Кудеяр попытался было пешней сбить цепь с ног Елфима, но где-то поблизости грозно зарычала собака.

— Тише! прошипел Олекса, наблюдавший за двором Шуйских через чердачное окно.

Затаили дыхание. В тишине послышался слабый скрип саней.

— Тпру! — прозвучал в темноте голос, показавшийся Кудеяру знакомым. — Наконец-то приехали. Ну и погодка!

— Нынче святой Сильвестр гонит лихоманок-сестёр за семьдесят семь вёрст.

— Провалиться бы им в геенну огненную, повадились ходить на Русь, — говоривший громко икнул.

Кудеяр догадался — это Мисюрь Архипов с Юшкой Титовым пьяными заявились на подворье. В темноте послышался громкий стук.

— Спят, черти полосатые! Как не стало нашего милостивца, так и порядок порушился.

— Кто там? — глухо донеслось из-за двери.

— Свои, сонная кулёма, живо отворяй!

Скрипнула дверь, трепетное пламя свечи на мгновение выхватило из темноты две фигуры в огромных тулупах. Вновь стало тихо.

— Быстро к саням! — приказал Кудеяр.

Все сразу поняли его замысел, торопливо покинули укромное место. Возле ворот стояли двое саней, слуги вот-вот должны были явиться за ними. Поспешно отвязали лошадей и, повалившись в сани, погнали в сторону Фроловских ворот. При виде стражников сердце у каждого захолонуло, но те не остановили беглецов, лишь один из них проворчал:

— И куда в эдакую круговерть людей несёт? Путный хозяин в такую погодку собаку на двор не выпустит.

Передними санями правил Ерошка. Как москвич, он лучше всех знал дорогу. Выметнувшись на Пожар, Ерошка с силой хлестнул лошадь, та резво припустилась по безлюдной Варварке.

Когда въезжали в Рогожскую слободу, в окнах некоторых изб затеплились огоньки — близилось утро. В стороне от жилья остановились.

— Светать скоро начнёт, пора освободиться от тюремных оков, — Ерошка извлёк из сена свои ноги.

Пешней сбили с узников цепи.

— Ну вот что, братцы, — хрипло проговорил Ерошка, — премного вам благодарен за подмогу, только мне с вами не по пути. Я в Москве как рыба в воде, потому покидать стольный град мне ни к чему. Вы же на Волгу удумали путь держать. Так что прощайте, тут, в Рогожской слободе, у меня зазноба есть.

Ерошка махнул рукой и словно растворился в снежной пелене.

Кудеяр сел в одни сани с Елфимом, Олекса с Филей, лошади бойко устремились по Владимирке в сторону Нижнего Новгорода.

Книга вторая. КУДЕЯР

ГЛАВА 1

Не доехав до Нижнего Новгорода вёрст пятьдесят, беглецы повернули на юг.

— На Волге зимой нам нечего делать, поживём пока в глуши, в нижегородских лесах, благо там у меня укромное местечко есть.

В ответ на слова Елфима Олекса грустно вздохнул. Ему хотелось податься в Заволжье, в родное Веденеево, а Елфим повёл их совсем в другую сторону.

— Земля здесь добрая, хлебородная, — говорил между тем предводитель, — на лугах народ собирает вдоволь сена, оттого животины по дворам у всех немало. Да только и тут бедности хватает. Грабят народ и свои русские бояре, и князья татарские. В здешних местах одни селения русские, другие татарские, третьи — мордовские. Немало и таких сёл, где все совместно живут — и русские, и мордвины, и татары. Простому народу чего друг друга чураться-то?

Ослепительно сияли на солнце снега. Укатанная санями дорога весело бежала навстречу полуденному солнцу, выгибая на буграх блестящую, лоснящуюся спину. Справа и слева бесконечной чередой тянулись леса, то преимущественно еловые, то берёзовые, то сосновые, а нередко и дубовые.

— Не горюй, паря, — хлопнул по плечу Олексы Елфим, — глянь, какая красота кругом!

— У нас, в Веденееве, такой красоты тоже немало.

— Верю тебе, друже, богата красотой Русская земля. Да только человеку надобно за свою жизнь всякую красоту повидать. Вишь, как ели-то принарядились, словно невесты. Тени от них пока серые, а как придёт бокогрей[271], поголубеют они. А там уж до весны-красны недалеко. Русскому человеку она всегда мила. Поплывём в стругах по широкому волжскому простору, и опять красота небывалая! Чего тебе в деревне-то томиться?

Олекса согласно кивал головой, да сердцу-то не прикажешь, рвётся оно в родные места, удержу нет.

— Бояре да дворяне в здешних местах вольготно живут, — продолжал Елфим, — взять хоть поместье Плакиды Иванова, что на реке Варгалее. В селе церковь Рождества Христова о трёх верхах, рубленная шатром и с переходами. Загляденье, а не церковь! Хозяйские хоромы тоже хороши: столовая горница на подклети с сенями и переходами, другая горница с комнатой и сенями, также на подклети, есть ещё три горенки. Во, какие хоромы отгрохал себе Плакида! На дворе тоже всего хватает: ледник, сушила, житница, поварня, конюшни, Да к тому же и огородец с яблонями. Двор огорожен замётом. Рядом — большое водное угодье[272]. У боярского прикащика Нестора тоже немало добра: две избы, клеть, погреб, баня, конюшня, коровьи хлевы. Да и что им, боярам да дворянам, не жить? Земли плодородной много, народа подневольного тоже немало. Людишки в изобилии бегут ныне в украйны от боярской смуты и несправедливости. Так ведь здесь тоже властелинов на их шею хватает. Кому боярское ярмо совсем опостылело, в леса подаются, — в глухом лесу сам себе хозяин.

Впереди возле дороги показалась огромная развесистая сосна. Медно-красный ствол её словно светился на голубом фоне неба.

— Примечай ту сосну — от неё нам до места уж недалече.

Лошади, обогнув сосну, сошли с наезженной дороги, глубокий снег был им почти по брюхо. По сторонам тянулся глухой еловый лес, казалось, конца-краю ему не будет. Вот уж и вечер настал — края облаков засияли расплавленным золотом, но вскоре померкли, словно подёрнулись пеплом. Стало смеркаться, когда Елфим весело объявил;

— Ну вот, братцы, и приехали!

Лошади остановились возле большой избы, крытой соломой. С трудом открыли заваленную снегом дверь. Внутри было выстужено, пахло пылью.

— Пока совсем не стемнело, пошли за валежником.


Боярин Плакида Иванов в сопровождении свирепых псов неторопко обошёл свой двор, тщательно проверил запоры.

— Бережёного Бог бережёт, Нестор. Много в округе развелось лихих людишек, да и мордва, недовольная нами, озорует.

Нестор, следуя за хозяином, согласно кивал головой.

— Этим летом мы земли мордвина Ичалки себе отгородили, так ныне тот Ичалка худые слова про тебя, боярин, повсюду молвит.

— Проучить надоть Ичалку, чтоб худо про нас не говаривал. В кандалы его, собаку, заковать! Мы тут, в нижегородских местах, хозяева!

Нестор в ответ опять стал кивать головой.

— Всё, кажись, в порядке, пошли в хоромы, выпьем для сугреву.

Жена Плакиды Василиса низким поклоном встретила вошедших. Тело у неё пышное, рыхлое. Плакида придирчиво осмотрел накрытый стол, пригладил рукой смазанные маслом волосы. На столе всего изобилие — пироги с разными начинками, лепёшки медовые, балыки рыбьи, икра…

— Агриппина где? Дрыхнет, что ли?

— Какое спит, батюшка, только тебя дожидается. Агриппинушка, отец тебя кличет!

В горницу вошла девица с большим плоским заспанным лицом. Небольшие глаза её недовольно глянули на родителей. Отец с неодобрением осмотрел её нескладную широкозадую фигуру.

— Рукоделием бы занялась, а то дрыхнешь с утра до ночи!

— Что я-сенная девка? Пусть они рукоделием-то занимаются.

— А ты, Агриппинушка, отцу-то не перечь, не перечь. Да и что, к слову сказать, толку-то в рукоделии? Всего у нас вдосталь. Пущай бедняки рукоделием-то промышляют.

— Вас, баб, не переспоришь, а того соображения в вас нет, что девку замуж выдавать пора. Кто же польстится такой, которая лишь дрыхнуть умеет?

Усердно помолясь на иконы, Плакида сел за стол в красном углу. Вслед за ним сели домочадцы. Хозяин налил две чарки — себе и Нестору.

— Мороз нынче лютует, так нам обогреться не мешает.

— Удивительно ли то дело! — голос у приказчика слащавый, угодливый, большая мосластая рука цепко обхватила чарку. — Ведь Тимофей-полузимник[273] на дворе. В народе не зря говаривают: не диво, что Афанасий-ломонос морозит нос, а ты подожди Тимофея-полузимника, подожди тимофеевских морозов!

— Денёк-то нынче больно хорош — ясный, ведренный, знать, и весна будет красна, — подала голос Василиса.

— А я вот в Нижнем Новгороде на торгу был, так там сказывали, будто голодный год будет.

— Нам-то что об этом думать? — вмешалась в разговор Агриппина. — У нас всего в сусеках полно, на много лет хватит!

— Дура, она и есть дура! — Плакида сердито глянул на дочь. — Надо, чтобы в сусеках полнилось, а не тощилось.

Дочь огрызнулась:

— Коли в сусеках тощиться почнет, у людей возьмём, на всё наша воля.

Василиса глянула в слюдяное оконце и побелела лицом.

— Никак, горит чтой-то!

— Амбар полыхает!

Все вскочили из-за стола. Хозяин, набросив полушубок, ринулся на двор. Отовсюду к горящему амбару бежали люди, кто с бадьёй, кто с багром. Собаки подняли истошный лай.

— Нестор, готовь лошадей, будем ловить татя, подпустившего нам красного петуха!

— Не иначе как Ичалкиных рук дело.

— К нему и поспешим. Вели и другим людишкам ехать с нами.

Десяток всадников устремился в сторону бедного мордовского селения, что стояло в нескольких верстах от боярского поместья.

— Где Ичалка? — завопил Плакида, ворвавшись в крайнюю избу. — Где он, тать нечестивый?

Перепуганная мордовка упала к его ногам.

— Не ведаю, господин, не ведаю.

— Врёшь, ведьма, всё ты знаешь, да от меня скрыть хочешь! — боярин изо всех сил пинал жену Ичалки куда попало. Дети, забившиеся в угол, подняли истошный крик.

— Всех вас изничтожу, проклятущих! Нестор, вели палить это змеиное гнездо!

Ярким пламенем вспыхнула в ночи соломенная крыша Ичалкиной избы.


— Расскажу, словно бисер рассажу! — весело произнёс Филя.

Все встрепенулись. Скучно жилось ребятам в одинокой избе посреди глухого леса, поэтому Филины побасёнки слушали с большим удовольствием, а за ними и время проходило незаметно. За окном, затянутым бычьим пузырём, завывает метель, а в избе тепло, благо дров за дверью много, ребята никогда не отказываются помахать топором.

— У одного попа попадья сдружилась с псаломщиком. Поп догадывался, что дело нечисто, да никак не мог уличить их. Наконец один раз запряг он лошадь и сказал, что поехал в дальнее селение отпевать покойника. Сам поставил лошадь на дороге и вернулся. А псаломщик-то уж тут как тут. Попадья перепугалась, думает: куда мне деть дружка своего? Запихала его под лавку и дровами всего заложила. Поп вошёл и начал искать. Искал, искал, не найдёт нигде. Что делать? И говорит попадье:

— Я уж помолюсь дома, не пойду к вечерне-то.

Рыскрыл книгу, перекрестился и нараспев произнёс:

— Благословен, Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков!

Как только произнёс он эти слова, псаломщик-то услышал его и отвечает из-под лавки:

— Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!

А поп подходит к нему и говорит:

— Молодец, брат псаломщик. Здорово бы я тебя наказал, когда бы ты эдак не сказал. Посмеялись над простодушно-лукавым попом. Филя вридвинул к себе гусли, купленные три дня назад у калик перехожих, бедовым голосом запел:

Как женил-поженил меня батюшка,
Не у голого женил, не у богатого,
Приданого-то много, дак человек худой!
Все люди сидят, как будто свечки горят,
А мой муж сел на покрасу всем,
Уж он бороду погладил да ус залощил,
Ус залощил да глаза вытаращил
Муж на меня, как чёрт на попа,
А я на него помилее того,
Помилее того, как свинья на…
За окном тихо заржала лошадь. Все насторожились.

— Берите оружие да в сени! — приказал Елфим.

К избе кто-то подъехал верхом на лошади. Всадник спешился, приблизился к освещённому окну. Через дверную щель было видно, что он невысокого роста.

— Мордвин, наверно, — предположил Елфим.

Приехавший тихо постучал в дверь.

— Чего нужно? — грозно произнёс Елфим.

— Пустите меня, люди добрые, погреться. Метель сбила меня с дороги.

— Заходи, коли так.

В избу вошёл невысокий, крепко сложенный черноглазый мордвин.

— Звать-то тебя как?

— Ичалкой кличут.

— Что же тебя в такую метель погнало?

Ичалка долго молчал, внимательно всматриваясь в лица хозяев. Елфим приветливо улыбнулся ему.

— Да ты не бойся, здесь все свои.

Мордвин махнул рукой, в глазах его блеснули слёзы.

— Этим летом боярин Плакида отнял у меня землю. Осерчал я на него, амбар запалил. А боярин о том проведал, явился в мой дом, жену избил, избу сжёг. Жена с детишками едва спаслась, живёт теперь у своих родичей. Мне же в село путь заказан, боярин не раз наведывался туда, искал меня.

Елфим скрипнул зубами.

— Давно уж мой нож по Плакиде скучает: зверь он, а не человек. Вот что, братцы, наведаемся-ка мы в боярские хоромы, пощекочим лютого боярина.

— Так метель же на дворе, — неуверенно произнёс Олекса.

— Вот и хорошо, что метель, она для нас самоё милое дело, к боярским хоромам подобраться поможет, да и следы потом заметёт.

Стали собираться в дорогу. Кудеяр впервые участвовал в таком деле, на душе было весело и тревожно. Судя по оживлению, и другие пребывали в таком же состоянии. Ичалка вызвался показать путь к владениям Плакиды Иванова.

Ехали медленно, снег был глубок, да и ветер всё время яростно дул в лицо. Лишь под утро оказались на опушке леса, откуда смутно проглядывали постройки боярского поместья.

— Сторож об эту пору, поди, спит, нужно накрыть его так, чтобы шум не поднял. Пока Кудеяр с Олексой будут вязать его, все остальные ломают двери боярского дома. Плакиду я беру на себя.

Тронули лошадей. Не успели проехать и десятка шагов, как в усадьбе истошно занялся набат.

— Заметили нас, черти полосатые, — выругался Елфим, — видать, настороже были.

Метель почти прекратилась. В серо-белой полумгле было видно, как из построек выбежали люди. Спрятавшись за частоколом, они открыли по нападающим пальбу из луков. Совсем близко засвистели стрелы.

— Поворачивай назад! — приказал Елфим. Стрела сбила с него шапку. Отъехав на безопасное место, он оглянулся в сторону боярских хором, погрозил кулаком.

— Ну погоди, Плакида, мы ещё посчитаемся с тобой!


Весело скользят сани по накатанной обледенелой дороге. На переднем возу восседает арзамасский купец Глеб Коротков- широкоплечий старик с небольшой белой бородкой и живыми выразительными глазами.

— Корней! — обернувшись, позвал он сына.

Со второго воза сорвался рослый румяный парень, догнал сани отца, робко спросил:

— Что надобно, батюшка?

— Как приедем в Новгород, так ты проследи, когда выгружаться станем на постоялом дворе, чтобы все наши кожи были как следует складены. Товар-то ноне не особливо хороший везём на ярмонку — тут порез, там дыра, а где и мясо гниёт. Так ты так кожи сложи, чтобы худые места не больно-то лезли в глаза. Авось всё добро продадим скопом. Понял?

— Всё сделаю как велишь, батюшка.

А Любку Мокееву выбрось из головы — неровня она тебе. Воротимся домой, найду тебе стоящую девку среди купечества. Вон у Завьяла Чурилина какая отменная девица — пышнотела, белолица, ступает как пава.

— Да у Дашки Чурилиной глаза косят — один на вас, а другой — в Арземас[274].

— Тебе с её глаз не росу пить, а станешь противиться родительской воле — батогов отведаешь. Хоть у Дашки глаза косят, да зато у её отца — Завьяла дом полная чаша, а под домом, поди, не одна кубышка зарыта. К тому же Дашка — единственное чадо, умрут родители — всё твоё будет!

«Не хочу, не хочу Дашки! Мне Любушка ой как мила!» — рвётся из души Корнея. Да разве можно перечить родителю, изобьёт до крови! Потому парень тяжко вздохнул и поплёлся к своим саням.

Низкое январское солнце стало клониться за могучие ели, между которыми пролегла дорога. Корней глянул в сторону и перекрестился: «Не приведи, Господи, повстречаться в таком лесу с татями». И тотчас же раздался богатырский посвист. Парень сорвался с места и, не разбирая дороги, кинулся в лес.

Глеб Коротков оглянулся: от задних возов к нему бежали свои оружные люди, да было поздно — предводитель татей сволок его с воза, приставил нож к горлу. — А ну стойте, черти полосатые, не то вашему хозяину конец!

Людишки остановились в отдалении.

— Где твоя казна купец?

— Дак какая такая казна у меня, мил человек? Не видишь, рази, везу для продажи кожу, купленную в Арземасовом городище. Опосля ярмонки казну-то и спрашивай.

— Ты нам зубы не заговаривай! Ну-ко, ребятки, пошарьте в возке! — приказал Елфим.

Ичалка с Филей обыскали воз и вскоре извлекли из-под мешков купеческую суму.

— А ты говорил мне — нет у тебя ничего!

— Каюсь, мил человек, всего-то и было у меня сто рублев, половину уплатил за эту вот гниль. Глянь, глянь, разбойничек, что за кожу мне подсунули — одни дыры. Да я за неё на ярмонке и своих кровных не верну. На какие же шиши я товар куплю в Нижнем Новгороде? О, горе мне, горемычному! Придётся с сумою по миру идти!

— Ты о казне не печалься, купчина, потому как одному Богу ведомо, придётся ли тебе по миру ходить. Уж больно ты говорлив, как я погляжу. А ну стань на колени!

Глеб, побледнев лицом, повиновался.

— Не губи, не лиши живота, разбойничек, дети у меня малые!

— Так уж и быть, пощажу тебя, купчинушка. Только ты прикажи своим людишкам собрать всё оружие и отдать его вон тем молодцам, — Елфим указал на Кудеяра и Олексу.

— А не обманешь, разбойничек?

— Мне тебя обманывать ни к чему, потому как давно мог снять твою голову. Ты лучше не медли, делай то, что тебе велено.

— Ребятки, отдайте им ваше оружие.

Слуги собрали луки, колчаны со стрелами, топоры, шестопёры.

— Гони, купчина, ещё всю снедь, что при тебе есть, — нам в лесу всё сгодится, а ты на ярмонке разживёшься.

Слуги, не мешкая, собрали съестные припасы, сложили их в особые сани.

— А теперь проваливай подобру-поздорову да поменьше о нас трезвонь в Нижнем Новгороде, не то на обратном пути и головы лишишься.

Купеческий обоз быстро удалился.

— Ну что ж, ребятки, — обратился Елфим к друзьям, — вот мы и разжились едой да оружием. Вишь, Кудеяр, как всё просто. А ну, Филя, давай нашенскую!

Все повалились в сани. В глухом сумеречном лесу зазвучала песня:

Как во темну ночь осеннюю
Выезжали добры молодцы,
Добры молодцы, буйны головы…
Кудеяр ткнул Филю в бок.

— А ну смолкни на миг, кто-то в лесу голос подаёт.

Прислушались.

— Померещилось тебе, Кудеяр, это ветер в деревьях гудит.

— Глянь, кто-то стоит меж елей.

— Никак, человек. А ну подь сюды.

— А вы не прибьёте меня?

— Да за что же нам обижать тебя? Ты кто будешь?

— С обоза я, Корнейкой меня кличут. Как тати засвистали, я в лес кинулся, да и заплутался. Обрадовался было, завидев сани, да только потом разглядел, что вы и есть те самые тати.

— Садись в сани, поедешь с нами.

— Погодь, Филя, больно ты добрый, как я погляжу. Проведает сей человек, где мы живём, — бояр наведёт иа нашу погибель. Уж лучше ему сгинуть в лесу.

— Не по-божески это, Елфим.

— А у нас тут не святая обитель, где Господу Богу поклоны бьют.

— К ночи подморозило, сгинет человек ни за что ни про что, ведь, кроме нашей избы, в округе на многие вёрсты жилья нет.

— Дурак ты, Филя! — Елфим повернулся к Корнею. — А ну быстро садись в сани, некогда нам с тобой цацкаться!


Как приятно бывает явиться с мороза в тёплую избу, особенно когда на дворе ночь, a вокруг на многие вёрсты глухой лес! Разгрузившись, разбоинички плотно поели, а потом развалились по лавкам.

— Всё бы хорошо, только вот винца да бабёнки нам не хватает.

Филя промышлял своим ремеслом при кабаке, по-этому нередко скучал по чарке.

— Будет тебе и винцо, коли пошлёт нам Господь купчишку с винным обозом. Пригоним его сюда — повесилимся в волю. А с бабами разбойничкам не резон связываться — обязательно воевод наведут, от них одна погибель.

— Вот уж не думал, что угожу в монастырь, где игуменом разбойничек служит. Нешто хочется тебе Корнеюшка, в монахи идти? У тебя, поди, зазноба есть.

Корней густо покраснел.

— А ну валяй, сказывай скольких девок охмурил?

Парень смутился ещё более, но скрытничать не стал.

— Полюбились мы с Любкой Мокеевои, а тятька слышать не хочет о ней, грит- не ровня она тебе, женись на Дашке Чурилиной. А та такая красавица: в окно глянет — конь прянет, на двор выйдет — собаки три дня лают.

— Что же ты намерен делать?

— Хотел из родительского дома бежать куда глаза глядят, лишь бы с Любушкой быть вместе.

— А Любкиным родителям ты по нраву?

— Сирота она, у тётки живёт, а у той своих ртов хватает.

— Эх, братцы, — загорелся Филя. — Порушим мы нашу обитель, добудем Любушку Корнею, свадебку сыграем, то-то повеселимся!

— Ишь, чего захотел, — возразил Елфим, — а коли дети пойдут, их куда денешь? Может, и младенцев к разбойному делу приставишь? Мы, мужики, в случае чего снимемся отсюда да переберёмся в Волчье становище- там у меня ещё одна потайная изба есть, а с жёнками да детьми как?

— Скучно тут, Елфим.

— Коли скучно тебе, скоморох, — вон Бог, а вон порог, ступай на все четыре стороны!

— Тогда и мы уйдём отсюда, — тихо произнёс Олекса.

Ребятам по нраву пришёлся весельчак Филя, поэтому слова предводителя вызвали неодобрение. Елфим понял это, изменил тон.

— Зимой в лесу и впрямь невесело, а как придут весна с летом — забудешь про тоску-кручину.

— Весна-то не скоро ещё грядёт, а повеселиться ныне охота. Дозволь, Елфимушка, нам с Корнеем в Арземасовом городище побывать, Любушку повидать?

— Да ты, никак, спятил, Филя: до Арземасова городища, поди, вёрст семьдесят, как не боле.

— Коли поспешать будем на конях, в два дня можем обернуться. Ты уж дозволь нам съездить, Елфимушка, вишь, как Корней-то страдает.

— Пристал как банный лист… Езжайте, коли невмоготу.

ГЛАВА 2

После казни Андрея Шуйского великий князь приказал немедленно возвратить из Костромы Фёдора Семёновича Воронцова, осыпал его милостями пуще прежнего. Доволен боярин вниманием государя к себе, мнится ему, будто без его мудрых советов он не может обойтись, без них не свершится ни одно дело в Русском государстве.

Ой берегись, Фёдор Семёнович! Не стань мотыльком, летящим на пламя. Присмотрись к оному мотыльку: кружит он возле пламени и с каждым кругом всё ближе и ближе к нему. Нет у него сил противостоять притягательной мощи огня. И вот последний — роковой круг: ярким факелом вспыхивают крылья мотылька тело его, потеряв опору, падает в огненную бездну.

С детства государю свойственны крайности: уж коли полюбит кого, то без всякой меры — щедро награждает любимца вниманием и заботой. А нелюбимому человеку недалеко и до казни. Меж этими крайностями недолог путь. Воронцову были неведомы судьбы опальных любимцев Ивана Грозного, он оказался первым, кто уподобился мотыльку, летящему из ночи к пламени.

В трудах и заботах минул голодный 1544 год. В самом начале следующего года татары совершили большой набег на владимирские места. Об этом набеге в покоях государя докладывал дьяк Василий Захаров, совсем недавно приблизившийся к великому князю.

Фёдор Семёнович с неодобрением слушал его обстоятельный рассказ о событиях, связанных с нашествием казанских татар. Голос дьяка уверенный, ровный:

— Из Владимира против татар вышло несколько воевод во главе с Иваном Семёновичем Воронцовым, а из Мурома двинулся князь Александр Борисович Горбатый со многими людьми. Татары стали отходить к Гороховцу, а воеводы шли за ними следом без боя до самого города. Тут из острога навстречу татарам выступили гороховецкие мужики и стали травиться с ними. Они взяли у казанских людей голову их Аманака-князя.

— Молодцы гороховецкие мужики! — одобрительно произнёс великий князь.

— Когда же Иван Семёнович Воронцов подошёл со своими людьми к городу, гороховецкие мужики хотели его каменьями побить за то, что с казанскими людьми не делал бою и их упустил.

Фёдор Семёнович едва сдерживает свой гнев. Пошто дьяк об этом-то поведал государю? Татар прогнали в свои пределы-это главное. Худородного ли дьяка дело хулить знатного боярина, да ещё в присутствии его роднога брата? Ну погоди, ты ещё горько пожалеешь об этом, Васька Захаров!

Государь задумчиво смотрит в окно. Деревья, что растут за Москвой-рекой, лишённые листьев, кажутся унылыми, неживыми. Апрельское солнце щедрое, но тепла ещё мало, от земли веет холодом. Василий Захаров упомянул сейчас об Иване Семёновиче Воронцове, и тотчас же в памяти явились воспоминания детских лет: во время приёма иноземных послов окольничий Воронцов всегда стоял с важным видом по левую сторону великого князя. А ныне этого знатного боярина гороховецкие мужики едва не побили каменьями. Иван нахмурился:

— Негоже мужикам поднимать руку на боярина, большую опасность вижу в их своеволии. На днях получил я грамоту от нижегородского наместника. Пишет он, что от лихих людишек житья не стало. И среди тех людей есть особо опасные: грабят они поместья, убивают бояр и дворян, а награбленное раздают среди бедных. Опасны такие тати тем, что прельщают людей, поднимают их против властелинов. Приказал я послать нижегородскому наместнику пищалей и пушек, а также огневого зелья. А казанских татар надобно проучить как следует, поэтому повелеваю начать подготовку к походу против них.

Все, кто был в палате, подивились нежданному приказу- минувший год выдался голодным, а ведь для похода нужно немало всяких припасов, однако перечить юному великому князю никто не стал — его побаивались после лютой казни Андрея Шуйского.

Когда все удалились, Фёдор Семёнович обратился к юноше:

— Дивлюсь твоей мудрости, государь, верно ты молвил: много своевольных людей развелось в нашем государстве. Мнится мне, что не следует давать волю вездесущим дьякам.

Государь мыслил по-иному. В конце своей жизни его отец великий князь Василий Иванович многие дела поручал дьякам, предпочитая их даже боярам. Иван не ведал мыслей отца, но на своём личном опыте быстро убедился, что бояре враждебны друг другу, злы, мстительны, считают его дитем несмышлёным, тогда как дьяки учены, внимательны, послушны, исполнительны. Поэтому юноша холодно глянул в глаза Воронцова.

— Вижу, Фёдор Семёнович, ополчился ты на Василия Захарова за то, что он поведал о твоём брате Иване Семёновиче. Видать, правда глаза колет. Плохо, плохо воюют наши воеводы! Нынче нам надобно новое войско, вооружённое пищалями, а не луками, огневым нарядом, а не только копьями. С таким войском нам никакие вороги не будут страшны.

Воронцов покинул великокняжескую палату с чувством обиды: впервые государь пренебрёг его советом.


Пятнадцатилетнему правителю не терпелось испытать своё счастье в ратном деле, его повелением летом 1545 года было собрано большое войско для похода на Казань.

Воеводы Семён Микулинский, брат Дмитрия Палецкого Давыд и Иван Большой Шереметев отправились к Казани на стругах. Из Хлынова[275] вышел воевода Василий Семёнович Серебряный, прославившийся четыре года назад при отражении нашествия Сагиб-Гирея. Из Перми выступил воевода Львов.

Путь князя Серебряного лежал вдоль реки Вятки, где издавна находились поселения татар, вотяков[276] и марийцев. Затем вдоль Камы он вышел к Казани. В тот же день и час к Казани подступил Семён Микулинский. Соединёнными силами воеводы побили много татар, сожгли ханские селения. Посланные ими на Свиягу дети боярские также успешно воевали с татарами. Неудивительно, что, когда воеводы возвратились в Москву, великий князь очень обрадовался и щедро наградил участников похода. Кто из бояр или детей боярских не бил о чём челом, все получали по челобитью.

Однако в целом поход был не таким уж удачным, каким представили его воеводы в глазах юного великого князя. Пермский воевода Львов опоздал со своим войском: он явился под Казань тогда, когда другие русские полки уже покинули пределы Казанского царства. Татары окружили пермяков, уничтожили их, а Львова убили.

Тем не менее поход русских войск под Казань привёл к тому, что в Казанском ханстве начались неурядицы, обострилась борьба между князьями и царём.

Сафа-Гирей заподозрил князей в связи с Москвой и многих из них казнил. Оставшиеся в живых выехали либо в Москву, либо в другие земли.


— Государь, из Казани от князей Иваная Кадыша и Чуры Нарыкова прибыл гонец с тайным делом, — доложил конюший Михаил Васильевич Глинский.

— Пусть войдёт.

В душе Глинский недоволен: недостойно великому князю якшаться с нехристями бусурманскими, он и сам мог бы принять гонца. Но юный государь любопытен, потому и пожелал лично встретиться с посланцами верных Москве татарских князей.

Гонец, войдя в палату, распростёрся перед государем. Роста он был небольшого, в поясе тонок, с жидкой бородкой.

— С чем пожаловал? — строго спросил государь, сделав знак рукой подняться.

— Пославшие меня князья Иванай Кадыш и Чура Нарыков просили передать тебе, чтобы ты послал свою рать к Казани. Сафа-Гирей лютует, многих вельмож порешил, никому не верит, винит в служении московскому великому князю, держит у сердца лишь тех, кто пришёл к нему из Крыма. И ныне князья казанские, вознегодовав на Сафа-Гирея, решили схватить его, чтобы вместе с крымцами выдать тебе.

— А одолеют ли верные мне люди Сафа-Гирея?

— Ежели ты пошлёшь рать к Казани, одолеют обязательно.

— Передай Иванаю Кадышу, Чуре Нарыкову и другим верным мне князьям: я свою рать к ним пошлю. Пусть схватят и держат царя. За верную службу я щедро пожалую их.

Посол, низко поклонившись, попятился к дверям. Когда он вышел, Михаил Васильевич сказал:

— Дивлюсь твоей мудрости, государь. Годами ты молод, да разумом стар. Настало время взять в свои руки власть, похищенную у тебя злокозненными боярами. Одного из них — Андрея Шуйского, вознамерившегося вершить дела без твоего, государя, ведома, ты покарал справедливым своим судом. Ныне на смену Андрею Шуйскому явился другой.

— Кто? — голос юноши зазвенел от гнева. Глинский склонился к его уху.

— Фёдор Воронцов, вот кто. Пользуясь твоим расположением к нему, стал он чинить неправду, решать дела самовольно, ни с кем не советуясь. Ежели ты кого пожалуешь без его ведома, для Фёдора большая скорбь и обида. Источают тогда его уста укоризну тебе. Верные люди сказывали мне, что Фёдор Воронцов похвалялся, будто без его советов ты и шагу ступить не смеешь.

Лицо государя побелело от гнева, он подозрительно посмотрел на Глинского.

— Правду ли поведал мне, Михаил Васильевич?

— Сущую правду, государь, провалиться мне сей же миг в геенну огненную! Только ведь не один Фёдор Воронцов посягает на твою власть. Андрея Шуйского ты покарал, так ведь пособники его остались! Вспомни, государь, кто помогал ему низлагать Ивана Бельского да митрополита Иоасафа — Иван Кубенский, Александр Горбатый, Дмитрий Палецкий да Пётр Шуйский. Думаешь, они после смерти Андрея Шуйского не мечтают о власти? Как бы не так! Спят и видят себя во сне обладателями твоей власти. А ты упреди их! Тогда никто не встанет тебе поперёк дороги, сам всем управлять будешь, как начертано волей Господа Бога!

Юный правитель и сам заметил обиду в глазах Фёдора Воронцова, когда без его ведома жаловал он кого-либо. Ясно, что и сторонники Андрея Шуйского мечтают вернуть себе былую власть. А что, если и впрямь покарать их всех? Может, тогда кончится его унижение, прекратится вражда между боярами, наступит мир в Русском государстве? Итак, одним махом убрать и Фёдора Воронцова, и врагов его, выступающих на стороне Шуйских! В харитины — первые холстины[277] 1545 года великий князь Иван Васильевич наложил опалу на бояр своих за их неправду, на князей Ивана Кубенского, Петра Шуйского, Александра Горбатого, Дмитрия Палецкого[278] и Фёдора Воронцова.


Весть об опале великого князя на бояр была неожиданной для Макария.

— Кому понадобилось убрать Фёдора Воронцова, а заодно и недругов его из стана Шуйских? — вслух размышлял он, меряя палату быстрыми шагами.

Василии Михайлович Тучков внимательно следил за ним.

— Думается мне, святой отец, это дело рук Глинских. Им неугодны и те и другие.

— И я так же мыслю. Поспешен государь в своих решениях, легко поддаётся чужому влиянию, — митрополит тяжело вздохнул. — Сам я виноват, Что дал большую волю родичам государя, не следовало приближать их к нему. Чует моё сердце: немало бед принесут нашему государству Глинские, ибо чёрны их помыслы, в стремлении к власти не остановятся они ни перед чем.

— Жаль Фёдора Семёновича, безвинно пострадал он.

— А другие чем провинились перед государем? Взять хоть Дмитрия Палецкого: когда-то наместничал в Мезецке, затем приблизился к великому князю Василию Ивановичу, а после его смерти был наместником в Луках; не раз ходил на татар, правил посольство в Литву. Сказывали мне, что Дмитрий Палецкий спас от смерти митрополита Иоасафа, когда бояре избивали его. А князь Горбатый? В прошлом году государь пожаловал его боярством. И Пётр Шуйский склонность к воинской службе имеет. Все они могли бы быть полезными государю. Однако расправа с Андреем Шуйским укрепила его в ложной мысли, будто жестокостью свою власть утвердить можно. Месяц назад, в день осеннего Петра-Павла Рябинника, [279] он приказал всенародно отрезать язык окольничему Афанасию Бутурлину за то, что тот неодобрительно отозвался о нём. Жестокостью власть не утвердить. Тяжёлые времена ждут нас, если вовремя не остановить государя.


Митрополит вошёл в покои государя и умилился: Иван Васильевич стоял на коленях перед иконами и усердно молился. Увидев Макария, он поднялся и приблизился, чтобы принять благословение.

— Молитва твоя угодна Господу Богу, государь.

Иван заговорил живо, возбуждённо, со слезами на глазах:

— Прошу Господа Бога даровать мне мудрость, простить совершённые злодеяния, чтобы порядок и спокойствие воцарились в отечестве. Без отца и матери расту я как бурьян в поле.

Макарию захотелось приободрить, приласкать юношу. Вот он стоит перед ним-высокий, рослый, руки безвольно повисли, на глазах слёзы раскаяния.

— Всё в воле Божьей, государь. Мудростью Бог не обидел тебя, дал силу немалую твоему телу. И ты силу ума и тела направь на совершение добрых дел, на благо земли Русской. Знаю сам — много пришлось испытать тебе в детские годы. Да не очерствеет сердце твоё от причинённых тебе обид, стань мудрым отцом людям своим.

Последние слова Макария направили мысли Ивана по иному руслу. С некоторых пор стал он думать о том, чтобы найти себе верную подругу, с которой мог бы делить все тяготы жизни. Покраснев от смущения, юноша решил поделиться с митрополитом своими сокровенными мыслями:

— Святой отец, не пора ли мне озаботиться насчёт жены?

Макарий ещё раз оценивающе окинул взглядом его тело.

— Желание твоё угодно Господу Богу. Человеку, как и всякой Божьей твари, свойственно стремление к продолжению своего рода. Потому обмыслим мы это дело с ближними боярами. Советую тебе,государь, поискать прародительских обычаев, как прародители твои, цари и великие князья, на царство и на великое княжение садились. Всем ведомо, что прародитель твой Владимир Мономах принял царский титул и венчался на царство торжественным церковным обрядом. Почему бы и тебе не последовать его примеру и не принять царский титул?

Слова митрополита взволновали Ивана, он и сам долго думал о том, почему Владимир Мономах был царём, а после него-лишь великие князья. Много зла причинило отечеству татарское нашествие. Так ведь ныне благодаря трудам деда и отца Русь вон как высоко поднялась! Так почему бы ему не принять царский титул?

— Сильному подобает быть щедрым и милостивым, государь. Пришёл я печаловаться за тех, на кого положил ты опалу. Нет их вины перед тобой, а если и есть, то она явилась по недоразумению, по недомыслию. Между тем эти люди-могут быть полезными тебе, государь. Взять хоть Дмитрия Палецкого. Двенадцать лет назад вместе с конюшим Иваном Овчиной громил он татар, пришедших на Русь из Крыма. За воинскую доблесть приблизил его к себе твой отец, покойный Василий Иванович. Сказывали мне монахи Иосифовой обители, что когда великий князь смертельно больным явился к ним помолиться, не кто иной, как Дмитрий, вёл его под руку.

Митрополит знал, как отзывчив Иван на доброе слово об отце.

— И вправду, святой отец, несправедливо я поступил с Дмитрием Палецким, тотчас же прикажу снять с него опалу.

— И другие, государь, виноваты перед тобой не больше Дмитрия. Я говорю об Иване Кубенском, Петре Шуйском, Александре Горбатом да Фёдоре Воронцове.

— Всех, всех велю миловать, святой отец! — искреннее раскаяние было в глазах юного великого князя.

В декабре 1545 года для митрополита Макария государь помиловал опальных князей.

ГЛАВА 3

Филя с Корнеем прибыли в Арземасово городище под вечер, остановили сани возле кабака.

— Сперва пропустим по чарочке, а потом уж за дело, — Филя с удовольствием потёр руки.

— Боюсь, не узрели бы меня знакомые, расскажут потом батюшке, что я по кабакам хожу, — несдобровать мне!

— Чудак ты, Корней! Ведь не с батюшкой тебе жить, а с нами — разбойничками. Так что ни к чему тебе таиться, пошли!

Перешагнув через порог, Филя громко произнёс:

— На море на окияне, на острове на Буяне стоит бык печёный, в заду чеснок толчёный; спереди режь, а в зад макай да ешь!

В кабаке на мгновение стало тихо, потом радостно загалдели:

— Скоморох явился нам на потеху!

— Наконец-то!

— Садись, добрый молодец, к нашему столу, выпьем чарочку для веселья.

Филя с достоинством сел за середний стол, усадил рядом Корнея.

— Пропою я вам, братцы, про доброго молодца, одолевшего татар:

При курганчике, при широком раздольице
Добрый молодец спочив имел,
Спочив имел день до вечеру,
Осеннюю тёмную ночушку до белой зари
Наезжали на доброго молодца три охотничка,
Три охотничка — три татарина.
Один-то говорит: «Я стрелой убью»;
А другой говорит: «Я копьём сколю»;
А третий говорит: «Я живьём возьму».
Добрый молодец от сна пробуждается,
За шёлков чумбур хватается,
На своего доброго коня скоро сажается.
Он и первого татарина сам стрелой убил,
А другого татарина копьём сколол,
А третьего татарина живьём повёл.
— Хороша песня! — закричал худой мужик, одетый в серую холщовую рубаху. Лицо у него удлинённое, выразительное, приятное. — Эй, кабатчик, поставь ребятам от меня ведёрко мёду… А теперь выпьем за доброго молодца, одолевшего татар!

Корней никогда не пил вина, поэтому не решался взять в руки чарку.

— Не подводи меня, пей, — тихо уговаривал его Филя.

От крепкого мёда перехватило дыхание, и почти тотчас же сделалось легко и покойно. Корней оглядел кабак и увидел его как бы в ином свете: в нём стояли три длинных стола с чисто выскобленными столешницами, а вокруг них сидели разные люди — иные хорошо одетые, иные в непотребном виде. Филя в кабаке, словно рыба в воде, — так и сыплет прибаутками, песни поёт, бывальщину рассказывает.

— Поехал молодой мужик в город, а жёнка пошла его провожать; прошла версту и заплакала. «Не плачь, жёнушка, я скоро приеду». — «Да разве я о том плачу? У меня ноги озябли!»

— Эй, кабатчик! Ещё ведёрко мёду! — закричал явившийся в Арземасово городище на ярмонку дюжий детина. — Уж больно складно врёт сей человек!

А у Фили новая побасёнка готова:

— Овдовел мужик, пришлось самому хлебы ставить. Вот он замесил тесто и вышел куда-то. В сумерках воротился, хотел было вздуть огонь, да услышал, что кто-то пыхтит. А это хлебы кисли. «Недавно, — думает себе, — ушёл, а кто-то уж забрался в избу!» И впотьмах наступил на кочергу. Она ударила его в лоб, он закричал: «Сделай милость, не дерись, ведь я тебе ничего плохого не сделал!» А сам ну пятиться вон из избы. На беду, нога разулась, и мужик при выходе прихлопнул опорку дверью и упал. «Батюшка, отпусти! Не держи меня, право слово — ничего тебе не сделал!..»

От выпитого вина, от тепла Корней разомлел, веки у него смежились, и он заснул. Ему помнилось, что спал он с воробьиный нос, оказалось — глубокая ночь на дворе.

— Вставай, соня, пошли добывать невесту, — кричит ему в ухо Филя, теребя за плечо.

— Какую ещё невесту? — не может взять в толк Корней.

— Али забыл, зачем мы явились сюда? Показывай, где твоя Любушка живёт.

Тут только Корней сообразил, о чём речь. Парни вышли на улицу. Звёздная ночь стыла над миром. Но вот показалась луна, звёзды померкли, и стало светло, как днём. Избы, утонувшие в сугробах по самые оконца, отбросили причудливые голубые тени. Морозный воздух выветрил из головы хмель, но по-прежнему всё вокруг казалось необычным, сказочным. Вот и памятная Корнею покосившаяся избёнка за глухим забором. Он просунул руку в потайную щель, потянул на себя засов-дверь отворилась. Условный стук в оконце, и довольно скоро на крылечко вышла девушка в накинутом на плечи полушубке.

— Любушка, как я рад видеть тебя!

— И я тебя, Корнеюшка. Ой, кто это?

— Это мой друг Филя, мы с ним приехали за тобой.

— За мной? Да куда же вы собрались меня везти?

— Видишь ли, Любушка, мы живём в лесу, в потайной избе, там нам с тобой будет хорошо.

— Разве ты убежал из родительского дома?

— Мой отец не хочет, чтобы мы были вместе, намерен женить меня на Дашке Чурилиной, а я без тебя не могу.

Из глаз девушки полились слёзы.

— Страшно мне, Корнеюшка, бежать неведомо куда. Да и тётушка, поди, не отпустит.

— У тётки своих ртов хватает.

— Чего это вы тут удумали?

Дверь избы распахнулась, на крыльцо вышла нестарая ещё баба; лицо у неё морщинистое, измождённое.

— Здравствуй, тётушка Татьяна, приехали мы с Филей за Любушкой, хочу я на ней жениться да в лесу поселиться.

— Пошто так — по-воровски?

— Батюшка хочет оженить меня на Дашке Чуриливой, а я с Любушкой разлучаться не намерен.

— Не могу я отпустить Любку Бог весть куда. Хоть и бедно мы живём, да всё же крыша над головой есть, а в лесу что?

— У нас там изба есть, а коли нужда будет — ещё построим.

— Далеко ли та изба?

— Далеко, тётушка, вёрст семьдесят будет.

Татьяна с сомнением покачала головой.

— Да ты не больно-то печалься, — вмешался в разговор Филя, — снеди у нас там навалом, свадебку справим всем на диво.

Дружка идёт и князя ведёт;
Позади княгини посыпальная сестра;
Сыплет она, посыпает она
И житом и хмелем:
Пусть от жита житье доброе,
А от хмеля весела голова.
Гляньте за ворота — вороные ждут жениха с невестой.

— Отпусти меня, тётушка, с Корнеем.

— Коли просишь — отпущу, а гнать из избы неведомо куда — не по-христиански, брать грех на душу не желаю. Думай, девка, сама, как тебе быть. Коли надумаешь с Корнеем счастье искать, ступай, собери свои пожитки — не в одной же рубахе в семью идти.

Люба пошла в избу, но скоро вернулась с узлом в руках. Тётка благословила молодых:

— Будьте счастливы во веки веков, любите друг дружку до гробовой доски.

Филя повалился в сани, тронул коня.

— Холодновато мне будет одному, так вы там покрепче целуйтесь, чтобы и мне жарко стало!

Корней и Любаша плотно прижались друг к другу во вторых санях.


В лесной избушке Любу встретили приветливо, ребятам она сразу поглянулась — ясноглазая, стройная, приветливая. Едва ступила на порог, а уж за тряпицу взялась, чтоб чистоту наводить. Елфим озабоченно почесал затылок.

— Надо бы нам свадебку справить как положено. В пята верстах отсюда есть церковка, так я поговорю с попом, чтоб обвенчал молодых. А ты, Филя, сгоняй в ближний кабак за винцом, деньги у нас есть- не жалей. Поскольку родителей у новобрачных нет, я буду Корнею заместо отца, а ты, Филя, — невестиной матерью.

Филя жеманно скривил лицо и тонким бабьим голосом запричитал:

— Что ж, я согласна выдать доченьку замуж. Любушка, поцелуй свою матушку в щёчку… Экая ты непослушная у меня, а я-то тебя поила-кормила, всю жизнь лелеяла. Вот она — чёрная неблагодарность… Теперь хорошо, доченька.

Все так и покатились со смеху от Филькиного кривлянья. Каждому охота принять участие в игре, придуманной Елфимом.

— А мы с Кудеяром кем будем? — спросил Олекса.

— Кудеяру быть дружкой, а тебе, Олекса, — свахой.

Вновь дружный смех. Без дела остался лишь Ичалка.

— А Ичалке кем быть?

— Ичалке же самый завидный чин достался — быть ему постельницей!

— Верно, Елфим; здорово ты удумал!

— Свадьба у нас в воскресенье будет, послезавтра- сватовство, а в субботу — как положено — каравай испечём.

— Девишник забыл, какая же свадьба без девишника!

— Ишь, чего удумал! Да где же мы в лесу девок найдём? Или ты, Филя, сам голосить да косу расплетать невесте будешь? А может, и в баню её поведёшь? До свадьбы невеста должна сготовить жениху венчальную одежду — рубаху да порты, справишься ли, Любаша?

Девушка кивнула головой, в глазах её были слёзы.

На следующий день с раннего утра Филя с Корнеем уехали за вином и всякой снедью, необходимой для свадьбы. Ичалка в клети[280] работал топором-делал для новобрачных постель. Любушка занялась шитьём, а Елфим, Кудеяр и Олекса отправились на охоту в надежде добыть к свадьбе кабанчика, зайчатины или дичи. Вечером все собрались в добром расположении духа, шуткам-прибауткам не было конца.

Наутро — сватовство. Филя с Олексой нарядились в сарафаны, жених со своими людьми удалился из избы. Вот в дверь постучали.!

— Кто там? — тонким бабьим голосом спросил Филя.

— Явились бояре от молодого князя, — ответил вошедший первым Олекса-сваха. — Прослышали мы, будто в этом доме молодая княгиня несказанной красоты живёт, и решили попытать счастья, нельзя ли купить её для нашего сокола?

— Ишь, чего захотели! Да моя княгинюшка совсем молода и думать ей о князе по молодости лет не пристало.

— А уж князь у нас хорош! Волосы у него — словно солнечные лучи, все им дивуются; личико белее снегу, брови чёрные, как у соболя, очи ясные, как у сокола!

— Уж больно вы нежданно-негаданно явились, словно снег на голову. Дело-то вон какое великое, оно так быстро не делается.

Олекса между тем продолжал величать Корнея:

— А уж сокол наш — всем на диво. На шапочку его все заглядываются, приезжают бояре на неё поглазеть. Шуба же у князя — словно звёздное небо, вся-то она расшита золотом, по плечам вытканы райские птицы, они поют, воспевают, эй, Корнея утешают! Князь наш умнее всех, он по городу идёт-всех одаривает, а речь заведёт — заслушаешься. Любит сокол наш ходить по пирам, по сговорам, по девишникам, от хороших песен сердце его радуется. Все, кто знает, — почитают его: мать родная, сёстры верные, а пуще всех — красные девицы. Как завидят его на улице, так и в терем зовут высоконький, угощают мёдом сладеньким и в постель кладут пуховую, приговаривая:

Ты спи, душа, проспися,

Ума-разума наберися.


Быть Корнею воеводой, носить ему шубу соболью! Счастлива будет с ним молодая княгинюшка, возьмёт она в белые руки черепаховый частый гребешок, чтоб чесать его золотые кудри да скатным мелким жемчугом их унизывать.

— Вижу — всем хорош ваш князь, да пошто же он жениться спешит?

— Он желает верную подругу иметь, вместе с ней детишек нажить.

— Молода моя княгинюшка, ей девичество мило — не замужество. Я пойду её спрошать: хочет ли она вместе с князем поживать да добра наживать.

Филя постучал в дверь клети. Тотчас же явилась Люба.

— Хороша молодая княгинюшка! И статью и умом взяла. Да в кого же ты такая уродилася? — спросил Олекса.

— У батюшки росла, у сударыни матушки нежилася, — ответила, как положено, невеста.

Филе ответ был по сердцу: Люба верно подыгрывала им.

— Уж я берегла её и лелеяла, не давала ветру дунути, не позволяла дождю капнути. В зелёном саду под яблонькой умывала её калиною, утирала малиною, приговаривая:

Ну будь же, моё дитятко, бела,
Без белен лицо белёшенько,
Без румян щёчки краснешеньки!
Гляну я на своё детище — душа радуется, у неё лицо бело — белее снегу белого, щёчки алые, словно зоренька, глаза ясные, брови чёрные.

— Принесли мы вам хлеб честной, не побрезгуйте — отведайте его.

Филя взглянул на Любашу и, получив её согласие, стал резать каравай. Это означало, что родители невесты не прочь отдать своё детище жениху.

— Дорогая моя дочушка, желаешь ли ты с девичеством разлучиться, стать женой князя Корнея?

— Как батюшке, как маменьке, так и мне.

— Молодая княгинюшка, нравится ли тебе наш князь? — Елфим указал на Корнея.

Любаша глянула на жениха, вся зарделась и, потупившись, чуть слышно произнесла:

— Нравится.

— А тебе, молодой князь, люба наша лебёдушка? — спросил Филя.

— Очень даже люба!

— Коли так, благословляю вас иконой Божьей Матери, будьте счастливы во веки веков, — Елфим передал икону молодым.

— А я благословляю вас хлебом. — Филя поднёс новобрачным на вывернутой шубе крупно нарезанные ломти.

Кудеяр вручил невесте чарку, а жениху — ведёрко с мёдом. Все по очереди стали подходить «под чарку» поздравлять молодых.

— Отведай, княгинюшка, мёду, не горчит ли он?

— Горько, горько! — закричали вокруг.

Пришлось Корнею с Любой целоваться.

— Примите от родителей жениха поминок. — Елфим протянул Корнею кошелёк с деньгами.

— Ну а теперь, гости дорогие, бояре честные, садитесь за стол! — Филя широким жестом показал на приготовленную заранее еду. — Отметим помолвку!


Накануне свадьбы, в субботу, принялись печь свадебный каравай. Дело это нешуточное — какая же свадьба без каравая? Кудеяр, назначенный дружкой, обратился к «родителям» новобрачных Елфиму и Филе:

— Честные мать с отцом жениха и невесты, дайте ваше родительское благословение выпекать каравай.

Караваем предстояло заняться матери молодой княгини. Филя с важным видом приступил к делу: насыпал в дежу[281] муку, добавил тёплой воды и старую закваску, прихваченную в кабаке, в котором они с Корнеем покупали вино, и, засучив рукава, тщательно стал перемешивать. Работа была ему знакомой — в Белозерске, в кабаке Пиная Тихонова, ему не раз приходилось печь хлебы. Запалив от лучины три свечи, подставил их под дежу — так положено по обычаю при изготовлении свадебного каравая.

Когда опара поднялась, Филя вывалил тесто на чистую столешницу, посыпанную мукой, замесил его, обвалял в муке и посадил на лопату, В это время Кудеяр рассыпал колоски жита[282] по углам избы. Дежу поставили на пол, а около печи положили зажжённый веник. Кудеяр схватил приготовленный заранее кнут и со свирепым видом погнался за свахой. Олекса с визгом бегал от него до тех пор, пока трижды не перешагнул через горящий веник. Когда Филя сунул лопату в печь, все запели:

Заюшка по полю рыщет,
Свашенька кочергу ищет,
Чем жар нагребать
И каравай сажать.
— А теперь, чтобы каравай задался, дружка и сваха должны выпить по чарке! — приказал Елфим.

Кудеяр с Олексой поцеловались три раза и выпили. Все сели за стол, уставленный обильной едой: были тут и жареная зайчатина, и половина молодого кабанчика, добытого Елфимом с Кудеяром, кокурки[283], испечённые Любашей.

А как насытились, вновь запели:

Наш дружка неучёный,
Каравай недопечённый,
Зажги, дружно, свечку,
Взгляни, дружко, в печку.
Кудеяр, запалив свечу, полез в печь. Каравай был уже готов, испускал чудесный, неповторимый хлебный дух.

У Корнея на дворе
Свои кузни новые
И ковали молодые.
Вы берите молоты,
Разбивайте печеньку,
Доставайте каравай,
Доставайте яровой.
По древнему обычаю Кудеяр с Олексой колотили по печи палкой. Вынув каравай, уложили его в решето на слой овса, покрыли полотенцем и отнесли в клеть. Все встали из-за стола, чтобы проводить дружку с караваем.


А на следующий день, в воскресенье, — свадьба. Любаша, покраснев от смущения, вручила Корнею сшитые накануне штаны и рубаху. Все подивились её мастерству: хоть и холстина была невзрачной, и нитки одноцветны, да дивный узор по вороту рубахи и поясу штанов был на загляденье. Корнею поминок пришёлся по душе. Взамен он подарил Любушке красивые сапожки, купленные в селе, куда они с Филей ездили за вином.

Дружка, перевязанный через плечо полотенцем, с плетью в руках вышел на крыльцо. Тотчас же Ичалка подогнал тщательно вычищенных, запряжённых в сани коней. Появился Олекса с лукошком в руках — свахе полагалось нести осыпало, в котором лежали хмель, зерно, гребешок и кусок коровьего масла. Зерном и хмелем сваха осыпала свадебный поезд. На передние сани сел Кудеяр с молодыми, а на вторые — все остальные. В тихом зимнем лесу зазвучала песня:

Не гром гремит во тереме,
Не верба в поле шатается,
Ко сырой земле преклоняется —
Милое чадо благословляется
Ко златому венцу ехати!
Миновав вёрст пять, приметили впереди ветхую церквушку. Филя, всю дорогу горланивший песни, замолчал. Сняв шапки, вошли внутрь храма.

В церкви никого не было, кроме невысокого невзрачного попа. Чувствовалось, что он немного побаивается явившихся в церковь «бояр» — говорил невнятно, руки его слегка подрагивали.

— Раб Божий Корней, желаешь ли ты взять в жёны Любовь?

— Желаю, святой отец.

— Раба Божия Любовь, желаешь ли ты стать женой Корнея?

— Да, святой отец.

— Нарекаю вас мужем и женой. Аминь! — поп осенил новобрачных крестом.

За порогом церкви Ичалка с Олексой, по обычаю, попытались было разлучить молодых, но Корней крепко держал свою Любашу. Свадебный поезд отправился в обратный путь. Когда молодые приблизились к избе, на крыльцо вышли Филя и Елфим с иконой, хлебом и солью. Олекса осыпал князя и княгиню хмелем и зерном, а Кудеяр веником подмёл перед ними дорогу.

Все-то бояре во двор въехали,
Молодые-то на крыльцо взошли,
Со крыльца-то в нову горенку!
В избе молодых усадили в передний угол и вновь запели:

Упал соловей на своё гнездечко,
Сел князь молодой на своё местечко!
А после этого молодых повели в клеть, где Ичалка построил для них постель. Тут уж обряд пришлось нарушить: свахе полагалось надеть на невесту чистую рубаху, да разве можно доверить такое дело молодому парню! Новобрачные уединились с жареным тетеревом вместо курицы, а «бояре» сели за стол пировать. Надолго запомнилась всем эта весёлая, а временами грустная свадьба.

ГЛАВА 4

В мае 1546 года в Москве стало известно о движении на Русь крымского хана Сагиб-Гирея. По получении этой вести на береговую службу были отправлены русские полки. Вторым воеводой большого полка был назначен Иван Иванович Кубенский, а вторым воеводой передовой рати — Фёдор Семёнович Воронцов. Совсем недавно они были в опале, а ныне благодаря заступничеству митрополита Макария вновь заняли высокое положение. Вторым воеводой полка левой руки был родственник Фёдора Семёновича Василий Михайлович Воронцов.

На этот раз молодой великий князь решил лично отправиться в Коломну. В день Иова Горошника вереница всадников покинула Кремль через Фроловские ворота, пересекла Пожар и, миновав Варварку, выехала на Солянку. Копыта коней загремели по деревянному настилу через Яузу. Проезжая мимо Симонова монастыря, государь остановил коня и перекрестился. А вот и пристань в месте впадения реки Угреши в Москву-реку. В церкви Николы Мокрого отслужили торжественный молебен о ниспослании победы русскому воинству, после которого началась погрузка на стоявшие у пристани суда. Настроение у всех приподнятое, оживлённое. Прихода татар не очень боялись: привыкли к их набегам, да и времена нынче не те, что раньше, — русское воинство обладало достаточной силой, чтобы успешно отразить нападение непрошеных гостей. Молодёжь рвалась показать свою удаль да силу.

Государь стоял на палубе передового струга, жадно вдыхал узким хрящеватым носом влажный, согретый майским тёплом воздух. По обоим берегам Москвы-реки бесконечной чередой тянулись деревья и кустарники, охваченные зелёным пламенем распускающейся листвы.

Листья ещё мелкие, нежные, отчего отражения деревьев и кустарников в воде напоминают тончайшее кружево, украсившее речную гладь с двух сторон.

К вечеру стало прохладнее. В прибрежных зарослях загремели трели соловьёв. Время от времени справа или слева возникали селения, видны были цепочки девушек, водивших хороводы, слышались песни, весёлый смех.

— Уж что там сейчас по кусточкам-лесочкам делается! — мечтательно произнёс Фёдор Овчина, плывший в одном струге с государем.

— Уж не хочешь ли ты, Федя, отправиться в те кусточки воевать с девицами вместо татар? — насмешливо спросил друга Иван Дорогобужский.

— Одно другому не мешает. Вот остановимся на ночь, поспешим мы с тобой, Ваня, в те самые кусточки, авось там ягодку созревшую найдём!

Конюший Михаил Глинский, стоявший рядом с государем, плюнул в сердцах.

— Кобель — он и есть кобель! Весь в своего батюшку Ивана Овчину. Не зря говорят: яблоко от яблони недалеко падает.

Но Фёдор не слышит его брани и продолжает травить с Иваном Дорогобужским:

— Ныне, Ваня, девицы праздник Матери Сырой Земли справляют, — та им силу свою отдаёт. Вот и водят они Зилотовы[284] хороводы. А как закружатся у них головушки, так они и в кусты. Тут уж ты не зевай!

— Говорят, в Коломне Девичий монастырь есть… — мечтательно произнёс Иван Дорогобужский.

Весёлый смех был ответом на его слова.

— В том Девичьем монастыре всего девять келий, в коих жительствует пятнадцать старцев, и старцы те давно по тебе, Ваня, сохнут!

Государь внимательно вслушивался в разговор Фёдора с Иваном — их речи вызывали в его душе какие-то неясные желания, волнения. А рядом Михаил Глинский продолжал бубнить:

— Люди в этот день делом занимаются-одни пшеницу сеют, другие собирают зелья у болота, а у этих христопродавцев — лишь один грех на уме!

Но юный великий князь не слушает его. Как хорошо вокруг! Пахнет свежими травами, вечерняя заря взмахнула над миром красным крылом. Из задних стругов донеслась песня — там плывут новгородские пищальники, которых он решил испытать в деле против татар. Пора причаливать к берегу на ночлег.


С прибытием государя в Коломну жизнь в этом порубежном городе переменилась. Про татар никаких вестей не поступало, поэтому молодёжь, сопровождавшая великого князя, ударилась в развлечения.

— Слыхивал я, — объявил на колосяницы[285] Иван Васильевич своим боярам, — будто в далёкой от нас земле, рекомой Китаем, некогда жил царь по имени Шень Нун. И тот царь, когда начинался сев, сам проводил первую борозду и бросал в землю семена. После него сеяли его родичи, а затем и весь народ. И решил я уподобиться тому царю Шень Нуну. Нынче день Федосьи Гречушницы, самое время сеять гречу. Так я сам почну сеять, а после меня вы будете.

Бояре недовольно кривились, ворчали друг другу:

— Не зря говорят, что колосяницы — самый несчастливый день в году. Мыслимое ли дело боярам гречу сеять? Наш государь как дитё малое, всё бы ему забавы придумывать.

Тем не менее все вышли в поле, поскольку после казни Андрея Шуйского государя побаивались. Иван сбросил с себя кафтан и, оставшись в портах и белой рубахе, как заправский пахарь, ухватился за рогали[286]сохи. Шестнадцать лет парню, а силы в нём на мужика хватит. Эвон какие ручищи! И не диво, что борозда получилась ровная, глубокая.

Как вспахали поле, начался посев гречи. И в этом деле великий князь впереди всех. Молодёжь души в нём не чает: уж больно горазд на всякие выдумки. Воротившись с поля, где гречу сеяли, на ходулях пошёл по улицам Коломны. Весь народ сбежался поглазеть на великого князя, головой упёршегося в облака.

А к вечеру — новые развлечения: оделись кто во что горазд. Государь и тут всех переплюнул-в саван нарядился! То-то было смеху да веселья!

Незаметно пролетел этот день, а назавтра, на Исаакия-змеевика[287], новые развлечения придуманы. Решил государь устроить конную прогулку за посад[288]. Старики все уши молодым прожужжали, чтобы были за посадом осторожными, не зря ведь в народе говаривают: «За Федосьей Исакий, выползает из нор гад всякий». В этот день змеи скапливаются и идут поездом на змеиную свадьбу.


Весной 1546 года в Новгороде произошло столкновение между жителями посада и московскими богатыми торговыми людьми — сурожанами, некогда переселёнными из Москвы в Новгород. Согласно великокняжеской грамоте, Новгород для похода на Казань должен был выставить две тысячи пищальников.

— Наше дело торговать, — кричали сурожане, — а пищальников должен давать посад и только посад!

Посадские люди не стерпели несправедливости, между ними и сурожанами возникла вражда: чуть что случится, сразу же хватаются за ножи.

В этом споре Боярская дума с ведома великого князя приняла сторону богатого купечества, однако посад не подчинился требованию Боярской думы, так и не поставил пищальников. В наказание за это двадцать пять опальных новгородцев были увезены в Москву, а имущество их отобрано.

Пищальники, прибывшие в Коломну, решили пожаловаться на несправедливость бояр великому князю, в своей челобитной они просили помиловать опальных новгородцев, возвратить им имущество.

Вечером дня Исаакия-змеевника государь во главе шумной свиты возвращался после загородной прогулки в Коломну. Сиреневые сумерки опустились на землю, на душе было хорошо, покойно. Впереди, на берегу Москвы-реки, показались стены коломенского кремля. Мощное оборонительное сооружение производило сильное впечатление и казалось неприступным. И в самом деле — толстые стены кремля протянулись на тысячу сажен, высокие башни грозно ощерились бойницами. Михайловские, Косые, Мельничные, Водяные, Пятницкие и Молаховские ворота готовы были в любое время захлопнуться перед неприятелем. Иван, залюбовавшись коломенским кремлём, с благодарностью помянул своего отца, в годы правления которого и была построена эта неприступная крепость на пути крымских татар к Москве.

Неожиданно тревожный возглас заставил всех насторожиться.

— Уж не татары ли нас поджидают?

Вереди, там, где дорога поворачивала за небольшую рощицу, толпились какие-то вооружённые люди. В сумерках трудно было разобрать, чьи это воины — то ли татары, то ли свои.

— Нашим-то пошто на ночь глядя покидать город? — раздумчиво произнёс кто-то из свиты великого князя-Никак татарский разъезд выметнулся.

Сердце Ивана забилось тревожно, с перебоями.

— Эй, Фёдор Овчина, да ты, Иван Дорогобужский, ступайте проведать, что это за люди.

Не раздумывая, Фёдор с Иваном пришпорили коней и, лихо гикнув, понеслись вперёд. Через несколько минут они возвратились.

— Государь, это новгородские пищальники тебя поджидают, хотят вручить челобитную.

— Какую челобитную? — великий князь всё ещё был взволнован предположением о появлении татар, теперь его охватила злоба на новгородцев, своим присутствием испортивших впечатление от прекрасно проведённого дня.

— Следом за нами идут люди новгородские, они сказывали что челобитье их к самому великому князю, а с нами они разговаривать о челобитье не стали.

И в самом деле с полсотни новгородцев, споро шагая, предстали перед всадниками.

— Великий государь Иван Васильевич! Бьют тебе челом люди новгородские, обиженные твоими боярами. По весне новгородцы должны были дать пищальников для дохода на Казань, а сурожане отказались участвовать в этом деле, поэтому недодали мы сорок человек. И вина за то твоими боярами была положена на нас, посадских людишек. Многие люди новгородские были увезены в Москву, а достояние их было записано на тебя, государя нашего. А ты, Иван Васильевич, явил бы милость к людям своим новгородским, возвратил бы их из Москвы в Новгород.

Голос великого князя прозвучал резко и властно:

— Не бывать по-вашему! Боярская дума поступила с новгородскими смутьянами по правде, и я не желаю говорить с вами о вашем челобитье!

Челобитчики возмущённо загалдели:

— Государь! Неправду поведали тебе бояре, лгут они, обманывают тебя. Не слушайся их! Эти слова ещё пуще распалили Ивана. Разве он дитё несмышлёное? Дело ли черни поучать его, как он должен поступать со своими боярами?

— Эй, дворяне, гоните их в шею!

Дворяне, размахивая саблями, стали теснить конями новгородцев. Те возмутились и стали бросать в них камни и комья грязи. На подмогу своим товарищам с пищалями наперевес и с копьями в руках бросились воины-новгородцы, до того стоявшие возле рощи. Между дворянами и пищальниками разгорелся настоящий бой. Дворяне хоть и были на конях, но, вооружённые саблями и луками, не могли противостоять огневому бою: многие из них попадали, сражённые меткими выстрелами.

Великий князь скрежетал зубами, видя безуспешные попытки дворян оттеснить пищальников с дороги. Не он ли ратовал за то чтобы вооружить своё войско пищалями и пушками? И вот теперь это оружие обернулось против него самого. Он пришпорил коня так, что тот взвился на дыбы, и поскакал стороной, чтобы въехать в город другой дорогой. Следом за ним устремились побитые новгородскими пищальниками дворяне.

Резко остановив коня возле государева двора, Иван взбежал по красному крыльцу в брусяную избу.

— Дьяка Василия Захарова ко мне!

Дьяк незамедлительно явился и неподвижно стоял возле двери, украдкой наблюдая за беснующимся государем.

— Вот что, Василий, — немного успокоившись, обратился к нему Иван, — чует моё сердце: неспроста взбунтовались новгородские пищальники, наверняка кто-то из бояр подстрекал их идти встречу моей воле. Без их наущения не могло такое случиться. Так ты Василий, проведай, кто из бояр замешан в этом деле. Жестоко покараю я своих ворогов!


Нелёгкое дело поручил Иван Васильевич дьяку Захарову: бояр-то вон сколько! И ни у кого на лбу не написано, наущал он новгородских пищальников к непослушанию или нет. Не отыщешь тех бояр — жди беды на свою голову: государь прогневается, прогонит его, Василия, с очей дале. Потому надо во что бы то ни стало отыскать бояр, подстрекавших новгородцев.

Размышляя таким образом, Василий Захаров спустился с красного крыльца и остановился в нерешительности.

— О чём задумался, Василий Ондреич? — услышал он сочувственный голос Михаила Глинского. — Али какая кручина озаботила твою головушку?

— Государь трудное дело поручил мне, вот я и задумался.

Глаза Михаила Васильевича выражали сочувствие.

— Что и говорить, служба у государя нелёгкая. Да ты не горюй! Как в сказках бают, это ещё не служба, а службишка, служба впереди будет. Всем сердцем хотел бы я помочь тебе, Василий Ондреич. Пойдём-ка в мою палату, там и покалякаем.

В палате Михаила Глинского чисто, уютно. В иных боярских или дворянских коломенских хоромах пустынно, пыльно, вином пахнет: дело-то холостяцкое, служилое. А у Михаила Васильевича в горнице ковры, по коврам оружие дорогое развешано, перед богатым иконостасом лампада теплится, на столе кубки стоят и еды всякой премного.

— Рад угостить умного человека, к великому князю приближённого, — Михаил Васильевич до краёв наполнил вином кубки. — Выпьем, Василий Ондреич, за здоровье государя нашего, Ивана Васильевича. Да дарует ему Господь Бог всякие милости!

От такой здравицы не откажешься, выпили до дна, закусили балыком осетровым.

— Здешние места Господь рыбкой не обидел, стерлядочки вот отведай, или белорыбицы, или икорочки.

У дьяка от обилия еды глаза разбежались: и того хочется попробовать и этого.

— Какое же дело доверил тебе, Василий Ондреич, наш государь? — вновь наполняя кубки, елейным голосом спросил Глинский.

Язык у дьяка развязался: уж так ему приятно ласковое обхождение знатного вельможи!

— Не верит государь, что новгородские пищальники по своей воле против него пошли, мнится ему, — Василий понизил голос, — будто их бояре к тому подстрекнули, а кто те бояре — не ведомо.

— Дивлюсь я мудрости государя! Мыслимое ли дело, чтобы новгородские пищальники своим умом до такого зверства дошли: эвон скольких дворян перебили! Тут без лихого боярского наущения никак не обошлось.

— И я так же мыслю, — поспешил согласиться Василий Захаров, — неспроста новгородские пищальникн воспротивились воле великого князя. Только вот кто из бояр в этом деле замешан?

— Говорил я тебе: это не служба, а службишка, так оно и есть. Разумом тебя Господь Бог не обидел, а потому глубоко верю я — с честью справишься ты с возложенным на тебя делом. Пораскинь-ка умом: у кого из наших бояр родственники в Новгороде наместниками служили?

Василий задумался.

— Михаил Семёнович Воронцов был там наместником…

— Во-во… Тут и ищи. Братец Михаила Семёновича Фёдор давно ли был в опале? Нынче он опять высоко вознёсся — вторым воеводой передового полка служит, Да только кто ведает, какие думы зреют в его голове. Не озлобился ли он за опалу на государя? Не умыслил ли причинить ему вред с помощью новгородцев? А ведомо ли тебе, Василий, как озлобился против тебя Фёдор Воронцов, когда ты о брате его, побитом гороховецкими мужиками, докладывал государю. О… о… Как лютый зверь готов растерзать он тебя в любой миг! И растерзал бы, да я государю глаза на правду открыл и тем спас тебя от погибели.

Это было похоже на правду: Василий и сам чувствовал недоброжелательное отношение к себе со стороны боярина Воронцова. Ну что ж, он готов постоять за себя.

— Да вознаградит тебя Бог, Михаил Васильевич, за поддержку, которую ты мне оказал. И я мыслю, что без Фёдора Воронцова новгородские пищальники не пошли бы против дворян. Государь же наш очень дотошный — наверняка спросит меня, не было ли кого в единомыслии с Фёдором Воронцовым?

— Верно молвил, Василий Ондреич, не в одиночку действовал он, а в единомыслии с дружками своими Шуйскими-те всегда с новгородцами связь держали, будоражили их против великого князя. Ныне вторым воеводой большого полка служит ярый их сторонник Иван Кубенский. А вторым воеводой полка левой руки кто у нас?

— Василий Михайлович Воронцов, — выдохнул дьяк, сражённый тем, что он сам, без помощи Михаила Васильевича Глинского, не мог додуматься до таких простых истин. Конечно же: кто связан с новгородцами, тот и подстрекал их против великого князя!

Глядя на потное, раскрасневшееся лицо дьяка, Михаил Васильевич с удовлетворением думал о том, что здесь, в Коломне, митрополит Макарий не сможет защитить своего любимца Фёдора Воронцова и других ненавистных ему, Глинскому, бояр.


— Ну что, Василий, проведал ли ты, кто надоумил новгородских пищальников противиться моей воле?

— Всё проведал, государь.

Чёткий, уверенный ответ дьяка понравился Ивану, он приготовился внимательно выслушать его.

— Ведомо стало мне, что накануне с новгородскими пищальниками говорили Иван Иванович Кубенский, Фёдор Семёнович Воронцов да Василий Михайлович Воронцов. От них и пошла та крамола.

— А не врёшь ты, Василий?

— К чему мне врать, государь? Верой и правдой служу я тебе.

— Ладно, ступай.

Иван задумался. Дверь скрипнула — в палату вошёл Михаил Васильевич Глинский. Государь обратился к нему.

— Дьяк Василий Захаров поведал мне, будто Иван Кубенский, Фёдор да Василий Воронцовы, умыслив худое дело, подбили новгородских пищальников идти против моей воли.

— И я тоже слышал от многих людей о кознях со стороны этих бояр.

— Почему молчал, от меня в тайне хранил?

— Сначала всё сумлевался, хотел убедиться в истинности их намерений. Ныне сомнений больше нет — враги они тебе, государь, обиду на тебя затаили за понесённую опалу, вступили в сговор с новгородцами. А те всегда были враждебны тебе. Когда дядя твой Андрей Старицкий учинил мятеж с целью захвата власти, куда он устремился? В Новгород! И многие новгородцы приняли его сторону, пожелали лишить тебя власти. И ныне новгородские пищальники, подстрекаемые враждебными боярами, явили тебе непочтение и неповиновение.

— Я научу их чтить великого князя! Долго терпел я лукавство и злой умысел бояр, но они презрели моё долготерпение. Так пусть же примут смерть и Иван Кубенский, и Фёдор Воронцов, и Василий Воронцов!

Михаил Васильевич возрадовался, услышав приговор неугодным ему вельможам. Нельзя было упустить предоставившуюся возможность расправиться ещё кое с кем.

— Мудро ты решил, государь, только так, жестоко карая посягающих на твою власть, ты сможешь стать величайшим из великих государей! Ведомо мне, однако, что не только эти бояре замышляли против тебя худое, с ними в единомыслии были конюший Иван Фёдоров и брат Василия Воронцова Иван.

— Так пусть же и они примут наказание из рук моих!


21 июля 1546 года великий князь приказал казнить перед своим шатром на виду всего стана бояр Ивана Ивановича Кубенского, Фёдора Семёновича Воронцова, Василия Михайловича Воронцова. Всем троим отсекли головы. Приятели казнённых по велению государя взяли тела их для погребения.

После этого поставили перед государевым шатром Ивана Петровича Фёдорова, который всегда верой и правдой служил великому князю. С него сорвали одежду и долгое время держали нагим. Ваня Дорогобужский со слезами на глазах смотрел на мучения отчима, которого он любил и почитал как родного отца. Государь, однако, не велел казнить Ивана Петровича Фёдорова, признав, что конюший никогда и ни в чём не перечил ему. Его сослали на Белоозеро.

Ивана Михайловича Воронцова неоднократно пытали, но он до конца отвергал предъявляемые ему обвинения. Его приказано было посадить за сторожи. Вотчины казнённых великий князь отписал на себя.

ГЛАВА 5

— Ах ты мой умничек! Дай-ка я тебя облобызаю, — княгиня Анна ткнулась своим крючковатым носом в щёку сына. — Хорошо обделал наши дела в Коломне, всех ворогов порешил.

— Ворогам, матушка, несть числа. Ныне к великому князю приблизился Иван Дорогобужский да Фёдор Овчина — ядовитый отпрыск Ивана, опозорившего нашу семью.

— Что это за вороги? Молокососы, слюнтяи… У них не власть на уме, а грехотворство. Главное, с Иваном Кубенским да Воронцовым мы разделались, митрополиту Макарию руки отсекли, И поделом — пусть церковными делами ведает, а не государевыми. Наконец-то пришёл наш час!

— Слышал я, князёк наш жениться удумал.

— Пускай себе женится — молодая жена ягода сладкая, забудет с ней и о власти, и о великокняжеском сане. А нам того и надобно: Ивашка с молодой женой забавляться будет, а мы — государственными делами заправлять.

— Стало мне ведомо, будто митрополит намерен венчать его на царство.

— Это ещё к чему?

— Мыслю, возвысить его хочет над всеми нами, боярами, чтобы почитали его больше отца и деда.

— Это, сын мой, тоже нам на пользу, но всё же не нравится мне наш митрополит, хоть бы прибрал его Господь поскорее.

— Крепок Макарий, долго ещё протянет.

— Коли крепок, так и ослабить можно, для этого разные зелья есть.

— Давно выжидаю я, когда митрополит на чем-нибудь споткнётся. Тут бы его и прихлопнуть. Да он большой хитрец, ни к чему не прицепишься.

— Безгрешных людей не бывает, за Макарием тоже грешочки водятся.

— Верно ли это, матушка?

— А разве ты не ведаешь, что митрополит благословил быть архимандритом Чудова монастыря Исаака Собаку?

— Ну и что?

— Как что? Али запамятовал: пятнадцать лет назад церковный собор, судивший Максима Грека, отлучил Исаака от церкви?

— Верно, матушка!

— Теперь самого Макария можно отлучить от церкви за такой проступок, — княгиня Анна повела головой, словно принюхиваясь. Зловещая улыбка исказила её лицо. — Митрополиты тоже человеки, придёт время и его свалим.

— Как увижу я Ивана Овчины отродье, злоба берёт; уж какие у нас возможности были, когда великий князь Василий Иванович скончался! И надо же было Елене схлестнуться в ту пору с Овчиной! От него, проклятущего, все наши беды: Михаила Львовича в темнице сгноили, а мы — в безвестье попали.

— Верно ты молвил, уж как я Елену уговаривала одуматься, да только слова мои словно горох об стенку!

— Решил я прикончить отродье Овчинино вместе с дружком его, Ванькой Дорогобужским, да боюсь, как бы князёк наш не воспротивился, они у него в приближённых ныне.

— Не до дружков ему сейчас, коли жениться удумал да о царской короне мечтает. Ты же действуй смело: кто теперь нам поперёк дороги встанет?


В покоях митрополита Василий Тучков нервно вышагивал из угла в угол.

— Долго ждал я, когда государь взрослеть начнёт, смуту боярскую пресечёт. Наконец почал он сам править. И что же? Зверство как было, так иосталось, только теперь головы рубят не бояре, а сам государь.

Макарий спокойно смотрел на гостя своими тёмными глазами.

— Не прав ты, Василий Михайлович: головы по прежнему рубят бояре, только ныне они волей государя прикрываются. И ты ведаешь, кто наводит его на дурное. Горько сожалею я, что не мог воспрепятствовать жестокой казни ни в чём не повинных воевод. Будь я в то время в Коломне, наверняка сумел бы отвратить государя от скверного деяния. Великий князь скор на расправу, да и на добро отзывчив… Дивлюсь я, как ловко Глинские повернули незадачливое челобитье новгородских пищальников к своей выгоде. Не ожидали от них такой прыти. Виню не государя, а себя: пошто приблизил к нему этих людей, полных злобы?

— Были в управлении Бельские с Шуйскими, ныне Глинские за власть ухватились. Кончится ли когда-нибудь эта мерзость, святой отец?

— Думаю, очень скоро боярскому своеволию придёт конец. Хоть и юн государь, да не намерен он выпускать власть из своих рук. И я, насколько хватит мне сил, помогу ему в этом. Ныне две заботы у нас: женить великого князя и венчать его на царство. Владимир Святой, умирая, завещал знаки царского достоинства шестому своему сыну Юрию, чтобы он и его потомки хранили святыню до того времени, пока на Руси найдётся царь, способный ею воспользоваться. К тому же дед нынешнего великого князя был женат на Софье Фоминичне Палеолог, и поэтому Иван Васильевич есть наследник царей константинопольских. Однако и это ещё не всё. Братом латинского кесаря Августа был, как всем ведомо, Пруст, от которого и произешел Рюрик — предок князей киевских, владимирских и московских. Так что государь по праву будет носить царскую корону. Два Рима пали, третий стоит, а четвёртому- не быть! Московская держава и есть то самое шестое царство, упомянутое в Апокалипсисе. Падёт она — и свету конец! Ежели с Божьей помощью всё свершится успешно, по нашему умыслу, то можно надеяться, что мир и покой воцарятся в отечестве.

— На ком же думает великий князь жениться?

— Первоначально мыслили мы найти ему невесту не в своём отечестве, а в иных землях. С этим наказом три года назад отправили в Литву к Жигимонту Фёдора Сукина[289] да Истому Стоянова. Однако впоследствии я пришёл к мысли, что Ивану Васильевичу следует поискать невесту в Русской земле. Рос государь без отца и матери, без родительской ласки, много натерпелся в детстве от своеволия бояр. И ежели ныне дать ему в жёны иноземку, то может негоже получиться: вдруг молодые не сойдутся нравом? Опять у государя раны сердечные кровоточить будут, а это плохо не только для него самого, но и для всей земли Русской. Поэтому решили мы поискать ему жену в своём отечестве, чтобы согрела она государя сердечною ласкою, добротою, вниманием.

— Отыщет ли государь такую?

Митрополит задумался. Женитьба государя — дело непростое. Он, Макарий, подобрал ему пару, присмотрел невесту знатную, собой пригожую, ласковую, умом обильную. И что немаловажно — от хорошего корня девица. Отец той девицы, Роман Юрьевич Захарьин, не так давно скончался[290] в чине окольничего. Дядя, Михаил Юрьевич, был в числе приближённых[291] великого князя Василия Ивановича. Да и другой дядя, Григорий Юрьевич, по нраву митрополиту: на стороне Шуйских никогда не выступал, ни в каких боярских смутах во время малолетства великого князя не замешан. Всем хороша невеста, да вот как она приглянется государю?

Не приведи, Господи, выбрать вертихвостку, от которой никакого проку ни ему самому, ни земле Русской не будет.

Макарию было интересно знать мнение Василия Михайловича Тучкова относительно Анастасии Захарьиной. Конечно, не стоило говорить об этом раньше времени, мало ли что может получиться, однако Тучков — человек верный, умеющий держать язык за зубами. К тому же он может оказать влияние на выбор невесты великим князем.

— Что мыслишь ты о девице по имени Анастасия, из рода Захарьиных?

Василий Михайлович тотчас же вспомнил окольничего Романа Юрьевича, который вместе с женой, дородной Ульяной Фёдоровной, в окружении детей Никиты[292], Данилы и Анастасии направляется на богомолье в церковь Введения. Вот они стоят в церкви — торжественные, благочестивые, скромные.

— Думается мне, что Анастасия Захарьина достойна быть женой Ивана Васильевича.

— Слышал я, будто некогда преподобному Геннадию Костромскому случилось быть в Москве, где его принимала жена Романа Юрьевича Ульяна Фёдоровна. Уходя от них, старец будто бы изрёк, что Анастасию Захарьину ждёт царственное супружество.

Василий Михайлович также слышал о посещении Захарьиных старцем Геннадием. Покидая гостеприимных хозяев, тот ласково посмотрел на красавицу Анастасию и сказал, что её красота сделала бы честь любой царевне. Ныне это благожелательное высказывание старца приобрело в устах Макария значение вещего слова.

— Надо сделать так, чтобы великий князь обратил внимание на юницу Анастасию, — вкрадчиво проговорил митрополит.

Василий Михайлович согласно кивнул головой — сегодня же он переговорит о том с детьми боярскими, состоящими в дружбе с государем.

— Святой отец, хотелось бы мне предостеречь тебя от грозящей беды.

Макарий вопросительно глянул на Тучкова.

— Сегодня возле Успенского собора довелось мне услышать речь некоего старца, который говорил про тебя непотребные слова. Будто бы по твоей воле архимандритом Чудова монастыря стал Исаак Собака, пятнадцать лет назад отлучённый собором от церкви. И тот старец вопил, что за такое прегрешение надлежит и митрополита отлучить от церкви.

Макарий задумался:

— Много лет минуло со времени собора, осудившего Максима Грека и Вассиана Патрикеева, потому запамятовал я об отлучении Исаака от церкви. Виноват я, но вина моя незначительна. Потребуется — уберём Исаака из Чудова монастыря. Неспроста, однако, тот старец свой поганый рот отверз, не иначе как Глинскими подстрекаем он. Ну что ж, Александр Невский, которого я вельми почитаю, говорил так: поднявший меч от меча и погибнет!


Во вторник 14 декабря 1546 года в Успенском соборе шла торжественная служба, сам Макарий во время заутрени пел молебен. После службы все думные бояре направились в покои митрополита. По дороге гадали, по какому поводу позвал их к себе Макарий.

— Ведомо стало мне, — шепнул брату Юрию Михаил Глинский, — что митрополит будет вести речь о женитьбе нашего князька.

— Пущай себе женится, коли невтерпёж стало.

— Надо бы нам подумать насчёт будущей сношки, чтобы чтила она нас, государевых дядек, а новые родичи были с нами в единомыслии. Митрополит-то наверняка кого-нибудь из своих людишек прочит князьку в родственники.

— Не допустим того, слишком большую власть взял Макарий!

— Глянь-ка, кто там стоит!

Юрий Васильевич досадливо крикнул, увидев среди присутствующих Ивана Петровича Фёдорова, летом сосланного по наущению Глинских на Белоозеро, а рядом с ним Ивана Михайловича Воронцова, тогда же посаженного за сторожи.

— Неужто великий князь без нашего ведома приказал снять с них опалу? Ну погоди, Ивашка!

В это время в палату вошёл митрополит.

— Позвал я вас, верных слуг государевых, — взволнованно обратился к присутствующим Макарий, — чтобы посоветоваться о великом деле, угодном Богу. Вчера пожаловал ко мне государь и поведал, что надумал жениться. И я, митрополит всея Руси, благословил его.

— На ком же великий князь намерен жениться? — нетерпеливо спросил Юрий Глинский.

— Ведомо вам, что когда мы снаряжали к Жигимонту Фёдора Сукина да Истому Стоянова, то давали им наказ: великий князь Иван Васильевич с Божьей помощью помышляет принять брачный закон, а потому он не в одно место посылал искать себе невест. Ныне государь решил, что ему не следует искать невесту в иных землях, ведь и среди русских знатных родов есть немало пригожих девиц.

— Верно! — на всю палату заревел князь Семён Лобанов-Ростовский. — Пусть поищет невесту в своём отечестве!

Услышав голос Семёна Ивановича, у которого дочка-красавица на выданье, кто усмехнулся в бороду, а кто нахмурился — не он один не прочь породниться с великим князем. Однако все были едины в том, что государь должен жениться на русской невесте. Много лет минуло с той поры, как Софья Фоминична Палеолог, мать Василия Ивановича, явившись из Италии, вводила на Москве новины, а ненависть к ним жива до сих пор.

— Перед женитьбой великий князь пожелал венчаться на царство. Намерение его угодно Господу Богу: так было при Владимире Святом, так должно быть и впредь, ибо государство наше изомножилось славой и богатством. Приняв царский титул, великий государь будет почитаем в иных землях.

Молчание было ответом на эти слова митрополита. Всем ясно: венчание на царство возвеличит Ивана Васильевича в глазах властителей других государств, а им-то, боярам, какая от этого корысть? Кроме плохого — ничего более. Избаловались бояре отсутствием власти, мечтают о порядках, бывших при удельных князьях.

— Думается мне, что государю следует принять царский титул, — тихо произнёс Иван Петрович Фёдоров.

Его слова были подобны искре, воспламенившей сухой валежник, бояре загалдели, заспорили.

— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! — крикнул кто-то из бояр.

— Венчать государя на царство! — требовали другие.

Митрополит поднял руку.

— Святой отец, — воспользовавшись наступившей тишиной, произнёс Иван Михайлович Шуйский, — отец и дед нынешнего государя были почитаемы всюду, а принять царский титул не решались. Ныне же мы собираемся провозгласить царём совсем ещё юного великого князя. Не повременить ли? Укрепится государь на месте отца своего, тогда и благословим его на царство.

— Что касается возраста государя, — возразил ему митрополит, — то это не препятствие для принятия царского титула. К тому же государь наш не по годам зрел и мудр, и ежели мы намерены женить его, то почему должны временить с венчанием на царство?

Большинство бояр поддержало митрополита.

— Выслушал я многие речи и рад тому, что бояре одобрили намерение государя венчаться на царство, — голос митрополита звучал твёрдо и повелительно, — а иначе и быть не могло, ибо воля государя есть воля Госдода Бога. Поэтому его желание взять себе жену и принять царский титул не должно порицаться. Так пойдёмте же отсюда к государю и скажем ему о своём согласии.

Процессия бояр, возглавляемая митрополитом, направилась в великокняжеский дворец.

Иван стоял перед толпой бояр взволнованный, бледный. Давно обдумана с митрополитом речь, с которой он должен был обратиться к Боярской думе.

— Милостию Божией и Пречистой его Матери, молитвою и милостию великих чудотворцев — Петра, Алексея, Ионы, Сергия и всех других русских чудотворцев, положил я на них упование, а у тебя, отца своего, благословяся, помыслил жениться. Сперва думал я жениться в иных государствах у какого-нибудь короля или царя; но потом я эти мысли отложил, не хочу жениться в других государствах, потому что я после отца своего и матери остался мал; если я приведу себе жену из чужой земли и в нравах мы не сойдёмся, то между нами дурное житьё будет; потому я хочу жениться в своём государстве, у кого Бог благословит, по твоему благословению.

Хотя Макарий сам тщательно обдумал вместе с государем эту речь, он сделал вид, будто поражён услышанной мудростью. В глазах его застыли слёзы умиления. И многие бояре, видя это, также прослезились.

— Верно, государь, молвил, не надо нам иноземки, сыты уж по горло! — князь Семён Лобанов-Ростовский вдруг осёкся — понял, что ляпнул лишнее, намекнув на иноземное происхождение бабки великого князя Софьи Фоминичны. Русская-то невеста ещё послаще будет!

— А кого, государь, ты в жёны наметил? — обратился к нему Михаил Глинский.

— Намерен я, — звонким взволнованным голосом ответил ему племянник, — следовать примеру отца своего. Поэтому повелеваю в ближайшие же дни разослать грамоты к боярам и детям боярским во все концы нашего государства. И в той грамоте велю писать: «Когда к вам эта наша грамота придёт и у которых будут из вас дочери-девки, то вы бы с ними сейчас же ехали в город, к нашим наместникам на смотр, а дочерей-девок у себя ни под каким видом не таили бы. Кто же из вас дочь-девку утаит и к наместникам нашим не повезёт, тому от меня быть в большой опале и казни. Грамоту пересылайте между собой, не задерживая ни часу».

Бояре одобрительно кивали головами, хотя в душе посмеивались над наивностью великого князя. Кто же будет прятать дочку-девку от государя, особенно если она пригожа? И нужно ли всем боярам везти своих дочерей напоказ к наместникам? Ведь у них такие хари, что во сне увидишь — испугаешься.

Фёдор Овчина улыбнулся, услышав последние слова грамоты: торопится, видать, государь обзавестись молодой женой, надо будет расписать ему достоинства Настеньки Захарьиной. Помянуть о ней государю просил Василий Михайлович Тучков. О… о… Фёдор и сам бы не против поухаживать за ней, да только заранее знает, что из этого ничего не получится: родители глаз с неё не спускают, всё в горнице томят, рукоделием заставляют заниматься. Хороша Настасья, что и говорить: голос ласковый, нежный, как у горлицы, большущие глаза промеж густых ресниц смотрят доброжелательно, внимательно. Правда, немного худовата, ему, Фёдору, больше, пышнотелые по душе. Так ведь выйдет замуж — раздобреет, вон ведь её матушка, Ульяна Фёдоровна, какая сдобная!

Выслушав одобрение своим намерениям, государь вновь обратился к боярам с речью:

— По твоему, отца своего митрополита, благословению и с вашего боярского совета хочу прежде своей женитьбы поискать прародительских чинов, как наши прародители, цари и великие князья, и сродник наш Владимир Всеволодович Мономах на царство, на великое княжение садились и я также этот чин хочу исполнить и на царство, на великое княжение сесть.

Слыша столь мудрые слова из уст юного великого князя и искренне веря, что всё это он измыслил сам, бояре вновь умилились, а некоторые даже прослезились. Но были среди них и те, кто встретил намерение государя принять царский титул как посягательство на свои права.

«Не успел усы отпустить, а уж старину рушить начал», — недовольно ворчали они вполголоса.


— Донесли мне, Фёдор, будто в Вязьме и Дорогобуже, прочитав мою грамоту, многие бояре своих дочерей-девок к наместникам показывать не возили, поэтому намерен я послать в эти грады новую грамоту, вот она.

Фёдор Овчина взял в руки исписанный лист бумаги. В грамоте было сказано: «Ведомо стало мне, что вы к наместникам не едете и дочерей-девок не везёте, а наших грамот не слушаете, и вы то чините негораздо, что наших грамот не слушаете. И вы бы однолично, часу того поехали за дочерьми своими. А которые с дочерьми своими часа того не поедут и тому от меня быти в великой опале и казни».

«Дались ему эти дочери-девки! Как будто в Москве боярышень мало? Али в Дорогобуже да в Вязьме они лучше? — весело думал Фёдор Овчина. — Завтра в сочельник Настя Захарьина обязательно должна быть в церкви, надо будет показать её ему».

— Государь, каждый Божий день бываешь ты в Благовещенском соборе, а отчего бы завтра не послушать заутреню в другом месте?

— Где — в другом месте?

— Да хоть в церкви Введения, что на Варварке.

— Что за нужда?

Фёдор понизив голос.

— Хочу показать тебе одну боярскую дочку, уж так она мила собой, уж так хороша, глаз не оторвёшь!

Иван с интересом слушал.

— Пусть будет по-твоему, Фёдор.

Церковь Введения, что построена за московским торжищем на Варварке, быстро заполнялась москвичами: день нынче особенный — сочельник, канун самого Рождества, потому грешно не побывать в церкви.

В храм шли чинно, всем семейством. У входа семьи делились: женщины направлялись на левую, специально для них предназначенную половину, мужчины«- направо. В ожидании появления священника люди тихо переговаривались друг с другом, невыспавшиеся сладко зевали. И вдруг откуда-то сзади послышались возбуждённые возгласы:

— Государь, государь пожаловал!

— Дорогу, дорогу дайте государю!

Толпа расступилась-великий князь в сопровождении Фёдора Овчины и Ивана Дорогобужского прошёл вперёд. Тотчас же появился священник, взволнованный неожиданным приходом государя. Он подошёл к аналою[293], усердно перекрестился.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа…

— Аминь!

Иван рассеянно слушал священника.

— Пришла? — взволнованным голосом спросил он у Фёдора.

Тот глазами указал ему налево, в сторону стоявших за решётчатой оградой женщин.

Государь сразу же увидел её. Настя стояла рядом с матерью. Трудно было поверить, что это мать и дочь. Ульяна Фёдоровна пышнотелая, вся округлая, исполненная особым покоем, свойственным некоторым русским женщинам. А дочь её стройная, худощавая, взволнованная совершающимся церковным обрядом. Узкая ладонь правой руки с длинными пальцами, сложенными для нанесения крёстного знамения, невесомо лежала на мерно вздымающейся груди, готовая в любой момент прийти в движение, уподобиться белой легкокрылой птице. Огромные глаза, излучавшие загадочное тепло, смотрели куда-то вверх и, казалось, видели нечто удивительное, неземное. Красивый изгиб шеи, мягкие очертания чувственного подбородка, мочка уха, притаившегося под русой толстой косой, синеватая жилка, взволнованно трепетавшая на виске, — всё казалось Ивану прекрасным, влекло его неодолимой силой.

Никогда прежде не испытывал он подобного чувства, ибо все его помыслы были направлены лишь на утверждение себя в великокняжеском сане. То, что было доступно его сверстникам, нередко менее созревшим физически, не принадлежало ему в силу как высокого положения, так и особенностей характера. Великокняжеский сан невидимым барьером отгородил его от прочих людей, от свойственных им забот и радостей. Воспитанный без родительской ласки, будучи постоянно унижаем боярами, рвавшимися к власти, юноша рос замкнутым, неуверенным в себе, в своих силах. Неудивительно, что впервые проснувшееся в нём чувство было столь сильным и ярким.

Настя, казалось, почувствовала на себе пристальный взгляд Ивана. Едва заметно повернула она свою голову и, увидев его, слабо улыбнулась. Эта улыбка, увиденная только им одним, вызвала бурю в его душе. Он не заметил, как кончилась заутреня и все стали покидать церковь.

— Пора и нам идти, государь, — с улыбкой напомнил Фёдор Овчина — вижу, по душе пришлась тебе Настенька Захарьина.

Иван крепко сжал его руку.

— Лучше её нет никого на свете!

ГЛАВА 6

В укромном месте, где санный путь из Мордовского Арземасова городища на Нижний Новгород спускается вниз и подходит к кромке старого бора, затаились разбойнички.

— Может, сегодня повезёт — пошлёт Господь нам обоз с винцом, — размечтался Филя, — давно мы не веселились.

— Ты бы, Филя, поведал нам небывальщину, уж больно складно у тебя получается, — попросил Олекса.

— Расскажу, словно бисер рассажу….

— А ну никшни! — приказал Елфим. Ватажники ещё глубже вдавились в сугроб. Вдали послышался конский топот. Вскоре на гору выметнулось трое всадников в красных кафтанах, поверх которых были надеты для тепла стёганые душегреи с короткими рукавами. Вот они стали спускаться с горы.

— А ну, Кудеяр, проведай, куда эти люди путь правят?

Кудеяр поглубже надвинул на голову рваную шапку, запахнулся в дырявый зипунишко и, согнувшись, словно старец, неуверенной походкой вышел на дорогу.

— Эй, старик, уйди от греха с пути! — крикнул ему чернобородый всадник.

Кудеяр сделал вид, будто освобождает дорогу, но в самый последний момент нарочно поскользнулся на санном следу и как бы невзначай ухватился за стремя. Лошадь остановилась. Тотчас же из леса выскочили ватажники, окружили всадников, стащили их с коней.

— Куда поспешаете? — спросил Кудеяр чернобородого.

— Не твоего ума дело, старец! — хмуро ответил тот, озираясь по сторонам.

— Да какой же я старец? — Кудеяр стащил с головы шапку; тёмные вьющиеся волосы упали на лоб, задорная улыбка озарила молодое красивое лицо.

— Свят, свят, свят, — пробормотал чернобородый, поспешно крестясь. — Не иначе как оборотень объявился!

— Какой же он оборотень, коли крест на шее носит! — рассмеялся Филя. — Ты, дядя, не упорствуй лучше, а говори толком, о чём тебя спрашивают.

— Из Москвы мы, везём великокняжескую грамоту нижегородским боярам.

— О чём та грамота?

— Великий князь Иван Васильевич жениться удумал, вот и требует в своей грамоте от бояр везти напоказ наместникам своих дочерей-девок.

— Давай сюда грамоту!

Чернобородый замялся.

— А ну живо, не то обреем твои кудри вместе с головой! — пригрозил Елфим.

Гонец со вздохом достал из-за пазухи великокняжескую грамоту.

— А теперь разболокайтесь!

— Не губите нас, люди добрые, детушки у нас дома малые! — Чернобородый встал на колени.

— Кудеяр, Филя и Олекса пусть тоже разоболокаются.

Друзья, не мешкая, сбросили ветхую одежонку, бросили её гонцам. Те, поняв, что их пощадили, быстро разделись.

— Мы сами отвезём эту грамоту боярам, — обратился Елфим к чернобородому, — а вы поспешайте назад, не то худо вам будет.

Ватажники громко захохотали, заулюлюкали вслед затрусившим в гору гонцам. Кудеяр, Олекса и Филя нарядились в их одежду, сели на коней.

— Ну как, похожи мы на великокняжеских гонцов?

— Похожи, похожи!

— К кому повезём грамоту?

— К Плакиде Иванову, — предложил Ичалка, — уж больно у него девица хороша, в самый раз для великого князя.

Все так и покатились со смеху.

— Так тому и быть, — согласился Кудеяр, — вы ждите здесь купеческий обоз, а мы поедем в гости к боярину Плакиде. Не подеритесь, когда дуванить[294] почнете. Справитесь без нас?

— Обойдёмся, — ответил Елфим.

Помимо Корнея и Ичалки с ним остались ещё три парня, недавно прибившиеся к их ватаге.


Плакида Иванов, напарившись в бане, бражничал вместе с приказчиком Нестором.

— У нас тут житьё вольготное, — вслух размышлял боярин, — сами себе хозяева. А в Москве — был я там летось — не жизнь, а морока. Грызутся между собой бояре, удержу нет. Как загрызут кого, у того великий князь вотчину на себя отписывает. А уж греха-то, греха-то сколько везде, ну прямо-таки содом! От шума звон в ушах стоит, никакого тебе благочестия!

Нестор, потягивая из ковша брагу, согласно кивал головой.

— У нас одно плохо, — продолжал Плакида, — по лесам лихих людей развелось немало, отчего приходится всё время быть настороже. Поблизости шайка Елфима озорует, не приведи, Господи, к нам нагрянет.

— К нам не нагрянет, потому как стража у нас надёжная. Сам каждую ночь проверяю воротника. Раньше, случалось, сторожа ночью засыпали. Так я проучил их как следует, надолго запомнили.

— Ценю твою службу, Нестор, сам видишь, держу тебя в приближении, никому так не доверяю, как тебе.

В горницу вбежал воротник Маркел.

— Беда, боярин-батюшка, гонцы великого князя пожаловали!

— Гонцы, говоришь, из Москвы прибыли? Чего это от меня государю надобно?

Двери распахнулись, в горницу вошли Кудеяр, Олекса и Филя.

— Здравствуй, боярин.

— Спаси вас Бог, люди добрые, кто вы такие да чем пожаловали?

— Мы гонцы великого князя Ивана Васильевича, привезли тебе от него грамоту.

— Вот радость-то какая! — Плакида подобострастно улыбнулся. — Где же та грамота?

— Вот она.

Боярин долго рассматривал великокняжескую печать.

— Вижу — истинная та грамота, только вот стар я стал, глаза совсем ничего не видят, так ты уж прочти мне, добрый молодец, чего хочет от меня государь.

Кудеяр с важным видом произнёс:

— Когда к тебе, боярин Плакида, эта грамота придёт, то ты ни под каким видом свою дочь Агриппину не таи, а вези в Нижний Новгород к наместнику на смотрины невест. Если же ты свою дочь-девку утаишь, то быть тебе от меня в большой опале и казни.

Плакида опешил от услышанного.

— Дай грамоту, я сам прочту! — Боярин не мог поверить, что государь приказал ему везти своё неказистое детище в Нижний Новгород к наместнику. — Врёшь ты, парень, нету в грамоте моего имени.

— Ты меня не порочь понапрасну; государь писал грамоту всем боярам, а значит, и тебе!

— Да куда я такую повезу?

— Какую такую? Может, она у тебя не девка?

— Девка, девка она, вот вам истинный крест! Да только…

— Что — только? Или ты, Плакида, удумал идти встречу великому князю?

Боярин окончательно растерялся.

— Глаза у неё… Да разве я перечу государю? Коли велит, завтра же повезу Агриппину в Новгород.

— То-то же! Устали мы, боярин, с дороги.

— Устали? Да и проголодались небось? Эй, Василиса, вели накрывать на стол, пожаловали к нам гости из Москвы, от самого великого князя Ивана Васильевича, дай Бог ему здоровьица!

— Сей миг, батюшка, накроем столы-то, — засуетилась Василиса.

Тотчас же набежали девки и бабы, натащили из погребов и амбаров всякой всячины. На столе появились меды разные, брага и даже фряжское вино.

— Выпьем, гости дорогие, за нашего государя-батюшку Ивана Васильевича, да пошлёт ему Господь Бог пригожую невесту!

Много было выпито в этот день. У Нестора уж и язык не ворочается, с мрачным видом смотрит он куда-то в угол.

— Эх, кабы гусли сюда! — мечтательно вздохнул Филя.

Кудеяр незаметно наступил ему на ногу.

— Гусли, говоришь? — встрепенулся задремавший было хозяин. — Василисушка, вели Буслаю-гусляру явиться сюда, пусть позабавит нас своей игрой.

Явился горбатенький Буслай-игрец. Молодёжь в пляс пустилась, шум, смех. Никто и не заметил, что Филя куда-то исчез. Угомонившись, опять сели за стол.

— Филя-то куда подевался? — забеспокоился Плакида.

— Да он на двор пошёл охолониться, — соврал Кудеяр.

Наконец и Филя появился, раскрасневшийся, довольный.

— Куда это ты, голубок, улетел от нас?

— Да на двор нужда погнала.

— Долгонько же тебя не было.

— Живот разболелся, сил нет.

— Уж не съел ли чего нехорошего?

— Ничего, пройдёт, — успокоил хозяина Кудеяр, — у него часто так бывает.

Под вечер стали прощаться.

— Переночевали бы уж, а утресь отправились бы в путь-дорогу, — упрашивал хозяин; молодёжь ему поглянулась, развеяла скуку.

— Нельзя, боярин, дело у нас важное, государево, поспешать нужно к тем, у кого дочери-девки есть.

— Ну-ну, не стану задерживать, не дай Бог прогневить государя-батюшку. К кому же вы отсель поедете?

— О том с тобой хотели посоветоваться.

— У боярина Микеши Чупрунова дочка уж больно хороша! Всяк, кто видел, хвалит её сверх всякой меры.

— К нему и подадимся.

— Езжайте с Богом.

— А ты, боярин, когда повезёшь свою дочь в Нижний Новгород?

Плакида замялся.

— Может, не стоит мне ехать-то?

— Упаси тебя Бог не поехать! Государь наш уж больно лют, слышал, поди, как он боярина Андрея Шуйского покарал?

— Слышал, голубок, слышал, страх Господень.

— Положит на тебя государь опалу, велит казнить лютой казнью; станешь потом сожалеть, да поздно будет.

Боярин поёжился.

— Государева воля — Божья воля, завтра же повезу Агриппину в Нижний.


Отъехав от поместья Плакиды Иванова версты две, молодцы почли хохотать да зубоскалить над боярином.

— Ты-то куда, Филя, запропастился во время пира? Я уж обеспокоился: ну как тебя боярские слуги схватили да куда-нибудь уволокли.

— Меня и в самом деле поволокли, да только в постель пуховую, в перины лебединые.

У Олексы от удивления глаза на лоб полезли. — Кто же тебя, Филя, в перины-то поволок?

— А она самая — дочка-девка.

— Врёшь ты, Филя! Тебе соврать, что блин сожрать.

Филя перекрестился.

— Вот вам истинный крест: как говорю, так и было. Вы-то спиной к лесенке, что в горницу боярской дочери ведёт, сидели, потому ничего и не видели. Я же смотрю- дверь в ту горницу ходуном ходит и время от времени из-за неё харя здоровущая выглядывает. Встретимся мы глазами — харя за дверь, а рука харина какие-то знаки подаёт. Дошло до меня наконец, что дочь-девка велит мне к ней устремиться. Я и не стал терять времечка: пока Плакида клевал носом, я по лесенке-то да и наверх в ту самую горенку и угодил.

— Мастак ты балы точить[295], нешто тебя боярская дочь приняла? — усомнился Олекса.

— А ты послушай, что было дальше. Только я просунулся в ту горенку, обхватила меня харя руками, да так, что я чуть было не задохся, и поволокла в постель. Я, конечно, противиться не стал и пользу свою не упустил.

— Да какая же она теперича девка?


— Девкой-то она, видать, давно перестала быть, потому и решила Агриппинушка при нашем появлении любви предаться.

— Везёт же тебе, Филька, — с государевой невестой переспал!

— Будет вам зубоскалить, — остановил друзей Кудеяр, — вон поместье боярина Микеши Чупрунова. Говорят, он не так давно сюда из Москвы перебрался, потому с ним надо ухо держать востро, не то в беду угодить можно.

— Пошто же мы к нему едем?

— На дочку его поглазеть охота, не впервой мне приходится слышать об её удивительной красоте.


Микеша Чупрунов встретил гонцов насторожённо, внимательно прочитал грамоту, удостоверился в подлинности печати и теперь пристально рассматривал лица ребят.

— Здоров ли государь наш Иван Васильевич? — спросил тихо, но властно.

— Когда мы отправлялись в путь из Москвы, государь наш Иван Васильевич был в здравии. Только что мы были у Плакиды Иванова, а ныне пожаловали к тебе, боярин.

— Уж не вознамерился ли мой сосед везти свою дочь напоказ нижегородскому наместнику? — Микеша насмешливо улыбнулся.

— Завтра же отправляется в путь. Можем ли мы, боярин, глянуть на твою дочь?

— О том в грамоте ничего не сказано, писано лишь, что мы, бояре, имеющие дочерей-девок, должны без промедления везти их для показа наместнику, что я и намерен сделать — завтра же отправлюсь вместе с дочерью в Нижний Новгород.

— Снаряжая нас в дорогу, государь велел при случае самим осматривать боярских дочерей, потому как он торопится жениться.

Боярин задумался. Вроде бы и ни к чему ему показывать свою дочь проезжим молодцам, а и так рассудить можно — почему бы не показать? Дочерью своей Микеша гордился, считал её самой красивой девицей в округе, поэтому весть о намерении великого князя жениться на боярской дочери зародила в нём честолюбивые надежды. И в этом деле доброе слово гонцов не помешает.

— Посидите пока тут, я скоро вернусь.

По узкой лесенке, украшенной замысловатыми балясинами, боярин поднялся в горницу дочери. Долго ребятам пришлось ждать его возвращения. Филя успел вздремнуть, преклонив голову на плечо Олексы. Наконец дверь горницы отворилась и послышались шаги: тяжёлые, шаркающие Микеши и лёгкие, едва слышные — его дочери.

— Вот она — моя дочь Катеринка, — в голосе боярина слышна была гордость за своё детище.

Кудеяр, едва глянув на боярскую дочь, не мог отвести от неё глаз. Стройная, нарядно одетая, она словно плыла по палате. Глаза девушки лучились под высоко взметнувшимися узкими бровями. В этом взгляде, в походке было что-то знакомое, родное, близкое — Катеринка напомнила ему незабвенную Ольку. Почти пять лет минуло с той поры, как не стало её, а сердце Кудеяра по-прежнему ноет при воспоминании о ней.

Девушка поклонилась гостям и по лесенке поднялась в свою горницу.

— Что же вы молчите, али не понравилась вам моя дочь?

— Хороша! — выдохнул Филя.

Кудеяр вдруг со страхом подумал о том, что если Катеринка по воле нижегородского наместника поедет в Москву, она обязательно станет женой великого князя. Нет, он ни за что не допустит этого.

— Что и говорить, боярин, хороша твоя дочь, только вот на смотрины явится немало невест из разных мест Русской земли. Будут среди них и лучше твоей Катеринки. Может, не стоит ехать к нижегородскому наместнику? Вон и хоромы твои ещё не достроены…

Самолюбие боярина было задето.

— В грамоте сказано, что ежели кто из бояр утаит дочь-девку, тот будет подвергнут опале и казни. Потому надлежит мне ехать в Нижний Новгород. Хоромы же к весне будут готовы.

— Из самых добрых побуждений хочу предостеречь тебя, боярин, ведомо ведь тебе, что в округе лихие людишки озоруют, не приведи, Господи, беде случиться.

— Я татей не боюсь. А пока ступайте в трапезную, там вас накормят.

Покидая боярскую усадьбу, Кудеяр был молчалив и задумчив, перед его глазами неотступно стояла Катеринка-Олька.

ГЛАВА 7

— Ведомо стало мне, что племянничек удумал жениться на Анастасии Захарьиной, — сообщил матери Михаил Глинский.

— Захарьины всегда были противны мне; тихие они, да в тихом омуте черти водятся.

— И я так же мыслю, матушка; Захарьины нам не друзья, от них покорности не жди.

— Может, одумается государь?

— Какое там одумается! И слышать ни о ком больше не хочет, о смотринах боярских невест уж и не помышляет.

— Наверняка сам Макарий внушил ему мысль жениться на Настасье Захарьиной. Родственнички-то её уж больно набожными прикидываются, к митрополиту льнут, вот и заворожили его своими чарами. К тому же они в родстве с Морозовыми-Поплевиными, а те всегда верно митрополиту служили, даже тогда, когда он с Шуйскими враждовал и силы в Москве не имел.

— Племянничек признался мне, что на Анастасию Захарьину ему указали Федька Овчина и Ванька Дорогобужский.

— Давно по Овчине мой меч скучает! — злобно проговорил молчавший доселе Юрий Глинский. — Ты, братец, не раз помышлял убрать его, да что-то всё медлишь. Дожидаешься, видать, пока тебя самого Овчина под себя подомнёт, не зря он возле великого князя увивается, наверняка настраивает его против нас, Глинских.

— Винюсь, промедлил задавить щенка.

— Оплошку исправить надобно, а Ивана легко возбудить против дружков. Ты, Михаил, вот что ему скажи… — княгиня Анна долго шептала в самое ухо сына. — Такого оскорбления Иван никогда не простит им.


Михаил Васильевич бесшумно вошёл в покои государя. Иван сидел за столом, заваленным рукописями, но мысли его были далеко от книжной премудрости — рн думал о помолвке, происшедшей вчера. По совету митрополита Макария дружкой на время свадьбы великого князя был назначен Василий Михайлович Тучков. И тот прекрасно уладил все дела.

— О чём задумался, государь? — вкрадчиво спросил Глинский.

Иван, вздрогнув, с неудовольствием глянул на дядю- он не любил, когда пугали его.

— Думаю я о скорой свадьбе.

— Хороша невестушка, ой как хороша, вчера глаз с неё не мог свести.

— Спасибо Фёдору Овчине-это он указал мне на Настеньку в церкви Введения, что на Варварке.

— Фёдор Овчина весь в покойного батюшку — знает толк в бабах. Но ты, государь, не очень-то его превозноси, потому как языки у них с Ванькой Дорогобужским длинноваты, болтают всякую непотребщину.

Иван насторожился.

— Что же они болтают?

— Лучше бы мне не слышать их гнусных речей!

— Говори, Михаил Васильевич, не томи меня!

— Федька Овчина сказывал, будто бы твой отец — не великий князь Василий Иванович, а Иван Овчина. Потому, говорит, мы с государем — кровные братья.

— Что? Я родной брат этой ехидны, ядом рыкающей? Кому сказывал он эту гнусность? Всех велю казнить лютой казнью!

— Успокойся, государь, слышал эти вредные речи только Ванька Дорогобужский. И не только слышал, но и добавлял от себя кое-что.

— Ах они, собаки! Немедля прикажу кату пытать злоязыких!

— К чему пытать, государь? Их гнусные речи станут ведомы кату, писцу, а от них вся Москва заговорит о том, будто твой отец вовсе не великий князь Василий Иванович, а любовник матери. Вели мне схватить обоих, и тогда ни один человек не проведает о том, что они сказывали. — А ты?

— Что — я? — не понял Михаил Васильевич и вдруг почувствовал в душе могильный холод, уловив во взгляде племянника нечто дикое, змеиное. — Не в моих, государь, интересах распространять гнусные речи молокососов. Мы с Юрием всегда ненавидели Ивана Овчину за его преступную связь с нашей сестрой, а твоей матерью, поэтому сразу же после смерти Елены казнили его.

— Хорошо, будь по-твоему, Михаил Васильевич, приказываю тебе изловить Федьку Овчину с Ванькой Дорогобужским и казнить их лютой казнью.


Василий Михайлович Тучков верхом на лошади возвращался из великокняжеского села Коломенского, где по просьбе митрополита Макария осматривал церковь Вознесения, построенную пятнадцать лет назад по приказу великого князя Василия Ивановича, до сих пор вызывающую яростные споры среди церковных мужей своей необычной внешностью. Церковь поставлена на фоне безбрежной дали на высоком холме, взметнувшемся над Москвой-рекой, и словно вырастала из поддерживающего её холма, с которым была связана раскидистыми открытыми лестницами[296]. Легко стремящийся в небесную синь восьмигранный шатёр был исключительно красив. Василию Михайловичу очень нравилась церковь Вознесения, однако многие церковные мужи увидели в ней нарушение установленного с давних времён облика храмов.

Дорога, резво убегавшая назад, напомнила о многом. Разве не по ней годом раньше завершения постройки церкви Вознесения он вместе с другом Иваном Овчиной мчался сломя голову в село Ясенево? Сколько лет прошло, а воспоминания об этой поездке живы в его душе. Вот и сейчас, несмотря на мороз, щёки обдало огнём. Прости, Господи, прегрешения молодости!

Впереди, за заснеженной Москвой-рекой, показались стены Кремля. Василий Михайлович остановил коня, усердна помолился в сторону величественных московских храмов, купола которых, словно золотые шеломы древних воинов-богатырей, возвышаются над кремлёвской стеной. Вот она, его родина, которую не сменяет он ни на какую иную землю, хоть много в ней неустройства, невежества, жестокости, зависти и бедности!

Внимание Василия Михайловича привлекла толпа людей на Москве-реке. Среди крошечных фигурок видны были две со связанными руками. Сердце Тучкова дрогнуло.

«Неужто опять казнить собираются кого-то? Когда же наконец упокоится топор ката?»

Вот одного со связанными руками повалили на лёд. Взмахнула секира, и голова казнённого покатилась в сторону. Хлынувшая кровь быстро впиталась в снег.

«Господи, да ведь это, никак, Ваню Дорогобужского обезглавили! А рядом с ним — Фёдор Овчина, сый моего друга Ивана!»

Василий Михайлович ударил плетью коня.

— Михаил Васильевич, по какому праву совершается эта казнь?

— По велению великого князя.

— За что приказано казнить их?

— За прелюбодейство и распутство.

— Не может этого быть, Михаил Васильевич! Не виновны они.

— Ступай прочь, Василий Михайлович, не то и тебе не поздоровится!

— Прошу тебя, повремени казнить Фёдора, великий князь одумается, велит помиловать его!

— Не проси напрасно, Василий Михайлович, не твоё это дело.

— Остановись, Михаил Васильевич, не миновать тебе лютой смерти за злодеяния свои!

Но никто уже не слушал Тучкова. Фёдора Овчину, толкая в спину, погнали дальше, к противоположному берегу реки.

— Куда же вы его ведёте?

Кто-то из толпы громко выкрикнул:

— Кобелю — кобелья смерть, давно уж кол по нему соскучился!

Василий Михайлович глянул на Фёдора. Красивое лицо его дрожало, несмотря на все усилия осуждённого казаться спокойным. Под левым глазом чернел синяк. Большие серо-голубые глаза смотрели по-детски удивлённо, беспомощно.

«Надо немедленно поговорить с великим князем, не может быть, чтобы по его приказу совершалась эта неправедная казнь, он велит палачам остановиться!»

Тучков пришпорил коня и сломя голову понёсся в сторону Фроловской башни.

«Только бы успеть, только бы застать государя! Я умолю его пощадить Фёдора. Государь милостив ко мне — на свою свадьбу дружкой позвал».

Вновь перед глазами предстало лицо Фёдора Овчины широко распахнутые, по-детски удивлённые глаза, дрожащий подбородок.

«Отца его Шуйские уморили в темнице голодем, жестокая участь ждёт и Фёдора, но в чём их вина? Ужели в том, что они больше других любили жизнь?»

Припомнилась вдруг поездка с Иваном Овчиной в село Ясенево в давнюю Петрову ночь и то, что ей предшествовало. Вот они с Иваном вошли в горницу, где старый воевода Фёдор Васильевич Овчина-Телепнёв-Оболенский играл с пятилетним внуком Фёдором. Вот Федя, увидев отца, повис на его шее. Вот он забрался к нему, Василию, на колени, доверчиво прижался тёплой спинкой к груди. Вот звонким детским голосом стал рассказывать байку про храброго телёнка:

«Телеш, телеш,
Куда бредёшь?» —
«В лес волков есть». —
«Смотри, телеш,
Тебя допрежь!»
Василий Михайлович закрыл глаза и, застонав, вновь пришпорил коня. И тут произошло неладное: ноги лошади заскользили по обледенелой деревянной мостовой, каменная стена надвинулась на него, глухой удар, и всё померкло, погрузилось в небытие, лишь последняя мысль промелькнула в сознании: «Может, оно и к лучшему, нет больше сил видеть мерзости бытия, жестокость, наглость, ложь, лицемерие людей…» Так нелепо погиб автор «Жития Михаила Клопского» Василий Михайлович Тучков, который всего через несколько дней должен был быть дружкой на свадьбе великого князя всея Руси, царя Ивана Васильевича.

А в это время, как пишет летописец, казнили «князя Феодора княжь Иванова сына Овчинина Оболеньского, повелением князя Михаила Глиньского и матери его, княгини Анны. И князя Феодора посадили на кол на лугу за Москвою рекою против города…»


В день апостола Петра[297] с утра над Москвой плыл праздничный колокольный звон. Кремлёвским храмам вторили колокола посада и окраинных монастырей — Симонова, Андроньева, Данилова… Легко растекаясь в морозном воздухе, перезвон колоколов оповещал москвичей о знаменательном событии — венчании великого князя всея Руси Ивана Васильевича на царство. В этот день Петра-полукорма рачительные хозяева обычно проверяют запасы сена и соломы: коли осталось больше половины припасённого минувшим летом, то ждали обильных кормов и в новом году. Но нынче москвичам не до хозяйственных забот, всякому охота поглазеть на небывалое доселе действо —венчание на царство. До сих пор государи были великими князьями, а молодой Иван Васильевич вознамерился отныне быть ещё и царём. Что бы это могло значить? Что сулит москвичам?

Вот из великокняжеского дворца показалась процессия, возглавляемая государем и митрополитом Макарием, и направилась к главному храму Москвы — собору Успения Богородицы. Бояре одеты в лучшие наряды — в соболиные, бобровые, горностаевые, куньи шубы, крытые узорчатыми восточными шелками и фряжским бархатом. А вокруг, куда ни глянь, огромная толпа зевак — купцов и иноземцев, ремесленников и монахов, крестьян и воинов.

Государь был взволнован совершающимся обрядом, любопытством огромной толпы, перезвоном колоколов. Глаза его горели, тонкие ноздри длинного хрящеватого носа возбуждённо трепетали.

В соборной церкви Успения Богородицы на возвышении стояли два кресла — для царя и митрополита, а посредине — стол, на котором на золотом блюде лежал Животворящий Крест, а рядом-венец и бармы[298], присланные византийским императором Константином Мономахом на Русь для венчания на царство князя Владимира Всеволодовича. Когда великий князь вошёл в Успенский собор, митрополит, облачённый в святительские ризы, с архиепископами, архимандритами и всем священным собором начал молебен в честь Животворящего Креста, Пречистой Богородицы и Петра Чудотворца, по окончании которого велел двум архимандритам — Спасского и Симоновского монастырей принести ему Крест Животворящий. Макарий взял его с золотого блюда, возложил на государя Ивана Васильевича и изрёк молитву:

— Господи Боже наш, царствующим царь и Господь господствующим, который с помощью Самоила-пророка избрал раба своего Давида и помазал его во цари над людьми своими Израиля, ты и ныне услышь молитву нашу недостойных, и увидь от святого жилища твоего благоверного раба своего, великого князя Ивана Васильевича, который благоволил быть воздвигнутым царём над народом Твоим; огради его силою Животворящего Твоего Креста, положи на голову его венец от честного камня, даруй, Господи, ему долготу дней, вложи в правую руку его царский скипетр, посади его на престол правды, огради его всеоружеством Святого Духа, утверди его мышцу, покори ему все варварские народы, всели в сердце его страх перед Тобой и милость к послушным, соблюди его в непорочной вере, сделай из него хранителя святой Твоей соборной церкви; да будет он судить твоих людей судом праведным, а в конце жизни станет наследником Небесного Твоего Царства.

В это время раздался глас дьякона:

— Яко твоя держава и твоё есть царство и сила и слава Отца и Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков, аминь!

По окончании молитвы митрополит приказал архимандритам принести бармы и возложил их на государя Ивана Васильевича. Новая молитва и голос дьякона:

— Ты бо еси царь мировой и Спас душам нашим и Тебе славу всылаем!

Архимандриты принесли венец. Митрополит перекрестил великого князя:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

Возложив венец на голову государя, он прочитал молитву Пречистой «О Пресвятая Дево госпоже Богородице».

По окончании молитвы царь сел в своё кресло.

На амвон[299] вышел архидиакон и стал провозглашать царю многолетие. Затем митрополит поздравил царя:

— Божьей милостью радуйся и здравствуй, православный царь Иван всея Руси самодержец, на многие лета!

Макарий, а вслед за ним архиепископы, епископы и весь собор поклонились царю. Началась литургия[300].

Но вот обряд венчания на царство завершён. Царь встал со своего места и направился к выходу из церкви Успения Богородицы. В церковных дверях стоял, широко улыбаясь, брат Юрий, а сзади с золотой мисой в руках — конюший Михаил Васильевич Глинский. Юрий обернулся к Глинскому, наполнил пригоршни золотыми деньгами и стал осыпать ими государя, но неловко — одна монетка больно ударила по глазу.

После соборного полумрака снег показался ослепительно белым, а по нему словно поток крови струился алый бархат. Царь подивился тому, что по дороге в собор не заметил алости бархата, от которой сейчас было больно глазам. То, о чём мечтал он с юных лет, свершилось- он стал боговенчанным царём и ныне по чину равен латинскому императору, а короли Дании, Англии, Франции, Польши, Швеции и иных земель-ниже его. Возвысился не только он сам, но и Русская земля, её стольный град. Отныне Москва будет именоваться царствующим градом. Многое хочется сделать на благо отечества, но прежде нужно принять ещё один венец — брачный. При воспоминании о юнице Анастасии по телу прошла тёплая волна. Мила, ой как мила ему дочь Романа Юрьевича Захарьина! Но теперь недолго уж ждать — пройдёт чуть больше двух седмиц и митрополит Макарий объявит их мужем и женой.


Зима 1547 года оказалась для москвичей богатой на новости. В январе государь Иван Васильевич венчался на царство, а ныне, в починки[301],-соединяется брачными узами с боярской дочерью Анастасией. Каждому охота поглазеть на царскую свадьбу, да разве что увидишь из-за толпы зевак? К тому же и день нынче трудовой: починки — летним заботам начало! Рачительные хозяева, помолясь всей семьёй, с зарёй выходят в сараи. Вот и Афоня не поспешил с утра в Кремль, а занялся хозяйственными делами. Молодёжь же в день царской свадьбы дома не удержать. Якимке только что шестнадцать исполнилось, совсем уж мужик, обличьем на отца похожий — худощавый, мускулистый, работящий, к любому делу способный. Вместе с соседскими дружками с утра убежал в Кремль. Афоня с Ульяной противиться не стали — вечером расскажет, что удалось увидеть да услышать. Четырнадцатилетний Ерошка тоже просился в Кремле, но его не пустили. Приёмыш Ванятка — однолеток Ерошкин — прошлый год сильно вытянулся и таким пригожим стал, что девицы табуном за ним ходят. А он к Афоне льнёт, всякую работу норовит перехватить. Афоня с Ульяной, глядя на него, не нарадуются.

По случаю починок хозяйка принялась готовить семейную соломату[302]. Приехала соломата на двор — расчинай починки! Потому Афоня с Ивашкой занялись осмотром и починкой летней сбруи. День выдался погожим, солнечным. Из-под застрехи скатилась первая капля, за ней другая, третья. Вскоре в снегу образовалось крошечное озерцо, которое вздрагивало и громко вскрикивало, когда в него падала очередная капля.

— В народе бают, Ванятка, что нынешней ночью лихой домовой заезжает лошадей.

— Можно ли предотвратить козни домового?

— В народе от каждой напасти знают средства. От козней домового спастись можно так; привяжи к шее Гнедка кнут и онучи[303] — домовой подумает, что на лошади сидит сам хозяин, и не осмелится её тронуть.

— А бурёнку нашу домовой не обидит?

— Для неё опасность в другом: нынешним днём по сёлам пробегает заморённая коровья смерть.

— А какая она?

— Вид у неё дюже неприглядный — старуха с граблями вместо рук. Сама она в сёла не заходит, обязательно просится к мужикам в сани, чтобы они довезли её до какой-нибудь избы. Ну а как окажется в селении — обязательно переморит всех коров.

— И от коровьей смерти есть спасение?

— Тут одно только помогает — опахиванье. Как опашут селение — коровья смерть скрывается по лесам и болотам до тех пор, пока скотина не выйдет на солнце обогреть бока. Тогда она, чахлая и заморённая, бегает по сёлам и, если не сможет пробраться в хлевы, скрывается далеко в степи. Потому в ту пору надлежит обязательно запирать хлевы, а ещё лучше повесить в них старую обувку, смазанную дёгтем, — он отпугивает коровью смерть.

— Скорей бы уж лето настало! — мечтательно произнёс Ивашка.

— По теплу соскучился?

— Летом хорошо, привольно, всякие травы цветут — лепота.

— В заволжском скиту мой друг обретается — отец Андриан. Так он звал побывать у него, уж больно там места пригожие — речка, рыбой обильная, леса, грибами и ягодами полные, да и зверушек всяких видимо-невидимо. Так, может, мы с тобой отправимся летом к отцу Андриану?

— Хорошо было бы, отец, побывать в том скиту! — загорелся Ивашка.

— Может, и побываем там, до лета-то ещё дожить нужно. Все дела мы с тобой переделали, пошли в избу соломату есть.

Вечером воротился из города Якимка, рассказал о царской свадьбе. Да только многое ли узришь издалека? А приблизиться к свадебному поезду не было никакой возможности — людей скопилось видимо-невидимо, не протолкнёшься.


А в это время в великокняжеском дворце гости сели за праздничный стол. Вместо убившегося незадолго до свадьбы Василия Михайловича Тучкова дружкой был назначен боярин и воевода Михаил Яковлевич Морозов. Свахой государь просил быть жену окольничего Фёдора Михайловича Нагого. После обязательной поездки по монастырям, коня царя принял конюший Михаил Васильевич Глинский, он в течение ночи кружил с саблей наголо вокруг подклети, где спали новобрачные. Постель для молодых стелили недавно приблизившиеся к государю Алексей Адашев вместе со своим братом Данилом. У постели были Юрий Васильевич Глинский, его жена Ксения и жена Михаила Васильевича Глинского Аксинья.

Наутро с великим князем в мыльне мылись: боярин Юрий Васильевич Глинский, казначей Фёдор Иванович Сукин, спальники и мовники — князь Иван Фёдорович Мстиславский, князь Юрий Шемякин, брат невесты Никита Романович Захарьин да Алексей Адашев.

ГЛАВА 8

Прошёл месяц, как Кудеяр увидел Катеринку — дочь боярина Микеши Чупрунова. Не спится ему, не лежится, о судьбе незадачливой гребтиться[304]. Полюбил он всем сердцем Ольку, души в ней не чаял — сгибла она, а ныне боярышня Катеринка на уме. Да разве возможно такое, чтобы боярская дочь разбойника полюбила? Друзья заметили перемену в Кудеяре. Как-то подсел к нему Олекса, крепко обнял, в глаза заглянул.

— Чего мрачный ходишь?

Кудеяр не стал от дружка таиться.

— Помнишь, были мы у боярина Микеши Чупрунова, так я дочку его, Катеринку, забыть не могу.

— Эка, куда хватил!

Филя весело засмеялся.

— Почему бы и не полюбить Катеринке Кудеяра? Али мало я вам сказок сказывал про добрых молодцев, достававших себе боярских да царских дочерей?

— Так то всё сказки, Филя!

— Сказка — ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок! Кто я? Скоморох, почти что никто, а, поди ж ты, приглянулся боярской дочери, вот и сладилось дело.

— Знала бы она, что ты скоморох, так не поволокла бы тебя в пуховые перины. Ты ведь явился к ней в красном кафтане да в сафьяновых сапожках, сказался гонцом великокняжеским, вот она и лишилась головы. Да к тому же твоя боярышня так мила собой, так хороша, что самому великому князю поглянулась, и он приказал везти её в Москву на смотрины!

Друзья расхохотались.

— Не будем о том спорить, — миролюбиво ответил Филя, — только я так скажу: ты, Кудеяр, и без красного кафтана понравишься любой девице. Когда казали нам Катеринку, померещилось мне, будто, несмотря на отцовские запрещения, глянула она на нас тайком и, увидев тебя, зарделась, как маков цвет. Так что ты голову не вешай, глядишь, Катеринка-то тебе и достанется.

«А и вправду, почему бы мне не попытать счастья?»

— Беспокоюсь я, вдруг великий князь её невестой выбрал.

— Чего понапрасну тревожиться? Пойдём к боярину Чупрунову в гости, там всё и проведаем.

— Так он и ждёт нас!

— А мы с гуслями к нему пожалуем, ещё как обрадуется нашему приходу!


В полдень перед воротами боярского поместья остановились слепой старик с поводырём, стали под перезвон гуслей славить старину-матушку. Послушать странников сбежалась боярская челядь, а воротник Никодим, стоявший опершись на дубину, аж прослезился от умиления.

— Говорят, в этих хоромах боярин Микеша Чупрунов жительствует? — спросил Никодима Филя.

— Он самый.

— Славный теремок построил себе боярин, — похвалил Филя, цепко обегая глазами окна боярского дома.

— Как всё закончат строить, ещё славнее будет.

— Удачливый твой хозяин, дай Бог ему здоровьица. Слышал я, будто девица у него больно хороша собой.

— Что правда, то правда: всем взяла Катеринка — и лицом, и статью, и добрым нравом.

— Бережёт её, поди, боярин?

— Как не беречь такую красулю! Охотников-то немало отведать сладкой ягоды.

— Не то ли её окно будет? — Филя наугад показал пальцем.

— Не, её оконце выходит на гульбище.

— Говорят, будто великий князь, удумав жениться, приказал всех боярских невест везти наместникам напоказ. Поди, и дочь Микеши Чупрунова на смотрины невест ездила?

— Боярин возил её в Нижний Новгород к наместнику, да к тому сроку стало ведомо — великий князь уже выбрал себе невесту.

Сердце Кудеяра радостно дрогнуло: выходит, Катеринка не в Москве, а здесь, вот в этом доме, совсем близко от него.

— Слышал я, — понизил голос воротник, — будто сын боярина Охлупьева к ней сватается.

Сердце Кудеяра тревожно заныло.

— Далеко ли дело зашло?

— Коли не сладилось ещё дело, то сладится, поскольку наш боярин не прочь породниться с Охлупьевыми — богатства у них немалые. Правда, бабы болтают, будто не мил Катеринке женишок, только ведь кто спрашивать её будет? Как боярин решит, так тому и быть. И то надо сказать: сынок боярина Охлупьева не урод какой, поживут — слюбятся. А вон и сам боярин на крыльцо пожаловал.

Микеша с высокого крыльца неторопко осмотрел двор. Яркое февральское солнце слепило глаза, поэтому он не сразу приметил странников-гусляров.

— Пусти их, Никодим, — приказал боярин; а когда калики перехожие подошли к крыльцу, обратился к ним: — Сегодня ко мне гости пожалуют на именины, так вы бы повеселили их, а пока сам послушаю, как вы поёте.

Микеша повернулся и пошёл в дом. Гусляры устремились за ним следом.

— Посидите тут, пока я шубу сыму.

Боярин возвратился не один, рядом с ним Кудеяр к превеликой своей радости узрел Катеринку. Виду, однако, не показал, выкатил бельма, как и подобает слепому.

— Спойте-ка нам, калики перехожие, что-нибудь.

Гусли загудели в руках Фили.

Не спала млада, не дремала,
Ничего во сне не видала.
Только видела-сповидала:
Со восточную со сторонку
Подымалася туча грозна,
Со громами, со молоньями,
Со частыми со дождями,
Со крупными со градами.
С теремов верхи посломало,
С молодцов шапки посрывало,
Во Оку-реку побросало.
А Ока-река не примала,
На крут берег выбросала,
Как на жёлтенький на песочек,
На муравую на травку,
На лазоревы на цветочки,
На зелёные на листочки.
А на лугу на том стоял шатрик,
Во шатре-то был постлан коврик,
На ковре сидит татарин,
Перед ним стоит красна девка.
Она плачет и возрыдает,
Ко Оке-реке причитает,
А татарина увещевает:
«Ой ты гой еси, злой татарин!
Отпусти меня в Русскую землю
К отцу, к матери на свиданье,
К роду, к племени на плаканье».
Кудеяр, прикрыв глаза, незаметно наблюдал за Катеринкой. По её щекам текли слёзы.

Между тем Филя продолжал петь взволнованным голосом:

Не бела лебёдушка по степи летит —
Красная девушка из полону бежит.
Как под девушкой конь чубарый что сокол летит,
Его хвост и грива — по сырой земле,
Из ушей его дым столбом валит,
Во ясных очах как огонь горит.
Подбегает девушка к Дарье-реке,
Она кучила, кланялася добру коню:
«Уж ты конь мой, конь, лошадь добрая!
Перевези-ка ты меня на ту сторону,
На ту сторону, да к родной матушке».
— Вижу, — обратился Микеша к Катеринке, — расстрогали тебя калики перехожие. И впрямь хорошо поют. Вечером, как гости пожалуют, позабавят они нас. А пока ступай в свою светёлку.


К вечеру гости нагрянули. Первым явился Плакида Иванов, облобызал хозяина, почал хвалить его хоромы:

— Хорошо ты, Микеша, отстроился, не хоромы — одно загляденье.

— Где уж мне до тебя! — возразил хозяин. — Ты, Плакида, эвон сколько всего понастроил!

— Поживёшь с моё здесь, ещё боле справишь, по почину вижу.

В сенях затопали ногами, отряхивая снег. Дверь распахнулась, вошёл боярин Акиндин Охлупьев с сыном. Кирилл ростом высок, головой в потолок упёрся.

— Милости прошу к столу, — пригласил гостей Микеша, — сами ведаете — жены у меня нет, Бог недавно прибрал, потому не взыщите, ежели что не так.

— Будет тебе прибедняться, боярин! Такое изобилие всего на столе, а ты говоришь — не взыщите! — певучим голосом произнёс Акиндин. — Эвон, какая лепота! Мы тут в глуши живём, попросту, без выкрутасов, а ты всю жизнь в Белокаменной, насмотрелся на всё хорошее.

Пока гости усаживались за стол, слуга наполнил серебряные кубки фряжским вином.

— С днём ангела тебя, друг ты наш сердешный, дай я тебя облобызаю! — Охлупьев-старший поцеловал хозяина.

Вскоре в палате стало шумно.

— А я с тобою, Акиндин, не согласен! — кричал Плакида. — Ты вот давеча говорил, что в Москве будто бы хорошо. А по мне лучше здешних мест нигде нет. Молви, Микеша, правду: пошто ты Москву променял на нижегородские места?

— Надоела мне, братцы, грызня боярская. После смерти великой княгини Елены жизни в Москве не стало: ныне одни бояре у власти, завтра другие, а на всех не угодишь, потому голову потерять можно. Она же у каждого из нас только одна. Лишишься головы — и ничего тебе не надобно: ни чести, ни богатства. Вот я и решил податься в новую свою вотчину от греха подальше.

— Золотые слова молвил, Микеша! — закричал Плакида. — И я всем о том же твержу: ничего хорошего там, в Москве, нет, маета одна да грех содомский. А тут я сам себе хозяин, никто мне не указ, даже великий князь!

Микеша слабо улыбнулся.

— Поосторожней будь, Плакида, государь наш хоть и молод, а больно не любит, когда о нём плохо говорят. Не так давно вспомнил о тебе Иван Васильевич, грамоту прислал…

Гости весело рассмеялись. Плакида поперхнулся, лицо его пошло красными пятнами.

— Одно плохо у нас, — продолжал он с меньшим жаром, — лихие людишки озоруют. Не раз покушались на меня, да я всегда наготове, стража у меня ни днём ни ночью не дремлет. Так ведь они, тати-то, что удумали: гонцов московских перехватили, одёжу с них посымали грамоту великокняжескую отобрали и с той грамотой ко мне заявились. Вези, говорят, боярин, свою дочь Агриппину к нижегородскому наместнику, государь велит. Я и поехал. А в Нижнем Новгороде все надо мной потешались: зачем, говорят, я свою дочь привёз. Правду молвить, она не больно-то красива, так что ни к чему было везти её напоказ.

Микеша заговорил важно, с достоинством:- И ко мне те разбойнички заявились с государевой грамотой. Только я их сразу раскусил, быстро выпроводил за ворота. Давайте-ка, гости дорогие, выпьем за государя нашего, Ивана Васильевича.

Выпили.

— Сказывают, — произнёс Плакида, — будто с той грамотой сам Кудеяр разъезжал по боярским поместьям, высматривал, где что плохо лежит.

— На днях боярина Засухина как липку ободрали, а самого его перед слугами кнутом били, Кудеяр так велел.

— Попадись он мне в руки, — завопил Плакида, — я из него лепёшку сделаю! Будет знать, как позорить бояр!

— Ну что ж, Плакида, — послышалось из угла, где сидели калики перехожие, — сделай из меня лепёшку, вот он я — Кудеяр!

У Плакиды от этих слов рот открылся, глаза из глазниц вылезли.

— Эй, слуги! — хотел было крикнуть грозным голосом Микеша, но поперхнулся и с надрывом раскашлялся.

Долговязый Кирилл полез под стол, но увяз головой в чужих ногах — его задница нелепо торчала из-под стола. Акиндин Охлупьев поспешно осенял себя крёстным знамением.

— Пришло время, Филя, и нам пировать, а то бояре о нас совсем забыли, — Кудеяр подошёл к столу, наполнил вином два кубка. — Выпьем, друг, за вольную жизнь!

Филя шлёпнул Кирилла по заднице.

— Экий ты, парень, неуклюжий, к столу подойти мешаешь!

Первым оправился от испуга Микеша Чупрунов. Вид пирующих разбойников привёл его в ярость.

— Эй, люди! — завопил он.

— Тише ты ори, сволочь! — Филя ткнул кулаком в живот боярина; Микеша согнулся от боли.

В дверях показались перепуганные слуги. Кудеяр швырнул в них лавку. Двери захлопнулись.

— Пора, Филя, нам и честь знать.

— Жаль покидать этот дом — уж больно стол хорошо накрыт, ни у одного другого боярина не приходилось мне видеть таких яств.

— Микеша Чупрунов обучит их накрывать столы для нас, вольных людей.

Кудеяр направился к лесенке, ведущей в горницу боярской дочери. Лицо Микеши покрылось смертельной бледностью.

— Катеринка, доченька моя, — прошептал он и вдруг завопил во всю глотку: — Эй, слуги, где же вы, сволочи окаянные? Всех перевешаю!

Грозный окрик подействовал на боярских челядинцев, они начали набиваться в палату.

— Вот он, Кудеяр, хватайте его! — не помня себя, Микеша первым устремился вверх по лестнице.

— Филя, придержи дверь, — приказал Кудеяр, входя к Катеринке.

Посреди горницы стоял стол, покрытый красным штофом. Возле него — кресло, обитое турецким бархатом. Под окном — лавка с полавочником, а в углу — сундук-подголовок[305]. Слева печь из поливных изразцов с рельефным многоцветным узором. На стене — пелена. Когда дверь распахнулась, девушка поднялась с кресла, пяльцы с вышивкой выпали из её рук.

— Не бойся, Катеринка, мы не сделаем тебе ничего худого.

— Кто вы?

— Я — Кудеяр, а это друг мой Филя. Полюбил я тебя, вот и явился под видом слепца, а ещё раньше был здесь с государевой грамотой. Как увидел тебя, так и полюбил, днём и ночью о тебе думаю.

Катеринка смотрела испуганно, недоверчиво.

— Вижу, напугал я тебя, — Кудеяр нежно прикоснулся к её руке.

— Пора улетучиваться отсюда, сил моих больше нет, дверь, окаянные, сейчас разнесут, — прохрипел Филя.

— Прощай, Катеринка, солнышко моё! — Кудеяр распахнул дверь на гульбище. — За мной, Филя!

— Хватай их! — кричал Микеша Чупрунов, первым ворвавшийся в горницу дочери.

Разбойников уже не было, они благополучно свалились в сугроб под гульбищем и, выбрав лучших скакунов, оставленных гостями, устремились к лесу.

— Пищаль! Дайте мне пищаль! — кричал хозяин дома.

Грохнул выстрел. Катеринка испуганно закрыла глаза рукой, а когда опустила её, увидела двух всадников, быстро удалявшихся по направлению к лесу.

«Слава тебе, Господи, пронесло!» — с облегчением подумала она. И непонятно было, чему она радовалась: то ли за себя, то ли за добрых молодцев, которых миновала пуля.

— Дочь моя, не причинили ли тебе худого тати?

— Нет, отец, ничего худого они мне не сделали. А что они сказывали тебе?

— Ничего… Один из них Кудеяром назвался, а другого, который двери держал, Филей кличут. Кудеяр сказал, что он был у нас под видом великокняжеского гонца.

Акиндин Охлупьев подозрительно осматривал Катеринку с ног до головы: не надругались ли тати над его будущей невесткой? Из-за его спины выглядывал Кирилл.

— Слава тебе, Господи, отвратил от нас беду великую, — Микеша перекрестился, — пойдёмте, гости дорогие, к столу.

Настроение, однако, было у всех подавленное. Поспешно распрощавшись с хозяином, гости разъехались по домам.

ГЛАВА 9

Вот и настал день Зелёного Егория — двадцать первый в жизни Кудеяра. По возвращении на Русь отец Андриан внушил ему, что Зелёный Егорий-день его ангела, потому как нигде на Руси не справляется Кудеяров день: бусурманское это имя.

Два Егория в году: один — Холодный[306], другой — Голодный[307]. Вешний Егорий — один из самых любимых и почитаемых праздников на Руси. К этому дню крестьяне приурочивают переход от зимнего содержания скота к летнему, спешат нанять пастухов. Зелёный Егорий — самый разгар посевов и расцвет весны. После этого дня путь холодам на Русь заказан: Егорий-храбрый — зиме ворог лютый.

Никто из ватажников, за исключением Олексы, не ведает, что у Кудеяра нынче именины. В память об Ольке каждый год встречает он день вешнего Георгия в берёзовой роще в трёх верстах от становища, одиноко бродит среди белоствольных красавиц, с тайной надеждой ждёт чуда великого: вдруг зазвенит по лесу дивный Олькин голос, да и сама она покажется среди деревьев — стройная, нарядная, нежная.

Олекса, друг сердечный, никак не мог понять, куда исчезает Кудеяр в день Зелёного Георгия. Нынче подстерёг его, увязался следом в берёзовую рощу и сразу всё понял. Долго в молчании бродили друзья по лесу. Олекса первым нарушил молчание:

— Четыре года минуло с той поры, как мы покинули Веденеево, а ни разу не побывали в родных местах. Хорошо ли это?

— Плохо, Олекса, сам ведаю. По отцу Андриану соскучился. За всю жизнь, как мы с ним из Крыма пришли на Русь, он никогда не обидел меня, злым словом не наградил.

В сердце Олексы зажглась надежда.

— Летом плыли мы в стругах по Волге возле Плёса, уж так мне захотелось побывать дома, повидать отца с матерью, братана с сёстрами. Да и на Олькину могилу пора наведаться.

— Наведаемся, Олекса, как придёт лето, обязательно отправимся в Веденеево.

Среди кустов мелькнула тень и исчезла. Кудеяр, однако, успел заметить её.

— Кто-то в кустах хоронится, уж не лазутчик ли боярский?

Пригнувшись к земле, ребята устремились в кусты.

— Кто ты и что тут делаешь?

От грозного окрика Кудеяра человек, притаившийся в кустах, вздрогнул. Это был неказистый коренастый мужичок с прилипшими ко лбу мокрыми волосами.

— А вы кто будете?

— Вольные люди мы.

Лицо мужичка просветлело.

— Вы-то мне и надобны. Я от боярина Микеши Чупрунова сбежал, обижал он меня часто, батожьём бил. Сил моих больше не стало сносить обиды, чинимые боярином. Вот и решил я дойти до Кудеяра с Елфимом, чтобы покарали они лютого зверя. Не подскажете ли вы, люди добрые, далеко ли идтить до их становища?

Олекса рассмеялся.

— Вот он, Кудеяр, перед тобой!

Мужичок пристально всмотрелся сначала в одного, затем в другого.

— Шуткуешь ты, паря, Кудеяр, говорят, пожилой, почти что старик, а вы оба эвон какие молоденькие!

— Ну коли ты нам не веришь, ступай вон туда, — Кудеяр махнул рукой в сторону становища, — только наперёд скажи нам, как зовут дочку хозяина?

— Катеринкой кличут.

— Вижу теперь, что ты и в самом деле от боярина Микеши Чупрунова идёшь. Как же поживает его дочка?

— А так поживает: замуж собирается.

— За кого замуж-то?

— Да за сына Акиндина Охлупьева, коего Кириллкой кличут. Акиндин-то торопится до мая со свадьбой управиться, ведь в мае добрые люди не женятся, а кто женится, тот будет век маяться. На опослязавтра и свадьба назначена.

— Где же будет венчание? — голос Кудеяра дрогнул.

— В церкви Плакиды Иванова, она уж больно приглянулась нашему хозяину. Свою церковь он ещё не успел отстроить, вот и договорился с Плакидой.

— И дочь Микеши с охотой идёт под венец?

— А её разве спрашивали? Отец приказал идти за Кириллку, кто же ему перечить станет? Микеша даже дочери не позволяет встречу идти.

— Ладно, ты ступай, куда я тебе указал, там найдёшь становище вольных людей.

Мужичок удалился.

— Вижу, малоприятную весть принёс он тебе.

— Весть и впрямь нехорошая, Олекса. Полюбил я Катеринку за то, что похожа она на Ольку, а ныне и её лишаюсь.

— Да ты не горюй, может, что и придумаем.

— Что ж тут придумаешь?

— Увезём Катеринку из-под венца, и дело с концом.

— Велика ли честь нелюбимого человека похитить?

— Неужто ты хуже Кириллки Охлупьева?

— Может, и не хуже, да он боярский сын, а Катеринка — боярышня.

Олекса вдруг обозлился:

— В разбойном деле ты преуспел, никто не сравнится с тобой в ловкости да удали, даже Елфим, а в любовных делах — дурак!


С утра Катеринка не находила себе места. Вот сейчас явятся к ней люди и повезут в церковь венчаться. Как мечтала она об этом дне совсем недавно, ещё не ведая, кто будет её суженым! В девических мечтах будущий муж был статным, улыбчивым, с чистым открытым лицом. Отец же выбрал в супруги долговязого отпрыска рода Охлупьевых, на круглом личике которого застыло послушание отцовской воле, какая-то жалкая улыбка. Совсем не таким виделся Катеринке во сне её будущий муж. И чего ради выдают её замуж за Кириллку Охлупьева? Разве мало в округе женихов, искавших её руки? Правда, отец, с малых лет держал дочь взаперти, не позволял видеться с молодцами, потому, наверно, и припомнить ни одного из них она не может. В глазах всё время один и тот же, назвавшийся Кудеяром, — он как раз такой, о котором она мечтала. И в ушах постоянно звучит его приятный ласковый голос: «Прощай, Катерника, солнышко моё!» Разве может недотёпа Кирилл так сказать? Слёзы навернулись на глаза девушки.

Дверь тихо скрипнула, в горницу вошла мамка Фетинья.

— Ты чего это слёзы проливаешь? Скоро в церковь выезжать, а ты глаза раскраснила, али не рада, что под венец идёшь?

— Не рада я, Фетинья, — чистосердечно призналась Катеринка.

— Вот те на! Каждая девица только о том и мечтает, чтобы замуж выйти. Али жених тебе не приглянулся?

Девушка утвердительно кивнула головой.

— Тут уж, светик мой, ничего не поделаешь, отец пожелал выдать тебя за Кирилла Охлупьева, а воля отцовская-закон. Да разве плох женишок-то? Эвон какой рослый да пригожий! — Фетинья была стара, а старым людям все молодые красивыми кажутся.

— Не видеть бы его глазам моим!

Фетинья сочувственно покачала головой.

— Вон оно что? Плохо твоё дело, Катеринушка. В народе говорят: как без солнышка денёчку пробыть нельзя, так без милого веку прожить невозможно. Без милого и цветы не цветно цветут, без него и деревья красно не растут во дубравушке, не светло светит солнце ясное, мглою-морокою кроется небо синее. Да ты не печалься, однако, коли сейчас не люб суженый, потом слюбится.

— Никогда его любить не стану!

— А ты не зарекайся раньше времени! Али влюбилась в кого?

— Никто мне не мил.

— Отчего же такие слова сказываешь, будто никогда своего мужа любить не станешь? Муженёк приласкает, в алые губки поцелует, к сердцу прижмёт, вот и полюбишь тогда. А пока вытри слёзы-то, не приведи, Господи, батюшка твой увидит, со света меня сживёт. А вон он и сам пожаловал, по шагам его чую.

В горницу вошёл Микеша, придирчиво осмотрел дочь.

— Пора выезжать в церковь, лошади уже поданы, готовы ли вы?

— Готовы, касатик, готовы, — елейным голосом запела Фетинья.

— Ступайте вниз с Богом!

Внизу, в большой палате, сенные девушки накрывали свадебные столы.

— Когда пойдёшь в дом жениха, — наставляла по дороге Фетинья Катеринку, — не забудь перепрыгнуть через порог, не наступи на волчий корень[308]. Бабы-ведуньи обязательно положат его под порог от наговоров злых людей. Если, входя в дом жениха, наступишь на сию траву, быть всяким напастям, потому как заговоры злых людей сохраняют свою силу.

У ворот поместья выстроился свадебный поезд невесты. Катеринку усадили в крытую повозку, которую сопровождали родственники, знакомые бояре и дворяне. С шутками-прибаутками тронулись в путь.

Девушка выглянула из возка и увидела размытую весенним дождём дорогу. Зимой по этой самой дороге ускакали в лес те двое, что прикинулись гуслярами. Как вспомнила про них — белый свет померк, припомнилось открытое, чистое, мужественное лицо Кудеяра. Катеринка перекрестилась.

«Видать, околдовал меня этот разбойник. Избавь, Господи, от бесовского наваждения! И чего он в голову мою лезет? Ведь разбойник он, тать! Бояр, сказывают, порешил многих, а иных кнутом приказал бить. Хороший ли это человек?»

Девушка вновь выглянула наружу и вдруг отпрянула в глубь возка: ей показалось, будто совсем рядом едет смеющийся Кудеяр.

«Свят, свят, свят! Привидится же такое!»

— Мы дворяне боярина Охлупьева, жених послал нас встретить невесту и проводить её в церковь, — услышала Катеринка знакомый голос и испугалась, но не за себя, а за Кудеяра: ну как отец признает в мнимом дворянине разбойника?

Катеринка не утерпела и в третий раз высунулась из возка. Свадебный поезд находился на вершине холма, у подножия которого раскинулось селение с удивительно красивыми шатровыми постройками. Праздничный перезвон колоколов доносился с колокольни, стоявшей рядом с трехверхой деревянной церковью. Девушка повернула голову и вновь увидела Кудеяра. Какой он сегодня нарядный: белоснежная рубаха вышита по вороту и рукавам дивными узорами, вокруг шеи — богато украшенное ожерелье[309].

Рядом с Кудеяром девушка увидела Филю и ещё одного бравого худого молодца. Кажется, он с Кудеяром и Филей привозил зимой великокняжескую грамоту. Все они нарядно одеты, веселы, как и подобает дворянам, явившимся на свадьбу. Глаза Катеринки и Кудеяра встретились, он весело подмигнул ей.

«Что-то теперь будет?»-подумала девушка. Волнение охватило её, но страха не было.

Неожиданно лошади резко повернули направо и рванулись вперёд. Катеринку отбросило в глубь возка.

— Куда вы? Стой, стой! — кричали люди, сопровождавшие невесту.

Между тем лошади мчались по узкой лесной дороге, ветки деревьев и кустарников, опушённые молодой нежной листвой с силой хлестали по возку. Крики постепенно затихли, и девушка догадалась, что провожатые остались далеко позади. Это удивило её, ведь бояре и дворяне ехали верхом и им ничего не стоило догнать возок. Что же случилось?

Высунувшись из возка, девушка оглянулась и увидела, что путь преследователям преградили люди, выскочившие из леса. На узкой лесной дороге шло ожесточённое сражение.

А возок всё катил и катил, переваливаясь с боку на бок. Несколько раз он поворачивал в сторону. Катеринке стало страшно, слёзы полились из её глаз.

Долго катил возок по лесным дорогам и наконец остановился возле крытых соломой изб. Вскоре послышался конский топот, подъехали Кудеяр, Филя и Олекса.

— Ну вот мы и дома! — громко произнёс Кудеяр, соскочив с коня. Он подбежал к возку, протянул девушке руку. — Вылезай, Катеринка, солнышко моё лучезарное, не бойся, здесь тебя никто не обидит.

Рука у Кудеяра сильная, надёжная, опираясь на неё, девушка выбралась из возка.

— Ласточка ты моя ненаглядная, — прошептал ей в ухо Кудеяр и вдруг нежно привлёк к себе, поцеловал в губы, по-детски скривившиеся, припухшие.

Ах, какой сладкий был этот поцелуй! Какие славные глаза у разбойника Кудеяра. Продолжая всхлипывать, Катеринка прижалась мокрым лицом к его груди.

ГЛАВА 10

В самом начале июня 1547 года семь десятков псковичей прибыли в Москву к царю Ивану Васильевичу с жалобой на своего наместника Ивана Ивановича Турунтая-Пронского. Государь вместе с молодой женой проводил лето в подмосковном селе Островке. В день Лукьяна Ветреника[310] жалобщики явились в Островок для встречи с ним. Среди челобитчиков были иконописец Останя и колокольных дел мастер Тимофей Андреев, некогда пострадавшие от другого наместника — Андрея Шуйского.

— И откуда такая напасть на наш град? — возмущался Тимофей по дороге в великокняжеский дворец. — Был у нас Колтырь Раков. От него, слава Богу, нас великая княгиня Елена освободила. Потом сели на нашу шею Андрей Шуйский с Василием Репниным-Оболенским. Помню, шесть лет назад, в бытность митрополита Иоасафа и Ивана Фёдоровича Бельского, пришли мы к юному государю Ивану Васильевичу, и он, любезно нас выслушав, велел отозвать Андрея Шуйского с наместничества. Только было вздохнули, а тут, на нашу беду, явился Турунтай. И опять начались в нашем граде неурядицы и грабежи.

Остане и самому всё это хорошо ведомо, склонившись к уху друга, он тихо посоветовал:

— Ты бы, Тимофеюшка, поостерёгся послухов, в Москве их немало. Сказывали мне, будто наш наместник в дружках у Михаила Глинского ходит, а тот сейчас большую силу имеет.

— Царь-то когда править почнет? То Шуйские, то Бельские, а теперь Глинские верховодят в Москве, а государь-то что ж? Не для забавы, чай, венчали его на царство!

— Много ли годков-то ему? Ведь и семнадцати-то ещё нет. Удивительно ли, что бояре обманным путём норовят лишить его власти.

Челобитчики подошли ко дворцу, разговоры прекратились.


— Государь, псковичи пришли к тебе с челобитьем.

— Чего они хотят?

Михаил Глинский досадливо махнул рукой.

— А… а… безделица, чуть что, так и к самому царю-батюшке бегут с челобитьем, как будто у государя дел больше нет. Избаловались псковичи, совсем от рук отбились.

— В чём их челобитье?

— Наместники им никак не угодят. Когда правила твоя матушка, великая княгиня Елена Васильевна, был у них наместником Колтырь Раков. Избалованным вольницей псковичам он не приглянулся, пришли с жалобой к великой княгине. Та их послушала и по доброте сердечной свела Колтыря с наместничества. Понравилось, видать, псковичам такое обхождение: не угодил им новый наместник Андрей Шуйский — опять с жалобой в Москву устремились. И вновь дело их сладилось: Иван Бельский да митрополит Иоасаф отозвали с наместничества Андрея Шуйского. Не так давно ты, государь, послал туда Ивана Ивановича Турунтая-Пронского, мужа твёрдого, многоопытного, а псковичам и он не люб, вот и удумали — в который уже раз — бить челом государю, авось и ныне будет по их воле.

Михаил Васильевич не смог предотвратить появления псковичей в Островке и теперь пытался внушить государю мысль, будто не наместники виноваты, а их подданные в силу своей строптивости плодят жалобы. Он с удовлетворением заметил, что его слова возымели действие: молодой царь посмурнел лицом, брови его грозно сошлись на переносице, на бледных щеках вспыхнул румянец гнева. Теперь надо распалить его ещё больше.

— Не вы ли, государь, заботясь о процветании земли псковской, дал им нового наместника? Так им, псковичам, воля государя ничто! Али, может, Турунтай-Пронский нехорош, может, он плохой тебе слуга? Не он ли пять лет назад прогнал от наших украин крымского царя Сагиб-Гирея? В ту пору князь был во главе передовой рати. Как завидел грозного Турунтай-Пронского Сагиб-Гирей, так и побежал в свой поганый Крым.

Гнев — плохой советчик. Забыл государь, что летом 1541 года, когда со стотысячным войском приходил на Русь Сагиб-Гирей, ему противостоял не только Иван Иванович Турунтай-Пронский, но и Дмитрий Фёдорович Бельский, Семён Иванович Микулинский, Василий Семёнович Серебряный-Оболенский, Михаил Михайлович Курбский, Иван Михайлович Шуйский. О них Михаил Васильевич не обмолвился ни одним словом, ему важно было выгородить дружка своего Турунтая. Ведь именно благодаря им, Глинским, он и стал псковским наместником.

— Дивлюсь я на псковичей! Совсем недавно, осенью прошлого года, был я во Пскове и тогда Печерскому монастырю пожаловал много деревень. Да, видно, неблагодарность у них превыше всего! — Иван порывисто поднялся, намереваясь идти в палату, где его ждали челобитчики.

Завидев царя, псковичи земно поклонились. Государь посмотрел на них пристальным хмурым взглядом.

— Многих не впервой вижу перед собой, видать, понравилось бывать в Белокаменной. С чем пожаловали?

Заговорил Останя:

— Государь наш, Иван Васильевич! Пришли мы от всех людей псковских с жалобой на твоего наместника Ивана Ивановича Турунтая-Пронского…

— Опять вам наместник не угодил? Верил я, вам, псковичи, а ныне не верю — не могут все наместники быть такими, какими вы их живописуете. Лжецы вы!

Ропот возмущения прошелестел по палате, напомнив царю о прошлогоднем препирательстве с новгородскими пищальниками в Коломне. Тогда он здорово испугался мятежников. Безоружные псковские бородачи не страшили его, сюда, в Островок, не прибегут вооружённые пищалями люди — верная стража покарает любого, кто посягнёт на жизнь государя.

— Эй, слуги, несите сюда вина, да побольше, хочу угостить своих дорогих гостей псковичей!

Кое-кто из челобитчиков улыбнулся, решив было, что гнев царя миновал. Слуги внесли в палату сосуды с дымящимся[311] красным вином. Иван принял кубок и направился к улыбавшемуся купцу Петру Постнику.

— Вижу, алчешь ты удостоиться царской чести. Так пей же!

Царь выплеснул горячее вино в лицо Петра. Буровато-красные струйки побежали по нарядной одежде. В палате стояла гробовая тишина.

— Ну, кто ещё хочет выпить с государем? Что ж вы молчите, челобитчики несчастные? Я наместника вашего Турунтая чту как победителя Сагиб-Гирея, а вы удумали бесчестить его. Так прежде я вас обесчещу!

Псковичи со страхом наблюдали за беснующимся государем. Вот он взял в руки горящую свечу, приблизился к Остане.

— Ты, дед, долго ли будешь являться ко мне с поношениями на моих наместников?

Останя, видя перед собой искажённое гневом лицо царя, мысленно повторял слова молитвы. От страха ноги его подкосились, иконописец опустился на колени.

— Не приду я боле, государь, упаси меня Бог жаловаться на наместников!

— Так ты хорошенько запомни свои слова!

Иван сунул горящую свечу в пышную бороду псковича. Останя в страхе отпрянул, в палате запахло палёными волосами. Не стерпели псковичи такого унижения, в палате послышался ропот возмущения.

— Так вы ещё ропщете, нечестивые псковичи! А ну, разболокайтесь! Кто не сымет с себя одежду, того сей же час велю казнить лютой казнью!

Услышав грозное предостережение, челобитчики торопливо сбросили с себя рубахи и порты, представ перед государем в самом жалком виде.

— А теперь ложитесь!

Псковичи решили, что пришёл их смертный час, с молитвой распростёрлись по полу.

— Я научу вас чтить волю государя! — громко кричал на них вошедший в раж царь.

В это время дверь распахнулась, в палату вошёл дядя жены Ивана боярин Григорий Юрьевич Захарьин. Вид лежащих на полу голых псковичей озадачил его. Ведь именно благодаря ему челобитчики вопреки воле Михаила Глинского сумели попасть на приём к царю.

— Беда, государь!

Иван с неудовольствием глянул на Григория Юрьевича, он намеревался ещё покуражиться над челобитчиками.

— Что случилось, боярин?

— В Москве ни с того ни с сего упал колоколБлаговестник. Не к добру это, государь!

Иван почувствовал, как липкий страх заползает в его душу — примета-то пакостная! Колокол Большой Благовестник был вылит в год смерти его отца великого князя Василия Ивановича и весил тысячу пудов. Не глянув в сторону лежавших на полу псковичей, он поспешно вышел из палаты и тотчас же потребовал коня.


Из поездки в Москву царь возвратился хмурым, подавленным. Настя, едва увидев мужа, отложила в сторону рукоделие, цепко обвила его шею руками, нежно прижалась к груди.

— Заждалась я тебя, сокол мой ясный. Хотели на лодке вечером кататься, а вдруг говорят: ты в Москву ускакал. Что там подеялось?

— У колокола Благовестника ни с того ни с сего обломились уши, и он обрушился с деревянной колокольни, но, слава Богу, не разбился. Вот я и поехал проведать, не по злому ли умыслу свершилось то дело. Велел приделать ему новые уши, железные.

— Ясно, что не по злому умыслу — разве сыщется на Руси человек, который пожелал бы принять на душу столь тяжкий грех? Нынче с утра было ветрено. Да и диво ли? Лукьян Ветреник пришёл. От ветра-то, поди, и обрушился колокол.

Настя обладала удивительной способностью благотворно влиять на мужа. Душа у него беспокойная, мятущаяся, во всём видит он опасность, злой умысел. Но заговорит любимая им юница, и словно тёплым благодатным ветром повеет, успокаивается мятущаяся душа, чёрное представляется уже серым, а то и совсем белым, невинным. Так затихает капризный больной ребёнок при звуках спокойного, ласкового голоса матери.

Иван почти не помнил своей матери Елены Васильевны, поэтому Настя стала для него не только женой, но и воплощением материнского тепла, которого ему так не хватало в детстве. В её присутствии он стеснялся обнаруживать некоторые свои качества, сформировавшиеся под влиянием дурного воспитания. Ведомо ему: жена любит его так, как никто никогда не любил. Ни одна царапина на его теле не осталась без внимания, ласкового прикосновения её руки. Успешно врачует она не только телесные, но и душевные раны мужа.

— Около Успенского собора повстречал я юродивого Митяя. На всю площадь орал он, будто настал конец света, что неурядицы в нашем государстве разгневали Господа Бога, а от того быть на Руси новым великим бедствиям.

— Мало ли что юродивые болтают! Не слушай их, Ваня… После обедни пошла тебя разыскивать по дворцу, гляжу, из палаты люди выходят, горькими слезами обливаются. Кто это, говорю, вас обидел? Посмотрели они на меня и, ничего не сказав, ушли.

Иван опустил глаза. Рядом с любимой юницей ему стыдно за издевательства над псковичами. Может, оттого и колокол свалился? Грешен он, ох как грешен!

Со слов дяди Григория Юрьевича Настя знает, что псковичей до слёз изобидел её муж, но ей хочется, чтобы он сам, без понуждения, понял свою вину и, покаявшись перед ней, очистил душу.

— Вижу, тревожишься ты, государь. Помолись Спасу Нерукотворному, и всё минует, покайся перед Господом Богом!

— Грешен я, оттого и карает меня Господь Бог. Нынче челобитчиков псковских бесчестил…

— В чём провинились они перед тобой?

— Пришли с жалобой на наместника Турунтая-Пронского.

— Так ведь и вправду Турунтай-Пронский чересчур лют, и ты бы, Ваня, предостерёг его от дурных деяний, потому как своей лютостью он и тебя, государя, бесчестит. С чего это ты взъярился на псковских челобитчиков?

— Перед тем мы с Михаилом Васильевичем о них говорили и сошлись во мнении, что псковичи строптивы, на третьего наместника пришли жаловаться.

Настя прижалась щекой к груди мужа.

— Сердце твоё слышу… Грозный ты, а сердце твоё ласковое, нежное. Так ты слушайся своего сердца, а не дядюшки. Не нравится он мне: лицом улыбчивый, а в глазах злоба таится. Ты бы, Ваня, поостерёгся его.

Иван и сам не раз думал о том, что советы Михаила Васильевича Глинского вроде бы и дельные, но почему-то всегда заканчиваются дурным. И в самом деле надо меньше слушать его.

— Да и кто не ведает, что Иван Иванович Турунтай-Пронский — ближайший друг Михаила Васильевича, вот он и выгораживает его.

— Умница ты у меня, ласковая моя юница! — Иван подхватил Настю на руки. — И дня без тебя прожить не могу. Как долго тебя не вижу, сердиться начинаю.

— А ты как почнешь сердиться, так сразу же спеши ко мне. Помни: кто гнев свой одолевает, тот крепок бывает.


В день окликания родителей[312] за Яузой, где жили гончары и кожевники, приключился пожар. Когда загорелись дома в Сыромятниках, Афоня с сыновьями, как ни старались, не смогли отстоять свой дом. Пришлось поселиться в полуобгоревшем сарае, благо погода стояла всё время сухая, ни одного дождя не выпало за всё лето. Авдотья не вынесла переживаний и тихо угасла. Афоня извлёк из тайника деньги, некогда подаренные воеводой Иваном Овчиной и хранившиеся по чёрный день, купил на них лесу и теперь каждый день вместе с сыновьями складывал сруб новой избы. О поездке в заволжский скит к отцу Андриану не могло быть и речи: человек предполагает, а Бог располагает.

Не многие соседи смогли отстроиться после пожара, иные пошли по миру с сумой, другие в поте лица трудились, чтобы скопить денег на постройку нового дома. Пожарище заселялось новыми людьми, понабежавшими в Москву из разных мест.

В день мученицы Ульяны[313] у хозяйки дома именины. Да только до праздника ли погорельцам? Им не до жиру, быть бы живу. И всё же Ульяна умудрилась испечь к обеду пирог, вот только пообедать в тот день не пришлось.

Около полудня над Москвой распростёрлась зловещая тёмная туча. Ульяна перекрестилась.

— Не приведи, Господи, грозе случиться, вся Москва как стог сена вспыхнет.

Афоня, а вслед за ним Якимка, Ерошка и Ивашка перестали стучать топорами. С высоты сруба им было виднее, что творилось в городе. Вот первая молонья, вырвавшись из лона тучи, ужалила далёкую церковь, и та тотчас же запылала словно свечка.

— Церковь Воздвижения на Арбате загорелась! — закричали с ближайшей колокольни.

От церкви пламя перекинулось на соседние дома и, подгоняемое ветром, устремилось на закат.

— Отец, можно нам с Брошкой и Ивашкой сбегать в город? — спросил Якимка.

— Пошто?

— Поглазеть на пожар охота, а может, поможем чем людям.

— Никуда не пущай их, Афоня, — вмешалась Ульяна, — гроза может сюда повернуть и тут бед понаделать. Посмотри, там несусветное что-то творится, такого пожара я отродясь не видела.

— Верно мать сказала, не следует вам лезть на рожон, побудьте здесь.

Между тем огненный вал катил на закат, обращая в пепел всё, что попадалось ему на пути. Вскоре запылало Семчинское сельцо, раскинувшееся на берегу Москвы-реки. Но вот ветер переменил направление, и валы пламени погнало на Кремль. Почти одновременно загорелся верх Успенского собора, деревянные кровли великокняжеских палат, Казённый двор, Благовещенский собор. На глазах людей полностью сгорела Оружейная палата вместе с хранившимся в ней оружием, Постельная палата с личной казной царя, царские конюшни, разрядные избы.

В каменных церквах сгорели иконостасы и людское добро, хранившееся в храмах. Огонь проник даже а погреба под палатами. В Кремле были полностью уничтожены пламенем Чудов и Вознесенский монастыри.

Вырвавшись из Кремля, огонь прошёлся по Пожару и обрушился на Китай-город. В пепел были обращены все лавки с товарами и жилые дворы. Чудом сохранились лишь две церкви да десяток лавок.

— К нам, к нам идёт пожар! — испуганно кричали с колокольни. И у каждого, кто слышал этот крик, сердце леденело от страха. Люди вокруг крестились, читали молитвы.

А город меж тем продолжал полыхать. В наступившей темноте пожар казался ещё страшнее. Клубы смрадного дыма обрушились на Сыромятники. Испуганно ржали лошади, мычали коровы, блеяли козы и овцы, завывали собаки. По Рождественке огонь проследовал до Никольского Драчевского монастыря, по Покровке — до церкви Святого Василия, а по Мясницкой- до церкви Святого Флора.


Когда загорелось митрополичье подворье, Макарий перешёл в Успенский собор. Но и здесь стало небезопасно, когда занялась огнём кровля. От едкого дыма слезились глаза, першило в горле, а полыхавшие поблизости дома сильно раскалили воздух. Митрополит вынужден был покинуть и это убежище. Подняв над головой образ Богородицы, написанный митрополитом Петром[314], он вышел из врат Успенского собора. За ним с церковными правилами в руках, привезёнными на Русь митрополитом Киприаном[315] из Царьграда, шёл протопоп. Макарий направился на городскую стену. Вид пылающего города ошеломил его. Раскалённое железо рдело, как в горниле, временами слышались взрывы зелья. Пламя под блеск молний и грохотание грома пожирало Москву.

В кремлёвской стене был тайник, от которого начинался подземный ход к Москве-реке. В тайнике стояла духота, едко пахло дымом, и митрополит едва не лишился сознания. Сопровождавшие Макария слуги обвязали его верёвкой и стали осторожно спускать туда, где начинался подземный ход. Неожиданно верёвка оборвалась, и Макарий, сильно ушибившись, потерял сознание. Перепуганные слуги долго не могли привести его в чувство. Наконец первосвятителя отправили в Новоспасский монастырь.

Никогда прежде москвичи не знали такого пожара. За один день сгорело более двадцати пяти тысяч домов, огромное число людей осталось без крова, около трёх тысяч жизней отняло ненасытное пламя.

Великий князь с женой, братом Юрием и боярами уехал в село Воробьево.

Наутро царь отправился с боярами в Новоспасский монастырь проведать митрополита Макария. Вид пожарища был ужасен. Среди дымящихся развалин бродили люди в поисках своего добра и близких, пропавших без вести. Казалось, Москва никогда уже не восстанет из руин.

Митрополит, перевязанный во многих местах, возлежал на лавке. Несмотря на страдания, причиняемые ему ранами, он смотрел бодро, говорил оживлённо. Рядом с ним стоял духовник государя протопоп Благовещенского собора Фёдор Бармин, человек могучего телосложения, с широкой окладистой бородой. Здесь же находились князья Фёдор Иванович Скопин-Шуйский и Юрий Иванович Тёмкин. Три с половиной года назад они вместе с Андреем Михайловичем Шуйским избивали любимца государя Фёдора Воронцова, за что подверглись опале и были сосланы из Москвы. Ныне по просьбе митрополита Макария государь вернул им свою милость. Среди присутствующих выделялся красотой и статью окольничий Фёдор Михайлович Нагой, жена которого была свахой на свадьбе царя. У окна, скромно потупившись, стоял Григорий Юрьевич Захарьин. Голова у него большая, лобастая, взгляд дружелюбный, приветливый.

Иван подошёл к митрополиту, чтобы принять благословение.

— Тяжкое испытание послал нам Господь Бог, — тихо произнёс Макарий.

— Во время пожара, — чистосердечно признался царь, — вошёл страх в душу мою и трепет в кости мои, и познал я свои прегрешения, потому положил на себя пост и молитву.

— Да минует нас гнев Божий, придёт вновь радость на землю Русскую, — попытался успокоить его митрополит.

Иван исподлобья осмотрел присутствующих.

— Мнится мне, — хрипло произнёс он, — что неспроста пожар приключился, потому как не впервой красный петух по Москве гуляет: на Василия Парийского был сильный пожар, а через седмицу опять город заполыхал. Не иначе как по злому умыслу такое творится.

— Верно государь молвил, — убеждённо произнёс Иван Петрович Фёдоров, словно он только и ждал этих слов царя, — и в народе говорят такожде, повсюду только и разговоров, что волшебством Москву запалили. Будто бы чародеи вынимали сердца человеческие, мочили их в воде, а той водой кропили по улицам. От этого-то Москва и занялась, словно стог сена.

Иван внимательно слушал боярина.

— И в самом деле, — поддержал Фёдорова Скопин-Шуйский, — такого пожара никто ещё не видывал, без чародейства тут не обошлось никак.

— Что и говорить, злым умыслом загорелась Москва, — густым басом произнёс Фёдор Бармин.

Государь ещё больше посмурнел лицом.

— Повелеваю вам немедля учинить розыск тех чародеев, чтобы казнить их лютой казнью.

Фёдор Бармин обратился к царю:

— В Благовещенском соборе, государь, сгорел иконостас, писанный прославленным Андреем Рублёвым. Многие деревянные церкви обратились в пепел. В Успенском соборе иконостас хоть и уцелел, да поправки требует. Потому велел бы ты, государь, псковским да новгородским иконописцам прибыть в Москву иконы писати, палаты подписывати.

Иван вспомнил, как измывался над псковскими челобитчиками, палил бороду известному иконописцу Остане и тяжело вздохнул.

«Прости, Господи, мои прегрешения!»

— Сегодня же велю отправить грамоты наместникам нашим, чтобы немедля прислали в Москву новгородских и псковских иконописцев, дел для них здесь много.

— Приставь, государь, к тем иконописцам благовещенского протопопа Сильвестра, не то без догляду они такое намалюют — сожалеть не пришлось бы, — попросил митрополит. — Сильвестр же искушён в Священном писании, прилежно трудится над житием Ольги для Степенной книги.

Иван хорошо помнил Сильвестра, шесть лет назад ходатайствовавшего перед ним об освобождении из заточения двоюродного брата Владимира Старицкого.

— Будь по-твоему, святой отец. — Мысли царя потекли дальше, и он как бы про себя, тихо заговорил: — Много у нас разного богатства — и хлеба, и льну, и пеньки, и лесу, и зверя, и рыбы, и в земле всяких руд. Но всё это мы не умеем обрабатывать, нет у нас ни ремёсел, ни искусства, всякое ценное изделие получаем из-за рубежа. А потому надобно нам из Европии выписать знающих людей. Проведав, что в Москве обретается немец Иоганн Шлитте, решил я дать ему денег и послать с письмом к императору Карлу[316], чтобы он дозволил Шлитте нанять всяких людей из немцев, заводить у нас разные мастерства.

Митрополит ласково глянул на Ивана.

— Мудрые слова молвил, государь, многие люди потребуются нам для устройства Москвы. Одно помни свято; пришлые из Европии люди принесут с собой веру поганую. Так ты бы твёрдо стоял на страже своей исконной веры, не разрешил бы строить пришельцам своих храмов.

— Веру свою, святой отец, всегда буду чтить превыше всего.

ГЛАВА 11

Неслыханное бедствие постигло москвичей. Десятки тысяч людей остались без крова, без одежды, без куска хлеба, все сады выгорели, а в огородах — овощи и трава. На этот раз беда миновала Сыромятники — огонь дошёл до Воронцовского сада на Яузе и остановился.

С раннего утра Афоня с сыновьями занялись делом- спешили завершить избу из боязни, что бездомные люди растащат заготовленные брёвна, доски и кирпичи. Ульяна отправилась за водой. Столпившиеся около колодца бабы обсуждали страшные события минувшего дня.

— Отчего Москва загорелась? — громко вопрошала мать Акиндина Марфа — рослая баба с толстыми руками и ногами. — Да оттого, что чародеи вымали сердца человечьи, мочили их в воде и той водой кропили по улицам.

Ульяна в ужасе перекрестилась, прижала к себе Настеньку, увязавшуюся с ней к колодцу.

— А кто те чародеи? — продолжала Марфа. — И то нам ведомо!

— Кто они, кто? — нетерпеливо вопрошали из толпы.

— Глинские — вот кто! Всем ведомо, что бабка нынешнего государя волхвует. Покойный Михаил Львович Глинский понаторел в подобных делах в Литве, душу свою лукавому заложил. Это они сговорились отравить великого князя Василия Ивановича. По смерти Михаила Львовича княгиня Анна волхвует со своими сыночками-Михаилом да Юрием. Обратившись в сороку, летает она по Москве, чинит людям пакости.

— А ведь и правда: княгиня Анна — сущая ведьма! — подхватила стоявшая в толпе монашка со скорбным восковым лицом. Голос у неё зычный, слышный издалека. — Глинские у царя Ивана Васильевича в приближении и жаловании, а от них чёрным людям насильство и грабёж!

— Житья не стало от людей Глинских, понаехавших с ними из Литвы!

— Надобно сказать государю Ивану Васильевичу, чтобы не держал он возле себя волхвов да чародеев, от них для народа одна пагуба.

— Казнить Глинских за поджог Москвы!

Ульяна, ухватив Настеньку за руку, заторопилась домой.

— Страсти-то какие, Афонюшка, сказывают!

— Что там такое болтают?

— Будто бы бабка царя Анна Глинская вместе с детьми занимается чародейством: вынимала сердца человеческие, мочила их в воде и той водой кропила по улицам, оборотившись сорокой. Оттого Москва-то и загорелась.

— Ну и дела! — развёл руками Афоня. — Говоришь, бабка царя сорокой летала? Так по весне, когда у нас пожар приключился, за два дня до того я ту сороку видел: села она на забор и стрекочет.

— Свят, свят, свят! — прошептала Ульяна. — Неужто и вправду Анна Глинская чародейством занималась?


Слух о чародействе Глинских подобно недавнему пожару метался по городу. В воскресенье, в день святой Анны[317], утро выдалось холодным, пасмурным. По народным поверьям это предвещало раннюю и суровую зиму. Не зря говорят: «На день Анны зима припасает холодные утренники». Ранний приход зимы страшил погорельцев, по-прежнему находившихся в самом плачевном состоянии.

Юрий Васильевич Глинский пошёл в Успенский собор, чтобы во время обедни помолиться за здравие своей матушки. Анна Глинская вместе с Михаилом сразу же после пожара уехала во Ржев, полученный от царя в кормление. Довольно быстро он почувствовал недоброе. Бояре, также направлявшиеся в Успенский собор, сторонились его, избегали смотреть ему в глаза. Чёрные люди, которых сегодня было необычайно много перед великокняжеским дворцом и на Соборной площади, глядели на него люто, с ненавистью. Юрий протянул было нищему монетку, но тот отпрянул от него, словно от прокажённого, и монетки не принял.

«Какая блоха их укусила?»-с тревогой подумал князь и вдруг услышал громкий крик. Монахиня со скорбным восковым лицом вопрошала:

— Поведайте, люди добрые, кто Москву зажигал?

Толпа заревела в ответ:

— Княгиня Анна Глинская со своими детьми волховала, оттого Москва и выгорела!

Юрий испугался. Затравленно оглядываясь по сторонам, он устремился в Успенский собор, намереваясь укрыться в нём от гнева черни.

Обедню правил сам митрополит Макарий. При виде его князь припомнил, что Глинские всегда с неодобрением относились к нему. Наверно, первосвятитель также не испытывал горячей любви к ним, Глинским. Юрию даже показалось, будто Макарий во время проповеди не раз строго посмотрел в его сторону.

Липкий страх леденил сердце. Обвинения, услышанные им по пути в храм, казались нелепыми. Их мать, княгиня Анна, и в самом деле нередко беседовала с подозрительными бабами-ведуньями и зелейщицами, но разве она ведьма, способная превращаться в сороку, летающую по городу и поджигающую дома? Предстань он, Юрий, перед справедливым судом, ему ничего не стоило бы оправдать себя и своих родственников, но можно ли доказать свою невиновность разъярённой толпе черни? Ему ли не знать, что гнев чёрных людей — жестокое орудие мести. Но кто взбаламутил толпу, убедил людей, что именно они, Глинские, повинны в поджоге Москвы?

Несколько лет назад они с Михаилом служили воеводами далеко от Москвы, были в безвестье, и вдруг великокняжеская милость свалилась на них как снег на голову: государь пожаловал их боярством, одного чином конюшего, другого — чином кравчего. Неужто малолетний племянник сам это удумал? Вряд ли. Наверняка митрополит Макарий свою руку к этому делу приложил. А чем они отплатили ему? Враждой, лютой ненавистью, пытались даже отлучить его от церкви за допущенную оплошность при назначении архимандритом Чудова монастыря Исаака Собаки. Приблизившись к государю, они посчитали своим долгом всячески вредить Шуйским и их сторонникам, надоумили племянника жестоко покарать Андрея Михайловича. Ах, как радовались они с Михаилом и матерью, когда псы растерзали его! Но не такая ли участь ждёт теперь его самого? От этой мысли заломило в затылке, знобкая дрожь охватила все части тела. Конечно же Шуйские и пустили ложный слух, будто они, Глинские, виновны в поджоге Москвы. А ведь и других недругов у Глинских немало. Разве не они, будучи в Коломне, внушили племяннику мысль казнить Ивана Кубенского, Фёдора и Василия Воронцовых? По их навету сослали на Белоозеро конюшего Ивана Петровича Фёдорова, казнили Фёдора Овчину и Ивана Дорогобужского. Так ждать ли им милости от Шуйских, Воронцовых, Кубенских, Фёдоровых, Оболенских, Дорогобужских? Много зла сотворили они, Глинские, а чего добились? Разве что всеобщей ненависти. А ведь зло наказуемо, об этом не раз говорил в своих проповедях Макарий. Но задумывались ли они над словами первосвятителя? Творили зло и почитали себя непорочными агнцами. Почему же ныне, когда пробил час держать ответ за совершённые злодеяния, сознание затуманилось страхом, а сердце леденит предчувствие смерти? Но чем он лучше своих жертв? Разве не страшно было Ваньке Дорогобужскому, когда брат Михаил приказал кату отсечь ему голову на Москве-реке? И тут Юрию припомнилась ужасная казнь Фёдора Овчины, посаженного на кол.

«Прости, Господи, злодеяния мои!»

Почему осознание собственных грехов приходит поздно, когда исправить допущенные ошибки нет никакой возможности? Если бы жизнь можно было начать сначала, он, Юрий, поостерёгся бы творить людям зло и, напротив, был бы щедр на добро. Никому, однако, не дано права прожить жизнь дважды в этом мире. Каждый человек, появляющийся на белом свете, должен быть строгим судьёй своим деяниям, умерять гордыню, чтобы не причинить зла ближнему, И в этом ему всегда поможет церковь, несущая в мир свет добра и любви. Почему же он, Юрий, не внимал голосу церковных пастырей, был глух к словам митрополита Макария? Разве он не посещал храмы, не раздавал милостыню нищей братии? Велик искус заставить других — калик перехожих, монахов, юродивых, увечных — молиться за спасение своей души, а самому ни о чём не думать, продолжать прелюбодействовать, пить, сквернословить, убивать непокорных твоей воле. Но неизбежно наступает час расплаты, и ты вдруг осознаёшь, насколько скверно жил, творил не по совести, не по правде, а в угоду князю зла.

«Да, я жил скверно, но разве по-божески поступают те, кто распускает гнусный слух, будто мы, Глинские, волшебетвом спалили Москву? Клевета ох как часто используется на Руси для сведения счетов с недругами! Всем памятны слухи, распускавшиеся людьми Шуйских, чтобы опорочить Ивана Бельского, Фёдора Воронцова. И когда кончится эта гнусность, восторжествует закон?»

Певчие затянули иже-херувимскую песню, скоро уж конец обедни. Тревога вновь охватила Юрия — угрожающие крики, раздававшиеся на Соборной площади, были слышны в храме. Неожиданно двери распахнулись, и в церковь ворвалась толпа разъярённых людей. Глаза их полны гневом, они расталкивают молящихся, рвутся к нему, Юрию. Впереди двое — дюжий детина со здоровущими ручищами и усатый мужик, свирепый взгляд которого не предвещал ничего доброго.

Юрий умоляюще глянул на митрополита, но тот сделал вид, будто святотатство, совершающееся в Божьем храме, его не касается.

— Святой отец, спаси! — закричал Юрий, но вряд ли кто услышал среди громкого пения и рёва толпы его жалобный голос.

Видя, что митрополит не хочет или не может его защитить, Юрий Глинский попытался укрыться в приделе[318] Дмитрия Селунского, но дюжий детина словно клещами ухватил его за шею и поволок к выходу. По дороге люди пинали и били его так, что, когда Юрий оказался на Соборной площади, он был едва жив. Его тело обмотали верёвкой и поволокли через Фроловские ворота на Пожар. Обезображенный труп бросили перед торгом на Лобном месте.

После этого толпа устремилась к подворью Юрия Глинского, обложила его со всех сторон, и началось жестокое истребление всех, кто находился внутри. Слуги были перебиты, а имущество разграблено. За людей Глинских по ошибке сочли живших поблизости детей боярских из северской земли, их также всех умертвили.


В ночь на Прохора-Пармёна по городу разнёсся слух, будто палач Фома Поликарпов велел кликать[319] москвичей на Конскую площадь. Торговые ряды почти все выгорели, поэтому торговля в Москве захирела, на Конской площади было необычно пусто до тех пор, пока толпа не заполнила её. На возвышение поднялись палач Фома Поликарпов, кожемяка Ульян Устрялов, сапожник Мокей Лазарев. Афоня стоял поблизости от возвышения вместе с соседом по торговому ряду Аверкием.

— Внемлите, люди московские! — обратился к собравшимся Фома. — Великое горе постигло нас, пожар пожрал наше имущество, многих лишил живота. Такого пожара никто из стариков не помнит. Монахи смотрели времянные книги и ни в одной из них ничего сходного не нашли. Не иначе как сам антихрист, призванный волхованием, поджёг Москву, уподобив её преисподней. Кто в нашем граде волхвует?

— Бабка царёва, княгиня Анна со своими детьми! — хором ответили собравшиеся.

— Кто видел, как княгиня Анна, оборотившись сорокой, по городу летала?

— Я видел!

— И я тоже!

Сапожник Мокей Лазарев шагнул вперёд, рукой отодвинул в сторону Фому.

— Выйди сюда, Афоня, расскажи людям, что тебе довелось увидеть. Афоню все знают, он врать не будет.

Афоня удивился предложению Мокея: в Сыромятниках он рассказывал о том, что видел, но особого значения своим словам не придавал, поэтому сейчас перед многолюдной толпой говорить не собирался. Аверкий прошептал ему в ухо:

— Не ходил бы ты, Афонюшка, не к добру это!

Но Афоне было стыдно отказываться от своих слов: чего доброго, люди подумают, что он говорил неправду. Поднявшись на возвышение, повторил сказанное ранее:

— На Василия Парийского пожар в Москве приключился, а через седмицу вновь загорелись дома в Гончарах, Кожевниках и у нас, в Сыромятниках. За два дня до того, как моя изба сгорела, увидел я сороку: села она на забор и стрекочет. Ну, думаю, не к добру это дело. И точно: через два дня занялась наша изба огнём, и как мы с сыновьями ни боролись с пламенем, вся сгорела дотла.

— Трудно, ой как трудно противостоять чародейству! — закричала в толпе тощая монахиня. — Пока не уничтожим мы всех чародеев, не быть на Москве покою!

— Верно! — заревела толпа. — Айда к царю, пусть выдаст нам ведьму Анну Глинскую и другого её сыночка.

— А где он, государь-то наш?

— Сказывают, в Воробьёве хоронится вместе со злодеями-чародеями.

— Айда в Воробьёве!

Кожемяка Ульян Устрялов, до сих пор молчавший, поднял руку:

— Не больно-то горячитесь, люди: в Воробьёве у царя вооружённая стража, а потому голыми руками нам Глинских не взять. Надобно прежде прихватить оружие, а потом уж в Воробьево идти. Мы тут посоветовались и решили поступить так: завтра с утра устремимся в Воробьево, а сейчас разойдитесь по домам, вооружитесь кто чем может.


В течение трёх дней, последовавших за расправой народа с Юрием Глинским, царь безвыездно жил в Воробьёве. Его до глубины души потрясла и напугала лютая казнь дяди. В Москве по-прежнему было неспокойно, поэтому в Калиников день[320] он намеревался самолично поехать в город, чтобы навести порядок. Послухи донесли ему, что в Москве там и тут собираются люди, выкрикивают угрозы поджигателям города, обвиняют в этом деле его ближайших родственников — Глинских. В палату вошёл Фёдор Иванович Скопин-Шуйский.

— Беда, государь, толпы черни устремились из Москвы сюда, в Воробьево.

— Чего они хотят?

— Требуют выдачи Михаила Васильевича Глинского и его матери княгини Анны, которые будто бы запалили Москву.

Иван подошёл к окну. С высоты Воробьёвых гор была видна огромная толпа людей, скопившихся на противоположном берегу реки. Многие из них уже переправились на лодках на эту сторону. Царь испугался, увидев, что московский чёрный люд хорошо вооружён: у многих в руках щиты и сулицы[321].

«Неужели и меня ждёт участь Юрия Васильевича? Почему они вооружены? Наверняка их подговорили явиться сюда бояре, жаждущие моей погибели».

Вскоре москвичи со всех сторон окружили великокняжеский дворец.

— Ступай, Фёдор, узнай, чего они хотят, — приказал царь Скопину-Шуйскому.

Фёдор Иванович вышел на крыльцо и громко обратился к москвичам:

— Зачем пожаловали, люди московские?

— Хотим говорить с царём Иваном Васильевичем!

— Царь Иван Васильевич велел мне выслушать вас.

— Хотим, чтобы он выдал нам бабку свою княгиню Анну Глинскую и сына её Михаила. Они сердца человечьи вымали, в воде мочили и той водой кропили по улицам. Их волхованием Москва сгорела.

— Государь не может выдать вам этих людей, потому как их здесь нет.

Толпа грозно заревела:

— А нам ведомо, что чародеи, злым умыслом спалившие Москву, прячутся у государя! — возразил кожемяка Ульян Устрялов.

Скопин-Шуйский развёл руками.

— Правду поведал я вам, люди московские нет в Воробьёве ни княгини Анны, ни сына её Михаила, на том крест готов целовать.

Казалось, москвичи поверили Фёдору Ивановичу и хотели было возвратиться в Москву, но зачинщики бунта не допустили этого.

— Пусть сам государь поведает нам, где скрываются злодеи-чародеи! — потребовал сапожник Мокей Лазарев.

И те, кто только что хотел идти назад в Москву, согласились с ним. Скопин-Шуйский возвратился во дворец и сообщил царю, что чернь требует его для разговора о Глинских, Царь вышел на гульбище бледный, взволнованный.

— Люди московские, — громко обратился он к толпе, — боярин Скопин-Шуйский поведал вам правду: нет в Воробьёве Юрьевой матери княгини Анны и брата его Михаила. Ещё до пожара уехали они во Ржев, данный им в кормление.

— Дозволь, государь, нам самим обыскать их в твоём дворце, — обратился Ульян Устрялов.

Лицо царя покрылось красными пятнами, но он был так напуган приходом вооружённых чёрных московских людей, что решил уступить им.

— Выберите промеж себя десяток добрых людишек, кои с моего дозволения осмотрят дворец.

В число досмотрщиков попал и Афоня. Проходя вслед за Фомой, Ульяном и Мокеем, мимо молодого паря, он приметил, что тот зорко осматривает их, словно хочет получше запомнить; в глазах его была лютая ненависть.

Выбранные люди обыскали великокняжеский дворец и, выйдя к народу, громко прокричали:

— Злодеев-чародеев у царя нет! Государь обещал сыскать их!

Толпа была удовлетворена этим туманным обещанием и удалилась в Москву. Однако царь не мог простить черни унижения, испытанного им в Воробьёве. Едва москвичи ушли, он призвал к себе Фёдора Скопина-Шуйского.

— Когда чернь выбирала промеж себя людей для досмотра дворца, послух записал имена названных. Так ты, Фёдор, непременно сыщи их и казни лютой казнью. Да смотри, чтоб об этих казнях никто не проведал! Остальных людей не тронь — только крикунов.

Скопин-Шуйский вышел, но тотчас же возвратился.

— Государь, благовещенский поп Сильвестр бьёт челом выслушать его.

Иван не желал никого видеть, но вспомнил о недавней просьбе митрополита и приказал впустить Сильвестра. Тот, как всегда, был одет в скромную рясу и чёрную небольшую шапочку. Во всей долговязой фигуре его, в повороте головы, в выражении глаз была особая торжественность, словно он готовился произнести проповедь в Благовещенском соборе.

— Седмицу назад послал я грамоты наместникам Новгорода, Пскова и иных городов, чтобы немедля отправили в Москву иконописцев добрых иконы писати, палаты подписывати. И отец мой, митрополит Макарий, просил приставить тебя к тем иконописцам для догляду, чтобы не было в их писаниях какой ереси.

— Благодарю тебя, великий государь, и святого митрополита Макария за великую честь, оказанную мне, недостойному. Со всем тщанием прослежу я за работой иконописцев, чтобы писали они от древнего предания, со старых образцов.

Государь посчитал беседу оконченной, но Сильвестр взмахнул рукой и стал говорить так, будто читал проповедь в храме:

— Великий государь, Иван Васильевич, царь предобр к своим верным слугам, но храбро повергает к стопам тех, кто противится ему; да будут покорённые враги под ногами твоими, да поклонятся тебе цари и князья, да будешь ты благословен во веки веков! Да рассыплются поганые страны, желающие брани с тобой, а их народы помрачатся от Божьей молнии и будут, подобно псам голодным, лизать своими языками землю. И поможет тебе Господь Бог, пошлёт помощь в борьбе с противником. Станешь ты обладателем земель от моря и до моря, вплоть до конна вселенной, и поклонятся тебе все царства земные и все народы восславят тебя! Да будет имя твоё честно перед всеми народами, и люди на разных языках станут молиться за тебя. Утвердится твоё царство, которое не подвигнется во веки веков, но превознесется ещё выше, чем благословенный Ливан. Умножится слава державы твоей, и будешь ты благословен на престоле царства своего, станешь ты судить людей своих по правде, судом праведным.

Царь внимательно слушал Сильвестра. Никто никогда не говорил ему таких слов. Речь Сильвестра удивляла, поражала, потрясала душу, была для неё живительным бальзамом. И государь, напуганный и озлобленный приходом чёрных людей в Воробьёве, тяжко переживавший великое несчастье случившееся с Москвой, вдруг воспрянул духом, расправил плечи, лицо его порозовело, а тонкие ноздри хрящеватого носа взволнованно затрепетали. Между тем голос Сильвестра изменил тональность, в нём зазвучала скрытая угроза:

— Великие казни и всякие наказания Господь наведёт на нас ради грехов наших: пленение поганью, беспрестанные сечи, разорение церквам Божьим, пленение, поругание и осквернение душ христианских-иноков и священников, князей и бояр всякого возраста. А оставшихся сильные сами своих пленят и отдадут на поругание, насилие, коварные мучения. Слёзы, стенания и вопли их Господь услышит и пошлёт на землю голод, мор, оскудение всему богатству, плоду земному, скоту, зверям, птицам и рыбам: великие пожары и межусобные брани!

«И в самом деле, — думает Иван, — послал Господь наказание на Русскую землю, на Москву за мои грехи тяжкие».

— Все эти беды, — продолжал Сильвестр громким голосом, — посланы Господом Богом за то, что великое православие, непоколебимо утвердившееся в Русии, ныне малым некоим небрежением поколебалось, отчего беззаконие внезапно восстало, а многие люди, обезумев, впали в пьянство и во всякие мерзкие грехи. И царю надлежит уничтожить беззаконие, восстановить в земле Русской добродетель. Бог желает, чтобы ты все эти законопреступления прекратил и от греха людей освободил. Ты, великий государь, боголюбивый царь, ненавидящий зло, обличающий татей и всяких лихих людей, изводящий неправду, не щадящий никого, а этим срамным делам попущаешь, отчего всей земле погибель! Пророк Исаийя говорил: «Придёт к вам внезапно мятеж и придёт к вам скорбь и граду разрушение будет». Разве не сбылась ныне вся сила гнева Божьего наказанием над нами и над градами твоими ради грехов наших? И тебе, великому государю, какая похвала в этих чужих мерзостях? Или ты сам хочешь обесчеститься перед врагами своими, слушая гнилые советы неразумных людей — рабов твоих?

«Прав Сильвестр: много несправедливых казней свершилось по гнилым советам Глинских, и вот наказание Господне — великий пожар уничтожил град мой, а чёрные людишки взбунтовались, вышли из повиновения. Так не пора ли удалить от себя неразумных советников, приблизить к себе новых людей, не испорченных властью, честных и добрых?»

— Если сделаешь это — искоренишь злое беззаконие, прелюбодеяние, содомский грех и отлучишь от себя неразумных советников, — без труда спасёшься, Очистишься от прежнего своего греха!

— Ради духовного совета и спасения души своей хочу приблизить тебя к себе. Отныне не буду слушать гнилые советы неразумных людишек. Служи мне по правде и совести, чтобы воцарились на Руси тишина и спокойствие.

Сильвестр низко склонился перед государем.


— Ты чего, Афоня, ворочаешься, отчего не спится тебе?

— Тревожное предчувствие томит меня, Ульяша. Когда шли мы досматривать великокняжеский дворец в Воробьёве, глянул я на царя и обомлел: с лютой ненавистью смотрел он на нас, живыми готов был проглотить. Вот и прикидываю, как быть, ежели беда нагрянет.

— Много людей ходило в Воробьево, неужто все угодят в царскую немилость?

— Царский дворец досматривало десять человек, дай Бог, чтобы их всех миновал гнев государя…Сожалею я, что избу не закончил, самая малость осталась, случится что со мной — и без меня ребята доделают…

Тревога мужа взволновала Ульяну, она плотнее прижалась к нему, обняла рукой, словно защищая от неведомой напасти.

— Может, обойдётся, Афонюшка?

— Дай-то Бог…

Тихий стук в дверь, и мысль у обоих — не обошлось!

— Я открою, Афоня, а ты в случае чего беги через чердачное окно.

Ульяна приоткрыла дверь.

— Кто тут?

— Это я, Аверкий.

— Всегда рады видеть тебя, Аверкий, но отчего в неурочный час пожаловал?

— Где Афоня? Дело у меня к нему.

— Я тут, Аверкий, что подеялось?

— Пришёл упредить, Афонюшка, об опасности, грозящей тебе. Нынешней ночью пожаловали к нам в Кожевники неведомые люди, схватили Ульяна Устрялова да Мокея Лазарева и увели незнамо куда. Как прознал я об этом, к тебе устремился, боялся, что те люди меня опередили. Да, слава Богу, ты дома оказался.

— Спаси тебя Бог, Аверкий, за то, что упредил меня о грозящей беде.

— Рад услужить тебе, Афоня, хорошие люди обязательно должны помогать друг другу, без этого нам погибель, ибо велика сила, князя зла. А пока прощай.

Аверкий словно растворился в темноте.

— Придётся мне уходить, Ульяша.

— Куда же ты устремишься, Афонюшка?

— В заволжский скит подамся, к отцу Андриану, он человек проверенный, надёжный. А как минует опасность, к вам ворочусь.

— Подожди, я снедь соберу, путь-то у тебя дальний.

Ульяна обернулась мигом, подала Афоне мешок с едой. Где-то поблизости залаяла собака, ей откликнулась другая, третья… В дальнем конце проулка послышались шаги многих людей.

— Уходи, Афонюшка, не мешкай!

Афоня шагнул в темноту и тотчас же скрылся в тумане, наплывавшем с Яузы. Было свежо, резко пахло укропом, огурцами.

Ульяна возвратилась в избу, сложила на груди руки, чтобы умерить биение сердца. Шаги затихли возле их дома. В дверь постучали. Проснувшиеся дети встали рядом с матерью.

— Кто там? — спросила Ульяна.

— Нам нужен Афоня.

— А он до сих пор не вернулся домой.

— Открывай!

Дрожащей рукой Ульяна отомкнула засов. Вошли трое, долго искали Афоню на чердаке, под лавками, заглянули даже в печь.

— Ничего, мы его и из-под земли достанем!

С этой угрозой удалились.

— А где же Ивашка? — спохватилась Ульяна.

— Он шепнул мне, что пошёл догонять отца, — ответил Ерошка.

— А ну как не догонит?

— Не догонит — воротится.

Ульяна до утра не сомкнула глаз. Найденный сын не вернулся.

ГЛАВА 12

Микеша Чупрунов не смирился с похищением дочери разбойниками, в мае он дважды побывал у нижегородского наместника, требуя от него присылки воинов для отыскания и уничтожения становища татей. Объединить силы бояр не представлялось возможным: каждый страшился хотя бы на день оставить свою усадьбу без надёжной охраны, поэтому-то и настаивали на присылке воинов наместником. В начале июня воины явились в усадьбу Микеши Чупрунова, куда тотчас же прибыли и соседние бояре — Плакида Иванов, Акиндин Охлупьев, Докучай Засухин. За месяц до того Микеша послал своих людишек в разные стороны проведать, где находится становище злодеев.

В день Лукьяна Ветреника выступили в поход. После похищения разбойниками Катеринки Акиндин Охлупьев посматривал на соседей свысока.

— Как Бог милует твою дочку, Плакидушка? Тот горестно махнул рукой.

— Завидую тебе, Акиндин, — сын у тебя, а с девками одно горе. Уж как я стерёг её честь, а всё равно не уберёг — брюхатая ныне ходит. Кто, спрашиваю, опозорил тебя? Сначала молчала, а потом призналась, что имела дело с молодцем, привозившим царёву грамоту. А ведь кто он? Дружок Кудеяров, тать проклятущий! Вот ведь как опозорили на старости лет!

— Не печалься больно-то, не у одного тебя горе. У Микеши вон дочь совсем в полон увели, неведомо что с ней сталось. А ты, Докучаюшка, что не весел?

— Чему, Акиндин, радоваться-то? Разбойники совсем обнаглели, являются к боярам посередь дня, творят суд и расправу. Как отхлестали меня на глазах собственных слуг — ничто не мило теперь, охота отыскать тех разбойников да отплатить сполна. Шкуру с живых спущу!

— Не зарекайся, Докучаюшка, вон Плакида как-то пообещал из Кудеяра лепёшку сделать, а он тут как тут!

Бояре подозрительно огляделись по сторонам, не прячутся ли за деревьями лихие людишки. Вдоль дороги возвышались сосны — могучие, огромные, между ними далеко видать — нет никого. Но вот послышался скрип колёс — навстречу неспешно катили три подводы. Микеша, подняв руку, остановил их.

— Кто такие да куда путь правите?

— Мы людишки купца Глеба Короткова из Мордовского Арземасова городища, едем в Нижний Новгород на ярмонку, — бойко ответил Корней, ехавший на передней телеге.

— Слыхивал о таком купце. А ты кем у него служишь?

— Сын я ему, Корнеем кличут.

— Ну-ну… А не попадались ли вам лихие людишки?

— Попадались, боярин, да только зимой это было, под вечер. Как выскочат они из-за дерев, да как засвищут, у меня от страха аж сердце в пятки утекло. Ну, думаю, конец мне пришёл. А у разбойников рожи такие свирепые — прямо жуть! Впереди двое за главарей у них. Одного Елфимом, другого Кудеяром кличут. Отобрали у нас всё — деньги, оружие, еду, какая была, да велели побыстрее убираться подобру-поздорову. Не помню, как добрались мы тогда до Нижнего Новгорода.

Бояре внимательно слушали рассказчика.

— В коем месте повстречали вы лихих людишек?

— А недалеко отсюдова: проедете с версту, там дорога под уклон пойдёт, а как спуститесь, то и увидите то место. Может, они и ныне затаились там.

Услышанная весть взбудоражила бояр; разрешив Корнею ехать, они лишь мельком взглянули на его спутников. На первой подводе кроме него сидела девка, на второй — старик с бабой, лицо которой почти целиком было замотано платком, а на задней телеге ехали два насупившихся мужика.


Отъехав на безопасное расстояние, разбойники стали оживлённообсуждать происшествие.

— Молодец, Корней, — похвалил Филя, — ловко ты заговорил зубы боярам.

— Вовремя мы смотались из становища, перебил его Олекса, — наверняка бояре пронюхали, где мы есть. Седмицу назад Елфим изловил человека, который признался, что он послан Микешей Чупруновым прознать, где мы хоронимся. Вот тогда-то Елфим и согласился разделиться: сам перешёл в Волчье становище где у него потайная изба есть, а нас отпустил на лето в Веденеева.

Кудеяр ласково взглянул в глаза Катеринки.

— Вот и довелось тебе свидеться с отцом… Чего же ты плачешь? Или жалко стало боярских хором?

— Видит Бог: не жалко мне боярских хором, потому как с милым и в шалаше рай. А всё же взгрустнулось невесть отчего, да и страшно стало: вдруг нас признают? Тебя с Филей отец не раз видел, дивлюсь, почему нынче не разглядел.

— Мы с Филей каждый раз иное обличье имеем, оттого Микеша нас и не признал. А ведь и ты в этом деле преуспела. Опасался я за тебя: ну как отец разглядит!

Катеринка положила голову на грудь мужа.

— Хорошо мне с тобой, Кудеярушка, одно тревожит: неужто всю жизнь так мыкать придётся? Ведь и у меня, и у Любаши могут дети народиться. Как с ними-то от преследований бояр спасаться?

— Не мы одни так мыкаем — в лесах беглых людей видимо-невидимо… Не раз думал я о нашей судьбе и вот что решил: купим землю в Веденееве, построим избы и заживём сами себе хозяева. Мало ли на Руси Выселков!

Катеринка крепче прижалась к Кудеяру, мечтательно произнесла:

— Заведём с тобой всякую живность — коровку, овечек, курочек…

Впереди, на высоком берегу Волги при впадении в неё Оки, показался Нижний Новгород. В бытность Василия Ивановича в 1511 году была завершена постройка нижегородского кремля — одного из самых замечательных сооружений Руси. С Верхнего холма крепостная стена, крытая тёсом, громадными уступами сбегала вниз, охватывая «подол» у берега Волги. Четверо ворот вели в город — Дмитровские, Никольские, Ивановские и Егорьевские. Перед Дмитровскими воротами стояла отводная башня, соединённая с ними каменным мостом, перекинутым через глубинный ров. В полуверсте от рва был насыпан земляной вал. За крепостной стеной возвышался собор Преображения, несколько деревянных и каменных церквей, дома воеводы, духовенства, служилых людей, а вокруг них — множество небольших деревянных изб, стоявших так тесно, что нигде не было видно пустого места. К кремлю примыкал обширный посад. Под крутым берегом возле Волги расположился Печерский монастырь со своей слободкой. Монастырь стоял на торной дороге, по которой бурлаки тянули суда вверх по реке, поэтому и именовали его — «На Бечеве». Монахи, основавшие монастырь, жили в пещерах, выкопанных в крутом волжском берегу, который время от времени обрушивался, сползал в реку, отчего жилища первых иноков не сохранились, но память о них осталась в названии монастыря.

Ребята проехали на многошумное нижегородское торжище, где глаза разбежались от обилия товаров. Рядом с московскими, ярославскими, муромскими купцами важно восседали кизилбашские[322], бухарские, хивинские, астраханские торговые люди. Продав лошадей и телеги, спустились в нижний посад. Поблизости от реки располагались лавки и амбары с хлебом, рыбой, солью и всякими другими товарами, а чуть дальше — верфи, где стояли готовые и строились разнообразные речные суда — карбасы, учаны, струги, лодки, которые охотно покупали не только русские, но татары и армяне.

— Какое судно надобно добрым молодцам? — весело спросил ребят светловолосый широколицый новгородец; взгляд у него приветливый, располагающий к себе.

— Ищем мы лёгкий струг[323], нам же норовят продать большой карбас, а пошто он нам? — ответил Кудеяр.

— Верно, карбас купцам надобен, а вы-то ведь торговлей не промышляете, вам для иного судно нужно, — нижегородец улыбчиво смотрел на ребят, как будто видел их насквозь.

— Слишком ты догадливый, дядя, а таким в жизни не всегда везёт.

— В нашем деле без догадки да смётки нельзя. Вам куда плыть надобно — вверх или вниз?

— Вверх.

— Ступайте за мной, покажу я вам струг — в самый раз будет.

По узкому проходу между заборами спустились к воде, на которой покачивалось новёхонькое стройное судно.

— Ну как, поглянулся вам мой струг?

— Хорош. Сколько просишь за него, хозяин?

— Немного — всего два рубля.

— Да нам карбас с парусом и бичевом отдавали за полтора рубля, а ты за такую лодчонку два просишь. Совесть-то у тебя есть?

Казалось нижегородец смутился, он и в самом деле заломил цену немалую в расчёте на то, что разбойнички торговаться не будут.

— Сколько же вы дадите?

— Рубль.

— Так уж и быть, уступлю полтинничек.

— Рубль и десять денег, больше не дадим, купим другое судно.

Вознамерившись обзавестись землёй, Кудеяр решил не разбрасываться деньгами, как нередко делал раньше. Нижегородец согласился.

— По рукам, добрый молодец.

Отправив Филю с Корнеем за продуктами на торжище, Кудеяр с Олексой занялись подготовкой струга к плаванию — проверили парус, опробовали вёсла, руль. Катеринка с Любашей навели на судне порядок: натаскали сена, покрыли его холстинами — получились пахучие постели. А потом, не мешкая, развели костёр — сварили из купленных тут же стерлядей уху. Так что когда все собрались, сразу же приступили к трапезе.

Вскоре начало смеркаться, и хотя Кудеяр приказал ложиться спать, чтобы спозаранку отправиться в путь, молодёжь долго не могла угомониться: Филя с Корнеем, закупавшие еду, успели заскочить в кабак и пропустить по чарочке, Олексу же волновало ожидание скорой встречи с родными в Веденееве, с которыми он не виделся четыре года. Корней вскоре ушёл в носовую часть судна к своей Любаше, Кудеяр уединился с Катеринкой, а Филя с Олексой вели на корме задушевную беседу.

— Путь у нас, Олекса, долгий, и днём отоспимся вволю, а сейчас не до сна, уж больно хорошо вокруг. От дивной красоты, сотворённой Всевышним на радость людям, в душе то слёзы вскипают, то песня родится. Хочется взять в руки гусли и громко петь о красоте земли Русской, Волги привольной. Глянь на то облако- померкло оно, и словно тёмный дракон распростёрся по небу, пожрав вечернюю зорю. От воды теплом веет, а река- словно баба во сне разметалась и сладко так дышит.

— А у тебя, Филя, баба была?

— Много их было, я ведь при кабаке жил, а там всякий народ обретается как мужского, так и женского пола. Но ты ведь не про них спросил — много ли проку в кабацких бабах? В молодости о такой девахе мечтается, коя жар-птице подобна. Вот и я так же мыслил в юные годы. Увидел раз в Белозерске девицу — Кузнецову дочь и ошалел от счастья. Она хохотушкой была, мои шуточки-прибауточки по нраву пришлись ей, стали мы встречаться. Да только всё это понапрасну было: посватался к моей красуле купчик — его отец солью в Белозерске торговал, — она меня тотчас же забыла. Что о них, бабах, говорить, глянь, какая красотища вокруг!

— В Белозерске так же лепотно?

— Об эту пору там ночи светлые, глянешь — вокруг всё белым-бело: белая вода в озере, белое небо над ним. Ярмонка там бывала о сборном воскресенье[324] да о средохрестье[325]. А в Кирилловой монастыре ярмонка справлялась во Введеньев день[326], в Успение Богородицы да в день смерти основателя монастыря Кирилла Белозерского[327]. Торгуют три-четыре дня, народ бесчинствует — шумит, песни горланит, драки учиняет, великое бесчестие творит богомольцам, сбирающимся в эти дни в монастыре. И тогда святые отцы били челом великому князю, чтобы запретил он торговым людишкам собираться возле обители. Тот согласился. Ярмонки было прекратились, но вскоре всё пошло по старине, ибо поняли монастырские старцы: не в их интересах изгонять торговых людишек, потому как через них казна монастырская полнилась. Ради денег смирились они с бесчестием. А по мне так хоть каждый день — ярмонка. Люблю скоморошничать, людей забавлять. Схлынет веселье — в душе слёзы вскипают, грустно становится. Слышь, как монахи в церкви всенощное бдение служат, складно поют- век бы слушал.

— Заболтались мы с тобой, Филя, вон уж утренняя зорька проглянула.

— Пора и нам соснуть, Олекса.

Казалось, только на миг глаза смежились, а уж совсем светло вокруг, солнышко припекает. Сели за вёсла, чтобы вывести судно на речной простор, а там тёплый южный ветер вздул парус, и струг своим ходом устремился вверх против течения.

В тот же день слева по борту миновали Балахну у Соли — город, построенный десять лет назад, в бытность Елены Глинской, на месте небольшого поселения. Славится Балахна соляными варницами, принадлежащими посадским людям. И хоть недавно возник этот город, посад его велик и многолюден. Зелёные луга подступили к самым домам.


Отец Андриан открыл книгу с духовными стихами. Ему особенно нравилось стихотворение про Иоасафа-царевнча и пустыню:

Прекрасная пустыня!
Восприми меня, пустыня,
С премногими грехами,
Со многозорными делами,
Яко матерь своё чадо
На белые руци!
Научи меня, пустыня,
Волю Божию творити,
Яко матерь своего сына
На добрые дела!
Избавь меня, пустыня,
Огня, вечныя муки!
Возведи меня, пустыня,
В Небесное Царство!
Эти слова были созвучны его собственным помыслам, душевным устремлениям. Дочитав стихотворение до конца, Андриан встал перед иконами на колени. Сперва он молился за Русскую землю, за всех людей, населяющих её, а потом уж за всех родственников и знакомых.

— Излей благодать Твою, Боже, на Русь святую и весь люд русский. Да соединятся все народы, её населяющие, в одну семью, Тебя, Отца Небесного, единомысленно исповедающую, всю жизнь свою по вере устрояющую, да будет едино стадо и единый Пастырь. Да будет хлеб насущный и духовный для всех без изъятия. Пошли, Господи, делателей добрых на русскую ниву твою, да огласят они её глаголами правды Твоей, да просветят её примером жизни по вере. Пошли, Господи, народу русскому чуткость сердца, да разумеет он святые речи избранников Твоих, да разумеет он святую волю Твою и неизменно и с радостью творит её, да будет Русь воистину свята, да соединится она единомысленно и единодушно в одно единое царство Христово, мыслию, словом и делом верное Богу и Христу его… Излей, Господи, благодать Свою на верных друзей моих- покойных Гришу и Парашу и ныне живущих Афоню и Ульяну, а также на детей их — Якима, Ивана, Ерофея, Мирона, Неждана и Настасью…

Стук в дверь прервал его молитву.

— Войди, — произнёс Андриан, не вставая с колен. На пороге показался Афоня.

— Лёгок на помине, Афонюшка, а я только что молился за тебя и твою семью.

— Твоими молитвами, отец Андриан, мы и живы. Но не один я явился к тебе, следом за мной увязался из Москвы Ивашка, да по дороге заболел, еле дотащил его до скита.

— Где же он?

— Лежит возле кельи.

— Давай внесём его сюда да положим на лавку.

Ивашка был без сознания, хрипло, с трудом дышал.

— Есть у нас знахарка Марья Козлиха, она травами разными болящих лечит. А к ней прибилась сиротка Акулинка, которая превзошла свою наставницу в её ремесле: коснётся кого рукой, тот сей же миг на поправку идёт. А уж набожная какая! Только её в церкви и видно. Не иначе как сам Бог помогает ей лечить людей.

— Ты бы позвал, не мешкая, знахарок-то, боюсь, не помер бы Ивашка, дюже плох он.

Андриан вышел из кельи и вскоре вернулся со стройной миловидной девушкой. За последний год Акулинка вытянулась, похорошела. Глянула она на Ивашку, разметавшегося на лавке, и смутилась.

«Сколько раз видела я его во сне, а он, оказывается, на самом деле есть на белом свете, и вот свёл нас Господь в этой келье».

— Откуда он да как звать его?

— Это мой найденный сын Ивашка. Его мать на кухне при великом князе в Москве служила да незнамо отчего наложила на себя руки. Остался он един как перст, я и усыновил его. Уходил я из Москвы ночью, погони опасался, и вдруг слышу чьи-то осторожные шаги за спиной. Остановлюсь — ничего не слышно, тронусь в путь — вновь сзади шаги. Таился Ивашка, боялся, что я его домой ворочу, а как вышли за пределы Москвы, объявился: это, слышу в тумане, я — Ивашка. Мы с ним ещё зимой, в починки, когда великий князь женился на боярской дочери Анастасии, размечтались побывать летом в Заволжье. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

— Какое несчастье, Афоня?

— О пожарах в Москве слышал?

— Сказывали о том калики перехожие.

— Так после третьего пожара московский люд отправился к царю в Воробьёве и потребовал выдать поджигателей — княгиню Анну Глинскую и её сыночка Михаила. Государь сказал, будто их нет у него во дворце, а народ не поверил и попросил допустить выбранных людей во дворец, чтобы убедиться в отсутствии Глинских. Царь согласился, и мы, выбранные народом люди, осмотрели дворец, а потом сказали всем, что Глинских у государя нет. С тем народ и разошёлся. А нас, выкрикнутых московским чёрным людом, царь повелел тайком схватить. Спасибо верному дружку — упредил он меня о грозящей беде. Вот я и устремился в Заволжье, авось здесь не сыщут. Да только в чём моя вина, Андриан? Не по своей воле, а по желанию народа довелось нам осматривать царский дворец.

— Нет твоей вины, Афоня. Рад видеть тебя здесь, в Заволжье.

Казалось, Акулинка внимательно слушала рассказ Афони, но мысли её были о другом. Каждая чёрточка на Ивашкином лице была мила ей: и ямка на подбородке, и приоткрытый, по-юношески припухлый рот, и мягкие, недавно пробившиеся волосы над верхней губой, и тёмные густые брови, сомкнувшиеся на переносице. Акулинка протянула было руку к Ивашкиной груди, но тут же отдёрнула: ей показалось, будто все догадываются об её чувствах к больному. Но как же она сможет лечить его? Подумают ещё, вот бессовестная — на виду у людей ласкает парня.

— Что же ты не лечишь его, Акулинушка? — спросил отец Андриан. — Сама видишь — плох парень.

— Слёзно прошу помочь Ивашке, ничего ради его спасения не пожалею!

— Ничего мне от вас не надобно, — почти грубо ответила Акулинка и стала произносить непонятные слова. Её ладони с распростёртыми пальцами зависли над Ивашкиной головой, а потом медленно двинулись вдоль туловища и стали как бы растирать грудь, не касаясь её.

Ивашка перестал хрипло дышать, а когда девушка повторила движение рук, открыл глаза и приветливо улыбнулся Акулинке. Казалось, он целиком, без остатка был занят созерцанием её и потому никого больше не видел вокруг.

— Здравствуй, милая девица! — прошептал он и взял её за руку.

Акулинка зарделась как маков цвет, но руку не отняла.

— Здравствуй, Иван-царевич, наконец-то ты пришёл сюда…

— Вот диво-то: всю жизнь парень девок сторонился, а тут вдруг осмелел, — тихо проговорил Афоня.

— Видать, сам Господь их свёл. Глянь на них — они как будто бы давным-давно знают друг дружку. Оставим их, Афонюшка, выйдем на свет Божий.

Едва покинули келью и сразу же увидели людей, идущих от речки.

— Господи, да это ведь Кудеяр, никак, объявился! А вон и дружок его веденеевский Олекса, да ещё незнакомый парень и две девицы.

Увидав отца Андриана, Кудеяр ускорил шаг.

— Рад видеть тебя, Кудеярушка, целым и невредимым, все эти годы скорбел о тебе душой, молил Бога помочь тебе.

— И я опечален был разлукой с тобой, отец Андриан. А ныне явился не один — с женой Катеринкой. Так ты бы благословил нас на совместную жизнь.

— Благословляю вас, дети мои, будьте счастливы до конца дней своих. Где же ты добыл такую красавицу?

— В нижегородских местах.

— Чего там поделывал?

— Вольные люди мы, отец Андриан…

— Татьбой, выходит, промышлял… А ведь это грех тяжкий.

— Грешно ни за что ни про что убить или ограбить человека, отнять у него последний кус хлеба, но много ли греха в том, чтобы отобрать имущество у грабителя и отдать его тому, кого он ограбил? Для себя мы брали самую малость. А ныне решили мы купить землю неподалёку от Веденеева, построить избы и жить трудом рук своих.

— Намерения ваши угодны Богу. Только нелегко будет — почти половину урожая придётся отдать боярину, да и сноровку надобно иметь к крестьянскому делу.

— Не стращай ребят, отец Андриан, сноровка явится во время работы. Их задумка понравилась мне — мы ведь с Ивашкой такие же беглые, как и они, поэтому, если ребята нас не прогонят, мы с сыном хотели бы с ними поселиться. Ныне самое время избы ставить, до холодов как раз управимся.

— Согласен ли ты, Кудеяр, принять в долю моего друга Афоню вместе с сыном Ивашкой?

— Согласен, отец Андриан, нам толковый человек очень даже нужен.

— Тогда с Божьей помощью приступим к делу.

ГЛАВА 13

На Кузьму-Демьяна[328] — проводы осени, встреча зимы. На Москве-реке тонкий ледок сковал поверхность воды. Невелика у Кузьмы-Демьяна кузница, а на всю Русь святую в ней ледяные цепи куются.

А через день в великокняжеском дворце свадьба — брат государя пятнадцатилетний болезный Юрий Васильевич женится на юной красавице Ульяне, дочери князя Дмитрия Фёдоровича Палецкого. Незавиден жених- прост умом, беспамятен, открыв рот бессловесно взирает на окружающих. Но поди ж ты — царёв брательник, с ним любой боярин не прочь породниться.

Всё родовитое боярство приглашено на свадьбу, нет только Глинских, их места заняли многочисленные родственники жены государя Анастасии Захарьиной. И пока в великокняжеских палатах взметали вверх кубки во здравие молодых, в небольшой горнице Михаил Васильевич Глинский беседовал с бывшим псковским наместником Иваном Ивановичем Турунтаем-Прон-ским.

— Кто я есть? — вопрошал захмелевший Михаил. — Дядя самого царя! Да что в том толку-то? Никто со мной ныне не считается, всяк себя выше меня ставит, вон и на свадьбу племянника не позвали… На улиие появиться боязно: чернь растерзать готова. Имение наше после пожара пограбили, разорили двор Глинских, славившийся на всю Москву, а людишек наших, коих мы из Литвы привезли, всех побили. Вот и приходится нам с матушкой таиться по монастырям. А не так давно государь лишил меня сана конюшего, посадил на моё место Ваську Чулка Ушатого. Тот вместе с Ванькой Фёдоровым, коего митрополит пригрел, из опалы вызволил, всячески пакостит мне. Мало казнил я своих ворогов!

— Да и я ныне в опале. Псковичи жаловаться на меня удумали, всячески бесчестили перед государем, вот он и обозлился на меня, прогнал с наместничества.

— Жалобщиков тех по моему наущению царь так бесчестил, что они не рады были своему челобитью. Да и тут митрополит против нас государя настроил. Вот вредный попик! Не будь его, мы бы и ныне властвовали, вертели бы государем как хотели. Во время пожара, говорят, Макарий чуть не задохся, но быстро оклемался и сразу же бояр возле себя собрал, чтобы супротив нас, Глинских, поднять. Слух в народе пустил, будто бы мы волхованием занимались, Москву запалили. Страшно подумать, что с Русью станет, когда чернь в силу войдёт!

— И не говори, Миша! Везде ныне бояре стоном стонут: развелось лихих людишек видимо-невидимо, грабят, убивают, насилуют властелинов. Мне теперь во Пскове хоть не показывайся, каждый норовит вслед плюнуть или камень швырнуть, того и гляди как бы из-за угла не прикончили. Вышла чернь из повиновения, и не диво: перестал государь чтить великие роды, опирается на безвестных выскочек вроде Алёшки Адашева да попа Сильвестра. Князь великий зело верит писарям, набирает их не от знатного рода, а из поповичей или простого всенародства, а ведь многие из них ненавидят вельмож своих. Ведь кто он есть — Алёшка Адашев? Сын гонца Федьки Адашева родом из Костромы. Их обоих государь в Царьград к турскому султану посылал. Так там Алёшка-то разболелся и с год оставался в туретчине, поди, совсем опоганился с нехристями бусурманскими. А государь по возвращении Алёшки из Царьграда пожаловал его, взял в приближение, ныне он уже стряпчий[329], а отец его — боярин. Из грязи да в князи!

— Адашевы нынче в друзьях у Захарьиных, это они вознесли их до небес, жёнка Алёшки Адашева Настасья приглашена на свадьбу вместо моей Аксиньи, — Михаил Васильевич досадливо махнул рукой. Выдвижение Адашевых свершилось при нём, и ему не удалось его предотвратить: государь прямо-таки очарован скромностью и честностью Адашева, готов без конца слушать его рассказы о туретчине. — Так что же нам тут, на Руси, делать? Не лучше ли в Литву к Жигимонту податься? Два года назад престарелый Жигимонт Казимирович сдал своему сыну Жигимонту Августу управление Литвою. Нерешителен был старик, боялся русского великого князя. А чего боялся-то? Смута боярская была на Руси, управляемой дитем несмышлёным. Упустил Жигимонт своё. Ныне его сын по-другому дело поведёт. Ежели мы с тобой переметнёмся в Литву, молодой король ох как обрадуется! При нём нам будет куда лучше, чем при царьке Иване.

Мутные от выпитого вина глаза Турунтая-Пронского оживились.

— Здорово ты удумал, хуже, чем здесь, нам нигде не будет. Правда, слышал я, будто новый король ничуть не лучше старого. Едва ли он помышляет сейчас о войне с Русью, пока что ему приходится воевать за свою бабу Варвару Радзивилл. — Турунтаи-Пронский язвительно захихикал. — Женился он на ней втайне от отца с матерью и вельмож польских. Когда паны узнали о его женитьбе, то потребовали развода. Но куда там! Жигимонт Август без ума от своей Варвары, из-за неё с польскими вельможами враждует.

— Пусть себе враждует, лишь бы нас хорошо принял. Согласен ли ты, Ваня, устремиться вместе со мной в Литву?

— Согласен. А когда ты думаешь тронуться в путь?

— Надобно поспешать, пока свадьба племянника не завершилась. Послезавтра с Божьей помощью и отправимся в дорогу. Давай выпьем за успех задуманного дела, — Михаил Васильевич наполнил кубки вином.

— А с семьями как быть?

У Глинского после пожара и грабежа, учинённого московским чёрным людом, пожитков было немного. Княгиня Анна, боясь за свою жизнь, согласилась бежать с ним в Литву, Жена Аксинья перечить не будет, ей сейчас тоже несладко приходится.

— В Литву отправимся вместе с семьями. — Михаил Васильевич горестно покачал головой. — Вот до чего дожили: вместо того чтобы веселиться на свадьбе племянника, помышляем тёмной ночью бежать из своего отечества.


Из окна кремлёвского дворца царь с грустью смотрел на пепелище. Вопреки ожиданиям осень выдалась тёплая, и это в какой-то мере облегчало жалкое существование погорельцев. Вчера выпал первый снег, но быстро растаял, остались лишь белые шапки на печных трубах, возвышающихся среди пепла и головешек. Несмотря на принимаемые меры, Москва восстанавливалась медленно.

Анастасия, сидя за рукоделием, с состраданием поглядывала на мужа. Не утерпев, приблизилась к нему, ласково обняла.

— Не печалься, любимый мой, время залечит раны, причинённые пожаром, вновь отстроится Москва. Вспомни: уж сколько раз так бывало, а она стоит, красуется пуще прежнего.

— Больно мне оттого, что, будучи отроком, мечтая о власти, замышлял я сотворить для земли Русской много добра, а ныне же приходится не о новинах помышлять, — как бы бедность залатать. Боярин Фёдор Воронцов, побывавший во многих странах, сказывал о море, по которому куда хочешь на кораблях доплыть можно, потому море мнилось мне множеством дорог. Думалось, надобно во что бы то ни стало пробиться к морю. Да разве можно теперь помышлять об этом?… Или вон послал я Иоганна Шлитте к немецкому императору Карлу, чтобы тот дозволил привезти к нам всяких мастеровых людей. Так ведь те розмыслы[330], увидев такое наше бедствие, испугаются, назад убегут.

— Не испугаются, государь, коли ты им хорошо заплатишь, ещё как благодарить почнут. А платить нам есть чем, Русскую землю Господь богатством не обидел.

— Твоя правда, юница моя славная, — Иван оживился, глаза его взволнованно заблестели, — с твоей помощью я свершу всё, о чём помышлял в отрочестве.

— Много ещё доброго сотворишь ты, государь, для блага земли Русской, — произнёс, входя в палату, митрополит Макарий; лицо у него розовое, смеющееся, — печалиться о пожаре не следует, — дел накопилось немало. Казань воевать нужно? Нужно! Великое то дело.

— Кабы мне бояре не мешали, сколько я успел бы сделать!

— Кто своеволил в твои юные годы, ныне лишён власти: ни Бельские, ни Шуйские тебе не помеха. В последнее время Глинские было ухватились за власть, много зла сотворили они, да Бог покарал похитителей власти: Юрия народ казнил, а Михаил в бега ударился.

— От Петра Шуйского, которого мы вдогонку за бежавшими в Литву послали, нет ли вестей, святой отец?

— Вестей пока нет, да и не в них дело: и Михаил Глинский, и Иван Турунтай-Пронский для нас богатство малое — мертвецы они, нам же о живых думать надобно. Оглянись вокруг, государь, — возле тебя верные слуги Захарьины да Морозовы. Но и среди молодых немало толковых людей найдётся. Взять хоть Андрея Курбского, племянника Василия Михайловича Тучкова, безвременно скончавшегося незадолго перед твоей свадьбой: весьма начитан, в грамоте толк разумеет, пишет изысканным слогом. Обрати взор на Алексея Адашева: спокоен, разумен, честен, любое дело, которое ты поручишь ему, исполнит беспрекословно, самым наилучшим образом. Недавно довелось мне беседовать с подьячим Иваном Висковатым, удивившим меня своими мудрыми суждениями о том, как надобно вести дела с иноземными государствами. Прекрасно знает он, что творится в других землях — в Италия, Англии, Франции, Испании. Многими добрыми людьми изукрашена земля Русская, и эти люди есть не только среди знатных да богатых.

Дивится государь мудрости митрополита. Далеко вперёд заглядывают его глаза, словно вознамерился прожить старец три жизни. Вот он, царь, молод, а страх одолевает-суметь бы завершить задуманное, оттого спешит: не успеет закончить одно дело, принимается за другое, занявшись вторым, забывает о первом. У Макария всё иначе. На много лет вперёд знает он, когда должно завершиться то или иное дело. Взять хоть Великие Четьи-Минеи. Немало лет, не разгибая спины, трудятся его люди над ними, и ничто не может отвратить завершения этого большого дела.

Дивится государь и тому, как всюду ширится влияние митрополита, как умеет он привлечь на свою сторону строптивых бояр. Явившись в Москву из Новгорода, на кого он опирался? Разве что на Морозовых да Тучковых. Ныне же многие боярские семьи, начиная с обширного древа Захарьиных, почитают его. Давно ли ходил он на поклон к Андрею Шуйскому, чтобы выговорить жизнь для Фёдора Воронцова, слушал насмешки от сторонников Шуйских? Ныне же дружки казнённого Андрея — верные слуги Макария, взять хоть Фёдора Скопина-Шуйского или Юрия Тёмкина. Каждое слово митрополита для них закон. Ну не чудо ли это? Как и всякий великий человек, Макарий не цепляется за мелочи, не осуждает случайно провинившегося. Вот и в государе видит он прежде всего достоинства, чуткое, легко ранимое сердце, великодушно не замечает его прегрешений, порой тяжких, кровавых, не спешит высказывать порицания. За всё это Иван Васильевич глубоко чтит своего мудрого наставника.

— Задумал я, — продолжал первосвятитель, — собрать церковный собор. Пора и нам наводить у себя порядок. Плохо у нас поставлено обучение грамоте и письму, да и еретиков развелось немало. Взять хоть Феодосия Косого. Яко лев рыкающий кидается он на основы святой церкви, твердит всюду, будто не подобает у христиан властям быти и воевати.

Царь досадливо махнул рукой.

— Казнить таких еретиков надобно!

— Да и то признать нужно: многие неправды творят попы и монахи. Потому намерены мы на том соборе запретить монахам предаваться пьянственному питию и вину горячему, не должны они сквернословить, ходить нагими, мыться вместе с бабами. За всё это будем карать плетьми.

— Когда я был мал, бояре злым умыслом похитили у меня власть, порушили законы, установленные при моём отце великом князе Василии Ивановиче и деде Иване Васильевиче. Поэтому хочу, чтобы нынешние законы были построены по святым правилам и праотеческим заповедям, на чём святители и я, царь, приговорим и уложим, чтобы были они твёрды и неподвижны в веках.

— Ты, государь, вели ближним своим людям, из тех, кто поумней, пусть подумают, какие законы нам надобны. Старый Судебник был писан ещё в прошлом веке, при твоём деде великом князе Иване Васильевиче. Так ведь ныне многое изменилось. Государство наше растёт, ширится, а вместе с тем увеличивается число служилых людей, которым нужны деньги и земли. Между тем земли и богатства — в руках у немногих знатных вельмож, не намеревающихся поступаться своими правами. Какие же законы надобно нам принять, чтобы тех и других удовлетворить?

— Добро, святой отец, немедля велю заняться тем делом. Но ведь не только в руках вельмож земли и богатства. Владеют ими и многочисленные святые обители.

— Богатых обителей немного, государь, большинство монастырей влачит жалкое существование.

В палату вошёл Алексей Адашев, низко склонился перед государем и митрополитом. Стан у него стройный, ладный, на бледном красивом лице выделялись голубовато-серые глаза, смотревшие на собеседника внимательно и доброжелательно. Глядя в эти ясные и чистые глаза, трудно было молвить неправду. Да и сам Алексей пуще огня страшился даже самой малой лжи. Никто никогда не видел его праздным, пирующим, смеющимся. Алексей не раз говорил, что каждый миг, проведённый им праздно, есть грех, потому что в это время могут страдать невинно обиженные и нуждающиеся в его помощи люди. Питался он скудно, иногда за весь день съедал одну просфору. В его доме постоянно жило около десятка тяжелобольных. Возвратившись с царской службы, Алексей не спешил удалиться на отдых, а шёл к страдальцам и своими руками смывал с их тел струпья и гной.

Тихая и немногословная жена его Анастасия ни в чём никогда не перечила мужу, почитала его за святого. Отец её Захар Постник Андреевич Сатин, служивший писцом в приказе Большого дворца, подружился с отцом Алексея Фёдором Адашевым, когда тот по смерти великой княгини Елены Васильевны оставил посольскую работу и поступил в тот же приказ писцом. Переход Фёдора Адашева в приказ Большого дворца означал понижение по службе, поскольку, будучи писцом, очень трудно было продвинуться. Однако поддержка влиятельных Захарьиных помогла Фёдору стать дворецким Большого дворца.

Друзья пожелали, чтобы их дети соединились брачными узами, и те приняли родительскую волю, как если бы это была воля Всевышнего. На недавнюю свадьбу царёва брата Юрия Васильевича Анастасия была приглашена вместо жены Михаила Васильевича Глинского Аксиньи. Помимо дочери Анастасии у Захара Постника Сатина были ещё сыновья. — Никита, Фёдор и Алексей.

Они вместе с Алексеем Адашевым и его братом Данилой застилали брачную царскую постель.

Своим поведением Алексей заметно отличался от своих сверстников. Несмотря на незнатное происхождение, он пользовался уважением многих родовитых бояр, признававших за ним высокие нравственные и умственные достоинства.

— С чем пришёл, Алексей?

— Возвратился воевода князь Пётр Иванович Шуйский, коего ты, государь, посылал вдогонку за Михаилом Васильевичем Глинским да Иваном Ивановичем Турунтаем-Пронским; привёз он беглецов. Пётр Иванович просит указать, что с ними делать.

— Проведал ли, почему метнулись они к нашим недругам?

— Сказывали Михаил Васильевич да Иван Иванович, будто они побежали, испугавшись убийства Юрия Васильевича Глинского.

Царь вышагивал из угла в угол, раздумывая, какую казнь учинить беглецам. Митрополит внимательно следил за ним.

— Подумай, государь, о том, — тихо проговорил он, — что и Глинский, и Турунтай-Пронский ныне почти что мертвецы.

Иван кивнул головой.

— Вели Петру Шуйскому отпустить их на поруки. Князя же Михаила Васильевича я посылаю на городовую службу в Васильев. А чтобы другим неповадно было бегать в Литву, дворы и имение беглецов запиши на меня.

— Кого, государь, велишь послать наместником во Псков вместо Турунтая-Пронского?

Царь вопросительно глянул на митрополита.

— Да хоть князя Юрия Тёмкина, — подсказал тот, — его отец Иван Иванович Темка, до того как погиб под Оршей[331], наместничал в Новгороде и Орешке, новгородцы до сих пор его добрым словом поминают.

В который раз государь подивился памятливости митрополита, да и тому, как он умеет обращать своих недругов в верных союзников. Совсем недавно Юрий Тёмкин был в дружках у Андрея Шуйского да Фомы Головина, наступавшего на митрополичью мантию, ныне же во всём послушен первосвятителю.

— Хорошо, пусть Юрий Тёмкин едет во Псков.

— В Опочке взбунтовались чёрные люди, посадили в крепь великокняжеского пошлинника Салтана Сукина, который будто бы много зла творил.

— Надобно послать псковичей усмирить опочан.

— Сказывают, будто псковичи сочувствуют опочанам, худо бы не было, государь.

«Прав Алексей: псковичи и сами неспокойны из-за наместника Турунтая-Пронского, потому следует снарядить новгородцев».

— Вели новгородскому дворецкому Семёну Упину собрать двухтысячную рать, пусть схватит зачинщиков и отправит в Москву.

Адашев низко поклонился и вышел.

Беседа с митрополитом, известие о поимке беглецов были бальзамом на сердце юного государя, тяжело переживавшего новую беду. В душе зародились уверенность в осуществимости задуманного, желание усердно трудиться на благо отечества. Ивану захотелось вот сейчас, немедленно выразить Макарию свою признательность и благодарность за всё, что тот сделал для него.

— Святой отец, — взволнованно произнёс он, — много худого сотворил я по недомыслию. Поэтому хочу всенародно покаяться перед тобой, чтобы люди, собранные из разных мест Русского государства, услышали моё покаяние и уверовали бы в горячее желание творить по правде, по совести на благо Руси.

Макарий одобрительно посмотрел на него своим особым взглядом, про который Василий Тучков сказал: «От чистого сердца очи чисто зрят».

— Сотворим по твоей воле, государь, соберём летом земский собор, отныне начнётся твоя новая жизнь.

— Рвётся моя душа воевать ливонцев и свеев, хочу пробиться к морю, чтобы русские люди на кораблях плавали в разные страны.

— Похвально твоё намерение, но не спеши, государь. Хоть и слабеют с каждым годом татары, но и Крым, и Казань по-прежнему опасны для нас, чинят много бед. Твой отец, великий князь Василий Иванович, много сил употребил к ослаблению казанцев и, надо сказать, преуспел в этом. Ещё немного — и Казань покорится, а тогда можно будет обратить взор и на Ливонию.

— Дивлюсь я неверности казанцев. В январе прошлого года мне дали знать, что Сафа-Гирей изгнан из Казани, а многих крымцев его порешили. Татары били мне челом, чтобы я их пожаловал, гнев свой отложил и дал им в цари Шиг-Алея. В июне князь Дмитрий Фёдорович Бельский посадил Шиг-Алея в Казани, однако, едва Бельский воротился в Москву, казанцы привели Сафа-Гирея на Каму, мне и Шиг-Алею изменили. Шиг-Алей убежал из Казани, на Волге взял лошадей у городецких татар и поехал степью, где и встретился с русскими людьми, посланными мною ему на выручку. Едва воцарился Сафа-Гирей, как тотчас же начал расправляться с недругами. Были убиты верные мне люди — князья Чура Нарыков и Иванай Кадыш. Братья Чуры и ещё человек семьдесят московских или шиг-алеевых доброхотов прибежали в Москву, ища здесь спасения. Согласен с тобой, святой отец, с казанцами надобно разделаться навсегда. Потому на днях отправляюсь я в поход на Казань.

— Благословляю тебя, сын мой, одолеть нехристей бусурманских.


Государь с нетерпением ожидал похода на Казань: став царём, ему очень хотелось проявить себя в ратном деле. После покорения Казани он мог бы обратить взор на запад, сразиться с ливонцами, а там, глядишь, вступить в спор с европейскими государями — Карлом V, Генрихом VIII и Генрихом II. Однако осенью 1547 года погода не благоприятствовала походу. Во Введеньев день лил дождь, а ведь об эту пору положено быть обильным снегопадам: Введенье пришло и зиму привело; введенские морозы рукавицы на мужика надели, стужу установили, зиму на ум наставили. Зима, однако, и не думала браться за ум: на Прокопа[332] вновь лил дождь, хотя в иные годы к этому дню устанавливался санный путь, наваливало сугробы. На Прокопа крестьяне ставят зимние вехи, обозначающие дороги, хотя хороший санный путь ожидался через день: Прокоп дорожку прокопает, а Екатерина[333] укатает. На Екатерину-санницу детворе раздолье — начинается разудалое катание с гор. Да и взрослым веселье: в честь обновления санного пути на Руси нередко устраивались гонки, собирались толпы зевак, среди которых немало пригожих девиц — любо им подсмотреть себе суженого меж удалых да лихих гонщиков. Те, кто поскромней, дома занимаются рукоделием — прядут, вяжут кружева, вышивают на пяльцах; от снега в горницах становилось светлей.

Ныне совсем не то — дороги грязные, размытые дождями, небо хмурое, от застивших солнце облаков в избах темень. Лишь на Варвару[334] похолодало, повалил снег, и через седмицу царь двинулся в поход, повелев пушкарям идти следом, когда можно будет вести тяжёлые орудия на санях. Царя сопровождала небольшая свита, тесть государева брата воевода Дмитрий Фёдорович Палецкий. Остальных воевод во главе с Дмитрием Фёдоровичем Бельским ещё на Прокла[335] царь отпустил во Владимир, повелев в этом городе собирать всех людей. Из Мещеры приказано было идти татарскому царю Шиг-Алею, а с ним — воеводе Владимиру Воротынскому.

Лицо у Дмитрия Палецкого мужественное, красивое, рука уверенно держит повод коня. До породнения Иван плохо знал его: в годы правления матери Елены Глинской воевода наместничал в Луках, а ранее того — в Мезецке. Два года назад побывал он в непродолжительной опале. Когда же благодаря родству попал в приближённые, оказалось, что он много помнит об отце великом князе Василии Ивановиче.

— Четырнадцать лет минуло с той поры, как разболелся смертельным недугом Василий Иванович, а будто вчера это было. Из Волока он приказал везти его в Иосифову обитель, хотя был очень плох. Мы с Митей Курлятевым на руках вынесли его на крыльцо и, усадив в каптан, пристроились по бокам, чтобы в случае нужды поворачивать его как ему удобно. Государь задремал, но вскоре очнулся и спросил меня, знавал ли я старца Вассиана Патрикеева. Я ответил, что знал, но мало, не приходилось мне с ним долго беседовать. «Премудр старец Вассиан, — промолвил Василий Иванович, — часто мы с ним разговаривали. Прошлый год наказывал я старцу Тихону Ленкову беречь его. Сберегли ли?» После службы в церкви государя уложили в просторной келье, тут же и я лёг на лавке. В полночь государь разбудил меня и велел сыскать Феогноста Ленкова, а когда тот явился, приказал вести его к старцу Вассиану — тот в ту пору находился в заточении в Иосифовом монастыре. Оставив меня с Феогностом снаружи, Василий Иванович зашёл в келыо, где томился еретик, и долго беседовал с ним. Я уж стал было беспокоиться за государя, но тут он вышел.

— Какие же приказания были даны отцом после встречи с Вассианом Патрикеевым?

— Приказаний никаких не последовало. Великий князь Василий Иванович молча прошёл в свои покои, а наутро отправился в Москву.

— Что же сталось со старцем Вассианом?

— Точно не ведаю, но сказывали, будто вскорости он скончался в Иосифовой обители.

— Нестяжатели — Вассиан Патрикеев и Максим Грек-были против скопления богатств за стенами монастырей. Недавно я получил послание от некоего Ивашки Пересветова, в котором он пишет, что вотчинники волшебством приворожили моё сердце, чрезмерно разбогатели, обирая разорённых крестьян. Они живут в лености и разврате, а когда идут на войну, то своей трусостью губят государство, а в мирное время присваивают собираемые с народа в царскую казну подати. Поэтому Ивашка предлагает отменить кормления, отобрать земли, розданные служилым людям, а взамен платить им жалованье за службу.

Дмитрий Палецкий владел немалыми землями, лишиться которых ему не хотелось.

— Не слушай, государь, всяких выскочек, безвестных советников. Много развелось у нас грамотеев, ничтожных и вместе с тем преисполненных гордыни, которые норовят самого царя и отцов церкви поучать, толкуют Священное писание не по старине, а по своему разумению. Сказывали мне, будто на Москве объявился некий человек, простолюдин Феодосии, который утверждает, будто храмы надобно порушить, потому как в Священном писании о них ничего не сказано. Вот до чего договорился сей еретик!

— Слышал я, будто в Европии подобная ересь давно уже процветает.

— Верно, государь, Феодосии Косой не на пустое место явился, он поновил немецкое злословие Мартына-еретика[336].

Ивану интересно было послушать о русских и зарубежных еретиках, но Фёдор Палецкий посчитал себя несведущим в этом и, как бы предвосхищая вопросы, сказал:

— Обо всём этом подьячий Иван Висковатый хорошо осведомлён.

…Кони, увязая в грязи, шли в сторону Владимира. Государь жаждал скорейшей встречи с казанцами, но погода по-прежнему не благоприятствовала походу. В день Игнатия Богоносца[337] с трудом добрались до Владимира и здесь остановились, ожидая прибытия пушек, но так и не дождались, и на Зимние Василисы[338] государь двинулся из Владимира на Нижний Новгород.

ГЛАВА 14

С уходом войска на Казань Москва обезлюдела, притихла. С заката насунулись тучи, полил дождь, и выпавшего на Варвару снега как не бывало. Едва рассеется ночная темень, а уж вечерние сумерки надвигаются, погружая город во тьму. Седмицами не видно на небе ни солнца, ни звёзд, ни луны. Оттого на душе у людей тревожно, они поневоле тянутся друг к другу, спрашивают, как там под Казанью?

Боярский сын Матюша Башкин огляделся по сторонам и, убедившись, что никто не высматривает его, свернул к избе, стоявшей неподалёку от Гребенской церкви на Лубянке. Родом Матюша из Боровска, с юных лет служил при дворе Ивана Васильевича и за добрый нрав был почитаем знатными людьми: когда ИванИванович Турунтай-Пронский, бежавший с Михаилом Васильевичем Глинским в Литву, был пойман, Матюша вместе с братом царицы Данилой Романовичем Юрьевым, боярином Фёдором Ивановичем Скопиным-Шуйским и другими придворными стал по нём поручником. Особенно занимали его церковные книги, за каждой строкой которых мнился ему тайный смысл. Размышляя над Священным писанием, он утвердился в мысли, что христианская вера несовместима с рабством. «Все равны во Христе», — утверждают попы, а куда ни глянь, всюду наоборот: боярин началит тиуна, тот-крестьянина.

Да и среди духовенства равенства что-то не видно. Между тем это никого не смущает, и попы спокойно уверяют прихожан, будто все равны: бояре и тиуны, князья и крестьяне, епископы и их келейники. Прослышал Матюша, что в избе возле Гребенской церкви по вечерам тайно собираются некие люди и говорят о Священном писании совсем не то, что попы, и пожелал во что бы то ни стало попасть на это сборище. Несколько дней выслеживал он, в какой же избе собираются они, а когда узнал, осмелился самолично явиться туда. Он надел простую одежду, по которой нельзя было признать в нём боярского сына, и устремился на Лубянку. Отворив дверь, робко шагнул через порог. В избе было душно и тесно, в красном углу перед образами горели свечи, освещая стол с чисто выскобленной столешницей, на которой лежали книги — Евангелие и Апостол. Вскоре из соседней горницы вышел рослый мужик с крупным чистым лицом, на котором выделялись большие раскосые глаза и яркие, чётко очерченные губы. По возгласам собравшихся Матюша понял, что это и есть Феодосий Косой. Проповедника сопровождали его единомышленники — высокий тощий Игнатий и дородный лысоватый Вассиан. Феодосий прошёл к столу, взял в руки Евангелие, открыл его и некоторое время стоял в задумчивости, как бы собираясь с мыслями.

— Духовные братья и чада мои! — обратился он к присутствующим. Голос у него громкий, чистый. — Никому так не открывалась истина, как нам — верным исповедникам Христа. Мы собрались в этой горнице, а не в церкви, потому что в священных книгах — Евангелии и Апостоле — сказано, что апостолы ходили в горницы, а не в церковь, ибо не было тогда церквей. И ныне не подобает им бывати. Между тем повсюду понастроены не церкви, а кумирни и златокузницы. Золотыми побрякушками украшены стены, иконы, иконостасы. Церковная служба — идольская служба, а проповедуемая попами набожность — блудное благочестие!

— Лжёшь, Феодосий! — закричал поп, стоявший недалеко от Матюши возле двери. — Без богослужебного пения, без мерцания лампад и свечей, без благоуханного ладана храмы глухи и немы, нет связи с Богом!

Проповедник улыбнулся и протянул попу Евангелие.

— Опровергни меня словами Священного писания, а коли не можешь, то молчи лучше.

— Правильно! — одобрили его слова многие из собравшихся.

Между тем Феодосий продолжал:

— Всё приносимое в церковь — свечи и прочее — Бог ненавидит, и потому на грех есть приносящим. Бог не взыскует ныне приношение, жертва ему — дух сокрушённый. Попы говорят нам, будто Бог воплотился в Христе, но Христос — обыкновенный человек, и ничего божественного в его происхождении нет. Как это дерзнули написать об Иисусе, будто он рождён? А ведь апостол Пётр сказал, что Иисуса сотворил Бог. Видите: в этой книге написано — сотворил, а не родил, ибо недостойно для Бога находиться в женской утробе. Вот и апостол Павел говорит: один Бог и человеком человек Иисус Христос.

— Господи, покарай святотатца за похабные речи! — простонал в углу поп.

— Попы говорят, что Бог всемогущ и всё сотворил словом: зачем же он не обновил образ свой и подобие? Ведь человек каким был до Иисуса Христа, таким и остался после него. Бог всё может творить и без вочеловечения!.. Не следует людям поклоняться кресту, ибо крест, сделанный из дерева, как и само дерево, святости не имеет. Как можно возлюбить и почитать крест, который стал орудием убийства Христа? Может ли отец возлюбить палку, которой убили его сына? Он возненавидит и палицу и тех, кто ей поклоняется. Так и Бог не может любить поклоняющихся кресту, на котором распяли его сына.

— Многократно была явлена людям сила крёстного знамения, потому люди и поклоняются кресту! Лжёшь ты всё, Феодосий!

— Коли ты, Питирим, столь предан кресту, покажи нам силу крёстного знамения: перекрести меня, и коли я исчезну в тот же миг, поверю тебе.

В избе оживились.

— Исчезни, исчадие адово, злобствующий еретик! — Питирим перекрестил Феодосия.

— Не я, а ты-еретик, потому Бог и не помог тебе… Попы заставляют нас поклоняться иконам, но это же не что иное, как идолы. А ведь премудрый Давид говорил: «Идолы очи имеют и не видят, уши имеют и не слышат, ноздри имеют и не обоняют, уста имеют и не глаголют, руки имеют и не осязают, ноги имеют и не ходят». Это Давид пророчествовал об иконах: у них, как и у идолов, написаны очи, и уши, и ноздри, и уста, и руки, и ноги, но не могут они ими действовать. Ты, Питирим, именуешь себя православным, а на самом деле ты идолослужитель: попы поставили церкви и установили в них изображения мёртвых. Пусть бы изображения эти были почтенны, но всё же они не Бог, а православные почитают иконы равными Богу. Никола не равен Моисею, а православные Николу славят как Бога. Святоотеческие книги все ложны, потому святой Василий говорил: «Прельстил нас злой обычай и развращённое человеческое предание сделалось виной всякого зла!» У нас читают только книги святых отцов и не знают вовсе Ветхого завета. Моисеевы книги-столповые, а их с умыслом не дают читать, они лежат припрятанными в монастырях.

— Злословие твоё, Феодосий, не от Бога — от дьявола, смущающего души людей. Придёт время, и сгинет латинство, разрушенное ядовитыми измышлениями Мартына Лютера, а православная церковь будет стоять века!

Феодосий усмехнулся и ничего не ответил Питириму.

— Не нужно нам ни причащения, ни крещения, ибо в причастии нет святости и чуда. Нас уверяют, будто хлеб и вино есть тело и кровь Христа, а это обычный хлеб и обычное вино. Бог создал все дни одинаковыми, а попы побуждают нас поститься, чтобы заставить бедный народ довольствоваться ничтожным. Отступления от истинного учения Христа проникли в христианство по вине попов — ложных учителей, лицемеров, фарисеев и книжников. Они предаются стяжанию богатств и наслаждениям, а нам повелевают слушаться их, земских властей и дани давать им. Их учение — ложное человеческое предание, не освящённое духовным разумом, которым обладаем мы. Потому не надобно подчиняться попам и светским властям: не подобает у христиан властям быти!

От этих слов Матюше стало не по себе: как же он может ослушаться приказаний царя Ивана Васильевича? Да его тотчас же вышвырнут из великокняжеского дворца, а то и казнить велят. Но ведь если разобраться — христианство проповедует всеобщее равенство, которого, однако же, нигде нет. А Феодосий Косой, призывая не подчиняться светским властям, хочет, чтобы раб стал равным господину. Выходит, Феодосий понял христианство так же, как и он, Матвей Башкин! Эта мысль побудила боярского сына с удвоенным вниманием слушать речь проповедника.

— Ни Богоматерь, ни апостолы, ни мученики, ни отцы церкви не должны почитаться, ибо это- человекослужение. Святые ничто по смерти своей не могут! Попы Божью честь возложили на мёртвых, нарекли их святыми, преподобными и молятся им как Богу и просят от них помощи, ставят церкви в их честь, пишут иконы, свечи перед ними зажигают, кадило приносят, поют им каноны. Сами написали жития святых и почитают человеческие предания. Между тем в старых книгах православных отцов воспрещается оставлять тела умерших без погребения в землю. Патриарх константинопольский Никифор и Антоний Великий порицали обычай погребения у египтян. Правда, попы сказывают, будто они кланяются не мёртвым, а живым, пребывающим в вечной жизни, но ведь апостол Пётр воспретил вошедшему Корнелию кланяться себе, а в Апокалипсисе Иоанна Богослова ангел возбранил Иоанну поклонение.

И вновь смятение чувств в душе у Матюши.

— Нет у нас единомыслия, не соблюдаем мы дружелюбия, не храним крепость духа, но обретаются среди христиан распри, ссоры, ревность, потому великая дерзость называть себя поставленными от Христа в начальство. Просто надобно сказать: плотское мудрствование царствует у наших игуменов, епископов и митрополита; нет среди них духа кротости, оттого они и гонят нас, не дают нам узнать истины и утверждают свои человеческие предания. Повелевают не есть мяса, не жениться, возбраняют исполнять евангельские и апостольские заповеди. Поэтому не следует слушать епископов, когда они учат преступать заповеди, как и сами их преступают, прилежать пению да канонам, чего в Евангелии не велено творить. Они отвергают христианскую любовь, именуют нас еретиками, мучат нас, а в Евангелии не велено мучить еретиков, как указано в притче о сельных плевелах, они же гонят нас за истину. Подлинное служение Богу в том, чтобы, приняв муки, следовать за Христом. Нет потребы молитвы творити, ибо Бог сердца чистые приемлет, а не молитву. В Евангелии писано: надобно истиною и духом кланяться Богу, а не телесно падать на землю. Еретиков нельзя убивать, нужно разрешить им проповедовать, слово Божье так, как они его разумеют. Верные исповедники Христа постоянно гонимы за истину подобно апостолам. Как жиды и мучители преследовали древних апостолов, так и нас ныне гонят заблуждающиеся люди, потому что мы знаем истину лучше всех, и того ради нас преследуют. Подлинная вера-это христианская сплочённость, собрание верных исповедников Христа, их объединение во имя его. Новой вере не надобны храмы, а нужны лишь обычные горницы для отправления службы. Кто наш разум имеет, тот брат наш духовный и чадо есть.

— Ваша вера лжива, вы обманываете христиан, ведёте их в логово сатаны! — громко произнёс Питирим.

Между тем присутствующие стали задавать вопросы проповеднику.

— Сказывал ты, Феодосий, — обратился парень в холщовой рубахе, волосы которого были перехвачены ремешком, — будто нет нужды христианам поститься.

— Пушечных дел мастер Богдан, — уважительно сказал про парня кто-то из присутствующих.

— Да, посты излишни, поэтому можно есть мясо в любые дни.

— А как понимать: главная заповедь Христа суть любовь?

— Любовь нельзя почитать грехом, поэтому монахам можно жениться.

В горнице стало оживлённо, весело.

— Феодосий, а хорошо ли питаться милостыней?

— Нищие, которые не работают, напрасно, хлеб едят. Калеки, могущие работою прокормиться, но не хотят работать, суть воры. Только беспомощные и больные нуждаются в милостыне и заботе.

Слушая вопросы и ответы, Матюша настолько осмелел, что сам обратился к проповеднику:

— Скажи, Феодосий, мир сотворён Богом или существует извечно?

— Мир безначален, его никто не творил, всё сущее самобытно, человек в своей воле свободен!

Матюша был поражён тем, что чуждый ему человек Феодосий Косой мыслит о многих вещах так же, как он сам. В этот миг — миг обретения единомышленника — он был готов поклониться ему — простому холопу.


Проповедь Феодосия Косого до глубины души потрясла Матюшу, мысли его путались, лицо горело. Нет, он отнюдь не со всем был согласен, о чём говорил проповедник, но в главном — в несоответствии евангельских заповедей тому, что происходило в жизни, их мнение было едино.

«Кто он есть — Феодосий? — размышлял Матюша. — Простой человек, холоп, а так хорошо знает и истолковывает Священное писание! Я же хоть и преуспел в грамоте, изучил Священное писание, однако путаюсь в его объяснении. Поэтому постоянно ищу того, кто развеял бы мои сомнения… Надо не только мыслить, но и действовать в соответствии со Священным писанием. Феодосий прав: не подобает среди христиан быть рабам. На днях отправлюсь в Великую слободу Переяславокого уезда и освобожу принадлежащих мне холопов».

Явившись домой, он долго не мог уснуть, а наутро устремился в великокняжеский дворец в надежде найти человека, с которым можно было бы поделиться своими сомнениями. В связи с походом на Казань дворец встретил его тишиной и безлюдьем. Матюша отчаялся было найти собеседника, но тут в сенях показался подьячий Иван Висковатый. Чин у него незначительный, но за обширные познания царь приблизил его к себе, поэтому Иван держится независимо, свысока посматривая даже на некоторых бояр. В душе Матюша Башкин недолюбливал Висковатого за высокомерие, проскальзывавшее в усмешливости взгляда спокойных серых глаз, в назидательности речи. Идти ему встречу было пустой затеей — обширные познания позволяли Висковатому без особого труда повергать любого соперника, поэтому даже знатные бояре обращались к нему почтительно, величали по имени-отчеству.

— Что, Матюша, невесел?

Башкин обрадовался, что Иван Висковатый заговорил первым, вот кто наверняка развеет его сомнения!

— Вчера вечером был я в одной избе на Лубянке, слышал дивную речь некоего проповедника, и от тех речей до сих пор не могу прийти в себя.

Висковатый насторожился.

— Что же за дивные речи тебе довелось услышать?

— Утверждает сей проповедник, будто не подобает в церкви ходить, поститься, поклоняться иконам и мощам святых. Попы, — говорит он, — ложные учителя, лицемеры и фарисеи, а их учение — неверное человеческое предание, не освящённое духовным разумом.

Потому не подобает подчиняться ни попам, ни светским властям.

Подьячий посмурнел лицом.

— И на Русь проникла ересь Мартына Лютера, потому и у нас быть пролитию крови христианской.

Не в первый раз Башкин слышит это имя — Мартын Лютер, но толком не знает, о ком речь.

— Кто этот человек?

— Мартын Лютер — немецкий еретик, который также отрицает причастие, посты, поклонение иконам, почитание святых и их мощей, не признаёт право священников совершать таинства. Как и человек, которого ты слушал, Лютер велит чёрным людям ничего не давать господам, потому что Моисей якобы всех освободил от ига фараона. В Европии Лютер многие души уязвил шептанием безбожной ереси. Надо немедля схватить отечественного еретика, дабы не мог он распространять рабье учение Мартына Лютера среди московских людишек. Вижу, возлюбил он латинство, немецкое злословие Лютеровой ереси. Как звать того злодея — предтечу антихриста?

Матюша растерялся, он не ожидал, что его рассказ так взволнует Висковатого.

— Запамятовал я его имя.

— А где проповедовал еретик?

— На Лубянке…

— В коем месте на Лубянке?

Матюша замялся, ему не хотелось выдавать Феодосия Косого.

— Темно было, не разобрал я, в какую избу забрёл на собрание еретиков.

Висковатый с удивлением глянул на боярского сына.

— Экий ты, Матюша, беспамятный! Ну да ладно, тотчас же велю позвать ко мне решёточных прикащиков с Лубянки, они, должно быть, ведают, в какой избе проповедует еретик; так пусть схватят пособника Мартына и упрячут в темницу.

Матюша распрощался с подьячим и устремился из Кремля на Лубянку. На душе у него было мерзко: неосторожный разговор с Висковатым поставил под угрозу жизнь человека, которого он посчитал за единомышленника. Надо как можно быстрее оповестить Феодосия Косого о грозящей беде, чтобы вечером во время проповеди его не схватили решёточные приказчики. Башкин ускорил шаги. Миновав Гребенскую церковь, увидел избу, в которой был вчера, тихо постучал в дверь.

— Кто там? — прозвучал звонкий женский голос.

Матюша открыл дверь. Посреди избы с грязной тряпкой в руках стояла красивая баба. Холщовая синяя юбка её была подоткнута, в разрезе сорочки виднелись белые полные груди.

— Не вовремя ты явился, добрый молодец, вишь — полы ещё не домыла.

— Да я ненадолго, мне бы узнать только, где Феодосий, который вчера в этой избе проповедь сказывал.

Баба переменилась в лице, глаза её глянули недоверчиво.

— Не было тут никакого Феодосия, приснился он тебе, что ли?

Мысль, что произошла ошибка, озадачила Матюшу, он внимательно осмотрелся по сторонам. Да нет же, вон стоит тот самый стол с чисто выскобленной столешницей, на котором вчера лежали священные книги; сейчас за столом сидел малец, лет семи.

— Не ошибся я, хозяйка, здесь слышал вчера речь Феодосия. Не мешкая, надобно мне видеть его.

— Не знаю я никакого Феодосия, — стояла на своём баба, — ступал бы ты своей дорогой, молодец.

— Беда ему грозит неминучая, пусть не приходит сегодня сюда.

Баба расправила юбку, словно намереваясь тотчас же куда-то бежать, но раздумала и окликнула мальца:

— Слышь, Бориска, проводи молодца к Феодосию. Да не мешкай по дороге!

Тот вылез из-за стола, натянул зипунишко и, шмыгнув носом, басовито произнёс:

— Пошли, што ль.

Путники миновали Пушечную избу — большой каменный дом с высокой деревянной шатровой крышей, окружённый с четырёх сторон низкими длинными кузницами. Звон металла, ржание лошадей, громкие крики возниц будоражили людей, оказавшихся поблизости от Пушечной избы. Сиявшие бронзой орудия готовы были вскорости отправиться вслед за царём под Казань, задерживало лишь отсутствие санного пути. За Пушечной избой дорога устремилась вниз, к речке Неглинной, через которую был переброшен каменный мост, называвшийся Кузнецким. После моста путники шли некоторое время по ровной низине, но затем дорога круто поползла вверх. Вот они пересекли Тверскую улицу.

— Куда же мы идём? — прервал Матюша затянувшееся молчание.

— В Сивцев Вражек.

Возле церкви Вознесения Бориска повернул направо и ввёл Матюшу в небольшую малоприметную избёнку, в которой за столом сидели Феодосий, Игнатий и Вассиан. Они вопросительно уставились на вошедших.

— Кто будешь? — строго спросил Феодосий.

— Боярский сын Матвей Башкин.

— Пошто пожаловал?

— Хочу предостеречь, Феодосий, о беде, тебе грозящей, да и повиниться за то, что опасность на тебя навлёк. Вчера вечером слушал я твою речь на Лубянке, и она пришлась мне по сердцу. Читая Священное писание, я и сам задумывался над тем, что церковь преуспела в украшении храмов и молитвах. А ведь Бог не в этом-он в истине, в душе каждого доброго человека. О твоих речах я по неосторожности поведал подьячему Ивану Висковатому, а он, оказывается, ненавидит еретиков. И сказал мне Иван, что нынешней ночью велит решёточным прикащикам схватить тебя. Прости, Феодосий, что навлёк на тебя беду.

В глазах Матюши блестели слёзы. Всмотревшись в его лицо, озарённое добротой и кротостью, Феодосий смягчился, встал из-за стола и, подойдя к Матюше, положил на его плечо руку.

— Бог простит, Матвеюшка, я же на тебя зла не имею: и без Ивана Висковатого ворогов у нас в Москве предостаточно, давно попы и монахи грозят мне темницей. Вижу, добрый ты человек, дай облобызаю тебя, духовный брат мой, ибо главная заповедь Христа есть любовь.

Феодосий крепко поцеловал Матюшу в губы. У того на душе стало радостно от сознания, что прощён.

— Хотел бы я ведать твоё мнение о Вассиане Патрикееве и Максиме Греке.

— Труды этих старцев произвели на меня, Матвеюшка, сильное действие. Глубоко запали в мою душу слова Вассиана Патрикеева: «Где в евангельских, апостольских и отечественных преданиях велено инокам иметь сёла многонародные, приобретать и порабощать крестьян, с них неправедно серебро и золото собирать?…» Всё извратили, всё испоганили попы, попрали веру Христову, всеобщую любовь и братство. Нил Сорский, Вассиан Патрикеев, Максим Грек и иные нестяжатели были против украшения церквей золотыми и серебряными побрякушками, они проповедовали любовь к ближнему, равенство во Христе. Но этого было мало, и я пошёл дальше: нам не нужны церкви и иконы, крещение и причащение, светская и церковная власть, ибо всякая власть есть неравенство.

— Жаль, что не все мыслят так, как ты, Феодосий.

— Нас немало, Матвеюшка, и с каждым днём верных исповедников Христа становится всё больше. Как ни стремился митрополит Даниил изничтожить нестяжателей, не удалось это ему: заволжские старцы по-прежнему стоят на своём, верны делу Нила Сорского. Так ты бы, Матвеюшка, побывал в Ниловой пустыне, повидался с тамошними старцами, они — наша предтеча. Да побеседуй со старцем Артемием, он сочувственно относится к нам. А мы, подобно апостолам, постоянно гонимы за истину, потому намерен я вместе с Григорием и Вассианом податься на Белоозеро.

— Прости, Феодосий, что из-за меня придётся вам бежать в дальний край.

— Бог простит, а я тебя не виню, потому как всё равно устремились бы мы в Белоозерский край, дело-то давно решённое. А пока прощай, чадо моё, надобно нам собраться в дорогу.

ГЛАВА 15

В конце декабря 1543 года тринадцатилетний великий князь Иван Васильевич велел схватить своего первосоветника Андрея Михайловича Шуйского и отдать его на растерзание псам. Владения его, включая село Веденеево, были отписаны на государя. Брат казнённого- Иван Михайлович Шуйский во многих делах был в единомыслии с Андреем: в бытность Василия Ивановича они оба намеревались бежать к удельному князю Юрию Ивановичу Дмитровскому, но были головой выданы им по требованию государя и посажены за сторожи. Вскоре после кончины Василия Ивановича великая княгиня Елена Васильевна по ходатайству митрополита Даниила велела освободить их из нятства. После этого судьбы братьев разошлись. Андрей Михайлович вновь удумал податься к Юрию Дмитровскому, но был схвачен и посажен за сторожи, а после освобождения наместничал во Пскове, где прославился жестокостью, и по повелению юного государя Ивана Васильевича погиб от рук псарей. Иван Михайлович был осторожнее, к удельному князю после первой неудачной попытки больше не бегал, в меру своих сил занимался воинской службой. Видя усердие боярина, Иван Васильевич приблизил его к себе, ввёл в Боярскую думу, пожаловал селом Веденеевым и другими поместьями. Ныне Иван Михайлович Шуйский — один из влиятельных людей в Русском государстве.

Вместе с царём он отправился в поход на Казань, да вот беда — распутица задержала войско во Владимире. Воспользовавшись заминкой, Иван Михайлович решил с позволения государя навестить своё новое владение и устремился за Волгу, в Веденеево, с тем чтобы настичь войско в Нижнем Новгороде.

Оповещённые заранее жители Веденеева встретили нового хозяина за околицей. Впереди притихшей толпы стояли тиун Мисюрь Архипов с рыжебородым другом своим Юшкой Титовым. Боярин слез с коня, отведал хлеба и соли, поднесённых сироткой красавицей Акулинкой, и милостиво разрешил селянам расходиться по избам. Осмотрев внушительный боярский дом, построенный из отборных деревьев по замыслу брата Андрея, прошёл в большую горницу, где по случаю прибытия господина были накрыты столы.

— Кого, Иван Михалыч, велишь кликать за стол? — спросил Мисюрь, подобострастно согнувшись.

Боярин не терпел многолюдства и пьяного шума.

— Никого нам не надобно, поснедаем втроём.

«Прижимистый, видать, жаднющий, не чета покойному Андрею Михалычу», — подумал про нового хозяина Мисюрь.

— С дальней дороги не до веселья, втроём-то сподручнее поснедать.

— Хочу ведать, сколько дворов в Веденееве да какой доход дают господину.

Мисюрь с досадой почесал в бороде: догадка его оказалась верной.

— Сам, боярин, ведаешь, что нынешнее лето было сухменным: и в поле, и на огороде ничего не уродилось, потому народ обнищал, озлобился. Людишки бегут в леса, татьбой промышляют. Из нашего села, правда, как передали нас в ведение государя, никто пока не убегал, а из окрестных селений немало людишек разбойниками стали. А вот при покойном Андрее Михалыче, царство ему небесное, утёк один парень по имени Олекса. Так нынешним летом он воротился, да не один к тому же, а вместе с шайкой единомышленников, с коими он в нижегородских местах разбойничал. Купили они поблизости отсюда землю, отстроились. За главного у них в Выселках Кудеяр, а тот, как сказывал Олекса своим веденеевским дружкам, женат на боярской дочери.

— Как же он боярскую дочь раздобыл?

— А вот так: везли её под венец, а разбойники напали на свадебный поезд и увезли невесту в своё становище.

— Пошто же она к своим родителям от татей не убегла?

— Олекса сказывал, будто влюбилась она в Кудеяра без памяти, души в нём не чает.

— Глупая распутная девка, позорящая свой род честной! Кто отец её?

— Сказывают, нижегородский боярин Микеша Чупрунов.

— Знаю, знаю такого, справный мужик. Дивлюсь, как смог он дочь свою разбойникам уступить.

— Микеша с войском по всей округе искал татей, похитивших его дочь, а они, вишь, сюда подались.

— Так надобно отправить срочного гонца в нижегородский край к боярину Чупрунову, пусть немедля пришлёт своих людей для поимки дочери, а вы тут им в этом деле пособите. Не пристало боярской дочери быть женой татя. И вообще им не место в наших краях: год от года будут полниться Выселки пришлыми людьми, а как укрепятся — сладу с татями не станет. Потому надобно гнать их отсель в три шеи.

— Непростое то дело, боярин: зорко охраняют они свои Выселки.

— Трусливы вы, как я погляжу, недогадливы. Нешто сами не могли додуматься послать человека к Микеше Чупрунову?… А как главный разбойник живёт со своей жёнкой?

— Олекса сказывал, будто живут они душа в душу, пуще глаза бережёт её Кудеяр.

— Когда люди Микеши Чупрунова похитят жёнку разбойника, он наверняка побежит со своими дружками в погоню. Так вы немедля палите их избы, чтобы и следа от них не осталось. Пусть убираются тати туда, откуда явились!

— Будет исполнено, боярин, мы с Юшкой и сами о том же не раз мыслили — не пригоже становище разбойников под боком иметь.

— А пока ступайте, хочу отдохнуть с дороги.


Ночью подморозило, и отец Андриан с игуменом Пахомием поутру отправились в Выселки на санях, — новосёлы позвали их освятить постройки. Время от времени Андриан тяжело вздыхал.

— У людей радость, а ты чего такой смурной?

— Дума одна гнетёт мою душу, а можно ли поделиться с кем ею — не ведаю.

— Любую думу можешь поведать духовнику.

— Уж больно велика тайна, доверенная мне, не навредить бы кому, разгласив её.

— Вижу, сомнения томят тебя, а они напрасны: любой человек может исповедаться и тайна исповеди священна. Сомнения ослабляют человека, а исповедь даёт ему Божественную благодать.

— Два десятка лет минуло с той поры, как мы с Марфушей покинули суздальскую Покровскую обитель, куда заключена была жена великого князя Василия Ивановича Соломония. А у той Соломонии ребёночек в монастыре народился. Слышал ли о том?

— Много в ту пору пересудов о нём было.

— Так нам с Марфушей игуменья Ульянея отдала того младенца на сохранение — его обязательно прикончили бы родичи новой жены государя Елены Васильевны Глинской.

— Так, значит, на самом деле ребёночек-то родился?

— Ну да, Пахомий. Пришли мы с Марфушей в Зарайск к дальним родственникам Соломонии и год прожили там в любви да согласии. Но явились из Крыма татары и увели с собой Марфушу с дитем малым. Я в ту пору в Коломне был, туда меня наместник Данила Иванович Ляпунов послал с грамотой к главному воеводе. Спустя много лет разыскал я Марфушу в Крыму, но она, любя детей своих кровных, на Русь возвратиться не пожелала. Дитё Соломонии, прозванное в Крыму Кудеяром, я у Марфуши забрал, намереваясь отдать его родной матери, — об этом она слёзно просила. Воротившись в Москву, зашёл на подворье князей Тучковых, поскольку до Крыма я у них послужильцем был, да к тому же они и затеяли всё это дело с сыном Соломонии. Сам я твёрдо решил в монастырь податься, надо было решать, что делать с Кудеяром. И Тучковы велели мне сына Соломонии пока не возвращать из боязни, что Глинские проведают, кто он есть, и прикончат его, а со мной он будет в безопасности. И я крест целовал не говорить Соломонии о Кудеяре. Однако пять лет назад он покинул святую обитель, подался в Москву, намереваясь отомстить боярину Андрею Шуйскому за смерть своей возлюбленной. Я поспешил за ним следом, чтобы уберечь его от беды, но не смог разыскать в Москве, поскольку, как оказалось, он ни за что ни про что угодил в темницу. По дороге в Москву я побывал в Суздале и поведал Соломонии, что Кудеяр — её сын, а когда вот об эту пору пять лет назад возвращался из Москвы, узнал, что она скончалась. С большой радостью встретил я Кудеяра, но с тех пор, как он объявился здесь, гнетёт меня желание сказать ему, кто он есть, кто его родители. Ведь всяко может случиться со мной в любой миг, а кроме меня, некому поведать ему о том.

— Выходит, он родной брат нынешнему государю Ивану Васильевичу?

— Не только родной, но и старший, а потому ему должен принадлежать царский титул.

— В детские годы Ивана Васильевича смуты было немало, но ежели мы объявим, что Кудеяр — родной брат нынешнего государя, она возобновится. Хорошее ли это дело?

— Смуты никто не желает, но должен же когда-нибудь Кудеяр узнать, кто его отец и мать, ибо не по-христиански получается: сын не может помянуть в церкви своих родителей.

— Но ты же, Андриан, крест целовал, что не скажешь Кудеяру, кто он есть. Прежде Тучковы должны освободить тебя от крестного целования.

— О том деле ведали двое: боярин Михаил Васильевич да его сын Василий Михайлович. Первый стал хворым и удалился из Москвы в своё родовое село Дебала Ростовского уезда, а второй в начале этого года скончался, упав с лошади. Кто же теперь снимет с меня крестное целование?

— Не спеши, Андриан, видать, надолго поселились ребята в наших краях, успеешь ещё поведать Кудеяру о родителях. За это время ты, может быть, повидаешься с боярином Тучковым, который снимет с тебя крестное целование.


Между тем показались Выселки — четыре новые избы, стоявшие на опушке леса. Хозяева с хлебом-солью вышли встречать монахов. Около крайней избы стояли Афоня с Ивашкой и Акулинкой, прибежавшей из Веденеева.

— Надо бы под венец голубков, — кивнул в их сторону Афоня, — дня друг без дружки прожить не могут, да больно молоды ещё.

— Ты с себя пример не бери, — возразил Андриан, — сам-то ведь в зрелые годы на Ульяне женился.

— Так не ошибся же: долго невесту выбирал, зато ни разу в жизни не пожалел о том.

Кудеяр с Катеринкой встретили Андриана как отца родного, повели монахов в свою избу, усадили в красный угол. Глядя на красивых улыбчивых хозяев, Андриан вдруг отчётливо вспомнил, как два десятка лет назад они с Марфушей обживали в Зарайске новую избу. Воспоминания были настолько яркими и волнительными, что слёзы проступили на глазах. Казалось, суровая монастырская жизнь, ежедневные молитвы, смирение духа навсегда развеяли память о былом, всё поросло травой забвения — горькой полынью, а ничто не забыто, как будто вчера это было — пахло свежеструганым деревом; явились на новоселье наместник Данила Иванович с женой Евлампией, привели лошадь да корову. А потом нагрянули славные Гриша с Парашей с сенцом для подаренной живности…

Слева от хозяев сидит Корней с Любашей. Той уж совсем недолго осталось до материнства, стыдливо прикрывает она руками большущий живот. А справа ещё одна пара — юные Ивашка с Акулинкой, сидят, сцепив руки под столом. И, глядя в их ясные, чистые глаза, излучающие добро и ласку, ни у кого не повернётся язык укорить их в нескромности, сказать о необходимости таить любовь от посторонних глаз. Нашли сиротки друг друга Божьим промыслом и полюбили как сестра и брат. А разве такая любовь зазорна? Такой любви Бог радуется. Потому никто не порицает их за сцепленные под столом руки, за нежные взгляды.

После освящения построек и сытного обеда завязалась задушевная беседа.

— Прошлый год на церковном соборе канонизировали муромского князя Петра и жену его Февронию, а поскольку за этим столом сидит немало любящих друг друга, я думаю, что пример новоявленных святых будет для них поучителен, — отец Пахомий с хитроватой усмешкой оглядел молодёжь.

— Расскажи, расскажи нам, отец Пахомий, об их удивительной судьбе, — попросил Олекса, — готовы со всем вниманием выслушать тебя.

— Есть в Русской земле славный город Муром. В стародавние времена правил в нём благоверный князь Павел. А к жене того князя повадился летать змей ради блуда, пред ней являвшийся в своём истинном обличье, а всем остальным — в личине её мужа. Долго продолжалось такое наваждение. Жена сразу же рассказала обо всём своему супругу, тот попросил её проведать у змея, от чего ему смерть должна приключиться. Жена согласилась. И вот однажды, когда змей явился к ней, она обратилась к нему со льстивой речью: «Много всего ты знаешь, а ведаешь ли про смерть свою, какой она будет и от чего?» Змей ответил: «Смерть мне суждена от Петрова плеча и от Агрикова меча». Как только змей улетел, жена тотчас же передала его слова мужу. Князь же задумался над словами змея, их смысл был ему непонятен. А у Павла был родной брат, которого звали Петром. Как-то князь пригласил его к себе и рассказал ему обо всём. Пётр решил, что это он должен избавить жену брата от посягательств со стороны змея, но одно смущало его — он ничего не слышал об Агриковом мече. Любил Пётр ходить по церквам. Однажды он решил помолиться в стоявшей за городом церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста. В церкви к нему подошёл отрок и спросил: «Княже! Хочешь я покажу тебе Агриков меч?» Пётр ответил: «Да увижу, где он?» Отрок же велел ему идти следом за ним и показал князю в алтарной стене меж плитами щель, в которой лежал меч. Благоверный князь Пётр взял его и устремился к брату, чтобы рассказать ему обо всём, а после того стал искать встречи со змеем. Раз явился он в покои к брату своему, а от него сразу же прошёл к снохе своей в другие покои и увидел, что Павел у неё сидит. Он удивился тому и, покинув сноху, сказал повстречавшемуся ему слуге: «Вышел я от брата моего к снохе моей, а брат мой остался в своих покоях, и я, нигде не задерживаясь, быстро прошёл в покои к снохе моей и не понимаю и удивляюсь, каким образом брат мой очутился раньше меня в покоях снохи моей?» Слуга ответил ему: «Господин! Твой брат после твоего ухода покоев не покидал». Пётр понял, что это козни лукавого змея, и когда явился к брату, то сказал ему: «Когда это ты сюда пришёл? Ведь я, когда от тебя из твоих покоев ушёл и, нигде не задерживаясь, явился в покои к жене твоей, то увидел тебя сидящим с нею и сильно удивился, как ты пришёл раньше меня. И вот снова сюда пришёл, нигде не задерживаясь, ты же, не понимаю как, меня опередил и раньше меня здесь оказался». Павел ответил ему: «Никуда я, брат, из покоев этих, после того как ты ушёл, не выходил и у жены своей не был». — «Это, брат, козни лукавого змея, — сказал Пётр, — тобою мне является, чтобы я не решился убить его, думая, что это ты. Сейчас отсюда никуда не выходи, а я буду биться со змеем и с Божьей помощью одолею его». И взяв Агриков меч, отправился он в покои снохи своей, а когда увидел змея в образе брата, ударил его мечом. Тотчас же змей принял своё естественное обличье, затрепетал и умер, но кровью своей поганой обрызгал блаженного князя Петра, отчего тот покрылся струпьями и язвами. И как ни пытался тот с помощью врачей избавиться от ужасной болезни, но ничто не помогло ему. Прослышал Пётр, будто в рязанской земле много лекарей, и повелел везти его туда — из-за тяжёлой болезни он не мог сидеть на коне. Разошлись Петровы люди по разным местам в поисках лекарей. Один из княжеских отроков забрёл в село, называемое Ласково, остановился возле ворот некоего дома, но никого не увидел. Зашёл юноша в дом — никто не встретил его. Тогда заглянул он в горницу и увидел дивное зрелище: за ткацким станком сидела девушка и ткала холст, а перед ней скакал заяц. И промолвила девушка: «Плохо, когда дом без ушей, а горница без очей!» Юноша же ничего не понял и спросил её: «Где хозяин дома?» Она ответила: «Отец и мать мои пошли взаймы плакать, брат же мой отправился в лес сквозь ноги смерти в глаза смотреть». Отрок вновь ничего не уразумел и спросил: «Вошёл я к тебе и увидел, что ты ткёшь, а перед тобой заяц скачет, и услышал из уст твоих какие-то странные речи и не могу понять, что ты говоришь, ни одного твоего слова я не уразумел». Девушка ответила ему: «Что же непонятного в моих словах? Пришёл ты в этот дом, в горницу мою явился, и застал меня неприбранною. Если бы был в нашем доме пёс, он учуял бы тебя и залаял бы: пёс — уши дома. А если бы был в горнице ребёнок, то, увидя тебя, сказал бы мне, — это очи горницы. Отец и мать пошли на похороны и там оплакивают покойника, а когда за ними смерть придёт, то другие по ним будут плакать: это — плач взаймы. Про брата же тебе так сказала потому, что он-древолаз, в лесу по деревьям мёд собирает. И сегодня брат пошёл бортничать. А когда он полезет на дерево, то будет смотреть сквозь ноги на землю, чтобы не сорваться с высоты: сорвёшься — с жизнью расстанешься. Потому я и сказала, что он пошёл сквозь ноги смерти в глаза смотреть». — «Вижу, девушка, что ты мудра, — говорит юноша, — назови мне имя своё». Она ответила: «Зовут меня Февронией». Отрок рассказал о беде, случившейся с его князем, и спросил, не знает ли она лекаря доброго. Феврония ответила: «Если бы кто-нибудь потребовал твоего князя себе, тот мог бы его вылечить». Юноша вновь не понял: «Что это ты говоришь — кто это может требовать моего князя себе! Если кто вылечит его, того князь богато наградит. Но назови мне имя того врача». Она ответила: «Приведи князя твоего сюда. Если будет он чистосердечным и смиренным в словах своих, то выздоровеет». Отрок поспешил к своему князю и всё рассказал. Пётр повелел везти его к девушке. Когда повозка остановилась возле её дома, князь послал слугу спросить, кто хочет его вылечить, и пообещал богатую награду. Девица без обиняков ответила слуге: «Я хочу его вылечить, но награды от него никакой не требую. Вот к нему слово моё: если я не стану супругой ему, то не подобает мне и лечить его».

— Выходит, девица полюбила князя, не видя его? — перебил рассказчика Олекса.

— Она же ясновидящая, — возразила Катеринка, — а потому давно знала, каков он.

— Князь Пётр, — продолжал Пахомий, — отнёсся к словам Февронии с пренебрежением: разве достойно князю взять в жёны дочь древолаза? Тем не менее он велел молвить: «Пусть лечит как умеет. Если вылечит — возьму её в жёны». Слуги передали Февронии эти слова. Она же, взяв небольшую плошку, зачерпнула ею хлебной закваски, дунула на неё и сказала: «Пусть истопят вашему князю баню, и пусть он помажет этим всё тело своё, где есть струпья и язвы, а один струп пусть оставит непомазанным. И будет здоров!» Слуги принесли князю мазь он тотчас же велел истопить баню, а девушку решил испытать — так ли уж она мудра, как о том говорил его отрок. Князь послал слугу с небольшим пучком льна и наказом: «Эта девица хочет стать супругой моей ради мудрости своей. Если она так мудра, пусть из этого льна сделает мне сорочку, одежду и платок за то время, пока я буду в бане». Феврония ответила слуге: «Влезь на нашу печь и, сняв с грядки поление, принеси сюда». Тот послушался, принёс поленце. Тогда она, отмерив пядью, приказала отрубить от полена кусок и передала его слуге со словами: «Отдай этот обрубок поленца князю и вели ему за то время, пока я очешу пучок льна, смастерить из него ткацкий стан и всю остальную снасть, на чём будет ткаться полотно». Пётр, услышав просьбу Февронии, велел слуге: «Пойди скажи девушке, что невозможно из такой маленькой чурочки за такое малое время смастерить то, что она просит». Когда слуга передал эти слова, Феврония ответила: «А разве можно из одного пучка льна за столь малое время сделать взрослому мужчине сорочку, платье и платок?» Князь пошёл в баню и поступил так, как велела девушка: намазал мазью все язвы и струпья, за исключением одного струпа. Едва вышел он из бани, как тотчас же почувствовал облегчение, а наутро всё тело его оказалось здоровым и чистым, только один струп остался. Пётр подивился столь быстрому исцелению, но всё же не захотел он взять в жёны дочь древолаза, послал ей щедрые дары. Она же те дары не привяла.

— И правильно сделала, — тихо промолвила Любаша, — она же его от неизлечимой болезни спасла, он уж и ходить-то не мог!

— Выздоровевший князь поехал в свою вотчину в город Муром, но, приехав домой, он опять разболелся — от одного-единственного струпа пошли по всему телу новые струпы и язвы.

— Наказал Господь за неправду его, — усмехнулся Олекса, — дал слово жениться — сдержи его!

— Пришлось Петру возвратиться на лечение к девушке. И когда пришёл к её дому, со стыдом послал к ней слуг своих, прося исцеления. Она же, нимало не гневаясь, сказала им: «Коли станет мне супругом, то исцелится». И тогда князь дал твёрдое слово, что возьмёт её в жёны. Феврония назначила ему прежнее лечение, и он, исцелившись, женился на ней. Вдвоём прибыли они в Муром и стали жить блаточестиво, ни в чём не преступая Божьих заповедей. Вскоре Павел скончался, и благоверный Пётр заступил на его место, стал править городом. Однако бояре муромские, по наущению жён своих, невзлюбили Февронию, упрекая её незнатностью рода. Но верно сказано: все равны во Христе, Бог прославил Февронию ради доброго её жития. Однажды стольник пришёл к Петру и стал упрекать его жену за то, что она каждый день, окончив трапезу, не по чину из-за стола выходит: перед тем как встать, собирает в руку крошки, будто голодная.

— И я всегда так поступаю, — проговорила Любаша.

— В крестьянских семьях испокон веков так ведётся, но ведь она княгиней стала, — возразил Олекса.

— Мне тётка Татьяна сказывала, что сметать крошки хлеба на пол грешно. Так что Феврония правильно делала, княжеские слуги всё равно выбросили бы остатки еды.

Пахомий ласково глянул на Любашу.

— Верно сказала, дочь моя, грешно хлеб выбрасывать. Сам Бог научил людей возделывать жито и печь из него хлеб. Хлеб — тело Христово, беречь его надобно. Вот послушайте, что дальше-то было. Князь Пётр решил испытать жену и повелел ей пообедать с ним за одним столом. Когда обед кончился, она по обыкновению своему собрала крошки в руку. Князь взял Февронию за руку и, разжав её, увидел ладан благоуханный и мирру. С того дня он никогда не испытывал свою жену. Меж тем бояре всё больше ненавидели Февронию. Однажды они пришли к Петру и сказали «Княже! Готовы мы всё верно служить тебе и тебя самодержцем иметь, но не хотим, чтобы княгиня Феврония повелевала нашими жёнами. Если хочешь оставаться самодержцем, возьми себе другую княгиню. Феврония же, взяв богатства, сколько пожелает, пусть уходит куда захочет». На это благоверный Пётр кротко ответил: «Поведайте об этом Февронии, послушаем, что она скажет». Бесстыдные бояре, побуждаемые врагом рода человеческого, устроили пир, акогда захмелели, сказали: «Госпожа княгиня Феврония! Весь город и бояре просят у тебя: дай нам того, кого мы у тебя попросим!» Она ответила: «Возьмите, кого просите». Бояре хором промолвили: «Мы, госпожа, все хотим, чтобы князь Пётр властвовал над нами, а жёны наши не хотят, чтобы ты господствовала над ними. Взяв сколько тебе надобно богатства, уходи куда пожелаешь». Тогда она сказала: «Обещала я вам, что, чего вы ни попросите, — получите. А теперь я говорю: обещайте мне дать, кого я попрошу у вас». Бояре обрадовались: «Что ни назовёшь, то беспрекословно получишь». И тут Феврония говорит: «Ничего иного не прошу, только супруга моего князя Петра!» Что делать боярам? Говорят: «Коли сам захочет, ни слова тебе не скажем». Блаженный Пётр по заповедям Божьим жил. Вспомнил он слова Матфея из Благовествования: если кто прогонит жену свою, не обвинённую в прелюбодеянии, а женится на другой, тот сам прелюбодей. Князь Пётр поступил по Евангелию — пренебрёг княжением своим, чтобы заповеди Божьей не нарушить.

— А великий князь Василий Иванович, отец нынешнего государя, расторгнул брак с Соломонией, не обвинённой в прелюбодеянии, и женился на Елене Глинской, — напомнила Катеринка.

— За то и наказал его Господь — вскорости заболел и умер, — ответила Любаша.

— Василий Иванович расторг брак потому, что его жена бесплодной оказалась, а ему наследник был надобен, — попытался оправдать великого князя Олекса.

— Соломония не была неплодной, явившись в суздальский Покровский монастырь, она вскорости родила сына, об этом поныне во всех боярских теремах бают, — возразила Катеринка.

— Почему же до сих пор никто не видел сына Соломонии?

«Так вы же его каждый день видите, вот он перед вами — сын Соломонии!» — хотелось крикнуть отцу Андриану, но он промолчал, лишь перекинулся взглядом с Пахомием.

— Может, и объявится ещё сын Соломонии, — утихомирил спорщиков Корней, — дальше-то что было с Петром да Февронией?

— Безбожные бояре приготовили для них суда на Оке, протекающей под Муромом, и они поплыли по реке. В одном судне с Февронией плыл некий человек, жена которого была на этом же судне. И человек, искушаемый лукавым бесом, поглядел на святую с помыслом. Та сразу же поняла его дурные мысли и изобличила его. «Зачерпни воды из реки с этой стороны судна и испей», — велела она ему. Тот подчинился. «А теперь зачерпни и испей воды с другой стороны судна». Когда же он попробовал той и другой воды, спросила: «Одинаковая вода или слаще одна другой?» — «Одинаковая, госпожа, вода», — ответствовал человек. Феврония промолвила тогда: «Так и естество женское одинаково. Почему же ты, позабыв про свою жену, о чужой помышляешь?» И человек этот, видя, что она обладает даром прозорливости, не посмел больше предаваться похотливым помыслам. Под вечер пристали они к берегу, чтобы устроиться на ночлег. Блаженный князь Пётр задумался: «Что теперь будет, коль скоро я по своей воле отказался от княжения?» Феврония успокоила его: «Не скорби, княже, милостивый Бог, творец и заступник всех, не оставит нас в беде». Тем временем на берегу готовили для князя еду. Повар обрубил маленькие деревца, чтобы повесить на них котлы. После ужина святая княгиня Феврония, увидев обрубки эти, благословила их, сказав: «Да будут они утром большими деревьями с ветвями и листвой». Так оно и сталось: проснулись люди утром и увидели вместо обрубков взрослые деревья. Когда же стали грузить на суда пожитки, то явились вельможи из Мурома и сказали: «Господин наш князь! От всех вельмож и от всех жителей города пришли мы к тебе, не оставь нас, сирот твоих, вернись на своё княжение. Ведь много вельмож погибло от меча. Каждый из них хотел властвовать, и в распрях друг друга перебили. И все уцелевшие вместе со всем народом молят тебя: господин наш князь, хотя и прогневали и обидели мы тебя тем, что не захотели, чтобы княгиня Феврония повелевала нашими жёнами, но теперь со всеми домочадцами своими мы рабы ваши и хотим, чтобы были вы, и любим вас, и молим, чтобы не оставили вы нас, рабов своих!» Блаженный князь Пётр вместе с блаженной княгиней Февронией возвратились в свой город и правили в нём, соблюдая все заповеди и наставления Господние безупречно, молясь беспрестанно и милостыню творя всем людям, находящимся под их властью, как чадолюбивые отец и мать. Ко всем питали они равную любовь, не терпели жестокости и стяжательства, не жалели тленного богатства, но богатели Божьей милостью. А городом своим управляли со справедливостью и кротостью, но не с яростью, принимали странников, насыщали голодных, одевали нагих, избавляли бедных от напастей. Когда же приспело время их благочестивого преставления, они умолили Бога, чтобы умереть им в одно время, и завещали сделать из одного камня два гроба, похоронить их в одной могиле. Перед смертью приняли они монашество: блаженный Пётр был назван во иночестве Давидом, а Феврония — Евфросинией. Когда преподобная и блаженная Феврония, наречённая Евфросинией, вышивала лики святых на воздухе[339] для соборного храма Пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Пётр, наречённый Давидом, послал к ней сказать: «О сестра Евфросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы вместе отойти к Богу». Она же ответила: «Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь». Он во второй раз послал сказать: «Недолго могу ждать тебя». И в третий раз прислал сказать: «Уже умираю, не могу больше ждать!» Она же в это время заканчивала вышивание святого воздуха: только у одного святого ещё мантию не успела, а лицо уже вышила. Феврония остановилась, воткнула иглу свою в воздух и замотала вокруг неё нитку, которой вышивала. После этого послала сказать блаженному Петру, наречённому Давидом, что умирает вместе с ним. Помолившись, отдали оба святые свои души в руки Божьи в двадцать пятый день месяца июня. Жители Мурома решили похоронить тело блаженного князя Петра в городе у соборной церкви Пречистой Богородицы, а Февронию — в загородном женском монастыре, у церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста, говоря, что так как они были иноками, нельзя положить их в один гроб. И сделали им отдельные гробы, тело святого Петра, наречённого Давидом, положили в его гроб и поставили до утра в городской церкви Пречистой Богородицы, а тело святой Февронии, наречённой Евфросинией, положили в её гроб и поставили в загородной церкви Воздвижения Честного и Животворящего Креста. Общий же их гроб, который они сами повелели высечь себе из одного камня, остался пустым в том же соборном храме Пречистой Богородицы. Но на другой день люди увидели, что отдельные гробы пусты, а тела преставившихся обнаружили в городской соборной церкви Пречистой Богородицы в общем их гробе. Неразумные люди, пытавшиеся разъединить их как при жизни, так и после смерти, вновь переложили их тела в отдельные гробы. И снова утром святые оказались в одном гробе. После этого никто уже не решился их разъединять, и они были похоронены возле городской соборной церкви Рождества Святой Богородицы в едином гробе, который Бог даровал на просвещение и на спасение того города: припадающие с верой к раке с мощами их щедро обретают исцеление.

Отец Пахомий кончил дивный рассказ о святых Петре и Февронии. В избе было тихо, каждый из присутствующих находился под впечатлением от удивительной любви князя и простой девушки. Ивашка с Акулинкой поднялись из-за стола: на воле начало смеркаться, пора девушке возвращаться в Веденеево. Они по-прежнему держались за руки, в глазах их были слёзы. Катеринка уложила в чистую тряпицу пирогов для Акулинки и её приёмной матери тётки Марьи, вышла из дома проводить гостей.

— Не задерживайся в Веденееве, Ваня, — предостерёг Афоня, — волки в округе рыщут.

— Я мигом обернусь, отец.

Упоминание о волках направило беседу по иному руслу: молодёжь стала расспрашивать Пахомия о повадках птиц и зверей.

— Самка тетерева сидит на яйцах очень крепко, так что иногда гибнет под копытами лошадей. Три седмицы она не слезает с гнезда ни днём ни ночью, лишь в полдень на очень короткое время покидает яйца, предварительно прикрыв их травой или перьями, чтобы они не простыли. В середине месяца червеня[340] из яиц выходят птенчики. Попервоначалу среди них трудно различить курочку от косача, все они серовато-пёстренькие.

— Пахомий, а почему тетеревиного петуха косачом именуют? — спросил Афоня.

— Да потому, мил человек, что у него в хвосте как бы косицы видны… Так вот, на исходе августа тетеревиный самец становится истинным красавцем — на нём появляются особые тёмные перья. Косач всегда крупнее курочки, да и брови у него шире и красивее. Год от года он чернеет, так что на третьем году жизни бывает совсем чёрным с небольшой серинкой на спине и с отливом воронёной стали по всему телу, особенно на шее. А внутренняя сторона крыльев как бы подбита мелкими белыми пёрышками. На исходе марта солнышко сильно припекает, в это время в косачах кровь взыгрывает, отчего они начинают токовать — испускать клики, похожие то на гусиное шипение, то на голубиное воркование. Далеко слышится токование на восходе солнца. С каждым днём косач токует громче и дольше, шея его распухает, отчего перья на ней вздымаются наподобие гривы; брови наливаются кровью и становятся ярко-красными.

— Вот до чего доводит птицу любовь!

— Ради любви, Афоня, тетерева устраивают настоящие сражения. Сначала косачи собираются на укромной лесной полянке и, сидя на верхних ветках дерев, токуют-шипят со свистом, бормочут, распускают крылья. На их страстные призывы прилетают курочки и начинают охорашиваться, повёртываться в разные стороны, перебирать клювами свои пёрышки, распускать хвосты. И всё это делается на глазах возбуждённых женихов. И вдруг они слетают на землю, а следом за ними — и косачи. Поскольку курочек всегда бывает поменьше самцов, между косачами начинается жестокое побоище…

— Отчего же это Катеринка со двора не возвращается? — произнесла вдруг Любаша.

Кудеяр, давно уже тревожившийся долгим отсутствием жены, тотчас же поднялся из-за стола.

— Пойду проведаю, может, она со скотиной замешкалась.

Афоня с Корнеем направились за ним следом. Вскоре они воротились — Катеринки с ними не было.

— Поблизости её нигде нет, но возле леса мы обнаружили следы многих лошадей. Уж не увезли ли её?

— Если такое случилось, похитителям не миновать Веденеева, потому надобно нам устремиться туда. К тому же Ванятка с Акулькой могли угодить в беду, — Афоня не на шутку встревожился. Он обратился к монахам: — Вы останьтесь с Любашей тут, а мы мигом домчим на лошадях до Веденеева.

Кудеяр, Корней, Афоня, Филя и Олекса вышли из избы.

— Кто бы это мог похитить Катеринку? — спросил Андриан.

— Никому она не сказывала, а со мной поделилась, — заговорила Любаша, — два дня назад получила она весточку от своего отца боярина МикешиЧупрунова.

— Где же жительствует её отец?

— В нижегородских местах.

— Далековато отсюда… Как же он проведал, что его дочь здесь обретается? — Пахомий раздумчиво покачал головой.

— Может, кто из местных оповестил боярина, — предположил Андриан.

— Отчего это в избе дымно стало? — в голосе Любаши тревога. — Печь давно протоплена…

— Глянь, Андриан, в оконце-то: никак, пожар приключился. Ты, милая, оденься потеплее, на волю выйдем. Да не волнуйся — нельзя тебе сейчас волноваться.

С крыльца открылась ужасная картина: соседние дома полыхали как факелы. Изба Кудеяра стояла в окружении других, она занялась последней.

Андриан схватил было бадью и устремился к колодцу, но вскоре убедился, что труды его напрасны: огонь с невероятной быстротой пожирал смолистые брёвна. Кинулись спасать пожитки, благо их не так-то много было.

Вскоре возвратились ездившие в Веденеево, с ними был и Ивашка.

— С Акулинкой беды не приключилось? — спросил его Пахомий.

— Дома она.

— А с Катеринкой где расстались?

— Она проводила нас до крайней избы и остановилась. Мы с Акулинкой оглянулись, а она всё стоит, рукой машет. Больше я её не видел.

— А посторонние люди вам по дороге не попадались?

— Когда проходили мимо леса, почудилось нам, будто в той стороне лошади ржали. Мы удивились — откуда в лесу лошадям взяться? Решили, что померещилось. А потом увидели двух мужиков, идущих нам встречу. Заметив нас, они повернули к лесу. Акулинка сказывала, будто это тиун Мисюрь Архипов со своим дружком Юшкой Титовым.

— Филе с Олексой велю перекрыть дорогу на Веденеево, а остальные, как только светать начнёт, отправятся за мной в лес на поиски поджигателей, не могли они далеко уйти, — распорядился Кудеяр.

Филя с Олексой взметнулись на лошадей и исчезли в темноте. Остальные молча смотрели на огонь, пожиравший последние брёвна.

Вот темень начала рассеиваться, и Кудеяр хотел было приказать своим людям идти в лес, но Корней молча указал ему в сторону Веденеева, откуда ехали Филя с Олексой, ведя на арканах пленников — Мисюря с Юшкой.

— Давненько мы с вами не виделись, прихвостни боярские! — обратился к ним Кудеяр и указал на пепелище: — Ваша работа?

— Мы к вам никакого касательства не имеем, — спокойно произнёс Мисюрь. — Верные люди донесли нам, будто в боярском лесу ворюги озоруют, валят деревья. Вот мы и пошли их ловить, да злодеев и след простыл.

— А ну кажи руки!

Руки Юшки были черны от копоти.

— Не виноваты мы, на то была воля боярина Ивана Михалыча Шуйского, — пролепетал Юшка.

— Ах ты, рыжебородая сволочь! — Кудеяр намотал на руку его бороду, с силой рванул на себя.

Тот повалился на колени, завыл:

— Прости, Кудеяр, не по своей воле творили мы зло!

— А жену мою, Катеринку, куда подевали?

— Мы в том нисколечко не виноваты: жёнушку твою увезли люди Микеши Чупрунова.

— А разве не вы навели их сюда?

— Мы к этому делу касательства не имели, срочного гонца в нижегородские места к Микеше Чупрунову посылал сам боярин Иван Михалыч Шуйский.

— Лжёте вы, боярские прихвостни! Откуда боярин Шуйский мог проведать о Катеринке? Не иначе как вы ему о том сказали.

— Не виновны мы…

— А не по вашей ли воле мы с Олексой, явившись в Москву, в темнице оказались? Не ты ли, Мисюрь, усердствовал в этом деле? Ты велел отвести нас в Разбойный приказ, где оклеветал. Да, к нашему счастью, вскоре государь велел псарям казнить злодея Андрея Шуйского, и нас выпустили из темницы на волю.

— Моя вина в том, что самолично не придавил вас, щенков, — Мисюрь говорил спокойно, с презрением. — И ты, тать, мне не судья!

— А не вы ли велели Ольке Финогеновой, моей невесте, идти на ночь к боярину Андрею Шуйскому? Не вы ли измывались над ней, когда боярин, натешившись, отдал её вам? Не люди вы — звери! Потому не быть вам живыми. Эй, Филя, приготовь для них верёвку.

Филя освободил аркан и направился к корявой низкорослой сосне, стоявшей на опушке леса. Неспешно закрепил две петли на толстой нижней ветке, росшей горизонтально над землёй. Корней подставил скамью, вытащенную во время пожара из Кудеяровой избы. Вскоре два трупа висели на сосне.

— Что же нам теперь делать? — спросил Афоня.

— У нас путь один — в нижегородские леса к нашему дружку Елфиму. Может, мы догоним Катеринку, — произнёс Кудеяр. — Кто пойдёт со мной?

Филя, Олекса и Корней тотчас же встали рядом с ним. Ивашка вопросительно глянул на Афоню.

— Можно, я останусь здесь… с Акулинкой?

— Хорошо ли будет не помочь Кудеяру? Вот добудем его Катеринку, возвратимся с тобой в Веденеево, а оттуда направимся вместе с Акулинкой в Москву, там и свадьбу сыграем. А с Акулинкой пока Любаша останется, ей сейчас ни верхом, ни в возке ехать нельзя. Благословите же нас, иноки, в дальний путь.

Отец Андриан, перекрестив Афоню, отвёл его в сторону.

— Рад, что ты с ребятами не расстался, вместе с ними в нижегородские леса решил идти.

— Прикипел я к ним всем сердцем, хорошие ребята.

— Присмотри за Кудеяром, не оставь его в беде, Афоня.

— Не тревожься, Андриан, за него, заместо отца ему буду. А пока прошай, друг, время не терпит.

ГЛАВА 16

Якимке — старшему сыну Афони велено было явиться на Пушечный двор. Он миновал Кузнецкую слободу и очутился перед большим круглым каменным домом с высокой деревянной шатровой крышей, с четырёх сторон окружённым низкими длинными кузницами. Якимка хотел было прошмыгнуть между кузницами к Пушечной избе, но зычный строгий голос воротника остановил его.

— А ну стой! Куда это ты стопы правишь?

— Приказано мне явиться на Пушечный двор.

— Новобранец, выходит?

Якимка не знал, кто такой новобранец, поэтому промолчал.

— Пошли к боярину, он разберётся.

Миновали одну из кузниц. Якимка заглянул в широко распахнутые двери: внутри дымили горны, мельтешили молоты и стоял такой страшный шум, что не слышно было, о чём спросил его воротник.

— Ты откудова будешь? — переспросил тот, когда они миновали кузницу.

— Из Сыромятников.

Зашли в чистую, опрятную горницу, прилепившуюся к Пушечной избе. За столом друг против друга сидели двое — дородный бородатый боярин и парень в холщовой рубахе с перехваченными ремешком волосами. Они деловито о чём-то разговаривали и не сразу обратили внимание на вошедших.

— Ну ладно, будь по-твоему, Богдан, отольём пушку так, как ты хочешь, — закончил разговор боярин и обратился к воротнику: — Что скажешь, Кузьма?

— Да вот привёл новобранца из Сыромятников, куда велишь, Степан Фёдорович, отправить его?

Боярин с ног до головы оглядел Якимку и, видимо, остался недоволен им.

— Экий ты худой, парень, каши, видать, мало ел… Отправь его, Кузьма, к Нечаю Курмышкину… возницей.

Покидая боярина, Якимка успел заглянуть внутрь Пушечной избы. Она показалась ему огромной. Золотым ручьём по жёлобу текла расплавленная медь.

Миновали Пушкарскую слободу, за которой открылся огороженный частоколом пустырь, уставленный новыми пушками. Якимка залюбовался сиянием, испускаемым на солние бронзовыми стволами, многие из которых были разрисованы дивными узорами, изображениями людей и животных. Возле пушек суетились люди, они грузили их в лотки, плотно закреплённые в особых санях. Кузьма подвёл Якимку к тепло одетому усатому воину.

— Получай, Нечай, возницу.

— Как тебя звать, вояка?

— Якимка, сын Афонин.

— Знавал я одного Афоню, усатого такого из Сыромятников. Вместе с ним ходили на Казань.

— Так это, должно быть, мой тятька, поскольку я родом из Сыромятников.

— Добрый был воин Афоня… С лошадьми обходиться умеешь?

— Умею.

— Как грянут крещенские морозы, установится санный путь, тотчас же поспешим следом за государем на Казань. Завтра приходи сюда помогать пушкарям грузить пушки, да оденься потеплее и рукавицы не забудь. И нынче для тебя нашлось бы дело, да больно легко ты, парень, одет — околеешь от холода. Без рукавиц пушки обнимать непригоже, это тебе не красная девица. А пока ступай.

Якимка ещё немного потолкался среди пушкарей, уж больно любы ему сияющие на солнце орудия. В сердце была радость оттого, что через несколько дней он вместе с этими степенными мужественными воинами пойдёт в поход на татар. Страха не было. Верилось, что не посрамит он земли Русской, с честью вернётся в Сыромятники.

Ульяна, узнав, что Якимка через несколько дней должен покинуть отчий дом, конечно же опечалилась, поплакала втихомолку в чулане и заторопилась собирать сына в путь-дорогу. В ночь на Крещение перед утренней зарёй отправилась на Яузу, чтобы набрать воды. Сведущие люди говорят, будто она целебна. Ночь была звёздной, морозной, но снег так и не выпал, потому в душе Ульяны родилась надежда: коли санный путь не установится, то и похода, возможно, не будет. Эвон как крещенские звёзды сияют, обещают белых ярок. А что снега нет — плохо, видать, неурожайный год будет, ибо сказано: снегу на Крещенье надует — хлеба прибудет. В прошлые годы крещенский снег собирали для беления холстов, для лечения недугов, опускали его в колодцы, чтобы те в летнюю пору не иссушались. Ныне снега не было, он выпал лишь на Зимние Василисы, когда народ примечает направление ветра: коли идут сильные вихри с Киева — быть лету грозному. Тотчас же Пушкарская слобода уподобилась потревоженному муравейнику: закреплялись на возах пушки, грузились, огромные ящики с каменными, железными и свинцовыми ядрами.

Якимка трудился наравне со взрослыми мужиками, и те дивились:

— На вид-то ты, паря, хлипковат, а сила в тебе немалая!

От этих слов он работал ещё рьянее.

Вечером к Нечаю подошёл пушечных дел мастер по имени Богдан, которого Якимка увидел в первый свой приход в Пушечную избу разговаривающим с боярином. Нечай, выслушав его, согласно кивнул головой и велел пушкарям и Якимке идти следом за мастером. Тот привёл их к новенькой пушке необычного вида, с надписью на боку: «Богдан, русский мастер». Пушкари начали живо обсуждать достоинства новой пушки, иные недоверчиво качали головами. Пушку положили на толстые верёвки, понесли к саням. Якимка взялся за вожжи, когда к нему подошёл пушечных дел мастер. Любовно погладив пушку по стволу, он по-доброму глянул на возницу:

— Ты уж побереги её, дорогой, такой пушки нигде больше нет.

— Поберегу, — смущённо пробурчал Якимка и тронул лошадей.

Утром следующего дня из Пушкарской слободы под звон колоколов двинулся превеликий обоз. С фитилями в руках на пушках сидели тепло одетые воины, а вдоль дороги справа и слева толпилось множество москвичей, с уважением посматривавших на сверкающие под солнцем бронзовые орудия, на мастеров огневого боя, на всадников, сопровождавших обоз. Якимке было приятно всеобщее внимание и любопытство. Тяжело гружённые сани пересекли Лубянку, с большой осторожностью одолели крутой спуск к Конской площади, по Солянске выехали к Яузе и повернули налево, в сторону Рогожской слободы, откуда начинался путь на Владимир и Нижний Новгород.

А вот и Сыромятники. Якимка стал пристально всматриваться в лица людей, стоявших возле дороги, — где-то здесь должны быть его мать и братья.

— Якимушка! — услышал он громкий голос Ульяны и тотчас же увидел её, а рядом — рослого Ерошку, близнецов Мирона с Нежданом, шестилетнюю Настеньку. По щекам матери текли слёзы, а братья смотрели на него с восхищением и завистью.

«Жаль, что с отцом и Ивашкой не простился, где-то они сейчас?» — подумалось Якимке, и впервые за эти суматошные дни ему вдруг стало тоскливо. Он приветливо помахал родным рукой и, пока они были видны, всё оглядывался в их сторону.


В феврале 1548 года пушки прибыли в Нижний Новгород. Царь самолично встречал обоз. Он был одет в тёплый стёганый кафтан, расшитый золотом, на голове- опушённая соболем, украшенная драгоценными каменьями и орлиными перьями шапка. Вместе с ним были главный воевода дородный Дмитрий Фёдорович Бельский, престарелый татарский царёк Шиг-Алей, Дмитрий Фёдорович Палецкий, Иван Михайлович Шуйский и другие знатные люди.

Много всего пришлось повидать на своём веку Шиг-Алею — внуку прославленного Ахмата, последнего хана Золотой Орды, убитого ханом Иваком 6 января 1481 года. Шиг-Алей не знал своего деда, совсем ещё юным он вместе с отцом выехал из Астрахани к русскому великому князю и с тех пор верно служил Москве, за что получал постоянную поддержку в притязаниях на владение Казанью. Но в Казани его не любили именно за верную службу русским великим князьям. Поэтому, став казанским властелином, он каждый раз бывал прогнанным, лишался власти, к чему, однако, относился спокойно, не был столь злобным и мстительным, как его постоянный соперник Сафа-Гирей — родственник влиятельных крымских царей.

Поглядывая маленькими глазками, спрятанными в дряблых, морщинистых веках, на проезжавшие великолепные московские пушки, Шиг-Алей не очень-то восторгался ими, не возлагал на них больших надежд, связанных с его воцарением в Казани: много было подобных походов!

По смерти Магмет-Аминя, последовавшей в декабре 1518 года, встал вопрос: кому быть царём в Казани? Василий Иванович решил поставить на казанский престол его — внука Ахматова. О Аллах, как давно это было — ровно три десятка лет назад! Но не долго пришлось царствовать Шиг-Алею, уж больно откровенно он угождал своему господину Василию Ивановичу, во всём предпочитал выгоды великого князя интересам казанцев. Наиболее знатные вельможи постоянно мутили народ, и когда весной 1521 года Сагиб-Гирей явился с крымцами под Казань, город сдался ему без сопротивления. Шиг-Алею и русскому воеводе была предоставлена возможность беспрепятственно выехать в Москву. Так бесславно закончилось его первое царствование в Казани.

В последующие годы Шиг-Алей не раз ходил вместе с русскими полками против казанцев. Летом 1530 года на Казань выступила русская рать, возглавляемая Михаилом Львовичем Глинским и Иваном Фёдоровичем Бельским. О Аллах, где-то они теперь! А он, Шиг-Алей, всё ещё радуется жизни… Казанская крепость оказалась совершенно беззащитной, но из-за глупого местнического спора главных воевод не была взята. За ту оплошку Василий Иванович строго наказал Ивана Бельского, заточил в темницу и хотел было даже казнить, но не тронул родственника своей молодой жены Михаила Глинского. И хотя Казань не была взята, там вошли в силу те, кто был на стороне русского великого князя, уж очень много оказалось недовольных Сафа-Гиреем, преступившем клятвенное обещание. Казанские послы били челом, чтобы государь дал им опять Шиг-Алея, потому что тот земли казанские никогда не грабил, а невзлюбили его лихие люди. Пусть государь отпустит его на Казань и даст наказ, как его дело беречь и тамошних людей жаловать. Василий Иванович велел спросить их: «Как вы поехали к нам, был ли вам наказ от князей и от земли просить у нас в цари Шиг-Алея?» Послы отвечали: «Такого наказа нам не было. За каким делом нас послали, о том деле мы и били челом; а теперь бьём челом, чтоб государь нас пожаловал, велел нам ему служить, а Сафа-Гирею служить не хотим: Сафа-Гиреем мы умерли, а государевым жалованием ожили. Сафа-Гирей послал нас за великими делами, но что мы здесь ни сделали, он всё это презрел, от нас отступился; а если мы ему не надобны, так и он нам не надобен. А в Казани у нас родня есть, братья и друзья, а которые попали в руки людям великокняжеским, у тех у всех отцы и братья, родственники и друзья в Казани. Как только мы придём к Васильсурску и пошлём к ним грамоты, так они за нас станут». Василий Иванович посоветовался с боярами и со своими людьми в Казани и отпустил его, Шиг-Алея, и послов, но не в Васильсурск, а в Нижний Новгород — так было безопаснее. Когда пришли в Казань грамоты от послов из Нижнего, казанцы выгнали Сафа-Гирея и его советников, крымцев и ногайцев перебили, а жену отправили к её отцу, ногайскому князю Мамаю. Вместе с тем казанцы не одобрили намерения послов призвать на царство Шиг-Алея. Памятуя о злобности и злопамятности многих татарских правителей, они боялись, что Шиг-Алей начнёт мстить им за то, что его выгнали десять лет назад, потому просили великого князя Василия Ивановича отпустить к ним не Шиг-Алея, а его младшего брата Еналея, владевшего на Руси Мещерским городком. Великий князь удовлетворил их просьбу, отпустил Еналея в Казань, а Шиг-Алею дал в кормление Каширу и Серпухов — крупные русские порубежные города. Но он, Шиг-Алей, не оценил великодушия Василия Ивановича, обида затмила его разум, и он стал писать своим людям в Казань и иные города без ведома великого князя, запамятовав о том, что у того повсюду видоки и послухи. Василий Иванович посчитал, что Шиг-Алей нарушил свою присягу, за что свёл его с Каширы и Серпухова и послал в заточение на Белоозеро. Братом же его, Еналеем, в Москве были довольны: тот во всём был послушен русскому господину, даже когда надумал жениться на дочери казанского мурзы, испросил согласия Василия Ивановича на этот брак.

Так бы и царствовал его братец, да осенью 1535 года царевна Горшадна, сестра Магмет-Аминя, и князь Булат прикончили Еналея за городом, на берегу реки Казанки, и вновь призвали из Крыма Сафа-Гирея, которого женили на Еналеевой супруге, дочери ногайского князя Юсуфа.

Однако сторонники русского великого князя не смирились и обратились к юному Ивану Васильевичу с посланием: «Нас в заговоре князей и мурз с пятьсот человек. Помня жалование великих князей Василия и Ивана и свою присягу, хотим государю великому князю служить прямо, а государь бы нас пожаловал, простил царя Шиг-Алея и велел ему быть в Москве; и когда Шиг-Алей будет у великого князя в Москве, мы соединимся со своими советниками, и крымскому царю в Казани не быть». Получив это послание, великая княгиня Елена Васильевна посоветовалась с боярами и приказала освободить Шиг-Алея из заточения. Его привезли с Белоозера в Москву в декабре 1535 года.

В заточении Шиг-Алей сохранил присутствие духа, полагая, что, несмотря на допущенную им оплошку, он всё ещё нужен русскому великому князю в борьбе за казанский престол. Воинственным и кровожадным Гиреям крымским мог противостоять только высокорождённый царь, а ведь он — внук последнего хана Золотой Орды, поэтому в Москве и пеклись о нём. В свою очередь Шиг-Алей не мыслил себя вне союза с русским великим князем. Он понимал, что Золотая Орда канула в Лету и никогда уже Москва не будет платить дани татарам: умерла та курица, которая несла им золотые яйца. Образ жизни крымцев и казанцев, основанный на грабеже русских, литовцев, поляков и иных народов, на подачках, взимаемых в обмен на шертные грамоты, считал обречённым. Новые времена настали, и жить надо было по-иному. К сожалению, этого не понимали Гирей, пытавшиеся силой восстановить то, что безнадёжно ушло в прошлое. Ныне Русь велика и могуча, поэтому бесконечные наскоки на неё со стороны казанцев и крымцев могли закончиться только одним — покорением их русским царём. В этом был глубоко убеждён умудрённый житейским опытом седобородый Шиг-Алей. Он не удивился тому, что его призвали с Белоозера в Москву и с большим почётом приняли в великокняжеском дворце. А было это двенадцать лет назад…

— Хороши ли пушки, Шиг-Алей? — царь Иван Васильевич спросил горделиво, с усмешкой.

— Хороши, ой как хороши! Никогда ещё не было у тебя, государь, столько пушек.

А мысли всё норовят убежать в прошлое, видать, стар стал Шиг-Алей, коли многое вспоминается и не очень занимают его эти блестящие пушки, предназначенные для разрушения крепких стен Казани. Почему-то не верится, что они помогут ему стать властелином над казанцами. Тяжкое предчувствие гнетёт: не к добру этот поход, эвон, что вокруг творится — положено быть метелям да морозу, а с неба льёт дождь, как будто бы наступил апрель.

Шиг-Алей покосился на царя: осьмнадцатый год пошёл, а как мужик-рослый, сильный, широкогрудый… Когда же привезли Шиг-Алея с Белоозера, ему пять годков всего было, сидит на месте отца своего, а ножки до пола не достают, под них скамеечка дивной работы подставлена. Помилованный встал на колени и обратился к мальчику со словами:

— Отец твой, великий князь Василий Иванович, взял меня, детинку малого, и жаловал как отец сына, посадил царём в Казани; но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях несогласица, и я опять к твоему отцу пришёл на Москву. Отец твой меня пожаловал в своей земле, дал мне города, а я, грехом своим, перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым умыслом. Тогда Бог меня выдал, и отец твой меня за моё преступление наказал, опалу свою положил, смиряя меня; а теперь ты, государь, помня отца своего ко мне жалованье, надо мною милость показал.

Великий князь велел царю встать, позвал его к себе карашеваться и усадил с правой руки на другой лавке, а потом, подарив ему шубу, отпустил на подворье. Но Шиг-Алею хотелось полностью восстановить доверие к себе со стороны московских государей; ему казалось, что разговор с малолетним правителем мало что дал в этом отношении, поэтому бил челом, чтоб дозволено ему было представиться и великой княгине. Елена Васильевна, узнав о его челобитье, посоветовалась с боярами, прилично ли быть у неё татарскому царю: по смерти мужа прошло всего два года, и она считала своим долгом по всем вопросам спрашивать мнение бояр. Те решили, что принять Шиг-Алея правительнице прилично, потому что великий князь мал и государственная власть лежит на ней. И вот 9 января 1536 года Шиг-Алей явился на приём к правительнице. У саней его встречали влиятельный боярин Василий Васильевич Шуйский и любовник Елены Иван Фёдорович Овчина-Телепнёв-Оболенский с двумя дьяками. Когда же царь вошёл в сени, его приветствовал сам юный великий князь с боярами. Такая встреча убедила Шиг-Алея в том, что в Москве по-прежнему возлагают на него большие надежды в борьбе с Казанью, но он ничуть не возгордился, держал себя скромно, как подобает верному слуге. Войдя в палату правительницы, Шиг-Алей ударил челом в землю и сказал:

— Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как щенка, и жалованьем своим великим жаловал меня, как отец сына, и на Казани меня царём посадил. По грехам моим, казанские люди меня с Казани сослали, и я опять к государю своему пришёл; государь меня пожаловал, города дал в своей земле, а я ему изменил и во всех своих делах перед государем виноват. Вы, государи мои, меня, холопа своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, холоп ваш, как вам теперь клятву дал, так по этой своей присяге до смерти хочу крепко стоять и умереть за ваше государское жалованье, так же хочу умереть, как брат мой умер, чтоб вину свою перед вами загладить.

Правительница сидела в окружении боярынь, бояре расположились по обе стороны палаты, как обыкновенно водилось при приёме послов. Елена Васильевна осталась довольна его речью и велела седобородому окольничему Фёдору Ивановичу Карпову[341] ответить.

— Царь Шиг-Алей! Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее своё забывай и вперёд делай так, как обещался, а мы будем великое жалованье и бережение к тебе держать.

Видя расположение к себе со стороны правительницы, Шиг-Алей осмелился обратиться к ней с просьбой:

— Великая княгиня Елена, дозволь жене моей царице Фатьме-салтан видеть твои государские очи.

Та милостиво согласилась, приказала одарить его и отпустила на подворье.

Через несколько дней царица Фатьма-салтан посетила великокняжеский дворец, где была обласкана Еленой. У саней и по лестнице её встречали боярыни, а в сенях — сама правительница, которая ввела её в палату, куда вскоре пришёл и юный государь. При его появлении ханша встала и с места своего сошла. Юный Иван сказал ей: «Табуг салам» — и сел на своё место. В тот же день царица обедала у великой княгини. Никогда ещё при московском дворе не было такой пышной трапезы. Множество стольников и чашников прислуживало за столом, а знатный князь Василий Репнин-Оболенский был кравчим возле Фатьмы-салтан.

Два года назад, в январе 1546 года, великому князю дали знать, что Сафа-Гирей изгнан из Казани, а многих крымцев его порешили. Казанцы били челом государю, чтоб их пожаловал, прислал им в цари Шиг-Алея. В июне того же года боярин Дмитрий Фёдорович Бельский вместе с воеводой Дмитрием Фёдоровичем Палецким и дьяком Постником Губиным посадили его в Казани, но как только Бельский приехал к царю в Коломну, казанцы Шиг-Алея изменили и вновь перекинулись к Сафа-Гирею. Сам он тогда не пострадал, ему удалось бежать из Казани, на Волге нанять у касимовских татар лошадей и в Поле встретиться с окольничим Львом Андреевичем Салтыковым, детьми боярскими и татарами, посланными к нему на выручку великим князем. А вот друзья его — князья Чура Нарыков и Иванай Кадыш были зарезаны. Шиг-Алею давно уже надоела эта возня с Казанью, он понимал, что не быть ему там царём до тех пор, пока она не будет полностью подчинена Москве, пока в людях не утвердится сознание жить по-иному, нежели они жили до сих пор. Но это произойдёт, по-видимому, не скоро, и нынешний поход едва ли будет успешным, в этом опытный Шиг-Алей не сомневался: всё шло не так, как следовало бы, а молодой царь этого не понимал, вид явившихся из Москвы пушек вселил в него неоправданные надежды.

На Сретенье солнце — на лето, зима — на мороз, а в том году в этот день лил дождь, снег растаял, и везти орудия посуху не было никакой возможности, ледовый панцирь реки оказался единственной дорогой для них. В Сретеньев день царь выступил из Нижнего Новгорода и к вечеру достиг Елны. Здесь, в пятнадцати верстах от Нижнего Новгорода, он заночевал, а назавтра достиг острова Роботки, где вынужден был остановиться: наступило сильное потепление, и лёд на Волге покрылся водой. Самое время было со всем войском повернуть назад, но юный царь упорствовал, он всё ещё надеялся, что грянет мороз и можно будет продолжить поход на Казань. Прошло три дня — всё было по-прежнему, дождь лил не переставая.

— Повелеваю, — приказал царь, — рати под водительством Дмитрия Фёдоровича Бельского и войску Шиг-Алея идти посуху разными путями и соединиться в устье Цивильском[342]. Я же возвращусь в Нижний Новгород, не сподобил меня Господь к путному шествию.

По щекам молодого царя текли слёзы.


Переправившись через Волгу выше Нижнего Новгорода, Кудеяр со своими спутниками выбрали более удобный путь по горному берегу реки, — непрекращающиеся дожди сделали непролазными дороги на левобережье. Миновали Нижний Новгород и вскоре увидели на реке длинную вереницу саней, на которых даже в ненастье сияли бронзой новые пушки. Лошади брели по колено в воде. Вид множества пушек был столь необычен, что разбойники остановились.

— Вот бы нам одну такую игрушку, вдарили бы мы Плакиде в задницу, мигом бы разнесли все хоромы, — размечтался Филя.

— Эти пушки сделаны в Пушкарской слободе, — пояснил Ивашка, — мы с ребятами из Сыромятников не раз хаживали туда, высматривали, как их льют. Сперва мастер лепит пушку из воска, совсем настоящую, потом обтачивает её на кружале и покрывает жидкой глиной. А как глина высохнет, воск вытапливают и вместо него заливают в глину расплавленную медь. Когда же медь застынет, глину разбивают, получается пушка.

Все внимательно слушали его рассказ.

— А пошто же они назад к Новгороду идут? — спросил Корней.

— На Казань ходили, да пути им не стало, вот и возвращаются несолоно хлебавши, — пояснил Афоня.

— А может, они от Казани идут?

— Нет, под Казанью они не были, вишь, какие новёхонькие, огнём не обожжённые… Ванятка, глянь, кто там возницей в середине обоза?

— Похож на нашего Якимку.

— Ну да, так оно и есть… Якимушка!

Возница оглянулся на крик, что-то прокричал в ответ, но ветер унёс его слова.

— Видать, признал нас, вишь, рукой машет… Да куда же они едут? К берегу надо, к берегу! Али ослепли, продушины не видят?

В это время на реке стало твориться нечто невообразимое: сани, ехавшие впереди Якимки, ухнули в продушину и моментально исчезли под водой.

— К берегу, к берегу гони, Якимушка! — прокричал Афоня.

Якимка круто завернул лошадей к берегу, но было поздно: льдина откололась и встала дыбом, а сани под тяжестью пушки заскользили вниз, увлекая в воду упирающихся, испуганно заржавших лошадей. Якимка вскочил на ствол пушки и прыгнул, но угодил в воду. Льдина, стоявшая до того дыбом, освобождённая от тяжести пушки, с шумом плюхнулась на его голову.

Афоня в ужасе закрыл глаза рукой.

Много людей, лошадей и пушек утонуло в тот день в Волге. Незначительная часть пушечного обоза продолжила путь к Нижнему Новгороду, оставив на льду ящики с огневым зельем, ядрами и даже целые пушки. Пока Афоня с Ивашкой оплакивали Якимку, Кудеяр послал в ближайшее село Филю с Корнеем, чтобы нанять десяток подвод для перевозки брошенного добра.

Снега давно не было, февраль уподобился апрелю, поэтому везти груз можно было только на телегах. К вечеру тяжело гружённые подводы покатили в сторону Арземасова городища.


Воевода Дмитрий Фёдорович Бельский соединился возле Цивильского устья с Шиг-Алеем, и совместное войско двинулось в сторону Казани, На Арском поле их встретил Сафа-Гирей, но передовой полк под водительством князя Семёна Ивановича Микулинского втоптал его в город. Седмицу после того стояли русские полки возле Казани, опустошая окрестности, а затем двинулись в Москву.

Так бесславно закончился первый поход царя Ивана Васильевича на Казань.

ГЛАВА 17

Из поместья Плакиды Иванова в становище вольных людей прибежал парень по имени Егорка и поведал, что незнамо кто взломал амбар и унёс из него бочку вишен в патоке, купленных боярином для своих домочадцев во Владимире. Приказчик Нестор, заподозрив в краже молодёжь, явился на посиделки, полез под стол, долго елозил по грязному полу и наконец вылез с вишнёвой косточкой в руках. Тут же по его приказу стражники схватили троих парней, бывших на посиделках. А та вишнёвая косточка, возможно, с лета пролежала под столом, парни никакого касательства к краже не имели, однако Нестор посадил их в подвал и потребовал, чтобы они назвали вора. Те, однако, заперлись и никого не выдали. Тогда Нестор пригрозил им, что, ежели они будут молчать, он развяжет их языки плетьми.

— Делать нечего, надо выручать ребят, — сказал Кудеяр. — К Плакиде нами дорожка проторена, правда, давненько мы наведывались к нему, да и не очень удачно. Но теперь сил у нас побольше, пушкой всю усадьбу разнести можем. Пора проучить Плакиду и его прихвостня Нестора за все их прегрешения.

Под вечер разбойнички выступили в поход. Вереницу всадников замыкали Афоня с Ивашкой, ехавшие на телеге с пушкой. Но и на этот раз застать Плакиду врасплох не удалось: едва всадники выехали на опушку леса, тревожно загудел церковный колокол. Тотчас же из построек выскочили люди с луками и пищалями в руках. Одни засели за мощными дубовыми воротами, другие полезли на колокольню и оттуда начали палить по нападающим. Кудеяр был раздосадован таким оборотом дела.

— Опять заметили нас, гады, теперь вся надежда на пушку. Афоня, открывай огонь!

Афоня навёл пушку на ворота, насыпал пороху, поднёс фитиль. Оглушительно грянул выстрел, от ворот далеко в стороны полетели щепки.

— Вот это дело! — похвалил Филя. — Теперь Планида не скоро очухается.

Между тем среди защитников началась паника, почти никто из них на своём веку не видел пушки.

— А ну,бросай оружие! — приказал Кудеяр. — Слезайте с колокольни, не то и её разнесём!

Боярские слуги поспешно оставили колокольню, побросали пищали, луки, колчаны со стрелами, мечи.

— Филя, Корней, Олекса и Ичалка, соберите оружие, сложите его на телегу. Остальным следить, не было бы какого подвоха.

Через разбитые ворота ребята вошли во двор. Навстречу им, радостно улыбаясь, ковылял двухлетний малыш. Увидев его, Олекса рассмеялся.

— Глянь, Филя, на парня — вылитый ты, такой же весёлый и курносый.

Филя подхватил малыша на руки.

— Ты чей будешь?

— Матушкин!

И от того, что ребёнок доверчиво прижался к нему, обвил ручонками шею, на глазах у Фили вдруг проступили слёзы. Кто он есть? Скоморох, у которого ни кола ни двора, бездомный бродяга, шут гороховый. Не зря в народе говорят: скоморох голос на дудке поставить умеет, а житья своего не устроит. Может, и вправду это его сын?

— Как тебя звать?

— Петькой.

— А кто твой отец?

Малыш не ответил, снял с Фили шапку, напялил на свою голову и весело рассмеялся.

— Петька, ступай сейчас же ко мне! — от боярского дома к ним спешила Агриппина.

Олекса присвистнул.

— А у тебя, Филька, губа не дура!

Филя и сам был озадачен: вместо девицы с плоским заспанным лицом перед ним была молодая красивая баба, одетая в нарядный сарафан. Вот что значит боярская кровь!

— Ступай, ступай к бабушке! — Агриппина отобрала у Фили малыша.

— Агриппинушка, видать, забыла меня?

— Не я, а ты забыл!

Подошёл Кудеяр.

— Так-то вы оружие собираете?

— Не до того, Кудеяр, было, — объяснил Олекса, — Филя наш отцом стал, а мы о том и не ведали. Вон уж какой большой парень у него вырос.

— Ну что ж, придётся женить Филю. А где же тестюшка?

— Да вон шествует вместе с Елфимом.

Увидев Кудеяра, Плакида повалился на колени.

— Прости, Кудеяр, мои прегрешения, но не ведаю, в чём провинился перед тобой?

— Была бы спина, сыщется и вина. Помнится, как-то ты похвалялся сделать из меня лепёшку…

— Так то пустая похвальба была, притом давняя.

— Твой прикащик Нестор суд неправый творит, безвинных людей кнутьем бить собрался, а ведь царь Иван Васильевич велит судить людей по правде, по совести.

— Тотчас же прикажу тех людей освободить, а Нестора посадить за сторожи.

— С Нестором у нас разговор будет особый. Где он?

Привели бледного, трясущегося приказчика.

— Разденьте его да всыпьте ему плетей, чтобы впредь ведал, каково оно — под правежом быть.

Нестора тут же раздели, повалили на землю и отхлестали плетьми. Он молча, сжав зубы, перенёс наказание. Под завывание жены его бесчувственным унесли домочадцы. Кудеяр обратился к Плакиде:

— Много зла причинил ты, боярин. Ичалку, жившего до тебя на своей собственной земле, ты прогнал, земли его присвоил, избу спалил, семью разорил.

— Верну Ичалке землю, отстрою избу, денег на обзаведение дам, не губи только!

— Слышал, Ичалка, что Плакида сказывал? Так ты, боярин, коли жив останешься, не забудь свои обещания. Я тебя из-под земли достану, накажу за порушенное слово. А теперь выбирай, что тебе по душе. Первое дело — висеть тебе в воротах на перекладине. Мой друг Филя уж больно хорошо петли из аркана делает. Раз — и нет человека. Можем и по-другому тебя наказать: соберём всех твоих людишек, сымем с тебя порты и при всём честном народе станем учить уму-разуму, чтобы ты впредь никого не обижал, судил людей по правде, по совести. Ну а третье… Боярин насторожился.

— Третье наказание самое веселое — свадьба!

— Какая ещё свадьба?

— Дочери твоей Агриппины и моего друга Фили.

— Ну уж нет, Кудеяр, вели казнить меня, как найдёшь нужным, но от такого позорища — уволь!

— Чем же тебе не нравится женишок? Молодой, красивый, а уж ловок — никто с ним не сравнится в сноровке.

— Не в том дело, Кудеяр: я боярин, а он — холоп.

— Живёшь ты, Плакида, по старине, по обычаю, а в Москве обычаи давно порушены. Сам знаешь: царь Иван Васильевич бояр от себя отринул, дал власть безвестным дьякам и дворянам, своим холопам.

— То-то и плохо!

— Новые времена — новые хозяева. Ты же за старину цепляешься. Да и о том подумай: Филя — отец ребёнка твоей дочери, по-христиански ли будет разлучить его с кровным детищем?

— Так это он, окаянный, совратил Агриппину, опозорил мой род честной?!

— Дело житейское, боярин, сам-то, когда молодым был, нешто не грешил?

— Может, и грешил, да дело своё разумел, женился, как тому положено, на ровне — на боярской дочери.

— Но ты же в церковь ходишь, Плакида, молишься Богу, а во Христе все равны.

— Равенство во Христе на том свете будет! А здесь, на земле, кулик на месте соколином не будет птичьим господином.

— В народе говорят: добро творить — себя веселить. Повесели душу свою — сделай доброе дело, боярин.

— Что же это за доброе дело — отдать своё кровное детище, боярскую дочь за татя?

— Весёлый человек — Филя…

— Скоморох — хуже татарина!

— Ну как знаешь, боярин, не хочешь отдать свою дочь за доброго молодца, готовься к смерти.

Тут с крыльца боярского дома сорвалась жена Планиды Василиса, громко запричитала:

— На кого ты нас, Плакидушка, покидаешь? И чего тебе, соколик наш ясный, не живётся? Разве плохо тебе станет, если-дочь замуж отдашь? Да разве кто из бояр прельстится ею? Может, горбун какой или старик…

Агриппина тоже с крыльца сошла, руки заломила, заголосила, повалилась отцу в ноги.

— И чего вы разорались? Не покойник я ещё. Коли вам женишок люб, так и берите его, не мне с ним жить.

— Слышь, Филя, Плакида согласен взять тебя в зятья. Так ты поблагодарил бы боярина за оказанную тебе честь.

Филя послушался Кудеяра, стал на колени рядом с Агриппиной.

— Прикажи, боярин, в колокола бить, молодым в церковь идти, а потом и за стол.

— Да как же… — усомнился было Плакида. — Ин ладно. Василиса! Вели накрывать столы!


От выпитого вина боярин порозовел, стал разговорчивым.

— Люблю я тебя, Кудеяр, как сына родного. Не дал Господь мне наследника.

— А Филя чем плох, Плакида Кузьмич? Не благодаря ли ему у тебя наследник, внук Петька, народился?

— Это всё так, но тебя, Кудеяр, я всё равно люблю. Вижу, не весел ты, печаль гнетёт тебя. Отчего так?

— Как мне, Плакида Кузьмич, не печалиться, коли Микеша Чупрунов явился в Заволжье и увёз мою жену незнамо куда. Я и так, я и сяк, а всё не могу прознать, где он свою дочь прячет. Под видом калик перехожих не раз побывали мы в его поместье, выспрашивали слуг, большие деньги им сулили, а так и не смогли узнать, где она есть. Сил у нас достаточно, чтобы овладеть поместьем Микеши, пушками его можем разнести в щепы, а толку-то что? Зол на меня Микеша, под самыми тяжкими пытками не скажет, где Катеринка. Так ты бы помог мне, боярин, коли в любви признаешься.

— И я не ведаю, где Микеша прячет свою дочь, знаю только, что в своём поместье он её не держит — боится, как бы твои людишки не выкрали её.

— Заметил я, что Микеша Чупрунов в последнее время набожным стал, по монастырям ездит. К чему бы это?

Кудеяр пристально глянул в глаза Плакиды. Тот хоть и был пьян, но тайну друга своего не выдал.

Незадолго перед тем, как дружка должен был притащить курицу, Кудеяр позвал Филю во двор. Плакида к тому времени задремал от выпитого вина.

— Говорил я с Плакидой насчёт Катеринки, но он заперся, говорит, будто ничего такого не слышал. А я по глазам его вижу: что-то он знает. Если это так, то и Агриппина должна кумекать, в коем месте Микеша скрывает свою дочь. Так ты бы выведал о том у жёнушки.

— Ради тебя, Кудеяр, всё сделаю, — пообещал Филя.


Когда люди Микеши Чупрунова привезли Катернику в поместье, боярин много сил употребил, чтобы заставить её отказаться от Кудеяра, забыть разбойника, согласиться начать новую жизнь. Катеринка ответила твёрдым отказом. Нашла коса на камень.

Вскоре боярину донесли, что Кудеяр с дружками возвратился из Заволжья и пушки с собой привёз. Понял Микеша, что против пушек ему не устоять, неволей придётся расстаться со строптивицей. Вечером того же дня из ворот поместья выехал малоприметный возок и бойко покатил в сторону Нижнего Новгорода. Не доехав до города вёрст сорок, возок свернул в сторону и по глухой лесной дороге покатил к небольшому женскому монастырю, с игуменьей которой, матушкой Виринеей, Микеша некогда был знаком.

Не с пустыми руками явился в обитель боярин Микеша. Выложил на стол ларец дивной работы, полный скатного жемчуга, фряжское сукно, бухарскую зендень, бурак[343] икры. Мать Виринея не ведает как и усадить милостивца.

— Привёз я тебе дочь на сохранение. Сделай так, чтобы ни одна душа не проведала о том, кто она есть. Саму же её содержи в келье под стражей, чтобы не могла она убежать к дружку своему разбойнику Кудеяру. Пусть денно и нощно молится, читает священные книги, слушает проповедь надёжных монахинь. От общения с другими людьми пусть воздержится, чтобы не могла послать тайную весточку любимому татю. Если она не исправится, разрешаю постричь её… насильно.

— Всё будет исполнено, боярин, всё будет сделано по твоей воле, милостивец наш. Не впервой нам такое поручение, — заверила его Виринея.

Поселили Катеринку в келью с мрачноватого вида инокиней Глафирой. Та днём и ночью перед иконами поклоны отбивает, незнамо когда и спит, сердечная. Окна в келье узкие, железными прутьями перекрещенные, выбраться через них на свет Божий невозможно. Выйдет по нужде Катеринка — следом Глафира серой тенью крадётся. А больше и ходу никуда нет. Ни с кем не свидеться, ни с кем словечком не переброситься, нельзя послать весточку возлюбленному. Не догадаться Кудеяру, куда упрятал её отец, потому никогда в жизни не удастся ей увидеть своего суженого, расчесать его кудри буйные, поцеловать в уста сахарные, от этой мысли слёзы не раз лились из глаз Катеринки, со стоном прятала она мокрое лицо в подушку. А Глафира тотчас же — в который уж раз — начинает началить её, стращать наказанием Божьим.

— Да разве мыслимое дело — любить душегубца, разбойника? Он тебя из-под венца умыкнул, разлучил с сыном боярским, а ты по нём слёзы льёшь!

— Кудеяр хороший…

— Тать не может быть хорошим. А тебе, нечестивице, не избежать муки вечныя, тьмы кромешныя, скрежета зубовного, огня негасимого, смолы кипучей, геенного вечного томления! Твоя любовь — радость для бесов!

От таких слов страшно становилось Катернике.

— Как же избежать мне адских мучений?

— К тому один путь — молитва, слёзное покаяние, строгий пост, умерщвление плоти, отречение от мира и его соблазнов, тяжкие вериги, безысходное житье в келье, иноческая манатья. Идя этой дорогой, избавишься от находящих помыслов прежнего мирского жития. И тогда откроется перед тобой иная радость — светлая, лучезарная, Божественная!

Задумалась Катеринка.

А на следующий день новая беседа. Уж больно соблазнительно для матушки Виринеи заполучить в свою обитель столь высокорождённую инокиню: Катеринка — единственная дочь знатного боярина Микеши Чупрунова. Умрёт он — и все его владения станут достоянием дочери, отойдут к монастырю. И тогда заживут инокини совсем по-другому, не так, как ныне.

Вода камень точит, слово — волю человеческую. День ото дня всё задумчивее становится Катеринка, всё чаще берёт в руки священные книги. С некоторых пор дозволено ей ходить в церковь, слушать пение монахинь, любоваться росписью стен. Реже и реже вспоминается Катернике Кудеяр, его ласки, голос. То, что между ними было, кажется ей теперь греховным, постыдным, всё чаще становится она на колени перед иконами и молит Бога простить её прегрешения.

Видя перемену в Катеринке, не нарадуется матушка Виринея, велела Глафире быть с девушкой поласковей, приказала келарю выдавать для боярской дочери особую еду, баловать её кизылбашскими сладостями, астраханской икрой, балыками.

И вот однажды, на исходе лета, Катеринка заговорила с Виринеей о том, что желает стать инокиней.

— Желание твоё угодно Господу Богу, — ответила игуменья, — через седмицу, в день Рождества Богородицы, и совершим постриг.

С этого дня дозволено было Катеринке прогуливаться в окрестностях монастыря. А тут и Микеша пожаловал. Игуменья возрадовалась сердцем: вовремя явился боярин, поведает ему дочка о намерении постричься — наверняка осыплет монастырь своей милостью. Вышли Микеша с Катеринкой из ворот и направились по узкой дорожке, протоптанной монахинями посреди дивного кленового леса. Под лёгким дуновением ветра осыпаются на землю острозубчатые листья, и от их солнечного сияния вокруг светло, празднично. Но нет радости в сердце Катеринки, с трудом исходят слова из её уст:

— Решила я навсегда отречься от соблазнов мира сего… принять пострижение… стать инокиней…

И у Микеши в душе печаль. О такой ли жизни мечтал он на старости лет? Думал, выйдет Катеринка замуж за Кирилла Охлупьева, дети у них народятся, будет в их доме шумно да весело. А теперь что? Кто согреет его старость? Впору самому идти в монастырь. Если же Катеринку забрать домой, то об этом тотчас же проведают тати, нагрянут с пушками и увезут её незнамо куда. И вновь останется Микеша один. Как быть? На что решиться? Молча идут отец с дочерью среди старых клёнов, шуршат под ногами опавшие листья, на душе тревожно, печально. Вон у обочины крапива вымахала в рост человека. Листья у неё мелкие, продырявленные во многих местах насекомыми. Катеринка протянула руку и тотчас же отдёрнула её — старая крапива жжётся не хуже молодой. Удивительная тишина стоит в лесу. Наверно, потому, что летние птицы уже улетели на юг, а зимние ещё не пожаловали в северные края. А вот земляника заполонила поляну. Листья у неё красные, фиолетовые, — словно кто-то расстелил в лесу яркий ковёр.

Навстречу Микеше и Катеринке шли двое — игуменья Виринея и высокий старец в тёмном монашеском одеянии.

— Радость-то какая у нас! — обратилась Виринея к Микеше. — Из далёкого Заволжья, из знаменитой Ниловой пустыни пожаловал к нам святой старец Артемий.

Катеринка глянула на старца и едва не лишилась сознания — перед ней стоял Кудеяр. Тот, однако, и вида не подал, что признал её, лишь в глазах, словно искра, мелькнула весёлая усмешка. Между тем Виринея не преминула похвалиться перед старцем своими высокими гостями:

— А это знатный боярин Микеша Чупрунов с дочерью Катеринкой, жаждущей принять пострижение в нашей обители. На Рождество Богородицы осуществится её мечта.

— Служение Господу Богу несёт человеку неизъяснимую радость, — торжественно произнёс Артемий. — Когда я становлюсь коленами на большой камень, что лежит возле моей келейки, то вижу, как отверзаются небесные врата и ангелы слетают на землю, неся преблагие вести людям. А там — за небесными вратами — видится мне дивный сад, посреди которого возвышается прославленное дерево жизни, украшенное прекрасными плодами. И звонят в том саду колокола, славящие Господа Бога…

Все зачарованно слушали старца. Даже Катеринка, хорошо осведомлённая о способности Кудеяра к перевоплощению, усомнилась: в самом ли деле это он, её возлюбленный, может, и вправду из Заволжья явился некий старец Артемий, показавшийся ей похожим на Кудеяра?

— Долго ли ты порадуешь нас, старец Артемий, своим присутствием?

— Поживу с седмицу, уж больно места здесь лепотные, душа не нарадуется, глядя на эти деревья. У нас на севере клёнов нет. Завтра, в день Вавилы[344], быть ли в вашей обители крестному ходу?

— Как не быть, Артемий! Будет и молебен, и крёстный ход вокруг строений ради спасения их от огня да от молоньи, иначе всё погорит в одночасье.

— Есть у меня неопалимая купина[345], она от огня и всяческих болестей помогает — от антонова огня[346] и огневеска летучего[347]. Слышала ли, Виринеюшка, об этой травке?

— Как не слышать, Артемий! В большом почёте она у нас, да только нигде не могла я достать её. Летом жила у нас в монастыре странница, коя путь держала в Ерусалим-град, так я ей наказывала на обратном пути принести мне неопалимую купину.

— Напрасно обеспокоила странницу, завтра же преподнесу тебе ту траву.

— Премного благодарна, Артемий, за милость.

— В Священном писании сказано: Бог впервые явился Моисею из куста неопалимой купины. В ту пору Моисей ещё не был пророком и пас овец у подножия горы Хорив. Вдруг он увидел, что некий куст вспыхнул огнём, но не сгорел. Из пылающего куста раздался голос Бога, который повелел Моисею немедленно отправиться в страну египетскую и вывести израильтян из полона. С тех пор и почитается в народе неопалимая купина… Завтра после крестного хода снизойдёт на сию святую обитель милость Господня: явятся ангелы и унесут все печали, — проговорил Артемий, вроде бы ни к кому не обращаясь.

Но Катеринка поняла сказанное им. Сердце её учащённо билось.


В вечеру отец уехал. Прощание было печальным, томительным. Ночью Катеринка не сомкнула глаз, сомнения одолевали её. Игуменье Виринее дала она обет постричься. Думалось ей, что Кудеяр никогда не разыщет её, не быть им вместе, что их любовь греховна и не угодна Богу. Но вот явился он — и словно солнце осветило всё вокруг, прежние мысли показались никчёмными, неразумными. Хорошо ли это?

Вошла Глафира.

— Ты чего лежишь в постели, захворала, что ли?

— Да нет, здорова я.

— Ну так собирайся быстрее, крёстный ход вот-вот начнётся. А ты и на молебен даже не пошла. За это Господь накажет огнём — запылают наши кельи и водой не спасёшься.

Игуменья Виринея с иконой в руках и старец Артемий с пучком неопалимой купины во главе процессии обошли все монастырские постройки. После крестного хода Катеринка с Глафирой пошли в свою келью. Только приготовились отдохнуть — стук в дверь и знакомый голос келейницы игуменьи Виринеи:

— Глафирушка, тебя матушка к себе кличет!

Глафира за дверь, старец Артемий — в келью.

— Здравствуй, Катеринка, солнышко моё!

Девушка вскрикнула, ошарашенная неожиданным появлением Кудеяра, обрадованно зарделась, но вдруг вспомнила об обещании, данном игуменье, и отшатнулась от гостя.

— Ступай прочь, искуситель!

— Да ты в своём ли разуме, Катеринка?

— В здравом я уме, Кудеяр, ведомо тебе, что я дала обет принять иноческий сан.

— Так не приняла же ещё! Потому есть время одуматься.

— Я многое передумала, Кудеяр. То, что было у нас, — греховно, хочу иной радости — светлой, чистой!

Кудеяр понял, что Катеринка сейчас как бы не в себе, заговорил о другом:

— А знаешь, как я проведал, где ты?

— Как?

— Мы оженили Филю на дочери боярина Плакиды Иванова, у той от него дитё народилось. Так Филя в первую же брачную ночь прознал, что тебя отец прячет в монастыре, а в каком именно — Агриппина не знала. С тех пор я под видом старца Артемия постоянно разъезжал по монастырям, где бывал твой отец, он ведь следы запутывал, ездил то в одну, то в другую обитель.

— А кто такой старец Артемий?

— Отец Пахомий часто беседовал с отцом Андрианом о каком-то Артемии, живущем в Ниловой пустыне. Его, оказывается, многие духовные знают, а в лицо не видели, поскольку он почти никуда из своего скита не выезжает. Вот я и воспользовался этим.

— Грешно, Кудеяр, выдавать себя за живого человека, да ещё духовное лицо.

— Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — в рай не попадёшь. На любую хитрость пошёл бы я, лишь бы тебя, мой свет, разыскать.

— Как же Плакида Иванов согласился отдать Агриппину за скомороха?

— Артачился поначалу, потом смирился — жена с дочерью в ноги ему повалились, чтоб он дозволил быть свадьбе.

Катерника засмеялась.

— Наверное, тебе пришлось изрядно потрудиться, чтобы уломать боярина.

— Не без этого.

— Любый ты мой, дай я тебя обниму.

— Вот так-то лучше.

— Страшно мне стало: а вдруг не увидела бы тебя больше. Словно затмение нашло, уверила себя, что любовь- это грех. А как про Филю ты рассказал, затмение-то и минуло.

— Вот и ладушки. И я испугался, когда ты стала прогонять меня. Подумалось: как же я без тебя буду?

— Славный мой Кудеярушка! Нет никого на свете милее тебя!

Кудеяр подхватил Катеринку на руки, бережно понёс из кельи, возле которой были привязаны две лошади.

— Не мешкай, лапушка, скоро Глафира воротится, рёвом своим всю обитель на ноги поднимет.

Лошади мчались по кленовому лесу. Золотистыми звёздами осыпались на землю листья. Холодный воздух, пахнущий чем-то сугубо осенним, свободно вливался в грудь. На душе было радостно, светло.

ГЛАВА 18

В Прокопьев день[348] 1549 года царь велел явиться к нему советникам — Алексею Адашеву и Ивану Висковатому, ведавшему сношениями со странами Европы, — Ивана Васильевича всегда волновали события, совершающиеся в этих государствах, но до сих пор из-за постоянной угрозы вторжения крымцев или казанцев он был лишён возможности вмешиваться в ход европейских дел.

В марте пришла в Москву весть о смерти пакостного Сафа-Гирея. Гонцы сказывали: убился в своих хоромах. Казанцы посадили на царство его двухлетнего сына Утемиш-Гирея под опекой матери Сююн-беки, но, понимая шаткость своего положения, отправили послов в Крым просить помощи у взрослого царя. Однако московские казаки побили этих послов, а ярлыки их переслали в Москву.

— Государь, — Алексей Адашев глянул на Ивана Васильевича своими спокойными серыми глазами, — позавчера казанцы от имени царя Утемиш-Гирея прислали своего человека Бакшанду с грамотой. И в той грамоте просят они мира.

— Не будет им мира! Сами ни во что ставят перемирные грамоты, в любой миг, угодный им, рушат докончанье, а ещё мира желают! Впрочем, отпиши им, Алексей, пусть пришлют для переговоров добрых людей. С никому не ведомым Бакшандой я разговаривать не желаю. А в это время воеводы пусть хорошенько готовятся к походу на Казань.

— Ежели мы намерены воевать с Казанью, то следовало бы ускорить заключение перемирия с Литвой, — произнёс Иван Висковатый.

— Готов ли к отправке посольский поезд?

— Дня через два, на Ефимьи-стожарницы[349], отправятся в Литву боярин Михаил Яковлевич Морозов, Пётр Васильевич Морозов да дьяк Бакака Митрофанов.

В январе в Москву приезжали литовские великие послы — воевода витебский Станислав Кишка и маршалок Ян Камаевский. О вечном мире нечего было и думать: Литва всё ещё считала своим владением Смоленск, хотя этот град был присоединён к Руси тридцать пять лет назад. Послы литовские твердили: «Без отдачи Смоленска мириться не станем». На это бояре отвечали: «Ни одной драницы из Смоленска государь наш не уступит». Впрочем, царь не желал вечного мира с Жигимонтом Августом даже в случае сохранения Смоленска и говорил боярам: «За королём наша вотчина извечная, Киев, волынская земля, Полоцк, Витебск и многие другие города русские, а Гомель отец его взял у нас во время нашего малолетства; так пригоже ли с королём теперь вечный мир заключать? Если теперь заключить мир вечный, то вперёд уж через крестное целование своих вотчин искать нельзя, потому что крестного целования никак нигде нарушить не хочу». И приготовил государь с боярами вечного мира с королём не заключать, а взять с ним перемирие на время, чтобы дать военным людям отдохнуть и с другими недругами управиться. Царь замыслил в конце этого года идти на Казань, поэтому он говорил боярам: «Ежели литовские послы начнут допытываться у вас, на каких условиях я хочу вечного мира, то вы должны требовать уступки Гомеля, Полоцка и Витебска. Знаю, что на это литовцы не пойдут, поэтому вечного мира с ними не быть». Перемирие было заключено на пять лет, но при написании грамоты возникло ещё одно затруднение. Иван Васильевич пожелал, чтобы под перемирной грамотой был написан его новый титул, однако литовские послы с этим никак не соглашались, говоря, что прежде такого не бывало. Бояре же отвечали: «Прежде не бывало потому, что Иван Васильевич на царство ещё не венчался, а теперь стал царём по примеру Владимира Мономаха». Однако это не убедило послов, они потребовали отпустить их домой. Государь долго думал с боярами, можно ли уступить послам и написать грамоту без царского титула? Бояре говорили, что теперь, когда и Казань и Крым враждебны Руси, можно написать грамоту по старине. Царь приговорил: «Написать полный титул в своей грамоте, потому что эта грамота будет у короля за его печатью; а в другой грамоте, которая будет писаться от имени короля и останется у государя в Москве, написать титул по старине, без царского имени. Надобно так сделать потому, что теперь крымский царь в большой недружбе и казанский также: если с королём разорвать из-за одного слова в титуле, то против троих недругов стоять будет истомно, и если кровь христианская прольётся за одно имя, а не за землю, то не было бы греха перед Богом. А начнёт Бог миловать, с крымским дело поделается и с Казанью государь переведается, то вперёд за царский титул крепко стоять и без него с королём дела никакого не делать». Как же следовало поступить с послами, если они всё же откажутся пойти на уступки? Царь с боярами приговорили: если не согласятся они на титул, отпустить их и при отпуске передать с ними поклон к королю, а руки им не давать, потому что в ответе на них слово положено гневное. Послы распростились было и уже в сани сели, но тут их воротили и позволили им написать грамоту от королевского имени без царского титула. С тем послы и отбыли. А ныне в Литву отправляется посольство во главе с боярином Михаилом Морозовым, который во время царской свадьбы был дружкой, заменив неожиданно скончавшегося Василия Михайловича Тучкова. Иван Михайлович Висковатый внимательно слушал наставления для него государя.

— Михайло Морозов должен требовать признания царского титула, полученного мною от предков своих, великого князя киевского Владимира Мономаха. Кроме того, как благочестивый царь, я не намерен нарушать крестного целования. Между тем в перемирных грамотах сказано: беглецов выдавать по обе стороны, и это указание скреплено крёстным целованием, однако оно никогда не исполнялось. Так пусть Морозов скажет Жигимонту: «И ты, брат наш, порассуди, чтоб это неисполнение на наших душах не лежало: или вычеркнем указание из грамоты, или же будем исполнять его, станем выдавать всех беглецов». Вели Морозову сказать королю: «Если прольётся кровь, то она взыщется с тех, которые покою христианского не хотели, а тому образцы были: Александр-король деда государя нашего не хотел писать государем всея Руси, а Бог на чём поставил? Александр-король к этому ещё много из своего придал. А ныне тот же Бог». Да пусть потребует Морозов от Жигимонта, чтобы освободил двух пленных вельмож[350] московских — князей Михаилу Голицу и Фёдора Оболенского-Овчину.

Вообще-то Литва мало занимала царя, его помыслы устремлены на запад, в другие страны, распростёршиеся за Литвой и Польшей.

— После пожара, случившегося в Москве, послал я к императору Карлу своего человека Иоганна Шлитте, чтобы он привёз на Русь всяких мастеровых людей. Дошли ли до нас какие вести о Шлитте?

— Дошли до меня слухи, будто Шлитте с дозволения императора Карла собрал много всякого люда, пожелавшего явиться на твою государеву службу. Были среди них лекари, литейщики, золотых дел мастера, плотники, каменщики, копачи колодцев, бумажные мастера — всего более ста двадцати человек. Но когда Шлитте привёз их в Любек, магистр ливонский обратился к императору Карлу с грамотой, в которой писал, что это дело опасно, как для Ливонии, так и для других стран Европии. Император Карл переменил своё мнение. Ливонцы схватили Шлитте и посадили его за сторожи. Люди же, собранные им, разбежались.

Иван Васильевич в гневе вскочил со своего места, заметался по палате.

— Ах он собака! Давно пора раздавить вредоносную Ливонию, постоянно пакостящую нам, да татары держат, уцепились словно псы голодные — Крым за одну ногу, Казань — за другую. А что же Карл? Почему послушался худых советов ливонцев? Слышал я, будто он никогда и ни при каких обстоятельствах не меняет приговора: скорее погибнет мир, нежели он согласится на какое-нибудь принуждение.

— Ты же знаешь, государь, что мать Карла Хуана после смерти мужа Филиппа Красивого[351] обезумела. Император Карл в последнее время, как сказывали мне лицезревшие его немцы, также стал довольно странным. После смерти любимой жены Изабеллы он часто уединяется, редко кому удаётся видеть его, разве что по особому приглашению. В палате, обитой чёрным бархатом, освещённой семью факелами, часами стоит он на коленях. В сорокалетнем возрасте развилась у него болезнь суставов[352], поэтому передвигается он на носилках. Даже грамоту вскрыть не может из-за боли в руках.

Иван перекрестился.

— Избавь нас, Господи, от этих напастей!.. В немецких землях Карла возросла ядовитая ересь Мартына Лютера. Пошто император, поведавший миру, будто он — знаменосец Господний, терпит его?

— Карл почитает себя главой латинян в борьбе с неверными — турками, лютеранами… После того как папа Лев[353] три десятка лет тому назад отлучил Мартына от церкви, Карл подписал жестокие указы против еретиков. Самый первый из них — Вормсский указ против Лютера. В нём он объявил Мартына еретиком, признал его учение беззаконным. Многие последователи еретика погибли на кострах по распоряжению императора Карла.

— Но почему же он не порешил исчадие ада — самого Лютера?

— В неметчине у Лютера много защитников — его почитают не только чёрные люди, но и князья, которые начали войну против Карла.

— Вот к чему приводит ересь: вся Германия покрылась кровью, крестьяне восстают против своих господ, князья — против императора, а ведь император поставлен самим Господом Богом. Слава тебе, Боже, за то, что ты избавил Русь от этой напасти!

— Когда немецкие крестьяне, возбуждённые лютеровской ересью, стали избивать своих господ, Мартын призвал к их укрощению: «Теперь лучше можно заслужить Небо беспощадным кровопролитием, нежели молитвою». Воистину нет предела лютеровскому лицемерию! Стремясь подавить воздвигнутое им самим возмущение, он призвал к новому кровопролитию. Лютер отрицает причастие, пост, поклонение иконам, запрещает почитать святых и их мощи, а священникам — совершать таинства.

— И как только земля терпит такого безбожного еретика?

— Три года назад Мартын Лютер умер.

— Митрополит Макарий сказывал, будто и у нас есть еретики — последователи Мартына Лютера.

— Есть, государь. Когда ты вместе с войском ушёл на Казань, в Москве проповедовал некто Феодосий Косой, как и Лютер, родом из простых людишек. Хотел было я изловить еретика, да он, говорят, утёк из Москвы.

— Православная церковь крепка и нерушима, не чета гнилому латинству. А как мой брат Генрих Французский[354] относится к еретикам?

— Генрих Французский вступил на трон в год твоего воцарения. Его отец Франциск[355] пять лет назад едва не был разгромлен императором Карлом, который находился всего в двух переходах от Парижа. Однако козни немецких князей — единомышленников Лютера — побудили Карла пойти на предложенный ему мир. Франциск помогал лютеранским князьям в Германии в их борьбе против Карла, но преследовал собственных еретиков. Лет пятнадцать назад он приказал сжечь три с половиной десятка лютеран, а триста человек посадил за сторожи. Незадолго до смерти Франциск подписал указ против богохульства. Если еретик попадает под суд в пятый раз, его привязывают ошейником к позорному столбу, а если в шестой раз — ему разрубают верхнюю губу так, чтобы были видны зубы, а в восьмой — вырывают язык. Когда же к власти пришёл сын Франциска Генрих, начались новые гонения на еретиков. Была учреждена Огненная палата.

— Это ещё что такое?

— Огненная палата создана для суда и сожжения осуждённых еретиков.

Иван перекрестился.

— Кое-кто у нас сказывает, будто жесток я. Да нешто у нас на Руси больше казней совершается, нежели в Европии? Ну а что же в Англии? Ведь тамошний Генрих[356] вышел из повиновения папы и принял еретическую веру.

— Генрих поссорился с римским папой из-за того, что тот не позволил ему развестись с первой женой Екатериной Арагонской, тёткой императора Карла. Генрих всё же расторг брак с первой супругой и женился на Анне Болейн-придворной девице бывшей королевы. В отместку папе он подписал указ, в котором провозгласил себя главой английской церкви. Затем он закрыл монастыри, а принадлежащие им земли раздал дворянам, которые всюду стали разводить овец, поскольку они дают шерсть для выделки сукна, и дело это весьма выгодно. Многие угодья в Англии превращены в пастбища, при этом крестьян, некогда владевших этими угодьями, с их земли прогнали новые хозяева. Оттого повсюду расплодились бродяги. Пришлось Генриху подписать указ против бродяг и нищих. По этим указам милостыню могут просить только престарелые и больные, не способные к труду. Тех же бродяг, которые могут работать, бичуют и берут с них клятву, что они будут работать. Если человек продолжает бродяжничать, его снова бичуют и отрезают половину уха. На третий раз его предают смертной казни. Того, кто уклоняется от найма на работу, можно отдать в рабство человеку, донёсшему о его бродяжничестве. Хозяин волен понуждать работника ко всякой работе плетью. Ну а ежели раб, не вынеся оскорблений, сбежит, то после поимки на его лице ставят клеймо. Пытавшегося сбежать третий раз казнят.

— У нас на Руси бродяг нет, есть калики перехожие, странники. И тех людей народ не обижает. Наказывать надобно воров, татей, и чтобы управиться с ними, следует написать в указе: «Поймают татя в первой татьбе — бить его кнутом и потом выгнать из земли вон; за второе воровство бить кнутом, отсекать руку и выгонять вон из земли; за третье воровство вешать». Жестокие нравы царят в Европии. А мне сказывали наши послы, побывавшие при дворах европейских государств, будто там в почёте любочестие и вежество, любомудрие книжное и законопослушание.

— То показное всё, государь. Знатные да богатые друг перед дружкой щеголяют вежеством, а с простым народом обращаются как со скотом. Верно сказано: хорошо там, где нас нет.

— Вижу я, как в Европии добиваются законопослушания — огнём и мечом. У нас на Руси такому не бывать. Государь должен жить в мире и согласии со своим народом. На днях намерен я созвать собор примирения, чтобы вперёд от бояр и их людей детям боярским, крестьянам и прочим людям обид никаких не было. Если кто кому учинит силу, продажу или обиду, тому от царя быть в опале и казни. В день Василия Капельника[357] я вместе с отцом митрополитом и боярами уложил, что во всех городах московской земли наместникам детей боярских не судить ни в чём, кроме душегубства, татьбы и разбоя с поличным, — я сам стану судить их. И грамоты о том во все города детям боярским послал. Много жалоб поступает к нам на наместников. Так пусть в судах вместе с ними сидят старосты, они, глядишь, не позволят торжествовать неправде. За произвол, творимый наместниками, волостелями и их людьми, следует строго взыскивать, особенно за мздоимство. Ныне желаем мы устроить новый Судебник по святым правилам и святоотеческим законам, как было при нашем деде и при отце, великом князе Василии Ивановиче.

Иван Васильевич повернулся в сторону скромно сидевшего на лавке Алексея Адашева.

— Алексей! Взял я тебя из нищих и самых незначительных людей. Слышал я о твоих добрых делах и теперь взыскал тебя выше меры твоей для помощи душе моей; хотя твоего желания и нет на это, но я тебя пожелал, и не одного тебя, но и других таких же, кто б печаль мою утолил и людей, вручённых мне Богом, призрел. Поручаю тебе принимать челобитные от бедных и обиженных и разбирать их внимательно. Не бойся сильных и славных, похитивших почести и губящих своим насилием бедных и немощных; не смотри и на ложные слёзы бедного, клевещущего на богатых, ложными слезами хотящего быть правым, но всё рассматривай внимательно и приноси к нам истину, боясь суда Божия; избери судей правдивых из бояр и вельмож.

Алексей встал со своего места, низко склонился перед государем.


Чудное дело удумал государь — собрать в Москве выборных людей из разных мест Русского государства. Никогда ранее такого не бывало. Простой люд недоумевал, бояре же догадывались, что им будет очередная истома. Власть незримо ускользала из их рук, переходила к людям новым, безродным, дворянам и дьякам. В день Прокопа Дорогорушителя[358] царь собрал Боярскую думу вместе с преосвященным собором и произнёс речь, от которой боярам стало не по себе: много нелестных слов пришлось выслушать им о поре боярского правления. Молодой царь потребовал, чтобы они вперёд так не делали, детям боярским и крестьянам обиды ни в каких делах не чинили, а ежели кто вперёд кому покажет силу, продажу или обиду, тому от царя и великого князя быть в опале и казни. То, что молодой царь слов на ветер не бросает, боярам было хорошо ведомо ещё со времени расправы над Андреем Михайловичем Шуйским. А ведь за минувшие с той поры шесть лет были и другие казни — Ивана Кубенского, Фёдора и Василия Воронцовых, Ивана Дорогобужского, Фёдора Овчины. Правда, в последнее время царь остепенился, перестал быть резким в суждениях и поступках. Одни связывают это с повзрослением, другие-с женитьбой, третьи — с благотворным влиянием советников — Алексея Адашева и Сильвестра. И тем не менее мало кто решается идти встречу государю. Угрюмо выслушав нелестные слова о своих деяниях в отроческие годы великого князя, бояре обратились к нему с челобитьем, чтобы он их в том пожаловал, сердца на них не держал и опалы им не учинил, а они хотят служить ему прямо, без всякой хитрости, желать добра его делу и людям, как служили отцу его великому князю Василию Ивановичу и деду Ивану Васильевичу. И если дети боярские и крестьяне будут жаловаться на них и на их людей, государь бы их пожаловал, давая им и их людям с теми детьми боярскими и крестьянами свой суд праведный. И царь перед отцом своим митрополитом Макарием и священным собором бояр своих всех пожаловал с великим благочестием и усердием, говоря: «С нынешнего дня я сердца на вас за те дела не держу и опалы на вас ни на кого не положу, а вы бы вперёд так не поступали». После этого царь обратился с такой же речью к воеводам, княжатам, боярским детям и дворянам. Казалось бы, помирился государь со своими подданными, и делу конец. Ан нет — удумал собрать в Москве выборных сермяжных мужиков и перед ними держать речь. Не к добру это, ой не к добру!

Между тем выборные сгрудились возле Лобного места. Был воскресный день.

— Солнышко-то нонче как ярко светит! — произнёс иконописец Останя, обращаясь к другу Тимофею Андрееву; оба они были посланы на земский собор псковичами. — Что-то нам царь Иван Васильевич скажет?

— Зарекался ты к царю-батюшке в гости ходить, помнишь, чай, как твоя борода дымилась? — усмехнулся колокольных дел мастер.

— Зарекался я на наместников жаловаться, а тут народ доверие оказал, ради народа и умереть можно. Как было в Москву не поехать?

— Идут, кажись!

Из Фроловских ворот Кремля показалась процессия бояр и духовенства во главе с царём и митрополитом Макарием.

— Глянь, твой заказчик идёт, батюшка Сильвестр.

После великого пожара Останя был призван в Москву, где занимался росписью Чудова монастыря, поэтому хорошо запомнил благовещенского священноиерея, приставленного царём и митрополитом следить за работой иконописцев. Прошлым летом во Псков приезжал сын Сильвестра Анфим и попросил Тимофея Андреева, о котором Останя много добрых слов сказывал его отцу, слить колокол для звонницы Кирилло-Белозерского монастыря. Тимофей с сыновьями Матвеем и Кузьмой, а также с младшим братом Михаилом немало потрудились над заказом. Когда колокол опробовали, Анфим остался доволен.

Поднявшись на Лобное место, Макарий отслужил молебен, после которого вперёд вышел царь. Лицо его было взволнованным, глаза возбуждённо блестели.

— Молю тебя, святой владыка! Будь мне помощником и любви поборником. Знаю, что ты добрых дел и любви желатель. Ведаешь сам, что я после отца своего остался четырёх лет, после матери — осьми; родственники меня не берегли, а сильные мои бояре и вельможи обо мне не радели и самовластны были, сами себе саны и почести похитили моим именем и во многих корыстях, хищениях и обидах упражнялись. И в то время, когда они расхищали мои сокровища, я был точно нем и глух и по молодости и беспомощности своей не обличал их, а они властвовали. О бесчестные лихоимцы, злобные хищники и судьи неправедные! Какой теперь дадите нам ответ за те слёзы и кровь, которые пролились благодаря вашим деяниям? Я же чист от крови сей, ожидайте воздаяния своего!

«Не ты ли палил нам бороды, обливал горячим вином, велел нагими лечь на пол? — подумалось Тимофею, но он промолчал, боясь быть кем-нибудь услышанным, лишь искоса глянул на своего друга Останю. По щекам иконописца текли слёзы. — Воистину народ русский словно младенец: что царь ему ни скажет, всему верит. Ивану-то Васильевичу, видать, очень хочется очистить себя от ошибок молодости, все вины свалить на злодеев-бояр».

Между тем царь поклонился на все четыре стороны и продолжал:

— Люди Божьи, дарованные нам Богом! Взываю к вашей вере к Богу и к вашей любви к нам. Ныне ваших обид, разорений и налогов исправить нельзя вследствие продолжительного моего несовершеннолетия, пустоты и беспомощности, вследствие неправд бояр моих и властей бессудства неправедного, лихоимства и сребролюбия; молю вас, оставьте друг другу вражды и тяготы свои, кроме разве очень больших дел: в этих делах и в новых я сам буду вам, насколько возможно, судья и оборона, буду неправды сокрушать и похищенное возвращать.

Бурю ликования вызвали в народе эти слова. Во все глаза смотрели на царя собравшиеся на Пожаре люди, дивились его молодости, верили не столько словам, сколько глазам, в которых виделись им искреннее раскаяние и глубокая вера в возможность всеобщей любви. Впервые государь сказал, что желает быть поборником правды, защитником простых людей от лихоимства бояр и их людей. Такого никогда не говорили ни отец его, ни дед. Будет что рассказать в городах и весяхтем, кто оказал им доверие — послал в Москву слушать речь самого царя-батюшки.

Процессия бояр и церковников направилась в Кремль.

— Пора и нам, Останюшка, в путь-дорогу.

— Слава тебе, Господи, что сподобил меня увидеть чудо великое! — возвышенно произнёс иконописец.

Тимофей насмешливо глянул на друга.

— Али забыл, как твоя борода горела?

— При чём тут моя борода? Царь призывает народ помочь ему одолеть злыдней бояр. Начинается подлинная любовь между государем и его подданными. Отныне всё будет по-иному! — в глазах Остани блестели слёзы умиления.

«Будет ли? — хотел было возразить колокольных дел мастер, но поостерёгся: не многие в толпе думали так, как он. — Русский народ как дитё малое: что ни скажи, всему верит».

ГЛАВА 19

В день Катерины-санницы, когда для мужиков начинается зимний извоз, а из каждой риги доносится перестук цепов, царь Иван Васильевич вместе с братом Юрием выступил в поход на Казань, оставив Москву на сохранение двоюродному брату Владимиру Андреевичу. Казанцев следовало наказать за многие неправды, творимые ими. В октябре прошлого года татары под водительством Арак-богатыря приходили воевать галицкие места. Костромской наместник Захарий Яковлев одолел их, Арака убил и многих полонянников прислал в Москву. Иван Васильевич намерен навсегда покончить с неверными.

Русским воинам приказано собраться в ближних от Владимира городах. Во главе большого полка, расположившегося в Суздале, царь поставил многоопытного Дмитрия Фёдоровича Бельского и молодого, но прославившегося уже повсюду Владимира Ивановича Воротынского. В прошлом казанском деле Воротынский был под началом у Шиг-Алея, ныне получил очередное повышение, — царь приметил статного воеводу с красивым открытым лицом и не забывает о нём, обещает в скором времени пожаловать боярством. Пятнадцать лет минуло с той поры, когда юный Владимир Воротынский вместе с отцом участвовал в заговоре Михаила Львовича Глинского, за что был наказан — бит пугами на торжище.

Передовой полк под командованием известного воеводы Петра Ивановича Шуйского встал в Шуе, а часть передового полка под началом второго воеводы, Василия Фёдоровича Лопатина, происходившего из обширного рода Оболенских, разместилась в Муроме.

Полк правой руки, расположившийся в Костроме, возглавили боярин Александр Борисович Горбатый- единственный сын Бориса Ивановича Горбатого, которого Андрей Михайлович Шуйский некогда безуспешно призывал отъехать к удельному князю Юрию Дмитровскому, и углицкий дворецкий боярин Василий Семёнович Серебряный.

В Ярославле встал полк левой руки, вверенный удачливому воеводе Михаилу Ивановичу Воротынскому, старшему брату Владимира, и молодому Борису Ивановичу Салтыкову.

Что касается сторожевого полка, то местом его пребывания был выбран небольшой городок на севере Владимирского края — Юрьев-Польский. Им руководил близкий к царю человек князь Юрий Михайлович Булгаков, для которого десять лет назад Иван Бельский добивался у юного государя пожалования боярством, но Шуйские тогда не допустили этого. Вторым воеводой сторожевого полка значился тихий и богомольный Юрий Иванович Кашин.

В день кончины своего отца[359] государь под благовест колоколов вступил во Владимир. Город окружала деревянная стена, кое-как восстановленная после пожара тринадцатилетней давности, состоящая из 435 городен[360],- крепость была велика. Миновав Золотые ворота, всадники оказались в окружении деревянных домов, многие из которых потемнели от времени, казались ветхими. Среди них выделялись два каменных собора — Успения Богородицы и Дмитрия Селунского да Рождественский монастырь с каменными же церквами и трапезной. К городу примыкал довольно обширный посад и слободы. Иван Васильевич внимательно огляделся по сторонам, и ему стало не по себе. Владимир — город великих воспоминаний и чтимых святынь, здесь жили его прославленные предки Юрий Долгорукий и Андрей Боголюбский, а Владимир Мономах, построивший каменную церковь Спаса, заложил новый город на Руси, названный в честь основателя его именем. Однако в последние годы Владимир сильно обветшал, выглядел захолустным грязным городишком, пришёл в упадок, местами разрушился.

Государь проехал к Успенскому собору — прекраснейшему творению князя Андрея Боголюбского. Здесь встретили его священнослужители. Приняв благословение, прошёл внутрь храма, который всё ещё сохранял следы пожара 1536 года — по стенам и сводам виднелись трещины.

«Отчего такое нерадение? Надобно будет озаботиться сохранением творения прадеда нашего Андрея Боголюбского».

Внимание царя привлекла дивная роспись храма. Над узкими щелевидными оконцами видны синие павлины с пышными хвостами, а по краям оконного проёма — хитроумное переплетение трав. Меж золочёных колонок нарисованы пророки с грамотами в руках.

Царь прошёл в середину собора и подивился его высоте, простору и яркому освещению. Из двенадцати окон главы храма свободно лился поток света, так что изображённый в куполе Христос казался как бы парящим в воздухе. Но больше всего его поразило мастерство прославленного Андрея Рублёва и его товарища Даниила Чёрного[361]: полтора века минуло с того времени, когда они трудились в Успенском соборе, но краски не поблёкли, не утратили своей праздничности, правда, кое-где появились трещины, пятна.

Иван Васильевич поднялся на хоры, откуда хорошо были видны роспись стен и происходящее в алтаре священнодействие. Над хорами изображена картина Страшного суда. На арке виднелись трубящие ангелы, зовущие на суд мертвецов вселенной, а на своде — в ореоле из многокрылых серафимов Христос-судия. На стене под сводом изображён престол суда, к которому припали, моля за род человеческий, Адам и Ева, Богоматерь и Иоанн Предтеча. В отличие от многих других живописцев Андрей Рублёв изобразил Христоса, апостолов и ангелов лишёнными суровости и строгости. Лики святых праведников напоминают лица простых русских людей. В ангелах, гласом трубы возвещающих о пришествии Страшного суда, нет ничего грозного, их тела девически стройны, гибки и потому невесомы, а головы на тонких шеях изящны и прекрасны. Андрей Рублёв передал, казалось бы, неуловимый миг, когда полёт ещё не прекращён, а ступни ангелов уже коснулись земли. Внимание царя привлекла картина в левой части алтаря, на которой был изображён архангел, уводящий маленького ещё Иоанна, будущего крестителя. Ребёнок, едва поспевающий за архангелом, одет в белую с красноватым узором рубашонку.

Между алтарём и молящимися висел иконостас работы Андрея Рублёва. Иконы главного ряда изображают моление Христу. Тёмно-зелёные тона прекрасно сочетаются с золотисто-жёлтым и красным, синие — с вишневым. Великими мастерами были Андрей Рублёв и его сотоварищи!

В середине иконостаса выделяется величайшая святыня владимирской земли — икона Богоматери, вывезенная князем Андреем Боголюбским из Вышгорода. При митрополите Варлааме в 1518 году её поновили, для чего с большим благолепием она была доставлена из Владимира и торжественно встречена в Москве священнослужителями и всем народом. Поновляли икону Владимирской Богоматери в митрополичьих палатах, причём сам Варлаам своими руками много потрудился в этом деле. После поновления и украшения икона была отправлена назад во Владимир с большим торжеством. Написанная выдающимся византийским живописцем, она прекрасно смотрелась в Успенском соборе на фоне фресок Андрея Рублёва. Что-то трудно изъяснимое словами объединяло их. Царица небесная была изображена не неприступной девой; это была молодая мать с тонким овалом лица, небольшими розовыми губам и чудесными глазами, полными любви к ребёнку и грусти за его судьбу. При виде её Иван Васильевич тотчас же вспомнил горячо любимую Анастасию, которая совсем недавно, в Лаврентьев день, родила дочь, названную Анной. Крестил девочку троицкий игумен Серапион Курцов. Конечно же царь ожидал рождения наследника, но появление на свет дочери также взволновало его. У отца, покойного Василия Ивановича, от первого брака вовсе не было ребёнка. Правда, в детстве Иван слышал, будто жена отца Соломония Сабурова по прибытии в суздальский Покровский монастырь родила сына, названного Георгием, который, однако, вскоре скончался по болести и его схоронили в подклети монастырской церкви. А кто-то из бояр намекал, будто верным своим людям, навещавшим её в Суздале, Соломония сказывала, что ребёнок жив и она хоронит его в надёжном месте; придёт время, и он потребует по закону положенный ему престол. Только байки всё это: двадцать три года минуло с той поры, как Соломонию заточили в монастырь, семь лет назад она скончалась, а о её сыне ни слуху ни духу.

Служба закончилась. С хоров царь прошёл по переходу в великокняжеский терем. Здесь его ожидал Алексей Адашев и углицкий дворецкий Василий Серебряный. Воевода был статен, широк в плечах, тонок в талии. Волнистые волосы цвета спелой ржи, рассыпавшиеся по плечам, заметно отличались окраской от тёмных бровей и ресниц. Девиц и молодых жёнок почему-то очень привлекало различие в цвете волос и бровей, поэтому повсюду, где бы ни приходилось служить воеводе, у него было немало поклонниц. Царь тоже любил Василия Серебряного за стать да удаль, не раз явленную в походах на татар и литовцев, за весёлый нрав, поэтому дал ему чин дворецкого, ввёл в Боярскую думу. Взгляд у него открытый, дружелюбный, однако сегодня воевода стоит набычившись, раскрасневшись лицом, опустив глаза долу. Иван Васильевич тотчас же понял причину дурного настроения боярина, но всё же спросил с неудовольствием:

— Почему не в Костроме, воевода?

— Милостивый государь! Назначил ты меня вторым воеводой полка правой руки, а первым воеводой — Сашку Горбатого. Мне же против него быть вторым воеводой невместно!

— Разве запамятовал ты, что незадолго до похода на Казань я вместе с братом Юрием, удельным князем Владимиром Андреевичем, митрополитом Макарием и всем Священным Собором приговорил: быть боярам и воеводам на моей государевой службе без мест.

— Не запамятовал я о том, государь, однако быть воеводой под рукой у Сашки Горбатого мне нельзя.

Царь уставился на упрямца. Будь на месте Серебряного кто иной, он велел бы казнить строптивца, на любимого воеводу рука не поднялась.

— Сказано было вам, боярам, воеводам, князьям, дворянам и детям боярским: идёт государь на своё государево и земское дело к Казани и вы вместе со всеми служилыми людьми были бы в единении, чтобы от вашей розни государеву и земскому делу порухи не было. А случится для какого дела кого с кем послать, пусть это кому-то и непригоже для своего отеческого дела, боярам и воеводам на службе быть без мест. А когда служба минует, кто на кого побьёт челом, того государь пожалует и велит в отечестве дать счёт. Также и князьям, и дворянам, и детям боярским в полках всем быть в послушании. А кому из полков случится быть посланным для какого дела, то боярам и воеводам, значащимся первыми, порухи тем не будет, поскольку они считаются первыми по своему отечеству. А для земского дела государь волен выбирать тех из них, кто может ратный обычай содержать.

— Нешто я хуже ратный обычай держу, нежели Сашка Горбатый?

Царь был взбешён упрямством Василия Серебряного.

— Ступай прочь!

Серебряный из палаты, в дверях — второй воевода полка левой руки Борис Салтыков.

— Государь! В приговоре о местничестве сказано: полк левой руки меньше передового и сторожевого. Между тем вторым воеводой сторожевого полка значится Юрка Кашин. И мне против него воеводой полка левой руки быть невместно!

— Ступай прочь!

Только закрылась за Салтыковым дверь, явился ещё один царский любимец-Михаил Воротынский.

— И ты по местничеству?

— Да, государь. В приговоре о местничестве сказано: полк правой руки больше передового и сторожевого, а полк левой руки меньше передового и сторожевого. И если полк левой руки меньше полка правой руки, то мне против Горбатого быть невозможно.

— Ступай прочь!

Второй поход на Казань начинался явно неудачно. Царь хотел было поломать местничество, наносившее во время войны большой ущерб, и вместе с митрополитом, Священным Собором и боярами составил приговор. Казалось, князья и бояре согласились с царём, никто против приговора возражать не стал, но когда дело дошло до войны, вон что началось! Все прекрасно понимают, что при таком несогласии нечего и думать о победе над татарами, однако даже самые разумные и способные к военному делу воеводы не желают считаться с приговором о местничестве. Что делать? Царь, торопливо вышагивавший по палате, остановился против Алексея Адашева.

— Позови Квашнина!

Алексей вышел из палаты, и тотчас же появился окольничий Андрей Квашнин.

— Немедля отправляйся в Москву и скажи митрополиту Макарию мою смиренную просьбу: ехал бы он во Владимир и обновил обветшавшие престолы. Многие владимирские церкви стоят в непотребном виде, а ведь город этот — святыня земли Русской.

Царь прошёл в опочивальню и, уткнувшись головой в постель, разрыдался. Ему вдруг показалось, что вернулось ужасное время его детства, когда бояре нимало не считались с ним, творили неправые свои дела. В начале года он помирился с ними, простил их мерзкие злодеяния, а летом, созвав выборных людей со всего Русского государства, обещал, что отныне всё будет поиному, в соответствии с законом и правдой. Не забыть ему слёз умиления, которые он увидел в глазах земцев после этих своих слов. Но нет, властелинов исправит только могила. Так, может быть, правы государи Европии, огнём и мечом утверждающие законопослушание? Может, кликнуть ему ката и велеть четвертовать строптивцев, цепляющихся за местничество, ставящих своё место выше его государева и земского дела? После казней оставшиеся в живых низко поклонятся своему господину, смирятся перед его волей. Не так ли было, когда он велел псарям казнить за многие злодеяния Андрея Шуйского?

В опочивальню вошёл Алексей Адашев, встал около постели, тихо произнёс:

— Не кручинься, государь, минет боярское непослушание, покорятся строптивцы твоей воле.

— Сильно сомневаюсь в том, Алексей.

— Местничество одним махом не свалить, оно в плоти и крови сидит у каждого. Понимают воеводы, что сильно вредит оно русской рати, но не могут так вот сразу измениться, забыть о том, что впитано с молоком матери.

— Казнить, казнить надобно злодеев!

— Разве злодеи они — Василий Серебряный, Борис Салтыков, Михаил Воротынский и многие другие, ныне яростно враждующие из-за мест? Придёт время, и осознают они свою неправду. А ты, государь, великодушно прости их заблуждения.

Спокойный, тихий голос Алексея умиротворил государя.

— Хочется как можно больше добра сделать на благо государства своего, перестроить его так, чтобы люди жили в нём по правде, по закону, по совести, а не получается ничего. Готов ли новый Судебник?

— Почти готов, государь, воротишься из похода и утвердишь его.

— Хорошо, Алексей, а пока ступай, сосну я.


Через несколько дней из Москвы явился митрополит Макарий, да не один, а с владыкой Крутицким Саввой. Савва тотчас же после службы в Успенском соборе устремился осматривать владимирские церкви, чтобы выяснить, какие из них нуждаются в поновлении, а Макарий, ещё в Москве понявший, что не для этого государь вызвал его во Владимир, вместе с царём по переходу прошёл с хоров в епископский дом, стоявший напротив великокняжеского терема по другую сторону собора. Здесь они долго беседовали с глазу на глаз. По завершении беседы велено было боярам, воеводам, князьям и всему воинству собраться на склоне высокого холма — так называемой Вознесенской горы, спускающейся к реке Клязьме. К собравшимся обратился митрополит Макарий:

— Господа и чада, послушайте Бога ради нашего смирения! Царь и великий князь, взяв в помощники Бога, Пречистую Богородицу и святых великих чудотворцев, идёт на своё дело земское к Казани. А вы бы, господине и чада, царю-государю послужили бы великодушно сердечным хотением и за святые церкви и православное христианство постояли бы крепко. Не ополчайтесь друг на друга гордостью, а объединяйтесь Христовою любовью ради получения щедрой награды от Бога, а от земного царя — чести, ибо горделивый удаляет себя от Бога и от людей. Государь же за службу вас хочет жаловать, а за отечество — беречь, и вы бы служили, сколько вам Бог положит, но чтобы розни из-за места никакой меж вами не было. Объединяйтесь любовью нелицеприятною, против врагов стойте мужественно, а будет кому с кем непригоже быть из-за местничества, то вы бы это в забвение положили, а государево бы дело земское делали, не с яростною мыслью друг на друга взирая, но с любовью. А как придёте с государева дела земского, то кто захочет с кем посчитаться по местничеству, тому государь счёт даст. И будь на вас наше смиренное благословение.

Воины со вниманием выслушали митрополита, а потом, став на колени, помолились Господу Богу. Царь, глядя на смиренно молящихся, вновь воспрянул духом.

По Московской дороге в сторону Владимира бойко катил посольский возок. Вот он остановился неподалёку от вершины Вознесенской горы, где во время молитвы стояли царь с митрополитом и ближними своими людьми, а из него выбрался дородный боярин Михаил Яковлевич Морозов с грамотой в руках. Он степенно направился к царю.

— С какими вестями прибыл, боярин?

— Привёз, государь, докончанье перемирное с Литвой.

— На кой срок перемирие?

— На пять лет, государь.

Иван Васильевич удовлетворённо кивнул головой: мирный договор с Жигимонтом Августом пришёлся к сроку. Теперь можно, не мешкая, идти к Казани. Царь шагнул вперёд, громко обратился к воинам, закончившим молиться:

— Михайло Морозов привёз нам добрую весть: с Литвой заключено перемирное докончанье сроком на пять лет. Повелеваю — завтра, в день Игнатия Богоносца, боярину Василию Михайловичу Юрьеву и окольничему Фёдору Михайловичу Нагому идти с нарядом в Нижний Новгород; царю Шиг-Алею с царевичем Едигеем и всем воеводам, собравшимся с людьми по городам, быть в Нижнем Новгороде в январе. Видя запустение в бывшем стольном граде Владимире, обветшание церквей и во всём небрежение, повелеваю: для поновления и украшения соборной церкви Успения Богородицы нанять особых людей; набрать из жителей Владимира церковных сторожей, которые бы охраняли древние соборы. Митрополичьи строители — плотники и каменщики — займутся поновлением их, а лес для пречистой поставит Санничская волость Владимирского уезда.

В день Иоанна Крестителя[362] царь выступил из Владимира, через одиннадцать дней был в Нижнем Новгороде, а накануне Власия[363] подступил вместе со всеми войсками к Казани. Сам он расположился у Кабана-озёра, а царю Шиг-Алею и большому полку велел стать против города на Арском поле. Царевичу Едигею приказано было занять место у Поганого озёра. Строители тотчас же стали возводить туры, которые медленно двинулись к городским стенам.

Но тут, как и прошлый раз, началась ужасная непогодица. С юга подули сильные ветры, нагнали набухшие влагой облака, из которых хлынули проливные дожди. Непомерная мокрота затрудняла действия осадных орудий и пушек. Царь стоял у города одиннадцать дней, и всё это время было очень тепло и сыро. Малые речки и ручьи вышли из берегов, стали непреодолимым препятствием на пути войск, поэтому подступить к городу было невозможно.

Имелась и другая причина неудачи русского войска: местнические споры, начавшиеся во Владимире, продолжались в Нижнем Новгороде и под Казанью. Кого с кем ни пошлют на какое дело по приговору без мест, тотчас же возникала ругань и вражда между начальными людьми, отчего всякому делу была поруха. Видя такое нестроение, царь пошёл от Казани прочь, во второй раз ничего не добившись.

Придя к устью реки Свияги, войско остановилось на отдых. Мысль о том, что дважды ходил он к Казани без всякого успеха, угнетала государя. Иван Васильевич приказал явиться к его шатру царю Шиг-Алею и воеводам, участвовавшим в казанском деле. Обращаясь к ним, он сказал:

— Хочу по примеру отца своего великого князя Василия Ивановича, основавшего в устье реки Суры Васильсурск, построить в устье реки Свияги город ради казанского дела и притеснения татар.

— Хорошо удумал, государь, — похвалил Шиг-Алей.

От устья реки Свияги до Казани всего 37 вёрст, поэтому новый город мог иметь важное значение для укрепления русских в Поволжье.

— Коли вы одобряете моё намерение, следует выбрать место для города.

— Я хорошо знаю устье Свияги, а потому хотел бы показать место, подходящее для постройки нового города, — предложил Шиг-Алей.

Тотчас же сели на коней и направились вслед за татарским царём.

— Гляди, государь, вот место, достойное для твоего города.

Иван Васильевич посмотрел туда, куда указал ему Шиг-Алей, и увидел гору, поросшую лесом, расположенную в двух верстах от места впадения Свижи а Волгу. Место ему понравилось.

— Эта гора называется в народе Круглой.

— Быть здесь городу Свияжску! Надобно как можно быстрее возвести его, сегодня же и приступим к делу.

Воеводы недоуменно глянули на молодого царя: кто же зимой города строит? Хоть и потеплело за последние дни, а земля-то ещё мёрзлая, копать такую несподручно. Да и не на строительство шли, а на брань, надо бы прежде поменять мечи на топоры.

— Повелеваю дьяку Ивану Выродкову с детьми боярскими идти на Волгу, в Углицкий уезд, в отчину князей Ушатых и там рубить лес для церквей и городских стен и везти его на судах вниз по Волге до этого места.

Решение было разумным. Дьяк Иван Выродков был хорошо известен как строитель военных укреплений, — не так давно им была построена крепость на Невельском озере — город Невль. Согласились бояре и с тем, чтобы взять лес для постройки нового города из владений ярославских князей Ушатых. Во-первых, этот лес из Углича легко можно доставить по Волге к Свияжску, а во-вторых, князья Ушатые хотя и спесивы, да бодливой корове Бог рогов не дал — маловлиятельны они, никто из них, кроме одного Семёна Романовича, принадлежавшего к старшей ветви ярославских княжат, не стал боярином.

— Сюда же по весне явятся царь Шиг-Алей с двумя главными воеводами — князем Юрием Булгаковым и Данилою Захарьевым и возведут новый город.

Двойственное чувство владело старым Шиг-Алеем. Дивился он разуму девятнадцатилетнего царя, стремился помочь ему в устроении нового города. Но хорошо ли будет от того его единоверцам, казанцам? Ясно, что плохо. А ведь он, Шиг-Алей, по крови бусурман, и смерть его не за горами. Что скажет ему Аллах, когда он умрёт?

ГЛАВА 20

Далеко окрест убежала слава Ниловой пустыни, основанной Нилом Сорским, которого в молодости звали Николаем Майковым. Сначала он жил в Москве, добывал хлеб перепиской книг. Монашеская жизнь с молодых лет влекла его, поэтому он оставил Москву и устремился на север, в Кирилло-Белозерский монастырь, где и принял пострижение. Строги были порядки в северной обители, но Нил не был полностью удовлетворён ими и отправился на Афон для изучения тамошних способов спасения души. По возвращении с Афона он поселился в пятнадцати верстах от Кирилло-Белозерского монастыря, на реке Соре, где основал первый на Руси скит, соответствующий его собственным представлениям о жизни монахов. Скитское жительство — нечто среднее между уединённым отшельничеством и монастырским общежитием.

— В монастырях, — утверждал старец, — жительствуют иноки, отказавшиеся от мира. Мир лежит во зле, полный скорби и разврата, поэтому чем меньше инок связан с ним, тем совершеннее жизнь в обители. Монах, желающий спасти себя, должен жить одиноко в своём скиту и питаться трудом рук своих. Он может принимать милостыню от христолюбцев, но исключительно деньгами или натурой, а вот вотчин у монастырей быть не должно.

Как и в монастыре, в скиту всё общее у братии — одежда, работа, но есть и существенное отличие: одинокая жизнь в скиту, объединяющем две-три кельи, лучше всего располагает к внутреннему совершенствованию. Удаление от мира, аскетический образ жизни, пост и молитва — не самоцель, они служат средством покорения главных человеческих страстей — чревоугодия, блуда, сребролюбия, гнева… Только победив эти находящие на человека помыслы прежнего мирского жития, инок может достичь высшей цели — безмолвия умного и истинной молитвы. Истинная молитва — это вовсе не бесконечное бессмысленное повторение молитв. «Кто молится только устами, — говорил старец, — об уме не брежет, тот молится воздуху, ибо Бог уму внимает. Умом следует блюсти сердце от помыслов прежнего мирского жития и страстей». Лучшее оружие в борьбе с ними — мысленная духовная молитва и безмолвие, постоянное наблюдение над самим собой, своим умом. В результате этого случайные, мимолётные порывы верующей души складываются в устойчивое настроение, делающее её неприступной крепостью по отношению к житейским невзгодам, тревогам и соблазнам. Истинное соблюдение заповедей, утверждал Нил Сорский, не только в том, чтобы делом не нарушить их, но и в невозможности их нарушения помыслом. Так достигается высшее состояние духа, неизречимая радость, когда язык перестаёт говорить и молитва отлетает от уст. Тогда не молитвой молится ум, но превыше молитвы бывает. Это состояние — предчувствие вечного блаженства, когда человек не ведает, в теле он или без тела.

Нила возмущали монахи, занятые стяжательством, ибо по их вине чистая монашеская жизнь стала мерзостной. В городах и весях прохода не стало от этих лжемонахов. Домовладельцы смущаются и негодуют, видя, с каким бесстыдством эти прошаки толкутся у их дверей. Вот тогда-то Нил и обратился к великому князю с требованием, чтобы у монастырей не было сёл, а жили бы монахи по пустыням и кормились бы своим рукоделием.

Умер Нил давно, в 1508 году, а когда умирал, то велел своим друзьям бросить его труп в ров и похоронить со всяким бесчестием, ибо он на протяжении жизни изо всех сил старался избежать любой чести и славы. Того же самого он желал и по смерти своей.

С кончиной Нила нестяжательство не кануло в Лету, его подхватили Вассиан Патрикеев, Максим Грек, заволжские старцы. Ныне дело его продолжает живущий в Ниловой пустыне старец Артемий.

Когда Матюша Башкин заглянул в келью, указанную ему встретившимся странником, он увидел старца, стоящего перед иконой в глубокой задумчивости. Вот он закончил мысленную молитву и глянул на Матвея каким-то особым просветлённым взором. Артемий был среднего роста, длинные пальцы его, обвитые жилками, выдавали недюжинную силу. Говорил старец медленно и во время речи доброжелательно всматривался в собеседника. Во всём — в движениях, в плавной речи, во взгляде живых глаз — чувствовалось какое-то спокойствие, уверенность в себе. Матюша сразу же расположился к Артемию, понял, что он может без опаски доверить ему самые сокровенные свои мысли.

— Что тебе надобно, отрок?

Матюша приветливо улыбнулся старцу.

— Меня зовут Матвеем Башкиным. Служу я при дворе царя Ивана Васильевича. А сюда пришёл в поисках истины. Читаю я Евангелие и Апостол, и часто сомнения одолевают меня: написано одно, а понимать можно по-разному.

— А ты обратись к духовнику, он наставит тебя на путь истины.

— Говорил я о том своему духовнику, а он мне толком ничего не объяснил.

— В Москве немало духовных лиц, знающих Священное писание. Обратился бы ты, отрок, в Чудов монастырь или в Благовещенский собор.

— Довелось мне слышать проповедь Феодосия, и та проповедь поразила мой ум. Хотелось бы мне обо всём этом потолковать с ним, но он бежал из Москвы, а перед тем сказал мне, чтобы я побеседовал с тобой, старец.

Артемий насторожился. Феодосий Косой недавно побывал в его келье и говорил, что в Москве ему невозможно было оставаться — попы преследовали его, слишком велико их влияние на народ. Кто этот человек? Уж не послух ли митрополита? Старец пристально всмотрелся в лицо Матюши и тотчас же устыдился своего опасения. Он понял, что душа гостя исполнена неясного волнения, беспокойства, жаждой добра. Но мягок он, словно воск, и в том опасность для него.

— Хотел бы предостеречь тебя, отрок, от беды, которой ты подвергаешь себя. Между духовными людьми давно ведутся споры то об одном, то о другом. И в тех спорах для нас особой опасности нет, ибо каждый из нас говорит только то, что можно сказывать. Ты же — мирянин. Пристало ли тебе судить о делах церковных? Ведь нетрудно по неведению впасть в ошибку, и тогда попы обвинят тебя в еретичестве.

— Не вижу вины своей, святой отец. Разве зазорно человеку искать истину? — Матюша смотрел улыбчиво, ясно, по-доброму.

Артемий прикрыл глаза, мысленно перекрестился.

«Спаси, Господи, раба твоего Матвея, подобно юродивому, не ведающего, что творит. Пронеси мимо него чашу гнева своего!»

— Слышал я, будто проповедь Феодосия не нова, то же самое говорил немец Мартын Лютер.

— Родом я из Пскова, а этот город соседствует с Ливонией. Прослышав о новом учении Мартына Лютера, отправился я в немецкий Новый Городок[364] и спрашивал у тамошних властей, нет ли человека, хорошо знающего немецкую веру, чтобы поговорить с ним о Священном писании. Однако такого человека там не сыскалось, и мне поговорить ни с кем не довелось.

— Как же мне быть, святой отец?

— А разве в Москве нет немцев? Ныне учение Мартына Лютера распространилось в Литве и в иных землях. И коли ты желаешь знать суть этого учения, разыщи аптекаря Матвея Литвина и его друга Андрея Хотеева, с ними обо всём потолкуешь.

— В Священном писании сказано, что самая главная заповедь Иисуса Христа — любовь к ближнему. Почему же, святой отец, вокруг столько зла, ненависти, нелюбви? Глянь, сколько попов да монахов проповедуют учение Христово, почему же ничтожны итоги трудов их?

— Ты, отрок, спросил меня о самом главном, и я отвечу тебе, как сам разумею. Основатель скитского жития Нил Сорский говорил: «Кто одними устами молится, об уме небрежет, тот молится на воздух». К сожалению, многие попы и монахи так и поступают: призывают любить ближнего, а сами живут в роскоши, пьянствуют, прелюбодействуют. Будут ли люди верить их словам? Увы! Мы, нестяжатели, отрицаем всякую ценность внешних подвигов веры, если они не проистекают из потребы души человека. Истинная любовь обязательно должна подкрепляться делом. «Любим не словом и не языком, — говорил верный ученик Спасителя Иоанн, — но делом и истиною». Об этой заповеди забыли многие стяжатели, ибо стяжание не есть доброе дело: у человека, все помыслы которого устремлены к обогащению, нет времени для спасения души. Ты, отрок, говорил мне, что проповедь Феодосия сходна с учением Мартына Лютера. Феодосий и в самом деле многие мысли позаимствовал у немецкого проповедника. Но различия между нами, нестяжателями, и лютеранами подобно несходству земли и неба, холода и огня. Мы всегда были против украшения церквей золотом, потому что за всем этим не добро, не любовь, а зло, ибо золото для украшения церквей стяжается с бедных христиан. Об этом немало гневных слов было сказано старцем Вассианом Патрикеевым. Но разве от нестяжательства идёт Мартын Лютер? Есть ли нестяжатели среди латинства? Нет их, кругом златолюбцы, стяжатели, проповедям которых никто не верит. Может ли быть сильной церковь, отпускающая грехи за деньги, выдающая грешникам особые грамоты? Благодарение Богу, что наши стяжатели не додумались до этого! Разве могут почитать себя верными последователями Христа те, кто вопреки его зову возлюбить ближнего сжигают еретиков на кострищах? Учение Мартына Лютера идёт от порицания стяжательства и неправды латинства, неудивительно, что оно, подобно пожару, распространилось среди народов, над которыми распростёрлась власть римского папы, но сам Лютер в душе стяжатель. Любая церковь сильна подвижниками веры, готовыми не на словах, а на деле творить добро. А что же Лютер? Любит ли он Бога и ближнего? Я сильно сомневаюсь в этом. Не по доброй воле, не по благочестивому устремлению сделался он монахом, а испытав ужас и тоску смерти во время страшной грозы, которые вынудили его дать обет постричься. Лютер не любит Бога, ему приятнее было бы лицезреть дьявола. Святая жизнь в монастыре для грехолюбивого человека-сущий ад. Отчаявшись заслужить спасение тяжкими трудами, монастырским подвижничеством, он по своей воле снял с себя монашеский сан, нарушив тем самым свою клятву перед Богом, и измыслил учение, привлекательное для многих тем, что можно якобы спастись человеку одною верою в Бога без добрых дел. Надо ли говорить, сколь опасно такое учение для души человека? И сам образ жизни Лютера утверждает меня в этой мысли. В нём нет и крохи духовного благочестия, Встречаясь по вечерам с друзьями, он выпивает добрую чарку вина или кружку пива и говорит при этом кощунственные слова, будто Бог считает полезным, чтобы он иногда напился пьяным. Пообещав Богу стать монахом, он дерзостно попрал клятву, оставил монастырь и женился на приглянувшейся ему монахине. Вот так святой человек! Не любя Бога, Лютер не любит и ближнего, но только самого себя. «Азь есмь свет миру, — изрёк он, — и имею власть рассудить, от Бога ли учение папистов или от человека, потому что творю волю Божию. Христос поставил меня в служители Слова и дал мне право произносить приговор над верою папы, иудеев, турок и еретиков; я низложу всех отступников, повергну их к стопам своим. Я хочу быть правым судией. Я, Лютер, уверен, что проповеди моей воздадут свидетельства птицы, камни и песок морской. Я крещён и призван от Бога к служению Слову, которое есть сила небесная, а потому и я причастен к чинам небесного царствия. Гавриил и все ангелы смотрят на меня как на драгоценный перл. Мало того, они хвалят и прославляют меня, удивляются мне». Воистину нет предела самообольщению, самолюбию, гордыни! Разве таким был Нил Сорский, всю жизнь избегавший всяких почестей? Но если Лютер поставлен быть служителем Слова и судией Богом, то где же знамения Господни? Не было таковых ни при жизни, ни по смерти Мартына. Да и сам он отрицал чудеса и Божественные откровения.

— Слышал я, будто у Мартына Лютера много недругов.

— Еретиков всюду преследуют — в неметчине и на Руси. Их гонят за то, что они напоминают забытые Христовы истины. Между тем Христос был кроток с заблуждающимися, таковы же были и апостолы. А вот нынешние гонители, не решаясь идти в открытую, лицемерят, прибегают к помощи клеветы, утверждают, будто обвиняемые ими в Христа не веруют. Потому я и говорю тебе, отрок: будь осторожен в своих суждениях. Между тем не подобает христианам убивать заблуждающихся, надобно убеждать их научением и кротостью.

— Христос один, а веруют в него по-разному.

— Верно сказал Нил Сорский: «Писаний много, но не вся Божественна суть». Добавлю от себя: каков поп, таков и приход, какова вера, таков и народ. Бусурмане злы и жестоки — такова их вера. А в Индии, как поведал Афонька Никитин, другой народ, и вера там иная. Мы и латины веруем в Христа, и потому, казалось бы, должны быть сходными наши устремления. Однако латинство погрязло в стяжательстве, и народ тамошний не чета нашему — пронырлив, расторопен, расчётлив, почитает ремёсла и торговлю, стяжает серебришко и золотишко.

— Что же в том плохого — в стремлении жить в достатке, в развитии ремёсел, умножающих богатство?

— Зла никакого нет, доколе достаток в разумных пределах. Чрезмерная забота о богачестве — стяжательство- не оставляет времени для помыслов о спасении души, а ведь заблудшие души-источник всякого зла. И с другой стороны, глянь на чрезмерное богатство. В одном и том же селении крестьяне из года в год, если тому не препятствует непогодица, снимают в общем-то одинаковый урожай жита. Но если боярин потребует в этом году податей больше, чем в минувшем, — а это у нас на Руси нередко случается, — то крестьянам будет худо. Вот и выходит, что если один человек купается в роскоши за счёт обмана и ограбления других, то сотни ограбленных им голодают. Речь не о том, отрок, что добрый хозяин должен жить так же, как ленивый, — достаток должен быть в разумных пределах и создаваться честным трудом, а не обманом. Истинная вера — укрепившаяся на Руси православная вера. И хоть не всё у нас хорошо по вине стяжателей, однако же немало на Руси истинных служителей Бога, не только словами, но и делом утверждающих любовь к ближнему. Обретаются в Русской земле и чудотворцы, показывающие нам силу Господа Бога нашего. Мы, нестяжатели, против того, чтобы были у монастырей вотчины, громко ругаем за это иосифлян, но помним и добрые их дела. Ведаешь ли, отрок, что Иосиф Волоцкий в голодную годину кормил при своей обители множество людей, ввергнув в нищету братьев своих — монахов?

— Многократно слышал о том, Артемий.

— Усвоил ли разницу между нестяжателями и лютеранами?

— Усвоил, святой отец.

— Так действуй всегда на благо Господа нашего и ближних.

— На обратном пути в Москву побываю в своём поместье в Переяславском уезде и всех людей освобожу от кабалы.

— Одобряю твоё намерение, чадо моё. Вижу, добрый ты человек. Дай Бог, чтобы беда обошла тебя стороной. Научись побеждать грех, в нас живущий, ни на кого и ни за что не сердись, ни о ком не помысли по-злому, хотя бы кто и причинил тебе обиду, а всячески извиняй обидчика. Возлюби врагов своих, не мсти им ни словом, ни помыслом, ни делом. Презирай корысть и сластолюбие, возлюби нестяжательство и простоту в пище, питье и одежде. Не собирай богатство, но подавай милостыню бедным и тем стяжаешь себе сокровище, нескудеющее на небесах. Никому не льсти, но каждому говори правду безбоязненно. Не прельщайся красотой лица, но почитай во всяком красивом и некрасивом человеке красоту образа Божия, одинакового у всех. Стремись к вечной жизни и вечной радости. Прощай, сын мой!


Артемий в задумчивости прошёлся по келье. Зачем его вызвали в Москву? Вскоре после беседы с Матвеем Башкиным прибыл в Нилову пустынь гонец и велел срочно явиться на церковный собор. Три дня назад Артемий прибыл в Москву, где его поселили в Чудовом монастыре, но хотя собор заседает, его почему-то не спешат звать туда. Что бы это значило?

Тихо вошёл келейник, почтительно склонился перед старцем. Знак добрый: если бы для какой пакости позвали, келейник не стал бы гнуть спины.

— Вижу, роспись стен поновили, кто же трудился? — Артемий спросил первое, что пришло на ум.

— Псковичи расписывали, а приглядывал за их работой сам батюшка Сильвестр.

— Лепота!

— До пожара не хуже было, жаль, что монастырь наш погорел. Ничего не уцелело, всё ненасытный огонь пожрал, а вот мощи великого чудотворца Алексея божьим милосердием сохранились.

— То знак милости Божьей.

— А в этой келье когда-то жительствовал Вассиан Патрикеев. Лет двадцать, поди, с той поры прошло, я ещё молодым тогда был. После церковного собора увезли его в Иосифову обитель, там он вскоре и преставился.

Воспоминание о печальной участи Вассиана Патрикеева было неприятно Артемию. Зачем его позвали в Москву? Уж не донёс ли кто митрополиту о неугодных ему речах, нередко звучавших в Ниловой пустыне?

Келейник подмёл пол и вышел, ко вскоре вернулся взволнованный:

— Сюда батюшка Сильвестр идёт!

Сильвестр вошёл, приветливо улыбаясь, торжественно изрёк:

— Рад видеть тебя, Артемий, в Москве.

— Благодарю Бога за то, что он свёл нас, Сильвестр.

— Много добрых слов довелось мне услышать о заволжских старцах, твёрдо отстаивающих основы православной церкви.

Артемию помнилось, что Сильвестр похвалил заволжских старцев неискренно.

— В меру своих сил тщимся мы следовать заветам нашего учителя Нила Сорского. К сожалению, много неправды творится не только среди мирян, но и промеж духовных людей.

— Согласен с тобой, Артемий. Многие люди, обезумев, впали в пьянство и во всякие мерзкие грехи. И ныне государь наш Иван Васильевич вместе с отцом своим митрополитом Макарием решили искоренить беззаконие, прелюбодеяние, содомский грех, еретические помыслы. Созвали они Священный Собор, чтобы запретить монахам предаваться пьянственному питию, сквернословию, ходить нагими, мыться вместе с бабами. По указу государя нашего, христосолюбивого Ивана Васильевича, собор приговорил создать в царствующем граде Москве и по всем городам Русской земли книжные училища для обучения детей священников, дьяконов и всех православных христиан грамоте, книжному письму и церковному пению.

— Доброе то дело, Сильвестр. Надобно сделать так, чтобы у священнослужителей слово никогда не расходилось бы с делом — нестяжатели крепко стоят на том.

— К тому же и митрополит Макарий не устаёт призывать. Каждый из нас пришёл в этот мир творить добро и милосердие. Я вот давно уже всех рабов своих освободил, а выкупая чужих, отпускаю на волю. Многих оставленных сирых и убогих мужского и женского пола я воспитал и вскормил до совершенного возраста, выучил их, кто к чему был способен: делать иконы, переписывать книги, торговать. И все они свободны. Иные стали священниками и дьяками. Божьей милостью всем моим воспитанникам не было никакой срамоты.

Артемий с интересом слушал Сильвестра. О нём говорили разное. Многие побаивались его, считали всесильным человеком при государе, а потому заискивали перед ним. Артемию Сильвестр таким не показался: держится просто, не на словах, а на деле творит добро.

— Господь не оставит без внимания твою доброту, Сильвестр. Если бы каждый поступал так, как ты, у нас на Руси давно утвердились бы любовь и согласие между людьми. Был я незадолго перед отъездом в Москву в Кирилло-Белозерском монастыре и слышал, как на радость людям гудит твой колокол.

— То работа псковского мастера Тимофея Андреева с сыновьями, к нему мой отпрыск Анфим ездил с просьбицей отлить добрый колокол. А ведь когда-то Тимофей был священником Похвальской церкви. — Слова Артемия пришлись по душе благовещенскому попу, побудили его приступить к делу, возложенному на него государем. — Я человек малый, незначительный. Между тем иные церковные властелины поступают не по правде, не по совести. Взять хоть новгородского архиепископа Феодосия. На церковном соборе о нём много нелестных слов сказано, а главное — владычной казной распоряжается как своей собственной. И решили церковные мужи свести Феодосия с новгородскойепархией.

— Полностью согласен с собором: стяжательство Феодосия стало притчей во языцех. Кого же собор намерен поставить на его место?

— Царь Иван Васильевич в единомыслии с митрополитом Макарием хочет поставить новгородским архиепископом Серапиона Курцова — нынешнего троицкого игумена.

Артемий удовлетворённо кивнул головой.

— Серапион Курцов достоин того, чтобы занять новгородскую епархию.

— А на месте Серапиона Курцова иноки Троицкой обители хотят видеть тебя, Артемий!

— Меня?!

Такого Артемий никак не ожидал. Вот, оказывается, зачем вызвали его из Ниловой пустыни в Москву! Нет, он не может принять на себя столь почётную ношу. В Ниловой пустыни некого ему бояться, там ты сам себе господин, поэтому заволжские старцы за словом в карман не лезут, правду-матку режут, не оглядываясь на видоков да послухов митрополита. Что могут сделать со строптивцами? Сослать? Так ведь дальше некуда. Не случайно в их Белозерский край отправляют из Москвы неугодных государям и митрополитам. В Троицком монастыре совсем не то. Тамошние монахи не приемлют отступлений от канонов, припомнят тебе любое слово, сказанное когда-то. Это всё равно что из тёмной курной избы выйти на освещённую солнцем поляну: любой изъян на тебе посторонним людям виден, а ты, ослеплённый солнцем, опасности не зришь.

— Недостоин я столь высокой чести, Сильвестр.

— Все так сказывают по скромности. Но разве в тебе дело? Коли братия пожелала видеть тебя игуменом, ты обязан подчиниться, ибо вести братию по правильному пути — дело, угодное Господу Богу.

— Грешен я, Сильвестр, а потому не могу быть достойным пастырем для братии Троицкой обители.

— Все мы не без греха. Исповедаешься перед попами- отдашь грехи Богу.

— Да разве мало старцев, достойных такой чести?

— Достойных старцев на Руси немало, однако не их, а тебя пожелали видеть игуменом монахи Троицкой обители. К тому же и государь своё мнение сказал.

Артемий понял, что возражать далее бесполезно: игуменом Троицкого монастыря мог стать лишь человек, угодный государю, и если он своё мнение сообщил Сильвестру, значит, дело об игуменстве решённое.

— Уж коли быть мне игуменом в Троице, хочу просить государя и митрополита освободить из нятства Максима Грека, томящегося в тверском Отроче монастыре, и послать его в Троицкую обитель. Безвинно пострадал он вместе с Вассианом Патрикеевым от митрополита Даниила.

Сильвестр был удовлетворён согласием Артемия занять место Серапиона Курцова. Что же касается Максима Грека, то и государь, и митрополит Макарий с уважением относятся к нему.

— Просьбица твоя удовлетворена будет, Артемий.

На исповеди Артемий ещё раз попытался отказаться от игуменства. Перед исповедовавшими его семью попами он сказал:

— Не могу я быть главой братии, тому препятствует блудный грех.

Священник Благовещенского собора Симеон, не раздумывая, твёрдо ответил:

— То переступи, это не нужно.

Ничто не могло воспрепятствовать воле государя и митрополита.

ГЛАВА 21

Максим Грек покинул собор Троицы и залюбовался рябиной, цветущей возле церковной ограды: её листья образовали дивное кружево, украшенное беловато-жёлтыми пушистыми шапками цветов, издающими тягучий медовый аромат. То ли от этого запаха, то ли от слабости ноги стали шаткими, поэтому Максиму пришлось остановиться и опереться на посох. Вот она — желанная свобода, обретённая после двадцатипятилетнего заточения. По воле митрополита Даниила его дважды судили на церковных соборах 1525 и 1531 годов. После первого судилища он томился в логове презлых иосифлян, а после второго был сослан в тверской Отрочь монастырь, где на него надели оковы, которые, однако же, были почти тотчас сняты по ходатайству Акакия. Тверской епископ с уважением относился к осуждённому, прибегал к его помощи при решении сложных богословских вопросов, оказывал ему знаки внимания. В Твери Максим много и плодотворно работал, имел доступ в богатую книгохранительницу, пользовался услугами писцов. И тем не менее он не чувствовал себя свободным, его постоянно угнетал запрет на приобщение Святых Тайн. После того как князь Пётр Иванович Шуйский посетил его в Твери, ласково побеседовав с ним, Максим обратился к нему с посланием, в котором писал: «Я уже не прошу, чтобы меня отпустили в честную на всём православным многожелаемую Святую гору: знаю сам, что такое прошение вам нелюбезно; одного прошу, чтоб сподобили меня приобщения Святых Тайн». По всей вероятности, князь Пётр Иванович ничего не смог сделать для осуждённого, и тогда он обратился к митрополиту Макарию, прося отпустить его на Афон. Макарий разрешил ему ходить в церковь и приобщаться Святых Тайн. В благодарность Максим написал два послания, в которых всячески восхвалял первосвятителя как наставника и вдохновителя царя, который благопокорно слушает и принимает архиерейские советы, претворяя их в дела. Но есть у Макария немало врагов, противящихся священным поучениям митрополита, и я, писал Максим, дивлюсь терпению, с которым Макарий относится к воздвигаемым на него неправедным стяжаниям со стороны тех, кто по своему безумию не покоряется священным наказам. Кроме того, Максим Грек очищал себя от обвинений в ереси: «Если я прав, то покажите мне милость, избавьте от страданий, которые терплю я столько лет, да сподоблюсь молиться о благоверном самодержце великом князе Иване Васильевиче и о всех вас; если же не прав, то отпустите меня на Святую гору». О том же просили русского митрополита патриархи Константинопольский и Александрийский, однако и их призывы остались втуне. Писал Максим и молодому царю; таков уж он был — не мог отказать своей потребности излагать свои вольно текущие мысли на бумаге. Ему казалось, что его поучения, проистекающие из добрых побуждений, окажутся полезными и будут восприняты с благодарностью. «Царь есть образ живой и видимый Царя Небесного; но Царь Небесный весь естеством благ, весь правда, весь милость, щедр ко всем. Цари греческие унижены были за их преступления, за то, что похищали имения подручных своих… Благовернейший царь! Молю преславную державу благоверия твоего, прости меня, что откровенно говорю полезное к утверждению богохранимой державы твоей и всех твоих светлейших вельмож. Должен я это делать, с одной стороны, боясь участи ленивого раба, скрывшего талант господина своего, с другой — за милость и честь, которыми в продолжении девяти лет удостаивал меня, государь мой, приснопамятный отец твой, князь великий и самодержец всея Руси, Василий Иванович; он удостоил бы меня и большей чести, если бы, по грехам моим, не поклепали ему меня некоторые небратолюбцы… Приняв слово моё с обычною тихостию твоею, даруй мне, рабу твоему и нищему богомольцу, возвращение на Святую гору».

На Святую гору Максима не отпустили, однако его многочисленные ходатайства возымели действие: когда вместо Серапиона Курцова, назначенного новгородским архиепископом, игуменом Троицкого монастыря стал старец Артемий, Максима тотчас же перевели из Твери в эту обитель. Здесь он обрёл наконец долгожданную свободу.

Может быть, во сне привиделся старцу солнечный адриатический город Арт, где некогда проживала богатая греческая семья Триволисов, в которой родился Михаил, будущий Максим Грек? Видел ли он наяву прекрасную Флоренцию, монастырь Святого Марка, слышали ли его уши пламенную речь Джироламо Савонаролы[365]? Подобно сказочному миражу, возникают в памяти видения, связанные с пребыванием на Афоне. Никогда не бывать ему на Святой горе! Даже если бы дозволено было Максиму устремиться туда, он не достиг бы желаемого: силы покинули его тело, ноги стали шаткими, руки — дрожащими, и лишь живые тёмные глаза по-прежнему пытливо всматриваются в окружающий мир, который прекрасен повсюду — и во Флоренции, и в Москве, и в Твери, и вокруг Троицкой обители; мир не может быть где-то безобразным, потому что сотворён по воле Всевышнего.

Максим приметил, что из храма вышел ветхий старец, и тотчас же признал в нём Иоасафа Скрипицына — бывшего игумена Троицкого монастыря, митрополита всея Руси, сосланного Шуйскими в Кирилло-Белозерский монастырь. Ныне Иоасаф вновь жительствует в Троицкой обители, держится особняком, почти ни с кем не беседует: помолится в церкви и неспешно уходит в свою келью, ни на кого не глядя, опустив глаза долу. Максим окликнул старца:

— Благословен будь, Иоасаф.

Тот остановился, долго вглядывался в окликнувшего его человека.

— Никак, Максим Грек?

— Он самый, Иоасаф. По повелению митрополита Макария покинул я тверской Отрочь монастырь, чтобы жить здесь, в Троицкой обители. А ходатайствовал о том старец Артемий, коему я весьма признателен.

Иоасаф помолчал, как будто сомневаясь в чём-то, пристально посмотрел в лицо Максима и произнёс:

— Трудно придётся Артемию — нестяжатель он, а кругом стяжатели.

— Почему же собор иосифлян избрал нестяжателя игуменом Троицкой обители?

— Царь пожелал видеть игуменом Артемия, а кто же пойдёт против его воли? Троицкая обитель — царёва молельня. И всё равно недолго игуменствовать Артемию.

— Почему так мыслишь, Иоасаф?

— Не мытьём, так катаньем иосифляне своё возьмут. Всем ведомо — Артемий слёзно просил братию отпустить его в Нилову пустынь, не желая славы мира сего. Не хочет старец погибнуть душою, но жаждет исполнить заповеди Христовы, евангельские и апостольские, питаться и одеваться трудом рук своих. Многие троицкие монахи почитают святого старца, но есть у него и недруги. Келарь Адриан Ангелов сказывает повсюду, будто Артемий говорил ему: Бог не приемлет молитв за людей, растленно живших, и грабителей. Тем самым, мыслит Адриан, он отсекает у грешных надежду на спасение. И ещё якобы утверждал Артемий: нет помощи покойникам, когда по ним поют панихиды и служат обедни, тем они не минуют муки на том свете.

— Все эти высказывания Артемия, даже если они и на самом деле изречены были, неподсудны, нет в них ничего такого, что могло бы быть истолковано как богохульство и ересь.

— Плохо ты, видать, учен, Максим: разве в твоих высказываниях были ересь да богохульство? Тем не менее по воле митрополита Даниила более двух с половиной десятков лет по темницам маялся. Бывший троицкий игумен Иона сказывал, будто Артемий возлагал хулу на крёстное знамение — нет, дескать, в том ничего.

— После того как отдали Богу душу Нил Сорский да Вассиан Патрикеев, перестали церковные мужи идти встречу последователям Иосифа Волоцкого.

— Неверно твоё слово, Максим, и поныне не перевелись на Руси люди, отстаивающие дело заволжских старцев, да только их число во все времена было невелико.

— Отрадно, что и среди молодых мирян есть сторонники нестяжательства. Недавно посетил меня в Твери князь Андрей Курбский — племянник Василия Михайловича Тучкова, написавшего «Житие Михаила Клопского», и очень порадовал меня своими разумными речами. Долго мы с ним беседовали, что есть добро и зло. Так он сказывал: многие премудрые люди говорят, что доброму началу и конец бывает добр; но если это так, то, напротив, злое злым кончается. А ещё слышал от него такое: в отличие от бессловесных тварей, управляемых чувствами, естеством, людьми руководит разум.

— Верно он молвил, только ведь и среди людей немало тех, кто уподобился скоту бессловесному, кто управляется естеством и чувствами.

— Тоскую я по своей духовной отчизне — Святой горе…

— Напрасно печалишься, Максим. Здешняя обитель не менее свята, она словно чудесная чаша причастия православного духа покоится в лоне Русской земли. Имя её основателя — преподобного Сергия, как дивный светильник освещает православную Русь.

В воротах монастыря показалась чёрная запылённая колымага. Возле церкви из неё вышли трое, в одном из которых Максим тотчас же признал старца Герасима Ленкова, надзиравшего за ним в Иосифо-Волоколамском монастыре.

— Никак, Герасим Ленков пожаловал, уж не по мою ли душу? — монах перекрестился. — А кто это рядом с ним? Никогда прежде не видел этих людей.

— Рядом с Герасимом идёт совсем недавно безвестный благовещенский поп Сильвестр. Ныне же он знаменит и всесилен, правая рука государя… Ничего не скажешь — хитёр Макарий, умён. Меня бояре лишили власти за то, что нас с Иваном Бельским государь князь великий якобы у себя в приближении держал и в первосоветниках. А Макарий это дело учёл и будто бы в стороне от государя стоит, а в первосоветниках — его верный человек Сильвестр. Только и это никому не ведомо, что Сильвестр служит Макарию. Великий хитрец митрополит!

Максим хорошо знал о превратностях судьбы Сильвестра, о его влиянии на государя, поэтому, хотя и не был с ним лично знаком, не так давно обратился к нему с просьбой, чтобы тот напомнил благоверному царю и самодержцу всея Руси о детях скончавшегося в Твери Никиты Борисовича, чтобы государь показал милость свою к ним, в великой нужде живущих.

— Вон ещё один неведомый мне человек.

— А это бывший игумен Троицкой обители Серапион Курцов. Церковный собор намерен послать его на место новгородского архиепископа Феодосия, тот очень уж вольно обращался с казной.

Сильвестр, увидев Иоасафа, обратился к нему приветливо и по своему обыкновению торжественно:

— Церковный собор послал нас к тебе, Иоасаф, в надежде получить благословение его решениям.

Опальный старец милостиво склонил голову. «Хитёр и умён Макарий, мог ведь и без моего согласия утвердить приговор собора. Кто я для него? Не митрополит уже и даже не игумен… Верный последователь Иосифа Волоцкого, а тем не менее Максима Грека выпустил из нятства, а нестяжателя Артемия допустил до игуменства в Троице».

— А это что за старец? Уж не Максим ли Грек?

— Он самый, Сильвестр.

— Получил я твоё послание о детях Никиты Борисовича, живущих в великой скудости, и тотчас же сказывал о том государю. И государь наш, пресветлый Иван Васильевич, повелел тем детям оказать вспомоществование.

— Спасибо, господине, за то, что вспомнил о моей просьбице. Да вознаградит тебя Господь Бог за заботу о сиротах покойного Никиты Борисовича.

— Пойдёмте в мою келью, — пригласил гостей Иоасаф, — там посмотрю я решения собора.

Сильвестр с Серапионом пошли следом за ним. Герасима Ленкова задержал Максим Грек.

— Давненько не виделись, Герасим.

— Два десятка лет миновало, а словно вчера было, беседовали мы с тобой в Иосифовой обители.

— Как братья твои поживают?

— Тихона прошлый год прибрал Господь, а Феогност крепок ещё.

Максим внимательно всмотрелся в своего тюремщика: лицо потемлело, высохло, масластые руки как бы жёлтым пергаментом обтянуты.

— По-прежнему… трудиться приходится?

— Еретиков, Максимушка, хватает, так что без дела не сидим. А ты, вижу, как и прежде, пишешь всем, поучаешь.

— Такова уж моя природа, Герасим.

— Это всё от гордыни, а гордыня есть грех тяжкий.

— О грехах своих не перед тобой — перед Господом Богом буду печаловаться. Тебе же, по великим грехам твоим, прощения у Бога не вымолить: глянь, сколько крови-то на руках!

— То кровь проклятущих еретиков, а их велено казнить нещадно.

— Бог есть Добро, а потому еретики не те, кого ты с братцами мучил, а вы сами. Разве Вассиан Патрикеев, коего вы умертвили в своей обители, — еретик?

— Вижу, не смирился ты, Максимушка, а напрасно. По твоим рассуждениям выходит, что митрополит Даниил, боровшийся с еретиками, — сам еретик. Не мы- Ленковы — судили старца Вассиана Патрикеева, а Священный Собор. Это что — собор еретиков? Ныне ереси противостоит митрополит Макарий. Так и его станешь оплёвывать? А разве не он разрешил тебе приобщаться Святых Тайн, позволил поселиться в святой Троицкой обители?

— Макария не тронь, не говорил никогда против него хульных слов. И пугать меня не смей — не много уж осталось мне ходить по земле, потому не страшусь новой опалы. Речь о тебе, Герасим, о твоём спасении. Или две жизни прожить собрался?

— Обо мне, Максимушка, не беспокойся, я верно служу Господу Богу.


В это время в келье Иоасафа обсуждались решения Стоглавого Собора[366].

— Здесь писано о соборе 1503 года, однако упоминается лишь Иосиф Волоцкий. Но ведь в ту пору были и другие великие церковные мужи — Нил Сорский, Вассиан Патрикеев, которые житием своим были угодны Господу Богу и Святое писание хорошо разумели. Потому следовало бы помянуть и о них. Пусть государь спросит о том соборе своих старых бояр, они помнят, кто на нём был.

Сильвестру были нелюбы эти слова, он знал, что Макарий высоко почитает Иосифа Волоцкого, но возражать не стал: не его дело затевать спор с Иоасафом, пусть церковный собор сам решает, принимать во внимание его мнение или нет. Серапион Курцов также помалкивал, его заботили хлопоты по переезду в Новгород.

— Иосифляне, — продолжал Иоасаф, — зорко стоят на страже монастырского богатства. Вот здесь писано. чтобы деньги на выкуп полонянников из неволи брали с сох. А разве нельзя на это употребить казну епископов и монастырей? Почему церковь должна сторониться этого богоугодного дела? Иные архиепископы без счёта раздают золотые корабельники[367] князьям и боярам, чтобы быть в почёте. А надобно их корабельники употребить на выкуп полонянников.

И вновь никто не возразил Иоасафу, ибо хорошо поняли, что он имел в виду осуждённого на соборе новгородского владыку Феодосия, распоряжавшегося архиепископской казной как своей собственной.

Закончив чтение Стоглава, Иоасаф сделал ещё несколько замечаний.

В тот же день Сильвестр, Герасим Ленков и Серапион Курцов отбыли в Москву. Большинство предложений Иоасафа не было принято собором или оставлено без внимания.

ГЛАВА 22

Глухая осенняя ночь опустилась на Казань, померкли в окнах домов огни, затихли на улицах шаги прохожих. Холодный северный ветер завывает в кронах деревьев, сердито теребит голые ветки. Не спится старому Шиг-Алею в царском дворце, медленно ходит он из угла в угол по каменной Муралеевой палате, чутко прислушивается к малейшему шороху. В завывании ветра чудятся ему чьи-то недобрые голоса, звон оружия.

Весной Шиг-Алей вместе с воеводами Данилой Захарьиным и Юрием Булгаковым прибыли на судах в устье Свияги для постройки нового города. А чтобы близкие казанцы не докучали строителям, царь Иван Васильевич повелел нижегородскому воеводе Петру Серебряному — родному брату углицкого дворецкого Василия Серебряного — идти изгоном на казанский посад. Серебряный в точности исполнил царский приказ- неожиданно явился перед Казанью, побил много людей, живых взял в плен и немало русских освободил из неволи. Нижегородцы встали по всем перевозам на Каме, Волге и Вятке, чтобы воинские люди из Казани и в Казань не ездили и не препятствовали бы строительству города в устье Свияги.

Шиг-Алей подошёл к Круглой горе на следующий день после Леона Огуречника[368], и тотчас же явившиеся с ним люди начали расчищать от леса место, предназначенное для постройки города. После очистки Круглой горы попы пели молебен, святили воду и с крестами обошли вдоль вех, поставленных дьяком Иваном Выродковым для обозначения будущей городской стены. После этого заложили церкви Рождества Богородицы и чудотворца Сергия. Дьяковы люди успешно потрудились в Углицком уезде. Правда, леса, привезённого ими на судах, хватило на обустройство лишь половины горы, другую половину воеводы и дети боярские со своими людьми застроили из местного леса, причём все работы завершили за четыре седмицы.

Уже на третий день после прихода судовой рати к Круглой горе к Шиг-Алею и воеводам явились послы горной черемисы[369], которые заявили, что князья и мурзы оставили их на произвол судьбы и бежали в Казань. Так пусть государь их пожалует, простит, а воевать бы им не велел, но облегчил бы ясак[370] и дал им свою грамоту жалованную, как им впредь быть. Горная сторона — добрая половина Казанского царства, присоединение её к Руси могло сильно ослабить татар, поэтому воеводы тотчас же отписали о посольстве царю Ивану Васильевичу. Тот приказал взять черемис в своё подданство, причём новый город Свияжск объявил стольным градом Горной стороны. Туда были посланы писцы, которым велено было учесть всех взрослых людей, умеющих стрелять из лука, кроме стариков и детей. Государь пожаловал горную черемису, прислал грамоту с золотой печатью и ясак им отдал на три года. Шиг-Алей и воеводы были щедро награждены золотыми. Им приказано было привести к присяге всю Горную сторону и послать черемис воевать казанские места под присмотром детей боярских и касимовских татар, которые должны были узнать, прямо ли черемисы станут служить государю. Воеводы привели к присяге черемис, чуваш, мордву и сказали им: «Вы государю присягнули, так ступайте, покажите ему свою правду, воюйте его недругов». Те собрали большое войско, переплыли через Волгу на Луговую сторону и пришли к Казани, на Арское поле. Казанцы и крымцы вышли к ним навстречу, и началось упорное сражение. Когда же из города вывезли пушки и пищали и открыли из них стрельбу, черемисы, чуваши и мордвины дрогнули и побежали. Около сотни их было убито, несколько десятков взяты в плен. Русские воеводы решили, что горные люди служат царю прямо, и велели им отступить на свою сторону. Показав верную службу, те отправились в Москву за наградой. Иван Васильевич жаловал их, князей и мурз кормил и поил у себя за столом, дарил оружием, конями, деньгами, шубами, крытыми шелками.

В Казани усилились меж тем те, кто хотел служить русскому царю, — построение Свияжска и отпадение Горной стороны способствовали этому. Между казанцами и крымцами, враждебно относившимися к русским, возникли нестроения. Летом на царёв двор в Казани пришли чуваши и стали кричать: «Отчего не бить челом русскому государю?» Однако крымцы во главе с Уланом Кащаком побили их. Тем не менее положение крымцев в Казани по-прежнему было шатким, ибо казанские князья и мурзы постепенно перебегали на службу к московскому царю. Испугавшись, что в случае прихода русских войск они будут схвачены и выданы казанцам, слуги Гиреев в числе около трёхсот человек собрались, пограбили всё, что было можно, и устремились прочь из Казани. По дороге они побросали своих жён и детей и направились вверх по Каме в сторону Вятки. Однако вятский воевода Иванис Зюзин разбил их наголову, сколо полусотни человек пленил и отправил в Москву. Среди них был и Улан Кащак. Царь приказал казнить крымцев за их жестокосердие.

Едва сторонники Гиреев ушли из Казани, в Москву были отправлены послы с челобитьем к царю Ивану Васильевичу, чтобы он пожаловал казанцев, не велел их пленить, дал бы им царя Шиг-Алея, а отпрыска скончавшегося Сафа-Гирея — Утемиш-Гирея вместе с матерью Сююн-бекою забрал бы к себе. Государь ответил послам, что пожалует казанцев, если они выдадут ему царя, царицу, остальных крымцев и детей их и освободят всех русских полонянников.

В это время Шиг-Алей находился в Свияжске. Русский царь послал к нему своего ближнего человека Алексея Адашева с объявлением, что он жалует его Казанью вместе с Луговой стороной.

— А как быть с Горной стороной? — спросил Алексея Шиг-Алей.

— Горная сторона отойдёт к Свияжску, потому что государь саблею взял ею до челобитья казанцев.

Такой ответ не понравился Шиг-Алею. Казанцы могут признать его своим царём только тогда, когда он сделает для них хотя бы одно доброе дело — добьётся от русского царя возвращения Горной стороны. Но когда Шиг-Алей сказал об этом Алексею, тот твёрдо ответил:

— Горной стороне вместе с Казанью не бывать никогда!

На следующий день казанские вельможи заявили московским послам, что землю разделить нельзя, поэтому следовало бы возвратить Горную сторону Казани. Однако и им послы ответили отказом.

В августе Шиг-Алей пришёл в Казань и поселился на царёвом дворе. При нём были известный боярин Иван Хабаров, начавший военную службу ещё при Елене Глинской, и дьяк, строитель Свияжска, Иван Выродков. В ту пору в Казани было около шестидесяти тысяч русских полонянников, в каждом татарском доме звучала русская речь, жило по нескольку рабов. Когда Шиг-Алей, выполняя волю московского государя, приказал освободить их, то сразу же вызвал всеобщую ненависть. Мыслимое ли дело отпустить на волю всех рабов? Как можно обойтись без них? Шиг-Алею было поставлено в вину, что он не требует от русского царя возвращения Горной стороны.

Боярин Хабаров и дьяк Выродков проведали, что татары не освобождают полонянников, и в сентябре уведомили царя Ивана Васильевича, что Шиг-Алей смотрит на это сквозь пальцы, опасаясь волнений казанцев. Русский царь не захотел отказаться от обговорённых ранее условий, не мог согласиться с тем, что его люди томятся в неволе в стране, зависимой от Москвы. И тогда в Казань были отправлены родственник Ивана Васильевича боярин Дмитрий Палецкий и дьяк Иван Клобуков. Шиг-Алей встретил их насторожённо, опасаясь гнева государева, но приехавшие привезли ему, царице Фатьме-салтан, князьям, уланам и мурзам татарским платье, золотые и серебряные сосуды, деньги. В Москве надеялись, что это склонит казанцев к верной службе русскому царю, побудит освободить всех полонянников. Вместе с тем Дмитрий Палецкий твёрдо сказал хану:

— Царь и великий князь Иван Васильевич, видя христиан в неволе, вперёд такого терпеть не намерен. И ты, Шиг-Алей, помни жалованье царя Ивана Васильевича и отца его великого князя Василия Ивановича, служи прямо, шертных грамот не рушь, русских полонянников всех до единого освободи, а Казань укрепи на пользу государю и себе, как Касимов город, чтобы при тебе и после тебя дело было неподвижно и кровь перестала бы литься меж нами.

Видя щедрость русского царя, Шиг-Алей отправил в Москву больших послов с челобитьем, чтобы он пожаловал его, Горную сторону уступил, а если не захочет возвратить всей стороны, то пусть даст хотя бы несколько ясаков с неё. Кроме того, Шиг-Алей просил царя дать клятву ему и всей земле казанской, что будет с ней в мире. Иван Васильевич сказал послам, что не уступит Казани с Горной стороны ни одной деньги. Что же касается мира, то он даст клятву тогда, когда татары освободят всех русских полонянников до единого человека. В это время возвратились в Москву из Казани боярин Иван Хабаров и дьяк Иван Выродков и доложили царю, что казанцы мало освободили русских, куют их в оковы и прячут по ямам, а Шиг-Алей не казнит тех, у кого найдут полонянников, оправдывая себя тем, что он опасается волнения татар.

Воевода Дмитрий Палецкий, находящийся в Казани, проведал, что казанские князья ссылаются с ногаями, и сказал об этом Шиг-Алею. Тот велел своим людям проверить вести, полученные московским воеводой. В эту глухую ноябрьскую ночь его верные касимовцы должны перехватить в степи тех, кто сносится с ногаями.

Не спится старому Шиг-Алею, бесшумно расхаживает он по Муралеевой палате, ждёт вестей из степи.

Под утро тишину спящего города нарушил перестук копыт. Никого из казанцев не взволновал он: мало ли людей приезжает и уезжает по ночам, но Шиг-Алей насторожился, сел, скрестив ноги, на ковре, взял в руки чётки. Вот скрипнула дверь, вошёл верный Субулай, низко склонился перед царём.

— Плохие вести привёз, Субулай?

— Плохие, пресветлый царь. Схватили мы в степи Девлет-мурзу с людьми, нашли при нём грамоту к ногаям. Вот она.

— Подай свет!

Шиг-Алей развернул грамоту и, далеко отставив её от себя, стал читать.

— Ах они, собаки! Удумали убить меня. Но я прежде жестоко покараю их самих. Ступай, призови Дмитрия Палецкого.

Русские люди жили здесь же, на царёвом дворе, под надёжной охраной стрельцов и касимовцев. Палецкий не замедлил явиться. При виде рослого воеводы, его спокойного и ясного лица Шиг-Алей смог наконец-то избавиться от липкого страха, донимавшего его всю эту ночь.

— Глянь, Дмитрий, что казанские князья удумали: решили убить нас с тобой и призвать к себе ногайского царя.

— Что же ты, Шиг-Алей, намерен делать?

— В грамоте названы имена заговорщиков. Их немало — более семи десятков. Есть среди них и те, кто ныне правит в Москве посольство. Так ты, Дмитрий, немедля пошли своих людей к царю Ивану, пусть не отпускает больших казанских послов. Мы же здесь со своими недругами справимся сами. Эй, Субулай, вели созвать великий пир, да проследи, чтоб на него непременно пригласили тех, кто удумал порешить меня.

В минуты опасности Шиг-Алей всегда сохранял присутствие духа, наверно, поэтому ему удалось выйти живым из многих переделок, случившихся за его долгую жизнь.

Дмитрий Фёдорович Палецкий одобрительно кивнул головой.


Наутро к Шиг-Алею явилась вдова его друга Иваная Кадыша, пять лет назад зарезанного по приказу Сафа-Гирея за то, что он держал руку русского царя. При виде хана она прикрыла глаза рукой, заплакала.

— Не печалься, Девленееля, твой муж верно служил русскому царю Ивану, и тот всегда помнит о нём, даже после его смерти. Только что он прислал грамоту для тебя и князя Богиша Якушева.

Иванай Кадыш доводился племянником князю Богишу.

— Что же пишет в той грамоте русский царь Иван?

— В грамоте сказано: «Пока будет жива сноха его, князь Кадышевская жена Девленееля, до той поры владеть ей деревней Кошарь».

— Да пошлёт Аллах милость свою русскому царю.

Девленееля ушла, и время как бы остановилось.

Но вот явился Субулай.

— Все собрались, пресветлый царь, и ждут тебя.

— Приставь к дверям касимовцев, чтобы ни один человек не вышел из них после пира.

Медленно открылись двери в палату, где собрались явившиеся на пир. Шиг-Алей вошёл, маленькие глазки его цепко оглядели присутствующих. Верные касимовцы заняли места за столом в форме полумесяца, края которого охватили другой стол, за которым поместились враги. При виде Шиг-Алея глаза их зажглись ненавистью, злобой. Царь прошёл к особому позолоченному столику, надёжно отделённому своими людьми от недругов. В дальнем конце палаты были два выхода — направо и налево, за дверями которых бесшумно скапливались его люди. Когда они соберутся, Субулай даст ему знать.

Вот он вошёл в палату, низко склонился перед царём.

__ С чем пришёл, Субулай? — громко спросил его Шиг-Алей.

— Пресветлый царь! В этой палате собрались люди, жаждушие твоей погибели.

— Кто они — эти злодеи?

Субулай извлёк из-за пазухи грамоту, перехваченную вчера в степи, стал громко выкрикивать имена тех, кто был в ней упомянут.

— Кукуч итэ[371]. Нас заманили в ловушку! — вскричал мурза Казан. — Будь проклят, Шиг-Алей, во веки веков!

Мурза опрокинул стол и кинулся к выходу из палаты, но внутрь уже ломились с оружием в руках касимовцы. Началась резня. Крики, звон оружия, стоны раненых оглушили Шиг-Алея. Он неспешно покинул палату и направился в свои покои. В ушах звучали слова мурзы: «Будь проклят, Шиг-Алей, будь проклят!» Немало крови было пролито им на своём веку, но впервые он так вероломно зарезал стольких своих единоверцев. И хотя царь оправдывал себя тем, что если бы не он прикончил своих недругов, то они непременно разделались бы с ним, однако нечто непонятное не давало ему покоя.

«Стар стал, — подумалось ему, — о смерти много размышляю. А ведь когда возьмёт меня Аллах многомилостивый в сады Джанят[372], я обязательно встречу тех, кого отправил туда сегодня. О чём говорить будем?»


По первому снегу из Москвы прибыл Алексей Адашев. Шиг-Алей не любил его: ему почему-то казалось, что ближайший советник русского царя хитёр и коварен, хотя взгляд его глаз кроток и честен. Не верил Шиг-Алей и слухам, гулявшим по Москве, будто все свои деньги Адашев раздаёт нуждающимся, причём делает это так, чтобы те не ведали о его великодушии.

«Можно быть щедрым, — думал касимовский царь, — но к чему таиться? Тут что-то не то!»

Вместе с Адашевым в Муралееву палату явился воевода Дмитрий Палецкий.

— Слышал я, — спокойным ровным голосом произнёс Алексей, — что враги вознамерились тебя убить.

— Было такое дело, Алексей, да я велел своим касимовцам перерезать их. Жаль, дружки злодеев разбежались по округе.

Ничто не изменилось в лице Адашева, только уголки губ брезгливо поникли.

— Боярин Иван Хабаров и дьяк Иван Выродков сказывали государю, будто казанцы мало освобождают русских полонянников.

— Есть такое дело, Алексей. Только нельзя мне казнить ослушников: как же казанцы без полонянников станут обходиться? Недовольны они указом государя, ой недовольны! Казнишь кого — тотчас же в волнение придут, повиноваться не будут. Они и теперь уж, после казни заговорщиков, волками на меня смотрят, на улицах Казани собираются толпами и лают словно собаки.

— Сам ты видишь измену казанцев, которые изначала лгут государям московским. Не они ли порешили брата твоего Еналея, а тебя самого несколько раз изгоняли, а теперь намеревались убить? Так нужно непременно укрепить тебе город русскими людьми.

Шиг-Алей задумался. Заманчиво было воспользоваться предложением русского царя, но что-то удерживало его. Одно дело, будучи властелином Касимовского городка, воевать против своих соплеменников и совсем иное, став казанским царём, распахнуть ворота перед извечным неприятелем казанцев. И без того немало разгневал он их.

— Ты вот что скажи царю, Алексей. Прожить мне в Казани нельзя, поскольку сильно раздосадовал я казанцев. Обещал я им выпросить у великого князя Горную сторону. Если меня государь пожалует, Горную сторону даст, то мне в Казани жить можно. Ну а коли у меня Горной стороны не будет, то мне бежать к царю Ивану.

— Тебе уже сказано было, что Горной стороны государю Казани не отдавать, Бог нам её дал. Сам знаешь, сколько бесчестия и убытка наделали государям нашим казанцы; и теперь они держат русский полон у себя, а ведь когда тебя на царство посадили, то с тем, чтобы весь полон отдать.

— Если Горной стороны мне не отдадут, то я вынужден буду из Казани бежать, — уныло повторил Шиг-Алей.

В разговор вмешался Дмитрий Палецкий:

— Если тебе всё равно к государю бежать, то укрепи город русскими людьми.

— Я — слуга Аллаха, Дмитрий, и не хочу против своей веры идти. А и государю изменить не хочу же, поскольку ехать мне некуда, кроме как к нему. Так ты, князь Дмитрий, дай мне клятву, что великий князь меня не убьёт и придаст к Касимову, что пригоже. Так я здесь лихих людей ещё изведу, пушки, пищали в порох перепорчу. Государь приходи сам да промышляй.

— Хорошо, Шиг-Алей, — произнёс Алексей, — завтра мы с Дмитрием отправляемся в Москву, а с тобой останется Иван Черемисинов со стрельцами.

Шиг-Алей был недоволен отъездом царского родственника Дмитрия Палецкого, с ним он чувствовал себя в Казани спокойнее, однако не в его власти было задержать отъезд воеводы.


Солнечный январский день плыл над Москвой. Воздух искрился незнамо откуда возникающими блёстками, и в их радужном сиянии особенно нарядными казались золочёные купола кремлёвских соборов. В рабочей палате царь беседовал о казанских делах с Алексеем Адашевым.

— Скажи нам, Алексей, что нового в Казани.

— Казанцы вот-вот кинутся на Шиг-Алея и прикончат его. Всеобщую ненависть возбудила в людях жестокая резня, учинённая касимовцами на царёвом дворе в ноябре. Когда были мы с Дмитрием Палецким на обратном пути из Казани в Свияжске, то живущие там князья Чапкун и Бурнаш сказывали, что в народе ходит слух: по весне казанцы изменят тебе, государь. А Шиг-Алея татары очень не любят. И мы, уверяли нас князья, государю дали правду, по правде ему говорим, что казанцы непременно изменят, а тогда и Горную сторону будет не удержать. Так государь бы своим делом промышлял, как ему крепче.

Иван Васильевич прошёлся по палате и, остановившись против Алексея, спросил:

— А как нам будет крепче? Может, войска в помощь Шиг-Алею двинуть?

— Вряд ли это поможет, государь, — Алексей хоть и был всегда почтителен к царю, своё мнение отстаивал, не страшась его гнева. — Поддержать силой ненавистного казанцами хана невозможно. Едва войска устремятся к Казани, там вспыхнет мятеж и Шиг-Алея тотчас же убьют, а с ним и русских стрельцов, оставленных с Иваном Черемисиновым.

— Может, внезапно овладеть городом?

— Без ведома Шиг-Алея это вряд ли удастся, а его согласия на ввод русского войска нет, твердит: я — бусурман.

— Дурак он!

— Нынче явились ко мне казанские послы и просили передать тебе, государь, что все казанские люди хотят перейти в твоё полное подданство, если ты выведешь от них Шиг-Алея. Просят они, чтобы ты дал им в наместники боярина своего и держал бы их как в Свияжском городе. Если же ты их не пожалуешь, то казанцы грозят тебе изменить и добыть себе царя из других земель.

— Ишь, что удумали! Выведу я из Казани Шиг-Алея, а они тотчас же откажутся от своих слов.

— На всё готовы казанские вельможи, лишь бы отвести от себя угрозу смерти. Ведомо им, что Шиг-Алей просил у тебя выдать заговорщиков, уехавших с посольством в Москву. Да и в самой Казани остались лихие люди, которых царь грозился извести.

— Не верю я татарам, много раз обманывали они меня. Спроси, Алексей, послов: как вы поехали к нам, был ли вам наказ от князей и от земли, чтобы в Казани сидел мой наместник?

— Хорошо, государь, я спрошу об этом послов.

— Хоть и не верю я татарам, а всё равно придётся сводить Шиг-Алея. И коли послы явились от всей земли казанской, то спроси их, за что царя не любят на Казани, как его оттуда свести, как быть у них наместнику и как им в том верить?

— Послы жалуются, что Шиг-Алей побивает их и грабит, жён и дочерей берёт силою и если ты, государь, их пожалуешь, сведёшь хана с Казани, то теперь здесь, в Москве, уланов и князей, мурз и казаков человек с триста, один из них поедет в Казань, и казанцы все дадут тебе правду, наместника твоего пустят в город и город весь государю сдадут. Кому велишь жить в городе, кому на посаде, тем там и жить, а другим всем по сёлам. Царские доходы будут собираться тебе, государь, имения побитых бездетных князей ты раздашь кому захочешь, и все люди в твоей воле — кого чем пожалуешь. Если же казанцы так не сделают, то ты волен побить всех послов, живущих в Москве. Ну а коли Алей не захочет ехать из Казани, то тебе стоит только взять у него стрельцов, и он сам побежит.

— Поедешь, Алексей, в Казань, сведёшь Шиг-Алея. А вместе с тобой послы пусть отправят своего человека с грамотой к казанцам, в которой напишут так, как нам обещано.

— Кого, государь, пошлёшь наместником в Казань?

— Когда сведёшь Шиг-Алея, пусть Семён Микулинский явится в Казань из Свияжска.

Князь Микулинский отличился в первом походе царя на Казань, за что и был пожалован боярством, а ныне- наместничеством. Щедр царь Иван Васильевич к своим любимцам.

ГЛАВА 23

Князь Семён Микулинский в сопровождении своих людей приближался к Казани. Царь Иван Васильевич щедро пожаловал его, но в душе опытного воеводы не было радости: вряд ли наместничество в Казани будет лёгким. Ради сведения ненавистного Шиг-Алея казанцы поклялись стать подданными русского царя, да только можно ли верить их клятвам?

Родом князь из города Микулина, расположенного на юге Тверского края, на левом берегу реки Шоши. В этом городке сохранились старые порядки, установленные ещё во времена удельных властителей: князья Микулинские имели в своём подчинении более мелких властелинов. Семён Иванович с душевной теплотой вспомнил земляной вал, по которому в молодые годы прогуливался с красавицей Евдокией. А внутри вала множество церквей и монастырей, среди которых выделялся каменный пятиглавый собор Михаила Архангела о двух приделах — Григория Богослова и Дмитрия Салунского. Построена та церковь давно, в пору правления на Москве сына Дмитрия Донского Василия Дмитриевича. Крыта церковь Михаила Архангела дранью, а главы — мелкой зелёной черепицей, напоминающей чешую. Возле церкви стояла шестигранная брусяная колокольня. В земляной вал были вделаны двое ворот. Те из них, к которым подступала Острокольская слобода, были двойные затворные. Их украшал Деисус[373]. Другие ворота, начинающиеся от Посадской улицы, имели один затвор.

Князья Микулинские, потомки тверских великих князей, в своё время удачно перешли на службу к московским князьям и верно служили им.

Рядом с Семёном Ивановичем ехали боярин Иван Васильевич, Большой Шереметев и князь Пётр Семёнович Серебряный, который в прошлом году во время строительства Свияжска явился из Нижнего Новгорода под Казань, чтобы татары не препятствовали строителям. Сторожевой полк, куда входили казанцы, выведенные Шиг-Алеем в Свияжск, вёл юный князь Иван Ромодановский.

Воеводам повстречался молодой татарский князь, сопровождаемый ближними людьми; он почтительно приветствовал русских.

— Спокойно ли в Казани? — спросил его Семён Микулинский.

— Спокойно, боярин, спокойно, — приветливо улыбнувшись, ответил тот. — Мы все холопы государевы, а вы поезжайте в Казань; казанские люди рады государеву жалованью.

— А как там Иван Черемисинов?

— Иван приводит к присяге татарских людишек.

Князь вежливо распрощался с воеводами и удалился.

Тут к Семёну Микулинскому приблизились ехавшие сзади татарские князья Ислам и Кебяк и мурза Аликей-брат Чуры Нарыкова, казнённого Сафа-Гиреем.

— Семён, — обратился к наместнику Аликей, — дозволь нам первыми въехать в Казань.

— Что за нужда?

— Хотим предостеречь казанцев от лихих помыслов: скажем им, чтобы встретили тебя со всеми почестями.

— Не надобно мне почестей… Впрочем, поезжайте, если хотите.

Всё шло по задумке, к тому же Аликей казался Микулинскому надёжным человеком, поскольку брат его верно служил русскому царю и своей кровью доказал это.

Татары пришпорили коней и вскоре исчезли из виду.

Когда Алексей Адашев в феврале вновь явился в Казань, Шиг-Алей против сведения возражать не стал, поскольку в Казани жить ему было невозможно; к тому же казанцы уже послали людей к ногаям просить другого царя. Хан велел своим верным касимовцам забить в жерла пушек деревянные пробки, отправил в Свияжск пищали и порох и в день мученика Феодора Константинопольского[374] выехал из Казани с большой свитой, объявив всем, что отправляется на озеро на рыбную ловлю. Егосопровождали многие князья, мурзы, горожане и полтысячи московских стрельцов. Выехавши за город, Шиг-Алей приказал остановиться и обратился к сопровождавшим его казанцам:

— Хотели вы меня убить и били челом на меня царю и великому князю, чтобы он меня свёл, что и над вами лихо делаю, и дал бы вам наместника; царь и великий князь велел мне из Казани выехать, и я к нему еду, а вас с собой к нему же веду, там управимся.

Князей и мурз, приведённых Шиг-Алеем в Свияжск, московские воеводы насчитали восемьдесят четыре человека.

К вечеру того же дня в Казань были посланы двое казаков с грамотами, в которых говорилось, что по челобитью казанских князей царь свёл Шиг-Алея и дал им наместника своего, — князя Семёна Микулинского, к которому они должны прийти в Свияжск для присяги, а когда казанцы присягнут, он явится в их город.

Татары ответили, что государеву жалованью рады, хотят во всём исполнить волю государеву, но пусть боярин пришлёт к ним князей Чапкуна и Бурнаша, на волю которых они могли бы отдаться.

На следующий же день Микулинский послал Чапкуна и Бурнаша вместе с Иваном Черемисиновым в Казань, и вскоре Черемисинов подтвердил, что земля казанская охотно присягает государю, а лучшие люди пожелали навестить наместника в Свияжске.

Лучшие люди действительно вскоре приехали из Казани вместе с князьями Чапкуном и Бурнашом и присягнули Микулинскому в своей верности. Вместе с тем они взяли с наместника и его товарищей — князей Ивана Шереметева, Петра Серебряного и Ивана Ромодановского — клятву, что те будут жаловать добрых людей казанских.

После этого Семён Микулинский послал в Казань князя Чапкуна, толмача и восемь детей боярских в помощь Ивану Черемисинову, они должны были приводить к присяге остальных казанцев и проследить, чтобы лиха никакого не было. Кроме того, им надлежало занять дворы, которые татарские князья обязались освободить. Ночью от Черемисинова явился человек и поведал, что в Казани спокойно, царский двор опоражнивается, а сельские люди после присяги разъезжаются по домам. Так что наместник может отправить в Казань свой лёгкий обоз со снедью да прислал бы ещё сотню казаков, которые могут пригодиться на всякое дело на царском дворе.

Получив эту весть, Семён Микулинский отослал обоз с семью десятками казаков, вооружённых пищалями, а вскоре отправился и сам. Всё шло хорошо до тех пор, пока в Казань не были отпущены князья Ислам и Кебяк и мурза Аликей.

Впереди на высоком холме показался казанский кремль, стоявший не в середине, а с краю города. К кремлю примыкал острог, окружённый деревянными укреплениями. Проток Булак на две неравные части делил город, который со всех сторон окружали огороды и обширные луга.

— Глянь, Семён, — обратился к наместнику Иван Шереметев, — что это Черемисинов нас не на месте встречает?

Иван Черемисинов, сопровождаемый князем Кулалеем, ехал навстречу по берегу Булака. Почуяв недоброе, наместник пришпорил коня.

— Что стряслось, Иван?

— До сих пор лиха мы никакого не ведали, но теперь, как явились в Казань князья Кебяк и Ислам и мурза Аликей, в городе начались нестроения. Они затворили город и сказали народу, что русские намерены всех истребить: об этом якобы говорили касимовские татары и Шиг-Алей. После этих лихих слов люди замешались.

— Поехали в город!

Приблизившись к городским воротам, воеводы увидели, что внутрь бегут жители посада, а на крепостных стенах скопилось немало воинов. Навстречу воеводам из ворот выехали князь Лиман, улан Кудайкул, другие знатные люди. Кудайкул почтительно обратился к наместнику:

— Бьём челом, князь Семён. Просим тебя не кручиниться, возмутили казанскую землю лихие люди. Так вы подождите, пока страсти улягутся.

— Ты, Кудайкул, вместе с князем Бурнашом отправляйся к казанцам и скажи им: «Зачем вы изменили? Вчера и даже сегодня вы присягали и вдруг изменили! А мы клятву свою держим, ничего дурного вам не делаем».

Кудайкул с Бурнашом уехали, но вскоре возвратились и сообщили:

— Люди боятся побою и нас не слушают.

Весь день продолжались переговоры, но казанцы так и не пустили наместника в город. И тогда Семён Микулинский велел схватить князя Лимана, улана Кудайкула и всех казанцев, выведенных Шиг-Алеем в Свияжск. В отместку казанцы задержали у себя детей боярских, явившихся с воеводским обозом. Простояв под городом полтора дня, воеводы вынуждены были повернуть в Свияжск. При этом Семён Микулинский строго приказал посадских людей не трогать, чтобы со своей стороны ни в чём не нарушать крестного целования.


В канун Благовещения[375] Алексей Адашев вошёл в палату государя, и по его лицу Иван Васильевич тотчас же понял: произошло нечто неприятное.

— Что стряслось, Алексей?

— Дурные вести пришли, государь, из Казани.

— Не приняли моего наместника?

— Да, государь.

Царь заметался по палате.

— Ах они, собаки! Сами просили у меня наместника, а когда я вывел от них Шиг-Алея, тотчас же изменили своей клятве!

— Не пустив в город Семёна Ивановича Микулинского, они отправили послов к ногаям просить у них царя, а против русских стали воевать с намерением возвратить Горную сторону.

— А что же черемисы?

— Черемисы остались верными тебе, государь. Они побили отряд казанцев, взяли в полон двух князей и отдали их русским воеводам. Те велели казнить полонянников.

— Правильно сделали. Надобно отозвать Шиг-Алеч из Свияжска в Касимов, пользы от него нет, а вреда хватает: пошто было ему стращать казанцев, будто русские намереваются истребить их? А в помощь Семёну Микулинскому немедля пошлём Данилу Захарьина.

Алексей был согласен с решением государя: сейчас в Свияжске следовало иметь надёжного человека, и спокойный, рассудительный царёв шурин мог быть там очень кстати.

— Надобно нам окончательно разделаться с Казанью, потому вели воеводам летом выступать в поход.

— Успеем ли к лету изготовиться?

— Дважды ходил я на Казань зимой, и оба раза неудачно — погода препятствовала ратному делу. Видать, Господу Богу неугодно, чтобы мы зимой нехристей бусурманских воевали. Времени у нас для подготовки нового похода и впрямь мало, но и то надобно иметь в виду: ныне казанцы слабы, а к зиме могут укрепиться ногаями, астраханцами и крымцами. Так что времени упускать нельзя. И вот о чём ещё не запамятуй. Когда шёл я по нижегородской земле к Казани, то немало наслышан был о разбойниках, поселившихся в тамошних лесах. И тем беглым людишкам несть числа. При них немало разного оружия — нашего и татарского, даже пушки есть. Так надобно послать к ним грамоты, чтобы шёл разбойный люд к Казани и воевал татар. Коли одолеем казанцев-все прощены будут за свои злодеяния. К тому же для окончательного ослабления татар следует поселить в их землях как можно больше русских людей. А где их взять? Вот я и решил: беглых людишек, которые верно послужат мне на поле брани, наградить землями в Казанском крае.

— Из Свияжска дошли до нас худые вести: многие дети боярские, стрельцы и казаки больны скорбутом[376]- одни уже померли, другие лежат в великих мучениях.

— Святой отец Сильвестр писал в «Домострое», будто от скорбута ягоды свороборинные[377]помогают: надобно теми ягодами десна и зубы натирать. Вели лекарям закупить в зеленном ряду Китай-города ягоды свороборинные и отправить их на Свиягу.

— И ещё одна беда приключилась в Свияжске… — Алексей вдруг смутился, бледное лицо его покрылось румянцем.

— Что там ещё поделалось? — грозно спросил царь.

— Великое непотребство творится среди тех, кто здоров: многие воины бритву накладывают на свои бороды, угождая бабам, блуд сотворяют с младыми юношами, растлевают Богом освобождённых полонянников, благообразных жён и добрых девиц.

Видя смущение Алексея, царь громко расхохотался.

— Мужиков в Свияжске много, а баб мало, вот и блудят воины. Скажу отцу нашему митрополиту Макарию, чтобы духовной молитвой помог воинам стать на путь истины.


Иван Васильевич прошёл в покои жены. При виде мужа Анастасия отложила в сторону рукоделие, легко поднялась со своего места, обняла его шею тонкими руками.

— Что такой смурный сегодня?

— Дела не радуют, голубица моя.

— А ты позабудь на время про дела-то, все печали минут. И без тебя есть кому о делах думать — мало ли бояр да дьяков.

Иван внимательно всмотрелся в лицо жены. Пять лет живут они вместе, а любят друг друга по-прежнему, как в первые дни после свадьбы. Правда, за минувший год Анастасия сильно изменилась — лицо побледнело, от глаз побежали лучики морщин. Тому есть причина: сильно печалится она о детях своих, скончавшихся во младенчестве. В августе 1549 года родилась царевна Анна, но ровно через год прибрал её Господь. В марте прошлого года появилась на свет царевна Мария и тоже вскоре скончалась. Но хоть сильно печалится Анастасия о детях своих погибших, виду, однако же, старается не подавать, пытается всячески приободрить мужа, когда тот падает духом от бесконечных неурядиц. Зардевшись, поведала ему приятную новость:

— А у нас вскоре вновь дитё должно народиться, на третий раз непременно наследник будет.

Иван нежно погладил жену по спине.

— Юница ты моя пригожая! От тебя словно свет радости струится, все печали мои развевая. Заботят же меня казанские дела. В марте Семён Микулинский прислал весть, что горные люди волнуются, многие из них ссылаются с казанцами. И по тем вестям послал я в Свияжск князей Александра Горбатого и Петра Шуйского. Когда же они явились на место, то оповестили меня, что горные люди все изменили мне, сложились с Казанью, а когда воеводы послали на них казаков, то казанцы тех казаков побили, около семи десятков порешили, а пищали их забрали.

— Не печалься, государь, вслед за худыми вестями непременно пожалуют добрые.

— Худых вестей немало, моя юница. Наш дядя, Михаил Глинский, послал в Свияжск из Васильсурска за кормом казаков в судах. Так тех казаков казанцы всех перебили, даже пленных не пощадили. А в Казани порешили тех детей боярских, которые приехали в город с воеводским обозом. И ещё одна худая весть: ногаи дали казанцам астраханского царевича Едигера Магмета. Так ведь и это ещё не всё. В Свияжске многие люди больны скорбутом, а те, кто здоров, впали в разврат. Митрополит Макарий послал туда протопопа Тимофея — мужа изрядного, наученного боговдохновленному писанию, вместе со святой водой и поучением от митрополита.

— Слышала я, из Касимова Шиг-Алей приехал. Что ему от тебя надобно?

— Шиг-Алей советует идти на Казань не летом, а зимой, говорит, летом на Русь могут нагрянуть другие враги. Да к тому же казанская земля летом сильно укреплена труднопроходимыми лесами и водами, а это крепость великая, потому зимой воевать Казань сподручнее.

— Что же ты ему ответил?

— Сказал, что два раза ходил на Казань зимой и проку от тех походов не было. К тому же воеводы со многими ратными людьми уже отпущены на судах с большим нарядом и со всеми запасами. А что у казанцев леса и воды — крепости великие, то Бог и непроходимые леса проходимыми делает, и острые пути в гладкие претворяет.

— Не ходил бы ты, Ваня, на Казань, пусть воеводы воюют. Всегда тревожусь я, когда тебя рядом нет.

— Не тревожься, юница моя славная, покорю Казань — всегда рядышком с тобой буду.

— То-то было бы славно!

— А пока я стану воевать Казань, ты займись богоугодными делами — освобождай из-под царской опалы, вызволяй невинно осуждённых людей из темниц.


Дьяк Анфим Сильвестров подъезжал к Туле, куда был послан казначеем Хозяином Юрьевичем Тютиным для проверки правильности сбора тамги[378]. Казначеем его господин стал в прошлом году а ранее того они уже несколько лет были в дружбе и совместном деле — давали в рост деньги литовским торговым людям. Поповскому сыну и думать нечего было о службе в государевой казне в должности дьяка, однако царь явил ему великую милость, любя отца его, благовещенского священника Сильвестра. Он без колебаний удовлетворил просьбу Хозяина Тютина о назначении Анфима казначейским дьяком, позволил поповичу видеть свои государские очи.

Отец учил Анфима верно служить государю, который дозволил ему трудиться в своей царской казне у таможенных дел, быть послушным казначеям, с товарищами советным, с подьячими, мастерами и сторожами грозным и любовным, а с домашними — добрым. Анфим так и поступал. Это был спокойный, приветливый и набожный человек с округлым чистым лицом, на котором выделялись большие голубые глаза, и светлыми прямыми волосами. Завидев тульский кремль, Анфим остановил коня и усердно перекрестился в сторону величественного соборного храма архистратига Гавриила, возвышавшегося над кремлёвскими каменными стенами. Все церкви в городе и на посаде были в Туле деревянные. Каменный кремль строили в бытность Василия Ивановича, а завершали в страшный год нашествия на Русь Мухаммед-Гирея[379], о котором московские старики до сих пор вспоминают с ужасом. Кремль стоял на невысоком пригорке на берегу реки Упы. Внутри крепостных стен виднелось больше сотни дворов, принадлежащих тульским дворянам и детям боярским. В зимнюю пору они обычно пустовали, а летом заполнялись служилыми людьми. В середине города выделялись дворы наместника, владыки и государя. Поблизости от них были клети осадных пушкарей, затинщиков[380] и чёрных людей. Анфим отыскал глазами хорошо знакомую ему государеву клеть, в которой хранилась казна. К городу примыкал посад, окружённый деревянной стеной с воротами и башнями. В Никитском конце[381] Анфим приметил Предтеченский монастырь с двумя деревянными церквами. Монастырь окружала ограда, внутри которой стояли кельи игумена, двух священников, дьякона и дюжины монахов. При монастыре была слободка, в которой жили монастырские крестьяне- пашенные и торговые.

На Мефодия Перепелятника[382] в том году пришёлся понедельник. Небо безоблачно. Теплынь. В пору налива хлебов, буйного роста луговых трав дождик-то ой как нужен! Не зря по деревням в эту пору ребятня, поднимая босыми пятками пыль, приговаривает: «Ой, пыль бы к земле прибить, да нечем бить!» — «Сейчас бы дождичка-мокропогодничка!» — «Пролить бы дождю толщиной с вожжу!»

Анфим проводил взглядом летевшую низко над землёй стаю перепелов. В детстве он не упустил бы случая добыть перепела, поскольку примета была: тому, кто поймает эту птичку, весь год будет удача. Перепелам сейчас приволье — просо начинает созревать. Отовсюду слетаются к нему серые птахи и быстро жиреют.

Приблизившись к городу, Анфим приметил неладное: со всех сторон к Туле стекались люди, а на кремлёвских стенах столпились воины.

«Никак, крымцы пожаловали!» — сообразил дьяк и пришпорил коня.

Миновав посад, устремился в кремль, но попасть в него удалось не скоро — в кремлёвских воротах была давка. Спешившись возле дома наместника, увидел воеводу князя Григория Тёмкина. Тот как ни в чём не бывало приветствовал дьяка:

— Пошто пожаловал к нам, Анфимушка? Цела государева казна никуда пока не убежала.

— Отчего такое волнение, Григорий?

Воевода глянул усмешливо.

— Нешто сам не ведаешь?

— Догадываюсь — татары пожаловали.

— Позавчера явился станичник из Путивля, поведал, что крымцы ринулись на Русь, да неясно — сам царь идёт или царевич. А государь ноне где?

— В четверг вышел из Москвы на своё дело, обедал в Коломенском, оттуда направился ночевать в село Остров, а вчера, поди, явился в Коломну.

— И я так же мыслю. Эй, Селиван, — обратился князь к молодому воину, — гони в Коломну, скажи царю Ивану Васильевичу, что к Туле пришли крымцы, как видно, царевич, и не со многими людьми. Езжай, не мешкай!

Гонец пришпорил коня и устремился к северным воротам кремля.

— А мы пойдём на городскую стену, поглядим, что в поле деется. — Григорий неспешно, вразвалочку пошёл в противоположную сторону. Анфим присоединился к сопровождавшим его людям.

Со стены видна была степь, изрезанная дорогами, по которым в сторону Тулы спешили крестьянские подводы.

— Не успеть бедолагам укрыться в городе, — вздохнул воевода.

Двумя цепочками — справа и слева — к городу мчались татары с намерением перехватить беглецов. Вот обе цепочки сомкнулись, и татары устремились назад, хватая полонянников, их лошадей и нехитрые пожитки.

— Ты ведь у нас хорошо считаешь, — обратился воевода к Анфиму, — сколько, по-твоему, явилось под Тулу татар?

— Тысяч семь будет.

Григорий взмахом руки подозвал к себе воина.

— Поезжай в Коломну к царю Ивану Васильевичу и скажи ему, что под Тулу пришло татар немного, тысяч семь, повоевали окрестности и поворотили назад.

Анфим спустился с кремлёвской стены и направился к государевой казне. Казалось, беда миновала, люди успокоились. Пользуясь скоплением в кремле народа, купцы открыли свои лавки, многие из которых в обычное время пустовали. Где-то послышался женский смех.

Во вторник также ничего не случилось, и туляки стали было думать, что беда миновала, но в среду истошно заголосил колокол церкви архистратига Гавриила. Анфим поспешно покинул клеть, где хранилась государева казна, и устремился на поиски Григория Тёмкина. Воевода был на кремлёвской стене, где давал указания очередному гонцу, направляемому в Коломну. Со стены Анфим увидел великое множество крымцев. Вслед за конницей к городу направлялись пушки, сопровождаемые странного вида воинами.

— То янычары — верные стражи турского султана, Ох и злы, нехристи! — произнёс кто-то из людей, скопившихся на стене.

— А это что за чудища? Слоны, что ль?

— Какие тебе слоны! То верблюды. Не иначе как сам крымский царь пожаловал.

Анфиму всё было в диковинку — и турки, и верблюды. Вот верблюды остановились, татары засуетились, и вскоре на возвышении засиял на солнце шатёр из золотой парчи.

— Сам Девлет-Гирей пришёл к нам, произнёс воевода.

— Маловато силёнок у нас, ой как маловато! — вздохнул старец, незнамо как затесавшийся промеж воинов.

— А ты, дед, не трусь раньше времени-строго ответил ему Григорий. — Каркаешь тут словно ворон!

В это время рой стрел пролетел над стеной, никого не задев.

— Всем схорониться в укрытии! — приказал воевода. — Враг не скоро до нас доберётся — прочны стены Тулы, к тому же царь Иван Васильевич с войсками недалеко от нас и ведает, что татары явились сюда, Гонец сказывал; к нам на подмогу идут полки под водительством князей Петра Щенятева, Андрея Курбского, Ивана Пронского, Дмитрия Хилкова. Михаила Воротынского, да и сам царь следует за ними.

Эти слова вызвали воодушевление среди защитников Тулы, весть, что к ним на подмогу идёт столько знатных полководцев, вселила в них уверенность в добрый исход дела.

Но тут раздался страшный грохот — это турецкие пушки обрушили на город огненные ядра. Там и тут заполыхали деревянные строения.

— Стольких пушек я никогда еше у татар не видывал, — тихо сказал Григорий Анфиму, — но всё равно будем держаться до последнего. Верю — Бог не оставит нас в беде!

Мужественное лицо его было по-прежнему спокойным.

— Проведал Девлет-Гирей, что государь отправил войско на Казань, вот и пожаловал в надежде на беззащитность южных рубежей Руси. Плохо мы храним свои тайны.

— Много в Москве видоков и послухов татарских, да и трудно сохранить в тайне такое большое дело, как поход на Казань.

Между тем во многих местах города полыхали дома, сараи, заборы. Дикий вой огласил окрестности — это янычары по приказу Девлет-Гирея двинулись на штурм города.

— Лей смолу, скатывай камни! — приказал Тёмкин.

Туляки были полны решимости отстоять свой город, и спокойствие воеводы укрепляло эту решимость. Приступ янычар был отбит.

Наступил вечер, а затем тревожная ночь. Анфим пристроился спать ва стене среди защитников города. Из степи волнами накатывали запахи сомлевших трав, повсюду стрекотали кузнечики, а от реки доносились страстные вопли одуревших от любви лягушек. Природе не было дела до людской вражды. Июньская ночь коротка. Незаметно звёзды поблекли, наступил рассвет нового дня-Аграфены Купальницы. Роса быстро просохла, и ночной свежести как не бывало.

На городскую стену поднялся воевода Григорий Тёмкин — всё такой же спокойный, уверенный в себе, словно спал он, не ведая тревоги за судьбу вверенного ему города.

В татарском стане хрипло завыла труба.

— Опять на приступ пойдут, — как бы про себя проговорил воевода.

Однако труба неожиданно смолкла, движения в татарском стане не было видно. Что бы это могло значить?

— Смотрите, смотрите, наши идут!

В северной стороне, у самого края неба, вдоль дороги появились крошечные клубы пыли. Вскоре к воеводе подъехал гонец.

— Меня послал князь Андрей Михайлович Курбский, велел сказывать, что русские полки скоро будут в Туле.

Радостными криками туляки приветствовали слова гонца.

— Боже милостивый, помоги нам!

— Царь православный идёт!

Григорий Тёмкин возвысил свой голос:

— Люди русские! Царь православный спешит к нам на подмогу! Так побьём же ворогов, посягнувших на жизнь и свободу нашу!

Городские ворота распахнулись, воины вслед за воеводой вышли в поле. Анфим оглянулся и увидел, что за воинами со слезами на глазах шли вооружённые жители города — мужчины, женщины и даже дети.

Татары не ожидали вылазки туляков, дрогнули, стали отходить в степь. Много их было побито в этой отчаянной схватке, в том числе ханский шурин, оставив сиявший на солнце золотой парчовый шатёр, Девлет-Гирей ускакал в поле.

Три часа спустя воеводы, посланные Иваном Васильевичем, были возле Тулы и, не задерживаясь, погнались за татарами, разгромили их на реке Шивороне, отбили русских полонянников, захватили ханский обоз и верблюдов. Пленный знатный татарин рассказывал:

— Царь потому двинулся на Русь, что до Крыма дошёл слух, будто русский великий князь Иван со всем своим воинством отправился к Казани. Но русский царь перехитрил Девлет-Гирея. У Рязани мы перехватили станичников, и те сказывали, что великий князь ждёт крымцев на Коломне и хочет с ними прямое дело делать. Тут Девлет-Гирей намеревался было возвратиться в Крым, но князья и уланы начали ему говорить: коли хочешь покрыть свой стыд, то есть у великого князя город Тула на Поле, от Коломны далеко, за великими крепостями — за лесами. Царь их совета послушал и пошёл к Туле…

ГЛАВА 24

После возвращения из Ниловой пустыни Матюша Башкин разузнал, где живёт аптекарь Матвей Литвин. Найти его оказалось несложно, поскольку аптек в Москве было немного, да и иностранцев знали наперечёт. Аптекарь жил в Китай-городе, на Никольской улице, недалеко от греческого монастыря Николы Старого, в одноэтажном добротном каменном доме. Когда Матюша открыл дверь, громко звякнул колокольчик. За столом он увидел седовласого мужчину, который растирал в ступе нечто жёлтое. На другом столе его помощник раскладывал для сушки корневища. Вдоль стен стояли шкафы, наполненные скляницами с жидкостями и порошками. В аптекарской избе ощущался необычный резкий запах. Всё было интересно здесь Матюше, словно попал он в иную, дивную страну.

— Мир дому сему, — приветливо произнёс гость.

Аптекарь отставил в сторону ступу.

— Какой лекарь послал тебя сюда, какое лекарство надобно?

— Лекарства мне не нужны, а хотел бы я видеть аптекаря Матвея Литвина.

— Он перед тобой, — ответил мужчина, склонив седую голову.

— А меня зовут Матвеем Башкиным. Хотел бы я потолковать с тобой, любезный, о немецком проповеднике Мартыне Лютере.

Алтекарь насторожился, внимательно всмотрелся в лицо посетителя.

— Здесь неудобно нам будет беседовать, всё время приходят люди, поэтому удалимся в аптекарский огород.

Литвин открыл малоприметную дверь между шкафами и через сени вывел Матюшу на заднее крыльцо. Сразу же от крыльца начиналась посыпанная песком дорожка, упиравшаяся в цветник. Вдоль забора кругами росли кусты свороборинника, такие нарядные в эту прекрасную пору коротких ночей, благоуханных и росных. По обе стороны дорожки были возделаны ровные грядки с лекарственными травами.

— Как хорошо в твоём аптекарском огороде! Никогда прежде не бывал в таком.

— Мой сад не единственный в Москве. Есть аптекарские огороды в Дорогомилове и в Коломне.

За цветником начинался крутой спуск к реке. Здесь в укромном месте стояла беседка, обвитая хмелем. Аптекарь взмахом руки пригласил Матюшу внутрь, усадил на скамейку.

— Здесь нам никто не помешает… Почему ты спросил меня о Мартыне Лютере?

— Мы, русские, исповедуем христианство, а понимаем его по-разному, есть среди служителей церкви стяжатели и нестяжатели. Да и миряне толкуют священные книги неодинаково. Слышал я речь проповедника по имени Феодосий, который отрицал причастие, посты, поклонение иконам, почитание святых угодников и их мощей. А ведь то же самое, как мне сказывали, утверждает и Мартын Лютер. Так ли это?

— О! Лютер — величайший провидец, сравнимый разве что с апостолом Павлом. Слава его не померкнет в веках, а учение распространится по всему миру. Сам Бог вручил ему Евангелие, чтобы он мог растолковать его людям. Лютер так и поступал, за что дьявол, неоднократно являвшийся ему во сне, нещадно ругал его: «Кто велел тебе проповедовать Евангелие так, как ни один человек не проповедовал его в продолжение стольких веков?»

— Однако же Лютер никогда не являл людям чуда, а ведь если сам Бог вручил ему Евангелие и велел толковать его людям, то должны бы быть Божественные знамения. Русские чудотворцы почитаемы потому, что и после смерти своей помогают людям в их делах.

— Всё это человеческие предания, выдуманные попами.

— Мартын Лютер отверг церковные предания и признавал Божественной только Библию. Так ли это?

— Так, юноша.

— Но ведь в Библии говорится о разных чудесах, которые явил Бог, чтобы убедить людей в силе десницы своей. Так разве ныне Бог не может явить различные знамения и чудеса? Почему же Лютер отвергает Божественные откровения?

Аптекарь замешкался с ответом.

— И ещё одно смущает меня. Вера без добрых дел мертва, ибо одной только верой, одними молитвами спастись невозможно. Но где же добрые дела Лютера?

— О, Мартын Лютер совершил величайший подвиг во благо людей — он провозгласил, что христиане свободны. Моисей всех освободил от власти фараона, поэтому господам не надо давать ничего.

— У русского царя Ивана Васильевича есть два первосоветника — благовещенский поп Сильвестр и Алексей Адашев. Сильвестр всех своих рабов отпустил на свободу, многих выучил грамоте, пристроил к тому или иному ремеслу. А Алексей Адашев все свои деньги раздаёт нуждающимся и делает это так, чтобы они не узнали имя своего благодетеля. Так если бы каждый так поступал, добро разлилось бы вокруг, а зло испарилось.

— Покуда есть князь ада, смущающий души людей, зло неистребимо.

— То оправдание мерзостям, творимым людьми. Наш знаменитый отшельник Нил Сорский учил, что заповеди Господни нельзя нарушать не только деянием, но и помыслом. У истинно верующего мысль не расходится с делом И если бы все люди стали вдруг праведниками. откуда злу взяться. Ведь сам князь ада ничего не может сотворить, творец всего сущего-Бог. Человек же волен выбирать, какой дорогой ему идти: той ли, на которую его толкает враг рода человеческого, или единственно правильной дорогой, озарённой светом Божественной истины — возлюби ближнего своего как себя самого. Это всё одно что свет и мрак. На свету растут деревья и травы, свет пробуждает ото сна птиц и зверей. Но что творит мрак? Разве что сон, забвение, небытие. И неудивительно: мрак есть не что иное, как отсутствие света.

Матвей Литвин со смущением слушал собеседника.

— Мудрёно ты сказываешь, добрый молодец.


Беседа с аптекарем разочаровала Матюшу. Литвин утверждает, что Мартын Лютер — величайший человек, которому сам Бог позволил проповедовать среди людей своё учение. Артемий же говорит, будто Мартын ненавидит Бога и ближних, что в нём нет и следа духовного благочестия. Кому верить? Кто развеет сомнения?

В Петров пост Матюша отправился к заутрене в Благовещенский собор — придворную церковь государя. Здесь служили известные попы — ближайший советник Ивана Васильевича Сильвестр, духовник царя Яков, престарелый Фёдор Бармин, бывший в своё время духовником великого князя Василия Ивановича… Памятуя о совете Артемия поделиться сомнениями с кем-нибудь из церковных мужей, Матюша долго выбирал, к кому из благовещенских попов обратиться. Его смущало их высокое положение при дворе. Чего доброго, посмеются над ним или высокомерно сошлются на занятость. Наблюдая во время службы за попами, Матюша обратил внимание на священника с обычным простым лицом, на котором выделялись глаза-добрые, всё понимающие и чуть печальные.

— Как звать вон того иерея? — обратился он к молившемуся рядом старику.

В Тихов день[383] царь ушёл на своё дело в Коломну, поэтому в церкви было малолюдно.

— Отец Симеон, добрый молодец, — ответил старец.

После заутрени Башкин разыскал приглянувшегося ему священника.

— Хочу исповедаться, святой отец.

Симеон внимательно всмотрелся в его лицо.

— Как звать тебя, духовный сын мой?

— Матвеем Башкиным, святой отец. Я — христианин, верую в Отца и Сына и Святого Духа, поклоняюсь образу Господа Бога, и Спаса нашего Иисуса Христа, и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам, и всем святым, на иконах написанным. Ваше дело великое — вы души свои полагаете за нас, мирян, бдите о душах наших, за что всем священникам будет воздано в день Судный.

Смиренная речь Матвея понравилась Симеону. Да и сам он поглянулся ему: лицо улыбчивое, доброе, голос ласковый.

— В чём же грехи твои, сын мой?

— Бога ради пользуй меня душевно. Грешен я в своих сомнениях: когда читаю Священное писание, умиляюсь и радуюсь, а как оглянусь вокруг — горько плачу от сознания того, насколько далеки мы от воплощения в жизнь главной заповеди Божьей — возлюби ближнего своего как себя самого.

— Сомнения твои напрасны, сын духовный, проистекают они из гордыни, а гордыня есть грех тяжкий. Немало в мире людей, живущих по заповеди Христовой. Разве не читал ты жития святых отцов?

— Читал я многие жития и немало огорчился тем, что святыми угодниками мы почитаем порой тех, кто пренебрегал главной заповедью Христовой. Разве можно поклоняться тем, кто многонародные сёла держал, слуг имел, хлеб с деньгами в рост давал, а недоимщиков судил и кнутьем бил?

— Это клевета на святых угодников! Ничего такого не писано в их житиях.

— То, о чём я сказывал, делал Пафнутий Боровский. Об этом было писано в первоначальном его житии, но ничего не говорится в поновлённом. Разве это не баснословие? Всё начинается с вас, священников. Вам надо пример показывать да и нас учить. Ибо в Евангелии сказано: «Научитесь от меня, яко кроток есмь и смирен сердцем; иго бо моё благо и бремя моё легко есть…». Нужнее всего человеку смирение и кротость. На вас, священниках, лежит обязанность претворения евангельских истин в жизнь. Не дают мне покоя, святой отец, и другие сомнения. Не в том ли беда наша, что очень уж легко избавляемся мы от греха: покаялся на исповеди — и прощён! А коли греха нет, можно сызнова творить зло. Не потому ли никто не следует главной заповеди Христовой?

— Но как же можно без покаяния обойтись? Как не облегчить душевные страдания человеку?

— У латин и того пуще: отдал деньги — и нет греха! А ведь и у нас в народе говорят: «Кто больше даст попу, тому и место в раю». Исповедаться каждый сам перед собой должен, а когда преуспеет в этом, то ни делом, ни помыслом уже не согрешит. К мысленной молитве призывал людей Нил Сорский, а мы молимся раскрашенному куску дерева, ожидая от него помощи себе. Но разве может дерево сделать человека добрым? Доброту рождает душа, спасённая умной молитвой.

Симеон не нашёлся, что ответить.

— Весь закон Божий, — продолжал Матюша, — заключён в словах, призывающих людей любить друг друга, а они как псы голодные грызутся. Разве совместимо с этой заповедью Господней закабаление бедняков богатыми горожанами и помещиками?

— Несовместимо, духовный сын.

— Христос всех братьями называл, а мы рабов-христиан у себя держим в кабале. Я благодарю Бога моего, все кабалы, которые у меня были, изодрал, а людей своих держу добровольно: хорошо кому у меня- живёт, а не нравится — пусть идёт куда хочет. А вам бы, святым отцам, пригоже почаще навещать нас, мирян, и указывать, как нам самим жить, как людей у себя держать, чтобы их не томить.

— О том много слов сказано священноиереем нашей церкви Сильвестром в книге, рекомой «Домостроем».

— А по-Божески ли монахам закабалять крестьян, иметь сёла многонародные? В прошлом году государь хотел было отобрать у монастырей вотчины, а Стоглавый Собор отверг его притязания, ибо церковные мужи всё для себя писали, чтоб им всем владеть — и царским и святительским. А пригоже ли то?

Симеон попал в затруднительное положение: в душе он был согласен с Матвеем, но разве можно попу пойти против Священного Собора?

— Я и сам не ведаю, что ты спрашиваешь.

— А ты бы, святой отец, спросил у Сильвестра, он тебе скажет, а ты мне передашь. Я сам знаю, тебе некогда об этом ведать, в суете мирской ни днём ни ночью покоя не знаешь…


На следующий день Симеон встретился в Благовещенском соборе с Сильвестром и, отведя его в сторону, сказал:

— Вчера был у меня на исповеди необычный сын духовный. Следуя главной заповеди Христа, освободил он принадлежащих ему людишек от кабалы.

— Ведаю, о ком ты говоришь, — о Матюше Башкине, слухи о нём носятся. А то, что он людей своих освободил, так это хорошо: надобно не на словах, а на деле творить добро. Я уже писал в «Домострое» о том, что всех своих людей в Новгороде и здесь, в Москве, освободил.

— Толкует он не только о церковных делах, о многом спрашивает с недоумением, да и сам же ещё учит. Духовный сын многие места из апостольских писаний мне приводил и спрашивал моё мнение. А я и сам не ведаю того, о чём он спрашивает. Тогда Матвей сказал мне, чтобы я у тебя узнал.

Сильвестр задумался. Многое из того, что говорил Матюша Башкин, ему нравилось. Но в окружении царя Ивана Васильевича постоянно шла борьба между придворными. Не воспользуются ли враги его расположением к Матюше? Ведь кое-кто называет Башкина еретиком, требует суда над ним. Надо быть осторожнее.

— Мы вот как, Симеон, поступим. Когда государь вернётся из Коломны, скажем ему о Матюшиных сомнениях, спросим его совета.

Симеон с удивлением глянул в глаза Сильвестра, но согласился.


Редко бывает митрополит у государя, но досконально ведает о всех его помыслах. Люди, хорошо знающие Макария, дивятся его осведомлённости в мирских делах. И никому невдомёк, что обо всех придворных новостях митрополита оповещает Сильвестр: нечасто видят их вместе. Между тем дружба их давняя, со времён пребывания в Новгороде Великом. Оба — большие тру-женики, но в разных сферах: Макарий высоко воспарил, занявшись Великими Четьи-Минеями и Степенной книгой, Сильвестр же ближе к грешной земле со своим «Домостроем». Дивятся люди, простой поп в первосоветниках царских ходит. А ничего удивительного в том нет, ибо прочно подпирает его первосвятитель.

Но сегодня Сильвестр нарушил установленный порядок- лично явился на митрополичье подворье, со слезами на глазах припал к ногам митрополита.

— Прости меня, грешного, владыко! Нет больше сил терпеть гнусную клевету и унижения, выпавшие на мою голову из уст тех, кому я неугоден. Многим нелюбо, что я близок к государю, и потому всеми силами тщатся они отпихнуть меня от него. Силы мои иссякли, дух изнемог. Умоляю, отпусти меня во святую обитель!

Макарий сидел за столом в кресле, перебирал чётки. Живые тёмные глаза его строго глядели на священника.

— Встань, Сильвестр, и скажи толком, кто порочит тебя перед государем?

— Многие в том преуспели, но больше всех дьяк Иван Висковатый. Три года лает он на меня, обвиняя в том, будто я из Благовещенского собора старинные образа вынес, а новые, своего мудрствования, поставил. Не нравится Ивану, как написаны на иконах святые. А я никакой вины не вижу и готов стоять на своём перед Священным Собором. А нынче, как сказывал мне Алексей Адашев, пришёл Иван Висковатый к государю и вновь всячески чернил меня перед ним. Говорил он, будто я и поп Симеон совокуплялись в единомыслии с Матюшей Башкиным, а тот якобы злобствующий еретик, клевещущий на православную церковь, сомневающийся в истинности деяний апостолов, А я ни в чём не виноват. Пришёл ко мне поп Симеон и поведал: в Петров пост на заутрени явился к нему духовный сын необычный и стал задавать недоуменные вопросы, спрашивать толкование многих мест из Апостола, сам их толковал, только не по существу, а развратно. И я о том поведал государю, чему видоками были Алексей Адашев и протопоп Андрей.

— Когда ты сказал государю о Матюше Башкине?

— Сегодня…

— И что же государь?

— Царь Иван Васильевич, выслушав меня, позвал Симеона и спросил: «Матюша Башкин — твой сын духовный?» Симеон ответил утвердительно. Царь сказал: «Вели Матюше изметить воском те места Апостола, которые тот считает неправильными».

— Кровавое колесо покатилось с горы, его теперь не удержать…

— Прости, владыко, коли виноват в чём.

— Ты ни в чём не виноват, Сильвестр.

Глаза митрополита были по-прежнему строги и холодны.

— Жалко Матюшу, по глупости пострадать может он, а человек хороший, добрый.

— У нас на Руси доброта не в чести, всяк почитает себя за провидца, упорствует в своём мнении до драки, до кровопролития. А потом слёзы кровавые утираем… Не в своё дело встрял Матвей Башкин, не ему, мирянину, судить о делах церковных.

— Но и это ещё не всё, владыко. Иван Висковатый прознал, что вокруг Матюши собираются разные люди, среди них тверские дворяне Григорий и Иван Тимофеевы, Борисовы-Бороздины. И сказывал дьяк царю, будто при дворе многие в единомыслии с Матюшей, а он, Иван Висковатый, потому об этом до сих пор молчал, что боялся злокольства с их стороны. А ещё говорил дьяк, будто Башкин совокуплялся в единомыслии со старцем Артемием. Когда тот был игуменом Троицкой обители, кое-кто из старцев усомнился в правомерности некоторых его высказываний. Артемий слёзно просил братью отпустить его в Нилову пустынь, на прежнее жительство ради спасения души. На том всё и забылось, а теперь благодаря усердию Ивана Висковатого вновь замешалось.

— Усердие дьяка не по разуму. Откуда у нас, у русских, тяга поучать друг друга? Его ли дело судить о церковных делах? Ведал я о ереси Матвея Башкина, не опасна она была для нас — мало ли вокруг сомневающихся во всём людей? В сомнениях родится истина. Но ныне кровавое колесо тронулось в путь, и его ничем не остановить. После речей Ивана Висковатого начнутся разговоры среди духовных, дескать, прозевали мы ересь и явилось шатание в людях. И за все эти дела с нас спросится. Вроде бы и умный человек Иван Висковатый, многое знает он, а не понимает того, что толкает юного государя на кровавую стезю. Всеми силами противлюсь я тому, но будет ли прок от моих усилий? А ведь Висковатый глубоко убеждён, что действует на благо православной веры. Уму непостижимо: добро рождает зло!

— Но и это ещё не всё, владыко. Иван Висковатый, стремясь всячески опорочить меня перед государем, сказывал ему, будто я был в совете с Артемием. Но это же ложь: того старца до троицкого игуменства я вовсе не знал. А как избрали в Троице игумена, то Артемия привезли из Ниловой пустыни и государь велел ему побыть в Чудовом монастыре, а мне приказал к нему приходить, беседовать с ним, чтобы узнать, какого он нрава и будет ли от него духовная польза.

— Успокойся, Сильвестр, ты ни в чём не виноват. По-прежнему будь рядом с государем и всеми силами отвращай его от пагубного сатанинского влияния.

— Тяжко мне, владыко, ох как тяжко!

— Знаю, что тяжко, но что же делать? Ежели мы, духовные мужи, не удержим государя от пагубных деяний, то кто же тогда сможет наставить его на путь истинный? Матвея Башкина будем судить на церковном соборе, когда государь воротится из казанского похода. Судить будем также Артемия. Но и Ивану Висковатому не избежать священного суда. Пусть он изложит на бумаге, что ему не нравится в искусстве псковских иконописцев, украшавших церкви и палаты после великого пожара, а мы на церковном соборе скажем ему, в чём он не прав. Миряне не должны судить о Божественных делах. Ивану Висковатому надлежит знать своё место, свои дела, возложенные на него государем. Каждый человек должен ведать свой чин, а не выдавать себя за пастыря. Ты тоже напиши мне обо всём, что ныне говорил.

Сильвестр низко поклонился и вышел из покоев митрополита.

ГЛАВА 25

Весёлый переполох в Кудеяровом городище — приехал из своего поместья Филя, да не один, а со всем семейством — женой Агриппиной и сыном Петькой. По этому случаю Кудеяр разрешил Ивашке пальнуть из пушки, установленной в башне. А та башня возвышается над земляным валом, насыпанным вольными людьми вокруг своего становища, которое за последние годы сильно разрослось за счёт беглых людей. Живут разбойники открыто, никого не страшась: не до них сейчас царю-батюшке, хочет казанцев одолеть, а местных бояр они совсем перестали бояться.

Катеринка с Любашей тотчас же увели с собой Агриппину. У Любаши в Веденееве дитё народилось. Вскоре после этого Корней привёз её в становище вместе с сыном Никишкой, которому ныне исполнилось четыре года. Молодым бабам есть о чём посудачить.

Вместе с Корнеем в Веденеево ездил Ивашка — не мог упустить случая повидаться с горячо любимой Акулинкой. А ныне одна забота у парня — как можно скорее встретиться с ней. Афоня, уступив его настойчивым просьбам, твёрдо обещал: этим летом возвратятся они в Москву, а по пути заберут с собой Акулинку. Несколько раз Афоня посылал с оказией весточку в Москву жене Ульяне, дескать, живы-здоровы они с Ивашкой. Как-то и Ульяна умудрилась передать ему привет от себя и всех домочадцев, горько сожалела о погибшем первенце Якимке, слёзно просила поскорее возвратиться в Москву.

За последние годы Филя сильноизменился, раздобрел на боярских харчах, остепенился. А как встретился с дружками, вновь начал зубоскалить, сыпать шуточками-прибауточками, скоморошничать.

— Что-то ты, Филя, забыл нас, давненько не навещал, а ведь так любо тебе средь нас было, — укорил друга Олекса.

— Не та земля дорога, где медведь живёт, а та, где курица скребёт. Но эта присказка не совсем верна: люблю я вас всех по-прежнему.

— Ладишь ли с тестем-то?

— С Плакидой Кузьмичом живём душа в душу. Ну а об Агриппине и спрашивать нечего — скоморошья жена всегда весела.

— Нешто Плакида смирился с тем, что его зять — скоморох?

— А куда ему деваться? Поначалу спесивился, нос воротил, а теперь без меня и шагу не шагнёт. Хозяйство-то большое, за всем глаз да глаз нужен, а прикащик Нестор после нашего наказания разболелся, отнялись у него рука и нога, какой с хворого спрос?

— Ну а тёща как?

— Василиса Патрикеевна холит и поит меня, всем угодить норовит, с ней у нас полный лад.

— И слуги тебя слушаются?

— А чего им не слушаться? Разве у меня в руках силы нет, чтобы проучить иного бездельника? Да что мы всё о делах да о делах? Петька, тащи сюда гусли!

Малыш припустился к повозке, извлёк из сена гусли, подал отцу. Загудели гусли, запел Филя про старину-бывальщину:

Среди торосинушки, середь площади
Тут ходит, тут бродит злой татарчонок,
За собой водит он красну девушку,
Красну девушку-полоняночку.
Отдаёт он красну девицу во постельницы,
Он и просит за девонюшку пятьдесят золотниц,
За всякую золотницу по пятьсот рублей.
Тут не выбралося купчинушки изо всей Москвы,
Только выбрался один удаленький добрый молодец,
Он, выдавши свои денежки, сам задумался:
На девушке шёлков пояс на тысячу,
На головушке ала ленточка в две тысячи,
На ручушке золот перстень — цены нет;
А мне красна девушка в барышах пришла!
Неожиданно Филя изменил голос, заверещал по-бабьи:

Вы послушайте, робята,
Нескладуху вам спою:
Сидит корова на берёзе,
Грызёт кожаный сапог.
— А вот какое дело приключилось с одним мужиком. Повёз он в город три четверти[384] ржи продавать. Подъезжает к заставе. Обступили его мошенники: «Стой! Как тебя зовут?» — «Егором, родимые». — «Эх, брат! Недавно у нас четыре Егора церковь обокрали: троих-то нашли, а четвёртого всё ищут! Смотри ж, коли где тебя спросят: как зовут? — говори: без четверти Егор; а не то свяжут да в тюрьму посадят». — «Спасибо, родимые, что научили!» Приехал мужик на подворье, хватился, а четверти ржи как не бывало! На заставе стащили.

В это время на башне тревожно загудел набат. Ребята выскочили на двор, забрались на вал.

— Ты чего, Корней, людей пугаешь? — спросил друга Олекса.

— По дороге в нашу сторону едут воины.

— Много их?

— Пятеро.

— Только-то! Чего же ты всполошился?

— А ну как это лазутчики, сзади которых большое войско идёт!

— Корней дело говорит, надо соблюдать осторожность, — похвалил сторожа Кудеяр. — Что видишь, Корней?

— Воины руками машут, будто бы просят нас не стрелять.

— Возьмите оружие и ступайте к воротам, — приказал Кудеяр.

Воины спешились перед воротами городища, Старший из них сказал:

— Мы гонцы царя Ивана Васильевича, везём царскую грамоту.

— Нешто царь опять жениться надумал? — Филя лукаво улыбнулся.

Напоминание о первой грамоте государя развеселило всех.

— Будет вам зубы скалить, — остановил шутников Кудеяр. — К кому везёте царёву грамоту?

— К главарю вашему.

— Вот он — наш главарь, — Филя указал на Кудеяра.

— Государь Иван Васильевич послал нас с грамотой к нижегородским разбойникам, в которой сказано, что царь намерен идти в поход на Казань, поскольку нет больше сил терпеть притеснения, чинимые русским людям татарами, неправду казанских вельмож. И в этот поход зовёт он всех вольных людей, обретающихся в Нижегородском крае. Своими ратными делами они могут добыть прощение за совершенные ранее злодеяния и поселиться в казанских землях. А кто пожелает вернуться в родные места, тому никаких препятствий не будет.

— Слышали, вольные люди, что царь Иван Васильевич сулит нам?

— Слышали, Кудеяр!

— Пойдём ли мы вместе с царём на Казань?

— Под Казанью голову потерять можно! — закричал конопатый парень, недавно прибившийся к Кудеяровой ватаге.

— Так ты что же, — насмешливо спросил Филя, — когда русских людей грабишь, головы потерять не боишься, а как за Русскую землю постоять нужно, так и о голове своей закручинился?

— Грабим-то для себя, а воевать за царя надобно. Ну его к… — конопатый грязно выругался.

— Кому, как не нам, живущим в нижегородской земле, знать, как много вреда причиняют татары украинам Руси: разоряют они дома, уводят людей в полон, оскорбляют нашу веру. Потому мы все пойдём по зову царя под Казань, чтобы воевать этот город.

— Верно, Кудеяр, — закричали ватажники, — пойдём под Казань-городок!

— Когда государь намерен быть под Казанью?

— Царь Иван Васильевич вместе с полками намерен явиться под Казань в середине августа.

— Через седмицу мы выступим в поход, чтобы к тому сроку оказаться на месте.

— Успеха вам, вольные люди, а пока прощайте, надобно нам многие другие ватаги оповестить о царёвой грамоте.

Гонцы взметнулись в сёдла, пришпорили коней и ускакали по лесной дороге.

Олекса повернулся к конопатому.

— Пойдёшь под Казань-городок?

Тот стоял набычившись, недовольно сопя носом.

— Жди, пойдёт он! Ему бы купчишек по головке кистенём гладить, да и то лишь тех, кто посмирнее, — ответил за него Филя. — Ступай-ка ты, паря, своей дорогой: конь свинье не товарищ!

Парень, озираясь по сторонам, юркнул в кусты. Филя крикнул ему вслед:

— Коли мне не в лад, так я и со своим г… назад!

— Ты-то сам пойдёшь с нами?

Филя смутился, почесал в затылке.

— Ехали по блины, а попали на оладьи… Ох и надоела мне боярская служба! Как же мне со старыми дружками не разгуляться, не повеселиться.

Афоня отвёл Ивашку в сторону и тихо сказал:

— Гони в Веденеево, в скит к отцу Андриану, скажи ему: по зову царя Ивана Васильевича вольные люди во главе с Кудеяром идут в поход на Казань.

У Ивашки в глазах плеснулась радость. Афоня понимающе усмехнулся.

— Не мешкая возвращайся сюда, а коли не застанешь нас, иди прямо на Казань. В тех местах я не раз бывал: встретимся на Арском поле, его там любой укажет. Ну а после казанского дела заедем в Веденеево, заберём Акулинку и подадимся в Москву, опасности теперь для нас нет никакой.

— Собирайтесь, други, готовьте оружие, — обратился к ватажникам Кудеяр, — немало его у нас накопилось, заржавело, поди, от времени. Так вы бы почистили его, чтобы не стыдно было и перед царём предстать.

Из каменной клети, где хранилось оружие, вытащили щиты, шеломы, шестопёры, сулицы, мечи, пищали. Все принялись за работу. А Филя успел уж и песню сложить. Вольно льётся под перезвон гуслей его бедовый голос:

Не полно ли нам, братцы, по свету гулять?
Не пора ли нам, братцы, Руси помочь?
Под Казанью-городочком стоит
Белый царь Иван Васильевич.
Мы пойдёмте-ка на помощь к нему!
В приволжских горах остановимся,
Шатрики раскинем шёлковые,
Приколочки поставим дубовые,
Сядемте, братцы, позавтракаемте,
По чарочке мы выпьем — поздравствуем,
По другой мы выпьем — песни запоём,
Погуляем да и в путь пойдём
Под Казань-городок!
В крохотной келье сидят двое-игумен Пахомий да отец Андриан. Неторопливо течёт их беседа под шум ненастья, обо всём вспоминают старцы. Старость уважительна к собеседнику: не будешь других слушать и тебя никто не послушает. Вторую седмицу не прекращается дождь, оттого в келье прохладно, сыро. Пахомий зябко кутается в свою хламиду. Стал он совсем немощным, глаза плохо видят. Да и отец Андриан не помолодел: жизнь — не кобыла, назад не повернёшь, С улыбкой вспоминает он, как бесстрашно бросался в огонь, спасая книги княжича Василия Тучкова, как ввязался в Суздале в кулачный бой между монастырскими и городскими. Ныне сила в руках не та, волосы припорошило снегом. А многих, в том числе и Василия Тучкова, давно уже нет на свете. На днях дошла до него весть: в своём родовом селе Дебала два года назад скончался отец Василия боярин Михаил Васильевич Тучков.

— Четыре года минуло с той поры, как Кудеяр покинул наши места, и вновь тревога одолевает меня: в любой миг я могу скончаться, а он так и не узнает, кто есть, кто его родители.

— Это я виноват, Андриан: воспрепятствовал тебе поговорить с Кудеяром, надеясь, что он долго ещё будет жить в наших краях, ан ошибся. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.

— Вчера был у меня в келье странник и поведал, будто царь Иван Васильевич вновь собирается идти на Казань. И по тому поводу написал он грамоту ко всем нижегородским разбойникам, чтобы они шли дружно под Казань-городок помогать ему воевать татар. За это Иван Васильевич обещал всех разбойников помиловать.

— Видать, Андриан, у разбойников сила великая, коли сам царь на подмогу их кличет.

— Верно, Пахомий, молвил. Странник сказывал: ой как много людей по лесам скрывается! Есть среди них настоящие тати, те ни за что ни про что убить человека могут. Но больше таких, кто в лес от боярской кабалы подался. Те люди татями поневоле стали. Среди них немало таких, как Кудеяр: разоряют они бояр, а отнятое у них богатство раздают неимущим. И вот решил я, Пахомий, идти к Казани.

— Мыслимое ли то дело, Андриан? Чует моё сердце: убьют тебя там!

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Коли получил Кудеяр государеву грамоту, непременно пойдёт со своими людьми к Казани. Тут-то мы и встретимся.

— Выбрось из головы эти мысли! Не пущу я тебя на погибель. Не сегодня завтра помру, на кого скит свой покину? Хочу тебя просить быть моим преемником.

— Ворочусь из Казани, тогда и поговорим о том.

— Значит, не хочешь уважить меня?

— Не могу, Пахомий. Дело у меня к Кудеяру есть. Зимой разболелся, так о смерти стал помышлять. Но прежде чем умереть, должен я перед Кудеяром покаяться за свой грех тяжкий, сказать ему, кто мать его, кто отец. Ведомо мне о том, а он не ведает и потому родителей своих не поминает. Хорошее ли это дело? Ныне молчать больше нельзя. Пока он был мал, тайну хранил я, опасаясь за его жизнь. А теперь он в совершенном разуме и полон сил, может постоять за себя. Потому твёрдо намерен я идти к Казани.

Дверь кельи распахнулась, поток солнечного света ослепил стариев.

— Глянь, Андриан, на воле солнышко, оказывается, играет, а мы за беседой и не заметили, что ненастье миновало. Кто это к тебе пожаловал?

На пороге стоял улыбающийся Ивашка, рослый, статный, пригожий лицом.

— Здравствуй, Иванушка! Какой же ты славный стал, писаный красавец. А отец-то твой где, Афонюшка?

— Отец остался в становище Кудеяровом, а меня послал сказать тебе, отец Андриан, что по зову царя Ивана Васильевича все вольные люди во главе с Кудеяром идут в поход на Казань.

— Вот видишь, Пахомий, я не ошибся!

— После казанского похода мы с отцом заедем в Веденеево за Акулинкой и отправимся домой в Москву.

— А Кудеяр куда думает устремиться после казанского похода?

— О том мне не ведомо. Царь обещал пожаловать разбойников, поселить их в казанских землях, а кто пожелает в родные места возвратиться, тому препятствовать не станут.

— Обязательно надо мне, Пахомий, ехать под Казань, боюсь, навсегда разминёмся мы с Кудеяром, и он ни о чём тогда не узнает.

— Вместе с Иванушкой так уж и быть отпущу тебя.

— Когда ты, Ваня, под Казань поедешь?

— Повидаюсь с Акулинкой, пересплю ночь, а наутро — в путь.

— Вместе поедем, согласен?

— Конечно, согласен — вдвоём веселее ехать.

— Вот и ладушки. Беги к своей Акулинке, заждалась она тебя, а на ночь сюда возвращайся, тут переспишь.


Вот и вечер настал. Румяная заря заглянула в оконце и померкла. Андриан долго молился перед иконами, освещёнными трепетным светом лампады, потом постелил постель для Ивашки, в изголовье поставил горшок с молоком и ломтём хлеба, блюдо с яблоками. Сам прилёг. Где-то далеко чуть слышно звучала песня. Это молодые девушки и ребята вышли в поле провожать закат солнца. Ночь пришла росная, прохладная, крупные звёзды высыпали в тёмном августовском небе. Духовито пахло спелыми яблоками. Господи! Да ведь сегодня же Спас Преображение! Андриана словно молнией ударило: в такой же августовский вечер они с Марфушей сидели на крылечке своего дома в Зарайске, прижавшись друг к другу. И тут бархатную темень неба прочертила падающая звезда. Марфуша сказала:

— Смотри, Андрюшенька, звезда с неба упала!

— Ты что-нибудь загадала?

— Я подумала о том, чтобы всю жизнь, до конца дней наших, было бы нам так же хорошо, как нынче!

Сколько же лет минуло с той поры? Кажись, двадцать шесть. Точно — двадцать шесть. А словно вчера это было — так явственно всё представляется: и прикосновение тёплого Марфушиного плеча, и запах яблок, и песня тех, кто вышел в поле провожать закат солнца.

Со Спаса Преображения погода преображается. Потому говорят: пришёл второй Спас — бери рукавицы про запас. Сиверко гонит на Русь-матушку потоки холодного воздуха, всё явственней дыхание осени, отчего этот день именуют ещё встречей осени, первыми осенинами. Крестьяне издавна примечают погоду в этот день: коли сухо — быть сухой осени, мокро — явится мокрая осень; ясный второй Спас — жди суровую зиму. А ещё говорят: каков Спас, таков и январь.

До этого дня запрещается есть яблоки. Неразумных детей родители стращают: кто до второго Спаса ест яблоки, тому на том свете не подадут яблочек из райского сада. Ну а придёт Спас Преображение — крестьяне несут яблоки в храм для освящения. Но не всегда поспевают к этому дню яблочки, иногда бывают они ещё кислыми, зелёными, потому говаривают: пришёл яблочный Спас — оскомину принёс. Добрые русские люди спешат угостить плодами всех бедных и больных. Не исполнившие этого обычая почитаются людьми недостойными, про таких говорят: «Не дай-то, Боже, с ним дела иметь! Забыл он старого и сирого, не уделил им от своего богачества малого добра, не призрел своим добром хворого и бедного».

В эту пору крестьяне спешат с посевом озимых…

Размышления Андриана прервали лёгкие шаги. Под оконцем кельи издавна стояла ветхая скамейка для отдыха калик перехожих. Весной Андриан поновил её, словно предчувствовал, что пригодится она. Нежданно-негаданно прилетели два голубка сизокрылых, уселись на его скамейку, прижались друг к другу.

— Славный мой Иванушка! Нет никого тебя милее, нет никого роднее! Долгими зимними вечерами всё о тебе думала, каждое слово твоё припомнила. Закрою глаза — вижу улыбку твою, слышу голос твой приветливый.

— И ты у меня одна на душе, Акулинушка. Как хорошо, что мы отыскали друг друга. Когда отец уходил из Москвы, я устремился за ним, потому что кто-то, может быть ангел мой, шепнул мне: иди туда, куда направляется твой отец, там сыщешь своё счастье.

— Помнишь житие Петра и Февронии? Когда я слушала отца Пахомия, мне всё думалось: ты — это князь Пётр, только ещё лучше, добрее.

— А я думал, что ты — мудрая Феврония. Та излечила князя Петра от язв и струпьев, а ты спасла меня от верной погибели, когда я больной явился в эту келью. Дай мне твою руку, Акулинушка… Какая она лёгкая, нежная! Скольких людей ты исцелила своими руками?

— Не считала, Иванушка. Любо мне творить людям добро… А одна старуха обозвала меня ведьмой.

— Глупая она, злая, завистливая. Отец дал мне слово, что после казанского похода мы придём в Веденеево, заберём тебя и отправимся в Москву. Там у нас дом в Сыромятниках — большой, добротный. Мы его сами строили после пожара. А на крылечке встретит нас мама, её Ульяной кличут. Такая славная она — добрая, ласковая. Ты её обязательно полюбишь, а она — тебя. А как братья с сестрицей Настенькой обрадуются, увидев нас! Жаль Якимку, утонувшего в Волге…

— Царство ему небесное! Хорошо в большой семье. А я совсем одна осталась — тётка Марья прошлой зимой преставилась. Добрая она была, многому меня научила.

— Не печалься, совсем недолго быть нам в разлуке.

— Не ходил бы ты в поход, Ваня, чует моё сердце недоброе.

— Нельзя не пойти. Отец пойдёт, а я нет? Так негоже.

— Смотри, Иванушка, звезда с неба упала!

— О чём ты подумала?

— Подумалось мне, чтобы всю жизнь нашу, до конца дней своих, быть бы нам с тобой вместе в любви да согласии, как сейчас!

Услышав эти слова, отец Андриан горько вздохнул, но тотчас же улыбнулся: жизнь идёт своим чередом, на смену одним приходят другие, взрослеют, влюбляются и, видя падающие с неба звёзды, загадывают желания. Как славно, что с твоей смертью жизнь на земле не прекратится. Эта мысль успокоила его, и он не заметил, как уснул.

Проснулся отец Андриан от ласкового прикосновения солнечного луча. Поспешно поднялся, но, увидев разметавшегося во сне Ивашку, сел на свою постель. Грешно будить парня: дорога предстоит дальняя, а он, поди, только что уснул.

До чего же красив Ивашка! Настоящий русский витязь. А ведь Афоня сказывал, что его мать — простая повариха, служившая в великокняжеском дворце. Незнамо почему она наложила на себя руки, даже сиротская доля единственного родного сына не остановила её. Надо бы помолиться за упокой души Ивашкиной матери. Отец Андриан стал на колени перед иконами, углубился в молитву. Да, жизнь идёт своим чередом: одни нарождаются, другие умирают… Где ты, Марфуша? Жива ли?…

ГЛАВА 26

В Луппов день 1552 года Иван Васильевич вышел из своего шатра, стоявшего на Царском лугу рядом с шатром двоюродного брата Владимира Андреевича. И тотчас же взвился в синем безоблачном августовском небе государев стяг с изображением Нерукотворного Спаса и креста; этот стяг был на Дону у великого князя Дмитрия Ивановича. Во время молебна царь временами посматривал в направлении Казани. Отсюда, со стороны Царского луга, видны казанский кремль, окружённый деревянной стеной, а за ней — ханский дворец и мечети.

Новый властитель Казани Едигер-Магмет и Шиг-Алей вышли из одного гнезда — из Астрахани, были в родстве, поэтому царь Иван Васильевич велел Щиг-Алею написать Едигеру, чтобы тот выехал из города к государю, не опасаясь ничего, и государь его пожалует. Однако казанский царь не послушался, прислал грамоту с непотребными словами, с хулой на христианство, русского царя и самого Шиг-Алея. Едигер вызывал их на брань.

Сам царь Иван Васильевич послал грамоту к главному мулле и всей земле казанской, чтоб били челом, и он их простит. Однако Казань, по словам перебежчиков, готовится дать отпор русским, царь Едигер и вельможи бить челом государю не хотят и всю землю на лихо наводят; запасов в городе много, часть войска находится за пределами Казани в Арской засеке; его возглавляет старый опытный князь Япанча, воевавший ещё против воевод великого князя Василия Ивановича. Его задача — не пропустить русских на Арское поле. Проведав обо всём этом, царь созвал совет, который приговорил: самому государю и князю Владимиру Андреевичу стать на Царском лугу, Шиг-Алею — за Булаком, большому и передовому полкам, а также удельной дружине Владимира Андреевича — на Арском поле, полку правой руки с казаками-за рекой Казанкой, сторожевому полку — в устье Булака, а полку левой руки — выше его. Сейчас, вглядываясь в ханский дворец, где скрывался Едигер-Магмет, Иван Васильевич с неприязнью думал о тех неверных клятвах, которые во множестве пришлось ему выслушать от казанских правителей, князей и мурз татарских. С Казанью надо было кончать раз и навсегда, если он намерен обратить взор к далёкому морю.

Молебен закончился. Царь подозвал к себе Владимира Андреевича, бояр, воевод и ратных людей своего полка. К ним обратился он с речью:

— Приспело время нашему подвигу! Потщитесь единодушно пострадать за благочестие, за святые церкви, за православную веру христианскую, за единородную нашу братию, православных христиан, терпящих долгий полон, страдающих от этих безбожных казанцев; вспомните слово Христово, что нет ничего больше, как полагать души за други свои; припадём чистыми сердцами к создателю нашему Христу, попросим у него избавления бедным христианам, да не предаст нас в руки врагам нашим. Не пощадите голов своих за благочестие; если умрём, то не смерть это, а жизнь; если не теперь умрём, то умрём же после, а от этих безбожных как вперёд избавимся? Я с вами сам пришёл: лучше мне здесь умереть, нежели жить и видеть за свои грехи Христа хулимого и порученных мне от Бога христиан, мучимых от безбожных казанцев! Если милосердный Бог милость свою нам пошлёт, подаст помощь, то я рад вас жаловать великим жалованьем; а кому случится до смерти пострадать, рад я жён и детей их вечно жаловать.

Девятнадцатилетний князь Владимир Андреевич Старицкий внимательно слушал речь двоюродного брата- ему надлежало держать ответное слово. Волнение порозовило его бледные щёки, ноздри узкого хрящеватого носа слегка подрагивали, удлинённые пальцы белой руки сжимали рукоятку меча. Владимиру Андреевичу вдруг вспомнилась мать Евфросиния, сухонькая, одетая во всё чёрное, с лихорадочно блестящими глазами.

— Не верь, Владимир, государю Ивашке. Не от доброго корня завёлся он, зачат не на великокняжеском ложе, а в грязи прелюбодейства. Его мать Елена змеиной хитростью заманила в Москву твоего отца славного Андрея Ивановича, а потом приказала схватить его и посадить за сторожи. Любовник Еленкин Иван Овчина крест целовал перед Андреем Ивановичем зла никакого ему не чинить, а правительница перешагнула через крестное целование: ей что плюнуть, что лоб перекрестить — всё едино. За то Господь-то и покарал клятвопреступницу.

Владимир внимательно всмотрелся в лицо царя. Иные утверждают, что похож он на покойного батюшку Василия Ивановича, а иные бают, что он в род Овчинин удался — такой же плечистый да рукастый. Но старицкого князя мало занимают эти разговоры, для него Иван — государь исконный, ведь именно ему он обязан освобождением из нятства. Иные, может, и возразят, дескать, это дело князем Иваном Бельским да митрополитом Иоасафом удумано. Другие намекают: случись что с государем — в бою залётная стрела любого поразить может, — он, Владимир Старицкий, станет законным властителем великой Руси. Брат Ивана Юрий не в счёт — прост умом, к государственному делу не способен. Наследника же у Ивана до сих пор нет; родились две девицы, да обе скончались во младенчестве. Правда, Анастасия Романовна опять на сносях, да ведь никто не знает, кто родится — мальчонка или девица. Ну а коли Господь всё же пошлёт наследника, не уготована ли ему судьба родившихся ранее Анны и Марии? Те, кто помнит о двадцатилетнем бездетном браке великого князя Василия Ивановича с Соломонией, с сомнением покачивают головами: не ждёт ли такая же участь и царя Ивана с Анастасией? Потому уважение и почёт кажут они Старицкому князю. Да и молодые вельможи норовят подружиться с ним. Взять хоть Андрея Курбского — внука знатного боярина Михаила Васильевича Тучкова…

Владимир Андреевич на мгновение отвлёкся от созерцания царя, покосился направо. Почувствовав его взгляд, молодой статный воевода слегка улыбнулся, приветливо кивнул головой. В это время царь Иван Васильевич закончил свою речь. Владимир Андреевич смутился, но тут же решительно шагнул к краю помоста. Его звонкий голос взорвал тишину, установившуюся после одобрительных возгласов воинов, приветствовавших речь царя:

— Видим тебя, государь, твёрдым в истинном законе, за православие себя не щадящего и нас на то утверждающего, и потому должны мы все единодушно помереть с безбожными этими агарянами. Дерзай, царь, на дела, за которыми пришёл! Да сбудется на тебе Христово слово: всяк просяй приемлет и толкущему отверзнется.

Царь взглянул на образ Спаса Нерукотворного и громко, так, чтобы все слышали его голос, произнёс:

— Владыко! С твоим именем движемся!

И началась битва казанская.

Царь Иван Васильевич днём и ночью объезжал осаждённый город, выискивая наиболее слабые, уязвимые места. Осадные работы шли без остановок: ставились туры, поднимались на них пушки, а там, где нельзя было поставить туры, возводились тыны. Довольно скоро Казань со всех сторон была окружена русскими укреплениями.

Татары делали частые вылазки, отчаянно дрались с защитниками тур, но их всегда загоняли назад в город. Наибольшие неприятности доставляли русским неожиданные наскоки из леса татар, возглавляемых князем Япанчой. Сигналом для нападения служило появление большого знамени на самой высокой башне города. Одновременно с появлением конницы Япанчи открывались ворота города и его защитники бросались на русских. К тому же сильная буря на Волге разбила много судов со съестными припасами, поэтому еды для воинов было недостаточно, а непрерывные вылазки татар мешали осаждающим досыта поесть даже сухого хлеба. Царь немедленно послал за съестными запасами в Москву, Нижний Новгород и Свияжск, твёрдо намереваясь довести задуманное дело до конца, одолеть татар.

В городе от непрерывной пушечной пальбы погибло много людей, но казанцы продолжали яростно обороняться. Против Япанчи царь послал воевод Александра Борисовича Горбатого и Петра Семёновича Серебряного. В результате столкновения татарское войско потерпело сокрушительное поражение. Победители преследовали противника на протяжении пятнадцати вёрст. Триста пятьдесят полонянников они привели русскому царю.

Государь выбрал одного из них и послал с ним в Казань грамоту, в которой писал, чтобы казанцы били челом, а ежели не станут бить челом, то он велит умертвить всех пленных. Полонянников привязали к кольям и, подведя к стенам крепости, велели им умолять своих единоверцев сдать Казань христианскому царю, за что он обещает им живот и свободу. Однако осаждённые начали стрелять со стен в своих же с криками:

— Лучше увидим вас мёртвыми от рук наших бусурманских, нежели посекли бы вас гяуры необрезанные!

В Куприянов день[385], когда журавли собираются по болотам держать уговор, каким путём-дорогою лететь им на тёплые воды, царь, видя нежелание казанцев принять его волю, приказал Алексею Адашеву привести к нему розмысла — немца, прославившегося разрушением городов. Рыжеволосый голубоглазый розмысл почтительно склонился перед государем. Тут же были воеводы сторожевого полка Василий Серебряный и Семён Шереметев.

— Уже седмицу осаждаем мы Казань, а успеха пока нет. Скоро ли будет готов подкоп под город?

— Работы много, государь, лишь в конце сентября сможем мы закончить подкоп.

Царь досадливо скривился.

— Позови, Алексей, Камай-мурзу и русских полонянников.

Представ перед царём, полонянники со слезами на глазах опустились на колени.

— Избавитель наш милостивый! Без тебя сгинули бы мы в этом аду!

— Хотел бы я знать, — обратился к ним Иван Васильевич, — откуда казанцы берут для питья воду? Казанку-реку мы давно у них отняли, почему же не испытывают наши враги мук жажды?

— Тайник у них есть, — промолвил один из полонянников, — из него добывают они много воды, возят воду бочками.

— Где же тот тайник?

Полонянники пожали плечами. Заговорил мурза Камай:

— Тайник тот есть ключ на берегу Казанки у Муралеевых ворот. Из города к нему ведёт подземный ход.

Царь повернулся к Василию Серебряному и Семёну Шереметеву.

— Нельзя ли уничтожить тот тайник?

Воеводы переглянулись. Василий Семёнович сказал;

— Нельзя, государь, нам уничтожить тот тайник.

Царь грозно нахмурил брови.

— Князь верно молвил, — поддержал Серебряного Семён Шереметев, — Муралеевы ворота сильно укреплены, и нам никак не удаётся приблизиться к ним. Видать, не случайно казанцы собрали тут большие силы, коли воду из тайника получают.

— Как же нам быть? Как оставить татар без воды?

— А вот как, государь, — предложил Василий Семёнович, — вели сделать подкоп под тот тайник от Даировой бани. Баню ту мы давно уже захватили, и она служит надёжным укрытием для русских воинов, потому как сделана из прочного камня.

Иван Васильевич вопросительно глянул на розмысла. Тот развернул чертёж, нашёл на нём обозначения Муралеевых ворот и Даировой бани, линейкой измерил расстояние между ними.

— Можно будет сделать такой подкоп дней за пять, государь. Да только мы едва справляемся с главным подкопом под город, — людей у меня маловато. К тому же мне одному трудно уследить за работниками там и тут.

— А мы вот что сделаем: вели, Алексей, копать подкоп под тайник разбойникам. Их немало пришло под Казань, вооружены они плохо, да и к ратному делу мало способны. А смотреть за их работой будут помощники розмысла. Сам он пусть присматривает за большим подкопом под город.


День и ночь со стороны Даировой бани по направлению к Муралеевым воротам копают разбойники подземный ход.

— Шли сюда, думали с татарами будем воевать, а нам землю перелопачивать велели, — в голосе Олексы раздражение.

— Шли по блины, а попали по оладьи, — произнёс Филя свою любимую присказку, — да ты не печалься, Олекса, вот прокопаем подземный ход до самого ханского дворца и ввалимся в опочивальню Едигерову. Там, говорят, жёны ханские сидят, от скуки вшей ловят. И все такие пригожие, слов нет описать. Как только ты к ним войдёшь, они на тебя так и набросятся, тогда держись!

— Тише орите, — остановил друзей Кудеяр, — кто-то идёт сюда.

Гремя доспехами, из темлоты показался Василий Семёнович Серебряный. Двое воинов несли перед ним факелы. Князь внимательно осматривал стены подземного хода.

— Бог в помощь, ребята, — обратился он к ватажникам. — Вижу, немало вы потрудились. Доложу государю о вашей верной службе.

— Мы ратники, мы и ратаи, — произнёс Филя, — одно плохо, князь, — голодно нам, а меж тем не зря говорят: колчан пригож стрелами, а обед пирогами, Да только пирогов-то мы давненько не пробовали, одним хлебом питаемся.

— Ведомо, наверно, вам, что во время бури многие наши суда со съестными припасами в Волге затонули. Царь Иван Васильевич тотчас же приказал везти снедь из Москвы, Нижнего Новгорода и Свияжска, так что скоро у нас всё будет. Прикажу, однако, чтобы кормили вас получше.

Князь хотел было идти дальше, но вдруг остановился и взмахом руки приказал всем молчать. Над головой послышался скрип колёс, глухой татарский говор.

— Слава Богу, — перекрестился Василий Семёнович, — пришли куда надобно. Пойду обрадую царя приятной вестью.

Вечером к Даировой бане привезли на подводах бочки.

— Чего это в них? — поинтересовался Олекса.

— А это поминки царя Ивана Васильевича казанскому хану Едигеру по случаю дня Вавилы. В этот день, как тебе ведомо, вокруг строений молебны служат, неопалимую купину разбрасывают, чтобы не было пожару. Так наш царь несколько бочек неопалимой купины послал казанскому хану. Пожар у Едигера предвидится, и немалый!

Ватажники так и грохнули. Многие из них знали, что в бочках, которые торопливо перетаскивали помощники розмысла из Даировой бани в подземный ход, был порох.

В день Вавилы тайник взлетел на воздух вместе с казанцами, направлявшимися за водой. Взрывом разрушило часть стены у Муралеевых ворот. Камни и брёвна, падавшие с огромной высоты, поразили немало защитников города. Русские воспользовались этим, ворвались в город, побили и пленили многих казанцев.

Трудно теперь приходилось осаждённым. Среди них возникли разногласия: одни хотели бить челом русскому царю, другие упорно настаивали на продолжении осадного сидения. Питьевой воды в городе не стало, пришлось довольствоваться зловонными лужами. Многие из осаждённых, употреблявших эту воду, заболели и умерли. Тем не менее город продолжал упорно сопротивляться.

Праздник Покрова[386] пришёлся в том году на субботу. Про этот день говорят: на Покров до обеда осень, а после обеда зима. Однако воинам, осаждавшим Казань, было жарко. По приказу царя были засыпаны землёй и лесом рвы, мешавшие приступу. Весь день грохотали пушки, разрушая до основания городские стены. Приступ был назначен на воскресенье.

Желая избежать кровопролития, Иван Васильевич приказал отправить к казанцам мурзу Камая с предложением, чтобы осаждённые били ему челом; если они отдадутся в его волю и схватят изменников, царь простит их.

Казанцы ответили:

— Не бьём челом! На стенах русь, на башнях русь — ничего: мы другую стену поставим и все помрём или отсидимся.

Наступила ночь с субботы на воскресенье. Тихо падали снежинки на израненную землю. Царь не мог сомкнуть глаз. Ещё до рассвета он вызвал к себе духовника Якова, долго беседовал с ним, после чего начал вооружаться.

Вошёл Алексей Адашев.

— Государь, явился гонец от князя Михаила Ивановича Воротынского.

— Пусти его.

Молодой воин, войдя в шатёр, низко поклонился царю и произнёс:

— Князь Михайло Иванович велел сказать тебе, государь, что розмысл закончил своё дело, доставил порох в подкоп, однако казанцы заметили это дело, почуяли недоброе и хотят помешать нам. Мешкать нельзя, государь.

— Вели, Алексей, сказать во все полки, чтоб готовились немедля начать приступ. Мой полк отпусти к городу, пусть воины дожидаются меня в назначенном месте.

Утро занималось ясное, прохладное. Необычная тишина царила вокруг-не слышно было ни грохота пушек, ни яростных криков нападающих и осаждённых. Все понимали — настал решающий миг. Казанцы стояли на разрушенных стенах, а русские — под защитой построенных ими укреплений. Неприятели молча изучали друг друга.

Стан опустел. Воеводы отправились к своим полкам, а царь в сопровождении небольшой свиты пошёл в церковь. До воинов доносилось пение иереев, служивших обедню. На душе царя было тревожно. Дьякон густым басом читал Евангелие:

— Да будет едино стадо и един пастырь…

В это время раздался сильный грохот. Казалось, земля разверзлась под ногами. Царь, подстрекаемый любопытством, шагнул на паперть[387] и увидел, что городская стена взорвана, глыбы земли, дома и башни вздыбились, брёвна и люди летят по воздуху, словно птицы. Солнце померкло в клубах пыли и дыма.

Богослужение на мгновение прервалось, но царь возвратился в церковь, чтобы дослушать до конца литургию. Дьякон, стоя перед церковными вратами, стал произносить на актении молитву о царе:

— Да утвердит Всевышний державу Иоанна и покорити под нозе его всякого врага и супостата…

Послышался ещё более мощный взрыв, потрясший церковь.

— С нами Бог! — закричали русские воины и пошли на приступ.

Однако казанцы быстро оправились от смятения, вызванного взрывами, и встретили нападающих криками:

— Аллах, помоги нам!

— Магомет! Все умрём за юрт!

Они стреляли в нападающих из луков и пищалей, сбрасывали на них камни, лили расплавленную смолу, давили врагов брёвнами. Но россияне, ободряемые смелостью военачальников, достигли стены. В воротах и на стенах шла жестокая сеча.

Царь никогда не нарушал церковного правила и продолжал молиться. В церковь вошёл Алексей Адашев.

— Государь, время тебе ехать, полки ждут тебя.

Иван Васильевич ответил:

— Если до конца отслужим службу, то и совершенную милость от Христа получим.

Русские воины, начавшие приступ, были немало удивлены отсутствием царя. В церковь вошёл воевода Пётр Семёнович Серебряный:

— Непременно нужно ехать, государь, надобно подкрепить войско.

Бессонная ночь подорвала силы царя, он вдруг почувствовал огромную усталость и равнодушие ко всему. Страх сковал его волю и разум. Ему показалось, будто татары одолевают русских. Иван Васильевич глубоко вздохнул, слёзы полились из его глаз, он начал молиться:

— Не оставь меня, Господи Боже мой! Не отступи от меня, помоги мне!

Обедня закончилась. Царь приложился к образу чудотворца Сергия, выпил святой воды, съел кусок просфоры, артоса[388]. Духовник Яков благословил его:

— Воины сказывали, будто вчера вечером видели старца Сергия Радонежского, осенявшего их крёстным знамением. То добрый знак, ведь чудотворец Сергий — ходатай перед Богом за землю Русскую.

От этих слов царь приободрился. Он обратился к церковным мужам:

— Простите меня и благословите пострадать за православие, помогайте нам молитвою!

Иван Васильевич вышел из церкви, сел на коня и, сопровождаемый ближними людьми, направился к своему полку.

Завидев царя, воины с ещё большей яростью кинулись на неприятеля, на городских стенах там и тут развевались русские знамёна. Подъехал гонец от князя Воротынского.

— Государь, князь Михаил Иванович просил сказать, что русские воины уже в городе, но им трудно, так ты бы пособил ратниками.

Царь, обрадованный доброй вестью, обратился к своим воинам:

— Спешьтесь и ступайте в город на помощь людям князя Михаила Воротынского.

Въехать на лошадях в узкие улочки из-за тесноты не было никакой возможности. Татары отчаянно сопротивлялись, поэтому несколько часов русские не могли продвинуться вперёд даже на шаг. Некоторые ратники забрались на крыши домов и оттуда поражали врагов. И тут едва не стряслась беда. Многие воины, прельстившись лёгкой добычей, перестали биться и устремились в дома ради грабежа. Казанцы тотчас же воспользовались этим и начали одолевать остальных.

— Государь! Татары теснят наших. Михайло Воротынский просит помочь воинами!

Царь немедленно послал помощь, которая пришлась как нельзя кстати.


Отец Андриан с Ивашкой давно уже разыскивали среди осаждавших казанскую крепость людей из Кудеяровой ватаги. Да мыслимое ли дело повстречать их в этом столпотворении? Говорят, будто сто пятьдесят тысяч воинов привёл русский царь под Казань. От беспрерывного грохота ста пятидесяти пушек уши заложило. Убитых вокруг видимо-невидимо.

На Арском поле они никого из своих не нашли, поскольку царь послал разбойников копать сначала подземный ход под тайник, а затем — главный подкоп под город.

Уже вечерело, когда они выехали к берегу Казанки. Отсюда хорошо была видна крепостная стена, почти до основания разрушенная русскими пушками и взрывом. Вот среди руин показались татары и громко закричали:

— Не стреляй, русь! Мы хотим говорить с тобой!

Битва тотчас же прекратилась, поскольку осаждавшие давно уже ожидали, что казанцы запросят пощады.

— Слава тебе, Господи, кажись, одумались бусурмане, сдаться хотят, — произнёс отец Андриан, перекрестившись.

На стене показались четверо нарядно одетых татар со связанными руками. В наступившей тишине прозвучал громкий гортанный крик:

— Пока стоял юрт и место главное, где престол царский был, до тех пор мы бились до смерти за царя и за юрт. Теперь отдаём вам царя живого и здорового, ведите его к своему царю. А мы выйдем на широкое поле испить с вами последнюю чашу.

Казанцы спихнули со стены своего царя Едигера-Магмета вместе с тремя важнейшими вельможами и вдруг огромной толпой хлынули вниз по направлению к Казанке. Увидев ринувшихся на них врагов, Андриан с Ивашкой сели на лошадей и поскакали в сторону, но кто-то из татар метнул в Ивашку сулицу, и тот, обливаясь кровью, свалился с коня. Отец Андриан оставил лошадь, поспешил к нему.

Ивашка лежал, широко раскинув руки, глаза его безжизненно глядели ввысь. Холодный ветер шевелил русые волосы. Картина была до боли знакомой: точно так же лежал на сырой земле убитый татарами в Зарайске Гриша, а осенний ветер трепал его волосы. Господи! Да когда же Русская земля насытится кровью своих лучших сынов и дочерей? Гриша с Парашей, Данила Иванович с женой Евлампией, а теперь вот Ивашка… Да как же без него быть Акулинке? Не перенесёт она такой утраты! А какая славная была бы семья… Не сбылось загаданное Акулинкой счастье. Не сбылось у Марфуши… Да есть ли оно — счастье — на Русской земле? И будет ли?

Отец Андриан наклонился над убитым, а в это время пробегавший мимо татарин метнул в него сулицу. Монах упал рядом с Ивашкой.

«Кудеяр! Где же ты, Кудеяр? Приди выслушать оправдание моё, приди простить меня в смертный час мой…»


Толпа татар, насчитывавшая около шести тысяч человек, устремилась к Казанке-реке, но залп русских пушек заставил её повернуть налево, вниз по течению. Многие воины на бегу снимали доспехи и бросали их. Разувшись, они перешли реку и, казалось, избежали опасности, но в это время на них обрушилась конница братьев Андрея и Романа Курбских. Всадники опередили бегущих, врезались в них, но были смяты толпой. Тут подоспели другие воеводы — Семён Микулинский, Михаил Глинский, Иван Шереметев. Татары были почти полностью уничтожены, лишь немногим удалось скрыться в лесу.

Казань была завоёвана.

Царь под своим знаменем отслужил молебен, после которого к нему обратился двоюродный брат князь Владимир Андреевич:

— Радуйся, царь православный, Божьей благодатью победивший супостатов! Будь здоров на многие лета на Богом дарованном тебе царстве Казанском! Ты по Боге наш заступник от безбожных агарян, тобою теперь бедные христиане освобождаются навеки и нечестивое место освящается благодатью. И вперёд у Бога милости просим, чтоб умножил лет живота твоего и покорил всех супостатов под ноги твои и дал бы тебе сыновей наследников царству твоему, чтоб нам пожить в тишине и покое.

Царь был до слёз растроган этой торжественной речью. Как Дмитрий Донской одолел татар на поле Куликовом, так и он победил казанцев, принёс освобождение многим русским полонянникам. В ответ Иван Васильевич сказал:

— Бог это совершил твоим, князь Владимир Андреевич, попечением, всего нашего воинства трудами и всенародною молитвою; буди воля Господня!

Затем к Ивану Васильевичу обратился Шиг-Алей:

— Поздравляю тебя, царь Иван, с великой победой. Одолел ты врагов мудростью и смелостью. Слава тебе!

Государю были приятны слова Шиг-Алея, но он понимал, как непросто было говорить их старому татарскому царю на виду полностью разрушенной Казани. Поэтому ответил так:

— Царь господин! Тебе, брату нашему, ведомо: много я к ним писал, чтобзахотели покою; тебе упорство их ведомо, каким злым ухищрением много лет лгали; теперь милосердный Бог праведный суд свой показал, отомстил им за кровь христианскую.

Иван Васильевич повернулся к Алексею Адашеву.

— Велю очистить от мёртвых одну улицу от Муралеевых ворот до царёва двора, хочу въехать в город.

Величественная процессия направилась в Казань. Впереди ехали прославленные русские воеводы и дворяне, замыкали её — князь Владимир Андреевич и Шиг-Алей.

Крепостная стена была почти полностью разрушена, в городе пахло гарью. Татары не попадались, но отовсюду стекались к царю русские полонянники, измождённые, плохо одетые, со слезами радости на глазах. Завидев царя, они падали на колени и кричали:

— Избавитель наш! Из ада ты нас вывел, для нас, сирот, головы своей не пощадил!

— Алексей, — громко обратился царь к Адашеву, — отведи полонянников в мой стан, пусть их там накормят, а потом распорядись отправить по домам.

— Смотри, Тимофей, каков русский царь — молодой, удалой! — восторженно кричал пожилой полонянник своему товарищу. — Вечная слава царю Ивану Васильевичу!

Государь повернулся к сопровождавшему его боярину, выхватил из мешка пригоршню золотых монет, швырнул их в толпу. Поманил пальцем строителей — дьяка Ивана Выродкова и Постника Яковлева.

— Там, где во время взятия города стояло моё знамя, велю поставить церковь во имя Нерукотворного образа. Постройте новые стены и дома каменные. Отныне в городе и остроге будут жить русские, татарам же быть на посаде в особой слободе, а чтобы они не надумали вновь вредить нам, запрещаю им входить в кремль.

— Будет исполнено по твоей воле, государь, — заверил царя Иван Выродков.

— Все богатства, добытые в Казани, а также полонянников воины пусть оставят себе. Я же возьму только царя Едигера, знамёна царские и пушки городские.

Побыв некоторое время на царском дворе, Иван Васильевич возвратился в свой стан, принёс благодарную молитву чудотворцу Сергию и, прежде чем отправиться к столу, решил поблагодарить воинов за ратный подвиг.

— И вас, — обратился он к разбойникам, — благодарю я за помощь в казанском деле. Не раз приходилось мне слышать о вашей храбрости и толковой работе. За то жалую вас свободой. Тот, кто решил оставить разбойный промысел и намерен честно трудиться, пусть выйдет и станет сюда.

Афоня низко поклонился Кудеяру, шагнул на указанное царём место.

— А ты? — обратился царь к Филе.

Тот стоял в непосредственной близости от государя, с любопытством пялил на него глаза.

— Что я? Я-скоморох, то есть я зять боярский.

Все вокруг захохотали. Царь, улыбнувшись, уставился на Филю своими проницательными глазами.

— Не пойму я тебя: скоморох ты или боярский зять?

— Был скоморохом, а стал зятем боярским. Жена моя — Агриппинушка — дочь боярина Плакиды Иванова, а мой сын, Петька, выходит — боярский сын.

— Так чего же ты промеж разбойников затесался?

— Дак куда же мне было податься, чтобы тебе, государю-батюшке, послужить? Бояре меня в свой круг не приняли, а уж так мне хотелось надавать татарам под зад, ну прямо удержу не было. Вот я и напросился в помощники к своим прежним дружкам.

— Молодец, скоморох! Жалую тебя шубой боярской, чтобы не очень-то спесивился пред тобой Плакида Иванов.

— Дак у нас что ни разбойник, то боярский зять.

— Кто же ещё породнился с боярином?

— Главарь наш, вон он стоит.

— И ты в родстве с боярином? — обратился царь к Кудеяру.

— Да, государь.

— Придётся и тебе боярскую шубу пожаловать. Экие у меня знатные разбойнички!

От царской щедрости развеселился народ. А Кудеяру не радостно: многие разбойники потекли туда, где встали Афоня с Филей. В иных ватагах лишь предводители остались, а в других и главарей не видно. Кудеяр оглянулся на своих-его друзья были с ним.

Царь посмотрел в сторону Кудеяровой ватаги, грозно нахмурил брови.

— А вы что же как вкопанные стоите? Али не по сердцу вам царская милость?

— По сердцу твоя милость, государь, — ответил Олекса, — да не по зубам она нам: стары стали, все зубы выпали.

— В лес, значит, хотите воротиться, чтобы прежним ремеслом заняться? — глаза царя полыхали гневом.

— Привыкли мы, государь, к вольной жизни, — спокойно произнёс Кудеяр, — потому твёрдо намерены возвратиться назад, в нижегородские леса. По твоему зову явились мы под Казань, чтобы помочь русским воинам в их ратном деле. Что же касается жизни нашей вольной, то живём мы, государь, по чести — бедных не обижаем, неправым спуску не даём. Не ты ли, государь, на Лобном месте говорил народу о неправдах, чинимых боярами? Так мы тех бояр и судим своим судом праведным.

— Бояр судить волен лишь царь, а ваш суд самозваный. Ловок, однако, ты говорить, непростой, видать, человек. Как звать-то тебя?

— Кудеяром кличут.

— Постой, постой… Не ты ли с Фёдором Овчиной жаловался мне на боярина Андрея Шуйского?

— Памятлив ты, государь, — то был я.

— Жестоко покарал я неправедного боярина.

— Спасибо на том, государь.

— Так, значит, не хочешь оставить своё ремесло?

— Нет, государь, дозволь в лесу остаться жить.

— Ну что ж, вольному воля. Памятуя дела ваши добрые под Казанью, отпускаю с миром восвояси.


— Кудеяр, там отца Андриана нашли! Раненый он, еле дышит, тебя всё зовёт.

— Где он, Олекса?

— На берегу Казанки лежит.

Кудеяр бегом устремился к указанному месту, бережно приподнял голову монаха.

— Отец Андриан, это я — Кудеяр!

Раненый открыл глаза.

— Удалитесь все, хочу лишь с Кудеяром говорить… Слава тебе, Господи, услышал молитву мою, утешил в смертный час мой… Хочу покаяться перед тобой, Кудеяр.

— Не виноват ты ни в чём! Это я пред тобой во всём виноват — не смог уберечь от тяжких ран.

— Нет, виновен я! И вина моя тяжкая, незамолимая. Скрыл я от тебя, кто твой отец, кто твоя мать. Пока мал был, ни к чему было тебе о том знать, смертельной опасности подверг бы я тебя, назвав отца с матерью. Потому и молчал. А как вырос, надобно было мне тотчас же сказать о том.

Андриан закрыл глаза и некоторое время молчал. Кудеяр бережно провёл рукой по его волосам.

— Отец твой — великий князь всея Руси Василий Иванович. Не ведал он, ссылая свою жену Соломонию в суздальский Покровский монастырь, что ты в её чреве зародился. Как появился ты на свет Божий, беда тебе стала грозить неминучая: родичи новой жены государя Елены Глинской могли прикончить малютку. Вот и решено было спасти тебя. Не хотела твоя мать расставаться с тобой, да ничего нельзя было поделать. Доверила Соломония Юрьевна тебя нам — мне и жене моей Марфуше. Помнишь ли её?

— Хорошо помню, отец Андриан.

— И мне её никогда не забыть… Жили мы все в Зарайске, да тут татары, на нашу беду, пришли из Крыма. Меня воевода в Коломну услал с грамотой. Возвратился я, а от Зарайска ничего не осталось — ни домов, ни людей. Сказали мне, что Марфушу вместе с тобой татары в Крым угнали, вот я и устремился за вами следом, долго блуждал по татарским селениям, пока не разыскал вас. Марфуша на Русь возвратиться не пожелала — дети у неё в неволе народились, а тебя со мной отпустила. Имя твоё — Георгий, а Кудеяром в татарщине нарекли.

— Трудно поверить в сказанное тобой, отец Андриан, правда ли всё это?

— Святая правда, Кудеяр. Сыми-ка с меня крест… А теперь на свой погляди.

— Одинаковы они.

— И не диво: оба креста из одних рук, из рук Соломонии получены. Видишь ли на кресте две буквицы?

— Вижу, отец Андриан, две буквицы «с».

— Обозначают они имя твоей матушки — Соломонии Сабуровой. Она подарила мне этот крест, когда я решил в Крым устремиться, в надежде, что он поможет мне опознать тебя. По возвращении на Русь ты дважды видел свою мать: впервые когда по пути в Заволжский скит побывали мы в Суздале, тогда она тебе монетку подарила, а во второй раз после смерти Ольки благословила идти в Москву. Помнишь её?

— Хорошо помню, отец Андриан.

— А теперь попрощаемся, Кудеяр, силы мои на исходе. Прости же меня, что таил от тебя имена твоих родителей.

— Бог простит. И ты меня прости.

Отец Андриан поднял руку, чтобы благословить Кудеяра, но она, обессиленная, упала ему на грудь. Кудеяр смежил его глаза.

«Мой отец — великий князь всея Руси Василий Иванович, а мать — Соломония Сабурова? Трудно поверить в это!»

До мельчайших подробностей вспомнилась монахиня с тёмными живыми глазами, в ушах зазвучал её приятный голос: «Как тебя зовут, мальчик?… О, да у тебя татарское имя… Куда же ты путь правишь?… Да поможет тебе Бог!»

Слёзы подступили к глазам Кудеяра. Ему припомнилась другая встреча с матерью, когда она благословила его идти в Москву. «Сколько тебе лет, Кудеяр?… И моему сыну Георгию об эту пору было бы столько же…» Так он, Кудеяр, и есть тот самый Георгий, верно всё сказывал отец Андриан!

Кто-то подошёл к нему, положил руку на плечо.

— Приведи моего коня, Олекса.

— Куда ты собрался?

— В Суздаль.

— Можно я с тобой поеду?

— Отправляйся в становище, Олекса, передай поклон Катеринке, скажи ей: скоро вернусь.

Понятлив старый дружок, не стал ни о чём спрашивать, ушёл за конём. Тихо вокруг. По-осеннему пахнет дымом, прохладой, ненастьем. На берегу Казанки в бобровой шубе, крытой кизылбашским шёлком, сидит Филя, громко распевает свою новую песню.

Стал царь молодца допрашивати:
«Ты скажи мне, удалый молодец,
С кем воровал, с кем разбой держал,
Ой и кто твои товарищи?»
«Я скажу тебе, православный царь,
С кем я воровал, с кем разбой держал,
Ой и кто мои товарищи:
Как и первый-то товарищ
Да и темна ночь,
А другой ли мой товарищ
Да и ворон конь,
Как и третий мой товарищ —
Да и вострый нож».

ГЛАВА 27

По завершении дел в Казани 11 октября 1552 года царь отправился в обратный путь. Конное войско, возглавляемое прославившимся в казанском деле воеводой Михаилом Ивановичем Воротынским, пошло берегом Волги на Васильсурск, а сам государь поплыл из Казани до Нижнего Новгорода на судах.

Толпы нижегородцев приветствовали царя-победителя. На берегу его ждали посланные с поздравлением от царицы, брата Юрия Васильевича и митрополита Макария.

От Нижнего Новгорода Иван Васильевич направился сухим путём на Владимир. Здесь новая встреча, радостное ликование людей. Во Владимире царь сделал небольшую остановку.

В палату государя вошёл улыбающийся Алексей Адашев. Иван Васильевич был поражён, увидев улыбку на его лице.

— Что это ты рассиялся, Алексей?

— Добрую весть привёз тебе из Москвы Василий Юрьевич Траханиот.

— Ну так зови его.

В палату вошёл смуглолицый, кучерявый, черноволосый боярин, низко склонился перед государем. Траханиоты появились при русском великокняжеском дворе ещё в бытность Ивана Васильевича-деда нынешнего правителя вместе с его велеречивой пышнотелой супругой Софьей Фоминичной Палеолог. В 1472 году с нею приехали на Русь два брата — Юрий и Дмитрий Траханиоты. Юрий Мануйлович, прозванный впоследствии Старым, неоднократно ездил к императору Максимилиану, участвовал в приёме имперских послов. Его брат был боярином Софьи Фоминичны. Он явился в Москву с малолетним сыном Юрием, которого ради отличия от Юрия Мануйловича прозвали Малым. «Мал, да удал, — говорят на Руси про удачливых людей, — мал золотник, да дорог». Юрий Дмитриевич достиг очень больших высот при русском великокняжеском дворе. Ещё при жизни великого князя Ивана Васильевича в конце 1503 года он стал печатником и в этом чине в день Родиона-ледолома 1506 года присутствовал на свадьбе сестры великокняжеской жены Соломонии Сабуровой Марьи с Василием Семёновичем Стародубским. За год до этого он отсоветовал молодому Василию Ивановичу жениться на иноземке, лелея тайную надежду, что тот остановит свой взор на черноглазой красавице — его собственной дочери. Василий Иванович предпочёл, однако, дочь малоизвестного на Москве человека Юрия Сабурова. Особенно недовольна выбором молодого великого князя была жена Юрия Траханиота.

Между тем Юрий Малый пользовался полным доверием Василия Ивановича: длительное время был казначеем, а затем стал видным дипломатом, вёл переговоры с Империей, Турцией и Орденом. Великий князь поручал ему расследовать многие щекотливые дела — по обвинению Василия Ивановича Шемячича в измене, о побеге из Москвы из-под стражи рязанского князя Ивана Ивановича… Неудивительно, что посол императора Максимилиана Сигизмунд Герберштейн называл Юрия Малого мужем выдающейся учёности и многосторонней опытности.

Но, как говорят, и на старуху бывает проруха. Юрий Траханиот, будучи греком, поддерживал связи с людьми греческого происхождения — Максимом Греком, лекарем Марком Греком. Его знакомые сходились во мнении, что русские богослужебные книги неверны, испорчены толмачами, за что оба и подверглись гонениям. Турецкий посол Скиндер обратился к Юрию Малому с просьбой ходатайствовать перед великим князем, чтобы тот отпустил в Турцию лекаря Марко. Траханиот, пользовавшийся полным доверием государя, исполнил просьбу Скиндера, однако результатом этого явилось немедленное отстранение его от всех дел. Возможно, великий князь в конце концов помиловал бы своего бывшего любимца, однако жена Юрия Малого поставила крест на этих надеждах. Желая чисто по-женски навредить Василию Ивановичу, пренебрёгшему её дочерью ради Соломонии, глупая баба по возвращении с богомолья из Суздаля вместе с женой постельничего Якова Мансурова повсюду трезвонила о том, что в заточении в день Зелёного Егория Соломония родила сына. За эти слова Василий Иванович приказал проучить её кнутом, после чего Юрию Малому нечего было и думать о снятии опалы. Траханиоты слишком много знали о тайнах великокняжеского дома, чтобы им дозволено было войти в силу.

Василий Иванович, однако, скончался, оплошка Юрьевой жены постепенно забылась или вспоминалась как курьёзный случай, поэтому сын Юрия Малого Василий постепенно выдвинулся своим усердием и в 1547 году стал боярином при царице Анастасии, как дед его — при Софье Фоминичне Палеолог.

— Сердечно рад поздравить тебя пресветлый государь Иван Васильевич, с величайшей победой над нехристями бусурманскими. Подвиг твой сравним с деяниями Константина Великого, Владимира Святого, Александра Невского, Дмитрия Донского. Но если Дмитрий Донской только отразил нашествие царя Мамая, ты — покорил царство Казанское, а это значительно более великое дело. Да воссияет имя твоё в веках!

— Благодарствую на добром слове, Василий Юрьевич, с чем пожаловал?

— Привёз я тебе добрую весть, государь: прекраснолицая Анастасия Романовна даровала тебе долгожданного наследника. Царица велела узнать, каким именем ты хотел бы назвать сына?

— Пусть наречёт Дмитрием в честь великого прадеда нашего.

«Славная моя юница! — с нежностью подумал царь. — Как хочется мне быть рядом с тобой сейчас, когда радость победы так велика, а сердце моё преисполнено благодарности к тебе!»

Щедро наградив Василия Траханиота, царь сел в кресло, задумался. Победа над Казанью развязала ему руки-теперь он может заняться тем, что давно уже манило его — борьбой за выход к морю. К Понту Эвксинскому[389] пока не подступиться — крепко берегут его крымские татары вместе с турками, да и необжитое Поле, наводнённое кочевниками, преграда немалая. Потому все помыслы его о море Варяжском[390]. От Пскова и Новгорода до него рукой подать, к тому же и города там наши исконно русские есть: ещё во времена новгородской вольницы построены Ладога, Копорье, Ям, Орешек, а пятая крепость — Иван-город поставлена напротив Нарвы его дедом Иваном Васильевичем.

Государь так задумался, что не слышал, как вошёл Алексей Адашев. Увидев его перед собой, царь вздрогнул.

— Чего тебе, Алёшка?

— Пришёл ко дворцу некий старец из Ростова, настойчиво просит допустить его к тебе для тайной беседы.

Неожиданное появление Адашева напугало царя, радостное настроение покинуло его, в душе пробудилась подозрительность.

— Знаю я этих старцев! Вечно поучать лезут. А этот, поди, из заволжских нестяжателей. Не люб был им отец мой, да и на меня они зло затаили…

— Может, велеть прогнать старца? Пусть идёт своей дорогой.

Царь, однако, был любопытен, любопытство пересилило недоброжелательство.

— Пусть войдёт, послушаем, что у него за тайна такая.

В палате появился ветхий старец с совершенно белой, местами чуть желтоватой бородой и такого же цвета усами.

— Что привело тебя ко мне, странник?

— Пришёл я к тебе из Ростова Великого поведать тайну, кою я узнал от недавно почившего боярина Михаила Васильевича Тучкова. Был я в его родовом поместье в селе Дебала в самый последний день его жизни, тут и открылся мне боярин, просил разыскать тебя и поведать сказанное им.

Иван Васильевич насторожился. Боярин Тучков был неприятен ему по ряду причин. Не он ли пихал ногами казну его матери, перетаскивая её в общегосудареву казну? Не он ли говорил дьяку Елизару Цыплятеву мерзкие слова про его мать, великую княгиню Елену Васильевну? За всё это подвергся он опале, был сослан в село Дебала, где и умер. Чует сердце царя, что боярин Тучков перед смертью припас для него ещё одну пакость — по глазам странника это видно.

— Говори, старец, что же поведал тебе боярин Тучков.

— Сказывал мне Михаил Васильевич, будто у первой жены твоего отца великого князя Василия Ивановича Соломонии Сабуровой, сосланной в Покровскую обитель из-за неплодия, вскоре после пострижения родился малец, названный Георгием. Того Георгия могли убить родичи новой жены государя Елены Васильевны Глинской. Чтобы спасти малютку, Соломония отдала его верным людям, жившим в Зарайске, однако во время татарского нашествия Георгий вместе со своей приёмной матерью угодил в полон. Но нашёлся добрый молодец, который отыскал сына Соломонии в татарщине, вернул его в Русскую землю. В Крыму нарекли Георгия Кудеяром…

Царь вздрогнул, услышав это имя. Только что под Казанью он беседовал с разбойником Кудеяром. Не он ли? Вряд ли это так, мало ли среди татар Кудеяров!

— Где же теперь скрывается сын Соломонии?

— Поселился Кудеяр вместе с разыскавшим его человеком в заволжском ските. Там он достиг шестнадцатилетнего возраста, после чего направился в Москву, где был схвачен людьми боярина Андрея Михайловича Шуйского и ни за что ни про что посажен в тюрьму. После казни боярина Андрея Шуйского его выпустили из темницы, и он ушёл в нижегородские леса, где стал известным разбойником.

Царь резко поднялся со своего места, мысли замельтешили в его голове.

«Выходит, нижегородский разбойник — брат мой, да к тому же ещё старший, имеющий больше прав на царский престол, нежели я! Надо было схватить его, заковать в кандалы, бросить в темницу. А ещё лучше — казнить лютой казнью! Благо тать он!»

— Знает ли разбойник, что он сын Соломонии?

— Не ведаю, государь.

— Кто кроме тебя и покойного Михаилы Тучкова посвящён в эту тайну?

— Сын его ведал, но он умер, упав с лошади незадолго до твоей свадьбы. Да в Заволжье знает о том человек, отыскавший Кудеяра в Крыму.

— Не говорил ли покойный боярин, кто помогал возвращению Кудеяра на Русь? Не он ли сам замешан в этом деле?

— Не ведаю того, государь.

— Как звать человека, разыскавшего в Крыму дитё Соломонии?

— Не ведаю того.

— Что ты всё бубнишь: не ведаю, не ведаю… Будешь молчать, велю кату пытать жестокой пыткой, казню как собаку!

Старец перекрестился.

— Воля твоя, государь, казнить или миловать, а я что знал, то и поведал тебе.

— Лжёшь, странник! Многое ты знаешь, да помалкиваешь. Говорил ли ты с кем-нибудь об этом деле? — Иван Васильевич впился глазами в лицо старика.

— Никому не доверил я той тайны, даже словечком не обмолвился ни с кем, провалиться мне в геену огненную, коли соврал.

Чем больше царь размышлял об услышанном, тем темнее становилось у него на душе, его не радовали уже ни победа над татарами, ни рождение сына.

В детские годы бояре похитили у него власть, правили будто бы от его имени, а на самом деле по своему умыслу, нередко вопреки его воле. Будучи от природы умным и впечатлительным, ребёнок хорошо понимал, что его обманывают, и глубоко переживал это. Сколько душевных сил потребовала от него борьба против правителей-бояр за утверждение своих прав на власть! Сколько слёз пролил он, сколько бессонных ночей провёл, обдумывая до мельчайших подробностей свои намерения: венчание на царство, женитьбу на Анастасии, составление нового Судебника, земский собор, искоренение местничества, походы на Казань… Казалось ему, будто он достиг желаемого. Ныне никто из бояр не покушается на его власть. Был он доволен и тем, что не только вельможи, но и простой народ почитает его. Покаявшись перед выборными людьми на Лобном месте, взвалив вину за чинимые неправды прежнего правления на бояр, он очистил, оправдал себя. Достигнуто главное — никто в Русском государстве не сомневается в его праве обладать властью. Так думал он совсем недавно, ещё сегодня утром. С приходом старца уверенность, воздвигнутая им с таким трудом, рухнула. Выходит, есть на земле человек, который имеет больше прав называться царём, чем он, Иван. И этот человек в любой день может предъявить свои права.

Ивана испугала не борьба с этим человеком за власть, а то, что бояре и чёрный люд, узнав о существовании его старшего брата, усомнятся в его праве быть царём. Воспитанный без отца и матери, всегда сомневающийся в своих силах, он и сейчас утратил уверенность в себе.

— Скажи, старец, с какой целью подослал тебя ко мне Михаиле Тучков?

— Видать, хотелось боярину предостеречь тебя, государь.

— Лжёшь, старец! Не для того поведал тебе свою выдумку строптивец. Мерзкая у него душонка! Захотел отомстить мне за понесённую от меня опалу. И ты, ты принёс мне этот яд, эту отраву, взращённую в его подлой голове!

Старик испуганно смотрел в полыхавшие гневом глаза царя.

— И в мыслях не было у меня причинить тебе, государь, вред. Предостеречь хотел…

— Могу ли я отпустить тебя, старец? Нет, не могу!

— Воля твоя, государь. Смерть не страшит меня, потому как заждался я её.

Царь схватил хилого старца за горло, с силой нажал на кадык. Странник захрипел, лицо его вспухло, глаза выпучились. Когда тело обмякло, Иван разжал руки, брезгливо обтёр их о штаны.

— Эй, Алексей!

Адашев вошёл и, увидев безжизненно лежавшего на полу старца, перекрестился. Лицо его стало белее снега.

— В Клязьму его, в омут… Сегодня же отправь верных людей в Заволжье, пусть проведают по скитам, кто из Крыма пришёл с десятилетним отроком по имени Кудеяр. Того человека немедля доставить в Москву. Да вели выезжать в Суздаль.

Алексей ничего не спросил, но в душе удивился: получив известие о рождении сына, царь указал ехать в Москву кратчайшим путём — через Рогожскую слободу. И вдруг-новый приказ: возвращаться домой через Суздаль, Юрьев-Польский, Троицкую обитель, село Тайнинское.


По прибытии в Суздаль царь пожелал тотчас же побывать в Покровском монастыре. Никому не велел сопровождать себя, лишь игуменье дозволил быть рядом.

Глухо отдавались в пустынном храме тяжёлые шаги царя. Следом семенила игуменья, напуганная мрачным видом гостя.

— Слышал я, — прервал затянувшееся молчание Иван Васильевич, — будто в этом монастыре жила первая жена моего отца Соломония.

— Правду, государь, тебе молвили. Отец твой, великий князь всея Руси Василий Иванович сослал сюда свою жену Соломонию из-за отсутствия наследника. В иночестве приняла она новое имя — Софья. Десять лет назад прибрал её Господь.

— Говорят, будто бы по прибытии в монастырь дитё у неё народилось.

— И то правда, государь. В ту пору здесь матушка Ульянея игуменьей была, царство ей небесное, а я при ней — белицей, Аннушкой меня тогда кликали… — игуменья грустно улыбнулась своим воспоминаниям.

— Не вымысел ли это злых людишек?

— Своими ушами слышала я, государь, как дитё то кричало, появившись на свет. Георгием его нарекли.

— Куда же подевался Георгий?

— Не повезло малютке, вскоре после рождения скончался он по болести. Отпевали его здесь, в этом соборе. Софья-то по нём так убивалась, лица на горемычной не было! А гробик такой махонький, и в нём дитя крошечное… — Игуменья попыталась припомнить внешность умершего, но не смогла. — Личико у него кругленькое, курносенькое… После отпевания его вон туда, в эту могилку положили.

Матушка Агния указала на каменную плиту, выступающую из пола. Царь наклонился, ласково погладил рукой холодный камень.

«Вот она — правда! Лгал боярин Тучков вместе со своим подлым старцем, злобно клеветал, норовя поколебать спокойствие в моей душе. Был у Соломонии сын да умер, под этой плитой лежит его прах!»

— Жалую вашей обители икону Божьей Матери, а пока ступай, игуменья, я ещё побуду тут немного.

Мать Агния, низко поклонившись, ушла.

«Как тихо в этом храме… Сказка про Кудеяра — ядовитая выдумка выжившего из ума боярина. Кудеяр, может, и есть, но он вовсе не сын Соломонии и моего отца Василия Ивановича, настоящий сын покоится вот под этой плитой!»

В это время в дальнем углу храма возникло какое-то, движение.

«Почему я пошёл в храм один? Всяко может быть…»

Вот кто-то показался из-за столпа, направился к нему. Царю стало вдруг знобко-перед ним стоял Кудеяр.

«Что привело его сюда? Может, он приходил поклониться праху своей матери Соломонии?»

Неожиданная догадка вновь разрушила утвердившиеся было в душе равновесие, уверенность в себе; сознание стало зыбиться, погружаться в беспросветную темноту.

«Надо немедленно позвать стражу, пусть схватят и казнят этого татя! Нет, он наверняка с оружием, пока прибежит стража, успеет прикончить меня».

Кудеяр также заметил царя, низко поклонился ему.

— Что привело тебя сюда, Кудеяр?

«Господи, да о чём же я спрашиваю его? Разве он скажет мне правду?»

— Приходил, государь, помолиться святым чудотворцам суздальским, говорят, они нам, вольным людям, покровительствуют.

«Знает или не знает он о своём высоком происхождении? Надобно прельстить его службой в Москве, а там прикончить».

— Приглянулся ты мне, Кудеяр, люблю я красивых да удалых, приближаю к себе, жалую великим жалованьем, не взирая на происхождение. Иных, вроде Алёшки Адашева, от гноища, грязи призвал к себе, а ныне вон как высоко вознёс! И тебя так же пожалую, коли захочешь оставить дружков своих да промысел окаянный.

Кудеяр, казалось, задумался над его словами. Нет, никогда не согласится он стать слугой своего младшего брата. Веры ему нет: говорит ласково, а в глазах злые огоньки мерцают. Сколько людей загублено им и сколько ещё будет растерзано!

— Нет, государь, дозволь мне вернуться в лес, где меня ждёт жена горячо любимая. Да и не пристало татю жить в царском дворце. К тому же и не тянет меня в стольный град, где злоба зловонная кипит, губя души людские. В лесу совсем не то. — И не давая царю времени для ответа, перевёл разговор на другое, — Встретил я как-то в дороге человека, который по чертам руки предрекает грядущее. Познал я его ремесло. Позволь, государь, глянуть на твою длань, скажу, что тебя ожидает.

Царь нерешительно разжал свою большую руку.

— Черта жизни твоей длинна, но в скором времени тебя ожидает тяжкая болезнь… и кровь… много крови!

Кудеяр прикрыл глаза рукой и быстрым шагом вышел из храма.

«Кровь? Где он увидел кровь? Лжец ты, как и Михайло Тучков… — Обессиленный царь присел на плиту. — Нет, ты не брат мне, Кудеяр! Прах моего брата Георгия покоится вот под этой плитой…»

И вновь в душе тревога, сомнения.

«Андрей Курбский — внук боярина Тучкова… Может, и он знает обо всём этом? Замечаю в последнее время гордыню в нём. С чего бы это?… Надобно изничтожить всех татей! Тотчас же велю Алексею Адашеву обмыслить уложение о разбойном деле».

Двадцатидвухлетнего властелина всея Руси ожидала дорога на Юрьев-Польский. Там стоит дивный Георгиевский собор, сложенный из белого резного камня. Уж три столетия смотрится он в тихие воды речки Колокши, поросшей одолень-травой.

«Помолюсь я в том храме за упокой души брата моего — Георгия, а потом — в Троицкую обитель».

В Троице-Сергиевом монастыре торжественно встретил царя бывший некогда митрополитом Иоасаф, старый, немощный. Помнится, сторонники Шуйских ворвались в его опочивальню, преследуя старца, тщетно пытавшегося найти защиту у одиннадцатилетнего отрока.

«Надобно будет попросить прощения у Иоасафа за то, что не смог тогда защитить, его от бесчестия со стороны всевластных бояр. Мал был…»

Толпы монахов будут приветствовать его в Троице с хоругвями, с пением.

В селе Тайнинском ожидает его болезный брат Юрий. А там и Москва наконец. У Сретенского монастыря будет встречен Иван Васильевич митрополитом Макарием, громкими криками москвичей:

— Многая лета царю благочестивому, победителю варваров, прибавителю христианскому!

Возле Сретенского монастыря сбросит он наконец свои воинские доспехи и нарядится в одежду царскую — на голову наденет шапку Мономахову, на плечи — бармы, на грудь — крест чудотворца Петра. А там и Анастасия с царевичем Дмитрием…

Всё это ведомо царю. Мысль же его тщится обогнать время, заглянуть в будущее. Ну а дальше-то что? Ничего не видит Иван Васильевич, всё скрывает розовый туман, кровавая пелена. Быть впереди душевному смятению, тяжким преступлениям. Чего ради?

Царь вновь и вновь ощупывает каменную плиту, на которой сидит.

«Под этим камнем покоится прах моего брата…»

Не раз приедет Иван Васильевич сюда, в Суздаль, чтобы прикоснуться рукой к этой прохладной плите, обрести душевное равновесие и покой.

Только что там, под этой плитой? Прах ли?

ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ЦАРСТВОВАНИЯ ИОАННА IV ГРОЗНОГО

1530 год.

25 августа — у великого князя Василия Иоанновича и второй его жены Елены Васильевны Глинской родился сын Иоанн.


1533 год.

4 декабря — скончался великий князь Московский и всея Руси Василий III Иоаннович. Великим князем провозглашён его трёхлетний сын Иоанн, а правительницей, по завещанию, вдова, великая княгиня Елена Васильевна.


В 1533 году родился второй сын Василия III — Юрий.


1534 год.

В 1534 году польский король Сигизмунд I потребовал возвращения всех завоеваний, сделанных Василием III. Киевский воевода Немиров вступил в северские земли, но потерпел сокрушительное поражение у Стародуба. Московские войска, вступив в Литовскую землю, опустошили местности вокруг Полоцка, Витебска и Брацлавля.


1535 год.

В 1535 году московские войска под началом князей Овчины-Телепнёва-Оболенского и Василия Шуйского выжгли окрестности Кричева, Радомля, Мстиславля и Могилёва; воевода Бутурлин построил на литовской земле крепость Себеж.


1536 год.

В 1536 году литовские войска взяли Гомель, Стародуб и Почеп, но потерпели крупное поражение при Себежской крепости от воевод князей Засекина и Тушина. После этой победы московские войска начали наступательную войну: выжгли посады Любеча и Витебска, восстановили города Стародуб и Почеп, заложили на литовской земле города Велиж и Заволочье.


1537 год.

В 1537 году заключено пятилетнее перемирие с Литвой, которое в 1542 году было продлено; за Москвой остались Себеж и Заволочье.


1538 год.

3 апреля — кончина великой княгини Елены Васильевны Глинской.

1539 год

2 февраля — митрополит Даниил низведён с митрополичьей кафедры и сослан В Иосифо-Волоколамский монастырь, 6 февраля — митрополитом Московским и всея Руси избран троицкий нгумен Иоасаф (Скрипицын).


1541 год.

30 июля — войска под командованием воеводы Дмитрия Бельского на Оке отразили набег крымско-турецкого войска хана Саип-Гирея (Сагиб-Гирея).


1542 год.

3 января — заговор партии Шуйских, Иван Фёдорович Бельский схвачен и отправлен в ссылку. Митрополит Иоасаф сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, 19 марта — возведение Макария в сан митрополита.


1543 год.

29 декабря — Иван Грозный казнил князя Андрея Шуйского. Конец правления Шуйских.


1547 год.

16 января — венчание на царство великого князя Иоанна IV Васильевича.

2 февраля — обряд венчания Иоанна IV и Анастасии Романовны.

12 и 20 апреля, 24 июня — сильные пожары в Москве.

24-26 июня — бунт в Москве, Убийство князя Юрия Глинского; конец правления Глинских.


1548 год.

1 апреля — кончина польского короля Сигизмунда I. Новым королём Польским и великим князем Литовским избран Сигизмунд II Август.


1549 год.

18 августа — родилась царевна Анна.


1550 год.

25 февраля — неудачное завершение Казанского похода 1550 г. Русские войска под командованием Дмитрия Фёдоровича Бельского вынуждены отступить от Казани.

Август — умерла царевна Анна.


1551 год.

Январь — начало работы церковного собора, созванного для решения вопросов, касавшихся церковного устроения и некоторых важных мирских дел.

17 марта — родилась царевна Мария (умерла в младенчестве).

11 мая — завершение работы церковного собора. Постановления собора вошли в книгу, разделённую на сто глав, откуда происходит её название — Стоглав, переносимое обычно и на наименование самого церковного собора 1550 года.


1552 год.

В 1552 году был предпринят новый поход на Казань. 2 октября — взятие Казани войсками царя Ивана Грозного. Присоединение Казанского ханства. 11 октября — родился царевич Димитрий.


1553 год.

Июнь- умер царевич Димитрий. Младенец упал в воду и захлебнулся во время паломничества в Кирилло-Белозерский монастырь, которое царская семья совершала после победного окончания Казанского похода.


1554 год.

28 марта — родился царевич Иоанн.

2 июля — взятие Астрахани русскими войскамн под начальством князя Пронского-Шемякина.

В 1554 году началась вызванная пограничными спорами война между Россией и Швецией, в течение которой шведы безуспешно осаждали Орешек, а русские — Выборг.


1555 год.

В 1555 году крымский хан Девлет-Гирей вторгся в южные пределы Руси, но вынужден был отступить, не дойдя до Тулы.


1556 год.

26 февраля — родилась царевна Евдокия.


1557 год.

11 мая — родился царевич Фёдор (будущий царь Фёдор Иоаннович; умер 7 января 1598 г.).

Сентябрь — магистр Ливонского ордена Вильгельм фон Фюрстенберг заключает военный союз против Москвы с королём Польским и великим князем Литовским Сигизмундом II Августом.

В 1557 году присоединено Астраханское ханство; заключён мир между Россией и Швецией.


1558 год.

Начало Ливонской войны. Заключение военного союза между польским королём и магистром Ливонского ордена ускорило начало военных действий в Ливонии.

11 мая — русские войска заняли Нарву (Ругодив).

Июнь — взятие Нейгауза (Новгородка) русскими войсками под командованием П. И. Шуйского и А. М. Курбского.

Июль — русским войскам сдан Дерпт (Юрьев, Тарту), Заняв восточные эстонские земли, русская армия вышла к Ревелю.

В 1558 году в двухлетнем возрасте умерла царевна Евдокия.


1559 год.

Во время военной кампании 1559 года русская армия, опустошая Курляндию, дошла до Риги. Угроза со стороны Крыма вынудила Ивана IV заключить шестимесячное перемирие с Ливонией.


1560 год.

7 августа — скончалась Анастасия Романовна — первая жена Ивана IV.

29 сентября — умер король Швеции Густав I Ваза. Королём Швеции становится его сын Эрик XIV.

В ходе Ливонской войны русскими войсками заняты крепости Мариенбург и Феллин, взят в плен магистр Ливонского ордена Вильгельм фон Фюрстенберг.


1561 год.

После неудач первых лет войны новый магистр Ливонского ордена Готгарс Кетлер подписал в Вильно трактат, по которому Лифляндия отошла к Польше, остров Эзель (Сааремаа) — к Дании, Эстляндия — под протекторат Швеции, а сам он, на правах польского вассала, получил Курляндию и Семигалию с титулом герцога. Ливонский орден прекратил своё существование.

В 1561 году царь Иван Грозный венчался с дочерью кабардинского князя Темрюка Андоровича Марией Темрюковной (Черкасской).


1563 год.

18 февраля — русскими войсками взят Полоцк, важнейший стратегический пункт на пути к столице Литовского княжества — Вильно.

31 декабря — кончина митрополита Макария.

В 1563 году у Ивана Грозного и царицы Марии родился сын Василий (умер в том же году).


1564 год.

Январь — русские войска разбиты под Оршей.

24 февраля — митрополитом избран бывший духовник царя и протопоп Благовещенского собора Афанасий.

5 апреля — Афанасий возведён на митрополичью кафедру.

30 апреля — князь Андрей Михайлович Курбский бежал в Литву.

3 декабря — Иван Грозный с семьёй и придворными боярами покидает Москву.

Вследствие неудач русской армии в 1564 году Ливонская война приняла затяжной характер.


1565 год.

3 января — Иван Грозный прислал из Александровской слободы митрополиту Афанасию грамоту, где перечислял злоупотребления и измены бояр и объявлял, что «оставил своё государство».

Февраль — вернувшись в Москву, царь объявил об учреждении опричнины. В опричнину были выделены часть земель, бояр, служилых и приказных людей, учреждений и казны. Не вошедшая в опричнину часть государства отныне именовалась земщиной.


1566 год.

16 мая — митрополит Афанасий добровольно удалился в Чудов монастырь. Иван Грозный предложил собору епископов избрать митрополитом казанского архиепископа Германа. Однако вскоре Герман был заменён соловецким игуменом Филиппом.

25 июля — поставление митрополита Филиппа (Колычева).

В 1566 году Земский собор отверг предложение польского короля Сигизмунда II Августа о перемирии и принял решение продолжать войну.


1568 год.

29 сентября — королём Швеции провозглашён Юхан III, родной брат отстранённого от власти короля Эрика XIV.

8 ноября — московский митрополит Филипп низложен и заточён в тверской Отрочь монастырь.

11 ноября — митрополитом Московским и всея Руси поставлен Троицкий архимандрит Кирилл.

23 декабря — созыв вального (большого) сейма в Люблине.


1569 год.

10 января — открытие сейма в Люблине.

1 июля — заключение Люблинской унии между Польшей и Литвой, образующих отныне единое государство (Речь Посполитую), во главе которого стоит король, избираемый и коронуемый на общем сейме. В то же время Литва вынуждена уступить в пользу Короны (Польши) Подляшье, Волынь и княжество Киевское. Инфлянты (Ливония) оставались в общем владении.

12 августа — закрытие Люблинского сейма.

1 сентября — кончина царицы Марии Темрюковны.

Сентябрь — Иван Грозный заключает с герцогом датским Магнусом (братом датского короля Фредерика II) договор о создании вассального Ливонского королевства. Заключение этого договора вызвало объединение Польши и Швеции в борьбе против Москвы.

Декабрь — подозревая новгородцев в измене, Иван IV с опричным войском выступил к Новгороду. Лежащие на пути города — Тверь, Торжок, Вышний Волочек — подверглись опустошению.

23 декабря — Малютой Скуратовым в Тверском монастыре убит низложенный митрополит Филипп.


1570 год.

6 января — разгром Новгорода опричниками Ивана Грозного. Разграбление города продолжалось пять недель. По разным сведениям, число погибших составило от 40 до 60 тысяч человек.

Июль — массовые казни в Москве. За короткое время казнены до 200 человек, подозреваемых в измене.

Август — начало осады Ревеля (Колывани, Таллина) войсками датского герцога Магнуса.


1571 год.

16 марта — завершение неудачной осады Ревеля.

Апрель — крымский хан Девлет-Гирей двинулся на Москву.

24 мая — Москва в последний раз разорена крымскими татарами. Неспособность опричного войска защитить Москву привела к казни видных военачальников: М. Т. Черкасского, В. И. Тёмкина-Ростовского, В. П. Яковлева и др.

28 октября — венчание Ивана Грозного с девятнадцатилетней Марфой Васильевной Собакиной, дочерью новгородского купца Василия Степановича Собакина.

13 ноября — третья жена Ивана Грозного — царица Марфа — скончалась, «не разрешив девства». В 1571 году царевич Иоанн женился на Евдокии Сабуровой (пострижена в монастырь в том же году), заключено трёхлетнее перемирие между Россией и Польшей.


1572 год.

8 февраля — кончина митрополита Кирилла.

Май — на митрополичью кафедру возведён полоцкий архимандрит Антоний.

7 июля — скончался король Польши Сигизмунд II Август. С его смертью прекратилась династия Ягеллонов; в Польше начался период «безкоролевья».

Декабрь — русские войска двинулись в Эстляндию и осадили город Пайду (Вейсенштейн, совр.: Пайде).

В 1572 году четвёртая жена Ивана Грозного, Анна Колтовская, заточена в монастырь. Пятая жена — Анна Васильчикова — заточена в монастырь в конце 70-х гг. Тогда же Иван IV взял в жёны некую Василису Мелентьевну, брак с которой, по-видимому, не был церковным и дальнейшая судьба её неизвестна.


1573 год.

1 января — взятие Пайды русскими войсками.

В 1573 году заключено двухлетнее перемирие между Россией и Швецией.


1574 год.

15 февраля — польским королём становится французский принц Генрих Валуа (будущий король Франции Генрих III).

18 июля — в связи с кончиной своего брата, французского короля Карла IX (ум. 30 мая 1574 г.), Генрих Валуа тайно покинул Польшу и направился во Францию, чтобы занять французский престол. После того как Генрих не вернулся к назначенному сроку, польский престол снова стал вакантным.

В 1574 году во главе земщины с титулом великого князя всея Руси поставлен касимовский царь Саип-Булат Бекбулатович (в крещении Симеон Бекбулатович), Через два года, в 1576 г., он был сведён с великокняжеского престола и, получив в удельное княжение Торжок и Тверь, выслан из Москвы.


1575 год.

12 января — польское дворянство на «элекционном» (избирательном) сейме провозглашает королём Стефана Батория. Летом 1575 года возобновились военные действия в Ливонии.


1576 год.

Апрель — коронация Стефана Батория в Кракове.


1577 год.

Январь — русскими войсками снова осаждён Ревель. Попытка взять город успеха не имела.

Летом 1577 года русские войска вторглись в польскую Лифляндию. Стефан Баторий двинул войска на защиту границ РечиПосполитой и возвратил Польше Динабург и Венден (Цесис).


1578 год.

В 1578 году между Россией и Польшей заключено трёхлетнее перемирие.

В сентябре того же года Россия и Дания заключили договор, по которому Лифляндия и Курляндия признавались русскими владениями. Хотя в Копенгагене договор ратифицирован не был, он вызвал сильное недовольство польского короля, который созвал сейм в Варшаве, где было принято решение начать войну с Москвой.


1579 год.

Май — русскими войсками взят Оберпален (совр.: Пылтсамаа). Попытка занять Венден окончилась неудачей. В течение лета 1579 года русские войска готовились к походу на Ревель, но в это время было получено известие о вступлении Стефана Батория в Русскую землю.

3 августа — Стефан Баторий овладел Полоцком. В кампании 1579 года польские войска опустошили Северскую землю до Стародуба и выжгли до 2000 селений в смоленских землях.

В 1579 году царевич Фёдор женился на Ирине Фёдоровне Годуновой (сестре Бориса Годунова); в том же году вторая жена царевича Иоанна Параскева (дочь М. Т. Петрова-Солового) пострижена в монахини.


1580 год.

Август — Стефан Баторий выступил в поход, завершившийся взятием Великих Лук, Озерища, Заволочья, Торопца и других населённых пунктов к югу от Пскова.

Октябрь — Иван Грозный венчается с Марией Фёдоровной Нагой, дочерью окольничего Фёдора Фёдоровича Нагого.

В 1580 году третьей женой царевича Иоанна стала Елена Ивановна Шереметева (дочь боярина Ивана Васильевича Шереметева Меньшого).


1581 год.

Февраль — после кончины митрополита Антония на митрополичью кафедру возведён хутынский архимандрит Дионисий.

26 августа — польский король Стефан Баторий осадил Псков. Начало 20-недельной обороны города («Псковское сидение» 1581/82 гг.).

1 сентября — казацкое войско Ермака Тимофеевича отправляется «воевать Сибирь».

Сентябрь — в Россию с посреднической миссией о заключении мира между Москвой и Речью Посполитой прибыл папский посланник Антонио Поссевино.

19 октября — в царской семье родился сын, названный в честь трагически погибшего первого сына Ивана Грозного Димитрием.

19 ноября — в Александровской слободе отцом убит царевич Иоанн.

В 1581 году в ходе Ливонской войны шведскими войсками заняты Нарва, Пайда, Ям, Копорье и Корела.


1582 год.

6 января — в пятнадцати верстах от Запольского Яма, в деревне Киверова Гора, заключён Ям-Запольский мирный договор между Россией и Польшей. Польше оставлены Инфлянты (Ливония) и Полоцк. Московскому государству возвращены Великие Луки и другие русские земли, занятые поляками.

17 января — в связи с перемирием прекратились военные действия у Пскова.

26 октября — атаман Ермак Тимофеевич вступил в Искер, столицу Сибирского ханства.


1583 год.

26 мая — Плюсское перемирие между Россией и Швецией. По этому договору, к Швеции отошли завоёванные ранее Ивангород, Ям и Копорье. Завершение Ливонской войны.

Май — в имении Миляновичи близ Ковеля скончался князь Андрей Михайлович Курбский.


1584 год.

18 марта-на 54-м году жизни скончался Иоанн IV Васильевич

(Грозный). Перед смертью он был пострижен в монахи и наречён Ионой,

Константин Сергеевич Бадигин Кольцо великого магистра

Герой Советского Союза, в прошлом прославленный полярный капитан, а ныне известный писатель Константин Сергеевич Бадигин эту увлекательную книгу писал в г. Калининграде. В то время в центре этого города высились руины средневекового замка. Бюргерские домики под черепичными кровлями, тесно прижавшись друг к другу, стояли вдоль узких улочек, вымощенных брусчатником, отполированным еще подковами рыцарей. На каждом шагу все здесь напоминало о недобром прошлом Тевтонского ордена, железом и кровью утвердившегося на благодатной земле древних пруссов и не раз совершавшего разбойничьи набеги на Литву и Россию. Возможно, что именно это и побудило К. Бадигина создать роман о далеком прошлом Орденского государства.

Придумать сюжет было не так уж трудно. Своим героем Бадигин избрал молодого русского моряка, преданного Родине, смелого и прямодушного Андрейшу. Нетрудно было познакомить Андрейшу с полурусской красавицей Людмилой и бросить героев в гущу событий, которыми так богата история тех мест. Но тут и ждали автора пугающие трудности. Историю не придумаешь. Пришлось разобраться в сложнейшей путанице событий пятисотлетней давности, «окунуться» в средневековье, «пожить» там, а вернувшись в современность, не упустить из памяти ни одной мелочи… А впереди еще ждал горячий спор с писателями прошлого, освещавшими эпоху с религиозных позиций… Но К. С. Бадигин привык преодолевать трудности. Вот всего один пример: во время трехлетнего дрейфа ледокола «Седов» в Приполярье он задумал не только сохранить корабль, а еще и обогатить науку об океане. Но оказалось, что никто не ждал этого. На судно не погрузили трос для глубоководных промеров. Тогда капитан со своей крошечной командой решил вручную сплести новый трос из распущенных судовых канатов. Самодельный трос часто обрывался. Но моряки победили: каждый раз начиная с нуля, они сумели заглянуть на дно полярного океана. Так и тут: изучив отечественный материал и убедившись, что этого недостаточно, писатель поехал в Берлин и в Гданск, перерыл архивы и библиотеки и только тогда по-настоящему принялся за роман.

В то время за плечами у К. С. Бадигина было уже кандидатское звание. Уже вышли в свет массовыми тиражами его исторические романы о людях, судьба которых до сих пор глубоко волнует молодого читателя и у нас и далеко за пределами нашей Родины. Уже промелькнули эти люди на киноэкранах. А он, заканчивая эту, уже задумывал новые книги, которым суждено было появиться годы спустя.

Андpей Некpасов

Константин Сергеевич Бадигин Кольцо великого магистра



Глава первая. ЯНТАРНЫЙ БОГ ОТКРЫВАЕТ ИСТИНУ

Мастер Бутрим сидел у верстака, держа в руках наполовину сделанную деревянную миску. На верстаке вперемешку со стружкой валялись малые и большие долота, ножи, топорики, и пол был густо усыпан опилками и кусочками дерева.

Напротив хозяина, сняв кожаный шлем и вытянув длинные ноги, развалился на скамейке солдат. Небольшая рыжая бородка украшала его лицо, изуродованное ударом палицы.

— Ты должен отдать за меня свою дочь, — упрямо стоял на своем солдат.

— У нее есть жених, — вздохнув, ответил литовец, — мореход из Новгорода.

— Жени-их, вот как! Значит, я напрасно шатался в твой дом? Настоящему саксонцу, верному католику, отказ, а какой-то там русский мореход…

— Они давно помолвлены. Вспомни, Людмила об этом сказала сразу. — Литовец с трудом заставлял себя отвечать непрошеному гостю.

Его волновало совсем другое: вчера гонец из Вильни принес страшную весть о смерти князя Кейстута. «Смерть князя повлечет за собой грозные события, — думал Бутрим. — Недаром священный дуб у каменного урочища сронил листву… А что с Кейстутовым сыном Витовтом, что с княгиней Бирутой, живы ли?» И еще он старался понять, зачем его, Бутрима, великий жрец призывал к себе… Все перепуталось у него в голове, а надоедливый жених все пристает и пристает со своими разговорами.

— Мало ли что говорит девица! — продолжал солдат. — Настоящий мужчина не обращает внимания на легкое женское слово… Если она и помолвлена, это ничего не значит. Прицелиться еще мало, надо выстрелить. Я верный католик и плюю на русскую веру.

— Это твое дело, — спокойно ответил литовец. Он поправил пряди серых, как у волка, волос, прилипшие к потному лбу, и, нагнувшись над верстаком, продолжал работу.

Мастер Бутрим чувствовал себя твердо. Он крестился в Вильне у русского попа и был назван Степаном. А жена его, Анфиса, — русская, из Великого Новгорода. В Альтштадте и Кнайпхофе он славился как отличный мастер и честный человек.

Каждый год его приглашали в Кенигсбергский замок на пробу пива вместе с остальными почетными гражданами. Сам главный эконом покупал у него деревянную посуду и был о нем превосходного мнения.

Казалось, разговор был закончен, но солдат все сидел. Он разглядывал пробор на голове литовца, седые волосы, покрывавшие его плечи, деревянный крест на груди. «Ты не хочешь со мной породниться, сволочь, — думал он, — а сам вырезаешь из янтаря поганских богов, торгуешь амулетами и знаешься с нечистым».

Солдат недавно разузнал, что литовец мастерит не только деревянные миски и ложки, и хотел этим воспользоваться.

— Вот что, Стефан, — сказал он после раздумья, — я, Генрих Хаммер из Саксонии, клянусь вывести тебя на чистую воду, если не отдашь Людмилу!

— Насильно отдавать девку не стану, — пробурчал литовец, — и чистой воды не боюсь. Не пугай зря. — Однако он насторожился.

— Не боишься? — наступая солдат. — А если я, честный католик, донесу на тебя в орденский замок? Думаешь, тебе там поверят? А потом… Ну-ка, взгляни сюда.

Солдат вынул из сумки что-то завернутое в грязную тряпку.

— Это литовский бог Перкун. Узнаешь? — с торжеством сказал он. — Я видел, как ты его вырезал. За это дерьмо в судилище с живого снимут шкуру. И ты еще продолжаешь смеяться?! Теперь выбирай: или отдашь за меня Людмилу, или я иду доносить.

— Подлец! — вскипел литовец. — Ты ходил в мой дом как гость, ел мой хлеб и подглядывал за мной?!

— Подожди, — солдат поднял руку, — не торопись. Десять моих товарищей, честных католиков, присягой подтвердят мои слова. Я посмотрю, как ты будешь брыкаться в петле. Подумай, прежде чем говорить «нет».

Он брызгал слюной, скривился, покраснел. Рыжая борода смешно поползла в сторону.

Бутрим брезгливо вытер лицо, медленно поднялся со стула и шагнул к солдату. С кожаного фартука на пол посыпались стружки. Огромные кулаки литовца сжались, на лбу и на шее набухли синие жилы. Он взял солдата одной рукой за воротник кафтана, другой — за пояс, приподнял, открыл ногой дверь и выбросил на улицу. Громыхнув мечом, солдат растянулся в пыли.

— Литовская свинья, вероотступник! — заорал он, поднявшись на ноги. — Твою девку и вонючий раб не возьмет в жены… Я рассчитаюсь с тобой? — Солдат погрозил кулаком. — Клянусь святыми четками, ты раскаешься…

Бутрим схватил со стола острый топор с длинной ручкой и кинулся на улицу. Он решил убить солдата: донос мог принести непоправимые беды. Но Генрих Хаммер был далеко. Смешно размахивая руками, он убегал со всех ног.

Возвращаясь, Бутрим столкнулся в дверях с младшим подмастерьем. Серсил с ножом в руках спешил на помощь.

«Что же делать? — думал Бутрим, стараясь успокоиться. — Проклятый солдат побежал доносить. Хорошо, что он не знает самого главного».

Литовец был не просто мастером, но и высоким языческим священником. В Самбии и Натангии ему подчинялись все остальные жрецы. Двадцать лет сидел он в городке Альтштадте, прислушивался и приглядывался ко всему, что делалось в замке и в окрестных землях, и доносил в Ромове великому жрецу.

«Тайный суд крестоносцев может найти предателя, — думал он, — за клочок земли, за призрачное равенство. Надо бежать, не теряя минуты. Великий жрец будто знал об опасности, призывая меня».

С топором в руках он вошел в дом и встретил испуганные взгляды жены и дочери.

И мать, и Людмила были похожи друг на друга. Обе высокие, статные, красивые. Русская обильная осень и нежная весна. Золотые волосы Людмилы заплетены в тяжелую косу. От взгляда ее приветливых голубых глаз делалось тепло на душе.

Женщины слышали разговор с орденским солдатом.

— Я люблю Андрейшу и никогда не пойду за другого. Пусть лучше смерть! — твердо сказала Людмила.

— Надо бежать, Бутрим, — бросилась к мужу Анфиса, словно прочитав его мысли. — Генрих Хаммер гадкий человек, он донесет на тебя.

Она посмотрела вокруг. Двадцать лет счастливо прожили они в этих стенах. Здесь все было дорого, каждая вещь напоминала о чем-то хорошем, незабываемом. Она думала, что и умрет спокойно на своей постели… Анфиса знала, что муж потихоньку вырезает идолов, но не думала, что это так опасно. Сегодня она ясно представила все, что может произойти, и ни минуты не колебалась — надо бежать.

— Собирайтесь, — сказал Бутрим, бросив топор на верстак. — Берите только самое необходимое… Пойдем со мной, Серсил, — обернулся он к подмастерью. — Надо купить лошадей.

Вместе они вышли из дома.

— Как найдет нас Андрейша? — прошептала Людмила, посмотрев на мать. — Он обещал быть в эти дни. — В голосе девушки слышались слезы.

— Не беспокойся, — ответила Анфиса, — он тебя любит, а если любит — найдет… Давай собираться, время не ждет. Принеси дорожные мешки с чердака.

И она заметалась по дому, хватая то одно, то другое.

Вскоре мужчины вернулись с четырьмя оседланными лошадьми.

Приторочив к седлам скудные пожитки, Бутрим и Серсил помогли сесть на коней женщинам, вскочили сами и поскакали по узким улочкам города.

У рыночной площади Бутрим приказал спутникам ехать дальше, а сам свернул налево, по Кошачьему ручью. Он подъехал к старой каменной мельнице с высокой крышей из посеревшего тростника. Вода ревела и бурлила под огромным деревянным колесом.

Вниз и вверх по шумливой речушке стояло еще несколько мельниц. Возле них ютились домики сукновалов и портных. А дальше шел лес.

Не слезая с лошади, Бутрим три раза стукнул древком копья в маленькое окошечко, прикрытое дубовым ставнем, и негромко позвал:

— Замегита! Эй, Замегита!

Окно открылось, в него выглянула морщинистая старуха. Увидев всадника, она махнула рукой. Заскрипев, отворилась окованная железом дубовая дверь, и старуха, закутанная во все черное, вышла на улицу.

— Подойти ко мне, — повелительно сказал Бутрим.

Замегита приблизилась. Ухватившись скрюченными пальцами за стремя, она подняла мутные глаза. Пригнувшись, Бутрим прошептал ей несколько слов.

— Вот мой знак, передай его юноше, — закончил он, вынув из седельной сумы небольшую деревяшку с двумя закорючками, выкрашенную в зеленую краску.

— Сделаю, как ты велишь, — прошамкала старуха.

— Он должен быть скоро, может быть завтра, — повторил Бутрим. — Не забудь, его зовут Андрейша… А еще скажи подмастерью Ромонсу — он пошел на торг, — пусть бережется…

Кивнув старухе на прощание, литовец круто развернул коня и поскакал вдогонку своим спутникам.

Погода портилась. Из облаков, закрывших все небо, накрапывал мелкий, холодный дождь. Под ногами лошадей хлюпала грязь. Беглецы завернулись поплотнее в плащи и накинули капюшоны.

Миновав харчевню и постоялый двор «Лошадиная голова», они остановились у небольшой закопченной кузницы. Из дверей вышел бородатый кузнец в кожаном фартуке. Увидев перед собой жреца, тайный поклонник грозного бога Перкуна низко поклонился.

— Посмотри подковы наших коней, Ручен, нам предстоит дальняя дорога, — сказал литовец.

Осмотрев лошадей, кузнец перековал переднюю ногу Серого, конька Людмилы.

— Если про нас спросят, говори — не видел, — прощаясь, сказал Бутрим.

— Скажу, как приказываешь, — ответил Ручен.

И снова помчались всадники. Разбрызгивая грязь, низкорослые литовские лошадки быстро уносили беглецов на восток.

Дорога шла густым лесом. По сторонам высились огромные дубы и липы. Между ними проглядывали сосны. Изредка радовала глаз белоствольная березка. Кустарники по обочинам дороги обвивал буйно разросшийся хмель; его зеленые ручейки доверчиво выползали на дорогу, их топтали конские копыта и давили тележные колеса.

Дождь продолжал высеиваться из низкого, тяжелого неба. Тонкие прохладные струйки смывали с деревьев густую дорожную пыль, и листва зеленела еще ярче.

Твердо сидя в седле, Бутрим думал, что теперь должна измениться вся его жизнь. Он думал еще, что на время оставит жену и дочь у двоюродного брата, по имени Лаво, старейшины лесного селения.

* * *
А Генрих Хаммер подбежал к орденскому замку. У крепостных ворот многоликая толпа преградила ему дорогу. Он стал расталкивать людей кулаками, но продвинуться вперед ему не удалось.

«Нищие, — догадался солдат. — Сегодня четверг, мясной день, и они надеются вкусно пообедать».

Люди горланили во все голоса, плакали, ругались.

В толпе были горбатые, безногие и безрукие, иные продвигались ползком, других поддерживали товарищи. Каждый держал в руках деревянную или глиняную миску. Были женщины, старики и дети. Они напирали на солдата и жарко дышали ему в лицо. Помня про оспу, недавно косившую в здешних местах всех без разбора, Хаммер всякий раз с отвращением отворачивался.

Начался холодный дождь. Он мочил вшивые, растрепанные волосы, стекая грязными струйками по хмурым лицам. Матери спешили укрыть от дождя младенцев, прижимали их к высохшей груди, укутывали в грязные тряпки.

Наконец заскрежетали блоки подъемного моста, толпа загудела и сплотилась еще больше. Заплакали дети.

В крепостном дворе ударил колокол. Послышалось нестройное пение. Толпа раздвинулась. Генрих Хаммер увидел двух прислужников, несущих на шесте, продетом в проушины, большой деревянный ушат. Прислужники нараспев читали псалмы. За первой парой шли еще двое с таким же ушатом.

В ушатах хлюпала и пузырилась густая похлебка из объедков с рыцарского стола. Сойдя с моста, слуги остановились и поставили свою ношу на землю. Подошел брат священник с распятием в поднятых руках. Стараясь не замечать жадных взглядов, он торопливо стал читать благодарственную молитву. Окончив чтение, священник благословил то, что было в ушатах, и мгновенно исчез.

Нищие бросились к похлебке, выхватывая обглоданные кости, черпали мисками и чашками густую жижу. Они лезли в ушаты грязными руками, рычали и чавкали.

С трудом пробившись через толпу, Генрих Хаммер вошел в крепостные ворота. Пересек двор и спустился в подземелье, где вершил тайными делами ордена брат священник Отто Плауэн.

Пробыв в подземелье не более десяти минут, солдат снова очутился на крепостном дворе.

Вскоре возле дома мастера Бутрима застучали конские копыта. Солдаты спешились у самого крыльца. Один остался у лошадей, двое зашли в огород — на случай, если бы литовец затеял побег. Появились встревоженные соседи.

Слезая с лошади, Генрих Хаммер увидел под ногами свежий лошадиный навоз и в дом вошел, обуреваемый недобрым предчувствием.

Мастерская была пуста. Стружки и обрезки дерева по-прежнему валялись на полу. На скамейке лежал смятый фартук мастера.

— Стефан! — позвал Хаммер.

Никто не отозвался.

— Людмила! — крикнул он еще раз.

Опять тишина.

Большой, жирный кот вышел из кухни и стал тереться о ноги солдата.

Генрих Хаммер отшвырнул кота и бросился в комнату, смежную с мастерской, где обычно принимали гостей. Он посмотрел на тяжелый деревянный потолок с дубовыми брусьями, на стол, покрытый чистой льняной скатертью. Несколько стульев с высокими спинками стояли по стенам. По узкой деревянной лестнице солдат взбежал наверх, в спальню родителей Людмилы. Видно, что здесь поспешно собирались: сундук был открыт, какие-то тряпки валялись на полу. Постель в беспорядке. Пусто.

Он поднялся еще на одну лестницу. На самом верху, под крышей, — маленькая комнатушка Людмилы. И здесь пустота.

Громыхая тяжелыми сапогами, Генрих Хаммер скатился вниз и стал шарить в кухне. Здесь вкусно пахло. Под темными потолочными балками висели на крюках окорока и колбасы со связками лука и чеснока.

Он заглянул в маленькую кладовку, где хранились соль, мука и крупа. Отодвинул заслонку русской печи, словно там могло спрятаться семейство Бутрима…

Убедившись, что никого в доме нет, солдат взвыл от ярости.

— Собаки! — вопил он, потрясая кулаками. — Обманули!

Выхватив тяжелый меч, он стал рубить по чему попало. Досталось колбасам и окорокам. В слепой ярости он вышиб у печи несколько кирпичей. Вбежав в мастерскую, солдат как сумасшедший стал размахивать мечом. Товарищи, изловчившись, схватили его за руки и отняли оружие.

— На коней! — опомнившись, крикнул Генрих Хаммер. — За мной! Клянусь четками, мы догоним их!

Солдаты промчались за городские ворота, миновали мост, торговую площадь… Генрих Хаммер был уверен, что Бутрим скачет сейчас по литовской дороге. Свежий конский навоз у дверей дома говорил солдату, что семья бежала на лошадях, а не спряталась где-нибудь в городе…

У Кошачьего ручья погоню накрыл туман. Шум воды под мельничными колесами и мерное постукивание шестеренок были хорошо слышны, а самих мукомолен солдаты не увидели.

Генрих Хаммер решил скакать до кузницы. Там он надеялся узнать о беглецах. Накалывая шпорами лошадиные бока, подбадривая себя дикими криками, солдаты скакали во весь опор.

В молочном тумане выступили закопченные бревна кузницы.

Двери оказались наглухо закрыты. Долго стучали солдаты, проклиная хозяина. Наконец дверь открылась, и бородатый кузнец вышел на порог.

— Спишь, проклятый барсук! — крикнул Хаммер, замахиваясь железной рукавицей.

— А тебе какая забота? — грубо ответил кузнец, разглядев, что перед ним только солдаты.

— Давно ли здесь проезжали люди? Среди них две женщины. Клянусь, я заплачу тебе, — сменил солдат гнев на милость. Он сунул руку в тощий кошелек и стал звякать монетами. — Отдам все, что есть. Ну, говори!

— Рано утром, еще не всходило солнце, проскакали орденские рыцари, — почесывая лохматую бороду, сказал прусс, — остановились у кузницы. Я набил подкову на заднюю левую ногу рыцарского жеребца… Нет, вру — на заднюю правую ногу. Рыцари поскакали на восток. За ними прошли два монаха-доминиканца. — Кузнец сморщил лоб, будто напрягая память. — Больше я никого не видел.

Туман делался все плотнее. В двух-трех шагах еще можно было увидеть черную лошадь, а дальше все закрывала густая пелена.

Генрих Хаммер поник головой. Несколько мгновений прошло в молчании. Опомнившись, он хлестнул коня плетью и помчался к замку.

За ним поскакали товарищи, ругая его бешеный характер.

Глава вторая. ДЕНЬГИ, МЕЧ И СВЯТАЯ ДЕВА МАРИЯ

Крепость Мариенбург, откуда ни глянь, смотрит величественно и строго. Верхний замок сооружен огромным прямоугольником. Его высокие стены прорезаны двумя рядами стрельчатых окон. Средний замок образует трапецию, раскрытую со стороны верхнего замка, и заканчивается дворцом магистра. С реки дворец кажется высокой и широкой зубчатой крепостью, увенчанной башнями. Крепость пресвятой девы Марии — столица сильного орденского государства.

Завтра у рыцарей торжественный день — выборы нового великого магистра. Город, предзамочье и замок полны иноземных гостей, приехавших почтить будущего владыку ордена. Среди гостей — посольство великого литовского князя Ягайлы, связанного дружественным договором с крестоносцами.

Весь день на крепостной площади гремела музыка. Бродячие музыканты и артисты развлекали народ. Под аккомпанемент лютни пел любовную песню миннезингер. Ревели ручные медведи, приведенные для забавы в замок. Дрессировщик в полосатом платье и шутовском ушастом колпаке примостился у стены и показывал ученых блох. На оловянном блюде несколько блошиных пар везли крошечную золотую карету, блоха на козлах подстегивала их прутиком.

Из уст в уста передавались слухи о рыцарском турнире. Гости громко выражали свой восторг. В Мариенбург съехались славнейшие рыцари мира: французы, англичане, чехи, венецианцы, австрийцы и поляки. Они прохаживались по двору замка, разодетые и разукрашенные, посматривали друг на друга, словно боевые петухи.

Орденские сановники провели весь день, до вечерней молитвы, в спорах о том, кому быть великим магистром. Все братья ордена были взволнованы; рыцари, священники и полубратья собирались кучками по углам, в темных коридорах, перешептывались, переглядывались.

Предстояли большие перемены: многие получат теплые местечки, многих сменят за непригодностью, а иные попадут в глубокие подземелья.

Конрад Цольнер, великий ризничий, долго ворочался в постели, стараясь заснуть. Но сон не шел и не шел. Завтра выборы, и, может быть, он, Цольнер, станет великим магистром. За день он наслушался разговоров: всем надоела война без успехов. Сто лет топчутся рыцари у границ языческой Литвы, а она по-прежнему недоступна ордену. Надо дать власть, говорили многие, не простому солдату, размахивающему мечом, а мужественному и мудрому человеку, умеющему считать деньги. Цольнеру дали понять, что он как раз тот человек.

«Великий магистр немецкого ордена! — думал он. — Передо мной будут склонять головы не только вся братия ордена, не только все наши подданные, но и государи иноземных стран. Как приятна власть смиренному монаху, ах как приятна! Стоит сказать слово, и все будет так, как ты велел… А враги? О-о, пусть только я стану великим магистром! Негодный Вильгельм Абендрот тотчас станет комтуришкой в малом деревянном замке с десятью рыцарями, среди дремучих лесов на литовской границе. Пусть Абендрот понюхает, чем пахнут литовские топоры и палицы. А Курт Брукнер? — Великий ризничий представил себе надменное лицо этого саксонского выскочки. — Ух, тебе-то, голубчик, я найду тепленькое местечко! И доносчики попы не страшны, великий магистр волен расправиться с каждым. Греховна или не греховна власть? — подумал он. — Дело требует одного, а слово божье учит другому, вот и найди, где правда…» Снова в голову поползли всякие мысли. Кто-то из великих магистров сказал, что орден сохранит свою силу, пока в нем будет высок бескорыстный рыцарский пыл и безграничное повиновение уставу. Послушание выше поста и молитв. «Ну, а мы?»— спрашивал себя Цольнер и тяжко вздыхал. У многих простых братьев рыцарский пыл совсем испарился, остался лишь страх перед наказанием. А что говорить о самых благочестивых и знатных?!

Великий ризничий, стараясь избавиться от греховных мыслей, стал вспоминать историю немецкого ордена.

Сам бог и пресвятая дева Мария подняли так высоко простой и бедный монашеский орден… Два века назад в ордене едва ли набралось два десятка братьев, призванных ухаживать за больными и ранеными. У четвертого по счету магистра ордена, Германа фон Зальца, было всего десять рыцарей. «А сейчас, — думал Цольнер, — мы обладаем многими землями и содержим больше тысячи хорошо вооруженных рыцарей. А сколько еще наемных солдат!»

Рядом, в смежной комнате, лежал с открытыми глазами Конрад Валленрод, комтур из замка Шлохау. Он тоже не мог заснуть. Что даст ему завтрашний день? Многие комтуры хотели видеть его великим магистром. Если бы он стал великим магистром, что тогда? О-о! Конрад Валленрод хорошо знал, что делать: война, только война. Он собрал бы в кулак все силы ордена и одним ударом покончил с Литвой.

Комтур был высок ростом, лыс и грузен, храбр и искушен в боях. Вряд ли найдется в ордене более достойный рыцарь. Друзья любили его за прямоту и честность, враги боялись за бешеный характер. Но у рыцаря был и недостаток: он не скрывал своей неприязни к братьям священникам, презрительно называл их попами, дармоедами и бездельниками. Надежды на избрание у него почти не было.

Конрад Валленрод тяжело повернулся на постели, взял волосатыми руками кувшин с вином, стоявший на скамейке у изголовья, и долго пил.

Рыцарь слышал, как сторожевой колокол в замке ударил полночь, слышал, как за стеной глухо кашлял великий ризничий.

Он еще раз глотнул из кувшина и наконец заснул.

«Орден должен представлять собой армию, находящуюся в постоянной готовности», — была его последняя мысль.

Выборы, двадцать третьего великого магистра проходили с обычной торжественностью. Приехали магистры Германии и Лифляндии, собрались ландкомтуры и комтуры. Каждый из них привез с собой в Мариенбург самого достойного рыцаря. Прежде всего братья отслужили обедню святому духу. В церкви священник долго и нудно читал правила и законы о выборах великого магистра. А каждый брат прочитал про себя пятнадцать раз «Отче наш». Все усердно молили господа, чтобы он помог выбрать достойного.

Наконец орденские вельможи назвали главным выборщиком казначея Ульбриха Хахенбергера.

Выборы происходили в светлом, просторном зале с пальмовыми сводами. Высокие белые потолки держались на трех мраморных восьмигранных колоннах. Гости рассаживались на дубовых лавках, тянувшихся по стенам. Иные, что были здесь в первый раз, разглядывали барельефы на капителях, изображавшие три монашеские добродетели: послушание, чистоту и бедность; удивлялись, что каждое слово, произнесенное у стены, где обычно сидели великий магистр и члены капитула, отчетливо разносилось по залу. А когда открывались три небольших квадратных оконца в стене, отделявшей зал от церкви, звуки органа и церковное пение наполняли комнату торжественной музыкой.

Предстояло избрать еще двенадцать выборщиков. Их избирали особым порядком. Ульбрих Хахенбергер назвал капеллана замковой церкви брата Николая. Потом они с братом Николаем выбрали комтура из замка Реды. Новым заходом, уже втроем, они выбрали комтура Ганса фон Вегирштете. Так, увеличиваясь в числе, выборщики называли все новых и новых братьев. Были избраны восемь рыцарей, один брат священник и четверо братьев неблагородного происхождения, в серых плащах. Тринадцать избирателей дали торжественную клятву на Евангелии, что выберут самого достойного.

Священник брат Николай предложил избрать великим магистром рыцаря Конрада Цольнера…

Ударили колокола замковой церкви. Конрад Цольнер фон Ротенштейн под пение братьев священников «Тебе бога хвалим» был отведен к алтарю. У алтаря временный правитель ордена великий комтур Родингер фон Эльнер торжественно вручил кольцо и печать великому магистру.

Волшебное кольцо! В прошлом веке папа римский подарил его великому магистру Генриху фон Зальцу. В чем его чудодейственная сила, почему о нем мечтают многие достойные рыцарь ордена? Кольцо магистров не просто красивая и дорогая безделушка. Надев его на палец, рыцарь немедленно становится епископом, князем церкви. Кольцо давало ему неограниченную власть над судьбами остальных братьев.

Орден состоял из братьев рыцарей и братьев священников, и они не пользовались равными правами. Только один человек — великий магистр, епископ — мог возвести брата священника в сан, лишить его сана и наказать. Рыцарь же во многом зависел от воли комтура орденского замка.

Папский подарок делал орден независимым, освобождая его от вмешательства церкви…

Цольнер торопливо надел на большой палец золотое кольцо с рубином величиной с желудь и двумя алмазами. «Пресвятая дева Мария, — любуясь кольцом, подумал счастливый избранник, — теперь только смерть его отнимет?»

Приземистый и широкоплечий, словно медведь, он поцеловал папское кольцо и печать, поднял глаза к потолку и долго шевелил губами. Оправив густую, длинную бороду, перекрестился и с улыбкой стал целовать подряд всех священников в церкви.

В короткой речи великий магистр свое избрание назвал приказом ордена покорному слуге и возвестил о расширении привычной, передаваемой из поколения в поколение войны за жмудскую землю.

Тут же, в церкви, великий комтур представил Конраду Цольнеру трех рыцарей-телохранителей, а замковый капеллан — духовника, брата Симеона, высокого и худого попа с маленькой лысой головой.

— Даже ты, великий магистр, не можешь быть пастырем самому себе, — сказал он с легкой усмешкой.

Казалось, все шло хорошо, но после поцелуйного обряда спокойствие покинуло великого магистра. Волновался он не напрасно. В прусских землях началась эпидемия черной оспы, она перекидывалась из дома в дом, из города в город, как пожар в сильный ветер. Неумолимая болезнь скосила многих знатных рыцарей. Две недели назад от оспы умер старый друг великого магистра — комтур крепости Бальга — Дитрих фон Эльнер. А всего три дня назад отправился на тот свет великий маршал Руно фон Хаттенштейн.

В церкви среди братьев священников был один толстенький, бледный и прыщеватый. Его лицо не давало покоя Конраду Цольнеру. Хотелось бросить все, бежать к себе в спальню, обтереть губы, лицо и все тело полотенцем, смоченным в уксусе. Он оглянулся по сторонам, ища глазами дворцового лекаря, и взгляд его снова упал на бледного попа.

«Святая Мария, — думал великий магистр, — ведь этот толстяк, кажется, из Кенигсбергского замка, а в Натангии и Самландии болезнь свирепствует больше всего!» Лицо избранника еще больше вытянулось и стало совсем постным. Он с трудом дождался конца церковной службы.

Вечером собрался благочестивый капитул — совет при великом магистре. Великим маршалом ордена стал Конрад Валленрод, комтур замка Шлохау.

Совсем одуревший от свалившихся на его голову дел, Конрад Цольнер направился в свои покои отдохнуть.

Телохранители неотступно следовали за ним.

* * *
В числе гостей были знатные вельможи из княжества Яноша Мазовецкого. Рыцари и прелаты приехали на орденские торжества, чтобы своими глазами увидеть нового великого магистра, преподнести ему подарки, послушать, о чем говорят немцы. Среди мазовшан был сын Кейстута князь Витовт с женой Анной и двумя ближними боярами. Он нашел убежище у Януша Мазовецкого, княжившего в Черске.

Недавно Витовт чудом спасся от смерти, убежав из крепости, куда был заточен своим двоюродным братом Ягайлой. В Мариенбурге Витовт скрывал свое имя. Он был небольшого роста, без бороды и усов. Ходил в длинном кафтане с рыцарским поясом, в бархатной шапке и с золотыми шпорами. Зная хорошо немецкий язык, он хотел кое-что выведать себе на пользу в орденской столице.

Ночью Витовт почти не спал, его тревожили мысли о недавних днях. Он вспомнил покойного отца, свой побег из Кревского замка. Его верная супруга княгиня Анна, просыпаясь ночью, видела открытые глаза мужа и нахмуренный лоб. Она знала, какие мысли его тревожат, и ни о чем не спрашивала.

«Князь Януш оказался честным человеком, — думал Витовт, — в ту страшную ночь, когда мы с женой прискакали в Черский замок, без друзей, без слуг, он радушно принял нас… Я рассказал о проклятом Ягайле…» Твое дело правое, — успокоил князь Януш, — я помогу тебе отомстить. Вернешься от крестоносцев, и мы все решим ».

С утра мазовшане осматривали хозяйственные дворы Мариенбургского замка, удивлялись и ахали. Гостей поразили огромные конюшни, рассчитанные на сотни лошадей, большие запасы хлеба в амбарах, множество всевозможных мастерских.

Гостей сопровождали рыцари, приставленные комтуром замка: Гедемин Рабе и Генрих Цвеен.

День выпал хмурый. Осеннее бледное солнце только изредка показывалось в облаках. Воды Ногата потемнели, налетевший ветер рябил речную гладь. Рыцари и прелаты отворачивались от пыли, поднятой на дороге ветром, закрывали глаза и ругались.

За кузницами князь увидел дощатый забор, огородивший клочок земли, похожий на загон для овец. За забором толпились сотни четыре молодых женщин, многие были с грудными детьми. Босые, едва прикрытые кое-каким тряпьем, они заглядывали в щели.

Витовт, разговаривая со своими боярами, проезжал мимо ограды. Одна из женщин услышала литовскую речь и узнала князя.

— Спаси нас, князь! — выкрикнула она. — Немецкие рыцари сожгли наше селение, а нас насильно пригнали сюда…

— Рыцари бесчестят нас, беззащитных! — завопила другая, с тяжелой грудью и толстыми ногами. — Они хотят выкуп за нас, за детей наших. Но где мужья и отцы?! Горе нам!

— Нас продадут в неволю в дальние страны!..

Из-за ограды послышались плач и причитания.

Витовт подъехал вплотную к загону. Его взгляд упал на маленькую девочку, игравшую с тряпичной куклой.

— Откуда вы? — спросил он, оглядывая зоркими глазами пленных.

— Из-под Трок, — сказала молодая пленница с ребенком на руках. — Два месяца прошло с тех пор, как нас схватили немцы. Они напали ночью, перебили мужчин…

Витовт спрыгнул с коня и в бешенстве стал расшатывать колья.

— Что ты, князь! — удерживая Витовта за рукав, зашептал боярин Дылба. — Торопливость — враг разума, силой здесь не возьмешь.

— Сколько денег у нас в кошеле? — тоже шепотом спросил Витовт.

— Денег почти нет, князь, — пятясь, ответил боярин.

— Вернись в замок, боярин Дылба, спроси у комтура, какой он выкуп хочет за пленных литовок. Если наших денег не хватит, проси под мое слово.

— Спасибо, князь, спасибо! — заголосили пленницы.

Витовт, нетерпеливо притопывая ногой, смотрел на ворота замка. Он боялся, что немцы не поверят в долг и оставят у себя женщин. Но все обошлось благополучно, боярин Дылба вскоре прибежал обратно.

— Князь! Комтур сказал, что под твое слово отпустит женщин. Чтобы не было им обиды, он назначил охрану до самой границы.

Следом за боярином пришел полубрат в сером плаще и топором сбил запоры на воротах загона.

Пленницы с радостными криками бросились к Витовту. Многие упали перед ним на колени, подносили к нему своих детей и со слезами благодарили за спасение.

Витовт и сам чуть не заплакал.

В это самое время два бородатых орденских рыцаря подошли к ограде. Оба в кольчугах, перепоясанные мечами.

— Что за шум подняли эти коровы? — сказал рыцарь постарше, с курчавыми волосами. — Эй вы, заткните глотку!

— Мы теперь свободны и не хотим вас знать! — не скрывая отвращения, сказала женщина с тяжелой грудью и толстыми ногами. — Скоро мы будем дома, нас освободил князь.

— Ваш князь, — с презрением ответил рыцарь, — язычник, экая невидаль! Этим летом, клянусь святой девой, я приведу в замок вашего князя на веревке.

Отстранив женщин, Витовт шагнул к рыцарям. Он чувствовал удары крови, бившие в затылок.

— Ты не приведешь меня на веревке! — сказал он, выхватывая меч. — Молись! — И Витовт хватил рыцаря плашмя по шлему.

Крестоносец с проклятием поднял боевой топор. И не миновать бы кровавой сечи, но, к счастью, Генрих Цвеен вовремя перехватил княжескую руку, а Гедемин Рабе оттолкнул курчавого рыцаря.

— Благородный рыцарь, вложи меч в ножны, — сказал Витовту Генрих Цвеен. — Ты наш гость. Оскорбивший тебя брат будет строго наказан.

— Хорошо, — с трудом произнес Витовт, — пусть будет так. Я скрещу с ним меч в другое время.

Вскочив на коня, он присоединился к мазовским вельможам.

За хлебными амбарами, на берегу реки, стучали топоры. Сотни невольников-славян строили ристалище для рыцарских поединков. Помост для великого магистра и благочестивого капитула был готов. Рабы заканчивали забор и скамьи для почетных гостей.

Завтра рано утром для увеселения приглашенных начнутся рыцарские боевые игры.

Остановив коня у восточных ворот ристалища, Витовт долго молчал, устремив взор на синие зубцы далекого леса. Он все еще не мог забыть пленных женщин.

— Скажи, боярин Дылба, — вдруг произнес он, — разве не спросил великий комтур, под чье слово он должен отпустить женщин?

— Нет, князь, не спросил, — ответил боярин. — Я и сам думал, почему не спросил, да ничего не придумал.

Глава третья. НА ЯНТАРНОМ БЕРЕГУ ГОРЯТ КОСТРЫ

Глухой ночью лодья» Петр из Новгорода» медленно приближалась к песчаным берегам Жемайтии. На желтоватой замшевой коже единственного паруса, оставленного на мачтах, темнели изображения двух медведей, поднявшихся на задние лапы. На палубе не было видно огней.

Люди в темноте готовили к спуску большой карбас для вывоза товаров на берег, отвязывали якорь, прощупывали руками якорный канат. На носу лодьи широкоплечий мореход Анцифер Туголук бросал в море грузило и выкрикивал глубину.

Кормщик Алексей Копыто, ухватив в кулак небольшую бородку, упрямо торчавшую вперед, напряженно вглядывался в темноту. Дружинники жались от ночного холода, а он взмок, рубашка прилипла к телу. В этих местах ошибиться нельзя — пропадешь. Больше ста лет пытаются рыцари захватить Жемайтию, но все еще огромным клином она выпирает до самого моря. Здесь выход к морю, здесь Паланга и священный храм богини Прауримы. Капелланы орденских церквей молят бога о победе. Его святейшество папа благословляет крестовые походы, и тысячи рыцарей и наемных солдат находят свою смерть среди литовских болот и лесов. А победы все нет.

Впереди что-то мелькнуло. Кормщик протер глаза. Нет, ему не померещилось: три красноватые точки. Это костры на берегу, условный знак. Он перекрестился и вздохнул с облегчением.

— Костры видишь, Андрейша? — спросил Алексей Копыто. — Левее смотри, — и вытер шапкой запотевшую лысину.

— Вижу! — радостно вскрикнул рулевой. — Два костра вместе, а третий чуть левее.

— Вот и держи на них, теперь немного осталось.

Мореход повернул руль. За бортом зашумела вода, лодья изменила направление.

Кормщик Копыто опять умолк. Он присматривался, прислушивался, принюхивался, словно зверь, выслеживающий добычу. В темноте чуть заметно сверкали огоньки костров. Шелестел прибой, с берега доносился смолистый запах дыма. Где-то далеко пролаяла собака.

Плавно покачиваясь на волне, лодья продолжала двигаться к невидимому берегу.

Путь мореходов был труден. Он начался от стен Ладожской крепости, могучей русской твердыни на Волхове. Погоды выдались грозные, весь путь море шумело и бурлило. Встречные ветры изорвали на лодье большой парус, волной смыло за борт несколько бочек солонины, умер дружинник Сухой Нос…

— Отдавай якорь, ребята, тихо. Смотри, чтоб не бултыхнул, — вполголоса распоряжался Алексей Копыто, появившись на носу лодьи.

Якорь тихо ушел в воду. Зацепившись острой якорной лапой за песчаное дно, лодья остановилась.

Трудности, казалось, остались позади, но морщины на лбу кормщика не разошлись. Ухватив, по привычке, бороду в кулак, он по-прежнему не спускал глаз ни с берега, ни с моря. Наконец его чуткое ухо уловило тихие всплески воды. Вглядываясь в темноту, он до боли сжал руками поручень. Поднявшийся с берега ветер стал разносить плотные облака, нависавшие над морем, в просветах показалась луна. В бледном свете возникла большая, длинная лодка, идущая на веслах. На ней то показывали, то прятали зажженный фонарь. Это условный знак — свои. У кормщика сразу отлегло от сердца. Лодка бесшумно прислонилась к борту «Петра из Новгорода». Два палангских кунигаса проворно поднялись на палубу.

Бояре были в меховых высоких шапках, в дорогих кафтанах, с короткими мечами у пояса. Боярин Васса, худой, с ввалившимися щеками и бледным лицом, и боярин Видимунд, с золотой цепью на груди, обросший седой бородой по самые глаза. Старик держал в руках длинный посох сбронзовым петухом на верхнем конце.

Видимунд подошел к кормщику и обнял его.

— Ты привез нам оружие, Алекса? — спросил он.

— Как договорились, боярин, — ответил кормщик, — мечи, наконечники копий и ножи. Кольчуги и шлемы тоже лежат в трюме.

— Спасибо тебе, Алекса, — ответил боярин Видимунд, — ты привез оружие как раз вовремя. Мы два раза по пять дней ждем тебя, Алекса, каждую ночь зажигаем костры. Мои люди стерегли лодью по всему берегу.

Дружинники вытащили из трюма тяжелую связку длинных мечей и несколько кольчуг. Веревка не выдержала тяжести и разорвалась, мечи с грозным звоном рассыпались по палубе.

Глаза старика заблестели. С радостным воплем он бросился к оружию.

— Пойди сюда, Васса! — крикнул он своему спутнику.

Подняв с палубы меч, старик с неожиданной силой и проворством стал рассекать им воздух. А Васса молча схватил стальную кольчугу и быстро натянул на себя. Его бледное лицо покрылось румянцем.

Увидев в трюме много оружия и боевых доспехов, Видимунд опять бросился обнимать кормщика.

Отважной Жемайтии приходилось воевать с открытой грудью, дубинками и бронзовыми мечами против закованных в броню и хорошо вооруженных рыцарей.

— Латинский папа, — вздохнув, сказал старый кунигас, — пишет на телячьей коже всем народам, что бог не позволяет продавать жемайтам мечи и кольчуги. Ты не боишься, Алекса?

— Мы, новгородцы, плюем на латинского папу, — отозвался кормщик. — С кем хотим, с тем и торгуем. Мечи и кольчуги сделаны лучшими мастерами, — добавил он с гордостью. — Против такого меча папская бронь не устоит.

Видимунд хлопнул три раза в ладоши. Из лодки вылезли двое жемайтов и принялись поднимать на палубу лодьи тяжелые рогожные мешки.

— Янтарь собирали в Пруссии, — сказал старый боярин. — Месяц назад двух наших рыбаков береговой староста повесил, их тела и сейчас раскачивает ветер. Алчные рыцари, — с презрением продолжал он, — они хотят купить весь наш янтарь за щепотку соли! Орденские мастера делают из него святые четки и продают на вес золота. А если прусс или литовец поднимет на берегу маленький кусочек янтаря, чтобы сделать амулет от простуды или от болей в желудке, его ждет позорная смерть. Но разве может уследить за всем орденский староста?

Литовцы подняли на палубу лодьи десять больших мешков с крупными кусками янтаря.

— Возьми этот янтарь, Алекса. Ты заслужил его, — с достоинством закончил Видимунд.

Ветер совсем очистил небо от облаков. Яркая луна освещала заросший лесом темный берег с белой полоской песка у самого моря. Светлым пятном выделялся обрывистый песчаный мыс. Огни костров стали бледнее и меньше. Зато под луной на спокойном море пролегла широкая серебряная дорога. Дружинники сгружали оружие на карбас и в литовскую лодку. Когда карбас отошел от борта, Алексей Копыто пригласил палангских кунигасов в свою камору. Он кликнул к себе и Андрейшу. В тесной каморе, потрескивая, горели две скрутки бересты. Вместе с кунигасами на скамьи, обшитые тюленьей кожей, сели московские купцы, плывшие на лодье от самой Ладожской крепости: высокий, статный Роман Голица с глазами чуть навыкате, Василий Корень, небольшого роста, пузатый, как бочка, а на скуластом лице бородка — уголек с золой. А третий — Дмитрий Самород, юноша с русыми густыми волосами и румяным лицом. Горяч был нравом Дмитрий, чуть что — хватался за меч.

— Помоги нам, боярин, — сказал Алексей Копыто, когда все уселись, — помоги купить в Кнайпхофе хороших лошадей и сыскать проводника. Эти московские купцы — мои друзья. По торговым делам им надо бы в Вильню…

Русские наклонили головы.

Видимунд сразу согласился.

— Твои друзья — наши друзья, — сказал он. — В Кнайпхофе есть харчевня «Голубой рукав». Пусть русские назовут хозяину мое имя — он все сделает.

— На рассвете мы уходим к Кенигсбергскому замку, у меня для продажи осталось полтрюма воску. Успеешь ли ты оповестить хозяина? — с сомнением спросил Алексей Копыто.

Старый кунигас улыбнулся.

— Ты знаешь меня не один год, Алекса. Разве у меня легкий язык, разве мои слова расходятся с делом? — с укором сказал он.

— Не бывало еще такого, — отозвался кормщик. — Не обижайся на меня, боярин… А теперь, дорогие гости, прошу испробовать новгородского хмельного меда.

Лодейный повар Яков Волкохищенная Собака принес на оловянном блюде копченый окорок и, поклонившись, поставил на стол. Молча вышел.

Глотнув из братины, боярин Видимунд тяжело вздохнул.

— Друзья, — сказал он, — плохие дела творятся в Литве. Великий князь Ягайла, Ольгердов сын, подарил Жемайтию, от моря до реки Дубиссы, немецкому ордену… Плохо, ай как плохо! Даже твой чудесный мед, Алекса, не идет в глотку.

— Разве можно подарить свою землю! — воскликнул Роман Голица и посмотрел на своих товарищей.

— Нам сообщил верный человек. Вчера он прибыл от великого жреца. Ягайла на вечные времена отдал нашу землю ордену. Он сказал, что не ударит палец о палец, чтобы защитить наш народ. И еще сказал гонец, что славного князя Кейстута нет больше в живых, его убил Ягайла. — Боярин Видимунд склонил седую голову и ненадолго замолк. — Вот почему нам дорог каждый нож, каждый меч, которые ты сегодня привез, Алекса, — закончил он.

Лицо молчаливого кунигаса с ввалившимися щеками преобразилось, стало жестоким. Он, как волк, щелкнул зубами и переломил древко копья, которое держал в руках.

— Пусть великий Перкун накажет Ягайлу смертью! Он предал наших богов, подарил нашу землю! — выкрикнул он, приседая от страшного гнева. — Никто не может распоряжаться тем, что принадлежит народу!

Алексей Копыто рассказал, что случилось в море по дороге из Ладоги. Жемайты ахали и качали головами.

— Нам надо идти, Алекса, спасибо тебе, — внимательно выслушав рассказ кормщика, произнес старый кунигас. — Сегодня утром гонцы разнесут скорбную весть по всем селениям. Жемайтия возьмется за оружие и станет похожей на ежа, поднявшего иглы.

Кунигасы дружески распрощались и сошли с борта «Петра из Новгорода». Они спешили: мечи и кольчуги, привезенные русскими, не должны лежать без дела. Добрая половина останется здесь, на жемайтской земле, часть пойдет в Литву, часть осядет среди непроходимых лесов и болот голиндской Пустыни[391].

В лесах Голиндии все еще скрывались непокоренные пруссы. Они не выступали открыто, силы слишком были неравны, но всегда были готовы отомстить. Они убивали рыцарей на дорогах, нападали на орденскую почту, уничтожали рыцарей из засады в лесу на пышных охотах. Если у литовцев с великим магистром начиналась война, непокоренные пруссы всегда помогали литовцам.

Проводив кунигасов, московские купцы снова собрались в каморе Алексея Копыто.

Кормщик ласково посмотрел на Андрейшу.

— Вот вам помощник в дорогу, господа бояре, — сказал он, кивнув на юношу. — В бою за троих постоит, и в голове не мякина, любое дело доверить можно. Не болтлив, грамотен, и по-немецки, и по-литовски знает. И с пруссами как со своими русскими разговаривает.

— Хорош человече, — улыбнувшись, сказал Роман Голица. — Знаем, пока по морю плыли, присмотрелись. Обскажи ему без утайки все как есть, Алексей Анциферович.

Кормщик кивнул.

— Слушай, Андрейша, и на ус мотай, — обернулся он к мореходу. — Это люди не купцы, а знатные московские бояре, великого князя Дмитрия Ивановича посольники. Однако помни: сия тайна только тебе открыта. Товар у них для отвода глаз и для подарков.

— Понял, господине. — Андрейша поклонился кормщику, потом боярам.

— Завтра, даст бог, в Кнайпхофе будем, — продолжал кормщик, — ветер попутный. Как причалим к берегу, сразу уходите в город — не пронюхали бы чего орденские собаки. Помнишь, Андрейша, что старый кунигас говорил?

— Помню, господине.

Кормщик Копыто не ложился спать.

На всякий случай он вместе со старшим дружины Анцифером Туголуком спрятал мешки с янтарем в укромное место — мало ли что может взбрести в голову орденского таможенного чиновника, — а как только засерел рассвет, принялся наводить чистоту и порядок на лодье.

Алексей Копыто пользовался большим доверием иванских купцов. На совете они поручили Алексею Копыто разузнать важные и тайные дела, связанные с мореходством на Варяжском море. Новгород был по-прежнему могуч и богат. Может быть, удастся, думали русские купцы, извлечь выгоду из грядущих событий. Быть может, бросив на чашу весов увесистый золотой, удастся склонить ее в свою сторону.

Церковь Ивана Предтечи на Опоках была известна далеко за пределами Новгорода. Она служила оплотом богатейших купцов-вощаников, державших в своих руках обширную новгородскую торговлю. Заморские купцы, югорские и другие купеческие объединения Новгорода так или иначе были зависимы от иванских купцов. Иванские старосты играли видную роль в политической жизни Новгорода.

Незаметно наступило утро. Северо-восточный ветер угнал за море облака, и солнце всходило зримо. Огромное и багровое, оно медленно выползало из-за леса, окровавленного зарей.

Изредка Алексей Копыто поглядывал на берег. Там было пустынно. От костров, горевших ночью, не осталось и следа. И люди, и лодка, и оружие, выгруженное с лодьи, — все исчезло, словно и не было ничего. Только одинокий сизый дымок вился над далеким лесом.

Дружинники, помолясь богу, выбрали якорь. Кормщик приказал поднять все паруса, и лодья быстро набрала скорость. Путь был на юг, к Кенигсбергскому замку, что стоит над рекой Пригорой.

После полудня лодья «Петр из Новгорода» обогнула песчаные берега Самбии и вошла в узкий пролив с быстрым течением. И ветер, и море благоприятствовали плаванию. Всем казалось, что лодья скоро станет у спокойной городской пристани. Но ветер внезапно стих, паруса обвисли, и корабль остановился. Ждать ветра в этих местах опасно: морские разбойники кишат в заливах. Новгородцы спустили большой карбас, на двенадцать весел, привязали толстой пеньковой веревкой лодью за нос и, споро загребая веслами, потащили ее в реку. Старшим на карбасе был Анцифер Туголук. Двенадцать мечей, двенадцать круглых щитов и двенадцать сулиц лежали под руками у гребцов.

Лодейный повар Волкохищенная Собака затянул песню. И полилась удалая русская песня по реке Пригоре, разносясь эхом от лесков и пригорков.

Андрейша прикрыл глаза, и ему показалось, что он видит широкую, могучую реку в весеннем разливе и на ней острогрудый корабль, дремучий лес без конца и края, шумящий на ветру вершинами, снежную равнину и мчащуюся тройку. И еще он видел чистые девичьи глаза, черные ресницы и тяжелые косы.

От такой песни забьется сердце русского человека, закружится голова, и почудится ему, что огромная волна подхватила и понесла куда-то далеко-далеко…

Лодья шла среди низких, болотистых берегов, покрытых кустарником, камышом и высокими травами. Вдали виднелись леса. Пруссы, ловившие на реке рыбу, оборачивались и долго смотрели вслед большому кораблю с медведями на парусах и с орлами на флагах. Рыбаки дивились огромным голубым глазам лодьи «Петр из Новгорода». Их не напрасно нарисовал богомаз ладожского монастыря. Говорили, что корабль с глазами видит скалы и берег и может сам отвернуть от опасности.

Скоро новгородцам густой синей тенью открылся вдали орденский замок, а чуть правее — высокий городской собор.

Андрейша давно собрался в дальнюю дорогу. Вместе с московскими боярами он стоял у передней мачты и смотрел на медленно приближавшиеся стены и башни замка. Он был рад и не рад поездке в Вильню. Ему хотелось подольше задержаться в Альтштадте — там ждала его невеста, дочь литовца Бутрима.

Однако сопровождать московских бояр в Вильню — дело почетное. Андрейша понимал, что ему оказано большое доверие.

Глава четвертая. СЧАСТЬЕ РЫЦАРЯ — НА ОСТРИЕ КОПЬЯ



На орденском ристалище продолжалось единоборство. С лязгом и грохотом сшиблись на всем скаку еще два рыцаря. Копья их разлетелись на несколько кусков. Кони чутко вздыбились, рыцари покачнулись, но усидели в седлах.

Заиграла дикая музыка крестоносцев. Ухали барабаны, звонили колокола и цимбалы, по-звериному трубили трубы.

— Победитель получит боевые доспехи и коня с чепраком? — закричали бирючи.

Собираясь продолжать схватку, рыцари отъехали каждый в свою сторону. К ним бежали оруженосцы с новыми копьями.

Гости, сидевшие на скамейках, оживились, заговорили. Одни утверждали, что победит австрийский рыцарь в красном плаще, с красными перьями на железном шлеме. Другие стояли за француза, рыцаря в зеленом плаще и дорогих доспехах. На его золоченом шлеме развевался кружевной женский платок. Среди гостей прошел слух, что австриец оступился, садясь в седло, а это плохой знак.

Дамы с жадным любопытством смотрели на единоборство и вскрикивали всякий раз, когда раздавался звон оружия.

Орденские братья в белых плащах невинности чинно расселись возле великого магистра; они занимали три ряда скамеек. Братья сидели молча, внимательно наблюдая за каждым движением сражающихся. Борьба опытных рыцарей была хорошей школой. В поединке важна не только победа, но и умение изящно держаться на коне, красиво наносить удары.

Князь Витовт с женой Анной сидели на почетных местах, недалеко от благочестивого капитула, и громко обсуждали с боярами промахи и удачи сражающихся.

Знакомый голос заставил князя повернуть голову. «Лютовер, — узнал он, — стремянный боярин Ягайлы. Совсем недавно великий князь наградил его боярской шапкой. Может быть, он убийца моего отца?!»

— Жди меня здесь, — торопливо бросил Витовт княгине.

Волна гнева подняла его с места.

— Убийца! — сказал он, подойдя к Лютоверу и хватаясь за меч. — И ты, холоп, осмелился поднять руку на великого Кейстута!

— Неправда, князь, — спокойно ответил Лютовер и тоже встал.

Ростом он был высок, Витовт рядом с ним казался мальчиком. Лютовер был сильным и бесстрашным, как кабан. Его лицо покрывали многие шрамы от вражеских ударов.

— Я не убивал твоего отца, клянусь… пусть я превращусь в прах! — притрагиваясь к руке Витовта, сказал боярин.

Витовт замолчал, лицо его сделалось спокойнее.

— Хорошо, убил не ты, я верю. Но кто же убийца?

— Не знаю, князь, — глядя в глаза Витовту, твердо сказал Лютовер, — но твоего отца я любил.

— Спасибо, Лютовер, — не сразу ответил Витовт, — спасибо на добром слове… Ягайле я никогда не прощу. А я верил ему! Он говорил хорошие слова, а за спиной готовил нам смерть. Отец боялся зла от Ягайлы и говорил, что у него двойное сердце. Я виноват, я легковерный.

Лютовер молчал, поглаживая толстую золотую цепь на шее, подарок великого князя Ягайлы.

— Знаю, княже и господине, священна твоя месть, и все же скорблю, — Лютовер взглянул в глаза Витовту. — Ради прекрасной земли наших предков прости его.

— Замолчи, безумец, ты не знаешь, что говоришь! — едва слышно сказал Витовт. — Как я могу простить убийцу отца…

Великий маршал Конрад Валленрод, судья ристалища, поднял серебряный жезл.

— Рубите канаты, — резко прозвучал его голос, — пустите рыцарей в бой!

— Надевайте шлемы, надевайте шлемы! — закричали бирючи. — Слушайте, слушайте!

Прозвучал резкий звук трубы.

По утоптанному полю тяжело проскакал рыцарь на черном коне, в железных доспехах. Красные перья на его шлеме содрогались и дрожали.

Навстречу на серой лошади во весь опор мчался француз в зеленом плаще. Его лошадь круто нагнула голову, выставив вперед острый шип налобника.

Над ристалищем клубилась пыль, поднятая копытами лошадей.

— Верность, верность, верность! — пронзительным голосом выкрикивал боевой клич французский рыцарь.

Умолкла музыка, смолкли выкрики зрителей. В тишине, нарастая, гремел яростный топот рыцарских коней.

Князь Витовт и боярин Лютовер перестали разговаривать.

Всадники сшиблись, с диким ржанием вздыбились жеребцы. Пика рыцаря в зеленом плаще со звоном ударила в шлем противника и сорвала его с головы. Два красных пера взлетели в воздух и закружили на ветру. А рыцарь упал с лошади и покатился по земле, как чурбан. Он с трудом поднялся на колени, вынул меч и, опираясь им о землю, встал. Все увидели залитое кровью лицо австрийца.

— Он хочет продолжать поединок пешим, — сказал Витовт. — Будет ли толк?

К рыцарю в зеленом плаще подбежали оруженосцы и сняли его с лошади. Тяжело передвигая ноги в железных башмаках, француз зашагал к противнику, положив двуручный меч себе на плечо.

Красное кудрявое перо, покружившись над головой великого магистра, медленно опустилось ему на колени. Все удивились и не знали, хороший это или плохой знак.

А раненый австрийский рыцарь, потеряв много крови, не дождался соперника, пошатнулся и упал навзничь.

Заиграли трубы конных бирючей. Они объявили решение великого магистра: победителем стал рыцарь с кружевным платочком на золоченом шлеме. К нему подбежали оруженосцы и усадили на коня.

— Слава, слава! — закричали бирючи.

Гости громко приветствовали победителя, загремела музыка. Склонив к земле пику и сняв шлем, рыцарь проехал вдоль скамеек. Дамы неистово вопили, размахивали платками, бросали под копыта рыцарского коня шляпы, перчатки и туфельки.

Посредине ристалища рыцарь спешился и на коленях вознес молитву небу за дарованную победу…

— Скиргайла поклялся страшной клятвой, что нам с отцом ничто не угрожает, — продолжал Витовт, когда немного стихли приветственные крики. — Я поверил, уговорил отца, а в Вильне нас заковали в цепи…

— Княгиня Бирута жива, — перебил Лютовер. — Ее укрыл великий жрец.

— Дальше, боярин.

— Великий жрец заявил, что, пока княгиня больна, ни один волос не упадет с ее головы.

— А потом?

Лютовер потупил голову.

— Слушайте, слушайте! — закричали бирючи.

Затрещали барабаны, загремели литавры, зазвонили колокола, затрубили кованные в серебро рога и трубы.

На ристалище выехали еще два рыцаря. Остановившись на середине поля, они громко поклялись, что будут сражаться честно, не прибегая к чародейству и заклятиям.

— Наградой победителям, — объявил судья, — будут перья, развевающиеся при малейшем дуновении, и золотой браслет, — и поднял свой жезл.

Когда вечерние тени протянулись с запада на восток и десять храбрейших успели помериться силами, великий магистр вспомнил, что сегодня предстоит посвящение в рыцари. Устало вздохнув, он велел заканчивать турнир.

Под пронзительные звуки бирючи объявили решение великого магистра, и гости стали покидать ристалище.

Посвящение в рыцари ордена святой девы Марии — большое событие, и великий магистр был уверен, что на церемонии будут присутствовать все иноземные гости и обо всем виденном расскажут при дворах своих владык.

Слаб человек духом. Велика сила власти и славы. Получивший власть хочет быть сильнее. Прославленный неутомим в своих желаниях прославиться еще больше.

* * *
Конрад Цольнер уселся на свое место в церкви напротив главного алтаря. Его кресло с дубовым навесом, покрытое искусной резьбой, стоило огромных денег. По сторонам от великого магистра расположились на стульях поскромнее старшие братья. Остальные сидели на простых скамейках. За спиной магистра стали рыцари-телохранители.

Громким голосом капеллан стал читать Евангелие, рыцари встали и обнажили оружие.

Чтение продолжалось недолго.

К магистру с поклоном подошел замковый комтур и стал рассказывать о достоинствах посвящаемых в рыцари.

Конрад Цольнер заметил, что комтур поклонился ему не так, как прежде, а ниже и почтительнее. Великий магистр не удержался и, усмехнувшись, взглянул на епископский перстень с рубином и двумя алмазами. Ему и самому стало казаться, что после избрания он поумнел и даже стал выше ростом.

Закончив доклад, замковый комтур еще раз поклонился и отошел в сторону.

По церкви прошел чуть слышный шорох. Братья священники привели кандидатов. Они были в черной одежде, без доспехов.

Раздался четкий голос священника Николая. Великий магистр закрыл глаза и стал слушать.

— Не связан ли ты какой-либо присягой другому ордену?

— Нет! — в один голос ответили братья.

— Не раб ли ты?.. Не обременен ли долгами?.. Не имеешь ли ты какой-нибудь тайной болезни?

На каждый из этих вопросов братья громко ответили:

— Нет!

Наступила тишина. Слышно, как потрескивают горящие свечи. От дыхания людей, собравшихся в церкви, стало душно. Цольнер вытер потный лоб.

Сейчас рыцари будут присягать, подумал он и мысленно представил, как капеллан не торопясь берет в руки Евангелие и раскрывает его на первой главе.

Рыцари по очереди кладут руку на Евангелие.

— Я отвергаю желание моей плоти и моих привычек для послушания господу, святой Марии и вам, великий магистр немецкого ордена, — услышал Цольнер первые слова присяги. — Законам и обычаям ордена я буду послушен до смерти.

Другой голос, такой же молодой и звонкий, еще раз произнес те же слова.

В церкви опять стало тихо.

— Не думаешь ли ты, вступив в орден, вести роскошную жизнь? — снова услышал магистр голос капеллана. — Если так, то будешь жестоко обманут. В ордене существует такой порядок: когда хочешь есть — должен поститься, когда хочешь поститься — должен есть. Когда хочешь спать — должен бодрствовать, а когда хочешь бодрствовать — должен спать. — Священник закашлялся, вздохнул. — Если тебе велено куда-нибудь идти, а тебе не хочется, то не должен рассуждать, а идти, куда посылают… а от воли своей должен совсем отказаться, отца, мать, братьев, сестер и всех друзей забыть и только одному ордену быть послушным… За это вознаградит тебя орден сухим хлебом и водой и нищенским платьем, и не можешь ты роптать и обижаться…

«Когда сочиняли этот устав, орден был нищим и все братья были равны, — подумал великий магистр, — а теперь, когда мы правим государством, это смешно… Притворство».

Опять легкий шум пробежал по церкви. Послышалось звяканье железа. Магистр знал, что сейчас священники одевают братьев в рыцарские доспехи.

Надо идти, наступает самый торжественный момент.

Скоро два новых рыцаря войдут в орден девы Марии.

Конрад Цольнер встал с кресла и прошел к алтарю. За ним, словно тени, двинулись гуськом телохранители.

«И так до самой смерти: три рыцаря неотступно будут ходить за мной по пятам, — подумал магистр. — А хорошо ли это?»

Медленно, как подобает князю церкви и князю земному, он приблизился к стоявшим на коленях братьям Лютгендорф. Они были в железных рыцарских доспехах, а шлемы держали на сгибе локтей. Два священника стояли за их спинами с белыми плащами. Братья были велики ростом, и на коленях они казались выше, чем великий магистр.

Цольнер вынул из ножен свой меч и, подняв глаза на огромное изображение девы Марии, чуть пошевелил губами.

— Лучше рыцарь нашей пресвятой госпожи, чем кнехт, — неожиданно громким голосом сказал магистр. — Лучше рыцарь, чем кнехт, — еще раз повторил он. — Перенеси этот удар, а после — ни одного.

С этими словами великий магистр своим мечом плашмя коснулся плеча Вильгельма, а затем плеча его брата.

Братья Лютгендорф стали рыцарями ордена пресвятой девы Марии. Священники накинули им на плечи белые плащи.

Церковный хор братьев священников торжественно вознес молитву всевышнему. Заиграл орган.

Новопосвященные рыцари, не поднимаясь с колен, поцеловали руку с епископским перстнем.

— Вы должны втройне гордиться, — важно сказал им великий магистр, — христианин, рыцарь, немец… Это великая честь, братья мои. Помните, что главный ваш враг — нечестивая Литва. Вам предстоят славные битвы и победы над язычниками. — Эти слова Конрад Цольнер сказал, для гостей, находящихся в церкви. — А главное, братья, берегите себя от женщин, — продолжал он. — Женщины несут нам несчастье. Прикосновение тварей в юбках греховно… Ваша честь — это верность ордену, — закончил он свое короткое напутствие.

Магистр снова поднял глаза на огромную, ослепительных красок мозаику за алтарем. Дева Мария с младенцем. Богородица держала сына, словно перышко, на левой руке. «Эта мощная женщина вся пропитана не милосердием, а грозной силой. Такой и подобает быть покровительнице тевтонов, — подумал он. — От нас она приняла в жертву целый прусский народ. Прости меня, святая дева».

Цольнер, зевнув, семь раз прочитал «Богородицу» и семь раз «Отче наш» и пошел в свою опочивальню.

«Теперь-то я посплю часок, — думал он. — Вечером предстоит ужин с иноземцами, надо набраться сил».

По случаю торжества ворота крепости открыли для бродячих певцов, рассказчиков и музыкантов. На дворах и в залах замка раздавались пение и музыка, слышались смех и веселые женские голоса.

У колодца двое рослых молодцов в шелковых красных одеждах забавляли гостей: один перебирал струны на арфе, а другой играл на свирели. На противоположном конце двора слепец с длинной седой бородой распевал былины про деяния короля Зигфрида. Заливались соловьями искусные подражатели пения лесных птиц.

В другом месте выступали акробаты и жонглеры в разноцветных колпаках и масках. Они бегали на шарах, боролись, ходили на руках.

Два предприимчивых немца показывали великана, выросшего в прусских лесах. Он был волосат, краснолиц и на три головы выше самого высокого человека в замке. Его водили на цепи, как медведя. Великан оглушительно выкрикивал какие-то слова и гнул руками толстое железо.

Но больше всего прельщал высоких гостей акробат в полосатом платье: его конь ходил но канату, натянутому между столбами, а он плясал на спине коня.

Зрители орали от восторга, приветствуя ловкого наездника.

Рассказчиков, акробатов и фокусников гости щедро одаривали серебряными монетами и угощали пивом. Конечно, фокусники должны были остерегаться и не показывать особенно удивительные фокусы, так как их запросто могли обвинить в колдовстве.

По дворам замка, позванивая бубенчиками и гремя в барабан, ходили поводыри с учеными медведями.

Лазутчики тайного совета, шнырявшие между гостями, заметили двух странных мужчин в черных бархатных камзолах с золотым шитьем. На головах у незнакомцев — широкополые шляпы с черным пером. У одного на лице виднелась страшная отметина — меч отсек ему ухо и часть щеки, к тому же он немного прихрамывал.

Этих господ интересовала каждая мелочь в крепости. Они обшарили все углы, выглядывали в окна, определяя высоту. Старались незаметно измерять толщину крепостных стен. Брали в руки каменные ядра, кучами сложенные во дворе, прикидывали их вес.

Лазутчики доложили замковому комтуру. Замковый комтур выяснил, что это за люди, и в свою очередь доложил великому комтуру Радингеру фон Эльнеру.

— Гм… гм… Капитаны пиратских судов — на службе у ее величества королевы датской Маргариты… Состоят в королевском посольстве. Вот так раз! — удивлялся великий комтур. — Не трогать, но следить за каждым их шагом, брат мой. Наш замок, божьей милостью, неприступен.

Родингер фон Эльнер был не в духе после выборов. Его обошли. По его мнению, великим магистром должен быть он. Но братья опасались избрать великого комтура. Он часто бросал греховные взгляды на женщин и любил пить без меры крепкое пиво.

Прием иноземных гостей состоялся в большой зале дворца. Из ее восьми высоких стрельчатых окон открывался величественный вид на реку и окрестные леса. Подвыпившие гости со смехом разглядывали игривые изображения на капителях. Многие дивились на медные заслонки редкого в те времена духового отопления.

Великий магистр с заспанным лицом сидел в кресле с высокой спинкой. Его голову покрывала круглая черная шапочка, связанная из мягкой шерсти. По левую и по правую руку магистра восседали главные орденские сановники и самые высокие гости.

Рядом с великим магистром сидел великий комтур Родингер фон Эльнер, второе лицо в государстве, а дальше — новый ризничий Генрих фон Вабирштете и Ульрих Фрикке, великий госпиталярий.

С другой стороны уселся великий маршал Конрад фон Валленрод. За ним — магистры Германии и Лифляндии, епископ Самланда Дитрих и другие епископы прусской земли.

Позванивая бубенцами, у стола кривлялся придворный шут Карлуша в ушастой шапке и колпаке в красно-белую клетку.

Среди иноземных гостей — посольства всех европейских владык. Гости старались удивить монахов дорогими одеждами и подарками, а сами удивлялись поистине королевскому угощению благочестивых братьев. На столах — золотая и серебряная посуда с гербами ордена, золотые кубки и чаши, роскошные дорогие вина, самые изысканные яства, привезенные из дальних стран. На серебряных блюдах дымилось душистое и нежное мясо, возбуждая аппетит. То, что было за монашеским столом, не всегда могли позволить себе великие владыки Европы.

Подвыпившие гости славили орден и его богатства, восхищались неприступным замком и военной силой рыцарей…

Расталкивая толпящихся между столами певцов и комедиантов, в зале появился человек в запыленной дорожной одежде. Он протиснулся к столу, где сидел Витовт, и, нагнувшись, тихо сказал:

— Измена, князь Витовт… Янош Мазовецкий мечом захватил полесские города Дрогичин и Мельник, отчину твоего отца.

Витовт поднялся из-за стола и вместе с княгиней Анной и боярами покинул пиршество…

Великий магистр старался не смотреть, как ест Конрад Валленрод: он слишком глубоко окунал свои волосатые пальцы в общую чашу, вылавливая в подливке жирные куски мяса, и громко чавкал.

После короткого сна Конрад Цольнер не чувствовал облегчения. В постели под пологом было жарко, снилась всякая дрянь. Сидя за столом, он стал вспоминать сны. Он видел собственную душу и рассыпанные на полу деньги ордена из плохого серебра, с крестом на одной стороне. Душа была в легких белых одеждах, но стонала и плакала, стараясь оторвать от себя какие-то черные комочки. Цольнер присмотрелся, и в черных комочках он узнал свои грехи. Ох, много их было! Они вцепились, как пиявки, сосали кровь, и делались все больше и больше…

В мир действительности его вернул пронзительный голос мужчины в черном камзоле с золотым шитьем. Конрад Цольнер хотел прислушаться и понять слова, но мешало чавканье великого маршала.

Когда в зал ввалились ученые медведи с поводырями, а за ними набеленные и раскрашенные плясуньи-девки, великий магистр, а с ним благочестивый капитул и епископы покинули пиршество.

Члены капитула и епископы прошли в малую трапезную дворца доканчивать праздник, а Конрад Цольнер вернулся в опочивальню. Рыцари-телохранители оставили его у порога. Один из них встал у дверей.

Конрад Цольнер долго искал в большой связке ключ с двойной бородкой. Отыскав, открыл железные двери в стене, прикрывавшие глубокую нишу с маленьким слуховым оконцем, и припал к нему ухом. Он сразу различил пронзительный голос одноухого гостя в черном камзоле.

— Если ее величество королева Маргарита прикажет, ни одно судно не пройдет через проливы.

— Так ли, господин? — ответил кто-то ему. — У немецкого ордена много кораблей, а у ганзейских городов еще больше. Они дадут вам бой.

— Если ее величество королева Маргарита нам прикажет, — продолжал безухий, — мы свяжем все корабли ордена и корабли ганзейских городов одной веревкой и приведем к ее прелестным ножкам. От Бельта и Зунда до Рюгена и Борнхольма мы властелины моря.

Унизанная кольцами рука великого магистра сжалась.

«Мерзкий хвастун! — подумал он. — Однако следует этой распутной женщине Маргарите укоротить рога».

Конрад Цольнер пошевелил пальцами, любуясь блеском алмазов на золотом кольце великих магистров.

Шум в зале усиливался. Пьяные гости горланили на все голоса. Слышались удары барабана и звон бубенчиков. Ревели медведи, взвизгивали женщины.

Каждый раз, услышав женский визг, великий магистр шептал, вспоминая разбухшую пиявку на своей душе:

— О женщины, женщины…

— От Бельта и Зунда до Рюгена и Борнхольма мы властелины моря! — опять произнес пронзительный голос.

Раздалась песня, заглушившая пьяный шум; ее пел опять тот же господин с пронзительным голосом: Синий флаг развевается, Мы плывем туда, где есть купец, Смерть и огонь. Отдай, купец, господу богу свою душу, А все, что имеешь, отдай нам.

Великий магистр помянул дьявола, прочитал семь раз «Отче наш», выполз из ниши и улегся на мягкое ложе под парчовым шатром.

Глава пятая. ПОВИНОВАТЬСЯ С ГОРДОСТЬЮ, ПОВЕЛЕВАТЬ СО СМИРЕНИЕМ

Узнав о вероломном поступке Яноша Мазовецкого, Витовт поскакал в Черн, но на половине пути раздумал. «Разве в моем положении можно ссориться с человеком, приютившим в тяжелое время? Как повернутся дела, трудно предугадать. Не будет ли разумнее оставить пока все как есть? А братец Ягайла? Вот о ком не надо забывать. Но что можно сделать, — продолжал он размышлять, — у кого просить помощи? Жемайтские кунигасы встанут за меня, но их мало, а Ягайла, как всегда, призовет в свое войско русских. Остаются немецкие рыцари. С их помощью, если умно повести дело, можно отомстить. Уговорить великого магистра и вместе с ним напасть на Литву. Но честно ли просить помощи у извечного врага?.. Против Ягайлы можно объединиться даже с немцами, — решил князь, тряхнув головой, — ведь он не постеснялся… Ах, Ягайла, Ягайла! — Чем больше думал о нем Витовт, тем больше распалялся. — Не может быть двух ног в одном сапоге, двух медведей в берлоге, не может быть в Литве двух великих князей!»

— Ануся, — обернулся он к жене; их кони шли бок о бок.

— Что, мой супруг? — Княгиня Анна давно заметила перемену в настроении мужа и ждала разговора.

— Ты продолжай путь. Благодари Яноша, ведь он для нас захватил у Ягайлы Мельник и Дрогичин. — На словах «для нас» Витовт сделал ударение.

Княгиня Анна с удивлением посмотрела на него:

— Но, мой супруг…

— Так нужно, Ануся. Ведь Янош говорил именно так. Поверим ему, не навсегда, а на время. Попрощаемся — я еду обратно в Мариенбург, а ты побудь в Черне у моей сестры… Береги себя, Ануся. С тобой поедут бояре.

— Что ты задумал? — встревожилась княгиня, зная неугомонный характер мужа.

— Постараюсь уговорить великого магистра. Если все пойдет хорошо, я пошлю за тобой, если нет — вернусь к Яношу. Цольнеру преподнесу наши драгоценности, те, что в костяной шкатулке, — добавил он. — Говорят, старый петух любит подарки.

— Хорошо, мой супруг, — вздохнув, сказала Анна.

— Я скоро вернусь.

— Буду ждать тебя. — На глазах княгини выступили слезы. — Мыслями я буду там, где ты будешь.

Витовт молча прижал ее к груди.

Кликнув слуг, он повернул коня и, не оборачиваясь, поскакал по ухабистой дороге.

В голове трокского князя вертелись невеселые мысли. Он вспомнил дни, проведенные в башне Кревского замка. Его, как простого вора, заковали в наручники и приговорили к смерти. Из-за болезни казнь отложили. Княгиня Анна ежедневно навещала больного мужа вместе с верной служанкой Еленой. Когда Витовт почувствовал себя лучше и смог вставать с постели, служанка предложила князю переодеться в ее платье и, обманув стражу, выйти за стену крепости. Вечером в сгустившейся темноте князь в женской одежде прошел с княгиней Анной мимо стражи. За крепостным валом их ждали лошади… Бедная Елена, она три дня не вставала с постели, притворяясь больной. Что с ней сейчас, жива ли она?

Срывая пожелтевшие листья, с далекого моря дул холодный, пронизывающий ветер. Темные, беспросветные тучи двигались над самыми верхушками могучих дубов и лип. Иногда порывы ветра достигали страшной силы, и в лесу раздавались скрипы и стоны гнущихся деревьев.

Вдруг конь Витовта шарахнулся в сторону. Высокая сосна, с корнем вырванная ветром, упала поперек дороги.

«Плохой знак, — испугался князь. — Не вернуться ли мне? В самом деле, что ждет меня у рыцарей? Приехав в замок, я отдаюсь им на милость. Рыцари могут заковать меня в цепи и бросить в каменную яму, а могут выдать братцу Ягайле. Всего можно ждать от орденских псов… Но разве есть другой выход? Может быть, надо искать примирения с Ягайлой?.. Нет! — Витовт и думать не мог о примирении. — Тогда вперед».

Не раздумывая больше, князь пришпорил своего любимца, и сытый, ухоженный жеребец легко перенес его через упавшее дерево.

У разросшегося куста бузины князь остановился, вынул из кошеля серебряную монету и, бормоча заклинание, бросил ее под куст. Каждому литовцу хорошо известно, что под бузиной, между корнями, живет в земле бог лесов.

* * *
Великий магистр сидел откинувшись в резном деревянном кресле с мягкой кожаной подушечкой на спинке. Сбоку, на скамейке, примостился его духовник брат Симеон. Между ними стояла шахматная доска с янтарными фигурками и серебряный кувшин с вином, наполовину пустой. Шла пятая по счету партия.

Конрад Цольнер и брат Симеон давно знали друг друга. Магистр, с окладистой бородой и орлиным носом, внешне был полной противоположностью брату Симеону. Поп был курнос, гладко выбрит, с круглой лысой головкой на тонкой кадыкастой шее. Единственной растительностью на его лице были кустистые брови; из-под бровей выглядывали шустрые, зоркие глазки. Зато их души объединяло многое. Когда они были помоложе, орденский устав не был помехой для веселых похождений. Комтур и капеллан Христианбургского замка, строгие наставники! Кто бы мог заподозрить дурное в их частых отлучках? А ведь устав попирался друзьями в самых щепетильных пунктах и подпунктах. За подобные дела рядовых братьев ждали беспощадный суд и суровое наказание.

Ни Конрад Цольнер, ни брат Симеон не сожалели о бурных днях молодости и не думали раскаиваться в своих грехах. Наоборот, они с удовольствием вспоминали свои похождения. Вот и сейчас, стоило великому магистру отвести взгляд от шахматной доски, и он видел вместо мраморной мадонны с младенцем круглое и мягкое колено белотелой Катрин. А длинные ночи за чашей вина! Сколько было переговорено и передумано! Сколько раз рассвет заставал приятелей бодрствующими за душевной беседой!

Словом, у них было о чем поговорить и что вспомнить.

Сегодня Конраду Цольнеру целый день нездоровилось. Он мерз в огромном каменном замке. От кирпичных стен тянуло холодом. Слуги развели огонь под каменными плитами и сняли бронзовые заслонки духового отопления, и все равно он зябко кутался в мягкий шерстяной халат. Когда зажгли камин, он перенес кресло ближе к огню и ноги в теплых полусапожках поставил на маленькую скамейку.

Колокол ударил восемь раз, в крепости сменялась стража. Великий магистр поднял голову и невольно стал прислушиваться. Где-то раздавались шаги, звенело оружие, слышались голоса. Скоро все стихло. Цольнер взял янтарную королеву, подержал ее в волосатых пальцах и поставил на новую клетку.

— Что с тобой, Конрад? — вкрадчиво сказал священник. — Я возьму ее пешкой.

Великий магистр спохватился и вернул королеву.

— Лезет всякое в голову! — усмехнувшись, он шевельнул одним усом. — Мне вдруг представилось, что Польша окрестила Литву у нас под носом и стала сильным государством.

— Но ведь это невозможно, брат мой, — ответил духовник. — И не следует думать о том, что благодаря милости господа нашего не может совершиться. В Польше великая смута и безвластие.

— Меня беспокоит герцог Ягайла, — продолжал магистр. — Можно ли ему верить? Он отдал нам Жемайтию, но все осталось по-прежнему. Он обещал через четыре года крестить Литву. Сбудется ли сие?

Великий магистр встал с кресла и прошелся по спальне.

— Мне безразлично, что будет с Литвой, — сказал он, круто остановившись, — ордену нужна Жемайтия от моря до реки Дубиссы. Эта языческая страна не дает соединиться немецким землям. Пока кунигасы будут греметь оружием, нам грозит опасность. А Литва? Пожалуй, даже лучше, если она станет православной — это сохранит равновесие, — лишь бы ее не захватила Польша. Но Жемайтия должна принадлежать нам.

Брат Симеон отпил из кувшина, крякнул, вытер полотенцем губы.

— Хороши французские вина, ничего не скажешь… Однако его святейшество папа римский думает о Литве иначе. Недаром он включил Литву в гнезненское епископство. Тем самым он дал право Польше крестить ее.

— Его святейшество часто сует нос не в свои дела! — зло сказал Конрад Цольнер. — Право крестить язычников орден не уступит даже папе. Мы показали свою твердость в деле с дерптским епископом. Папа проклял орден, а что изменилось? Пусть попробует тронуть нас хоть пальцем!.. — В голосе магистра послышалась угроза.

— А ты уверен, Конрад, — перебил духовник, — не подслушивает ли кто-нибудь? У стен могут быть самые настоящие уши.

Великий магистр махнул рукой, однако стал говорить тише.

— «Папа, папа»! — с раздражением продолжал он, расшевеливая кочергой дымящиеся поленья в камине. — Его святейшество должен знать, что крестить Литву — это не просто отслужить мессу и помахать кропилом… Языческая Литва и Жемайтия — жирный пирог, сулящий крестному отцу многие выгоды.

Брат Симеон еще раз отхлебнул из кувшина. Кончик его носа покраснел и вспух. Великий магистр с неудовольствием посмотрел на приятеля.

— Не много ли, брат? — сказал он. — Ты пьешь вино, словно в молодые годы.

— Пусть это тебя не волнует, Конрад, мой грешный сосуд еще достаточно крепок… Я хочу предостеречь тебя: папа прекрасно знает о решимости ордена крестить Литву и Жемайтию. Вспомни, что Венгрия тоже тщилась стать крестным отцом, однако папа избрал Польшу. Его святейшество всегда делает только то, что ему выгодно.

Духовник снова потянулся к вину, но Цольнер положил на кувшин волосатую руку. Засверкали драгоценные камни на многочисленных перстнях, но ярче всего горели алмазы на волшебном кольце магистра.

— Довольно, — тихо сказал он. — Польша?! Посмотрим, как еще повернутся события. Алчные паны из Кракова любят загребать жар чужими руками. Пока орден проливает во славу святой девы Марии кровь своих братьев, поляки вымаливают у папы разные льготы и привилегии. На этот раз папа уверен, что вместе с Литвой он сможет привести в католичество русских… Вот здесь и зарыта собака, — помолчав, добавил магистр. — Но напрасно его святейшество надеется, он не знает русских.

Великий магистр почувствовал жажду и приник своей бородищей к кувшину.

— Умеют французы делать вино, ухаживать за женщинами и еще воевать, — сказал он, отдуваясь и обтирая рукой усы, — это у них не отнимешь… Его святейшество борется за первое место под солнцем, и главное для него — сокрушить восточноехристианство. Все, что играет ему на руку, он будет поддерживать. Если смотреть с этой стороны, то папе выгоднее поддерживать Польшу. Среди славянских племен она одна крепко держит католическое знамя, и польские ксендзы больше католики, чем сам папа. Они, по сути дела, и правят страной. А мы с тобой немцы, у нас другие помыслы…

Брат Симеон усмехнулся:

— Ладно, Конрад, довольно об этом, закончим игру.

Но сегодня великий магистр не мог сосредоточить свои мысли на шахматной доске и проиграл партию.

— Вот, а ты говоришь — мне вредит вино, — снисходительно произнес духовник. — От вина голова работает только лучше… Давай помолимся, брат, пусть Иисус Христос и святая дева вразумят тебя. Нам предстоит разыграть партию куда более трудную. В шахматной игре мы знаем, что стоят король и королева, знаем, чем грозят остальные фигуры. А ты знаешь, кто будет королем Польши? Нет, не знаешь. Известен ли тебе нрав герцога Ягайлы? Как поведет себя московский князь в этой сложной игре, ты тоже не знаешь. Новые правители несомненно покачнут сложившееся равновесие. Что-то должно произойти. Надо заранее приготовиться к переменам.

— Но что, дорогой Симеон, должно произойти? — спросил великий магистр с беспокойствием. Он знал способности своего друга, его тонкий ум не раз выручал практичного, но не слишком далекого рыцаря.

— Пока не знаю, но что-то витает в воздухе.

— Не запросить ли нам астролога? Пусть посмотрит на звезды.

— Глупости! Напрасно ты держишь в замке старого плута и платишь ему огромные деньги.

— Это не так, Симеон. Все владыки держат при своих дворах астрологов, они иногда помогают.

Духовник молча взял со стола тяжелый серебряный подсвечник с оплывшей свечой, поплевал на пальцы, снял нагар, и приятели направились в часовню.

Подвижное пламя свечи тускло отсвечивало на потемневшем золоте святых и ангелов, наполнявших часовню. Из глубины ниш выступали фигуры апостолов. Перед белеющим распятием братья опустились на колени. Духовник громко прочитал положенное число молитв. Приложившись к ранам Христа, они вернулись в спальню.

— Останусь с тобой, — сладко позевывая, сказал священник, — лягу вот тут, у камина. — Он вытянул из-под ног магистра медвежью шкуру. — Помнишь, как в Христианбурге… Зажги курильницу с благовониями, твои ноги потеют, как и раньше.

Великий магистр дал приятелю теплую перину на лебяжьем пуху и подушку, зажег курильницу.

— А все же ты, Симеон, во всем виноват, — сказал он, думая о чем-то далеком, и замолк.

Личные покои магистра состояли из двух скромных комнат: гардеробной, откуда вел ход в трапезную для гостей, и спальни. Кроме крепчайших сундуков, окованных железом, и тяжелых резных шкафов, в стене, отделяющей гардеробную от трапезной, находилось тайное слуховое окно, закрытое железной дверью. Гардеробная соединялась со спальней. Убранство спальни было богаче. Каменный пол в цветных изразцах устлан медвединами, по стенам дорогие ковры. Роскошная кровать под высоким балдахином стояла неподалеку от камина; она не имела ничего общего с соломенным тюфяком простого рыцаря. Соседнюю со спальней комнату занимали телохранители. Слева у дверей, если выходить из спальни, все время стоял вооруженный рыцарь.

— Брат мой, для чего в твоей комнате три двери? — спросил священник, блаженствуя на мягком ложе.

— Кроме главного входа, я могу войти в спальню и выйти отсюда через трапезную и через часовню. — Конрад Цольнер шевельнул усом, вспомнив что-то. — Ключи от дверей хранятся только у меня. Есть еще домик в саду, с тайным ходом за стены крепости.

— Многое в жизни нам дается слишком поздно, — пробормотал священник. — Были бы у нас в Христианбурге такие удобства…

Ровно в десять часов вечера замковый комтур доложил Конраду Цольнеру, что огни везде погашены, ворота закрыты и стража на месте.

— Все рыцари вернулись в замок и легли спать, — закончил он свой доклад.

Пожелав великому магистру спокойной ночи, комтур удалился.

После десяти часов вход к владыке орденского государства был запрещен.

Сняв шерстяной халат, Конрад Цольнер, кряхтя, полез на высокую кровать. Но не успел он забраться под перины, как дверь приоткрыл телохранитель.

— Могу ли я говорить, брат великий магистр? — спросил он, не переступая порога.

— Говори, — ответил Цольнер, подняв с подушки голову.

— Литовский герцог Витовт у ворот замка, — с поклоном доложил телохранитель.

Духовник Симеон резко повернулся на своем ложе и кинул быстрый взгляд на приятеля.

— Много ли с ним воинов? — спросил магистр.

— Пятеро.

— Открыть ворота, встретить с почетом. Герцога привести ко мне в кабинет через полчаса, — приказал магистр.

Торопясь, телохранитель захлопнул дверь. Пламя из камина метнулось в комнату, запахло дымом.

Цольнер торопливо стал облачаться в парадное платье. Натянул белую куртку с золотым крестом, опоясался, прицепил к поясу меч. Поверх надел белый плащ и на голову шлем с белым лебедем.

— Если свидание будет удачным, — сказал он, посмотрев на брата Симеона, — я обещаю поставить святой деве Марии большую свечу из чистого золота.

Они вместе покинули спальню. Телохранители, гремя оружием, шли сзади. В большой продолговатой комнате, где обычно гости ожидали приема, бил небольшой фонтанчик; вода с тихим журчанием стекала в бассейн. Здесь можно было умыться, вымыть ноги. Сейчас в комнате царил полумрак, на одном паникадиле горели три свечи.

В кабинете было прохладно, телохранители сразу бросились открывать заслонки духового отопления. Прибежал прислужник с заспанным лицом и затопил камин. Еще двое придворных слуг уставили небольшой круглый стол золотой и серебряной посудой.

Ровно через тридцать минут в кабинет торопливым шагом вошел князь Витовт, за ним важно выступал слуга с костяной шкатулкой на вытянутых руках.

Увидев великого магистра, князь круто остановился.

— Как здравствует ваша святость? — спросил он, слегка наклонив голову.

— Благодаря богу и святым угодникам неплохо. Рад видеть литовского герцога в своем дворце, — ответил великий магистр и тоже наклонил голову. — Вы приехали вовремя, я собирался ужинать. — В этот момент он чем-то напоминал кошку, увидавшую мышь.

Князь был одет в желтый камзол, застегнутый до горла на золотые пуговицы в золотых петлицах. В розовых штанах и красных кожаных сапогах с золотыми шпорами. По камзолу он был опоясан позолоченным ремнем. Из-за пояса торчала рукоять кинжала, осыпанная драгоценными камнями. Поверх камзола на князя был накинут короткий плащ гранатового цвета.

Великий магистр впервые видел в гостях язычника. Он искоса бросал на него внимательные взгляды.

«Ни усов, ни бороды, под стать нашим попам», — подумал он.

— Прошу вашу святость принять скромный подарок, — сказал Витовт, кивнув слуге.

Преклонив колено перед великим магистром, слуга вручил ему шкатулку. Легким поклоном Конрад Цольнер поблагодарил князя.

— Принимаю на украшение замковой церкви, герцог, — сказал он, с жадностью глянув на сверкающие драгоценности, — во славу божью. Возьми, брат Симеон.

Духовник равнодушно поставил шкатулку на круглый столик из красного дерева.

Придворные слуги внесли большого жареного лебедя на серебряном блюде.

— Прошу герцога отведать наш скромный монашеский ужин, — пригласил магистр.

— Я хочу говорить с вами, ваша святость, с глазу на глаз, — сказал Витовт, — переводчик не надобен.

— Хорошо, — согласился владыка и движением руки приказал всем выйти.

В кабинете остался только один духовник. Лениво ковыряя пальцем в шкатулке, он разглядывал драгоценности.

Витовт вопросительно посмотрел на великого магистра.

— Это мой духовник, от него, как от бога, нет секретов, — поспешил сказать рыцарь.

Литовский князь взглянул на пожилого пастыря и, вздохнув, сел.

— Я пришел за помощью к ордену, — негромко произнес он, положив локти на стол и уперев лицо о ладони.

На немецком языке князь говорил неплохо, изредка примешивая латинские слова.

— Чего ты хочешь от бедных монахов, герцог?

— Голову моего двоюродного брата Ягайлы! — Глаза Витовта зажглись мрачным огнем. — Нет, я хочу получить его живым. Я предам убийцу моего отца мукам, еще невиданным на этом свете.

Князь с жадностью осушил большую чашу бургундского, заботливо налитую духовником, взял из золотого блюда горсть сладкого, крупного изюма.

— Война с Литвой? Это дорогое, очень дорогое дело, мой герцог. Для того чтобы поднять меч, нужно золото. Вряд ли благочестивый капитул согласится на войну. Мы собирались отдохнуть, залечить раны, поднакопить денег. — Великий магистр притворно вздохнул. — Видит бог, прошлая война опустошила наши кладовые.

Желая показать гостю свой перстень, он, разговаривая, поглаживал левой рукой широкую бороду.

— Я беру расходы на себя, — гордо сказал Витовт, — отдам все, до последнего золотого. Моя месть священна.

Великий магистр ликовал. Он стал перебирать в уме, какие выгоды даст ордену союз с Витовтом. В последнем письме, вспоминал магистр, герцог Ягайла упрекал орден в нарушении взятых обязательств. Из письма выходило, что и он, Ягайла, отступает от всех своих обещаний относительно Жемайтии. В общем, письмо можно было понять и так и сяк. Ну, а теперь он, Конрад Цольнер, сможет рассчитаться с ним, поставить его на колени.

— Ягайла и его мать Улиана хотели захватить в плен вашу святость и посадить на цепь, как бешеного пса, — сказал Витовт, желая разгневать магистра.

— Это невозможно! Бог не допустил бы этого! — вскричал Конрад Цольнер.

— Сейчас — да… А если бы ваша святость приехали на реку Дубиссу, сидеть бы вам на цепи в Троках или Вильне.

Магистр промолчал. Стрела князя Витовта попала в цель: рыцарю тоже захотелось посадить на цепь литовского князя Ягайлу. Он посмотрел на духовника. Брат Симеон незаметно показал глазами на Витовта и склонил голову: он поддерживал новый союз.

— Я буду воевать не один, — добавил Витовт, истолковав молчание магистра как нерешительность, — все жемайтские кунигасы пойдут за мной.

— Созовем капитул во имя божье, — словно нехотя сказал великий магистр, — но уверенности у меня, герцог, пока нет. Вряд ли капитул согласится — слишком трудно воевать с Литвой. Ягайла призовет своих русских вассалов…

— Надо неожиданно напасть на Вильню, — горячо предложил князь, — и мы победим. Трокский замок не устоит, я уверен. Но скажите прямо, ваша святость, на какие условия согласился бы капитул?

Великий магистр величественно повел орлиным носом в сторону Витовта. «Сейчас языческий герцог пойдет на все, — думал он. — Месть у огнепоклонников — великое дело. Главное — разъединить Литву, а потом уничтожить по частям».

А князь Витовт с отвращением смотрел на большие мясистые уши магистра и думал, что хорошо бы отрезать их и принести в жертву богу Поклюсу.

— Крестись во славу божью, стань вассалом ордена, отдай на вечные времена Жемайтию. — Великий магистр поднял руку, кроваво сверкнул рубин на большом пальце.

Витовт отшатнулся, побледнел и с гневом посмотрел на орденского владыку.

— Ягайла обещал ордену Жемайтию. Если мы одержим победу над Ягайлой, ты будешь великим литовским герцогом. Но Жемайтию отдай нам, — продолжал магистр, словно не замечал яростных взглядов Витовта. — Ты получишь Ягайлу и сделаешь с ним все, что захочешь. На этих условиях капитул одобрит войну. — Он посмотрел на священника Симеона и снова получил одобрение своим словам.

Сначала Витовт решил, что говорить с рыцарями больше не о чем. Креститься куда ни шло, князь смотрел на обряд крещения не столь уж серьезно. Почему не креститься, если это принесет выгоду? Хорошая жертва Перкуну — и он простит. Быть вассалом ордена? Это тоже ни к чему не обязывает. Великий литовский князь Ягайла считался вассалом хана Тохтамыша, однако нисколько не тяготился этим. Но отдать Жемайтию, землю своих отцов и дедов! Отдать на растерзание ордену?! Нет, никогда… Но потом Витовту пришла более спокойная мысль: обещать можно, но ведь совсем не обязательно выполнять обещанное. Если великий магистр может запрашивать заведомо невыполнимое, то и он, Витовт, может обещать, зная, что не выполнит. Но магистр потребует клятвы! Конечно, прежде чем дать клятву, надо шепнуть богам. Обмануть врага не грех. Эта мысль понравилась князю. Он едва сдержал улыбку, представляя, как взбесится обманутый магистр. «Я должен поставить свой парус так, — решил Витовт, — чтобы поймать больше ветра».

— Что, боишься, герцог? — ехидно спросил Цольнер.

— Боюсь?! Я не знаю этого слова, — надменно сказал Витовт. — Когда орден сможет начать войну? — продолжал он, все еще колеблясь.

— Через три месяца, если захочет бог, — торжественно произнес магистр. — Кстати, у нас скоро большая охота на зубров в лесах за озерами. Много рыцарей приехало в Кенигсбергский замок, мы их задержим.

Витовт встал.

— Я согласен, — медленно, подбирая слова, сказал он, — принять латинскую веру, стать вассалом ордена и отдать Жемайтию на вечные времена. За это орден должен помочь мне покорить Литву и стать там великим князем, захватить разбойника Ягайлу. Жемайтия бедна, ей потребуется много оружия, лошадей и одежды. И надо хранить тайну, чтобы поганую лису поймать в логове.

Наступила тишина. Духовник подошел к столу и налил себе вина. Незаметно подмигнув магистру, он с наслаждением осушил чашу.

— Но, — нарушил молчание князь, — креститься я буду только на вильненском столе. Если крещусь раньше, жемайтские кунигасы не пойдут за мной.

Великому магистру пришлось решать трудную задачу. Крестить Витовта не откладывая было бы хорошо. Но крещеный Витовт не стоит и хвоста дохлой крысы как претендент на стол великого литовского князя. Не говоря о жемайтах, католика не поддержат и русские князья. Оставить герцога язычником? Как посмотрят на это рыцари других стран? Не будут ли они гнушаться обнажить свой меч рядом с неверным? Но договор с литовским князем сулил очень многое, ради вожделенной Жемайтии можно претерпеть и некоторые неудобства.

— Пусть будет по-твоему, — наконец сказал магистр. — Сначала станешь великим князем, потом крестишься. Оружие, лошадей и одежду мы дадим.

Дело было сделано, начались другие разговоры. Князь Витовт стал рассказывать про вероломство Ягайлы, и как погиб его отец, и как он сам чудом спасся из кревской башни.

Великий магистр закрыл глаза. Так он быстрее улавливал оттенки в голосе князя и лучше понимал его.

Время шло за полночь. Конрад Цольнер стал подумывать о мягкой постели.

— Ваша святость, — спросил Витовт, вдруг вспомнив недавний случай в замке, — почему комтур выпустил пленных литовских женщин без выкупа?

— Их выпустили под твое слово, герцог.

— Но разве комтур знал, что я нахожусь в замке?

— Да, он знал.

— Но кто же сказал ему об этом?

— Бог! — ответил магистр и поднял указательный палец кверху. — Кстати, ты заплатишь за каждую невольницу по сто грошей.

— Хорошо, — согласился Витовт. — А чей бог сильнее, наш Перкун или Христос?

— Ваши боги — не боги, а бревна, — просипел из своего угла Симеон.

Князь Витовт обернулся, вспыхнул, но поборол себя и не стал спорить.

После ужина три комнаты во дворце великого магистра были предоставлены Витовту и его слугам. Утром трокский князь должен дать клятву верности ордену.

— Сегодня ты превзошел себя, — зевая, сказал магистру духовник, когда они снова очутились в спальне, — условия договора, слава Иисусу Христу, превосходны.

Конрад Цольнер потел под мягкой периной и тяжко вздыхал. Скоро опять война, и ему снова придется облачаться в броневые доспехи. Ох-хо-хо, как ненавидел он эти доспехи! Вот уже год у магистра побаливало сердце. По ночам, во сне, он видел себя закованным в броню. Ему тяжело, трудно дышать. Если не снять шлем, сейчас же, немедленно, он умрет. Но шлем не сходил с головы, и магистр просыпался с бьющимся сердцем, в холодном поту… Начнется война, и на этом ковре он, пожилой мужчина, владыка могучего государства, ляжет на спину и задерет свои тощие ноги. Оруженосцы наденут железные штаны, а потом будут надевать одну за другой многие одежды, завязывать десятки ремешков и тесемок.

Магистр пытался еще размышлять, но пришел сон.

Глава шестая. В ХАРЧЕВНЕ «ГОЛУБОЙ РУКАВ»

Только к полудню следующего дня новгородцы поставили лодью у набережной Альтштадта. До стен Кенигсбергского замка совсем близко, с палубы можно рассмотреть все выбоины и трещины.

Летнее солнце стояло над головой, в городе было жарко. Людей одолевали духота, пыль, крупные зеленые мухи. Высоко в небе клубились легкие белые облака.

Московские бояре с удивлением разглядывали оживленный порт на реке Пригоре. Набережная густо заставлена кораблями. Несколько коггов с флагами ганзейского города Штральзунда — на красном поле стрела и крест — выгружались на якорях. Барки и лодки под парусом и на веслах сновали по реке.

На противоположном берегу дымились высокие трубы городских бань. Громко раздавался гнусавый голос банного зазывалы, кричавшего, что вода горячая, а банщицы молодые.

У борта лодьи по гладким доскам набережной катили телеги с бочками и ящиками, запряженные парой, а то и четверкой лошадей. Грузчики волокли тюки и ящики, ржали лошади, протяжно скрипели колеса повозок. Всюду громоздились тюки и бочки.

Андрейша забежал на минутку в камору. У кормщика сидели альтштадтские купцы и торговали воск.

Увидев Андрейшу, кормщик подошел к нему.

— Иди в харчевню «Голубой рукав», — шепнул он, — будь осторожен в дороге. Напрасно в драку не лезь, но честь береги. Не трать деньги даром, однако не скупись. И помни всегда: свое племя надо любить и помогать в беде. Ну, с богом. — Они поцеловались. — Я в Данциг сплаваю, — добавил кормщик, — продам янтарь и в обрат сюда, ждать тебя буду.

Попрощавшись с дружинниками, Андрейша с боярами сошли на берег. Бояре окольчужились и нацепили мечи.

Последним с Андрейшей прощался повар Волкохищенная Собака. Он подарил юноше ладанку с заговоренной травой.

— Носи, и вражий меч тебя не заденет, — сказал он, надевая ладанку ему на шею.

А старшой Анцифер Туголук отдал Андрейше свой засапожный нож.

Неподалеку от крепостных стен расположился рыбный рынок. Спутников оглушили призывные крики торговцев. Покрытая зеленой травой, только что выловленная рыба трепыхалась в плетеных корзинах, плескалась в пузатых глиняных кувшинах с водой.

Прежде чем перейти на другой берег, бояре принялись рассматривать городские стены.

Андрейше не терпелось — ведь в этом городе жила Людмила.

— Не торопись, человече, — недовольно покосился на него Роман Голица, — успеешь нагуляться.

Задрав головы, бояре внимательно разглядывали каждый камень на стенах. На четыре аршина поднималась гранитная основа, а над ней — добрых пять аршин кирпичной кладки. У ворот стена заросла плющом; казалось, что кто-то из огромного ведра выплеснул зеленую краску и она причудливо растекалась по камням.

На высоких башнях развевались флаги с гербами города.

— Смотри-ка, Роман, стены к самому замку подходят, — сказал Василий Корень. — Сначала город возьми попробуй, а потом крепость. Хитро… Мы свои посады сжигаем, а здесь от них польза.

Бояре переглянулись и перешли мост. Он был дубовый, светло-коричневый, только что отстроенный. Вокруг валялись неубранные щепки и стружки.

«Наконец-то двинулись бояре!»— обрадовался Андрейша.

Но радоваться было рано. Перейдя мост, Роман Голица увидел у самой воды высокий дом с балконом под крышей. С балкона свисали железные цепи. Он прислушался к грохоту, раздававшемуся из дома.

— Что там, человече? — спросил он.

— Машина, тяжести поднимает, — ответил мореход, — сто двадцать пудов может осилить.

Бояре заинтересовались. В иноземных странах им пришлось быть впервые, и многое казалось в диковину.

— А ежели нам вовнутрь глянуть? — сказал Василий Корень. — Как, Андрейша? Ты здесь, видать, свой человек.

— Что ж, взглянуть можно, — нехотя ответил мореход. — Вот в ту дверь заходите.

На втором этаже медленно вращались два колеса величиной с хороший дом. Их двигали люди, бежавшие внутри по перекладинам. Оба колеса сидели на одной оси, служившей воротом.

— Хитро, хитро, — сказал Василий Корень. — Люди-то в колесе будто белки.

Роман Голица промолчал.

— В Новгороде есть такие машины, мачты на новые лодьи ставят, — не удержался Андрейша.

— Ишь ты! — удивился Василий Корень. — В Новгороде есть, говоришь? Хитро!

Бояре полезли выше. На пятом этаже вертелись такие же колеса. С их помощью тяжести брали прямо с палубы стоящего на реке судна.

Однотонное поскрипывание верхних и нижних колес наполняло гулом высокое сооружение. Люди, ходившие по колесам, не то пели, не то ругались. Их лица сплошь заросли бородой. На теле грязное рванье, волосы на голове спутались, скатались, превратившись в войлок. Только человеческие глаза сверкали из-под лохматых бровей.

— Что за люди? — спросил Роман Голица. — Невольники?

— Пруссы, — ответил Андрейша, — хозяева этой земли, живут хуже рабов.

Поднявшись по крутой лестнице на самый верх, Василий Корень кряхтел и сопел больше, чем обычно.

Отсюда окрестности видны как на ладони. Под стенами Кенигсбергского замка удобно расположились целых три города.

— Там Альтштадт, — показал Андрейша на кучку соломенных крыш, теснившихся у крепостной стены, — граница ему река Пригора. Там мои друзья живут, — добавил он. — И дом их отсюда виден. А город Кнайпхоф — весь на острове. Правее замка, там, где шумят мельницы на ручье, город Либенихт.

Андрейша показал ратушу в Кнайпхофе, виселицу, помост, где пороли провинившихся горожан. Он хорошо знал вросшие друг в друга города. И не мудрено: вместе с орденским замком они занимали площадь немногим больше квадратной версты.

— Вокруг болота, комарье заедает, а лягва столь голосиста, что мешает службе в церквах, — закончил он свои объяснения.

Бояре рассмеялись. Знакомое дело, чего другого, а комаров и лягвы под Москвой невперечет.

Спустившись наконец по скрипучим ступенькам на набережную, спутники углубились в город.

По узким, как щели, улочкам Андрейша вывел бояр на торговую площадь. Неподалеку высился огромный католический собор из красного кирпича. Рядом с замком и с собором городские домишки выглядели очень жалкими. На рыночной площади красовалась ратуша, построенная ганзейским купечеством, и церковь святого Николая. Каменных домов в городе мало: на рынке два-три, на главной улице с десяток, а то всё глиняные мазанки под соломой и камышом. Изредка встречались бревенчатые избы с выступающими на улицу балконами.

У открытых окошек сидели любопытные горожане, подложив под локти мягкие подушечки. Из окна богатого каменного дома выглядывала румяная хозяйка с круглым подбородком, утонувшим в кружевном воротнике. В руках она держала вязанье, а смотрела на улицу.

Воздух в городе тяжелый: пыль, дым, вонь от нечистот, выброшенных прямо на дорогу.

Бояре крутили носами и морщились.

Вот и харчевня «Голубой рукав». У дверей висел глиняный кувшин с торчащим из него колосом. Это означало, что здесь варят пиво.

Андрейшу ждало разочарование: хозяина дома не было. Бояре сели поужинать.

Над очагом из дикого камня темнело деревянное распятие. С потолка свисала тяжелая кованая светильня на пять свечей. Одну стену занимала картина, грубо намалеванная яркими красками. На ней изображался бой рыцарей в белых плащах с язычниками-пруссами. В центре был нарисован храбрый сапожный подмастерье в куртке с голубыми рукавами, поднимающий упавшее королевское знамя. Вокруг молодого немца сгрудились рыцари девы Марии, вдохновленные его подвигом. На зеленом холме виден всадник с короной вместо шлема.

На других стенах, почерневших от копоти, во множестве ползали тараканы. Стены были утыканы большими деревянными гвоздями для одежды и походных сумок гостей.

В память храброго сапожного подмастерья харчевня называлась «Голубой рукав».

Андрейша сидел как на иголках. Несколько раз он открывал дверь и выглядывал на улицу. Надежда увидеть в этот день Людмилу уменьшалась с каждым часом… В темное время ворота закрывались и улицы перегораживались. В городе встречались лихие люди, охочие до чужих кошельков. За серебряную монету честный человек мог остаться без головы или с ножом между лопаток.

Хозяин, тощий человек с носом картошкой, вернулся поздно, усталый, забрызганный грязью. Видать, не один десяток верст проделал он в седле. Он пробурчал что-то в ответ на приветствие, но, как только Андрейша назвал имя жемайтского кунигаса Видимунда, хозяин изменился, стал вежливым и приветливым. Он обещал лошадей и проводника через два дня.

— Если бы я знал утром, — сказал хозяин, — все можно было бы достать без всяких задержек.

Бояре плотно поужинали отварными поросячьими ножками с тертым горохом и, завернувшись в войлок, улеглись на полу в небольшой каморке. Перед сном они поставили в углу складень и помолились богу. Проклиная свою судьбу, улегся с ними и Андрейша.

Ночью Андрейше не спалось. Он томился ожиданием, представляя себе, как войдет в знакомый дом и увидит Людмилу, как она будет ему рада.

В этом году родители разрешили Андрейше жениться. Родители невесты ответили согласием. Мать Людмилы, Анфиса, собиралась сухопутьем по зимнему пути привести дочь в Новгород. Случай был редкий, пришлось испросить благословение новгородского архиепископа Алексия.

Семья Хлынова готовилась к свадьбе. Для молодых строили новый дом. Когда Андрейша собирался в плавание, плотники подводили крышу.

Стоило только юноше закрыть глаза, и он видел золотистые волосы Людмилы, большие голубые глаза и маленькие ножки в башмаках из зеленого сафьяна.

— Незабудочка моя! — шептал он. — Незабудочка!

Отец Андрейши, Петр Хлынов, был знатный оружейник, держал мастерскую на Прусской улице, близ большого моста через Волхов. Мореход Алексей Копыто, богатый иванский купец, приходился Андрейше дядей по матери. Много лет водил он собственную лодью из старой Ладоги в Любек, Бремен и другие города Варяжского моря. И отец Алексея, Анцифер Копыто, был кормщик и плавал в Готы и Любек, и его дед Варлам ходил за рыбьим зубом на реку Обь и на острова Студеного моря. У Алексея Копыто детей не было, и, когда умерла его жена, он предложил родителям Андрейши отдать ему сына. Он обещал научить племянника морской премудрости и богатство свое оставить ему в наследство.

Андрейша полюбил море. Скоро десять лет плавал на лодье «Петр из Новгорода». В прошлом году Алексей Копыто за отличные успехи в мореходстве произвел его в подкормщики. А быть Андрейше по его молодым годам подкормщиком куда как лестно.

В Альтштадте, близ Кенигсбергского замка, в доме литовца Бутрима он увидел Людмилу. Кормщик Алексей Копыто с давних времен вел с мастером Бутримом торговые дела, и Андрейше часто приходилось у него бывать. Он вспомнил, как в первый раз увидел ее глаза, как однажды взял в свои руки ее маленькую руку. Любовь была робка и оглядчива целых пять лет. В прошлом году они остались вдвоем, и Андрейша успел поцеловать девушку, она встретила его поцелуй… Андрейша горячо полюбил Людмилу.

Ночные думы Андрейши перебивали шуршащие по стенам тараканы и беспокойная мышь, точившая дерево.

«Великий боже, — молил он бога, — сделай так, чтобы Людмила меня ждала и любила всю жизнь! И никогда не было бы ей обиды и горя…»

Еще до рассвета Андрейша был на ногах. Колокол церкви святого Николая только что отбил четыре часа утра. Охрипшими голосами начали перекликаться и городские петухи. В комнате было душно.

Натыкаясь в потемках на спящих, юноша стал собираться в дорогу.

— Ты что, полуночник, людям спать не даешь! — охрипшим голосом сказал Василий Корень: Андрейша больно наступил ему на руку.

— К невесте тороплюсь, прости, — тихо ответил мореход. — Вчера из-за вас задержался.

— К невесте, человече?! — подал голос Роман Голица. — Беда, коли ты у немцев невесту нашел. А может быть, поганских родителей твоя невеста? Смотри, парень, до самой смерти грех не отмолишь. В чужих землях от баб будь воздержателен… У нас в Москве присказка такая. «Жену надобно в своем городе искать». Знает ли о твоей невесте Алексей Копыто?

— Ты, боярин, мою невесту не тронь! — вспыхнул Андрейша. Голос его задрожал. — Еще раз плохо о ней скажете — все брошу и уйду… Ей-богу, уйду!

— Вот ты какой горячий, — миролюбиво ответил Роман Голица. — Не сердись, не будем трогать твою невесту, своих дел невпроворот… Сходи, Дмитрий, к очагу, зажги свечу. Все равно не заснем.

Бледное пламя осветило лежавших на полу бояр. На стенах забегали испуганные тараканы. Андрейша вынул из котомки серебряное зеркало, причесал кудри, надел суконную новгородскую шапку с косыми отворотами и, распрощавшись с боярами, ушел.

— К вечеру ждите! — крикнул он, обернувшись с порога.

Сумрак быстро таял, начинался рассвет.

Андрейша шел счастливый, с радостно бьющимся сердцем. Когда он проходил по торговой площади, его мысли были прерваны громким звоном колокола: в церкви святого Николая ударило пять часов. «Людмила, наверно, еще спит», — подумал он и пожалел, что вышел так рано.

Послышалось пение пастушечьих рожков, захлопали двери домов, хозяйки выгоняли за ворота скот. На улицах появились коровы, телята, свиньи… Пастухи погнали домашнюю животину на выпас.

По бревнам мостовой тарахтели повозки со свежим мясом, овощами, птицей. Встречались девушки с ведрами и кувшинами. спешащие к колодцам. Ремесленники открывали двери домов, выносили и раскладывали товары на лавках.

Город просыпался. Над крышами жилищ показались дымки. Запахло съестным.

У рыбного моста Андрейшу обогнал конный отряд. Рыцарей сопровождали оруженосцы и слуги. На броневые доспехи рыцарей наброшены яркие мантии… На лошадях — богатые, вышитые крестами и гербами попоны. Копыта лошадей вразнобой тяжело ударяли по деревянным мосткам.

Всадники медленно проехали мимо Андрейши. Никто из них не повернул головы, не сказал слова. У ворот Альтштадта оруженосец заиграл в боевой рог. Ворота открылись, и отряд втянулся в узкую щель крепостной стены.

Андрейша прошел через ворота вслед за рыцарями. Идти осталось совсем немного — несколько улиц, густо заселенных ремесленниками.

Почти у самой стены замка, на углу Пекарской улицы, стоял дом литовца Бутрима. В траве, разросшейся на дворе, что-то неутомимо клевали рыжие и белые куры. Заметив Андрейшу, петух с огненным гребнем и яркими перьями поднял голову и издал предостерегающий клекот.

Знакомая дверь и щит с дубовым листом. Волнуясь, юноша постучался. Подождал ответа. «Не рано ли я пришел? — опять подумал он. — Товаров на столе у двери еще нет». Обычно тут лежали деревянные ложки, чашки, тарелки. Дрожащей рукой Андрейша ощупал кожаный кошель на поясе, где хранились подарки невесте: золотые серьги с алмазами и тяжелый золотой браслет.

Посмотрев еще раз на дверь, Андрейша заметил, что она приоткрыта. Стараясь не шуметь, он вошел в мастерскую и замер. Обломки деревянной посуды устилали пол. На полках сиротливо стояли две-три чашки. Скамьи были перевернуты вверх ногами, станок разломан. В разбитое окно тянуло свежим ветерком. Знакомый желтый кот неслышно подошел к Андрейше и, как бывало раньше, потерся о его ноги.

Волнуясь, юноша взбежал по лестницам, жалобно скрипнули иссохшие ступени, и очутился в горнице, где жила Людмила, где она думала, смеялась.

И в горнице все было вверх ногами. Любимый ковер Людмилы разрублен, разломана маленькая скамейка, на которую она ставила свои ноги.

Андрейша долго стоял не шевелясь. Его охватила тревога. «В доме несчастье, — вертелось в голове, — беда. Где Людмила, где искать ее?»

Надежды рухнули в один миг. Людмила казалась теперь далекой и несбыточной мечтой. Стараясь привести свои мысли в порядок, Андрейша приложил ладонь к разгоряченному лбу.

— Кто ты, юноша? — будто издалека услышал он старческий голос.

Чья-то рука прикоснулась к его плечу.

Андрейша круто повернулся и увидел древнюю старуху.

— Где Людмила? — вскричал он. — Скажи, где Людмила? — И он стал изо всех сил трясти старуху за плечи.

— Отпусти, погубишь, — прохрипела она. — Я пришла, чтобы помочь.

Андрейша выпустил из рук свою жертву.

— Говори, я слушаю.

— Десять дней назад, — отдышавшись, сказала старуха, — орденские собаки разорили этот дом. Литовцу Бутриму с женой и дочерью удалось бежать.

— Почему рыцари так поступили? Разве Бутрим делал им зло?

— Я не знаю, в чем вина Бутрима, — ответила, помолчав, старуха, — но рыцари хотели его убить… Если хочешь найти Людмилу, я помогу, — добавила она, глянув на юношу маленькими красными глазками.

— Хочу ли я! — выговорил Андрейша. — Разве может быть иначе?!

— Бутрим скрывается в непроходимых лесах, у старейшины Лаво. Ты сам никогда не найдешь туда дорогу.

Старуха вынула из-за пазухи зеленую деревяшку с двумя закорючками.

— Как только ты покажешь ее пруссу или литовцу, они помогут найти селение старейшины Лаво. Возьми.

Андрейша взял деревяшку, и старуха сразу исчезла. Он даже не успел поблагодарить ее.

Теперь юноша знал, что Людмила жива и что он скоро увидит ее. Скоро, но не сейчас, не сегодня. А он так хотел ее видеть!

Ему трудно было покинуть дом мастера Бутрима. Каждая вещь напоминала радостные, счастливые дни. Вот платок, он привез его прошлым летом в подарок из Новгорода. Вот рассыпанные стеклянные бусы…

Он поднял платок, собрал бусы, обернулся к иконам в углу. На него глядели изможденные лица новгородских святых с большими страдающими глазами и глубокими морщинами.

Со смущенной душой и тяжелым сердцем оказался он на улице. Из дома хлебопека Ганса Шпигеля вышли мастера. Они знали Андрейшу. Немцы жали руки юноше, говорили слова утешения, грозили орденскому замку облипшими тестом кулаками.

Андрейша долго бродил по кривым улочкам Альтштадта, стараясь привести мысли в порядок. День не казался ему светлым и радостным. Будто солнце зашло за темное облако и все изменилось, потускнело, поблекло. Ему захотелось побыть среди людей.

Харчевня, куда он зашел, несмотря на раннее утро, была битком набита разноплеменной солдатней. Орденские наемники пропивали здесь свои деньги, по-своему веселились. Хозяин, тучный немец с потным, красным лицом, стоял у огромной пивной бочки и смотрел в дальний угол. Его внимание привлекли кнехты, игравшие в кости. Судя по выкрикам, они были готовы вцепиться друг другу в горло. Две розовощекие хозяйские дочери в высоких шляпах из синего бархата и в белых передниках разносили гостям кружки с пивом.

На улице приветливо светило солнце, в харчевне, разгоняя мрак, горели свечи. Андрейша высмотрел себе свободное местечко у двери и, спросив пива, уселся на тяжелую дубовую скамью. Рядом подвыпивший шотландский стрелок в голубом берете горланил песню. С другой стороны сидели два огромных прусса, опоясанных мечами. У одного на лице страшная рана: меч начисто отсек ему не только ухо, но и щеку. Вздохнув, бородатые воины молча взялись за кружки с пивом и разом опорожнили их.

— Друзья, — сказал солдатам Андрейша, — почему здесь собралось так много воинов? Разве где-нибудь идет война?

— Кто ты? — спросил одноухий прусс, казавшийся старшим. — Ты не совсем чисто говоришь на нашем языке.

— Я русский, из Новгорода, — ответил юноша. — В нашем городе живет много пруссов.

— Будем знакомы, Русь, — сказал одноухий. — Новгородцы всегда были нашими друзьями.

Бородатые пруссы похлопали по плечу Андрейшу и потребовали еще пива.

— Ты хотел знать, почему в Кенигсберге собрались воины? — спросил прусс помоложе, когда пиво было выпито и перед каждым опять стояла полная кружка.

Андрейша кивнул головой.

— Тогда слушай… Скоро, очень скоро орденские рыцари выступают в поход. В замке собрались рыцари многих земель. Им предстоит редкая забава — поохотиться на людей. Да, да, большая охота. Литовцев будут убивать, как диких зверей.

Молодой воин сжал кулаки. В его голубых глазах сверкнуло бешенство.

— Худо, худо! Мы не звали на свою землю рыцарей. Мы жили счастливо… Проклятые монахи! Окрестили нас, сделали рабами. Выбора не было: или крестись, или умирай…

— Перестань, Лубейтен, — сказал одноухий, строго посмотрев на него. — Нас могут услышать…

— С вами, новгородцами, у нас всегда была дружба, — не слушая продолжал молодой прусс. — Отец моего отца рассказывал, что в давние времена у нас и у русских были одни и те же боги. Многие русские не захотели креститься и бежали к нам. Некоторые потом вернулись, а часть осталась и разделила нашу судьбу. Но после страшной Хонедской битвы пруссы бежали в Новгород и приняли вашего бога… Ты слышал, юноша, о смерти великого князя Кейстута, — спохватился он. — И пруссы, и жемайты, и литовцы оплакивают князя Кейстута… Горе, горе, погиб наш любимый Кейстут!

— Горе нам! — вторил одноухий солдат.

Шотландский стрелок, промочив глотку новой кружкой пива, снова принялся петь песню: О верный мой, О храбрый мой! Он ходит в шапке голубой. И как душа его горда, И как рука его тверда! Хоть обыщите целый свет — Нигде такого парня нет. — Метко бьют из лука шотландские стрелки, — сказал старший воин. — Плохо, что они воюют за рыцарей. А с ним, — он кивнул на певца, — бывал я в одном отряде. Песню эту часто поет, хорошая песня. — И он перевел слова Андрею.

А шотландский стрелок продолжал: Есть рыцари из многих стран — Француз и гордый алеман, Что не страшатся тяжких ран; Есть вольной Англии бойцы, Стрелки из лука, молодцы, Но нет нигде таких, как мой, Что ходит в шапке голубой[392]. Шотландский лучник закончил песню, посмотрел вокруг и с гордостью поправил свой голубой берет.

— Не пройдет и двух дней, как рыцари выступят, юноша, — сказал одноухий, — вспомнишь мои слова. И горе некрещеным литовцам и пруссам. Ни детям, ни женам, ни старикам не будет пощады.

Глава седьмая. ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ УМЕР ПОЛЬСКИЙ КОРОЛЬ



Архиепископ польский Бодзента ехал на шляхетский съезд в тряской коляске с кожаным кузовом. На кузове виднелся его грубо намалеванный герб: красное поле и желтый полумесяц рогами кверху, с желтым крестом посредине.

Владыка сидел с правой стороны, на почетном месте, обложенный со всех сторон пуховыми подушками. Двести верст, оставшиеся позади, изрядно его утомили. Шестьдесят два года не шутка даже для такого крепкого и здорового мужчины. Вместе с владыкой сидели епископы Стибор Плоцкий, Николай Куявский и архидиакон Гнезненский Ян из Чернкова. Дорога была плоха, начиналась оттепель, земля раскисла. Возле Серадза возок не раз застревал в грязи, и восемь лошадей, впряженных попарно, с трудом его вытаскивали. Ездовые кричали, ругались и хлопали бичами.

За архиепископской коляской ковыляли по ухабам еще две повозки с престарелыми прелатами. Многие духовные лица, составлявшие свиту архиепископа Бодзенты, ехали верхами. И Бодзента предпочел бы ехать на коне, если бы не преклонные года и сан первосвященника.

Конвой Бодзенты состоял из ста пятидесяти всадников с копьями и мечами во главе с познанским воеводой.

Впереди архиепископской коляски ехал верховой с крестом.

В последний день пути архиепископ Бодзента был задумчив и разговаривал мало. Ему вспомнился Людовик, покойный король венгерский и польский, которому Бодзента был обязан своим теперешним положением. Архиепископ перебирал в памяти события, связанные с его смертью. Прежде чем умереть, король предусмотрительно созвал совет. На него приехали многие знатные поляки, и все, в том числе Бодзента, дали клятву верности его дочери Марии и тринадцатилетнему зятю короля — Сигизмунду Бранденбургскому.

Но в Польше не все соглашались признать королем Сигизмунда. Много несогласных было на великой Польше и Мазовии из числа мелкой шляхты.

А сколько неприятностей и волнений принесла архиепископу эта клятва! Он оказался в самом центре партийных распрей. И иные шляхтичи, противники Сигизмунда, обходились неласково даже с ним, польским первосвященником…

К коляске архиепископа, разбрызгивая грязь, подскакал всадник.

— Ваше священство, — вскричал он, осадив коня, — впереди виден крест главного серадзского костела.

— Так, так, — ответил архиепископ, — благодарю, сын мой. — Склонив голову, он снова закрыл глаза и стал думать.

Всадник повернул коня и поскакал обратно.

Странные звуки привлекли внимание архиепископа. Он поднял голову. Ян из Чернкова, сидевший напротив, открыл рот и, похрапывая, спал сном младенца.

«Тонкая штучка этот архидиакон… — пришло в голову Бодзенте. — Кем его считать — врагом или другом?» И решил доверяться ему с осторожностью.

«Гжемалиты и наленчи — вот главная опасность, — думал архиепископ. — Два могущественных рода, стоящие друг против друга, готовые схватиться насмерть». Он чувствовал себя между враждующими, как между молотом и наковальней. Надежда, что съезд в Вислице поддержит ставленника гжемалитов Сигизмунда, не сбылась. Архиепископ сжал кулаки, вспоминая Вислицу. Победу одержали наленчи. Они ратовали за венгерскую королеву, обязанную выбрать себе мужем поляка.

Польская земля бурлила, обильно лилась народная кровь.

Назревали новые столкновения, новые кровопролития. Возникла еще одна партия, поддержанная многочисленной польской шляхтой. Мелкие землевладельцы хотели видеть польским королем потомка древних Пястов — князя Зимовита Мазовецкого. «Посадить на польский престол поляка? Что ж, это совсем не плохо». Архиепископу пришелся по душе такой замысел.

Три враждующие партии сражаются теперь на польской земле: наленчи, желающие выдать замуж венгерскую королеву за поляка, шляхетская партия, выдвигавшая в короли, князя Мазовецкого, и гжемалиты, верные союзники Сигизмунда.

Коляска владыки обогнала многочисленный поезд богатого самовластного пана. Сопровождавшие пана копейщики, стоявшие по обочинам дороги, с почтением разглядывали герб на коляске Бодзенты.

Послышались звуки барабанов и труб. Архиепископ выглянул в оконце: навстречу двигалось много людей. Видные королевские советники, вельможные паны, духовенство имножество шляхты вышли встречать владыку.

Ныряя по ухабам, погружаясь по самые ступицы в грязь, архиепископская коляска под гудение труб и торжественный грохот барабанов подъехала к большому дому епископа Николая из ордена доминиканцев.

Ксендзы бережно вынули Бодзенту из коляски и под руки ввели, почти внесли в дом. Архиепископ не удивился, заметив среди встречающих князя Зимовита.

— Я хочу наедине кое о чем спросить вашу светлость, — сказал молодой Семко.

Владыка обещал аудиенцию.

После отдыха и сытного ужина Бодзента принял князя Зимовита в маленькой комнате, смежной со спальней.

— Что тебе надо от скромного слуги бога, сын мой? — спросил архиепископ, изучая юношу внимательным взглядом.

— У Польши за горами и за долами был король, — улыбаясь, ответил князь, — воздух Польши был вреден для него. Он любил немцев и был равнодушен к полякам…

Зимовит встал со скамьи и шагнул к Бодзенте. Он был могучего телосложения, с открытым, приятным лицом.

— Хотели бы вы, ваше священство, опять такого короля для Польши? — спросил Зимовит, сделавшись серьезным. — Короля, который ни одного слова не может сказать по-польски. Ответьте прямо.

Архиепископ задумался. Его бритое лицо с запекшимся румянцем на щеках стало строгим. Он думал, что междоусобица ослабит польское государство. Но не только боязнь за судьбу Польши волновала архиепископа, — его не меньше заботили дела церковные. Царственные чужестранцы всегда относились безразлично к костелу и часто нарушали его древние права.

— Потомок Пястов имеет право быть королем Польши, — сказал наконец архиепископ. — Я поддержу тебя, сын мой, но… при одном условии.

— При каком условии, ваше священство?

— Ты должен жениться на младшей дочери Людовика, королеве Ядвиге.

— Что ж, ваше священство, превосходная мысль, — рассмеялся юноша. — Одной стрелой вы убиваете двух белок. Если не входить в тонкости, то и клятва не будет нарушена… дочь Людовика сделается королевой Польши. Кстати, я холостяк.

Архиепископу понравился ответ князя.

— И еще, — он помедлил, — церковь должна быть уверена, что получит свою десятину только натурой, как было прежде.

Зимовит сразу согласился. Он знал, где зарыта собака: денежная десятина раз в двадцать меньше натуральной.

— Я никогда не нарушу древние права костела, — ответил он.

— Так, так, сын мой, — отозвался архиепископ.

— И королевская казна будет в сохранности, — продолжал князь. — Малопольские паны были бы рады навсегда остаться при одной королеве и доходы польского королевства класть себе в карман.

— Так, так, — сказал владыка. — Но, сын мой, деньги плохо держатся в твоих руках. Месяц назад ты заложил крестоносцам замок Визну.

Зимовит вспыхнул. Он не думал, что его денежные дела известны владыке.

— Ради святой борьбы за польскую корону я готов заложить самого себя, — нашелся он. — С крестоносцами договориться просто. Я превосходно изучил их повадки.

Однако не все было просто, как думал князь. Недаром хорошие отношения Зимовита с орденом и Литвой казались опасными венграм и малополякам. Нередко интересы Мазовии не совпадали с интересами малопольских вельмож.

— Что же касается Литвы, — продолжал Зимовит, — я думаю, Польша и Мазовия объединенными силами отучат разбойничать язычника Ягайлу. О малом его разуме всем достаточно известно. В прошлом году он подло расправился с родным дядей, трокским князем Кейстутом.

— Кейстут и Ольгерд братья от русской матери, княгини Ольги, — в задумчивости произнес архиепископ. Но литовские дела мало его волновали. У Польши было много своих важных дел.

— Долой немцев из Польши! — покраснев, вдруг выпалил Зимовит. — Очистим наши города от немецкого засилья. Поляки прежде всего, ваше священство.

— Так, так, — оживился архиепископ, — ты прав, сын мой, слишком много немцев в Польше. — Он думал, что грозные силы тевтонского ордена менее опасны, чем мирная немецкая волна, заливавшая польские земли. В городах главенствуют немцы, многие монастыри стали немецкими очагами. Особенно беспокоили архиепископа цистерские и францисканские монастыри: они отказались признавать польскую церковь и присоединялись к саксонской. Короли-чужестранцы часто назначали настоятелями приходов своих соплеменников, не умевших сказать слова по-польски.

Князь Зимовит почтительно внимал словам архиепископа. Он был спокоен: поддержка польского первосвященника равносильна победе. Он вспомнил слова своего духовника, повторяемые им чуть ли не каждый день: «Как желток не может быть в яйце без белка, так не могут существовать друг без друга светские и духовные господа. Ибо ксендзы управляют шляхтою, и шляхтичи, если бы ксендзы не давали советов и не приказывали, что делать, были бы как неразумные твари».

Назидательные слова духовника князь запомнил на всю жизнь.

— Ты согласен, сын мой? — спросил, помолчав, архиепископ.

— Согласен, ваша святость, — наклонил голову князь.

— Поклянись, что выполнишь свои обещания. — Бодзента положил перед князем Евангелие.

— Клянусь святым крестом! — горячо сказал Зимовит, целуя кожаную обложку книги.

— Хорошо, сын мой. Да будет так, как захочет бог.

Бодзента посмотрел на окно, за которым стояла ночь, не удержался и зевнул.

— Утомился в дороге, стар стал и немощен, — сказал он, словно извиняясь.

Князь Зимовит поднялся с места. Получив благословение, он поцеловал руку польского первосвященника.

Но спать Бодзенте не пришлось. За дверями его дожидались другие посетители.

* * *
Не отдохнувший за ночь архиепископ сидел на своем месте в соборном костеле, морщины резко обозначились на его лице. Ночь прошла в переговорах с прелатами, панами и некоторыми представительными шляхтичами. Выходило так, что большинство собравшихся будет за князя Зимовита Мазовецкого.

«Итак, — думал архиепископ, — за мной последнее слово. Если я воспользуюсь своим правом и короною Зимовита, у Польши будет король поляк и страшное время безвластия останется позади…»

Рядом с первосвященником восседали прелаты в праздничном облачении. За ними тучный Владислав Опольчик, надеявшийся собрать большинство голосов за себя. Он сидел в высокой войлочной шапке, скромно опустив глаза. В Галицкой Руси он проявил усердие, распространяя католицизм, и получил прозвище «латинского апостола».

Вошли послы Елизаветы венгерской, королевы-матери. Послы заявили, что королева освобождает польский народ от присяги ее старшей дочери Марии и Сигизмунду. На ее место королева предложила младшую дочь Ядвигу.

Собравшаяся шляхта, паны, королевские чиновники и духовенство со вниманием молча выслушали сообщение венгров. Когда послы с поклоном удалились, костел наполнился гулом многих голосов.

— Род Пястов — на польский престол! — крикнул кто-то зычным голосом.

— На польский престол хотим польского короля!

— Хотим Зимовита Мазовецкого!

— Зимовита Мазовецкого, молодого Семко!

— Мужчину на трон!

Голоса делались требовательнее, громче. Особенно неистовствовали мелкие и мельчайшие шляхтичи, горой стоявшие за князя Мазовецкого и за польскую старину. Конечно, кричали и те, кто стоял за королеву Ядвигу. Однако большинство стояло на том, что мужем королевы Ядвиги и королем Польши должен быть князь Зимовит, потомок Пястов.

Выбрав удобную минуту, поднялся со своего места архиепископ Бодзента. Он поднял руку, желая сказать слово. Крики сразу умолкли.

— Любезные сыны земли польской, — раздался его взволнованный голос, — пришло время быть в Польше королю поляку. Нет защиты польскому народу от иноземных правителей. Церковь и народ терпят урон от иноземных пастырей. Мы согласны с теми, кто предлагает в короли князя Мазовецкого, потомка Пястов.

Бодзента был хорошим оратором. Громко и торжественно раздавались его слова под сводами собора.

Архиепископ Бодзента сел, а собравшиеся зашумели еще больше.

Бросив гневный взгляд на владыку, поднялся князь Владислав Опольчик.

Шляхта утихла и стала слушать Опольчика. Князь Владислав возражал против князя Мазовецкого. Он сам был не прочь жениться на Ядвиге, хотя и был женат на родной сестре Зимовита. От Владислава Опольчика кое-что зависело в Галицкой Руси.

Взрыв негодования пронесся в толпе шляхтичей. Разъяренные, они бросились на князя Владислава.

— Связать его, посадить в тюрьму! — закричал кто-то. — Пусть не мутит воду!

Многие хотели нанести оскорбление князю. Видя это, Владислав Опольчик побледнел и стоял, не смея шелохнуться и сказать слово. Несдобровать бы князю, если бы самовластные паны не взяли его под свою защиту. Красные жупаны заслонили собой князя и не допустили насилия.

Архиепископ Бодзента решил воспользоваться благоприятной минутой. Он опять поднялся со своего золоченого кресла.

— Хотите ли вы, — спросил он громко, — королем Польши князя Зимовита Мазовецкого, наследника рода Пястов?

Шляхта отвечала хором:

— Хотим, хотим и требуем, чтобы вами, ксендзом-архиепископом, он был коронован польским королем!

Началось дикое ликование и приветственные крики.

Архиепископ. Бодзента, по требованию собравшихся в костеле, хотел провозгласить польским королем Зимовита. Он уже открыл рот, чтобы произнести торжественные слова, но дело малопольских панов спас самовластный пан Ясько из Тенчина, войницкий коштелян.

Ясько вышел в круг. Он оказался тонким дипломатом и знал, как подойти к шляхетским сердцам.

— Шляхетские братья, не подобает нам поспешать при таком важном деле. Мы обязаны сохранить клятву верности дочери короля Людовика. Я знаю, потом вы пожалеете, но будет поздно. Спешка несомненно нанесет ущерб королевству и вашей чести. Не следует выбирать короля до приезда Ядвиги. А ей следует назначать срок приезда в день святого духа и потребовать, чтобы она посоветовалась с нами о своем супруге. Ее супруг и нам, и ей должен быть одинаково по нраву. Ну, а если она не приедет в назначенный день, не внемлет нашим требованиям, то уж тогда мы вправе выбрать своего короля.

Победила великая сила рыцарской клятвы. Совет Яська из Тенчина был принят всеми собравшимися. Избрание короля решили отложить на более поздний срок, а венгерской королеве Елизавете поставить свои условия.

В сеймовый круг снова пригласили венгерских послов.

— Поляки свято соблюдают клятву королю Людовику, — сказал Вежбента из Смогульца, сурово смотря на послов. — Однако мы не можем долго терпеть неурядицы в своем королевстве. Ядвига будет признана польской королевой, если она к предстоящей троице будет в Кракове. Будущая польская королева, — продолжал вельможный пан, — должна жить с мужем своим в Польше. А королева Елизавета должна присоединить к польскому королевству Червонную Русь, отдать нам княжества Добжанское, Куявское и Велюнское и города, которые покойный король Людовик жаловал Опольчику… Если королева согласна, мы обещаем верность Ядвиге, — закончил Вежбента из Смогульца. — Если нет, прежние договоры и документы теряют силу и поляки выберут себе нового короля.

Архиепископ Бодзента возмутился легкомысленной перемене шляхетского настроения, но против Рыцарской клятвы не посмел выступить. Опять победили малопольские паны.

Новое поражение больно отозвалось на архиепископском самолюбии. Однако он и не думал отказаться от борьбы.

Вечером в покои архиепископа снова пришел князь Зимовит. Они долго совещались. Молодой Семко горячился, вскакивал с места, ходил взад-вперед по комнате. Бодзента сидел неподвижный, словно истукан, изредка вставляя слово в горячую речь князя.

Здесь, в этой комнате, родился тайный замысел: перехватить королеву Ядвигу на пути из Венгрии в Краков, взять ее в плен и князю Зимовиту насильно жениться на ней. Ядвига должна въехать в Краков только как жена князя. Замысел смелый, и за его выполнение молодой Семко взялся охотно. Он твердо решил поднять скипетр, выпавший из рук Пястов.

…За три дня перед святой троицей у ворот города Кракова остановился многочисленный отряд. Это была свита архиепископа Бодзенты. В нее входили пятьсот вооруженных конников, будто бы для почета. Архиепископ объявил, что едет встречать королеву Ядвигу. Это выглядело правдоподобно.

Но почетным конвоем командовал Бартош, одоляновский староста, давнишний враг венгерского двора и ярый сторонник князя Мазовецкого. Бартош насторожил малопольских панов, и они ни за что не хотели впустить вооруженных людей в Краков.

Тогда князь Мазовецкий и архиепископ вознамерились выждать удобный случай в краковском предместье и захватить город в свои руки.

Однако малопольские паны и краковчане хотя и не знали, что среди свиты архиепископа прячется переодетый в простого воина молодой Семко, не хотели оказать гостеприимство подозрительному отряду. Они предложили архиепископу Бодзенте немедленно увести войско от стен Кракова и грозили оружием.

Заговорщикам ничего не оставалось делать, как отступить. Архиепископ сначала перешел к Прошовицам, а оттуда к Корчину. Там он решил ждать Ядвигу.

Но напрасно молодой Семко высматривал королеву на дороге. Малопольские паны дознались о заговоре и поспешили принять свои меры. Приезд Ядвиги был отложен до праздника святого Мартина.

Князь Зимовит, обманутый в своих надеждах, решил силой оружия добывать польский трон. Шляхта везде встречала его благожелательно, и многие вошли в его войско.

Глава восьмая. «И ТЫСЯЧА ПОГАНЫХ НЕ СТОИТ КАПЛИ ХРИСТИАНСКОЙ КРОВИ»

В пять утра братья рыцари, вскакивали со своих жестких постелей словно ошпаренные. Ополоснув ледяной водой лицо и руки, облачившись в узкие штаны и куртку из грубошерстного черного сукна, рыцари семь раз читали «Отче наш» и «Богородица дева радуйся». Молитвы произносили громко, нараспев, стараясь перекричать друг друга.

Братья были здоровые, рослые. Каждый из них без особого труда мог разогнуть подкову, согнуть лом или железный засов. Худосочных и слабых в орден девы Марии не брали.

Быстрым, неслышным шагом в спальню вошел прыщеватый толстяк капеллан. Молча слушали рыцари его проникновенные слова о том, что ждет их на том свете, если не блюсти целомудрия и не воздерживаться от хмельных напитков. Он нарисовал живую картину, и братья видели, будто наяву, как дьяволы греют котлы со смолой и докрасна калят огромные сковородки. Они чувствовали запах серы, доносившийся из преисподней, и слышали жалобные стоны и крики изнемогающих в аду грешников. Капеллан торопился, на проповедь ушло всего пятнадцать минут. Рыцари с удивлением переглядывались.

Последние слова капеллана были о тех братьях, кто, потеряв стыд, продают одежду, выданную орденом, и на приобретенные таким мерзким путем деньги пьянствуют по харчевням. Виновным он посулил самые страшные муки.

— Разойдитесь по своим местам, братья мои, развяжите мешки, будет проверка, — закончил он проповедь.

Загудев, точно потревоженные шмели, рыцари разошлись.

Два полубрата, один с пергаментом в руках, встали у дверей рыцарской спальни. Проверкой руководил священник из тайного суда.

Каждый монах, развязав свой мешок, должен был показать содержимое полубрату, стоявшему справа от двери, а тот сноровисто копался в жалких рыцарских пожитках.

— Вольфганг Гепперт! — кричал он. — Рубашка, подштанники, штаны суконные, капюшон, плащ-накидка от дождя: сам одет полностью.

Второй полубрат ставил крестик против фамилии Гепперта.

— Гуто Бруннер! Рубашка, подштанники…

У брата Роберта Альфгебена недосчитались суконных штанов, у брата Эриха Бютефиш — подштанников и рубашки. Рыцари их от души пожалели: преступникам, кроме церковного покаяния, предстояла жестокая порка и отсидка в каменной одиночке.

За полчаса «серые плащи» проверили одежду братьев.

Затем рыцари завтракали: ели овсяную кашу с жирными кусками свинины. Ровно в семь во дворе начались боевые игры.

Рыцари бились на мечах и на секирах, упражнялись с пикой и коротким копьем. Закованных в броню сбивали с ног и заставляли как можно быстрее подняться. Рыцарь в тяжелом вооружении должен был без помощи оруженосца сесть на лошадь. Несколько заслуженных братьев с седыми бородами обучали пешему и конному бою. В юго-восточном углу площади рыцари с громкими криками брали штурмом каменную стену.

Двадцать три иноземных рыцаря захотели показать свою доблесть в боевых играх и упражнялись вместе с немцами.

Как всегда, великий маршал Конрад Валленрод руководил военными учениями. Он был сильной пружиной, заставлявшей резво двигаться всех живущих в замке.

В девять часов под барабанный бой из крепостных ворот выехали всадники с военными приказами в Бальгу, Рагнит, Истенбург, Эльбинг, Мариенбург и другие замки и комтурства орденского государства.

Великий маршал гонял братьев до седьмого пота. Он без устали показывал, как рыцарь должен владеть мечом и копьем. Все утомились от тесной брони, тяжелых мечей и резких начальственных окриков. В двенадцать часов, когда колокол позвал к полуденной молитве и обеду, братья едва волочили ноги.

В трапезной каждый занял свое место. Отдельный стол занимали братья рыцари и священники. Полубратья садились за свой стол. Послушники тоже ели отдельно. Самые последние места полагались кнехтам.

Рассаживались молча, ели не спеша. Тишина соблюдалась полная, никто не смел ни шептаться, ни разговаривать. Все слушали брата священника, читавшего очередное поучение или что-нибудь из жития святых.

Отобедав, рыцари отдыхали. После отдыха разошлись по группам, снова слушали нравоучительные беседы священников о жизни и деяниях святых или разучивали молитвы. Иногда братьев выпускали на прогулку за стены замка. А вечером опять молитвы и ужин… Так проходили дни в кенигсбергской крепости-монастыре. Час за часом отбивал время церковный колокол.

* * *
По вечерам, отдыхая от дневных забот, великий маршал, высокий рыжебородый мужчина, любил коротать время в своем огромном кабинете.

В камине шипели и трещали поленья, распространяя пряный запах горящего дуба. В другом углу на тяжелом столе горели шесть толстых свечей в кованом железном держаке. Стены маршальского кабинета были увешаны всевозможным оружием, щитами и коваными латами. В промежутках между узкими окнами стояли деревянные болваны, одетые в боевые доспехи соседних стран. Каменные плиты пола покрыты фламандским ковром в черную и красную клетку.

Мечи, ножи и наконечники пик, изготовленные оружейниками, проходили испытания в кабинете.

Особым вниманием маршала пользовались рыцарские шлемы. В них он старался достичь совершенства. Смотровая щель, по его мнению, должна быть устроена так, чтобы ни вражеская пика, ни меч не могли поразить голову рыцаря.

В кабинете маршал проверял оруженосцев, заставляя их надевать и раздевать деревянных болванов. И не дай бог, если оруженосец не успевал управиться, пока песок в склянке пересыпался сверху вниз.

Конрад Валленрод родился воином. И жил для того, чтобы воевать. В его мозгу непрерывно рождались планы новых походов и завоеваний. Вторая сторона деятельности ордена — распространение христианства — его мало трогала.

Волны народного недовольства католической церковью, возникнув в Германии, докатились до прусских крепостей немецкого ордена. Понемногу религиозный угар стал выветриваться из голов святых братьев. Многие задумывались о судьбе завоеванных прусских земель. Папские вердикты утверждали, что крестивший язычников получает их земли в вечную собственность. Но сам орден святой девы Марии целиком принадлежал католической церкви. Выходило, что настоящий хозяин завоеванных орденом земель — римский папа.

«А вдруг, — думал Конрад Валленрод, — папе сделается тесно в Риме и он перенесет свою столицу в Мариенбург? Кому достанутся завоеванные земли?»

И рыцарь приходил в бешенство.

Он мечтал о переустройстве ордена. Об отмене всех монашеских правил, вредящих военному делу. Он уничтожил бы ненавистное целомудрие. Конрад Валленрод был уверен, что женщина сумеет вдохновить рыцаря на ратные подвиги успешнее, чем изолгавшиеся, потерявшие веру попы.

Крепкий на вид великий маршал страдал недугом, который тщательно скрывал. Его часто мучили головные боли, они наступали внезапно и были так сильны, что почти лишали разума. Когда рыцарь чувствовал приближение болезни, он закрывался в своих комнатах и никого не хотел видеть.

Сегодня Конрад Валленрод испытывал новые латы, сделанные Иоганном Фогелем, лучшим оружейником Альтштадта. Он пропускал мимо ушей похвальбу мастера, деньги Иоганн Фогель брал немалые и мог бы сделать бронь полегче. Боевая одежда одного рыцаря стоила не меньше, чем сто дойных коров, а весила больше трех пудов.

Сидеть на лошади в тяжелых латах еще куда ни шло, а попробуй вести бой спешенным! Великий маршал знал это, но одеть всех братьев в легкую и вместе с тем крепкую бронь было не по карману.

Оруженосцы принесли еще свечей. Веселые огоньки зажглись на шлемах и позолоченных латах миланских мастеров, напяленных на деревянные обрубки; тускло отсвечивало железо на броне орденских рыцарей и на русских шишаках.

Иоганн Фогель сидел за столом, прихлебывая из чаши бургундское, и удивлялся голому, будто полированному черепу военачальника. А тот с презрением посматривал на тонкие носки башмаков мастера Фогеля. Носки были так длинны, что их понадобилось загнуть кверху и придерживать с помощью золотых цепочек.

Конрад Валленрод долго выбирал оружие для пробы. Он отложил в сторону английский меч. Маршал позвонил в серебряный колокольчик.

Двое вооруженных воинов ввели в кабинет голубоглазого молодого литовца с соломенной россыпью волос.

— Подойди ближе, — угрюмо сказал маршал. Он взял со стола держак с горящей свечой и приблизил к лицу пленного. — Как твое имя? — спросил он, вглядываясь.

Литовец бесстрашно выдержал недобрый взгляд маршала.

— Тевтинень.

— Когда взят в плен?

— В прошлом году у Веллоны.

— Ты отказываешься креститься?

— Я не хочу изменять вере предков, — твердо ответил пленник.

— Хорошо, посмотрим, как они помогут тебе, твои предки! — С этими словами маршал поставил свечу на стол. — Эй, оденьте воина! Ты, Фридрих! — Маршал взял в руки песочные часы. — Торопись.

Оруженосец, Фридрих из Магдебурга, благородный немец с тонким, бледным лицом, упал на колени перед военачальником.

— Господи великий маршал, — сказал он, — не бесчестите, не заставляйте одевать язычника!

Лицо Конрада Валленрода покраснело, водянистые глаза вспыхнули. Он хотел закричать на Фридриха, затопать ногами, но переборол себя.

— Мой верный Стардо, помоги одеться литовскому воину, — сказал он спокойно. Рука маршала, державшая часы, нетерпеливо подрагивала.

Телохранитель, крещеный прусс Стардо, юноша с длинными, отросшими по плечи русыми волосами и коротким вздернутым носом, молча помог пленнику надеть защитную одежду. Литовец уселся на черно-красный фламандский ковер и дал натянуть на себя панцирные штаны. Оруженосец быстро завязал многочисленные ремешки на его одежде. Пленник поднялся, и Стардо стал прилаживать латы, состоящие из разных кусков. Тут и оплечье, и налокотники, и наколенники, и поножья. Все держалось на шарнирах, крючках и кожаных ремешках. Наконец на ноги пленника надеты чешуйчатые железные башмаки, а на руки — кожаные перчатки, покрытые жестью.

Литовец переступил ногами, пробуя башмаки.

— Ты получишь только щит, — сказал ему маршал. Он был без брони, в мягкой удобной одежде. — Я буду с мечом. Если останешься жив, пока пересыплется песок в склянке, получишь свободу. Понял?

Пленник слабо усмехнулся и кивнул головой.

Оружейник Иоганн Фогель отодвинул чашу с бургундским и смотрел, открыв рот. Такого представления он еще не видывал.

По знаку Валленрода оруженосец надел на голову пленнику шлем. Это был остроконечный шлем с вытянутой вперед подвижной частью, на которой прорезана смотровая щель. Рыцари называли шлем собачьей головой. Сняв со стены продолговатый щит, оруженосец подал его пленнику. Литовец не торопясь насунул его на левую руку. Испытание можно было начинать.

Вдруг закованный в латы пленник с протяжным воплем ринулся на маршала. И не устоять бы рыцарю, попавшему в железные объятия.

Но телохранители успели отбросить литовца.

— Ах ты собака! — воскликнул рыцарь. — Ну, защищайся теперь!

Он попробовал, как ложится в жилистой, хваткой руке меч, и бросился на пленника. Литовец оказался сноровистым, опытным воином, и как ни старался маршал, а первые удары пришлись на щит. Но вот рука пленника устала, движения стали чуть-чуть медленнее… Первый страшный удар обрушился на правое плечо. Железо только прогнулось, рыцарю не удалось разрубить бронь. Ну, а потом маршал изловчился и ударил по левой руке, державшей щит. Опять бронь осталась цела, но рука пленника безжизненно повисла. И тогда один за другим посыпались удары. Маршал колол и рубил железный панцирь без передышки, два последних удара прорубили железо и безрукавку из толстой кожи, показалась кровь. Пленник еще защищался… Борясь за жизнь, он отскакивал, поворачивался во все стороны…

Запыхавшись, рыцарь перестал наносить удары и осмотрел меч — острие было в чуть заметных зазубринах.

— Что ж, господин Фогель, — сказал он, — ваша броня выдержала испытание. Остался шлем… Посмотрим.

Повернув меч плашмя, рыцарь с кряхтением стал тыкать в смотровую щель. Пленник отклонялся, вертел головой. В часах пересыпались последние крупинки песка. Вдруг литовец дико, по-звериному, вскрикнул. Меч глубоко вошел в глаз и застрял в шлеме. Маршал, брезгливо морщась, выдернул лезвие, вытер кровь белым кружевным платком и бросил платок на ковер.

Литовец пошатнулся, упал на колени и медленно повалился боком на черные и красные квадраты. Из шлема тонкими струйками потекла кровь.

По знаку маршала телохранители вынесли убитого. Оруженосец Стардо присыпал опилками кровь на ковре.

— Смотровую щель надо делать уже, — спокойно сказал рыцарь помертвевшему оружейнику. — Слышите, господин Фогель? Выполняйте заказ, броня нам скоро понадобится.

Оружейный мастер попятился к двери и, заикаясь, благодарил великого маршала. Вдруг вспомнив что-то, он остановился.

— Я совсем забыл, ваша святость. В городе болтают, что недавно русский корабль выгружал на янтарный берег кольчуги и мечи превосходного качества.

— Выгружали мечи? — нахмурил брови маршал. — Где? Кто позволил?

— Мечи и кольчуги выгружены к северу от Мемеля, — ответил мастер, поежившись от колючего взгляда маршала. — Но это не все, ваша святость. Сегодня утром четверо русских с проводником и товарами на двух вьючных лошадях выехали по литовской дороге. Я подумал, что вам интересно об этом узнать.

После ухода мастера Конрад Валленрод несколько раз прошелся по обширному кабинету. Отшвырнув попавшийся под ноги шлем, позвонил в колокольчик:

— Позвать брата Отто Плауэна.

Неслышно, как тень, в кабинете появился маленький священник.

— Слава Иисусу Христу! — сказал он.

— Во веки веков, — угрюмо отозвался рыцарь. — Садись, брат Плауэн.

Священник уселся на стул с высокой спинкой. Ноги его в мягких кожаных башмаках не доставали до пола. Он был так худ и мал, что, казалось, мог спрятаться за кнутовище. Его синие глаза сияли доброжелательством. Но жестоко ошибались те, кто верил его глазам… В руках у брата Плауэна шевелились изрядно замусоленные деревянные четки.

— Сегодня утром по литовской дороге четверо русских и слуга выехали из города. При них две вьючные лошади с товаром. Людей уничтожить, обыскать от головы до пяток. Думаю, с ними есть важные письма. Товары привезти в замок.

— Слушаюсь, брат великий маршал… Но убивать русских купцов?! С Новгородом и Москвой у нас мир. А кроме того, мне говорил главный эконом…

Великий маршал грозно насупился.

— Через десять минут погоня должна выехать из ворот, — медленно выговаривая слова, сказал он. — Командиром назначаю рыцаря Гуго Фальштейна.

— Слушаюсь, брат великий маршал.

Священник бесшумно исчез, как и появился.

Огонь в камине затухал. Конрад Валленрод подбросил несколько сухих поленьев и стал думать о завтрашнем дне. Он не любил походы на мирных жителей, считая, что они расшатывают послушание и порядок среди братьев. Но меркнущая слава ордена должна поддерживаться. Иноземные рыцари, участники походов на язычников, возвеличат орден. Слава ордена — их слава. Посвящение в рыцари на поле боя почитается за великую честь. Рыцарское войско должно покинуть замок завтра до рассвета.

* * *
Главный орденский эконом Генрих фон Ален жил в угловом замке. Он был невелик ростом и толст. Лицо гладкое, жирное. Он любил хорошо поесть и попить, а больше всего любил сладкое. Мысли и стремления эконома были иного свойства, нежели у великого маршала. Он вел борьбу с ганзейскими купцами за право торговать с Новгородом дешевыми польскими тканями и искал союзников среди русских.

Ганзейские купцы, боясь соперников, круто воспротивились, не пожелав делиться доходами от прибыльной торговли. С ними приходилось считаться даже ордену. После штральзунского мира 1370 года ганзейцы надолго стали первой морской державой на Балтийском море.

Но эконом решил действовать на свой страх и риск. Два года назад приказчик ордена Фрекингаузен, нагрузив крытый возок польским сукном, отправился в Новгород. В обход порядкам ганзейской торговли, он выехал осенью, сухопутьем, через Пруссию и Курляндию, тогда как ганзейцы шли в Новгород на кораблях через лифляндские порты. Попытка Ганса Фрекингаузена окончилась неудачей. Ганзейцы нажали на новгородские власти, и орденский приказчик был посажен в тюрьму. Он отсидел всего один месяц и был отпущен новгородцами восвояси.

Вернувшись в Кенигсберг, Ганс Фрекингаузен придумал, как обойти ганзейских купцов.

— Если они не позволяют торговать сукном, повезем серебро, — сказал он главному эконому. — Новгород нуждается в серебре.

Генрих фон Ален оценил выдумку. Серебро у ордена всегда в избытке. На серебро можно покупать меха и воск — главные товары Новгорода. Если дело пойдет удачно, орденские приказчики повезут во Фландрию, кроме янтаря, новгородскую белку и душистый воск. Пусть это будет ответным ударом заносчивым ганзейским купцам.

Генрих фон Ален положил сладкую фигу в рот и зажмурился от удовольствия. Итальянские сушеные фиги были его слабостью. Вчера в замок привезли новую партию, и Генрих фон Ален получил на пробу не две-три ягоды, а целую корзину стоимостью в полторы марки.

Наслаждаясь фигами, Генрих фон Ален вспомнил, на чем держалось могущество ганзейцев. Все началось из-за селедки. Сначала презренная рыба шла вдоль поморского берега, и возвысились Любек, Висмар Росток и Штральзунд. Когда селедка изменила свой путь и двинулась через Зундский пролив, за ней следом устремились северные рыболовы. И ганзейцы сражались с датчанами, англичанами, шотландцами и голландцами. Разрушив не одну датскую крепость и утопив сотни кораблей, немецкие купцы заключили мир в городе Штральзунде. Завладев по договору городами Сконер и Фальстербо, они утвердили свое господство в сельдяном промысле… «Купчишки все равно сядут в хорошую лужу, — закончил свои размышления эконом. — Они не захотят платить Новгороду за меха и воск серебром».

Генрих фон Ален съел еще одну крупную фигу и спрятал заветную корзину.

Глава девятая. ВЕЛИКИЙ ПЕРКУН В ЖЕРТВУ ТРЕБУЕТ РЫЦАРЯ



До орденского замка Рогнеды оставалось не более трети пути. Дорога шла среди дремучих лесов и непролазных болот, по бревенчатым мосткам и гатям. Стоит не знакомому со здешними местами человеку сойти с почтового тракта, соединяющего орденские земли, сделать два-три шага в сторону, и он может завязнуть в трясине.

Роман Голица ехал впереди. Высокая, плотная фигура боярина будто срослась с лошадью. Легкая стальная кольчуга не отягощала его, не связывала движений. На голове — золоченый шлем с шишаком, у пояса — короткий меч.

Чуть поотстав, бок о бок шли кони пузатого Василия Корня и Дмитрия Саморяда. Бояре были вооружены, как и Голица, только шишаки без позолоты. Из-под шлема Саморяда выбегали светлые кудри.

Но наряднее всех выглядел Андрейша: на спине и на груди серебристой кольчуги блестели золотые новгородские медведи. Знатный оружейник не поскупился для сына.

Московские послы ехали не спеша. Роман Голица берег лошадей. «Места незнамые, — размышлял он, — потребуется вдруг от коней резвость, а откуда ее взять, ежели они приустали?»

Солнце поднималось все выше и выше, близился полдень. На дороге жарко, летнее солнце палило немилосердно. Хотелось сойти с коня, полежать на траве под густой тенью деревьев.

Всадники сняли шлемы. Под кольчугой и кожаным кафтаном рубаха взмокла, прилипла к спине. То один, то другой с жадностью пил воду из походной фляги.

Андрейша всю дорогу был невесел, тревожные тени пробегали у него на лице. Сердцем он хотел поскорее увидеть невесту, бросить все и бежать к ней. Его удерживала мысль, что, помогая боярам, он помогает русской земле. «Людмила в безопасности, — успокаивал он себя, — она ждет меня. А я мужчина и не должен быть слабым. Провожу бояр до Вильни, а уж ее после буду искать».

Ехавший рядом проводник, литовец Любарт, повернул коня к огромному дубу, росшему у самой дороги. Между его корнями пробивался родник. Любарт сошел с коня, напился холодной воды, от которой щемило зубы. Низко поклонившись дубу, он сорвал с ветки жесткий листок и прилепил его ко лбу.

Вернувшись к лошади. Любарт сунул было сапог в стремя, но какие-то звуки привлекли его внимание. Он лет на землю и припал ухом.

Бояре остановили коней и ждали.

— За нами погоня, — сказал, приподнявшись, юноша, — надо готовиться к бою.

— Погоня? — недоверчиво протянул Роман Голица. — Не может того быть, нет у нас здесь врагов.

— Нельзя верить рыцарям, — сказал Любарт, — сегодня друзья, а завтра враги.

Он высмотрел высокую липу, стоявшую у дороги, и, как кошка, на нее взобрался.

— Берегитесь, русы! — раздался его голос с вершины дерева. — Скачет большой отряд, впереди рыцарь.

И Любарт спустился на землю.

— Достопочтимый господин, — обратился он к боярину Голице, — надо уходить в лес, подальше от дороги. Мы спрячемся и переждем опасность.

— Прятаться, даже не увидев врага?! — с вызовом произнес Дмитрий Саморяд. — Нас пятеро мужей.

— Ты забыл, боярин, о письме великого князя, — насупился Роман Голица. — Не на ратные дела мы посланы.

— Надо скорее уходить в лес, — торопил проводник. — Рыцарь закован в тяжелые латы. Если хочешь его убить, надо напасть из засады.

Дмитрий Саморяд метнул гневный взгляд на Любарта.

— Он прав, надо уходить, — поддержал литовца боярин Голица, — не время спорить.

Путники спешились. Взяв под уздцы свою лошадь, Любарт нырнул в густые заросли, вьючные лошади покорно двинулись следом. За проводником пошли и бояре.

Любарт отыскал в овражке удобное место, спрятал лошадей, а люди притаились среди густых кустарников.

Цветущая бузина, пригретая жарким солнцем, заливала все вокруг острым и сладким запахом.

Конский топот слышался все громче и громче. На дороге, там, где только что стояли бояре, показались всадники. Впереди скакал рыцарь с длинным копьем и с черными перьями на железном шлеме. Его конь, екая селезенкой, шел рысью.

Вскоре всадники остановились.

— Они вернутся и будут искать наши следы, — шепнул Любарт Андрейше. — Если поскачут дальше, значит, я ошибся.

Но Любарт оказался прав: всадники повернули. Послышались приглушенные голоса, звяканье доспехов, звон колокольчиков на лошадиных сбруях.

В тишине раздался рев боевого рога, и громкий голос произнес по-немецки:

— Я рыцарь Гуго Фальштейн, вызываю на бой трусливых руссов! Клянусь святой девой, я заставлю вас на четвереньках ползти обратно в замок Кенигсберг!

Андрейша перевел слова рыцаря.

— Не будет этого! — прохрипел боярин Голица и бросился к лошадям.

Выдержка покинула его, он был красен от ярости. Вскочив в седло, боярин выхватил меч, и конь мигом вынес его на дорогу.

Вслед за Голицей кинулись остальные.

Вокруг высокого рыцаря столпились вооруженные всадники: оруженосцы в легких доспехах и кнехты с короткими мечами и деревянными щитами. Головы кнехтов защищали кожаные шлемы с высоким железным гребнем.

Боярин Голица, не сдерживая коня, с ходу налетел на высокого рыцаря и взмахнул мечом. Рыцарь бросил на землю пику и тоже выхватил из ножен меч.

Начался бой.

Немцы отъехали в сторону, чтобы не мешать. Бояре, увидев, что дерутся только двое, тоже остановились и не вступали в схватку.

Долго стучали мечи о щиты. Противник боярина был силен и опытен. Один раз сильным ударом он едва не выбил Голицу из седла. Но, видно, оставило рыцаря боевое счастье, и боярин разрубил ему у плеча латы и ранил правую руку. Меч рыцаря упал на землю.

По рыцарским правилам, оруженосцы и солдаты должны были сдаться на милость победителя, но немцы, завывая и размахивая оружием, бросились на бояр.

Андрейша бился с бесшабашной храбростью. Рядом с ним сражался Любарт. Отменно рубились и бояре. Но врагов было много…

Высокий краснолицый кнехт стал теснить Андрейшу. Вдруг конь под кнехтом круто подвернул передние ноги и грохнулся на землю. Андрейша приметил, что голову коню разбили палицей.

«Кто бросил палицу?»— мелькнула мысль.

Словно в ответ, из леса раздались воинственные крики. В кнехтов полетели дубинки и копья. Больше десятка свалились на землю ранеными или убитыми.

На дороге показались беловолосые вооруженные люди, и пошла рукопашная схватка. Орденским солдатам пришлось плохо: кого убили, кому набросили на шею петлю. Два кнехта припустили коней и спаслись бегством.

Вооруженные люди оказались литовцами. Их предводитель, Милегдо Косоглазый, мужчина с могучими плечами, оставил в живых только рыцаря и двух оруженосцев. У всех убитых отрезали уши и собрали их в рогожный мешок.

Узнав у проводника про русских купцов, Милегдо решил отвести их в селение. Пусть сам старейшина скажет, что делать с ними.

Лесной поход был труден и утомителен. Только раненому рыцарю, потерявшему много крови, разрешили ехать верхом. Русские вели лошадей за собой. В зарослях осинника и колючего боярышника литовцы топорами просекали дорогу.

Впереди шел проводник, легко и мягко ступая кожаными лаптями по сырым мхам.

Напряжение недавнего боя понемногу ослабевало. Руки и ноги у Андрейши перестали противно дрожать и снова налились силой и упругостью.

Гуго Фальштейн, едва пересиливая острую боль, молча ехал среди болот и лесной глухомани. Его лихорадило, в глазах мутилось. «Как я попал сюда? — старался вспомнить рыцарь. — Ах да! Поп Плауэн передал приказ великого маршала. Я лежал в постели.» Ты должен уничтожить русских без всякой жалости «, — сказал поп.

И Гуго Фальштейн выполнил бы этот приказ, как всегда выполнял все приказы, но помешали литовцы.

Рыцарь покачивался в седле от слабости. В квадратном шлеме и железной броне, на высоком коне он выглядел, как отвратительное болотное чудовище.

Томительно рыцарю в боевом облачении. Он готов скинуть с себя все и остаться голым. Под латами много одежды: шелковая рубаха, вязаная рубаха из грубой шерсти, набрюшник. На шерстяную рубаху надета толстая стеганая куртка. Ноги обернуты войлоком, на плечи наложена толстыми кусками шерсть, а шея утопает в большом ватном воротнике… Боже мой, как тяжко, все мокро от пота! Даже кожаная одежда под латами вся пропиталась липкой влагой. А может быть, это кровь?

Гуго Фальштейну казалось, что от него исходит запах псины, словно от шелудивой собаки. Он хотел приказать оруженосцам раздеть его, но постыдился.

На жердяных мостках лошадь Гуго Фальштейна оступилась, он пошатнулся в седле. Сильная боль пронизала тело, он вскрикнул и прикусил губу.

У небольшой речушки, пересекавшей дорогу, литовцы отошли в сторону и стали совещаться. Они разговаривали тихо, поглядывая на московских бояр.

— Воины не знают, можно ли без разрешения старейшины привести вас как гостей в селение. Там священный дуб и жилище криве, — ответил Любарт на вопросительный взгляд Андрейши.

Вскоре отряд тронулся дальше. Теперь шли вдоль речного берега. Иногда люди обходили трясины, зеленевшие болотной травой. Но опасность была впереди; предстояло перебраться через обширное топкое болото, заросшее мхом и осокой.

Неожиданно речка исчезла из глаз, словно ушла под землю.

— Мы вошли в Черное болото, — тихо сказал Любарт. — Неверный шаг — и смерть… Здесь живут боги и злые болотные духи, — добавил он, оглядываясь.

В иных местах мостки из жердей прогибались, черная жижа выступала наверх и хлюпала под ногами.

Андрейша заметил, что литовцы находили безопасную дорогу по вершинам дальних деревьев, по кочкам и камням, торчащим кое-где из травы. На встречном крупном валуне лежал плоский камень, а на другом камне он увидел четкое изображение человеческой ступни и понял, что след показывал, куда идти.

Отряд пересек болото и вошел в лес. Люди почувствовали твердь под ногами и снова увидели реку. В лесу встретился огромный зубр. Стараясь повалить молодую осинку, он подкапывал корни рогами, сопел и басовито хрюкал, словно кабан.

Лес неожиданно кончился, и глазам открылись обширные озера, заросшие высоким камышом.

— Эге-ге-гей… ге-гей! — закричали литовские воины и застучали в щиты.

В лесу отозвалось эхо. Воины перестали шуметь и испуганно посмотрели друг на друга. Не богиня ли в медвежьей шкуре охотится где-нибудь поблизости?

Сделалось тихо. И было слышно, как дятел стучит клювом о ствол дерева и осыпаются кусочки коры.

Наконец послышался громкий крик болотной птицы. Он повторился четыре раза.

Из камышей выплыла большая лодка. Она медленно двигалась по тихой воде, оставляя за собой расходящиеся полосы. В лодке сидели четыре гребца. Кормщик стоял, зажав коленями рулевое весло, и разглядывал из-под ладони берег.

В лодку вошел Милегдо Косоглазый с пленниками и русскими боярами.

В озере, заросшем камышом, лодка все время делала крутые повороты, выходила на чистую воду и снова скрывалась в плавучих камышовыхостровах. Андрейше иногда казалось, что лодка возвращается к берегу.

— Чужой человек может блуждать в камышах неделю и все-таки не найдет острова, — сказал рулевой, заметив удивление Андрейши. — Здесь мы в безопасности от длинных рук рыцарей.

Впереди показался остров, заросший густым кустарником. Лодка пристала к низким деревянным мосткам.

Раздвинув ветви, путники вышли на веселую лужайку, покрытую желтыми и синими цветами. На лужайке виднелись деревянные дома с камышовыми крышами.

От старейшины на берег прибежал запыхавшийся слуга и с поклоном пригласил московских бояр.

Снаружи дом старейшины не отличался от других литовских домов: продолговатая деревянная изба из толстых еловых бревен, стоящая на сваях, входная дверь сделана посредине, к ней ведет дощатая лестница из десятка ступеней.

Старейшина приветливо встретил гостей у порога и, кланяясь, просил войти в дом. Он был одет в зеленую рубаху и короткий кафтан со множеством пуговиц. На красном лице вислый, большой нос, вместо шеи широкая жирная складка. Позади боярина стояла первая жена, пожилая, с торчащими вперед зубами.

Хозяин с поклонами усадил гостей на скамью, стоявшую слева от входа, а вторая жена, молодая и красивая, принялась снимать сапоги с бояр. Служанка принесла глиняный таз и кувшин с теплой водой. Молодая хозяйка усердно мыла ноги и вытирала мягким льняным полотенцем. Вместо тяжелых сапог путники надели легкие домашние туфли из плетеной соломы и были довольны. В лесах и болотах они изрядно натрудили ноги.

Андрейша очень удивился, увидев боярина Вассу. Щеки жемайта еще больше ввалились, а глаза лихорадочно сверкали.

— Здравствуй, — сказал боярин. — Ты помнишь, мы встречались. Старый Видимунд послал меня сюда…

Они приветствовали друг друга как старые знакомые.

— Русские купцы — наши друзья, — сказал Васса, обернувшись к старейшине. — Мечи и копья, те, что прислал Видимунд, привезли они.

— Рад видеть у себя почтенных купцов, — с улыбкой сказал хозяин и пригласил гостей к столу.

— Видимунд большой человек, — говорил Виланд, усаживая Романа Голицу рядом с собой. — Брат княгини Бируты. Он прислал нам приказ быть готовыми к войне. Я отправил Милегдо Косоглазого на разведку посмотреть, все ли спокойно на дороге, а он увидел орденских псов и…

— Худо пришлось бы нам, — вмешался Роман Голица. — Ваши воины подоспели как раз вовремя.

Низкий продолговатый стол слуги уставили кушаньями. От сочного мяса молодого жеребенка шел вкусный запах. Принесли жареных глухарей, кабаний окорок и много колбас с начинкой из сала, крови и муки. Рыба была жареная, копченая и соленая.

Все с аппетитом принялись за еду, запивая жирные куски либо медом, либо настойками из малины и смородины. Пили из турьих и бычьих рогов, украшенных серебром.

Гостям прислуживали обе жены боярина и невольницы, захваченные в Мазовщине.

Говорили о многом. Старейшина интересовался, как живут люди в Москве, в Новгороде и Пскове.

Андрейша сидел между хозяином и боярином Голицей и служил им переводчиком.

Но больше всего разговор за столом касался смерти князя Кейстута и грядущей войны.

— Вся Жемайтия скоро поднимется, — говорил Васса. — Старый Видимунд послал гонцов ко всем кунигасам. Я еду в селение старейшины Лаво.

Услышав это имя, Андрейша чуть не вскрикнул от радости.

— Господине, — обратился он к Вассе, — далеко ли селение старейшины?

— Если выехать утром, — сказал кунигас, — и переночевать в лесу, к восходу солнца, можно быть у Лаво. Селения не миновать, оно стоит на лесной дороге в Вильню.

Андрейша решил больше не скрываться и рассказал о своем несчастье.

— Постой, постой! — сказал хозяин, услышав рассказ Андрейши. — Две недели назад ко мне заезжал литовец Бутрим с женой и дочерью, красавицей с длинными косами и синими глазами. Он ночевал у нашего жреца, а утром уехал в селение старейшины Лаво.

— Его дочь Людмила — моя невеста! — воскликнул Андрейша. — Она красавица с длинными косами и голубыми глазами.

За столом все рассмеялись.

— Нехорошо, человече, — с укором произнес Роман Голица, — почему нам ни слова не сказал? Может быть, что-нибудь и придумали бы вместе-то… А мы смотрим, ходит наш Андрейша сумрачный, не знали, что и думать.

— Хотел я вам рассказать, да сдержал себя: зачем людей заботить, — ответил Андрейша. — Надо дело вперед закончить.

Роман Голица ничего не сказал, но посмотрел на Андрейшу одобрительно.

В разгар пиршества в дом старейшины вошел высокий и худой жрец. В широких черных одеждах он больше походил на огородное пугало, чем на человека.

— Светлейший криве зовет всех к священному дубу, — торжественно произнес жрец, — народ собрался и ждет старейшину.

— Пусть будет так, — сказал хозяин, вставая.

— Христиане не должны выходить из дому, иначе будут наказаны смертью, — продолжал жрец, — так велел криве.

— Мы повинуемся, — ответил старейшина. — А вы простите, гости, что оставлю вас. Рабы, угощайте и веселите русских гостей.

— Криве еще повелел, — с каменным лицом закончил жрец, — русскому юноше Андрейше прийти к священному дубу.

Бояре с удивлением переглянулись.

Юноши шли за посланцем жреца по тропинке, еле заметной в густой траве. Им встретилась лосиха с двумя детенышами. Она спокойно обгладывала листву с молодого деревца. С озера доносилось кряканье уток и хлопанье крыльев. Солнце давно зашло, на западе догорали последние краски, несколько больших звезд показались на небе. Луна, большая и матово-бледная, словно надутый бычий пузырь, плыла над темными вершинами деревьев.

На дальнем конце острова, густо поросшем орешником и бузиной, жил криве, хранитель святилища, главный жрец озерных селений. Его дом, невидимый в кустах, стоял недалеко от священного дуба и был такой же, как дом старейшины. Он тоже разделялся на две половины. В одной жил сам криве, а в другой — его служанки. Других построек на этом конце острова не было.

Дверь отворила девушка в красном платье.

Криве был крепкий седой старик с высоким лбом и пронзительными глазами. Он сидел на высоком дубовом стуле, укрыв ноги шерстяным платком. Окна пропускали в горницу тусклый вечерний свет через промасленные куски холстины. В железном держаке ярко горели две желтые восковые свечи.

Любарт приветствовал жреца, став на одно колено. Старик положил высохшую руку ему на голову и потрепал желтые, выгоревшие на солнце кудри.

Андрейша низко поклонился старцу.

— Ты Андрейша, жених дочери жреца Бутрима? — спросил криве, кинув на юношу любопытный взгляд.

— Я Андрейша. А разве мастер Бутрим жрец? — удивился он.

— Не удивляйся, он не имел права открыться тебе, — сказал жрец. — Теперь ты все узнаешь. Людмила ждет в соседнем селении. В молодости я жил в городе Киеве и хорошо разговаривал на вашем языке, — закончил он совсем другим голосом. — Не разучился ли я?

Только сейчас мореход сообразил, что жрец говорит с ним по-русски.

— Андрейша хорошо знает литовский и прусский, светлейший криве, — с поклоном сказал Любарт.

— Подойди сюда, ближе к огню, — сказал жрец.

Он взял руку юноши и заглянул ему в глаза. Андрейша чувствовал, что какая-то сила истекает из руки жреца и расходится по всему телу. А глаза старика заставили забыть все. На короткое мгновение сознание покинуло юношу, он пошатнулся… Придя в себя, Андрейша снова увидел стены, увешанные татарскими коврами, и спокойные глаза седовласого старца.

— Ты чист, — глубоко вздохнув, сказал криве. — Ты по-прежнему любишь Людмилу, хотя и узнал, что она дочь жреца, и хорошо относишься к нашему народу, не презираешь его за поклонение старым богам… У тебя много зла впереди, — закончил старик, еще раз вздохнув. — Будь мужествен.

Жрец хлопнул в ладоши. Вошла служанка и, улыбнувшись, подала Андрейше оловянный кувшин с медом.

— Испробуй, юноша, Гвилла отлично готовит мед, — сказал жрец.

Андрейша глотнул, и огонь разлился по его жилам.

Девушка подала кувшин Любарту.

— Пойдемте к священному дубу, дети мои, — тихо произнес криве, когда кувшин опустел. — Боги требуют справедливости.

Священный дуб был огромный, раздобревший на жертвенной крови. Внизу ствол его был так широк, что в дупле свободно мог повернуться всадник. Повыше дупла виднелись три ниши с истуканами. У корней лежал жертвенный камень и горел огонь. За алтарем валялись обожженные кости животных, приносимых в жертву.

По случаю торжества вайделоты разожгли большой огонь. Потрескивая, ярко горели сухие дрова. Ветерок, начавшийся было на закате, снова затих, и дым столбом поднимался в темное небо, к звездам. Тучи комарья толклись на свету с надоедливым звоном.

В колеблющемся пламени жертвенного огня все выглядело необычно, загадочно — и лица людей, и священный дуб, и деревянные боги.

— Кто это? — кивнув на идолов, шепотом спросил Андрейша у своего приятеля.

— В середине — Перкун, — тоже тихо ответил Любарт. — Правее — бог Потримпос. Он господин над водами, хозяин урожая, покровитель мореходов и храбрых.

Андрейша вгляделся. Деревянная статуя изображала молодого красивого человека с добродушным, даже веселым выражением лица. Вокруг его головы обвился уж.

— А что в миске? — спросил он, кивнув на глиняный сосуд, стоявший перед истуканом.

— Священный уж, — шептал Любарт. — В жертву Потримпосу приносят молоко, мед, плоды. Из человеческих жертв он принимает только детей.

— Какой страшный! — показал Андрейша на деревянного бога слева от Перкуна, с белой повязкой на голове, седобородого, бледного и тощего.

— Это Поклюс. Он может приказывать смерти, насылать болезни. Ты прав. Поклюс страшный бог. Все, что есть плохого на земле, идет от него. Старость, смерть, холод, разрушение. Видишь, — продолжал Любарт, — перед ним лежат три черепа: человека, коня и быка. Он принимает в жертву головы человека и животных.

— Значит, он вредит людям? — спросил Андрейша.

— Когда разозлится… Если родственники покойного не принесут жертвы, он явится в дом, и горе тогда родственникам.

Андрейша стал смотреть на Перкуна, мускулистого человека средних лет. Правая рука бога поднята, и в нее вложен кремень для высекания жертвенного огня. Голова Перкуна увенчана огненными лучами из крашеной соломы, борода всклокочена.

— Великий из великих — ему нужна жертва каждый день, — продолжал Любарт, заметив, что Андрейша смотрит на Перкуна. — Ему посвящена пятница. Одному человеку на всем свете, верховному жрецу в Ромове, открывает Перкун свои пожелания.

Два вайделота подбросили несколько охапок сухих дров в жертвенный огонь, он разгорелся еще ярче.

Теперь Андрейша как следует разглядел священный дуб. Маленькие болванчики висели среди листвы, как желуди. Идолы покрупнее стояли между ветвей. Кроме богов, на дереве висели бусы из раковин, серебряные и золотые монеты, копченые окорока и другие предметы.

Народу собралось много. По призыву криве люди приехали из других селений, разбросанных на островах.

Рыцарь Гуго Фальштейн в тяжелых доспехах стоял рядом со своими оруженосцами. Милегдо Косоглазый приказал пленникам снять шлемы. Немцы повиновались и держали шлемы в руках.

Присмотревшись, Косоглазый признал в Гуго Фальштейне знакомого рыцаря. В прошлом году литовец был взят в плен и насильно обращен в христианство. В Кенигсбергском замке Косоглазый ухаживал за рыцарскими лошадьми. Рыцарь Гуго Фальштейн был один из тех, кто относился к нему сочувственно и даже помог кое в чем. И Косоглазый не забыл добра.

Подняв руки ладонями к небу, криве испрашивал волю богов. Теперь на нем были черные одежды жрецов бога Поклюса и белый пояс. Криве окружали жрецы ниже рангом, с черными повязками на лбах.

После продолжительной молитвы криве скрылся в дупле священного дуба, держа в руках окровавленный рогожный мешок с ушами орденских солдат, а вышел оттуда с венком из дубовых листьев на голове. Солдатские уши он принес в жертву.

Люди повалились на колени, и криве, нараспев выговаривая слова, провозгласил волю бога Поклюса.

— Великий Перкун жаждет человеческой жертвы, — сказал жрец. — Христианин должен умереть на костре — так сказал бог Поклюс. Кто из них умрет, — он показал на немцев, — покажет жребий.

Рыцарь и оруженосцы молча выслушали приговор. Лицо Гуго Фальштейна было белее известки, он едва держался на ногах.

— Вот сучок от священного дуба, — сказал криве, — я разломаю его на три части. Кто из орденских псов вытащит самый короткий обломок, будет принесен в жертву.

Немцы печально посмотрели друг на друга. Они понимали, что приговор бога Поклюса отменить нельзя. Кто-то из них должен умереть на костре. Сейчас они больше всего боялись потерять мужество.

— За святую деву Марию с радостью приму смерть, — глухо произнес Гуго Фальштейн.

Он первый шагнул к жрецу и тянул жребий. За ним подошли оруженосцы. Самый короткий обломок оказался в руках Гуго Фальштейна.

Милегдо Косоглазый решил, что надо спасти человека, отплатить добром за добро. Он имел на это право как военачальник, захвативший рыцаря в плен. Милегдо подошел к криве и сказал ему несколько слов. Жрец кивнул головой.

— Великий Перкун требует снова тянуть жребий, — сказал он помощникам. — Бог хочет кого-нибудь помоложе.

Он сморщил лоб, вобрав в рот дряблые губы, отобрал у немцев обломки и снова зажал их в руке. Воины еще раз испытали судьбу. Самый короткий обломок опять оказался в руке Гуго Фальштейна.

Милегдо Косоглазый не согласился и на этот раз отправить рыцаря на костер.

— Жаль хорошего человека, — тихо сказал он криве, — пусть умрет другой рыцарь. Ведь Перкуну и Поклюсу все равно.

Жрец поднял глаза к небу, подумал и опять отобрал у орденских воинов деревяшки.

С каменными лицами испытывали немцы судьбу и в третий раз. Случилось невероятное: самый короткий обломок опять оказался у Гуго Фальштейна.

Рыцарь пошатнулся, его подхватили оруженосцы.

— Я приму смерть, — сказал он. — Вижу, так хочет пречистая дева Мария.

Милегдо Косоглазый с сожалением посмотрел на неудачника и отвернулся.

Тем временем на зеленой лужайке шли приготовления. Под руководством жрецов поселяне вкопали в землю четыре толстых столба. Как только стало ясно, кого принесут в жертву, вайделоты привели гнедую лошадь рыцаря и крепко привязали к столбам мокрыми кожаными ремнями. На лошадь посадили Гуго Фальштейна и тоже его привязали.

Мужчины и женщины по приказу криве стали носить сухой хворост и дрова, обкладывая со всех сторон лошадь и всадника. Когда из хвороста выглядывала только голова рыцаря, костер был готов. Криве принес священный огонь из жертвенного очага. Сухое дерево мгновенно загорелось.

Гуго Фальштейн громким голосом запел» Отче наш «. Почуяв погибель, испуганно заржала лошадь. Оруженосцы, бледные, непослушными языками вторили слова молитвы.

Голос Гуго Фальштейна оборвался… Дико кричала и билась в огне рыцарская лошадь. Внезапно наступила тишина.

Косоглазый с недоброй улыбкой посмотрел на старейшину, тот чуть заметно кивнул головой.

— Боги, будьте милостивы, примите мою жертву, — произнес Милегдо Косоглазый, воздев глаза и руки к небу. Выхватив из ножен меч, полыхнувший в огне костра, он шагнул к оруженосцам.

Глава десятая. ДЕРЕВЯННЫЕ БОГИ НЕ УХОДЯТ САМИ СОБОЙ

На охоте свирепый кабан распорол клыками живот и грудь кунигасу Олелько, двоюродному брату старейшины селения. Охотник умер мгновенно, не успев помянуть богов. Он был славным литовцем. Мало кто мог опередить его в скачках на резвом коне, но еще меньше мужей согласились бы вступить с ним в бой на топорах или мечах.

Истерзанное тело Олелько друзья и родственники с почетом принесли в родной дом. Положили на лавку в самой большой горнице и созвали гостей.

На пятый день смрад разложившихся останков сделался нестерпимым. Сочные куски жареной кабанины и баранины не лезли в глотку. Окна и двери были открыты, жгли душистый янтарь. Однако вонь не делалась меньше. Но уйти, выказать неуважение к умершему было бы непростительно, и гости высиживали в горнице, заткнув ноздри сухим белым мохом.

Утром шестого дня к поселку подъехал мастер Бутрим из Альтштадта вместе с женой, дочерью и подмастерьем Серсилом. У опушки леса Бутрим остановил коня и долго затаив дыхание слушал заливчатые трели соловья. Слушая, он вдыхал полной грудью лесной воздух, напоенный ароматом трав и цветов. В этот утренний час Бутрим снова почувствовал себя литовцем и жрецом криве. Кенигсбергский замок, солдат Хаммер, зловещий поп Плауэн — все осталось позади, все минуло, как недобрый сон.

На лесной полянке кучилось десятка два деревянных домиков. В местах, свободных от кустарника, были насажены грядки с горохом и репой бродили куры, пахло лошадиным потом и парным молоком.

Здесь, в этом селении, он появился на свет, научился ходить и говорить.

Стайка мальчишек играла в шумную военную игру, хорошо знакомую Бутриму: кипел бой литовских воинов с немецкими рыцарями. У мальчишек-рыцарей черные кресты намалеваны сажей прямо на лбу.

Где-то в конюшне оглушительно заржал жеребец.

Бутрим улыбнулся, глаза его помутнели от набежавшей слезы… На душе сделалось радостно. Утренний призыв жеребца был так же сладостен и мил его сердцу, как и соловьиные трели.

Скоро поселяне признали в усталых путниках Бутрима и его близких, и в доме старейшины поднялся переполох.

Гости были редкие и почетные.

Бутрим долго обнимался со старейшиной, своим двоюродным братом. Мальчишками и юношами они были неразлучными друзьями. Много лет не виделись, и вот теперь снова вместе. Гость долго и подробно расспрашивал о родственниках: он хотел знать, как живут троюродные дядья, двоюродные братья и племянники, их братья и дети детей.

Он зашел в дом, где лежал умерший и сидели гости. Лицо мертвеца с оскаленными зубами покрылось синими пятнами. Из носа и углов рта вытекала кровавая жижа, зеленые мухи ползали по щекам и лбу.

Бутрим разгневался. Умершие не должны оставаться так долго вместе с живыми. Старейшина почтительно ему объяснил, что двое юношей ушли за жрецами тиллусонами. Но их пока еще нет.

— Хоронить без тиллусонов запрещено предками, — закончил старейшина, — поэтому мы пропустили срок, и тело Олелько начало немножко гнить. Не сердись, почтеннейший криве.

Бутрим решил заботы о мертвом взять на себя — ведь Олелько ему приходился троюродным братом. Жители поселка стали готовиться к похоронам.

Нарядившись в белые одежды, надев на голову венок из дубовых листьев, позванивая бубенчиками, Бутрим сказал у костра речь. Он прославил умершего и вскользь коснулся его грехов.

— Умерший, — сказал Бутрим в назидание, — не любил свою старую жену и часто обходил подарками… Настанет день судный, и почтенному покойнику не придется беспокоиться за свою судьбу. Сам великий бог, узнав о его праведной жизни, будет радоваться и на его делах поучать других. А грехи Олельковы, — закончил он, — не велики, и бог простит их. Покойный обязательно попадет в блаженную страну, уготованную для праведников.

Олелько, оскалившись, с открытыми глазами, лежал на деревянном помосте лицом кверху, будто смотрел на синее небо и золотое солнце. А под ним бушевало пламя костра.

Закончив речь, жрец запел погребальный гимн, все подхватили его. Воины ударяли в щиты рукоятками мечей. Когда рухнул деревянный помост и пламя охватило останки, пение изменилось — грянул радостный гимн величания богов. В эти минуты очищенная огнем душа Олелька уходила по золотой дороге на небо.

Бутрим поднял кверху глаза.

— Я вижу Олелька, он летит по небу на белом коне, в доспехах и при боевом оружии, его сопровождает много всадников.

Собравшиеся, прощаясь с покойником, замахали руками и белыми платками, хотя и не видели его.

В этот же день на огромном жарком костре сожгли Олелькову старую жену с двумя превосходными прялками, любимого слугу, свору охотничьих собак и боевого коня.

На похоронах были заняты все жители поселка, и никто не заметил, как зашевелились кусты орешника и чья-то рука отвела зеленые ветви. В кустах показалось лицо солдата в кожаном шлеме. Он внимательным взглядом окинул полянку…

Поселяне радовались приезду жреца Бутрима, им понравилась его речь у костра. Радовались и тому, что он не потребовал сжечь вторую жену покойного, красавицу Вильду. Люди помнили, как три года назад тиллусон, хоронивший старого Алекса, умершего от желудочных болей, послал на костер его молодую жену. Племяннику покойного, которому она нравилась, пришлось принести большую жертву богу Поклюсу. Сетуя на алчность жреца, он отдал шесть лошадей, три дойных коровы и двух слуг.

Вечером поминки продолжались. Повеселевшие гости охотно ели и пили, искоса поглядывая на лавку, где недавно лежал покойник. Много гости выпили пенного пива, много еще сказали хороших слов в память умершего. Жрец Бутрим просил душу покойного, стоявшую у дверей, принять участие в трапезе и бросил ей в угол колбасы и жирного мяса.

— Халеле-леле, почему ты умер? — раскачиваясь, пела молодая Вильда, происходившая из прусского племени. — Разве у тебя не было хорошей еды и хмельного питья? Почему же ты умер? Халеле-леле, почему же ты умер? Разве у тебя не было молодой, красивой жены? Почему же ты умер? Халеле-леле, почему же ты умер?!

Распустив густые волосы в знак печали, Вильда закрыла ими лицо. Из каштановых волос торчали лишь маленький нос и розовые кончики ушей.

Вильде предстояло оплакивать мужа тридцать дней. На восходе и на заходе солнца она подолгу будет лежать на свежем холмике, где зарыт пепел Олелько.

К вечеру Бутрим решил, что душа умершего насытилась, и попросил ее покинуть дом. Она улетела, и тогда начались настоящие поминки.

Люди оживились, стали громко разговаривать и пили за здоровье друг друга. Женщины, отведав хмельного, пустились в пляс, притопывая босыми пятками и потряхивая косами, визжали и размахивали руками.

Сам старейшина вихлялся, топал и приседал, пока его не оставили силы.

И долго еще раздавались из дома Олелько звон гуслей, струнное гудение, стон свирелей и удары бубен.

Увлекшись похоронами, Бутрим позабыл о жене и дочери.

Анфиса с ужасом смотрела на своего мужа.

— Великий боже, — шептала она побелевшими губами, — двадцать лет я жила с язычником! Нет мне прощения на этом свете и не будет на том! — Ей представлялись страшные мучения в аду. Исповедаться бы, но разве найдешь попа в этих местах!» Доченька, мы погибли, — казнилась она. — Отец нас обманывал. Хорошо, что ты не видела его в этой страшной одежде ».

На Олельковы поминки мать не пустила девушку.

Анфиса порывалась бежать в лес. Но далеко ли убежишь? И что будет с Людмилой? Разве Андрейша возьмет в жены девушку, у которой отец язычник?!» От нас отвернутся все православные люди, никто не подаст кружку воды, если мы будем умирать от жажды ».

И Анфиса молила бога о смерти. Ведь муж у нее не только язычник, но поганский поп, а этот грех во сто крат страшнее.

Она долго сидела на лавке, устремив в лес невидящий взгляд. А лес стоял перед ней темный и загадочный. Покачивая ветвями, шумели дубы, липы и сосны.

Вернувшись в дом, Анфиса сказалась больной. Людмила не отходила от матери.

Уже было совсем поздно и темно, когда Бутрим объявил старейшине, что едет завтра в Ромове по призыву великого жреца. Он просил двоюродного брата оставить у себя жену и дочь.

— Людмила здесь будет ждать жениха, — сказал Бутрим.

Старейшина с радостью согласился.

— Твоя семья — моя семья, — клятвенно повторил он, притрагиваясь к голове двоюродного брата.

Помянув покойника, гости и хозяева наконец угомонились. Темнота и тишь обступили лесную деревеньку. Изредка из чащи доносился тоскливый волчий вой да ухание филина.

Бутриму плохо спалось в эту ночь. В ушах стояла пронзительная музыка и заунывное пение. Мешал дурной запах в доме и всхрапывание спящих.

На дереве забила крыльями большая птица; наверное, тетерев в когтях у совы. Сквозь узкое окно под потолком в горницу доносились все лесные звуки.

Бутрим стал размышлять о смерти Кейстута, о недавних событиях в Альтштадте, жалел, что не убил наглого солдата Генриха Хаммера. Потом мысли перенеслись в Вильню. Он представил себе краснобородого судью судей. Зачем великий призвал его?.. Произошло что-то важное. Наверное, опять война. Он мог бы взять жену и дочь с собой в Вильню. Но как быть с Андрейшей?

Он отдает свою дочь за русского и ничуть не жалеет. Людмила любит, пусть она будет счастлива. Андрейша неплохой человек и тоже любит ее.

Жрец Бутрим никогда не был изувером. Наоборот, он сомневался, что боги существуют, и думал, что вера в богов, а не сами боги спасут Литву от поработителей. Много раз он спрашивал себя, зачем он ведет опасную игру. Ведь еще до того, как великий жрец назначил его криве, он не верил богам. И все же он стал жрецом в Земландии и Самбии, в самом логове заклятого врага. Он вел двойную жизнь, каждый день рисковал головой. И не только своей — жена и дочь разделяли с ним смертельную опасность. Бутрим крестил Людмилу, думая, что облегчит ее участь, если немцы узнают всю правду.

Он рисковал всем. Ради чего?

Земля предков! Вот ради чего он принес в жертву все, что у него было самого дорогого.

Вера в богов нужна для народа, и он будет ее поддерживать, а если надо, отдаст за нее жизнь…

Из окна тянуло ночной сыростью леса. Бутрим укутался теплым овчинным одеялом. У него в доме в Альтштадте окна закрыты прозрачной новгородской слюдой…» Цел ли сейчас мой дом?«Бутрим посмотрел на очаг: красноватые угольки едва тлели в золе. Поежившись, он выполз из-под теплого одеяла, подложил несколько сухих поленьев и снова лег на лавку.

Стреляя искрами, задымили дрова. Огонь быстро разгорался.

Он вспомнил, что весь день не видел жену и дочь.» Боже, ведь я забыл про них! Не сегодня, а как только стал жрецом криве! Бедная Анфиса, что она подумала, увидев меня в жреческих одеждах? Ведь она не знала, кто я… Зачем я так сделал? Увидев свое племя, где родился, расчувствовался… И этот разложившийся труп Олелька…»

Бутриму захотелось все рассказать жене, утешить. Но это невозможно — ночь. Поднимешь переполох в доме старейшины. Да и поймет ли она?

Он с досадой посмотрел на спавших. Громкий храп раздражал Бутрима. Мужчины разлеглись на полу, на медведине. От плохо проветренных шкур стоял тяжелый запах. К нему примешивался острый дух копченого мяса, подвешенного под крышей.

Огонь в очаге разгорался все больше и больше. Красные огоньки взблескивали на бронзовых шлемах и отполированных в боях рукоятках мечей, лежавших рядом со спящими.

В предрассветной мгле заголосили петухи.

В доме стало теплее, и Бутрим задремал. Он не слышал, как вдалеке залаяли собаки, лай делался громче, яростнее.

И вдруг истошный женский крик пронзил ночь:

— Враги, спасите!!

Бутрим мгновенно очнулся, вскочил, нащупал меч и стал бить рукояткой по скамье.

Крик во дворе повторился.

В доме поднялись все сразу. Еще не раскрыв глаза, литовцы натягивали одежду, хватались за оружие.

— Мужчины, спасайте нас! — вопили на улице женщины.

Со всех сторон слышался протяжный бабий вой.

Заливались яростным лаем собаки.

Распахнув дверь, в дом ворвалась служанка.

— Рыцари! — кричала она. — Немцы!

Раздался рев боевого рога. Трубил старейшина. Шум во дворе нарастал, делался громче, яростнее. Жрец услышал возгласы на чужом языке.» Жена и дочь спят в доме старейшины, — мелькнуло у него в голове. — Что делать?»

— Серсил, — задыхаясь, сказал он ученику, торопившемуся с мечом на улицу, — найди Анфису с дочкой. Они в доме старейшины. Защити их, пусть уходят вместе с тобой на Вильню. Все, что случилось, расскажи великому жрецу.

— А ты сам, господине?

— Боги приказывают мне убивать врагов.

Серсил склонил голову и бросился к дому старейшины.

У кенигсбергских стен Бутриму, глядя на врагов, приходилось сдерживать себя, но сейчас… Он поднял меч, и из его горла помимо воли вырвался грозный боевой клич.

Наступило серое утро, еще не взошло солнце, еще лежали в низинах тяжелые ночные туманы. На дворе вой, крики, плач.

Рыцарские наемники-кнехты без жалости рубили всех подряд. На земле лежали связанные молодые женщины. У дома старейшины рубились насмерть десятка два литовцев, разъяренных, как дикие кабаны.

Бутрим вместе с мужчинами, ночевавшими в Олельковом доме, стал пробиваться к ним.

Один из воинов бросился в соседнюю деревню за помощью.

— Крещеные собаки! — кричали литовцы, нанося страшные удары. — Горе вам!

Стучали мечи о щиты, звенело оружие.

Старик с окровавленной бородой открыл дверь конюшни и выводил лошадей. Из хлева женщины выгоняли коров и спешили спрятать в лесу. Испуганное ржание лошадей и мычание смешались.

Словно призраки, из серой мути рассвета появились высокие злые орденские жеребцы, покрытые бронью. Закованные в железо рыцари кололи пиками женщин. Остервеневшие рыцарские кони рвали желтыми зубами мясо живых людей.

В рыцарей летели копья, топоры, метательные дубинки.

К бронированному рыцарю трудно подступиться пешему воину с открытой грудью и с одним мечом в руках. Но литовцы делали невозможное. Безоружные, они вытаскивали из заборов колья и бросались на врага… Почти голый мужчина выбежал из дома. Увидев всадника в белом плаще, он прыгнул на спину лошади рыцаря и, сняв немцу шлем, сломал ему шею.

В другом месте широкоплечий литовец стащил рыцаря с лошади и раздавил его вместе с панцирем, как улитку.

Жители деревни защищались яростно. Женщины рубили тяжелыми топорами ноги рыцарских лошадей, стреляли из луков.

Подбадривая себя дикими воплями, стуча мечами в щиты, бежали на помощь мужчины из соседней деревни. Схватка возобновилась с новой силой.

Рыцарь с разбитой головой повис в седле. Другой, с птичьим хвостом на шлеме, став к оруженосцу спиной, отбивался от наседавших на него литовцев.

— Священный лес, спрячь нас! — молили женщины, пытаясь укрыться в густых зарослях. — Горе нам, нет князя Кейстута, некому заступиться!

Запылал дом старейшины, подожженный врагами. Пожар осветил поле боя. Рубя врагов, Бутрим увидел двоюродного брата, распростертого у своего крыльца. Двое кнехтов держали его, а орденский чиновник в сером плаще прижигал огненной головешкой под мышками и в паху. В одном из солдат Бутрим узнал Генриха Хаммера. С остервенением размахивая мечом, он стал пробиваться к нему, но кто-то захлестнул петлей шею, и Бутрим потерял сознание.

А рыцари всё прибывали. Начертав мечом крест перед собой, они с устрашающими криками бросались на литовцев, кололи и топтали лошадьми всякого, кто попадался на глаза.

Литовцы дали захватить себя врасплох, и это обошлось им дорого. Подожженная со всех сторон деревня ярко горела, огонь высоко поднимался к небу.

Еще одна жертва принесена пресвятой деве Марии.

« Христос воскрес!«— запели победный гимн рыцари, увидев, что литовцы разбежались.

Гордые победой, христианские герои поздравляли друг друга. Знатный австрийский граф, подняв окровавленный меч, посвятил в рыцарство восемь благородных неопоясанных воинов.

Посредине поляны священники поставили походную церковь. Вокруг нее знаменосцы воткнули в землю древки хоругвей и знамен. Поставили шатры, зажгли костры. Возник огромный лагерь. Началось празднество. Слуги разносили благородным рыцарям вино в честь победы.

Однако ночь прошла не так весело. Разъяренные, горевшие местью литовцы всю ночь тревожили лагерь. Рыцари не видели в темноте врагов, но зато слышали их яростные вопли и чувствовали на себе удары долетавших из леса копий и палиц.

На сгоравшем литовском селище тоскливо выли оставшиеся в живых собаки.

Утром капелланы прочли погребальные молитвы. Несколько рыцарей и немало наемников не дожили до восхода солнца.

С рассветом под охраной полубратьев и наемной солдатни в Кенигсбергский замок двинулась толпа пленных. Среди них шел, понурив голову, Бутрим. Солдаты и рыцари смеялись, показывая пальцами на женщин, у которых к груди и к спине было привязано по ребенку.

В числе солдат, охранявших пленных, был саксонец Генрих Хаммер.

Весь день шли облавы на жителей, укрывшихся в лесу, весь день слышались стоны и плач. Не раз и не два из зарослей бросались на рыцарей хозяева лесов. Литовцы рубились топорами и сажали врагов на рогатины. Свистели в воздухе метательные дубинки.

Вечером иноземные рыцари и братья ордена снова затеяли веселый пир. Съели гору жареной птицы, баранов и говядины, выпили не одну бочку хмельного меда.

У многих иноземных рыцарей в шатрах оказались молодые полонянки.

Маршал Конрад Валленрод стал осторожней. Солдаты огородили лагерь деревянным забором. Вдоль городьбы всю ночь ходили дозорные. Копья и дубинки из леса не долетали к пирующим.

Две недели провели в литовских лесах братья ордена девы Марии и иностранные рыцари. Они охотились на язычников, точь-в-точь как на лисиц и зайцев.

Дым от сожженных деревень клубился в окрестных лесах. Пахло гарью и смрадом разложившихся трупов.

Много пленных отправили рыцари в свои замки. Разбежавшиеся по соседним селениям литовцы молили своих богов о мщении. Приносили обильные жертвы Перкуну и богу войны Кавасу. На ветвях священных деревьев появилось много ценных даров.

Литовские воины не раз собирались на совет.

А рыцари спокойно, как у себя дома, продолжали хозяйничать в лесу. Но запасы подходили к концу. Меньше стало изысканных блюд и тонких вин. Рыцарские жеребцы похудели и теряли резвость. Великому маршалу приходилось думать о животных ничуть не меньше, чем о самих рыцарях.

Пришло время возвращаться. Запела труба великого маршала, и рыцари построились в прежний порядок. Впереди реяло огромное знамя ордена. Под грохот барабанов войско двинулось. Отдых в Кенигсбергском замке не за горами. Рыцари мечтали снять тяжелые доспехи, смыть липкий пот. Даже строгий приказ великого маршала не мог остановить оживленные разговоры. До конца лесной дороги оставалось совсем немного.

Давно не пахли так крепко и сладко липы, обещая много душистого меда.

Неожиданно на землю упал темный предмет, похожий на короткий обрубок дерева. Там, где он упал, взвилось черное облако, и десятки тысяч рассерженных пчел набросились на лошадей.

Лошади, прядая ушами, испуганно заржали.

Вслед за первым ульем и с других деревьев свалилось еще несколько тяжелых чурбанов. Падая на землю, они раскалывались, пчелы взлетали в воздух и набрасывались на врагов. Сначала врагами были лошади, потом божья скотинка начала жалить и рыцарей. Пчелы больно кусали носы, губы, щеки. Рыцари поторопились надеть шлемы. Но пчелы проникали сквозь смотровые щели. Их раздражал запах, исходивший от рыцарей, пропитавшихся за две недели вонючим потом.

Ульи продолжали падать. Пользуясь смятением врага, литовцы, возникшие будто из-под земли, стали швырять свои страшные палицы.

Появились убитые и раненые рыцари и кнехты.

Прозвучала боевая труба великого маршала. От рыцаря к рыцарю передавался приказ скорее уходить из опасного места.

« Вперед, вперед!«— приказывала труба.

— Почтовая дорога близка, — объявили военачальники.

Жеребцы, искусанные пчелами, кричали страшным криком. Они рвались вперед, не разбирая дороги, вставали на дыбы, катались по траве.

Литовцы, сидевшие на деревьях, сбросили еще с десяток ульев.

Пчелы клубились черным облаком, закрыв солнце. Некоторые рыцари, не в силах удержаться в седлах, валились на землю и отбивались, как могли, от злых насекомых.

Уйти из леса казалось единственным спасением. Но литовцы были умнее, чем думали тевтонские рыцари.

Лесная дорога оказалась перегороженной. Деревья начали падать вскоре после того, как прошли пленные, подгоняемые орденскими солдатами.

Люди и лошади сбились у засеки. Лошади перестали слушаться всадников, лезли на поваленные деревья, ломали ноги. С пронзительным ржанием длинными зубами они кусали друг друга, хватали за плечи пеших, срывались с поводов, лягались.

Жеребец австрийского графа сел брюхом на торчавший обломанный сук поваленного дерева и выпустил себе внутренности.

Горевшие местью литовцы не оставили в покое врага. У засеки свистели смертоносные метательные дубинки.

Когда братья девы Марии и остальное воинство перебрались через поваленные деревья, ряды их заметно поредели. Двенадцать рыцарских жеребцов были закусаны пчелами насмерть, а восемь на засеке переломали ноги.

Пчелы не сразу отстали от бежавших по почтовой дороге врагов. Рыцари еще долго слышали их устрашающее жужжание. Взмыленные лошади поводили боками и шатались, словно проскакали сотню верст.

* * *
Посветлело. Скоро должно взойти солнце. Крупные капли росы лежали на зеленой листве. Еще не проснулись лесные птахи, а отряд Романа Голицы давно поднялся с последней ночевки. Дорога все время шла лесом.

Всадников было семеро: московские бояре, Андрейша, проводник Любарт и двое воинов Милегдо Косоглазого.

Любарт уверенно вел отряд, лесные приметы были ему хорошо знакомы. Вот огромное дерево со срубленной вершиной, на стволе его кто-то вырезал оперенную стрелу. Дальше дорогу указывала жердь на огромном сером камне, прижатая сверху другим камнем.

Еще вчера начался липовый лес. Пора цветения наступила, и деревья окутались едва уловимым тонким ароматом. Пройдет еще два-три дня, и все утонет в душных и сладких волнах. Но проводник чувствовал и другие запахи.

— Пахнет гарью, — остановившись, сказал он, — где-то близко пожар.

— Был пожар, — принюхавшись, подтвердили литовские воины.

И Андрейше показалось, будто где-то далеко на костре жгут смолистые хвойные ветви.

Спутники спешились и пошли дальше сквозь росистые кусты, ведя лошадей за поводья. Едва заметной тропинкой они вышли на опушку леса.

У ног пробегала маленькая речка. По ее берегам лежали плоские, обглоданные временем камни. Здесь жители приносили дары своим домашним богам. И сейчас еще остались на камнях куски пирога, мяса, бусы.

— За деревьями селище, — обернулся к Андрейше Любарт, — скоро ты увидишь Людмилу. Слышишь — мычат коровы… Но что это?! — показал он под куст орешника.

Андрейша увидел рыцаря без головы, в полном боевом облачении. Он весь был покрыт крупными каплями росы. На бронированной груди виделась большая вмятина от удара дубинки, наполненная влагой.

Поодаль лежали безобразно вспухшие рыцарские жеребцы. На иных были только высокие седла, на других — бронированные нагрудники и наспинники.

Раздвинув ветви, Андрейша увидел еще трех рыцарей. У одного забрало было поднято, и виднелось вспухшее, покрытое волдырями лицо.

Любарт подумал, что рыцарь умер от оспы, и очень испугался. Но, увидев мертвых пчел, раздавленных и забившихся под шерстяной подшлемник, все понял.

— Рыцарей убили пчелы, — с удивлением сказал он Андрейше, — и коней тоже, — добавил он, отвернув губу на лошадиной морде.

Но морехода мало интересовали пчелы, мертвые рыцари и лошади.

« Незабудочка моя! — думал он. — Что с ней? Не случилось бы несчастья! Где же деревня?«— повторял юноша, стараясь рассмотреть дома сквозь молодые сосны.

Не дождавшись ответа, он махнул рукой, перешел вброд речку и бросился туда, где был виден дым.

А Любарт не мог оторвать взгляда от военных доспехов мертвых рыцарей. Такое случается не часто. Орденские военачальники скупы и расчетливы, они никогда не бросят на поле боя оружие или броню. И убитых всегда хоронят в своих замках.

Решив вернуться сюда еще раз, Любарт тоже заторопился.

За проводником двинулись все время молчавшие московские бояре и литовские воины.

Сосновый перелесок остался позади. Любарт вышел на большую светлую поляну в одно время с Андрейшей. И здесь валялись мертвые тела. Трава была помята, утоптана, залита кровью.

— Мы пришли в поселок, — сказал Любарт.

Но поселка не было. Бесформенные кучи обгоревших бревен головешки, пепел. Поодаль виднелись уцелевшие от огня хлева, чадили кучи навоза.

Несколько женщин и стариков со скорбными лицами складывали трупы в одно место. Андрейше бросилось в глаза обожженное тело высокого старика с длинной седой бородой. Глаза его были выпучены, во рту торчала обуглившаяся головешка.

— Это сам старейшина Лаво, — произнес испуганно Любарт.

На лужайке бродили коровы и овцы. Женщина с ребенком за плечами доила корову. Тонкие струйки молока с журчанием вливались в глиняный кувшин. Под кустом бузины на корточках сидела старуха и громко причитала над телом сына. А рядом стояла девочка с венком из пучков лесной земляники с яркими красными ягодами.

От зловещего запаха смерти кружилась голова.

Тревога охватила Андрейшу. С трепещущим сердцем он бросился осматривать трупы и нашел мать Людмилы, Анфису, проколотую копьем.

Андрейша помертвел от страха.

— Незабудочка моя! — чуть не плача, повторял он. — Где ты, моя незабудочка?!

С восходом солнца тонкий аромат липового цвета стал сильнее.

Лес нежно шелестел под слабым ветерком.

Глава одиннадцатая. КРИВЕ-КРИВЕЙТЕ, ВЕЛИКИЙ ЖРЕЦ ПРУССОВ, ЛИТВЫ И ЖЕМАЙТИИ

В маленькую комнату под самой крышей дворца могли входить только самые близкие люди великого из великих. Комната выглядела как лавка лекаря. По полкам стояли сосуды с мазями, сухими ягодами и разноцветными жидкостями. На тонких жердях, протянутых под потолком, висели коренья, пучки высохшей травы и цветов.

Много места занимал очаг из красного кирпича, над ним нависал широкий медный раструб.

В очаге жарко горели березовые дрова, заставляя бурно кипеть воду в котле.

На деревянном кресле, положив руки на подлокотники, сидел Гринвуд, великий жрец Пруссов, Литвы и Жемайтии. Он был сед, высок и худощав, окрашенная в красный цвет борода заплетена в тугие косички.

Жрец часто поворачивал голову к двери и прислушивался, нетерпеливо постукивая пальцами по ручке кресла.

В комнату вошли двое мужчин и рухнули на пол перед жрецом.

— Встаньте, — сказал он.

Тела, распластанные на полу, не шелохнулись.

— Встаньте, — повторил жрец.

— Можем ли мы, ничтожные черви, стоять перед великим! — тихо отозвался человек в черной мантии, с широкой черной лентой вокруг головы.

— Встаньте, — снова сказал криве-кривейте. Он не повысил голоса, но что-то вего тоне заставило лежавших вскочить на ноги.

— Седимунд, ты можешь уйти, — сказал жрец прислужнику в черных одеждах. — Кунигас Киркор, исполнил ли ты мое приказание? — продолжал великий жрец, когда за Седимундом закрылась дверь.

Маленький человечек упал на колени и, расстегнув осыпанный перхотью боярский кафтан, вытащил из-за пазухи что-то белое. Не поднимая глаз, он подал жрецу сверток.

— Что здесь? Посмотри на меня, — приказал жрец и взглянул в лицо Киркору.

Маленькие глазки боярина прятались в узких щелях.

— Исподнее великого князя Ягайлы и княгини Улианы, — пробормотал он.

Гринвуд, злорадно усмехнувшись, осмотрел со всех сторон просторную полотняную рубаху Ягайлы и тонкое белье княгини.

Боярин Киркор, княжий постельничий и доносчик жреца, снова растянулся у ног Гринвуда.

— Великий, — с мольбой заговорил он, — не задержи бельишко, в замке могут заметить, и тогда не сносить мне головы.

Опасался постельничий не напрасно. Великая княгиня боялась порчи и колдовства, и княжеское белье охраняли очень бережливо. Простыни, полотенца, белье и всякий другой убор хранились по приказу Улианы в освященных попом кипарисовых сундуках, окованных железом. Сундуки опечатывались собственной печатью княгини. Не дай бог, если замечалось что-нибудь на портах или на простыне! Простое пятнышко или дырка ввергали в великий страх всю княжескую дворню. Начинались строгие допросы и розыск.

— Что слышно в княжеском замке? — продолжал великий жрец, ничего не ответив боярину.

— Княгиня Улиана ждет гонцов московского князя, — сказал Киркор. — Ягайла сватает дочь князя Дмитрия. Решено крестить Литву в православие, — добавил он, немного помолчав. — Три дня назад съезжались князья русских земель и тайно решали…

— Что решали князья? — Гринвуд, вытянув жилистую шею, ждал ответа.

— Грозились извести всех верных. Тебя, великий, княгиню Бируту, князя Витовта.

— Еще что ты слышал?

— Витовт у рыцарей. Собирает жемайтских бояр воевать Литву.

Сила язычников не вовсе иссякла, думал великий жрец. Витовт, Кейстутов сын, княгиня Бирута, ее родственники — они не пожалеют жизни и денег за веру предков. А верная старым богам Жемайтия? Опираясь на нее, великий жрец надеялся сохранить свое влияние в стране и продолжать борьбу. Много лет воюет Литва против рыцарей и еще сто лет провоюет, лишь бы не оскудела вера предков.

После соглашения на реке Дубиссе дела язычников пошатнулись. Ягайла отдавал Жемайтию рыцарям. Отказавшись от упорных кумирщиков, он развязывал себе руки. Заключив мир с рыцарями, он разрушил замысел полоцкого князя Андрея Горбатого, призывавшего Москву и орден вместе напасть на Литву.

— Князь Ягайла сказал, — добавил боярин, — что он заставит тебя, великий, казнить Бируту. Если ты ее не казнишь, он грозился расправиться сам.

Глаза великого жреца вспыхнули. Но он подавил гнев, спокойно высморкался в два пальца и вытер их об изнанку своей мантии.

— Боги лучше нас знают, как поступить, — сказал он. — Что еще ты слышал, мой верный Киркор?

— Больше ничего, великий.

— На второй день в полдень приходи за одеждой, — сказал Гринвуд и протянул свою руку боярину. — Боги не обойдут тебя своей милостью. А сейчас иди.

Киркор жадно поцеловал худые пальцы жреца и, пятясь задом, вышел.

Великий жрец ликовал. Наконец пришло время уничтожить ненавистных врагов! Раздумывая о мести, он подошел к простенку между окнами. Нажав на рычаг, открыл железную дверь и вынул деревянную шкатулку. Там хранилась склянка с красным порошком.

Гринвуд отсыпал немного в половинку яичной скорлупы и бросил в котел. В комнате запахло пряностями. Из другой склянки Гринвуд достал сухой уродливый корень и тоже бросил в котел.

Варево сделалось молочного цвета и запузырилось. Жрец перевернул песочные часы и с опаской посмотрел на котел. Ядовитые пары выходили через бронзовый раструб наружу, но яд был слишком силен. Если в отваре намочить одежду и надеть на человека, он умрет в страшных мучениях.

Великий жрец умел приготовлять всякие зелья и заговаривать кровь. Много людей он спас от смерти. Искусство врачевания перешло к нему от отца, тоже великого жреца. А отец в свою очередь научился от своего отца. Гринвуд не раз спасал жизнь великому князю Ольгерду и его брату Кейстуту. Однако он не только лечил от многих болезней, но и знал, как отправить здорового человека в лучший мир.

Жрец выжидал, посматривая на песочные часы. Когда песок пересыпался вниз до последней крупинки, Гринвуд закрыл нос и рот тряпкой, смазал руки медвежьим жиром и опустил в отвар княжеское белье.

Пересчитав свои пальцы, он вынул его и повесил на просушку под раструбом. Через два дня должен выветриться неприятный запах.

Задыхаясь в ядовитых парах, чувствуя головокружение, Гринвуд выбежал из комнаты и закрыл дверь на ключ. В спальне он пожевал сухих корешков и запил их освежающей зеленоватой жидкостью.

Когда прошла слабость, великий жрец вспомнил о княгине Бируте. Через три дня должна свершиться казнь. Надо спасти ее, но как?

И вдруг его осенило: подземный ход!

Дворец великого жреца соединялся под землей с храмом великого Перкуна и со священной дубовой рощей. Третий тайный вход заканчивался неподалеку от реки Вильни.

Подземелья были вырыты в прошлом веке пленными орденскими солдатами, захваченными в славной битве при реке Жеймоле. Когда подземелья были закончены, великий князь Гедемин велел отрубить головы всем пленным.

Вырытые в глубокой тайне подземелья должны спасти жизнь великого жреца и всех остальных священников в случае неожиданного нападения рыцарей. Из не посвященных в высокий жреческий сан о подземельях знали только великие князья.

Гринвуд с кряхтением поднялся, подошел к клетке любимца, белого петуха, и бросил несколько кусочков сырого мяса. Священный петух с жадностью склевал подачку, и жрец принял это как добрый знак.

Надев остроконечную шапку, знак княжеского достоинства, Гринвуд медленно, опираясь на свой посох, отправился к Бируте.

Княгиня жила в одном из покоев дворца. К ней никто не смел войти без позволения великого жреца.

Глубоко задумавшись, сидела она на низкой скамье.

Великий жрец несколько раз кашлянул, стараясь обратить на себя внимание. Но все напрасно, княгиня не поднимала глаз.

— Княгиня, — сказал жрец, — прости меня.

— Что случилось, мой верный Гринвуд? — очнулась Бирута.

Она была высока и хороша собой. Время почти ее не тронуло.

— Казнь должна совершиться через три дня, — начал без предисловий жрец. — Я придумал, как спасти тебя.

— Пусть смерть, я готова, — ответила княгиня. — Там, наверху, в небесных обиталищах, я встречу моего Кейстута.

Сегодня во сне она снова видела мужа. Князь Кейстут ехал на сером коне, а она шла у стремени. Они прощались перед походом на немецких рыцарей… Сколько раз она шла за стременем мужа и говорила ему прощальные слова! За плечами князя Кейстута не один десяток кровавых сражений. После каждой битвы она, сжав зубы, ждала гонца. Не убит ли, не ранен ли?!

Однажды привезли мужа окровавленного, ослабевшего от ран. Сколько ночей провела она у его изголовья, охраняла его сон! Вспомнила огромные руки Кейстута, страшные для врагов и такие ласковые для нее.

— Я хочу умереть, верный Гринвуд, — повторила княгиня.

— Нет, ты должна жить — только ты можешь спасти Литву, спасти нашу веру… И, может быть, все уладится без большого шума, — добавил жрец, вспомнив ядовитый корень и великокняжеское белье. — Настанет время, и твой сын Витовт будет великим князем.

— О, если бы так! Тогда берегись, Улиана, — отозвалась княгиня, — я припомню тебе все! Мой любимый муж умерщвлен в темнице, родные казнены… Я буду мстить, мстить! Я готова выполнить все, что ты скажешь, верный Гринвуд. — Бирута посмотрела в глаза жрецу. — Что ты придумал?

— Пусть люди Ягайлы, раз того требует великий князь, посмотрят, как мы завяжем тебя в мешок… А дальше жди и ни о чем не беспокойся.

Жрец стоял, опершись на посох, со строгим, будто окаменевшим лицом.

— Это тяжело для меня, Гринвуд.

— Другого выхода нет, — твердо сказал жрец. — Ягайла непреклонен. Он слушает мать, а Улиана хочет окрестить Литву. Ей необходима твоя смерть.

— А если ты не исполнишь требования Ягайлы и не отдашь свою княгиню?

— Тогда он грозит изгнать меня из Ромове, срубить священный дуб и погасить огонь.

— О боги, о великий Перкун, — подняла глаза к небу Бирута, — покарайте бесчестных врагов!

— Да будет так, — склонил голову жрец. — А тебя я переправлю в Жемайтию. Верные кунигасы не дадут в обиду.

— Я согласна. — Бирута подумала, что ее мечта может осуществиться и она вернется в храм Прауримы.

— Завтра совершится обряд, приготовься, княгиня. Из храма тебя повезут в простой телеге на коровах.

— Хорошо, мой Гринвуд.

Криве-кривейте погладил княгиню по волосам, словно маленькую девочку, и поцеловал в лоб.

Кто-то постучал в дверь, у порога возник криве Палутис, главный жрец в храме бога Потримпоса. Он был в желтой длинной одежде наподобие халата, перепоясанной белым жреческим поясом. Остроконечная шапка из грубого сукна тоже белая. Глаза у него были странного фиалкового цвета.

Криве склонился в низком поклоне.

— К тебе пришел Серсил, помощник криве Бутрима из Самбии, — сказал жрец. — Он привел его дочь, так ему приказал криве.

— А где сам Бутрим? — спросил великий жрец.

— На селение старейшины Лаво ночью напали рыцари. Жену криве, русскую женщину, убили, — с бесстрастным лицом сообщил жрец.

Придерживая рукой отвисшую мокрую губу, он говорил коротко и отрывисто. Где Бутрим, он не знает. Может быть, тоже убит, может быть, попал в плен. Его дочь Людмила — христианка, ей семнадцать лет. У нее есть жених.

— Его дочь Людмила! — повторил великий жрец.

И тут ему в голову пришла новая мысль. Не будет ли разумнее спасти княгиню Бируту руками девушки-христианки? Если князь Ягайла узнает, что Бирута избежала казни, пусть не гневается на скромных служителей Перкуна — ее спасла русская девушка-христианка.

Судья судей быстро взглянул на княгиню Бируту, прочел в ее глазах удивление.

— Приведите сюда девушку и вайделота Серсила.

В комнату вошел Серсил, держа за руку белокурую девушку с голубыми глазами. Она была в просторном синем платье почти такого же цвета, как и глаза.

Серсил выпустил руку девушки и распластался на полу, подобно всем увидавшим великого жреца.

— Встань, Серсил, — приказал Гринвуд.

Он подошел к девушке и внимательно посмотрел ей в глаза.

Людмила очень боялась главного перкунщика, как она называла Гринвуда, и только Серсил, которому она верила, смог уговорить ее пойти во дворец.

— Садись, дитя мое, — ласково сказал жрец, указывая девушке место возле себя.

Людмила села. Серсил поднялся с пола и молча стал рядом.

— Я знаю твою печаль, — продолжал жрец. — Матери ничем не поможешь, душа ее в другом мире. Но тебе, дитя мое, помогут наши боги.

Людмила заплакала, закрыв руками лицо.

Княгиня Бирута ласково обняла девушку. Людмила доверчиво к ней прижалась.

— Боги укажут возлюбленному, где тебя искать, — прошептала княгиня, целуя ее. — Не плачь, моя девочка, успокойся.

— Я такая несчастная! — всхлипывая, сказала Людмила, подняв на Бируту заплаканные глаза. — Я такая несчастная!

В объятиях княгини девушка понемногу успокоилась.

— Расскажи нам, дитя, что случилось с вами, — спросил судья судей, когда Людмила перестала плакать.

И девушка стала рассказывать про страшную ночь в селении старейшины Лаво и про то, что случилось раньше в Альтштадте.

— Плохо, — выслушав, сказал жрец, — очень плохо!

— Я буду молить богиню Прауриму о мести, — прошептала княгиня.

Гринвуд сморщил лоб и стал думать. Наступило продолжительное молчание.

Людмила уставилась на голову великого жреца. Его ушная раковина была необычна. Девушка увидела в ней глубокую темную дыру. Казалось, что через эту дыру она заглядывала куда-то в глубь головы старика.

— Дитя мое, — вдруг повернулся к девушке великий жрец, — княгиня Бирута недавно потеряла мужа. Ей самой грозит смертельная опасность. Ты можешь помочь… Согласишься ли ты спасти княгиню Бируту?

— Я помогу княгине, — тихо сказала девушка.

Слова эти вырвались из глубины сердца.

Строго поглядывая на Серсила, великий жрец начал растолковывать, что надо сделать для спасения княгини. Он рассказал про ее страшную судьбу и про смерть Кейстута.

Людмила слушала жреца с широко открытыми глазами.

— Вы с Серсилом спасете княгиню, боги помогут, — закончил жрец и поднялся с кресла. — Ты, девушка, останься с княгиней Бирутой, а Серсил нужен мне.

И, опираясь на плечо молодого вайделота, он вышел из комнаты.

Великий жрец решил спуститься в подземелья. Он хотел знать наверняка, можно ли из тайного хода у реки Вилии проникнуть во дворец. Бывало, что дожди размывали землю и подземный ход заливало грязью. А может быть, вход был чем-нибудь завален сверху. Всякое могло быть.

Подземелья были сложены из кирпича и каменных плит почти сто лет назад. Время понемногу их разрушало.

Серсил пойдет с ним. Юноша должен посмотреть своими глазами на подземелья. Захватив с собой удобные, закрытые слюдой фонари, они спустились по крутой каменной лестнице.

Великий жрец шел медленно, опираясь на посох и постукивая железным наконечником. Шаги гулко разносились под каменными сводами. Серсил нес фонарь. За ними по плитам двигались косые черные тени.

В подземельях оказалось сухо. Переходы, комнаты, многочисленные лестницы сложены из крупного кругляша и каменных плит на крепкой, как камень, известке. Двери дубовые, скреплены железными полосами и утыканы острыми гвоздями.

В разных местах встречались потайные двери. Стоило нажать на дубовый рычаг, находящийся в десяти шагах, и невидимая дверь, падая сверху, преграждала дорогу.

Длинный подземный ход тянулся почти до самой реки Вилии и оканчивался в густом кустарнике. Когда великий жрец и Серсил вышли на поверхность земли, они увидели брод через реку и рижскую дорогу. Рядом шумел иглами молодой сосновый лесок. Вдалеке расстилались пестрые луга. Под синим небом дышалось легко. Запахи хвойного леса, душистых трав и горьковатого дыма радовали душу.

Через брод переправлялись телеги, груженные бочками. Пустые, новые бочки лежали на телегах высоко. Возницы весело покрикивали на лошадей и щелкали бичами. Серсил посмотрел в другую сторону. На высоком зеленом холме краснели кирпичные стены верхнего княжеского замка. На замок со всех сторон наступали темные дремучие леса.

— Здесь, юноша, я буду ждать тебя с Бирутой. — Жрец показал на груду камней, лежавших неподалеку. — Вместе с христианской девушкой вы приведете сюда княгиню. Остальное ты знаешь.

На свету странной показалась Серсилу красная борода великого жреца, заплетенная в косички. На обратном пути великий жрец решил для острастки показать Серсилу владыку подземного царства.» Если он увидит бога Поклюса, — думал жрец, — он никому не расскажет о подземельях ».

В большой комнате с темнеющими в каждой стене входами Гринвуд незаметно нажал рычаг, и большая тяжелая плита опустилась вместе с ним и Серсилом на шесть локтей.

Начались подземелья нижнего яруса. Здесь все было покрыто толстым слоем пыли. Свечи в фонарях начали коптить: не хватало воздуха.

О нижних подземельях ходили страшные слухи. Литовца, поступившегося обычаями предков, изменившего своей вере, усыпляли и в бесчувственном состоянии приносили сюда на суд великого жреца. В подземелье попадали несговорчивые кунигасы из жемайтской знати и литовские бояре.

Повернув огромный ключ, торчавший в замочной скважине, жрец стал открывать тяжелую дверь. Проскрипев, дверь открылась. Жрец и Серсил вошли в комнату, окрашенную в черный цвет.

— Сын мой, — сказал Гринвуд, — здесь живет повелитель смерти бог Поклюс.

И Серсил увидел страшное великанье лицо во всю стену, огромные глаза и рот. Страшилище уходило по плечи в землю. Серсил ужаснулся.

— Подожди здесь, сын мой, — сказал великий жрец, будто не заметив испуга юноши, — я сейчас вернусь. — И он скрылся за массивной дверью рядом с головой бога.

Неожиданно засветились зеленым огнем глаза чудовища, и из его рта вывалился язык и пошел дым.

— Что ты здесь делаешь, жалкий червяк? — загремела голова. — Ты проник в тайну богов!

Серсил не узнал голоса великого жреца, искаженного воздушными трубами.

— Ты умрешь, если посмеешь слово сказать о моем подземелье! — продолжал страшный бог.

Уродливая пасть божества медленно раскрылась, обнажились острые зубы величиной в турий рог. Бог щелкнул зубами, изо рта полыхнуло зеленое пламя.

Серсил был отважным юношей и в битвах не знал страха, но то, что он увидел, его потрясло. Он вскрикнул, закрыл от ужаса глаза и потерял сознание.

Очнулся Серсил на холодных плитах. Великий жрец держал возле его носа тряпку, смоченную чем-то очень пахучим.

— Бог Поклюс никогда не обидит хорошего человека, — утешал его жрец, — не бойся.

Он помог Серсилу встать, выйти из черной комнаты и подняться по лестнице. Но Серсил так и не мог побороть дрожь в ногах.

— Я видел бога Поклюса, — повторял Серсил, выйдя из подземелья на солнечную поляну, — он говорил со мной.

Юноша пошатнулся и, чтобы не упасть, оперся о стену. У него пересохло во рту и кружилась голова… Страшные зубы бога Поклюса щелкнули еще раз, изо рта снова полыхнуло зеленое пламя.

Сердце бесхитростного Серсила не выдержало. Тихонько вскрикнув, он замертво свалился на землю.

Глава двенадцатая. КОМУ БЫТЬ КОРОЛЕМ ПОЛЬШИ?



Шляхетский съезд в июне был еще более многочислен, чем прежний. Происходил он не в главном соборе, а в доминиканской церкви, под охраной грозного ордена. Епископ Николай по-прежнему благоволил Зимовиту.

В Серадзе царило оживление. По городу прохаживались приехавшие на съезд вельможные паны в красных жупанах. Их окружали толпы гербовых приверженцев. Среди панской свиты было много духовных лиц в сутанах, с бритыми макушками.

Тайные сторонники венгерского двора, приехавшие на съезд, из страха перед Зимовитом на все лады уговаривали архиепископа Бодзенту не короновать князя. Они грозили бедами и новой кровью для польской земли, умоляли, просили…

Малопольский пан Вежбента из Смогульца, разгорячившись, стал грозить самому архиепископу и бранные слова произносил многократно.

— Из-за вас мы потеряем Галицкую Русь! — кричал Вежбента, размахивая кулаками. — А потом, мы не забыли шляхетское обвинение…[393] На него вы ответили не совсем вразумительно.

В другое время Вежбента из Смогульца немало поплатился бы за свои слова, но сейчас архиепископ не обращал внимания на брань. Он даже не показал виду, что понял угрозу. Еще при жизни короля Людовика он доказал свое шляхетское происхождение, но враги и завистники продолжали играть на слабом месте.

— Венгерский двор, — говорили другие малопольские паны, — не остановится перед войной, но все равно добьется своих прав на корону. Венгерский двор сделал Бодзенту архиепископом, он же и лишит его архиепископского кресла.

А великопольская шляхта шумно выражала свое желание избрать королем Польши князя Мазовецкого.

Костел был набит народом, от духоты оплывали свечи. На сеймовый круг шляхтичи дружно выходили с одним требованием — короновать князя Зимовита.

Когда архиепископ, поддерживаемый под руки канцлером и гофмаршалом, садился на свое золоченое кресло, он твердо решил воздержаться от коронования молодого Семко. Он и на этот раз малодушно изменил своему стороннику, так же как перед этим изменил Сигизмунду Бранденбургскому. Бодзента чувствовал себя виноватым и боялся грозной папской руки.

Съезд единогласно провозгласил князя Зимовита Мазовецкого польским королем. Шляхтичи бросились к архиепископу с требованием немедленно короновать князя.

Архиепископ сидел с каменным лицом, не замечая кричащих и грозящих шляхтичей. Когда терпеть стало невозможно и надо было сказать прямо» да» или «нет», Бодзента поднялся с кресла и вышел из костела. За ним вышли прелаты и прочее духовенство. Но в душе архиепископ по-прежнему оставался сторонником князя.

Возмущенные шляхтичи после ухода владыки еще раз провозгласили королем Зимовита Мазовецкого. Посадив его на трон, сделанный на скорую руку из архиепископского кресла, они торжественно, под приветственные крики и колокольный звон обнесли его вокруг костела. В костеле шляхтичи присягнули Зимовиту на верность.

Не хватало только короны на его голове.

Разгневавшись на архиепископа, Зимовит не захотел даже с ним разговаривать. Собрав войска, он решил силой завоевать признание несогласных. На помощь к нему поспешили верные соратники: князь Конрад Олесницкий и Бартош из Венцборга, храбрый и опытный воин.

Великопольская шляхта с почетом, как короля, встречала князя Мазовецкого, и многие вступали в его войско. В день Иоанна и Павла великомучеников князь подступил к городу Калишу и осадил его.

Как только распространились слухи о походе князя, в лагерь под Калишем все больше и больше собиралось шляхты, признавшей его королем. Все больше и больше усиливалась его слава и влияние во всей польской земле. Молодой Семко почти сидел на королевском троне. Почти… Но малопольские паны не дремали. Королеве венгерской Елизавете они в черных красках описали события в Польше и требовали военной помощи. А с Зимовитом краковчане повели иной разговор. Притворившись, будто сочувствуют ему и готовы признать королем, пригласили в Краков на совет и для заключения договора.

И архиепископ Бодзента был приглашен на совет в Краков.

В то время в Малой Польше поползли слухи о вражеских лазутчиках, будто бы пойманных в Кракове и других городах. Говорили, что великий князь литовский Ягайла собрал большое войско и поведет его на польскую землю. О приготовлениях литовского князя к военному походу в Краков писали вильненские францисканские монахи: «Князь Ягайла будет мстить за города Драгочин и Мельник, захваченные Яношем Мазовецким, и отбивать Галицкую Русь у Польши».

Говорили о разрушенных замках на границе с Литвой, о захваченных пленных…

Но некому было кликнуть клич и собрать войско для отпора могучему врагу. Никто не обращал внимания на тревожные вести. Польша горела в братоубийственной войне. Кому быть королем Польши — вот что волновало сейчас князей, духовенство, вельможных панов и шляхетство.

Князь Зимовит и архиепископ Бодзента приехали в Краков. В конце июля там был заключен договор, и Зимовит, поддавшись на обман, обязался сохранять нерушимый мир до дня святого Михаила следующего года. Свято выполняя обещание, он тут же отправил приказ Бартошу в лагерь под Калишем снять осаду, а потом поскакал туда сам.

Как только войска Зимовита отправились по домам, из Венгрии выступил маркграф Сигизмунд Бранденбургский, тот самый юноша, которого совсем недавно с позором изгнали из Польши. Он вел с собой двенадцать тысяч отборного войска.

Жаркое лето было в самом разгаре. И в этом году урожай успели собрать только немногие. Люди разбегались, прятались в лесах, а тугой, почти созревший колос на нивах топтали всадники. И волки осмелели. Они выходили из леса и днем нападали на человека. На дорогах от запаха мертвечины тяжко было дышать.

А в это время над архиепископом собирались грозные тучи. Многие решили ему отомстить. За переход на сторону князя Мазовецкого он навлек на себя гнев королевы Елизаветы и ее сторонников. А за измену в решительную минуту князю Зимовиту ему хотели отомстить сторонники князя. И малопольская придворная партия тоже желала свести счеты с архиепископом.

Начался грабеж и разгром архиепископских владений.

Воликопольские гжемалиты Вежбента из Смогульца, Гжимала из Олесницы и Вулко из Жарнова осадили архиепископский город Жнин вместе с замком как будто по причине, что-де архиепископ хочет отдать его мазовшанам.

Бодзента, желая спасти город — жемчужину архиепископского престола — и окружающие его обширные и доходные имения, приехал в лагерь осаждающих и заключил с ними договор. Он заплатил гжемалитам за снятие осады сорок пять гривен серебром отступного и пообещал на год десятину со всех доходов.

Мазовецкие конники под командованием Михаила из Курова напали на архиепископские земли у Кветишева и разграбили их дотла. Владыка сидел в это время в откупленном у гжемалитов городе Жнине, оберегая его от новых нападений.

Другие мазовецкие отряды, под командованием плоцкого старосты Винцента и Сендевоя Свивды из Накла, мстя архиепископу за несчастный краковский договор и в то же время мстя гжемалитам, напали на город Жнин, но, несмотря на все усилия, не могли его взять. Зато мазовшане уничтожили все окрестные архиепископские имения и все имения гжемалитов и гнезненского костела по дороге в город Гнезно. А у самых стен Гнезна сожгли архиепископский дворец.

Но больше всех досадил архиепископу Домарат, бывший великопольский староста, с тестем своим Войцехом Гжемалой, Вежбентой из Смогульца и с другими рыцарями. Они неожиданно приехали в замок Жнин. Архиепископ принял их гостеприимно, но без особого доверия. Домарат вошел, раскланиваясь и приятно улыбаясь. За обедом он сказал Бодзенте:

— За ваши грехи, владыка, ждет вас кара не на небесах, а на земле.

Архиепископ слушал хмуро, с брезгливым вниманием, стараясь не смотреть на Вежбенту из Смогульца, который без конца мигал глазами и причмокивал.

— Ее величество королева Елизавета, — продолжал Домарат елейным голосом, — узнав о вашем намерении открыть князю Зимовиту все замки и архиепископские города, отправила посольство в апостольскую столицу…

Домарат остановился и хитро посмотрел на Бодзенту. Архиепископ виду не подал, но у него похолодело внутри.

— …отправила посольство в апостольскую столицу, — повторил Домарат, — с требованием освободить клятвопреступника Бодзенту от сана архиепископа.

Бодзента поверил словам Домарата и пришел в ужас.

— Ложь, все ложь! — теряя самообладание, сказал он. — Я готов присягнуть на святом Евангелии… я не предавал королевские интересы, все ложь!

Домарат посмотрел на товарищей и усмехнулся.

— Никто не поверит вам, ваше священство, если не будет доказательств, — сказал он.

— Что я должен сделать?

— Отдайте жнинский замок в руки гжемалитов.

Архиепископ склонил голову и задумался. Он хотел сохранить за собой архиепископское звание во что бы то ни стало и даже думать не мог о бесчестье. Отдать замок гжемалитам?! Но ведь тогда Жнин разграбят наленчи или мазовшане.

Но другого выбора не было.

— Если я, желая рассеять подозрения королевы, отдам тебе Жнин, — воскликнул Бодзента со слезами, — его уничтожат твои противники! Если же я этого не сделаю, ты сам его разграбишь.

Архиепископ с ненавистью смотрел на огромный кривой нос Домарата.

— Ваше святейшество говорит правильно, — отозвался Домарат, — во втором случае это будет обязательно, я ручаюсь.

— Тогда пусть Жнин уничтожат наленчи, — воскликнул архиепископ, — это лучше, чем терпеть обвинения в измене королевской семье!

Всю ночь Бодзента советовался с гнезнинскими прелатами и канониками, находящимися в Жнине. Утром замок был отдан под командование двух панов — Войцеха Гжималы и Вежбенты из Смогульца.

Архиепископ, удрученный убытками и страшным разорением церковных земель, хотел сохранить для себя хотя бы Жнин. Он решил поехать к маркграфу Сигизмунду, осаждавшему город Брест-Куявский, и объясниться с ним. Бодзента извинился перед Сигизмундом за свои колебания и неожиданно был очень хорошо принят. Из его уст он узнал, что жалоба королевы Елизаветы была выдумана Домаратом.

— Никому и не снилось лишать ваше преосвященство архиепископского сана, — успокаивал Сигизмунд взволнованного владыку. — Какая глупая шутка! Домарат должен за нее поплатиться.

— Да, глупая шутка, — прошептал высохшими губами кардинал Дмитрий венгерский, — напрасно ты утруждал себя опасной дорогой, брат мой.

Сигизмунд отправил Домарату письмо за своей печатью с повелением вернуть Жнин архиепископу.

Успокоенный и обласканный, Бодзента поспешил восвояси. «Погоди, настанет время, — шептал он про себя, казнясь, что поверил кривоносому Домарату, — бог накажет тебя, злодей!» Усевшись в свой возок, он вспомнил шлем Сигизмунда с непомерно высоким плюмажем из павлиньих перьев и улыбнулся. «Отрок, ему бы потешаться еще в военные игры».

Архиепископ опять стал склоняться к прежним помыслам. Если уж не суждено полякам иметь своего короля, думал он, пусть будет иноземец, только бы кончились безвластие, грабежи и разорение. Люди совсем сошли с ума!.. На полях скоро некому будет работать.

И снова пришли сомнения. Он вспомнил, как в прошлом году мальчишка Сигизмунд назначил святителем в большой приход человека, не говорившего по-польски… «Нет, лучше Зимовит. Но что я могу сделать?! Малопольские паны съедят меня».

Бодзента тяжело вздохнул, поудобнее уселся, сунул мягкую подушку под локоть и задремал, не чувствуя ни толчков на ухабах, ни покрикиваний ездовых.

А войска маркграфа со страшной жестокостью разбойничали во владениях князя Зимовита. Неслыханные прежде насилия прокатились волной по мазовецким землям. Опять угонялись в рабство мужчины, женщины и дети.

С победами венгров возросла уверенность сторонников венгерского двора. Пылала междоусобица, брат шел на брата, отец — на сына.

Предводитель гжемалитов Домарат с помощью наемных солдат из иноземцев грабил и жег Куявы, занятые раньше Зимовитом. Горел хлеб на полях, горели дома крестьян и шляхты, замки рыцарей.

Многочисленная польская шляхта требовала короля, надеясь, что он прекратит войну, защитит от немецкого засилья и от жадных вельможных панов и прелатов.

И власть папы Урбана VI пошатнулась в Польше. Климентий VII, антипапа из Авиньона, старался еще больше ее раскачать. Он обратился с заманчивым предложением к родственнику польского короля Казимира Великого, Владиславу Белому, князю из Гневкова. Князю Владиславу было много лет. Он давно отрекся от греховного мира и находился в монастыре. Но папа из Авиньона освободил старика от всех монашеских обетов и выдвинул его в соискатели руки и сердца тринадцатилетней Ядвиги. Владислав Белый, по замыслу авиньонского папы, должен сделаться польским королем.

Пришло время вмешаться римскому апостольскому двору.

Глава тринадцатая. СМЕРТЬ ПОСТУЧАЛАСЬ В КНЯЖЕСКИЕ ХОРОМЫ

Покинув пепелище литовского селения, московские бояре несколько дней шли лесами по едва заметным тропинкам. Они переправлялись вплавь через Неман, опять шли лесами. Иногда лошадям приходилось идти напролом по кустарниковым зарослям. Конь Василия Корня чуть не погиб в топком болоте. Руки и лица бояр были в царапинах. Андрейше досталось больше всех — он часто задумывался и не обращал внимания на ветки, хлеставшие его.

Когда всадники выбрались на дорогу и увидели огоньки Кернова, древней литовской столицы, на душе у них сделалось веселее. До Вильни оставались считанные версты. Дорога шла пашнями со скошенными и сложенными в копны хлебами, часто встречались многолюдные селения. В жаркий полдень бояре перешли вброд реку Вилию и очутились у дубовой заповедной рощи. Вдали, на зеленой горе, они увидели краснокаменный княжеский верхний замок с высокой башней.

— Господа купцы, — сказал проводник Любарт, — мое дело сделано, перед вами Вильня. Теперь я должен распрощаться. Моя родина, Жемайтия, восстала.

Не ожидая благодарных слов, он поклонился, повернул коня и ускакал. Бояре, не успев открыть рта, только покачали вслед головами. Расспросив встречного жителя, как лучше проехать, всадники проскакали через литовскую половину города и свернули на Замковую улицу. Улица оказалась немощеная, вся в рытвинах и ухабах. Только возле русских церквей и у гостиных дворов уложены бревенчатые мостовые.

Бояре остановились в доме у настоятеля православной церкви Пресвятые Троицы отца Федора, румяного и жизнерадостного человека. Поп был верным слугой бога и великого князя Дмитрия и обо всех литовских делах тайно давал знать в Москву.

Отпустив Андрейшу поглядеть на город, бояре вместе с отцом Федором заперлись в маленькой верхней горнице. Пододвинув гостям дубовую лавку и обмахнув ее полотенцем, поп скромно присел на самом кончике.

Посмотрев на Романа Голицу, он негромко спросил:

— Кто ты есть?

— Окольничий боярин московского князя Роман Голица, — ответил посол.

— Ага! — признал поп. — Говори, друже, здесь никто не услышит.

— От великого князя Дмитрия Ивановича ко князю Ягайле по вельми важному делу, — сказал боярин Голица.

— Грехи наши тяжкие, — покачал головою отец Федор.

— Ягайла сватает дочь великого князя Софью Дмитриевну, — переглянувшись с боярами, продолжал Голица. — Тебе одному, человече, о том сказано. Смотри не обмолвись — не сносить тогда головы, хоть и сан на тебе священный. А знать нам надобно, что на Литве про Ягайлу говорят.

— Грехи наши тяжкие, — опять сказал поп. Он волновался и потирал руки, будто ему было холодно. — Много натворил Ягайла, ох, много!.. Князь Кейстут убиен. То дело рук Ягайлы.

— А где князь, Витовт, сын Кейстута? — спросили в один голос бояре.

— Князь Витовт из темницы убег. Говорят, к немецким рыцарям переметнулся.

— А люди как? — спросил боярин Голица. — Помнят ли Кейстута?

— Жалеют люди Кейстута, шибко жалеют. Убийцы слух пустили, будто князь сам себя умертвил. Однако нет веры тому. На его похороны литовцев и жемайтов съехалось — беда, ни пройти, ни проехать. Жрецов целое войско. Плач, рыдания. Сожгли его по поганскому обычаю. Вместе с Кейстутом слугу его сожгли, охотничий рог, собак много, ну, и медвежью лапу.

— Медвежью лапу? — опять подал голос Роман Голица. — Лапу-то зачем, человече?

— По ихней вере бог на высокой горе восседает, а настанет время — и умершие, и живые все к нему на суд пойдут. Для того им когти нужны, чтобы сподручнее на гору взбираться. А на медвежьей лапе когти куда как хороши. — Отец Федор замолчал, задумался. — Сходственно с христианским учением о страшном суде, — сказал он и сам испугался. — Своих покойников жгут, — добавил поп. — Зело смрадная и богопротивная воня идет от тех костров.

— А скажи нам, человече, — спросил Роман Голица, — отчего крепка в Литве поганская вера?

Отец Федор задумался и опять стал потирать руки.

— Трудно дело, боярин, ответить на вопрос твой. Много ночей я не спал, все думал, отчего крепка их вера… Большая сила в руках великого жреца. Все жрецы — судьи, а великий жрец над ними судья. А у кого право людей судить, того уважают и боятся. В каждом селении свой жрец: и народ они судят, и знахари хорошие меж ними. — Отец Федор посмотрел на бояр. — Вот и забрал силу великий жрец. По-нашему выходит, он и князь, и митрополит… Тьфу, прости меня, боже! И светские, и духовные дела решает.

— А великий князь, а бояре? Не путаешь ли ты чего, человече? — покачав головой, сказал боярин Голица.

— Я и сам в сомнении великом. Князь как князь… Однако в Литве… как бы сказать… — отец Федор трудно подбирал слова, — князь будто военачальник. А великий жрец по все дни делами вершит.

— Как же терпит великий князь над собой жрецову волю? — негодовал Роман Голица. Он горячился и ерзал по скамье. Многое из того, что рассказывал поп, плохо понималось.

— Литва и Жемайтия одним законом живут, — старался растолковать отец Федор. — А закон тут — от поганства, и никто тот закон переступить не может. Богам угодно, говорит закон, чтобы великий жрец был верховным правителем и толкователем их воли. Вот я и думаю: что будет, если князь на войну позовет, а великий жрец воевать не захочет? Кого народ послушает? — Поп высморкался и стал потирать руки. — Окольничих бояр при дворе мало. У нас на Руси чем ближе к великому князю боярин, тем ему почетнее, а здесь не так. Хоть мал да беден, а сам себе князь и сидит среди дремучих лесов и болот. Сидит и в ус не дует. Позовет великий князь в поход, будет, жизнь не жалеючи, биться. А русские князья — данники литовского князя, — те по своим княжествам.

— По-твоему, человече, выходит, что нам не с князем, а с поганым жрецом надлежит посольское дело править, — сердито сказал боярин Голица.

— Князь князем, а великий жрец сам по себе, — рассуждал поп. — Теперь, правду сказать, легче князьям — все больше и больше силы берут. А почему? На русские земли надеются. Русские князья поганого жреца не поддержат… Чудные дела творятся в Вильне, — продолжал он. — Княгиня Улиана вместе с духовником своим всем вертит. Хотят окрестить они Литву и русские земли навек к себе привязать. Литву окрестить, а потом и Москву под свою руку.

— Вон куда матушка княгиня метит! — протянул боярин Голица. — Сильно, значит, в ней семя тверских родичей…

— Литву окрестить, а потом Москву под свою руку, — повторил отец Федор, — Княгиня Улиана твердая женщина. По ее слову Ольгерд для Литвы митрополита требовал, и патриарх не хотел, да сделал. Многие русские и литовские князья за Улиану стоят. А вот у жемайтов великий жрец верх взял.

— А великий князь Ягайла? — спросил Роман Голица.

— Ягайла материнскому слову послушен. Усерден в русской вере и поганство ненавидит.

— Значит, Литва скоро православную веру примет, так тебя, человече, понимать надо?

Отец Федор покачал головой, посмотрел на бояр грустными голубыми глазами.

— Так-то так, да римский папеж руку к Литве тянет, — тихо ответил он. — Недаром хлопочут в Вильне ихние черноризники. Вильня город большой, народу много всякого приезжает, и с бородами, и бритых, с одними только усами, как у котов и псов. Бритые, известно, басурмане и еретики.

Бояре навострили уши. Тяжело дышал пузатый Василий Корень.

— Скажи нам, человече, тверд ли на престоле князь Ягайла? — задал вопрос Голица. — Любят ли его бояре?

Московиты подвинулись ближе. Роман Голица, немного туговатый на слух, приложил ладонь к правому уху. Отец Федор подумал, помолчал, пожевал губами.

— За что его любить-то, — сказал он наконец. — Жемайтам он за убийство князя Кейстута не мил, русским — за дружбу с Мамаем. И великий жрец поганский на него зло имеет. В городе слух идет, что немецкие рыцари войной на Литву собираются… Нет, не тверд Ягайла на княжеском престоле.

— Спасибо тебе, человече, — сказал Роман Голица. — А еще тебя просим тайно оповестить княгиню Улиану Александровну о нашем приезде. Бьем ей челом, хотим видеть ее ясные очи…

Разговор в поповской горнице продолжался.

Выйдя на улицу, Андрейша услышал смех. Обернувшись, увидел в одном из окон пять поповен, розовощеких, как отец. Они хихикали и подталкивали друг друга локтем, лукаво посматривая на морехода.

Тоска железным обручем сжала сердце Андрейши. Вот они веселые, смеются, а Людмила? «Что я должен делать, как найти ее? — думал юноша. — И где искать? Жива ли она? А если жива, не попала ли в руки орденских солдат?» Мысль о Людмиле не выходила из головы. Он снова проклинал себя за согласие сопровождать бояр.

Андрейша вспомнил разговор со старухой на лесном пепелище. «Твоя невеста, — сказала она, — убежала в лес вместе с нашими девушками. Сидят они где-нибудь в кустах ни живы ни мертвы. Не беспокойся, скоро она вернется».

Андрейша умолял боярина Голицу переждать в поселке два дня, ну хоть бы один день или оставить его одного. Но княжеский посол был неумолим.

«Ты не сам по себе едешь, человече, а в посольской свите», — сказал он твердо. Однако согласился переночевать в лесу, а с рассветом ехать дальше. На прощание Андрейша просил старуху пересказать Людмиле, чтобы ждала его и что он скоро вернется. Старуха обещала.

Выходило, что прежде всего надо ехать в лес, на пепелище. Надежда, хотя и слабая, все же заставила сердце юноши биться сильнее. А если ее там нет? Он не хотел думать об этом. Чтобы отвлечься от грустных мыслей, он без всякой цели стал бродить по городу. На кривой улочке Андрейша остановился у церкви святого Николая. Церковь была очень старая и неказистая.

— Еще и домов тут не было, а церковь стояла, — сказал пономарь в заплатанном, порыжевшем подряснике, заметив удивленный взгляд Андрейши. — В городе дела творятся, прости господи, — добавил он. Подождал немного, спросит ли его Андрейша, что за дела творятся в городе, и, не дождавшись, сказал: — Княгиню Бируту в мешке повезут на реку топить, подумай-ка, парень! Словно кошку али там собаку. Срамота… А народ любит княгиню. Слыхал я на торгу, будто ни один литовин не пойдет смотреть на казнь. Ихний великий жрец повелел… Ишь ты, богатей! — Сторож показал на серебристую кольчугу морехода с золотыми медведями.

— За что ее? — спросил Андрейша. Внезапно какое-то чувство подсказало ему, что он должен увидеть, как повезут княгиню.

— Поспорили меж собой князья, — равнодушно ответил сторож. — Кто власть в свои руки захватит, тот супротивников жизни лишает. С давних пор так повелось.

— Я могу видеть казнь? — спросил Андрейша.

— Православным не заказано. Торговых гостей литовцы уважают, и обиды от них нет. Однако лучше поберегись, парень, — добавил он, подумав. — Береженого и бог бережет.

Но Андрейша не стал слушать сторожа. Его томило предчувствие: что-то должно скоро случиться.

— Если хочешь посмотреть, как княгиню казнят, иди той дорогой, — показал пономарь, — выйдешь куда надо.

— Устоит ли далее церковь сия, не надо ли починки? — спросил Андрейша, собираясь уходить. — Возьми вот на святой храм. — Он протянул золотой.

— Стара церковь, свыше памяти человеческой, — ответил пономарь, — однако починки никакой не требует и простоит еще, дай бог, многие лета, лишь бы ее не трогать… А деньги давай, пригодятся: воздай тебе господи, о чем ты молишь, — добавил он, словно прочитав мысли морехода. — Уж больно ты лицом смутен, будто с похорон. Не печалься, бывает — и зернышко из-под жернова выскочит.

* * *
Постельничий Киркор шел из дворца великого криве. Сверток с княжеским бельем был завернут в чистое полотно, потом в промасленный холст и снова в полотно. Боярин засунул сверток за штаны и перетянул ремнем. Он был сам не свой от страха.Живот сводила судорога, он боялся отравленного белья больше, чем княжеского гнева.

Боярин еще не знал, что вскоре после его ухода княгиня Улиана обнаружила пропажу. Случилось так, что великий князь собирался в баню и ему потребовалась банная рубаха. Их должно быть шесть штук; одной в сундуке не оказалось. Тогда пересчитали подряд все белье. Ночную рубашку княгини Улианы тоже не нашли. И начался великий переполох. Вся дворцовая челядь и бояре были опрошены, никого не выпускали из дворцовых опочивален.

Киркор, ничего не подозревая, подошел к главному крыльцу княжеского замка. Знакомый стражник неожиданно преградил бердышом вход.

— Что несешь? — строго спросил он, показывая на распухший живот постельничего.

Киркор побледнел и схватился за сердце.

— Эй, — крикнул стражник своим товарищам, стоявшим поодаль, — сюда, ребята!

Стражники окружили Киркора. Стремянный великого князя боярин Лютовер рванул постельничего за одежды. Сверток упал на пол.

В этот момент отец Федор, празднично одетый, подошел к крыльцу. Увидев, что в дверях творится неладное, остановился. Сначала он было хотел уйти подальше от греха, но любопытство было сильнее. Из осторожности он чуть отошел в сторону и укрылся за поленницей дров.

Стражники схватили продолговатый сверток и хотели раскрыть его. Киркор, побледнев еще больше, испуганно крикнул:

— Не трогай!

Боярин Лютовер решил, что здесь не простое дело, а злое колдовство, и вызвал сокольничего боярина Сурвилла, ведавшего тайными делами.

Киркор не стал ждать допроса и пыток и сразу признался, что в свертке отравленная княжеская одежда.

Услышав шум, к сеням спустился великий князь Ягайла. Стражники распахнули перед ним дверь. На князе был красный кафтан, из-под которого сверкала кольчуга.

Когда Ягайла узнал, что его хотели умертвить отравленной одеждой, он пришел в страшную ярость.

— Раздеть его! — ткнул он на Киркора пальцем.

Стражники в один миг выполнили приказание князя, и боярин Киркор предстал перед его глазами голым. Постельничий молился то Перкуну, то Иисусу Христу и громко стучал зубами от страха.

— Теперь надень мою рубаху, — с недоброй улыбкой сказал ему Ягайла, — ту, которую принес. Она тебе как раз впору.

Постельничий бросился на колени.

— Пощади, великий князь, — кричал Киркор, — помилуй! — Чувствуя близкую смерть, он отчаянно бился лбом о каменную стену.

— Надень, боярин Киркор, — издевался Ягайла. — Награждаю тебя своей рубахой за верную службу.

— Пощади, великий князь, отец наш милостивый, жить хочу! — молил Киркор, стоя на коленях.

— Вонючий пес! В смрадном сердце ты таил измену! — крикнул Ягайла. Приблизясь к постельничему, он ударил его кулаком в лицо.

— Пощади! — кричал Киркор.

— Я говорю, надень белье, собака!

Но и второй удар не заставил Киркора подчиниться. Обратив окровавленное лицо к князю, он просил его милости.

— Приготовьте у крыльца тупой кол, — прохрипел великий князь, утомившись наносить удары.

Смерть на колу — страшная смерть.

Тихонько подвывая и стуча зубами, боярин Киркор стал разворачивать сверток. Встряхнув княжескую рубаху, он надел ее на трясущееся тело.

Великий князь Ягайла и все, кто был с ним, смотрели молча.

И вдруг Киркор отчаянно закричал. Задыхаясь, он рвал с себя отравленную рубаху. Люди почувствовали удушье и раскрыли все окна и двери настежь. Редкие волосы на голове великого князя шевельнулись от страха.

— Вонючий пес! — прошептал Ягайла, содрогаясь, словно от боли. — Он хотел моей смерти!

Через полчаса великий князь приоткрыл дверь в сени. На полу он увидел мертвого постельничего с искаженным, вспухшим и синим лицом.

— Поганец! — плюнул на труп великий князь. — По делам своим принял ты достойную мзду. — Он все еще не мог успокоиться. — Недосмотрела бы матушка — и я, великий князь, лежал бы мертвым.

— Господине, — тихо сказал боярин Сурвилл, — мои люди видели, как боярин Киркор выходил из дворца Гринвуда.

— Ты хочешь сказать, что краснобородый святоша отравил мою рубаху? — так же тихо спросил Ягайла.

— Мыслю, без него не обошлось…

— Коня, Лютовер! — крикнул великий князь, сверкнув черными глазами.

— Не говори Гринвуду о моих подозрениях, великий князь, хуже будет для дела, — хотел удержать боярин Сурвилл. Но куда там…

Нащупав холку, Ягайла мигом вскочил на вороного коня, подведенного Лютовером.

— Посадить его, мертвого, на кол! — крикнул он, указав на тело Киркора.

Гремя подковами, конь вынес князя из ворот замка. Чуть позади скакал стремянный боярин Лютовер.

Стражники железными крюками выволокли мертвеца из сеней и забросали дощатый пол душистыми травами.

Отец Федор, оправившись от страха, вылез из-под поленницы березовых дров и направился к малому крыльцу, из которого был ход на половину княгини Улианы.

Глава четырнадцатая. ЯГАЙЛА ОЛЬГЕРДОВИЧ, ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ЛИТОВСКИЙ И РУССКИЙ

— Ты говоришь, я накликал на себя гнев богов, — сдерживая бешенство, сказал великий князь Ягайла; маленькие черные глазки его сверкали. — Отведи от меня их гневную руку, на то ты и великий жрец.

Ягайла поостыл в дороге и, увидев великого жреца, не стал попрекать его отравленной рубахой.

— Уважать старших завещано богами, — хмуро ответил Гринвуд, — и ты знаешь, что я только ничтожный служитель великого Перкуна. Через меня он передает людям свою волю. — Жрец поднял на князя свои серые холодные глаза. — Духи предков рассердились и грозят навредить тебе… Вместе с нами они живут невидимые. — Он повел вокруг рукой.

— А русские священники толкуют, что дух, освобожденный смертью, улетает в очень далекие места: либо в рай, на небеса, либо в ад, глубоко под землю. Может быть, безопаснее нашему народу принять их веру? — И Ягайла вытер вспотевшую лысину; он не любил и боялся говорить о душах умерших.

Не чувствуя себя спокойным в замке великого жреца, он опасливо посмотрел по сторонам.

Комната, служившая для приема гостей, была украшена дорогими восточными коврами. На полу лежали тяжелые медвежьи шкуры. Сверху нависал потолок из тяжелого дуба с квадратными брусьями. На самом верху наружной стены едва светилось несколько маленьких и узких окон. Стекол не было, в непогоды окна прикрывались промасленной холстиной. В глубокой нише пряталась статуя Перкуна высотой в два локтя, отлитая из чистого золота. Золотой Перкун ничем не отличался от огромной деревянной святыни в главном храме. Вместо глаз у него торчали два рубина, как две крупные вишни. Обычно золотой Перкун был закутан бархатным покрывалом, но сегодня жрец снял его. Идол с давних пор передавался из рода в род, и сейчас никто не мог назвать ни времени, когда он был сделан, ни имени мастера.

Услышав слова Ягайлы, жрец усмехнулся.

— Посмотри, великий князь. — Он отдернул алый суконный завес, скрывавший от любопытных глаз небольшой поставец.

На полке Ягайла увидел десятка два рукописных книг в кожаных переплетах. Он заинтересовался и попробовал поднять толстую книгу, окованную железом.

— Ох, тяжела! — сказал он.

Ягайла еще раз приподнял книгу и покачал головой.

Взгляд его случайно упал на истукана в нише. Увидев, что князь смотрит на золотого Перкуна, жрец взял в руки подсвечник с тремя горящими свечами и поднес его ближе к идолу. Совершилось чудо: глаза Перкуна ожили, засветились, засверкали. Да и сам бог засветился дрожащим золотым светом.

Великий жрец любил удивлять.

Князь, открыв рот, смотрел на ожившего бога. Ему казалось, что Перкун на его глазах оброс золотистыми волосами, залохматился и стал выше.

Гринвуд чуть заметно двигал подсвечник, и грани рубиновых Перкуновых глаз вспыхивали красными огоньками.

— Это великий Перкун, — сказал жрец, — тебе одному из непосвященных посчастливилось увидеть его воплощение. — И про себя подумал: «Что бы ты сказал, если бы увидел бога Поклюса в моих подземельях?» Легкая усмешка тронула его губы.

Ягайла быстро взял себя в руки и сделал вид, что по-прежнему заинтересован книгами.

— Только очень умные люди могут писать тяжелые и толстые книги, — сказал он. — Можешь ли ты написать такую книгу о своих богах, Гринвуд?

— Тут все ложь, — спокойно ответил жрец.

Ягайла махнул рукой. Он не разбирался в богословии. В охотничьих собаках он знал толк и мог бы поспорить.

— Я прочитал их и проник в тайны христианских попов и знаю, что они обманщики, — продолжал говорить великий жрец. — Их даже нельзя назвать христианами. Они только наполовину христиане, а наполовину язычники. Они отказались от заветов предков и не уверовали до конца в христианские законы… Креститься литовцам, великий князь, — ты подумал, что говоришь?! Крещеные литовцы не смогут жить свободными, они навсегда потеряют честь и достоинство. Они погибнут в рабстве. Народ без прошлого, без предков! Вспомни пруссов, что стало с этим могущественным народом. Кто будет беречь наши леса, — повысил голос Гринвуд, — если покинут нас боги? Ты забыл, великий князь, что завещал великий служитель богов Лодзейко? Он завещал свято беречь наши священные леса. В них живет прекрасная Летува, оберегающая свободу литовцев, Летуванис, слезно молящий Антрипоса о счастье Литвы. Его слезы обращаются в дожди, орошающие наши реки и озера священной водой, дают жизнь рыбам. А если на месте тенистых лесов останутся голые пни и ветер будет гулять между ними, как по чистому полю, тогда улетит Летува, унесет с собой счастье и свободу литовцев. Замолкнет Летуванис, и боги, не слушая его сладких песен, забудут нашу бедную родину. — Великий жрец расчувствовался, на его глазах показались слезы. — Высохнут озера, измельчают реки, придут чужие люди и на веки вечные поработят нашу землю, — грустно закончил Гринвуд.

— Я хочу жениться на русской, Гринвуд, — круто свернул разговор Ягайла. — Не будут ли боги против такого брака?

— Боги никогда не запрещали литовским князьям жениться на русских, — ответил жрец. — От этого ширилось и крепло государство. С кем из русских князей ты хочешь породниться?

Ягайла немного поколебался.

— Я хочу взять в жены дочь великого князя московского, Дмитрия… Я доверяю тебе тайну, великий жрец.

— Сила московского князя немалая, — продолжал Гринвуд, поглаживая красные косички, — он победил татар и умножил свое государство. Дмитрий будет крепнуть все больше и больше. Ты роднишься с ним как равный с равным?

Жрец оценивающе взглянул на великого князя. Ягайле за тридцать. Он небольшого роста, худощав. Продолговатое лицо, узкий лоб. Небольшая голова, жидкие волосы. От природы ему не даровано никакого величия. Князь брил бороду и носил тонкие вислые усы. Его голый подбородок раздражал жреца.

«Не совсем красавец наш великий князь, — злорадно подумал жрец, — будто молодой и будто старик».

— Я жду послов от московского князя, — ответил Ягайла, — послушаю, что скажут они… Как с княгиней Бирутой? Ты выполнил мою волю?

— Боги не хотят твоей жертвы, — помедлив, сказал криве-кривейте. — Я дважды спрашивал Перкуна, и оба раза он отказался. Помни, княгиня Бирута под защитой богов. — Гринвуд опустил глаза, скрывая яростный огонь в них. — Народ не будет смотреть, как казнят княгиню.

— Ровно в два часа дня Бирута должна быть на дне Вилии, — засопев от разбиравшего его гнева, сказал Ягайла. — Если жрецы не хотят сделать этого сами, ее утопят мои люди! Ты говоришь, народ не будет смотреть на казнь, — подумав, добавил он. — Что ж, заставлять не буду.

Ягайла ненавидел жреца и был уверен, что белье отравил он. И мать, и брат Скиргайла твердили ему об осторожности. Но Ягайла не всегда был послушен. Прежние великие князья скрывали свое православие, а князь Ягайла не стеснялся. Он подчеркивал свое пристрастие к русской церкви, уважительно относился к ее служителям, любил пышные молебны, красивые иконы и кресты. Нательный крест Ягайла носил большой, из чистого золота, с высеченной надписью: «Бич божий, бьющий беса».

Однако на деле преувеличенная набожность Ягайлы мирно уживалась с язычеством. Он соблюдал языческие праздники, побаивался многочисленных литовских богов и по-прежнему признавал великого жреца вторым лицом в государстве.

Киевский митрополит Киприан, возглавлявший православную церковь русских княжеств, входивших в Литву, вел осторожную политику, избегал слишком откровенного Ягайлы и в государственные дела вмешивался незаметно, через отца Давида, духовника княгини Улианы.

Ягайла вспомнил желание матери узнать, что думает великий жрец о Витовте.

— Скажи мне, сладчайший судья судей, — косясь на золотого Перкуна, сказал он, — что толковали предки о тех, кто приводит на свою землю врагов и помогает им воевать против своего народа?

Гринвуд сразу понял, о ком идет речь.

— Ты говоришь о Витовте, сыне Кейстута, великий князь? — спросил он.

— Да, о Витовте. — И Ягайла приготовился внимательно слушать, склонившись в сторону жреца.

Гринвуд долго молчал. Он хотел припомнить Ягайле Жемайтию, но, подумав, решил не идти напролом.

— Не знаю, что сказать тебе, великий князь, — медленно, обдумывая каждое слово, произнес жрец. — Мне слишком мало известно о делах Витовта. Я спрошу Перкуна. Через десять дней я отвечу тебе.

Князь Ягайла понял, что жрец не решился открыто принять сторону князя Витовта. Интересно, что он скажет через десять дней? Если Гринвуд возьмет Витовта под защиту, дело может повернуться плохо.

— Буду ждать, что скажет Перкун через десять дней, — согласился Ягайла. — Но не забудь: твой долг — защищать землю предков.

Опять великий жрец промолчал, уклонился от ответа.

Два басистых удара колокола разнеслись по окрестностям. Это отбивали часы в монастыре святой Троицы. Следом отзвонили в церквах Николая и мученицы Параскевы.

— Предупреди души усопших предков, великий жрец, — Ягайла сморщил свое маленькое личико в презрительную улыбку, — душа Бируты скоро присоединится к ним.

— Сегодня ты будешь беседовать с послами московского князя, — произнес Гринвуд, будто не слыша насмешки.

Он хотел еще что-то сказать, но дверь открылась, и вайделот в белом кафтане повалился на пол у порога.

— Великий, прости, что помешал твоей беседе, — не поднимая головы, произнес он. — Княгиня Улиана просит князя Ягайлу, не откладывая, вернуться в замок.

Ягайла не заметил пристального, тяжелого взгляда, которым проводил его жрец.

Выйдя из дворца, князь не стал садиться на коня и зашагал по мощеному двору, постукивая серебряными подковками красных сапог.

После смерти князя Кейстута обстоятельства сложились не в пользу Ягайлы. Со всех сторон ему угрожала опасность. Он боялся мести московского князя Дмитрия за помощь татарам, боялся татар, боялся своего двоюродного брата Витовта и великого жреца Гринвуда. Но больше всего Ягайла боялся немецких рыцарей. Мать свою, княгиню Улиану, он любил и тоже боялся. На советах, когда обсуждались важные государственные дела, Ягайла со скучающим видом смотрел в потолок и думал об охоте, вспоминал любимых собак или невольницу Сонку. Дела за него решали княгиня Улиана и брат Скиргайла.

Но под горячую руку великий князь никого не слушал и поступал, как велело ему сердце и скудный разум.

Если бы Ягайла мог лишить жизни всех врагов, не подвергая себя опасности, он не раздумывал бы и минуты. Они бы торчали на кольях, как тыквы.

«Несносный Гринвуд, — продолжал размышлять Ягайла, — его многочисленные жрецы и жрицы мешают, связывают руки. Великий жрец опасен: старый душегуб еще не раз попытается подсунуть мне какой-нибудь отравы или вложить в руку убийцы нож».

Впереди предстоит схватка с разъяренным Витовтом. Двоюродный брат будет мстить, в этом Ягайла не сомневался. Он даже считал, что иначе поступить Витовт не может. Ударят и орденские рыцари, они умеют выбирать время. Хорошо, что посулами отдать Жемайтию удалось задержать события. Может быть, еще полгода они не соберутся. Женитьба на московской княжне Софии поправит дела.

По узкой тропинке великий князь поднялся на гору и, отмахнувшись от главного ловчего Симеона Крапивы, подбежавшего к нему с докладом, прошел во дворец.

У дверей в опочивальню великой княгини Ягайла пригладил жидкие волосы и переступил порог. Улиана стояла на коленях перед иконой. Ягайла терпеливо ждал, пока мать не кончит молитву. Княгиня поправила сбившиеся черные одежды, потерла затекшие колени; ее бледное лицо оставалось безжизненным и строгим.

— Я был у Гринвуда, как ты велела матушка, и спросил о Витовте. Он обещал дать ответ через десять дней, — сказал Ягайла, почтительно целуя руку матери.

— Что еще говорил старый лжец? — спросила княгиня, немного оживившись.

Ягайла поведал матери, о чем шла речь, почти слово в слово. В заключение он печально сказал:

— Полгода прошло, как мы послали письмо к московскому князю Дмитрию, а ответа нет.

— Разве скоро такие дела творятся? — ответила, улыбаясь, княгиня. — Не конюх на дворовой девке женится… Московский князь с родней должен посоветоваться, с ближними боярами, дело не простое… Московские послы в городе, — с торжеством закончила Улиана, — затем и звала тебя.

Великий князь не мог сдержать радость. Он то потирал руки, то хлопал себя по ляжкам.

Скрипнула дверь, в опочивальню вошла чернобровая боярыня. Поклонившись, она сказала:

— Великий князь, тебя ищет боярин Бойтонор. Гонец письмо из Мариенбурга привез.

— Скажи, сейчас буду, — отозвался Ягайла. — Ты тоже послушаешь, матушка, — обернулся он к княгине, — интересно, что пишет немецкая лисица.

Боярин Бойтонор, ведавший посольскими делами, длинный и тощий человек с толстым приплюснутым носом, и толмач из русских монахов ожидали у дверей княжеского кабинета.

— Дозволь взломать печати, великий князь, — поклонился боярин.

Ягайла кивнул головой. Ему не терпелось, он теребил усы и хмурился.

Толмач, смешно причмокивая, стал читать. Боярин Бойтонор выдвинул левую ногу вперед, положил руку на рукоять меча и словно застыл в этой позе.

С первых же слов письма великий магистр обвинил Ягайлу и его братьев в недопустимой гордости и высокомерии к ордену. Письмо было длинным, обвинений много, казалось, что нудный учитель делает выговор ученику. Иногда узкое лицо Ягайлы искажалось от ярости, и он хватался за меч.

— Ну, подожди, вонючий пес! — хрипло говорил он, топая ногой. — Ты ко мне с пергаментом, а я к тебе с бердышом.

Не изменяя голоса и не останавливаясь, толмач продолжал читать. Он переводил на русский, великий князь знал только язык своей матери.

Во многих прегрешениях великий магистр обвинил Ягайлу: он-де не отпустил на волю пленных немцев, как должен был сделать по договору, но, как рабов, продал их русским. Он-де и жемайтов натравил на рыцарей, вместо того чтобы привести их к повиновению ордену. На герцога Мазовецкого коварно напал…

Великий князь знал, чем кончится это письмо. Война. А все наделал братец Витовт. «Как жаль, что ему удалось бежать! Попадись он мне сейчас!.. — сжал кулаки Ягайла. — Я знаю, он опять метит на мое место. Он хочет править Литвою».

Конечно, и он, Ягайла, виноват: не выполнил свои обещания и разъярил немцев. Но разве он думал, что жемайты так быстро обо всем пронюхают! И разве он мог отказать себе в удовольствии неожиданно напасть на Мазовию… «Неужели московский князь пришлет отказ?»— с тревогой подумал Ягайла.

«…Таково же твое приятельство, которое ты к нам проявляешь за нашу тебе службу, — заканчивал письмо магистр. Тут он и показал свои когти. — Великую гордость и несправедливость насилия не хотим и не можем мы дальше терпеть. Знайте же, Ягайла со своими братьями, больше мы к тебе ни веры не имеем, ни верности к тебе не находим. А посему от имени нашего ордена отказываем в мире. Не можем и не хотим от сего дня никакого мира с тобой иметь».

Княгиня Улиана побледнела.

— Вонючий пес? — не выдержал Ягайла. — Я знаю, почему он так расхрабрился: Витовт обещал поддержку жемайтов. Да, да, так и есть! — Он плюнул, вспомнив Витовта. — Не беспокойся, матушка, мы что-нибудь придумаем с братцем Скиргайлой.

Но придумать что-нибудь не так просто. Война с немцами сулила много забот и неприятностей. Нет, совсем не к месту война, когда в стране идет неурядица. И друзей почти не осталось. Бог знает, чем на этот раз все может кончиться.

Ягайла чувствовал топор, висящий над головой.

— Что делать с гонцами? — спросил боярин Бойтонор.

— Сколько их?

— Двое.

— Одного посадить на тупой кол, — изрек Ягайла, — и дать в зубы письмо, пусть держит. Второй должен смотреть на казнь и рассказать о ней великому магистру. Завтра без письма отошли его в Мариенбург.

Боярин Бойтонор бросился исполнять приказание князя. В дверях он столкнулся с краснощекой сенной девушкой.

— Московиты ждут в твоих покоях, великая княгиня, — шепнула в самое ухо Улианы запыхавшаяся девушка.

Ягайла вместе с матерью вышли к русским. Разговор должен быть тайным, без свидетелей, и поэтому послов принимали не по правилам.

Послы поклонились Ягайле в землю. Потом в пояс поклонились княгине Улиане.

— Смею ли о твоем княжеском здоровье спросить, как тебя господь милует? — важно сказал боярин Роман Голица.

— Божьею милостью и пречистые богородицы, и великих чудотворцев дал бог жив, — оглядывая московских бояр быстрыми глазами, произнес Ягайла.

Послы выглядели нарядно. Прежде чем пойти во дворец, они долго парились в бане, приоделись, подстригли бороды. Роман Голица светился золотым шитьем кафтана, был осанист и строг. На Дмитрия Саморода заглядывались сенные девушки великой княгини. Такого молодца не часто встретишь. Красив лицом, широк в плечах, русые кудри и высок ростом. А Василий Корень надулся, напустил на себя важность. Он и так был пузат изрядно, а сегодня казался вдвое толще.

— Здоров ли, благополучен ли мой брат, великий князь Дмитрий? — продолжал Ягайла обмен любезностями.

— Великий князь и государь в добром здравии, так и тебе желает, — ответил Роман Голица с поклоном.

Поклонились и остальные бояре.

Роман Голица молча вручил Ягайле грамоту великого московского князя.

— Согласен ли мой брат великий князь Дмитрий? — не мог сдержать нетерпение Ягайла.

А Роман Голица сделал знак Дмитрию Самороду, стоявшему поодаль с подарком Дмитрия Московского. Богатырь приблизился.

— С Куликова поля добыча, — сказал боярин, — доспехи со князя татарского сняты. Тот князек своей волей в полон пришел, потому и бронь цела, как новая.

Но литовскому князю было не до подарков.

— Читайте, матушка, — сказал он, отдав матери грамоту.

Ухватившись правой рукой за вислый ус, стал внимательно слушать. С каждым словом бледное, невыразительное лицо Ягайлы оживлялось.

Великий князь ликовал. «Вот оно, спасение, — думал он. — Ежели женюсь на княжне Софии, московский князь в помощи не откажет».

— Когда быть свадьбе? — спросил он, едва княгиня Улиана закончила читать письмо.

— На тот год весной, великий князь, — опять поклонился боярин Роман Голица.

— Почему так долго? Надо бы скорее! — вырвалось у князя.

— То нам не ведомо, — ответил посол, нахмурив брови. Повернувшись к Василию Корню, он взял из его рук второй свиток, развернул его и с низким поклоном вручил князю.

Ягайла торопливо передал пергамент матери. Княгиня Улиана прочитала вслух обстоятельно составленный брачный договор, по которому литовский князь признавал себя подручным московского князя Дмитрия. Княгиня читала медленно, обдумывая каждое слово.

— Быть посему, — сразу решил Ягайла и хлопнул два раза в ладоши. — Эй, княжескую печать! — крикнул он.

Боярин Голица неодобрительно смотрел на князя. Торопится и одет просто. Боярин понимал, что посольство тайное, и все же удивлялся, почему князь в простом суконном кафтане, а не в княжеских одеждах.

Словно шарик, вкатился в комнату боярин с печатью.

Ягайла, не раздумывая больше, скрепил договор. Перекрестясь, приложила свою руку и великая княгиня Улиана.

Ягайла снова ударил в ладоши и приказал принести ответные дары для московского князя и угощение послам.

Глава пятнадцатая. САМЫЕ НЕВЕРОЯТНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ СОВЕРШАЮТСЯ ТАМ, ГДЕ ИХ НИКТО НЕ ЖДЕТ

У ограды Троицкого монастыря Андрейша увидел, как монах в черной скуфейке, дергая за спущенную с колокольни веревку, раскачивает тяжелое било колокола. Стопудовый колокол ударил, и низкий, протяжный звук поплыл над городом. Следом ударили по одному разу в церкви святого Николая и мученицы Параскевы.

«Через час княгиня умрет», — подумал он, убыстряя шаги.

Предчувствие чего-то важного, что должно вскоре совершиться, не покидало Андрейшу. Он волновался все больше и больше.

Напротив гостиного двора он пересек Замковую улицу и очутился в литовской половине города. Улицы и здесь узкие — едва разъехаться двум всадникам. Среди однообразных глиняных домов и серо-зеленых камышовых крыш изредка торчали башенки боярских хором.

Андрейша удивлялся безмолвию и тишине. Его шаги гулко раздавались на пустых улицах. Лавки были закрыты, а в окнах домов он не заметил ни одного любопытного горожанина.

«Слыхал я на торгу, будто ни один литовин на казнь не пойдет смотреть, — вспомнил Андрейша слова церковного сторожа, — ихний жрец так повелел».

Пройдя две-три кривые улочки, юноша услышал скрип немазаных осей. Он остановился и стал ждать. Из-за угла, вихляя большими деревянными колесами, выехала повозка. Ее тащили две черные малорослые коровы. С каждой стороны упряжки, держась за коровий рог, медленно шли девушки в странном белом наряде. Их босые ноги мягко ступали по пыльной дороге, а длинные волосы были распущены по плечам и закрывали лицо. За повозкой, в нескольких шагах позади, шла третья девушка, в зеленых одеждах, с широким белым поясом. Закрыв лицо руками, она горько плакала.

Андрейша понял, что это и есть скорбная телега, на которой везут казнить княгиню Бируту. Улица была узка, и мореход прижался к глинобитной стене дома, чтобы телега не задела его.

Андрейша хорошо разглядел лежавший на телеге длинный кожаный мешок. Он мог бы рукой притронуться к нему, если бы захотел.

«В мешке шевелится кто-то живой», — подумал он со страхом.

Девушка в зеленых одеждах, поравнявшись с ним, перестала плакать и опустила руки. Андрейша оцепенел от неожиданности: на него глядели знакомые голубые глаза.

— Людмила! — крикнул он. — Незабудочка!

— Андрейша, любимый! — Девушка протянула руки к мореходу, но вдруг побледнела и отстранилась.

— Я все расскажу, но не сейчас, после, — шептала она, задыхаясь. — Помоги вызволить от смерти княгиню Бируту. Князь Витовт ничего не пожалеет…

— Мне ничего не надо от князя Витовта, — ответил Андрейша, не спуская глаз с Людмилы. — Я так страдал без тебя…

— Я умоляю, помоги княгине!

— Приказывай! — Андрейша все еще не верил, что встретил невесту. Он сделал несколько шагов рядом с ней.

Телега выехала на маленькую пустую площадь и остановилась.

— Не оборачивайся и не смотри на меня, — шептала Людмила. — Княгиня в этом мешке. Ее должен был спасти Серсил, наш Серсил, но с ним, наверно, что-то случилось. Мы нарочно едем кружным путем, чтобы выгадать время… Какая красивая кольчуга и золотые медведи! — не удержалась девушка. — Тебя послал сам бог!.. Теперь слушай. Купи на торгу белого козла, поспешай вперед нас, мы поедем через дубовую рощу. Где дорога выходит в сосновый бор, спрячься в кустах и жди. Будет телега проезжать возле тебя, выскакивай и кричи пострашнее. Мы разбежимся, а ты развяжи мешок, помоги княгине выбраться и уводи в орешник. Там я буду ждать. А в мешок запихай козла.

«Бесовское наваждение, — подумал Андрейша, слушая прерывистый шепот девушки, — или, может быть, я сплю? Моя Людмила в поганском наряде провожает на казнь княгиню Бируту… Надо купить козла, спрятать в мешок вместо княгини. Людмила в опасности, она кого-то боится. — В голове у Андрейши будто перекатывались раскаленные камни. — Как это могло произойти? А если Людмилу заколдовали? — Он вспомнил, что ее отец был поганский священник, вспомнил жреца в литовском селении на озере и решил делать так, как просила Людмила. — Ко мне пришло счастье, я нашел незабудочку!»— повторял он. Но на душе рядом с радостью теснилась тревога.

— Где искать тебя? — спросил Андрейша, страшась вновь потерять девушку.

— Меня искать не надо, я сама приду.

— Я на постое у попа русской церкви святой Троицы, — не спуская глаз с девушки, сказал Андрейша. — Все сделаю, как велела, незабудочка моя!

Людмила казалась ему еще краше и милей.

— Иди, иди, любимый, — торопила девушка, — а то помешает кто-нибудь.

Андрейша с трудом заставил себя отойти. Телега снова тронулась. Заскрипели колеса.

Придерживая тяжелый меч, мореход бросился бегом на торжище. Там он выбрал белого, самого рослого и жирного козла с рогами, выкрашенными зеленой краской. Таких козлов продавали для приношений в жертву.

Связав козлу ноги, Андрейша вскинул его на плечи и бросился к сосновому леску, о котором говорила Людмила.

Перебежав старый деревянный мост, перекинутый через небольшую речку, он снова очутился в безлюдной и безмолвной части города. Белела на солнце уезженная, пыльная дорога, по которой Андрейша с московскими боярами недавно въехал в город. От быстрого бега с козлом на плечах мореход устал, взмок от пота.

Начинался дубовый лес. В лесу Андрейша все чаще и чаще задевал ногами за корневища и пеньки. Какие-то птицы выпархивали из-под его ног. Он не помнил себя от усталости, когда вошел наконец в молодой сосновый лесок. В густом орешнике, у обочины дороги, он без сил свалился на землю. Где-то совсем близко куковала кукушка.

Как сквозь сон, Андрейша слышал жужжание пчел, пение лесных птиц и таинственный шелест листвы над головой… Знакомый тягучий скрип немазаных колес поднял его с земли. Раздвинув ветви орешника, он стал смотреть.

Вскоре показались черные коровы. Телега медленно двигалась, пыля по дороге толстыми деревянными колесами. На повороте ее скрыли кусты, потом она снова появилась.

Показались девушки в белом. Андрейша решил, что пришла пора действовать, и, яростно гикая и размахивая руками, выскочил из кустов. Девушки кинулись в разные стороны, повозка остановилась, исчезла Людмила.

Коровы безучастно пережевывали бесконечную жвачку.

Андрейша торопливо стал развязывать мешок. Распутав узлы, размотав веревку, Андрейша увидел голову пожилой красивой женщины с распущенными каштановыми волосами. Она была в беспамятстве, глаза закрыты. Андрейша вынул ее из мешка. Княгиня была совсем голая. На ее руках и ногах сверкали тяжелые золотые браслеты.

Людмила уложила княгиню Бируту на кучу зеленых веток, которые успела наломать, и покрыла ее зеленой накидкой со своих плеч.

Княгиня открыла глаза и взглянула на морехода.

— Спасибо тебе, — чуть слышно шевельнула она губами.

— Ты положил козла в мешок? — спросила Людмила.

Андрейша совсем забыл про козла. Он бросился к телеге. Козел по-прежнему лежал связанный на траве. Возле него сидела черная шелудивая собака, невесть откуда взявшаяся. А когда Андрейша раскрыл мешок, оттуда выскочил черный кот, сильно его напугавший.

Почуяв недоброе, козел отчаянно заблеял. Андрейша заколол козла и сунул в мешок. Накрепко завязав мешок, он снова побежал в орешник, но Людмилы там не было.

— Я приду к тебе, Андрейша! — раздался издалека ее голос, словно прошелестел ветерок.

Поняв, что Людмилу он сейчас не увидит, мореход присел на теплый, нагретый солнцем валун при дороге и задумался. Услыхав скрип колес, он поднял голову. Телега снова двинулась. По бокам шли девушки в широких одеждах, по-прежнему держась за рога черных коров.

Скрипучие звуки, отдаляясь, стали затихать. Андрейша долго еще сидел на камне.

«Почему, — размышлял он, — девушки сами не могли освободить княгиню Бируту, а ждали спасителя? Серсил не пришел!» Ну, а если бы Людмила не встретила его, Андрейшу? Девушки спрятались в лесу не напрасно и, наверно, знали, что надо делать. Значит, они действовали заодно с Людмилой?

Чем больше он думал, тем меньше понимал.

Андрейша не мог догадаться о замысле великого жреца. Девушкам было приказано спрятаться в лесу и лежать, уткнувшись лицом в землю, если кто-нибудь нападет на телегу. Вернуться и продолжать путь они могли только после тайного знака Людмилы. Но замысел жреца едва не сорвался. Он не мог предусмотреть, что Серсил не выдержит страшного свидания с богом Поклюсом.

Два басистых отдаленных удара в колокол разнеслись по окрестностям. Это отбивали часы в монастыре святой Троицы. Следом ударили по два раза в церквах святого Николая и мученицы Параскевы.

Возвращаясь в город, мореход шел в молодом сосняке. Тонкий смоляной запах щекотал ноздри. Под ногами похрустывала облетевшая сухая хвоя.

* * *
Андрейше приготовили постель в просторных сенях поповского дома. Всю ночь ему снилось страшное. То черный кот прыгал на грудь, то собака грызла белое тело княгини. Андрейша старался развязать разбухшие узлы на веревке — он торопился, ломал ногти, — а узлы не поддавались. А распутать нужно, обязательно нужно. В мешке кто-то шевелился, и чей-то голос настойчиво звал: «Эй, молодец! Эй, молодец!»

Андрейша проснулся и увидел краснощекую поповну. Она дергала его за ногу и повторяла:

— Эй, молодец, проснись! Проснись, молодец!

Сбившись в углу, прыскали в ладони четверо смешливых дочерей отца Федора.

Юноша сел на постель и с недоумением смотрел на поповен.

— Невеста на крыльце тебя дожидается. Пригожая! — сказала старшая Федорова дочь.

Поповны снова захихикали.

Андрейша, не ответив насмешницам, выбежал на крыльцо и увидел Людмилу. Солнце только всходило, красными лучами освещая девушку. Зеленые одежды, волосы, лицо — все было облито утренним светом.

— Людмила, незабудочка! — Андрейша обнял невесту.

Они долго стояли, прижавшись друг к другу.

— Теперь ты останешься со мной? — спросил мореход, отодвинувшись от девушки и стараясь заглянуть ей в глаза.

— Нет, любимый, я должна ехать вместе с княгиней Бирутой. Она хочет вернуться в храм, откуда ее силой взял в жены князь Кейстут.

— Но почему ты должна?

— Так хочет княгиня Бирута, а я полюбила ее, как мать. И еще великий жрец просил. А тебе он велел сказать, чтобы ты не боялся и ждал.

— Я не хочу оставлять тебя одну!

Андрейша вспомнил разгромленное крестоносцами селение и растерзанное тело ее матери и твердо решил ехать вместе с невестой. Но тут же пришла другая мысль: он не волен в своей судьбе, пока московские бояре не закончат посольские дела. Ох, эта княгиня Бирута! Он жалел, что стал ее спасителем, он ненавидел ее.

— Я поеду вместе с тобой, — твердо сказал юноша. — Подожди самую малость, я скоро освобожусь.

— Все готово к отплытию, ждать нельзя и часа. Я пришла проститься, любимый. — Девушка снова прижалась к груди Андрейши.

— Не могу тебя отпустить, — не уступал он.

— Мы будем с княгиней на большой барке. На ней купец Нестимор и другие литовские купцы везут товары. Гребцы хорошо вооружены. Не бойся, любимый, они не дадут нас в обиду. Я провожу княгиню в Палангу и буду свободна. Ты найдешь меня возле храма богини Прауримы. Каждый день в полдень я буду ждать у входа. А если я останусь с тобой, нас ждут страшные несчастья. Так сказал великий жрец. — В глазах Людмилы мелькнул страх.

За короткий срок Андрейша насмотрелся разных чудес в стране язычников. Он, собственно, не боялся жрецов и верил, что словом божьим их всегда можно победить. Но, с другой стороны, здравый смысл подсказывал ему, что ссориться с могущественными жрецами опасно. А уж если сам великий жрец вмешался в их судьбу…

Как ни тяжело было Андрейше, он решил уступить.

Он долго не выпускал девушку из своих объятий.

— Незабудочка моя, — повторял Андрейша с великой нежностью, — незабудочка… А где Серсил? — вдруг вспомнил он. — Что с ним?

— Он умер, — грустно ответила Людмила. — Его тело нашли недалеко от башни великого жреца.

Глухо ударил колокол, отбивая часы в церкви Пресвятые Троицы, прозвонили колокола других церквей. Людмила спохватилась:

— Меня ждут!

— Я люблю тебя, незабудочка!

— Мы расстаемся в последний раз, я буду думать только о тебе.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

Людмила сошла с крыльца и, махнув рукой на прощание, скрылась за углом дома.

Андрейша вернулся в сени и снова улегся на еще не остывшую постель. Он заложил руки за голову и стал думать. «Людмилу околдовали жрецы, она на себя не похожа, что-то скрывает, не договаривает», — терзался он. Вдруг ему вспомнилось, что в глазах девушки мелькнул испуг, и тревога снова заползла в сердце.

На следующий день послы великого московского князя собирались в дорогу. Они хотели добраться в Москву до осенних дождей. Князь Ягайла на прощание расщедрился: дал им в охрану десять русских воинов, родом половчан, запасных лошадей из великокняжеского табуна и отменного харча на две недели.

Вместе с послами литовский князь отправил в Москву боярина Лютовера. Ягайла хотел узнать, какова собой московская княжна: не слишком ли высока, не худа ли. Кто-то из приезжих московских купцов рассказывал, что Софья Дмитриевна пошла в отца — дородна и высока ростом. Ягайла был тщеславен и не хотел, чтобы невеста была выше его. Сладким речам боярина Голицы он не слишком доверял. Лютовер должен был глянуть верным глазом на княжну. А на всякий случай он вез письмо знакомому человеку при дворе московского князя — боярину Кобыле.

Андрейша стал проситься к себе на корабль. Московские бояре отпустили его.

— Найдешь невесту, приезжай в Москву служить князю Дмитрию, — сказал Роман Голица, — великий князь таких любит.

Андрейша поблагодарил за честь, чашу вина выпил, а от службы отказался.

Утром в церкви пресвятой Троицы отец Федор провожал московитян в дальнюю дорогу. Растворив царские врата, он вышел в праздничных ризах, с Евангелием в руках и начал напутственное моление.

Все пали на колени.

После службы отряд Романа Голицы выехал из города, держа путь на Смоленск.

А к вечеру того же дня Андрейша нашел рыбака Кирбайдо, хозяина вместительной лодки, и сговорился с ним о плавании вниз по реке Неману, до самого Варяжского моря.

Глава шестнадцатая. ТИШАЙШАЯ КНЯГИНЯ УЛИАНА

Крестовая комната во дворце была владением великой княгини Улианы. Ее сыновья и дочери тоже имели в ней свои «моленья», — иконы и кресты, — однако заходили редко. Литовские князья не хотели показывать на людях свою приверженность к христианству. Даже имена в княжеском роде давались двойные, языческие и православные, — так повелось с давних времен.

Заботами великой княгини крестовая комната была роскошно обставлена. Одна стена до самого потолка занята иконостасом в несколько ярусов. Иконы в золотых и серебряных окладах украшены крестиками, серьгами, перстнями, золотыми монетами. Горели огни в больших и малых лампадах. Сверкали густо позолоченные толстые свечи, пахло воском, ладаном и лампадным маслом. В глубоких оконных нишах хранились восковые сосуды со святой водой и чудотворным медом.

У резного налоя крестовый дьячок громко и внятно читал книгу поучений Иоанна Златоуста и других отцов церкви.

Княгиня Улиана сидела на мягкой скамеечке задумавшись, опустив глаза.

В молодости она славилась красотой. Высокая, стройная, с румяным лицом и большими синими глазами, она с первого взгляда покоряла суровых воинов. После смерти мужа, Ольгерда, княгиня жила мыслями о церкви, о победе православия в Литве. Одевалась она, как монахиня, во все черное. Характер ее еще больше укрепился. Крупную старуху с властным взглядом боялись одинаково и слуги, и высокие бояре.

Княгиня почти не прислушивалась к чтению. Иоанна Златоуста она слышала много раз. Слова дьячка мерно и однотонно, словно цокот лошадиных копыт, шли мимо сознания.

Неожиданно ей вспомнились далекие годы…

Когда тверская княжна Улиана узнала о сватовстве литовского князя Ольгерда, она хотела наложить на себя руки. Как, уйти из родного дома, с русской земли к чужим людям, к язычникам? Позабыть удалого князя Ивана, часто наезжавшего в гости к брату? Но тверской князь Михаил строго посмотрел на сестру и сказал:

— Могущественный литовец поможет одолеть мне московского князя, если ты станешь его женой. Так надо, о чем тут разговаривать!

Разве молоденькую девушку, да еще полюбившую, можно убедить подобными речами? Но выхода не было. И Улиана послала к знакомой знахарке за смертельным зельем.

Духовник княжны, старенький седовласый попик, отец Василий, заметив слезы и синие круги под глазами девушки, вовремя догадался о чувствах, разрывавших ее грудь.

— Дочь моя, — сказал он, — я знаю, тебе тяжко. Ты уходишь в страну поганской веры, далеко от русской земли, родных и друзей. Но ты подумай о том, сколько русских под рукой твоего будущего мужа. Он не только великий князь литовский, но и русский. Многим русским ты облегчишь страдания, поможешь избежать смерти. А наша православная вера? Укрепи ее, умножь ревнителей. Ты молода и красива, будь хорошей женой, и князь Ольгерд многое сделает ради твоей красоты. Первая жена Ольгерда тоже была русская — витебская княжна Мария, — уговаривал попик. — Она построила каменные церкви в Вильне. И мать Ольгерда была русская. Литовский князь и говорит по-русски, он христианин.

Духовник много рассказывал ей о делах великого литовского княжества.

— Воспитай своих детей православными, — закончил отец Василий, — и ты заслужишь вечную благодарность своего народа.

Княжна Улиана промучилась еще ночь без сна, а утром вытерла слезы и перестала думать о смерти.

Перед отъездом в Литву она дала перед святым Евангелием страшную клятву брату, тверскому князю, твердо хранить православную веру и никогда не забывать родной земли.

«Сначала тверская отчина, а потом земля мужева», — повторяла Улиана слова брата.

Она вышла замуж за князя Ольгерда, родила ему шестерых сыновей. Старшим был Ягайла.

Княгиня отличалась тихостью, кротостью и необычайной набожностью. Она редко выезжала из Вильненского замка, все свое время отдавала воспитанию детей. Литовский двор сделался при ней средоточием православия, и связь Литвы с русскими княжествами еще больше укрепилась.Но, внешне покорная и тихая, она проявляла поистине дьявольскую настойчивость, когда дело касалось тверской земли или православия.

Ольгерд по ее просьбе трижды выступал с большим войском против московского князя Дмитрия, в защиту шурина, тверского князя. Конечно, Ольгерд соблюдал и свои интересы, но, не будь Улианы, дело пошло бы по-другому.

Третий поход был неудачен. Литовские князья Ольгерд и Кейстут были наголову разбиты князем Дмитрием и едва спаслись бегством. Ольгерд запросил мира у московского князя и поклялся больше не вмешиваться в дела своего шурина.

«Десять лет прошло с тех пор», — думала княгиня.

Не меньше настойчивости княгиня проявила в делах православия. Ее заботами построена в Вильне каменная церковь святой Троицы. Можно себе представить, сколько сил пришлось приложить кроткой Улиане, чтобы заставить мужа вырубить заповедную дубовую рощу. Церковь святой Троицы была построена так, что престол главного алтаря оказался на месте, где рос священный дуб. С того времени вся окрестность, раньше пустынная, стала заселяться русскими и получила название Русского конца.

И дети княгини Улианы, шесть сыновей и четыре дочери, были православными. Думается, что могущество и влияние великого жреца во многом были поколеблены покорной и тихой Улианой.

Оценивая заслуги Улианы, надо представить себе твердого и жестокого князя Ольгерда. Он никогда не был образцом покорного мужа.

После его смерти в великокняжеском роде Гедеминовичей старшим остался Кейстут, и ему надлежало быть великим князем. Старший сын от Марии, первой жены Ольгерда, Андрей по праву был на втором месте после Кейстута. Но по усердному настоянию Улианы Ольгерд незадолго до своей смерти назначил великим князем Ягайлу, старшего сына от второго брака.

Новые мысли обступили княгиню. Ее беспокоил первенец, великий князь Ягайла. Уж больно легок он, беспечен — любит предаваться забавам, тяготится делами государства. Набожен? По правде говоря, княгиня не верила в глубину его чувств. Вот если бы старшим сыном был Иван, Скиргайла, любимец княгини! Она вздохнула. Ванюша — умница, расторопен, храбр, вникает во всякое дело…

— Матушка княгиня, — тихонько позвал духовник Улианы отец Давид, появляясь в дверях крестовой, — письмо из галицкого княжества. Отец Таисий привез.

Шурша черными одеждами, Улиана поднялась и подошла под благословение.

Отец Давид был мал ростом и толст. Черная густая борода веником закрывала ему грудь. Лицо духовника продолговатое и красное, с синими прожилками. Княгиня Улиана любила его за острый, изворотливый ум.

— Прости меня, матушка княгиня, — шепнул он, показывая глазами на дьячка, — а только говорить нам здесь невместно.

Княгиня кивнула духовнику и направилась в смежную комнату. Там несколько молодых пригожих боярышень сидели за рукоделием. Девушки низко поклонились старой княгине, а духовник благословил их мимоходом.

У дверей княжеской опочивальни стоял мальчик-слуга, наблюдавший песочные часы. Когда из склянки сбегал песок, он ударял палочкой в серебряный колокольчик. Из мужчин только сыновья и духовники имели право войти в эти двери.

Как и в крестовой, в опочивальне сильно пахло ладаном, много было икон, горел огонь в синих и красных лампадах.

— Прости меня, матушка княгиня, — еще раз сказал отец Давид и, усевшись на пушистый ковер, стал торопливо стаскивать правый сапог.

Разувшись, он острым ножом распорол подкладку голенища и вынул продолговатый кусок пергамента, испещренный мелкими буквами.

— Мы, матушка княгиня, с отцом Таисием сапогами обменялись, — сказал он, — надежнее так, ныне и стены видят и слышат. У тебя, матушка княгиня, чаю я, в спаленке чужих нет, — шутливо добавил он.

— Читай письмо, отец Давид, — строго сказала княгиня Улиана.

— Из-под самого Галича письмо, архимандрит Николай пишет, — сказал монах, быстро пробежав глазами пергамент. — Целует и обнимает твои ноги, светлая княгиня. — Отец Давид пожевал губами, помолчал. — «Нам, православным христианам, от польских ксендзов большая поруха, и жизни не стало вовсе, — начал он снова. — Костелы они на русской земле строят, а на святые церкви норовят замок повесить либо под костел опоганить. Нас, православных святителей, наравне с погаными чтут. А князь Владислав Опольский, оборотень, забыл святое крещение, за латинскую веру люто стоит… Ныне по всей Польше идет междоусобие, брат с братом воюет. И Сигизмунд венгерских поляков разоряет, и Зимовит Мазовецкий, и кому не лень — все польскую землю топчут». Умоляет тебя архимандрит Николай, княгиня, заступница русских, — поднял глаза на Улиану духовник, — замолвить слово перед великим литовским князем. «Самое время, — пишет святитель, — ударить на поляков и освободить русскую землю».

Княгиня Улиана с каменным лицом слушала своего духовника.

«О, если бы жил еще великий Ольгерд, мой муж и господин, — думала она, — не задумываясь, пошел бы он на поляков. Ольгерд любил православную веру и был храбр».

На глазах у княгини выступили слезы, она нагнула голову и закрыла лицо руками. Взглянув на нее, отец Давид, ступая на носки сапог, вышел из спальни и тихонько прикрыл дверь.

Изнемогая от внутреннего волнения, Улиана преклонила колени перед божницей и с жаром долго умоляла о чем-то свою покровительницу, плача и кланяясь до земли.

Княгиня Улиана, и прежде страстная христианка, после смерти мужа дошла до исступления. Каждый день выстаивала она по нескольку служб в дворцовой церкви, с утра до вечера кланялась иконам, шепча сухими губами молитвы.

С опухшими от слез глазами, но прямая и строгая, вышла Улиана из спальни. В светличке у девушек она встретила своего сына Скиргайлу и подивилась его сходству с отцом.

Высокий и красивый Скиргайла шутил с боярышнями, а они, забыв про рукоделие, весело, от души смеялись.

С появлением княгини смех умолк. Девушки закраснелись и потупили глаза. Скиргайла тоже смутился, но быстро оправился и подошел к матери.

— Матушка, — сказал он, целуя ее руку, — в гридне дожидается посол князя Витовта… К тебе, матушка, — добавил он.

— От князя Витовта! Может ли быть? — Княгиня кинула быстрый взгляд на сына. На ее бледных щеках выступили багровые пятна.

Она подошла к окну и стала смотреть сквозь разноцветные стекла. Но ни двор, ни лес, окружавший замок со всех сторон, не привлекли ее внимания. Княгиня лихорадочно соображала, что могло заставить Витовта обратиться к ней. Какие причины толкнули князя, взбешенного убийством отца и матери, пойти на примирение? В том, что Витовт делает первый шаг к миру, она не сомневалась.

Случайно взгляд ее упал на странную фигуру посреди двора, походившую на чучело. Сделав усилие, княгиня узнала постельничего Киркора, посаженного на кол.

Княгиня была согласна с боярином Сурвиллом, что за постельничим Киркором стоял верховный жрец. «Но ведь он и за Витовтом притаился, — думала она. — Надо быть осторожнее».

Улиана перевела взгляд на большую икону в углу и дала клятву не верить ни одному слову язычника.

«Не хотят добром, пусть орден крестит их по-своему», — решила она. А князь Кейстут? Он был язычник, но всегда исполнял свое слово. И сам верил слову даже врага. Был храбр до безрассудства и великодушен к побежденным.

— Пойдем, Ванюша, послушаем, чего хочет Витовт, — сказала княгиня.

И старуха, гордо подняв голову, распространяя вокруг себя запах ладана, отправилась в гридню.

Боярин Видимунд при появлении княгини Улианы упал на колени.

Старуха сразу узнала родного брата княжны Бируты. Она много раз видела его в замке еще при муже. Он приезжал на советы вместе с Кейстутом и знатными кунигасами.

— Встань, боярин, — глуховатым голосом приказала Улиана. — Какой милости хочет от нас предатель Витовт?

Видимунд быстро поднялся с колен, поправил на шее золотую цепь.

— Князь Витовт не предатель и не просит милости, он говорит как равный с равным.

— Князь Витовт, сын Кейстута, не может быть равным великому князю литовскому и русскому, — небрежно ответила княгиня.

Выступающие скулы на худом лице Видимунда покрылись бледностью. Он крепко сжал в руках жезл с бронзовым петухом. Но затевать спор с великой княгиней не входило в расчеты боярина.

— Князь Витовт, — поборов себя, ответил Видимунд, — не одинок. К нему примкнули все — клянусь честью, — все жемайтские кунигасы. Вместе со своими воинами они соберутся под знамена великого Перкуна. Немецкие рыцари протянули ему руку помощи. Витовт силен и могуч сегодня.

Видимунд замолчал, взглянув на княгиню, потом на князя Скиргайла.

«Как похож Скиргайла на своего отца Ольгерда! — мелькнуло в голове. — Как рыба на другую рыбу». Он вспомнил неукротимый нрав князя, его мудрость. Ради своей тайной цели он принял христианство и женился вторым браком на Улиане, тверской княжне. С помощью тверских князей Ольгерд хотел приобрести власть и на великой Руси.

— Князь Витовт ненавидит орденских псов, — громко сказал боярин Видимунд. — Если княгиня Улиана обещает возвратить ему Трокский замок и все владения князя Кейстута, князь Витовт по-прежнему будет жить в мире с Ягайлой, как жили Ольгерд и Кейстут.

Княгиня Улиана в душе была обрадована: Витовт все же пришел с поклоном. Теперь, когда Ягайла породнится с московским князем, он не страшен и как трокский князь.

— Знает ли князь Витовт, — сказала она, — что Ягайла берет в жены дочь великого московского князя Дмитрия?

Видимунд удивился — об этом Витовт не знал, — но лицо боярина осталось по-прежнему непроницаемо.

— Я маленький человек, — сказал он, подумав, — и не посвящен во все дела князя.

В наступившей тишине раздался серебряный звон. Слуга у песочных часов ударил в колокольчик.

— Я согласен отказаться от Трокского княжества, — поспешно сказал князь Скиргайла, — Литве нужен мир.

Княгиня с гордостью посмотрела на сына.

«Теперь бы мне, слабой женщине, сесть поудобнее и подумать», — мелькнуло в голове.

— Великий князь Ягайла собирает большое войско против немцев, — помедлив, сказала княгиня Улиана. — Все русские княжества пришлют своих воинов. И московский князь Дмитрий поможет Ягайле. Если князь Витовт останется в лагере орденских псов, он погибнет. Негоже, боярин, литовскому князю воевать вместе с орденом, заклятым врагом Литвы.

Видимунд закашлялся и хотел возражать, но княгиня Улиана остановила его:

— Я не кончила говорить, боярин. Передай князю Витовту, пусть напишет нам письмо за своей печатью. Мы думаем, — она посмотрела на сына, — великий князь Ягайла согласится вернуть ему отчины… А теперь, боярин Видимунд, прощай. — Старуха протянула белую руку.

Старый кунигас, став на одно колено, почтительно поцеловал руку княгини, чуть заметно пахнущую восковой свечкой.

Оставшись одна, Улиана не переставала обдумывать предложение Витовта. Она старалась восстановить в памяти всю картину последних событий.

Все началось с упрямого старика Кейстута. Он крепко держался старых богов. А старые боги не могли слить воедино великое литовско-русское княжество. Опираясь на упорных язычников в Литве, а главное в Жемайтии, Кейстут захватил великокняжеский престол и выслал князя Ягайлу и его мать Улиану из столицы.

Пришлось схватиться с Кейстутом не на жизнь, а на смерть…

Кейстута больше нет, он с честью похоронен и занял свое место в долине Свенторога. Но Литву продолжала раздирать борьба. Опасность грозила со всех сторон. Сын Кейстута Андрей Горбатый, полоцкий князь, вел тайные переговоры с орденом и подговаривал московского князя вместе с немцами ударить на Литву.

Когда на место Андрея Горбатого великий князь Ягайла назначил своего брата Скиргайла, половчане опозорили его и выгнали из города.

Наступило время действовать. Ягайла собрал тайный совет. В Вильню приехал тверской князь Михаил, собрались господа Ягайлы, его братья и ближние бояре. Рядили и судили долго. Решили в один голос: воевать с немцами нельзя, Литва может погибнуть.

Совет одобрил союз с татарами.

Страшась вмешательства московского князя, Ягайла признал себя вассалом хана Тохтамыша и получил от него ярлык на княжение. А Тохтамыш обещал защищать своего улучника от русских.

Все это одобрила княгиня Улиана.

Но московский князь Дмитрий после разгрома Москвы Тохтамышем не погиб и по-прежнему чувствовал себя крепко и уверенно. А татары передрались между собой, и им стало не до Литвы.

Мирный договор с немцами на четыре года был заключен на реке Дубиссе. Княгиня Улиана ездила на переговоры вместе с сыновьями. Ягайла отдал немцам на вечные времена половину Жемайтии.

Княгине Улиане запомнилась торжествующая улыбка на мрачном лице великого маршала Конрада Валленрода. Посматривая на нее, он тер широкой ладонью лысый глянцевитый череп или почесывал толстым пальцем за ухом у своей собаки.

По мнению княгини Улианы, потеря Жемайтии не большой ущерб для огромного литовско-русского государства. Вздорный клочок земли с упрямыми кунигасами, не желавшими креститься, мешал укреплению государства. Так пусть же с ними расправятся рыцари.

Жемайтия забурлила, народ поднялся с оружием в руках. И в Литве многие не были согласны с договором. Великий жрец поднял знамя борьбы. Убежавший из замка Витовт заключил союз с орденом. И Андрей Горбатый продолжал мутить воду.

Угроза снова нависла над великим литовским княжеством.

В Москве внимательно наблюдали за событиями.

Боясь вмешательства русских, княгиня Улиана решила породниться с князем Дмитрием. Это по ее замыслу Ягайла должен был взять в жены дочь московского князя Софию Дмитриевну.

Родственная Москва надежно защитит Литву от немцев, думала Улиана. Она была довольна, что затеяла сватовство. Тверские князья потеряли свое прежнее значение в русских землях и скоро покорятся московскому князю.

Долго еще княгиня Улиана, сложив руки на коленях, молча сидела одна в большой гридне.

Глава семнадцатая. «ДА БУДУТ КЛЯТЫ ОТ БОГА И ПЕРКУНА!»

В этот день погода хмурилась с утра. По небу ходили низкие темно-синие тучи. Солнце не показывалось, но люди обливались потом от духоты. Пыль, поднятая колесами и конскими копытами, долго стояла столбом над дорогой.

А после полудня зашумел в верхушках деревьев ветер. Дубы и липы в священной роще заговорили на разные голоса. Ветер врывался в отверстия глиняных свистелок и дуделок, привязанных к ветвям, и они издавали пронзительные звуки.

Великий судья судей, прислушиваясь к дуделкам и к шороху листьев на дубах, объявил собравшимся о начале богослужения.

Обширный храм Перкуна был построен без крыши и без потолка. Тяжелым прямоугольником окружали каменные стены могучий священный дуб. Среди толстых стен храма могли поместиться тысячи людей. На западной стороне виднелась тяжелая дверь, окованная полосами железа.

Вплотную к восточной стене прижалась небольшая каменная часовня. Рядом, в каменной стене, темнела глубокая ниша. Там находилась главная святыня: грозный Перкун, привезенный из Пруссии. Он был огромен, его мизинец равнялся по величине высокому человеку. В жертвенном очаге днем и ночью пылал неугасимый огонь.

Великий жрец Гринвуд приходил в храм из своего дворца потайным ходом, все остальные — через дверь в запасной стене.

Сегодня в храме собрались священники высоких степеней, приехавшие из Пруссии, Жемайтии и Литвы. Каждый подходил к дубу, кланялся ему, срывал зеленый листок и приклеивал к своему лбу. Одежды на них были разного цвета, а пояс белый. Жреческий сан определялся числом витков пояса. Великий жрец перепоясывался сорок девять раз, а криве, равный по сану христианскому епископу, всего семь раз.

Священники шепотом спрашивали друг у друга, зачем их потребовал к себе великий жрец. Но никто не знал.

Опираясь на длинный посох, Гринвуд внезапно появился из маленькой дубовой двери. Едва увидев красную бороду, жрецы повалились на колени, не смея поднять глаза на судью судей.

Гринвуд приказал встать. Зашуршав одеждами, жрецы повиновались.

На великом была пурпуровая мантия с грозным Перкуном на спине, вытканным золотом. Его голову украшала остроконечная шапка с блестящим золотым шаром, осыпанным драгоценными камнями.

— Друзья мои, — тихим, дрожащим голосом начал судья судей, — я созвал вас по важному делу. Решается судьба нашей земли, нашего народа. Мы всегда твердо верили своим богам. По милости их мы живем на плодородной земле, и народ наш свободен и сыт. Мы всегда считали друзьями соседние народы, уважавшие наших богов и наши обычаи. Мы не принимали дружбу и вели войны с соседями, враждебными нашим богам… — Он умолк и опустил голову. Воцарилось молчание. — Немецкие рыцари хотят поработить нас, — продолжал жрец. — Недавно они сожгли несколько лесных селений и готовят новую войну. Кенигсбергский замок битком набит солдатами и рыцарями. Военачальник Конрад Валленрод хвалился, что захватит Троки и Вильню и разрушит наш храм.

Глухой ропот прошел в толпе священников.

— Жемайтский князь Витовт, сын Кейстута, — голос жреца стал едва слышен, — оказался в стане немецких рыцарей. Желая отомстить за своего отца и мать, он забыл законы предков и призвал на помощь врагов.

— Горе нам, горе нам! — раздалось со всех сторон. — Скажи, что нам делать, великий из великих!

Гринвуд поднял руки ладонями кверху, устремил в небо глаза.

— Я хочу просить мудрейшего Перкуна, о братья мои. Я буду молить его. Может быть, он услышит мольбы и даст совет.

И великий жрец стал произносить заклинания, а все собравшиеся в храме протяжно выкрикивали время от времени одно и тоже слово:

— Ши-и-у!

Ветер изменил направление. Заиграли другие свистелки, иными голосами. Судья судей стал вглядываться в набухшее грозой небо.

— О братья, я вижу — небо разверзлось! — воскликнул он и вдруг пошатнулся.

Два священника подбежали к нему и, подхватив под руки, повели.

Посредине храма высилась куча сухих дубовых дров, сложенная костром. Священники подвели к ней великого жреца и помогли взобраться наверх. Дрова были уложены особым способом, так, что в одном углу получилась удобная лестница.

Оказавшись на самом верху, судья судей стал на колени и приступил к молитве. Рядом на дровах лежал большой жертвенный бык с позолоченными рогами. Губы жреца тронула усмешка: он-то знал, что на помощь Перкуна рассчитывать не приходится. Все надо обдумать самому. И он стал решать сложную задачу, время от времени испуская громкие выкрики и стенания. Витовт, сын Кейстута, искал помощи у заклятого врага и за помощь обещал заплатить землей предков. Спору нет, тяжкий проступок. Однако только недавно и Ягайла обещал отдать половину Жемайтии немецкому ордену. Но обещание — это только обещание, оно может быть вынужденным, и боги простят клятву. «Нет, я не встану на защиту Ягайлы».

Огненная молния разломила небо пополам. Ударил гром, раскатываясь по небу. Великий жрец поднял кверху лицо и руки. Снова вспыхнула молния. Все увидели, что он шевелит губами. Опять ударил гром и раскатился с такой силой, что у собравшихся в храме подогнулись колени. Молнии стали сверкать одна за одной, освещая великого жреца, молящего небо.

Наконец торжественный миг настал. Гринвуд спустился на землю и, пошатываясь, шел к ожидавшим его священникам. Его бледное лицо, расширенные зрачки испугали привыкших ко всему жрецов. Криве Палутис, главный жрец храма бога Потримпоса, запалил факел от негасимого огня и поджег дрова.

Золотой шар на шапке Гринвуда засверкал разноцветными искрами.

— Я молился, — задыхаясь, начал жрец. — Я просил Перкуна открыть мне истину. Он был сегодня добр, великий бог. Недаром три дня и три ночи вайделоты приносили ему жертвы. Двадцать четыре белых козла получил Перкун и огромного жирного быка. И вот, — Гринвуд повысил голос, — Перкун мне поведал!

Жрецы рухнули на колени и опустили глаза в землю.

— Величайший и мудрейший Перкун, — отчеканивая каждое слово, продолжал жрец, — разрешил жемайтам поддерживать князя Витовта в борьбе с Ягайлой. Месть Витовта священна. Так сказал Перкун.

— Воля величайшего и мудрейшего нерушима, — раздался голос криве Полутиса. — Да будут кляты от бога и Перкуна вероломные немецкие рыцари!

— Да будут кляты! — повторили жрецы.

Жертвенный костер ярко горел. Его пламя высоко поднималось к черному ночному небу. Кровавые отблески играли на лицах жрецов и в листьях священного дуба.

Неожиданно жалобный детский плач раздался в храме. Все повернули головы. К алтарю пробирался высокий худой мужчина с ребенком на руках. Он волновался, потные волосы прилипли к вискам и ко лбу.

Прижавшись к мужчине и обхватив ручонками его шею, ребенок умолк.

Жрецы молча расступились перед мужчиной. Он остановился в нескольких шагах от судьи судей, не смея подойти ближе.

— Кто ты? — спросил Гринвуд.

— Я лодочник, судья судей, мое имя Явкут. Перевожу грузы виленских купцов к морю.

— Чего ты хочешь от меня, Явкут?

— Я хочу принести в жертву великому Перкуну моего сына Шварна, — сказал Явкут. Его голос дрожал. — Сыну семь лет, а он до сих пор еще не стоит на ногах. Он не научился говорить по-человечески. Наш почтенный вайделот посоветовал принести мальчика в жертву. Шварн не сможет зарабатывать себе на пропитание, его всю жизнь должны кормить другие. Это несправедливо. Закон предков…

— Да, Явкут, закон предков немилостив к таким людям.

— Пусть кровь моего сына умилостивит великого Перкуна. Пусть мудрый бог и дальше помогает моей семье. Возьми, судья судей, моего сына…

— Да будет так. — Пробормотав несколько слов, великий жрец взял малыша из рук дрожавшего, как в лихорадке, лодочника.

Когда мальчик заплакал и забился в руках жреца, Явкут повалился на землю и обнял ноги Гринвуда. Он целовал его пыльные башмаки, полы его мантии, хвосты белых лис…

Мальчик, трудно ворочая толстым языком, что-то пролепетал. Отец его быстро поднялся на ноги и, круто повернувшись, выбежал из храма.

Сын великого жреца Тормейсо, высокий, плечистый юноша, с поклоном подал отцу жертвенный нож с белой рукояткой. Тормейсу не было и двадцати пяти лет, а он уже жрец криве.

Гринвуд взял нож из рук сына, попробовал пальцем остроту лезвия.

Все молчали. В храме раздавались лишь тихие всхлипывания малыша. Великий жрец легонько провел по его голове старческой рукой, ребенок перестал плакать.

— Подайте воду, — сказал Гринвуд.

Жрецы принесли большой серебряный таз с теплой водой. Гринвуд раздел ребенка и стал приготовлять его для принесения в жертву. Очутившись в теплой воде, мальчик успокоился.

Еще раз сверкнула молния и ударил гром. Ветер в вершинах деревьев зашумел еще сильнее. Громко играли на разные голоса свистульки и дуделки. Первые крупные капли дождя упали с неба. Они шумели в листве, шлепались о землю, шипели на углях жертвенного костра.

После богослужения Гринвуд пригласил избранных к домашней трапезе.

Во дворце первосвященника все было просто, но крепко. Толстые стены словно в крепости, тяжелые дубовые двери с оковкой, маленькие, узкие окна.

В простой домашней одежде Гринвуд выглядел совсем иначе. Он стал как будто меньше ростом, с лицом тихим и светлым. Длинные седые волосы делали его похожим на обыкновенного литовского старика. Только глаза, горевшие под густыми нахмуренными бровями, говорили о внутренней силе, а красная борода, заплетенная в косички, напоминала о его высоком сане.

Стол был обилен. Много мяса, кровяной колбасы, кореньев. В больших глиняных посудинах пенился мед.

За трапезой присутствовали только самые верные и любимые друзья великого жреца.

Священники перебрасывались скупыми словами. Беседа оживилась, когда Гринвуд начал разговор о судьбе княгини Бируты.

— Эта казнь неугодна богам, — сказал он, — но для спасения княгини пришлось уступить. Теперь она в безопасности. — Вздохнув, великий жрец, ничего не скрывая, стал рассказывать о делах литовских: — Вильней завладела русская вера, но Вильня — еще не Литва. Жемайтия верна старым богам! Славные кунигасы не страшатся крестоносцев, но и не больно они кланяются и Ягайле, готовому продать веру предков тому, кто больше заплатит. Однако наступает время, — печально продолжал Гринвуд, — когда старые боги не смогут помочь Литве и Жемайтии. Мы окружены алчными христианскими правителями. Им нужны земли, а главное — деньги, много денег. Своих подданных они давно превратили в рабов.

— Что же будет с нами дальше? Ягайла давно точит зубы на тебя, отец? — спросил Тормейсо.

Гости перестали жевать и обратили взоры на Гринвуда. Великий жрец, откинув назад серебряные волосы, печально посмотрел на старых соратников и товарищей.

— Жить мне осталось недолго, друзья мои, — тихо сказал он. — Последний жертвенный огонь в нашем храме унесет меня во владения великого Перкуна… Я буду последним криве-кривейте в Литве. Да, так. Я мало спал по ночам и много думал. Когда многострадальной прусской землей завладели немецкие рыцари, великий жрец перенес Ромове в Литву. Мы, жрецы, привели к послушанию литовских князей и навели порядок. И литовские князья заискивали перед нами и боялись нашего слова. А сейчас вера предков стала им в тягость.

— Не говори так, великий судья судей, — произнес криве Полутис, придерживая рукой свою отвисшую красную губу, — рано хоронить себя и наших богов. Если захочет великий Перкун, боги еще долго будут почитаться народом.

— Нет, боги не спасут нас, — Гринвуд горько улыбнулся. — Боги не спасут нас, — решившись, прошептал он, — потому что их нет.

Слова, сказанные шепотом, показались священникам ударами грома.

— Остановись, судья судей, как ты смеешь! — побледнев, вскрикнул криве Полутис. — Боги убьют тебя! Или ты пошутил? Скажи нам. Развенчав богов, ты развенчал всех нас.

— Нет, друзья мои, так не шутят. Богов нет! Их выдумали в давние времена наши предки. Я давно это понял, но не мог, не мог сказать. — Великий жрец опустил голову.

— Гринвуд, я не верю тебе, — опять сказал Полутис. Его странные фиалковые глаза стали совсем темными. — Так не может говорить великий жрец.

— Отец! — жалобно воскликнул Тормейсо. — Сегодня мы слышали, как ты разговаривал с Перкуном, разве это неправда? Разве гром — не его голос, который понимаешь только ты?

— Друзья мои, сын мой! — Старик поднял голову и обвел всех взглядом. — Я огорчил вас, но я сказал правду. Богов нет. Перед лицом страшной опасности вы должны знать об этом. Вы, мои ближайшие советники и друзья, но не народ. Народ по-прежнему должен бояться и любить своих богов…

— Судья судей, — сказал Тримко, старейший из жрецов криве, ему недавно исполнилось сто лет, борода его свисала до колен, — по-твоему, наших богов не существует? Значит, существуют боги христиан? Значит, правы их черные попы?

— У христиан нет бога, — ответил великий жрец. — Они тоже выдумали его.

— Но что же тогда есть? — шепотом спросил криве Полутис. — Ведь должен быть кто-то?!

Священники поднялись со скамей и стали смотреть на высокого старика с красной, заплетенной в косички бородой.

Великий жрец сидел, склонив голову. Долго длилось молчание, и вдруг все услышали какие-то странные булькающие звуки, похожие на детское всхлипывание…

— Отец! — вскрикнул Тормейсо и бросился к старику.

Но Гринвуд уже опомнился и поднял голову. В его бледных водянистых глазах светилась твердая воля.

— Народ должен верить в богов, иначе мы погибли. Забудьте мою слабость и не ждите пощады за свои ошибки… А тебе, Тормейсо, предстоит трудное дело. — Жрец подошел к сыну и положил ему на плечи свои ладони. — Надо помочь князю Витовту. Ты отвезешь ему золото, драгоценности и передашь волю богов.

Глава восемнадцатая. БОГИ ОХРАНЯЮТ КНЯГИНЮ БИРУТУ

Легкий рыбачий карбас с большим полосатым парусом легко скользил в водах реки Вилии. Из-за опасных камней и ставных неводов плыли только в светлое время. Течение помогало гребцам, и на третий день, после прощания с Вильней, Андрейша надеялся увидеть город Ковню.

Мореходу не терпелось — то он брал в руки весло, то подправлял парус. Хозяин карбаса литовец Кирбайдо знал, что заботит Андрейшу, и, глядя на него, ухмылялся.

Восемнадцать крепких гребцов, по девять с каждого борта, мерно взмахивали веслами. У каждого под рукой меч, кольчуга и шлем; если придет нужда, они в одно мгновение превратятся в воинов.

Иноземные купцы могли беспрепятственно двигаться по Неману до самого моря. Андрейша купил на торгу в Вильне сто сороков беличьих шкурок. Конечно, беличьи шкурки служили не только для отвода глаз, он надеялся их выгодно продать.

Мысли Андрейши не покидали Людмилу. «Барка у купцов тяжелая, — думал он, улыбаясь, — грузу много. Они не торопятся, я их где-нибудь возле замка Рогнеды и настигну».

Вот и кончается река Вилия. За поворотом засеребрились воды могучего Немана, гребцы веселее заработали веслами. Чаще стали встречаться рыбаки на маленьких лодчонках, выбиравшие из сетей дневную добычу.

Города Ковни литовцы не увидели. Зато на мыску, между реками Неманом и Вилией, высился новый замок. Кирбайдо долго смотрел на него во все глаза.

— Что за замок? Не видел я раньше такого замка! — удивлялся он, прищелкивая языком.

Над воротами крепости чернел крест. На башне развевался флаг немецкого ордена.

Андрейше не хотелось подходить к берегу, но Кирбайдо собрался купить молока для священного ужа, обитавшего в глиняном кувшине на носу барки. А может быть, литовца мучило любопытство.

И лодка приткнулась к берегу возле кучки рыбачьих хижин.

Кирбайдо вернулся с берега угрюмый.

— Немцы построили крепость месяц назад, — рассказывал он собравшимся возле него гребцам. — За восемь недель они вымахали такую громаду. Рыбаки мне говорили, что сам великий магистр с огромным войском охранял тех, кто строил замок. Каменщиков, кузнецов и плотников нагнали сюда без счета. Шестьдесят тысяч человек и восемьдесят тысяч лошадей. Боги, возможно ли это?! — Кирбайдо испуганно посмотрел на своих товарищей. — Немцы хвалились, что трокский князь Витовт подарил им землю, где стоит замок. Они назвали замок «Мариенвердер», что значит «полуостров пресвятой девы Марии». А какие вокруг выкопаны рвы, насыпаны валы!.. Худо теперь будет литовцам, ох как худо!

Таков был давний обычай немецких рыцарей: построить замок на чужой земле, покорить жителей, еще и еще строить замки, все глубже вгрызаясь в землю соседа.

Гребцы молча разобрали весла, и барка снова тронулась в путь. Опять пошли леса. Вечерами мошкара тучей нависала над лодкой и мучила гребцов. Кормщик жег на носу огонь и бросал в него пахучие травы. Густой дым и едкий запах трав отгоняли мошкару.

Попутный ветер и течение быстро несли барку к морю. Леса по берегам стояли темные, неприветливые. Путники видели много зверья. И зубры, и лоси, и олени, и даже козы выходили поутру напиться прозрачной воды. Медведи ловили рыбу. Звери не обращали внимания на людей, сидевших в барке. Ночью было страшно. Новый месяц еще не народился, стояла непроглядная темень. Кормщик выбирал удобное место, заводил поближе к берегу карбас, и люди располагались на ночевку. Нарубив еловых ветвей, гребцы в одночасье строили шалаш.

Кормщик высекал огонь. В темноте из-под его ладони вылетали искры, поджигали сухой мох и бересту. Огромный костер оберегал путников от зверья.

Из лесу часто раздавался дикий рев. Люди слышали, как шел зубр, шумно подминая под себя кустарник. От пронзительного плача совы мороз пробегал по телу. Но еще страшнее были духи и разная нечисть, обитавшая в лесу. Их одинаково боялись и христианин Андрейша, и язычник Кирбайдо. В некоторых местах литовец бросал в реку какие-то веточки, кусочки мяса и корки хлеба.

Первую ночь после Ковни Кирбайдо особенно нервничал. Он боялся богини Медзионы. Девушка-богатырша, обросшая медвежьей шерстью, бродила в этих местах с луком за плечами. Андрейше трудно было запомнить всех богов и богинь, которых, по мнению Кирбайдо, надо было обязательно задобрить.

Чуть только начинало сереть, люди вставали и готовили себе завтрак. Птицы еще не просыпались, а барка снова шла вниз по реке. Отдохнувшие за ночь гребцы дружно налегали на весла. По утрам было тепло и тихо, над рекой клубился туман.

При разливах Неман затоплял леса, вырывал с корнем деревья и уносил с собой. Плывущие к морю корчаги загромождали реку. Людям приходилось расчищать себе путь. Не меньше усилий шло на разрушение бобровых построек. Трудолюбивые зверьки водились по берегам Немана в несметном числе.

Плыть приходилось с осторожностью. Встречались мели, перекаты с сильным течением. Андрейша часто видел торчащие из воды стволы огромных деревьев. Встречались и подводные камни, угрожавшие гибелью беспечным судовщикам.

На второй день миновали еще две немецкие крепости, построенные на правом берегу.

— Река скоро поворачивает влево, — сказал Кирбайдо. — За тем островом стоит Юрбург, тоже немецкая крепость.

Он стал на нос лодки и вглядывался из-под ладони в лесистые берега.

— Что увидел? — спросил Андрейша.

— В лесу прячутся воины. Проклятые рыцари влезли на чужую землю и ведут себя словно хозяева!

Он проворчал еще что-то, но из-за шумевшей за бортом воды Андрейша не расслышал.

Лодка продолжала быстро идти вперед. Там, где в Неман впадала небольшая речка, Андрейша увидел каменные башни Юрбурга.

— Много лошадей, очень много лошадей, — пробормотал Кирбайдо.

Скоро и Андрейше ударил в нос запах конской мочи и навоза, идущий от берега.

Резкий свист, раздавшийся с крепостной башни, заставил вздрогнуть гребцов. На свист ответили из прибрежных кустов.

От зеленого островка наперехват рыбакам ринулись лодки с вооруженными воинами. Два судна шли впереди и два заходили к корме, отрезая отступление. С лодок раздались крики; кричали по-литовски, требуя остановиться.

Гребцы Кирбайдо подняли кверху весла, что означало послушание.

— Это свои, жемайты, — сказал Андрейше хозяин.

Когда суда сблизились, Кирбайдо стал объяснять воинам, куда он направляется и что у него в лодке.

— Если не хотите смерти, гребите к берегу, — приказали воины.

Кирбайдо сразу послушался. На лодках были литовцы, и сопротивляться не имело смысла. Удивляясь, ворча что-то себе под нос, он подвел судно к стенам крепости.

Крепость Юрбург была построена четырехугольником из красного кирпича и с башнями по углам. В стенах чернело несколько узких стрельчатых окон, придававших крепости мрачный вид.

Андрейша стал искать глазами орденский флаг, но вместо богородицы с младенцем на синем полотнище, свисавшем над воротами, красовался золотой петух.

Угрюмые жемайты не стали слушать объяснения русского морехода. На всякий случай связав ему руки, повели в замок. По дороге воины были неласковы, ругались и подталкивали в спину древками копий.

В замке все носило следы недавней битвы. В большой комнате с квадратным камином из серого камня лежали мертвые тела орденских братьев и литовцев. Громко стонали раненые. Рядом, в комнате поменьше, с тяжелой кроватью, сбились в кучу пленные немцы в окровавленных одеждах, со связанными назад руками. У одного рыцаря на лбу вздулся огромный кровавый волдырь от удара дубинкой. На рыцарских поясах болтались пустые ножны. Мечи и ножи валялись кучей в углу комнаты.

У камина лежал раненый комтур замка Дитрих фон Крусте. Ему под голову кто-то подложил свернутый белый плащ. Вспоминая свою беспечность и доверчивость, он стонал и ругался.

Пленных рыцарей охраняли два высоких жемайта с топорами в руках.

Андрейшу привели в большую комнату с каменным полом, колоннами и высоким арочным потолком. По стенам выстроились деревянные святые. На стеклах стрельчатых окон изображены ангелы и дева Мария с младенцем. На плиты каменного пола падал солнечный свет, окрашенный в синий, желтый и красный цвета. Небольшие простенки разрисованы картинами из священного писания.

Когда мореход увидел деревянное распятие, с колючим венком и кровавыми ранами, и трубы органа, он понял, что находится в католической церкви.

Небольшого роста человек в княжеской литовской шапке и красном кафтане с золотыми пуговицами сидел в удобном епископском кресле. Рядом сидела молодая женщина; на ее белокурых волосах сверкал алмазами тяжелый золотой обруч.

Перед ними, спиной к Андрейше, стоял толстый православный монах в длиннополой рясе и что-то горячо рассказывал.

Мужчина и женщина со вниманием слушали.

Жемайты низко поклонились сидящему в кресле.

— Мы привели к тебе, князь, русского купца, — сказал один из них, выступив вперед, — перехватили на Немане, барка плыла от Вильни к морю.

— Подождите за дверью, — сказал Витовт, даже не взглянув на воинов.

Андрейша никогда не видел трокского князя, но сразу понял, что на резном кресле, предназначенном для высоких духовных лиц, сидит князь Витовт.

Воины поспешили выйти из церкви, грубо вытолкнув русского морехода. Дверь осталась неплотно закрытой.

— Повтори еще раз, что сказала княгиня Улиана, — донесся из-за двери резкий голос.

— Княгиня Улиана, — отозвался тот, что стоял перед князем, — сказала так: если Витовт уничтожит немецкие крепости на нашей земле, он искупит свою вину и снова получит Троки и все свои отчины. Но латинянин Витовт получит свои земли обратно, если станет православным.

— Первый замок рыцарей — в литовских руках. Через десять дней все войска будут под стенами Мариенвердера, — не задумываясь, сказал Витовт. — Но Мариенвердер взять не простое дело, — добавил он, — нужна помощь Ягайлы. Расскажи княгине все, что здесь видел…

Понизив голос, князь еще говорил что-то, но Андрейша не мог разобрать больше ни слова.

Наконец дверь распахнулась, и монах показался на пороге. Едва подняв глаза на Андрейшу, он крупным, тяжелым шагом прошел комнату. Черная густая борода веником закрывала ему всю грудь. Из-под бороды сверкал золотой крест на толстой цепочке. Если бы Андрейша хотя бы раз видел отца Давида, духовника княгини Улианы, он бы сразу узнал его.

Мореход услышал троекратное хлопанье в ладоши. Жемайтский воин сказал:

— Иди, тебя зовет князь Витовт.

Андрейша склонил голову у княжеского креста.

— Куда ты держишь путь?.. — спросил Витовт, устремив на морехода внимательный взгляд.

— Моя невеста находится в храме богини Прауримы, — смотря в глаза князю, ответил Андрейша, — я ехал к ней. — Он произнес эти слова по-литовски.

Услышав литовскую речь, князь Витовт посветлел лицом.

— Что ты делал в Вильне? — продолжал он расспрашивать.

— Спасал от смерти княгиню Бируту. — Андрейша решил не говорить о послах московского князя.

— Княгиню Бируту?! — воскликнул Витовт и поднялся с кресла. — Ты шутишь со мной? За ложь ты лишишься головы!

— Не вини, князь, во лжи, а лучше выслушай! — И Андрейша рассказал, как он спасал княгиню. Не забыл упомянуть и о своей невесте.

Витовт слушал молча. Тени часто набегали на его тонкое, подвижное лицо.

— Если бы так, как ты говоришь, — воскликнул трокский князь, — ты мне друг на всю жизнь! — Он подошел к Андрейше и развязал ему руки. — Боги, ты спас мою дорогую мать!.. Анна, я верю каждому слову этого юноши! — И Витовт обнял морехода. — Вечером мы празднуем победу, за пиршеством ты сядешь рядом со мной. А сейчас возьми эту цепь, пусть будет она тебе наградой.

Князь снял тяжелую золотую цепь со своей шеи и надел ее на Андрейшу.

Мореход горячо поблагодарил князя за большую честь. Золотая цепь делала его высоким жемайтским боярином.

Витовт еще раз обнял Андрейшу.

Княгиня Анна в синем шелковом платье и красных сапожках приблизилась к Андрейше. Она величественно подала свою шелковистую белую руку, и мореход, став на одно колено, приложился к ней губами.

— Как зовут твою невесту, юноша? — спросила княгиня.

— Людмилой, прекрасная госпожа.

— Я хочу быть на вашей свадьбе, — глуховатым, приятным голосом сказала княгиня, ласково взглянув на морехода.

— Спасибо, прекрасная госпожа, — низко поклонился Андрейша. — Клянусь, я не забуду вашей доброты!

— Подходящее место для клятв, — отозвался трокский князь. — Посмотри наверх, как красивы своды… А вон две голубки сидят на кресте… Это церковь. Они заставили меня принять свою веру, но великий Перкун не захотел бесчестья. Крестильную воду я смою кровью врагов… Эй, — крикнул он, — привести сюда молодого попа, того, кто играет на этих трубах! — Витовт кивнул на металлические трубы органа.

Жемайты под руки ввели в церковь молодого священника. Он был бледен и толст. Навстречу попу из недр алтаря неожиданно вышел жрец бога Поклюса в черных одеждах. С его длинного лица стекала тощая бородка в колечках.

Увидев жреца, толстяк задрожал.

— Возьми его, криве, — обернулся к жрецу князь Витовт. — Пусть его пепел вознесется сегодня к небесам на вечернем жертвенном огне.

Князь громко говорил по-немецки, чтобы священник понял.

— Я никому ни причинил зла! — простонал поп, стуча зубами. — За что предаешь меня страшной смерти? Заступись, пресвятая дева! — И толстяк рухнул перед статуей богоматери.

Княгиня Анна брезгливо отвернулась.

— Не причинил зла? — насупил брови Витовт. — Ну ладно, я пошутил, поп. Иди заставь играть эти трубы, я хочу слушать музыку… Что, не пойдешь? — грозно спросил он, увидев колебание на лице капеллана.

— Я согласен, согласен! — быстро сказал священник, искоса глянув на молчаливого жреца. — Я не отказываюсь! — Его жирные щеки тряслись.

— Вот толстая рожа! — сказал вполголоса воин своему товарищу. — Чуть ткни — жир потечет.

Сопровождаемый воинами, священник, едва передвигая ноги, стал подниматься по деревянной лестнице.

— Играй веселое, поп, — бросил вдогонку князь, — воины помогут тебе вертеть машину…

Он внезапно оборвал речь и стал прислушиваться.

Застучали сапоги в соседней комнате. На пороге появился седовласый воин с золотой цепью на шее и с жезлом, на конце которого сидел бронзовый петух.

Витовт молча ждал.

Андрейша широко раскрыл глаза от удивления. Он узнал старого кунигаса Видимунда, брата княгини Бируты, получавшего оружие у кормщика Алексея Копыто. Кунигас тоже узнал Андрейшу.

— Князь, — воскликнул Видимунд, — из Рогнеды плывут барки, много больших барок!

Витовт бросился к окну.

— Их не видно отсюда, князь, — поспешилдобавить кунигас, — о врагах донесли дальние дозоры. Только к полудню барки будут возле замка.

— Воинам спрятаться в лесу, — подумав, распорядился князь. — Враг не должен видеть ни одного литовца. Иди передай приказ начальникам отрядов… Скоро я приду сам.

— Князь, — сказал снова жемайтский боярин, — этого юношу я знаю. Он привез нам из Новгорода мечи и кольчуги… Мы с тобой еще увидимся, юноша.

Видимунд поклонился князю и, постукивая посохом, вышел из церкви.

— Ты пришел к нам в тяжелую минуту, — сказал Андрейше князь, — и мы не можем принять гостя, как велит обычай… Решается судьба Литвы. Если не уничтожить на нашей земле рыцарские гнезда, Литва станет добычей ордена. Прольется еще много крови. Я пустил сюда рыцарей — я должен их уничтожить. Прости нас, юноша.

Андрейша задумался. Как он должен поступить? Зла против рыцарей у него накопилось много. Вспомнился рыцарь Гуго Фальштейн, сожженное село в лесу, Людмила, безвинно убитые люди. Немецкие рыцари без всякого повода нападали на русскую землю.

— Я пойду с тобой, князь Витовт, воевать рыцарей, — сказал он, взглянув в глаза князю, — вели отдать мой меч.

— Спасибо, — ответил князь, — я не забуду твою дружбу… — Что это там?.. Ах, поп начал свою музыку!

Тоскливые звуки полились сверху. Они затопили церковь волнами страсти и покаяния. В них слышались слезы и мольба…

* * *
Глухой, непонятный шум слышался вдали. Казалось, кричали люди, много людей.

Стоявший стеной по берегам Немана лес отвечал неясным гулом.

За мыском дозорные увидели странную картину. Множество лодок и барок выплывало на середину реки. Их были сотни — больших и малых. Вся армада двигалась против течения. Тяжелые барки тащили на веревках впряженные в лямки рабы, идущие по берегу, лодки шли на веслах. На барках развевались орденские знамена с богородицей и святым Георгием.

Как ни старались рыцари соблюдать тишину, это им плохо удавалось. Всплески весел, команды, подаваемые трубами, ругань и подбадривание рабов, идущих с бечевой, создавали своеобразный гул, многократно повторяемый лесом.

Рыцари хотели захватить крепость и везли осадные орудия. На первых барках находились по две камнебросательные машины. С их помощью можно засыпать каменным дождем осажденный замок. Медленно проползли барки, груженные баллистами — огромными самострелами на колесах, и камнебросательными машинами.

Мимо литовцев проплыла отвратительно смердящая барка, доверху груженная мокрыми шкурками — ими закрывали деревянные машины от огня. На самых больших судах, крепко привязанные веревками, лежали осадные башни.

Орденская армада медленно двигалась вверх по реке. Когда последняя барка скрылась за зеленым мыском, солнце коснулось зубчатой кромки темного леса.

Дважды пропел литовский боевой рог.

Торопливо застучали топоры по стволам деревьев, эхом отзываясь в лесу.

Сотни голых жемайтов, зажав в зубах длинные ножи, бросились в реку и поплыли к противоположному берегу.

Еще несколько сотен воинов сели на барки и лодки и кинулись догонять врагов. Суда превратились в живые существа, быстро перебирающие по воде ножками-веслами.

В первой лодке, под флагом золотого петуха, с командиром отряда старым Видимундом стоял Андрейша. Пригнувшись, придерживая на груди окованный серебром турий рог, свисавший на золотой цепи, Видимунд впился взглядом в передовую барку, где расположились рыцари.

В это время воины с топорами в руках срубили первое дерево, оно упало поперек реки. В прошлые годы Неман столкнул в этом месте несколько дубов-великанов. Деревья переплелись ветвями и корнями, оставив посредине реки лишь узкие ворота. Эти ворота закрыло упавшее дерево.

За первым деревом упало второе, третье.

Орденские солдаты заметили приближающуюся лодку жемайтов. На барках и лодках заиграли рожки, зазвонили колокола, загудели гонги.

Не сбавляя хода, лодка под флагом золотого петуха врезалась в рыцарскую барку. Кунигас Видимунд с топором в руках, словно юноша, бесстрашно прыгнул прямо на головы рыцарей. За кунигасом прыгнул Андрейша. Завязался бой. На счастье мстителей, рыцари не ожидали нападения и блаженствовали, скинув броневую одежду.

Жемайты во главе с Видимундом перебили всех орденских рыцарей и наемных солдат. Пятеро жемайтов сложили в бою свои головы. Знамя с изображением святой девы Марии литовцы разорвали в клочья.

— Победа! — сказал Видимунд, вытирая рукавом пот и кровь с морщинистого лба. — Слава великому Перкуну!

Жемайты, те, что голыми бросились в реку, достигли берега. Они перерезали ножами веревки, за которые тянули рабы, впряженные в бурлацкие лямки. Потеряв движение вперед, барки медленно поплыли по течению, а рабы, спасаясь от смерти, бросились в лес.

Тяжелые барки, наталкиваясь на завал, с треском ломались и тонули. Солдаты, спасая жизнь, хватались за стволы и ветви поваленных деревьев. Но здесь их ждала смерть. Тысячи метких стрел со свистом летели с берега. Кнехты кричали и молили о пощаде, но жемайты не знали пощады.

Барки, груженные военным снаряжением, одна за другой ломались и тонули у завала.

Через час бой закончился. Литовцы одержали славную победу. Много орденских солдат было убито, многие утонули в реке. Только счастливчикам удалось спастись в лесу.

Три барки с баллистами, две с камнебросательными машинами и барка с осадной башней попали в руки князя Витовта. Их торжественно пригнали к деревянным мосткам возле замка. У подъемного моста выросла куча вражеских щитов, мечей, луков и шлемов.

Время шло, тень от шеста со знаменем золотого петуха стала удлиняться. На реке показался карбас о двенадцати гребцах, идущий с низовьев. Близко к носу торчала небольшая мачта, на ней — прямоугольный парус с изображением перекрещенных мечей и короны. На корме виднелась палатка из воловьих кож, и на ней тоже были нарисованы мечи и корона.

С карбаса стали кричать и махать руками.

— Что там за люди? — спросил кунигас Видимунд. — Узнайте.

Жемайты спустили на воду быстроходную лодку. В нее прыгнуло десятка два воинов. Андрейша подумал, что, может быть, у людей на карбасе можно узнать о Людмиле, и прыгнул вместе с воинами.

Гребцы несколько раз взмахнули веслами, и лодка подошла к карбасу.

— Мы данцигские купцы! — стали кричать с карбаса, когда суда сблизились бортами и жемайты забросили крючья.

Купцы были навеселе. На палубе стояла бочка с хмельным медом, а из палатки доносились визгливые женские голоса.

Прижавшись друг к другу, лодки медленно плыли по течению.

— Господа купцы, — сказал Андрейша, — не довелось ли вам встретить барку купца Нестимора из Вильни, груженную воском? На той барке плыли две женщины, старая и молодая.

— Как же, видали, — ответил купец с большой красной бородавкой на щеке. — Две женщины… Мы встретили их недалеко от Рогнедского замка. Мы видели и старую и молодую. Кто ты, господин, почему ты говоришь по-немецки?

— Я русский мореход и купец, — ответил Андрейша. — А на барке была моя невеста.

— Плохо твое дело, господин, — сказал купец с красной родинкой. — На них напали орденские солдаты и взяли в плен пятерых язычников-мужчин и молоденькую девушку. Она клялась, что христианка, и крест показывала, да разве можно спорить с солдатами! Крест они отдали, а ее угнали вместе с язычниками. Смотри, господин, как бы ей вовсе худа какого не было! А старуху и двух купцов, которые постарше, не тронули. Купцы обещались продать в Мемеле свой товар и выкупить товарищей и девушку.

— А куда они повезли Людмилу… пленников? — побледнев, спросил Андрейша.

— Говорили, в Кенигсбергский замок.

Узнав о судьбе орденской армады, купцы забеспокоились, переглянулись и, обрубив веревки, быстро развернули свою лодку в обратную сторону. Жемайты не стали преследовать беглецов. По законам предков иноземные купцы неприкосновенны и должны пользоваться гостеприимством.

Вернувшись в лагерь, Андрейша рассказал старому кунигасу о том, что услышал.

— Я тороплюсь и хочу идти в Кенигсбергский замок, напрямик, лесом, — закончил Андрейша.

— Через три дня ты погибнешь в болотах, — ответил Видимунд, — или тебя съедят звери. Отсюда в Кенигсбергский замок нет дороги.

— Как же быть? — совсем растерялся юноша. — Я должен спасти Людмилу.

— Ты должен спасти Людмилу, это так, но, если ты погибнешь в лесу, кто же ее спасет? Я мыслю, тебе надо плыть на лодке до Рогнеды, оттуда большая дорога в Кенигсбергский замок… Это особые купцы, — добавил он, кивнув на удалявшуюся лодку. — Они грабят убитых и забирают пожитки в домах убежавших в лес жителей. И немного купцы — продают воинам хмельное и всякую мелочь. Я не очень верю этим людям, юноша. Мой совет: сначала побывай в храме богини Прауримы. Лодка рыбака Кирбайдо с твоим товаром стоит у пристани.

— Пожалуй, я так и сделаю, — вдруг решил Андрейша. — Спасибо за добрый совет, Видимунд.

Глава девятнадцатая. СВЯТЕЙШИЙ ОТЕЦ НАШЕЛ КОРОЛЯ ДЛЯ ПОЛЬШИ

Папский посол, дородный розовощекий итальянец, въехал в ворота города Гнезно в сопровождении многочисленных слуг и телохранителей.

Впереди ехал воин с папским бело-желтым флагом, следом за ним другой, с гербом апостольского дома. Так было безопаснее: в Польше воевали между собой католики и папский посол для всех неприкосновенен. Итальянец был епископ и облечен большим доверием его святейшества.

В городе посла встретили придворные польского владыки и пригласили в монастырь кларисок, возвышавшийся на северной стороне Гнезна. Город был невелик: собор святой Троицы почти у самых ворот, потом соляные торговые склады, десятка два узких улиц, торговая площадь, небольшое здание городской ратуши. Проезжая мимо костела святого Лаврентия, легат остановил свой пышный поезд и помолился на золоченые кресты.

— Куда делся архиепископский дворец? — спросил он у сопровождавших его польских прелатов. — Почему его преосвященство живет в монастыре?

— Дворец разрушен его врагами, — ответил генеральный аудитор. — На польской земле люди сошли с ума и забыли бога.

Посол подумал, что Польша трещит по всем швам и сейчас удобное время нажать на архиепископа.

Посмотрев на серое, водянистое небо, он пришпорил коня и плотнее запахнул плащ. Стал накрапывать дождь.

Старинный святой дом кларисок, скрывавшийся за высокой кирпичной стеной, с виду казался мрачным и холодным. Немного сглаживал впечатление прекрасно возделанный сад.

Архиепископ Бодзента занимал крыло полупустого монастырского здания. Вместе с архиепископом расположились его многочисленные слуги. Владыка содержал двор, подобный королевскому, и больше никто в Польше не имел на это права.

У архиепископа были канцлер и гофмаршал. Канцлер председательствовал на духовных судилищах и был главным советником архиепископа. Гофмаршал управлял двором и при публичных выступлениях нес перед владыкой его посох. В числе придворных были генеральный аудитор, генеральный эконом, референт, стольник и виночерпий. Архиепископ держал при своем дворе кравчего, конюшего, казначея, библиотекаря, нотариуса, повара, стремянного. Не были забыты смотрители погребов и гардероба, шкипер, пчеловод и пушкарь. Потом шли многочисленные старосты и секретари, а в замках — бургграфы.

Все эти люди назывались не слугами, как у других вельмож, а придворными.

Польский владыка приветливо встретил гостя в большой приемной со стрельчатыми окнами.

Прелаты обнялись, поцеловались. Выразив на лице исключительное внимание, Бодзента спрашивал посла, благополучно ли он совершил путь от Рима, спрашивал о здоровье папы, а посол передавал папские приветы и благословение.

Потом Иоанн знакомился с придворными, которых по очереди представил ему архиепископ. Во время церемонии посол с удивлением посматривал на замечательные цветные витражи с изображением ангелов с крылышками, как у бабочек.

По небу прокатился удар грома. Сверкнувшая молния зажгла витражи на окнах, они сделались еще ярче и красочней.

Погода разыгралась не на шутку. Налетел ветер, наклоняя в саду деревья, зашумел проливной дождь. Итальянец порадовался, что успел вовремя забраться под гостеприимную крышу монастыря.

Слуга в раззолоченной одежде распахнул дверь в столовую и отодвинулся, пропуская гостя.

День был скоромный, и обед приготовили обильный. Во время обеда о деле не было сказано ни слова.

Папский посол ел со смаком жирное мясо. Макал хлеб в мясные подливки, без счета употреблял всяких колбас. Сытную еду запивал коринфским вином, кстати оказавшимся в монастырских погребах.

На вопросы архиепископа он отвечал односложным мычанием, причмокивал толстыми губами, закрывал глаза от удовольствия.

— Каюсь, ваша эксцеленца, — сказал посол, закончив выгрызать кусок душистой холодной дыни, — люблю потешить себя вкусной едой, ох как люблю!.. Разговор мне мешает — разве мясо словами сдобришь? К нему подливка нужна, а не слова. — Посол хлебнул вина. — Затем, ваша эксцеленца, хочу уведомить, что разговор должен быть тайным. А разве сие соблюдешь за обедом? — Он выразительно посмотрел на двух слуг.

Когда посол, закончив есть, вымыл руки теплой водой из серебряной чаши и насухо вытер их белым полотенцем, архиепископ Бодзента поднялся с кресла.

— Прошу в кабинет, ваша эксцеленца, — пригласил он почетного гостя и пошел вперед.

Иоанн, прихватив кувшин с коринфским вином, последовал за хозяином. Князья церкви миновали несколько комнат, обставленных с большой роскошью.

Кабинет гнезненского архиепископа был невелик, но уютен. Много книг. Впечатляющая деревянная мадонна замечательной работы, распятие из белого итальянского мрамора над дверью.

Посол поставил кувшин на стол, уселся и, повернувшись к Бодзенте, сказал:

— Его святейшество папа весьма доволен вашими действиями. Похвальна поспешность, с коей вы старались добыть короля для Польши.

Архиепископ, наклонив голову, внимательно слушал.

— Но не всякий король хорош для Польши в это тревожное время. — Посол замолчал. Слышалось только его прерывистое дыхание. — Разве Сигизмунд маркграф Бранденбургский может быть польским королем? — спросил он. — Нет, не может… его помышления — на Западе. Если он станет королем, снова начнется война за Силезию. Он снова ввергнет Польшу в пучину бедствий.

— Но, ваша эксцеленца… — поднял голову архиепископ.

— Подождите, подождите, ваша эксцеленца, — замахал короткой ручкой посол, — я не закончил своей мысли… А мазовецкий князь Зимовит разве сможет править Польшей? Нет и нет!.. В Польше будет много недовольных. Он по уши в долгах у немецкого ордена и еще больше разорит польскую казну… Неосмотрительно, ваша эксцеленца, поддерживать Зимовита Мазовецкого…

Владыка думал о немцах, заполонивших Польшу, думал о том, как они по-своему перестраивали жизнь народа, как изнутри захватывали в свои руки все нити польского государства.

— Но главный наш враг — немцы! — не выдержал он. — Немцы захватили польские земли и не дают полякам выхода к морю. А Зимовит поляк, потомок Пястов, он поможет Польше воевать с немцами.

— Так ли, ваша эксцеленца! — привскочил посол. — Разве добрый католик может быть главным врагом другого доброго католика? Главный враг добрых католиков — там, — он показал рукой на окно, — на Востоке. Добролюбивого отца всех христиан, папу, печалит, что на Востоке много людей отошли от истинной веры и не признают заместителя Христа на земле. Польше надо короля, который не побоялся бы войны с русскими отщепенцами. Польша должна поднять меч. Эти старания не будут напрасными, господь благословит вас богатством. Воссоединившиеся братья охотно отдадут под опеку свои земли… На Востоке — слава, на Востоке — богатство, на Востоке — благодать божья и святейшего папы. — Иоанн покраснел, синяя жила на лбу вздулась.

— Я не вижу такого короля! — воскликнул Бодзента. — Воевать с русскими? Это может погубить Польшу!

— Постойте, ваша эксцеленца. — Посол прижал руку к сердцу. — Можно завоевать русских руками русских… Я хочу сказать два слова только вам, ваша эксцеленца, — дело это деликатное и не терпит чужих ушей.

Папский посланник подвинулся в архиепископу и что-то прошептал ему в самое ухо.

— Как, язычника? — отшатнулся Бодзента. На его лице выразилось недоумение, даже испуг.

— Сначала крестить, потом женить на Ядвиге и короновать, — снова зашептал легат. — Его святейшество, источник мудрости и справедливости, проклянет тех, кто не подымет меча своего против схизматиков.

— Его святейшество папа не допустит. Ядвига и Вильгельм обвенчаны церковью, — пытался спорить владыка.

— Это не ваша забота, — прошипел посол.

И опять ничего не стало слышно.

Разгорелся спор. Бодзента не соглашался, но толстяк, умный и тонкий дипломат, заставил в конце концов архиепископа сдать позиции.

«Один папа на языке, — негодовал Бодзента, — все папа и папа! Вот и поспорь с ним».

— Поймите наконец, ваша эксцеленца, его святейшество папа решил создать вселенскую религию, — продолжал убеждать посол. — Мы насильно превратим в католиков все народы и племена. Византия не в счет, она на краю гибели. Преградой стоит только Русь, — горячо шептал посол. — А что такое Русь? Страна, наполовину подчиненная литовцам и наполовину татарам. Говорить вам об этом, ваша эксцеленца, все равно что читать проповедь его святейшеству папе… Объединение с Литвой превратит половину русских в католиков, а оставшимся долго не устоять. Объединенная католическая Европа раз и навсегда покончит с язычниками. И тогда — поймите, ваша эксцеленца, — мы, как католические прелаты, будь то поляк, немец или римлянин, станем господами мира, а управлять народами будут те, кто нам послушен… А Галицкая Русь? Без помощи Литвы вам не удержать эту обширную землю. И еще примите во внимание: его святейшество папа сердит на немецких рыцарей и не хочет, чтобы они крестили Литву или Жмудь и стали еще сильнее. Я говорю доверительно, ваша эксцеленца, весьма доверительно.

Бодзента был подавлен услышанным. И плохо представлял, как можно претворить это в жизнь. Он не знал, как посмотрят на папского кандидата венгерский двор и его приспешники в Польше. Он боялся разнузданной шляхты и грозных, самовластных панов. Но еще больше он боялся папского гнева и хотел сохранить место польского архиепископа.

Итальянец повеселел. Он дружески похлопал по плечу архиепископа, отхлебнул терпкого вина и стал рассказывать смешные и не совсем скромные истории из жизни римского двора.

За окнами стемнело. Дождь перестал, и на небе показались звезды. Слуги принесли свечи. Папский легат стал зевать, и Бодзента решил предложить ему отдохнуть с дороги.

Но стук в дверь помешал архиепископу. На пороге показалось взволнованное лицо канцлера.

— Гонец с литовской границы к вашему священству, — сказал он, — важные вести.

Архиепископ Бодзента печально посмотрел на папского посла. Уж очень не хотелось при нем выслушивать гонца с важными вестями. Поколебавшись, он сказал:

— Пусть войдет… Ты останься здесь, — обернулся он к канцлеру.

В комнату ввалился шляхтич в овчинном полушубке, перепоясанный мечом. Видно, он только сошел с коня и нетвердо стоял на ногах. Архиепископ почувствовал тревогу, глядя на худое лицо шляхтича.

— Кто ты есть?

— Я из Светловоды, ваше священство, — тяжело дыша, сказал шляхтич. — Меня послал к вашему священству воевода города Завихоста.

— Говори.

— Поганский князь Ягайла с большим войском литовским и русским перешел Вислу и внезапно напал на город… Завихост пал. И еще Ягайла напал на Опатов и сжег его. И еще многие города и села выжгли проклятые литовцы до самой Вислицы. — Лицо гонца покрылось мелкими капельками пота. — Много крови пролил литовский князь, — продолжал он. — Без счета людей угнал в полон… и еще похваляется, что и до Кракова дойдет. Я сказал все.

Архиепископ молчал.

Ян из Светловоды вдруг бросил на пол шапку, которую держал в руках, и заплакал.

— Спасите Польшу, ваше священство! — сказал он нутряным голосом, повалившись на колени и хватая руками одежды архиепископа. — Накажите поганых! Вы один у нас, сирот…

— Не допустит господь бог язычника в Краков! — строго ответил архиепископ и, молитвенно сложив руки, посмотрел на распятие. — Ты устал, сын мой, иди отдохни.

— Выпей вина, — поднявшись со своего места и подавая гонцу кубок, сказал папский посол.

Шляхтич поднялся с колен и залпом выпил вино. Когда затихли шаги канцлера и шляхтича, архиепископ, собираясь с мыслями, высморкался и вытер пальцы о белейший кружевной платок.

— Ну что, ваша эксцеленца! — со злорадством выпалил он. — Хорош король — грабит Польшу, убивает польский народ!..

— Главный враг Малой Польши, ваша эксцеленца, языческая Литва, — тонко улыбнувшись, ответил посол. — Если Литва примет православие, Ягайла станет еще злее. Но если удастся сделать его католиком, он ревностно станет защищать поляков.

Епископ Иоанн стал прохаживаться мелкими шажками по комнате, заложив руки за спину и перебирая мясистыми пальцами кожаные четки.

— Вы не в силах сейчас защитить свои границы не только от Литвы и руссов, но и от крестоносцев! — вдруг вскричал он, круто повернувшись к Бодзенте. — А тогда вы будете сильным государством.

Когда папский посланник, утомленный сытным обедом и горячим спором, укладывался спать под огромным альковом, прикрывающим не только кровать, но и большое кресло и столик, он не забыл горячо помолиться и поблагодарить Иисуса Христа. Нежась на мягкой перине, он вспомнил свой разговор с папой. Святой отец сидел тогда на своем кресле с неподвижным лицом, закованный в одежду из золота и драгоценных камней. «Польша должна поднять меч на русских схизматиков. Славяне должны задержать славян на пути в Европу», — изрек его святейшество папа. А он, епископ Иоанн, сумел уговорить польского архиепископа.

Проезжая через Краков, он советовался с некоторыми самовластными панами, и они обещали поддержать замысел римского двора. Посол собирался посетить великого магистра немецкого ордена и наметил путешествие в языческую Литву.

Время терять нельзя. Разобщенная татарами Русь снова подняла голову. Его святейшество папа весьма озабочен. Победа московского князя Дмитрия изменила весь ход событий на Востоке. Отныне Русь будет крепчать и собирать свои земли.

Как ослабить русских и уничтожить проклятое гнездо православия — эта мысль занимала многие умы в Риме.

Глава двадцатая. ОГНИ В ОКНАХ КРЕВСКОГО ЗАМКА



В окнах четырехугольной башни Кревского замка зажегся свет. Дозорный, воин Леховт, шагавший по каменным стенам, заметив мелькающие на свету черные тени, неодобрительно хмыкнул. Он видел, как сегодня в замок приехали пятеро монахов-францисканцев.

Покои, где поселились монахи, были большие и удобные. В них обычно останавливались почетные гости. Но камин еще не успел прогреть пронизанные сыростью помещения, и было холодно. Смолистые поленья горели ярким пламенем, освещая каменные стены, побеленные известкой. Францисканцы сидели в углу и грели озябшие руки. Они были в коричневых грубошерстных сутанах с отброшенными назад капюшонами, перепоясанные пеньковыми веревками.

В руках у всех — деревянные четки, на ногах — сандалии на босу ногу. Трое были настоящими францисканцами из небольшого деревянного монастырька под Вильней, двое надели сутаны, чтобы спрятать свое настоящее лицо.

Маленький, пузатый, как бочка, епископ Иоанн выглядел очень забавно в коричневой сутане. Он приехал в языческую страну, чтобы увидеться с литовским князем Ягайлой. Свидание должно быть тайным. Епископ не без основания считал, что папский посол не такая уж желанная персона при дворе великого литовского и русского князя. В Литву он приехал с одним слугой, тоже переодетым в монашеское платье. По совету отца Бенедикта, настоятеля здешнего францисканского монастыря, он назвался Иоанном, францисканцем, знаменитым врачевателем от всех болезней. Посол надеялся, что под личиной врача он скорее проникнет в княжеский замок для тайных разговоров с восточным владыкой. Он проделал большой путь из Гнезна в Мариенбург и оттуда в Вильню: побывал в Кенигсбергском замке в Рогнеде, плыл до Ковни вверх по реке Неману, а из Ковни в столицу ехал верхом.

Но оказалось, что великий князь Ягайла все еще воевал в польских землях. Его мать, княгиня Улиана, узнав, кто скрывается под скромной сутаной францисканца, не захотела видеть знаменитого врача, а велела поселить его в Кревском замке.

Из Вильни папского посла сопровождал настоятель францисканского монастыря с двумя братьями. Они давно жили в литовской столице, знали обычаи страны и могли помочь своими советами. Францисканцы не только спасали свои души, но и делали много других дел в Литве. Именно на этих монахов указал Бодзента, польский архиепископ.

Андреус Василе, высокий и худой францисканец с большим прямым носом, тщательно обыскал все углы и закоулки в комнатах. Он залез под деревянные кровати с шелковым балдахином, простукал под коврами и шкурами стены и каменные плиты пола, заглянул в окно. Окончив осмотр, монах испросил позволения у епископа и сел на свое место.

Разговор между святыми отцами делался все оживленнее. Папский посол оказался превосходным собеседником.

— Его святейшеству папе одинаковы все народы, — певуче говорил он. — Его святейшество всегда утверждал: главное — церковь. Стыд и позор — католики не могут договориться с католиками! Разве немцы-рыцари и поляки не исповедуют одну и ту же веру? На словах вы готовы отдать святой церкви свои головы, а на деле? — Епископ Иоанн остановился и посмотрел на монахов. — На деле вы затеваете кровавую драку не за Христа-спасителя нашего, не за пречистую деву Марию, а за ничтожнейшую пограничную речку или клочок земли.

— То наша отчизна, — в один голос сказали монахи, — как можно.

— Ваша отчизна? — Легат с ехидством посмотрел на них. — Разве не святая римская церковь ваша отчизна?.. Его святейшеству папе все равно, какому народу принадлежит земля, лишь бы этот народ исповедовал истинную веру. О-о, если бы все народы были католиками и слушались папу, его святейшество своей властью решал бы все споры, и не было бы на земле войн. А что на деле? Ваш архиепископ с вельможным панством и немецкие рыцари непрестанно жалуются друг на друга и поганят святое дело.

Францисканцы потупили взгляды.

— Поляки не отдадут никому своей земли, ваша эксцеленца, — осторожно, но твердо сказал Андреус Василе.

Францисканцам показались странными рассуждения итальянца. Может быть, и сам посол показался бы им подозрителен, если бы они предварительно не прочитали папский вердикт. А там ясно было сказано: «Можете верить нашему почтенному легату Иоанну, епископу, как нам самим».

Тем временем прислужник, вынул из походного сундука алтарь и распятие из светлого дерева, зажег две свечи в бронзовых канделябрах.

Братья францисканцы чувствовали себя в присутствии князя церкви не совсем в своей тарелке. Они вскакивали с места при каждом его вопросе, кланялись, целовали ему руку. От руки епископа пахло сладко и приятно.

А посол был в превосходном настроении. Он с интересом разглядывал висевшее на стенах оружие, щиты, знамена и хоругви, отобранные литовцами у врагов в разное время. Он заметил на стенах хоругви крестоносцев, знамена князя Мазовецкого и польские знамена. Посол указывал пальцем то на щит, то на знамя и спрашивал, кому они принадлежали.

Неожиданно папский посланник замолчал и задумался.

Он вспомнил о тайных целях римской церкви, тщательно скрываемых от непосвященных. Римская церковь боялась славян и считала их опасными врагами. Русские стояли непоколебимым заслоном, не давая распространиться на восток латинской вере. Святейшие папы поучали земных владык навсегда покончить с русскими, расчлененными и ослабленными татарским нашествием. Пусть польские католики тешат себя, считая, что стараются на благо отчизны. Славяне против славян! Пусть они душат и убивают друг друга, пусть помогают другим народам уничтожать славянское семя.

Посол был твердо уверен, что соединить Польшу и Литву под одним королем — благословенное богом дело. Это ослабит Русь, думал он, и ослабит Польшу, поставит ее еще в большую зависимость от римского двора. Но подвести к польскому трону языческого князя Ягайлу — не простое дело. Папский посол понимал, что только большие выгоды могут заставить польских панов и шляхту согласиться на брак Ядвиги и Ягайла. С другой стороны, разве уговоришь великого литовского князя просить руки польской королевы без пользы для себя?..

Монахи терпеливо ждали, когда епископ снова заговорит, не смея напомнить о своем присутствии.

— Орденские рыцари глупой жестокостью отпугнули литовцев от святого учения Христа, — неожиданно заговорил посол. — Кто же захочет принимать новую веру из окровавленных рук убийц! Дошло до того, что литовские матери пугают детей святым распятием. Вот и прикиньте: не сегодня завтра литовцы могут принять православие. Спелый плод язычества выпадет у нас из рук. Да, да, пока вы ссоритесь с немецким орденом, святая церковь потеряет множество человеческих душ.

— Горе, горе нам, если так будет! — опять в один голос сказали монахи.

— Его святейшество папа всегда заботился о Польше, своей любимой дочери, — раздумчиво продолжал посол. — Его святейшество хотел бы видеть литовское великое княжество под управлением польского короля.

Францисканцы оживились. Такая мысль не приходила им в голову, но была приятна.

— Но как это сделать? Язычников в литовском княжестве только десятая часть, остальные — русские, ваша эксцеленца, — удивился отец Бенедикт. — Много литовских бояр давно живет в русской вере.

— В Польше есть пословица, — поддержал Андреус Василе, — «Славна Польша латизною, а Литва русизною».

— Если великий литовский князь Ягайла станет католиком, — сказал посол, — и королем Польши, он сумеет…

— Русские не послушают Ягайлу, ваша эксцеленца, — взглянув на своих братьев, сказал настоятель.

— Заставим, — произнес, нахмурив брови, Иоанн, — а не послушают — во имя святой матери церкви, во имя Христа нашего Спасителя мы благословим меч и огонь, уничтожим упрямых.

Францисканские монахи удивились твердости, появившейся в голосе посла.

— И тогда литовские и русские земли станут польскими? — спросил Андреус Василе.

— Так хочет апостольская церковь.

Монахи наклонили головы.

— Его святейшество папа поручил все решить мне. А мое мнение — меньше крови и больше мудрости, обещать и не исполнять, взять и не отдать, заключить любой договор и нарушить его, когда настанет время и будет выгодно… Нет бесчестных поступков, когда дело идет о славе святой церкви. Ложь — великое оружие мудрых.

Монахи, не подымая глаз, молчали.

Епископ прошелся по мягкому пушистому ковру, устилавшему каменные плиты комнаты. Длинная пеньковая веревка смешно болталась у него между короткими ногами. Он подошел к камину, пошевелил бронзовой кочергой прогоревшие дрова, бросил в огонь несколько поленьев. Усевшись снова на свое место, епископ с удовольствием прислушивался к потрескиванию и шипению из камина.

— Готова ли Литва к столь серьезным переменам жизни, братья мои? — спросил он, взглянув на отца Бенедикта.

— Да будет известно, ваша эксцеленца, — поклонившись, сказал монах, — время наступило, Ягайла умертвил своего дядю, князя Кейстута, почитаемого литовским народом и жрецами. Великий князь не умен, не тверд духом, зато любит слушать приближенных и выполнять их советы.

— Идеальная фигура для короля Польши, — усмехнулся папский посол и снова умолк, собираясь с мыслями.

— Старый князь Кейстут, ваша эксцеленца, — почтительно нарушил молчание отец Бенедикт, — как бешеный бык, бросался на святой крест, и его жена Бирута ненавидела католиков… Бог убрал эту нечистую пару с нашей дороги.

— Так, так, — сказали монахи, — Кейстут был поистине бешеным быком. Он преследовал святую веру.

Папский посол поднял голову:

— Вы правы, братья. Здесь виден перст божий. Но довольно о мертвых. Кто из вас доподлинно знает, что за человек литовский князь? Вот ты сказал, — кивнул он настоятелю, — что Ягайла не умен и не тверд духом. Что еще известно тебе?

— Ваша эксцеленца, я знаю многое о великом князе, — сказал Андреус Василе.

— Откуда ты почерпнул свои знания, брат мой? — спросил посол.

— Великий князь страстный охотник, — помедлив, отозвался монах. — Выше охоты для него нет ничего. Лучшие друзья князя — в охотничьей дружине, он их любит и верит им. Один из княжеских ловчих — тайный католик, наш человек.

— Понимаю, — усмехнулся посол.

— Ягайла не знает грамоты, на вид невзрачен, среднего роста, худой, с маленькой головой. Почти лыс. Маленькие бегающие глазки. Что сказать еще? Большие уши и длинная шея.

— Да, красавец, — неопределенно протянул епископ.

— Голос хриплый, — продолжал Андреус Василе, — речь отрывистая и быстрая. Подозрителен, очень боится, что его отравят. Долго не замечает сделанной ошибки, а заметив, упорно не сознается. Горд и самолюбив…

— Это важно, брат мой, очень важно. — Епископ поднял палец с огромным золотым перстнем. — Не сознается в своих ошибках… Продолжай, брат мой, — добавил он.

— В минуту гнева, — рассказывал монах, — он может зарубить человека… Ленив, спит до полудня, любит выпить и сладко поесть. Слушает и боится свою мать.

Епископ сложил на животе руки и улыбнулся.

— Довольно, — сказал он, поигрывая большими пальцами.

В коридоре послышался топот ног и звон оружия. В дверь громко постучали.

— Кто там? — изменившись в лице, отозвался епископ. — Время позднее…

— Гонец великого князя Литовского и Русского, — послышался из-за двери громкий голос, — отворите.

Длинноносый францисканец взглянул на епископа.

— Отвори, сын мой, — сказал папский посол. — Делать нечего, отдадим себя в руки пречистой деве.

Андреус Василе повернул ключ в замке и отворил дверь. Три вооруженных воина переступили порог и почтительно склонили головы. На одном из них был золоченый шлем.

— Ваше священство, — сказал воин в золоченом шлеме, — великая княгиня Улиана повелела передать, что дела не дают ей встретиться с вами и насладиться беседой. Она повелела с почетом и безопасно проводить вас до самой границы. Завтра с восходом солнца мы начнем свой путь.

Воины попрощались и покинули комнату.

«Что теперь делать? — лихорадочно соображал посол. — Мои планы рухнули. Я не увижу великого князя. Придется продолжить дело через вторые руки. Да, остается одно — довериться францисканцам».

Он испытующим взглядом обвел монахов.

— А что, братья, не поговорить ли с Ягайлой о наших делах во время охоты? — вкрадчиво начал епископ. — Я надеюсь, он не возит с собой старую княгиню? Надо предложить ему польскую корону наедине, без свидетелей! Вы поняли меня, братья? Если великий князь захочет сделаться королем, он добьется своего, а те, кто встанет ему поперек дороги, превратятся во врагов. Честолюбец никогда не откажется от королевской короны. Ягайла убог разумом и жаден к славе, так я понял, братья?.. Только бы заронить ему в голову эту мысль.

— Трудно, очень трудно, ваша эксцеленца…

— Что трудно?

— Уединиться с великим князем. — Отец Бенедикт скривил рот, обнажив большие желтые зубы. — Вокруг него наушники и соглядатаи. Великая княгиня Улиана крепко держит сына в руках.

— Постой, брат, — раздумывая, медленно сказал посол. — А если заранее спрятаться в охотничий дворец и, когда князь останется один, сказать ему о короне?

Монахи переглянулись.

— Ваша эксцеленца, — опять сказал отец Бенедикт, — это очень опасно.

— Опасно! Я знаю… Но не перевелись же в Польше храбрые люди. Кто отважится во имя святой матери церкви совершить подвиг, тому его святейшество папа простит все грехи на сто лет вперед. Помните, братья: кто отважится на подвиг, будет славен и на этом, и на том свете.

Францисканцы посмотрели на Андреуса Василе. Длинноносый монах долго молчал.

— Есть ли у вашей эксцеленцы пластырь? — неожиданно спросил он посла.

— Да, мой брат, возьми. — Епископ, недоумевая, открыл шкатулку, где хранились лекарства.

Монах оторвал кусок черного пластыря и заклеил им левый глаз.

— Даю обещание святой деве Марии, — торжественно сказал он, подняв кверху руку, — носить пластырь до тех пор, пока князь Ягайла не станет польским королем… Я готов во имя святой девы и отчизны пожертвовать жизнью. Благословите, ваша эксцеленца.

Папский посол торжественно благословил францисканца на подвиг.

— Ягайла боится мести, — снова начал отец Бенедикт, — он приговорил княгиню Бируту к позорной смерти. Князь Витовт будет мстить.

— Приговорил мать князя Витовта к позорной смерти? — оживляясь, повторил легат. — Это интересно! Я хочу знать подробности.

— Бирута, жена трокского князя Кейстута, прежде была жрицей в храме богини Прауримы, ваша эксцеленца, — кланяясь, продолжал настоятель.

— Богини Прауримы? — спросил итальянец. — Кто это?

— Одна из главных литовских богинь, ваша эксцеленца. Огонь вечно пылает в ее капище, и жрицы должны его поддерживать… Кстати, если огонь потухнет, виновную сжигают. Если я не ошибаюсь, храм и сейчас стоит где-то на берегу моря. Тридцать лет назад красавица Бирута, став жрицей, обрекла себя на безбрачие. Слухи о ее красоте достигли Кейстута, молодого тогда трокского князя. Он решил ее взять в жены и, несмотря на заклятия жрецов, силой увез прелестную деву в свой замок на озере Гальва. Там он женился, там у них родился сын Витовт.

— Как романтично! — Епископ Иоанн прищелкнул языком. — Хорошо, брат мой, что поведал мне эту историю… И что же, позорная смерть, к которой князь Ягайла приговорил свою тетку, свершилась?

— Свершилась, ваша эксцеленца. Великий жрец Литвы заступался за Бируту — вероятно, в память больших заслуг ее мужа, — но безуспешно.

— Этот жрец обладает властью?

— Для язычников Пруссии, Литвы и Жмуди, ваша эксцеленца, криве-кривейте — все равно что его святейшество папа для католиков.

— Надо запомнить эту занимательную историю. В Риме она несомненно возбудит интерес, — сказал, зевая, епископ. — Благочестивый брат мой, не согласишься ли ты составить описание сих событий?

— Сочту за честь, ваша эксцеленца, — согнулся в почтительном поклоне настоятель.

— Однако довольно пустых разговоров, братья мои. Время позднее. До утра должно все обсудить.

— Великий князь Кейстут умер в подземелье, под этой башней, — неожиданно сказал Андреус Василе. — Его удавили.

— Под этой башней? — переспросил легат. — Может ли быть?!

— Это правда, ваша эксцеленца, — подтвердил настоятель. — А из комнаты, где мы сидим, бежал его сын, князь Витовт. Его тоже ждала казнь.

Итальянец испуганно посмотрел на монахов. Медленно обвел глазами стены. Он был суеверен.

Францисканцы молчали.

В ночи отчетливо слышались шаги дозорного. Потом они сделались тише. Замковый колокол ударил полночь.

На вершине огромного дуба кто-то заплакал. Внизу протяжно заскрипела дверь, пахнуло свежим воздухом. Густой запах свежескошенных трав заполнил комнату.

Монахи побледнели и по-прежнему не говорили ни слова.

Что-то завыло в трубах, по вершинам деревьев прошел шелест. Протяжно заскрипели деревянные ступени лестницы.

Вдруг дым и сноп искр вырвались из камина и коснулись ног епископа Иоанна.

— Разве на дворе ветер? — спросил он, поспешно убрав ноги.

— Души поганых, — опять сказал Андреус Василе, — много дней обитают подле места, где были убиены.

— Да поможет нам бог! — сказал брат Мартин, младший из францисканцев и перекрестился.

Перекрестились и остальные.

— Великий князь Кейстут был муж воинственный и правдивый, — скривил рот отец Бенедикт. — Мне доводилось его видеть. Лицо белое, губы тонкие, черные глаза насквозь могли пронизать. Седая борода во всю грудь. Голос громкий, как гром.

Странные звуки послышались рядом. Монахи оглянулись. Молодой брат Мартин дробно колотил зубами. С ним начался припадок.

— Нет от него стен, нет окон и дверей, нет запоров! — кричал он, брызгая слюной.

— Давайте, братья, отслужим мессу, — еле выдавил из себя епископ.

По правде сказать, и он чувствовал себя в этой башне не совсем хорошо.

Из походного сундука прислужник вынул несколько толстых свечей. Комната ярко осветилась. И понеслись к небу заунывные молитвы, повторяемые по-латыни дрожащими голосами.

— Возложи, господи, знак спасения на этот дом, — произнес епископ, крестя дрожащей рукой стены и кропя их святой водой, — и не допусти, чтобы тут вредил нечистый дух. Во имя отца и сына и святого духа — аминь! Прибудь к нам с помощью, господи боже наш! — повторял он, поворачиваясь к каждой стене.

Давно сменилась замковая стража. Воин Леховт спал на медвежьей шкуре в душной низкой комнате с маленьким оконцем, у самого потолка.

А в окне на втором этаже башни все еще горел свет.

Глава двадцать первая. НАДО ЗАХВАТИТЬ В ЗУБЫ КАК МОЖНО БОЛЬШЕ МЯСА

Оружничий князя Ягайлы боярин Брудено привез княгине Улиане радостную весть о славных победах литовского войска в Мазовии и Польше. Завтра великий князь возвращается в столицу с богатой добычей. Боярин Брудено принял из рук княгини серебряный кубок с хмельным медом, разом осушил его и поскакал обратно.

В дворцовой церкви духовник княгини Улианы торжественно отслужил благодарственный молебен.

По приказу Скиргайлы, брата великого князя, два десятка гонцов на быстроногих конях помчались в разные стороны литовско-русского княжества. Люди везде должны радоваться победам князя.

На площадях и улицах города заиграли звонкие трубы и раздались зычные голоса бирючей.

— Победа, победа! — возвещали они. — Великий князь Ягайла нанес врагам великий ущерб и оскорбление. Завтра он возвращается в стольный город. Радуйтесь, люди, великий князь отомстил полякам и захватил богатую добычу!

Вечером новый гонец известил великую княгиню, что князь Ягайла расположился на ночлег в Троках.

Улиана до поздней ночи молилась в крестовой горнице. На душе ее скребли кошки. Походвеликого князя был не только местью за город Мельник и Драгичин. Княгиня хотела помочь Галицкой Руси освободиться из-под власти католической Польши и заодно расширить за ее счет границы Литвы.

Князь Ягайла победоносно прошел по Малой Польше и намеревался завоевать Краков. У Вислицы его нагнал гонец: княгиня Улиана сообщила сыну о походе немецких рыцарей на литовскую землю. И он вынужден был вернуться.

На следующий день толпы народа валом валили к городским воротам. Жители Вильни и окрестных селений встречали князя Ягайлу по старому языческому обычаю — с женами и детьми. Люди кучились в лесу по обочинам трокской дороги. Княгиня Улиана распорядилась выставить бочки с пивом и медом. В ожидании князя люди пели песни и веселились. Недалеко от городских ворот, у высокого дуба, ствол которого не обхватят и десять человек, юноши поставили качели. Девушки повязали платками платье вокруг ног и, посмеиваясь, ждали, когда придет очередь полетать в воздухе на белой липовой доске.

Седовласые вайделоты воспевали деяния богов и славные подвиги предков.

Многие именитые бояре и богатые купцы, литовцы и русские, поехали в Троки навстречу князю…

День был солнечный. Чуть заметный ветерок пробегал по вершинам деревьев.

В полдень дозорные на круглой башне верхнего замка увидели далеко на дороге сверкающие доспехи воинов.

К городским воротам в золоченых ризах вышло русское духовенство, окруженное толпой почетных граждан, с иконами и хоругвями. Еще больше было литовцев с Перкуном на знаменах. Вайделоты несли на палках разукрашенных цветами деревянных идолов. Подъехал с отрядом копейщиков староста Вильни, русоволосый боярин Ганулон.

Город встретил князя дружным колокольным звоном и стрельбой из пушек. Язычники били в ладоши и пели восхваления князю.

Повелитель Литвы ехал в золоченом шишаке и в красных сафьяновых сапогах с высокими каблуками. В доспехах князь выглядел куда представительнее и благороднее. Не видно было красных оттопыренных ушей и длинной шеи. Поверх легкой кольчуги на великом князе был кафтан, украшенный жемчугом и драгоценными камнями, золотой пояс и на шее золотая цепь. А сверх всего на плечи Ягайлы наброшена пурпуровая княжеская мантия. Княжеский вороной жеребец прельщал взоры толпы дородностью, густой длинной гривой и огромным хвостом, подметавшим землю. Когда конь скакал, хвост расстилался сзади, словно облако, а на ногах позванивали привязанные под бабками серебряные бубенчики.

На двадцать локтей впереди ехали вооруженные всадники с княжескими знаменами. Позади князя гарцевала сотня конных барабанщиков и сотня трубачей.

Литовские военачальники и русские князья окружали князя Ягайлу плотным кольцом. Позолоченные шлемы и латы, убранство коней, драгоценные камни на ножнах и рукоятках мечей — все светилось и сверкало в лучах приветливого солнца.

Женщины прорывались сквозь кольцо великокняжеской свиты и бросали под ноги вороного жеребца цветы и яркие ковры, вытканные собственными руками.

За княжеской дружиной ехали на двадцати четырех колесницах жрецы с походной утварью для богослужения и с деревянными богами. Седобородые кумирщики важно восседали в подушках, придерживая качавшихся на ухабах идолов. А вайделоты и остальные младшие жрецы, разряженные в длиннополые кафтаны разных цветов, били в бубны и пронзительно выкрикивали славословие. Белые жертвенные лошади священного обоза были покрыты разноцветными попонами и увешаны колокольчиками и брякольцами.

В городские ворота вступила литовская конница. Музыканты трясли бубны, били в тулумбасы. Лихие наездники поднимали короткие копья и грозно кричали славу великому князю.

Вслед за литовскими отрядами шли русские: смоленские, полоцкие, черниговские и киевские полки. Русские украсили свои шлемы зелеными веточками березы.

Как не любить народу своих воинов! Ратники защищали родную землю от нападения врага, от грабежей, пожаров и рабства.

Ягайла огорчался, что ему не удалось присоединить к Литве Галицкую Русь. «Надо захватить в зубы как можно больше мяса. Еще две недели — и я вырвал бы у Польши галичан, — размышлял князь, — поляки оскудели и ослабли». Но торжественная встреча заставила забыть досаду.

Великий князь ехал по Замковой улице, разделявшей город на две половины. По правую сторону улицы, до реки Вилейки, с шумом бегущей по каменистому руслу, жили русские. Отсюда шли древние дороги на Полоцк и на Киев. На Замковой улице стояли амбары для товаров приезжих купцов и гостиные дворы. Среди зеленых садов виднелись купола русских церквей. Здесь нашли пристанище искусные ремесленники из Новгорода и Пскова, Киева, Полоцка, Луцка и других русских городов.

А дальше, за рекой, на холмах зеленели леса и веселые луга, усыпанные цветами.

По левую сторону Замковой улицы жили литовцы. Здесь встречались улицы, заселенные немецкими купцами и ремесленниками, приглашенными на жительство еще князем Ольгердом. Отсюда шла дорога на Ригу и древнюю литовскую столицу Кернов.

Немного севернее, за небольшой рекой, стоял дубовый лес с огромными деревьями. Самые большие дубы жители города звали по именам. Перед лесом зеленела священная долина Свенторога. Здесь жрецы совершали языческие обряды. На больших кострах торжественно сжигались тела умерших литовских князей.

Неподалеку от нижнего княжеского замка виднелась каменная громада храма Перкуна, дворец великого жреца и круглая башня, с которой он обращался к народу.

У Рудоминских крепостных ворот великого князя встретил великий жрец в драгоценных одеждах, окруженный множеством кумирщиков всех степеней. Жрецы что-то кричали и пели, запрокинув головы к небу и протягивая кверху руки.

— С помощью наших богов, — сказал великий жрец, — литовцы отомстили своим врагам за свои обиды. Я молил всемогущего Перкуна о победах, князь.

Ягайла молча поклонился великому жрецу, не останавливаясь и не слезая с лошади. Это было тяжким оскорблением.

За войсками шли пленные — тридцать тысяч, мужчин и женщин, юношей и девушек, поляки и мазовшане. Понурив печально головы, они шли босые, в разодранных, запыленных одеждах, покорные своей судьбе.

— Слава великому князю Ягайле! — снова кричала толпа, дивясь нескончаемой веренице пленных.

Чем больше рабов, тем богаче будет земля, оплодотворенная тяжким трудом.

За пленными, поскрипывая и тарахтя на ухабах, катились возы с добычей. Кое-кто пытался их сосчитать, но скоро сбился со счета. Сотня за сотней медленно двигались возы, покрытые дерюгами и крепко перевитые пеньковыми веревками. На лошадях сидели ездовые с копьями, а на каждом возу — вооруженный воин.

Чтобы не омрачать радостный день, раненых оставили в городе Троках. Там же остановился скорбный обоз с мертвыми телами именитых воинов, сохраненными от гниения с помощью соли и ароматических снадобий.

Княгиня Улиана встретила сына на крыльце княжьего замка. И здесь, в ее присутствии, великий князь Ягайла будто переродился. Куда делась лихая, горделивая осанка! Он словно весь сник и, казалось, уменьшился ростом. Даже повелительный, громкий голос стал тихим и дребезжащим.

Под материнское благословение он опустился на колени.

— Матушка, благослови, бог даровал победу, матушка, — повторял он, целуя руки княгини. — Во имя бога всемогущего, того, кем живем и движемся.

От матери Ягайла подошел к отцу Давиду, обнялся с братом Скиргайлой и с другими братьями, милостиво кивнув головой ближним боярам, толпившимся на крыльце, и вошел во дворец. В домашней церкви великий князь перецеловал все иконы, истово и широко крестясь. К тем иконам, что были высоко, Ягайла прикасался рукоятью меча, придварительно поцеловав ее. Никто из святых не был обижен. Он поставил толстые золоченые свечи перед иконами, а щедрую горсть золотых монет положил на блюдо. Это была жертва святой церкви за угодные богу молитвы о даровании победы.

Литовские и русские князья последовали примеру Ягайлы. Они, крестясь, брали свечи, зажигали их и пригоршнями бросали на блюдо золото.

Отец Давид отслужил благодарственный молебен. Именитые воины живописной толпой стояли службу. На хорах детские голоса трогательно выводили торжественные напевы. Ягайла, склонив голову, стоял на коленях, редкие прямые волосы свисали на низкий лоб. У него снова выступили на глазах слезы.

Потом начался пир. Заиграла шумная музыка. Проголодавшиеся бояре набросились на еду. Сочную баранину разрывали руками. И руки, и рот у пировавших блестели от жира. Со всех сторон слышалось громкое чавканье и сопение. Разговоры почти не велись, гости торопились утолить голод.

Великий жрец не был приглашен к княжескому столу. А недавно он садился по правую руку князя. Несколько бояр-язычников, собравшихся малой кучкой на дальнем конце стола, шептались, поглядывая исподлобья на Ягайлу.

— Забыли своих богов, быть беде, быть беде! — повторяли язычники на все лады. — Подождем, посмотрим.

Ягайла стал бояться отравы с того времени, как сделался великим князем. А после измены постельничего Киркора боязнь возросла.

Расправа с князем Кейстутом прибавила врагов среди литовских бояр, и Ягайла стал особенно осторожным. Раньше всякое блюдо пробовал повар в присутствии стряпчего. Пищу принимали ключники и в сопровождении стряпчего несли наверх. Подавая блюдо старшему стольнику, ключники пробовали от него.

Отведав в свою очередь, старший стольник разрешал нести к великому князю. От ключников еду принимал кравчий. Вкусив от каждого блюда, он ставил их на стол.

Казалось, таких мер было достаточно.

Но князь Ягайла, любивший хорошо поесть, еще больше усложнил дело. Теперь во всех звеньях этой цепи вместо одного пробовать кушанья стали двое. И все равно великий князь опасался козней верховного жреца.

Хмельных напитков Ягайла боялся еще больше, поэтому и пил мало. Его драгоценный турий рог, оправленный в золото, во время пиршества держал в руках преданный чашник, половчанин Решето. Каждый раз, как Ягайла требовал вина, чашник наливал из рога в ковш, выпивал из ковша сам, а рог подавал великому князю.

На почетном месте, по правую руку князя Ягайлы, сидел опытный воин, его брат Скиргайла, и остальные братья. По левую руку князя сидел боярин Гонулон, князь Суздальский, женатый на Ягайловой сестре Агриппине, и Ольгимунд, князь Гольщанский.

Великий князь восседал на резном стуле, украшенном золотыми кистями, остальные — на длинных дубовых скамьях, крытых шелком и бархатом.

Когда гости насытились и осушили не один кубок хмельного, из рук великого князя посыпались подарки за верную службу, за храбрость и отвагу. Ягайла много хвалил военачальника по имени Родзивилл. Когда литовские войска подошли к реке Висле и надо было перейти на другой берег, никто не знал брода. Родзивилл, видя сомнения великого князя, боявшегося утопить войско, накрутил на кулак хвост своей лошади и, крикнув: «Тут воде не быть!»— ударил коня и переплыл реку. За ним переправилось все литовское войско. На левом берегу Ягайла снял с себя тяжелую золотую цепь и надел ее на Родзивилла.

Три раза великий князь прикладывал к губам турий рог за здоровье храброго воина, и все сидящие за столом громко восхваляли его и кричали многая лета.

Бояре вспоминали тайные переходы ночью, при свете луны, и отдых днем в чащобах глухих лесов.

За тех, кто оставался в Вильне и охранял город, просил Скиргайла. И великий князь одарил многих бояр землей, рабами, золотом и серебром.

Темнело, в гридне зажгли свет. С потолка на золоченых цепях свисали хрустальные паникадила, каждое о шести подсвечниках. А чтобы гостям во всем была приятность, слуги внесли серебряные жаровни с курящимися ароматическими снадобьями.

Скиргайла поведал пирующим, как повернулись дела в Жемайтии, о борьбе Витовта с немецкими рыцарями. Наступали решающие дни. Через неделю князь Витовт будет под стенами Мариенвердера.

— Если не разобьем немцев, — говорил он, — Литва может погибнуть. Рыцари разрушили Ковенскую крепость и на ее месте поставили каменный замок.

— Отобьем у рыцарей Ковню! — пронзительно закричал Ягайла. — Отомстим за погибших!

Дружные вопли пирующих потрясали стены гридни.

— Веди, великий князь, мы все за тобой! — раздавались крики. — Где твой стяг, там и мы!

Главный ловчий Симеон Крапива получил княжеский приказ начинать охоту для пополнения запасов. Много понадобится дичи литовскому войску в новом походе.

А Ягайла вызвал в гридню любимую рабыню, плосколицую Сонку, и других невольниц, умеющих веселить гостей. Начались удалые песни и пляски.

Возвращение князя совпало с осенним праздником урожая. Когда стемнело, в долине и на холмах зажглись огни костров. Люди веселились и ликовали.

Сотни вайделотов и младших кумирщиков восхваляли литовских богов, славили князей, живущих по старине и сохранявших веру предков.

О великом литовском князе Ягайле и о его победе жрецы не сказали ни одного слова.

Глава двадцать вторая. ПОХОДЫ НАЧИНАЮТСЯ В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ

В кабинете великого маршала сидели три знатных брата немецкого ордена: хозяин Кенигсбергского замка Конрад Валленрод, великий магистр Конрад Цольнер и его духовник брат Симеон. На рыцарях были белые, только что выстиранные куртки с черными, во всю грудь крестами, на священнике — черное одеяние, приличествующее его сану.

В приемной, за дверью, скучали телохранители великого магистра.

Время приближалось к полудню, но в кабинете горели свечи. Серый, безжизненный свет едва пробивался в окна. Пятые сутки не переставая лил нудный приморский дождь. Оконные стекла в свинцовой оковке протекали, ковер возле стены намок и потемнел.

После утренних молитв знатные рыцари вели важный разговор. Великий маршал Конрад Валленрод посвятил братьев в свой план завоевания Литвы.

— …С помощью замка Мариенвердер мы уничтожим Литву запросто, — говорил великий маршал. — От замка до столицы герцога Ягайлы рукой подать. В Мариенвердере мы заблаговременно сосредоточим достаточное количество съестных припасов, осадные машины, сено и овес для лошадей.

Конрад Валленрод водил толстым пальцем по пергаменту с голубой лентой реки Немана. Там, где стояли рыцарские крепости, художник нарисовал башни с флагами. Тупой палец маршала оторвался от замка Рогнеды и двинулся вверх по течению.

— Неделю назад караван с осадными машинами вышел из Рогнеды в Мариенвердер. С часу на час я жду донесения комтура Генриха Клея. Вместе с машинами посланы две тысячи солдат.

Великий магистр, слушая, чуть покачивал головой, словно утверждал сказанное.

Палец великого маршала немного задержался у крепости Мариенвердер и пополз к Вильне.

— Если захочет бог, не позже первых дней сентября мы будем пировать в литовской столице, — закончил маршал.

— Крепость ордена — в самом сердце Литвы! Ха-ха! Я все еще не могу поверить в нашу удачу. Пресвятая дева Мария помогла нам? — воскликнул священник. — Ты сказал, брат, что на первой неделе сентября мы будем пировать в Вильне?

— Да, я сказал.

— У тебя в комнате холодно и сыро, — заметил Конрад Цольнер, — как в лесу. Если не протапливать — простудишься. — Он покосился на камни; из черного, прокоптевшего очага пахло горьким, давно остывшим дымом.

— Я подаю пример рыцарям, брат великий магистр. Надо привыкать. Часто приходится ночевать в лесу, возле топких болот, — сказал маршал и подумал со злорадством: «Разнежился, привык у себя во дворце топить днем и ночью!»

Великий магистр молча покручивал на большом пальце золотое кольцо Германа фон Зальца. Возразить было нечего.

— Когда ты назначишь время выступить в поход?

— В день святого Егидия, — не задумываясь, отвечал великий маршал, — наши войска должны выступить из Мариенвердера на Вильню.

Конрад Цольнер решил согласиться с великим маршалом, но неожиданно подумал, что многие рыцари считают великого маршала непогрешимым в военных делах. Он-де имеет видения и знает от святых, когда пришло время воевать… Сие унизительно для магистра ордена.

— Я предлагаю выступить в поход за неделю до дня святого Егидия, — важно изрек он, — и сначала взять Троки, а не Вильню.

Конрад Валленрод удивился резкому вмешательству магистра.

Духовник Симеон осуждающе посмотрел на главу ордена, сразу поняв тайные пружины, толкнувшие его против маршала.

— Брат великий магистр, — откашлявшись, словно у него першило в глотке, начал Конрад Валленрод, — мы израсходуем наши силы на крепость Троки и не сможем взять Вильню. Все будет как в прошлом году. А если захватим столицу, Литва будет в наших руках.

— Великий маршал прав, — поддержал брат Симеон, — если мы возьмем Вильню, то…

Но Конрад Цольнер закусил удила.

— Будет так, как я сказал, брат великий маршал, — закрыв глаза, произнес он. — Восемнадцать пушек, заказанных тобой в наших мастерских, давно готовы… Если же ты не согласен с моим решением, рассмотрим военный план на капитуле. Когда советуются несколько достойных братьев, ошибки, присущие одному человеку, исключаются. Не я и не ты, брат мой, а только мы все можем победить, — скромно закончил он.

Конрад Валленрод тяжело вздохнул.

«Обсуждать на капитуле план войны с Литвой, — думал он, — а что это даст? Все равно будет так, как хочет магистр. А когда о военном плане знают несколько человек, может узнать и враг».

Для Конрада Цольнера капитул — только ширма. По уставу вся слава ордена, здоровье рыцарских душ, порядок и справедливость зависят только от великого магистра. Капитул еще больше укрепляет единоличную власть. Все равно никто из членов капитула не решится возражать. Вместе с тем в затруднительных случаях удобно ссылаться на единогласное решение.

— Раз ты велишь, брат великий магистр, — сказал Валленрод, — пусть будет так. Прошу еще раз повторить свой приказ, может быть, брат Симеон запишет его вот сюда, на пергамент.

— Сначала Троки, а потом Вильня, — с неприступным видом повторил великий магистр.

Великий маршал, насупив брови, склонил голову.

— Послушай, дорогой хозяин, — брат Симеон шумно втянул носом воздух, — у тебя на кухне жарится душистая баранина. Совсем неплохо отведать сочного мяса и промочить глотку хорошим вином. После молитвы я не попробовал еще ни капли…

— Да, да, — сказал великий магистр, — и я чувствую запах… Но если бы еще затопить камин!..

Конрад Валленрод хлопнул в ладоши. Вбежавшему оруженосцу он что-то шепнул. Появились прислужники и белой скатертью покрыли стол. Принесли вино в серебряных кувшинах, серебряные кубки. Поварята на огромном блюде притащили жареного барана, украшенного зелеными травами.

Священник Симеон, поглядывая на жаркое и на кувшины с вином, потирал в нетерпении руки.

Слуги разлили вино по кубкам и удалились.

Конрад Валленрод охотничьим ножом, покряхтывая, разрезал барана. Брат Симеон прочитал молитву и благословил стол. Сочное мясо рыцари разрывали зубами и руками и запивали красным, как кровь, венгерским вином. Хрустели кости и булькало вино.

Конрад Цольнер смешно перекашивал рот. У него болел коренной зуб, и он жевал одной стороной.

— Ваши белые рыцарские куртки непригодны для хорошего обеда, — сказал священник, закончив еду и вытерев рот полотенцем. — Смотрите, как они забрызгались мясным соком. То ли дело я. На моей одежде трудно что-либо заметить.

Великий маршал и великий магистр взглянули друг на друга и ухмыльнулись.

— Сколько может продержаться замок Мариенвердер, если Ягайла задумает взять его? — спросил брат Симеон, наполнив второй раз кубок размером с маленькое ведро.

— Мариенвердер неприступен, — гордо ответил великий магистр. — Я сам наблюдал за постройкой и мерил своими руками толщину его стен. Лучшие мастера строили эту крепость. Отважный и разумный рыцарь назначен комтуром. Запасов хватит на три года.

Великий маршал согласился, он тоже был уверен в неприступности замка.

Рыцари вспомнили князя Витовта.

— На этом месте, — Конрад Валленрод показал на стул, где сидел брат Симеон, — герцог Витовт подписал договор. Пергамент хранится за тремя замками. Если сам герцог или его родственники умрут бездетными, все его земли навечно переходят в собственность ордена.

— Я бы не стал подписывать такой договор на месте герцога, — сказал священник. — В наше время слишком легко умереть раньше срока.

— Но ведь он стал христианином, — вмешался великий магистр, — его окрестили по всем правилам. Правда, он просил держать все в тайне. В лагерь к нему сбегаются язычники со всей Литвы. На Вильню мы ударим вместе. Пусть потешится герцог — казнит своего братца Ягайлу. Сильной Литвы больше не будет. Витовт не сможет управлять русскими землями: православные князья не станут слушать католика. — Конрад Цольнер снова принялся вертеть епископское кольцо. — Как смешно иногда складываются обстоятельства, — продолжал он, помолчав, — чтобы управлять русскими, литовские князья тайно принимали православие, а герцог Витовт должен скрывать от них католичество.

— Самое главное — что Литва наша. Пусть теперь попробует Польша выпросить у папы этот жирный кусочек, — брат Симеон рассмеялся, — пусть попробует!

Великий магистр, плотно набив желудок бараниной, не склонен был продолжать беседу. Поднявшись от стола, он подошел к развешенному на стене оружию и сделал вид, что интересуется огромным новгородским мечом. Он потрогал рукоять, повел пальцем по клинку.

— Брат Симеон, — сказал он, не сдержав зевка, — нам следует удалиться для беседы. Пусть слуга покажет спальню.

Оруженосец Стардо проводил великого магистра и брата Симеона до самых дверей их комнаты.

В кабинете великого магистра появился Отто Плауэн в черной куртке священника. Он подошел к столу, брезгливо взглянул на остатки баранины и кувшины с вином.

В комнате стояла тишина. Собака маршала, вычесывая блох, стучала лапой.

— Что тебе надо, поп? — спросил Конрад Валленрод, с рассеянным видом рассматривая что-то в окне. — Если хочешь вина, налей себе и пей сколько влезет.

— Вино вредит моему здоровью, — скромно ответил Плауэн, хотя был совсем здоров и вино употреблял. — Плохое дело совершилось у стен нашего замка, брат великий маршал!

Валленрод покосился на священника.

— Утренняя стража нашла в старом крепостном рву кожаный мешок, в нем лежал мертвый монах-францисканец.

— Что нужно было этому бездельнику в наших краях? — спросил маршал.

— Он проповедовал слово божье, — строго ответил Плауэн. — Я стал доискиваться правды. Бедный монах просил милостыню в деревне. Крестьяне схватили…

— Какие крестьяне?

— Немецкие переселенцы, брат великий маршал.

— Продолжай.

— Крестьяне схватили монаха, зашили в мешок из телячьей кожи и повесили в дымовую трубу… Монах задохнулся.

— Почему крестьяне повесили его?

— Богомерзкие слова, брат великий маршал, — язык не поворачивается их произносить.

— А ты произнеси.

— Они сказали: «Пусть монах учится нести яйца, раз он ничего другого не умеет делать».

Великий маршал выпучил свои страшные глаза и громко захохотал.

— «Пусть монах учится нести яйца»! Превосходно сказано! Нечего этим проходимцам шататься по нашей земле. И своих бездельников в черных одеждах хоть пруд пруди. Я знаю, кто подсылает францисканцев…

— Надо наказать виновников, брат великий маршал! — не уступал священник.

— Разве тебе известны виновники?

— Я могу узнать.

Конрад Валленрод погладил голый, как у скелета, череп.

— Не следует, поп, больше заниматься вонючим францисканцем, у тебя и так много дел… Жалко все-таки, что монах не научился нести яйца.

И великий маршал снова захохотал. Выпитое за обедом вино все еще играло в его голове.

— Мы потакаем дурному примеру, — опустил глаза священник, — наших братьев может постичь такая же участь.

— Ну уж нет! Мои рыцари сумеют защитить себя, недаром они носят меч. У тебя все, брат Плауэн?

Священник замялся.

— Да… то есть нет, брат великий маршал. Есть еще неприятное дело.

— Говори, только короче.

— Братья рыцари в замке Розиттен играли в «свечу».

— Что это за игра, брат Плауэн? — заинтересовался Конрад Валленрод. — Я не слыхал. Вероятно, благочестивая игра?

Священник скорчил гримасу:

— Плохая игра, брат великий маршал, богомерзкая игра!

— Объясни.

— Играют двенадцать человек. Они называют себя апостолами. У каждого в руке зажженная свеча. Один из них апостол Иуда. Он раздевается догола и становится на четвереньки. Ему завязывают глаза и свечой прижигают голое тело. Иуда должен изловчиться и выхватить свечу у одного из апостолов. Тогда раздевается тот, у кого отняли свечу.

— А у Иуды тоже есть зажженная свеча?

— Нет, брат великий маршал, свечи у него нет.

— Хм… занятно. Что же. Иуде приходится совершать превосходный танец. Представляю…

— Игроки на следующий день не могут сесть на твердую лавку, спина в ожогах. Я думаю наложить на братьев месячное покаяние: каждый вечер перед сном тысячу «Отче наш».

Великий маршал снова развеселился:

— Зачем же покаяние? Забава вполне рыцарская, вовсе не богомерзкая. Жгут тело Иуды, ведь он предал Иисуса Христа. Все правильно. Ох, уморил ты меня сегодня, поп!

— Достойно ли это рыцарской чести! — обиделся брат Плауэн.

— Пусть играют, — махнул рукой маршал. — Рыцарям скучно, не все же время читать молитвы.

— А если узнает капитул?

Лицо великого маршала стало серьезным.

— Если узнает капитул, я оторву тебе, старому ябеднику, голову! Ты меня понял, надеюсь?

— Отлично, — поспешил согласиться Плауэн. Но за смиренной улыбкой он спрятал обиду.

Некоторое время они сидели молча.

— Ты на самом деле веришь, — спросил маршал, не спуская с Плауэна тяжелых глаз, — что всякое человеческое существо подчинено папе римскому и подчинение это — необходимое условие спасения души?

— Как ты можешь спрашивать меня, брат великий маршал! Я священник, и вся моя жизнь…

— Знаю вашу песню! — махнул рукой Конрад Валленрод. — Мы сейчас одни, и никто не поверит, если ты вздумаешь доносить. Я не верю попам, они изолгались, исподлились, они торгуют господом богом оптом и в розницу. А ты подумал, кто мы такие? Папа смотрит на нас как на свою собственность. Наши земли, политые немецкой кровью, — собственность папы. Каково?!

Плауэн сидел не шевелясь, будто проглотил палку.

— Наш орден — огромное дерево с подгнившими корнями. Первый ураган — и дерево рухнет. Все попы римского святейшества не спасут нас. Вспомни, чем окончили братья ордена тамплиеров. Помог ли им папа?

— У служителей бога есть свои слабости и ошибки, — выдавил из себя Плауэн, — а церковь непогрешима. Да простит бог твое заблуждение, брат!

— Церковь непогрешима! — проворчал Конрад Валленрод. — А что такое церковь, хотел бы я знать! Непогрешим один бог.

— Ты забываешь, брат, его святейшество папу.

— Меня бесит, — не слушая, продолжал маршал, — почему на восемь рыцарей орден содержит четырех священников! Не слишком ли много бездельников, брат мой? Рыцари проливают свою кровь…

— Братья священники вдохновляют на победу рыцарей, ухаживают за ранеными, распространяют слово божье среди неверных, — опустив глаза, скромно ответил Плауэн, — и поучают святому слову рыцарей. Горе нам, грешным, если забудем святое учение!

Великий маршал понял, что перешел границы.

— Почему, брат Плауэн, — переменил он разговор, — ты ничего не знал о русских купцах и о русском корабле с оружием? Этими делами надо заниматься в первую очередь, а не всякой ерундой. Заставляют монаха нести яйца, играют в «свечу», — с презрением закончил он. — В следующий раз ты дорого заплатишь за свое упущение…

Перед собеседниками неслышно возник широкоплечий оруженосец Стардо.

— К тебе гонец, светлый господин, — поклонился он Валленроду. — Стоит за дверью.

— Зови, — сразу отозвался великий маршал.

В комнату ввалился гонец в промокшей одежде. Он дико осмотрелся, выискивая глазами маршала, а увидев, повалился ничком на ковер. Конрад Валленрод почувствовал сильный запах конского пота. Сапоги гонца были в грязи, на одежду налип лошадиный волос.

«Давно не слезал с коня», — подумал маршал, и как-то сразу его охватило беспокойство.

— Встань, — сказал он, почувствовав легкий толчок в сердце.

Гонец стал подниматься с пола, но силы оставили его. Он снова упал. Приподнявшись на четвереньки, вперив в маршала налитые кровью глаза, он хрипло выкрикнул:

— Герцог Витовт изменник, обманом захватил замок Юрбург, рыцари убиты, взяты в плен…

— Дитрих фон Крусте?

— Комтур в плену.

Великий маршал проглотил слюну. Усы его встопорщились, лысая голова со складками на затылке налилась кровью.

— Кто ты?

— Старший кнехт Юрбург… — Гонец хотел сказать еще что-то, но только беззвучно раскрыл рот, тяжело глотая воздух.

Великий маршал рывком поднялся с кресла и, грузно переступив через гонца, большими шагами вышел из кабинета.

…Великий магистр и брат Симеон беззаботно играли в шахматы, жарко горел камин. Возле духовника, как всегда, стоял кувшин с вином.

— Герцог Витовт предал нас, брат великий магистр, — войдя в комнату, сказал Конрад Валленрод. — Мерзавец! Крепость Юрбург взята, остальным замкам грозит опасность… И мы своими руками раздавали жемайтам оружие, коней и одежду! — добавил он. — Мы вооружили врагов! Я говорил тебе об этом.

Конрад Цольнер побледнел и долго молчал. Надежды его рухнули.

— Нас скверно обманули, — опомнившись, хрипло сказал он. — Герцог надсмеялся над крестом, на котором мучился наш бог… Господи, — поднял он кверху свои жилистые, цепкие руки, — когда ты истребишь эту мерзость?! Точи свой меч, — сказал он Валленроду упавшим голосом. — Мы должны спасти честь ордена, спасти своих братьев в осажденных замках и покарать предателей. В лесах Жемайтии, — продолжал он, не отрывая глаз от распятия, — много болот, над которыми стелются ядовитые туманы. Клянусь кольцом великого магистра и святой девой, я вырублю эти леса и осушу болота!

Глава двадцать третья. «ЗАПОМНИ, ЛЮТОВЕР, СЛОВА ТАТАРСКОГО ХАНА»

Дружина боярина Голицы в полдень переправилась через неглубокую лесную речку. В прозрачной воде, пугая лошадей, резвилась серебряная рыба. Ее было много: казалось, нагнись только — и хватай за хвост. Огромные рыбины всплескивались над рекой и шумно падали в воду.

Здесь начиналась Московская земля. На песчаном обрыве, далеко видимый со всех сторон, стоял одинокий деревянный крест. Подъехав к нему, обремененные доспехами ратники тяжело слезли с седел. Разминая ноги, подошли к потемневшим дубовым перекладинам и сняли шлемы. С верхушки креста взлетела большая серая птица и, быстро взмахивая крыльями, скрылась в лесу. А лес стоял темный, молчаливый. Он хранил много тайн. В глухих местах скрывались разбойники, сидели в засаде воины, поджидая татар. Лес принимал в свои объятия и прятал русских людей из сожженных и разграбленных городов и сел.

Татары не любили русского леса. Для набегов они ждали осени, когда опадет лист и оголятся деревья.

— «Не ими веры врагу твоему вовеки», — вслух прочитал пузатый Василий Корень надпись на дубовой перекладине.

Крест был старый, темный, а надпись совсем свежая. И понял боярин, что какой-то московитянин, оставшийся в живых после набега Тохтамыша, вырезал эти слова.

Это был призыв к русским сердцам, гулкий, как набат.

Кто-то из ратников сбегал к реке и принес в шлеме холодной чистой воды. Перекрестившись, воины по очереди глотнули из шлема. Вода родной земли целебна, она придает силы и лечит хворь.

Дальше дорога опять шла через дремучие леса. В вершинах сосен шумел ветер. Стало темнее; по сторонам густо стояли деревья. Между толстыми стволами кое-где пробивался солнечный свет. Пахло грибами, прелым листом.

Впереди, задумавшись, ехал Роман Голица. Полгода прошло с тех пор, как он уехал из дома.

Дорога была безлюдна. Один раз ратники увидели мальчика, погонявшего хворостиной желтую коровенку с провалинами у крестца. Услышав лошадиный топот и позванивание бронзовых наборов на уздечках, мальчишка испуганно оглянулся и, свернув с дороги, торопливо погнал корову в лес.

К вечеру на глаза попались девушки в лыковых лаптях и длинных юбках из домотканой холстины, ломавшие в лесу грибы. У каждой в руках длинная палка, а за плечами — берестяные короба.

— Эй, милые! — крикнул боярин Голица, заметив, что они опрометью бросились в густую чащу молодого подлеска. — Не бойтесь, мы свои, русские.

Самая храбрая, с каштановыми прядями волос, выбившихся из-под платка, остановилась и вышла на дорогу.

— Далеко ли до Можайска, красавица? — спросил Голица, осаживая коня.

— От нашей деревни сорок верст будет… Недавно татары были, — добавила девушка, подняв глаза на боярина, — сожгли деревню-то. Которых крестьян в полон угнали, которые в лесу схоронились, а иных убили.

Девушка была и впрямь красавица. Карие, немного печальные большие глаза. Прямой нос, маленькие свежие губы.

У ратников просветлели лица. Можно терпеть голод и стужу, походные тяготы, можно отдать жизнь в бою, если живут на русской земле такие девушки. Пригожие и ласковые, а в работе мужику не уступят.

Под самый заход солнца ратники увидели огромную дуплистую липу. В земле между ее корнями бежал ручеек.

На дереве был высечен православный крест. В дупле на низком чурбане сидел худой, как мощи, старец, обросший седым волосом.

— Здравствуй, человече, — сказал боярин Голица, осадив коня. — Что делаешь в лесу?

— Здравствуй и ты, боярин, здравствуйте, кмети, — тонким и слабым голосом ответил старец. — А сижу здесь потому, что зарок дал… Слушаю, как трава растет, как птицы поют.

— Какой ты зарок дал, человече?

— Пока правнуки, внуки да сыновья мои не выгонят татар с русской земли, сидеть мне в сем дереве.

— И давно сидишь, человече? — удивившись, расспрашивал боярин.

— Десять да еще пять лет.

— Не страшно в лесу одному-то? Звери не трогают ли?

— Бояться мне нечего, девять десятков прожил. В любой час готов ответ перед всевышним держать… А звери меня не трогают.

Ратники окружили дуплистую липу и внимательно вслушивались в каждое слово.

— А кормишься как? — спрашивал боярин.

— Люди не забывают, да много ли мне надо?! Пожую хлебца с лесным корешком, запью водицей, вот и сыт.

— Отшельник ты, человече, и без надобности твоя жизнь. В дупле сидючи, татар с русской земли не выгонишь. В церквах попы получше, чем ты, бога молят.

— А вот и не так, боярин, — живо отозвался старик. — Молитва всевышнему сама собой… Липа-то моя при можайской дороге, а дорога, почитай, самая людная. Сколько людей мимо меня пройдет и проедет каждый день. И всяк остановится, и всяк спросит, зачем я в дупле сижу. И всем я про свой зарок говорю. Посчитай-ка, боярин, сколько людей мимо меня за все сидение прошло. И всем я толкую о спасении русской земли, а те люди другим мои слова перескажут. Отшельники от людей спасаются, а я к людям на видное место вышел. Выходит, не без надобности я живу.

У боярина Голицы на душе стало радостно. Ему показалось, что взлохмаченные серебряные волосы старца светятся вокруг головы, как у святого.

— Живи еще двести лет, человече, — сказал он, незаметно согнав слезу, — доброе дело ты делаешь… А татарам недолго осталось русскую землю топтать. Скажи мне еще, — помолчав, спросил боярин, — есть ли близко от сих мест речка или ручей? Лошадей напоить да и самим напиться. Ночевать хотим в лесу. А это тебе, человече. — Он вынул из седельной сумки лепешку и положил ее на полку, прибитую к стволу.

— За тем орешником, — поднял руку старец, — стоит сухая осина с пчелиным гнездом. По правой руке тропка примята, она прямо к озерку выведет. На берегу ключи бьют, вода хорошая; в других местах такой не сыскать.

— Спасибо, человече, — сказал боярин, трогая лошадь.

— Доброго пути вам, кмети, и счастья в ратном деле, — напутствовал старец. — Велик бог земли русской.

Ратники свернули у сухой осины направо, нашли едва приметную в густой траве тропку и выехали к озеру. На берегу, заросшем травой и кустарником, боярин Голица велел поставить шатры.

На небе показались серебряные звезды, на берегу дымились костры. В большом котле, распространяя вкусный запах, булькала уха из свежей, только что выловленной рыбы.

Лошади звучно жевали сочную траву, люди ругались, отгоняя гнуса, висевшего плотным облаком над головой.

Над лесом появился ущербный осколок луны. Ночь прошла спокойно. В болотах кричали ночные птицы, страшно выли волки, но никто из ратников даже не проснулся.

Еще не взошло солнце и не заиграли птахи, а дозорный поднял дружину. Люди дрожали от утреннего холода. Быстро умывшись из прозрачного ручья, они спешили похлебать горячего варева. Не успели ратники вынуть из котла по второй ложке, как в чаще послышался шум, громкое сопение и треск сломанных веток.

На поляну вывалился огромный темно-бурый кабан. На хребте зверя сидела рысь и грызла ему затылок. На какой-то миг рысь подняла окровавленную морду и, ощерясь, посмотрела на людей.

Кабан остановился, мотнул головой и ринулся к высокой куче сухого валежника.

Ратники едва успели разбежаться. Кабан ничего не видел и не слышал.

Не сбавляя ходу, зверь сунул морду в хворост. С треском раздвигая толстые ветви, он, как таран, протискивался вперед. Через мгновение кабан выскочил по другую сторону валежника. Рыси на нем не было.

— Одно спасение ему было — кошку сбросить, — хмуро сказал Лютовер, когда люди снова собрались у котла.

Вершины деревьев осветились заревом, словно пожаром, на кустах заалели красные пятна. Закутанное в кровавые пеленки, из-за леса выползло солнце.

Ратники сели на лошадей и тронулись в путь. Они задевали шишаками ветки деревьев, и роса обрушивалась на них дождем.

Можайская дорога пошла холмами, перебитыми островками белоствольного леса. Отъехав порядком от сухой осины, Роман Голица вдруг остановил коня — ему почудилась человеческая речь и слабое позвякивание железа.

Настойчиво стучал по сосне красноголовый дятел: кусочки коры с шорохом осыпались на землю. Со слабым стуком упала сосновая шишка. Тихо журчал невидимый ручеек. Пронзительно вскрикнула болотная птица.

«Померещилось», — подумал боярин и тронул лошадь.

Впереди виднелся болотистый овражек, заросший по краям ракитником. Всадники почувствовали зловонное дыхание гниющих водорослей. Клочья утреннего тумана еще стелились по низине.

Конь Романа Голицы, поравнявшись с овражком, сметил опасность и стал прядать ушами. Но было поздно: из-за кустов с гиканьем вылетели татары в чешуйчатых латах из кожаных пластинок.

Ратники вынули из ножен мечи, и древний воинский клич русских разнесся по лесу. Силы оказались неравные, врагов было вдвое больше.

Боярин Голица, отмахнув удар, приподнялся в стременах и разрубил до седла наседавшего на него татарина.

А Василь Корень, взяв палицу в руки, крикнув: «Эх, мать честная богородица!»— и пошел вихрить врагов. И Лютовер, бившийся рядом, успел позвонить острым мечом о вражеский шлем. Хорошо бились Дмитрий Самород и полоцкие воины.

Татары кричали и ярились всё больше и больше.

— Эй, боярин Голица! — крикнул Василий Корень, ворочая над головой палицей. — Скачи на Москву, к великому князю, а мы задержим татар.

Под кольчугой Голицы хранилась Ягайлова грамота к московскому князю, и было досадно погибнуть под самой Москвой, не закончив посольства. Но боярин не хотел бросить в беде товарищей.

Стремянный Лютовер изловчился и срубил голову напавшего на него вражеского воина. Татары опять закричали. Убитый был в мурзавецком шлеме и в золоченых доспехах.

Чуть слышно прошелестел в воздухе волосяной аркан. Петля затянулась на плечах Лютовера. В то же мгновение медно-рыжий татарин рванул коня в сторону. Лютовер вылетел из седла и поволокся через кусты вслед за всадником.

Дважды раздался пронзительный свист. Татарские воины мгновенно прекратили бой и скрылись в кустах, прихватив с собой тело обезглавленного мурзы. Ратники, пришпорив коней, бросились выручать попавшего в беду Лютовера.

Но татары вместе с пленным словно сквозь землю провалились.

* * *
Боярин Лютовер очнулся на чужой лошади, накрепко прикрученный к седлу сыромятными ремнями. Татарский отряд переправлялся через какую-то реку. Лошади шли вплавь, и ноги Лютовера оказались в холодной воде. Сколько прошло времени после боя, Лютовер не знал.

Татары, в шапках с выгнутыми краями и коротких кафтанах из коричневой шерсти, о чем-то переговаривались на своем языке, цокали языками. За рекой виднелась широкая ровная степь. Травы высокие, по грудь лошади.

Татары, как волки, без устали скакали по степным просторам. Пряные душные запахи кружили боярину голову.

Лютовер помнил ночевки под открытым небом, помнил, как его кормили сухим мясом, сыром, пропахшим конским потом. А пить давали прокисший кумыс…

И еще день скакали воины.

Зашло солнце, когда татары привезли боярина в большое становище. Сняв его с седла, поставили со связанными руками у шатра из белого войлока с красной покрышкой. Это был походный ханский шатер.

Неподалеку несколько татарских воинов в серых войлочных колпаках сидели кружком у костра, поджав ноги. Запрокинув голову и закрыв глаза, двое татар натужно дули в тонкие деревянные дудки. Грустные протяжные звуки разносились далеко в вечерней тишине. Им вторили переливчатые горловые трели.

И справа и слева горели костры и виднелись палатки. У ханского шатра в медном котле варили рис с бараниной и чесноком. Лютовер увидел странных больших животных с длинной шеей. А высоких деревьев не было ни одного. Крупные капли влаги, осевшие на ворсистый палаточный войлок, сверкали алмазами от пламени костров.

Лютовер шевельнулся. Верблюд пожевал губами и злобно плюнул, обдав его зеленой вонючей отрыжкой.

— Гадина, гадина! — сказал Лютовер, стараясь вытереть лицо о шатровый войлок.

Наконец, приподняв завесу шатра, показался меднорожий воин, заарканивший Лютовера.

— Иди, великий из великих хан Тохтамыш хочет говорить с тобой.

Лютовер, пригнувшись, вошел в ханский шатер. Он не чувствовал страха, хоть, и видел себя рядом со смертью.

Хан Тохтамыш сидел на цветной кошме и грел руки наджаровней. На нем топорщился шелковый халат, низко перепоясанный ремнем. На бритой голове напялен парчовый колпак, отороченный куньим мехом. Похожие на рога полумесяца, свисали скучные усы. Рядом, под рукой, лежали доспехи — шлем, меч и колчан с золочеными стрелами.

Чуть отступая, толпились безоружные мурзы и стоял слуга с кожаным мешком кумыса и с чашей в руках. Над головой Тохтамыша, под самым верхом кибитки, висела просторная клетка с молодыми орлятами.

Горели желтым светом масляные лампы.

Переводчик из русских пленных, почтительно выгнув шею, держал в руках пергамент.

— Ты вез это письмо? — Хан повернул голову к Лютоверу, и стремянный увидел лицо жестокое и властное.

— Да, великий хан, — ответил стремянный, взглянув на пергамент.

— Развязать его, — приказал Тохтамыш и снова стал смотреть на раскаленные угли и греть руки.

Молчание длилось долго. Хан выпил чашу кумыса.

— Ты храбрый воин, — вновь раздался хриплый голос хана. — Шрамы на лице говорят, что ты не укрываешься от врагов. Твой князь знал, кого послать с письмом… Но неладно задумал твой князь на дочери Дмитрия жениться. Если княжну Софию в жены возьмет, буду московскому князю против Литвы помогать. Худо будет. И Смоленск, и Киев, весь русский улус у Литвы отберу и московскому князю отдам. Слышишь, что говорю?

— Слышу, великий хан, отозвался с поклоном Лютовер.

— Орда с Литвой хорошо жили, друг другу помогали, — продолжал Тохтамыш. — Недавно я князю Ягайле ярлык пожаловал на княжение в литовских и русских землях: у самого сердца его держал, а захочу, все назад отберу и князю Витовту отдам, а может быть, и московскому князю.

Стремянный Лютовер молчал, не зная, что сказать.

— Я своего улусника князя Дмитрия наказал, Москву разорил, все золото русское себе взял; постращал его, долго будет помнить. Не уйдет теперь из моей власти. Эти слова тоже передай моему улуснику Ягайле. Слышишь?

— Слышу, великий хан.

Тохтамыш отрыгнул кислятиной, вытер рот полой халата.

— Ты посол князя Ягайлы? — спросил он, сузив глаза.

— Не посол я вовсе, а стремянный боярин великого князя Литовского и Русского, — ответил Лютовер.

— Все слова мои запомнил?

— Запомнил, великий хан.

— Выпороть его плетьми, чтобы еще лучше запомнил, — не меняя голоса, сказал Тохтамыш. — Эй, стража!

Несколько человек бросились на Лютовера, мигом скрутили ему руки и завернули рубаху на спине.

Звероподобный воин с лицом коричневым, как скорлупа грецкого ореха, подошел к стремянному. Оглянувшись на Тохтамыша, он стал не спеша полосовать плетью белую спину пленника.

Боярин Лютовер, закусив губу, молча терпел порку.

В клетке возились и шипели орлята.

— Довольно, — сказал хан, ткнув пальцем в бок разъярившегося палача. — Заболеет боярин — на лошадь не сядет. Пусть к своему князю едет. Может быть, не забудет теперь Тохтамышевых слов.

— Спасибо, великий хан, век не забуду! — кривясь от бешенства и острой боли, ответил Лютовер. — Пусть лошадь мне дадут, пешком до Литвы идти долго.

И, прихрамывая, вышел из шатра.

Тохтамыш рассмеялся. Кое-кто из окружавших его мурз тоже засмеялся.

— Дать ему лошадь, — сказал Тохтамыш, перестав смеяться и строго посмотрев на своих вельмож. — Хорошую лошадь. Ты, — хан указал на мурзу Турдугана, — дай свою… И охранный ярлык дать ему.

Маленький мурза Турдуган, казавшийся толстым от теплого халата, низко поклонился и задом вышел из кибитки.

А Тохтамыш, снова поджав ноги, сел у жаровни и стал греть руки.

Глава двадцать четвертая. ЗОЛОТОЙ ПЕТУХ ПРОТИВ СВЯТОЙ ДЕВЫ МАРИИ



Старший дозорный кнехт на главной башне орденского замка Мариенвердера увидел пыль, клубящуюся на дороге. Ему удалось разглядеть всадника, мчавшегося во весь опор. Всадника ненадолго скрыли придорожные кусты, потом он снова вырвался на открытый участок дороги.

Больше ничего подозрительного дозорный кнехт не увидел. На всякий случай он послал подручного оповестить комтура, а сам продолжал прохаживаться по площадке вокруг высокого древка, на котором колыхалось огромное орденское знамя.

Тем временем всадник приближался к крепости. Он промчался по узкому деревянному мосту через Вилию, и скоро дозорный услышал завывание боевого рога перед воротами замка.

Комтур замка Генрих Клей вместе с почетными братьями вышел навстречу гонцу.

Гонец вывалился из седла и, откинув кожаный фартук, долго мочился у каменной стены. Лошадь тяжело носила животом и шаталась от усталости. Рыцари ждали. Всадник оказался немецким кузнецом из Юрбурга.

— Витовт изменил ордену, — обернувшись, прохрипел кузнец, — он берет обманом орденские крепости. Юрбург и Баербург — в руках Витовта. Его войска движутся на Мариенвердер следом за мной.

Эта весть была громом на чистом небе для рыцарей.

— Много ли войска у Витовта? — поборов свои чувства, спросил комтур.

— К нему сбежалась погань со всей Жемайтии, их великое множество… он грозился взять Мариенвердер.

Комтур Генрих Клей вышел к воротам одетый по-домашнему. На нем была короткая кожаная куртка, штаны из грубого черного сукна и черная суконная шапка без всяких украшений. На рыцарском поясе висели короткий меч и нож.

Во дворе успела собраться толпа любопытных братьев.

— Почто кузнец пиво выпустил? — пошутил кто-то, заметив пенистую струйку, пробивавшуюся среди булыжников.

Комтур строго посмотрел на шутника, пробежал взглядом по остальным братьям.

— Враг близок, — произнес он с выражением, подняв указательный палец. — Обо всем надо думать заблаговременно, всегда порядок и осторожность — эти золотые правила сделали орден могущественным. Спасибо тебе за службу, — обернулся он к кузнецу, — ты поступил так, как должен поступить настоящий немец. Иди выпей вина, поешь и отдохни.

В крепости все пришло в движение. Братья стали готовиться к осаде. Из предзамочья пришли немецкие переселенцы вместе с семьями и расположились табором во дворе замка. Палатки они ставили на скорую руку: несколько шестов, покрытых разноцветными одеялами.

Время подходило к обеду. Переселенцы зажгли костры, их женщины стали варить в больших котлах общую еду. Важно восседала на пузатом бочонке жена богатого пивовара, недавно избранного старостой.

Мужчины тревожно переговаривались. Все дружно сожалели, что согласились на заманчивое предложение орденских чиновников поселиться возле нового замка. Большинство горожан были из Альтштадта и Кнайпхова. По замыслу ордена, они должны были составить костяк нового немецкого города. На двадцать пять лет переселенцы освобождались от всех податей. Выгодно! Но ведь замок-то построен на литовской земле! Однако все были уверены в крепких стенах.

Генрих Клей с двумя достойными рыцарями поспешил подняться на главную башню. Наверх вела внутренняя каменная лестница. Впереди шел кнехт с ярким факелом. Рыцари обошли вокруг башни семь раз, прежде чем ступили на верхнюю площадку.

Отсюда было далеко видно. Замок стоял на песчаном полуострове, образованном слиянием Немана и Вилии. Здесь с давних времен находилась литовская крепость. Место выбрано удачно: с двух сторон крепость защищали реки, с третьей — широкий ров и земляной вал.

Комтур самодовольно ухмыльнулся, показав крепкие большие зубы.

«Такими зубами можно перегрызть железный прут», — подумал старший кнехт, угодливо смотревший в рот начальнику.

На синем безоблачном небе во всю силу грело летнее солнце. Оно успокаивало. «Витовту не взять крепости, — думал комтур, щуря глаза. — Без осадных машин, без пушек против такой крепости делать нечего. А где они у Витовта? Дикари жемайты боятся подойти близко к огневому оружию и разбегаются от одного выстрела. На измор нас не возьмешь, запасы большие. А там и помощь подоспеет».

Генрих Клей взглянул на широкую, сверкавшую на солнце ленту Немана, на дремучие леса вокруг замка, обернулся на шотландских лучников, шагавших по стенам, и, успокоенный, покинул башню.

Вскоре дозорный увидел зубра с копьем, торчащим в боку. Он выбежал из леса и остановился у самой воды на правом берегу Немана. Вслед за зубром показались первые воины Витовта. Дозорный затрубил в боевой рог. На башне снова собрались знатные рыцари в шлемах и панцирях во главе с комтуром Генрихом Клеем.

Войска Витовта все прибывали и прибывали. На берегу Немана появились военачальники; их узнавали по золоченой, сверкающей на солнце броне и по отличным породистым лошадям. На пиках развевались на ветру конские хвосты, окрашенные в красную, желтую и зеленую краску. Подходили пехотинцы с высокими щитами. Они сразу перебирались через мост и кучились вблизи крепостного вала. Словно грибы, возникали на зеленой траве разноцветные шатры, задымились костры.

В замке на совете двенадцати достойнейших рыцарей решили послать гонца великому маршалу. Ночью полубрат Шнидель, по должности коновал, вместе с двумя крещеными пруссами пустился в плавание вниз по реке на маленькой лодке. Притворившись литовскими рыбаками, они хотели достичь замка Рогнеды через три дня.

Еще через день на Немане показались первые барки с вооруженными воинами. До самой ночи скапливались литовские войска. На главной башне два полубрата едва успевали вести им подсчет.

Рыцари, наблюдавшие со стен крепости за движением войска, посмеивались: взять Мариенвердер с мечами и дубинками невозможно. Но когда они увидели три барки с баллистами, две — с камнебросательными машинами и барку с осадной башней, настроение у них испортилось.

Литовцы выгрузили метательную машину и быстро установили ее на полуострове за крепостным валом. В крепость полетели тяжелые камни.

Ранним утром рыцари увидели, как в огромную ложку метательной машины уложили человека. Под ликующие крики литовцев человек, нелепо размахивая руками, полетел в замок и упал во дворе. Рыцари узнали в мертвом теле своего гонца, полубрата Шниделя. Но, может быть, все-таки остальным удалось пробраться сквозь вражеские заставы, надеялись они.

Баллиста снова выстрелила, и еще один гонец шлепнулся на камни крепостного двора. Он был еще жив и долго шевелился. К рубахе его был пришит белый лоскут, и на нем написано по-немецки одно слово: «Сдавайтесь».

Братья священники унесли умирающего в госпиталь. На дворе остались две кровавые лужи.

Генрих Клей решил, что третьему гонцу удалось избежать пленения.

В крепости деятельно готовились к защите. На стенах зажгли костры, в огромных котлах кипела вода и смола. Кучами лежали тяжелые, с голову человека камни для сбрасывания на врагов. Генрих Клей велел подсчитать все запасы. Слуги вместе с женщинами приводили в порядок оружие, хранившееся в арсенале, броневые доспехи.

На третий день из крепости в лагерь врага сбежали два крещеных прусса.

В конце июля князь Витовт вместе с основными силами подошел к замку Мариенвердер. Он велел поставить свой шатер из белого войлока на небольшой возвышенности против замка.

Вскоре к Витовту явился посланник великого жреца — главный жрец храма Патримпоса криве Палутис.

Огромного роста, закутанный в желтые одежды, с отвисшей губой, Палутис производил устрашающее впечатление. С ним прибыло многочисленное окружение жрецов. Рядом с шатром князя для криве Палутиса слуги поставили роскошный шатер, выдержанный в желто-черных тонах. Над шатром жрец приказал поднять белое знамя с изображением Перкуна и голубую хоругвь с золотым петухом.

Жрецы принялись наводить порядок в литовском войске: кого хвалили, кого пугали всевидящими богами, а кое-кого грозились принести в жертву Перкуну. Криве Палутис жестоко расправился с нерадивыми жрецами и со всеми, кто забыл старых богов. Двоих литвинов заковал в кандалы и отправил в Вильню. По дальним и ближним селениям побежали гонцы с приказами криве.

Запустевший храм Патримпоса в соседнем дубовом лесочке сразу ожил. Начались проповеди, задымились жертвенные огни, заговорили прорицатели и вещие старцы.

В большой тайне криве Палутис совершил над Витовтом страшный обряд открещивания, превративший трокского князя снова в язычника. Обряд стоил дорого, очень дорого. Витовт подарил жрецу всю церковную утварь из золота и серебра, захваченную им в рыцарских замках.

Князь Витовт не спешил начинать наступление, ожидая великого князя Ягайлу. В последние дни он сделался молчаливым и угрюмым. По вечерам, положив голову на мягкие колени жены, Витовт подолгу лежал, уставившись глазами в белый войлок. Он не разрешал зажигать огонь. Только отблески факела, горевшего перед входом, освещали шатер. Княгиня Анна, боясь пошевелиться, ласково поглаживала жесткие волосы мужа. Иногда княгиня проводила маленькой рукой по его лицу, и Витовт целовал ее горячую ладонь. Он любил свою жену и доверял ей самые сокровенные мысли и надежды. Княгиня Анна спасла ему жизнь и безропотно делила с ним огорчения и тяготы изгнания.

Витовт давно решил, что делать. Сильное чувство любви к земле своих предков вспыхнуло в нем неугасимым огнем. Оно переселило желание отомстить. Подчиниться немцам, быть у них вассалом — это конец! Витовт понимал, что через несколько лет рыцари настроят замки в Жемайтии и окрепнут так, что никакая сила не выгонит их из завоеванных земель.

А с ним, Витовтом, они поступят, как поступали с покоренными прусскими князьями. А если он не захочет стать рабом, рыцари уничтожат его.

Нет, он должен пойти на примирение с Ягайлой, склонить на время голову. Когда гроза пройдет, он сумеет отомстить, отца он никогда не забудет. Но час мести еще не настал. Бороться с Ягайлой за великокняжескую корону надо на равных правах. Русские княжества — немалая сила, поэтому Витовт решил принять православие. Католик или православный, все это не более, как военная хитрость. «Рыцари навсегда останутся врагами, — думал он, — ибо между мной и ними лежит Жемайтия. Но когда наконец придет мой час, я разорву подлое сердце Ягайлы».

Ночью подул ветер с моря, и туман закрыл замок Мариенвердер. Над Неманом туман стоял плотной стеной. Пользуясь туманом, несколько орденских барок с солдатами и съестными припасами подошли к стенам замка. Солдаты забрались в замок по веревочной лестнице. Осажденные встретили их восторженно, в замковой церкви отслужили мессу.

Это был передовой отряд, посланный великим маршалом на выручку.

— Через три дня, — сказал командир отряда, — великий маршал Конрад Валленрод сам приведет войска и разобьет язычников.

А литовцы по приказу Витовта готовили осадные машины с таранами и ставили на колеса осадную башню.

Несколько охотничьих дружин, пополняя съестные припасы, промышляли в лесу зверя. К лагерю непрерывным потоком двигались телеги, доверху груженные солониной, сухим мясом и копченостями. Сотни рыбачьих лодок сновали по Неману и Вилии: с них закидывали сети и ловили рыбу.

Войско, как прожорливое чудовище, требовало каждый день сотни быков, оленей, кабанов, много пудов рыбы и хлеба.

Наконец у стен Мариенвердера появились лазутчики великого литовского князя. С ними прибыли княжеские слуги на шестидесяти возах. Рядом с шатром Витовта поставили еще один шатер, синий, для Ягайлы. Задымила великокняжеская кухня.

Впереди главных сил, окруженный русскими и литовскими воеводами, гарцевал на горячем коне князь Скиргайла.

Отряд за отрядом подходили отборные войска с хоругвями и знаменами русских городов и княжеств. Медленно ползли невиданные медные чудовища. В каждую пушку было впряжено по двенадцать крепких лошадей. Пушки изготовили русские мастера из Смоленска. На телегах с высокими бортами ехали русские пушкари со снаряжением для стрельбы. На ста двадцати телегах везли порох. А еще на ста двадцати — каменные ядра, обтесанные точно по жерлу пушек.

Великий князь Ягайла, покачиваясь в седле, думал, как он встретит двоюродного брата. Он не верил Витовту и ненавидел его. Но положение в Литве все ухудшалось, жемайты и литовцы толпами бежали к Витовту и вместе с ним разоряли литовское государство. Поднялись старшие гедиминовичи. И в русских княжествах начались колебания.

Немецкие рыцари не пойдут на уступки. С ними только война. Вся надежда великого князя была на помощь будущего тестя. «Если московская княжна София будет моей женой, — думал Ягайла, — Дмитрий заступится». Вот почему Ягайла согласился на уговоры матери помириться с князем Витовтом. «Как только трокский князь станет православным, — говорила старая княгиня, — а уж я постараюсь, чтобы об этом все узнали, он перестанет прельщать язычников и сразу потеряет свою силу. Вот тогда ты возьмешь его голыми руками».

Великий князь понял, что, помирившись с Витовтом, он нанесет чувствительный удар ордену и ослабит самого трокского князя. «Но я не собираюсь забывать, — думал Ягайла, — свои обиды и пригревать на груди змею».

Заиграли медные трубы. Навстречу великому князю ехал Витовт, окруженный кунигасами. Когда Ягайла увидел, что Витовт сошел и идет к нему пеший, он сделал то же самое. За великим князем спешилась вся свита.

Двоюродные братья под одобрительные возгласы литовских бояр и жемайтских кунигасов обнялись и поцеловались.

На совете в шатре великого князя Ягайлы военачальники дружно решили не затягивать осаду: в крепости продовольствия было вдоволь и долгое сидение только бы ослабило осаждавших.

Скиргайла предложил перегородить завалами Неман. Он опасался, что орденские войска подоспеют на помощь к рыцарям.

— Если великий маршал, — сказал он, — переправится на правый берег и станет нас теснить, взять крепость будет трудно.

Сразу после совета несколько сот литовцев и жемайтов отправились на лодках вниз по реке Неману возводить завалы.

Ночью в шатер Скиргайлы воины приволокли вражеского лазутчика. Князь поднялся с постели злой, с красными со сна глазами и стал допрашивать солдата про дела в осажденной крепости. Но немец не хотел говорить.

Скиргайла выбрал с серебряного блюда несколько волошских орехов покрепче — орехами он любил заедать вино — и велел принести молоток. А солдата велел сидя привязать к столбу. Когда молоток принесли, князь стал колоть орехи на его голове. Из разбитого ореха он не торопясь выбирал кусочки ядрышка и ел их.

На четвертом орехе солдат стал рассказывать все, о чем спрашивал его князь.

Утром заработали метательные машины. Каменный ливень обрушился на крепость. Три дня непрерывно продолжался обстрел. Ночи были светлые, и все было хорошо видно. Как только камни перестали сыпаться, ворота открылись, и отряд шотландских стрелков в голубых беретах вышел из крепости. У каждого из-за плеча торчал коричневый конец тисового лука, за поясом виднелся пучок стрел, но мечей не было, их оставил в крепости комтур Генрих Клей.

Вдруг молодой, звонкий голос запел песню: О верный мой, О храбрый мой! Он ходит в шапке голубой. И как душа его горда, И как рука его тверда! Хоть обыщите целый свет — Нигде такого парня нет. Хоть слова этой песни были непонятны, литовцы и жемайты сразу поверили, что шотландские стрелки идут с миром.

В нескольких шагах от литовских пехотинцев с огромными, в рост человека, щитами отряд шотландских стрелков остановился. Замолкла песня.

— Мы не хотим воевать за неправое дело, рыцари пришли на чужую землю. Просим нас пропустить, мы возвращаемся на родину, — сказал командир отряда.

Гонцы принесли радостную весть великому князю Ягайле. Он призвал к себе командира стрелков, благородного рыцаря Грейсланда.

— Хочешь ли ты воевать под нашими знаменами? — спросил Ягайла.

— Я дал слово не обнажать оружие против немецких рыцарей в течение одного года, — ответил Грейсланд, — и не могу его нарушить.

— Но тогда дай рыцарское слово, что не будешь воевать против нас, литовцев, — сказал князь Ягайла.

Благородный рыцарь Грейсланд дал рыцарское слово не воевать против литовцев и был хорошо принят и обласкан Ягайлой. Шотландские стрелки на славу угостились пивом, а утром с восходом солнца двинулись на Вильню. Путь на родину им предстоял долгий. Думали они пробираться через Мазовию, Польшу и Нормандию; идти через Пруссию стрелки не решались, боясь мести рыцарей.

Русские мастера огневого дела приготовили к стрельбе пушки. Перед обстрелом великий князь Ягайла предложил комтуру сложить оружие. Из крепости ответили оскорблениями.

В замковой церкви братья рыцари и священники молили пресвятую деву о даровании победы над язычниками. Шестьдесят три брата священника помогали служить замковому капеллану. Ярко горели жертвенные свечи. Вдохновенно и умилительно пел хор из братьев священников. Крестный ход с распятиями и хоругвями под перезвон колокольчиков обошел крепостной двор. В шествии участвовали вся орденская братия и горожане, за исключением стоящих на стенах. Комтур Генрих Клей усердно молился и отбивал поклоны.

Ночью началось моление в храме Патримпоса. Несколько тучных быков с золочеными рогами были принесены в жертву. Криве Палутис долго совещался с богами и предсказал великому князю Ягайле победу. Народ в храме ликовал, люди поздравляли друг друга. Радостная весть быстро облетела литовские и жемайтские войска.

В эту душную ночь луна ярко светила. С барабанным боем и завыванием дудок от шалаша к шалашу жрецы несли знамена с золотым петухом. Петуха с распущенными крыльями, выкованного из чистого золота, вынес из храма сам криве Палутис.

В лунном свете желтые одежды жрецов выглядели необычно, и казалось, что они были вытканы из золотых ниток.

Вымаливая у бога победу, дымили кадильницами и возносили к небу молитвы русские попы.

Медленно уплывала ночь. С первыми лучами солнца русские пушкари открыли огонь по крепостным стенам. В замок снова полетели каменные ядра. Огонь всех пушек был сосредоточен на небольшом участке стены.

Целый день без перерыва ухали бомбарды. Стреляли по очереди, десятками, чтобы не накалялись стволы. К вечеру в стене образовалась изрядная брешь.

Как только замолкли пушки, литовские войска пошли на стены. Их повел князь Скиргайла. Но рыцари защищались храбро и отбили атаку.

Прорвавшийся во двор замка высокий литовец толчком опрокинул лошадь вместе с железным рыцарем и растоптал ногами всадника. Литовца зарубили набежавшие кнехты.

В это время князь Витовт отбивал правый берег Немана от наступавших войск великого маршала. Находясь на левом берегу, Конрад Валленрод не мог оказать помощи осажденным, а переправляться ему не давал Витовт. Несколько раз великий маршал пытался достичь правого берега, но отступал с большим уроном.

В том, что Витовт захватил все немецкие крепости на правом берегу, сказалась его военная мудрость. А сейчас он соорудил своеобразную крепость на берегу: вдоль реки поставил в один ряд пять сотен телег одна к одной. С наружной стороны к телегам навесили дощатый забор с бойницами. Лучники на телегах были хорошо защищены от стрел и копий.

Не раз видел князь Витовт за рекой высокого мужчину с белыми большими крыльями на золоченом шлеме. «Ну-ка, великий маршал, доберись до крепости, — со злорадством думал князь, — пожалуй, и крылья свои здесь оставишь».

Немецкие рыцари собрали огромное войско. Но силы их разбивались о твердую решимость литовцев изгнать врагов со своей земли.

Снова взошло солнце над полем боя. И снова крепость обстреливали метательные машины. И надо же так случиться, что камень упал на голову Генриху Клею, стоявшему на стене. Рыцарь свалился и тут же испустил дух — голова его раскололась, как пустой орех. Крепость осталась без отважного и умного комтура.

Солнце заходило красное и большое. После его захода долго кровавилось небо. В шатре великого князя Ягайлы начался совет. Узнав о смерти Генриха Клея, великий князь решил, не откладывая, штурмовать крепость.

Посредине стола на черном кованом треножнике горели толстые свечи из красного воска. Возле Ягайлы сидел Витовт, по другую руку — князь Скиргайла, литовские и русские военачальники.

Выпрямившись, оттопырив слюнявую губу, рядом с Витовтом сидел криве Палутис в желтом балахоне. Князь Ягайла с трудом терпел возле себя жреца.

Прихлебывая вино, князь Скиргайла рассказал о своем плане захвата крепости. План был хорош, и с ним все согласились без спора.

Обговорив дела, военачальники разошлись.

Прежде чем уйти, жрец Палутис призвал благословение Перкуна на великого князя и, шлепая губой, тихо сказал:

— Наши боги посылают тебе благополучие, пока ты хранишь веру, в которой умерли твои предки, и будешь содержать родную землю заботливо и прилежно. — И жрец поднял на князя выпуклые глаза фиалкового цвета.

Ягайла внезапно почувствовал робость.

— Да будет так, — сказал он. А ночью долго не мог уснуть, вспоминая слюнявую губу жреца и его странные фиалковые глаза.

В шатре за столом после ухода Палутиса остались великий князь Ягайла и его брат Витовт. Князья не сразу начали разговор.

— Как ты мог? — сказал Витовт, подняв глаза.

— Я сожалею о том, что произошло, — поторопился Ягайла, — но не отрицай, если бы я попал тогда в твои руки, со мной обошлись бы не лучше… Не будем ворошить прошлое. Нам надо сломать хребет немецким рыцарям. После победы ты по-прежнему станешь трокским князем. Но придется принять православие, — добавил он.

— Твоя правда, надо сломать хребет ордену, — медленно ответил Витовт, сдерживая в себе гнев, — поэтому я в твоем стане. Главное — земля предков… А с тобой мы всегда сочтемся, люди свои.

— Великий московский князь скоро будет моим тестем, — сказал Ягайла. — Он обещал помощь, если понадобится.

— Что ж, поздравляю. — Витовт поднял чашу с вином. — А скоро ли московский князь сможет помочь тебе?

— Я не просил его об этом, — отозвался Ягайла, — пока нет необходимости… Как драгоценное здоровье Анны? — перевел он разговор на другое. — Мне помнится, она тяготилась сердцем.

— Она здорова, — ответил Витовт.

— Брат, — сказал, помолчав, Ягайла, — я виноват перед тобой и постараюсь искупить свою вину. Не сердись.

Двоюродные братья разошлись мирно, поклонившись друг другу и пожелав победы на завтра. Но о прежней дружбе не могло быть и речи.

Еще до восхода солнца все было готово к решительному наступлению.

Жрецы снова приносили жертвы и снова советовались с богами.

Перкун благословил наступление.

Ягайла в золоченой броне, полученной в подарок от московского князя, сидел на сером коне под красным сафьяновым седлом и смотрел на мрачные стены крепости. И стремена у князя золотые, и стальная сбруя с золотой отделкой. На конской груди сияло круглое золотое украшение величиной с человеческую голову.

Первый солнечный луч ударил в разноцветие стекол маленького церковного окошка в замке. Князь Ягайла вынул из ножен меч и поднял его кверху.

Оглушительный рев многотысячного войска ответил великому князю. Литовцы и жемайты первые бросились на приступ. Медленно поползли к стенам закутанные в мокрые шкуры осадные машины.

Перед воинами первой преградой встали глубокий вал и ров. Тысячи людей бросали в ров охапки хвороста. Многие падали, сраженные стрелами противника. Но ров быстро заполнялся. Как опара из квашни, хворост выпирал кверху… По хворосту воины полезли на вал и многоголовой лавиной перевалили через него.

У самых крепостных стен был еще один ров. Литовцы и его завалили хворостом. По приставным лестницам и прямо из осадной башни они полезли на стены. Но самая ожесточенная схватка шла у пробитой бреши. Бой длился несколько часов. Рыцари защищались храбро. Около полудня литовцы, жемайты и русские ворвались внутрь крепости.

Увидев, что дальнейшая защита бесполезна, рыцари бросились в главную башню, не имевшую дверей, а только узкое оконце вверху. В оконце рыцари влезли с помощью приставной лестницы.

Благородный рыцарь из Австрии, не успевший подняться на башню, стал выпрашивать себе жизнь, двигая пальцами, будто считая деньги. Но жемайты на деньги не польстились.

Князь Скиргайла въехал на крепостной двор, покрытый телами раненых в убитых.

— Эй, вы! — зычно крикнул он. — Великий князь Ягайла дарует вам жизнь, если без промедления сдадите крепость. Если нет — будете уничтожены огнем.

Князя Скиргайлу из верхнего оконца башни легко можно было поразить стрелой, но у рыцарей не поднялась рука.

Новый комтур, избранный старцами вместо убитого Генриха Клея, видя бесполезность дальнейшего кровопролития, решил сдаться на милость победителя.

Пятьдесят пять немецких рыцарей, двести пятьдесят рыцарей из других стран, орденские священники с хмурыми лицами без оружия вышли из крепостного двора, направляясь на поклон к великому князю. Орденские братья шли молча, перешагивая через убитых и раненых, один за одним, в белых плащах с черными крестами… Иноземные рыцари чувствовали себя не столь угнетенно; они шли, улыбаясь и оживленно разговаривая.

Князь Ягайла, открыв забрало шлема, подбоченясь, сидел на своем коне неподалеку от шатра.

Наклонив голову, скрестив в знак смирения на груди руки, проходили рыцари мимо великого литовского князя.

Ягайла обратил внимание на двух рослых рыцарей. Они шли рядом, опустив глаза в землю. Ягайла успел подумать, что хорошо бы таких богатырей иметь в своей охране. В эту минусу один из них выхватил спрятанное в плаще короткое копье и бросился на князя. Мелькнув словно молния, телохранители смяли конями немца. Великий князь пришел в неистовство. Не помня себя от гнева, он выхватил меч и отсек голову высокому рыцарю.

— Рубите изменников! — выкатив глаза, крикнул Ягайла.

Началась расправа. Телохранители обрушились на безоружных немецких рыцарей. Несколько человек упали, обливаясь кровью.

Князь Скиргайла подскакал к брату и, нагнувшись, тихо сказал:

— Помни о княжеском слове!

— Довольно! — опомнившись, крикнул Ягайла. — Остальных заковать в цепи!

Начался праздник победы. В крепостных подвалах нашли много съестных припасов и напитков. Вокруг замка горели костры. Воины пили и ели сколько хотелось. Тела убитых еще валялись во множестве, стонали раненые. Русские попы отпевали своих воинов, в небо поднимался дым от кадильниц. Раненых укладывали на телеги, подостлав сена. Словно тени, двигались жрецы; у каждого через плечо на ремне висела большая баклага с водой. Они утоляли жажду раненых, оказывали им помощь.

Опасаясь разгрома, великий маршал Конрад Валленрод увел свои войска. Победа литовцев была полная. Сто пятьдесят рыцарей немецкого ордена и много рыцарей из других стран были убиты… На поле боя осталось множество кнехтов и полторы тысячи простых ратников. Мощь ордена была сломлена, и рыцари отброшены от границ Литвы.

Ночью в присутствии жреца Палутиса и всех остальных жрецов Витовт принес клятву верности великому князю. Ярко горели смолистые факелы.

Жрецы подвесили на колья огромного живого быка. Князь Витовт бросил в него нож и попал в жилу, брызнула кровь. Князь вымазал кровью руки и лицо и торжественно произнес клятву. Жрецы, обмакнув пальцы в кровь, хором запели священную песню.

Под песню жрецов Витовт отрубил быку голову и медленно прошел между его туловищем и головой.

Через несколько дней после победы, 23 августа 1384 года, князь Витовт был крещен в Рождественском монастыре возле Трок и наречен в православии Александром.

Великий князь Ягайла передал новокрещенному пергамент на владение Берестьем, Драгичином, Гродной, Белостоком, Суражем, Луцком и другими городами. Троки, вопреки обещанию, Ягайла оставил за своим братом Скиргайлой.

В столице Вильне победа над рыцарями была отпразднована торжественно. Праздновали и примирение великого князя Ягайлы с князем Витовтом.

Две недели длилось пиршество…

Проснувшись на мягкой постели в своей спальне, Ягайла услышал за дверью собачий лай. Откинув бархатный полог, князь толкнул голой пяткой стремянного, храпевшего на медвежьей шкуре, и велел отворить дверь.

Радостно повизгивая, ворвалась любимая охотничья собака Змейка и бросилась к хозяину. Великий князь был очень доволен. Он приласкал собаку, встал, подошел к окну и увидел родной лес.

Держалась теплая солнечная осень.

Ягайла почувствовал приятное волнение, как-то сразу охватившее его. «Кабаны жируют в лесах, в этом году на желуди урожай», — подумал он и понял, что настала пора поохотиться.

Глава двадцать пятая. МОСКВА, ЩИТ ЗЕМЛИ РУССКОЙ

Князь Дмитрий, большой и грузный, сидел под образами в просторной гридне, пропахшей смолой. Янтарные капли обильно сочились из свежих еловых бревен. Дом ставили в прошлом году, после ухода из Москвы Тохтамышевых полчищ.

Перед князем на столе, покрытом красным сукном, стояла запотевшая серебряная чаша с холодным квасом.

В гридне было жарко. С вечера Москву прихватило морозцем, и княжеские истопники постарались, натопили печи. А под утро на дворе потеплело, будто снова вернулось лето.

Князь расстегнул ворот просторной холщовой рубахи, сопел и отдувался. После Куликовской битвы он еще больше пополнел. Но не от здоровья шло дородство, а от сердечной хвори.

Тяжел стал князь, но по-прежнему ходил быстро и поворачивался круто.

Рядом с князем сидел окольничий боярин Федор Андреевич Кобыла, ведавший посольскими делами. Родом он был прусс, прадед его, Камбила Дивонович, владел обширными землями в Самбии и Земландии. Но пришли немецкие рыцари, и Камбила Дивонович после многих кровавых боев покинул свою землю и выехал на Русь, к великому князю Александру Невскому. На Руси имя Камбила переиначили на свой лад и стали прозывать его Кобылой.

Боярин Федор Андреевич служил верой и правдой, Дмитрий любил его за светлый ум, за твердость и прямое слово.

Заметив, что князь мучается от жары, боярин распахнул окно. Ветер вдохнул в горницу густой запах хвойного леса. Где-то близко пропел горластый петух и кудахтали куры.

— Спасибо, Федор Андреевич, — сказал великий князь, — ты всегда вперед меня успеваешь.

Дмитрий посмотрел на зеленевшие вокруг Москвы еловые леса, на синее небо, на темные воды реки, на людей, толпившихся на торгу, и задумался. Мысли князя уплывали в орду, к сыну Василию. В прошлом году Василий повез большую дань хану — восемь тысяч серебряных рублей, — а Тохтамыш оставил его заложником в орде.

Тяжело, беспокойно на душе у Дмитрия. Несмотря на свои совсем не старые годы, он часто стал задумываться о смерти, скрывал даже от близких свое больное, ослабевшее сердце. Пусть все думают, что князь здоров и проживет еще долгие годы…

По ночам, пересиливая тупую боль в груди, князь Дмитрий думал о русской земле. Все ли он сделал, может ли спокойно умереть?

Часто он видел свою смерть, себя — лежащим под иконами, видел, как с плачем припадает к его ногам верная Авдотьюшка, а дети жмутся в углу и пугливо смотрят на неподвижное отцовское тело.

И тут же приходила мысль: «Что станет за моей смертью? Что сделает рязанский князь Олег, тверской князь Александр, как поведут себя литовец Ягайла, татарский хан и немецкие рыцари?» Московский князь старался заглянуть вдаль, постичь, что таится в тумане будущего.

«Разве я жил? — думал князь. — Я всю жизнь ждал. И все же дождался своего часа — разбил татарского хана, заклятого врага. Я могу умереть спокойно, — утешал он себя. — Но сколько осталось дел!» Хотелось еще многое свершить, облегчить первые шаги своему наследнику. Только бы не ошибиться! Неверный шаг может погубить все, отбросить назад.

После Куликовской битвы московский князь стал подумывать о Малой Руси, находящейся под Литвой. Надо избавить всю русскую землю от плена и разорения…

В прошлом году от полоцкого князя Андрея Горбатого в Москву прискакал боярин Федор Тризна и предложил выступить вместе против литовца Ягайлы.

Князь Дмитрий заколебался. Федор Тризна обещал, что магистр немецкого ордена окажет поддержку. Против Ягайлы поднимется Жемайтия. «Мы обложим Ягайлу со всех сторон, как бешеного волка», — говорил Федор Тризна.

Долго думал князь Дмитрий. Хотелось ему соединить русские земли на западе и на юге. И Ягайловы дела в Литве были из рук вон плохи, и отомстить хотелось за помощь татарам. Но, посоветовавшись с боярами, он отклонил предложение сына Кейстута Андрея Горбатого.

Нет, не пришло еще время, осторожность и благоразумие взяли верх. Не простое дело вырвать изо рта у злой и сильной собаки жирную кость.

«Хорошо, что я не вступился за кейстутовичей, — размышлял Дмитрий, — драка могла обойтись для Руси очень дорого».

Когда Ягайла стал свататься к его дочери Софии, князь Дмитрий согласился. Он мыслил через замужество дочери породниться с тверским князем Михаилом, главным своим врагом, обезвредить его, а если можно, привлечь на свою сторону.

Но время шло, и сейчас тверской князь Михаил не так опасен, как был еще недавно, хоть и получил из рук хана ярлык. Дмитрий твердо стоял на ногах, невзирая на разгром Москвы. Сейчас, пожалуй, рязанский князь Олег больше всего мешал объединению русских земель. И будет мешать впредь, а сила тверского князя идет на убыль. Так с кем же выгоднее вступить в родство?

И князь Дмитрий досадовал, что послал согласие литовскому владыке.

Пение горластого петуха отвлекло его от мрачных мыслей.

— Ну и кочет, на всю Москву распелся! — с одобрением сказал он и вспомнил вдруг про боярина Романа Голицу. Он ведь в Москву сегодня ночью вернулся.

Князь нашарил на груди серебряную свистелку, дунул в нее. В дверях появился слуга.

— Пришел ли боярин Голица? — спросил князь.

— Тут боярин Роман Голица, великий князь, за дверью, в сенях стоит.

— Зови в гридню.

Дверь снова скрипнула, вошел боярин Голица в синем атласном кафтане, с рукой на перевязи и стал кланяться великому князю низко.

— Благословен буди, государь Дмитрий Иванович!

— Довольно, боярин, кланяться, подойди ближе.

Боярин Голица сделал несколько шагов, остановился на середине горницы.

— Что с рукой? — спросил князь, погладив черную бороду.

— Под Можайском с татарами рубились.

— Все дороги татары заложили! Подождите, придет время… Рассказывай, как посольство правил.

Боярин Голица: стал подробно рассказывать и о Полоцке, и новгородских делах, и как плыли на лодье по морю, и о жемайтских кунигасах. И о том, что поведал ему отец Федор. Слово в слово боярин передал беседу с великим литовским князем Ягайлой.

Два раза отзванивали часы в кремлевской церкви. Боярин Голица все рассказывал, а великий князь слушал внимательно.

— Выходит, и по сей день плохи дела литовского князя? — спросил наконец Дмитрий. Ему понравился обстоятельный рассказ боярина.

— Плохи, великий князь.

— На кого он надеется, откуда помощи ждет?

— На тебя, великий князь. Думает, если возьмет Софию Дмитриевну, дочь твою, в жены, ты ему войско пошлешь немцев воевать, а то и сам прискочишь.

— А еще на кого надежда у князя Ягайлы?

— Надеяться ему больше не на кого, великий князь.

— Мне впору самому помощи просить, — с невеселой усмешкой сказал Дмитрий. — Татарва опять грозится. И Олег Рязанский нож точит. Правильно я сказал?

Князь поднялся с места и, тяжело переступая отечными ногами в красных кожаных сапогах с голенищами, спущенными до половины толстых икр, близко подошел к боярину Голице.

Голица из учтивости отступил назад.

— Отвечай, — сказал Дмитрий и снова подошел к боярину.

— Выходит, правильно, великий князь, если ты говоришь, — пробормотал боярин Голица, продолжая отступать, но не рассчитал и стукнулся спиной о бревенчатую стену.

Московский князь расхохотался, положил ему на плечо руку и велел сесть на скамью рядом с собой.

— Немцы не дадут Ягайле на татар войска повести, — успокоившись, продолжал боярин Голица. — С другого бока Витовт с поганским жрецом и жмудскими боярами воду баламутят. И у русских князей не в чести Ягайла. Потому и дочь твою, великий князь, он сватать стал. Нас торопил, скорей-де ему жениться надо… Не много тебе, князь, прибытку от такой родни.

— Так зачем ты мне этот договор привез? — вспылил Дмитрий, ткнув крупным пальцем в пергамент.

— Разве мог я менять твое княжеское слово? — с испугом ответил боярин Голица.

— То правда, не мог, прости, боярин, — другим, спокойным голосом сказал князь.

Он взял большими мягкими руками серебряную чашу и сделал несколько глотков.

Боярин Голица, вытянув шею, ждал дальнейших слов.

— Ну что ж, боярин, — помолчав, сказал московский князь, — спасибо тебе за верную службу. Хорошо справил посольство. Федор Андреевич, — обернулся князь к боярину Кобыле, — прикажи выдать послу Голице сто рублей серебром: чай, поистратился он в дороге. И шубой со своего плеча жалую… Иди домой, боярин, соскучился небось по молодой-то жене и детишкам.

Боярин Голица поцеловал княжескую руку и с поклоном вышел из гридни.

Московский князь почувствовал боль в груди и откинулся к стене — так было легче. «Не надо пить холодный квас, — подумал он, — лекарь все время о том твердит».

На этот раз боль скоро прошла.

— Как мыслишь, Федор, — отдышавшись, сказал князь, — нужно ли мне за Ягайлу дочь свою отдавать?

— А ежели, великий князь, княжну Софию Дмитриевну не литовцу Ягайле отдать замуж, — ответил боярин Кобыла, — а Федору, сыну Олега Рязанского, и заключить вечный мир с Рязанской Украиной?

— А как же сговор? А посольство мое? Ягайла за бесчестье сие сочтет, а меня за лжеца.

— Если русская земля в опасности, — негромко сказал боярин Кобыла, — что тебе чужое бесчестье, великий князь? С Олегом Рязанским ты свои силы удвоишь, а поможет бог, то и другие русские земли под свою руку приведешь.

— А русские земли под Литвой, ты забыл о них, боярин? — горячо сказал Дмитрий. — Киевское княжество. Черниговское. А Полоцк, а другие земли? И Смоленску тяжко: того гляди, Литва его проглотит.

— Не время, великий князь, мыслить про то, — смотря в глаза князю, ответил боярин. — Пока татары в Москве, о Киеве говорить рано. Тохтамышу ты не малую платишь дань, а без денег меча не поднять. Прежде Рязанскую Украину, Тверь и Нижний Новгород надо в одни руки взять. Вспомни, князь, во Владимире татарский посол Адаш сидит… С немцами воевать не пришло время. А принять под свою руку князя Ягайлу — это и есть война с немцами, а то и с ляхами. Ты найдешь неверного друга в литовском князе и сильного врага — немецких рыцарей.

Великий князь был рад слышать от своего боярина такие речи.«Приспеет время, — думал Дмитрий, — помочь и тем русским землям, что под литовцами и под ляхами». Чем больше он размышлял, тем больше убеждался: не с руки родниться с литовцем Ягайлой.

— Ты прав, боярин, — твердо сказал великий князь. — По зимней дороге послы в Литву отказ отвезут. А княжне Софии быть за Федором Рязанским. И всем боярам сие скажи, пусть вести до Ягайлова уха раньше моих послов дойдут…

В Кремле плотники ставили новый княжеский терем. За стеной гридни стучали топоры, раздавались голоса. Московский князь ничего не видел и не слышал. «Чего можно ждать от хана Тохтамыша и от литовского князя Ягайлы?»— снова и снова приходило ему в голову. Как поведет себя великий магистр немецкого ордена? Кто будет королем Польши? С кем ему, московскому князю, придется скрестить мечи за русскую землю, с кем вести дружбу?

* * *
Вечерело. Солнце коснулось огненным краем верхушек сосен, когда Лютовер увидел Москву. Стены из белого камня с огромными полукруглыми башнями по углам высились на крутом холме. Ордынская дорога вышла из густого бора на болотистое, низкое место, заросшее кустарником и мелколесьем. Из болота торчали черные мертвые пни. Он пришпорил коня, обгоняя нагруженные каменьем и тесом возы, тащившиеся по скользким бревнам мощеной дороги, мужиков, шагавших с котомками за плечами и топором за поясом. На возах, плотно закрытых рогожей и увязанных пеньковой веревкой, важно восседали бородатые купцы в высоких войлочных шапках.

Вот и река Москва. Она не торопясь несла свои темные воды. Дорога уперлась в деревянную пристань. Сюда подходил паром. В ожидании перевоза на топком берегу скопилось немало народа.

Лютовер спешился у самого берега, смыл грязь с сапог и с брюха лошади, почистил доспехи и шлем. Усмехнувшись, снял с груди ханский ярлык — бронзовую пластинку с восточными письменами. Стоило только татарину взглянуть на нее, и он делался приветливым и гостеприимным. Лютовер всю дорогу от ханского шатра не знал забот. «Но вряд ли ханский ярлык сделает добрее русских», — подумал он.

Москва расстилалась перед глазами множеством домов из желтоватого, не успевшего потемнеть дерева. В разных концах посада поднимались в небо разноцветными куполами десятки деревянных церквей.

Причалил плоскодонный паром. На берег съехали две телеги, сошли с десяток пешеходов. Народ на пристани зашумел, зашевелился. Лютовер, ведя коня за повод, вместе со всеми перешел на дощатую палубу. Паромщики дружно заработали веслами. Не успел он как следует рассмотреть своих соседей, как паром приткнулся к посадскому берегу.

Белокаменные кремлевские стены нависали над головой, давили своей громадой. У самой воды дымились высокие бревенчатые бани, толпился праздный народ, кричали разносчики, торговавшие горячим сбитнем и разной снедью. На пристанях люди выгружали с барок еловые и сосновые бревна, сено и березовые дрова.

Юродивый в красном платке и грязном рубище бросался на землю и, заливаясь смехом, засматривал бабам под юбки. Бабы молча отпихивали его ногами. Мужики смотрели хмуро, но не трогали юродивого.

Лютовера со всех сторон окружили нищие: они хватались за стремена, гнусавя, выпрашивали милостыню. Боярский конь грудью растолкал людей и вымахнул на кручу к церквушкам, сбившимся на площади. Отсюда шла длинная, узкая улица.

Лютовер ехал мимо сосновых заборов, сочившихся смолой, видел дома, поставленные крепко, будто навечно. Ему нравились тесовые чешуйчатые крыши, украшенные резными крыльями и подкрылками. Несмотря на вечернее время, в домах стучали топоры: хозяева торопились до холодов забраться под кров, на теплую широкую печь.

День уходил тихий, безветренный. На площадях и на больших улицах горели костры. Великий князь повелел деревянную щепу, накопившуюся за день, сжигать пожарным сторожам. Много щепы втаптывалось в грязь, отчего лошадиная поступь сделалась мягче.

Пахло в Москве дымом и смолой. Пахло рогожами и лыком, дегтем и хлебом.

Скрылось солнце. Над черными тенями церковных куполов возникла длинная полоса красного цвета.

Бревна, тес, кирпичи, сложенные у заборов, мешали двигаться всаднику, в иных местах едва-едва удавалось протиснуться. Пока Лютовер пробивался вдоль высокой изгороди по самому берегу какой-то мутной речушки, стало совсем темно.

Забрехали на дворах собаки, застучали в деревянные доски сторожа.

Неуютно показалось боярину Лютоверу ночью в чужом городе. На большой торговой площади горел костер. Бородатый мужик в войлочной шапке старательно сгребал щепу.

— Скажи мне, добрый человек, — спросил Лютовер, — где живет боярин Федор Кобыла?

Подпоясанный соломенным жгутом мужик покосился на богатое татарское седло, на золоченые стремена, блестевшие в пламени, на золоченый шлем.

— Вон, смотри, господине, терем, — показал он. — В окошке огонь видать. Там и живет боярин. Еще в прошлую осень построился.

Лютовер поблагодарил и тронул лошадь. Церковные колокола ударили десять раз. В иных малых церквах и колоколен не было, и пономари били в медные либо в деревянные доски.

У дубовых ворот с шатровым верхом боярин спешился и стал стучать. Злобным лаем на стук ответили дворовые псы. Собачьему бреху отозвались псы в соседних дворах.

Вдруг собаки сразу перестали лаять. Неслышно открылось смотровое окошко в калитке.

— Кого бог принес? — спросил сиплый голос, в окошке сверкнул чей-то глаз.

— Боярин Лютовер ко боярину Федору Андреевичу Кобыле, — ответил путник.

— Погоди малость, боярин, — помедлив, просипел голос, — сейчас откроем.

Вскоре послышались торопливые шаги по деревянным мосткам. Сверкнул яркий свет. Двое слуг, загремев запорами, открывали тяжелые ворота. Один с поклоном принял поводья из рук Лютовера и увел лошадь, другой пригласил его в терем, освещая дорогу горящей берестяной скруткой.

Снова завыли и залаяли по углам двора невидимые в темноте собаки.

В горнице горели толстые свечи в бронзовых подсвечниках. Боярин Федор Андреевич Кобыла за диковинным столом с когтистыми ногами хищной птицы обучал грамоте сына, шестилетнего мальчугана.

— Аз, буки, веди… — повторял за отцом тоненький голос.

Отстегнув шлем, Лютовер поставил его у своих ног. Боярин Федор Андреевич поднялся со скамьи и пошел навстречу гостю.

— Боярин Лютовер, — сказал он, вглядываясь, — от великого князя Литовского? Милости прошу!

— Под Можайском напали татары, — сказал Лютовер, будто оправдываясь, — меня заарканили… обеспамятовал, чуть жив остался. Письмо великого князя к Тохтамышу попало, кольцо сохранил. — Он снял с пальца перстень. — А ханская ласка — на спине…

Хозяин молча осмотрел кольцо. На внутренней стороне было вырезано маленькими буквами: «Великий князь Литовский и Русский».

— Я, боярин, с послом московского князя Романом Голицей ехал. У него спроси, если не веришь. — В голосе гостя послышалась обида.

Федор Андреевич возвратил кольцо.

— Не обижайся, боярин, всякое бывает, — сказал он, поглаживая реденькую бородку мочалкой, казавшуюся лишней на его лице. — А ведомо тебе, о чем в письме речь шла?.. Да ты садись, в ногах правды нет.

Лютовер сел на лавку.

— Ведомо, боярин. Великий князь Ягайла просит тебя отписать, какова лицом московская княжна София. Не худа ли? На тот год свадьба сговорена, так вот…

— Не будет свадьбы, — вздохнув, сказал Федор Андреевич, — другому отдает Дмитрий свою дочь.

Он погладил по головке сына, смотревшего на гостя удивленными глазами.

— Как — не будет? — вскричал Лютовер. — Посол великого князя боярин Роман Голица привез согласие князю Ягайле.

— Пока послы ездили, в Москве подул другой ветер… А как тебя Тохтамыш встретил? — перевел разговор на другое хозяин.

Лютовер почесал спину, где еще не зажили рубцы от ханского кнута, но ничего не сказал. Слова хана он перескажет только великому князю Ягайле.

— Из верных ли уст о княжне наслышан? — все еще не веря, спросил Лютовер.

— Да уж куда вернее, — усмехнулся боярин, вспоминая недавний разговор. — Великий князь на всю Москву сказал, не скрывает. По зимней дороге послы отказ повезут.

Бояре помолчали. Лютовер думал о бесчестье для своего князя. Поступок московского князя Дмитрия казался ему предательством. Федор Андреевич поправил фитиль коптившей свечи.

— В Литве слух был, — сказал Лютовер, словно в отместку, — татары сильно Москву разорили и дань великую Тохтамыш наложил. Не скоро оправится теперь московский князь. Правда ли сие?

— Разорил Москву Тохтамыш, верно. Обманом город взял. Ни плачущего, ни стонущего в Москве не осталось, всех побил татарский зверюга. От трупов смрад — упаси бог, ни подойти, ни подъехать. В церквах, кои целы остались, двери раскрыты настежь, и внутри жены и детища малые в куски порублены. И хоронить некому. Триста серебряных рублей на погребение князь отдал. И я думал, не поднимется город. Ан не так вышло, заново велика Москва… После Мамаева побоища русские окрепли духом, не боятся татар. Московский князь снова собирает силы. Не знаю только, откуда и силы берутся, и упрямство… Тщится орда удержать власть над Русью, но, видать, скоро наступит конец татарскому царству. Слабеет орда.

— Пожалуй, ты прав, боярин, — согласился Лютовер, — слабеют татары.

Слуги принесли большой оловянный кувшин с медом и на серебряных подставках два турьих рога.

Бояре выпили игристого меда. Беседа стала задушевнее. Оплыли свечи в железных подсвечниках.

Мальчуган, уронив голову на книгу, давно спал.

Глава двадцать шестая. ЛУЧШЕ БЫТЬ РЫЦАРЕМ, ЧЕМ ОРУЖЕНОСЦЕМ



Старый дубовый лес к северу от Медников славился множеством дичи. Сюда заходили туры и зубры. На озерах священный лось лакомился сочной зеленью, на полянах щипали траву олени. Но особенно много водилось в лесу кабанов. Говорили, что дуб здесь растет особенный, с очень жесткими листьями и крупными желудями, от которых кабаны быстро набирают жир. А от трав и пряных кореньев, растущих обильно в лесу, кабанье мясо делается сочным и душистым.

В этих заповедных местах охотился только великий князь со своей дружиной, всем остальным охота запрещалась, под страхом смертной казни. В самой чащобе, на берегу лесной речушки с чистой и всегда холодной водой, высился деревянный охотничий замок. Река серьгой охватывала невысокий холм, на котором он стоял. Грозный владыка князь Ольгерд очень любил охоту на кабанов. И брат его Кейстут охотился в здешних местах.

А когда великим князем стал Ягайла, замок сделался его любимым жилищем.

Рядом с замком, в густом орешнике, темнел бревенчатый сруб обширной конюшни, а чуть ниже по течению реки виднелся приземистый дом престарелого княжеского ловчего Выдайлы. Он охранял замок и заповедный лес…

Люди великого князя подошли к дому Выдайлы поздно, когда зажглись звезды. Гонцы потеряли тропу и долго блуждали в зарослях. Если бы не кони, привыкшие к лесу, ночевать бы им где-нибудь под деревом. Старший ловчий открыл дверь с опаской. За его спиной стояли сыновья с тяжелыми палицами в руках, скалили зубы сторожевые псы.

Гонцы попятились. Длиннорукий, с квадратным опухшим лицом, заросший седыми волосами, Выдайла показался им страшным лесным призраком.

— Великий князь приказал готовить замок, — произнес старший, — через три дня он будет здесь с малой дружиной… Ну и глухомань!

— Входите в дом, — узнал людей ловчий. — Это ты, Колтун? Ребята, — обернулся он к сыновьям, — поставьте в конюшню лошадей да засыпьте им корму.

Ночью к избушке подходили медведи. От истошного собачьего лая люди проснулись и слышали, как царапают по бревенчатым стенам когтистые лапы зверей. Выдайла зажег на всякий случай в горнице огонь, однако выходить из дома не стал.

Проснувшись поутру, гонцы собрались в обратную дорогу. Один из них, худой, длинноносый охотник с черным пластырем на левом глазу, пожаловался на боль в груди и остался в лесной избушке.

Выдайла постелил больному две медвежьи шкуры помягче, а сам вместе с женой и сыновьями стал готовить замок к приезду князя. Жена убирала и проветривала горницы, а старик, чтобы прогнать из дома лесную сырость, затопил печи.

Великокняжеская охота была не только забавой. В охотничьей дружине проходили выучку отважные юноши, будущие литовские витязи. Кто был находчив и вынослив на охоте, не терялся и на войне. Охотничья дружина, главное ядро княжеского войска, всегда была готова дать отпор врагу. А когда назревала большая война, дружинники добывали всякого зверя. Дичину заготовляли впрок для пропитания войска.

Желающих вступить в охотничью дружину было много, но принимались только те, кто проходил трудные и сложные испытания.

Главный ловчий княжеской охоты Симеон Крапива был, пожалуй, одним из самых почитаемых людей в государстве. Страстный охотник и собачник, знаток лесов и звериных повадок, он был честным и справедливым человеком.

Крапива подбирал себе опытных ловчих по разным охотам: на кабана, на зубра, на оленя, на птицу… У князя Ягайлы их было двенадцать. Ловчие окружали себя лучшими охотниками, знатоками зверя.

Великий князь Ягайла преображался при звуках охотничьего рога. Из ленивого, безразличного ко всему человека он превращался в деятельного, поспевающего всюду охотника. Даже черты лица его делались благороднее и чище. В лесу он замечал, казалось, самую заурядную мелочь, и даже опытные ловчие боялись его всевидящих, быстрых глаз.

Больше всего князь Ягайла любил охоту на кабана с собаками. Он держал свору кабаньих псов, отличавшихся особой свирепостью и силой.

На третий день заповедный лес ожил. В замок приехал великий князь. На башенке княжеских хором взвилось его знамя. Вокруг замка охотники раскинули десятки шатров. Со всех сторон доносились человеческий говор и разноголосый собачий лай. Задымились костры. В котлах варилась похлебка, на вертелах жарилась баранина.

Великий князь выехал на охоту с малой дружиной в пять сотен человек. Малая дружина обычно добывала птицу и зверя для повседневных нужд княжеского стола. Большая дружина насчитывала тысячи охотников.

Ловчего сразу можно заметить среди охотников по лисьему хвосту, болтающемуся на шапке. У главного ловчего Симеона Крапивы их было два, а шапку князя Ягайлы украшали три лисьих хвоста.

Погода держалась теплая, безветренная. Под ногами хрустели желуди, упавшие с могучих дубов. Крупные, с голубиное яйцо, созревшие плоды с легким стуком падали на землю. Часто желуди падали на головы людей. Охотники молча хватались за ушибленное место — ругать священное дерево никто не решался.

В полдень князь Ягайла призвал к себе ловчих на совет. Он, как всегда, вникал во все мелочи. На охотничьих советах все были равны, и никто ни над кем не имел власти. Закончился совет, ловчие и знатные охотники покинули княжеский замок.

Великий князь долго сидел в молчании. Сегодня он был счастлив. Со всех сторон его окружал дубовый лес.

Ягайла вспомнил боярина Лютовера. Он соскучился по своему верному соратнику. Где он сейчас, думал князь, почему так долго не возвращается? Все ли в Москве идет так, как надо? Тревожное чувство как-то вдруг охватило его. А если московский князь, не дай бог, раздумал или еще что-нибудь случилось и свадьба не состоится?

Но Ягайла отогнал тревогу. Немыслимо лишиться поддержки московского князя в это трудное время. Не надо думать о плохом.

— Брудено! — вдруг произнес великий князь, подняв голову.

Оружничий, заменявший Лютовера, возник словно из-под земли.

— Я хочу сегодня добыть кабана на ужин, — ласково взглянув на боярина, продолжал князь. — Скажи Крапиве — пусть все приготовит. Выпущу свою свору.

Через час Ягайла с охотничьим рогом через плечо вышел из своего терема. На нем был бараний кафтан, перепоясанный кожаным ремнем, на голове — меховой колпак с лисьими хвостами.

Оружничий Брудено подвел князю коня и придержал стремя.

Вскочили на коней и ближние Ягайловы люди. Вдалеке заиграли рога ловчих. Великого князя охватило знакомое волнение… Он увидел охотников на конях, готовых мчаться по его приказу, любимых собак, рвущихся и скулящих на сворках. В кустах, низко припадая к земле, пробежала рыжая лисица.

Сдерживая разгоряченного коня, подскакал Симеон Крапива.

— На ближней поляне, великий князь, матерый кабан. Разреши спустить собак?

Ягайла раздул ноздри и выпрямился.

— Во имя всемогущего бога, — торжественно сказал он. — пускай, — и перекрестил свою свору.

Собаки кинулись сразу. Почуяв зверя, они озлобились, подняли шерсть и будто сразу растолстели. В тот день собак не кормили: голодные, они легко шли по следу.

За собаками поскакали охотники, поудобнее перехватив в руках копья.

Великий князь различал в хоре собачьих голосов тонкий, заливчатый лай своей любимицы Змейки и гнусавый голос свирепой суки Ведьмы: лай ее напоминал заунывный плач. Но когда Ведьма добиралась до горла, зверю немного оставалось жить… А вот лает страшным басом брудастый пес Водило с пятнами на шкуре от волчьих зубов.

И вдруг Змейка отчаянно взвизгнула и сразу замолкла. Почувствовав неладное, Ягайла припустил лошадь и одним махом вылетел на поляну.

Прижавшись задом к столетнему дубу, вздыбив щетину, матерый кабан отбивался от наседавших на него собак. На траве, залитая кровью, лежала рыжая Змейка. Взвизгнула вторая собака, попавшая на клыки; зверь отбросил ее, и собачьи внутренности повисли на кустах.

Ягайлу охватила ярость. Не раздумывая, он сринул с коня и, нашаривая у пояса нож, вскочил на щетинистую спину зверя. Кабан рванулся сразу, и нож выпал из рук князя. Чтобы удержаться, он схватил зверя за уши и был готов, как лесная кошка, зубами грызть ему загривок. «Анафема, — подумал Ягайла, — погубил собаку, сам погибнешь!»

Черной молнией сверкнул зверь по зеленой поляне. Он устремился к густому кустарнику. Прижавшись к жесткой щетине, князь крепко держался за волосатые уши.

Рядом скакал оружничий Брудено. Он потрясал копьем, но медлил бить по зверю, боясь ненароком задеть князя.

Десяток всадников, нахлестывая коней, помчались наперерез кабану, он не сворачивая, шел по прямой.

Главный ловчий Симеон Крапива, крестясь и призывая бога, снова спустил княжеских собак. Со злобным воем Ведьма пиявкой впилась в бок зверя, а пес Водило повис на ляжке.

Кабан резко прибавил ходу, и, не удержавшись, Ягайла мешком свалился на землю. Однако на этот раз князь успел ухватиться за кабанью ногу и волочился по траве добрых два десятка локтей, пока Брудено копьем не свалил зверя.

Великий князь лежал на траве в царапинах и синяках.

— Бедная Змейка! — повторял он, задыхаясь. — Бедная Змейка!

Окольничные бояре подняли его и поставили на ноги. Они поздравляли князя с добычей и хвалили за храбрость. Но Ягайла, жалея любимую собаку, не радовался, и лицо у него было недоброе.

— Пусть напихают злой крапивы под штаны и под рубаху ловчему кабаньей охоты, — сказал Ягайла, — и пусть вонючий пес спит так до утра, — добавил он. — Из-за него я потерял Змейку!

Молчаливый и грустный, он отправился в баню. Старший парильщик Данило, отменный лекарь, раздел великого князя и бережно ощупал все синяки и болячки.

— Кости целы, великий князь, — сказал он с улыбкой. — Попаришься — положу примочки.

Предвкушая удовольствие, Ягайла открыл дверь в парильню. В нос ему ударил приятный запах свежего сена, можжевельника и душистых трав. От изразцовой печи с раскаленной каменкой несло нестерпимым жаром.

У липовых кадей с кипятком и студеной водой стояли наготове парильщики.

Ягайла поклонился на медный крест, стоявший в переднем углу, и улегся на длинный полотняный мешок, набитый свежим сеном. Парильщики поставили зажженные плошки поближе к князю и приступили к первому омовению.

Перед тем как влезть на полок, Ягайла, по русскому обычаю, перенятому от матери, велел облить себя душистым квасом. И на раскаленную каменку банщики плеснули несколько ковшей. А после, вынув из ушата распаренные веники, стали по очереди нахлестывать белое княжеское тело.

Нежась в парильне, Ягайла снова вспомнил свою любимую собаку Змейку, но ненадолго — жаркие березовые веники выхлестали заботы и горести из сердца. Он стал думать о невесте, дочери московского князя. Какая она: толстая или худая, гадал он, веселая или, может быть, скучная, как мать, великая княгиня Улиана? Вспомнил и свою любимую рабыню Сонку.

Распаренный, усталый, но довольный пришел в опочивальню великий князь. Он с удовольствием вдыхал аромат сухих трав, развешенных пучками под потолком. Трава своим запахом отгоняла злых духов и пугала блох. Иконные лампады слабо освещали горницу. Сладко манила к себе постель — низкое ложе под парчовым теремом на четырех резных ножках.

Вытерев ручником испарину, обильно выступившую на теле, князь почувствовал жажду и послал оружничего за квасом. Он не заметил, как шевельнулись камчатные занавеси и с кровати на ковер быстро сполз одноглазый монах в коричневой сутане. Молча он бросился к двери и заложил дубовый засов.

Францисканец Андреус Василе дрожал от страха. Он пробрался в лес, переодетый княжеским охотником, и, сказавшись больным, остался у Выдайлы. В день приезда князя монах забрался в княжескую кровать и снова надел сутану.

«Что, если великий князь закричит? — думал монах, прижимаясь к двери. — Стражники выломают дверь, меня схватят и предадут подлой смерти».

Но Ягайла не закричал. Он боязливо посматривал на одноглазого монаха, внезапно появившегося в горнице. «То ли дьявол, — думал князь, — то ли лихой человек».

На всякий случай он прочитал про себя молитву и громко сказал:

— Исчезни, рассыпься в прах, исчадие ада! — и поцеловал золотой чудодейственный перстень.

Коричневый монах с веревочным поясом не исчез.

Великий князь раскрыл было рот, чтобы позвать на помощь, и вдруг монах повалился у его ног на колени.

— Что тебе? — ощупывая незнакомца быстрым взглядом, спросил Ягайла. Он переступал босыми ногами, пятясь и прикрывая голое тело халатом.

— Позвольте сказать то, что у меня на сердце, ваше величество. То, что мне велели сказать Иисус Христос и дева Мария, — услышал князь дрожащий голос.

— Говори, — успокаиваясь и приглаживая жидкие волосы, сказал князь, — только недолго.

Длинноносый монах поднялся с колен.

— Король Польши и Литвы? — неожиданно сказал он, пожирая Ягайлу единственным глазом. — Ваше величество, умоляю вас, станьте королем, возьмите корону многострадальной Польши, защитите ее. Мы будем почитать вас как святого.

— Король? — воскликнул Ягайла. — Ваше величество? Почему ты меня так называешь? Король Польши и Литвы?! Но Польша слабая и бедная страна, — сказал он, вспомнив картины недавнего похода. — Королю ниоткуда дань не идет и народов податных нет.

— Польша сильна католической верой, ваше величество, и я…

В дверь постучали, чей-то голос спросил князя.

— Ваше величество, — умоляюще сказал монах, — прикажите боярину подождать у дверей, а я расскажу, как вам сделаться королем.

За дверью слышались торопливые шаги, возня. Кто-то пытался открыть дверь.

— Эй, там, — повелительно прикрикнул Ягайла, — не шумите, я занят!

Голоса за дверью стихли, шум прекратился.

— Теперь говори, — посмотрел он на монаха. — Если пустое, сидеть тебе на колу.

— Ваше величество, вам надо жениться на польской королеве Ядвиге, и вы станете королем Польши и Литвы, с правом престолонаследия, — быстро сказал монах.

— Польская королева Ядвига?! — протянул Ягайла. — Я ничего не слыхал о такой королеве. — «Ваше величество» приятно щекотало его самолюбие.

— Ваше величество, — опять сказал монах, — королевна Ядвига, дочь венгерского и польского короля Людовика, скоро будет коронована на польский престол. Ей тринадцать лет, она очень красива, вашему величеству будет приятно…

— Врешь, монах! — поднялся с места Ягайла. — Она давно повенчана с князем Вильгельмом Австрийским! — И великий князь схватился за палку, собираясь ударить лжеца.

— Поляки никогда не согласятся поставить королем Вильгельма, ваше величество, — заторопился францисканец. — Если вы захотите, Ядвига будет ваша. Вместе с ней вы получите польскую корону… Лучше быть рыцарем, чем оруженосцем. Не правда ли, ваше величество?

«Неужели монах пронюхал, что я согласился идти подручным к московскому князю? — подумал Ягайла и, собираясь с мыслями, долго вытирал полотенцем испарину. — Как я должен держаться с этим настойчивым францисканцем? Спросить, от чьего имени он говорит?.. Нет, я великий князь Литвы, могу оказаться смешным, и матушка княгиня снова станет читать поучения. Лучше ничего не спрашивать. Разговор был с простым монахом, только и всего. Я — король Польши?! — Ягайла усмехнулся. — Интересно, что скажет великий магистр, когда узнает об этом. О-о, бородатого старика с лебедем на шлеме разорвет от злости. Придется ему хорошенько подумать, прежде чем посылать на Троки и Вильню своих рыцарей… А как с Москвой? — появилась тревожная мысль. — Отступиться нельзя. Но польская корона! Неужели поляки просто так, задаром, отдадут мне королеву вместе с Польшей?»

— Послушай, — стараясь казаться равнодушным, спросил великий князь, — ты говоришь, я могу стать польским королем. Но что я должен сделать для Польши, как по-твоему?

— Ваше величество, — снова упал на колени монах, — если вы согласитесь получить польскую корону, то… к Польше присоединится Литва вместе с русскими землями, а вы, конечно, примете римскую веру, перед тем как стать мужем верной католички. А потом сделаете католиками своих подданных.

— Ого! — вслух сказал Ягайла и снова взялся за полотенце.

Он вспомнил, что крещение Литвы ценилось очень дорого. Его отец, Ольгерд, просил у Римского императора прусскую землю, Курляндию и Земгалию. Да вдобавок тевтонский орден должен был переселиться куда-то на восток, за русские земли, и защищать Литву от татар. «Много ты хочешь, монах! Уж если крестить Литву, то не даром. А Польша и так станет моей собственностью, как приданое королевы. Но что толку об этом думать!»

— Я крещен в русскую веру, — скучно сказал князь.

— Русские — отщепенцы, — привскочил монах, — а церкви их не церкви, а синагоги! — Судорога свела его лицо.

— Я исповедую русскую веру! — закричал князь, вспомнив матушку, тишайшую княгиню Улиану. — Как ты смеешь, вонючий пес!

Одноглазый понял, что сделал промах.

— Для нас, служителей святой римской церкви, отщепенцы хуже язычников — простите мою горячность, ваше величество.

Ягайла не стал спорить о религии.

— А скажи мне, — вдруг спросил он, — королевна Ядвига, как она собой — толстая или худая? Мне бы толстенькую. — Глазки князя забегали.

Монах удивился и не сразу ответил.

— Я ее не видел, ваше величество, — нашелся он, — но слышал, что королевна не лишена изящной полноты.

— Ну, — отозвался князь, — это я так… Вот что, приятель, — сказал он, помолчав, — твои странные разговоры мне понравились. Я много слышал о красоте Ядвиги. Я холост и ищу себе хорошую жену. Если Ядвига станет польской королевой, то такой брак мне не противен. Но если прослышат о нашем разговоре, — добавил строго Ягайла, опять вспомнив матушку, княгиню Улиану, — кто-нибудь обязательно помешает. Ты понял меня?

— Ваше величество!.. — Монах жадно схватил маленькую руку литовского князя, пахнувшую ароматной банной травой, и поцеловал ее. — Я все понял, ваше величество!

— В этом деле нужна тайна, — повторил Ягайла. — Женитьба дело деликатное в любом случае. А когда Польша хочет выйти замуж за Литву, — он хохотнул, — тайна особенно необходима. Слово вылетает воробьем, а возвращается орлом, — закончил он назидательно.

Опять кто-то стукнул в дверь и раздались приглушенные голоса.

— Отвори, — строго сказал Ягайла.

Одноглазый монах с низким поклоном исполнил приказание и сразу исчез.

В опочивальню вошли оружничий Брудено с кувшином, главный ловчий Симеон Крапива и несколько ближних бояр.

В голове великого князя крепко засела королевская корона. Он был рассеян, на вопросы главного ловчего отвечал невпопад. Бояре с удивлением переглядывались.

Глава двадцать седьмая. ВОСПРЕЩАЕТСЯ БОГОХУЛЬСТВОВАТЬ, ПОМИНАТЬ ДЬЯВОЛА И СПАТЬ ВО ВРЕМЯ МОЛИТВЫ

Андрейша сидел у едва тлеющего камина в корчме «Веселая селедка», погрузившись в задумчивость. Огонь медленно поедал сухой хворост, скупо освещая стены корчмы с торчащими деревянными костылями, на которых посетители развешивали свою одежду. Сейчас костыли пустовали, кроме одного — с плащом Андрейши. Время было раннее, гостей еще не было. Хозяйка, рослая худощавая старуха, надоедливо стучала чем-то на кухне и громко ругала служанку. Из приоткрытой двери несло смрадом от жарившейся рыбы.

День был пасмурный. С моря дул пронзительный северо-западный ветер. На реке, задрав хвост, сидели чайки. У деревянной пристани скрипели, покачиваясь, несколько рыбачьих судов. В узкую щель окна виднелись кирпичные стены Мемельского замка. Андрейша два дня назад вернулся из Паланги… Он без труда нашел на горе у моря старинный храм богини Прауримы. Но храм был покинут вайделотками, статуя богини исчезла, и священный огонь погас. Андрейше и здесь помог жреческий жезл. Когда он показал зеленую рогульку пожилому литовскому рыбаку, тот привел его к новому храму, построенному в чаще непролазного леса, на берегу маленькой речушки. В старом храме стало опасно, могли нагрянуть рыцари. От Мемеля до Гредуна их единственная дорога к ливонским собратьям тонкой ниткой проходила по самому берегу моря.

Андрейша увидел Бируту, красивую и печальную. Она узнала своего спасителя и приняла юношу, словно сына. Рассказывая о Людмиле, которую она успела полюбить, Бирута заплакала.

На прощание она поцеловала юношу. «Буду молить великую богиню Прауриму, — сказала она. — Если богиня захочет, с Людмилой не произойдет ничего плохого…»

«За что бог так жестоко наказал мою незабудочку! — думал Андрейша. — Ты лучше луны, солнца и звезд и страдаешь в плену у жестоких рыцарей. Если бы я был в Кенигсберге, уж наверно мне удалось бы облегчить твою участь, а может быть, и вызволить из беды».

Его мысли прервала хозяйка корчмы. Она поставила на стол миску овсяной каши и жареную рыбу.

— Мой муж умер ровно год назад, накануне дня святого Варфоломея, — сказала она, снова появляясь с чашей и большим оловянным кувшином в руках. — Помяните, юноша, бедного Ганса, выпейте пива — я не возьму с вас денег. О-о, мой прилежный Ганс был отличным мастером варить двойное пиво! — И женщина вытерла передником слезы.

Андрейша посочувствовал хозяйке и стал есть без всякого желания, только лишь для того, чтобы поддержать силы. Не успел он справиться с овсяной кашей, как в харчевню пришли трое мужчин и заняли стол у самого очага. Из разговора, который вели гости довольно громко, Андрейша узнал, что в реку зашел новый корабль, принадлежащий немецкому ордену, и встал на якорь против корчмы. Когда Андрейша услышал, что когг «Черный орел» должен сняться завтра утром в Альтштадт, он не выдержал и вмешался в разговор.

— Я спешу в Альтштадт, — сказал Андрейша. — Прошу взять меня на ваше судно… Я заплачу, — добавил он, видя, что немцы молчат.

— Кто ты? — спросил мужчина в сером орденском плаще.

— Я русский из Новгорода, подкормщик и купец.

Незнакомцы переглянулись.

— У меня умер рулевой на пути из Риги, — сказал немец. — Вместо покойника я могу взять тебя. Согласен? И не ты мне, а я тебе заплачу за работу.

Андрейша не стал раздумывать.

— Согласен, — сказал он.

— Завтра до восхода солнца будь на когге, — продолжал немец. — Я шкипер «Черного орла», — добавил он, приосанясь.

На вид шкипер был человек, изрядно потрепанный жизнью, с бледным, помятым лицом и реденькой полуседой бородкой. Он напоминал Андрейше пьяницу-дьячка с худого прихода.

— А это, — продолжал шкипер, — почтенные купцы из Риги, они тоже спешат в Альтштадт… Где ты научился говорить по-немецки, юноша?

— Я часто бываю в ганзейских городах.

— Это хорошо, очень хорошо, — сказал шкипер. — Немецкий язык — хороший язык.

Рижские купцы заплатили за пиво и вместе со шкипером вышли из харчевни…

Обрадованный Андрейша обещал поставить три пудовые свечи Николаю Мокрому… Он горячо поблагодарил защитника мореходов за помощь и отправился наверх, в маленькую комнатушку, приготовленную заботливой хозяйкой.

В харчевне «Веселая селедка» стал собираться народ. Сюда шли промочить горло и промерзшие за день рыбаки, и мореходы, и грузчики, едва волочащие ноги от усталости. По вечерам за гостями ухаживали две розовощекие служанки, а слепой музыкант играл на цимбалах.

После захода солнца несколько подвыпивших матросов с когга «Черный орел» бражничали в заднем углу.

Дверь хлопнула еще раз. В корчму вошел новый посетитель, с головы до ног закутанный в плащ. Он окинул быстрым взглядом зал и, прихрамывая, направился к шумевшим матросам.

— Меня послали к вам морские братья, — тихо сказал незнакомец, приблизившись.

— Морские братья? Врешь! Наверно, хочешь выпить кружку пива за чужой счет?.. — насмешливо спросил голубоглазый и белоголовый матрос, по прозвищу Ячменная Лепешка.

Незнакомец откинул капюшон, обнажив обезображенное лицо.

Ударом меча кто-то отрубил ему ухо и часть щеки. Из-под седых бровей на матросов смотрели холодные серые глаза.

— Безухий! — отшатнувшись, вскрикнул голубоглазый прусс. — Я его знаю, ребята, он морской брат.

Матросы молчали, пораженные страшным лицом незнакомца. Кто-то услужливо пододвинул ему скамейку. Безухий сел.

— Я предлагаю захватить «Черный орел», — помолчав, сказал он, — и вступить в наше братство. Захват корабля будет испытанием. Добычу разделим поровну.

Матросы давно слышали о морском братстве. По харчевням в морских городах ходила весть о свободных морских разбойниках. Все здоровые и отважные люди, которым надоела подневольная жизнь и несправедливость, шли под голубые знамена морского братства. Привольная жизнь, хорошая добыча и обильная пища были хорошей приманкой. Его устав был прост: железная дисциплина и равноправие.

Обиженные, обездоленные люди собирались в братство, чтобы мстить за обиды, за свою искалеченную жизнь, за своих. родных и близких.

Превратившись в могучую республику, морские братья стали вмешиваться в дела приморских стран. Случалось, что, примкнув во время войны к какому-нибудь государству, они помогали ему одержать победу.

Матросам «Черного орла» надоел каторжный труд, за который немецкие рыцари платили гроши. Они просили прибавки, пробовали жаловаться великому магистру, но все напрасно.

— А кто станет капитаном? — спросил голубоглазый прусс.

— Я, — ответил Безухий и посмотрел каждому в глаза.

— Согласен, — сказал голубоглазый прусс, по прозвищу Ячменная Лепешка. — Все равно пропадать, так уж лучше с песнями и с хорошим куском жареного мяса в желудке.

— И я согласен.

— Я тоже…

— И я…

Никто из матросов «Черного орла» не отказался вступить в братство.

— Я вижу, ребята, вам опротивели порядки в ордене святой девы. Похоже на монастырь, не правда ли? Монастырь, в котором все время одни посты. Ваш шкипер, полубрат ордена, заставляет вас молиться, а деньги за молитвы не платит. Так я говорю, ребята?

— Правильно, — ответил за всех голубоглазый прусс. — К черту посты и молитвы!

— Я дам вам денег вперед, — сказал Безухий, открыл кошелек из красной кожи и каждому бросил по золотому дукату.

— Ого-го! — удивился матрос Вольфганг. — У нашего шкипера вряд ли столько заработаешь и за полгода. Сегодня мы весело проведем время.

— Утром «Черный орел» выходит в плавание, — продолжал Безухий. — В полночь я выбрасываю шкипера за борт. Ваше дело — прикончить купцов и всякого, кто встанет на дороге. Не жалеть никого. Мы друзья бога и враги всего мира.

— Сделаем, как велишь! — дружно отозвались матросы.

Разбойник поднялся со стула и, небрежно кивнув на прощание, снова закутался в плащ. Когда он повернулся и пошел к двери, все увидели, что морской брат заметно припадает на левую ногу.

Матросы долго еще сидели в харчевне. Начались веселые песни и пляски. Золотые дукаты пошли в дело.

На следующий день, едва только стало светать, Андрейша подъехал на маленькой лодке к борту когга. Расплатившись с перевозчиком, он с трудом взобрался на палубу высокобортного корабля. Десятка три матросов деловито сновали по палубе, приготовляя судно к выходу в море. Здесь все пропиталось чудесным запахом душистого воска, привезенного из Риги. Андрейша вошел в шкиперскую камору. Ноги его утонули в чем-то мягком, в нос ударил острый запах: палуба была устлана овечьими шкурами. Орденский полубрат стоял возле висевшей на стене грифельной доски в серебряной оправе и что-то записывал. Череп у него был голый, только сзади торчали редкие волосинки.

Напротив дверей громоздилось распятие, вырезанное из дерева и окрашенное в яркие цвета, горела медная лампадка с высеченными на ней крестами. На всех стенах каморы и на двери хозяин вырезал кресты. Он был прямо-таки окружен со всех сторон крестами, которые должны были надежно защищать его от всяких напастей и злых духов. И на кожаном поясе шкипер заботливо начертал слова молитвы.

К правому борту примостилась узкая, как гроб, койка с матрацем, набитым соломой, и одеялом из овечьих шкур. На койке, свернувшись в клубок, спала рыжая кошка. Шкипер взял ее в Риге по совету одной очень сведущей старухи. С помощью заговоренной кошки можно запросто обмануть морского бога: если он потребует человеческую жертву, надо бросить в море кошку.

— А, новый рулевой! — оглянулся на юношу шкипер. — У тебя есть оружие? — спросил он, помолчав.

Андрейша показал на меч, висевший у пояса.

— Превосходно! Он тебе может пригодиться.

— Пригодиться во время плавания в Альтштадт? — удивился юноша.

— В нашем море разбойники множатся, как вши на грязном теле язычника, — закрыв глаза, сказал полубрат. — Мы молим Иисуса Христа и пресвятую деву Марию избавить нас от напастей.

Шкипер, пошевелив губами, откинул косточку на черных четках.

— Какую веру ты исповедуешь? — спросил он, очнувшись и снова взглянув на юношу.

— Русскую, — ответил Андрейша, — другой на нашей земле нет.

— Ничего, сын мой, — вздохнув, сказал шкипер. — На море хороша даже твоя вера, хотя святейший папа проклял ее. Если человек знает свое дело, это главное. Иди присмотрись к кораблю…

Шкипер опять начал шевелить губами и отбросил еще одну черную косточку четок.

Новгородец поклонился и вышел.

Когг «Черный орел» был построен совсем недавно. Дерево еще не успело потемнеть, Андрейша сразу обратил внимание на высокие борта, окаймляющие палубу: за ними можно было укрыться от вражеских стрел. На корме построена из твердого дерева небольшая крепостица с высокими стенками и амбразурами. На носу — крепостица поменьше, но и в ней мог уместиться добрый десяток воинов.

На востоке показалось солнце. Пронзительный рев коровьего рога вызвал всех матросов на палубу. Несколько человек стали выхаживать тяжелый якорь. Затянув заунывную песню, они вращали ручки деревянного ворота.

В это время другие матросы поднимали паруса, сшитые из огненно-красных и белых полос. Ветра почти не было. Лоцман привязал корабль толстым канатом к большой гребной лодке и потащил его к выходу.

Выйдя в море, когг освободился от каната и, покачиваясь на легкой волне, уверенно двинулся на юго-запад.

Опять прозвучал коровий рог, и шкипер приказал всем людям собраться на палубе. Андрейша заметил, что трое вооруженных луками и мечами матросов полезли на мачту. Из большой дубовой бочки они следили за встречными судами.

— Теперь мы предоставлены богу и морю, — сказал шкипер собравшимся. — Перед богом, ветром и волнами мы все равны. Нас окружают опасности, нам грозят бури и морские разбойники, и не достигнуть нам цели, если мы не подчинимся строгому уставу. Начнем с молитвы и песнопений, прося у господа попутного ветра и счастливого пути, а затем изберем судей, которые будут беспристрастно судить нас.

Люди хором громко прочитали «Отче наш» и «Богородицу».

— Я предлагаю избрать нашими судьями достопочтенного шкипера Германа Рорштейдта, уважаемого купца из Риги Герберта Мюллера и матроса Франца Бекмана, — скороговоркой произнес круглоголовый, с оттопыренными ушами, помощник шкипера.

Никто не противоречил. Судьи были избраны.

Шкипер с важным видом развернул пергамент.

— «Воспрещается богохульствовать, поминать дьявола и спать во время молитвы…»— начал он чтение первой статьи устава.

Около часу продолжалось нудное чтение. Шкипер перечислял все до самых мелочей, что можно и чего нельзя делать людям на корабле, находящемся в плавании.

Андрейша с любопытством приглядывался к матросам. Команда на когге оказалась самая разношерстная. По большей части это крещеные пруссы и венды. Немцев было несколько человек. Не слишком много находилось охотников плавать по страшному морю на кораблях, принадлежащих ордену.

В море столько опасностей: крепкий ветер, высокие волны, острые скалы, морские разбойники да в придачу жестокие порядки, скудная еда, протухшая и гнилая.

Самое опасное время на море — ночь. Ночью трудно увидеть берег, морские разбойники могут незаметно подкрасться к судну. И морская нечисть особенно сильна в темноте. Разве мало она приносит горя мореходам!

Белоголовый прусс Ячменная Лепешка, собираясь ночью сменить рулевого, спрятал в самом носу когга маленькую деревянную фигурку Перкуна. Он прибил ее понадежнее гвоздем к еловой доске обшивки, соединив судьбу всемогущего бога с судьбой корабля. Попросив Перкуна оберегать «Черный Орел», Ячменная Лепешка положил рядом небольшой кусок жареного мяса. Кипарисовый крестик — подарок капеллана рыцарского замка — он предусмотрительно оставил у себя на койке. Боги не должны мешать друг другу.

Светила огромная луна, ее свет заливал все море и пустую палубу когга. Море было удивительно красиво, но холодно и мертво. Ячменная Лепешка шел по палубе, не боясь споткнуться. Хорошо видать каждый блок, каждую веревку. В лунной тишине слышно было, как поскрипывает рей, трущийся об мачту, и плещется вода о борт судна. Над головой шевелилсяогромный парус, развернутый на всю силу.

В рулевой подвешенный к потолку фонарь светился мутным светом. Андрейша, обхватив левой рукой тяжелый румпель, изредка делал два шага вправо и влево, посматривая на зеленоватую звезду, на которую он направлял кончик короткой носовой мачты. Ветер был слабый, но ровный, и когг легко держался на курсе.

Белоголовый прусс сменил на руле Андрейшу раньше, чем в склянке песок пересыпался до конца. Перебросившись с ним несколькими словами и объяснив, что и как надо делать, Андрейша поднялся по лесенке на кормовую крепостицу.

Шкипер, расставив широко ноги, колдовал над куском пергамента; на захватанном грязными руками обрывке была нарисована земля. Закрыв свечу полой грубого плаща и что-то бормоча себе под нос, он вглядывался в берег, освещенный луной.

Услышав шаги, шкипер потушил свечу, свернул вчетверо карту и спрятал ее в кожаную сумку, притороченную к поясу.

— Что тебе надо, юноша? — спросил он.

В это время в крепостице появился безухий пират.

— Молись своему богу и прыгай за борт, — спокойно сказал он шкиперу, вынимая меч. — Или, может быть, ты хочешь здесь оставить свою голову?

— Спасите! — завопил полубрат, даже не подумав сопротивляться. — Спасите! — и как подкошенный упал в ноги морскому разбойнику.

Андрейша, не раздумывая, обнажил свой меч и заслонил шкипера.

— Эй ты, сосунок! — крикнул пират. — Твоей головы мне не надо, уйди прочь! — Его единственное ухо налилось кровью…

Но Андрейша не уходил. Он вглядывался в Безухого: ему казалось, что он где-то видел этого человека.

Морской брат зарычал и бросился на Андрейшу. Мечи скрестились. На пирате была короткая кольчуга, под ней — кожаный кафтан.

Шкипер мгновенно вскочил на ноги и бросился наутек, но попал в руки матросам, спешившим на помощь новому капитану.

— Ах, вот как! Ах, вот как! — повторял Безухий, отбиваясь. — Ты славно бьешься, щенок… Однако тебе не хватает выдержки… Эй, ты, не трогать! — крикнул он матросу, хотевшему пикой ударить в спину Андрейшу. — Это моя добыча!

Но и сам Безухий тяжело дышал. Нелегко отбивать быстрые, как молнии, удары. Порой казалось, что юноша одолеет. Долго стучали мечи. Наконец, изловчившись, пират выбил оружие из рук Андрейши.

А шкипер орал во всю, глотку. Матросы больно подкалывали его пиками, мстя за обиды и поношения. Извиваясь, как червь, он обнимал матросские ноги и молил о пощаде.

— Я дам хороший выкуп, у меня много денег, — повторял он.

— Отрубите голову трусливой падали! — не глянув на шкипера, произнес пират.

Матросы не заставили Безухого повторить приказание, и лысая продолговатая, словно дыня, голова покатилась по палубе.

— Обыскать! — все еще тяжело дыша, приказал пират. — У него карта и ключи от сундука с деньгами.

Матросы нашли карту и ключ в кожаной сумке на поясе.

— Но что делать с тобой, щенок? — обернулся пират к Андрейше. — За то, что ты поднял руку на морского брата, я должен тебя повесить… Откуда ты родом?

— Русский из Великого Новгорода. — Андрейша гордо поднял голову.

— В нашем братстве есть руссы, — раздумывая, сказал Безухий. — Постой, постой, да ведь мы с тобой знакомы, приятель, дьявол тебя возьми! Хорошо, мы решим, что с тобой делать. Сначала закончим дела поважнее…

Разбушевавшиеся матросы без сожаления расправились со всеми несогласными вступить в братство. Рижские купцы, ехавшие в Данциг с набитыми золотом кошельками, отчаянно защищались. Они убили двух матросов и ожесточили восставших. Купцов обезглавили и выбросили в море.

Едва затих шум схватки, мореходы сошлись на залитой кровью палубе. Все, кто остался в живых, дали клятву верности морским братьям и единодушно избрали капитаном безухого пирата.

Андрейша отказался вступить в морское братство.

Безухий пересчитал деньги, захваченные на судне. Каждому пришлось по десятку золотых дукатов — целое богатство.

— Тот, кто осмелится оспорить хоть одно мое слово, будет убит на месте, — предупредил новый капитан. Его грозный вид как нельзя лучше подтверждал слова. — Помощником назначаю Ячменную Лепешку, — продолжал он. — Мы идем в Альтштадт. Нас ждут братья, освобожденные из застенков Кенигсбергского замка. Наш человек внес за них выкуп. Хо-хо!.. — засмеялся Безухий. — После рыцарских подземелий море им покажется раем.

Безухий обернулся к Андрейше, стоявшему возле мачты со связанными руками.

— Русский мореход отказался вступить в морское братство! Что будем с ним делать?

— За борт! — закричали матросы. — Пусть кормит рыб!

— Я думаю, братья, следует выслушать его историю. Пусть русский расскажет, почему он оказался на «Черном орле». Согласны?

— Я согласен, — сказал белоголовый матрос Ячменная Лепешка. — Пусть расскажет свою историю.

Остальные тоже не стали возражать.

Андрейша понял, что сейчас решится его судьба, и смело вышел вперед. Безухий перерезал веревки на его руках. Юноша стал рассказывать все, что случилось с ним и его невестой Людмилой. Показал зеленый жреческий жезл. Рассказ его мореходы слушали молча, не перебивая.

Он закончил и, опустив голову, стоял перед судом морских братьев.

— Оставить в живых, — сказал белоголовый прусс, — пусть выручает свою невесту.

— Дать ему денег на выкуп!

— Проклятые рыцари! — сказал сутулый венд.

— Пусть живет русский!

— Я — за жизнь!

Оказалось, что все морские братья хотят оставить жизнь юноше.

— Я согласен, — сказал капитан. — Ты найдешь свою невесту, новгородец. Но поклянись своим богом, что не причинишь нам зла.

— Клянусь! — от всего сердца сказал Андрейша. — Если нарушу клятву, пусть на меня святой крест и земля русская!

— Теперь, друзья, — обратился капитан к матросам, — прибрать корабль, смыть кровь и выбросить всю падаль за борт.

Матросы принялись за работу. К полудню когг «Черный Орел», подняв все паруса и переваливаясь на волнах с борта на борт, шел на запад. Теперь он назывался «Золотая стрела». И флаги, развевавшиеся на нем, принадлежали городу Риге.

Тут же, на палубе, морские братья принесли жертву богу — повелителю моря и ветров Пердоето. Огромный, выше облаков, он стоит посреди моря. Вода ему по колени. Когда он поворачивался, менялось направление ветра. Если Пердоето гневался на рыбаков, он убивал всю рыбу в тех местах, где они рыбачили.

Повар зажарил несколько жирных лососей. Принес на палубу стол, покрыл чистой скатертью и положил на него рыбу. А Безухий стал лицом к ветру и просил у бога благополучного плавания. Все низко поклонились и сели за стол.

Самую лучшую рыбу бросили в море.

С левого борта тянулась белая полоса берега с огромными песчаными холмами.

Через три дня у пристани Альтштадта Андрейша покинул палубу «Черного орла». Одноухий обнял его на прощание и сказал:

— Старшим поваром в Кенигсбергском замке работает наш человек, прусс Мествин. Покажи ему жезл криве, и он все для тебя сделает. И мы поможем, если понадобится, — добавил пират, — не забывай, что у тебя есть друзья.

Глава двадцать восьмая. СВЯТЫЕ ТОЖЕ ОШИБАЮТСЯ

Андрейша пятый день жил на постоялом дворе в Альтштадте. Он успел познакомиться с двумя новгородскими купцами, занимавшими по соседству небольшую комнатушку. Новгородцы вели себя в городе осторожно, возвращались домой рано, как только закрывали лавки, после ужина уходили к себе, и достучаться к ним было трудно.

Первый раз Андрейша остановил земляков возле узкой лестницы; они только отужинали и подымались к себе наверх. Купцы отнеслись к нему недоверчиво, но, услышав имя знаменитого мастера с Прусской улицы, подобрели.

— Знаем Алексея Хлынова, как не знать, мечи его носим. А ты что, сродственником ему доводишься? — спросил старший купец, Фома Сбитень. Седая борода вилась у него колечками, выглядел он как святой с новгородской иконы.

— Сын я ему, — сказал Андрейша, — в море хожу подкормщиком на лодье «Петр из Новгорода». А кормщик Алексей Копыто — мой дядя, материн брат.

— И купца Алексея Копыто знаем, — закивали бородами купцы. — Теперь и тебя признаем, молодец. Заходи к нам в горницу, перемолвимся словом. Здесь, под лестницей, какой разговор. Свое племя встретить в чужом краю куда как приятно.

Заперев на тройной запор дверь, купцы усадили Андрейшу за стол. Купец помоложе, Иван Кашин, достал с полки большую глиняную бутыль с хмельным. Пили из ковша по очереди; мед играл, искрился и щекотал в носу. Купцы назвали свои имена. Оба именитые, иванские.

— Мы купцы, товаров прибыльных ищем, и не диво, что по городу околачиваемся, — сказал старик. — А вот ты как, молодец? Мореходу на своем корабле способнее, нежели в заезжем доме.

Андрейша подумал и раскрыл купцам свою душу. Рассказал, как дядя послал его в Вильню толмачом с московскими боярами. Рассказал про свою невесту, и как они встретились в Вильне, и как захватили ее рыцари.

Купцы только причмокивали и покачивали головами.

— Я и приехал сюда невесту выручать. Уж такая она пригожая да ласковая! Ежели с ней что худое случилось, то мне и жизнь не жизнь! — чуть не со слезами закончил свой рассказ Андрейша.

— Звать как девку-то? — спросил старик.

— Людмилой, — сказал Андрейша. — Помогите, люди добрые, моему горю. — Он встал и поклонился землякам в пояс.

Купцы посмотрели друг на друга.

— Трудно твоему горю помочь, — крякнув, промолвил старик. — В городе народ хоть и христианский, а неверный. Пруссы али литовцы куда надежней — почитай что свои, хотя и язычники.

— Мне бы человека из замка встретить. Есть там у меня знакомец, да не знаю, как ему весть подать.

— А кто он?

— Главный повар замковой кухни, — ответил Андрейша, и надежда загорелась в его глазах. — Крещеный литовец. Рыцари его Оттоном нарекли, а прозвище — Мествин.

— Во что, вьюнош, — сказал старик, хлебнув из ковша и разгладив усы, — есть и у нас знакомец в замке, приказчик ихний, по прозванию Ганс Феркингаузен. Хочет он нам польского сукна продать, да больно ласков… Думали мы меж собой, нет ли у него умысла против нас: уж больно ласков, — повторил старик. — Договорились мы завтра в лавке встретиться, сукно посмотреть. Завтра и узнаем, что можно для тебя сделать… Земляка из беды надо выручить.

Утром Андрейша встал поздно. Он нехотя съел в харчевне яичницу со свиным салом и, чтобы убить время, болтал со служанкой Олиттой. Девица заигрывала с юношей, смеялась без толку и закрывала лицо платком. Судя по разговору, она надеялась на замужество, хотя высокий рост и безобразное курносое лицо не очень приманивали женихов.

В полдень хлопнула входная дверь, и Андрейша увидел своих новых друзей. С ними пришел незнакомец небольшого роста, с круглой, как арбуз, головой. Глазки заплывшие, хитрые, на плечах серый плащ с крестом.

«Полубрат», — признал Андрейша.

— Вот, вьюнош, познакомься, господин приказчик Фрекингаузен… Он проведет тебя в замок к повару Отто Мествину. Собирайся, — сказал Фома Сбитень. — А мы пока закусим чем бог послал. Садитесь, господин приказчик.

Они расселись за дубовым столом. Андрейша с просветлевшим лицом поднялся к себе в каморку.

Курносая Олитта принесла пиво в глиняных кружках.

— Хочу вас спросить, господа купцы, — вкрадчиво сказал орденский приказчик после второй кружки, — выгодно ли вам продавать в Новгороде воск и беличьи меха за чистое серебро? — Ганс Фрекингаузен навел свои маленькие глаза на старика и, забывшись, стал небрежно вертеть янтарные четки вокруг указательного пальца. — Скажем, один шифсфунт воска — восемнадцать марок, а за тысячу беличьих мехов, самых лучших, скажем, тридцать три марки…

Иван Кашин раскрыл было рот, но сапог старого купца пребольно прижал мозоль на кашинском мизинце.

— Орден может платить вам серебром. — Приказчик перестал перебирать четки и поднял указательный палец. — Мы не будем навязывать взамен свои товары — только серебро. Но мы хотим ездить в Новгород зимой, сухопутьем — так удобно ордену.

— Что ж, господин Фрекингаузен, — подумав, ответил Фома Сбитень, — цены подходящие. Однако не здесь решать. Отправьте в Новгород посла с грамотой от вашего магистра. Честь честью чтобы все было, вот тогда и решим на совете.

— Помогите ордену, господа купцы, а мы за ваш товар хорошие деньги дадим и на сукно цену сбавим…

Когда Андрейша вернулся в новом суконном кафтане, высокой шапке и опоясанный мечом, купцы с приказчиком Фрекингаузеном допивали по третьей кружке пива.

— Меч надо оставить здесь, — сказал приказчик, посмотрев на юношу. — Вооруженного в замок не пропустит стража.

Пришлось Андрейше расстаться с мечом.

Вместе с Фрекингаузеном они вышли из харчевни. Немец, задрав подбородок, заносчиво поглядывал на встречных горожан. Но и горожане не слишком-то почтительно на него глядели. Когда они прошли мост и замковые ворота, Андрейша не помнил себя от радости.

Кенигсбергский замок пользовался дурной славой. Несколько раз пруссы пытались уничтожить вредоносную орденскую личинку, попавшую в тучную землю, но личинка оказалась живучей. На месте сгоревших бревен возникали каменные башни, потом каменные стены. Вокруг стен, как грибы, вырастали городские строения. Среди них поднимались костелы, не уступавшие по крепости стенам замка.

Убежище крестоносцев, возвышавшееся на холме и окруженное широким рвом, выглядело неприступным. Толстые стены, сложенные из дикого камня и больших кирпичей, были недосягаемы для пруссов. Северная часть крепости состояла из длинного строения с необычайно толстыми стенами, глубоко уходящими под землю. На верхних этажах жил великий маршал. Северо-восточная часть крепости называлась угловым домом — в ней обитали рыцари. Внизу, под покоями великого маршала, находились тайные подземелья, где судили и пытали людей.

Приказчик подвел Андрейшу к каменной лестнице.

— Ступай вниз, там увидишь повара. Он сам тебя выведет из замка. — Ганс Фрекингаузен хлопнул юношу по плечу и подмигнул: — Отто угостит тебя жареной котлеткой из дикого кабана, он их отлично делает… Ну, прощай.

Спустившись на несколько ступенек, Андрейша толкнул закопченную дверь и вошел в большую замковую кухню. В нос ударил запах жареного мяса. На плите в глиняных горшках и оловянных кастрюлях что-то варилось, парилось, кипело. Над очагом, брызгая жиром, жарился дикий кабан на огромном вертеле. Повар, с покрасневшим от жары лицом, медленно поворачивал ручку вертела. Жир трещал, скатываясь струйками на огонь, вспыхивал белым огнем.

— Что вы хотите, господин? — вежливо спросил мальчишка поваренок, подойдя к Андрейше.

— Мне нужен господин Отто Мествин.

— Господин главный повар, к вам пришли! — крикнул поваренок и убежал к столу, где рубили мясо тяжелыми секачами.

Огромного роста человек с добрым круглым лицом подошел к Андрейше.

— Я Отто Мествин, — сказал он, вопросительно посмотрев на морехода.

Андрейша вынул из-за пазухи зеленую кривульку и показал ее повару.

Лицо Отто Мествина изменилось. Он бережно взял деревяшку в руки, прижал ее к груди и с поклоном отдал Андрейше.

— Что велел передать мне криве? — спросил он. — Нет, не здесь мы будем разговаривать. Пойдем ко мне, у меня никто не помешает… Петер, — крикнул он кому-то, — не забудь добавить лаврового листа в подливку для главного маршала!

* * *
Попавшего в плен Бутрима вместе с остальными жителями поселка пригнали в Кенигсбергский замок. Солдат Генрих Хаммер, охранявший пленных, узнал литовца и донес тайному судилищу.

Долго Бутрим томился в подземелье, пока до него дошла очередь. Он совсем потерял надежду увидеть солнце. Но пришло и его время. Стражники вытащили полуослепшего литовца из каменного мешка и привели к священнику Плауэну.

Откровенные ответы жреца, полные глубокого смысла, понравились маленькому попу. Плауэн любил поспорить о религии со своими жертвами, зная, что всегда будет прав. Он стал вызывать литовца, когда ему делалось скучно.

Бутрим, борясь за свою жизнь, разыгрывал из себя простака, которому можно все простить, и часто ходил по острию ножа. В последние дни в его душе снова зажглась надежда.

Священника поражало бесстрашие литовца. Он сравнивал его ответы, полные достоинства, с поведением братьев ордена, попадавших к нему в руки. Они плакали, унижались, извивались, как змеи, ничуть не заботясь об истине. Плауэн удивлялся их духовной пустоте. Он-то, Плауэн, знал все тайны ордена.

Три дня назад на допросе Бутрим сказал, что хочет снова стать язычником.

Сегодня Отто Плауэн вызвал литовца и приготовился к интересной беседе.

— Раньше тебя звали Бутрим, — спросил он, — так ведь? При крещении тебе дали имя Стефан.

Литовец кивнул головой.

— Почему же ты хочешь смыть с себя святую воду? Ведь это страшный грех.

— Мне сказал один странствующий монах-францисканец, что душа христианина после смерти прилетит в рай.

— Правильно тебе сказал святой отец.

— И моя душа, раз я крестился, тоже будет там?

— Да, твоя душа, если ты христианин, будет пребывать в вечном блаженстве.

— Но души моего отца и матери, их отцов и матерей и всех моих предков будут находиться в аду. Туда же попали мои старшие братья, убитые в сражениях.

— Они будут гореть на вечном огне.

— Но разве литовец может отказаться от своих предков? На том свете я хочу находиться там же, где мои родственники. Я хочу увидеть родителей и своих сыновей. Поэтому я хочу смыть христианскую воду.

— Господи, просвети душу этого грешника! — поднял глаза к потолку священник. — Бог милостив. Праведной жизнью и молитвами ты можешь выпросить прощение твоему отцу и матери.

— Но моих предков много: их может быть сто и даже больше. Сколько молитв нужно прочитать, чтобы их души тоже перешли в рай?

— Бог милостив, бог милостив, — повторил брат Плауэн. Он посмотрел на закрученные назад руки литовца. — Развяжи его, Филипп, — приказал он палачу.

Палач, посапывая, освободил руки узника от веревок.

— Ты видел, Стефан, когда-нибудь столько святости в одном месте? — сказал Плауэн, взяв со стола серебряный складень, похожий на маленькое Евангелие.

Он почтительно поцеловал изображение девы Марии с младенцем на руках и раскрыл его. Внутри покоились в особых ячейках пятьдесят восемь частиц от мощей пятидесяти восьми святых.

Плауэн, тыкая пальцем, вслух сосчитал мощи и принялся усердно их целовать.

— Святые помогают мне, — сказал он, заперев складень на серебряный замочек. — Они видят, как я борюсь с врагами церкви. Ну вот, ты знаешь теперь, какая сила в моих руках, — уже другим тоном добавил он. — Если соврешь, святые мне скажут об этом, они не ошибутся.

«Все врет поп, — думал Бутрим, — там нет богов и не может их там быть».

— Если тебе не все понятно, Стефан, ты спрашивай, не стесняйся, — продолжал игру Плауэн.

— Почему неверующих христианский бог осуждает на этом свете и на том?

— Язычники отвергли милость божию, — пробурчал поп.

— Я встречал среди христиан немало хороших людей. — словно раздумывая, продолжал Бутрим, — и среди язычников есть плохие люди…

Плауэн строго посмотрел на литовца.

— Нет хороших и плохих людей, — важно изрек он, — есть католики и поганые.

— Но почему? — воскликнул Бутрим.

— Святая римская церковь не считает поганых за людей, вот и все. Не все, что исходит от бога, доступно пониманию, — проворчал священник. — Даже хорошие католики могут впасть в ересь. Понял?

Литовец покачал головой.

— Бог обещал людям хорошую жизнь в раю. — Плауэн остановился и возвел глаза кверху. — На небе люди будут есть все, что захотят, и на обед, и на ужин. Там не будет болезней и всяких неприятностей. А на земле надо трудиться в поте лица своего и быть покорным божьей воле.

— Почему для того, чтобы хорошо жить, надо умереть? — спросил литовец.

В подземелье наступило молчание.

— Христианский бог терпелив, — нарушил тишину Плауэн, — но если его вывести из терпения… — Внезапно ему пришла в голову мысль поразить воображение литовца пытками других людей. Интересно, что скажет этот мудрец. — Сейчас ты увидишь, как наказывает бог изменивших святой вере… Приведи вероотступников, Филипп, — обернулся Плауэн к палачу, — да кликни своих помощников.

Несколько человек вошли в подземелье. Они почесывались и зевали от возбуждения и страха. Истлевшее тряпье едва держалось на плечах. Лица и головы заросли волосами, тело гноилось.

Только глаза страдальцев смотрели по-человечески.

— Целый месяц нам не меняли подстилку, — сказал хриплым голосом высокий мужик, стоявший впереди, — свиньи лучше живут, а человек — божье творение.

— Поговори, погань! — прикрикнул палач. — «Творенье божье!» Посмотри на себя!

— Хлеба, — произнес тот же мужик, — мы голодны. Во имя бога, дайте нам хлеба!

Остальные со стоном расцарапывали тела, страдая от вшей.

— Сейчас вам дадут хлеба, — сказал палач.

Бутрим посмотрел на узников и узнал всех. Прошлым летом он смыл с пруссов святую воду и совершил обряд открещивания. «Неужели они покажут на меня?»— подумал криве и отвернулся.

Палач стал раздувать мехи, накаливая докрасна затейливые куски железа для огненных пыток. Подручные нагревали воду в больших глиняных горшках.

Узники скучились в одном месте, посматривая вокруг испуганными глазами.

— Кто вы? — нахмурив брови, спросил Плауэн.

— Люди, — ответил хриплый голос из человеческой кучи.

Перед пыткой подсудимых раздевали догола, сбривали волосы и тщательно осматривали, нет ли особых примет. Иногда по пятнам на теле удавалось опознать колдуна. Но палачи не хотели притронуться к узникам, испачканным вонючей грязью. Поколебавшись, старший палач сорвал с мужиков лохмотья. На теле молодого прусса Плауэн увидел большое родимое пятно, величиной и цветом похожее на каштан.

Палачи переглянулись, перешептались. Подручный вытащил из обшлага рубахи большую иголку и всадил ее в родинку.

Юноша вскрикнул. Из родимого пятна выступила кровь и рубиновыми каплями скатывалась на пол.

— Он не колдун, — сказал палач, увидев кровь.

— Вас обвиняют в том, что вы изменили Христовой вере и снова превратились в язычников, — с грозным видом сказал Плауэн.

Узники молчали.

— Сознайтесь, кто совершил над вами языческий обряд, и вам не будет пыток, — опять сказал Плауэн. — Обещаю легкую смерть.

Пруссы не пошевелились. Плауэн посмотрел на палачей.

— Час божьего гнева пробил, — гневно произнес он. — Приступите к пыткам.

Палачи привязали узников к деревянным скамейкам и через воронку стали лить им в глотки горячую воду. Время от времени палачи прекращали пытку и предлагали покаяться. Писец сидел с пером наготове.

В ответ пруссы только хрипло дышали.

Когда высокому мужику вывернули из суставов руки и ноги и стали забивать под ногти толстые иголки, он громко сказал:

— Аще кто речет — бога люблю, а брата своего ненавижу, ложь есть.

Остальные стонали от боли.

Плауэн, подперев голову руками, сидел как раз на самой середине стола, меж двух толстых восковых свечей, напротив святого распятия. Взъерошенные брови нависли над впалыми горящими глазами. Одна свеча закоптила. Он взял серебряные щипчики, поправил пламя, искоса посмотрел на каменное лицо Бутрима.

Дикий крик заставил Бутрима повернуться. Закричал молодой прусс с пушком над губой и влажными, как у телка, глазами. Палач в пятый раз повернул палку, стягивая веревкой предплечье. Кожа лопнула, веревка разорвала мясо.

— Сознайся, — сказал Плауэн.

— Я не знаю, что сказать, — простонал юноша, — кого обвинить.

Палач еще прикрутил веревку, затрещали кости.

— Сознайся, — повторил Плауэн, — кто совершил языческий обряд?

— Я готов служить богу, — прошептал прусс и заплакал. — Иисус-Мария, Иисус-Мария… — сказал он, будто в беспамятстве.

Ему еще прикрутили веревку.

— Я верую, верую, дайте мне святой крест, дайте скорее!

Священник поднес к губам распятие. Юноша исступленно повторил:

— Верую, верую! — и, плача, целовал крест.

— Это я совершил языческий обряд над пруссами, — вдруг громко сказал Бутрим, — прекратите пытку.

Плауэн долго молчал, не спуская глаз с литовца. В подземелье опять стало тихо.

— Зачем ты признался, святейший? — с укором сказал Бутриму высокий прусс.

— Довольно, Филипп, — обернулся к палачу Плауэн. — Вырви им языки, дело сделано.

Священник выпил пива, стер влагу с потного лба.

— Вот как! Значит, ты языческий поп, — тихо сказал он. — Не часто к нам залетают такие птички. И это твои боги? — Плауэн вынул из шкатулки маленькие, в палец, янтарные фигурки Перкуна и Поклюса. — Ты продал амулет крещеному пруссу Фридриху и говорил, что он поможет от черной оспы? Говори!

«Мне пришло время умереть, — подумал Бутрим, — так умру литовцем».

— Это мои боги, — сказал он, гордо подняв голову. — Я уважаю и люблю своих богов. Я принесу жертву великому Перкуну, смотри! — Он сунул палец в глаз и ногтем разорвал глазное яблоко. На бороду потекла кровь. — Презренный пес, если ты любишь своего бога, сделай так же!

Плауэн не сразу ответил. Он с испугом смотрел на литовца. Однако скоро опомнился.

— Мне придется развязать твой язык, — без всякой злобы сказал он. — Может быть, близко есть еще такие, как ты… Ну как, Филипп? — и посмотрел на палача.

Палач в одно мгновение откусил клещами левое ухо жреца.

— Крещеная собака! — с отвращением сказал Бутрим, не обернувшись и не обращая внимания на стекающую кровь. — Вот чему научили тебя братья во Христе!

— Щипцами, пожалуй, попа не проймешь. Погрей его немного, Филипп.

Палач снял со стены висевшую на крюке полотняную рубаху, густо пропитанную воском, подошел к Бутриму, сорвал с него одежду и на волосатое тело напялил твердую, стоявшую колом рубаху. Воск подожгли в нескольких местах.

В подвале запахло горелым мясом и копотью восковых свечей.

Глава двадцать девятая. ПАСТУХИ И ОВЦЫ

Архиепископ Бодзента недавно переехал на жительство в замок Жнин и деятельно наводил порядок в своих огромных владениях, основательно потрепанных во время междоусобицы. В архиепископские владения входили города и села, леса, озера и реки. Десятина, собираемая церковью, и судейские доходы на церковных землях делали архиепископа самым богатым человеком в Польше. Церковные поборы и налоги считались священными, и отсрочек на них не полагалось. Тот, кто не уплатил в срок, подвергался суровым наказаниям, вплоть до отлучения от церкви.

Пошатнувшаяся было власть архиепископа неуклонно крепла. Владыка сумел в короткое время прибрать к рукам многих властительных панов Великой и Малой Польши.

После знаменательного разговора с папским послом Иоанном архиепископ Бодзента двинул в бой свое черное воинство. Десятки тысяч ксендзов помаленьку, полегоньку стали поворачивать мозги шляхтичей в пользу язычника Ягайлы.

Последние дни сентября на Великой Польше шел дождь, небо покрывали обложные облака. Бодзента ходил прихрамывая, от сырой погоды у него болели суставы. Но вчера ветер задул с востока, дождь прекратился и небо прояснилось.

Приближались решающие дни, в Кракове ждали королевну Ядвигу. Архиепископ собирался после обеда выехать в столицу. С утра он долго совещался с канцлером и гофмаршалом, а в оставшийся до обеда час решил послушать бродячего певца.

Худой рыжий детина в сине-красной одежде, подвывая и потряхивая бубенцами, пришитыми к поясу и воротнику куртки, читал стихи в монастырской библиотеке.

Тихо, словно мышь, в дверях возник главный библиотекарь. С поклоном он приблизился к архиепископу и облобызал его ноги, покоившиеся на зеленой бархатной подушечке.

— Ваша эксцеленца, — смиренно доложил он, — князь Зимовит Мазовецкий просит о встрече с вами.

— Зови, пусть войдет.

Владыка был удивлен: князь Мазовецкий, обозлившись, давно к нему не ходил.

Послышались грузные шаги, дверь с шумом отворилась. Гремя оружием, в библиотеку вошел молодой Семко. Дубовый паркет скрипел под его тяжестью.

Ткнув нос в архиепископскую руку, поклонившись канцлеру и гофмаршалу, князь обменялся несколькими любезными словами с владыкой и выразительно посмотрел на придворных.

— Покиньте нас, — сказал Бодзента.

Придворные и бродячий певец тотчас удалились.

Когда дверь за ними закрылась, князь Зимовит уселся на резную скамейку — поближе к архиепископу.

— Непонятно, почему я недостоин быть польским королем, — сказал он, нахмурив брови, будто продолжая вчерашний разговор. — Еще недавно ваше святейшество собирались меня короновать, а несколько позже — обвенчать с королевной Ядвигой, не спрашивая ее согласия. Что произошло с тех пор, ваше святейшество? Могу ли я сейчас рассчитывать, по крайней мере, на откровенность?

— Интересы святой католической церкви и польского королевства призывают нас обратить свои взоры в другую сторону, — скучно ответил Бодзента.

— Но в какую сторону, ваше святейшество, вы хотите обратить взоры?.. Смею вас уверить, я зарублю вот этим мечом любого поляка, посмевшего оскорбить наследника престола Пястов, назвавшись польским королем, клянусь вам, ваше святейшество! — Князь положил руку на золотую рукоять меча.

— Я еду в Краков, — заторопился архиепископ, — и там…

— Прошу, ваше святейшество, помнить наш разговор, — перебил Зимовит, — князья Мазовецкие не бросают свои слова на ветер.

— Советую, — продолжал Бодзента, словно не замечая угрозы, — ехать тебе, сын мой, в Краков. Посмотришь, как надевают польскую корону на голову прекрасной Ядвиги. Когда еще приведется такой случай, подумай, сын мой.

— Мазовия — не польский вассал и не Польша, ваше святейшество. Как и мой отец, я не плачу ни единого гроша в польскую казну. В Краков я поеду, но не для того, чтобы смотреть, как надевают корону на голову венгерской девчонки…

— Ты рассуждаешь дерзко, сын мой… Твой отец был в дружбе с литовскими князьями, ты помнишь? — неожиданно сказал архиепископ и посмотрел на Зимовита. Назвать имя Ягайлы как будущего мужа Ядвиги и короля Польши он не рискнул.

— И я предпочитаю водить дружбу с язычниками, — ответил гордо молодой Семко. — От Польши ни защиты, ни денег… Ваше сиятельство, сколько пуговиц на вашей рясе? Я который раз сбиваюсь со счета.

— Тридцать три, сын мой, — вздохнув, сказал архиепископ, — их столько, сколько было лет господу нашему Иисусу Христу в день смерти. Королевна Ядвига на днях прибывает в Краков, — добавил он. — У меня много забот, сын мой, и я не могу уделить тебе больше времени. Поговори со своим духовником, епископом плоцким, он не посоветует тебе плохого.

Владыка поднялся с кресла и благословил князя.

Зимовит решил ехать в Краков попытать счастья.

Его не покинула надежда на польскую корону. А вдруг Ядвига влюбится в него и он станет ее мужем… Все может быть, когда ты молод.

Через два часа архиепископ трясся в своей коляске по отвратительной осенней дороге. В колеях под колесами булькала жидкая грязь, хлюпали лошадиные копыта. Путь его лежал через Познань, Калиш, Серадз…

Архиепископ молчал, его, как всегда, одолевали заботы. Литовец Ягайла не выходил у него из головы.

Чем больше он думал, тем больше убеждался, что сможет уговорить кое-кого из краковских вельмож. Он снова и снова перебирал в голове знатные фамилии… И все же архиепископ не был уверен, что для Польши будет великим благом присоединение русских земель на востоке, о которых ему прожужжал уши папский легат. Смутное чувство тревоги не давало ему покоя. Стараясь проникнуть в будущее, он плохо стал спать по ночам и часто забывал о сегодняшнем дне. «Женитьба Ягайлы на Ядвиге даст христианству гораздо больше, чем полтораста лет войны с пруссами и литовцами, — старался успокоить себя архиепископ. — Не только богатые земли Галицкой Руси станут католическими, но и вся Киевская Русь, кроме жалкого Московского княжества… А может быть, Ягайла заставит платить церковную десятину натурой как прежде, — размышлял он, — и вернет церкви судейские доходы на всех монастырских землях».

На повороте коляска накренилась, и Бодзента взглянул на дорогу. В колеях, налитых водой, сверкало солнце. У обочины он увидел простую телегу с плетеным кузовом, запряженную белой лошадью. Верхом на ней сидел шляхтич. Присмотревшись, архиепископ заметил, что у лошади не хватало одной ноги. Он не поверил своим глазам, тряхнул головой, закрыл и снова открыл глаза. Но все оставалось по-прежнему: четвертой ноги у лошади не было. Вместо нее к культяпке, обернутой в кожу, была привязана деревяшка.

Бодзента велел остановить коляску и подозвал шляхтича. Судя по одежде, шляхтич был беден. На нем топорщилась старая овчина, на голове войлочная шляпа. Только сапоги со ржавыми шпорами и сабля, висевшая на боку, отличали его от мужика. На маленьком клочке земли сидело двое, трое, а порой и четверо таких убогих шляхтичей.

Шляхтич слез с коня и, придерживая рукой саблю, болтавшуюся на веревке, подошел к архиепископу.

— Почему ты ездишь на безногой лошади? — спросил Бодзента у шляхтича.

— Мой род обеднел, ваше святейшество, — ответил он, почтительно кланяясь. — Чтобы не умереть с голоду, нужна лошадь, а купить не на что. Белянку в прошлом году бросили венгры, — шляхтич ласково посмотрел на лошадь, — а я подобрал и выходил.

— Но разве лошадь может работать на трех ногах?

— Деревянная нога ей служит превосходно, ваше святейшество. Другие лошади и на четырех ногах работают хуже нашей Белянки.

Архиепископ посмотрел на жалкую одежду шляхтича, на грубые сапоги, закиданные коричневой грязью, на пеньковую веревку вместо пояса.

— Кого бы ты хотел видеть королем Польши? — помолчав, спросил он.

— Князя Зимовита Мазовецкого, ваше святейшество. Он поляк, и в нем течет славная кровь Пястов, — не задумываясь, ответил шляхтич. Он приосанился и поправил шапку. — Князь Зимовит выгонит немцев из Польши, и жить станет легче… Они едят наш хлеб и нами же брезгают.

Бодзента вздохнул, благословил шляхтича и приказал ехать дальше.

На второй день около полудня из небольшого леска навстречу архиепископу вышла толпа народа. Люди громко кричали и размахивали бичами. Когда они подошли ближе, Бодзента увидел, что люди шли босые, только у немногих на ногах были лапти из сыромятной кожи. Рубах не было, спины исполосованы красными рубцами.

Впереди несли хоругви и кресты. На одеждах людей, на войлочных шляпах, на меховых шапках были нашиты красные кресты.

Архиепископ остановил свою коляску.

— Кто хочет покаяться, пусть придет к нам! Помните Люцифера! — размахивая бичом, пронзительно закричал высокий мужчина, идущий впереди. — Приходите, пока есть время.

Двое польских крестьян, выбиравших камни на пашне, бросились на землю, распластав крестом руки.

— Мы хотим быть с вами, примите во имя бога! — вопили они, не поднимая голов.

— Горе вам, алчные псы: ксендзы и монахи — блудники и срамники! — кричал высокий худой человек, подняв глаза к небу; ребра выступали у него под кожей, словно прутья. — Алчный пес папа римский первый срамник и стяжатель!

Другой, тоже босой и страшный, кружился, будто в сумасшедшем танце, издавая не то проклятия, не то стоны. Он топтался по грязи, меж пальцев его ног цедилась и брызгала коричневая жижа.

А еще один упал в грязь и выл и метался как безумный.

Коляску архиепископа со всех сторон окружили люди с бичами. Многие показывали пальцами на рот и просили есть.

Владыка много слышал о бичевниках, но видел их впервые. Он с любопытством разглядывал страшные, искаженные болью лица, прислушивался к истошным воплям.

К архиепископской коляске подскакал рыцарь Бартош из Венцборга, начальник стражи.

— Геть до дьябла! — кричал он, замахиваясь плетью на бичевников. — Ваше святейшество, прикажите разогнать эту сволочь!

— Не трогать! — приказал Бодзента.

Рыцарь Бартош из Венцборга поклонился архиепископу.

Высокий мужчина подошел к возку и басом сказал:

— Наступил конец света, люди гибнут, молитесь вместе с нами о спасении, ибо попы погрязли в мерзких грехах… Люцифер! Здесь сам Люцифер! — закричал он, увидев архиепископа. Он нагнулся и, захватив горсть коричневой грязи, швырнул ему в лицо.

Бодзента достал платок и, отирая с лица грязь, думал, как ему поступить.

— Инквизиция! — вдруг закричали в толпе. — Спасайтесь, братья!

Бодзента выглянул из возка и увидел всадников, приближавшихся на всем скаку.

Это был вооруженный отряд познанского инквизитора, состоящий из двух десятков солдат. Сам инквизитор, доминиканский монах, скакал впереди, окруженный ксендзами. Один из всадников держал в руках знамя: на красном полотнище с одной стороны изображена дева Мария с младенцем, а с другой — обнаженный меч в лавровом венке.

Рука папы, того, кто судит всех и не судим никем, простиралась над всей католической Европой. Церковь желала осчастливить человечество вопреки его склонностям, а если люди сопротивлялись, их уничтожали.

И славянскую Польшу папа наградил кровавыми судилищами. Однако в Польше власть доминиканцев была не столь сильна. Шляхетство дружно восставало против попыток инквизиторов посягнуть на их вольность. За каждого шляхтича заступался весь гербовый род.

Зато с горожанами и крестьянством расправа была короткой. Так же как и в других католических странах, подозреваемых запросто сажали в тюрьмы, пытали и сжигали на кострах.

Познанский инквизитор, завидя скопище бичевников, махнул рукой солдатам и пришпорил лошадь. Воины вынули мечи и, привстав на стременах, заорали страшными голосами.

Бичевники в испуге заметались. Некоторые бросились в лес и успели спрятаться. Оставшихся солдаты взяли в кольцо. Инквизитор долго сыпал проклятия на головы бичевников. Под конец он объявил, что виновные предстанут перед судом и будут строго наказаны. Инквизитор говорил по-латыни, вовсе не заботясь о том, понимает его кто-нибудь или нет.

Владыка не хотел встречаться с доминиканцем. Старик был ему противен, как и все иноземцы. Он закрыл шторами оконце и приказал ездовому трогать. Архиепископский поезд снова двинулся по дороге в Краков. «Скоро полвека живет в Польше старик, — думал Бодзента об инквизиторе, — а двух слов не может сказать по-польски».

Серый жеребец доминиканца тяжело повернулся и поскакал в другую сторону дороги. За инквизитором поскакали ксендзы.

Связав пойманных бичевников одной веревкой, солдаты повели их по дороге, нарочно для забавы загоняя в самые грязные места.

Глава тридцатая. ОБОРОТНАЯ СТОРОНА ОРДЕНСКОЙ МЕДАЛИ



В большом подвале было темно. Немного света пробивалось сквозь узкие щели в каменной кладке, сделанные для доступа воздуха. По стенам, покрытым липкой плесенью, ползали мокрицы. Стоял тяжелый запах сырого кирпича. Холодно, несмотря на теплую солнечную погоду. Стиснутые со всех сторон камнем, на соломенной подстилке лежали и сидели люди. Много женщин с детьми, больные и раненые. Но это не тюрьма, здесь пленники, и орден надеется получить за них хороший выкуп.

Несколько жемайтских бояр держались обособленно. Они вели себя так, будто сидели на совете, а не в подвале у немцев. Бояре спорили, чью сторону надо держать — Ягайлову или Витовта.

— Я слышал, князь Витовт нынче в почете у рыцарей. Великий магистр обещал нам лошадей, оружие и одежду… — говорил кунигас в разорванной меховой куртке, со свежим рубцом на лбу.

— Не проси помощи у немцев — так учили наши отцы и деды, — прервал желтый, как воск, старик.

— Лучше держаться за Ягайлу — за ним Литва и много русских.

— Жрецы говорят: кто обманет врага, тот не предатель.

— Князь Ягайла предатель! — сжимая кулаки, крикнул боярин с рассеченным лбом. — Наши земли между Пруссами, Лифляндией и рекой Дубиссой Ягайла навечно отдал немцам. Он отнял у нас море!

— Князь отдал то, что ему не принадлежало! С таким же правом он мог отдать рыцарям Мазовию или Краков! — кипятился высокий, широкоплечий боярин. У него в ночной схватке выбили передние зубы, и сейчас он смешно шепелявил.

Рядом с боярами сидели на соломе, поджав ноги, литовцы пониже родом и победнее. Разговоры у них тоже вертелись вокруг рыцарей.

— Я спал, когда рыцари ворвались в наше селение. Они убили моих сыновей и жену. Угнали наших коров и лошадей. Горе мне, кто выкупит меня из плена! — говорил мужчина с начавшей седеть бородой. — Лучше погибнуть от меча, чем гнить здесь, на соломе!

— Не отчаивайся, Риндвог, — утешал его сосед, — тебя может купить хороший человек. Ты найдешь себе жену и народишь новых сыновей.

— Нет, нет, я любил свою жену! — раскачиваясь из стороны в сторону, горестно отвечал Риндвог. — Сыновья были взрослые и охотились вместе со мной… Сейчас я старик, кто успокоит мою старость?!

— Если купит хороший человек, тебе не будет у него худо, — настаивал сосед.

Обхватив колени руками, в углу сидела молодая женщина. К ней прижались два мальчугана. Вытаращив заплаканные глаза, они слушали огромного литовского поселянина.

— …А я прихватил цепь, да и пошел молотить по головам. Сначала солдаты убить меня хотели, а потом, видно, корысти ради, оставили живым. Бока намяли, два дня очухаться не мог.

— Страшно! — сказал младший мальчуган.

Рыжий мужик с густыми, как овчина, усами и бородой, сидевший с другой стороны, улыбнулся и приласкал шершавой рукой обоих мальчиков.

— Рыцарей бояться нечего, их надо убивать, — сказал он басом. Голос у него был густой; казалось, что он выходит из-под каменных плит.

— Вот я вырасту большим, — сверкнув глазками, сказал мальчуган постарше, — откопаю большой меч, его отец в огороде зарыл, и зарублю ихнего самого главного рыцаря!

— А ты что сделаешь, когда вырастешь? — спросил рыжебородый у младшего брата.

— Я боюсь, — сказал мальчик, утирая слезы и крепче прижимаясь к матери.

— Родные вы мои, — прошептала женщина, — что будет с нами?

Ближе к дверям расположились литовские купцы. Командир орденского отряда, захватив на Немане барку купца Нестимора с грузом воска, взял их заложниками.

Купцы загадывали который уже раз, когда можно ждать освобождения. Выходило, что если не сегодня, так завтра.

Судьба польских купцов, сидевших рядом, была сложнее. Они разъезжали по Мазовии с мелким товаром и радовалисьудачной торговле. В одном городке, пограничном с Литвой, купцы заночевали в корчме. Ночью напал литовский князь Ягайла, разорил и сжег городок, а жителей угнал. Попали в плен и польские купцы. Судьба забросила их в предместье Трокского замка. Им удалось связаться с монахом-францисканцем, навещавшим пленных католиков, и купцы стали надеяться, что князь Мазовецкий скоро их обменяет на пленных литовцев или заплатит выкуп. Неожиданно на трокское предместье напали крестоносцы. Они все сожгли и разграбили, а жителей, попавших в руки, угнали в плен. В числе пленных опять оказались польские купцы. Теперь они не надеялись, что их обменяют. Литовцы будут выручать только своих, язычников. Поляки подумывали наняться к богатому немцу-ремесленнику и отработать выкуп, продавая его товары.

— Дьяблы, дьяблы! — говорил высокий, худой купец из Гнезна, расчесывая узкую провалившуюся грудь. — Пойди разберись, кто за что воюет! Вчера литовцы сражались с мазовшанами и дружили с орденом, а сегодня немцы жгут литовцев.

— Есть многое на небе и на земле, — задумчиво сказал его товарищ. — Может быть, пресвятая дева выручит нас!

В уголке, уронив голову на руки, сидела Людмила, босая, с растрепанными волосами. Она и в лохмотьях была красива. Лицо девушка вымазала грязью, чтобы не приглянуться какому-нибудь рыцарю. Не очень-то они церемонились с женщинами.

Рядом с Людмилой сидел на соломе Ромонс, крещеный прусс, второй подмастерье ее отца. После бегства Бутрима из города его кинули сюда орденские стражники.

Две недели томится Людмила в подвале Кенигсбергского замка, не зная, что с ней будет. Вместе с ней пригнали сто двадцать семь пленников, а только пятерых выкупили родственники.

Кормили монахи отвратительно: хлеб и вода. Один раз в день горячее хлебово. Раненые мешали спать, они стонали и просили воды.

Людмила часто вспоминала последнюю встречу с Андрейшей. Ярким солнечным утром они стояли на крыльце поповского дома. Глаза у Андрейши были печальные… Когда они увидятся и увидятся ли?! Как она могла ослушаться любимого! Это великий жрец напустил свои чары, и она потеряла разум.

Вместе с Людмилой в подвале сидели литовцы из лесного поселка старейшины Лаво. Девушка расспрашивала их про отца и про мать. Бутрима видели с мечом в руках, рубившего рыцарей. Что было с ним потом, никто не знал.

— Ромонс, — каждый день спрашивала Людмила, — где мой отец?

— Он жив, боги не могут быть жестоки к тем, кто их почитает, — неизменно отвечал юноша.

В подвале Ромонс снял с шеи крест и объявил себя язычником. Это был протест против жестокости и несправедливости.

В полдень раздался скрип ржавых петель железной двери, люди зашевелились, подняли головы. Обычно в это время приносили обед: горячую похлебку с куском черствого хлеба. Но на этот раз было иначе. Отворив двери, стражники бросили в подвал человека. Безжизненное тело глухо бухнулось на солому.

Пленники отпрянули в сторону, послышался ропот.

— Так будет со всеми вероотступниками! — крикнул стражник и захлопнул железную дверь.

— Помилуйте нас, боги, это Бутрим, мастер из Альтштадта! — раздался чей-то испуганный голос.

Людмила не сразу поняла, что говорят о ее отце. И когда у дверей громко зарыдала женщина, она сказала Ромонсу:

— Мастер из Альтштадта. Может быть, мы знаем его?

— Я посмотрю, — ответил Ромонс и стал протискиваться к двери.

Когда он вернулся, лицо его было неузнаваемо от бессильной ярости. Говорят, что человек страдает больше всего, если не может обрушить гнев на виновника своего несчастья.

— Там твой отец, — безжалостно сказал прусс. — Посмотри на него, и ты будешь думать только о мести.

На соломе лицом кверху лежал ее отец. Взглянув на окровавленное, разорванное тело, Людмила отчаянно вскрикнула, но тут же смолкла, закусив губу.

— Отец, батюшка, это я, Людмила, твоя дочь, — нежно проведя ладонью по изуродованному лицу, произнесла девушка, — твоя дочь… Ты слышишь?

Казалось, что Бутрим мертв. Но вот веки его дрогнули, приоткрылся единственный глаз.

— Спасибо вам, боги, вижу дочь свою! — прошептал он едва слышно. — Я умираю, легко моему телу.

— Нет, отец мой, не уходи, не оставляй меня! — с отчаянием повторила Людмила.

Бутрим хотел поднять руку. Но рука не слушалась. Еще раз слабо шевельнулись губы.

— Будь счастлива, дочка, — были его последние слова.

— Отец умер! — сказала девушка, выпрямившись. — Его убили!

В подвале раздался глухой ропот и проклятья.

Узники перенесли тело умершего к солнечному свету, проникавшему сквозь узкую щель в стене.

— Отца убили! — твердила девушка, трясясь, словно в ознобе. — Отца убили!

Она сидела, ничего не видя и не слыша, и не притронулась к похлебке, которую принес и заботливо поставил перед ней Ромонс.

Колокол в замке отбил четыре часа. У двери снова звякнули засовы и заскрипел ключ в замке.

— Людмила, крещеная девка из Альтштадта! — крикнул стражник. — Отзовись, Людмила! — подождав, крикнул он еще раз.

— Тебя зовут, — тронул девушку за плечо Ромонс.

— Девка Людмила! — снова выкрикнул стражник. — Ты что, оглохла, проклятая? Тебя выкупили, ты свободна.

— Я Людмила, — слабо отозвалась девушка. — А как отец? Я не могу его бросить.

— Молчи! — сжал ее руку Ромонс. — Я сделаю все, что нужно. Он умер, а ты живешь… И увидишь своего Андрейшу, — печально добавил он.

Одного упоминания имени Андрейши оказалось достаточно, чтобы вернуть к жизни Людмилу. Она на мгновение припала к изуродованному телу отца, поднялась и медленно пошла к выходу.

— Счастливого пути, девушка!

— Дай бог тебе здоровья!

— Не забывай нас! — раздавались голоса со всех сторон.

— До свидания, люди добрые! — кланяясь, говорила Людмила.

Стражник держал дверь приоткрытой.

— Выходи, выходи, — сказал он ворчливо. — Долго собиралась, красавица, — добавил стражник, оглядывая девушку.

Людмила переступила порог и, вскрикнув, упала в объятия Андрейши.

Рядом стоял, утирая слезы, Мествин, главный повар Кенигсбергского замка.

Глава тридцать первая. ЖГИ, ЧТО ТЫ БОГОТВОРИЛ, И БОГОТВОРИ, ЧТО ТЫ ЖЕГ

Генрих фон Ален, главный эконом, проснулся задолго до восхода солнца. Вспоминая, зачем он должен сегодня так рано покинуть уютное гнездышко, нагретое за ночь, он потягивался, зевал, крестил рот.

В замке было сыро и холодно. После морозной зимы камни еще не нагрелись. Сбросив теплое баранье одеяло, рыцарь быстро натянул шерстяные штаны и куртку.

Он громко прочитал три раза «Отче наш», три раза «Богородицу» и хлопнул в ладоши.

Послушник с поклоном подал воды для умывания. Сполоснув жирные щеки, рыцарь прицепил к поясу меч и, приосанясь, вышел из спальни. Он состроил на своем гладком и толстом лице умильное выражение, будто думал о божественном. Каждый встречный должен видеть, что царствие небесное не минует его. О-о, внешность рыцаря — великое дело!

У пояса эконома болтались дорогие янтарные четки огромной величины, нанизанные на тонкий кожаный ремешок. Каждое зерно — как куриное яйцо. Можно сказать, что Генрих фон Ален носил на поясе богатство, которое не отдал бы и за триста дойных коров. Четки были невинным источником обогащения главного эконома, их преподносили подчиненные на янтарных промыслах как подарок. А разве может отказаться от четок благочестивый монах?

Разъезжая по делам ордена, Генрих фон Ален за большие деньги продавал четки-великанши в ганзейских городах. На янтарь повсюду был неутолимый спрос.

Недавно у главного эконома был неприятный разговор на капитуле насчет этих четок. Все обошлось благополучно для Генриха фон Алена, но доносчикам это не прошло даром.

Рыцари братья Вильгельм и Отто фон Лютгендорф, сообщившие орденскому контролеру о неблаговидных делах эконома, по наивности думали, что выполняют устав, о святости которого им твердили каждый день. Но на деле вышло иначе. Доносчики сами были не без слабости и, к прискорбию, предпочитали пить вино, а не кислое молоко, предусмотренное уставом.

Эконом долго следил за врагами. В конце концов ему удалось поймать рыцарей на месте преступления. Прихватив трех старцев из комтурского совета двенадцати и несколько стражников, он поскакал в Кнайпхоф, к дому богатой вдовы. Рыцари были пьяны и не хотели возвращаться, они сопротивлялись и произносили непристойные слова, когда их насильно поволокли из дома. Ну конечно, они пришли сюда не для того, чтобы перебирать четки. И вдова не давала уводить братьев, она орала на всю улицу, пустила в ход руки. Старцы плевались и обещали высечь ее на рыночной площади.

Проступок рыцарей относился к тяжелым, и суд присудил годовое покаяние. Не обошлось без нажима со стороны эконома. Конечно, и он не прочь был выпить хмельного, но делал это тайком и только с братьями, равными по чину.

Над всей орденской братией тяготел твердый устав. Рыцари не имели права ходить в гости к мирянам, не могли ездить поодиночке куда-нибудь верхом. Ночью их будили на молитву, звали колокольным звоном в церковь. Четыре раза они вставали на дневные молитвы. Каждую пятницу все подвергались монашескому покаянию, а провинившиеся — и наказанию плетью.

Самыми тяжкими преступлениями были бегство с поля боя и сношения с язычниками. На эти преступления милости не было, и грешник должен был покинуть орден.

Но за многие преступления можно было отделаться постом, молитвами и покаянием. Оставляя в своей среде разложившихся братьев, орден разлагался сам.

Генрих фон Ален решил проверить, как несут братья рыцари наказание. Он был человек злопамятный и никогда не ограничивался буквой закона, когда дело шло о врагах.

Положив в рот любимую ягоду, эконом вышел во двор. Восходящее солнце окрасило валуны на стенах крепости и камни мощеного двора в красный цвет. Спешившие куда-то рыцари подняли головы и остановились.

— Слава Иисусу Христу! — разом сказали они и стали читать утреннюю молитву.

Стражники опустили мост и открыли калитку. Поеживаясь от утреннего холода, Генрих фон Ален вышел за ворота и направился к загону, где орден держал своих рабов: пруссов, поляков и русских. Рыцари называли их скопом славянами. Рабы ютились в четырех сараях за высоким бревенчатым забором; в двух жили мужчины и в двух женщины. Ворота охранялись вооруженной стражей.

Славяне были основой благоденствия ордена: они осушали болота, строили плотины и дороги, рубили лес, работали бурлаками и гребцами на судах — словом, выполняли самую тяжелую и грязную работу. Славяне были каменщиками на постройках замков и церквей, они работали во всевозможных мастерских ордена.

Благородные рыцари воевали или бездельничали, священники молились богу и доносили на рыцарей, полубратья главным образом надзирали за славянами. Если бы рабы вдруг разбежались, орденское государство развалилось бы в тот же день.

Рыцари, присужденные к годовому покаянию, жили со славянами: так оговорено в уставе. Ходили в посконной одежде, сидели только на голой земле. Три дня в неделю они постились на хлебе и на воде. Однако пища им полагалась все же не славянская, а от слуг. Во время наказания рыцарями могли помыкать не только начальники, но и вся братия.

Когда Генрих фон Ален подошел к загону, невольники, скрестив на груди руки, шли на работу. Рыцарь остановился посмотреть на провинившихся, насладиться местью. Вот вместе со славянами прошел брат Ганс Бранов, наказанный за пьянство и кражу серебряной посуды из орденской кладовой. А вот брат Фридрих Гален, убивший в драке товарища. Вот и третий — Альберт Гросс. Этот возносил непотребную хулу на великого комтура и обвинен в заговоре. Таких, как он, отбывало наказание еще пять братьев. Стоило только рыцарю непочтительно отозваться о своем начальнике, усомниться в его святости, как его тут же обвиняли в заговоре. Орденские чиновники были сильны тем, что поддерживали друг друга.

Однако последнее время провинившихся оказывалось слишком много для ордена девы Марии.

Братьев Вильгельма и Отто фон Лютгендорф среди славян не оказалось.

«Негодяи, они спят, вместо того чтобы работать! — решил главный эконом. — Ну ничего, я разбужу их».

Подгоняемый злорадством, он заспешил к первому сараю. Но здесь его ждало разочарование: сарай был пуст. Братьев не было и во втором сарае.

«Святые ангелы, — думал главный эконом, — как же так, неужели они сильно изменились от тяжелой жизни и я их не узнал?» Его грызла досада. Он собирался идти досыпать, но вдруг в голову пришла новая мысль, и он бросился в сарай, где жили женщины.

О ужас! В углу, на гороховой соломе, укрывшись рваным бараньим одеялом, кто-то громко храпел. Храп был мужской, с громовыми раскатами и со свистом. Генрих фон Ален сбросил одеяло: под ним, развалившись, спали провинившиеся рыцари. Эконом в ярости сорвал четки с пояса и стал полосовать преступников по спине, по ногам и по чему попало. Они оказались под хмелем и не сразу разобрались, за что их бьют. Увидев над собой противное, гладкое, как коровье вымя, лицо заклятого врага, братья пришли в ярость. Старший, Отто, поднялся, вырвал четки из рук священника и с проклятием замахнулся.

— Только посмей! — завизжал Генрих фон Ален. — Вы оба не выйдете из покаяния всю жизнь!.. Я вас посажу в узилище!.. Я, я…

Рыцари опомнились и рухнули на колени перед экономом.

— Прости, брат, прости, брат! — твердили оба, стукаясь лбом о земляной пол. — Не погуби, век не забудем твоей милости!

Генрих фон Ален со злостью плюнул и, подняв свои четки, выкатился из сарая.

— Немедленно на работу, свиньи! — крикнул он, обернувшись. — На плотину, вместе с рабами!

День проходил скучно, буднично. Рыцари давно ушли в поход на помощь осажденным в замке Мариенвердер. Скоро месяц, как от великого маршала нет никаких сообщений. После утренней прогулки к рабам Генрих фон Ален успел отлично выспаться и собирался в Кнайпхоф поглядеть на купеческие лавки.

Ровно в двенадцать у крепостных ворот сменилась стража. На дежурство вышел солдат Генрих Хаммер вместе с тремя товарищами. День был погожий. На солнце, распушив перышки, сидели воробьи. Солдаты, сбившись у крепостной стены в плотную кучу, рассказывали друг другу занятные истории.

— Смотри-ка, наш повар идет к воротам, — сказал один из стражников, присматриваясь. — Точно, повар. Надо спросить у него, чем будут кормить сегодня за ужином. Наверное, как и вчера, нас будут пичкать прошлогодней солониной.

— И с ним еще двое. Похоже, что рыцарь с оруженосцем. Надо опустить мост, ребята.

Трое заскрипели по крутым ступеням лестницы. Наверху был расположен ворот, с помощью которого поднимался и опускался мост. А Хаммер, оправив одежду, пошел к воротам.

— Здравствуй, Генрих, — добродушно сказал главный повар. — Ну-ка, выпусти наших гостей.

Солдат Хаммер крикнул наверх товарищам, чтобы опускали мост, и в этот момент взгляд его упал на миловидного оруженосца.

«Что за черт! — подумал он. — А ведь это Людмила. — И еще раз внимательно посмотрел. — Да, вот и маленькая родинка на подбородке. — Хаммер опустил голову; после предательства он чувствовал себя словно облитым помоями. — Мне стыдиться нечего, ее отец мерзкий вероотступник, — пробовал успокоиться солдат. — …Нет, это не она… Нет, она!»

Хаммер решил проверить.

— Людмила! — сказал он, когда незнакомцы подошли к нему.

Девушка взглянула на солдата и побелела.

— Вот теперь я вижу, что ты действительно Людмила, — сказал Генрих Хаммер, — клянусь четками! Но что ты делаешь в замке, хотел бы я знать!

— Какая Людмила?.. — подошел к нему Мествин. — Это оруженосец знатного иноземного рыцаря. — Он показал на Андрейшу. — Открой калитку. За ужином, Генрих, ты получишь двойную порцию пива.

Переодевание в мужскую одежду было выдумкой Ганса Фрекингаузена. Он боялся, что Людмилу, дочь казненного вероотступника, могут узнать.

— Нет, — заупрямился солдат, — я не открою ворота, пока Людмила не скажет, что она Людмила!

— Что здесь такое? — подошел привлеченный спором начальник стражи. — В чем дело, Хаммер?

— Это не оруженосец, — насупившись, сказал солдат. — Это язычница. Клянусь четками, она дочь вероотступника — литовца Бутрима!

— Язычница? Как ты попала в замок? — крикнул начальник стражи и грубо схватил Людмилу за руку.

Андрейша оттолкнул его и заслонил собою девушку.

— Ах так! — Начальник стражи дунул в глиняную свистелку, висевшую на груди.

Несколько солдат выбежали из маленькой двери в крепостной стене. Дело принимало крутой оборот. В этот напряженный миг из-за угла рыцарского дома вышел Ганс Фрекингаузен. Он сразу понял, что произошло, и со всех ног бросился к своему начальнику.

…Главный эконом после вчерашнего разговора возомнил себя преуспевающим дипломатом. Надо сказать, что ловкий приказчик наболтал много лишнего.

«Упрямые ганзейские купчишки, — думал Генрих фон Ален, — будут побеждены, и орден займет равноправное место в торговле с Новгородом… — Он вытащил заветную корзиночку с фигами и с сожалением покачал головой: в ней на самом дне оставалось всего несколько штук. — Ничего, — подумал эконом, раскусив ягоду, — стоит мне шепнуть два слова брату келарю, и он принесет сколько я захочу».

Потом Генрих фон Ален опять стал размышлять о Новгороде. Если ордену удастся перехватить часть торговли с богатым и могущественным Новгородом, то выиграет не только орден, но и он, Генрих фон Ален… У главного эконома скопились изрядные денежки, с которыми он и не думал расставаться. Он давно понял, что блаженство на том свете мало что стоит в сравнении с земными утехами. Пусть на небесах утешаются серые овечки без гроша в кармане. А земные утехи требуют серебра и золота.

Генрих фон Ален взял из корзиночки еще одну ягоду и хотел положить в рот, но ему помешали.

— Брат главный эконом! — сказал возникший на пороге приказчик Ганс Фрекингаузен. Он держался за сердце и тяжело дышал. — Солдаты задержали в воротах известного вам новгородца. В замке была его невеста, христианка. Она случайно захвачена в плен и невинно сидела в подземелье. Солдаты хотят арестовать новгородца и снова посадить в подземелье его невесту.

— Но ведь он выплатил за нее выкуп… Ты сделал все так, как я сказал? — Главный эконом покраснел от ярости.

— Да, но…

— Говори толком, в чем дело! — закричал он на приказчика.

— Я не знал, что ее отец оказался язычником, — оправдывался он. — Его обвиняют в вероотступничестве и торговле янтарными амулетами.

Генрих фон Ален трезво оценил обстановку. Сначала он считал, что дело только в уплате выкупа, а раз деньги получены, то и разговор короткий. Но теперь все обрисовалось иначе. Однако он решил не сдаваться. «Черт возьми, — думал он, — девушка — христианка, да еще невеста русского купца, сидит у нас в подземелье! Если новгородские купцы принесут такую весть в свой город, то как мыльный пузырь лопнут все надежды».

Поразмыслив, главный эконом решил не выходить из игры и продолжать свою линию.

— Позови ко мне, — властно приказал Генрих фон Ален, — начальника стражи вместе с русским купцом и его невестой. А повар пусть идет на кухню.

Когда за приказчиком закрылась дверь, эконом снова запустил руку в корзину с фигами.

* * *
Ганс Фрекингаузен бросился к крепостным воротам. Он понимал, что время терять нельзя.

— Господин Везенмайлер, — подскочил он к начальнику стражи, все еще не решившему, как надо поступить, — Генрих фон Ален, главный эконом, приказал вам вместе с русским купцом и его невестой тотчас прийти к нему. А повару он приказал идти на кухню. Главный эконом рассержен, господин Везенмайлер. И зачем это вам вздумалось задерживать русского купца и его невесту!

Генрих Хаммер расслышал слова приказчика.

«Вот как, — подумал он, — русский купец и его невеста! Людмила — невеста русского купца! Значит, этот молодчик был тогда у нее на примете. — Острая ревность, толкнувшая Генриха Хаммера на предательство, вновь пробудилась с прежней силой. — Так нет же, Людмила, я не дам тебе выйти замуж, — думал он. — Ты узнаешь, как отказывать честному немцу. О-о, я заставлю тебя смириться, клянусь четками! Ты будешь моей, или, или… Главный эконом прикажет пропустить Людмилу, я знаю, — вертелось в голове стражника. — Сказал же приказчик, что он рассержен. Надо помешать, во что бы то ни стало помешать! Матерь божья, помоги мне!»

— Слушайте, ребята, — задыхаясь от ярости, сказал он товарищам. — У меня дело в замке. Я скоро вернусь.

И Генрих Хаммер, ничего не видя перед собой, ринулся в подземелье к брату Плауэну.

Вскоре солдат вернулся и стал внимательно наблюдать за дверью, из которой должна была выйти Людмила.

Когда девушка появилась, он вздрогнул и сжал кулаки.

Людмилу и русского купца провожал почтительный начальник стражи.

— Эй, ребята, — крикнул он, — опустить мост, открыть калитку!

Раздался лязг ключей. Заскрипел на блоках деревянный мост.

Генрих Хаммер распахнул калитку. Как только русский купец и Людмила приблизились, солдат, как разъяренный кабан бросился на Андрейшу и сильным толчком вышиб его за ворота.

— Ребята, — крикнул он, закрыв на засов калитку, — во имя бога, эта девка еретичка! Сам отец Плауэн приказал доставить ее к нему.

На калитку обрушился град ударов. Андрейша стучал кулаками и требовал выпустить девушку.

Людмила, закрыв руками лицо, громко плакала.

— Почему ты самовольничаешь? — строго спросил начальник стражи у солдата. — Я разговаривал с главным экономом. Он приказал выпустить из крепости русского купца и его невесту. Клянусь святыми апостолами, я сверну тебе шею!

— Я не самовольничаю, господин Везенмайлер. О-о, разве я посмел бы! Но великий маршал распорядился иначе, — сочинял солдат. — Брат Плауэн передал мне приказ маршала: девку за ворота не выпускать. Клянусь четками. Купец пусть уходит, пока жив.

«Приказ великого маршала? — думал Везенмайлер. — Щекотливое положение. Один начальник приказал одно, а другой другое. И еще этот доносчик Хаммер…»

И начальник стражи решил отступиться.

Андрейша продолжал стучать по воротам.

— Людмила, не бойся! Я выручу! — кричал он. — Они не посмеют сделать тебе ничего худого. Ты слышишь меня, Людмила?

— Слышу и буду ждать, — ответила девушка.

Глава тридцать вторая. КОРОТКАЯ, НО ОЧЕНЬ ВАЖНАЯ

Великий литовский князь Ягайла, накручивая на палец длинный ус, осматривал во дворе замка нового коня Кречета. Жеребец ему нравился: красиво изогнутая шея, тонкие мускулистые ноги, особенно прельщали князя густая грива и волнистый длинный хвост. Но вот масть серебристо-серая, а грива и хвост черные… Князь больше любил вороных.

Ягайла собирался крикнуть слугам, чтобы отвели коня в денник, но, увидев в воротах боярина Лютовера, так и остался с открытым ртом.

— Мой верный Лютовер, — опомнился великий князь, — ты вернулся! — Он едва сдерживал желание кинуться ему навстречу.

Они обнялись, князь трижды облобызал своего любимца.

— Ну, как московская княжна? — улыбаясь, спросил он. — Понравилась тебе, не худа?.. А сам-то почему невесел?

Лютовер посмотрел в глаза великому князю:

— Княже и господине, не видел я княжны и вести привез тебе невеселые.

— Говори.

Лютовер повел глазами на слуг, все еще державших под уздцы коня.

— Уведите Кречета, — строго приказал Ягайла.

На крепостном дворе остались двое: боярин Лютовер и великий князь.

— Говори, — повторил Ягайла.

— Княже и господине! — Лютовер подошел ближе. — Дмитрий московский обманул тебя. Он выдает свою дочь за Федора, сына рязанского князя Олега.

И Лютовер поведал литовскому князю все, что узнал в Москве от боярина Кобылы, и то, что сказал хан Тохтамыш.

Постегивая плетью по сафьяновым узорчатым сапогам, Ягайла молча слушал.

— Как! — выкрикнул он бабьим голосом, когда Лютовер замолчал. — Дмитрий посмел обесчестить того, кто носит меч Ольгерда и Миндвога! — На вид Ягайла был спокоен, однако руки его заметно дрожали.

Не сказав больше ни слова, он шагнул к замку.

Лютовер побледнел, шрамы на его лице стали лиловыми.

— Великий князь… — с мольбой произнес он.

Ягайла быстро обернулся и перетянул Лютовера плетью через лицо. Боярин склонил голову, на булыжник капнула кровь.

Великий литовский князь скрылся в дверях замка. Он долго не мог прийти в себя от ярости. Потом его обуял страх. Опять он остался один на один с двоюродным братом Витовтом. Нелепое, немыслимое положение. Ягайла понимал, что забыть обиду Витовт не мог. Великий князь представил себя в руках трокского князя, и страх потряс его.

После крещения Витовта русские князья стали благосклоннее смотреть на него. Литовцы и жемайты боготворили князя за победу при Мариенвердере.

«Странно, ведь победу одержал я, мои войска, русские пушкари, — думал Ягайла, — а славят Витовта… Князь Дмитрий бросил меня! — опять вскипел Ягайла, лицо его исказилось. — Да будет же он проклят!»

И снова бешенство охватило князя. Он хотел, не откладывая часу, идти войной на Москву и силой взять невесту. Потом он подумал, что война с Москвой будет на руку князю Витовту и немецкому ордену. Еще пришла мысль послать гонцов к хану Тохтамышу и заключить с ним союз против обидчика. Но он откинул и эту мысль.

— Не прощу Дмитрия! Прощу, когда голову срублю, — повторял вслух Ягайла, моргая красными, воспаленными веками.

Много передумал великий князь. Он прикидывал и так, и сяк, но во всем выходили препятствия.

Если бы Ягайла позвал на совет мать, своих братьев и ближних бояр, то уж наверно они нашли бы способ, как уладить дело. Но недаром говорили про него: горд, самолюбив и любит превозноситься. Если Ягайла в чем-нибудь ошибался, трудно было привести его к уразумению ошибки. Великий князь никого не пожелал видеть. Даже брат Скиргайла, подосланный княгиней Улианой, не мог к нему проникнуть.

Вечером, когда в замке зажгли свечи, Ягайла вспомнил свой разговор в охотничьем домике с францисканцем, и перед глазами возник одноглазый монах в коричневой сутане. Великий князь услышал его голос: «Ваше величество, король Польши и Литвы».

Мрачная улыбка наползла на его лицо.

«Если только одноглазый не солгал, я не стану отказываться от польской короны. Посмотрим, московский князь Дмитрий, как ты будешь разговаривать с польским королем. В борьбе надо быть и львом, и лисицей», — подумал Ягайла, и будущее, только что представлявшееся ему грозным и смутным, стало вдруг славным и благополучным.

Недаром говорят, что иногда важные решения владык зависят от случайных и неуловимых причин.

Словно примериваясь, Ягайла перекрестился, как католик, — ладонью, с левого на правое плечо — и велел позвать боярина Лютовера.

Если литовский князь принял решение, отговорить его было невозможно. Всякий инакодумающий становился его врагом.

Черные быстрые глазки князя долго ощупывали Лютовера.

— Я всегда верил тебе, Лютовер, — сказал он ласково, — прости, я погорячился. — Князь притронулся пальцем к кровавому рубцу на лице боярина, погладил ему щеку.

— У меня нет обиды на тебя, княже и господине, — ответил Лютовер, склонив голову. — Я всегда с тобой и за тебя.

«Итак, решение принято», — подумал великий князь. Он задыхался. Кафтан взмок под мышками, пряди редких волос прилипли к уродливому черепу.

— Ты знаешь, где живут францисканские монахи? — хриплым, чужим голосом спросил он.

— Знаю, княже и господине. На хорошем коне за час туда и сюда можно обернуться.

— Монах там молодой, одноглазый, не знаю, как звать, носит черный пластырь. Приведешь ко мне. Скажи, что великий литовский князь… — Ягайла запнулся. — Нет, не говори ничего. Скачи о двух конях, один возьми для монаха.

— Слушаюсь, княже и господине! — Лютовер поклонился в пояс и пошел к двери.

Прислушиваясь, Ягайла стал неторопливо прохаживаться по горнице.

В замковой конюшне застоявшиеся жеребцы ржали и били тяжелыми копытами… Зацокали лошадиные подковы по булыжникам двора. Ягайла выглянул в окно. Лютовер в русской кольчуге и с золотой цепью на шее выехал одвуконь из ворот замка. Его рыжие волосы развевались на ветру.

Великий князь приоткрыл дверь в смежную комнату.

— Никого ко мне не пускать, — строго сказал он телохранителям, — никого… даже великую княгиню Улиану. А боярину Лютоверу с одноглазым монахом разрешаю.

«Буду креститься в католики, — подумал князь, — приглашу крестным отцом великого магистра Конрада Цольнера. Посмотрю тогда на него». — И Ягайла зло рассмеялся.

Закутанный в коричневую сутану, прискакал Андреус Василе, францисканец с черным пластырем на глазу.

Узнавши, в чем дело, он побледнел, упал перед великим князем на колени и стал целовать края его одежды.

— Ваше величество, — едва ворочая языком от радости, сказал он, — сегодня я поскачу в Краков. Дело очень важное, боюсь, чтобы королеву не просватали за кого-нибудь другого.

Ягайла испугался. Вдруг он действительно опоздал?

— Я скажу королевским советникам, что ваше высочество согласны подарить Литву, Жмудь и все русские земли королеве Ядвиге в день свадьбы.

— Пусть так, — сказал Ягайла, — не надо терять времени.

Он привык обещать и не выполнять обещания, и всегда ему сходило с рук. «Как-нибудь обойдется», — подумал он. Позже, гораздо позже Ягайла понял свою ошибку.

Францисканец поднялся с колен и, поклонившись до земли великому князю, задом стал пятиться к двери.

— Нужна ли охрана? — спросил Ягайла.

— Мало кто решится поднять руку на слугу бога, — скромно сказал Андреус Василе. — А вот если ваше величество соблаговолит дать трех хороших лошадей…

Ягайла хлопнул в ладоши.

После разговора с монахом великий князь повеселел и приказал позвать в свои покои любимую рабыню Сонку. Два года назад ее подарил посол хана Тохтамыша. Рабыня была круглолица, с плоским носом и узкими косыми глазами. В ее маленьких ушах покачивались рубиновые подвески.

До позднего вечера набеленная и нарумяненная Сонка развлекала князя пением и танцами. Заснул он со спокойной совестью. Но когда отбивали полночь в русских церквах, он внезапно проснулся.

«Но что скажет Витовт? — пронзила тревожная мысль. — Как я не подумал об этом раньше?! Без согласия трокского князя невозможно получить польскую корону. Ведь я обещал подарить королеве Ядвиге Литву и Жемайтию и в придачу все русские княжества. Я не собираюсь спрашивать у русских согласия, но Витовт!.. Он тотчас затеет войну. Последнее время он притаился, затих, но как только узнает об отказе московского князя…» Ягайле стало страшно. Кусая до крови губы, он лихорадочно старался найти выход. И вдруг его осенило.

— Коней! — крикнул Ягайла не своим голосом. — Еду к Витовту.

В комнату ворвался боярин Лютовер. Он подумал, что великому князю грозит опасность, что его убивают, душат. Узнав, в чем дело, стремянный тотчас приказал конюшенным и помог князю одеться.

Горожане были разбужены среди ночи топотом лошадиных копыт. Литовский князь с сотней лихих всадников промчался по Замковой улице. Коней не жалели. На полпути, у походных княжеских конюшен, всадники остановились, переменили лошадей и дальше скакали во весь опор. Лужи на дороге, прихваченные ночным морозцем, трещали под копытами. Морды лошадей покрылись инеем.

У каменного Перкуна литовский князь встретился с монахами. Они скакали, нахлестывая лошадей. У одного из них в сутане было зашито письмо к архиепископу Бодзенте. Сам Андреус Василе скакал в Краков. Он надеялся увидеть архиепископа в польской столице. Ягайла не узнал одноглазого монаха.

Наступило утро, когда отряд князя Ягайлы подъехал к воротам замка своего двоюродного брата. Кони дрожали от усталости.

Князь Витовт был удивлен, но радушно принял гостей.

— Дорогой брат, — начал Ягайла прямой разговор, едва вошел в горницу князя, — поляки мне отдают королевскую корону, если я женюсь на Ядвиге…

Витовт молчал, ожидая, что скажет еще великий князь.

— Ты хорошо понимаешь, мой брат, быть королем почетнее, чем даже великим князем.

— В своей стране, может быть, и так, — ответил Витовт, — но быть королем поляков?! — Голова его усиленно работала. Он нюхом почуял, что и ему здесь будет чем поживиться.

— Поляки хотят, чтоб мы соединились с Польшей и были одним великим королевством.

— Что ты говоришь, брат? — воскликнул Витовт бледнея. — Как можно объединиться с поляками! У тебя не будет своей воли, ты будешь плясать под дудку панов и ксендзов. Не знаю, что скажут русские, но я никогда не соглашусь.

— А если ты станешь великим князем Литвы?

Витовт хотел возражать, но, услышав последние слова Ягайлы, остался с открытым ртом.

— Великим князем Литвы? — не сразу отозвался он.

— Ты будешь подчиняться только мне, польскому королю. Остальное останется по-старому. Ну, еще мы обратим в католичество литовцев и жемайтов.

Ягайла не сказал, что и сам Витовт опять должен сделаться католиком.

— Так не будет, я не дам окрестить жемайтов, — спокойно сказал Витовт.

Он думал, что Ягайла станет спорить, но великий князь сразу согласился:

— Хорошо, жемайтов мы не тронем.

Витовт долго думал, крупные капли влаги выступили у него на лбу и кончике носа.

Великий князь едва сдерживал нетерпение.

— Согласен, — вдруг сказал Витовт. — Согласен, если буду великим князем Литвы.

— Мой дорогой брат, — воскликнул Ягайла, обнимая его, — я всегда думал, что ты меня поддержишь! Мы отомстим московскому князю, пусть они вместе с дочерью целуют татарские сапоги.

— Прежде всего мы разобьем немецких рыцарей и освободим пруссов, — сказал Витовт.

Заручившись согласием трокского князя, Ягайла после хмельного веселого пира покинул замок.

«Пусть только я стану королем, — думал Ягайла, — а там мы посмотрим, кто будет великим литовским князем, только не ты, мой дорогой брат…»

В эту ночь князь Витовт не спал. Он соскакивал с постели, прохаживался по опочивальне. Он снова и снова продумывал все с самого начала. Витовт был уверен, что литовские бояре и жемайтские кунигасы не согласятся подчиняться Польше. Русские земли никогда не примут католичества. В литовском княжестве наступит смута и помрачение умов… «Но я знаю, как поступить».

— Стану великим литовским князем, Анна, — сказал Витовт жене, — но подчиняться польскому королю не буду. Пусть только проклятый Ягайла освободит мне Вильню.

— Подумай, мой муж, — сонным голосом ответила княгиня, — посоветуйся с близкими людьми. Не стыдно обмануть врага, стыдно быть обманутым.

Глава тридцать третья. РАЗГОВОР В ХАРЧЕВНЕ «БОЛЬШАЯ ПОДКОВА»

Каменный дом, наполовину заросший диким виноградом, где теперь харчевня «Большая подкова», раньше принадлежал богатому купцу Даниелю Шломану. Умирая, он завещал дом братству кузнецов Альтштадта.

В харчевне веселились, играли свадьбы и решали свои дела многочисленные городские кузнецы.

Сегодня харчевня битком набита возбужденными людьми, у ярко горевшего светильника с пергаментом в руках сидел староста кузнечного братства Иоганн Кирхфельд.

— Прочитай еще раз, Иоганн! — крикнул кто-то.

Староста встал и строго посмотрел на собравшихся. Шум постепенно утихал.

— Великий магистр ордена Конрад Цольнер, — громко сказал он, когда все успокоились, — пожелал, чтобы горожане присягали по-новому, не по старине.

— Прочитай сначала старую присягу, Иоганн, — сказал тот же голос.

— «Мы воздаем вам почести, господин великий магистр, — приблизив пергамент к глазам, стал читать староста, — как нашему законному господину и присягаем вам с мужеством и верою защищать ваши права против всяких злых супостатов, в чем нам да поможет господь бог и все святые…» Так было по старине. А теперь слушайте, чего хочет от нас Конрад Цольнер, — сказал Иоганн Кирхфельд и снова начал читать: — «Мы присягаем и клянемся вам как нашему законному господину быть верными подданными. Присягаем не причинять вам никаких убытков и потерь и делать все, что должен делать честный подданный для своего законного господина теперь и в будущем, а в этом пусть нам помогут бог и все святые».

Некоторое время стояла тишина. Иоганн Кирхфельд внимательно рассматривал высушенную рогатую голову зубра, висевшую над очагом.

— Почему наши законные повелители — гнусные монахи? — нарушил тишину гневный голос. — Они хотят закабалить нас на вечные времена, они разоряют нас проклятыми войнами!

— Правильно, правильно! — поддержали со всех сторон.

— Мы, значит, должны служить магистру как законному господину и не причинять ему никаких потерь и убытков? А краснорожие братья будут запускать лапу в наши кошельки!

— Одеваются, раздеваются, бездельники, в доспехи, пьют, едят да спят — больше они ничего не умеют!

— Зато попы суют нос в чужие дела! Они следят за каждым шагом.

— Их песни нам надоели!

— Если не будем возражать, от наших вольностей скоро останутся одни воспоминания! — раздавались возмущенные голоса. — Подданные сотворены богом не для пользы ордена. Рыцари должны защищать и любить нас, как своих детей, а не тянуть жилы!

Никто не хотел молчать, все хотели сказать гневное слово.

— Спросите у бедного благочестивого рыцаря, комтура Бальги, сколько стоит домик, который он подарил сдобной вдовице Марии Либих.

— Монахи чеканят серебряные деньги, в которых мало серебра.

— Пусть рыцари прекратят войны! Мы не хотим участвовать в их походах.

— Почему братья привозят пиво из Висмара? Наши пивовары терпят убытки.

— Мы хотим спокойно жить и работать!

Орден находился в разладе со своими подданными. Сто лет назад его возвысила идея борьбы с язычниками. Но теперь эта идея устарела. Когда-то братьев-завоевателей народ боготворил, рыцарские замки были единственной защитой при набегах врагов. Но времена изменились, и орден стал помехой для общества.

Народ никогда не может быть благодарным наперекор своим интересам, хотя бы в прошлом ему действительно принесена польза. А рыцари стали бездельниками, которых надо кормить и прокорм которых стоил дорого.

Вопреки строгому уставу вожди ордена стали обогащаться, преследуя за это остальных братьев. Устав ордена, помогавший в прошлом обрести силу, сейчас связывал орден по рукам и ногам, сохраняя невежество и безграмотность.

Рыцари по-прежнему считали своим главным делом борьбу с язычниками, а народ занимали другие, более важные вопросы.

На улице раздались громкий шум и крики, кто-то неистово постучал в дверь харчевни. Собравшиеся прекратили речи и стали прислушиваться.

Два рослых кузнеца с дубинами в руках подошли к дверям:

— Кто стучит?

— Это мы, хлебопеки!

— Откройте! Важное дело! — раздались голоса.

Иоганн Кирхфельд кивнул головой. Кузнецы отодвинули засов. В дверях появился староста альтштадтских хлебопеков Макс Гофман, мореход Андрейша и несколько перепачканных в муке пекарей.

— Уважаемый господин Иоганн Кирхфельд, уважаемые горожане, — торжественно сказал староста хлебопеков, — мы требуем справедливости, помогите нам!

— Мы вас слушаем, уважаемый господин Макс Гофман, — спокойно ответил староста кузнецов.

— На Пекарской улице была мастерская крещеного литовца Стефана Бутрима, — начал рассказывать староста хлебопеков, — он был честным человеком и отличным мастером. Его деревянная посуда и пряжки к поясам известны нам всем. Двадцать лет Стефан жил в Альтштадте. Он женат, у него была дочь Людмила.

— Знаем Бутрима, честного человека и превосходного мастера. Знаем его жену и дочь, — произнес Иоганн Кирхфельд.

— Орденские монахи разорили мастерскую Бутрима, убили его самого и жену, а дочь Людмилу захватили в замок и незаконно требовали выкупа. Жених Людмилы, русский мореход Андрейша из Новгорода, выкупил невесту, но, когда они вместе выходили из ворот, стражники выпихнули его вон, а невесту оставили. Русский требовал выпустить девушку, но стражники отвечали бранью и насмешками.

Кузнецы внимательно слушали.

— Перед вами русский мореход Андрейша, жених дочери мастера Бутрима, спрашивайте его, — закончил староста хлебопеков.

— Ты подтверждаешь все, что сказал уважаемый господин Макс Гофман? — спросил морехода староста кузнецов.

— Я подтверждаю все, что сказал господин Макс Гофман, — горячо ответил Андрейша, — и прошу у братства кузнецов помощи… Спасите мою невесту от поругания!

В харчевне поднялся невероятный шум. Вскоре стало ясно, что кузнецы решили вызволить из беды невесту русского морехода.

— Людмила наша горожанка, — кричали кузнецы, — как ее могли взять в замок и требовать выкуп? Если мы простим рыцарям, они будут без опаски хватать наших жен и дочерей!

— Наказать рыцарей… На замок!

— Великий маршал воюет в Литве, в замке наемная стража да старцы.

— Изгоним из города рыцарей, разрушим замок! — кричали самые нетерпеливые.

За подмогой в разные стороны города побежали ученики и подмастерья. Скоро у харчевни «Большая подкова» собрались мастера и подмастерья других городских цехов. Пришли мясники, оружейные мастера, рыбаки, корабельные плотники, колесные мастера, пивовары и портные, сапожники и колбасники, мельники и разные другие.

В руках у горожан появились рогатины, топоры и пики.

— На замок! — ревели на площади сотни глоток. — На замок!

В харчевне старосты цехов решали, что делать.

Орденский соглядатай и доносчик горбатый угольщик Ханке давно стучался в ворота замка. Когда ему отворили, он потребовал отвести к брату Плауэну.

— Беда, замок в опасности! — хрипел угольщик срывающимся голосом.

Когда Ханке рассказал обо всем священнику, вершитель тайных дел испугался не на шутку. Придется оправдываться перед обжорой Генрихом фон Аленом — эконом на время отсутствия великого маршала остался в замке главным. Брат Плауэн всячески ругал себя за то, что задержал в замке девицу. Он даже не знал, что она отпущена за выкуп по прямому приказу Генриха фон Алена, и думал, что переодетую девушку выводили тайком.

Перед тем как докладывать главному эконому, брат Плауэн решил посмотреть, что делается за стенами крепости. Он направился к высокой башне, самой старой и крепкой постройке. Если замок захватит враг, рыцари отсидятся в этой башне, как бывало в прошлые войны. Отсюда к берегу реки шел тайный подземный ход.

С верхней площадки городавидны как на ладони. Плауэн стоял лицом к реке Пригоре. К стенам замка прижался Альтштадт, на острове кучился множеством домишек город Кнайпхоф. Слева пестрели крыши города Либенихта. С башни священник хорошо видел толпы народа, стекавшиеся на рыночную площадь Альтштадта. В руках у людей сверкало оружие. По мостам, перекинутым через реку, шли люди.

Сердце у брата Плауэна сжалось. Он посмотрел на крепостные стены, на глубокий ров с водой. «Конечно, для ремесленников и торгашей, — думал он, — крепость неприступна. Без осадных машин они не смогут нанести стенам особого вреда. Но ведь ремесленники, если захотят, могут построить осадную машину. А как поведут себя славяне-рабы? Конечно, они взбунтуются и поддержат горожан. Святая дева! Что будет со мной?!»

К шуму колес водяных мукомолен, стоявших на Кошачьем ручье, примешивались яростные крики разбушевавшихся людей.

Священник взглянул на двор замка. Там копошились несколько седобородых рыцарей, замшелых от старости. Они надевали шлемы и перепоясывались мечами. Престарелые братья, доживающие свой век в орденской богадельне, нюхом почуяв опасность, выползли на двор из своих убогих келий.

Плауэн медленно спустился по узкой и крутой лестнице и, понурив голову, побрел к главному эконому.

Услышав рассказ священника, Генрих фон Ален пришел в неистовство. Вылупив бесцветные глаза, он стучал пухлым кулаком по столу, гремел четками. Конечно, он не так уж был разъярен, как это могло казаться с первого взгляда. По-настоящему главный эконом злился, если затрагивались его собственные дела.

Успокоившись, Генрих фон Ален сказал:

— Мы поговорим о твоем мерзком поступке, брат Плауэн, в другой раз, а сейчас скажи, сколько рыцарей в замке.

— Один заболевший оспой лежит в госпитале. Семь стариков живут в богадельне. Еще двое скорбных животами… Великий маршал забрал в поход всех, кто мог носить оружие. Только вы, брат главный эконом, и я по-настоящему здоровы и способны защищать замок. Стража, как вам известно, насчитывает три десятка солдат. Если мы вооружим всех наших слуг, то еще прибавится тридцать четыре человека, но вряд ли из них будут хорошие воины.

— Святые ангелы! Достопочтенный брат Плауэн, значит, городской сброд может запросто взять замок?

— Нет, брат главный эконом, — скромно ответил священник, — если хорошо организовать оборону…

— Организовать оборону?! Ты же сказал, что через полчаса горожане будут у стен замка!

Брат Плауэн молчал, опустив голову.

— Надо вывести из замка эту девку, невесту русского купца, и отдать ее с рук на руки жениху, — внезапно осенило главного эконома. — Ты понял меня, брат Плауэн? Я поручаю тебе отвести горожанам невесту. В этом наше спасение.

Генрих фон Ален ликовал. «Я превосходно рассчитался с негодяем Плауэном! — думал он. — Если бы не случилось бунта, брат Плауэн преподнес бы великому магистру все в искаженном виде. А теперь пусть попробует. Я скажу капитулу, что знал о недовольстве в городе и принял меры, а пустоголовый брат Плауэн, у которого на уме только пытки и казни, посмел вмешаться в мои дела. И в результате горожане взбунтовались».

А еще Генрих фон Ален надеялся, что брату священнику не удастся мирно встретиться с горожанами. Ремесленники и купцы хорошо знают его поганую рожу. Если они не убьют, то основательно намнут ему бока. Пусть это будет наукой для попа: не станет задирать нос.

— Иди, брат, поторопись во славу бога, — добавил елейным голосом эконом.

Когда за Плауэном закрылась дверь, Генрих фон Ален не мог сдержаться. На его жирном лице заиграла торжествующая улыбка. На всякий случай, если бы брат Плауэн подслушивал под дверью, он громким голосом стал читать «Отче наш». Потом он вытащил из-под кровати корзинку с фигами, причмокнул красными, сочными губами и с наслаждением положил ягоду в рот. На этот раз корзинка была наполнена фигами доверху.

Генрих фон Ален, как хороший актер, в совершенстве владел своим лицом и мог придать ему в любую минуту восторженное или елейно-постное выражение. Без такого умения в ордене девы Марии делать нечего. Благообразие и внешняя благопристойность — главная черта духовной жизни. «Братья ордена, — поучал устав, — всегда должны помнить, что не только они смотрят на всех, но и все смотрят на них». И братья один перед другим старались выглядеть как можно благообразнее и пристойнее. С постным видом отрекшихся от мира они бродили по замку, перебирали четки, обедали и молились.

Простачки-рыцари, научившиеся размахивать мечом и не умевшие притворяться, не могли подняться и на первую ступень орденской служебной лестницы.

Вскоре после разговора в келье главного эконома ворота замка открылись; зазвенев цепями, опустился мост, поднялись решетки. Из ворот выехало четверо всадников: брат Плауэн с Людмилой и двое кнехтов.

Всадники направились прямо к рыночной площади, заполненной народом. Высокий рыжий кнехт выехал вперед и громко затрубил в боевой рог.

— Почтенные и уважаемые горожане, — зычным голосом закричал он, опустив рог, — благочестивый комтур Кенигсбергского замка Генрих фон Ален возвращает Людмилу, дочь Стефана Бутрима, в полном здравии и неприкосновенности. Она задержана в замке по недоразумению. Вас, почтенные горожане, благочестивый комтур Генрих фон Ален просит разойтись по домам. Да поможет нам Иисус Христос и дева Мария!

Бледная, с высоко поднятой головой, сидела Людмила на своей лошади.

Из толпы вышел староста хлебопеков Макс Гофман и приблизился к девушке. Он был в нарядном кафтане, разукрашенном золотом.

— Тебя не тронули монахи, доченька? — громко спросил он ее.

Толпа замерла.

— Они убили моего отца и мою мать. Меня они не тронули, — ответила Людмила и, закрыв лицо руками, зарыдала.

Притихшая было толпа зашевелилась, зашумела.

— Выгоним рыцарей из нашего города! — гневно прозвучал чей-то голос.

— Казнить смертью орденского палача Плауэна! Он замучил многих людей! — закричала женщина с растрепанными черными волосами. Она бросилась к священнику, сидевшему на лошади, и схватила его за ногу.

Брат Плауэн испугался. Дернув ногу из цепких рук женщины, он нечаянно ударил ее башмаком в лицо.

— Держите его! — дико закричала женщина. Лицо ее окровавилось. — Держите убийцу!

В воздухе просвистела веревка. Кожаная петля ловко перехватила шею брата Плауэна. В одно мгновение он очутился на земле. Стражники в испуге повернули своих коней и, накалывая их шпорами, поскакали к воротам замка. За ними с пустым седлом помчался пегий конь священника.

Толпа бросилась к поверженному орденскому брату, окружила его, и началась жестокая расправа. Люди кричали осипшими, звериными голосами и наносили удары.

Конец священника был близок.

— На нем святой крест! — раздался вдруг чей-то вопль.

Люди отхлынули от неподвижного тела орденского брата. Он лежал ничком, раскинув руки. Из разбитой головы текла кровь. Одежда разорвана, спина оголилась. На белой коже пламенел кровавым рубцом крест.

Староста хлебопеков Макс Гофман подозвал людей. Подмастерья расстелили на земле белый шерстяной плащ и положили на него безжизненное тело Плауэна. Ухватившись за края плаща, они вчетвером медленно понесли священника по Седельной и Мясной улицам к воротам замка.

Глава тридцать четвертая. И ДАНО ЕЙ ПРАВО БЫТЬ КОРОЛЕВОЙ ПОЛЬСКОЙ ДО ВРЕМЕНИ, ПОКА НЕ БУДЕТ ОТДАНА ЗАМУЖ

Встреча королевны была торжественная и радостная. Когда на уезженной краковской дороге показались верховые гонцы в белых атласных кунтушах, в городе ударили колокола и музыканты, собравшиеся на рыночной площади, стали играть веселые песни.

Далеко растянулся поезд королевны Ядвиги. Впереди мчались гонцы. Вслед за ними бирючи на вороных конях трубили в трубы. Пятеро рыцарей, закованных в золоченую бронь, везли королевскую хоругвь. За хоругвью ехала сама королевна, окруженная вельможами венгерского королевства. В свите находились и многие самовластные польские паны, встречавшие ее у венгерской границы.

Вслед за королевской свитой ехали телохранители: шестьдесят хорошо вооруженных рыцарей и рослые шляхтичи в алых кунтушах. А уж за ними тарахтели сотни повозок с королевским снаряжением и приданым.

Сам венгерский кардинал Дмитрий сопровождал королевну. Он ехал в раззолоченной карете, украшенной со всех сторон гербами. В дороге старик расхворался и лежал в подушках, постанывая на ухабах.

Князь Владислав Опольчик, незадолго до этого взявший на себя весьма деликатное дело — соединить супружескими узами Ядвигу и австрийского принца Вильгельма, — гарцевал рядом с королевной на караковом скакуне, разодетый в драгоценные доспехи. На его шлеме развевались две длинные ленты, огромный гребень был украшен гербами и девятью кудрявыми страусовыми перьями.

Увидев на высоком холме башни королевского замка, Ядвига остановила своего коня. За его каменными стенами она увидела сверкавшие на солнце многочисленные кресты городских костелов. Кроме дворца, замок вмещал в своих стенах еще несколько каменных зданий. Здесь находился кафедральный собор, церкви святого Михаила и святого Георгия.

«Буду ли я счастлива в этом замке, моем новом доме? — подумала королевна. — Как сложится моя жизнь?» И сердце ее сжало недоброе предчувствие. Королевне недавно исполнилось тринадцать лет, но она выглядела старше, была высока ростом и красива. Тонкие черты лица, синие глаза чистого и густого цвета и золотистые кудри нравились многим рыцарям.

— Да поможет мне бог и святая дева! — прошептала девушка и тронула коня.

Скоро ей снова пришлось остановиться. У подножия замкового холма королевну встречали высшее духовенство в праздничных ризах и советники польского королевства.

На самом верху сторожевой башни сигнальщики заиграли на трубах, и от звонкого гудения меди дрогнул воздух.

Первым приблизился архиепископ Бодзента в золотом облачении. Он благословил королевну и поцеловал ей руку. За ним целовали руку канцлер королевства Ян Радлица, подканцлер и королевский нотариус.

За духовными и светскими властителями двинулось панство. Подошел краковский каштелян Добеслав из Куроженк. Став, по немецкому обычаю, на одно колено, он почтительно поцеловал подол королевского платья. Приложились к королевской руке хранитель королевской казны, стольничий и чашник, меченосец и хорунжий.

Со всех сторон королевну окружили краковские вельможи и богатые паны гербов Топора, Лелива и Порай. Они переговаривались на чужом языке, королевна даже не пыталась прислушиваться. Обращаясь к ней, говорили по-немецки, иногда плохо, иногда хорошо.

Королевна делала вид, что внимательно слушает. На самом же деле она впускала почтительные и льстивые слова в одно ухо и выпускала в другое, заботясь только о том, чтобы вовремя подать руку для поцелуя и к месту улыбнуться.

«Что делает сейчас мой милый Вильгельм? — думала она. — Охотится вместе с отцом, скачет по лесам на коне и трубит в охотничий рог? Противный князь Опольчик — обещал, что Вильгельм приедет в Краков вместе со всеми, а вышло не так, и теперь я должна скучать одна в чужом городе… Какой смешной!»— удивлялась королевна, взглянув на кудлатые брови и мясистый, пористый нос пана Гневаша из Дальвиц. Она чуть не расхохоталась. Вельможа долго тискал и слюнявил ее белую маленькую руку.

«Боже мой, как много придворных! — думала королевна. — Если бы здесь был Вильгельм… Скоро ли все это кончится? Я устала».

Она оживилась, когда к ней подошел ратман города Кракова. Приветствие от немецких купцов и ремесленников он произнес на чистейшем немецком языке, примешивая саксонские словечки.

Звон колоколов и трубные звуки делались все громче, оглушительнее. Из ворот замка вышли монахи с толстыми восковыми свечами, перевитыми золотыми лентами, и выстроились по сторонам крутой мощеной дороги.

Под приветственные крики толпы и монашеское пение королевна въехала в замок, сошла с лошади и первые шаги направила к порогу кафедрального собора.

День был ясный. Осеннее солнце сверкало на золотых ризах многочисленного духовенства, на шлемах и латах рыцарей…

Но не все поляки желали видеть Ядвигу королевой Польши. За несколько дней перед коронацией шляхтич Воцлав из Раскова стал громогласно заявлять на всех краковских улицах, что архиепископ Бодзента не шляхетского, а самого подлого рода.

Если Бодзента не был шляхтичем, он не мог быть архиепископом, а значит, не мог короновать Ядвигу. Пошли разные толки. За четыре дня до коронации королевна обнародовала документ, подтвердивший шляхетство Бодзенты. Коронация состоялась в срок, и королевна Ядвига сделалась королевой Польши.

Но самое трудное предстояло впереди.

После утомительных тайных переговоров с самовластными малопольскими панами Бодзента понял, что не ошибся в своих догадках: многие соглашались на короля-литовца, лишь бы осталась за ними Галицкая Русь. Кстати, малопольское панство побаивалось лихих набегов князя Ягайлы. Однако громко говорить о нем как о польском короле и муже Ядвиги не осмеливались даже самые лихие головы. Сторонники объединения с Литвой были озабочены еще тем, что королевна Ядвига обвенчана с австрийским принцем Вильгельмом, а католическая церковь была непреклонна, когда дело касалось святости и нерасторжимости брака.

Но если панство Малой Польши, в общем, терпимо отнеслось к предложению архиепископа, то вольная шляхетская братия Великой Польши смотрела иначе. Неприязнь к иноземщине, к онемечившимся панам, к городам с немецкими порядками, желание видеть на польском престоле поляка заставляли многочисленную великопольскую шляхту ратовать за князя Мазовецкого. И архиепископ Бодзента, дабы не разгневать его святейшество папу, вынужден был покинуть Краков и вернуться на Великую Польшу.

Никто не спросил маленькую королеву, хочет ли она литовского князя Ягайлу себе в мужья. А королева не хотела, и ее любовь к принцу Вильгельму чуть было не опрокинула папский замысел.

Сразу же после коронации Ядвига пригласила в Краков австрийского принца, и он не стал откладывать поездку.

В дождливый день святого Андрея Апостола к воротам замка прискакал закутанный в плащ слуга и затрубил в рог, оповещая о прибытии принца Вильгельма. Долго пришлось ему мокнуть перед закрытыми воротами.

Наконец открылась низкая, почти незаметная дверь в крепостной стене. Пригнув голову, из нее вышел придворный чиновник.

— Перестань трубить, — громко сказал он, оставаясь за крепостным рвом, — у королевы разболелась голова. Его высочеству австрийскому принцу приготовлено жилище в городе. Так распорядился пан Краковского замка Добеслав из Куроженк.

С этими словами чиновник скрылся за дверью.

Гонец, вздыбив коня, поскакал к своему господину.

Принц Вильгельм повернул в Краков. У городских ворот высокого гостя встретили знатные шляхтичи и с почетом проводили к дому богатого самовластного пана.

Но если пан Добеслав из Куроженк не пустил австрийского принца в замок, то никто не мог запретить королеве встретиться с ним в городе.

С приездом австрийского принца среди придворной знати и вельможного панства началось брожение. Многие паны, вспомнив бракосочетание Вильгельма и Ядвиги, состоявшееся по всем правилам, стали выдвигать Вильгельма в польские короли.

Старинный францисканский монастырь на Градской улице гостеприимно раскрыл свои двери перед королевой Ядвигой и австрийским принцем. Монастырские стены и башни из красного кирпича не уступали крепостным и были очень похожи на постройки немецкого ордена в Пруссии. Здесь все были свои. Аббат и многие монахи были немцами, и монастырь подчинялся не польской, а саксонской церкви. Не удивительно, что святые отцы благожелательно отнеслись к своим соотечественникам.

В стенах францисканского монастыря королева Ядвига устраивала роскошные вечера с музыкой и танцами. Там встречались нареченные супруги, там собиралась краковская знать. За крепкими монастырскими стенами под веселую музыку зрели тайные замыслы.

На вечерах Вильгельм появлялся окруженный немецкой свитой и толпой расположенных к нему польских панов.

Придворные часто видели Вильгельма и Ядвигу уединившимися в глубокой нише монастырского коридора. Во время ужина они ели из одной тарелки. Австрийский принц, наученный своим отцом Леопольдом, упорно добивался встречи с Ядвигой в королевской опочивальне.

Сегодня Вильгельм был особенно настойчив.

— Никто не сможет нас разлучить, моя супруга, — говорил он, целуя руки королеве. — Если я побываю в замке в твоих покоях, никто не посмеет просить твоей руки. И я всегда буду рядом с тобой, всю жизнь.

— Но как это сделать, мой муж? — ответила Ядвига; ее щеки пылали. — Замок охраняют верные люди противного каштеляна. А он непреклонен, он не любит тебя.

— Когда мы победим, я велю свернуть ему шею! — сердито ответил юноша. — Надо привлечь на свою сторону Зимовита Мазовецкого… — добавил он, понизив голос. — Дать ему все, что он хочет, и он будет с нами. Его люди один день в неделю несут дворцовую стражу. Я все узнал… Вот если он им прикажет…

Его слова заглушила танцевальная музыка, взрывы веселого смеха, топот многих ног.

— Хорошо, мой супруг, я поговорю с князем. А теперь пойдем танцевать.

И королева танцевала, как все остальные дамы, громко притопывая каблучками и потряхивая золотыми кудрями.

Монастырская столовая все чаще превращалась в танцевальный зал. Все больше и больше знатных поляков и полячек хотели получить приглашение на веселые королевские вечера.

Кавалеры появлялись на танцах в длинных разноцветных чулках, заменяющих штаны, в коротких шелковых курточках с широкими рукавами и в разноцветных сапожках с длинными приподнятыми носами. У серебряного пояса обязательно торчала короткая шпага. У воротника, у сапог и у пояса бренчали серебряные колокольчики. Локоны у кавалеров завивались и падали на плечи.

Дамы, разрумяненные снадобьями, украшали голову золотым венцом и лентами. Платья носили длинные, атласные, с золотом и жемчугом, а туфли — на высоком каблуке. Дамы надевали множество колец на пальцы. У некоторых на руках тявкали маленькие собачки в серебряных ошейниках.

Во время королевских приемов музыка гремела почти непрерывно. Слуги разбрызгивали по углам ароматную розовую воду. Выбитые из привычной колеи, монахи жались по своим кельям, сетуя, что им негде побеседовать и выпить вечерний стаканчик вина.

На королевские вечера приходили странствующие рыцари в зеленой одежде. Иные из них подолгу сидели на виду, скрестив ноги, показывая своей позой, что совершили путешествие в святую землю. Другие прославляли красоту и добродетели своих дам.

Через два дня на вечере появился молодой князь Зимовит. Было поздно, слуги разносили конфеты и вино. В воздухе плавали ароматные волны душистых вод и притираний. Пахло розами и апельсинами.

Вильгельм представил князя Мазовецкого королеве. Семко был в щегольском полукафтане. Ворот полотняной рубахи не закрывал шею, по плечам лежали светлые волосы. Голову украшала бархатная шапочка с летящим назад пером.

— Я благодарен за приглашение, королева, — сказал Зимовит, кланяясь и целуя белую руку.

— О, здесь очень скромно… К сожалению, я не могу устраивать приемы в моем замке.

— Я знаю о вашем горе, — сказал князь с явным сочувствием, — и постараюсь помочь сколько хватит моих сил.

— Если князь поможет, — услышал он в ответ тихие слова королевы, — он получит все, о чем мечтает.

— Вы знаете о моих мечтах, прекрасная королева?!

— Я обязана знать, о чем мечтают такие люди, как мой князь!

— О-о, прекраснейшая и несравненная королева, я навсегда ваш рыцарь и раб! — Зимовит еще раз благодарно и почтительно приложился к руке Ядвиги.

Королева обещала возвратить князю откупные земли, выдать немало золотых дукатов, и Зимовит решил считать за благо, что королем станет не поляк, а австриец.

Дружба князя Мазовецкого с принцем Вильгельмом еще больше усложнила положение, создавшееся в Кракове.

Пан Гневаш из Дальвиц не терял времени: к придворной партии, державшей руку австрийского принца, примыкали все новые и новые сторонники.

Однажды в перерыве между танцами, когда странствующий певец принялся читать стихи, Гневаш из Дальвиц подошел к королеве, сидевшей рядом с принцем, и что-то шепнул ей на ушко.

Ядвига вскочила с кресла, взяла за руку Вильгельма и отвела его к укромной нише в коридоре.

— Сегодня ты будешь в королевском замке, мой муж. Замок охраняют люди князя Мазовецкого, — сказала Ядвига, прижимаясь к его груди, — и никто не посмеет просить моей руки.

* * *
Через три дня в Кракове появился Андреус Василе. От Вильни он проделал тяжкий и долгий путь. Два раза ему пришлось вступать в драку с язычниками, пытавшимися его ограбить. Несколько дней он ждал переправы через недавно замерзшую реку. А когда стал переходить по тонкому льду, провалился и стал тонуть. Его с трудом спасли случившиеся поблизости рыбаки. На другой день он заболел и целый месяц пролежал в доме сердобольной католички.

Посетив францисканский монастырь, Андреус Василе сразу узнал дворцовые новости. Изрыгая проклятия, он бросился в замок.

Он разыскал каштеляна Добеслава из Куроженк. Доблестный рыцарь с серебряными волосами, выпив от грудной простуды горячего молока с медом, собирался ко сну.

— Прошу вельможного пана созвать королевский совет, — потребовал монах, — у меня важное дело.

— Не можно ночью созвать совет, на то есть день, — удивился рыцарь.

— У меня важное дело, — настойчиво повторил францисканец. Нос его побелел. — Благо отчизны, рыцарь, в твоих руках.

Каштелян закашлялся, подумал и послал слуг за главными членами королевского совета.

Францисканец срывающимся голосом объявил вельможным панам о согласии литовского князя стать мужем королевы Ядвиги.

Советники долго сидели молча, опустив глаза.

— Мы старались, чтобы Вильгельм каким-либо неожиданным образом не сделался настоящим мужем Ядвиги, — сказал хорунжий, — но, видно, судьба была против нас, и Вильгельм третий день находится в покоях королевы.

— Что вы наделали, старые дураки! — закричал монах, чуть не плача. — Ягайла отдает вместе с Литвой и Жмудью все русские земли! Я убью себя, если наше святое дело сорвется… Но прежде, панове, я передушу всех вас своими руками. Выжившие из ума обезьяны… Церковь и его священство папа никогда не простят вам предательства!

Несмотря на тяжкие оскорбления, паны королевского совета молчали.

— Немедленно во дворец! — крикнул он, пристукнув ногой. — Надо найти австрийского теленка и проломить ему башку, пока он не стал зубром… Это все, что мы можем сделать для спасения святого дела.

— Оскорбить королеву? — с испугом произнес Добеслав. — Может быть, мы подождем архиепископа? Его священство должен быть скоро в Кракове.

— Я служу господу богу и пречистой деве, — перебил монах, — и все дозволено, когда дело идет во благо святой церкви. Ждать нам нельзя и часу. Я хочу видеть настоящих поляков, а не выродков, которых нельзя назвать ни поляками, ни немцами!

— Во всем виноват пан Гневаш из Дальвиц, — начал было объясняться королевский казначей, — он подговорил князя Зимовита Мазовецкого, а князь…

— Доблестный пан, — не слушая казначея, обратился монах к Добеславу из Куроженк, — вы всегда были хорошим католиком. Я прошу вас через час пропустить меня в королевский замок с верными людьми. Я все беру на себя.

Члены королевского совета снова опустили глаза.

— Стража пропустит тебя, святой отец, в замок и всех, кто будет с тобой, — выдавил наконец из себя каштелян.

Францисканец встал, поклонился и молча вышел.

Глава тридцать пятая. УБЕЖДЕНИЕ, ПООЩРЕНИЕ, ПРИНУЖДЕНИЕ



Со стороны литовской дороги раздалась отдаленная песня боевой трубы. На рыночной площади не все обратили на нее внимание. Горожане продолжали волноваться и проклинать рыцарей.

Подошли пивовары, составлявшие одно из самых сильных братств. Под Кенигсбергским замком стало еще многолюднее.

— На замок! — раздались упрямые голоса. — На замок!

— Разгромим осиное гнездо!

— Правосудия, правосудия! — кричали люди.

Цеховые старшины совещались, что делать дальше. Решили просить поддержки у орденских рабов — славян.

Топот коня, идущего внамет, заставил многих повернуть голову. На площадь ворвался всадник на рыжем жеребце без седла и всякого вооружения. Это был юноша Рудольф Вилле, сын хозяина харчевни «Лошадиная голова». Харчевня находилась в двух верстах от замка по литовской дороге. Каждый приезжавший в город или покидавший его был рад промочить горло отличным пивом у старины Петера Вилле.

Многие узнали Рудольфа Вилле.

— Господа горожане, — крикнул юноша, — рыцари возвращаются, они подъезжают к нашей харчевне! Сам великий маршал и все остальные. Берегитесь…

Юноша вздыбил разгоряченного коня и поскакал обратно.

— Пожалуй, надо расходиться, — с тревогой сказал Ганс Гофман, прислушиваясь к удалявшемуся топоту лошадиных копыт.

— Ты прав, надо уходить, пока целы, — согласился Иоганн Кирхфельд.

— Рыцари не церемонятся, когда дело идет об их благополучии, — согласились остальные старосты цехов.

— На этот раз мы опоздали, — с сожалением сказал кто-то из толпы. — Но следующий раз…

— Мы поговорим об этом потом, — остановил Иоганн Кирхфельд. — Вы слышите, господа, опять кто-то скачет.

Через торговую площадь, поднимая тучи пыли, промчался орденский гонец на взмыленном коне. Боевая труба заиграла свою песню перед воротами замка.

Горожане стали быстро расходиться. Подмастерья и ученики побежали в Альтштадт и Кнайпхоф предупреждать об опасности.

«Все по домам!»— таков был приказ цеховых старост.

Вскоре на рыночных площадях и на улицах никого не осталось.

Ветер с моря гнал дождевые тучи. Солнце все чаще и чаще скрывалось от глаз за темной, густой завесой. Стал накрапывать нудный земландский дождь, которому нет ни конца ни края.

Пыль на торговой площади постепенно превращалась в густую, липкую грязь.

Под рев боевых труб показалось орденское знамя. Его держал в руках один из трех рыцарей, едущих в ряд на белых лошадях. Святая дева Мария с младенцем лениво колыхалась на белом полотнище.

В окружении благородных иноземных рыцарей выехал на площадь сам великий маршал. На лице полководца была написана усталость.

Конрад Валленрод снял шлем, не замечая, как дождевые струйки бегут по лицу, стекают на спину и на потную грудь.

Одежда рыцарей запылена. Моросящий дождь превращал пыль в серую жижу, быстро стекавшую с разноцветных плащей.

Впереди великого маршала ехал оруженосец, державший в руках его щит с родовым гербом. Вслед маршальскому гнедому жеребцу с широким задом и длинным хвостом шел вороной конь подмаршала. Со всех сторон главного орденского военачальника окружала почетная стража из десяти братьев рыцарей и отряда верных кнехтов.

За свитой великого маршала ехали кенигсбергские благородные рыцари и прочее орденское воинство.

Лошади были мокры от дождя и казались одной масти.

Миновав площадь, рыцари двинулись вдоль старых каменных мельниц, шумевших на Кошачьем ручье, а после свернули прямо к воротам замка.

Великий маршал отмалчивался всю дорогу. «Разве так воюют! — думал он. — Два-три таких похода — и мы растеряем свою воинскую славу». Ужасающе подействовала на Конрада Валленрода смерть его близкого друга, комтура замка Мариенвердера Генриха Клея. Он считался самым опытным мужем в борьбе с язычниками. Сколько битв он выиграл, сколько взял в плен и уничтожил неверных! И такая глупая смерть — камень попал в голову.

Великий маршал и его друг Генрих делились самым сокровенным. После смерти великого магистра Конрада Винриха Генрих Клей высказал ему, Конраду Валленроду, тайную мысль. Было бы хорошо, если бы Конрад Валленрод стал великим магистром, а он, Генрих Клей, — великим маршалом. Военные дела ордена пошли бы в гору. Но вышло по-другому — великим магистром избрали великого ризничего. Ризничий! Кто он такой? Одевал, обувал братьев ордена — вот и все его дела. Ведал починкой подштанников, а сейчас великий магистр… Хорошо, когда есть друг, с которым можно говорить обо всем.

Но славный рыцарь погиб. С ним убиты сто пятьдесят братьев, больше сотни благородных гостей, больше двух тысяч храбрых горожан-немцев и кнехтов. И это только убиты, а еще сотни пленных. И раненые. Сколько их везут позади на телегах!.. «А что достигнуто? — спрашивал себя великий маршал. — Ничего, ровным счетом ничего. А ордену нанесен страшный удар».

Проходя через мост, лошадь великого маршала попала копытом в расщелину, споткнулась. Но Конрад Валленрод не заметил. Не заметил он и того, что горожане не встречали рыцарей. Обычно все население трех городков выходило на улицы и площади. Улицы на пути рыцарей устилались соломой. Женщины и девушки бросали цветы и угощали напитками. Мужчины выкрикивали приветствия. Всегда было людно и шумно. Сегодня на улицах не видно и не слышно людей.

Стража поспешно опускала мост через ров и открывала ворота… Во дворе собрались старые рыцари приветствовать вернувшихся из похода братьев, вышел главный эконом Генрих фон Ален.

Когда кони маршала и его свиты зацокали копытами по булыжникам крепостного двора, старцы дрожащими голосами затянули победную песню. Один из них был особенно худ и хрупок. Бледное лицо, тонкая шея. Его длинный нос пропускал свет, словно в нем не было ни капли крови. Старичок, однако, громким голосом выводил свою ноту в победном гимне.

— «Христос воскрес! Возрадуемся, братья, о боге, что сломал рог язычников…»— пели старцы. Встретив хмурый взгляд великого маршала, заслуженные рыцари смешались и замолкли.

Спрыгнув с коня, Конрад Валленрод, по обычаю орденских братьев, перецеловался со стариками и священником, поздоровался с Генрихом фон Аленом. Приказав ему разместить прибывших гостей, маршал пошел в свои покои.

А Генрих фон Ален пребывал в великом смятении. «Когда лучше все рассказать маршалу, — думал эконом, — сегодня или, может быть, утром, когда душа каждого человека пребывает в добре?» Но, взвесив все «за» и «против», вспомнив горячий нрав Валленрода, Генрих фон Ален решил не откладывать.

Через час он вошел в покои маршала. Прислужники выносили из спальни огромную дубовую бочку со скамейкой внутри, в которой только что выкупался великий маршал.

Смыв с себя обильный пот битв и походов, Конрад Валленрод наслаждался охватившей его легкостью. Он надел шелковое белье, натянул связанные из легчайшей шерсти штаны и куртку и, сидя за столом, смаковал пряное французское вино, поглядывая на свою коллекцию броневой одежды и оружия. Как приятно после долгой разлуки снова увидеть любимые вещи!

Все так и было, как предполагал Генрих фон Ален.

— Высокочтимый брат… — начал эконом, появившись в кабинете.

Перед глазами Валленрода он съежился, словно проколотый пузырь. Великий маршал недовольно посмотрел на него, кивнул на деревянный стул с высокой спинкой.

— Высокочтимый брат, — повторил Генрих фон Ален, опустив глаза на черно-красные клетки ковра, — я не стал бы беспокоить тебя после столь утомительного похода, но события заставляют быть безжалостным. — Эконом продолжал стоять.

— Что ты имеешь в виду, брат мой? — спросил Валленрод, отхлебнув вино.

— Перед самым твоим возвращением, достопочтимый брат, — продолжал Генрих фон Ален, — горожане подняли восстание. Брат Плауэн ранен, он при смерти. Они решили взять замок в свои руки. Замок…

— Неслыханно! — сказал великий маршал. — Послушные немцы хотели взять в свои руки замок… Это очень опасно. — Он отставил вино и отодвинул стул, словно собираясь встать. — Расскажи подробно, брат мой, все, как было.

Пока эконом рассказывал, Конрад Валленрод не проронил ни слова. Только на лбу и на шее у него вздулись синие жилы да побледнело лицо. Большие руки до боли сжимали серебряный кубок.

— Ты все сказал, брат? — спокойно спросил великий маршал. — Не забыл ли чего-нибудь?

— Я сказал все, — ответил Генрих фон Ален.

Конрад Валленрод хлопнул в ладоши. В комнате тотчас появились вооруженные слуги.

— Пусть брат замковый комтур немедленно распорядится сколотить три виселицы во дворе крепости, — сказал он. — А еще пусть пошлет людей за старостами кузнецов, хлебопеков и пивоваров. Я буду их ждать. С богом. Поворачивайтесь живее! — Великий маршал стукнул кулаком.

Слуги исчезли.

— А ты, брат эконом, слушай меня внимательно, потом запишешь на пергамент, чтобы не забыть, ты ведь у нас грамотей… — И Валленрод откинулся на спинку стула. — По велению великого магистра и благочестивого капитула, — начал он, — запретить кузнецам иметь свой дом для сборищ. Запретить им собираться по какому-нибудь поводу. Запретить собирать подать «Три пфеннига за пиво» в любом месте. — Он подумал немного. — Запретить всем братствам и ремесленным цехам собираться чаще чем четыре раза в год. Собираться разрешается только в присутствии двух членов городского совета и старосты. Эти два члена совета и староста должны дать орденскому правителю письменный отчет о собрании на следующий день… Домохозяевам запретить устраивать собрания в своих домах и допускать постановления против ордена или городского совета. За нарушение этих законов карать смертной казнью.

Великий маршал остановился и, словно ставя печать, снова ударил кулаком по столу.

— Завтра зачитать мое решение членам городского совета, — добавил рыцарь. — Они первые ответят, если повторится подобное. — Он кинул яростный взгляд на Генриха фон Алена. — Запомнил, брат мой? Иди запиши все, что я сказал. Через час прочитаешь, я поставлю печать. С богом.

— Как, без великого магистра? — с испугом спросил эконом.

— Я замещаю великого магистра, когда его нет, — с вызовом сказал Конрад Валленрод. — Тебе что-нибудь неясно, брат?

Генрих фон Ален поклонился и торопливо вышел из маршальского кабинета.

Конрада Валленрода душило бешенство. Предатели! В то время как рыцари проливают свою благородную кровь в битвах с язычниками, эта сволочь замышляет измену! Хотели захватить замок. И они называют себя немцами!

Великий маршал вошел в гардеробную. Там двое крещеных пруссов-служителей смазывали жиром его бронзовые доспехи. Чтобы согнать злость, Конрад Валленрод ударил ногой по заду нагнувшегося прусса.

— Зачем кладешь столько сала? — крикнул он. — Разве ты жарить собираешься мою броню? Сколько раз говорил: кладется тончайший, невидимый слой!

Пруссы ничего не ответили. Они заметили, что великий маршал чем-то крепко рассержен, и молча слушали его гневные слова. В ярости он может ударить не только ногой, но мечом или пикой.

Облегчив душу, Конрад Валленрод вернулся в кабинет. Его дожидался оруженосец Стардо. Маршал привязался к честному, храброму юноше, верил ему. Юноша не отходил от Валленрода, и, когда рыцарь укладывался в свою кровать, Стардо, словно собака, укладывался рядом на медвежью шкуру.

— Высокочтимый рыцарь, — сказал оруженосец, — трое русских купцов из Новгорода просят вашей аудиенции.

— Приведи их ко мне, — сразу распорядился маршал.

Рассказ Генриха фон Алена он выслушал внимательно и запомнил, что каша заварилась с пропажи невесты одного из купцов.

— Угощение — в золотой посуде с орденским гербом, — добавил он.

Потом Конрад Валленрод вспомнил трех русских купцов, за которыми посылал погоню в начале лета. Перед глазами встал рыцарь Гуго Фальштейн. «А может быть, это те же купцы? Увидим».

Русские появились в кабинете великого маршала. Хозяин вежливо поздоровался с ними и пригласил сесть. Слуги принесли вино в золотых кубках и фрукты в золотых тарелках.

Купцы держали себя с достоинством и уверенностью.

Великий маршал спросил, когда они прибыли в Кенигсберг, откуда они, как себя чувствуют на чужбине, не больны ли.

На превосходном немецком языке отвечал Андрейша, самый молодой из них.

Великий маршал размягчился, услышав родной язык, и почувствовал к юноше расположение.

Оказывается, купцы прибыли из Новгорода совсем недавно. Это совсем не те, за которыми он посылал погоню.

— У кого из вас пропала невеста? — спросил он.

— У меня, сир, — ответил Андрейша.

— А сейчас где твоя невеста? Ведь ее вывели из замка?

— Да, но на площади она снова пропала.

Великий маршал был озадачен. «Узнаю, чья это проделка, повешу на первом дереве», — подумал он.

— Найдем невесту. Не беспокойтесь, господа купцы, произошла ошибка, — сказал маршал, сдерживая ярость. — Прошу вас, господа, окажите честь хозяину, пейте.

Купцы церемонно поклонились и глотнули из золотых кубков.

— Мы, господа купцы, великое, могучее государство. Сильнее и богаче никого нет на свете. У нас восемьдесят пять городов, тысяча четыреста немецких деревень, не считая прусских и польских. Все наши горожане, — с важностью говорил маршал, — живут под хорошей охраной; прелаты, вассалы и простонародье не нарадуются миру и справедливости. Мы никого не давим, ни на кого не налагаем беззаконных тягот, мы не требуем того, что нам не принадлежит, и все, благодаря богу, управляются нами с одинаковой благосклонностью и справедливостью.

Фома Сбитень зашевелил пальцами в густой бороде. Слишком уж слова великого маршала расходились с тем, что происходило в стране.

— Ваше священство, мы встретили простых ремесленников и хлебопашцев — пруссов, они жаловались на многие несправедливости и обиды от ордена.

— Пруссы — язычники, они должны благодарить бога за то, что дышат одним с нами воздухом.

— Но ведь здесь их земля, — не унимался старик, — они жили на этих землях с незапамятных времен. Большинство вы насильно окрестили в католическую веру. Мы, русские, хорошо знаем пруссов… Наши деды и прадеды всегда дружили с ними.

— Эта земля немецкая и всегда будет немецкой! — грозно сдвинув брови, сказал Конрад Валленрод. — Она принадлежит славному ордену святой девы Марии. Языческие народы будут сметены с лица земли, если они глухи к слову господню. Наш орден — это церковь, оружие и деньги, неразрывно соединенные вместе. Наши монастыри — это крепости и замки. Разве есть на земле где-нибудь такая сила? Мы можем выставить в самый короткий срок тысячу благородных рыцарей в отличной броне, на горячих жеребцах. Каждый рыцарь ведет за собой десять вооруженных солдат. А еще сколько войска по нашему слову выставят города и селения! Но это не все. Мы богаты. На наши деньги можно содержать много наемных солдат.

Андрейша подумал, что крестоносцы много лет воюют с Литвой и ничего не могут с ней сделать. Нередко бывало, что литовские князья разбивали рыцарей и загоняли их в замки. Но сейчас он предпочел молчать и слушать. Больше всего Андрейшу беспокоила судьба Людмилы.

А великий маршал продолжал хвастаться:

— Мы захватили в свои руки все понизовье реки Вислы. А по ней идет главное движение грузов из Польши и из других стран. Мы запрещаем иностранцам перевозить самостоятельно грузы по этой реке. Немецкое общество привисленских судохозяев получило от нас большую денежную помощь с условием строить все пристани только на прусском, правом берегу. Это обижает поляков, а нам на это наплевать. Они жалуются папе на орден — пусть жалуются. Все равно польским купцам придется перевозить свои товары на немецких судах… У нас в конюшнях шестнадцать тысяч отличных лошадей. На конских заводах мы производим новые породы. В нашей благословенной богом стране почти четыре сотни мельниц. Мы двинемся дальше. На восток от Немана и до самых татар много еще не заселенных областей.

— Но там живут русские! — сказал Андрейша.

— Ха… раздробленная Русь. Русские платят дань ханам или литовскому князю… К востоку от нас народы живут смутной жизнью первобытных людей. В этом трудность и величие немцев-завоевателей. История за нас.

Андрейша все меньше и меньше вникал в смысл слов, изрекаемых великим маршалом. Тревожные мысли о Людмиле не давали ему покоя.

Домашний комтур, почтительно изгибаясь и приседая, приблизился к Конраду Валленроду и тихо сказал ему несколько слов. Великий маршал махнул рукой и отвернулся, желая показать, что разговор окончен.

Вслед за комтуром вошел эконом Генрих фон Ален и обратился к маршалу. Они несколько минут беседовали вполголоса.

Конрад Валленрод из-под нависших бровей кинул тяжелый взгляд на Андрейшу.

— Брат Плауэн пришел в себя и утверждает, что молодой человек, потерявший невесту, был в числе трех русских купцов, побывавших в Вильне. Так я тебя понял? — тихо сказал маршал эконому.

— Да, он утверждает, — продолжал шептать эконом, почти касаясь губами маршальского уха. — Он еще сказал, что молодой новгородец подговаривал горожан к возмущению. Он зачинщик.

— Хорошо… Ну вот, господин жених, — с мрачной улыбкой сказал Валленрод Андрейше, — ваша невеста нашлась. Великий господь никогда не оставляет без милосердия сирот и вдовиц. Сила нашего ордена — в его милосердии. Господа купцы, — обернулся маршал к гостям, — богатства ордена неисчислимы. У нас много серебра, оно лежит в подвалах без всякого применения. Мы можем вывозить его в Новгород как товар и менять на него ваши меха, воск и другое. Наш главный эконом, Генрих фон Ален, говорит, что это очень выгодно для Новгорода… Я не задерживаю вас больше, господа купцы.

Новгородцы поднялись с мест и раскланялись. Каждому из них был преподнесен подарок — позолоченный шлем.

Великий маршал хлопнул в ладоши.

— Проводите господ русских купцов, — сказал он. — Наши люди порадуют жениха, расскажут, где его невеста.

Когда новгородцы вышли на замковый двор, они остолбенели. На только что построенной виселице качались на ветру три трупа. Это были цеховые старосты: Иоганн Кирхфельд, Макс Гофман и староста пивоваров Герберт Бютефиш.

У ворот к Андрейше подошел орденский брат с длинным, узким лицом:

— По велению великого маршала я должен рассказать тебе, господин купец, как найти невесту. Пойдем.

Андрейша посмотрел на товарищей.

— Иди, иди, — сказал Иван Кашин. — Может, сегодня и с невестой свидишься. А мы домой пойдем, в харчевню. Как справишь дела, приходи, расскажешь.

За русскими купцами закрылась калитка. КАндрейше подошли два орденских брата, опоясанные мечами, и повели его, снова в замок.

Глава тридцать шестая. ПУСТЬ ПРУССЫ ОСТАЮТСЯ ПРУССАМИ

Два брата в черных куртках, перепоясанные мечами и в черных скромных шапочках, шли с Андрейшей по каменным лестницам, каждый раз вежливо уступая ему дорогу, если проход был узким.

Младший из братьев нес смоляной факел: в проходах и на лестницах было темно.

Андрейша пытался заговорить с рыцарями по-немецки, но они не ответили. Только старший брат строго посмотрел на него.

Когда провожатые показали Андрейше на каменную лестницу, винтом уходящую куда-то вниз, ему стало не по себе.

— Мы пришли, — сказал старший, когда они спустились, — теперь тебе только сюда. — И он показал на четырехугольный люк, закрытый железной крышкой.

Младший отвязал от пояса большой заржавленный ключ и звякнул навесным замком.

Андрейша понял, что хотят сделать с ним монахи, когда они подняли крышку и стали вдвоем толкать его в черный провал. Он вскрикнул и стал отчаянно сопротивляться.

Старший рыцарь ударил Андрейшу по голове рукояткой меча, и он уже не помнил, как очутился в соломенной трухе на дне глубокого каменного колодца. Здесь не было ни окон, ни дверей, только квадратный люк над головой, в котором еще был виден колеблющийся свет факела.

Юноша услышал, как старший рыцарь сказал: «Закрывай». Стукнула крышка, наступила полная темнота. Андрейша зверем заметался по каменной норе.

«За что меня бросили сюда? — мелькала мысль. — Может быть, хотят уморить голодом или убить? Выбраться из этой тюрьмы невозможно. Людмила, незабудочка бедная моя, что будет с нами?!»

Андрейша долго метался по каменному мешку, больно тыкаясь лбом и коленками в сырые стены. Когда ослабло напряжение, он бросился на гнилую, пахнущую прелью солому и сразу уснул.

Время шло, но Андрейша не знал, когда прошла ночь и вновь наступил день. Наверно, в полдень следующего дня тюремщик спустил ему на веревке глиняный кувшин с водой и бросил краюху черного хлеба.

Андрейша увидел снова красный свет факела. И опять все стихло. Опять наступила темнота. Юношу страшила окружавшая его тишина. Ему казалось, что он оглох. Крысиная возня в соломе радовала его.

Несколько раз Андрейша получал хлеб и видел свет факела. Он стал терять надежду на освобождение и старался забыться во сне… Когда он ел, огромные крысы выхватывали хлеб из рук. Когда он спал, они больно кусали его за пятки.

Иногда Людмила возникала в темноте перед его глазами и манила за собой. В эти мгновения в нем снова просыпался свободный человек. Он начинал кричать, требовал, проклинал. Но голос его терялся в каменном колодце.

Однажды ему сбросили веревочную лестницу и приказали вылезать. Андрейша ослабел и едва выбрался наверх. Те же два рыцаря повели его по длинным переходам и каменным лестницам замка.

И вот он снова в кабинете великого маршала. Бородатый рыцарь молча ходил взад и вперед по фламандскому ковру в черно-красную клетку.

Андрейша стоял не двигаясь.

Маршал, круто повернувшись, остановился возле юноши.

— Ты видел теперь, как мы поступаем с врагами? — сказал Конрад Валленрод.

— Разве я враг?

— И да, и нет, — помолчав, ответил рыцарь. — Как всякий славянин, ты наш враг. Враг не потому, что именно ты мешаешь нам, а потому, что мешает твое племя. Даже поляки, люди одной веры с нами, не хотят поступиться клочком земли для ордена святой девы Марии. А что же говорить о вас, русских?

— Мы тоже христиане.

— Вы отщепенцы. Вашу веру папа предал анафеме.

— А православный патриарх проклял католиков.

— Да, это правда, — не сразу ответил великий маршал, — но тем хуже для русских… Но ты мне нравишься, юноша, — сказал неожиданно Конрад Валленрод. — Я не хочу твоей смерти.

— Где Людмила, моя невеста?

— С ней ничего не случилось… Так вот, ты должен знать, что Литва — заклятый враг ордена. Вы, русские, помогаете Литве. Все больше русских встречается в литовских полках. Немало ваших пленных строят у нас дамбы и дороги… Но разве можно назвать христианами людей, помогающих язычникам? Ты понял, чего я хочу от тебя, юноша?

— Нет, я не понял, ваше священство. — Андрейша без страха смотрел в глаза рыцарю.

— Ты должен сказать, что делали в Вильне русские вельможи, с которыми ты недавно скакал по нашим дорогам.

— Я не знаю, ваше священство.

— Не знаешь?

— Но если бы я и знал, все равно не сказал бы.

Долго великий маршал смотрел на пол, долго постукивал пальцами по дубовой столешнице. Пальцы у него были длинные, сухие.

— Мне жаль, что ты оказался упрямым, — наконец сказал он. — Я не могу отпустить тебя на свободу. Подумай, может быть, вспомнишь что-нибудь полезное ордену. Может быть, русские вельможи ездили договариваться о союзе с Литвой? Может быть, они виделись с герцогом или его матерью?.. Я не хочу твоей смерти, — повторил он. — Ты хорошо говоришь по-немецки и грамотен. Такие люди нам нужны… Вот что, новгородец, — положив руку Андрейше на плечо, продолжал рыцарь, — за подстрекательство горожан к бунту ты заслужил смерть. Но если скажешь все, я выпущу тебя на свободу… Подумай, юноша. Через несколько дней тебя снова приведут ко мне. Если опять заупрямишься, — маршал тяжело посмотрел на Андрейшу, — пощады не жди.

Андрейшу отвели в другое место. Новая тюрьма была наверху, вблизи покоев великого маршала. Это была сухая комната с постелью, столом, двумя стульями и узким окном на двор замка. Здесь отбывали наказание знатные братья ордена и дожидались выкупа благородные иноземцы. Однако и здесь стены были отменной толщины, а на окне — решетка. В эту тюрьму сажали только по приказанию великого маршала, ключи от нее хранились у него в кабинете.

Присматривал за узниками своего высокого господина крещеный прусс Стардо. Ему было двадцать пять лет. Десятилетним мальчиком он был взят монахами в Кенигсбергский замок на воспитание. Из него хотели сделать священника для прусских деревень. Капелланы научили Стардо писать и читать, а рыцари приучили обращаться с оружием.

Стардо стал оруженосцем у комтура Валленрода и два раза на поле боя спасал его от смерти. Рыцарь полюбил юношу и приблизил.

Оруженосец Стардо слышал разговор Андрейши с маршалом, и новгородец пришелся ему по душе. Сначала он молча приносил узнику воду и пищу и уносил грязную посуду. На второй день он принес Андрейше толстую восковую свечу в низком подсвечнике, а на третий, убирая посуду, тихо спросил:

— Кто ты, господин, из каких мест?..

— Я русский, из Новгорода.

— В чем твоя вина?

— Не знаю вины за собой.

— Ты хотел захватить замок.

— Это неправда. Солдат Генрих Хаммер коварством задержал в замке мою невесту. Я рассказал об этом хлебопекам, своим знакомым, и они захотели мне помочь. Где моя невеста, я и сейчас не знаю.

— Кто отец твоей невесты, откуда она?

— Людмила — дочь мастера Бутрима из Альтштадта, — ответил Андрейша.

— Дочь мастера Бутрима, — повторил Стардо. Его глаза потеплели. — Ты не ошибаешься, господин?.. Людмила, дочь мастера Бутрима из Альтштадта, твоя невеста?..

— Да, так. А мать у нее русская. У нас сговор был, перстнями обменялись, а тут вот такая погибель…

— Я все знаю, — сказал Стардо, — и помогу тебе. Бутрим был жрец криве; его умертвил в своем застенке проклятый меченый поп Плауэн. Я думал, попа прикончили горожане. Нет, выжил, собака…

За дверью послышались легкие шаги. Стардо отскочил от окошечка.

— Жди, — сказал прусс и, гремя оловянными тарелками, пошел по коридору.

Прошло еще два дня. Стардо приносил пищу, уносил посуду. Андрейша видел, что еда стала куда лучше, чем прежде, и в глиняный кувшин вместо воды Стардо стал наливать отличное вино.

Наступило воскресенье.

Ровно в двенадцать пробил колокол, и рыцари отправились обедать.

Андрейша слышал звон колоколов и шаги проходивших мимо рыцарей. Скоро и Стардо должен появиться с обедом. Но прусс все не шел и не шел. Снова зашаркали ноги братьев по каменным плитам. После сытной пищи они отдувались и пыхтели. Потом все стихло.

Наконец в коридоре послышались знакомые шаги. Сейчас откроется окошечко, и Стардо просунет оловянную миску с едой. Андрейша поднялся со скамьи. Но, заскрипев, открылась дверь, и оруженосец Стардо вошел, держа в руках сверток. Лицо его было бледнее, чем всегда.

— Переодевайся скорее, Андрейша, — сказал он, подавая сверток. — Я слышал, завтра тебя должен допрашивать великий маршал. Если ты не согласишься исполнить его требования, тебя снова бросят в каменный мешок, и там ты окончишь свою жизнь. Я знаю, ты не согласишься, поэтому торопись…

Андрейша стал торопливо переодеваться.

— Переобуй башмаки, у твоих слишком длинные носки, — сказал Стардо. — А волосы я подстригу.

Он на скорую руку остриг ножницами голову Андрейши: волосы стали не короткие и не длинные, а такие, как требует орденский устав. Монашеские башмаки были без шнурков, без длинных носков и без каблуков.

— Сейчас в замок съехалось много рыцарей, и мы пройдем незамеченными, — добавил Стардо. — Вот меч, перепояшься. Держись смелей, в этом плаще тебя никто не узнает. — Он приоткрыл дверь и вышел из узилища. — Иди за мной, — шепнул он, — не оборачивайся.

Стардо с Андрейшей молча шагали по каменным плитам. Они спускались вниз, опять поднимались, шли прямо, поворачивали направо и налево. Андрейша никогда не смог бы один найти дорогу обратно в свою тюрьму. Им встречались орденские братья. Некоторые не обращали на них внимания, занятые своими мыслями. Иные бросали любопытные взгляды на незнакомого рыцаря.

Стардо, телохранителя великого маршала, знали все. Некоторые приветствовали его кивком головы.

Иногда Андрейше казалось, что он шел этим переходом, когда его вели в каменный мешок. А вдруг Стардо его обманывает? Ведь он знал его всего несколько дней, почему он должен верить ему?

«Неужели этот молодой прусс тоже изменник? Но тогда зачем он дал мне меч?»

Шаги Андрейши замедлились.

Оруженосец Стардо, казалось, не замечал сомнений своего спутника. Он подошел к маленькой железной двери в стене, зажег факел и, выбрав ключ из связки, открыл ее.

Подозрения Андрейши еще больше усилились, с трудом он заставил, себя переступить порог. Стардо на ключ закрыл дверь изнутри и, освещая дорогу факелом, стал спускаться вниз, неслышно ступая мягкими башмаками по каменным ступеням.

«Во имя спасения Людмилы, — думал Андрейша, — я иду за этим человеком. Ради Людмилы я поверил ему. Будь что будет».

В лестнице было двадцать две ступени, она заканчивалась небольшой площадкой. В стене опять дверь.

— Андрейша, — сказал прусс, — здесь начинается подземный ход. Я выведу тебя к берегу реки.

— Но как же ты сам… если рыцари хватятся?

— Я больше не вернусь в замок… нет сил терпеть, — взволнованно сказал Стардо. — Откинь сомнения, я выведу тебя отсюда. Рыцари не догадаются перехватить нас у выхода. Преследовать в подземельях они не смогут, у них нет ключей. Вот эта связка всегда хранилась в спальне великого маршала. — Он потряс ключами и стал открывать железную дверь.

Подземный ход со сводами, выложенными крупными кирпичами, был с едва заметным уклоном. Он был высок и широк, три человека могли идти не сгибаясь. На стенах, через каждые десять шагов, чернели огромные кресты, выведенные копотью. Пламя факела горело ярко, по-видимому, чистого воздуха было достаточно. Шли немалое время: Андрейша стал считать шаги, но на седьмой сотне сбился.

Теперь Стардо стал нервничать. Он торопился, часто оборачивался.

— Скорей, Андрейша, — говорил он, — а вдруг узнали? Все может быть. Если нас схватят, шкуру живьем снимут.

Один раз он сказал:

— Ты веришь, Андрейша, что нас должен наказать бог этих рыцарей?

— Нет, — смело ответил новгородец, — за это бог не наказывает. Бог должен наказать рыцарей за их темные дела.

Стардо будто успокоился. Впереди показался чуть видный дневной свет. Вот и выход — совсем маленькая дверь, в которую едва-едва мог проникнуть вооруженный рыцарь. Немного света пробивалось в дыры, сделанные для воздуха.

За этой дверью свобода!

Трясущейся рукой вставил Стардо в замковую скважину еще два ключа из своей связки. Они дополняли друг друга. Дверь открылась. Река Пригора спокойно катила свои воды. Берег был пустынен. Справа и слева тянулся забор, огораживая владения замка. Напротив дымились городские бани и желтел дубовый, недавно построенный мост.

Вода совсем близко — две ступеньки вниз, и волны Пригоры плещутся о камень. Выход из подземного хода прикрывала каменная стена, и с реки он был незаметен.

Стардо тщательно закрыл дверь двумя ключами и всю связку кинул в реку. Тяжелые ключи булькнули и мгновенно скрылись в воде.

— Пусть ищут, — сказал Стардо и с облегчением засмеялся. Потом стал прислушиваться. — Андрейша, — тронул он за рукав морехода, — кто-то свистит.

Андрейша прислушался и тоже услышал свист. Так кнехты подсвистывают коням.

— Нас ждут, — радостно сказал Стардо, — пойдем. — Он потянул за руку Андрейшу.

Они вышли из-за стены и спустились к воде.

По реке плыла небольшая лодка. Там сидели двое. Один лениво двигал веслами. Стардо, оглянувшись по сторонам, тоже свистнул и призывно замахал руками. Люди в лодке зашевелились, весла ударили по воде. Два взмаха весел, и Андрейша узнал в одном из сидящих Мествина, главного повара Кенигсбергского замка.

Глава тридцать седьмая. ВЕЛИКИЙ МАРШАЛ НЕ НА ШУТКУ РАЗГНЕВАЛСЯ

В кнейпхофских городских банях, на берегу Пригоры, сегодня особенно много народа. Кричали торговцы пивом и водой, подкисленной соком малины, тут же торговали всякой снедью. Возле бани стояли торговцы бельем, одеждой и обувью. Здесь все было самое дешевое, что не шло на городском торгу.

День ясный, ослепительно светило солнце. Но ветер с моря дул холодный и резкий. Он гнул верхушки деревьев и поднимал на улицах города пыль, нес ее, засыпая прохожим глаза.

Когда лодка главного повара Кенигсбергского замка Мествина подошла к небольшим деревянным мосткам, никто не обратил на нее внимания.

Андрейша, Стардо и Мествин вышли на берег и по узкой тропинке направились к баням, но не к главному входу, расположенному со стороны города, а к незаметной двери в задней стене. Отсюда шла наверх деревянная лестница. Под крышей, в темной и тесной каморке, жил Иоганн, старый прусс, истопник и сторож при банях. Иоганн радушно принял гостей.

— Мое жилище к вашим услугам, — сказал он, узнав, чего хочет Мествин, — я уйду ночевать в другое место.

— Ни одна душа не должна знать про этих людей, — строго сказал главный повар, показывая на Андрейшу и Стардо.

— Пусть я превращусь в прах! — сказал старик, прикоснувшись рукой к рукаву куртки Мествина. Его бородка, похожая на растрепанную пеньковую веревку, тряслась, сам он высох от старости, но не поседел.

— Ты должен приносить им еду, Иоганн, — продолжал Мествин, — и все, что им надо. Вот деньги. — И главный повар выложил два золотых. — Здесь, друзья мои, вы в полной безопасности, но живите тихо, как мыши. Завтра я приду, и мы обсудим, что делать. Не беспокойся, Андрейша, — он посмотрел на юношу, — я не забуду твою Людмилу… А сейчас мне надо спешить, великий маршал не признает других поваров.

Мествин попрощался и ушел вместе со стариком Иоганном. Когда лестничные ступени перестали скрипеть под их ногами, Андрейша осмотрелся. Маленькое оконце, пробитое в стене под потолком и заложенное бычьим пузырем, пропускало совсем мало света. Были видны полати, покрытые бараньими шкурами, стол, сколоченный из грубо отесанных досок, и две блестящие от давности скамьи. На столе лежал нож с костяной ручкой и стояла оловянная тарелка. Очаг из дикого камня у стены был в копоти, в золе чернели холодные головешки, на железном крюке висел глиняный горшок. Несколько топоров и два железных клина, расклепанных с верхнего конца, валялись на полу.

«Завтра я узнаю, где Людмила, и, может быть, увижу ее», — подумал Андрейша. От этой мысли стало теплее на душе. Он чувствовал сильную усталость, часы, проведенные в большом напряжении, не прошли даром. Не лучше чувствовал себя и Стардо, он тоже изнемог и едва стоял на ногах.

«Завтра, может быть, я увижу Людмилу», — снова подумал Андрейша и улыбнулся.

Они поговорили немного, вспоминая свое бегство.

— Я боялся, что ты ведешь меня в новую тюрьму, — сказал Андрейша.

— Я видел твои сомнения, — ответил Стардо. — И ты был прав, в этом замке никому нельзя верить. Наш побег, наверно, раскрыт. Великий маршал в бешенстве, — добавил он, позевывая. — Горе тому, кто попадется ему под горячую руку!

Андрейша представил себе разгневанного маршала, и ему стало не по себе. Большой лысый череп и широкая рыжая борода. Он мечется сейчас по своему кабинету и рассыпает проклятия.

Поговорив, друзья забрались на хозяйские полати, укрылись шкурами и сразу уснули.

* * *
Когда в кабинет вошел староста ганзейцев Иоганн Вайскопф с самыми достойными купцами, великий маршал с палкой в руках большими шагами выхаживал по фламандскому ковру.

— Что вам надо? — грозно нахмурясь, спросил маршал. Он остановил свой шаг, чуть не наступив на ногу розовощекому Иоганну Вайскопфу.

К его удивлению, купец ничуть не испугался и не отступил, как делали почти все орденские вельможи.

— Господин великий маршал, — с достоинством сказал Вайскопф, — вы посадили в тюрьму ни в чем не повинных русских. Как только об этом узнают в Новгороде, тамошние власти посадят в яму всех наших купцов, что живут при церкви святого Петра. В Новгороде их около пятидесяти. — Вайскопф посмотрел на своих товарищей, словно ища поддержки. — Мы, купцы трех городов, просим немедленно освободить новгородцев, иначе…

— Иначе что? — взревел великий маршал, не дослушав. — Что, я вас спрашиваю?.. Вы угрожаете ордену?

— Мы просим освободить новгородцев, — невозмутимо продолжал купец, — иначе мы пошлем гонца в Любек и другие ганзейские города, и вряд ли это придется по вкусу великому магистру.

— Мы не хотим терпеть убытки и не хотим, чтобы наши товарищи сидели в яме, — поддержали купцы. — Кроме того, вы казнили трех самых уважаемых горожан, и могут быть волнения.

— Какое имеют право новгородцы сажать в яму немцев? — умерил гнев Конрад Валленрод. — Это возмутительно!

— Ничего возмутительного нет, — ответил Вайскопф. — Договор должен соблюдаться всеми. Если они посадят нашего купца, мы так же поступим с новгородцами, гостящими у нас. Если мы посадим русского купца, в Новгороде ответят тем же.

Маршал молча прошелся по комнате.

— Хорошо, — сказал он, — я выпущу двух новгородских купцов, они действительно оказались ни при чем. Но русского мальчишку, убежавшего из замка, я не помилую.

Конрад Валленрод с силой ударил палкой с железным наконечником по рыцарским доспехам, изготовленным оружейным мастером Фогелем, и пробил дырку.

— Но, но… — раскрыл было рот Вайскопф.

— Замолчите! — прикрикнул маршал; ярость снова охватила его. — Мальчишка заслуживает смерти хотя бы потому, что украл ключи от тайных подземелий. Не пройдет и трех дней, господа купцы, как он будет висеть во-он на том дереве. А сначала мы выясним, зачем ему понадобились ключи. Он узнает, что такое порядок в нашем ордене!

Иоганн Вайскопф понял, что говорить сейчас о молодом мореходе бесполезно, только испортишь дело.

— Господин маршал, — сказал он, — мы просим вас выполнить свое обещание и немедленно выпустить из тюрьмы новгородцев.

Конрад Валленрод хлопнул несколько раз в ладоши.

— Приведите ко мне русских купцов, — сказал он мгновенно появившемуся секретарю и, круто повернувшись, стал снова топтать башмаками черные и красные квадраты ковра.

Немецкие купцы, чтобы не мешать, отошли в сторону и скромно стали у стены.

А Конрад Валленрод, расхаживая, думал: «Проклятые попы! Проклятый Плауэн! Зачем им нужна невеста этого мальчишки? Попам одна забота — как бы во имя господа спустить с человека шкуру. А мне расхлебывать. Вмешались ганзейские купцы, и, чего доброго, вмешается Новгород. Почему задержали эту девку в замке, если эконом распорядился ее выпустить?»

— Мошенник! — неожиданно для купцов рявкнул маршал и топнул ногой.

В углу заворчала любимая собака орденского вельможи. Купцы не поняли, что гневный выкрик маршала относился к оружейнику Фогелю: Конрад Валленрод заметил на панцире дырку, пробитую палкой.

«Ничего не остается, как найти русского морехода и его невесту, — снова стал думать про свое маршал, — и справить им свадьбу, да так, чтоб никогда не забыли. Достоинство ордена превыше всего…»

Почувствовав острую боль, маршал схватился за голову. Его лицо исказилось. Страшным усилием воли он заставил себя, не останавливаясь, прохаживаться по ковру. Наступил приступ его загадочной болезни.

— Достопочтенный брат, — появился в дверях секретарь, — русские купцы ждут у вашей двери.

— Позвать сюда, — распорядился великий маршал и остановился посредине комнаты, раздвинув ноги.

* * *
Еще не взошло солнце, а главный замковый повар Мествин был уже в каморке над городскими банями. Он растолкал крепко спавших беглецов.

Скинув жаркие шкуры, юноши, словно обезьяны, скребли у себя во всех местах — на полатях кишели блохи. Хозяин спал вместе со своей любимой собакой, и она напустила ему мерзких шустрых насекомых.

— Ну и ну! — сказал Андрейша, перестав чесаться. Посмотрев на Мествина, он спросил: — Случилось разве что?

— Случилось?! — закричал Мествин. — Великий маршал разгневан: рвет и мечет, в замке переполох. Велел сыскать вас живыми или мертвыми. Особенно на тебя, Стардо, зол маршал. По всем заставам люди посланы, у причалов орденские лазутчики проверили каждое судно. И Людмилу ищут. Но ты не бойся, Андрейша, она на старой мельнице, у колдуньи Замегиты.

Сон мигом слетел с Андрейши.

— Твоих земляков, купцов новгородских, сразу схватили и поволокли в замок, — продолжал рассказывать Мествин.

— Узнают в Новгороде — отобьют привычку хватать людей безвинно, — сказал Андрейша.

— Что же делать? — спросил Стардо.

— Ждать, — ответил повар. — Поуляжется тревога, тогда придумаем, как вас из беды выручить. А сейчас из этой каморы ни на шаг. Что надо — Иоганн принесет. Прощайте, друзья, — заторопился повар, — великому маршалу завтрак пора готовить. Хочешь не хочешь, а работать надо. — И Мествин, махнув рукой, выскочил из комнаты.

Время шло мучительно долго. Стардо был спокоен, но Андрейша не находил себе места. То он лежал на блошиных нарах, уткнувшись глазами в прокопченный потолок, то шагал по каморке взад-вперед.

Иногда Андрейша вставал на скамью, снимал мутный пузырь на оконце и выглядывал на улицу. Он подолгу глядел на реку Пригору, на домишки, окружавшие крепость… Построить город у стен Кенигсбергского замка не простое дело. Он вспомнил мастера Бутрима. Литовец как-то рассказал ему, сколько погибло пруссов на здешних болотах. Постройки возводились на сваях. И деревянные мостовые тоже укладывались на вбитые в болото толстые дубовые бревна…

Сторож Иоганн исправно приносил узникам еду и питье.

Прошло три дня.

Вечером четвертого дня, когда в окошке потух дневной свет, главный повар Кенигсбергского замка вновь появился в каморке. Пришел он хмурый, усталый и рассказал, что в подземельях замка замучено много людей.

— Про ваши души рыцари розыск ведут. Пятерых вчера повесили без вины, с троих кожу живьем сняли. Мы думали, как вас спасти, и ничего путного придумать не могли. Только вот разве…

— Как купцы, новгородцы? — перебил Андрейша.

— Выпустил купцов, убоялся великий маршал… Ты про себя слушай. Хотели мы вызвать морских братьев, но раздумали. Пока они приплывут, вас тем временем рыцари схватят. А твоих земляков ждать, Андрейша, опасно да и смысла нет: лазутчики первым делом на русский корабль кинутся. Договорились мы вчера с ганзейскими купцами из Альтштадта. Ихний корабль с селедкой в Эльбинг пришел. Селедку они на барку перегрузят и погонят ее по Висле в город Торун. В Польше кожу и воск хотят купить и обратно в Эльбинг. Мы решили вас со Стардо и Людмилу определить к ним в попутчики. Будешь ты рижским купцом Вильгельмом Шротом, а Стардо и Людмила — подручные. Дадим тебе ювелирного товару немного, колец серебряных, да пряжек, да пуговиц… И денег взаймы дадим. Людмилу оденем в мужское платье, — ответил Мествин на недоумевающий взгляд Андрейши, — не узнают. И ты, и Стардо по-немецки мастера разговаривать, да и Людмила с малых лет с немцами жила.

Повар попытался улыбнуться, но только скривил лицо.

— Три дня не спал, — пробормотал он, опускаясь на скамью, — глаза сами закрываются. Если засну, вы меня, ребята, разбудите. — Мествин покачнулся и навалился спиной на стену. — Вечером придут мои люди и проведут в харчевню «Высокий кувшин», — очнувшись, продолжал он. — Людмила с купцами приедет. Они присматриваться не будут, рыцари и у них в зубах навязли. — Повар говорил все медленнее и тише. — В Польше и переждете опасное время. Товарищам твоим, новгородцам, скажем, они в вендский город Штральзунд за вами придут…

Мествин склонил голову на грудь и закрыл глаза. Через минуту он сладко спал.

Андрейша не хотел его будить. Повар проснулся от собственного богатырского храпа.

— В Польше тоже плохо, — уставившись красными глазами на Андрейшу, сказал он, — однако рыцари вас там не достанут. А самое главное, — закончил он, — дороги и на Литву, и в Самбию стерегут, а на Эльбинг забыли, не думают, видно, что к ним в логово побежите.

Попрощавшись и пожелав счастливого пути, повар ушел.

Услышав, что скоро он увидит Людмилу и сможет обнять ее, Андрейша больше ни о чем не мог думать. Он старался представить свою невесту в мужской одежде, повторял слова, которыми хотел встретить девушку.

Вечером пришел Иоганн с четырьмя пруссами, стражниками из Кенигсбергского замка. Они принесли одежду немецких купцов.

Андрейша и Стардо переоделись, посмотрели друг на друга и рассмеялись. Ни дать ни взять немцы. Даже обувь самая модная: башмаки с длинными, загнутыми кверху носками.

До харчевни добрались благополучно.

На следующее утро, на востоке только-только посветлело, Андрейша и Стардо проснулись от лошадиного топота. Возле трактира лошади остановились, кто-то стал громко стучать в дверь.

Андрейша бросился к лестнице, Стардо едва успел схватить его за одежду.

— Увидишь Людмилу, — сказал он, сдерживая улыбку, — смотри не вздумай с ней целоваться.

Мореход только махнул рукой.

Внизу их ждал толстый седой купец в дорожном платье, с мечом на поясе. Щеки у него отвисли и тряслись при каждом движении.

— Здравствуйте, господа, — сказал старик плачущим голосом. — Мне нужен купец из Риги, Вильгельм Шрот.

— Я Вильгельм Шрот, — выступил вперед Андрейша, — а это мой приказчик, — представил он Стардо.

— С нами прибыл ваш слуга с лошадьми и товаром, господин купец. — Старый немец поднял мутные глаза на Андрейшу и поклонился.

Сорок восемь всадников и несколько вьючных лошадей скучились возле харчевни. Всадники были хорошо вооружены. В сером рассвете тускло отсвечивали железные и бронзовые бляхи на щитах, лошади позванивали бубенцами на сбруе, нетерпеливо перебирали ногами. Люди тихо переговаривались. Здесь и купцы и вооруженные слуги. Чем больше отряд, тем безопаснее в дороге.

— Андрейша, я здесь, — услыхал юноша совсем рядом тихий, такой знакомый голос.

Людмила в мужской одежде, тоже с мечом и в кольчуге, подвела ему коня.

— Поговорим после, — продолжала она нашептывать, — когда проедем заставу.

Андрейша молча пожал теплую, трепещущую руку, передавшую ему поводья, и вскочил на лошадь.

Людмила подвела лошадь оруженосцу — приказчику Стардо.

Людовик Шлефендорф, староста купцов, подал команду трогаться в путь.

Дорога из Кенигсберга в Эльбинг шла вдоль берега огромного залива. Это был единственно надежный путь среди непроходимых болот и лесов. В прошлом веке по этой дороге рыцари шли на восток, воздвигая замки и захватывая прусскую землю.

У Бранденбургского замка купцы останавливаться не стали, кормили лошадей и обедали прямо в лесу. А ночевали возле замка Бальга, в уютной харчевне.

Андрейша, Стардо и Людмила заняли отдельную комнату. Начались разговоры, много должны были рассказать они друг другу. Девушка уронила голову на грудь своему жениху.

— Незабудочка моя! — говорил Андрейша. — Буду любить тебя и за мать, и за отца, никому не дам в обиду!

— За отца и за мать, только-то? — спросила, улыбнувшись сквозь слезы, Людмила. — Мне мало этого.

Они поклялись друг другу больше никогда не расставаться.

В разговорах ночь прошла как одна минута. Когда купцы поднялись с постелей и стали завтракать, Андрейша и Людмила все еще не ложились спать.

После плотного завтрака купцы тронулись в путь.

Между замками Бальга и Браунсберг вода прорвала береговую дамбу и затопила окрестности. Несколько сотен пруссов работали по колени в ледяной воде, починяя плотину.

Путники с большим трудом проехали трудный участок. Уставшие, разбитые дорогой, они поздним вечером въехали на постоялый двор небольшого городка возле замка Фрауэнберг.

Андрейшу и Людмилу свалил сон. Лихо спится здоровому человеку после верховой езды, а особенно если прошлой ночью он не сомкнул глаз. Они уснули, не дождавшись, пока хозяйка приготовит ужин.

Стардо долго возился с лошадьми, напоил, накормил их. К лошади, хочешь не хочешь, надо относиться почтительно и заботливо. Лошадь должна хорошо отдохнуть и сытно поесть. Жалея ее, всадник может проезжать в день верст сорок. Наши купцы торопились, делали семьдесят верст, лошади уставали больше и требовали сытного корма.

По дороге встречалось много возделанной земли. На пашнях, очищая их от камней, гнули спину пруссы. Как бурлаки, тянули они изо всех сил за веревку, стараясь стронуть с места огромный валун. Другие откатывали камни к обочине. Если валун был особенно велик и тяжел, к людям припрягались лошади.

То там, то здесь, поскрипывая, вращали на ветру огромными крыльями деревянные мельницы. Они казались Андрейше живыми существами, недавно поселившимися в этих местах.

Низменная земля у морских берегов, облагороженная многими плотинами, запрудами и каналами, стала хорошо родить хлеб. Но сколько полегло пруссов на земляных работах!

На холмах, между сосен и дубов, зоркие глаза Андрейши заметили деревянные вышки, с которых орденские солдаты следили за дорогой и за морем.

Следующую ночь купцы провели в предзамочье Толькмюнде. Это был последний замок перед городом Эльбингом.

Весь день путники видели в заливе военные корабли ордена; они медленно двигались курсом на запад. Ярко светило солнце, и черные кресты на парусах были хорошо заметны.

Глава тридцать восьмая. И ТОГДА ПРАВДА ОБРАТИТСЯ В ЛОЖЬ, И ТОГДА ЛОЖЬ ОБРАТИТСЯ В ПРАВДУ

Из Эльбинга до Мариенбурга немецкие купцы плыли на тяжелых барках по реке Ногату среди песчаных отмелей и холмов, покрытых сосновым лесом. Ветра почти не было, и против течения суда шли бечевой. На баржах пахло соленой рыбой.

Купцы по-домашнему расположились в тесном бревенчатом домике на палубе передней барки и, прихлебывая из оловянных кружек крепкое пиво, приправленное имбирем, старались не смотреть на ползущие мимо унылые берега.

На четвертые сутки барки с флагами города Эльбинга причалили к деревянным пристаням низкого песчаного острова. Напротив виднелись каменные стены города и крепости Мариенбурга — столицы орденского государства.

Таможенные чиновники долго перекатывали в трюмах с места на место бочки с селедкой, оглядывали укромные уголки, словно что-то искали. Проверяли строго, хотя хозяева были немцы, а орден почти всегда доверял своим землякам.

Три морских корабля, стоящих поблизости, выгружали рыбу в дубовых бочках. Из вместительных складов, тянувшихся вдоль причалов, невольники носили мешки с пшеницей и укладывали на плоскодонные речные суда.

Андрейша и Людмила с удивлением смотрели на мрачный замок из красного кирпича, плотно севший на левом берегу реки. Он выглядел зловеще, словно таил в себе угрозу. Такой громады им не приходилось еще видеть. Вооруженные монахи свили себе надежное гнездо.

Стардо изменился в лице.

— Проклятые, проклятые! — повторял он, уставившись на замок побелевшими от ярости глазами.

Купцы всю ночь пили пиво и пели непристойные песни в харчевне «Морской глаз». Утром, едва посерело, барки двинулись дальше.

На просторах полноводной реки Вислы купцам пришла удача: ветер подул попутный, ровный. Судовщики подняли все паруса, и барки пошли быстрее.

Могучая полноводная река пленила сердце Андрейши. На живописных, покрытых травой и кустарником берегах встречались деревушки и маленькие городки. Грозно смотрели кирпичные башни замков и костелов, воздвигнутых немецким орденом. На востоке стеной стояли темные, дремучие леса.

По утрам река дымилась туманом, и берега едва темнели.

Башни замка Торуна, стоявшего на высоком месте, открылись издалека. Это была пограничная орденская крепость, за ней лежала Польша.

Через торунский порт много товаров шло в Мазовию и в Польшу, и немало польских товаров направлялось через него в разные страны.

Немецкие купцы города Торуна пришли на причал встретить своих собратьев… Набережная пестрела разноцветными платьями, шляпами и камзолами.

На торунскую землю Людмила сошла в длинном бархатном платье и высокой красной шапке — Андрейша решил не скрывать больше свою невесту.

На следующий день ганзейские купцы весело позванивали серебром в кошельках. Селедку они продали с выгодой и готовились ехать в Познань. Осенью в этом городе можно было купить по дешевке воск и грубое польское сукно и с большим барышом продать его в прусских землях.

Торунские горожане отговаривали ганзейцев ехать в Познань.

— Вся Польша в огне междоусобной войны, там не действуют справедливые законы, а свирепствует право сильного, — пугали они. — Только в городах, где живут немцы, вы можете найти защиту. Ходят слухи, что из Венгрии приехала королевна Ядвига и, может быть, она наведет порядок в Польше.

Но ганзейские купцы не испугались, их толкала вперед неутомимая жажда наживы.

— Наши охранные грамоты висят на поясах, — хвалились они, показывая на мечи.

На третий день гостеприимный город Торун открыл купцам свои ворота на Познань. С восходом солнца небольшой отряд, состоящий из двух десятков всадников и четырех груженых подвод, выехал за крепостные стены.

Позади всех на коротконогой лошадке трусил Стардо. В левой руке он держал поводья не только своей лошади, но и запасного коня, скакавшего рядом.

Серый конь Андрейши шел бок о бок с белой лошадкой Людмилы. Влюбленные весело разговаривали, на душе у них было светло и радостно. Они думали, что все несчастья остались за спиной, в стране железных рыцарей.

К вечеру по обочинам дороги стала встречаться лошадиная падаль, над ней с карканьем кружило многочисленное воронье.

Кони с испугом шарахались от мертвечины.

Дорога шла среди небольших сосновых лесочков и полей; она была похуже тех, что строили для орденского государства порабощенные пруссы. Мосты были ветхие и едва держали всадников. Часто встречались рытвины и ухабы, опасные для повозок. Сосновые лесочки то взбирались на песчаные холмы, то снова уходили в ложбинки.

Андрейша видел на пашнях гниющую рожь, втоптанную в землю, поломанные изгороди. От деревень остались одни очаги, сложенные из дикого камня, серый пепел да головешки. И оружие валялось у дороги: проколотые и ржавые латы, стрелы без наконечников или без оперения, порубленные шлемы, сломанные мечи.

Неподалеку от полуразрушенного костела ганзейцы увидели большой, грубо сколоченный деревянный крест. Он стоял на возвышенном месте и хорошо был виден. Все сразу заметили голого человека, распятого на кресте ногами кверху. Его льняные волосы, испачканные грязью и кровью, свисали до земли.

Купцы остановились. Людовик Шлефендорф подъехал к кресту и увидел дощечку с надписью.

— «Он назвал богородицу раскрашенной деревяшкой, — читал старик, тряся щеками, — и возводил хулу на святую римскую церковь». Инквизиция… — со страхом сказал купец, стараясь не смотреть на ржавую лужицу у подножия креста.

Купцы долго ехали, не говоря ни слова. Только грязь звучно хлюпала под ногами лошадей. Миновали еще одну разрушенную деревеньку.

У развилки дорог Андрейша заметил еще одно распятие. Краска на нем давно вылиняла, дожди размыли страдальческое лицо Христа. Отсюда дорога забирала круто в гору и снова начинался лесок.

Купцы решили дать отдых лошадям и пообедать. Завтракали сегодня рано, еще до восхода солнца, и голод давал себя чувствовать. Они съехали с дороги, выбрали под кустом местечко посуше и расположились на привал.

Слуги разожгли костры, нарезали ивовых прутьев и стали жарить на них куски сочной баранины.

Над головами шумели вершинами сосны, пахло лесной прелью и вкусным дымком подгоревшего мяса.

Едва успели путники утолить голод, как на дороге показался военный отряд. Впереди ехал вельможный пан с большими усами, в камзоле красного бархата, увешанный оружием. Два оруженосца везли его герб — серебряный шлем на красном поле. За паном рысили в боевых доспехах рыцари помельче и гербовые братья.

Шляхтичи были вооружены и одеты по-всякому: кто в богатых одеждах, а кто в бараньем полушубке, напяленном на голое тело.

За шляхтой двигались подневольные крестьяне, полуодетые и босые, вооруженные чем попало. У кого пика, у кого меч, а у иных простые косы и ножи, привязанные к палкам. Крестьяне были без штанов, в одной рубахе чуть выше колен. Сверху на плечи наброшены сермяжные накидки, у некоторых рубахи лоснились от употребления, словно их натерли воском.

Босые крестьяне с косами и рогатинами бежали, ухватившись за стремена всадников и за лошадиные хвосты.

Когда отряд проезжал мимо, Людовик Шлефендорф вышел на дорогу и вежливо спросил у вельможного пана, куда он торопится.

— Защищать крепость и город во имя божье, — ответил пан, свирепо выкатив глаза. — Торопитесь и вы, панове, а не то венгры и кошубы позабавятся вашими головами.

Конь под паном поигрывал и бил копытом.

— А разве опять кошубы появились в Польше? — осторожно спросил купец.

— Да уж появились, если говорю. Торопитесь, — повторил поляк, — враг близко, а как мы въедем — закроют городские ворота. — И он пришпорил лошадь.

— На этой земле странные порядки: не знаешь, будешь ли ты жить завтра или нет, — тряся толстыми щеками, сказал Людовик Шлефендорф. — Пожалуй, надо послушаться пана.

Внушительный вид рыцаря и его властный голос произвели на него впечатление.

Через два часа купцы въехали в город. За ними закрыли ворота на осадные запоры.

Вскоре с городских башен увидели вражескую конницу. Венгры неслись галопом и, словно шумливый поток, в половодье, окружили городские стены.

Горожане-немцы толпами подходили к ратуше и громогласно требовали сдать город.

— Мы не хотим вмешиваться в братоубийственную войну, — кричали они, — не хотим терять свою жизнь и имущество! Венгры разграбят город, но оставят нам жизнь. Да и не всё разграбят, кое-что останется.

Андрейша слушал и удивлялся.

«Открыть врагу ворота, — думал он, — значит предать защитников крепости… Лучше сжечь город. Тогда врагу не достанется ни мяса, ни хлеба, ни другого пропитания. И укрыться негде будет от непогоды».

Кастелян замка, доблестный рыцарь из рода наленчей, обещал повесить за ноги всех городских советников, если они посмеют открыть ворота. Для острастки обезглавил одного смутьяна, и у ратуши появилась его окровавленная голова на пике. Городской совет единогласно решил защищать город.

Противник дважды ходил на приступ и во множестве бросал зажигательные ядра. Защитники города — польские воины и кучка мещан-ремесленников — отбили врага с большим для себя уроном. Зажигательные ядра подожгли несколько домов, и в городе начались пожары.

Андрейша решил помогать полякам. Ганзейские купцы стали смеяться и назвали его глупцом. Людмила обняла юношу, заплакала и стала уговаривать не ходить на стены.

— Что со мной будет, если тебя убьют? — говорила она, стараясь унять слезы. — Ты один у меня остался в чужом краю, подумай, любимый.

Андрейша очень жалел свою невесту, но ему казалось, что нельзя оставаться в стороне.

— А если бы враг напал на Новгород, ты тоже стала бы меня удерживать? — строго спросил он у девушки.

— Когда призовет Русь, я сама перепояшу тебя мечом.

Но Андрейша не выдержал. Он ласково отстранил Людмилу, надел шлем, вынул из ножен меч и пошел на крепостную стену.

И Стардо надел боевой шлем и бросился в самую гущу боя, поближе к своему другу Андрейше.

Поляки не хотели пускать в город врага. Гербовые братья рода наленчей продолжали яростно осыпать стрелами венгров, сбрасывали камни и выливали на вражеские головы кипящую смолу.

Прогремел взрыв. На воздух взлетели каменные обломки, на северном участке крепостной стены послышались отчаянные крики. С мечом в руках Андрейша бросился на помощь. Он видел, как вражеские воины устремились в пролом. Венгерские лучники осыпали стрелами осажденных. Их тяжелые и короткие стрелы стучали о каменную стену, впивались в деревянную крышу, разили защитников.

Когда Андрейша подбежал к пролому, бой был в полном разгаре.

Вдруг он услышал знакомую песню: О верный мой, О храбрый мой! Он ходит в шапке голубой. И как душа его горда, И как рука его тверда! Хоть обыщите целый свет — Нигде такого парня нет. Андрейша оглянулся. К пролому спешили шотландские стрелки в голубых беретах.

По приказу своего командира, благородного рыцаря Грейсланда, они выпустили на рвущихся в город врагов по меткой стреле и, отбросив луки, взялись за короткие мечи.

Атака была отбита.

В это время немец, по имени Ганс, портной с Длинной улицы, и с ним подмастерья, вооруженные мечами, перебили стражу северных ворот, а ворота открыли.

Венгерские солдаты с победным криком ворвались в город и бросились на защитников. Андрейша увидел, как вражеский солдат замахнулся копьем на польского шляхтича Ясека из Коровьего Брода, бившегося с ним рядом. Новгородец ударил мечомсолдата, но он принял удар на щит, изловчился и воткнул копье в грудь Андрейши.

Многих убили венгры, многих взяли в плен. Кто мог, укрылся в стенах замка.

Раненого Андрейшу шляхтичи унесли в крепость.

В большой комнате со сводчатым потолком Андрейша открыл глаза и увидел шотландского стрелка в голубом берете, того, что пел песню.

— Друг, — сказал Андрейша, пересиливая боль, — ты раньше служил немецким рыцарям?

— Мы, шотландцы, свободный народ, — ответил стрелок, — и всегда готовы воевать за справедливость. А где справедливость у немецких рыцарей?

— Ты сказал правду, — прошептал раненый, — у немецких рыцарей нет справедливости.

В это утро была ясная, холодная погода. За ночь неожиданно подморозило. Лужицы покрылись тонким льдом, трещавшим под ногами.

Солнце всходило нерадостное, плоское, словно мазок кровавой краски.

Ясек из Коровьего Брода и Андрейша стали побратимами. Их сроднила кровь, пролитая новгородцем за Польшу.

— Кто тебе враг, тот и мне враг, кто тебе друг, тот и мне друг, — сказал Ясек.

Они обменялись крестами и обняли друг друга, и нательные кресты казались им совсем одинаковыми.

Защитники замка во главе с отважным рыцарем Викатнем из Шомотул решили не сдаваться, держать, замок.

Старинный польский род наленчей соединил под своим гербом не только множество великопольской шляхты и сторонников старых обычаев Великой Польши, но и людей, известных всем храбростью и благородством.

Венгры город разграбили, все, что могли сжечь, сожгли, а замок осаждать не стали. В этот же день они двинулись на другие города. Опять горели деревни, церкви и города Великой Польши и Мазовии. Тысячи домов пустили венгры на дым, безжалостно топтали брошенные пашни и сады. Крестьяне и бедные шляхтичи спасались от иноземного рабства в лесах.

Множество польских девушек и юношей со связанными руками гнали венгры перед собой, и много возов с добычей ехало за их войсками.

Людмилу спрятали немецкие купцы.

В тот же день, как венгры ушли из города и поднятая ими по дороге пыль осела на растоптанные нивы, девушка стала ходить по городским стенам вместе с женами и матерями убитых воинов. Она надеялась отыскать Андрейшу… «Может быть, он ранен и лежит где-нибудь», — думала она. Но Андрейши нигде не было. Горожане давно похоронили всех убитых, а Людмила все еще искала своего жениха.

Девушка оказалась в тяжелом положении — одна в чужой стране, без всякой поддержки. Она боялась даже думать о том, что будет с ней, и жила, словно во сне.

Немецкие купцы стали собираться в Познань. Людовик Шлефендорф предложил девушке ехать с ними.

— Будешь мне дочерью, — сказал он, — со мной тебя никто не обидит.

Но Людмила и слышать не хотела. В доме мастера-колесника она сняла маленькую комнатку и решила ждать.

Дни делались короче и холоднее. На юг большими стаями летели птицы. Часто шли дожди и шумели ветры.

Оборванный и худой, неожиданно вернулся Стардо, взятый венграми в плен. На высокий лоб свисали поседевшие пряди волос. Ночью он зубами перегрыз пеньковые веревки на руках и убежал.

Прошло две недели. Людмила твердо верила, что Андрейша жив. Она стала думать, что он в плену у венгров, и собиралась ехать просить Елизавету, королеву венгерскую, возвратить ей жениха.

Как-то утром Стардо пошел в замок. Он сторговал у воротного стражника кольчугу, снятую с убитого. У могучего Стардо грудь была как у зубра, и трудно было ему найти доспехи по росту.

Велика была радость верного Стардо, когда он узнал от стражника о раненом русском воине, лежащем в замке! С радостной вестью, забыв о кольчуге, Стардо побежал в город.

И Людмила снова встретилась с Андрейшей.

Девушке пришлось ухаживать за раненым. Дни и ночи она сидела на скамейке возле постели, не спуская с него глаз. Ласковые, нежные руки Людмилы лечили Андрейшу лучше всяких лекарств.

До ее появления побратим шляхтич Ясек из Коровьего Брода заботился о раненом. Он привез хорошего лекаря, доставал разные снадобья.

Ясек тоже принадлежал к роду наленчей. Хозяин замка приходился гербовым братом Ясеку. Сам Ясек хоть и был беден, но давно доказал свое шляхетское происхождение и был по праву равен другим гербовым братьям.

Вчера он поехал к знатному рыцарю Сендивою Свидве, гербовому брату, и должен был с часу на час вернуться. Он хотел выпросить для Андрейши охрану до города Торуна. Мореход собирался возвращаться в Штральзунд, на свою лодью «Петр из Новгорода».

Всю неделю дули морские октябрьские ветры. По небу ползли низкие, темные облака. Но сегодня ветер изменился, из облаков показалось солнце, и сразу потеплело.

После ужина Людмила ушла рукодельничать на женскую половину, а Андрейша собирался спать. Он снял сапоги и ходил по чистым половикам в белых шерстяных носках.

Вдруг в комнату ворвался Ясек, он только сошел с лошади.

— Андрейша, меня посылают в Краков! Рыцарь Сендивоя Свидва поручил мне важное и тайное дело. Ох, Андрейша, какое интересное дело!

— Ты мне расскажешь?

Ясек задумался.

— Вот что, побратим, — сказал он, — светлейший рыцарь разрешил и тебя взять в Краков. Если согласишься ехать со мной, я все расскажу тебе.

— А Людмила?

— Она может ехать вместе с нами. Это даже удобнее.

— Но что за поручение, Ясек?

— Очень важное и интересное, — повторил шляхтич. — Ты мне очень поможешь. Прошу тебя, согласись.

Андрейша задумался: конечно, хотелось поскорее увидеть родных. Но ведь Людмила была с ним рядом, а на зиму глядя в Новгород на лодье не пройдешь. Он подумывал ехать сухопутьем, но зимняя дорога длинная и нудная.

— Долго ты пробудешь в Кракове? — спросил он, все еще раздумывая.

— Да уж не так мало. Но ведь твоя лодья все равно будет зимовать у ганзейцев. В Новгород морем не успеешь, скоро зима.

Ясек говорил правду.

— Ладно, Ясек, еду, — наконец сказал новгородец. — Раз ты просишь, отказать не могу.

Ясек бросился обнимать побратима.

— Теперь я скажу, зачем нас посылают в Краков.

Он наклонился к уху Андрейши и сказал вполголоса:

— Мы не хотим никакого короля, кроме поляка. Нам надоели иноземцы. Мы хотим Зимовита Мазовецкого. Наш молодой Семко встречает в Кракове королевну Ядвигу. Он потребовал у Сендивоя Свидвы два десятка преданных людей, готовых на все, и, если господу богу будет угодно, я стану начальником.

— Что мы должны делать?

— Все, что прикажет наш Семко.

— Но чем я могу помочь тебе?

— Я сказал светлейшему рыцарю Свидве про твою золотую цепь. Ты знатный литовский шляхтич, можно сказать — вельможный пан. Золотая княжеская цепь — большое отличие. Вот ты и будешь ее надевать, когда надо. А Людмила — твоя жена. Вас в Кракове никто пальцем не тронет, еще кланяться будут. А мне от этого помощь.

— А Стардо?

— И Стардо с нами.

— Когда поедем, Ясек?

— Завтра.

— Ну что ж, ехать так ехать. Скажи мне, Ясек, давно хочу тебя спросить: почему вы, шляхтичи, хотите князя Мазовецкого поставить королем Польши?

— М-м… почему? Поймешь ли ты, — призадумавшись, сказал Ясек. — У князя Мазовецкого в жилах течет кровь Пястов, древних польских королей, — это во-первых. А потом… в наших городах почти сплошь живут немцы. Если шляхтич станет жить в городе с немецкими законами, он потеряет все свои привилегии. Он станет не свободнее любого горожанина, какого-нибудь портного или горшечника. Зимовит считает нас, шляхтичей, выше мещанства и купечества, и навеки сделает шляхту неподсудной городскому суду. Ты понял, Андрейша? Шляхтича может судить только шляхетский суд.

Андрейша вспомнил новгородские порядки. Для всех один суд — вече. В городе все равны. Он представил совет иванских купцов — решающую силу республики… Новгородские бояре — большая сила в Новгороде, но и на них была управа. А князья и вовсе не совали свой нос в городские дела. То, что он видел в Польше, совсем не было похоже на свое, новгородское. Но что делать? В каждой стране свои обычаи, и к ним надо относиться уважительно — так учили Андрейшу родители.

— Кого у вас называют шляхтичем? — вздохнув, спросил он.

— Того, кто носит оружие. А оружие может носить только тот, у кого есть собственная земля, полученная в наследство. У шляхтичей много вольностей, дарованных королями.

— А ваши мужики? Какие у них права? — спросил Андрейша.

— Какие у мужика могут быть права? — удивился Ясек. — Работает на пашне и платит подати. Он раб, а не вольный человек.

Долго сидели друзья за беседой. Ясек много рассказывал о порядках, об их жизни в стране. О Великой и Малой Польше, о Мазовии…

— Теперь за Галицкую Русь краковские паны воюют, — добавил Ясек, — земли у галичан много, побольше, чем у поляков.

— Но ведь это русская земля! — удивился Андрейша. — Зачем полякам грабить своих братьев?

— Об этом малопольские вельможные паны знают, — сказал Ясек, — нам, великопольской шляхте, от этой земли пользы мало.

«Что за народ в Польше, бог его ведает, — думал Андрейша. — Позволил своим господам совсем оседлать себя… Ни о каких свободах и обычаях и разговору нет… рабы. А в бою храбры. Зато шляхтичи! Попробуй тронь его. У них про запас не одна привилегия».

Глава тридцать девятая. «ПОРА ЗАКОЛОТЬ КАБАНОВ, ЖИРУЮЩИХ НА НАШИХ ХЛЕБАХ»



Первую ночь конному отряду Ясека пришлось коротать у стен небольшого городишка. Время было тревожное, и горожане открыть ворота побоялись.

Зато следующую ночь, на вторник после дня святого Франциска, Ясек решил провести в замке наленча Сендинежа из Леды, одного из самых богатых самовластных владельцев Великой Польши. Ясек доводился ему гербовым братом и рассчитывал на спокойный ночлег и хороший ужин.

Прадед Сендинежа не пожалел денег на постройку замка. Он поставил его на высоком берегу реки, окружил крепкой каменной стеной с круглыми башнями по углам. По берегам реки темнели леса, тянувшиеся на многие версты.

Напротив главных ворот возвышалась шестиугольная сторожевая башня с флагом пана Сендинежа на верхней площадке.

Отряд Ясека подъехал к замку незадолго до захода солнца. Над воротами торчал шлем на шесте, поднятый в знак того, что хозяин дома. Трубач затрубил в боевой рог. Подъемный мост медленно опустился, гостеприимно раскрылись ворота, и конники въехали на обширный, мощенный булыжником двор.

К шляхтичам подбежали слуги, помогли им спешиться и повели лошадей на конюшню.

Крепостной двор представлял собой необычное зрелище: от главного входа в замок и до ворот лежали в два ряда волосатые туши диких кабанов; через каждые пять шагов из звериных туш торчал молодой дубок, недавно срубленный в лесу.

По этому коридору пришлось идти шляхтичам.

— Пан сегодня вернулся из лесу, — шепнул Андрейше один из слуг, заметив его удивленные взгляды, — пан хочет, чтобы все знали про удачную охоту.

На ступеньках крыльца в дорогих доспехах показался сам хозяин, пан Сендинеж из Леды. Он был не молод, но и не очень стар. Упруго ступал сильными ногами и меч держал в руках крепко. На его золоченом шлеме стояла, подбоченясь, деревянная дева с распущенными волосами.

Пан радушно приветствовал гостей и сказал, что велел запереть ворота и никуда не отпустит из замка целую неделю.

Ясек благодарил и кланялся, он знал, что спорить с норовистым, своевластным паном ему, заградовому шляхтичу, бесполезно и опасно.

Гостей поместили в удобных комнатах с мягкими постелями из медвежьих шкур. Людмилу и служанку Зосю отвели на половину хозяйки дома. Слуги помогли шляхтичам очиститься от дорожной грязи, умыться, переодеть белье и проводили к ужину. По совету Ясека, Андрейша надел на шею золотую цепь князя Витовта.

По дороге в столовую длинные коридоры освещались факелами, торчавшими из настенных держаков, изображавших кабаньи головы.

Огромный стол ломился от кушаний. Слуги непрерывно подливали вино и мед в чаши гостей.

К столу вышла сама хозяйка дома, вельможная пани Мария, с тремя рыжеволосыми дочерьми. Девицы пышно расцвели в стенах замка. Вместе с ними пришла Людмила.

Когда пани Мария узнала, что Людмила жена знатного литовского боярина, пожалованного золотой цепью, она посадила ее рядом за стол, говорила с ней нежным и сладким голосом.

Справа от пана Сендинежа сидели два его рыжих сына, огромных, как медведи, а слева — Андрейша, Ясек и ксендз в черной сутане. Чуть поодаль расположились шляхтичи из отряда Ясека. А еще дальше — несколько десятков разношерстных дармоедов, бедных родственников и гербовых братьев. Они заносчиво обращались друг с другом, спорили, кто ближе по родству с самовластным паном, и часто хватались за оружие.

А пан Сендинеж не стеснялся со своими нахлебниками. Тут же, за столом, он творил суд и расправу: провинившихся собственноручно бил по щекам. Пан был упрям и вздорен.

Бедные родственники и гербовые братья краснели, но прощали пану своевластие. За каждую пощечину он платил пять грошей. Пан был богат, его богатство переливалось через край. А другой раз он и розгами наказывал, разложив, по обычаю, шляхтича на ковре.

Не были забыты и охотничьи псы. Пан Сендинеж кидал им жирные мослы и, улыбаясь, смотрел на яростные собачьи драки.

От хмельных напитков гости и хозяева развеселились. За столом часто слышался смех и веселые шутки. И вельможная пани, и рыжеволосые девицы не отказывались пригубить из чаши.

Сестрам понравился могучий красавец Стардо. То одна, то другая посматривали в его сторону и громко смеялись. Но Стардо сидел мрачный, опустив глаза и замкнув уста.

Наступила ночь. Небо потемнело и покрылось звездами. Из-за близкого леса показалась бледная луна и поплыла по темному небу. Яркий лунный свет посеребрил воду в реке, разлился по башням и по стенам замка. Вспыхнули небольшие лужицы на крепостном дворе.

Южная крепостная стена заросла кустарником. Лунный свет не мог проникнуть сквозь густую бузину, таившую в ночь на вторник после святого Франциска страшную опасность для обитателей замка.

Худо жилось крестьянам вельможного пана Сендинежа. Рабский труд, полуголодная жизнь, всяческие поборы и налоги… Пан Сендинеж не знал жалости: за малейшую провинность, за неуплату подати человеку отрубали уши и нос, нещадно пороли батогами, морили в глубокой земляной тюрьме, а бывало, что с живого железными крючьями обдирали кожу.

Война вконец разорила крестьян. Покидая сожженные деревни, они вместе с женами и детьми прятались в дремучих лесах и жили звериным обычаем. Лес был суровым, но верным другом обездоленных. Люди жили в десяти верстах от замка, в глухом месте за болотами, зарывшись в землю. Летом питались ягодами, травами и кореньями.

Наступила зима, кормиться стало нечем, маленькие дети чахли и умирали. Крестьяне решили просить хлеба у своего пана. Не для себя, а для детей просили они и обещали вернуть, как только взрастет новый урожай.

Люди знали, что амбары и кладовые панского замка ломятся от зерна и всяких припасов.

Однако пан Сендинеж принял в обиду просьбу крестьян.

— Не для вас, пся крев, мой хлеб наготовлен! — закричал он. — Пусть подохнут ваши щенки, мне до них дела нет!

А ходоков для острастки, чтоб другим неповадно было, велел выпороть батогами во дворе замка.

Пан жил себялюбиво и злобно.

Лес шумел и гневался на панскую жестокость. Чаша терпения переполнилась, и крестьяне решили насильно взять хлеб из панских амбаров.

— Пора заколоть кабанов, жирующих на наших хлебах, — сказал крестьянин Михась.

Он был храбр и справедлив, крестьяне любили его. Михась потерял правую ногу в боях с Литвой и ходил на деревяшке. Он умел заговаривать зубную боль и исцелять раны и хворь у людей.

Пастух, по прозвищу Заячий Коготь, придумал, как пробраться в замок.

— Под южной стеной, у кустов бузины, — сказал он, — надо прокопать земляной ход во двор замка, он как раз выйдет в большой сарай, где сушат дрова на зиму… А влезем в замок, — добавил он спокойно, — и пана, и все панское отродье — под топор, без жалости, как нас и наших детей не пожалел.

Своим предводителем крестьяне выбрали Михася.

Целый месяц люди по ночам рыли земляной ход и корзинами относили землю в лес. Кузнецы собирали и чинили брошенное по дорогам оружие. Во вторник, после дня святого Франциска, крестьяне решили напасть на замок.

Две пары внимательных, ненавидящих глаз следили из-за кустов бузины за отрядом Ясека из Коровьего Брода. Загибая пальцы, дозорные считали всадников: их было столько, сколько пальцев на четырех руках, и еще четыре. Когда закрылись ворота, пастух Заячий Коготь сказал:

— Беги, сынок, к Михасю, скажи ему, сколько шляхтичей приехало в замок.

Еще до того, как показалась луна, к замку из леса стали скользить тени. Крестьяне пробирались ползком от дерева к дереву, от куста к кусту. Они были вооружены мечами, пиками и топорами. Почти у всех на головах шлемы, а на некоторых стальные кольчуги.

У южной стены замка, в кустах бузины, они исчезали в глубокой яме, не проронив ни одного слова…

Андрейша увидел дурной сон и проснулся. Пот прилепил к телу рубаху. Сердце билось сильными толчками.

В коридоре явственно послышались крадущиеся шаги, кто-то легко прикоснулся к дверному замку. Андрейша вспомнил, что, ложась спать, запер дверь на задвижку, и успокоился. «Но кто может ходить так поздно? — подумал он. — Сколько сейчас времени?»

Как бы в ответ на его мысли, надтреснутый церковный колокол отбил три часа.

Андрейша вспомнил Людмилу; вместе со служанкой Зосей она осталась в покоях хозяйки дома. И опять на душе сделалось пасмурно, в сердце ударила тревожная мысль. Опять шаги в коридоре. Теперь ему казалось, что он слышит приглушенные голоса. Звякнуло оружие.

И вдруг тревожный набатный звон нарушил тишину: несколько частых ударов в надтреснутый колокол, и опять все смолкло. А потом, как по сигналу, во всех концах замка раздались яростные человеческие вопли.

— Ясек, проснись, Ясек! — стал трясти Андрейша своего друга.

Пока Ясек протирал глаза, Андрейша лихорадочно вооружался. Он напялил кольчугу, сапоги, перепоясался мечом.

От лунного света в комнате было светло как днем.

Увидев, как торопится Андрейша, шляхтич тоже схватился за оружие.

Крики и шум делались все громче. По каменным плитам коридора стучали чьи-то сапоги. Опять кто-то стал дергать дверь. На этот раз Андрейша услышал голос Стардо.

— Андрейша, отвори скорей, скорей!

Мореход отодвинул засов, распахнул дверь, в комнату ввалился Стардо с Людмилой на руках. Она была в беспамятстве, в одной рубашке, с распущенными волосами, падавшими до самого пола.

Андрейша дрожащими руками задвинул дверной засов.

— Крестьяне восстали, — возбужденно произнес Стардо. — Возьми свою невесту, я едва успел спасти ее от смерти.

Мореход бережно уложил девушку на постель и старался привести ее в чувство.

— Людмила, незабудочка моя! — твердил он одно и то же. — Что с тобой?

Наконец Людмила шевельнулась, хвоинки ее ресниц приподнялись. Взглянув в глаза Андрейше, она улыбнулась, и маленькая рука потянулась к нему…

— Андрейша, — сказал Стардо, его глаза лихорадочно горели, — крестьяне захватили замок. Они убили пани Марию… Дочери и сыновья тоже убиты. Сам пан Сендинеж с верными людьми закрылся в домашнем костеле. Если он пробьется к воротам, восставшие крестьяне погибнут вместе с семьями.

— Идем к нему на помощь, Андрейша, — задохнувшись, вскричал Ясек, — он из рода наленчей; надо поднять людей!

— Я запер твоих людей, Ясек, — спокойно сказал Стардо, — и тем избавил их от смерти. Их не тронут… но ты не должен выходить из этой комнаты.

— Матка бозка, что он говорит?! — закричал Ясек. — Пусти, открой дверь, или я… — Шляхтич бросился с мечом на прусса.

Но недаром Стардо был оруженосцем у великого маршала Валленрода. Один удар, и меч Ясека вылетел из его рук.

Стардо поднял его и выбросил в окно.

— По законам рыцарской чести, твоя жизнь и твое имущество принадлежат мне, — произнес Стардо. — Но ты побратим моего друга. Я дарую тебе жизнь и возвращаю имущество, если ты дашь рыцарское слово не вмешиваться.

— Дай слово, Ясек, — сказал Андрейша.

Ясек думал. Другого выхода не было.

— Даю рыцарское слово, — хмурясь, произнес он, все еще не переставая колебаться.

— Прощай, Андрейша, не поминай лихом, — тяжко вздохнув, произнес Стардо. — Я решил поднять мечь в защиту обездоленных. Мне рассказали о кровавых делах пана Сендинежа два прусса-конюха: пан недавно купил их у крестоносцев. Они помогли спасти Людмилу… Не пытайтесь сами выйти отсюда, — закончил он, — вас освободят восставшие. — С этими словами он вышел из комнаты.

Ясек стоял с открытым ртом. Опомнившись, он бросился к дверям, но двери не поддавались. Видимо, Стардо не очень доверял шляхтичу и закрыл их снаружи.

— Что нам делать, Андрейша? — сдавленным от волнения голосом сказал Ясек. — Стардо оказался предателем. Ничтожный безродный человек!..

— Стардо всегда был справедлив, — перебил Андрейша шляхтича. — Он спас мне жизнь, он спас Людмилу… Я не подниму оружия против него и против тех, кто на его стороне. Неужели тебе ближе жестокий пан? Ты беден, у тебя нет даже приданого для сестры, ты своими руками пашешь землю и сеешь хлеб. Стардо оставил и тебе жизнь, недавно он бился с венграми…

— Стардо мне спас жизнь, — строго сказала Людмила, — будь справедлив к нему, Ясек.

— Да, да, вы правы, — ответил, опустив голову, Ясек. — Стардо всегда был хорошим другом. Я погорячился. Что ж, если так захотел бог…

Шум во дворе привлек внимание побратимов, они подошли к окну. Напротив, у крепостной стены, виднелся костел, где заперлись защитники замка. Из комнаты пана в церковь шел тайный ход, о котором не знали восставшие.

Две сотни вооруженных мужиков сбились у костела. В серебряном свете луны отчетливо виделся каждый булыжник на дворе. Многие крестьяне были в овчинах, вывернутых шерстью наружу, с голыми до плеч руками. Четверо мужиков рубили топорами окованные железом церковные двери. Из-под топоров летели искры.

Неожиданно двери костела раскрылись, шляхтичи и верные слуги стремительно бросились на крестьян.

Пан Сендинеж — впереди всех, размахивая мечом, с лицом, перекошенным от ярости. Не раз воевал пан Литву и Русь. От его ударов люди падали, как спелые колосья под серпом.

И оружие было у крестьян, и ярость, а не было боевого опыта и сноровки.

Хорошо бились и шляхтичи, окружавшие пана; под их дружным натиском крестьяне заколебались, отступили. Еще немного, и шляхтичам удалось бы пробиться к воротам замка.

В этот решающий миг против пана Сендинежа встал прусс Стардо. Андрейша узнал своего друга по кожаному шлему с блестящим бронзовым гребнем и по широким плечам.

Как удар молнии, Стардо обрушился на пана. Зазвенели мечи, несколько мгновений длился поединок.

Из окна казалось, что пан Сендинеж зарубит прусса, так сноровисто действовал он мечом. Но дело обернулось иначе. Стардо метким ударом пронзил живот своего противника, и пан Сендинеж упал на колени. Выкатив полные ненависти глаза на молодого прусса, он схватился руками за меч и хотел вытащить его из своего тела, но силы покинули пана, он пошатнулся и упал ничком на землю. Золоченый шлем с деревянной девой покатился к ногам Стардо.

Шляхтичи, увидев, что самовластный пан убит, закричали, разом бросились на Стардо и мгновенно его зарубили.

И мужики пришли в ярость. С пронзительным гиканьем и свистом толпа смяла кучку шляхтичей, растоптала их…

Андрейша и Ясек отвернулись от окна и посмотрели друг на друга. На их глазах стояли слезы.

— Верный друг, прости, что не помог тебе в трудный час, — сказал Андрейша. — Ты сам не захотел. Прощай!

Ясек тяжело вздохнул, промолчал.

В коридоре послышались громкие шаги.

— Дьяблы! — прислушиваясь, сказал Ясек. — Судя по походке, идет хромой.

С треском отворилась дверь, в комнату потянуло дымком.

— Уходите из замка, — грозно произнес обросший волосами крестьянин; вместо правой ноги у него была деревяшка, — иначе погибнете. Ваши товарищи ждут на дворе. Проклятое гнездо сегодня исчезнет… Замок горит.

В дверях рядом с вождем появился маленький пастух Заячий Коготь и с ним собака с поджатым облезшим хвостом.

— Он вас выведет отсюда, — кивнул головой на крестьянина одноногий, — так просил нас отважный Стардо. — И хмурый Михась, постукивая деревяшкой по плитам, вышел из комнаты.

— Я чувствую пожар, — вскрикнула Людмила, — как тогда в лесу! Милостивый боже, пойдемте, скорее пойдемте!

Под темными и гулкими сводами коридоров им встретились мужики с вязанками хвороста на спинах. Клубился едкий черный дым. На полу в столовом зале валялись остатки вчерашнего ужина, перемешанные с деревянными обломками. Мужики сбрасывали хворост у стен, обшитых дубовыми досками.

Спотыкаясь, бормоча проклятия, пастух Заячий Коготь стал кружить по огромному, пустому залу. Остановившись возле наваленного кучей хвороста, он бросил в него свой горящий факел.

Багровые языки пламени быстро поползли по сухим веткам. Обвиваясь дымом, запылала вся огромная куча. В открытые окна, залитые лунным светом, врывался ветер и раздувал бушующее пламя.

Пастух Заячий Коготь приказал пленникам идти дальше. Спустившись следом за ними по витой лестнице, Андрейша, Ясек и Людмила вышли на крепостной двор.

Вдруг девушка вскрикнула, бросилась к Андрейше и спрятала лицо у него на груди.

— Пресвятая дева милостивая, — рыдала она, — что они сделали!

Перед глазами торчали вбитые в землю крестьянские рогатины с окровавленными рыжими головами. Мать, три дочери и два сына… Только голова пана Сендинежа была лысая, с седыми усами.

Крестьяне продолжали буйствовать: они кричали, свистели, плевали на рыжие головы. Иные мужики успели попробовать меда и вин из панских подвалов и дико горланили. Они бросали злобные взгляды на Андрейшу и Ясека, хватались за оружие. Но их усмирил пастух Заячий Коготь.

Сопротивление защитников замка было сломлено. Слуги, бросив оружие, разбежались кто куда, некоторые присоединились к восставшим крестьянам.

К крестьянскому вождю Михасю привели панского ключника с лицом, искаженным страхом. Его толстое, как бочонок, тело с трудом держали тонкие ноги. Тяжелая связка ключей болталась у него на поясе между ног. Ключник кланялся мужикам и просил не убивать его. От волнения и страха он пустил пузыри на губах и рассмешил крестьян.

Михась заставил толстяка открыть все панские амбары и кладовые, и крестьяне брали хлеб и другие съестные припасы сколько могли унести.

У стены двое панских слуг кричали от боли. Мужики за жестокое обращение били их палками.

Крепостные ворота открыты настежь, мост через реку спущен. За мостом два десятка конных шляхтичей ждали своего начальника.

И служанка Зося была здесь. Она, плача и смеясь, бросилась к Людмиле.

Луна по-прежнему обливала замок и крепостные стены серебряным светом. Она успела пройти немалый путь от лесных вершин… В лунном свете на дороге хорошо были заметны уродливые тени крестьян: за плечами у каждого топырился мешок.

Андрейша обернулся в седле и еще раз посмотрел на замок. Из окон полыхали огненные языки и валил клубами дым. Громкие торжествующие крики доносились из крепостного двора.

Ясек подал сигнал, и всадники тронулись.

«Бедный Стардо, — подумал Андрейша, — ты навеки останешься здесь, на чужой земле!»

До самого рассвета за спинами шляхтичей огромным костром горел панский замок.

Глава сороковая. ПЛЕННИЦА КОРОЛЕВСКОГО ЗАМКА

Толстая восковая свеча в спальне архиепископа горела всю ночь. Бодзента приехал в Краков поздним вечером, уставший, и сразу повалился в постель. Однако спал он плохо: мешали навязчивые думы и духота от жарко натопленных печей. Он часто просыпался, подходил к окну, открывал узкую створку и жадно вдыхал холодный ночной воздух. Озябнув, снова ложился в широкую, сделанную будто для четверых деревянную кровать. Прислушиваясь к слабому потрескиванию горевшей свечи и к далеким шагам дозорного, он думал о том, что ждет Польшу.

Будущее представлялось архиепископу в черных красках.

Он по-прежнему сомневался, принесет ли союз с Литвой благополучие польской земле, не будет ли это только жертвой на благо римской церкви. Но отступать было поздно. Тайные переговоры с литовским князем завершились успешно, слишком успешно. Это было непонятно и тоже беспокоило архиепископа.

Кто мог ждать, думал Бодзента, ворочаясь в постели: великий князь Литвы, неограниченный властелин, обязался сохранить все вольности, дарованные шляхте прежними королями. За польскую корону он станет католиком и сделает католиками своих подданных, отпустит домой пленных поляков, захваченных во время последних походов. Несметные сокровища предков великий князь обещал перевезти из Вильни в Краков.

Казалось бы, лучше не придумаешь. Но не было в душе архиепископа светлой радости. Он видел себя купцом, совершившим выгодную сделку. Много дорогих товаров погрузил он на корабль, стоящий у городской пристани, но кораблю предстоит еще переплыть бурное море.

— Прости, пресвятая дева, матерь милосердная, — шептал архиепископ, — помоги верным сынам своим.

Измученный сомнениями, он забылся под утро в тревожном сне…

Пропели вторые петухи, свеча на столе наполовину сгорела. Серая, туманная заря еще только занималась.

Колокол соседнего монастыря ударил к ранней молитве. Архиепископ проснулся.

Он ополоснул холодной водой лицо и руки и, коленопреклоненный, долго шевелил губами перед огромным деревянным распятием. Пригвожденный идол был велик — голова его упиралась в сводчатый потолок. Бодзента не слышал шумевшего на дворе дождя, не видел, как крупные капли скатывались через дымоход очага и с шипением падали на горевшие поленья.

Почувствовав в коленях боль, он, ухватившись за скамью, с кряхтением поднялся и взял в руки бронзовый колокольчик.

На звон пришел слуга и помог владыке облачиться.

Застегнув последнюю пуговицу на черной архиепископской сутане, слуга пошевелил бронзовой кочергой горевшие в камине дрова, подвесил над огнем медный котелок и вышел, тихо прикрыв дверь.

А владыка, сунув, по привычке, руку за красный пояс, принялся выхаживать по комнате. Когда зашумел кипящий котелок, он бросил в воду пучок сухих трав и несколько сморщенных корешков: борясь с сердечной хворью, он по утрам готовил себе целебный напиток.

Дважды он останавливался у окна и смотрел на реку. Потемневшая, осенняя Висла несла к морю холодные, тяжелые воды. Перед глазами архиепископа пробегали паруса рыбацких лодок; покачиваясь в коричневой пене, медленно проплыл вздувшийся труп лошади, плыли полузатонувшие корзины и всякий мусор.

Сквозь мутную стену дождя на дальнем берегу виднелись черные сучья деревьев, давно растерявшие листву.

Вода в котелке бурлила, распространяя приторный, сладковатый запах. Бодзента снял котелок, перелил отвар в серебряную чашу и поставил остывать к окну.

Кто-то громко постучал в дверь.

Архиепископ круто остановился и вытащил руку из-за пояса.

В комнату вошел францисканский монах Андреус Василе. Его левый глаз был по-прежнему залеплен черным пластырем.

Архиепископ удивился, он не ожидал увидеть монаха. Именно Андреус Василе был его доверенным лицом в Вильне.

— Почему ты здесь, сын мой? — наскоро благословив склонившего голову францисканца, спросил он с тревогой. Ноги старика как-то сразу ослабли, и он опустился на длинный дубовый сундук. — Что-нибудь случилось плохое?..

— Австрийский принц Вильгельм проник в покои королевы и провел там несколько дней, ваша эксцеленца, — поднимаясь с колен, мрачно сказал монах.

Архиепископ схватился за сердце.

— Значит, все пошло прахом, — запинаясь, произнес он, — все наши труды и надежды… Святая Мария, что скажет его святейшество!

— Сегодня ночью Вильгельм бежал, — продолжал монах. Его спустили в корзине из окна королевской спальни.

— Бежал?! — На лице архиепископа появились живые краски. — Но зачем? Ведь он сделался мужем польской королевы и господином королевского замка!

— Я хотел убить его, ваша эксцеленца, но не успел! — воскликнул монах, подняв кулаки. Его лицо сразу изменилось и стало жестоким и злым. — Вильгельм покинул замок, но опасен по-прежнему.

Архиепископ рывком засунул обе руки за широкий пояс, снизу выглянули худые, желтоватые пальцы с длинными ногтями. Да, было о чем подумать.

— Так… Где сейчас этот мальчишка? — уже спокойно спросил он.

— В Кракове, у Болька из Зуброва. Но рыцарь не выдаст принца.

Воцарилось молчание.

Архиепископ отхлебнул из серебряной чаши, поморщился, вытер рот белым кружевным платком. Передвинул тяжелое Евангелие в серебряном переплете, лежавшее на столе.

— Так, так… Расскажи, сын мой, как ты оказался в королевском дворце? — спросил он францисканца и, положив на стол локти, приготовился слушать.

В комнату, приседая и кланяясь, вошел слуга.

— Доблестный рыцарь Добеслав из Круженк хочет вас видеть, ваша эксцеленца, — негромко доложил он.

Бодзента нахмурился.

— Скажи каштеляну, пусть подождет, — не оборачиваясь, бросил он. — А ты рассказывай, сын мой.

Андреус Василе поведал архиепископу, как он, беспокоясь за святое дело, решил поехать в Краков, что с ним было в пути и как узнал в францисканском монастыре про любовь Ядвиги и Вильгельма, как попал в замок…

— Это похоже на чудо, — выслушав, сказал архиепископ. — Пречистая дева просветила тебя, сын мой!.. Королева не должна покинуть свои покои, — вдруг приказал он. — Ворота запереть, и пусть верные люди день и ночь охраняют замок.

— А если королева прикажет открыть? — спросил францисканец. — Ведь она королева!

— Сын мой, — строго ответил Бодзента, — не будем обсуждать права королевы. Ее драгоценная честь не должна понести урона. Но… но она не покинет замок до самой свадьбы. Так хочет бог! — Воспаленные веки архиепископа приоткрылись.

Монах увидел водянистые, в красных жилках глаза польского владыки и смиренно склонил голову.

«Трудно понять человеческую душу, — подумал, вздохнув, Бодзента и пригубил из серебряной чаши. — Девчонка, из-за глупой любви ты хочешь погубить святое дело! Нет, бог не дозволит. Ты сгоришь на жертвенном огне». Он еще подумал и погладил ладонью лоб.

— Сын мой, — решившись, сказал владыка, — на тебя указало провидение. Назначаю тебя духовником королевы. Так-так… с сегодняшнего дня ты приступишь к своим обязанностям. Королева должна понять, что мужем ее будет только литовский князь Ягайла, и Вильгельма пусть забудет. Сердце ее должно быть свободным. Это трудная задача, сын мой. Надо помнить, что Ядвига польская королева. Но если все свершится по-нашему, — архиепископ взглянул на распятие, — ты, Андреус, станешь литовским епископом, первым слугой католической церкви в стране язычников.

— Я недостоин такой милости! — воскликнул монах и упал на колени перед Бодзентой; нос его побелел от волнения.

— Так будет, если все свершится по-нашему, — повторил архиепископ, милостиво разрешая монаху поцеловать свой перстень. — А сейчас ты должен знать каждого рыцаря королевской охраны. Иди… Нет, постой. Я слышал, что у королевы есть женщина, очень ей преданная, — удали ее любыми средствами. И еще. — Он вынул из ящика кусок пергамента. — Вот список придворных дам, тех, кто может остаться при королеве. Они верные католички и сделают все, что ты прикажешь. Остальных не пускай во дворец. Так-так… я завтра уезжаю в Гнезно и приеду только на венчание королевы с князем Ягайлой. Ты понял?

Францисканец молча наклонил голову.

Мягко и неслышно ступая, Андреус Василе вышел из покоев польского владыки. Он опустил глаза, чтобы никто не заметил торжества, переполнявшего все его существо.

* * *
Нудный осенний дождь бился в окна. Холодные струйки текли по разноцветным стеклам, закованным в свинцовые переплеты.

Королева Ядвига сидела в глубоком раздумье. Ей вспоминались немногие дни, проведенные с любимым мужем здесь, в этой комнате. Нет, больше она не вынесет разлуки ни единого дня, ни единого часа! Сегодня же она убежит из холодного и пустого замка к Вильгельму. Они заявят на весь мир о своем супружестве, и, если злые придворные поляки опять станут ей говорить про язычника Ягайлу, она откажется быть польской королевой. С Вильгельмом они счастливо проживут всю жизнь в Австрии или у матери.

«Я согласна жить в бедности, — размышляла королева, — как живут все люди, но только с ним. Бедный друг, сколько унижений пришлось тебе испытать! Как билось мое сердце в то утро, когда тебе пришлось бежать!»

Королева раскрыла окно и посмотрела вниз. Ветер раскачивал рябиновое дерево, десяток серых птиц клевали кроваво-красные ягоды. Запах перепревших листьев и конского пота донесся в спальню, порыв ветра бросил в лицо Ядвиги несколько дождевых капель.

«Как высоко! — подумала она. — Разве только птицы могут залететь ко мне…»

— Пора, ваше величество, медлить нельзя, — услыхала королева тонкий голос Гневаша из Дальвиц и сразу поднялась с кресла.

Опираясь на руку придворного, она вышла из своих покоев. У дверей королеву ждали несколько верных слуг. Увы, их осталось совсем немного. В железном держаке у стены горела восковая свеча. Даже при ее дымном, колеблющемся свете на лицах собравшихся можно было заметить растерянность.

Сопровождаемая свитой, Ядвига вышла через потайной ход в узкий коридор, врезавшийся в крепостную стену по всей ее длине. В трудную минуту королева обрела решительность. Серебряные подковки ее бархатных туфель громко отстукивали по каменному настилу. Зато придворные двигались тихо, словно живой шлейф ее платья. Пан Гневаш из Дальвиц, преданнейше согнув спину, пытался заговорить с королевой, подходя то с одной, то с другой стороны, но она, крепко сжав губы, не отвечала.

Осталось совсем немного, думала королева, только спуститься в сад, выйти за калитку. А там, за крепостным валом, стоят наготове лошади, присланные любимым.

Коридор вел к старой башне Любранке. Из башни был выход в сад.

Придерживая юбку кончиками пальцев, королева по каменным ступеням сошла на землю. Здесь, у основания древней башни, в крепостной стене была пробита калитка, обычно закрывавшаяся только на внутренние засовы. Но сегодня по сторонам калитки стояли два вооруженных рыцаря с боевыми топорами в руках: направо — Ясек из Коровьего Брода, налево — его побратим Андрейша.

Увидев стражу, королева остановилась и взглянула на Гневаша из Дальвиц. Побледнев, рыцарь пожал плечами.

Тогда Ядвига сделала несколько шагов к калитке и ухватилась маленькими руками за огромный замок, висевший на засове.

— Откройте, — тихо сказала королева.

Потупив глаза, рыцари молчали.

Королева снова посмотрела на Гневаша из Дальвиц, глазами призывая его на помощь.

Гневаш не шевельнулся.

— Откройте, рыцари! — повторила королева. В ее голосе послышалось отчаяние.

Топор в руках Ясека дрогнул.

— Не можно, ваше величество, — отозвался он, стараясь тверже держать оружие.

— Что ты сказал? — Королева изумленно раскрыла глаза. — В своем ли ты уме? Рыцарь должен выполнить все, что приказывает королева.

— Но… но, — заикаясь, произнес Ясек, — приказ королевского совета запрещает вам, ваше величество, покинуть замок.

— Запрещает мне?! Я отказываюсь верить! Рыцарь Гневаш, открой эту дверь! — неожиданно звонким голосом, сказала Ядвига, показывая маленьким пальцем на тяжелый замок. — Пановья, что ж вы стоите?.. Я приказываю! — королева топнула бархатной туфелькой.

Придворные молчали. Некоторые, чувствуя недоброе, стали пятиться к тайному входу в стене.

— Подай топор, — приказала Ядвига Ясеку.

Рыцарю показалось, что королева сейчас заплачет. Он посмотрел на Андрейшу; новгородец чуть заметно кивнул — ведь о топоре никаких приказов не было. Ясек с поклоном передал королеве оружие.

Ядвига несколько раз сильно ударила по замку острым железом, отчаяние придало ей силы, ударила снова, еще раз. Замок стал подаваться, и, может быть, королеве удалось бы открыть калитку… Но судьба готовила ей другое. Из дворца, запыхавшись, прибежал старик — королевский подскарбий Дмитр из Горая, кривобокий и тощий.

— Ваше величество, — закричал он, хватаясь за сердце, — что вы делаете?

— Я хочу выйти из замка, — сердито ответила Ядвига, продолжая наносить удары. — Я хочу уехать в Венгрию, к себе домой, к матери. Я не хочу быть польской королевой!

Старый подскарбий, сняв шапку, упал на колени:

— Ваше величество, вы хотите погубить нашу землю!

— Я хочу видеть своего мужа Вильгельма. Что же вы стоите? — крикнула она своим слугам. — И ты, рыцарь Гневаш?

— Он не муж вам, ваше величество, — хрипло сказал подскарбий, с лютой злобой взглянув на Гневаша из Дальвиц.

— Нет, муж, — хладнокровно ответила Ядвига, — и святой папа в Риме заступится за меня. — И королева еще раз ударила по запорам. — А ты, рыцарь, — она посмотрела на Ясека, — ты должен открыть мне, слышишь?

Королева приказывает. Ясек из Коровьего Брода не выдержал и кинулся к калитке. Он был готов зубами разорвать замок. Но подскарбий, резво передвигая колени, приблизился к рыцарю и прошипел, задыхаясь:

— Не смей, пся крев, зарублю! Ты хочешь австрийского выкормка посадить на польский трон? Тебе не надоело быть слугой у немцев?

Ясек взглянул на седые волосы подскарбия и опустил руки. Он был взволнован, его била дрожь, словно в лихорадке.

Дмитр из Горая изо всей силы дунул в серебряную свистульку и повернулся к королеве.

— Ваше величество, — хрипел он, — умоляю вас подумать. Завтра мы соберем совет и решим, как быть. А сегодня вам надо вернуться в замок.

Королева поняла, что ей не увидеть своего принца. Она выронила из рук топор и медленно пошла по дорожке. За ней молча двинулись придворные.

Андрейша стоял у стены и с мрачным видом теребил золотую цепь, подаренную князем Витовтом. Ему было жаль королеву. Он наверно бы вступился за нее, если бы знал, что принесет пользу.

О чем думал Ясек, нетрудно было догадаться. Он был по-прежнему бледен, и руки его дрожали.

Гремя оружием, к калитке приближались вызванные свистком старика подскарбия польские рыцари, охранявшие замок.

Впереди, запыхавшись, бежал францисканец Андреус Василе в длинной коричневойсутане, с черной повязкой на левом глазу.

— Мы оскорбили нашу королеву! — в смятении крикнул Ясек. — Достойно ли это рыцарской чести?

Францисканец услышал слова Ясека и обрушился на него:

— Ты видишь, неразумный, что творится в Польше? Везде немцы! Немцы в городе и на пашнях. Немцы делают оружие и посуду. Немцы строят города на свой вкус и лад и заседают в городских советах. Они защищены магдебургским правом. А если королем сделается Вильгельм, станет еще хуже.

— Мы найдем ей мужа и короля сами, — вмешался высокий шляхтич в золоченых доспехах. — Поляки не могут в приданое за королевой отдать Польшу!

— Князь Зимовит Мазовецкий, наш молодой Семко, должен стать мужем Ядвиги, — приняв гордую осанку, сказал Ясек из Коровьего Брода.

Высокий шляхтич метнул на него свирепый взгляд.

— Эй ты, мацек! — крикнул он запальчиво. — Если не знаешь толком, не суйся! Твой князь Зимовит не хочет быть королем! Он продал эту честь австрийскому щенку.

— Я — мацек! Ах, пся крев! — Оскорбленный Ясек выхватил меч. Ненависть вспыхнула в его синих глазах.

Андрейша, не колеблясь, взялся за топор и встал рядом с побратимом.

— До брони, до брони! — кричали шляхтичи и хватались за оружие.

А мечи Ясека из Коровьего Брода и высокого шляхтича уже высекали искры.

— Прекратите бесчинства, здесь королевский дворец, а не конюшня! — громко крикнул францисканец. — Прекратите, или я прокляну вас!

Шляхтичи опустили мечи.

Не сказав больше ни слова, Андреус Василе вошел в замок и стал подниматься по каменной лестнице.

Новый духовник королевы приступил к своим обязанностям.

Глава сорок первая. ТЕНЬ СВЯЩЕННОГО ДУБА ЛЕГЛА НА ДОРОГУ

Стояла глухая ночь. По дворам в литовской и русской сторонах города пропели вторые петухи. Дозорный воин Федот Звенило, закутавшись с головой в пахучую овчину — ночь была морозная, — сладко подремывал у крепостных ворот. Сквозь сон он услышал стук колес и цокот лошадиных копыт.

Кто-то больно пихнул Звенило кулаком в бок.

— Едет великая княгиня! — раздался над самым ухом резкий голос. — Открывай, нерадивый страж!

Звенило сразу проснулся. Путаясь в овчине, разопревший со сна, он принялся дрожащими от испуга руками отодвигать тяжелые засовы. Остывшее за ночь железо больно прихватывало теплые и влажные Федотовы пальцы.

Вокруг сгрудились вооруженные всадники. У многих в руках горели факелы. От ярких огней искрились заиндевевшие брусья дубовых ворот. Над головой топотали подкованными сапогами его товарищи — стражники, торопившиеся опустить мост. Тягуче скрипели деревянные блоки.

Шум и яркие огни спугнули с воротной башни стаю ворон. Черные, как ночь, птицы с карканьем закружили над замком.

Великая княгиня Улиана сидела в своем возке выпрямившись, с неподвижным взглядом. При свете факелов ее черные монашеские одежды резко оттеняли мертвенную белизну лица.

Рядом с Улианой сидел ее духовник отец Давид.

— Не печалься, матушка, на все воля божья, — сказал он, наклонившись к княгине. Тяжелый крест литого золота выполз из-под черной густой бороды архимандрита. — Как еще повернется дело. Авось не допустит господь, не даст торжества латинянам… Князь Скиргайла отказался веру менять и в Краков ехать.

— Замолчи, святой отец! — сдвинув брови, ответила Улиана. — Оставь свои утешки, не растравляй душу.

Великая княгиня, а теперь монахиня Мария, старалась отогнать мирские думы, однако совладать с собой не могла. Ее душило бешенство. Ягайла разрушил все, что было ей дорого. Она понимала, что произойдет с землями великого литовского княжества, попавшими под власть католической церкви. Галицкая Русь не выходила у нее из головы. Папские насильники измываются над древней русской землей, думала она. Ягайла говорил, что не допустит насилия, да разве у него будет власть! Краковские паны да ксендзы всем будут править.

Улиана была уверена, что затея старшего сына не кончится мирно. За сыном Иваном станут русские православные земли. Может быть, вступится московский князь Дмитрий. И жемайтские кунигасы не согласятся на латинский крест. Прольется кровь, много крови. И в то же время Улиана чувствовала, что хозяйкой в Вильне она не будет. И это угнетало самолюбивую княгиню, вдову великого литовца Ольгерда.

Вчера после бурного разговора с Ягайлой, убедившись, что ей не осилить упрямства сына, княгиня приняла монашество. Архимандрит Давид своими руками постриг ее…

Наконец ворота распахнулись.

В тишине спящего города раздался глухой топот всадников по доскам подъемного моста. За воинами тронулась тяжелая княжеская повозка на высоких колесах.

Улиана обернулась, посмотрела на замок, нашла глазами два небольших оконца своей опочивальни и тяжело вздохнула.

Скакавшие впереди верховые коптящими факелами освещали дорогу. Кони гулко били копытами скованную морозом землю.

Город спал. Окна домов были закрыты дубовыми ставнями. Только сонные ночные сторожа у гостиных подворьев да встревоженные вороны видели скромный отъезд великой княгини Улианы.

Совсем рассветалось, когда великий князь Ягайла с помятым лицом и набухшими мешками под глазами вышел на крыльцо. Все было готово к отъезду в Краков. Многочисленное добро погружено на телеги и крепко увязано веревками. Еще вчера двинулись в родные земли тысячи освобожденных из плена поляков. Телохранители и ближние бояре толпились на дворе, ожидая княжеского знака садиться в седла.

Великий князь не выспался и был не в духе. Он не пооберегся и встал с левой ноги. А ведь все удалось, как он хотел. Несколько дней шли переговоры с краковскими послами. Раздумавшись, Ягайла решил, по обычаю, отступиться от кое-каких обещаний, но не тут-то было: краковчане упорно держались на своем. На худой конец Ягайла хотел взять с собой любимую рабыню Сонку, но послы и здесь заупрямились, чем очень огорчили князя.

На семейном совете Ягайлу увещевал духовник, с ним ругались братья. Но он твердо вознамерился завладеть польской короной, и в конце концов пришлось согласиться на все условия краковских послов. Кое-кто из ближних бояр, мня себе выгоду, держал сторону великого князя.

Когда переговоры кончились, князь вспомнил прежние обиды от великого магистра Конрада Цольнера и велел послать ему приглашение на крестины и свадьбу. Ягайла знал, что его женитьба на польской королеве придется не по вкусу магистру, и заранее ликовал.

С письмом поскакал боярин Лютовер.

Мать, княгиня Улиана, не хотела и слышать о латинской вере. Слова сына ранили ее сердце, словно острые камни. О ее упрямство разбивались все доводы и уговоры краковских послов. Она наотрез отказалась благословить брак и грозила анафемой всему Ягайлову роду, если он изменит православной церкви.

— Не ты, а она должна принять твою веру! — исступленно кричала великая княгиня. — Не видано и не слыхано, чтобы великий князь свою веру менял! Не будет счастья тебе от жены, ни детей от нее…

Вчера Ягайла допоздна пировал, прощаясь с верными старыми друзьями и с любимой Сонкой. Он еще надеялся утром уговорить мать, выпросить у нее благословение. Проснувшись и узнав, что княгиня уехала, он пришел в бешенство и собственной рукой избил двух бояр, проспавших ее отъезд.

Грозные слова старой княгини не выходили у него из головы, и теперь он не прочь был помолиться, попросить у бога заступничества. Но у какого бога? От русского он отказался и боялся его мести, латинскую церковь еще не считал своей. Оставался старый Перкун и другие литовские боги, и князь подумал, что будет совсем не лишним задобрить их.

Наконец Ягайла сел на вороного жеребца. На дворе все зашевелились. Медленно двинулись бояре через крепостные ворота. Застучали тяжелые копыта, зазвенело оружие. На золотых шишаках засверкали лучи вставшего из-за леса солнца.

Когда великий князь, окружавшие его братья и ближние бояре проехали подъемный мост, из дверей языческого храма вышли старейшие жрецы в белых одеждах. Впереди шел Гринвуд в остроконечной шапке с золотым набалдашником. Жрец шатался от слабости — целую неделю он не прикасался к пище, умолял великого Перкуна о милосердии.

Постукивая посохом о замерзшую землю, Гринвуд вышел на дорогу. Он двигался с трудом, будто против сильного ветра, зацепляя ногами лежавшие на дороге камни. Когда князь приблизился, Гринвуд молча повалился на землю, охватив руками копыта Ягайлова жеребца.

— Смилуйся, великий князь, над своим народом, оставайся в стольном городе! — закричали на разные голоса жрецы. — Не езди в Краков, не крестись в латинскую веру! Перкун не хочет твоей женитьбы на польской королеве!

Встреча с жрецами не предвещала ничего хорошего. Не зная, как быть, Ягайла растерянно оглянулся. По обочинам дороги стал собираться народ. Князь Витовт потупил глаза, смотрели в землю братья и ближние бояре. Уткнувшись лицом в засохшую траву, застыли на коленях жрецы в белых одеждах.

Из языческого храма доносилось жалобное пение и позванивание маленьких серебряных колокольчиков. Курился синеватый дым жертвенного костра, попахивало паленым мясом.

— Я дарю Перкуну жеребца белой масти, — сказал князь, нагнувшись к лежавшему на земле Гринвуду, — ты слышишь? Конь совсем белый, как перо из ангельского крыла. Пусть только мне будет удача в пути.

Жрец даже не шевельнулся в ответ на слова князя. Народ молчал. На лицах ближних бояр был написан испуг.

— Смотри, великий князь! — неожиданно раздался из толпы тонкий девичий голос. — Священный дуб закрыл тебе путь!

Увидев тень священного дерева, упавшего через дорогу, Ягайла почувствовал испуг и заколебался. «Может быть, отложить поездку? — думал он. — День начался плохо. И еще эта тень, и жрецы… Худой, ох худой знак!»

На всякий случай он прикоснулся к браслету из черного конского волоса на правой руке, надетому от дурного глаза и наговора, и хотел повернуть коня.

В это время, словно угадав мысли князя, к нему подскакал в коричневой сутане, перепоясанной простой веревкой, настоятель францисканского монастыря отец Венедикт.

— Ваше величество, — обнажив редкие желтые зубы, сказал он, — не можно вам, будущему королю Польши, склонять голову перед поганской силой. Я пойду впереди и всемогущим крестом развею козни дьявола. За мной, ваше величество…

Подняв над головой двумя руками простой деревянный крест, францисканец скрипучим голосом стал выкликать заклинания, Ягайла, все еще колеблясь, чуть тронул поводья. Вороной конь осторожно переступил через неподвижное тело жреца.

— Князь литовский! — с трудом поднявшись на ноги, тихо произнес Гринвуд; его красную бороду в завитках, лицо, изрезанное морщинами, ярко освещало осеннее солнце. — Священный дуб больше не будет защищать землю предков. Я, последний криве-кривейте, сегодня принесу себя в жертву великому Перкуну…

Пронзительный голос францисканца, читавшего молитву, заглушил последние слова жреца.

Ударили барабаны, затрубили трубы.

Княжеский конь, раздувая ноздри, двинулся по дороге. За ним тронулись княжеские братья и ближние бояре. Вслед за боярами и краковскими попами пошли иноземные всадники в боевых доспехах. За войском, поскрипывая, ехали сотни высоких телег, груженных княжеским добром.

Народ молча провожал великого князя. Горожане с удивлением смотрели на бритых ксендзов с крестами и четкими в руках, скакавших на резвых конях, на золоченые доспехи иноземных рыцарей.

Не звонили в дорогу великому князю колокола русских церквей, не выкрикивали добрые пожелания литовские жрецы.

* * *
Конрад Цольнер зябко ежился, протянув ноги к самому огню камина. Он изменился, выглядел плохо, борода изрядно поседела, черная суконная куртка висела на нем складками и казалась с чужого плеча. Этой осенью он часто жаловался на сердце и три раза в день пил горькую темную настойку, изготовленную дворцовым врачом.

Великий магистр снова гостил в Кенигсбергском замке. Он хотел еще раз попытать военное счастье. Потеряв крепость Мариенвердер, он решил захватить Жемайтию с другого конца.

На следующий день после приезда, завершив утреннюю молитву, магистр позвал в свои покои великого маршала.

На этот раз Конрад Валленрод твердо стоял на своем. Он больше не хотел рисковать своей рыцарской славой. Он требовал больше времени на подготовку к войне и значительно больше денег, чем предполагал великий магистр. Они долго спорили.

Духовник великого магистра Симеон не произнес ни слова. Со скучающим видом он смотрел на ледяные цветы, покрывшие окна за ночь, и, беззвучно шевеля губами, перебирал четки.

Вконец разозлившись, Конрад Цольнер подвинул к себе кусок чуть желтоватого пергамента, лежавшего на столе, и крепким, как коготь, ногтем очертил будущие границы орденского государства.

— Войска сосредоточить в Рогнеде, — возвысил он голос, — отсюда наступать. Здесь соединиться с ливонскими рыцарями… А в местах, где стоят крестики, я построю каменные крепости. С помощью пресвятой девы мы навсегда завладеем этой землей. — Чуть помолчав, он поднял глаза на Конрада Валленрода: — Ты опять будешь спорить, брат мой? Но помни, на капитуле твое упрямство могут понять как трусость… Кстати, скажи, как ты можешь жить вместе с псами? Всю ночь собачий вой не давал мне уснуть.

— Вчера небо очистилось, и луна ярко светила, — спокойно ответил маршал, — мой любимец Колду не выносит лунного света.

— Я слышал, брат мой, — не унимался магистр, — ты спишь с собаками в одной постели и ешь из одной миски. Правда ли сие? Я не знаю, как примет капитул такое известие.

Лицо Конрада Валленрода побагровело, жилы на лбу вздулись, волосатые пальцы сжались в кулаки. Если бы кто-нибудь другой осмелился так разговаривать, недолго прожил бы он на свете.

— Собака — божье творенье, — опустив глаза, смиренно ответил он, — и друг человека. — Маршал хотел еще сказать, что все люди бесы и вряд ли среди самых достойных братьев можно отыскать такого преданного друга, как собака, но раздумал.

— Ну хорошо! — переменил разговор магистр. — Теперь о походе на Жемайтию. Надеюсь, что на этот раз нам не помешает изменник Витовт.

— Я согласен, — поколебавшись, сказал великий маршал. — Через год можно начинать войну, если капитул не поскупится на деньги. Но я прошу дать мне полную свободу в военных делах.

— Хорошо, хорошо, я подумаю, брат маршал, о твоей просьбе, — опять раздражаясь, ответил Конрад Цольнер. — А твое мнение, святой отец, — обернулся он к своему духовнику, — не напрасно пропали труды мои?

— Что может сказать простой священник о ратных делах? — продолжая смотреть в окно, ответил поп. — Не мне решать на военных советах. Я буду молить господа бога и пресвятую деву о победе. — Он повернул маленькую лысую голову к висевшему над кроватью деревянному кресту. — Но все же, — он замялся, — надо призвать рыцарей из христианских стран. Больше иноземцев в нашем войске — и война будет стоить дешевле. Пока в Литве существуют язычники, желающие всегда найдутся.

— Святой отец прав, — сказал великий магистр, — об этом никогда не следует забывать. — И, строго посмотрев на Конрада Валленрода, добавил: — Разошли письма, не медли.

Великий маршал молча кивнул головой.

Ударил колокол в церкви святой Троицы. Великий магистр принялся вслух отсчитывать удары. Колокол перестал звонить, и в комнате воцарилась тишина.

— Ты свободен, брат маршал, — зевнув, произнес он, поглядывая на кровать, — настало время молитвы.

Конрад Валленрод, звеня оружием, тяжело поднялся и вышел, захлопнув за собой тяжелую дверь.

— Упрям, как осел, и нет в нем божьей благодати, — внушительно сказал великий магистр, прислушиваясь к удаляющимся шагам. — Здоров, как бык, и шея толстая, как у быка. Голову повернуть по-человечески не может, по-волчьи поворачивается — всем телом… Подбрось-ка, брат, в огонь поленьев, что-то озябли ноги.

Неслышно ступая в войлочных туфлях, священник молча подошел к камину. Нагнувшись, он поворошил в горящих дровах кочергой и развел жаркое пламя. На окнах заискрились ледяные узоры.

— Так ему бог дал, — разогнув спину, наконец отозвался он.

— А что, брат Симеон, может быть, и правда, что маршал бьет братьев рыцарей?

— Иной рыцарь — что пень дубовый, апостольским словом его трудно пронять, — неопределенно ответил духовник.

В коридоре снова послышались шаги. Кто-то, позванивая оружием, шел легко и быстро по каменным плитам коридора. Дверь в покои скрипнула, отворилась. Конрад Цольнер быстро повернул к двери свой орлиный нос.

— Могу я говорить, великий магистр? — кланяясь, произнес телохранитель.

— Говори.

— Письмо от литовского князя тебе, великий магистр. — Рыцарь приблизился и вручил Конраду Цольнеру пергамент с двумя восковыми печатями на шнурах. — Будут ли приказания?

Конрад Цольнер отрицательно качнул головой и, развернув пергамент, стал его рассматривать.

Рыцарь незаметно удалился.

— Не нравятся мне буквы в этом письме, — проворчал великий магистр, не знавший грамоты. — Посмотри, брат, они все словно кричат от испуга. Вот эта широко раскрыла рот и эта… А вот здесь она будто заламывает руки.

Духовник взял письмо, внимательно осмотрел печати и стал читать. Письмо было витиеватое, и чем больше слушал Конрад Цольнер, тем меньше понимал.

— Прочти еще раз, Симеон. Литовец Ягайла зовет меня на крестины в Краков, приглашает быть крестным отцом?

— Выходит, так.

— Он женится на польской королеве?

— Да.

— Что же делал в Кракове нечестивый поп Христофор? — взорвался магистр. — Охотился за юбками? Клянусь святыми ранами, я заставлю его плакать!.. Разъелся, как боров, и каждый месяц тянет от ордена деньги. «…Мне известно каждое слово, сказанное в Кракове, — передразнил Конрад Цольнер своего посла, — у меня везде свои люди»! Я не верил, когда мне писали, что нечестивец содержит любовницу… Собственно, верил, но думал, что он умен и не забывает дела. Запиши, Симеон: Христофора немедленно призвать в Мариенбургский замок.

Не зная, что делать дальше, великий магистр стал вертеть на большом пальце епископский перстень с рубином и алмазами.

— Ягайла оскорбил меня! — вдруг громко сказал он. — Пригласить в крестные отцы — да как он смел! — Взяв двумя пальцами письмо великого князя, магистр с отвращением бросил его на пол.

— Успокойся, брат, ничего страшного пока не произошло.

— Ты думаешь?

— Ягайла несомненно выиграл, в Кракове он будет в безопасности. Пожалуй, это самое умное из всего, что он мог придумать. Я говорю о князе Ягайле, но если говорить о литовском княжестве…

— О литовском княжестве? — словно эхо, повторил Конрад Цольнер.

— Литовское княжество вряд ли что-нибудь выиграет от Ягайлова брака. Вспомни, брат, наш разговор в Мариенбурге в тот день, когда приехал Витовт… Его святейшество папа не ограничится крещением язычников-литовцев, он захочет распространить свою власть и на русские земли. Он заставит поляков насильно перекрещивать русских. Если хочешь знать, — медленно говорил священник. — Польша в конце концов проиграет. У литовцев, кроме Ягайлы, есть еще много сыновей Ольгерда и вдобавок князь Витовт. Упрямая княгиня Улиана будет бороться за свою веру до последнего вздоха. В литовском княжестве заварится кровавая каша. Пусть пройдет время… Все же, — добавил он, вздохнув, — краковские крестины князя Ягайлы — это конец языческой Литвы. А если так, мы больше не нужны его святейшеству и ордену уготован бесславный конец.

— Мы сильнее всех в Европе, — побледнев, тихо сказал Конрад Цольнер. Только сейчас он в полной мере осознал значение краковских крестин: все будущее ордена поставлено под удар. — Мы хорошо организованное и богатое государство, — не слишком уверенно закончил он, взглянув на духовника.

— Борьба с язычниками давала ордену право на землю, право на войну, право на существование. Подумай-ка, Конрад, как мы будем вдохновлять на подвиги наших братьев. Ради чего они подставят свои головы под литовские мечи? Поход на Жемайтию следует пока отменить.

— Что будет с нами?! — не сдержавшись, вскричал великий магистр. — Мы, мы…

— Мы? А кто такие мы? — помолчав, спросил духовник.

— Мы немцы.

— Немцы? Мы вовсе не немцы, а подданные его святейшества папы, — сглотнув слюну, сказал священник. Его острый кадык задвигался по худой шее. — А папе выгоднее поддерживать поляков.

— Что же делать?

— Надо стать немцами.

— Но как, скажи мне, Симеон!

— Тебе не свершить этого, Конрад, у тебя мягкий характер и слабая голова, — раздумывая, ответил поп. — Не родился еще великий магистр, который сделает нас немцами.

— А если ударить на Польшу? — оживился Конрад Цольнер. — Сейчас как будто удобный случай.

— Поздно. Ударить надо было в прошлом году… Но великий боже, кто мог знать?! Папа так предприимчив. Поляки окрестят Литву и Жемайтию, и ничего с ними не сделаешь.

— Нет, рано полякам радоваться… Постой, брат, ведь польская королева замужем за австрийским принцем Вильгельмом. Поп Христофор не раз писал мне об этом.

— Ну и что?

— И, несмотря на ее замужество, ее выдают замуж за Ягайлу?

— Если папа захочет, то возможен всякий брак. — Священник усмехнулся. — Ты знаешь, где начинается круг?

— Нет, — облизнув языком пересохшие губы, сказал великий магистр.

— Я тоже не знаю. А папа, говорят, знает. — Отвернувшись, отец Симеон стал снова рассматривать ледяные цветы на окнах и задумался.

«Почему так происходит? — размышлял он. — Ведь Конрад Цольнер весьма и весьма ограниченный человек, но, как только его избрали великим магистром и вручили епископское кольцо, он возомнил себя мудрецом. Неужели он и вправду думает, что на него указал перст божий? Теперь-то он знает, как все это происходит. У каждого достойного брата были свои соображения: один пил с кандидатом пиво и вино и считал его товарищем, другой за поддержку ждал хорошего местечка, третий доволен, что кандидат не блещет умом и позволяет водить себя за нос. А кое-кто прослышал, что он волочится за юбками, и думал, что всем будет позволено. Комтуром Конрад Цольнер был неплохим, что правда то правда, но ведь в замке решались малые дела. Не всякому рыцарю, даже с епископским кольцом на пальце, дано управлять орденом». И тут же брат Симеон вспомнил великого магистра Германа фон Зальца, основателя орденского государства. Был бы он жив сейчас!..

Священник повернулся и взглянул на великого магистра, сидевшего в горестной задумчивости.

«Недолго осталось жить Конраду, — продолжал он размышлять. — Седая борода, глубокие морщины, нездоровый, землистый цвет лица. Последнее время стали дрожать руки. Кто может стать его преемником?.. Конрад Валленрод, великий маршал, — ответил он сам себе. Священник вспомнил заседание капитула после разгрома орденских войск под Мариенвердером. — Конрад Валленрод не выдержал и гневно говорил против великого магистра. Его речь сводилась к тому, что он-де был устранен от руководства походом в Литву, Конрад Цольнер все сделал по-своему, а исправить не было возможности. Маршал привел факты, и спорить не приходилось. Неожиданно его поддержали два достойнейших брата: великий комтур и великий госпитолярий. Посоветовавшись, члены капитула осторожно приговорили: великому магистру советоваться впредь с великим маршалом всякий раз, когда дело идет о войне».

Вроде все оставалось по-прежнему и после капитула, но священник почувствовал, что Конрад Цольнер пошатнулся в глазах достойнейших братьев, а великий маршал возвысился.

Глава сорок вторая. «ПРЕСВЯТАЯ ДЕВА МАРИЯ ПРИКАЗЫВАЕТ, ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО»

— И спросит господь бог, когда предстанете перед его очами: «Почему не спасла души многих литовцев и они по вине твоей терпят страшные муки ада?»— Андреус Василе вздохнул и украдкой бросил на королеву внимательный взгляд. — А сколько польских матерей и маленьких девочек и мальчиков томятся в плену у Ягайлова племени и живут без божьего света! Разгневается господь и проклянет вас, и будете гореть на вечном огне и не найдете себе милости вовеки… Нечистый, — монах повысил голос, — разорвет ваше тело погаными руками, и никто не услышит ваших воплей…

— Неужели меня постигнут такие мучения? — воскликнула королева. — Мне страшно, святой отец. — Она поближе подошла к духовнику. — Но за что? Ведь я только хочу быть верной своему мужу. Нас обвенчала церковь, и мы до самой смерти принадлежим друг другу. Нет, — королева тряхнула золотыми локонами, — бог не может требовать измены венчанию.

— Если бы вы были только женщиной, ваше величество, — убеждал Андреус Василе, — но вы королева Польши. Бог призвал вас на это место, и вы должны…

— Значит, бог не хочет пожалеть меня? — жалобно спросила Ядвига. — Но пресвятая дева Мария — неужели и она не видит моих мучений?

— Пресвятая заступница приказывает спасти, ваше величество, литовское племя. — Голос монаха посуровел.

На глазах у королевы выступили слезы.

— Когда Ягайла, великий князь Литвы женится на вас, ваше величество, — продолжал духовник, — не только литовские язычники увидят божественный свет, но и русские, находящиеся под его рукой. Великий князь готов повергнуть к вашим ногам все русские княжества. Ни у кого из европейских повелителей не будет столько земли и подданных, как у вас. Никто не будет так богат, как вы, ваше величество. Вы будете счастливы на земле, а на том свете получите вечное блаженство. Но если будете упрямиться, не захотите выйти замуж за Ягайлу, то на этом и на том свете, ваше величество, вас ждут одни мучения.

— Как я могу быть счастлива без Вильгельма, моего супруга? — тихо произнесла Ядвига. — Я никогда не буду счастлива. Я… я буду плакать.

— Князь Ягайла богат и могуществен, — начал снова Андреус Василе.

— Но ведь он старик и страшный язычник, разве бог позволит ему стать моим мужем? Говорят, он так глуп, что не может сосчитать своих пальцев. Нет, святой отец, я не хочу тебя слушать… — добавила она, повеселев. — Скажи мне, что случилось с твоим левым глазом? Не бог ли наказал тебя за обманные речи?

— Я дал обет пресвятой деве, ваше величество, — нахмурился францисканец. — Если вы не хотите меня слушать, я уйду.

Королева промолчала. Монах встал, поправил веревочный пояс и поклонился королеве. Ядвига закрыла дверь, бросилась на постель и разрыдалась.

Вот уже две недели Андреус Василе исполняет обязанности духовника польской королевы. Он неутомимо рассказывает страшные истории о грешниках, томящихся в аду, и старается уверить королеву, что великий князь Ягайла может быть ее мужем.

Придворные дамы, наученные монахом, расхваливали на все лады литовского князя. Он-де велик, и богат, и красив, он-де самый могущественный властитель в Европе.

Верные слуги, окружавшие Ядвигу, незаметно исчезали. Не стало придворных дам, знавших королеву с пеленок и приехавших вместе с ней из Венгрии. Появились вельможные полячки, день и ночь перебиравшие четки и следившие за каждым шагом королевы. Князь Владислав Опольчик, соблазненный обещаниями сторонников союза с литовским князем, окончательно перешел на сторону врагов принца Вильгельма. А недавно исчезла Марушка, старая нянька, вскормившая и воспитавшая королеву.

— Старуха уехала домой в Венгрию, — ответил Андреус Василе встревоженной Ядвиге.

Ядвига не поверила своему духовнику. «Няня не могла уехать, не благословив меня, не испросив моего разрешения».

Гневаш из Дальвиц по-прежнему оставался ей верен. Хоть и редко посещал он дворец, зато ухитрялся доставлять во все места королевскую почту. Гневаш был осторожен. Он опасался доносов завистливых придворных, и королевские письма проходили через руки Ясека, шляхтича из Коровьего Брода.

Королева тайно отправила несколько писем с мольбами спасти ее от литовского князя и оставить мужем Вильгельма, данного ей в супруги богом и отцом. Она писала римскому папе, принцу Вильгельму, уехавшему в Венгрию, германскому императору, своей матери, королеве Елизавете, и ждала благоприятного ответа.

На дворе стояла зима. День выдался ветреный, морозный. Ветер подымал снежную пыль и тучами носил ее в воздухе. И на душе у королевы было холодно и беспокойно.

Всхлипнув несколько раз, Ядвига затихла и снова стала думать о милом Вильгельме. Оглянувшись — не подглядывает ли богомольная пани Марина, — королева вынула из подушки крошечный портрет принца, приложила его к губам и быстро сунула на прежнее место.

Немного успокоившись, она взяла в рот медовый колобок с орешками, села в кресло и стала болтать ногами.

К ее золотистым волосам очень шло светло-зеленое платье с белым меховым воротником. Накидку, отороченную соболями, прихватывала золотая застежка с крупным драгоценным камнем.

Глухо отзвонил крепостной колокол. С последним ударом по коридору разнесся топот тяжелых сапог и звон оружия: во дворце менялась стража. Королева вздрогнула и стала напряженно прислушиваться.

Когда сапоги прошаркали у самых дверей, она сказала придворной даме:

— Дорогая пани Марина, у меня усилились боли в груди, приготовьте горячее питье, как велел лекарь.

Богомольная пани, вздохнув, отложила шитье и вышла из комнаты.

Убедившись, что она осталась в одиночестве, королева тихонько отодвинула засов и приоткрыла дверь. В сводчатом коридоре было тихо. По стенам ярко горели свечи в железных держаках. На вооруженных рыцарях, стоявших у дверей королевских покоев, поблескивали ярко начищенные железные латы.

Увидев знакомые лица, королева осмелела и вышла за порог.

— Добрый вечер, Панове, — сказала Ядвига. — Нет ли мне весточки, мой верный рыцарь? — повернулась она к Ясеку.

— Есть, ваше величество.

Ясек вынул из висевшего на поясе кожаного кошеля кусок пергамента с печатями и, став на одно колено, передал его Ядвиге.

Королева, радостно вскрикнув, скрылась за дверью, забыв второпях поблагодарить шляхтича.

Ясек и Андрейша с улыбкой переглянулись.

— Бедная королева! — сказал Ясек, опустив голову. — Если бы я знал, как помочь ей!

Прошло полчаса. Резная дверь еще раз скрипнула, и королева вновь показалась на пороге. Лицо ее было грустное.

— Мой муж подает мне надежду, — тихо сказала Ядвига, — но его нехороший отец, Леопольд, не хочет дать солдат, чтобы заступиться за меня. Вильгельм думает, что найдет какой-нибудь выход, и умоляет хранить ему верность. — Королева взглянула на Андрейшу: — А как твоя невеста, пан Анджей, все ли благополучно?

— Вчера нас повенчал русский поп, ваше величество, и теперь Людмила моя жена.

— Я очень рада, мой рыцарь, поздравь ее от меня и передай вот этот скромный подарок. — Королева торопливо отстегнула золотую застежку… — Скажи мне, как, по-твоему, я должна поступить? Ответь мне как рыцарь, как мужчина.

— Поступайте, как приказывает сердце, ваше величество, — твердо сказал Андрейша.

— Мое сердце стремится к моему супругу, — воскликнула королева, — а они, злые люди, заставляют изменить ему! Бог велит соблюдать святость венчания.

— Мы заступимся за вас, ваше величество, — схватился за рукоять меча Ясек. — Вся Великая Польша будет верна вам вечно!

И Андрейша хотел сказать королеве, как он благодарен и что готов пожертвовать жизнью за нее, но внизу хлопнула дверь, и королева, как испуганная мышка, мгновенно скрылась в своих покоях.

Бесшумно, словно коричневая тень, двигался по коридору королевский духовник Андреус Василе.

— Во имя отца и сына… — Благословляя рыцарей, монах поднял ладонь. — Все ли благополучно, дети мои?

— Все благополучно, святой отец, — ответил Ясек.

Францисканец, откинув капюшон сутаны, открыл дверь в королевские покои.

— Как здоровье вашего величества? — вкрадчиво спросил он, увидев королеву на своем обычном месте, в кресле у камина.

— Я счастлива, наконец-то пришло письмо от моего супруга, принца Вильгельма! Он просит соблюдать ему верность, — быстро произнесла Ядвига.

Францисканец опешил. Пальцы перестали перебирать деревянные косточки четок.

— Кто передал вам письмо, ваше величество? — спросил он, едва сдерживая себя. — Кто этот верный человек, не оставивший вас в беде? Скажите, ваше величество, мы вместе отблагодарим его.

Но королева не верила своему духовнику.

— Я нашла письмо на дорожке, когда гуляла по саду, — сказала она, опустив глаза. — Наверно, ангелы бросили его там. Могут ли, святой отец, ангелы приносить письма?

— Гм, гм!.. Все в руке божьей, и ангелы — верные его слуги, — ответил духовник.

Он незаметно подал знак придворной даме, и она удалилась.

— У меня с собой письмо Леопольда Австрийского, — чуть помолчав, продолжал монах. — Герцог трезво оценил обстановку. Он пишет, что ваш супруг Вильгельм готов вас уступить князю Ягайле за двести тысяч золотых дукатов…

— Вы лжете! — закричала королева. — Лжете! Лжете! Мой супруг не мог продать меня!

— Нам, слугам бога, нельзя говорить неправду, ваше величество, — тихо сказал францисканец и вынул пергамент из складок коричневой одежды.

Ядвига выхватила письмо. Пробежав глазами несколько скупых строчек, она побледнела и, тихонько охнув, свалилась на ковер.

Духовник, призывая на помощь, хлопнул в ладоши. Мгновенно появилась пани Марина. Вместе с францисканцем они перенесли королеву в спальню. Вынув из кожаного кошеля склянку с какой-то солью, монах дал Ядвиге понюхать.

Когда королева очнулась, слезы потоком полились из ее глаз.

Духовник не шевелясь ждал. Королева перестала плакать и комкала в руках кружевной платок.

— Святой отец, — позвала она чуть слышно.

— Я слушаю, ваше величество.

— Скажите архиепископу Бодзенте, — всхлипнув, сказала Ядвига, — что я согласна отдать руку великому литовскому князю Ягайле.

— Значит, вы готовы расторгнуть свой брак с герцогом Вильгельмом? — сдерживая себя и боясь выдать радость, спросил францисканец.

— Судьба сильнее, я уступаю.

— Слушаюсь, ваше величество! Я немедленно передам архиепископу Бодзенте ваши слова.

Не чувствуя ног под собой, Андреус Василе вышел из королевских покоев. Несколько мгновений он стоял неподвижно и не замечал рыцарей, хотя и глядел на них.

— Благодарю тебя, пречистая дева! — вдруг истово воскликнул он.

Резким движением монах сорвал с глаза черный пластырь и бросил его на каменный пол.

Глава сорок третья. СЕЛЕДКА ПОЖИРАЕТ ГОРОДА И ГОСУДАРСТВА


Кормщик Алексей Копыто продал в Данциге полученный за оружие янтарь и вернулся в Альтштадт. Там его ждала неожиданная новость. Повар Кенигсбергского замка Отто Мествин рассказал, что произошло с Андрейшей, и посоветовал ждать его возвращения в Штральзунде, богатом и независимом ганзейском городе.

Обеспокоенный судьбой племянника, кормщик без колебаний поспешил в Штральзунд. В день святого Мартина поставил лодью «Петр из Новгорода» у городского причала.

Штральзундские купцы всю зиму готовились к войне. Собирали в складчину деньги, строили новые корабли, набирали мореходов. В недавно построенной ратуше каждую неделю заседал совет ольдерманов.

В городе ходили слухи о морских разбойниках, во множестве скопившихся под крылом королевы Маргариты. Укрывшись в датских гаванях, они грозили кораблям ганзейцев.

Бургомистр города Штральзунда Бертрам Вульфлям, богатый купец, вооружил для войны с разбойниками десять своих коггов.

Алексей Копыто вскоре узнал от знакомого купца, в чем крылась причина беспокойства. В 1385 году кончался срок пятнадцатилетнего господства ганзейских купцов в селедочных городах Сканер и Фальстербо, и правительница Дании и Норвегии королева Маргарита велела немецким гарнизонам покинуть датские крепости.

Над сельдяными владениями ганзейских купцов снова нависла опасность…

Бывший владыка морей, могущественный Господин Великий Новгород, внимательно следил за событиями, разгоравшимися на Балтике. Алексей Копыто долго раздумывал, как лучше выполнить тайное поручение новгородского купечества. Наконец он решил проникнуть в воды Зунда, все увидеть своими глазами.

«Где Андрейша и что с ним? — часто вспоминали мореходы. — Давно бы пора ему быть на лодье». А повар Яков, по прозванию Волкохищенная Собака, два раза загадывал на белый воск и на лягушиные косточки, и выходило Андрейше оба раза благополучие.

В апреле растаял лед у причалов. Ветер угнал разбитые льдины из залива. Неподалеку от лодьи обнажилась узкая полоска илистого дна. Прилетели чайки и стали выклевывать какую-то живность. Когда распустились желтые цветы ракитника и набухли почки вишневых деревьев, мореходы стали готовиться к плаванию.

К сельдяному промыслу штральзундским купцам не хватало морских судов, и Алексей Копыто решил предложить свою лодью. Она могла поднять около трехсот ластов[394] груза, и трюмы ее были удобны для укладки бочек.

В день святого Витта два купца-ольдермана пришли на переговоры к кормщику и, почти не торгуясь, подрядили лодью перевезти из Фальстербо в Штральзунд полный груз сельди.

В плавание надлежало выйти через неделю. Отбиваться от морских разбойников, если они нападут, должна русская дружина, за опасности плавания штральзундские купцы платили вдвое.

Пристанский чиновник изложил договор на пергаменте, взял за услуги две серебряные монеты, а в магистрате к пергаменту привесил похожую на луковицу восковую печать.

Утром Алексей Копыто поднял на передней мачте флаг города Штральзунда. Из трюма мореходы вынули две пушки, стрелявшие каменными ядрами, и поставили одну на носу, а другую — на корме лодьи. Выкатили бочки с огневым зельем. Абордажные крючья, топоры с длинными ручками, рогатины и другие орудия для морского боя сложили на палубе возле средней мачты.

А немецкие купцы грузили в трюм лодьи пустые бочки для продажи на промысле Фальстербо.

Андрейши все еще не было, и Алексей Копыто скрепя сердце решил, не дожидаясь племянника, выйти в море. «Через месяц снова буду в Штральзунде, — успокаивал он себя, — и уж тогда, если Андрейши не будет в городе, начну поиски».

Лодья «Петр из Новгорода» была готова в срок. С большим кожаным мешком в руках появился на палубе купец Харвиг Бетке, доверенный штральзундского купечества. Старый штральзундский лоцман взялся безопасно вывести лодью в море по извилистому фарватеру.

Но вдруг изменился ветер, и густой туман затопил молочными волнами город. Два дня штральзундские жители блуждали в тумане, с трудом разыскивая свои дома. Днем и ночью звонил колокол на церкви святого Николая, указывая путникам дорогу. А лоцман в каморе кормщика тщетно ждал благоприятного ветра.

На третий день туман стал редеть. В полдень повар Волкохищенная Собака, выпаривая на палубе грязные рубахи, первый увидел подскакавших к борту всадников. Он узнал подкормщика Андрейшу и громко закричал от радости. На крики Волкохищенной Собаки сбежалась вся дружина. Все хотели поскорее обнять товарища, взглянуть на его невесту и выслушать рассказ о приключениях…

Под утро, перед самым рассветом, потянул легкий южный ветерок и разогнал туман. Открылись берега, и лоцман, угостившись за завтраком овсяной кашей, повел лодью к морю.

Долго шли новгородцы по мелководью у самых берегов, плоских, словно оладьи. На зеленых мысах, заросших травой и кустарником, махали крыльями веселые ветряные мельницы, чуть дальше качали вершинами высокие сосны, а в проливах грудились опасные камни. Скоро показалось солнце, все небо очистилось от облаков, и зеленые ветви сосен ярко и выпукло рисовались на синем небе.

Десять ганзейских коггов шли следом за лодьей, тоже с грузом пустых бочек, на Фальстербо.

На корме рядом с лоцманом стоял подкормщик Андрейша. Он все еще не мог забыть грустное, бледное лицо королевы Ядвиги. В ушах стоял звон свадебных краковских колоколов.

Море было спокойное, а ветер сильный и попутный. Легкие волны чуть-чуть покачивали корабли. На пути часто встречались большие и малые острова. Три раза вставало и садилось солнце над морскими далями. В синем небе плыли снежно-серебристые облака. На третий день стали встречаться небольшие рыболовные суда, спешившие в одном направлении, их делалось все больше и больше… И начались невиданные чудеса. Тысячи рыбачьих лодок окружили штральзундские корабли. Люди на лодках кричали и приветственно махали руками. Бесчисленные чайки оглашали воздух резкими вскрикиваниями. Цвет моря стал серебристым. Неожиданно ход лодьи замедлился.

— Ребята, — закричал дозорный с мачты, — рыба! Воды не видно, все рыба!

Рыба шла так густо, что мешала двигаться и лодье, и коггам. Люди на кораблях не выдержали, их охватило возбуждение. Они стали бросать корзины за борт и вытаскивали их полными сельдей.

От одного из маленьких островков отошел быстроходный корабль морской стражи. На веслах сидели двадцать гребцов. С каждого борта свисали десять щитов с гербами ганзейских городов. Корабль быстро приближался к лодье. Дружинники видели, что гребцы на нем окольчужены и вооружены мечами и копьями.

На борт «Петра из Новгорода» взобрались воин в дорогих узорчатых доспехах и чиновник города Фальстербо в шляпе с пером и черном плаще. Они потребовали кормщика и купца — хозяина груза. Порядки на сельдяных промыслах строгие, и за нарушение полагалась смертная казнь.

Купец Харвиг Бетке предъявил все нужные бумаги. Чиновник заглянул в трюм. Запрещенных товаров не было. Купец преподнес фальстербскому чиновнику небольшую мзду в мелкой серебряной монете, немного перепало и воину. Довольные, они отплыли с лодьи и продолжали осмотр на остальных кораблях. Закончив свои дела, сторожевой корабль скрылся за островом. Когги и новгородская лодья медленно пошли дальше и остановились на якорях против знаменитого городка Фальстербо.

Берег казался оживленным. Вдоль линии морского прибоя двигались телеги, запряженные парой лошадей. В море вблизи берега стояли на якорях сотни маленьких рыбачьих лодок.

На следующий день Алексей Копыто вместе с Андрейшей и тремя дружинниками решили съехать на берег. В небольшой плоскодонной лодке они благополучно добрались до песчаного берега. Им пришлось пробираться сквозь множество рыбачьих лодок, выгружавших сельдь на телеги, стоявшие по самые оси в воде. Новгородцы узнали, что, пока воз с рыбой не дотронулся колесами до сухого берега,запрещалось продавать с него сельдь. Они увидели много женщин, работавших на переборке рыбы.

Утро было ясное. Солнце взошло недавно и казалось раскаленным докрасна шаром. Пахло свежей рыбой. На берегу кричали и шумели люди. Тысячи чаек, резко вскрикивая, летали над морем. На берегу грудились деревянные и каменные постройки для посола рыбы, склады бочек и соли, бондарные мастерские. Ровно в шесть часов заиграл рог, и староста на высоком шесте поднял корзину. Торговля началась.

Проголодавшись, новгородцы отправились в город Фальстербо, расположенный в какой-нибудь версте от берега. Узкие улицы кишели всяким морским народом. Новгородцы увидели множество лавок: здешние купцы торговали вином, тканями, сладостями и орехами.

Вокруг Фальстербо сгрудились склады и дворы ганзейских городов. Каждый город имел свой квартал, огороженный крепкой стеной, и управлялся по своим законам и обычаям. В центре помещалось большое общее кладбище.

В харчевне русские купцы услышали много интересного. Датчане были настроены воинственно, грозили ганзейцам и клялись, что скоро отберут у них право на ловлю сельди. А командор ганзейской крепости в Скании Вульф Вульфлям, сын штральзундского бургомистра, за годовое вознаграждение в пять тысяч марок взялся защищать торговые суда на подходах к Скании в самое горячее время промысла — от пасхи и до дня святого Мартина. На деньги купцов в ганзейских городах строились военные корабли. Словом, немцы не думали без боя отдавать промыслы.

У всех на устах была королева Маргарита, грозившая могучему Ганзейскому союзу. Купцы боялись выходить в море. Говорили, что королева закроет Зунд для немецких судов. Эта весть обрадовала Алексея Копыто. Нащупав слабое место противника, можно навести удар по его торговле…

Когда новгородцы возвратились из города, уже стемнело. Далеко в море светились огни факелов, рыбаки продолжали ловить рыбу. На берегу раздавался стук бочарного молота…

— Золотое дно, — сказал Алексей Копыто товарищам, разбирая весла в лодке. — Селедка-то в пять раз дороже хлеба. А море ни пахать ни бороновать не надо, рыба сама, как сорняк, растет.

Пустые бочки из трюмов выгрузили быстро. Несколько дней стояла непогода, и лодья не грузилась. Только через три недели с берега привезли последний ласт селедки.

Алексей Копыто торопился поскорее закончить дела и не стал ждать попутных судов. А выйдя в море, задумался — так ли сделал: морские разбойники подстерегали за каждым мысом. На море, где полтораста лет назад новгородцы были главной силой и плавали без оглядок, появились новые хозяева.

Покряхтывая, в каморку кормщика спустился старшой дружины Анцифер Туголук. Огромного роста, богатырь Анцифер слыл в Новгороде одним из лучших воинов. С одинаковым умением он бился на ножах и на топорах, на коне и пешим.

Анцифер присел рядом с кормщиком на затрещавшую от тяжести скамейку и молча стал разглаживать густую коричневую бороду.

— Что, друг Анцифер? — спросил Копыто, видя, что старшой не думает начинать разговор. — Скучно, что ли, без меня стало?

— Корабль виден, господине, — сказал Анцифер, — а что за корабль, неведомо. — От зычного голоса затрепетал лампадный огонек у иконы. — Я сказал молодцам — пусть окольчужатся, — добавил он, откашлявшись.

— Хорошо сделал, Анцифер, — похвалил кормщик. — Пойдем посмотрим, что за зверь.

Они поднялись на палубу. Алексей Копыто влез на мачту и, прикрыв от солнца ладонью глаза, долго смотрел на юг, где виднелся парус.

— Парус приметный, — сказал он, спустившись, — полосатый, ганзейский. И крепостцы на корме и на носу торчат. Хоть не враги нам ганзейцы, однако, друг Анцифер, человека на мачте держи. Ближе подойдем — разберемся.

Из узкого носового люка на палубу поднялись вооруженные мореходы в легких, коротких кольчугах.

Корабли быстро сближались. Теперь все видели бело-красный парус на встречном когге и белую каемку по коричневому борту. В облике корабля Андрейше показалось что-то знакомое. Он встал на борт и, схватившись за ванты, стал пристально вглядываться.

— Влезай на бочку, Андрейша, — распорядился кормщик, — кричи погромче, ежели вражье.

Он подошел к дружинникам, с каждым простился, каждого поцеловал. Потом вынес из своей каморы Евангелие с медными застежками и крестом на кожаном переплете и положил в углубление мачты. Умирающему или тяжело раненному товарищи должны принести Евангелие. Грозна и тяжка жизнь на море, и дружинникам дано облегчение: прикоснувшись к Евангелию, они без попа получали отпущение грехов.

И флаг на мачте когга стал хорошо виден — синее полотнище, цвет морского братства. В крепостцах на корме и на носу собрались вооруженные люди. Все это не предвещало добра. Сомнений ни у кого не оставалось — на корабле морские разбойники.

— Заряжай пушку, — сказал кормщик Копыто, примерившись глядким морским оком. — Пусть подойдет поближе, тогда и ударим по парусу… Разбирай крючья, ребята.

— Правильно, — прогудел Анцифер Туголук, — ежели парус каменьями раздерем, мы хозяева: захотим биться — будем, а захотим уйти — тоже наша воля.

Дружинники засмеялись, но быстро помрачнели. Смерть близко, а помирать никому не в радость.

Пушку зарядили. Повар Волкохищенная Собака зажег фитиль и не спускал глаз с кормщика. Огненный кончик дымился в его руках. Когг подошел ближе, еще ближе…

Алексей Копыто поднял руку, готовясь дать сигнал к выстрелу.

И вдруг с кормовой крепостцы когга кто-то замахал белым полотнищем.

— Кто вы есть? — раздался с встречного корабля громкий голос. — Как зовут ваш корабль?

— Мы русские, — ответил в трубу Алексей Копыто. — А лодья наша — «Петр из Новгорода».

На встречном судне помолчали.

— Наш капитан едет на вашу ладью… воевать не надо! — опять закричали разбойники и спустили на воду легкую лодку.

В нее сошло два человека. Один сел на корму, другой — на весла. Лодка стрелой помчалась к русскому кораблю.

— Нет ли здесь какого обмана? — сказал Анцифер Туголук. — Ворон, ребята, не лови.

Разбойничья лодка подошла к берегу. Первым залез на палубу лодьи свирепый на вид желтоволосый венд. За ним поднялся высокий мужчина в толстом шерстяном плаще, с отросшими по плечи волосами. Вступив на палубу, он, прихрамывая, пошел к мачте, где собрались вооруженные дружинники. Когда он приблизился, все увидели, что левое ухо вместе с половиной щеки у него отрублено и на бедре висит меч, украшенный серебром.

— Я прусс, — сказал он, блеснув волчьим глазом, — и капитан «Золотой стрелы». Кто-нибудь понимает наш язык?

— Я, — сказал Анцифер Туголук и выступил вперед.

— Мы хотим знать, где новгородец Андрейша, что с ним? — спросил одноухий капитан.

Но никто не успел ответить на его вопрос.

Узнав Одноухого, Андрейша скатился с мачты на палубу, подбежал к пруссу и обнял его.

— Дядюшка, — сказал он кормщику, — этот человек дважды спас меня от смерти. Его зовут Одноухий. Если бы не он да не Отто Мествин, не видать мне белого света.

— Спасибо тебе, господине, — кланяясь, произнес кормщик. — Прошу милости отведать хмельного. Почту за честь и особое счастье.

— Не думал я, что встречу здесь Андрейшу, — пробурчал Одноухий, — но, видно, так хотят боги. Мы на «Золотой стреле» все друзья Андрейши, и его друзья тоже наши друзья. Я верю, что ты не причинишь мне зла. — Поклонившись с мрачной учтивостью, Одноухий пошел вслед за кормщиком.

В каморе капитан «Золотой стрелы» увидел девушку с золотыми косами. Она сидела на скамейке и точила нож.

— Это Людмила, — сказал Андрейша.

Одноухий с улыбкой посмотрел на девушку.

— Хорошую жену ты выбрал себе, Андрейша, — сказал он, присаживаясь, — и в жизни, и в бою помощница. Хотел бы попробовать свадебной каши на вашем венчальном пиру.

Людмила покраснела и спрятала нож.

Когда большая серебряная братина с пенящимся медом несколько раз обошла всех, кто сидел в каморе, Одноухий сказал:

— Я хочу знать, что приключилось с тобой, Андрейша, после того как ты покинул наш корабль, что приключилось с твоей невестой и с нашим Стардо.

Андрейша стал рассказывать. Капитан «Золотой стрелы» слушал молча, иногда покачивая головой.

— Твой отец отомщен, девушка, — сказал он, когда Андрейша кончил говорить. — Несколько дней назад мы захватили орденский корабль, и на нем оказался поп Плауэн с крестом на заднице и гнусный доносчик Генрих Хаммер. Мы содрали шкуру с обоих, привязали их к пустым бочкам и бросили в море. Их, еще живых, расклевали чайки… И еще мы на «Золотой стреле» потопили восемнадцать ганзейских кораблей и купцов выбросили за борт.

— Ответь нам, господине, и не осуди за прямое слово, — сказал Алексей Копыто, когда и вторая братина опустела. — Зачем вы, морские братья, мореходов грабите, отнимаете у них жизнь? Не вами жизнь дадена. Грех большой на себя берете, вот что, господине.

Единственное ухо разбойника налилось кровью. Ответил он не сразу.

— Если у тебя, русский кормщик, разорят дом, предадут страшной смерти жену и детей, а тебя самого сделают рабом, будешь ты покорно служить своему хозяину — врагу?

— Буду мстить, пока течет в жилах кровь, пока бьется сердце! — не раздумывая, ответил Алексей Копыто.

— А если враги захватят землю, на которой жили твои деды и прадеды? Если жен и детей будут рубить на куски и колоть пиками и весь народ превратят в рабов… Если бога твоих отцов, — повысил он голос, — втопчут в грязь и запретят говорить на родном языке? Нет пуще муки, как лишиться родной земли! — Одноухий закрыл лицо рунами и стал качаться из стороны в сторону. — Никто не вспомнит, что на земле жили пруссы, не расскажут старики своим внукам, как храбро они боролись с врагами. — Одноухий снова поднял голову. — Не споют бродячие музыканты песни про отвагу и мужество пруссов. Мы мстители. Мы мстим за поруганных богов, за окровавленную и разграбленную землю, за убитых, — мы, пруссы, венды и все те, кому не дают свободно жить на земле. Одно нам осталось — ввериться волнам и жить над морской пучиной. На свете нет справедливости. Малые и слабые — добыча великих и сильных. О моя прекрасная земля! — закончил прусс. — Месть, месть, месть! — Забывшись, он крикнул еще что-то на своем языке.

Новгородцы поняли чувства своего гостя.

— На твоем месте, друг, я тоже, наверно, пошел бы в морские разбойники, — сказал Алексей Копыто, обнимая Одноухого.

Он наполнил братину еще раз, и она пошла по кругу.

— Мы получили приказ королевы Маргариты нападать на корабли ганзейцев и проклятых рыцарей! — грозно сказал прусс.

На когге «Золотая стрела» послышались странные звуки. Казалось, кто-то часто бьет молотом по звонкой железной доске.

— Меня зовут товарищи, — сказал Одноухий, — надо спешить.

Русские мореходы с честью проводили капитана морских разбойников и снова отворили паруса на ветер. На желтоватой замше большого паруса зашевелились изображения двух медведей, поднявшихся на задние лапы, он оглушительно хлопнул и сразу упруго расправился на ветру.



Штральзунд — Гданск — Калининград

1965–1968 гг.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Для своего романа писатель К. Бадигин избрал очень важную, переломную эпоху в истории Восточной Европы.

Именно в эти годы, когда близится к своему исходу XIV столетие, в восточноевропейских международных отношениях завязываются сложные и важные явления, которые в дальнейшем окажут решающее влияние на весь ход исторического процесса.

К. С. Бадигин на основании тщательного изучения источников и историографии попытался дать широкую картину расстановки политических сил в тогдашней Восточной Европе, охарактеризовать положение в крупнейших государствах, вскрыть истинные мотивы, которыми руководствовались в тот момент господствующие классы русских, польских и немецких земель.

Конечно, отбор исторического материала во многом был подчинен задачам художественной выразительности, логике психологического раскрытия основных художественных образов.

Главные действующие лица романа — русский мореход и дочь литовского языческого жреца — люди простые, сердцем искренние, великодушные и справедливые. Их поступками руководит патриотический долг, человечность, ненависть к насилию и сочувствие к униженным и обездоленным. Именно поэтому они оказываются в стане противников хищного Тевтонского ордена, на стороне тех, кто вступил с ним в беспощадную схватку.

Как историку мне приятно отметить, что в своем романе К. С. Бадигин сумел, как правило, хорошо уравновесить художественный домысел и историческую канву и в основном верно расставить исторические акценты. Многие суждения автора свидетельствуют не только о его большой начитанности, но и о стремлении глубоко, самостоятельно осмыслить эпоху.

Итак, обратимся мысленно к середине 80 — х годов XIV века. Только что отгремела Куликовская битва, окончательно закрепившая за Москвой роль собирательницы русских земель, центра складывающейся могучей Российской державы. Золотая орда, точно спрут, высасывавшая жизненные соки из покоренной Руси, потерпела сокрушительное поражение. Но и после Куликовского поля она долго сохраняла жизненные силы и была в состоянии совершать набеги на Москву, даже разгромить на реке Ворскле в 1399 году вооруженные силы Литвы и вспомогательные отряды польского рыцарства, в течение десятилетий продолжать коварную игру на международных противоречиях в Восточной Европе, разжигая соперничество Москвы и Великого княжества Литовского, продлевая свое существование за счет их взаимного ослабления. Только через сто лет, в 1480 году, Москве удастся окончательно освободиться от монголо-татарского ига. Вместе с тем она получит и действительную свободу рук на Западе.

Это важное международное положение Московской Руси в послекуликовскую эпоху, надо сказать, получило достаточно четкую оценку в романе К. С. Бадигина. Он безусловно прав, когда сквозь ход рассуждений некоторых второстепенных героев повествования высказывает мысль, что не пришло еще время Москве сказать свое решающее слово на Западе. А на Западе между тем происходили события огромного исторического значения.

Конец XIV — первые годы XV века были временем колоссального усиления Тевтонского ордена, претендовавшего не только на руководящую роль в бассейне Балтийского моря, но и стремившегося ослабить или подчинить своему политическому влиянию восточноевропейских соседей. Смертельная угроза нависла над Литвой и Польшей. Овладев устьем Вислы, орден методически добивался завоевания литовской Жемайтии (Жмуди), чтобы сомкнуть свои владения в Пруссии с владениями своего филиала в Восточной Прибалтике — Ливонским орденом меченосцев. Тем самым не только Польша, но и Литва, были бы полностью отрезаны от моря. Орденскому государству удалось бы полностью захватить в свои руки всю морскую торговлю огромного восточноевропейского района.

При таких условиях решительное столкновение Литвы Польши с орденом сделалось неизбежным.

Несомненно, оба государства были заинтересованы в том, чтобы встретить натиск ордена объединенными силами. Опыт их предшествующей вековой борьбы с орденом подсказывал, что один на один ни одно из этих государств не в состоянии нанести сокрушительного удара орденской военной машине. Получая всестороннюю помощь от стран Западной Европы, прежде всего, от государств Германской империи, орден представлял собой слишком сильного противника, чтобы Литва или Польша могли держать курс на единоборство. Вспомним, что спустя четверть века, в 1410 году, на полях Грюнвальда польско-литовско-русские силы сражались с представителями рыцарства двух десятков европейских феодальных государств, объединенных в орденском войске. И не только корыстные мотивы влекли в ряды орденских отрядов младших отпрысков западноевропейских и германских феодальных родов. Иные шли сюда как на крестовый поход, в соответствии с моралью эпохи, так понимая свой нравственный долг воинов-христиан. Этому содействовала многолетняя и методическая пропаганда ордена, изображавшая не только литовцев, но и русских и поляков закоренелыми язычниками, дикарями и варварами, неспособными ко всякой человеческой цивилизации и даже враждебными ей.

Но борьба с орденом с точки зрения государственных интересов Великого княжества Литовского и Польши требовала условий равноправного военного союза. Между тем польско-литовская уния 1385 года, скрепленная браком великого князя Литовского Ягайлы и польской королевы Ядвиги, не была равноправным военно-политическим союзом. Кревская уния была попыткой включить огромное и могущественное восточноевропейское государство — Литву в состав Польши. Такое положение не могло, разумеется, удовлетворить правящий класс Литвы. Автор повести достаточно подробно и точно охарактеризовал Литовское княжество и показал, что в состав его, помимо литовских, входили еще обширные русские земли. Государственный строй и право этой державы зиждились на прочной и богатой базе древнерусского наследства. Поэтому у читателя едва ли возникнет недоумение, если сказать, что поглощение огромного литовско-русского государства Польшей не произошло. Литва вскоре вновь обрела государственную самостоятельность, и на полях Грюнвальда польская и литовско-русская армия выступали как армии союзные, армии двух самостоятельных государств, соединенных практически только личной унией, то есть имеющих общего короля.

Зато известных пояснений требует данная в романе характеристика Польши. Начну с того, что укажу на отсутствие в повести точного определения польских инициаторов брака Ягайлы и Ядвиги и польско-литовской унии 1385 года. Главную роль в заключении кревской унии сыграли малопольские можновладцы — крупные феодалы, именно те круги польского господствующего класса, которые за сорок лет до того были инициаторами захвата Галицкой Руси, а затем выступили с претензиями на Подолию и Волынь, находившиеся под властью Литвы. Условия польско-литовской унии, которые они выработали в середине 80 — х годов XIV века, были, естественно, продолжением их восточной захватнической политики, впоследствии сыгравшей столь пагубную роль в истории Польши. Ведь именно захваты на Востоке определили в дальнейшем длительную полосу польско-русского политического соперничества, в конце концов крайне ослабившего Польшу и приведшего ее господствующий класс к забвению польских интересов на Западе.

Разумеется, все стратегические последствия начавшейся в XIV веке восточной экспансии сказались значительно позже. Но ее глашатаям — малопольским магнатам — следовало бы найти больше места в повести, тем более что так подробно рассмотрена в книге роль их союзника в литовском вопросе — католического клира. Именно ему в союзе с своевольными малопольскими магнатами удалось выдать Ядвигу, вопреки ее воле, за Ягайлу. Брак с австрийским принцем был насильственно расторгнут. Это было беззаконие, но беззаконие, прикрытое именем государственных интересов и освященное церковью.

Очень подробно и ярко описана К. С. Бадигиным та сложная внутренняя обстановка, которая сложилась в Польше в 1384 году, после смерти короля Людовика. Разрываемая борьбой соперничающих магнатско-шляхетских партий, лишенная твердой центральной власти да еще находящаяся в опасном соседстве с могущественным Тевтонским орденом, страна могла действительно произвести на иностранца отнюдь не радостное впечатление. Но картина острой внутриполитической борьбы середины 80 — х годов XIV века не должна заслонять основную и главную тенденцию развития Польши конца XIV — начала XV века. В этот период энергично развивались польские города с их разнообразным и крупным ремесленным производством. Немецкий городской патрициат, противившийся централизации страны, был к этому временя политически уже подавлен.

Таковы те некоторые замечания, которыми я бы хотел сопроводить интересный роман К. С. Бадигина. Суть их сводится к тому, чтобы определить место описанной в книге эпохи в ходе последующих исторических событий. В большой исторической перспективе события 80 — х годов XIV века в Литве и Польше являются кануном славного Грюнвальдского сражения. Именно об этом следует помнить читателю романа.

Доктор исторических наук

В. Д. Королюк


Юлия Андреева Свита мертвой королевы

Сколь редко можно встретить в человеке любовь, подобную той, что король дон Педру[395] питал к донье Инес, потому и говорили древние, что лишь та особа истинно любима, память о смерти которой не сотрет проходящее время.

Фернан Лопиш

Часть I. Тринадцатая дочь купца

Тихо светит на столе одинокая лампада. Давно уже нужно бы добавить масла, но не могу себя заставить – устала. Да и запас масла тоже, похоже, закончился. Скоро силы света иссякнут, и комната погрузится во мрак.

Ночь светится. Ночь всегда светится – ее свет особый, колдовской. Луна на исходе, на изломе мать Луна святая Селена. Скоро закончатся силы Луны, и мир погрузится во мрак.

Марокканская подушка, которую я вышила по приказу графа, уже закончена. Цвет свежей крови сочетается на ней с цветом запекшейся, а зеленое с серым.

Графиня не любила ярких цветов. Она вообще ничего яркого не любила, а я – наоборот. Зато и вышивать она умела – знатная мастерица позавидует. Не то что я. С моими ручищами лес валить, конем управлять, а не иголочку серебряную держать.

Но граф Альвару приказал вышивать шелками, и я вышиваю, подбирая цвета, которые могли бы понравиться госпоже. Вышиваю и ненавижу свою работу. Но граф Альвару… его кулачищи кого угодно переубедят. Вот я и сломалась, ради него живу, ради него умру. Скоро умру. Знаю. Дни мои на исходе.

Повидаться бы с детьми, но, должно быть, уже не успею, да и примут ли они меня после всего, что я сделала, после того, что обязана рассказать? Примет ли меня наш сюзерен и дофин Жуан, славный сын госпожи Инес[396], которого я спасла от смерти и на которого мы с Альвару возлагали такие надежды? Простит ли, узнав, кто я и кем заставила меня быть судьба? Простят ли меня люди, пожалеет ли Господь?..

Мои соседи, эти ограниченные и видящие не дальше своего носа простолюдины – горожане, ремесленники, торговцы, называют меня графиней Альвару. Вот кому моя история доставила бы истинное наслаждение посплетничать. Судебные приставы, церковный суд… Как же удивились бы они все, услышав, что на самом деле я никакая не графиня Альвару!

Я – Франка, тринадцатая дочь купца Эдмонда Сорья. Девочка, у которой судьба изначально отобрала всякую надежду и которую одарила самыми необыкновенными приключениями, оставив на душе и теле неизгладимые шрамы.

Но начну обо всем по порядку.

Глава первая. О том, как девочка превратилась в мальчика

Мой отец купец Эдмонд Сорья и моя мать Марианна мечтали иметь наследника мужского пола, в то время как Господь даровал им только девочек. Моих двенадцать сестер и так было нечем кормить, когда родилась я, потому никто и не обрадовался этому событию.

Отец пытался вкладывать средства то в постройку купеческих судов, то в товар, но все как-то неудачно. Его проекты только уносили деньги из дома, в то время как крохотная лавчонка, на доход с которой мы жили, не могла покрыть всех издержек. Как старший сын старого Гарсия Сорья, он надеялся прибрать к рукам торговлю своего отца, но не мог, так как по правилам должен был иметь сына, которому в свою очередь досталось бы семейное дело. Отец и дед находились уже пятнадцать лет в размолвке, и отец не смел явиться к нему без наследника.

Когда мне исполнилось шесть лет, отец наконец-то получил вести из отчего дома. В письме, которое доставил знакомый купец, говорилось, что пришло время семье собраться вместе и решить, кому достанется дело и основной капитал, так как дед желает распорядиться своими средствами и имуществом при жизни, находясь в здравом уме и твердой памяти.

Увидев, что час пробил, отец сперва схватился за голову, лицо его сильно покраснело, так что матушка решила поначалу, что у него удар. А потом, вылив себе на голову ушат колодезной воды, он заметался по комнате, извергая проклятия, оставляя лужи и то и дело стуча кулаком в стену. Так он делал всегда, когда был сильно расстроен.

Мы с сестрами и матушкой забились в углу у очага, не смея слова молвить. Вдруг взгляд его остановился на мне. Одним прыжком отец оказался возле нас и схватил меня за косу. Я вскрикнула, он пригнул мою голову к своим коленям и, взяв со стола нож, начал отрезать мои волосы, так, словно это была не коса, а плетеная веревка в его лавке. Матушка и две старшие сестры упали на колени перед отцом, умоляя его пощадить меня, но тот обозвал их дурами и продолжил начатое.

Рывком поставив меня на ноги, он обрезал тем же ножом мою рубашку, так что она сделалась почти такой, как носят мужчины.

Оставив меня стоять посреди комнаты, отец пошел на конюшню. Поймав там сына конюха, он содрал с него штаны и шляпу и, принеся все это в дом, велел мне одеваться. Сообразив, что меня сегодня никто не собирается убивать, я быстро успокоилась и переоделась в мужское.

Отец отошел к стене, с довольным видом разглядывая свое творение.

– Запомни, теперь тебя будут звать Ферранте. Ты мой сын, Ферранте Сорья. Понял?

– Поняла, – кивнула я и тут же получила пощечину.

– Не поняла, а понял. Теперь ты мальчик. Будущий мужчина. Понял?

– Понял, – я плакала, утирая слезы грязным кулачком, отец возвышался надо мной.

– Как тебя зовут?

– Франка Сорья.

Новая пощечина свалила меня с ног. Я упала, ощущая запах деревянного пола, из носа пошла кровь.

– Ты же убьешь ее! – попыталась защитить меня мама, но отец тут же ударил и ее.

– Не ее, а его! Пойми же ты, дура, что теперь Франку следует называть Ферранте. Это наш сын. Наш наследник. Поняла? Сейчас я пойду в лавку жида Измаила и куплю ему приличествующий наряд. А потом мы отправимся в Вила Реал на встречу с моим отцом, и так как я старший сын и имею мужского наследника, то должен получить семейное дело. Понятно? – он зло посмотрел на маму. – Всем понятно?

– Но если обман откроется – твой отец, он… – мама прикрыла лицо, опасаясь очередного удара и одновременно прижимая меня к себе.

– Если это отродье не проболтается, откуда ему узнать?

– Но Франка, то есть Ферранте, еще слишком мала. Она, то есть он, ребенок. Дети не умеют хранить тайны!

– Зато из всех моих ублюдочных дочерей она больше всех похожа на пацана. Она резва и неугомонна. Она постоянно играет с мальчиками и знает все их забавы, в то время как куклы и шитье не привлекают ее. Даже если старик начнет догадываться и попытается поговорить с ней, она не ударит в грязь лицом и покажет себя настоящим постреленком. Проскочим! Я не собираюсь уступать принадлежащие мне по праву деньги моим братьям! Ферранте!

Я подняла голову и посмотрела на отца.

– Назови свое имя.

– Ферранте Сорья, – четко проговорила я. В голове мутилось, рот был полон крови.

Лицо отца озарила счастливая улыбка. Он сгреб меня с пола и крепко обнял, утирая своим рукавом кровь.

– Господь услышал мои молитвы и подарил мне сына! Мой тринадцатый ребенок будет самым счастливым. Он принесет нам тысячи золотых реалов.

В тот же день отец купил для меня вещи, а еще через неделю мы выехали в Вила Реал.

Глава вторая. О том, как Ферранте встретился с родней

Надо ли говорить, что из Вьяна-ду-Каштелу, так назывался наш городок, он вывез меня в женском платье, чтобы соседи не подняли шума, а за городом я переоделась и снова стала Ферранте.

Никогда в жизни я не чувствовала себя настолько хорошо, как в ту поездку. Всю дорогу отец рассказывал мне о своей семье. О прекрасном Вила Реале, в котором он жил с самого рождения.

Оказывается, мой дедушка был не злой и не вредный старик, как до этого говорил о нем отец. Дед много работал, но зато и все свое свободное время проводил с тремя сыновьями.

Мой папа был старшим, поэтому отец уделял ему больше сил и времени. Вместе они ездили на ярмарки в Брагансу и Гуарду. Отец обучал его верховой езде и владению оружием, так как купцы не должны полагаться только на свою охрану, а обязаны при случае постоять за свое добро и свою жизнь. Вместе со своим отцом мой папа часто ходил на ночную рыбалку, где они жгли костер и пекли рыбу прямо на углях. С самого раннего возраста дети в семье обучались премудростям торговли, а мой отец так и вовсе стоял за прилавком и общался с заказчиками, в то время как его младшие братья помогали доставлять товар и подавали прохладительные напитки гостям и клиентам.

Невольно я завидовала детству своего папы, представляя, как бы была счастлива, окажись я на его месте. На привале отец дал мне кинжал, и мы фехтовали. Было очень весело!

Подъезжая к Вила Реалу, отец велел мне надеть туфли, которые купил перед отъездом и на которые я смотрела как на какие-то диковины. В нашем доме обувь имелась только у родителей и четырех старших дочерей, что уже были на выданье.

Сам он облачился в черный строгий костюм с перламутровыми пуговицами и новую широкополую шляпу с серебряной пряжкой. Мне тоже досталась широкополая шляпа, которая была велика и то и дело сваливалась на глаза.

Оглядев меня с ног до головы и найдя, что я выгляжу достойно, отец еще раз допросил меня, как я должна отвечать, если меня будут спрашивать, и я выдержала экзамен.

Дом деда оказался каменным, широким в боках и каким-то невероятно добрым. Мне сразу же понравилось, что широкие ставни были расписаны красными конями, поднявшимися на дыбы. А у колодца стоял немыслимой красоты журавль, весь покрытый мелкой резьбой, точно дерево оплетали виноградные лозы.

Красота ожидала нас и в доме. Изящные коврики красной шерсти лежали буквально повсюду. Подушечки, игольницы, многочисленные вышитые салфетки, о назначении которых я понятия не имела. Кроме того, в гостиной дедушки и бабушки стоял дубовый буфет, полный разнообразной посуды. Их закрома ломились от обильной снеди, а на лавках громоздились здоровенные лари с выпечкой, которую можно было брать по желанию и даже не во время общей трапезы, а просто когда захочется чего-нибудь пожевать.

Во дворе нас встречала бабушка. Она обняла моего папу и долго причитала, прижимая меня к сердцу. Заплаканная, она утирала слезы кружевным платком, но они все равно текли и текли. Так что моя щека и волосы скоро сделались влажными. Отец волновался, я видела, каких усилий ему стоила встреча с матерью, которую он не видел двадцать лет.

Я думала, что и все остальные будут плакать. Признаться, сама я плакать не хотела. Напротив, мне понравился дом, и я мечтала вырваться из объятий моих вдруг обретенных родственников и побегать по нему. Кроме того, утром отец дал мне только кусок черного хлеба и рыбку, оставшуюся с ужина, так что я была голодна.

Дед ждал нас сидя в красном углу самой большой и светлой залы. Он встал, быстро обнял отца, а затем, повернувшись ко мне, улыбнулся и вдруг поднял меня на руки и закружил по комнате. От него приятно пахло свежей выпечкой. Борода была мягкой и не кололась.

Вскоре мы все, к моему удовольствию, сели за стол. Взрослые вели свои разговоры, в то время как я болтала с кузенами и кузинами. Мои дядья привезли с собой и мальчиков, и девочек, в то время как мой отец взял только меня. Взрослые не стеснялись показывать, как они любят своих детей, и дети, не смущаясь, обнимали своих родителей и ластились к дедушке и бабушке. Удивительно! Я-то все время думала, что у меня есть только сестры, и мы одни на целом свете. Теперь я ясно видела, что у меня огромная семья, и это было прекрасно.

Перед тем как мы добрались до дома дедушки, отец предупреждал меня о том, что я не должна болтать лишнего, так как любой из его братьев мечтает заполучить львиную долю отцовского дела. «Все они враги! – внушал он мне, брызжа слюной мне в ухо и больно дергая меня за волосы. – Запомни, Ферранте, если ты проговоришься и наш обман будет раскрыт, я придушу тебя на обратном пути, так что ты издохнешь без покаяния. А труп закопаю у дороги. Не будет тебе ни мессы, ни самой дешевой свечки. И ты никогда не достигнешь блаженства!» Я кивала, трясясь от страха. В том, что отец убьет меня, если это пообещал, я была более чем уверена.

Теперь же я болтала, сидела на коленях у младших братьев моего отца, думая только об одном, чтобы отец поскорее умер и кто-нибудь из этих добрых людей забрал меня вместе с сестрами к себе. Мечтая о лучшей жизни, я, однако, старалась не забываться, продолжая играть роль мальчика.

На следующий день дед взял меня за руку и повел в лавку, где, поочередно тыча палкой в расставленные там тюки и ящики, расспрашивал меня о товарах, где их производят и откуда привозят.

Тут я могла порассказать ему немало, так как постоянно с сестрами помогала отцу в лавке, прибираясь там и выполняя всякую черную работу. Правда, по младости лет я еще ни разу не стояла за прилавком, но зато отлично знала, какие ткани были привезены из какой страны или города. Где крутят лучшие в мире веревки, а где следует покупать черенки для лопат. Во время игры мы с сестрами экзаменовали друг друга и знали весь товар уж получше, чем сыновья купца Санчо Балахеса из Вила-Нова-ди-Гая, что недавно переехал в соседний с нами дом. Так что для меня все это не в новинку, дед был в восторге. Когда же я запнулась, увидев незнакомое мне торговое клеймо, он тут же начал поучать меня, рассказывая о товаре все, что знал сам.

Потом мы гуляли вдоль недавно прорытого канала, и дед купил мне запеченное в тесте яблоко. Было приятно впиваться зубами в еще теплое нутро кисло-сладкого счастья, во все глаза смотря на деда и моля Всевышнего, чтобы это никогда не кончалось: солнце, светящийся радостными зайчиками канал, лотки со сладостями, и дед, которого я сразу же полюбила всем сердцем…

Дедушка подробно расспрашивал меня о нашей жизни во Вьянна-ду-Каштелу, сетуя на то, что отец не привез с собой двенадцать старших дочерей, с которыми он мечтал познакомиться.

Я спросила, не хочет ли дедушка сказать, что женщины небесполезные существа и он смог бы полюбить меня, если бы я, скажем, оказалась девочкой? На что дедушка только рассмеялся в усы, сказав, что одинаково любит всех своих внуков, которыми одарил его Господь. После этих слов я чуть было не призналась в том, кто я есть на самом деле. Но страх перед отцом замкнул мне уста, и я промолчала.

Тогда дед начал расспрашивать меня о том, как мы проводим время. Ну что я могла сказать? Добрый дедушка не принял бы нашего образа жизни, поэтому я начала пересказывать ему все то, что услышала по дороге от моего отца, переиначивая истории под себя. Увлекшись, я сделала из своего отца почти что святого или, точнее, отца, о котором всегда мечтала. Дед кивал головой, время от времени перебивая мой рассказ вопросами.

В конце прогулки он подошел к моему отцу и с чувством сжал ему руку.

– Признаться, Эдмонд, я не ожидал того, что ты сумеешь когда-либо открыть свое сердце. Когда ты был мальчиком, я много раз задавался вопросом, откуда в тебе злость и жестокость? И как мне с тобой поступить, чтобы, держа ответ перед Создателем, не ударить в грязь лицом? Теперь я вижу, что ты стал великолепным человеком, благородным и любящим отцом и достойным мужем. Отныне большая доля моего наследства и семейное дело переходят в твои руки. Переезжай с семьей к нам или покупай дом в Коимбре, где у нас основная торговля. Отныне мой дом снова открыт для тебя и твоей семьи.

Вернувшись домой, я опять обратилась в девочку, но переодевалась в мужское всякий раз, когда нужно было встречаться с дедом или другими родственниками.

Вскоре отец действительно купил дом в Коимбре, куда и перевез нас.

Глава третья. О том, как Франка пыталась устроить свою судьбу

Мне исполнилось пятнадцать, когда мой отец выдал замуж пять моих сестер, так что семья чуть было не пошла по миру, рассчитываясь с приданым. Еще три мои сестры отправились в монастырь, так как плата там хоть и была достаточно приличной, но тем не менее не шла ни в какое сравнение с расходами на свадьбы.

К сестре Лютиции сватался было кузнец, но отец заупрямился: не такой судьбы хотел он для своей дочери. Лютиция захирела от любовной тоски, заболела и слегла. Кузнец приходил к отцу просить отдать за него Лютицию без приданого, понимая, что причина отказа не в его низком положении, а в невозможности дать за невестой сколько-нибудь денег. Жили мы по соседству, и он прекрасно знал, что мы испытываем нужду, но отец счел такое предложение оскорбительным и прогнал претендента.

С ужасом для себя я осознавала, что в списке счастливых невест или устроенных монахинь занимаю самое последнее место. А значит, следовало самой позаботиться о своей участи.

Кармелина, которая была старше меня на три года, сошлась с веселым трубачом из личного отряда герцога Мондего и сбежала с ним. Для вида отец собрал нашу церковную общину и потребовал, чтобы ему помогли в поисках блудной дочери, но дальше обыкновенных разговоров дело не пошло. Помню, отец тогда ругался, что, мол, святой отец отнесся к его просьбе без должного рвения. Собрав соседей, он просил пешком обойти округу, хотя понимал, что дочь уже далеко, а значит, догнать ее смогут только всадники. На самом деле всем было понятно, что он сам в первую очередь не желает возвращения беглянки, пристроить которую не в силах.

Я тоже начала подумывать о том, чтобы найти себе любовника и убежать с ним куда глаза глядят. Наконец, приняв решение, я отправилась на постоялый двор мамаши Софьи, где в ту пору квартировали воины барона Визеу, приехавшего на турнир в Коимбру.

Вымывшись в корыте и вплетя в волосы садовые цветы, я раздавила вишню и подкрасила ее соком губы. Потом, помолившись и в последний раз обойдя дом, я тихо проскользнула через калитку – и была такова.

До постоялого двора нужно было пройти через площадь, где у отца имелось много знакомых среди купцов, но никто не обратил на меня внимания, потому как я бывала здесь и прежде – и с сестрами, и одна. При этом я ужасно трусила. Шутка ли сказать: дочь купца Эдмонда Сорья вот-вот станет или женой, или шлюхой простого солдата?!

Казалось, что все вокруг знали о моем решении и осуждали меня. Уличные мальчишки исподтишка показывали на меня пальцами, хихикая и приплясывая на одной ножке. Старуха, торгующая рыбой, укоризненно качала головой, жид из лавки оружия плюнул на землю. Все это ранило меня, заставляя щеки пылать. Я даже хотела повернуть домой, но всякий раз одергивала себя: нужно сделать то, на что решилась! Я должна заставить свою судьбу проснуться и полететь во весь опор, как срывается с места мул, укушенный во сне оводом.

В ужасных видениях я уже представляла, как работаю шлюхой в каком-нибудь кабаке, где меня бросил любовник, или, проданная в веселый дом, горюю об утраченном. Стоп! О каком еще утраченном? Разве было в моей жизни что-нибудь такое, за что следовало бы теперь держаться?! А раз не было, то, даже если сейчас меня убьют в пьяной драке, – все это станет избавлением от ужасного сна – моей жизни.

Я добралась до постоялого двора, когда в кабаках и лавках начали зажигать огонь. Слышалась музыка. Веселые компании пили за большими столами, грязные девицы подавали им кружки с вином и губы для поцелуев. Я съежилась и хотела уже пройти мимо, как вдруг кто-то дотронулся до моей руки. Я вздрогнула.

Передо мной стоял красавчик-копейщик, я поняла это по нашивкам на одежде, точно таким же, какими любили себя метить стражники замка.

– Пойдем потанцуем? – предложил он, и я улыбнулась ему в ответ, позволив увлечь себя в огороженный дворик, где были подвешены фонари и кружило уже несколько пар.

Мы протанцевали три танца, после чего Джордж, так звали моего кавалера, предложил мне выпить с ним. Я согласилась, и мы отошли к столу, за которым спал один его приятель, а еще двое резались в карты.

Джордж налил мне полную кружку вина. Легкая музыка приятно веселила голову, вино оказалось кисловатым, но приятным на вкус. Я села, оглядывая беззаботное собрание. На самом деле прежде я ни разу не была в таком месте.

– Ты красивая девочка, – Джордж засмеялся, трогая мои косички, – молоденькая и шустрая. Сколько тебе?

– Семнадцать, – соврала я, стараясь меньше смотреть на копейщика и больше пить.

Вдруг музыка смолкла, и вышедшая на середину зала певица завела песню о любви простого солдата и дочери гранда. Все слушали вздыхая и то и дело поднимая молчаливые тосты во славу любви.

– Дочь гранда, стань моей любовью! – опустился передо мной на корточки копейщик. – Видишь, я простой солдат. Враги нашего графа могут убить меня в любой момент, и я умру, так и не изведав женских ласк. Дочь гранда, выходи за меня!

– Мой отец купец, а не гранд, – поправила я солдата, отстраняясь от него. Песня захватила меня целиком, так что я не могла воспринимать ничего вокруг, покуда лился чарующий низкий голос певицы и звенела испанская гитара.

– Вот именно, богатый купец не согласится отдать за меня такую красивую девушку. Вы, богачи, всегда гнушаетесь истинной любовью, ты тоже мечтаешь выскочить по расчету, а как же любовь? Как же песни? Неужели все это неправда?

– Нет у меня богатого жениха, а любовь – кто же ее не хочет?.. – попыталась я оправдаться перед копейщиком.

– Все вы так говорите, а как до дела… Пожалей меня, дочь купца-молодца. Стань моей на эту ночь, а то завтра, может, судьба мне в сырую землю лечь, а ты потом начнешь локти кусать, волосы на голове рвать, что не послушала верного сердца.

Неохотно я встала и пошла увлекаемая копейщиком.

Мы миновали кухню постоялого двора и оказались на заднем дворе, где Джордж тут же прижал свои губы к моим. Кружилась голова. Я попыталась было отбиться от него, но солдат поднял меня на руки и понес, целуя и прижимая к себе. «Ну вот и все. Добилась, чего хотела», – подумала я в сердцах, а солдат тут же уложил меня на солому, плюхнувшись рядом.

Какое-то время мы целовались. Помню запах соломы и теплый винный дух, исходивший от моего любовника. Потом он лег на меня, задирая мне юбку. В последний момент я опомнилась и сжала ноги.

– Не надо! Пусти меня! – зашипела я, уворачиваясь от поцелуев.

– Да что с тобой?!Ты же сама хотела! – копейщик сжал меня сильнее в объятиях.

Мы молча боролись. Я боялась позвать на помощь, так как о случившемся сразу же доложили бы моему отцу.

Потом солдат вдруг охнул и обмяк на мне. С трудом я выбралась из-под бесчувственного тела, и только тут увидела троих парней, которые пьяно глядели на меня. Один из них тут же схватил меня за руки, другой задрал юбку, третий развязал тесемку штанов и притиснулся к моим бедрам.

Я заорала. Стоявший передо мной парень вдруг взвизгнул и упал на землю пронзенный стрелой. Двое других бросили меня рядом с Джорджем и кинулись на возникшего неизвестно откуда лучника, но тот выпустил еще две стрелы, которые сразили насильников.

Медленно и вальяжно лучник подошел ко мне и подал руку, помогая подняться. Я заметила, что одет он в зеленый дорогой костюм и синий плащ из настоящего шелка, каким мой отец очень дорожил в своей лавке.

Незнакомец приложил палец к губам, и я кивнула в знак покорности. Тихо он вывел меня с заднего двора, обнимая за плечи. Бросив кошелек хозяйке и не слушая слов благодарности, он дождался, когда слуга привел ему коня, и, подсадив меня в седло, быстро дал ходу.

Слуга бежал рядом. Мы молчали, господин то и дело оборачивался, будто ожидал погони.

Когда мы оказались вблизи университета, мой спаситель приказал мне слезать с коня и, спешившись сам, велел идти с ним в поле. Слуга остался охранять коня.

Пройдя расстояние не больше полета одной стрелы и убедившись, что большое дерево скрывает нас от дороги, он расстелил на земле свой плащ и, велев мне лечь на спину, без церемоний овладел мной.

Потом он знаком приказал мне встать и, забрав изрядно помятый плащ, бросил мне в подол золотую монету. После чего ушел не оборачиваясь. Вскоре я услышала стук копыт и поняла, что мой кавалер уже далеко.

Глава четвертая. Тайные встречи и девичья честь

С того дня мы встречались несколько раз в неделю.

Как правило, я ждала у дороги, по которой он должен был возвращаться в гостиницу из университета. Иногда мой возлюбленный удирал с друзьями с уроков, и тогда я попусту простаивала на дороге, делая вид, будто бы торгую ромашками и луговой гвоздикой. Цветы я собирала в поле и приносила в небольшой корзинке, для того чтобы оправдаться, если вдруг меня заметят здесь строгие профессора или стража.

Несколько раз мне пришлось улепетывать от других студентов, домогавшихся моей любви. Всякий раз уворачиваясь и отталкивая чужие руки и губы, я жалела о том, что судьба подсунула мне столь ветреного кавалера, из-за невнимания которого я вынуждена была переживать все это.

Уже во вторую нашу встречу я узнала, что имя моего возлюбленного – граф Луиджи Альвару, он уроженец Ковильяна, что на реке Тахо, и единственный сын своего отца.

Иногда граф посылал за мной слугу, требуя, чтобы я приходила к нему в студенческую гостиницу или на постоялый двор, где он в этот день гулял с друзьями. Тогда я надевала глухую мантилью, чтобы никто не мог разглядеть моего лица и доложить отцу. Когда наступил сезон дождей и дорогу размыло, присланный за мной слуга был вынужден нести меня на своей спине, так как граф не желал, чтобы я осквернила постель своими грязными ногами.

Тем временем к одной из моих старших и еще незамужних сестер начал свататься купец из Лиссабона, он был должен отцу и согласился взять Исабель без приданого. Единственным условием была чистота невесты. Для этой цели мать пригласила старую повитуху, уговорив ее за деньги жениха плюс столько же от нашей семьи осмотреть не одну, а четверых дочерей.

Старуха торговалась со знанием дела, но матери тоже было не впервой стоять за прилавком. Повитуха жаловалась на скудность оплаты. Виданное ли дело, чтобы, заплатив за осмотр двоих, требовать проверки четверых? Мать возражала, что все девочки находятся в одном доме и для осмотра не нужно отправляться куда-нибудь на другой конец города, понапрасну стирая туфли. Желая быть убедительнее, она сказала, что даже настоятельница монастыря Святой Клары сделала скидку для семьи, когда вслед за первой дочерью в монахини были пострижены еще три.

Поскулив для приличия, старуха согласилась. Осмотр был назначен на воскресенье, сразу же после службы.

Услышав о решении родителей, я побледнела и чуть не лишилась сознания. В висках стучали ошалевшие барабанщики, перед глазами все плыло. Я прекрасно понимала, что воскресенье сделается последним днем моей жизни, так как отец прибьет меня и будет прав. В конце концов, он не мог сбагрить из дома послушных и чистых дочерей, что же говорить о потерявшей девичью честь?!

Я взяла мантилью и, как была, вышла из дома. Наверное, следовало рассказать обо всем матери, спросив ее совета и помощи. Можно было бы связать в узел свои нехитрые пожитки и, завернув на кухню, собрать себе еды на первое время. Но в тот момент я не могла думать ни о чем другом, кроме того, что обязана срочно найти своего любовника или броситься в реку.

Глава пятая. Новый паж графа Альвару

Когда я подошла к университету, открылись ворота и оттуда наперегонки вылетели студенты, каждый из которых пришпоривал коня. За ними бежали босые пажи и оруженосцы. Блистало оружие, развевались черные бархатные мантии учеников младших курсов и яркие плащи старшеклассников.

Проносясь мимо меня, они улюлюкали, кто-то нагнулся и задрал мне подол, чуть было не сбив с ног. Другой попытался приобнять меня, и при этом сам едва не вылетел из седла.

– Пойдем со мной, девчонка! У нас сегодня праздник, конец каторги, с сегодняшнего дня мы свободные люди! – они кричали мне в уши, пытаясь поцеловать или сорвать с головы мантилью.

Я ударила кулаком в первую попавшуюся рыжую морду и тут же увидела рядом друга моего графа – принца Педру, который властным движением хлыста отстранил других студентов и подал мне руку. Я не посмела отказать принцу, позволив ему поднять себя в седло.

– Если не ошибаюсь, донья моего старого друга Альвару? – он пригладил мою растрепанную прическу, послав конька рысью. – Ты пришла к нему?

– Да, ваше высочество, – я оробела, боясь пошевелиться в седле, задев инфанта.

– Я отвезу тебя прямо к нему. Сегодня Альвару устраивает ужин в мою честь, так что нам по дороге. Впрочем, даже если бы нужно было отвезти тебя на другой конец города, я с радостью сделал бы это. Ума не приложу, как Альвару может позволять тебе ходить по улицам без охраны?

Я оглянулась на принца и обомлела: никогда прежде не видела, чтобы у человека с черными волосами были такие яркие голубые глаза. Педру вообще казался мне писаным красавцем. Удивительно, как я не замечала этого раньше. Должно быть, глаз на него не смела поднять.

Проезжая по городу, я навесила на лицо мантилью и прижалась к его высочеству, одно присутствие которого защищало меня от любых неприятностей. Интересно, что бы сказал мой отец, застань он меня в объятиях принца?

Мы проехали через рыночную площадь и, свернув на маленькую улочку, оказались возле трактира «Славное брюхо», откуда лилась музыка и слышался гомон слуг, расставлявших на столах разнообразные блюда.

Навстречу принцу из трактира поспешил выскочить сам Альвару в обнимку сразу с двумя шлюхами. Рубашка графа была не заправлена в штаны, тесемки которых он пытался спешно завязать. Я замерла, в то время как инфант вытолкнул меня из седла, так что я оказалась у ног моего неверного любовника, точно привезенная ему в дар невольница.

Отпустив шлюх, Альвару приветствовал принца, приглашая его зайти в дом, и только после этого подошел ко мне. Велев мне ждать его возвращения, он отправился вслед за принцем, прислав мне для охраны своего слугу Жуана.

Шло время. К трактиру подъезжали все новые и новые гости. Раздавались веселые тосты и здравицы, слышался смех. Начало темнеть. Жуан несколько раз бегал в трактир, притащил оттуда немного еды, которую мы и съели в полном одиночестве, устроившись на корточках возле забора.

Я услышала веселую музыку и увидела, как к трактиру подъехала крытая телега, в ней сидела одетая в платье, разукрашенное дешевыми блесками, молодая цыганка. Ее сопровождали идущие рядом музыканты, играющие на гитарах и лютнях.

У самого трактира девушка ловко выпрыгнула из неказистой повозки, сверкнув своим необыкновенным нарядом. Музыканты заиграли громче, в трактире произошло оживление. Тут же распахнулась дверь, откуда вылетело сразу же несколько молодых людей, которые опрометью бросились навстречу цыганке. Пританцовывая, она прошла в трактир, и вскоре до нас с Жуаном донеслась песня:

В небе розовом чернеют
Ветки гибкие деревьев.
Точно кружево накидки
Той танцовщицы испанской,
Что плясала тарантеллу
С молодым красивым парнем.
Пара змей, сплетаясь в кольца,
Не бывала столь опасна,
Как те двое, что танцуя,
Сталь телами нагревали.
И смеясь, гадали, где им
Спать сегодня доведется.
То ли в жаркий омут ночи
Бросятся вдвоем до первых
Ласковых лучей рассвета.
То ли жало обнажая,
Смерть затеет с ними пляску,
Бубном – полною луною,
Вторя сердца тарантелле.
В небе розовом чернеют
Ветви голые деревьев.
Скоро ночь.
Ее предвидя,
Тени затевают шабаш.

После слова «шабаш» раздался восторженный гул и звон кубков, так что можно было подумать, что вся черная сила земли вдруг подскочила вверх, чтобы чокнуться за здравие прекрасной цыганки и бывших студентов, наконец-то закончивших протирать штаны в университете.

Слуги начали уже развешивать факелы, когда рядом со мной вновь возник граф Альвару. Подняв меня одним движением, он велел идти с ним на задний двор, где резко развернул к себе, спрашивая, какого черта я явилась к нему, да еще в компании с принцем.

Забыв всю придуманную перед этим речь, я залилась слезами, прижимаясь к груди своего возлюбленного.

– Ты, должно быть, узнала, что мы закончили учебу и теперь возвращаемся в Ковильян? – начал он за меня. – Ничего не поделаешь, милая Франка, мне придется вернуться, для того чтобы я мог занять предназначенное мне самой судьбой место. Место подле сиятельного принца Педру, в свите которого я состою с самого детства. И место подле моего отца. Так что будь счастлива и не поминай меня лихом!

После слов Альвару я завыла, точно по покойнику, так что ему пришлось встряхнуть меня за плечи.

– Возьми меня с собой. Ради всего святого, возьми меня с собой, милый! – ревела я, заливаясь слезами. – Я не могу явиться домой опозоренной! Отец убьет меня!

– Взять с собой? Но в качестве кого, Франка? Я не сказал, что обязан жениться на дочери барона Мадеку. Мы помолвлены с самого рождения. Что будет, ежели я привезу с собой такую красивую девушку? Сразу же поползут ненужные слухи и вообще…

– Но в вашем дворце множество слуг и служанок. Скажи, что нанял меня в Коимбре, а потом решил взять с собой в Ковильян.

– Не могу. Ты женщина, и сразу же начнутся кривотолки… – Он поковырял носком сапога песок. – Вот если бы ты была юношей. Сейчас я хочу нанять еще одного пажа. Признаться, мой отец весьма скуп. Он давал мне денег на двоих пажей и почти ничего на вино, поэтому я держал при себе одного Жуана, тратя жалованье второго пажа на личные нужды. Теперь же я должен явиться к отцу со свитой и…

– О, тогда возьми меня в качестве второго пажа! – слезы мгновенно высохли. Я отколола шпильки, сняла мантилью и распустила волосы. – Смотри, если я подстригу волосы повыше и надену мужское платье, я стану точно как парень! – Я отошла на пару шагов, чтобы граф мог разглядеть мое преображение. – Отец обучил меня ездить в седле и заниматься тяжелым трудом. Я могу почистить лошадь, знаю толк в оружии, умею считать и немного разбираю буквы. Посмотри на меня. У меня маленькая грудь, и я высока и стройна, как рыцарь. Если ты оденешь меня в мужской костюм, никто никогда не узнает во мне девушку, и я буду рядом с тобой.

– Может быть… может быть… – граф нерешительно оглядел меня, в то время как я одним прыжком оказалась рядом с ним и, выхватив у него из ножен кинжал, собрала волосы в пучок и начала обрезать их.

Когда все было закончено, я тряхнула головой, демонстрируя свою изуродованную шевелюру.

– Что ж. Будь по-твоему, Франка Сорья. С этого дня ты становишься моим пажом.

– Ферранте Сорья. Ваш послушный паж, – уточнила я.

Глава шестая. О том, как Франка была пажом

Это только в деревнях говорят, что, мол, работа в поле – сущий ад, а стать слугой благородного господина – значит вытянуть счастливую карту и весь век точно сыр в масле кататься.

Мой граф гарцевал на прекрасном арабском скакуне, а я и Жуан бежали за ним по дороге, проклиная на чем свет стоит и коня, и его самого. Не раз я задыхалась до такой степени, что у меня темнело в глазах.

Проезжая мимо старого кладбища, верный Жуан напоролся на лежавший на дороге гвоздь, и добрейший граф позволил ему остаться на денек-другой в ближайшей деревне, для того чтобы залечить свои раны. Жуан плакал и умолял графа не бросать его на произвол судьбы. Он чурался казавшихся ему опасными крестьян, понимая, что один он нипочем не доберется до Ковильяна.

Сочувствуя Жуану, я попросила его сиятельство оставить с пострадавшим кого-нибудь из сопровождавших кортеж воинов, но тот только пожал плечами. Дороги были по-настоящему опасны, и Альвару, потеряв Жуана, не мог жертвовать своей собственной охраной. Граф не принадлежал себе, а из-за непредвиденной остановки он и так порядком отстал от принца, которому верно служил и рядом с которым должен был въехать в Ковильян.

Мы распрощались с Жуаном. На расходы Альвару оставил ему кошелек с двадцатью реалами, так что если учесть, что один реал – это день еды, то Жуан мог даже пожировать немного.

С тех пор я больше не видела Жуана и ничего о нем не слышала. Одно можно сказать с определенностью: вряд ли он сбежал бы от графа с двадцатью реалами. А значит, немного залечив полученную рану, он зашил за подкладку оставшиеся деньги и похромал в сторону Коимбры, да, должно быть, по дороге напоролся на одну из местных шаек, где и был убит. Светлая ему память.

Перед отбытием из Коимбры граф одел меня в свой старый наряд, выдав сапоги, но я берегла их, не надевая во время всего пути, так как опасалась, что новые получу нескоро.

Во время остановок на постоялых дворах больше всего на свете я мечтала поскорее напиться колодезной воды и упасть на мягкую солому. Но я должна была чистить и поить коня, прислуживать Альвару за столом, стелить ему постель и драить оружие, если в том имелась надобность. Граф был строг с прислугой, а я теперь являлась его пажом.

Ночью, когда я желала только одного – забыться сном на постели возле дверей моего господина, Альвару приказывал мне ложиться рядом с ним и изводил меня до первых петухов своими ласками, радости от которых из-за усталости я почти не чувствовала. Едва только я забывалась тревожным сном, граф тут же пихал меня в бок, требуя немедленно бежать на конюшню или торопить трактирных слуг с завтраком.

Перед принцем я должна была всегда быть одетой как парень и говорить более низким голосом, чтобы он не заподозрил неладное. В общем, не сладко пришлось мне в эти три дня, и когда мы въехали наконец в Ковильян, я чувствовала себя исхудавшей и больной. Но это еще не все.

Луиджи Альвару. Мой любимый Луиджи! Я обожала это сладкое, перекатывающееся на языке, точно пропитанный медом персик, имя. С первых дней на пажеской службе Альвару строго-настрого запретил мне называть его по имени, даже когда мы оставались с ним наедине. Даже во время близости. Я должна была говорить «ваше сиятельство», «господин граф», «хозяин» или, по крайней мере, «дон Альвару». «Привыкнешь называть меня “Луиджи” пока мы наедине, потом брякнешь в присутствии моего отца или при дворе. И что тогда подумает обо мне сиятельный принц?» Повинуясь приказу, я выбросила из головы это дорогое моему сердцу имя. Хозяйская воля – закон.

Отец Альвару приветствовал сына на пороге прекрасного дворца, куда мы и прибыли. Старый дон Альвару оказался приятным невысоким толстяком с остренькой черной бородкой и широкими приподнятыми бровями. Рядом со статным красивым сыном он выглядел как булочник.

Первое, что я услышала от стареющего графа – это вести о том, что свадьба – вопрос решенный и уже очень скоро мой возлюбленный должен будет выехать на встречу с невестой в порт Авейру. Эта весть нисколько не огорчила и не расстроила меня. Я-то прекрасно понимала, что дон Альвару никогда в жизни не женится на дочери обыкновенного купца. Так что и печалиться особо было не о чем.

Неделю я прожила как в раю, отсыпаясь и отдыхая. Моя постель стояла рядом с постелью молодого господина. Днем в мои обязанности входила забота о коне и вооружении Альвару. Кроме того, мне приходилось следить за его одеждой, прислуживать за столом и бежать за его конем, в случае редких отъездов из дома. Тем не менее это не шло ни в какое сравнение с тем временем, когда я бежала за ним все дни напролет, сбивая ноги и задыхаясь.

Луиджи Альвару жил отдельно от отца, поэтому, отпраздновав как следует приезд и окончание учебы, Альвару перебрался к себе, велев мне готовить дом к приезду невесты.

Отдав все необходимые распоряжения, вечером я ждала своего возлюбленного в его покоях, помывшись и одевшись как девушка. Я услышала его шаги у двери и отодвинула засов. Это был наш с ним первый вечер в новом доме, так как во дворце его благородного родителя мы опасались заниматься любовью.

Оттолкнув меня от дверей и даже не обняв, впрочем, у него это было в обыкновении, Альвару прошел в комнату и, плюхнувшись на ложе, велел мне стянуть сапоги. Что я и сделала. От графа разило вином, одежду украшали пятна жира.

– Ферранте. Сейчас ты пойдешь в город и приведешь сюда женщину, чтобы я мог лечь с ней, – глядя сквозь меня, выдохнул граф.

– Зачем вам женщина, когда есть я? Взгляните, ваше сиятельство, – я одета в женское платье, пояс, мантилья… туфли… Все это куплено на выданное мне жалованье, – я старалась говорить как можно нежнее, в то время как внутри меня клокотало пламя.

– Иди в город. И приведи шлюху, – процедил сквозь зубы граф. – А проявишь непокорство, я живо научу тебя послушанию. Вот деньги, заплати вперед, – он бросил мне кошелек.

Я отошла и, утирая слезы, облачилась в мужское.

– На улице дождь, – остановил меня в дверях граф, отчего сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди. Вдруг подумалось, что он испытывал меня и теперь предложит остаться, разделив с ним ложе. – На улице дождь, – Альвару поднялся на нетвердых ногах, опираясь о стену. – Дорогу развезло. Тебе придется нести ее на руках. Так что пошевеливайся, милый паж.

Сказав это, он рухнул на ложе и захрапел. Я раздела его и, проклиная свою жестокую судьбу, отправилась искать для него шлюху.

Глава седьмая. О том, как Франка торговала шлюху

Несмотря на то что до этого мне ни разу не приходилось бывать в веселых домах, я быстро смекнула, что если поведу себя как господин, то и отношение ко мне будет как к господину. Я была прилично одета, кроме того, имела в кармане кошелек. А значит, в любой лавке, на любом постоялом дворе и, скорее всего, в любом доме мне окажут достойный прием.

По работе в лавке я знала, что ни в коем случае не следует выказывать себя новичком, так как цены тут же могут увеличиться, а вместо лучшего товара мне предложат плохо продаваемую дешевку. Но если я неплохо разбиралась в веревках и тканях, о шлюхах я не знала вообще ничего, а значит, могла промахнуться и потерять свое место при графе. А тогда куда мне – в воду или в тот же веселый дом?

Не зная как поступить и плохо ориентируясь в незнакомом городе, я шла на громкие голоса и музыку, решив, что возле кабаков всегда крутятся продажные девки. Жаль, что не выспросила у Альвару, какую именно ему бы хотелось на эту ночь! Но в то время, когда меня посетила сия умная мысль, я ушла уже достаточно далеко от замка и возвращаться не имело смысла.

Мне хотелось отыскать самую красивую девушку и привести ее молодому господину, чтобы тот мог оценить мою преданность. Теряясь в догадках, я размышляла, какой цвет волос должен быть у нее? Какого она будет роста? Веселая или печальная? Опытная или неумелая? Умеющая петь и танцевать или… В конце концов, я решила пойти от обратного и выбрать самую легкую шлюху из всех возможных: на улице не унимался дождь, а ведь его сиятельство приказал мне нести ее на руках.

На площади у кабака со звучным названием «Красный каплун» прямо у стены церковной школы стояло несколько девиц в ярких платьях. При виде проходивших мимо прохожих они отлипали от стен и пытались заговорить с ними, обнимая, смеясь и пытаясь увлечь в темную улочку. Мысленно я положила их всех по очереди на весы и поняла, что каждая весила в лучшем случае вровень со мной.

– Не меня ли ты ищешь, солдатик? – спросила самая жирная, качая бедрами и облизывая пухлые губы.

– Не тебя, милая, – на всякий случай я прикрыла плащом кошелек и хотела уже пройти мимо, как толстуха вдруг с неожиданным проворством схватила меня под локоток и развернула перед собой.

Она оказалась ниже меня на голову, но случись нам подраться, я вряд ли сумела бы взять верх.

– Быть может, господин желает девушку моложе меня? – толстуха подмигнула. – Я могу познакомить тебя со своими юными подружками. У нас есть итальянки и испанки. За сходную плату могу подобрать француженку или мавританку. Скажите, господин, какую девушку вы желаете?

– Мне хотелось бы… – я замялась, – если можно, я бы хотел самую легкую, – краска залила мое лицо.

– Господин боится, что корова вроде меня придавит вашу милость? – Шлюха рассмеялась.

– Мой господин послал меня с тем, чтобы я доставил ему девушку, и велел нести ее на руках… – последние слова я произнесла почти шепотом.

– А… понимаю. Легкую… Сколько же господин желает заплатить за легкую девушку?

Я снова покраснела, но взяла себя в руки.

– Во всяком случае, не больше, чем за самую обыкновенную.

– А ты парень не промах, – толстуха рассмеялась. – Пойдем со мной, я знаю, какая девушка подойдет твоему господину.

Теперь-то я знаю, что ни в коем случае не следует идти неизвестно куда с посторонней бабой. Жизнь научила. Но тогда я не увидела в этом ничего плохого. Впрочем, ничего и страшного не произошло. Мы свернули на грязную соседнюю улочку, и толстуха втолкнула меня в незаметную дверку, которая открылась передо мной точно по волшебству.

В доме оказалось темно, но, должно быть, моя провожатая прекрасно ориентировалась или умела видеть в темноте.

– Принеси огня, – приказала она невидимой прислуге и, сняв за моей спиной шаль, закрыла дверь.

На краткий миг мы погрузились в кромешный мрак, я занервничала, живо представляя, как мне в спину врезается холодное лезвие, когда вдруг боковой проход озарился светом и к нам вышла служанка с масляной лампой.

– Хорошо дома, – толстуха подтолкнула меня вперед. – Сейчас я кликну девушек, а вы, ваша милость, выберите любую из них.

Я кивнула, на всякий случай пробуя извлечь кинжал из ножен. Поклонившись, хозяйка скрылась в темноте одного из коридоров, оставив со мной служанку, должно быть, опасалась, как бы я чего не сперла.

Вскоре я услышала шаги. Заскрипели половицы, и передо мной вновь возникла толстуха, за которой семенили три девицы, две маленького росточка и одна даже повыше меня, но зато худая как жердь и с лошадиной мордой.

Я внимательно оглядела девиц и потом с разрешения хозяйки даже попыталась поднять их всех по очереди. Долговязую я сразу же отмела за ненадобностью. Делать что ли больше нечего, кроме как мешок костей на себе таскать? Да и вряд ли мой граф обрадуется такой неаппетитной.

Я решилась взять рыжеволосую и смешливую на вид девчонку, которая казалась полегче. Похлопав ее по щечке, как это иногда делают мужчины, я хотела уже достать кошелек, в то время как хозяйка предложила мне не спешить, а перво-наперво попробовать девиц на предмет, понравятся ли они моему господину.

Ситуация складывалась, мягко говоря, комичная. Ну как мне «проверить» этих шлюх, если я сама не являлась мужчиной?

Я отрицательно замотала головой, мол, какие еще проверки, но хозяйка истолковала это таким образом, что ни одна из девок не устроила меня и я хочу уйти. Она тут же усадила меня в большое изрядно подранное котами кресло, налила в рюмку ликера, после чего оставила меня с девицами, уверяя, что наедине мы быстрее поладим.

Я еле сдержалась, когда рыжеволосая вдруг плюхнулась мне на колени, бешено целуя меня и дыша в лицо перегаром. В это время другая начала шарить руками по моим штанам. При этом они обе гадко хихикали и повизгивали, изображая страсть.

С трудом я скинула с себя греховодниц и уже хотела бежать, как дорогу мне перекрыла жердина.

– Постойте, господин! Умоляю, возьмите меня, – зашептала она мне в ухо, чуть не оторвав его при этом. – Я уже месяц как живу у хозяйки и ни разу никто из гостей не захотел меня даже за треть обычной цены, даже как дополнительную услугу. Сегодня хозяйка дала мне последний шанс, и если вы откажетесь, она продаст меня в страшное рабство, откуда не возвращаются!

Все это тощая выпалила на одном дыхании, одновременно прикрывая меня от разъяренных товарок и поворачивая всякий раз, когда какая-нибудь из отвергнутых пыталась добраться до моей шевелюры. При этом девчонки осыпали ее душу проклятиями, а тощий зад и спину ударами.

– Помилуй боже! Как же я возьму тебя, когда господин велел мне нести к нему девушку на руках? У меня же кишки вылезут, если я попру тебя на себе.

– О, доброму господину не следует гневаться, я уже три дня ничегошеньки не ела и вешу не больше гусыни, – успокоила меня шлюха.

В этот момент на крики и шум возни вернулась хозяйка.

– Меня зовут Габриель! – долговязая стиснула мои пальцы. – Спасите меня, благородный господин.

– Какая тебе цена? – уже заранее сдавшись, пролепетала я.

Она назвала, после чего я сообщила, что желаю взять Габриель, и начала торговаться.

Толстуха стояла насмерть, но я-то уже знала, что она спит и видит, как к ней вернутся деньги за содержание Габриель. А значит, не упустит данного ей шанса. Назвав сумму меньшую той, что сообщила мне тощая Габриель, я торговалась до тех пор, пока не догнала до реальной цены, после чего мы ударили по рукам.

Глава восьмая. Габриель – неожиданная подруга

– Вы не беспокойтесь, господин, у меня все получится, – стучала зубами Габриель, кутаясь в старенькую шаль. – Я понравлюсь вашему господину, вот увидите, как он будет доволен. По гроб жизни будет доволен, вот я какая. Он еще меня захочет у себя оставить, может быть… – она запнулась. – Потому как не девственница же я, в самом деле. Совсем даже наоборот.

Внезапно меня осенило, я резко остановилась, развернув на себя девку.

– Давно ли ты работаешь шлюхой? – спросила я, до боли сжимая руку долговязой.

– Целый месяц, господин, – та застучала зубами еще быстрее, глаза наполнились слезами.

– Месяц, за который тебя никто не разу не брал?! – я всплеснула руками. Ну надо же так попасться! Взять страшную как смерть шлюху, которая к тому же еще и неопытна! – Говори, дылда, сколько у тебя было мужиков до того, как ты поступила к своей госпоже?

– Один, – пискнула шлюха. – Сын деревенского лекаря. Застал меня как-то на сеновале, когда я спала себе, ну и вдул мне без моего на то согласия. А мать меня из дома выгнала, когда дозналась обо всем.

Меня затрясло. Не обращая внимания на мелкий дождик, я села на дорожный камень, закрыв лицо руками. Шлюха стояла рядом, не смея слова сказать.

Я прекрасно понимала, что возвращаться и просить поменять Габриель на другую девку невозможно, так как толстуха захочет получить и за вторую, в то время как у меня почти не осталось денег. Бросить тощую здесь, и пусть возвращается к себе, стало бы ослушанием приказа, а значит, мой любовник сочтет меня недостойной звания пажа, и потом мне уже самой придется искать себе место под солнцем.

Наконец я решила подчиниться судьбе и, поднявшись, велела Габриель следовать за мной.

Забавно! Оказалось, что пока я сидела и думала о своем, долговязая держала над моей головой шаль. Поняв, что я не прогоняю ее, девушка открыла в улыбке лошадиные зубы, отчего я снова засомневалась, следует ли тащить ее к Альвару.

Добравшись до грязного места, я вознесла молитву Царице Небесной и велела Габриель забираться мне на закорки, что та с удовольствием и сделала. Ну и тяжела же оказалась эта дылда! Я с трудом потащила свою ношу скрипя зубами и проклиная на чем свет стоит собственную покладистость и наивность, в результате которых я могла надорвать себе спину.

Тем не менее я и подумать не могла свалить в грязь нерадивую девку. Это получилось как-то само собой. Пройдя почти треть пути, я вдруг поскользнулась на собачьем дерьме – и мы обе полетели в жидкую грязь. Шлюха ругалась как последний лучник, а я не смогла даже подняться из-за боли в колене.

Наконец, сообразив, что я сделала это ненарочно, Габриель присела передо мной на корточки, предварительно задрав и подоткнув изрядно мокрую и грязную юбку.

– Что с тобой, солдатик? – с опаской поинтересовалась она. Было видно, что девка готова метнуться в сторону при первом же моем порыве открутить ей голову.

Но я и не пыталась драться. Лил дождь, в этот момент из моросящего он сделался чуть ли не шквальным. Мне было неудобно перед Габриель, которую я вывалила в грязи. Поэтому я приказала ей убираться ко всем чертям, рассчитывая, что доползу до дворца и объясню как-нибудь все графу.

Я попыталась встать, но боль не дала мне этого сделать.

Габриель возвышалась надо мной дозорной башней.

– Уходи, – попросила я ее. – Возвращайся к хозяйке, я же ей уже все равно заплатил. Тебя не продадут и не поколотят.

По моим волосам лились потоки дождевой воды. Габриель тряслась от холода и была похожа на перевернутую швабру после генеральной уборки.

– Вот что, солдатик, – девка отерла лицо грязным кулаком, склоняясь передо мной. – Давай-ка обними меня как следует!

– Ты что, совсем сдурела?! – заорала я на шлюху, перекрикивая дождь. – Не видишь, что ли, мне не до того?!

– Ты нес меня, теперь я понесу тебя. Что за беда? – Габриель сама обняла меня за талию и, напрягшись, подняла так, что я смогла встать на здоровую ногу. После чего она заставила меня обнять ее за шею и подсадила меня к себе на закорки. – Я знаю, что делать, – как ни в чем не бывало, сообщила шлюха. – Господин – паж важного, благородного дона, человек служивый. А что для служивого человека самое главное?

Я молчала.

– Для служивого человека первое дело – выполнить приказ. Вы, ваша милость, обязаны доставить девушку. Что за беда, если девушка доставит вас? Что же касается того, что вы должны были нести меня на руках, чтобы я не замочила ног, как это любят благородные господа, так в такой дождь от воды все одно не уберечься. И потом, лучше уж немного нарушить приказ, чем не выполнить его совсем. Да и мне что за благо, если вашу милость завтра выгонят с хорошего места? Один добрый человек крыши над головой лишится, и все из-за того, что мне помочь захотел. Что же это получается, милостивый государь? В кой-то век мне кто-то добро сделал, а я его теперь в луже лежать оставлю, смерти искать? Да не бывать этому!

Быстро перебирая босыми ногами по лужам, шлюха двигалась ко дворцу, подобно непотопляемому кораблю, так что я и не заметила, как мы оказались на месте.

Дома помощник замкового лекаря тут же разложил меня на кухонном столе и дернул мою ногу. Раздался хруст, и боль постепенно ушла, а я снова смогла ходить.

Граф давным-давно видел десятый сон, и девица ему оказалась без надобности. Поэтому я приказала заспанным служанкам просушить ее одежду и покормить странную гостью, после чего отправилась спать.

Перед рассветом кто-то навалился на меня, и, открыв глаза, я увидела графа. Спрашивается, зачем было тратить деньги на девку, когда рядом верный паж? Быстро соединившись со мной, граф снова уснул, храпя на весь дом. Вероятно, от перенесенных за день переживаний я отключилась под молодецкий храп, чего не удавалось мне прежде.

Наутро первым делом граф спросил меня о девке. Я соврала, что его милость имел с ней любовное дело ночью, и та ему очень понравилась. Когда же Альвару поинтересовался, отчего же ее нет в его опочивальне, я рассказала, как он сам прогнал ее, когда пожелал возлечь со мной. Доказательством моих слов стало то, что граф проснулся уже на моей подстилке, а не в своей постели.

Я быстро умылась, оделась и спустилась в кухню поторопить прислугу с завтраком для его сиятельства, когда вдруг навстречу мне вышла одетая в чистое, но чужое платье Габриель. Я сразу узнала ее по росту. Улыбаясь своими лошадиными зубами, та сообщила мне, что кухарка взяла ее помощницей и даже от щедрот своих подарила платье, которое им, однако, пришлось удлинить.

Довольная сверх всякой меры, Габриель целыми днями потом сновала по дому в поисках самой грязной и нелюбимой остальными работы. Со всеми она была добра и предупредительна, так что вскоре ее все полюбили.

При этом, несмотря на то что фактически она спасла мне жизнь, не бросив с вывернутым коленом на улице, добрая Габриель считала себя целиком и полностью обязанной мне. Со дня, когда я впервые встретила ее на кухне в должности помощницы кухарки, она старалась подняться пораньше, для того чтобы вычистить мою обувь или позаботиться о наших с графом лошадях.

Словом, несмотря на мою скрытность, Габриель умудрилась в самый короткий срок сделаться мне единственной подругой, с которой я отдыхала душой.

Глава девятая. Дон Санчус – человек-загадка

Постепенно все входило в спокойную, размеренную колею. Я продолжала подготавливать дом к приезду невесты графа, время от времени сопровождая его ко двору принца и в различных увеселениях, приличествующих молодому гранду.

Когда пришло время отправляться за невестой, я была уверена, что граф возьмет меня с собой, чтобы я могла в последний раз побыть с ним как женщина. Но вдруг неожиданно он сообщил, что я должна отправиться к его дядюшке и служить там до тех пор, пока меня не отзовут.

Не могу сказать точно, какими соображениями было продиктовано это решение, – возможно, мой возлюбленный просто опасался, как бы я не приревновала его к законной жене и не наделала глупостей. Так или иначе, но в тот же день, когда мой граф со свитой отправился в портовый городок Авейру, я пошла пешком через весь город в дом бывшего придворного лекаря – старого дона Санчуса.

Этот сеньор жил почти что в полном одиночестве и запустении с того дня, как два года назад король Афонсу повелел ему временно оставить службу.

Никто не сказал мне, каковы причины того, что дон Санчус попал в немилость, но, видно, было за что. Слухов по этому поводу носилось невесть сколько. Поговаривали даже, что дон Санчус будто бы оскорбил служителя церкви. Но в тот момент, как ни пыталась, как ни расспрашивала других, я так и не сумела проникнуть в тайну опального дядюшки.

В первый раз, когда я увидела старого господина Санчуса, помню, он произвел на меня весьма странное впечатление. Было это так.

Я постучала дверным молоточком раз, другой. Мне никто не открыл. Тем не менее я чувствовала во дворе дома какую-то возню и, решив, что меня просто не слышат, удвоила свои усилия. Вспомнив, что одета как мужчина, а значит, и должна вести себя по-мужски, я покрепче ухватила молоток и начала колотить им в дубовую дверь. На третий или четвертый удар раздался зловещий скрип, и дверь рухнула передо мной, чуть не придавив стоявшего за ней бледного и взъерошенного человечка.

От неожиданности я слова не смогла вымолвить, в то время как странный человечек смотрел на меня не мигая своими острыми, почти черными глазками, пожевывая соломинку. Его волосы были иссиня-черными и спутанными, точно пук конского волоса, приготовленного для подушки. Росточком господин едва доходил мне до плеча. Кроме того, он отличался тонкими и весьма кривыми ножками, причем если правая загибалась коленом внутрь, то левая коленка торчала наружу, отчего человечек весь был словно перекошен.

– Вы, как я понимаю, Ферранте Сорья, паж, присланный мне моим драгоценным племянником? – прокаркал господин как ни в чем не бывало, ступая по поверженной двери и весело поправляя на мне заколку плаща. – Вы ходите в графских любимчиках, ведь так?

Я смутилась. Хозяин даже не подозревал, насколько он попал в точку.

– Я смею утверждать последнее, основываясь на том, что вы носите его одежду, – господин оглядел меня с ног до головы, улыбаясь своей догадливости. – Я всегда замечаю, кто в чем одет.

– Но слуги обычно донашивают одежду господ, – попыталась вывернуться я.

– Так, да не так, – рассмеялся сеньор Санчус. – Они донашивают одежду старую и вышедшую из моды. Альвару же обрядил вас в ту, которую подарила ему его тетушка всего год назад. Следовательно, он считает вас не столько слугой, сколько другом.

Он взял меня под руку и провел в глубь двора. Смущаясь, я прошла по поверженной мною двери, в то время как хозяин, скорее всего, даже не обратил внимания на произошедшее.

Во дворе дома меня подстерегали новые странности. Прямо около крыльца неподвижно, точно столбы, стояли семеро мужчин, одетых как крестьяне. В руках их были вилы, поднятые зубьями вверх.

– Боюсь, что нас прервали. Теперь придется запастись терпением и проделать все с самого начала, – похлопал он по плечу одного из них.

– Мы постоим, ваша милость, – ответил крестьянин, не поворачивая головы и почти не двигая губами. – Отчего ж не постоять, если это может помочь истине?

– Надеюсь, все получится, – улыбнулся дон Санчус и, повернувшись ко мне, пустился в объяснения.

Оказалось, что все эти люди – жители небольшого селения к востоку от города. Три дня назад у них в деревне произошло убийство. Хозяина кабака закололи вилами, но чьи это были вилы, никто не знал. Каждый поклялся под присягой в том, что его вилы находились в его хлеву или доме и посторонний не мог достать их оттуда. Поэтому граф Гонсало Альвару попросил своего деверя разобраться в этом деле, и сеньор Санчус велел всем главам семейств прийти к нему, имея при себе вилы.

Первым делом господин Санчус осмотрел вилы, но ни на одних не было заметно следов крови. Тогда он приказал пришедшим крестьянам встать в кружок, держа в руках вилы зубьями вверх.

Наблюдавшие за этим действом стражники и судебный пристав спокойно сидели в сторонке, болтая о своем и гоняя мух. По сигналу господина Санчуса мы все замолчали и стали ждать сами не зная чего.

Шли минуты. Не представляя, чем бы заняться, я оглядывала просторный двор и дом, куда меня пока еще не приглашали.

Наконец господин Санчус приподнялся с места и, подзывая к себе судейских, ткнул кривым пальцем в сторону вил, вокруг которых кружило сразу же несколько мух.

– Посмотрите, господа! – дон Санчус победно потер руки. – Эти вилы недавно испробовали вкус крови, а теперь мухи лакомятся тем, что осталось на них, после того как кто-то обтер их, чтобы запутать следствие.

Стражники тут же скрутили крестьянина, на которого указал дон Санчус.

– Но возможно ли, что негодные мухи, которые на поверку могут оказаться дьяволами, помогли вам, любезнейший дон Санчус, в столь богоугодном деле, как поиск преступника? – поднялся из-за поленницы незамеченный мной прежде священник.

– Если мухи – это дьяволы, ваша милость, – лицо дона Санчуса сделалось серьезным, – следовательно, дьявол сам себя и выдал. Потому как все знают, что дьяволы предпочитают пить человеческую кровь. Так в своем стремлении к пороку нечистый, соблазнивший на убийство этого крестьянина или кого-то из его домочадцев, был повержен своим же оружием.

Дождавшись слов благодарности и отпустив остальных людей, дон Санчус похлопал меня по плечу, приглашая в дом.

Глава десятая. Дом дона Санчуса

По сравнению со дворцом графа Гонсало Альвару и с домом его единственного сына Луиджи халупа дона Санчуса была почти крошечной.

Прямо от входа начиналась округлая зала с дубовым столом посередине и пыльными, проточенными молью головами животных по стенам. Черный прокопченный камин, наверное, никогда не чистился. Вдоль одной из стен стояла заставленная тазами грязная лавка, у другой стены возвышался здоровенный буфет. В углах была сложена ломаная мебель и бывшие в употреблении тряпки неизвестного назначения.

Решив, что дон Санчус очень беден, я сделала вид, что не вижу царившего вокруг запустения, отмечая про себя, что следует как можно скорее привести дом в божеский вид.

Кухня оказалась еще чернее и страшнее, нежели первая зала. Прямо с порога в нос ударял запах гнилых фруктов, и я не без омерзения обнаружила невынесенное ведро помоев, над которым кружили мухи. На стенах по обыкновению висели пучки трав и золотистые связки лука, но только грязные, прокопченные и покрытые слоем двухмесячной пыли. На полках стояла деревянная и глиняная посуда, из которой погнушались бы есть графские собаки. Окно было плотно закрыто ставнями и завешено тряпицей. Так что из-за создавшегося полумрака я не сразу разглядела мирно дрыхнущего на скамье у стены мальчишку.

Буркнув что-то нечленораздельное, хозяин поднялся к себе наверх. Я огляделась по сторонам, понимая, что никто в этом доме не накормит и не покажет мне, где я могу устроиться на ночь, если это не сделаю я сама.

Живя в Коимбре и затем служа у графа Альвару, я привыкла, что мужчины так или иначе заводили разговоры о кораблях.

Юноши мечтали наняться юнгами или простыми матросами на торговые, военные или рыболовецкие суда. В каждой семье был моряк, купец, отправляющий свои товары морем, или, по крайней мере, человек, работающий в порту. Поэтому, играя роль молодого человека, я заранее приготовилась к тому, что придется рассуждать о море.

Кроме того, я понаслышке знала об испанском бое быков. И могла, сравнив его с местным, не запутаться в деталях и даже высказать пару-тройку умных мыслей в поддержку гуманности здешнего зрелища. А также об особойподготовке безоружных участников, от которых требовалось быть не только смелыми, но и обольстительно грациозными, иначе за это представление публика не заплатила бы ни гроша.

У нас в Португалии тоже по большим праздникам организовывали корриды. Но убивать животных на них строго воспрещалось.

Перед тем как выпустить очередного смельчака на арену, его тщательно обыскивали. Так как некоторые трусливые матадоры, опасавшиеся за свою жизнь, могли, чего доброго, поранить быка, доведя его тем самым до бешенства. «Нет ничего героического в том, чтобы прикончить несчастное, загнанное силой на арену животное, – говорили бывалые. – Совсем другое дело выйти против него, как это и подобает настоящему мужчине. Показать свою силу и ловкость, не наложив при этом в штаны!»

Когда выходишь на арену и видишь летящего к тебе быка, кажется, что проходит масса времени, в то время как на самом деле пролетает всего несколько мгновений. Это происходит потому, что танцоры смерти обычно считают удары сердца, а когда человек взволнован, сердце начинает бешено колотиться, вводя в заблуждение новичков. Опытные матадоры не следят за временем. Они видят только быка и поглощены танцем. Требуется большая сила воли и смелость, чтобы танцевать перед быком, позволяя ему раз за разом проходить все ближе и ближе к тебе.

Да, я могла поддержать разговор о бое быков. Кроме того, могла, если понадобится, и немало порассказать о воинской службе при личном отряде какого-нибудь знатного господина или несколько смешных случаев, произошедших во время псовой охоты. Всему этому я набралась, слушая разговоры друзей моего графа и их слуг.

Но теперь я стояла посреди этой двухэтажной клоаки и понимала, что для того, чтобы произвести впечатление здесь, мне нужно вновь вспомнить то время, когда я была девушкой и жила в доме отца.

Надо сказать, несмотря на то, что моя семья почти всегда жила беднее некуда и мы могли неделю есть вареные бобы с черствыми лепешками и запивать все это чаем из трав, собранных за городом, дом наш сиял так, что любо-дорого. Каждая половица имела свой оттенок и была натерта до блеска, перила и ступени – все сверкало чистотой и ухоженностью. Да, у каждой из сестер имелось всего по два платья: одно для церкви или редких походов в гости и другое на каждый день. Но они содержались в идеальном состоянии. Так что младшие, получая вещи от старших, могли рассчитывать если не на идеально новую, то, во всяком случае, на чистую и заштопанную одежду.

Недолго думая я растолкала спавшего мальчишку. С его слов я поняла, что кроме него в доме живет еще старый глухонемой слуга, который сейчас ушел на базар за продуктами.

Велев мальчишке принести воды, я сорвала с окна давно прожженную солнцем и развалившуюся у меня в руках занавеску, распахнула ставни, впуская в дом свет и воздух. Потом я открыла входную дверь, приперев ее каким-то камнем, чтобы немного проветрить помещение. Занавеска пошла на половую тряпку. Те, что валялись возле помойного ведра, пришлось выбросить, так как они оказались вонючими и истлевшими.

Поставив воду греться, я приказала мальчишке вынести помои. Сама, перетащив бесполезные в гостиной тазы в кухню и вооружившись большим плоским ножом, принялась отскабливать стол. С первого же взгляда я поняла, что это – единственно стоящая вещь в комнате, кроме того, за ним должны были собираться гости хозяина и, наверное, мы сами. Я отскабливала затвердевший жир на нем, радуясь, что стол прямо на глазах становится все светлее и светлее, точно его душа просыпалась от сна.

Разобравшись со столом, я вычистила длинную лавку, велев мальчишке пока мыть пол. Увлекшись, мы оба не заметили, что за нами наблюдает длинноволосый старик в клетчатом, почти женском платке на плечах и с корзиной, из которой торчат пучки зеленого лука и моркови.

Оглядев наши старания, мрачный старик пробурчал что-то под нос и, устроившись в кресле у камина, молча уставился на огонь.

– Это Карнелиус – старый слуга нашего господина, – шепотом сообщил мне мальчик, парнишка шмыгнул носом. – Меня зовут Андрес, ваша милость. Простите, что дом в таком состоянии, но что я мог поделать?

– Меня зовут Ферранте Сорья и не какой я не «ваша милость», а служу так же, как и ты. – Я протерла тряпкой скамью, на которой для удобства сидела верхом, и посмотрела на парня. – Как давно ты служишь у дона Санчуса?

– Третий месяц, – проскулил Андрес, должно быть, понимая, что за столько времени мог бы и сам навести порядок в доме. – Вообще-то я временно здесь, мой старший брат служит помощником кока на «Санта-Лючии» и обещал на следующий год упросить капитана взять меня юнгой.

– Если бы ты одевался в такие же грязные тряпки на корабле, – я отерла пот со лба, – боцман незатейливо приказал бы привязать тебя к канату и тащить за судном несколько миль, чтобы ты простирнулся как следует. А если бы ты развел такой же бедлам на камбузе, тебя бы просто бросили в воду, оставив тонуть без причастия.

Андрес нахмурился. Какое-то время мы молча делали свое дело.

– Не просто выбросил бы за борт, а, пожалуй, еще и приказал бы своим людям обстрелять меня из арбалетов или луков, – наконец вынес более жестокий приговор своей лени Андрес.

– Стали бы они стрелы на тебя тратить, – я улыбнулась, слезая со скамьи и разглядывая дело своих рук.

– Но в армии точно расстреляли бы… – Андрес выжал в ведро тряпку, глядя на меня с непониманием.

– В армии стрелы расходовать можно, их потом легко собрать, чего не скажешь о море. К тому же чего ради стрелять, когда человек все едино не сможет вечно бороться со стихией и пойдет ко дну. Так что… – я махнула рукой в сторону корзины с овощами, сама же я, потирая натруженную спину, поплелась в сторону сваленной в углу рухляди и начала разбирать что куда.

Андрес нехотя отправился на кухню готовить. Глухонемой слуга делал вид, что не замечает наших стараний, и я была благодарна ему за то, что он не ворчит, как часто делают старики.

Когда по дому распространились ароматы гороховой похлебки с бараньей ножкой, я как раз закончила разбирать старье. Что-то пошло на дрова для камина, что-то, что еще можно было исправить, я отложила до лучших времен.

Глава одиннадцатая. Работа дона Санчуса, или О покойниках в нарезке

В тот день господин Санчус так и не спустился к нам, и Андресу пришлось отнести ему еду наверх.

Постепенно я начала знакомиться с нравами и порядком в этом доме. Собственно, порядка в нем давно уже не водилось. Что же касается нравов, то это – особенное дело.

От того же Андреса я узнала, что настоящее имя нашего хозяина – Альфредо Санчус барон Уэльва и он являлся известным ученым, который несколько лет преподавал в университете в Коимбре, откуда был выдворен после ссоры с начальством. Кроме того, длительное время барон служил придворным врачом самого короля и, по слухам, даже принимал роды у королевы, да так удачно, что родившийся наследник престола ни разу в жизни ничем не болел. Правда, сама королева вскоре после рождения Педру сошла в могилу, но в этом, по уверению дона Санчуса, не было вины медицины. А была только божья воля.

Теперь же господин Санчус жил в своем старом доме, занимаясь опытами в лаборатории и время от времени помогая местным властям в раскрытии всевозможных загадочных происшествий. Поговаривали, что дон Санчус колдун и давно уже находится под подозрением церковного суда, но арестовать его никто не решается, потому как, несмотря ни на что, барону покровительствует двор и лично король Афонсу.

О том, что происходит в лаборатории дона Санчуса, Андрес не знал и знать не хотел. Я заметила, что больше всего на свете мальчик боялся своего добрейшего хозяина и ждал только того часа, когда можно будет перебраться к брату в Авейру.

Мне же деятельность господина Санчуса внушала жгучий интерес уже потому, что при первом знакомстве дон Санчус не показался мне страшным и опасным колдуном. А его объяснения относительно мух и крови были так просты и естественны, что казалось удивительным, как до этого не додумались судейские, производившие дознание.

Правда, если бы господин Санчус спросил мое мнение относительно его эксперимента, я бы еще поспорила, что мухи летят не только на кровь, а, например, и на навоз. И если несчастный крестьянин сначала покопался своими вилами в куче коровьего или лошадиного дерьма, а затем отправился к месту проведения расследования, его теперь могли казнить незаслуженно.

Хотя, что я говорю, незаслуженно? Явиться в дом к благородному гранду с извоженными вилами – это же неуважение, а за неуважение его следовало бы четвертовать на площади, и то оказалось бы мало.

Дон Санчус был симпатичен мне еще и тем, что позволял жить в своем доме глухонемому и почти что ничего не делавшему старому слуге. Мой отец быстро бы нашел ему дело или прогнал со двора. Но дон Санчус, казалось, не замечал того, что его верный Карнелиус все время сидит в углу и смотрит на огонь в камине. Из чего я заключила, что дон Санчус необыкновенно добрый человек.

На следующее утро нас разбудил стук в дверь. Я замешкалась, и более прыткий Андрес понесся к дверям. Под черным, точно ночь, плащом посыльного и перевязью угадывалась кольчуга, на голове был начищенный до блеска шлем, а на боку висел короткий меч в темных ножнах. Я заметила, что он приехал один и привез с собой оседланную кобылку.

Вежливо осведомившись, дома ли дон Санчус, незнакомец дождался его внизу, сидя на отчищенной вчера скамье и оглядываясь по сторонам. Отчего я сделала вывод, что в этом доме он находится впервые и, скорее всего, недоумевает, за какие такие провинности его послали к господину, дом которого выглядит столь скверным образом.

Впрочем, посыльный ничем не выдал своих чувств, когда к нему спустился дон Санчус. При виде барона он тут же вскочил с места и, резко поклонившись, точно вколотив одним махом гвоздь в пол, подал письмо, оставаясь в согбенном положении все время, пока наш хозяин не прочитал его.

– Мой милый Ферранте, – позвал меня наконец дон Санчус, подслеповато озираясь по сторонам.

Я подошла, склонившись перед ним в поклоне придворного.

– Мой милый Ферранте. Право же, несправедливо с моей стороны сразу же загружать тебя работой, но, видно, таковы обстоятельства. Я срочно должен выехать в Касерес с этим господином, – они одновременно поклонились друг другу на придворный манер, при этом дон Санчус лишь склонил голову, как кланяется король своим подданным, посланец же отвесил глубокий поклон, точно слуга. – Тамошние власти хотят, чтобы я помог им в решении одного запутанного дельца. Тебя же, мальчик мой, я оставляю здесь за старшего. Не обижай моего верного Карнелиуса и, что бы ни случилось, не заходи в мою лабораторию. Все остальное в твоем распоряжении. Понятно? – он похлопал меня по щеке. – Надо же – ты еще не бреешься…

Я покраснела, хватаясь за подбородок.

– Никаких особых распоряжений не будет, ты уже имел возможность осмотреть дом и сам найдешь себе дело, – с этими словами дон Санчус поднялся к себе наверх и вскоре вышел, будучи одетым в дорожное платье.

На мою ладонь лег толстенький кошелек с монетами. Взвесив его на руке, я не без удивления поняла, что причиной нахождения дома в столь плачевном состоянии было отнюдь не безденежье добрейшего дона Санчуса, а единственно запредельное и необъяснимое нерадение его слуг.

Попрощавшись с хозяином, я велела Андресу заняться стиркой, а сама сходила на базар и отыскала там девушку для работы служанкой. Заплатив ее родителям, я проверила деньги и сразу же прошлась по рынку. Новоявленная помощница показала, насколько хорошо она умеет торговаться с местными продавцами, и где, по ее мнению, можно приобрести самые свежие и хорошие овощи.

Придя домой, я отправила уже ненавидящего меня Андреса отдраивать лестницу на второй этаж и одновременно пристроила Клариссию, новую служанку, к корыту – достирывать белье. Сама же я прошлась по двору и, заглянув в стойло, обомлела.

Единственная лошадка, стоявшая в нем, была грязна, больна и, по всей видимости, не каждый день ела. На мой вопрос, отчего бедное животное доведено до такого состояния, Андрес промямлил только то, что когда за господином присылают гонцов, то их сопровождает карета. Но меня такое объяснение не устроило, так что пришлось вновь идти в город и искать там разбиравшегося в лошадиных недугах конюха.

В общем, день выдался весьма хлопотным.

На приведение дома в божеское состояние ушла неделя и все деньги, оставленные доном Санчусом. Но зато к приезду хозяина все сверкало и блестело. В начищенных подсвечниках горели свечи, старая мебель была либо починена, либо пущена на дрова. Камин казался новым, так изумительно оттерла его Клариссия. Все вещи дона Санчуса мы с ней перестирали и аккуратно сложили в большой сундук в его комнате. Я выделила полку в комоде, на которую теперь ставилась посуда для хозяина и его гостей – серебро сверкало, тарелки высились ровной стопочкой. Я заранее узнала, какое вино и какие кушанья предпочитает дон Санчус, и припасла все необходимое для него. Так что в любой день и час хозяин мог лакомиться своими любимыми блюдами.

Я надеялась, что хозяин отметит мои старания, но тот был слишком занят своими мыслями. Молча, пройдя к себе, дон Санчус велел Андресу принести ему ужин прямо в лабораторию, что было тут же и исполнено.

Поняв, что о благодарности в этом доме, должно быть, и не слыхивали, я отправилась на кухню, где следовало проверить поставленную со вчерашнего вечера мышеловку, сделанную по новому и, как утверждал уличный торговец, улучшенному способу, позволяющему за один раз поймать до десяти мелких грызунов. Мышеловку установили в углу за комодом, и мне пришлось просунуть туда руку, вытаскивая проклятое устройство.

За этим-то занятием меня и застал дон Санчус. Заметив его, я тут же вскочила и, оправив одежду, торопливо поклонилась.

– Я не сильно побеспокоил вас, мой мальчик? – дон Санчус доброжелательно похлопал меня по плечу. – Вы не знаете, мой драгоценный племянник еще не вернулся из Авейру?

При одном упоминании об Альвару у меня комок подступил к горлу. Однако я быстро справилась с собой и ответила, что ничего не слышала о молодом господине с того дня, как он отправил меня в дом к дону Санчусу.

– Что ж, должно быть, корабль с невестой задержался. Жутко не хотелось бы пропустить свадьбу, нынче так мало праздников… – дон Санчус вздохнул, но тут же улыбнулся. – На следующей неделе мне нужно поехать в Порталегри. И я хотел бы, чтобы вы отправились со мной. Такой смышленый молодой человек может оказаться полезным в моем деле. Надеюсь, вы не боитесь мертвых?

Вопрос застал меня врасплох, так что я какое-то время молчала, глупо таращась на добрейшего дона Санчуса и не зная, что ответить.

Вообще-то мужчины всегда утверждают, будто бы не боятся и самого черта, не то что покойников. Но при этом я неоднократно видела, как эти самые мужчины сначала бахвалятся, а затем усердно крестятся, читают молитвы и охранные заклинания или хватаются за обереги и ладанки со святыми мощами, которые всегда носят с собой.

– Нисколько не боюсь! – приняв горделивую позу, сообщила я. – Чего их бояться-то? В мясной лавке небось каждый день видишь убоину, и ничего.

– Ваши родители держали мясную лавочку? – прищурил один глаз дон Санчус. – Я слышал, что вы из купеческого сословия.

– Не мясную… – я покраснела и отвернулась от хозяина. – Отец торговал тканями, веревками, мешками, да и вообще… А в мясную лавку я действительно ходил достаточно часто. Семья большая.

– Замечательно. Мне нравится, когда молодые люди столь храбры и рассудительны, – дон Санчус похлопал меня по плечу. – Самое верное относиться к мертвым телам, как к мясу в лавке у торговца, тогда и страх пропадает. Хорошо, что вы провели аналогию с мясной лавкой, потому как в моей практике не всегда удается найти целое тело. То есть, – он заметил, как я побледнела, и, замотав головой, исправился, – я имел в виду всю тушку. Иногда убийца пытается спрятать труп по частям, и нам приходится наблюдать его как бы… в нарезке.

– Думаю, что я как-нибудь выдержу и нарезку, – выдохнула я, чувствуя как пол уходит из-под ног и на всякий случай опираясь рукой о стол.

– Вот и славненько, потому как мне нужен помощник в моей ученой работе. Что же касается бездельника Андреса, то он способен только в обморок падать да слезы лить. Решено, в Порталегри со мной отправитесь вы, и точка.

Глава двенадцатая. О том, как можно по доброй воле оказаться в могиле

Меньше всего на свете я хотела бы иметь дело с трупом, тем более «в нарезке». Но господин Санчус успокоил меня, сообщив, что дело, по которому его вызывают в Порталегри, не содержит в себе никаких мертвых тел. То есть тело было, но давно уже превратилось в скелет. Отчего мне, честно говоря, не полегчало, и наша миссия не стала казаться менее ужасной.

Обвинялась молодая женщина, которая полгода назад потеряла трехлетнего ребенка или его у нее украли. И вот теперь на ее земле был обнаружен детский скелет.

Односельчане чуть было не побили несчастную мать камнями, решив, что та самолично умертвила родное дитя. Насилу слуги местного правителя сумели остановить смертоубийство. С тех пор женщина томилась в темнице в ожидании суда и казни.

Господин, в чьи владения входила деревенька, где произошла эта история, являлся личным другом дона Санчуса. Его владения были мизерными, точно собачий коврик, благодаря чему он прекрасно знал всех живущих в них крестьян, ремесленников и торговцев и уверял дона Санчуса в том, что подсудимая никак не могла совершить столь черное и богопротивное дело. Отчего он сразу же запретил применять к ней пытки и был вынужден выслушивать укоры проявлявших нетерпение односельчан, требующих самых суровых мер.

Дон Санчус обещал разобраться в этом деле. Потому, едва вернувшись из Касереса и побыв дома всего неделю, он вновь решил пуститься в путь.

Помогая моему господину собраться, я невольно благословляла Бога за то, что он надоумил меня подлечить серую кобылку дона Санчуса, не то пришлось бы нам полдороги идти пешком, как каким-нибудь простолюдинам, потому что эта кляча непременно околела бы в пути.

Господин велел мне повесить на пояс короткий меч, какой обычно носят слуги. Сам же он терпеть не мог оружия и меч таскал за собой, используя его только как своеобразный знак отличия во время разговоров с властями. Ведь всем известно, что меч – привилегия рыцаря.

Уложив меч, я поставила на запятки кареты походный сундучок дона Санчуса, прикрутив его веревкой и дополнительно привязав к специальным крюкам кожаным ремнем. За сундучком во время остановок мне требовалось теперь еще и следить, так как он стоил немалых денег. Погрузив еду и убедившись, что все готово и моему господину удобно в тесной карете, я устроилась на месте возницы.

Хорошо, что мы выехали ранним утром, потому как в полдень солнце палило нещадно. Пришлось сделать привал под старой смоковницей и, только когда солнце спало, продолжить путь.

Никогда прежде я не была в этих местах, но Андрес прекрасно объяснил мне, как добраться до места, да и идущих по дороге людей встречалось достаточно.

Кто-то искал себе работу, кто-то отправлялся в ближайшие деревеньки по торговым делам, кто-то ехал в гости – да мало ли куда. Скакали верхом рыцари с гербами, а рядом трусили на осликах или бежали взмокшие оруженосцы и пажи. Торговцы везли телеги, полные снеди, скобяного и пригодного для строительства товара. Тюки и сундуки с материей и готовым платьем тащили в крытых телегах, приставив к товару хорошо вооруженную охрану. Так же охраняли приготовленную для продажи броню и оружие.

Один раз мы поравнялись со стражниками, ведущими семь грязных оборванных женщин, коих следовало препроводить на каторжные работы. Каторжанки были не прочь подработать по дороге, прося за свои услуги пару лепешек или кусочек вяленого мяса.

Потом горячий ветер донес до нас запах коровьего дерьма, и мы прикрыли рты платками и крутили головами в поисках источника столь сильной вони. В конце концов измученный дон Санчус велел мне гнать что есть силы, надеясь поскорее выбраться из зловонного местечка. Но когда мы понеслись быстрее, запах сделался совсем невыносимым. Оказывается, мы ехали за телегой, везущей свежий навоз.

Когда мы догнали проклятую повозку, дон Санчус с невероятной для его увечных ног прытью выскочил из кареты. Схватив в руки трость, он бросился на ничего не подозревающего возницу, желая выколотить из того дурь, надоумившую тащить зловонную телегу в столь жаркий день. Но невыносимый запах заставил барона повернуть назад, и, затыкая рот и нос, он скомандовал мне обогнать вонючку. Оторвавшись от телеги на два или три полета стрелы, мы смогли наконец вздохнуть чистым воздухом.

Порталегри оказался тихим и спокойным городком с крошечными ухоженными белыми домиками и острой, точно морковка, церквушкой. Возле каждого домика был небольшой и компактный огородик, за чертой города тянулись прямоугольные поля. Друг от друга участки отделялись коричневыми тропинками, так что все поле напоминало лоскутное одеяло.

Я не сразу приметила сидевшего у дороги на камне человека в широкополой шляпе и старой серой накидке, благодаря которой тот и сам походил на камень.

Увидев нас, незнакомец встал и, сняв шляпу, осведомился, не дона ли Санчуса я везу. И когда я подтвердила его предположение, он подошел к окну кареты и вежливо приветствовал моего господина, представившись управляющим господина Гансалиса.

Вопреки моим надеждам помыться и поесть в доме хозяина Порталегри, дон Санчус первым делом решил осмотреть разрытую могилу. Для чего управляющий сел рядом со мной на козлы и, взяв в руки вожжи, повернул к небольшому пруду, из которого, по всей видимости, крестьяне черпали воду для своих огородиков и который я не приметила бы из-за густо разросшейся ракиты.

– «Вот под этой-то ракитой младенец найден был зарытый», – процедил сквозь зубы управляющий, спрыгивая на землю.

Я открыла дверцу кареты, подавая руку своему господину.

Дон Санчус протер платком вспотевший лоб, затем, смочив в пруду платок, положил его себе на голову, нахлобучив сверху шляпу. После этого он потребовал, чтобы я принесла ему сундучок, а сам поковылял за управляющим. С самым недобрым предчувствием я умылась и поспешила вслед своему хозяину.

Кости несчастного ребенка покоились в небольшом углублении в земле у ракиты. Глядя на них, я не испытала ни боли, ни отвращения. Несмотря на вечернее время, было невыносимо жарко, и я, не заставив себя упрашивать, подошла к могиле, надеясь хоть такой жертвой оказаться в тени дерева.

Прежде чем приступить к осмотру, дон Санчус постелил на взрытой земле тряпицу и, встав на колени, помолился Святой Деве. То же сделали я и управляющий. После чего мой господин спустился в могилу и, наклонившись почти к самым костям, принялся всматриваться в них.

Мы затаили дыхание. Жужжали мухи, где-то в деревне лаяла собака… Наконец, дон Санчус поднял из могилы одну из костей и, поднеся ее к моему лицу, велел понюхать.

Возможно, в другом случае я бы завизжала или начала отказываться, но последнее время я все чаще думала о моем неверном возлюбленном, который небось уже женился и вот-вот забудет обо мне. А значит, добрейший дон Санчус остается моей единственной надеждой как-то устроиться в этой жизни, иметь крышу над головой, лежак и свой кусок хлеба. И я должна любой ценой доказать ему, что я именно тот слуга, который ему и нужен.

– Ну же, нюхай! – дон Санчус ткнул костью мне в нос.

Я втянула носом воздух и, ничего не понимая, уставилась на него.

– Пахнет? – спросил он.

Мне показалось, что управляющий деликатно отвернулся к раките, но на самом деле его рвало.

– Пахнет? – я пожала плечами. – Чем-то пахнет… землей, может быть…

– В том-то и дело, что скелет плохо пахнет первые три года, а потом вполне терпимо. Стало быть, этот пролежал в земле больше трех лет. Следовательно, кости никак не могут принадлежать сыну арестованной по этому делу женщины, так как ее ребенок пропал всего лишь полгода назад.

Я подала ему руку, и дон Санчус вылез из могилы. Довольный, что ему удалось столь быстро распутать это дело, он болтал всю дорогу, рассказывая удивительнейшие случаи и похваляясь съесть все, что только пожелает поставить на стол экономка, служившая еще у благородного родителя старого дона Гансалиса.

Глава тринадцатая. О том, как славный дон Санчус доказал невиновность крестьянки

Дом дона Гансалиса был скромным, но ухоженным и по-своему красивым. Хотя, если бы мне не сказали, что именно здесь проживает хозяин здешних мест, пожалуй, я прошла бы мимо, решив, что это жилище местного торговца или священника.

Я принесла в дом вещи дона Санчуса и помогла слугам натаскать для него бочку воды для купания. Сама я не решилась хотя бы немного помыться, так как опасалась, что мой обман может быть раскрыт одним из слуг. Такая возможность представилась только глубокой ночью, и не в бочке, до краев наполненной горячей водой с травами и духами, а в пруду, недалеко от которого были найдены кости младенца.

За обедом я прислуживала дону Санчусу, стоя за его стулом и следя за тем, чтобы тарелка моего господина не пустовала, а кубок был полон доброго вина. За столом сидело четверо: наш хозяин дон Гансалис и его управляющий, с которым мы обследовали могилу, судья из Эвора господин Берналь и дон Санчус.

Управляющий взахлеб рассказывал о походе к ракитовому кусту, восхваляя до небес славные дела моего хозяина. А дон Санчус улыбался и кланялся, умоляя добрейшего дона Мигеля, как здесь все называли управляюшего, не перехваливать его столь бесстыдно, в то время как его роль в этом деле остается скромной и незаметной, а на все расследование ушло не более часа. После такой отповеди дон Мигель пустился еще пуще расхваливать ум дона Санчуса, так что тому вновь пришлось умолять о пощаде: мол, не ровен час, он, дон Санчус, может умереть ослепленный блеском собственной славы и красноречия дона Мигеля.

Польщенный комплиментом управляющий замолчал, но его место занял благородный хозяин, припомнивший другие победы дона Санчуса. Каждый новый рассказ заканчивался тостом.

Два пажа и местный слуга, прислуживавшие вместе со мной за столом, сновали между кухней и столовой, ублажая своих хозяев. На полу, утомленные зноем, лежали собаки дона Гансалиса, которым время от времени кто-нибудь из гостей кидал кости или промоченные в жире куски хлеба.

Все шло более или менее безмятежно, пока слово не взял молчавший до этого судья из Эвора дон Берналь.

– Господа, я прослушал речь господина управляющего и объяснения славного дона Санчуса, но ничего не понял, – с кислинкой в голосе сообщил он. – У крестьянки деревеньки Сито Марианны Монтебан полгода назад пропал ребенок. Теперь мы находим скелет младенца, закопанный в ее огороде, а вы говорите мне, что это не ее сын. Но тогда чей? Никто не заявлял властям о пропаже другого ребенка. Следовательно, найденные кости принадлежат именно маленькому Монтебану. Я лично глубоко убежден в том, что означенную крестьянку следует пытать, и под пытками она расскажет о том, как именно убила своего ребенка.

– Но это вовсе не ее ребенок, – перебил говорившего дон Санчус. – Я же объяснил, что скелет лишь первые три года издает запах разлагающейся плоти, в то время как этот ничем не пах, кроме как землей, в которой пролежал по меньшей мере лет пять. В своей жизни я повидал немало трупов и скелетов и знаю, сколько нужно времени, для того чтобы плоть покинула кости, а кости перестали вонять. Это наука, добрейший дон Берналь, и только.

– Я не могу отрицать ваш опыт, любезнейший дон Санчус, никто не посмел бы оспаривать глубину ваших познаний, но я все же не понимаю, – дон Берналь поправил золоченую перевязь на кругленьком животике. – Ни в Сито, ни в самом Порталегри нет своего палача, и я уже вызвал из Эвора одного чудного заплечных дел мастера. С его помощью мы вытянем у преступницы добровольное признание, так что не пройдет и трех дней как она покается во всем и будет казнена.

– В чем покается? – Лицо дона Санчуса из приятно розового, от выпитого вина, сделалось красным. – Я же сказал: то, что мы осматривали, не может быть останками ее ребенка. Найдите другой труп. Более свежий. И я помогу провести его опознание. Вот тогда… Но найденный скелет не может принадлежать убитому полгода назад ребенку, а значит, никто не может обвинять эту женщину в убийстве сына. Нету тела – нету дела.

– Почему собственно? Палач уже выехал, и мне все равно придется заплатить ему. Так что будет менее обидно, если он исполнит свой долг, нежели мы заплатим ему только за то, что он поднял свою задницу и добрался в удобной карете от Эвора до Порталегри. В конце концов, если Марианна Монтебан невиновна, пытки только подтвердят это.

Повисла напряженная тишина, так что было слышно, как на полу собака грызла кость и под потолком кружились мухи.

– Однажды, для того чтобы доказать свою правоту, я раскопал яму, где была захоронена собака, – медленно и словно взвешивая каждое слово, произнес дон Санчус. Лицо его при этом из красного сделалось багровым. – Трупы животных гниют с той же скоростью, что и трупы людей. Клянусь, что если бы наш любезный хозяин приказал своим людям расспросить местных крестьян, кто-нибудь из них, несомненно, указал бы нам место, где зарыл недавно умершую кошку, собаку или какую-нибудь домашнюю скотину, которая, сдохнув естественной смертью, не могла быть употреблена в пищу. Если бы я предъявил вам такое доказательство, потому как Святая церковь не одобряет разрывание могил людей, и вы лично увидели бы, что происходит с трупом через полгода, вы признали бы, что найденный под ракитой скелет не может быть…

– Если бы я увидел труп животного, пролежавший в земле полгода, я бы понял, что труп животного разлагается именно так. При чем здесь человеческое тело?

Мой хозяин замолчал, жуя пучок лука.

– Есть еще какие-нибудь доказательства вашей правоты, услышав которые я отослал бы палача и тотчас же выпустил на свободу эту крестьянку?

– Есть, – дон Санчус поднялся с места и, отерев губы ладонью, вперился безумными глазами в дона Берналя. – Мое имя Альфредо Санчус барон Уэльва. Я сын Фернана Санчуса, который был троюродным шурином покойного короля Фернанду и Исабель Санчус, являвшейся молочной сестрой брата также покойной ныне королевы Анжелики. Я имею более пяти поколений предков, являвшихся самыми благородными рыцарями, имена которых вошли в легенды. Мой брат граф Альвару – близкий друг короля Афонсу, а мой племянник служит его сыну и наследнику инфанту Педру…

По мере произнесения списка имен пораженный дон Берналь то и дело привставал или пытался поклониться, так, словно вместе с именем перед его глазами восставал зримый призрак давно умершего или здравствующего и от того еще более опасного, нежели мстительный покойник, вельможи.

– И вот я, Альфредо Санчус барон Уэльва, даю вам честное слово дворянина и рыцаря в том, что найденный в деревне Сито скелет младенца не может быть скелетом сына Марианны Монтебан. А стало быть, мы не можем обвинять ее в убийстве, не имея более веских доказательств, – выдохнув всю тираду, дон Санчус грузно осел в кресле. Он часто дышал и хватался за грудь.

– Так бы давно и сказали! – Судья вскочил и, подойдя к обессиленному дону Санчусу, пожал его руку. – Ваше слово – вот истинные доказательства, опровергнуть которые не сможет и не посмеет никто во всем королевстве! Ваше благородное слово – вот единственное, чему я могу поверить! И чему я безоговорочно подчиняюсь, так же как если бы оно исходило от самого короля или принца крови!

После этого он обратился к дону Гансалису с просьбой немедленно отпустить на свободу Марианну Монтебан и велеть стражникам ходить по деревне, крича во всеуслышание, что означенная крестьянка ни в чем не виновна.

Так дон Санчус спас от пыток и казни неизвестную ему крестьянку из деревеньки Сито.

Глава четырнадцатая. Греховный поцелуй

Пока мы гостили в Порталегри, граф Альвару привез невесту и обвенчался с ней, так что мы с доном Санчусом поспели только на третий день свадьбы.

Здесь я хотела бы рассказать о юной графине Альвару. Честно говоря, в мыслях я представляла себе будущую жену моего любовника рослой и крепкой в кости дамой, то есть такой, какой была я. Юная графиня оказалась шестнадцати годков от роду, хрупкой и маленькой, точно девочка. С тонкого белоснежного личика, схожего с сердечком, с остреньким подбородком и губками бантиком, смотрели с печалью и тоской огромные, но отчего-то словно погашенные серые глаза.

Собственно говоря, ничего в личике госпожи Литиции нельзя было назвать красивым или особо привлекательным, тем не менее она умела останавливать на себе взор самыми простыми вещами. Тем, как брала тремя пальчиками кусочек мяса с тарелки и затем, не обронив ни единой капли жира, отправляла его в свой миниатюрный ротик. Как говорила, тихо, спокойно и рассудительно, так что даже буйный или пьяный, слушая ее, был вынужден умолкать, вникая в смысл сказанного. Она не ходила, а плыла, грациозно ставя ножку перед ножкой, словно ее туфельки ступали по натянутому канату.

Одному Богу известно, где граф Альвару покупал колечко на руку своей невесте, разве что кто-нибудь из знакомых подсказал ему ювелира, делающего кольца на двенадцатилетних девочек. Ее кисти и стопы были маленькими и изящными, а запястья, лодыжки и талия такими тонкими, словно принадлежали не обыкновенной женщине, а ангелу небесному.

Графиня мало ела, а пила еще меньше. Глядя на ее хрупкую кукольную фигурку и особенно узкие мальчишеские бедра, мысль невольно наталкивалась на то, о чем думали родственники дона Альвару, так как графиня была явно не приспособлена для деторождения.

Завидев, как я привычно уже прислуживала за столом дону Санчусу, Альвару отозвал меня в сторонку и, зажав за портьерой, страстно поцеловал в губы.

– Постарайся не показываться на глаза моей жене, милая Франка, скоро я отзову тебя из дома добрейшего дяди, и ты поступишь на службу к Литиции в качестве ее придворной дамы, прибывшей из Испании.

Я бросилась на шею Альвару, целуя его и только что не вереща от восторга, когда штора, скрывающая нас от остальных гостей, дернулась, и я услышала кашлянье и быстрые шаги. Красные от возбуждения и стыда, мы выкатились из своего укромного места, пытаясь разглядеть обнаружившего нас, но увидали лишь спину удалявшегося.

– Черт возьми, из-за твоего маскарада меня сочтут любителем пажей! – в сердцах Альвару пихнул меня локтем в живот и поспешно вернулся к своей невесте.

Натянуто улыбаясь гостям и стараясь держаться прямо, я встретилась глазами с Литицией и была вынуждена сделать вид, будто не замечаю ее молчаливого вопроса. Вновь встав за спинкой стула дона Санчуса, я оценила, что со своего места графиня никак не могла видеть проклятую портьеру, но я была уверена в том, что она все поняла.

Глава пятнадцатая. Донья Констанция де Гадора

Ожидая вызова в дом графа Альвару, я делала все возможное, чтобы удержаться на своем месте. В конце концов, после того как кто-то застал нас целующимися за портьерой, я боялась, что мой любовник сочтет за благо вообще не встречаться со мной.

Дон Санчус же оказался образцом хорошего хозяина. Он не бил нас, прилично платил, одевал и кормил. Служа у него, мне не приходилось бегать за конем – дон Санчус предпочитал карету, и тогда я либо садилась на место возницы, либо вставала на запятки, а то и вовсе занимала место рядом с ним. Будучи не привередливым в еде, он не изводил нас приказами подавать ему особые блюда и изысканные вина. Удивлюсь, если он вообще придавал какое-то значение тому, что ел, и не принеси ему еды Андрес, мог бы остаться на целый день голодным, не заметив при этом никаких неудобств.

Целыми днями дон Санчус проводил в своем кабинете, где читал старинные рукописи или пожелтевшие от времени свитки, писал что-то или делал опыты в лаборатории, куда слугам было строго-настрого запрещено входить. При этом вел себя так тихо, что иной раз я задавалась вопросом, а дома ли он. Никогда дон Санчус не приводил в дом женщин, не знаю, был ли он когда-либо женат, имелись ли у него дети.

Желая прослыть лучшим слугой, я с ума сходила, как бы услужить добрейшему господину. Я заставляла Карнелиуса покупать на рынке все самое свеженькое и тут же готовила дону Санчусу сама, не доверяя столь важное дело другим. Но хозяин ел, не чувствуя вкуса, и пил дорогое вино так же спокойно, как пил бы воду. Я следила за тем, чтобы его вещи находились в идеальной чистоте, а он не замечал этого, принимая как должное. Не знаю, обнаружил ли он, что я выбросила половину его мебели и привела в божеский вид сам дом. Думаю, это мало его трогало.

Лишь однажды лицо моего господина осветила улыбка. Когда он достал из сундука чистый лист бумаги и, проведя по нему рукой, остался доволен гладкостью его поверхности. Улучив момент, когда дон Санчус уснул, я выкрала этот лист и обошла лавки в поисках похожей бумаги. Найдя ее, я купила всю, что была, и положила на стол, пока дон Санчус еще не проснулся. К сожалению, и этот мой поступок пропал всуе.

Оставалось последнее, то, что я специально отложила в самый долгий ящик, – стать для него идеальным слугой-попутчиком. Сопровождать его во всех выездах и осматривать вместе с ним тела убиенных и место преступления.

Такая возможность вскоре представилась. Живущая в нашем городе донья Констанция де Гадора обратилась к дону Санчусу с просьбой помочь ей в сложном деле с ее юным племянником, которого утром нашли в петле.

Решив, что молодой человек покончил жизнь самоубийством, местный священник отказался хоронить его на церковной земле. Донья де Гадора считала это несмываемым позором, из-за которого она не сможет выдать замуж трех своих дочерей, так как никто из порядочных семейств не захочет связываться с домом, чьи представители нашли себе приют за церковной оградой рядом с некрещеными, бродягами, оглашенными и самоубийцами.

– Это не могло быть самоубийство! – кричала на весь дом донья де Гадора, не сдерживая своих чувств и плача в голос. – Дон Санчус, вы знаете моего Родригу и, должно быть, помните, что это был веселый и беззаботный молодой человек. С какой стати ему лезть в петлю?

Я поставила на стол графин с лимонной водой, и дон Санчус, опережая меня, налил донье Констанции в ее бокал.

– Поводов для самоубийства можно найти сколько угодно, – дон Санчус старался говорить спокойнее и тише, но в этот момент дама вытащила из рукава второй платок и шумно высморкалась.

– Какие еще поводы? Ему было всего двадцать лет! Молодой, красивый, неженатый…

– Вот-вот, часто поводом для сведения счетов с жизнью является именно неудача в любви, – попытался вставить словечко дон Санчус.

– Ха-ха-ха! О каких неудачах вы говорите?! Свадьба была назначена на Святую неделю.

– Но, возможно, в деле замешена еще какая-нибудь женщина, о которой вы просто не знаете?

– Женщина… Он только что сдал экзамены. Все, кроме последнего. Мой мальчик был поглощен учебой. На столе осталась работа по философии. Он за неделю до этого ее завершил и ждал только дня, чтобы поехать в Коимбру на встречу со своим профессором!

– Проигрыш в карты?

– Был бы проигрыш, заложил бы имение, земли. Нет, дон Санчус, как хотите, но мой племянник был добропорядочным молодым человеком, он готовился к свадьбе и заканчивал учебу. У него имелись деньги, положение в обществе и связи при дворе. Если такие молодые люди будут кончать жизнь самоубийством, то что же останется менее богатым, даровитым и счастливым? Дон Санчус, во имя Девы Марии, умоляю, докажите, что Родригу был подло убит и затем повешен, а не вел себя как слабая, всего боящаяся женщина!

На последней фразе гостья встала, являя нам прямую, точно мачта, спину и гордый орлиный профиль, который я не разглядела, пока дама плакала и сморкалась. В секунду донья Констанция де Гадора превратилась из просительницы в черную королеву или ведьму – повелительницу ночи. На ее бледном восковом лице проступил румянец, глаза сверкали.

– Я сделаю все возможное, благородная донья, – дон Санчус низко поклонился даме.

Та, кивнув на прощание и сказав, что внизу нас ждет карета, пожелала уехать первой, чтобы приготовить все к проведению расследования.

– Только ради всего святого, распорядитесь, чтобы слуги ничего не трогали в комнате, где нашли дона Родригу, – забеспокоился дон Санчус.

– Что ж, им даже пыль нельзя вытереть? – остановилась в дверях дама, не поворачиваясь к говорившему.

– Ни в коем случае. Ничего! – дон Санчус вновь поклонился, теперь уже спине дамы. – Любая незначительная мелочь может оказать помощь в расследовании, в то время как слуги из самых искренних побуждений могут изменить картину преступления, всего лишь выбросив лишние, с их точки зрения, вещи или передвинув мебель.

– Я поняла вас, – опираясь на перила, донья Констанция спустилась на пару ступенек, так что в просвете дверей теперь была видна лишь ее кичка с черной траурной мантильей. – Я поспешу домой и прослежу, чтобы до вашего прихода ничего не трогали, но и вы не задерживайтесь. В моем доме труп племянника, а священник не сдастся, даже если я прикажу повесить его самого на том же крюке, на котором закончил жизнь мой бедный Родригу.

Глава шестнадцатая. История одного повешенного

Дом госпожи де Гадоры находился в паре кварталов от нас, за овощными рядами рынка, так что, не выходя с ее заднего двора, вполне можно было покупать всякую снедь.

Дон Санчус ехал в одноместной карете, на запятки которой я предусмотрительно прикрепила его сундучок, в то время как сама я неспеша шла за ним, на ходу здороваясь с соседями и торговцами, у которых обычно мы покупали продукты.

Насколько я поняла, дон Санчус знал дорогу и бывал в доме, потому что, перекинувшись парой слов с управляющим и выразив соболезнования дочерям доньи де Гадоры, он прямиком устремился в дом, так что я с сундучком едва поспевала за ним.

Мы поднялись на второй этаж и, пройдя по узкому, заставленному всяким хламом коридорчику, оказались возле дверцы на чердак. Там дон Санчусподобрал полы своего плаща и, кряхтя и жалуясь на возраст, полез наверх. Чердак, на который мы забрались, был местом, где несчастного Родригу нашли повешенным.

Понимая, что придется встретиться с повешенным, я готовила себя заранее не испугаться, но этого не случилось. Дон Санчус замер на пороге, мешая мне проникнуть внутрь. Какое-то время он молча изучал окружающую обстановку, потом сделал молниеносный наклон и поднял что-то с пола.

Обливаясь потом, я втащила на чердак сундучок и, оглядевшись, заметила, что дон Санчус держит в руке кусок пеньковой веревки за два двадцать, дорогой и весьма эластичной. Ее покупали в основном на корабли, для крепления всевозможного груза, так как она была устойчива к влаге и почти не гнила.

– Любопытно, очень любопытно… – дон Санчус поднес веревку к единственному крохотному окошечку, продолжая разглядывать ее. – Ферранте, твои глаза, мне думается, лучше моих. Не кажется ли тебе, что это кровь?

С содроганием я взяла веревку. Да, действительно, рыжеватые следы могли быть кровью или ржавчиной. Желая хоть в чем-то помочь своему господину, я пересказала все, что знала об этом сорте веревок. Дон Санчус выслушал мой отчет с величайшим вниманием и даже похвалил меня за помощь, что случилось с ним впервые.

– Вот на точно такой веревке и повесили молодого господина. – На чердак за нами поднялся толстяк управляющий, чье необъемное тело с трудом протиснулось в узкий дверной проем.

– А где же та самая веревка? – дон Санчус взял управляющего под локоток. – Я надеюсь, ее сохранили.

– Да кому она нужна-то, после удавленника? – вытаращился толстяк. – После удавленника на нее разве что ведьма какая или колдун польститься могут, а истинный христианин никогда.

– Так где же веревка? – переспросил уже терявший терпение дон Санчус, понимая, что на найденном им крохотном кусочке можно было повесить разве что крысу.

– Я хотел выбросить ее, чтобы отвести порчу от дома, но госпожа строго-настрого приказала ничего не трогать до вашего приезда, так что она внизу, там же, где и тело молодого хозяина, – управляющий отер пот со лба.

– Потом о порче. Скажи сперва, где именно повесился дон Родригу и кто его нашел.

– Господин висел вот на этом крюке, на котором мы обычно вешаем копченый окорок, – при воспоминании об окороке управляющий блаженно улыбнулся. – Утром служанка и ее парень полезли на чердак по срамному делу и наткнулись на несчастного дона Родригу. Девка в слезах с самого утра, не вылезает из кухни, боится. А ее полюбовник – наш кучер возил к вам донью Констанцию.

– Не обратил внимания, – дон Санчус задумался. – Ладно. Я хотел бы осмотреть тело, а потом пришлешь мне этих полюбовников, да смотри, не спугни их. Чтобы не сбежали. Что-то не нравится мне все это.

– Да куда уж хуже? Хоронить молодого хозяина как порядочного человека не будут. Куда уж хуже, – поддакнул управляющий, пропуская дона Санчуса перед собой на лестницу.

– А почему это вы вешаете окорок столь далеко от кухни? – сощурился дон Санчус.

– На кухне ему жарко, – развел ручищами управляющий. – Кроме того, есть опасность, что ночью кто-нибудь из слуг доберется. А тут… Посудите сами, на чердак можно пройти двумя путями. Через конюшню и наверх, сразу же за сушилкой для сена, но там лошадки могут занервничать. Или через весь дом, но тогда – мимо комнат госпожи, ее трех дочерей и ихних служанок. Пока доберешься – тебя несколько раз спросят, куда и зачем. Так что место вполне надежное. Только сейчас окорока и не должно было там быть. Потому как не сезон. К зиме будет. А сейчас плохое время для забоя скотины – лето…

Мы спустились в коридорчик и неспеша проследовали за управляющим на первый этаж, где в самой холодной комнате лежал накрытый белой простой материей труп.

– Госпожа разрешила нам осмотреть тело, – произнося это, дон Санчус избегал взгляда управляющего. Его внимание было поглощено вытянувшимся на столе молодым человеком.

Я вздохнула и подошла ближе к телу. Все равно рано или поздно хозяин потребовал бы этого, и я поторопилась исполнить его желание.

– Что ж, – дон Санчус перекрестился и тоже приблизился к покойнику, снимая с него простыню. – Лицо почернело, как при удушении, – констатировал он. После чего приподнял веко трупа. – Сосуды… М-да. Два признака удушения. Бедная донья Констанция! – Он оглядел облаченное в дорогое сюрко и узкие штаны тело и поднял бледную руку трупа, рассматривая что-то.

Мы затаили дыхание.

– Ферранте, мальчик мой, – поглядите, пожалуйста. Не кажется ли вам, что дона Родригу связывали?

Я посмотрела на запястья, на которых остался четкий красноватый след.

– Что ж, может быть, может быть… Хотя судья явно не примет в расчет ссадины на запястьях, если только мы не отыщем что-нибудь более существенное, – не дожидаясь моего ответа, мурлыкал себе под нос дон Санчус. – Дон Родригу был в этой одежде?

– Нет… он был в ночной рубашке, но… дело в том… – управляющий затрясся. – Дело в том, что мы ее выбросили…

– Как это выбросили? Я же приказал ничего не выбрасывать! Ничего не трогать! – Дон Санчус перешел на крик.

– Но тогда мы еще не знали, что священник откажется хоронить. Мы обмыли тело бедного дона Родригу, обрядили в лучшие одежды, пригласили святого отца… а он…

– А рубашку, почему вы выбросили рубашку? – Дон Санчус сорвал с головы шляпу и, бросив на пол, в сердцах начал топтать ее ногами.

– Потому что она была слишком грязная… ну, вы понимаете, вся в пыли, точно ее валяли по полу, потом, должно быть, в петле господин того, малость расслабился… Нельзя же было показывать столь нечистую вещь добрым людям! – управляющий привычно защитил лицо, когда дон Санчус попытался отвесить ему оплеуху. – Если бы я предъявил вам такую гадость, донья Констанция от стыда сама бы опосля сиганула в петлю, да и я… Пусть лучше меня подвесят за большие пальцы рук, а на ноги прикрепят по мешку с песком, но я не стану выискивать по выгребным ямам эту грязную тряпку! – произнося свою тираду, управляющий снова раскраснелся и вспотел. Лицо его теперь горело возмущением, перемешенным с радостью оттого, что он сумел выйти с честью из столь опасного положения, дав достойный отпор и показав себя настоящим героем.

Правда, мой господин так не считал. Я хотела все же вытребовать у упрямца чертову рубашку, но дон Санчус велел мне оставить управляющего в покое. Он осмотрел концы веревки, на которой был удавлен дон Родригу, и все они оказались отрезанными острым ножом, причем недавно, потому что кончики не были еще разлохмачены, как это случается с веревками, сплетенными из множества волокон.

Дон Санчус подозвал меня к себе, распорядившись держать голову покойника. Вздохнув, я выполнила то, что от меня требовалось. Дон Санчус нажал на нижнюю челюсть трупа и открыл ему рот.

– Мой верный паж, погляди-ка сюда.

С плохо скрываемым страхом и отвращением я посмотрела в рот трупа, но не увидела там ничего особенного или сколько-нибудь примечательного. Зубы, язык, – все на месте. С недоумением я посмотрела на дона Санчуса.

– Ну что, заметил ли ты что-нибудь необычное? – весело спросил он.

Я пожала плечами.

– В том-то и дело, что я провел десятки опытов и могу утверждать с уверенностью, что повешенные, удавили ли они себя сами или им в этом помогли, всегда непроизвольно кусают свой язык, отчего на нем остаются следы!

Я еще раз посмотрела в рот трупу.

– Ну, никаких следов нет, – брезгливость и страх куда-то исчезли, вместо этого я вдруг ощутила прилив сил и вдохновения, исходящего от моего господина. – Никаких следов нет, значит, значит…

– Значит, дон Родригу был повешен уже после смерти! – закончил за меня фразу дон Санчус.

С минуту мы смотрели друг на друга, понимая, что нашли то, что было нужно для того, чтобы святой отец согласился похоронить дона Родригу на церковной земле.

– Но как же тогда умер дон Родригу? – спросила я. – И кто его убил?

– Вопросы, конечно, хорошие, но в нашем деле совершенно лишние. Мы пришли сюда единственно с целью спасти честное имя этого семейства, а не для того, чтобы расследовать убийство.

– Но донья Констанция, без сомнения, станет спрашивать вас о том, что произошло, или вы снова поклянетесь своей честью? – не выдержала я.

– Хорошо, – дон Санчус выглядел раздосадованным. – Можно попробовать воссоздать ход событий, хотя не вижу, к чему это может привести. Дело следует передать в руки светского судьи, который должен приказать допросить служанку и конюха. А уж они и расскажут, как именно умер дон Родригу.

– Но почему они? – не поняла я.

– Да потому, что именно конюх и совершил это ужасное дело, – дон Санчус еще раз оглядел покойного и закрыл его простыней. – Управляющий сказал, что на чердак ведут только два пути. Один через весь дом, сразу же отпадает, уж слишком долго нужно идти. Тем более с трупом на руках. Не ровен час кто-нибудь выглянет из своей комнаты, и что тогда? Остается путь через конюшню. Правда, им также мог воспользоваться любой из живущих в доме, только вот одно не сходится. Лошади заржали бы, приблизься к ним посторонний. Почему они не заржали?

– Потому что это был конюх, к которому они привыкли, – начала догадываться я. – Но зачем в таком случае ему самому же наутро обнаруживать труп?

– А хотя бы затем, чтобы отвлечь от себя подозрения. Мол, я же сам первый нашел тело, сам и оповестил весь дом. Обманный ход.

– Но донья Констанция, без сомнения, спросит, почему конюх совершил это ужасное убийство? – вновь пошла в атаку я.

– Тогда я бы стал размышлять на тему, кому была выгодна смерть богатого, умного и очень везучего молодого человека. Насколько я знаю, в университете он не блистал, хотя и отличался старанием, а следовательно, это не борьба за допуск в шестерку лучших учеников года. Невеста помолвлена с ним с детства, и здесь тоже не чувствуется напряжения. Остается двор. Как ты помнишь, донна Констанция сказала, что дона Родригу ждали при дворе. Следует узнать, кому это поспешное назначение переезжало дорожку, и заказчик у нас в кармане. Впрочем, на допросе с пристрастием конюх и его подружка выложат все, что знают, так что дальше будет уже проще.

– Но вы думаете, что служанка также виновна? Может, вся вина ее заключалась в том, что она согласилась побыть часок со своим любовником? Вы же не пошлете на пытки невинную девушку? – Я вспомнила, как совсем недавно дон Санчус защищал неизвестную ему крестьянку, и во мне родилась надежда помочь и этой заблудшей душе.

– Боюсь, что эта особа не столь невинна, как та, что мы выручали в прошлый раз, – слабо улыбнулся дон Санчус, отпирая сундучок и вынимая оттуда прозрачный флакон с каким-то снадобьем. Им он тут же окропил свои и мои руки, велев обтереть их о штаны. – Ты видел, какая крутая лесенка на чердак? Не думаю, что кучер доставил бы туда тело господина без дополнительной помощи. К тому же управляющий сказал, что дон Родригу был одет в ночную рубашку, не исключено, что его забрали буквально из спальни. Девушка могла выманить дона Родригу, а ее приятель связать его и доставить на чердак, где и произошло само убийство. Так что она, скорее всего, не пострадает безвинно.

– Но как именно погиб дон Родригу? – не унималась я.

– А кто его знает, – дон Санчус запер сундук, показывая знаком, чтобы я несла его за ним. – Его могли ударить головой о стену или пол, могли усыпить, в надежде, что он не очнется во время повешения. Но, а это часто бывает, преступники не рассчитали, сколько следует дать лекарства, и дон Родригу умер у них на руках еще до того, как на его шею была надета петля. Я понял только то, что когда ему связали руки, он еще пытался освободиться, об этом говорят кровавые полосы на запястьях и кровь на веревке. А вот когда вешали, он уже был мертв. Впрочем, не наше это дело.

Мы направились в глубь дома и вышли в гостиную, где уже ждали нас донья Констанция, ее дочери, управляющий и еще несколько богато одетых господ, двое из которых оказались в церковном облачении.

Обращаясь ко всем сразу, и особенно к священникам, дон Санчус рассказал свою версию произошедшего, особенно налегая на тот факт, что несчастный дон Родригу был убит, а не удавился сам. После этого конюха и служанку, схваченных и связанных по приказу управляющего, отправили под стражей в тюрьму.

Дон Санчус велел мне отнести сундук в карету и ждать его. Распрощавшись с благородной донной и ее дочерьми, которые теперь могли уже не беспокоиться более о своей судьбе, дон Санчус вышел из дома и, подойдя ко мне, велел запереть в сундук солидный кошелек, как я поняла, полученный от донны Констанции в благодарность за помощь. Должно быть, таким образом мой хозяин и зарабатывал себе на кусок хлеба.

Глава семнадцатая. Новая встреча со старым хозяином

Дни тянулись за днями, я совсем уже свыклась с ролью мажордома и помощника дона Санчуса, не помышляя о возвращении к графу Альвару. Да и зачем я была ему нужна?

Домик, в котором мы жили, сделался для меня родным. Я полюбила и веселого Андреса, и работящую, добрую Клариссию, и даже старого Карнелиуса, вечно молча сидевшего у камина. Но больше всех мне нравился добрейший дон Санчус. Иногда я даже подумывала, как было бы славно однажды выйти за него замуж, с тем чтобы жить законной супругой и хозяйкой дома, родить ему детей и всегда быть рядом.

Иногда мне казалось, что и дон Санчус неравнодушен ко мне, но это были добрые чувства, какие пожилой сеньор может испытывать к своему слуге, которого он обучает и наставляет как родного сына. К своему несчастью, для дона Санчуса я была и оставалась молодым человеком. Возможно, решись я открыться ему, полагаясь на его милость, старый дон Санчус и не выдал бы меня властям. Как не выдавал попавших в беду крестьян, как защищал интересы доньи Констанции и ее незамужних дочерей, как заступался за честь ее погибшего племянника, пусть земля ему будет пухом.

Однажды на рынке я встретилась нос к носу со своей старшей сестрой Амалией. С огромным животом и не менее большой корзиной, откуда торчала зелень, она шла между лотков и прилавков, как груженая ладья плывет себе, не замечая ничего вокруг. За Амалией бежали двое мальчишек, один держал маму за руку, другой мусолил ее подол. Сестра не признала меня, хотя в доме отца я частенько переодевалась в мальчишеский костюмчик. Должно быть, я тоже изменилась.

Со дня, как я поступила на службу к дону Санчусу, прошло ровно три месяца, как в гости к нам заявился Альвару.

Я чистила на кухне лук, помогая Клариссии стряпать, когда Андрес, кланяясь, провел в кухню моего любовника. Пол ушел у меня из-под ног. Я вскочила, отирая руки о замшевую безрукавку, надетую на мне поверх грубой рубашки.

– Привет, Ферранте! – Дон Альвару огляделся по сторонам, осматривая нашу чистенькую кухоньку с симпатичными окороками, подвешенными к потолку, луком и сухими травами по стенам.

– Здравствуйте, господин! – я кашлянула, и Клариссия с Андресом поспешно выбежали из кухни, хлопнув входной дверью.

Повисла неловкая пауза. Я вымыла руки и, отерев тряпкой безукоризненно чистый стул, предложила его гостю.

– Значит, вот как ты тут живешь, – не спросил, а скорее утвердил его сиятельство. – Неплохо. А я по тебе, признаться, соскучился. Вот, пока моя благоверная отправилась на моления в монастырь Святой Клары, думал взять тебя в дом. Что скажешь? Приедет Литиция, а мы тебя как раз переоденем в женское, волосы прилепим. И будем жить-поживать. Ты – в свите моей жены, я… Собирайся.

Он поднялся и направился к выходу, когда я бросилась на колени, целуя его сапоги.

– Ради всего святого, господин! Позвольте мне остаться у вашего дяди! Не забирайте меня. Умоляю! – чуть ли не в голос завыла я. – Если вы хотите меня, я буду приходить к вам раз или два в неделю. Но только оставьте меня здесь! Добрейший дон Санчус нуждается в верном и преданном человеке. За эти три месяца я научилась служить ему, и будет несправедливым…

Пощечина ожгла мою щеку, но я ждала чего-нибудь подобного, продолжая обнимать его колени и целовать руки, ноги, черную кожу сапог. Я плакала, продолжая упрашивать его поступить по-моему.

Новая пощечина оказалась сильнее предыдущей, я повалилась на лавку, сбивая с нее только что намытую и еще влажную посуду. Послышался звон. Я снова хотела обнять ноги господина, но вместо этого получила носком сапога по подбородку. Потом удар в бок словно прожег мои внутренности. Я каталась по полу, не смея кричать и прикрывая лицо, живот и грудь, в то время как изувер бил меня и топтал ногами.

Наконец он выдохся, и я услышала, как его каблуки простучали мимо меня. Медленно я приходила в себя, губы оказались разбиты, из носа текла кровь, но все остальное, похоже, осталось при мне.

Я огляделась, Андреса и Клариссии не было рядом. По всей видимости, они провожали дона Альвару. Зато в шаге от меня стоял старый Карнелиус. Я отвернулась, отирая рукавом кровь, но он уже заметил мои затруднения и, обмокнув полотенце в кадке с водой, протянул его мне. Потом с величайшими предосторожностями старик поднял меня и усадил на лавку.

В голове звенело, все кружилось. Карнелиус налил мне кружку воды, и я молча выпила. Оглядевшись по сторонам, я заметила перебитую посуду и хотела уже прибрать осколки, но Карнелиус опередил меня. Опираясь на костыль, он встал на одно колено и начал собирать и сгружать в ведро разбитую посуду.

Вернулись Андрес и Клариссия. Увидев мою побитую физиономию, девушка было запричитала, принявшись ухаживать за мной и понося моего врага, но я не стала выслушивать ее. До появления дона Санчуса следовало привести себя в порядок и купить новые тарелки взамен разбитых. Кроме того, следовало отстирать кровь, а любая женщина знает, если сразу же не замочить окровавленную вещь в холодной воде, может остаться пятно. А кому нужно пятно на одежде, в которой потом и в мир, и в пир, и в добрые люди?!

Поднявшись к себе, а теперь я как доверенный слуга хозяина занимала крошечную комнатушку рядом с его кабинетом, я сняла безрукавку и рубашку, переодевшись в исподнее. Белье было выдано мне Альвару в расчете на холодное время и не надевалось мною под одежду летом.

Я не собиралась ничего и никому объяснять, за что избил меня бывший хозяин. Да и кого это касалось? Избил, значит, было за что. Или не было, но все равно, не вашего это ума дело. Он хозяин – он прав.

В дверь постучали. На пороге стояла Клариссия. Не поднимая глаз и ничего не говоря, девица взяла окровавленную рубашку и безрукавку и, зарыдав, прижала их к груди.

– Я постираю, ладно, господин Ферранте? Миленький, я все для вас сделаю. Служанкой вашей буду, если хотите. Этого подлого дона Альвару ядом изведу или колдовством. Моя бабка была ведьмой.

Я сказала, что она дура и перепачкает свое платье, после чего Клариссия убежала с моими вещами точно с вожделенными трофеями.

Взяв немного денег из тех, что господин Санчус оставлял на дом, я спустилась к Андресу, велев ему купить до вечера новые тарелки, после чего снова поднялась наверх. Уходя, я видела, как старый Карнелиус провожал меня внимательным взглядом, и поклонилась ему, выказывая благодарность. В конце концов, он первый пришел ко мне на помощь.

Постепенно в голове начало проясняться, и я с удивлением для себя обнаружила, что по всему складывалось так, что я победила дона Альвару. Так как, придя за мной, он вернулся к себе ни с чем. При этом я отделалась действительно малой кровью.

Вечером дон Санчус не заметил того, что у меня заплыл глаз и слегла припухла скула, хоть я и держала на ней мокрую тряпку. Никто не передал ему и о визите племянника. Поди серьезное дело: явился для того, чтобы поколотить своего бывшего слугу. До этого ли господину?

Но ночью меня поджидал новый сюрприз. Перед сном я, как обычно, обошла весь дом, проверяя, ладно ли закрыты ставни и на все ли засовы заперта входная дверь, после чего отправилась в свою комнатушку. Каково же было мое удивление, когда на сундуке, где я обычно складывала вечером одежду, я обнаружила платье нашей Клариссии. Сама она в одной рубахе с оборочками возлежала на моем узком ложе, улыбаясь при свете свечи.

– Любимый, – простонала служанка, бесстыже потягиваясь на моем покрывале.

Пришлось выставить ее вон, пригрозив, что в следующий раз ее уволят. Разобиженная Клариссия ушла вся в слезах.

Представляю, каково ей было! Совестно, конечно, мне, девице, обижать другую девицу, но что я должна была делать? Расскажи я Клариссии, до какой степени она ошибалась насчет меня, – назавтра об этом будет знать весь дом.

Глава восемнадцатая. Женские тайны в мужском обличье

На следующий день Клариссия не разговаривала со мной, зато Андрес ходил веселый и довольный. Оказывается, через месяц на праздник Святого Антонио наш всемилостивейший король повелел устраивать во всех крупных городах турниры, на которых после знатных рыцарей свое искусство владения оружием смогут показать простолюдины.

Андрес упросил дона Санчуса разрешить ему участвовать в этой забаве. Полдня мы болтали о минимальном облачении, которое мальчик должен будет для себя приобрести, дабы не повредить себе во время боя. Чувствуя себя героем, Андрес показывал нам приемы владения коротким мечом, вооружившись кухонным ножом и прикрывая грудь тазиком для белья.

Не желая разбить новую посуду, мы были вынуждены выйти во двор. Не удержавшись, я взяла второй нож, и мы схватились, подстрекаемые с одной стороны Клариссией, с другой – стариком Карнелиусом. Мы так расшумелись, что вскоре в окно выглянул дон Санчус, смеясь и требуя, чтобы я нашпиговала непутевого Андреса своим ножом. Я делала вид, что пытаюсь исполнить это приказание.

В конце концов, навеселившись вволю, дон Санчус предложил и мне выступить на турнире, о чем я обещала подумать. Наш шуточный бой с Андресом навел меня на неожиданную мысль, что уроки владения мечом, которые в детстве давал мне отец, не прошли даром. И если и другие претенденты на награду воюют так же, как Андрес, я вполне могу заполучить приз и даже, может быть, войти в число победителей, которые затем отправятся в Лиссабон для того, чтобы показать свое искусство при дворе. Не то чтобы я серьезно подумывала покинуть любезнейшего дона Санчуса и искать себе воинской службы – этого еще недоставало, просто может же человек иногда помечтать…

Желая проверить мою готовность, дон Санчус попросил находящегося в это время у него в гостях молодого испанского дворянина поучить меня работать с мечом, что тот с радостью и выполнил. Юноша был настоящим рыцарем, он прекрасно владел оружием, и пару раз я оказывалась на волосок от ранения.

Мы веселились так еще какое-то время, пока вдруг небо над моей головой не исчезло, а земля не закружилась и затем метнулась мне навстречу. Последнее, что я слышала, был крик Клариссии. В следующее мгновение все погрузилось во тьму.

Я очнулась от того, что мне поливали лицо холодной водой. Сначала я решила, что испанец сумел-таки меня ранить, но дон Санчус тут же уверил меня, что, несмотря на старания моего противника, я цела и невредима. Что было само по себе странно: до этого я ни разу не падала в обморок. Борясь со слабостью и тошнотой, я извинилась перед доном Санчусом и его благородным гостем и отпросилась подняться к себе в комнатку.

В тот момент я решила, что причина обморока кроется в недавнем избиении, и не придала тому должного значения. Но все оказалось куда как хуже.


Готовясь к турниру, я с удивлением для себя вдруг начала обнаруживать, что мне вдруг стало трудно затягивать широкий кожаный пояс, который мы с Андресом купили на двоих с тем, чтобы надевать по очереди на время боя. Шнуровку на безрукавке пришлось чуть распустить. А груди, которые обычно я легко стягивала кожаной одеждой, теперь начали мне мстить, ноя и просясь на свет божий. Я обнаружила, что беременна, и уже почти четыре месяца, а значит, через короткое время уже не смогу скрывать от людей свой растущий животик.

Наверное, может показаться странным, что я понятия не имела о своем состоянии, но откуда мне было знать? В семье я росла самой младшей, и при мне мать больше не беременела, а вышедшие замуж сестры жили в других городах. Попав же в дом к дону Санчусу, я тратила все время и силы на то, чтобы вникнуть в его дела, забывая о своих собственных.

С ужасом для себя я пыталась найти выход из щекотливого положения, но ничего не получалось. Правильнее всего было бы немедленно оставить службу и бежать куда глаза глядят, пока мое состояние не выдало природное естество и меня не потащили в тюрьму за ношение мужского платья и подлог.

Поразмыслив над своим состоянием пару ночей, я пришла к выводу, что единственным для меня спасением было бы броситься в ноги к своему любовнику, умоляя его вновь взять меня в свой дом, как он и хотел, под видом новой фрейлины или служанки для его жены. В конце концов, служанка вполне может оказаться брюхатой, чего не скажешь о паже!

Сейчас, по прошествии стольких лет, я могу сказать, что следовало бы не возвращаться к дону Альвару, а признаться во всем его дяде, попросив помощи и совета. Но тогда я боялась даже подумать о том, чтобы открыться, что все время водила его за нос. Ведь как ни крути, дон Санчус – дворянин, особа, приближенная к королю и, что самое главное, ученый, к знаниям и проницательности которого обращались в самых сложных и запутанных делах. Каково же ему было бы узнать, что целых четыре месяца бок о бок рядом с ним жила женщина, да еще и брюхатая, которая выдавала себя за молодого человека, а он, такой умный, не заметил этого!

Приняв решение, я отправилась через весь город к своему любовнику и, попросив доложить о себе, стояла какое-то время во дворе, дожидаясь, примут ли меня. Вообще-то я была готова приходить хоть несколько раз, понимая, что дон Альвару, скорее всего, обиделся на меня за проявленную мной непокорность. Однако меня сразу же пригласили подняться в кабинет графа.

Альвару полулежал на деревянном настиле, застланном расшитым марокканским покрывалом, бросая ножи в уже изрядно потрепанную мишень на стене.

– А, явилась-таки? – граф смерил меня взглядом, который мог означать все что угодно, и метнул очередной нож.

Оценив его меткость, я не выказала восторга или удивления. В конце концов, в своей жизни он по большей части всегда тренировался во владении мечом, стрелял или скакал на коне. Что же удивительного, что он поднаторел и в этом деле?

– Раздевайся и ложись рядом, если уж приперлась, – он усмехнулся. – Сама же знаешь, что больше ты мне ни для чего не нужна. Так что быстро скидывай с себя мужскую одежонку и прыгай в мои объятия, – он снова усмехнулся. – Ты ведь шлюха, и не можешь долго прожить без мужского внимания. Так уж и быть, отделаю тебя по старой памяти.

Все это он произнес со слащавой улыбкой под тонкими усами, по которой так хотелось садануть чем-нибудь тяжелым вроде сковороды, но в этот момент я поняла другое. Вдруг неожиданно и неведомо откуда пришло откровение, что на самом деле я нужна ему совсем не как любовница. Нужна до зарезу, до такой степени, что он, не задумываясь о последствиях, лично отважился явиться за мной в дом своего дяди и не постеснялся устроить мне трепку чуть ли не прилюдно.

Да, я была нужна ему! И не просто как женщина. Да возжелай он утех со мной – сто раз мог бы послать слугу, как в старые добрые времена в Коимбре. Нет, здесь было что-то другое. И это «другое» давало мне силы и власть над своим высокородным любовником.

Я медленно подошла и встала напротив дона Альвару, по-крестьянски скрестив на груди руки, отчего мой живот выпятился вперед.

– Я беременна, – спокойно глядя в глаза его сиятельству, сообщила я. – И хочу, чтобы вы позаботились о своем ребенке.

Какое-то время мы смотрели друг на друга.

– Беременна от меня? – уточнил граф. В этот момент он был беспомощнее младенца.

– Вашим первенцем. Хоть мой ребенок и будет незаконнорожденным, – уточнила я. – Я готова вернуться в ваш дом в качестве фрейлины или служанки вашей жены и, если вы этого пожелаете, любовницы лично для вас. С тем чтобы вы позаботились о нашем ребенке и подыскали мне место, где я смогу спокойно родить.

– Что ж, я сделаю все, что в моих силах, – граф Альвару постепенно собирался с мыслями, было похоже, что мои слова сшибли его с лошади и теперь он ползал в песке, пытаясь собрать свое оружие. – Но ты снова будешь служить мне верой и правдой! – наконец нашелся он.

– Аллилуйя, – закончила я.

Глава девятнадцатая. О том, как паж родил сына и стал матерью

Мы договорились, что дон Альвару займется поисками подходящего монастыря для меня, а пока я поживу еще некоторое время у дона Санчуса.

Вернувшись домой, я поднялась к себе и плакала, уткнувши лицо в подушку. Было тяжело думать, что больше никогда не увидеть мне бездельника Андреса и влюбленную в меня дуреху Клариссию, дона Санчуса и даже старого Карнелиуса, к которым я успела привязаться.

Я наплела хозяину, будто бы мне необходимо уехать в Коимбру, по делам моего отца, от которого я ждала вестей со дня на день, а через неделю за мной был прислан слуга графа. Так что все прошло без сучка и задоринки.

На прощание Клариссия подарила мне вышитый платок, а Андрес пояс, который мы купили на общие деньги.

Попросив разрешения пройтись последний раз по дому, я обошла все комнатки и уголки, потрогала новые тарелки и кастрюли и хотела уже уходить, когда кто-то положил мне руку на плечо. Я повернула голову, передо мной стоял Карнелиус. Повинуясь порыву, я обняла его. Было слышно, как где-то в доме пел сверчок, а на улице шумно пили воду кони.

– Прощай, дочка, храни тебя и твоего ребеночка Господь! – прошептал мне на ухо старый хитрюга, утирая слезы и прижимая палец к губам, как бы прося не разглашать его тайну.

Никогда больше я не видела этого непостижимого человека, разгадавшего мои тайны, в то время как сам великий дон Санчус не смог даже приблизиться к ним.


Я рожала в монастыре Святой Марии Магдалины, что в дне пути от Ковильяна.

По словам святых сестер, все прошло на редкость удачно и быстро. Я так не считала, потому что не была подготовлена к подобным испытаниям и не представляла, чего ждать и как к этому событию готовиться.

Ребенка мне не дали, сказав, что я, мол, уже сделала свое дело и теперь о нем позаботятся другие. Мою грудь туго перевязали шалью, после чего дозволили отдыхать и бездельничать сколько душе заблагорассудится.

Впрочем, через неделю явился присланный за мной слуга графа. Облачившись в мужскую одежду, – слуга не получил распоряжения относительно того, что мне понадобится платье, – я тронулась в путь.

Мне снова пришлось сделаться молодым человеком, сыном купца из Коимбры, который после ранения был вынужден отлеживаться в монастыре под присмотром милосердных монахинь. Эта история сложилась в голове сама собой, едва только я поняла, что судьба снова втиснула мне шпоры в бока, приказывая пошевеливаться.

Глава двадцатая. О том, как дочь купца стала виконтессой

Еще одна неприятность – мой сладчайший любовник, по всей видимости, забыл, по поводу чего я прохлаждалась в любезном моему сердцу монастыре, и прислал мне оседланную на мужской манер лошадь, а не карету. Ссылаясь на ту же мнимую рану, я была вынуждена ехать боком или идти пешком.

Проехав с полпути, мой провожатый вдруг свернул с дороги, так что я было заподозрила измену, вытащив из ножен короткий меч, который привыкла носить с собой еще в бытность путешествий вместе с доном Санчусом, но тут мы подъехали к небольшой церквушке. У дверей нас ждал сам граф.

Сняв с седла и поцеловав в губы, он отвел меня в просторный белый шатер, расположенный за церковью, так что я сразу и не приметила его. Там на подушках лежали женские вещи.

Повинуясь приказу, я умылась и переоделась, закрыв лицо мантильей, после чего граф отвел меня в церквушку, где у алтаря нас уже ждал священник, рядом с которым суетился тощий маленький человечек с лицом мелкого жулика и проныры.

– Для того чтобы попасть в свиту к моей жене, дорогая Франка, тебе необходимо прямо сейчас выйти замуж и стать дворянкой, – пояснил происходящее Альвару. – Еще несколько мгновений, и ты сделаешься всеми уважаемой женой господина Алвиту. – Он подтолкнул меня к моему будущему мужу, делая знаки, чтобы я не спорила и приняла происходящее как должное.

Но тут не выдержал уже жених.

– Позвольте, дон Альвару, так же дела не делаются! – заверещал он, дергаясь и приплясывая вокруг нас в попытке разглядеть мое лицо под плотной вуалью. – Когда мы договаривались, вы не говорили, что невеста так хороша. Если она красавица, я хочу вдвое, нет, вчетверо против того, что вы мне обещали! Или право переспать с ней в вашем шатре прямо после венчания! Я дворянин, черт возьми, и право первой ночи – вопрос принципа.

– Да уймитесь вы, дон Алвиту. Уговор есть уговор. И решись я сейчас сесть на коня, доскакать до Ковиньяна и бросить клич, сразу же соберутся кортесы бесштанных и благороднейших донов, каких только когда-нибудь видел свет божий! Соглашайтесь на свои сто реалов или убирайтесь куда подальше.

– За сто реалов женитесь сами! – дон Алвиту в сердцах бросил на пол шляпу, скрестив худосочные ручки на груди. – А я, как благородный человек, как дворянин Алвиту виконт Фару, не женюсь менее чем за триста.

– Возьмите свои триста, – с нескрываемой злобой Альвару сунул Алвиту кошелек.

Тот принял его воистину королевским жестом, взвесив на руке и определив таким образом, что его не обманывают, после чего подал мне руку.

– А ваша дама часом не является парнем, уж больно она высока да широка в плечах? – как бы между прочим осведомился он, поворачиваясь к Альвару и продолжая вести меня к алтарю. – За парня я, пожалуй, продешевил. Учтите, дон Альвару, если вы принуждаете меня против ясной воли моего Господа жениться на юноше, то я хотел бы получить за это как минимум пятьсот.

– Даю вам слово, что она женщина, – Альвару с трудом скрывал отвращение, которое вызывал в нем мой жених.

В самых недобрых предчувствиях я подошла к святому отцу, опустившись вместе с доном Алвиту на колени. Священник торопился, путая слова и портя торжественность обряда. За моей спиной Альвару требовал, чтобы венчание проходило еще быстрее. Наконец мы произнесли традиционные «да», и нас отпустили. Мой жених раскраснелся, его лоб покрылся испариной, и редкие светлые волосики прилипли к лицу.

После венчания граф, даже не поклонившись Алвиту, грубо взял меня под локоть и на глазах у новоявленного мужа увел в свой шатер. Там, все еще ругаясь из-за непомерных расходов и проклиная дона Алвиту, он овладел мной, смеясь и радуясь как ребенок, что отныне будет спать с виконтессой Фару, доньей Алвиту. Мне было не до смеху, так как любое движение Альвару отзывалось во мне острой болью, но слава богу он скоро натешился.

– Алвиту когда-то были одним из славнейших родов королевства, но его слава и капитал утонули в дешевом вине, – пояснил он, завязывая штаны. – Теперь последний представитель некогда благороднейшего рода не более чем ярмарочный шут.

Он повернулся взять кувшин с вином, в то время как у входа в шатер раздался слабый стон. Я вскрикнула, инстинктивно пытаясь найти меч, который обычно носила с собой, будучи в мужском костюме.

Не закончив с гардеробом, Альвару схватил свой меч и бросился туда, где только что кричали. Я услышала проклятия и лязг стали, наткнувшейся на сталь.

Несколько секунд шел бой, после чего одна из стен шатра вдруг окрасилась красным, словно какая-то хозяйка плеснула на нее ягодным соком. С окровавленным мечом Альвару вошел в шатер, его качало. Я вскочила и подлетела к нему, думая, что он ранен и нуждается в помощи.

– Благородный род! Да, действительно, благородный. Последний в роду Алвиту не сумел выдержать моих оскорблений.

– Он напал на вас? – я прикрыла рот ладонью. – Мой муж, дон Алвиту, которому вы только что заплатили за то, чтобы он сделал меня своей женой и порядочной женщиной, напал на вас?

– И сделал вдовой, – граф стоял, уставившись на свой меч. – Он решил за благо оставить вас вдовой. Я хотел, чтобы вы всего лишь носили его имя, в то время как он пьянствует в кабаках с местными забулдыгами и бездельниками. Его же смерти, видит Бог, я не желал. Но теперь он убил моего оруженосца и…

– И мне снова следует переодеться Ферранте Сорья? – я нервно рассмеялась.

– На этот раз нет, милая Франка, донья Алвиту. Теперь вы отправитесь со мной в Ковильян, где будете представлены моей жене. Правда, она еще не знает о вашем вдовстве, но да, возможно, это и к лучшему. Я обидел дона Алвиту, и он мог заявить протест королю, что я увез его красавицу жену. А так, нет мужа – нет проблемы.


Добравшись до Ковильяна, мы зашли в первую попавшуюся лавочку ростовщика и купили мне несколько платьев и сундучок, в который тут же сложили покупки.

Я удивилась тому, что все это делалось столь открыто, буквально под боком графини. Ведь той могли доложить о странных покупках мужа. Но, как выяснилось позже, молодая семья Альвару была отозвана ко двору принца Педру в Лиссабон, и едва меня представили Литиции Альвару, как пришлось спешно собираться в дорогу.

Глава двадцать первая. Лиссабон

Лиссабон сразу же поразил меня своей роскошью и одновременно с тем нищетой.

Почти все дворцы были выполнены в восточном стиле и говорили о своих нынешних владельцах только разномастными гербами, те красовались на воротах и знаменах, свисающих наподобие драконьих хвостов. Бывшие чайные, где мусульмане привыкли пить прохладительные напитки, валяясь на удобных диванах, лакомясь сушеными фруктами и лепешками с медом, теперь торговали вином. Прежде изящные диванчики оказались продавлены и местами подраны во время драк, их покрывали пятна крови и рвоты.

Несмотря на то что весь двор одевался на французский и итальянский манер, простой люд ходил в широких портах, с широкими же поясами и в просторных рубахах. Многие носили халаты и короткие штаны. На головах почти у всех мужчин под широкополыми шляпами виднелись разноцветные вылинявшие и пропахшие потом платки. Некоторые повязывали платки не только на головы, но и на шеи.

Несмотря на то что семейству Альвару и его слугам были выделены несколько комнат во флигеле, принадлежавшем принцу и принцессе, граф тут же купил себе небольшой дом, намереваясь в дальнейшем достроить его, прибрав к рукам недавно выставленный на продажу соседский участок с садиком, искусственным ручьем и небольшим, но уютным домиком, который Альвару собирался либо снести, либо отдать слугам. На домик зарилась я.

Недалеко от нового жилища графа Альвару располагались знаменитые бани, где лет пятьдесят назад один местный волокита, сойдя с ума, умертвил за ночь сразу сорок своих наложниц, с каждой из которых перед этим он имел любовное дело. Так что оставалось догадываться, то ли означенный сеньор это самое любовное дело знал в самых общих чертах, не доставляя радости своим женщинам, а только соревнуясь неизвестно с кем на скорость, либо речь шла о каком-то необыкновенном чуде, и безымянного волокиту следовало причислить к рангу божьих избранников. Так или иначе, но народ валом валил полюбоваться на знаменитые ванны, некогда полные крови прелестных женщин.

Сразу за банями открывался вид на великолепные ворота Святого Якова, поставленые славной дочерью Афонсу Храброго королевой Урраке, державшей в повиновении Леон и Кастилью. Королеву в Лиссабоне любили и почитали, тем не менее, как я ни пыталась вызнать, никто не мог с уверенностью сказать, в честь чего поставлены эти самые врата.

Сохранилось поверье, что для того, чтобы день прошел удачно, необходимо, помолившись святому, дотронуться рукой до изображения птицы на вратах. Много раз я видела, как кареты и носилки специально останавливались в этом месте, после чего отдергивалась занавеска и оттуда выпархивала лилейная ручка в изящной перчатке. Она быстро касалась крыльев или шеи птицы и тут же ныряла в сумрак кареты.

За вратами Святого Якова начиналась дорога к замку, по которой я обычно ездила вместе со своей госпожой Литицией Альвару. Проезжая мимо божьего храма, что в прежние времена был мечетью, мы останавливались и минуту молились, после чего ехали дальше.

Нескладная то была церковь, одно слово – переделка. Конечно, святые отцы освятили бывшую мечеть, и на ее крыше теперь сиял огромный, точно сброшенный с грозного неба и с размаха пронзивший купол здания крест. Тяжелый, он впился в изящный голубовато-золотой купол, норовя расколоть его на две части. Возможно, королю следовало позаботиться о том, чтобы крест был выкован по размеру, но несоответствие бросалось в глаза только приезжим, в то время как сами лиссабонцы считали тяжелый крест на крошечной церквушке вполне нормальным и привычным для глаз явлением.

Сквозь новую побелку причудливым узором выступала арабская вязь. Как мне сказали, тут была некогда написана первая сура Корана «Нет бога, кроме Аллаха», которую надлежало читать каждому проезжающему или проходящему мимо. С каждым днем странные буквы становились все отчетливее и отчетливее, проступая из-под побелки, точно само солнце выжигало их, пока в один прекрасный день не засияли на католическом храме как только что написанные.

Во всем остальном Лиссабон мало чем отличался от, скажем, Коимбры, где почти все мусульманские храмы были попросту заколочены или превращены в склады, а христианские отстроены заново.

Поскольку Лиссабон являлся официальной резиденцией короля и его двора, сюда не переставало стекаться множество людей, считавших, что именно здесь их ждет слава и успех. Для таких искателей счастья и удачи строились огромные и нелепые на вид дома, комнаты в которых сдавались в наем.

Обычно несколько богатых и предприимчивых людей скупали целый квартал бедняцких трущоб, где-нибудь недалеко от центра города за сущие гроши. Кроме того, желающим расстаться со своим имуществом добровольно помогали переселиться в такие же лачуги, но только на окраине. Нежелающих продать свое жилье незамысловато жгли, после чего все оставшиеся на участке постройки безжалостно сносили, садики выкорчевывали, а на их месте возводили полуказармы-полугостиницы.

Причем занятие это в конечном итоге давало такие барыши, что на какое-то время домовладельцы попали поднаблюдение купеческой общины и воровской гильдии, имевших реальную власть в столице. С владельцев этих доходных домов ежемесячно срывали здоровенные куши – не только члены правительства, но и контролирующие порядок в районе воры и убийцы. Время от времени кого-то из непрерывно богатеющих домовладельцев находили с перерезанным горлом, однако это ни в коей мере не останавливало жажды строительства и наживы.

Для защиты своих интересов домовладельцы обратились было за помощью к королю, но тот запросил чуть ли не по пятьдесят реалов за круглогодичную охрану каждого дома. Тогда, впервые собравшись все вместе, домовладельцы создали собственную гильдию с черной кассой и отрядами стражи. С их помощью они теперь не только защищались от вымогателей, но и с удвоенной силой распространяли свое влияние на беднейшие кварталы Лиссабона, отбирая, выжигая, сметая все на своем пути, для того чтобы создать новое.

Глава двадцать вторая. Донья Инес де Кастро

Я не буду здесь подробно описывать, как выглядел королевский замок и какие в нем царили нравы. Замок как замок. Отличная крепость на случай войны. Что же до нравов… Видели ли вы когда-нибудь клубок змей? Если да, то эти животные ничто по сравнению с придворными, собравшимися вокруг короля Афонсу Четвертого и его единственного сына Педру, наследника престола.

Это было то славное время, когда дворянство, ругая последними словами процветающих в результате торговли купцов, уже не гнушалось, как в былые времена, выдать за богатенького простолюдина дочь или подыскать невесту с приданым для сына. Сильная купеческая кровь вовсю смешивалась с дворянской, рождая новое, не похожее на предыдущее поколение.

Настала весьма странная пора, когда если бы кто-то и выдал мое истинное происхождение, это не послужило бы поводом для судебного разбирательства. Или суд закончился бы так же быстро, как и начался. Так как купцы требовались всем. Дворяне и даже сам король нуждались в их деньгах, кораблях и связях. Купцы помогали переправлять почту и доставляли на своих кораблях королевских гонцов. Купечество считалось своеобразной знатью, чуть выше простого народа, но ниже дворянства.

Должно быть, при дворе еще не до конца была выработана политика отношений с купеческой знатью. Все сводилось к тому, что торговцев ругали, называя наглыми дорвавшимися до власти и королевских милостей собаками, но в то же время их опасались трогать: себе дороже.

Купеческие дочери, вышедшие недавно за дворян, проникли даже в королевский замок.

Я была знакома с тремя новоявленными грандессами и понимала, что на их неотесанном фоне я выглядела почти как природная дворянка. Хотя по сравнению с дочерьми и женами рыцарей мои манеры оставались грубы, а речь излишне проста и незатейлива. Поэтому я предпочитала молчать и слушать. Говорят, именно таким образом можно сойти за умного, не являясь таковым.

Шел 1342 год.

При дворе короля Афонсу Четвертого самой красивой женщиной считалась фрейлина принцессы Констансы[397], несравненная Инес де Кастро. Воистину ее красота поражала и ошеломляла, заставляя как мужчин, так и женщин невольно оборачиваться на нее, не смея оторвать взгляда. При этом сама донья Инес вела себя столь целомудренно и кротко, была настолько добра, мила и обходительна, что временами казалось, что она сама страшится и смущается исходящей от нее колдовской силы.

Надо сказать, все дамы при дворе точно на подбор имели темные волосы. В то время как прекрасную Инес, которой только что исполнилось двадцать два года, сама природа одарила белыми густыми локонами, доходившими до поясницы. Обычно служанки вплетали в ее прическу жемчужины, и те блистали на ее волосах, точно лучики солнца в морской пене. Глаза у доньи Инес имели оттенок серого осеннего неба. Кожа, точно наитончайший шелк или нежнейший атлас, походила на лепесток розы.

Донья Инес, статная и красивая женщина среднего роста, могла похвастаться большой грудью и тонкой талией. Нежнейшие руки ее, казалось, ни разу не держали уздечки и не делали никакой другой, даже самой легкой, работы, а походка больше подошла бы заправской танцовщице, нежели придворной даме. Свое томное и мягкое тело донья Инес носила так, словно оно не весило ни унции. Легкая, как цветочная фея, она летала по замку, смеясь и беседуя с придворными.

Красавица испанка всего два года как находилась при португальском дворе, но уже снискала себе почет и уважение среди придворных, несмотря на то, что была незаконнорожденной. А всем известно, насколько кичливы гранды Португалии, как они любят поговорить о своих предках, нередко тратя собственные жизни на запоминание и сохранение благодарной памяти о чужих заслугах.

С доньей же Инес все было достаточно парадоксально. Как дочь кастильского вельможи Педро Фернандеса де Кастро, она могла претендовать на королевские почести, так как де Кастро находились в родстве с несколькими королевскими домами. Но то, что ее мать, Альдонса де Вальядарес, являлась всего лишь любовницей ее отца, напрочь перечеркивало возможность счастливой судьбы девушки. Тем не менее в Португалию она приехала в свите принцессы Констансы, где находилась на правах ее кузины и ближайшей родственницы.

На самом деле здесь донью Инес де Кастро стали звать на португальский манер – Инеш или Иниж ди Каштру. Но я буду называть ее так, как она сама произносила свое имя, как называли ее все те, кто ее любил и был предан ей до гробовой доски, – Инес де Кастро.

Ни разу я не видела донью Инес сердитой или ругающей за какую-нибудь провинность прислугу. Ее настроение всегда оставалось ровным и весьма приятным для окружающих. Кроме того, донья Инес была прекрасно образованна и для женщины весьма начитанна.

Словом, я влюбилась в нее сразу же и бесповоротно, признав ее самой красивой, приятной и обворожительной женщиной на земле.

Глава двадцать третья. О том, как тупое копье, ржавый шлем и грязный плащ спасли королевскую особу

Однажды, проходя по крытой галерее, где обычно в ночное время прогуливается охрана, я заметила донью Инес сидящей в маленькой нише и тихо о чем-то вздыхающей. Решив, что она что-то потеряла и нужно ей помочь, я подошла и спросила ее об этом.

– Ах, милая Франка, ничего не нужно. Я сама и есть виновница всех моих невзгод. И очень скоро потеряю самое дорогое, что дал мне Господь. Никто уже не сможет спасти меня от злой судьбы.

Удивленная таким ответом, я села рядом и начала допытываться у благородной донны, что же произошло, пока та не сдалась и не поведала причину своих горьких вздохов.

Оказывается, госпожа де Кастро назначила свидание одному из наших рыцарей, имени она мне не назвала. Но, должно быть, о свидании каким-то образом стало известно сенешалю замка, после чего тот велел всем женщинам перебраться из левого флигеля, где находились комнаты фрейлин, и выставил там тайную охрану. Несчастная Инес не могла не только добраться до своей комнаты, чтобы оставить там условный знак отмены свидания, но и выйти из замка, с тем чтобы, встретив рыцаря, предупредить его.

Я задумалась. Судя по тому, что сообщила мне донья Инес, проклятый сенешаль решил устроить засаду прямо в ее комнате либо где-нибудь поблизости, чтобы прошедший на женскую половину рыцарь уже не смог отвертеться. Какую цель преследовал сенешаль? Либо убийство рыцаря, либо скандал.

Не стоило большого труда понять, что донья Инес встречалась с женатым рыцарем, иначе их беду мог бы решить любой священник, соединив любовников узами тайного брака. А если так, стало быть, надоумить сенешаля устроить охоту могла жена рыцаря или ее родственники. Кто же она – женщина, способная науськать на след самого сенешаля королевского замка? Принцесса, герцогиня или особа по меньшей мере королевской крови. А значит, готовятся переворот или, во всяком случае, грандиознейшие неприятности. Все знают, что от крохотной искорки может вспыхнуть целый стог соломы, а из случайно выплывшей интрижки при королевском дворе…

Я посмотрела на молча наблюдавшую за мной донью Инес и предложила помощь. Сначала та отказывалась, говоря, что у меня все равно ничего не получится, так как коварный сенешаль не пускает во флигель ни одну женщину. На что я возразила, что намерена переодеться мужчиной: уж кому-кому, а мне такая метаморфоза не в новинку, и я надеялась, что и на этот раз не дам маху. Наконец она сдалась и доверила мне алую накидку, которую следовало повесить на решетку окна в ее комнате или рядом в комнате ее служанки.

Пообещав сделать все, что будет от меня зависеть, я побежала к себе и быстро переоделась в мужское платье. Но это ещё не все. Притаившиеся возле комнаты госпожи де Кастро воины ждали появления рыцаря. Но вот знали ли они конкретно, кого ждут, или должны были схватить первого попавшегося, я понятия не имела. Поэтому следовало действовать особенно аккуратно.

Вернувшись к донье Инес, я попросила немедленно отправить в ее комнату какого-нибудь слугу. Сидя в галерее, мы проследили за тем, как тот вошел во флигель и откуда его вскоре вытолкали взашей. Теперь я знала наверняка, что люди сенешаля ждут конкретного человека.

Прямо под нами находилась оружейная. Спустившись туда, мы подобрали мне доспехи вроде тех, что носили копейщики замка. При помощи доньи Инес я застегнула непроницаемый шлем и закрепила броню, которую обычно надевали на посту. Взяв в руки турнирное копье и нацепив на себя длинный безобразный, точно шкура ящура, тяжелый плащ, я попросила донью Инес обмотать тряпицей мое колено.

После того как она завернула болты и застегнула ремни на моих доспехах, я почти не могла согнуться.

– Для чего нужна повязка и зачем вам этот грязный, страшный плащ, который точно вырыт из могилы? – поинтересовалась госпожа де Кастро, стоя передо мной на коленях и пытаясь нести непосильное бремя оруженосца. – И зачем вам тупое турнирное копье? Какой дурак поверит, что вы копейщик, если вместо обычного копья у вас будет эта дубина?

– В том-то все дело! – Я подняла было забрало, но оно тут же вернулось на свое место, больно щелкнув меня по нижней челюсти. – Я одета так же, как и все остальные, но при этом такого воина тут никто не видел, а значит, я должна чем-то отвлечь внимание. Пусть это будет грязный плащ и турнирное копье вместо обычного. Потом все скажут, что видели дурака в старом плаще, который спьяну взял не то копье. Что же касается повязки, то никто не обратит внимания на то, что она надета поверх доспехов, зато все станут утверждать, что воин был ранен в ногу. Кроме того, перевязанная нога позволит мне изменить походку, так что… – я не успела закончить свою мысль.

В это время кто-то проходил по коридору мимо оружейной, звеня доспехами и стуча по полу копьем. Вместе с доньей Инес мы притаились ни живы ни мертвы. Когда шаги затихли, она сама подтолкнула меня к двери, перекрестив на удачу.

Опираясь на тяжеленное копье и похрамывая, я кое-как спустилась вниз по лестнице. Алая шаль свисала у меня с плеча, на манер шарфа, – еще один отвлекающий момент. Каждый, кто видит воина с женским шарфом или перчаткой на шлеме, понимает, что тот, скорее всего, только что виделся со своей дамой и получил подарок из ее нежных ручек. А когда люди начинают домысливать то, чего и в помине не было, они перестают видеть реальные вещи.

Всем этим премудростям я научилась у дона Санчуса, когда служила у него. Он не переставал настаивать, чтобы я больше наблюдала и примечала за другими, стараясь не спешить с выводами.

Спокойно я пересекла двор, продолжая опираться на неудобное копье и выставляя на всеобщее обозрение алую тряпку. Несмотря на то что сквозь щель забрала нереально было рассмотреть мое лицо, я все же не стремилась стать разоблаченной.

Проходя мимо крыльца, на котором за колоннами в тенечке мирно играли в кости два стражника, я вытащила несколько монет и, неловко поскользнувшись на ступеньках, рассыпала их по полу. Эффект последовал такой, какого я и ожидала. Стражники принялись собирать деньги, оттесняя меня и чуть ли не заталкивая в охраняемую ими же дверь флигеля.

Оказавшись в коридоре, я ускорила шаг и добралась до лестницы, где пришлось немного притормозить. Чертовы наколенники, по всей видимости, давно уже не смазывались, так что каждое движение в буквальном смысле слова давалось мне со скрипом. Тем не менее я поднялась на второй этаж, обливаясь потом и продолжая упрямо волочить за собой копье.

Возле комнаты доньи Инес я остановилась и прислушалась. Все было спокойно. Прочитав краткую молитву, я открыла дверь и, войдя в крошечную комнату, быстро повязала шаль на решетку, только после этого позволив себе вздохнуть с облегчением. Теперь мне следовало вернуться в галерею.

Стараясь меньше скрипеть при ходьбе и обещая себе при возможности нажаловаться на коменданта, отвечающего за сохранность доспехов, я вышла в коридор, как вдруг расслышала торопливые шаги на лестнице. Одним прыжком я отскочила от комнаты доньи Инес и успела сделать несколько шагов, когда меня окружила стража. Проснулись все-таки, лентяи!

– Кто ты, черт возьми, такой и что делаешь на охраняемой территории? – спросил один из стражников. Из-под раскрытого забрала торчали здоровенные усищи, которые он непременно прищемил бы, окажись на нем мой ржавый шлем.

– А чего ради ее охраняют? – вопросом на вопрос ответила я. Под шлемом мой голос сделался гулким, точно звучал из гробницы.

– Ваша милость, я собственными глазами видел, как этот деревенщина прошел сюда с красной тряпкой, а теперь ее нет! – вмешался в разговор толстяк, который собирал монеты на крыльце.

– Где чертова тряпка? – офицер впился взглядом в прорезь забрала.

– Ваша милость, благородный сеньор, – я развела руками, оттесняя стражников своим неуместным копьем, – вот если бы я что-нибудь взял, тогда другое дело… – я рассмеялась под шлемом.

– Сними с головы кастрюлю, хочу поглядеть в твои бесстыжие глазки, – приказал офицер.

Тут же я почувствовала, как чьи-то руки попытались поднять забрало, но ничего не получилось.

– Заело, – виновато пояснила я. – Проржавело, проклятое. Думал, у знакомой девки, что служит здесь поломойкой, разжиться каким ни на есть маслом да смазать шлем, а то, чувствую, ваша милость, помру я в нем. Как есть помру. Но может, вы расщедритесь и дадите мне малость маслица? А?

– Еще и маслица ему! Будешь знать, дубина, как не чистить доспехи! – судя по взмаху руки офицера, я поняла, что тот был не прочь отвесить мне оплеуху, но в последний момент передумал руки о мой шлем ломать.

– Вы посмотрите, ваша милость, какой на нем грязнущий плащ. Такое чувство, что в него не единожды блевали! А копье? Умора, а не копье! Ты что ж, браток, на рыцарский турнир с такой штуковиной собрался?!

– А если бы и на рыцарский?! – начала огрызаться я. – А куда мое копье делось, откуда мне знать? Проснулся, а копья нет. Где копье? Не иначе как какой-нибудь шутник навроде тебя его и умыкнул! Что я теперь своему начальству доложу?! Копья нет, шлем зажало. Плащ… – я махнула рукой. – Может, хоть шлем поможете отпереть. А?.. А то совсем позорно в таком виде на выволочку являться. Поможете, служивые, а?..

– Может, и правда, помочь парню? Ему еще плащ в порядок приводить. За копье когда еще рассчитается? – Какой-то сердобольный лучник протянул было ко мне руку, пытаясь поднять забрало, но офицер тут же пихнул его в поддых, мол, не лезь вперед командира без приказа.

– Обыщите его, – услышала я, холодея под доспехами.

– Ага, обыщите меня, господа хорошие. Может, заодно и шлем проклятущий стащите. Только вот одна мелочь – как честный человек обязан предупредить…

Потянувшиеся ко мне солдаты торопливо отдернули руки.

– Не посчитайте за оскорбление, благородный сеньор, – обратилась я к приказавшему обыскать меня офицеру. – Только вынужден наперво сообщить, что я в трауре. Глубоком трауре.

– Какое мне дело до твоего траура, собака?! – заорал офицер, сжимая рукоятку меча так, как обычно сжимают хлыст.

Готова была отдать руку на отсечение, что он лучше знал, как обращаться с бичом, нежели с мечом. Однако я оставила свои наблюдения при себе, не пытаясь увернуться от удара. В моих доспехах это казалось глупым. Да и не стал бы меня рубить офицер в присутствии подчиненных, наподдать – другое дело, но только не убивать.

– Так в краях, откуда я родом, во время траура нельзя мыться и задницу подтирать, – глубокомысленно изрекла я, сама чуть не падая со смеху.

– И давно ты, засранец, в таком трауре? – осведомился офицер, в то время как солдаты начали затыкать носы и махать перед собой в воздухе, словно вдруг учуяли что-то зловонно-омерзительное.

– Второй месяц, потому, как по отцу полагается глубокий траур аж в полгода, – я покачала головой. – Вот если бы по тетке или…

– Месяц не срок, – один из воинов схватил меня за ремень.

– Но три дня у меня был злющий понос, – не сдавалась я. – Свидетелем тому стал мой несчастный плащ, который вы можете рассмотреть и даже обнюхать.

– Гоните этого дристуна прочь! Пусть объясняется со своим офицером, а меня вывернет, если я проговорю с ним еще хоть одну минуту, – наконец сдался офицер.

После этого меня огрели по спине моим же копьем и, придав скорости, здоровенным пинком выбросили во двор. Скрипя ржавыми наколенниками и ругаясь как лодочник, я поковыляла туда, где меня ждала донья Инес.

Глава двадцать четвертая. Тайная семья принца Педру

Обожаю наших господ за их предсказуемость. Чем меньше звание офицера, тем больше гонор. Тем больше он тявкает, пытаясь выказать свою значимость и силу.

Вращаясь среди высшей знати, я ни разу не видела таких амбиций, такого болезненного тщеславия и одновременно с тем такой верности долгу, какие выказывают люди бедные. Нищие рыцари хорохорятся точно надутые индюки, полагая, что ведут себя подобно отпрыскам благородных семейств, в то время как до королей и их приближенных им как до звезд. Наслышанная о былом богатстве своей семьи дама мнит себя знатной, требуя, чтобы муж, дети и единственная черная девка приносили ей почести, равные королеве.

Видела я и королеву. Королеву Испании, когда уже многим позже в Мадриде мы с Альвару были представлены ко двору. Это была достаточно простая и доброжелательная женщина с широким лицом и большими руками, больше подходящими для молочницы. На моей памяти она не прочла ни одной книги и интересовалась только тем, что кушал и куда ездил за день ее любимый сынок. Она могла часами обсуждать подстреленных на охоте уток, взвешивая их на руках и рассказывая о славных охотах времен ее батюшки.

Графиня, в свите которой я состояла, хоть с виду и напоминала нежного и кроткого ангела, которому нет никакого дела до земной суеты, больше всего заботилась о своем супруге, собирая для него сплетни и пытаясь хоть как-то помочь ему в деле продвижения по службе. Она могла часами просиживать с женой генерала Кастелу, рассказывая о своем ненаглядном Луиджи и ожидая того, что та в свою очередь передаст о подвигах графа мужу. В общем графиня Альвару, при всей своей хрупкости, оказалась обыкновенной интриганкой и сплетницей, чьи амбиции однажды стоили королевству гражданской войны, но об этом позже.

Что же касается несравненной доньи Инес, с которой я подружилась после услуги с шалью, то та была действительно ангелом.

Внебрачная дочь гранда, она не могла рассчитывать на хороший брак, однако и не собиралась выходить замуж, так как ее любовь, ее рыцарь, которого я спасла в тот день, повесив условный знак на решетку окна, оказался не кем иным, как принцем Педру.

Их связь продолжалась уже несколько лет. Проводя все свободные часы с божественной подругой, Педру прижил с ней двоих детей. Правда, Афонсу, названный так в честь короля, умер сразу после рождения, а дочке тогда было около восьми месяцев. Третьего ребенка донья Инес носила под сердцем.

Госпожа де Кастро и принц были воистину прекраснейшей парой! Педру действительно любил Инес, они встречались тайно, и за время их связи принц умудрился не попасть в сети ни одной придворной прелестницы и не воспользоваться услугами ни одной блудницы. Что было воистину чудом, учитывая царившие повсеместно свободные нравы.

Обычно Педру селил Инес в одном из своих замков, по соседству от основной резиденции, местоположение которой менялось в зависимости от монаршей прихоти. Там они жили своей семьей, никого не трогая и стараясь не вызвать подозрений. Тем не менее об Инес так или иначе знали все. Моя же неосведомленность в связи с этим объясняется тем, что вместе с графиней Альвару я совсем недавно оказалась в Лиссабоне и не могла сразу же войти во все обстоятельства придворной жизни.

Постоянная связь, казалось, давала некоторую надежность положению этой молодой пары, но в последнее время терпению короля пришел конец. Все чаще он сравнивал чахоточную, стоящую одной ногой в могиле невестку и цветущую счастливую любовницу сына, которая своей красотой, здоровьем и жизнелюбием словно отнимала жизнь у принцессы, подобно тому, как сорняк забивает благородную культуру, лишая ее воды и солнечного света.

Кроме того, Педру и его жена Констанса не имели детей. Ее высочество родила двоих мальчиков, которые умерли еще в раннем младенчестве, и теперь героически старалась подарить принцу и всей стране третьего, хоть на этот раз здорового и крепкого наследника.

Из-за всего этого король и искал случая разобраться как-нибудь с тайной семьей своего сына. Такая возможность ему представилась через одиннадцать лет.

Часть II. Неожиданные повороты судьбы, или Новые расследования дона Санчуса

За то и кляну судьбину,
Что словно свирепый кат,
Казнила меня, безвинну,
Сперва вознеся на вершину,
Чтоб после низвергнуть в ад.
Ведь если б не погубил
Меня мой любовный пыл,
Я б ныне в огне не сгорала,
О чадах своих не страдала,
И слез бы никто не лил.
Гарсия де Резенде[398]
Стежок за стежком я вышчиваю подушку для графа Альвару. Подушку с марокканским узором, смысл которого не в силах постичь. Тонкая иголка тянет за собой золотую змейку-нитку. Когда нитка вслед за иголкой пронзает натянутую на круглых пяльцах материю, раздается тихий стон.

Я вышиваю, вспоминая. Стежок за стежком. Не могу припомнить свою жизнь день за днем. Как много важного стерлось из памяти, как много задержалось в ней пустого и малозначительного!

Например, как ни стараюсь, я не могу припомнить лица своего второго сына Горацио, когда Альвару разрешил ему жить с нами. Зато прекрасно помню малейшие подробности расследования дона Санчуса, с которым судьба снова и снова сводила меня, точно пытаясь мне что-то объяснить.

Стежок за стежком я вышиваю подушку по приказу графа Альвару. Пусть же все идет своим чередом. Не стану перескакивать через года и события.

Я вспоминаю…

Глава первая. Донья Перналь

При дворе принца Педру служил некто маркиз Мигель Перналь. С ним я была в некотором роде знакома еще во время его ученичества в университете Коимбры. Когда я приходила к своему возлюбленному, дон Перналь пару раз щипал меня за щечку или шлепал по заднице. Вот и все знакомство.

Тем не менее я крайне удивилась тому, что при первой встрече в замке он сделал вид, будто бы видит меня впервые. Такое чванство было странно еще и потому, что сам инфант Педру вежливо поклонился мне при встрече, осведомившись о моем здоровье после утомительного путешествия к королевскому двору.

При всех придворных Педру завел со мной пространный разговор, в котором дал понять, что прекрасно запомнил меня еще по Коимбре, но не намерен выдавать ни моего происхождения, ни обстоятельств, при каких мы познакомились. Он первым делом запомнил мое новое имя, не пытаясь при этом как-то задеть или высмеять меня.

Совсем другое дело дон Перналь. Несмотря на то что род моего покойного мужа был не в пример древнее и славнее его, он старался не замечать меня, не вступать в какие-либо разговоры и, упаси боже, кланяться мне. Меня это обижало, потому что я занимала должность придворной дамы при графине Альвару и вместе с ней была вхожа к принцессе Констансе, а значит, со мной просто обязаны были считаться остальные придворные.

Впрочем, от того, что я вышла замуж за благородного сеньора, в жилах моих не начала течь голубая кровь, я оставалась дочерью купца. А значит, все колкости, ухмылки и недомолвки на мой счет выносила спокойно, принимая их как должное, а попросту говоря, плюя на них с высокой башни. И там, где на моем месте благородная донна должна была упасть в обморок, я улыбалась. А где любая уважающая себя грандесса делала все, чтобы покончить с собой, я просто выходила из зала, делая вид, что меня зовут собственные неотложные дела.

Правда, мне скорее следовало пожалеть дона Перналя. Дело в том, что дон Мигель Перналь стал невероятно беден. Как рассказали камеристки принцессы, он уже три года не мог участвовать в турнире, у него не было ни в чем выйти, ни чем биться. Его конь представлял собой обтянутый кожей скелет, о котором за давностью лет просто позабыла смерть. Одежда имелась лишь та, что на нем: затертая до дыр узкая курточка коричневого цвета и красноватые штаны, которыми погнушался бы самый последний лакей дона Альвару. Дон Перналь носил вылинявшую шляпу, поля ее висели, вместо того чтобы торчать, как у благородного сеньора, а перо больше походило на хвост облезлого кота. Кроме того, дон Мигель был невероятно тощ и низок ростом, так что складывалось впечатление, что он голодал с самого детства. Меч дона Перналя оставался старым и славным, но драгоценные ножны давно пошли на уплату кредиторам, а некогда украшенная кровавым карбункулом рукоятка нынче поблескивала тусклым стеклом. Вместо кинжалов из-за пояса дона Перналя торчали лишенные лезвий рукояти. Словом, он являл собой достаточно жалкое зрелище. Так что придворные дамы за глаза придумали ему прозвище Заплатанный Рыцарь.

Казалось, ничто не способно было каким-либо образом изменить жизнь этого несчастного человека. Но однажды произошло чудо, и наш Заплатанный Рыцарь вдруг преобразился почти до неузнаваемости. Появился отороченный беличьим мехом плащ, новая дорогая шляпа, сапоги с золотистыми раструбами и широкий пояс. Грудь дона Перналя теперь украшала золотая трехрядная цепь, кроме того, несмотря на светский раут, при нем было столько оружия, будто он собирался на войну, а не на танцы.

Загадка разрешилась довольно-таки быстро. Оказалось, что он женился на дочери одного незнатного, но невероятно богатого дворянина, как говорили, нажившего себе состояние разбоем или пиратством. Одно плохо. Супруга нашего Заплатанного Рыцаря оказалась урод уродом.

Маленькая карлица с невероятным скособоченным горбом и сметливыми черными глазками в один прекрасный день предстала пред светлые очи короля. Несмотря на огромное богатство, которое взял в приданое дон Перналь, все были поражены безобразием его жены и жалели несчастного супруга, чей постельный долг многим казался совершенно невыполнимым.

Придворные кавалеры клялись и божились, что лучше бы позволили четвертовать себя, быть сожженными или закопанными заживо в землю, но только бы не лежать на одной простыне с такой уродкой. Мужчины отворачивались от безобразной грандессы, плюя на нее как на черта и перекрещивая пальцы. Дамы не могли найти в себе силы, для того чтобы просто перемолвиться с ней двумя-тремя фразами. Придворный лекарь господин Флафиус запретил всем беременным или имеющим оные предположения смотреть в сторону ужасной доньи Перналь и даже дышать с ней одним воздухом. После чего «тяжелыми» сочла себя половина наших дам, вкупе с теми, кто не замужем.

Меж тем такое отношение к молодой супруге могло серьезно обидеть дона Перналя, поэтому его сиятельство граф Альвару отвел как-то меня в сторонку и потребовал, чтобы я свела дружбу с уродкой. По его словам, я не являла и седьмой части изнеженности придворных дам, а следовательно, могла подружиться даже с чертом. Подвиг сей следовало свершать не более двух недель – срок, в который король был вынужден терпеть жену своего приближенного, после чего муж увез бы ее в одно из имений, чтобы она больше не показывалась при дворе.

Умывшись святой водой, надев под платье охранный пояс из церкви Святой Ангелики и залив в себя изрядную кружку крепкого вина, я явилась в гостиную, где уже ждала меня донья Перналь.

Подали печенье, но у меня комок встал в горле в присутствии этого исчадия ада. Разговор начался с традиционных приветствий и вопросов о здоровье.

Потом как-то неожиданно уродка начала рассказывать мне об имении своего отца, где она жила, и о женском монастыре, где училась плести кружева и вышивать золотом. Увлекшись, она показала мне свои великолепные манжеты, сделанные точно руками фей. С ходу я определила, какую цену можно было бы запросить за них в Коимбре и Визеу и созналась, что уже видела подобный узор в лавке моего отца. Я даже помнила фамилию поставщика.

Госпожа Катарина Перналь подтвердила, что среди монастырских мастериц она была первой. Что же до имени купца, выкупающего у матери-настоятельницы золотое кружево, то оно было ей прекрасно известно. Между делом она призналась, что дворянские грамоты ее отец купил ценой двух усадеб, но она не радовалась такому приобретению, так как поставщик кружева, скупавший в монастыре ее работы, мечтал жениться на ней, с тем чтобы вместе открыть собственную школу золотошвеек. Но их счастью не суждено было исполниться: ставший дворянином отец не захотел выдавать дочь замуж за простого купца.

Дона Мигеля она не любила, хотя и жалела, так как уже в первую неделю пребывания в Лиссабоне, заглянув в его счета, поняла, что разорение благородного семейства было подстроено. В несколько дней жена разобрала все бумаги и сумела доказать мужу, что все это время его безбожно грабили. Так что теперь получивший прекрасное приданое дон Перналь занимался тем, что возвращал свои собственные деньги, в чем была заслуга его безобразной и нелюбимой супруги.

Время прошло незаметно, и мы обе остались довольны общением.

На следующий день я уже не могла дождаться, когда можно будет вновь увидеться с Катариной. Мы встретились и отправились гулять по саду. Я была поражена тем, как много знала эта обиженная Богом женщина, какой она оказалась умной и сообразительной.

Постепенно я привыкла к ее маленькому росту и скособоченной спине. Что же до лица, так я считала его даже привлекательным. Особенно мне нравились ее огромные карие глаза в опушках густых ресниц, какие иногда встречаются у иудеек.

Через неделю я доверилась ей и призналась в рождении ребенка и получении дворянства. Донья Перналь выслушала меня со вниманием и затем предположила, что, насколько ей известно, род графов Альвару никогда не отличался глупыми делами и поступками, а значит, он будет заботиться о бастарде не менее, чем заботился бы о своем законном наследнике.

– В конце концов, вы же служете у его супруги и, должно быть, понимаете, что она может и не подарить графу долгожданного наследника, а значит, есть шанс, что незаконный сын в дальнейшем сумеет прибрать к своим рукам все имущество графов Альвару. Если же графиня все-таки родит здорового младенца, граф, скорее всего, все равно представит своего старшего сына двору, дав ему имя вашего покойного мужа. А значит, вернет его вам.

Я была в восторге!

Меж тем две недели, щедро отпущенные молодой семье Перналь, подошли к концу, и Катарина поселилась в недавно купленном в Корушах доме.

Глава вторая. Как уродка стала красоткой

Прошел месяц.

По случаю приближающегося дня ангела короля Афонсу был объявлен праздник с турниром, танцами и пиром. Дамы шили себе новые платья, мужчины говорили лишь о вооружении и хороших конях. Турнир 1344 года должен был проходить особенно торжественно, так как на него съезжались готовые показать свое воинское умение рыцари и трубадуры не только со всей страны, но и из соседних держав. Все ждали праздника любви и красоты, со всей Португалии и Испании ко двору короля стекались гости.


И вот настал долгожданный час, когда вся знать, выстроившись у дверей в парадный зал, шла поздравлять своего короля. Слышался шепот придворных, все обсуждали друг друга. Новые прически, драгоценные мантильи, разукрашенные перьями и золотом веера, туфельки всех цветов радуги – любая вещь достойна была стать воспетой придворными трубадурами.

Молодой граф Альвару с супругой прошел в зал, высоко вскинув голову и гордясь грациозностью и миниатюрностью донны Литиции. Пропустив несколько грандов и грандесс, я направилась к трону, чтобы не задерживаться у него. Слишком много было гостей, слишком длинная вереница поздравлявших.

Низко присев в знаке глубочайшего уважения, я двинулась следом за своей госпожой, когда вдруг в воздухе прозвучали имена четы Перналь и в зал вошел дон Мигель, ведущий под руку статную красавицу, которая грациозно присела, поравнявшись с троном.

В этот момент по залу прокатился шепот, который стал усиливаться и наконец перерос в гул. Каждый говорил или возмущенно выкрикивал что-то свое. Кто-то переспрашивал – как была названа шедшая с доном Мигелем Перналь дама? Хотя все явственно слышали, что речь шла о безобразной Катарине. Кто-то полагал, что, должно быть, дон Мигель похоронил за месяц свою уродливую жену и женился во второй раз. Кто-то считал, что произошла ошибка и дон Перналь явился со своей сестрой, в то время как распорядитель торжеств назвал ту именем жены. Хотя все знали, что никакой сестры у дона отродясь не было.

Пораженный не менее прочих король был вынужден остановить церемонию и спросил у дона Мигеля, что за прелестная фея сопровождает его на праздник. Тогда без ложного смущения и суеты дон Перналь, подбоченившись, сообщил, что это не кто иная, как его жена. Та самая, кого прежде он представил двору как уродку. Его любовь, и только она, сумела разрушить колдовские чары, опутавшие Катарину еще в детстве. Теперь же колдовство разрушено, а он богат и весьма счастлив в браке.

– Этот прохвост, должно быть, закопал где-нибудь свою настоящую жену и теперь смеется над нами! – процедил сквозь зубы Альвару.

Несколько его друзей, стоявших поблизости от графа, признали это мнение единственным разумным объяснением происходящего. Тем не менее никто не собирался оспаривать услышанное и увиденное до того, как будут получены какие бы то ни было доказательства, что Заплатанный Рыцарь лжет. Так как нет на земле человека, который мог бы открыто признать, что не верит в колдовство и сомневается в силе дьявола, способного вырастить на ровной спине горб.

Наклонившись ко мне, Альвару попросил, чтобы я произвела проверку и поговорила с новоявленной грандессой. Что я и поспешила исполнить.

О, это оказалась хитрая штучка! Она встретила меня с распростертыми объятиями и даже припомнила малозначительные детали наших разговоров, снова пересказав историю жизни в монастыре. Но, несмотря на осведомленность, она была плохой актрисой. Я сразу же поняла, что самозванка знала обо мне со слов самой донны Катарины, место которой теперь заняла.

Заранее оплакивая госпожу Перналь, я вернулась к его сиятельству и пересказала ему наш разговор, сообщив, что эта дама может быть кем угодно, но только не донной Катариной Перналь.

– Если каждый человек в моей стране сперва сочетается браком с богатой женщиной, а затем убивает ее и женится вновь, то чем же Португалия станет отличаться от Содома и Гоморры? – высказал свое мнение король.

– А если это все-таки правда? Неужели мало на свете ворожей, способных сделать красивое личико безобразным, а родящее поле бесплодным? – высказал свое мнение Альвару. – Что, если мы пошлем на эшафот невинных?

Тем не менее оставаться в стороне никто не захотел, и было решено вновь прибегнуть к услугам наиумнейшего дона Санчуса. Поэтому граф Альвару приказал мне опять облачиться в мужское и явиться в дом к дядюшке, для того чтобы изложить тому суть дела и в меру способностей и скромного дарования помогать в расследовании.

Глава третья. Дон Санчус вступает в сражение

Принц Педру был безмерно рассержен и даже оскорблен поведением дона Перналя, посмевшего не только избавиться от безобразной супруги, но и ввести полюбовницу пред светлые очи своего короля, нагло утверждая, что черное – это белое. Инфант выпросил у отца грамоту для дона Санчуса, согласно которой на время проведения расследования тому давались неограниченные полномочия казнить, миловать, заключать под стражу и подвергать пыткам. Кроме того, на издержки дон мог взять сумму, превышающую годовой доход самого старого и уважаемого торгового дома в Лиссабоне.

Такая щедрость не была случайной. Дело в том, что женщина, арестованная по навету жуткой парочки, якобы виновная в злонамеренном колдовстве против жены дона Перналя, не выдержала пыток и уже на следующий день сдала своих соседок, обвиняя их в ведовстве и приверженности церкви еретического толка. А те в свою очередь пытались переложить ответственность со своих голов, сваливая вину на других. Так что за одну неделю в застенках оказалось более пятидесяти женщин, три из которых были заточены вместе с семьями.

Опасаясь, что аресты вот-вот примут стихийный характер, король торопил с началом следствия. Он был бы рад отпустить всех арестованных по домам, но некоторые из них дали показания против себя, а значит, отпустив их, король мог ожидать, что дело кончится самосудами.

Ситуацию обострило невиданное до этого землетрясение, вдруг разрушившее в одночасье половину Лиссабона, так что под обломками оказались сотни людей, тысячи же лишились крыши над головой и в ближайшее время должны были пополнить армию нищих. Конечно, разрушению подверглись в основном бедняцкие кварталы и доходные дома, которые строились «тяп-ляп» и где, ввиду дешевизны, проживала уйма народа. Королевский замок, равно как дворцы и дома знати, пострадали в меньшей степени. Тем не менее урон понесли все, а когда люди терпят убытки, они желают, чтобы им либо возместили их, либо наказали виновных. Поскольку же как раз перед землетрясением сделалось известно, что женщины, проходящие по делу колдовства над доньей Катариной Перналь, признали себя ведьмами и казнить следовало их.

Несмотря на то что моего сына держали где-то в провинции, я потребовала, чтобы Альвару немедленно послал туда гонца, дабы убедиться, что наш малыш жив. Однако мой господин, оказывается, уже сделал это за несколько часов до того, как спохватилась я.

Облачившись в мужской костюм, я вновь постригла уже начавшие отрастать волосы и принялась за дело, сначала отправившись в дом к главному палачу Лиссабона. Там, сославшись на близкое знакомство с семьей палача из Ковильяна, я выяснила, что все обвиненные в наведении порчи на девицу Тарсо, в замужестве Перналь, поначалу отрицали свою вину и сознались в содеянном лишь под нажимом. В том, что палач умеет вытягивать показания, я нисколько не сомневалась. Поэтому я показала грамоту, подписанную Афонсо Четвертым, и, представившись помощником дона Санчуса, приказала временно приостановить все допросы.

После этого я отправилась в Ковильян, прямехонько в дом к дону Санчусу. Надеясь поскорее добраться до места, я не жалела ни коня, ни приставленных ко мне по такому случаю телохранителей.

Землетрясение оставляло после себя не только руины и горы трупов, оно породило грабителей и душегубов, бродивших по дорогам в поисках наживы. Тем не менее до Ковильяна мы добрались с минимальными приключениями, и ровно через два дня ранним утром я стояла уже перед домом своего благодетеля.

Слава богу! Землетрясение почти не коснулось этого городка. Ничто не изменилось и в жилище дона Санчуса с того дня, как я была вынуждена покинуть его гостеприимные стены. На мое счастье, хозяин оказался дома и встретил меня с распростертыми объятиями.

Улыбаясь и стараясь подложить мне лучший кусок, Кларисса накрывала на стол. Андрес накануне уехал в соседний город за новыми седлами и еще не вернулся.

Я передала королевскую грамоту и рассказала все, что знала об этом деле. Слушая меня, дон Санчус то загорался как пук соломы, к которой поднесли огниво, то мрачнел, уткнувшись взглядом в какую-нибудь точку и не слушая меня.

Описывая свои разговоры с Катариной, я сказала, что мне сообщила об этом одна знатная дама, умоляя разобраться в происходящем. По ее мнению, красавица, которую представил двору дон Мигель, никак не могла быть его настоящей женой, с которой та дама свела дружбу.

Выслушав меня, дон Санчус начал задавать вопрос за вопросом. Я старалась ответить как можно точнее и правдивее.

– Ужасная, воистину ужасная история! – дон Санчус огладил бородку, по новой моде он стриг ее клинышком. – Для того чтобы доказать, что дон Перналь убил свою безобразную жену, следует предъявить суду труп. А его нет, и, скорее всего, проклятая парочка сделала все, чтобы мы его никогда не нашли. Каково?! – он встал и прошелся по комнате. – Какая наглость, черт возьми! Ну ладно бы женился на богатой уродине, завел красивую возлюбленную. С кем не бывает? Хорошо, я согласен даже – убил бы надоевшую жену… Но с невообразимой наглостью предъявлять любовницу в качестве жены?! Да еще и собственному королю?! Непостижимо!..

– Принц Педру тоже возмущен, – я ударила по столу кулаком, как это обычно делают мужчины. – Скажите, а вы уверены, что дон Перналь убил свою жену? Может, все же есть надежда?..

– Надежда? – дон Санчус посмотрел в мою сторону отсутствующим взглядом. – Судя по наглости, они уверены, что мы никогда не отыщем истинную донью Катарину Перналь. А стало быть, десять против одного – она мертва. С другой стороны – знатная дама, о которой вы мне рассказали, утверждает, что в девичестве донья Перналь жила в монастыре, где преуспела в изготовлении золотых кружев. Скажите, мой друг, в лавке вашего отца золотое кружево стоит больше, нежели обыкновенное?

Я развела руками: мол, какое же может быть сравнение.

– Я это к тому, что если дон Перналь хороший хозяин, стал бы он избавляться оттакой мастерицы? К тому же, он не может не понимать, что, в случае разоблачения, уж лучше иметь в наличии живую донью Катарину Перналь, нежели ее труп. В конце концов, наказание за подмену и самозванство ничто в сравнении с наказанием за убийство!

Когда я рассказала о посещении дома палача и о задержанных женщинах, дон Санчус снова помрачнел и сказал, что дело разоблачения дона Перналя и его лжежены – для него лично на сегодняшний день есть единственное во всей Португалии дело. Дело его личной чести и достоинства!

Всю ночь он сидел в своем кабинете за составлением бумаг. Я же беседовала с вернувшимся из Касареса Андресом и Клариссой. К сожалению, за время моего отсутствия умер старый Карнелиус, с которым я мечтала наконец-то поговорить, выяснив, каким образом он раскрыл меня, в то время как другие и в ус не дули.

Наверное, мне следовало хорошенько отоспаться перед дальней дорогой, так как требовалось выехать на рассвете, но сон не шел. Кроме того, я хотела пообщаться со своими старыми друзьями и по возможности разъяснить один по-настоящему волнующий меня вопрос.

Глава четвертая. Тайна дона Санчуса, или отчего онемел Карнелиус

Конечно, я не могла не верить дону Санчусу, считавшему, что дон Перналь убил или заточил в какой-нибудь надежной крепости свою жену Катарину. Другое дело, не следовало полностью отвергать и версию колдовства. Ведь все знают, что колдовство – великое зло и против него можно спасаться единственно молитвами. И не получится ли так, что когда дон Санчус разгадает хитроумные планы злоумышленников и предъявит на опознание останки моей замученной подруги, люди перестанут верить в колдовство и не сдерживаемый никем сатана возьмет верх?!

Поэтому я все же оторвала дона Санчуса от его серьезных дел и уже перед рассветом, так как он тоже не собирался ложиться, попросила его дать мне необходимые разъяснения.

– Конечно же, я не могу не верить в колдовство и магию, – дон Санчус развел руками, непроизвольно бросив взгляд на дверь, точно опасался, что за ней кто-то прячется. – Но колдовство колдовству рознь. И не следует сбрасывать все прегрешения людей единственно на направляющую их волю дьявола, – он перекрестился. – Иначе все преступники говорили бы, что не виновны, так как их руками действовал величайший в мире кукловод.

– Но вы же не станете утверждать, что зло и грех не от сатаны?! – дрожащим голосом переспросила я.

На самом деле я и сама была не рада, что начала столь опасную тему. Любой, кто услышал бы нас, мог затем передать разговор церковным властям, которые, как известно, не любят, когда кто-то начинает разглагольствовать на оккультные темы. И тем более, если эти «кто-то» – опальный лекарь, и женщина, переодетая мужчиной. Уже за одно это могли бросить в камеру, а то и казнить.

– Зло, без сомнения, от сатаны. А вот грехи совершают простые смертные. Пусть по наущению, но ведь и свою голову иметь нужно! К примеру, если какой-то человек подойдет к тебе и попросит кинуть камень в собаку. Ты кинешь, а это окажется любимый пес важного господина. Оправдает ли тебя суд, учитывая, что ты, любезный Ферранте, действовал по наущению другого человека?

– Нипочем не оправдает, – кивнула я, радуясь, что дон Санчус выбрал такой простой пример.

– Отчего же следует миловать преступника, которого наущал дьявол? И в том, и в другом случае человек был волен сам выбирать, совершать или не совершать то, что от него просят, – дон Санчус ласково потрепал меня по волосам. – Ты славный юноша, мой Ферранте. Я рад, что мы снова вместе.

Я заметила, что его рука при этом дрогнула, но не предала этому значения.

– В детстве я слышал историю о том, как настоятель одного монастыря при помощи поста и молитвы помогал молодым монахам бороться с плотским грехом и искушением. Мой отец говорил, что настоятель святой человек. Правда, я не помню ни названия монастыря, где все это происходило, ни имени святого отца, – я поднялась, чтобы налить дону Санчусу вина.

– Что это за история, Ферранте? – дон Санчус потянулся, отгоняя сонливость. – Времени на сон все равно не осталось, так что рассказывай да буди Клариссу – пусть готовит завтрак. – Он взял кружку, но только пригубил вино, поставив ее перед собой на стол.

– В одном монастыре сколько-то лет назад случилась вот такая история, – начала я. – Один молодой монах ушел из обители и вернулся к мирской жизни. Родители сразу же подыскали ему красавицу невесту и назначили день свадьбы.

Когда же об этом рассказали настоятелю монастыря, он явился в дом к бывшему монаху и слезно умолял его вернуться в монастырь. А когда тот не согласился, страшно огорчился и, запершись в своей келье, дни и ночи напролет молил Бога о том, чтобы тот не допустил, чтобы юный монах осквернил себя грязью этого мира.

И случилось великое чудо! В день свадьбы молодой человек умер на своем брачном ложе, не успев даже коснуться своей невесты.

Отец считал, что если бы этот святой человек молился с тем же усердием о чем-нибудь еще, Господь непременно внял бы его молитвам. А я тогда подумал, что, наверное, он мог бы сделать так, что какой-нибудь бедняк вдруг стал бароном или чтобы люди перестали воровать или грешить вообще. Возможно, если бы этот настоятель был жив и теперь, он мог бы молиться о душе дона Перналя, с тем чтобы тот явился к королю с повинной.

– Может, да, а может, и нет, – дон Санчус улыбнулся в усы. – Как знать? Одно могу сказать со всей определенностью. Бывают случаи, когда бедные люди вдруг приобретают богатства, а богачи становятся нищими. Но чтобы вдруг все перестали грешить? Боюсь, эта задача не по силам даже Господу Богу, не то что твоему настоятелю. Кстати, мне кажется, я знаю, о ком ты говорил. Не хочется тебя расстраивать, но он на самом деле был не из образцовых христиан и кончил, надо сказать, не лучшим образом. Ну да бог с ним.

Дон Санчус дал мне понять, что я могу отправляться на кухню, но я попросила его продолжить рассказ и поведать о том, что же на самом деле произошло со святым настоятелем и отчего дон считает его плохим христианином.

– Что ж, Ферранте, не хотелось мне разбивать твои юношеские иллюзии, да, видно, придется. Дело это происходило не где-то там, в заморских странах, а именно в Португалии. Скажу больше: недалеко от Лиссабона. И не в неведомые времена, а двадцать пять лет назад.

Настоятель монастыря, по понятным причинам я не стану раскрывать его имени, да и название самого монастыря, с твоего великодушного позволения, сохраню в тайне. Так вот, настоятель монастыря мечтал прослыть святым. Но снискать славу не своей святой жизнью, а единственно тем, что его монастырь должен считаться раем земным. Куда всякий захочет попасть. Делалось это для того, чтобы знатные люди посылали туда своих отпрысков, отдавая монастырю деньги и земли.

Поначалу настоятель действительно создал более чем мягкий устав, позволяя монахам вести чуть ли не светскую жизнь, за что они его не уставали прославлять. Поговаривали, что иноки, которых он величал «возлюбленные чада», пили вино и ели скоромную пищу даже во время поста. Им не возбранялось встречаться с женщинами, лишь бы только они не покидали «святой обители».

И что же? Подобный образ жизни внес в жизни монахов соблазны, и вот один из них.

Самый замечательный и знаменитый гравер, принесший монастырю немалые доходы и прочную славу, познакомился с прекрасной девушкой и решил жениться на ней, уйдя из монастыря. Подобный поступок бросал тень на сам монастырь. Ведь отец-настоятель раструбил всем вокруг, что из его обители никто не пожелает уйти, иначе как блаженно почив. И вдруг такое!

Настоятель тотчас устремился за беглецом и нашел его в доме родителей. Напрасно он умолял юношу одуматься, напрасно пытался подкупить или запугать его. Молодой человек оставался непреклонен в своем решении, и тогда святой отец пошел на страшный шаг. Он послал юноше свадебный подарок – шейный платок, пропитанный ядом. Жених надел платок на свадьбу, ядовитые пары проникли через ноздри и кожу, отравив его.

Тогда эта история действительно принесла монастырю великую славу. Но прошло немного времени, и оттуда ушел другой юноша. История повторилась. Потом то же сделал третий, четвертый… И всякий раз святой отец уединялся в своей келье и молился. После чего незадачливые беглецы умирали.

Сам король просил меня расследовать то дело, так как поползли дурные слухи.

Все свидетели в монастыре говорили одно и то же, что святой отец уходил в свою келью, после чего беглецы умирали один за другим. Я подумал, что же скрывается за этими одинокими молениями, чего не видят или не могут поведать мне монахи? Для этой цели я стал допрашивать родственников убиенных, их друзей и прислугу и узнал, что во всех случаях настоятель либо наведывался к отступникам сам, либо посылал им подарки.

В этих расследованиях мне помогал мой воспитатель и друг, верный Карнелиус, на глазах дочери которого в первую брачную ночь умер ее жених. Бедняжка помутилась рассудком и вскоре покончила жизнь самоубийством. После этого случая Карнелиус онемел, а я дал ему слово во что бы то ни стало распутать это дело.

– И что же? Вы вывели настоятеля на чистую воду? – я чуть не задохнулась, услышав скорбную историю Карнелиуса.

Теперь-то стало ясно, отчего вечно сидевший у огня слуга вдруг сумел разгадать мою тайну, в то время как его мудрейший господин продолжал верить в мой маскарад!

– И да, и нет, – поморщился дон Санчус. – Я провел расследование, добившись от отравителя чистосердечного признания, и доказал, что настоятель попросту травил своих монахов.

Тогда Карнелиус уговорил меня сообщить настоятелю, что, мол, его будут судить за колдовство и, без сомнения, сожгут. Ведь монахи видели, как он уединялся в своей келье, но кому он там молился, оставалось загадкой, хотя Богу не угодно убивать своих возлюбленных чад одного за другим.

Рассудив, что смерть через отсечение головы менее болезненна, нежели смерть на костре, настоятель начал давать показания о том, каким образом и у кого он добывал яд, как пропитывал им вещи и подсовывал их беглым монахам. Все его объяснения были правдивы, а эксперименты, проводимые мною над отравленными вещами, показали, что количество яда в каждой могло бы свалить и быка, не то что человека.

Я составил подробнейший отчет королю, готовясь выступить в суде. Но дальше слов дело не пошло. Оказалось, мой отравитель отказался от своих показаний, едва только ему намекнули, что никакой опасности нет и он может быть свободным яко ветер. Дело в том, что святой отец имел море самых горячих приверженцев, которые могли бы возроптать на Афонсу Четвертого, повели он казнить их кумира.

Меня поблагодарили за хорошую работу и предложили не распространяться об этом деле. Но я был молод и горяч, я обещал Карнелиусу наказать убийцу его зятя и решил во что бы то ни стало добиться справедливости…

– И что же? – не отрываясь, я глядела на дона Санчуса, уже понимая, к чему он клонит.

– Я перестал быть придворным лекарем и был отстранен от двора, – он встал и проковылял до окна, открыв ставни. – Пятнадцать лет опалы и кропотливого труда!..

В пятнадцать лет умер один мой друг детства. Для него пятнадцать лет – целая жизнь. А я просидел в этом забытом богом доме пятнадцать лет! Пятнадцать лет, за которые мой друг Карнелиус не сказал и пары слов. Впрочем, он продолжал молчать и дальше… Вот чего мне стоила правда! Вот какую награду получил я за блистательно проведенное расследование. Не знаю, зачем я все это вам рассказываю, – он зябко поежился, следя за тем, как из-за крыш соседних домов встает солнце. – Карнелиус заговорил со мной только недавно – на смертном одре. Когда-нибудь я расскажу тебе о последних словах моего бедного друга. Не сейчас.

Я хотела было упросить добрейшего дона Санчуса продолжить разговор за завтраком или во время пути в Лиссабон, но господин отказался поднимать эту тему впредь до окончания расследования дела дона Перналя.


Позавтракав, мы отправились в Лиссабон и гнали коней целый день, не останавливаясь даже для того, чтобы перекусить или отдохнуть на постоялых дворах.

Через два дня такого бешеного темпа мы три раза были вынуждены менять коней, пока несчастный, но уже начавший справляться со своими ранами Лиссабон не встретил нас лучами новорожденного солнца.

Глава пятая. О том, как дон Санчус получал чистосердечные признания

Не отдохнув и не дав мне перевести дух, дон Санчус отправился к капитану замковой стражи, с которым был знаком лично. После чего, взяв с собой хорошо вооруженный и прекрасно подготовленный отряд, мы отправились в дом дона Перналя.

– Постарайтесь не удивляться, милый Ферранте, – шепнул мне дон Санчус, нервно поглаживая притороченные к поясу ножны. – Я много думал и пришел к выводу, что в этом деле не подойдут наши обычные методы. Наш враг действует нагло и открыто, он убежден в своей вседозволенности, а значит, нет никакого смысла проводить какое бы то ни было следствие. Нужно работать быстро, нахраписто и свирепо! Это единственный язык, на котором мы будем поняты и добьемся наивернейшего результата.

Я ничего не поняла, но решила, что стану смотреть в оба и по возможности помогать.

Поравнявшись с домом дона Перналя, начальник стражи спешился и постучал дверным молотком. Его люди расположились по обеим сторонам двери, так что, как только дверь начала открываться, они ворвались внутрь дома, вооруженные до зубов. Старик привратник был сбит с ног и брошен лицом на землю.

Во дворе стражники быстро похватали занятых своими привычными делами слуг. Их тут же повалили на землю, не стесняясь рукоприкладствовать и поднимать неимоверный шум.

Выскочивший на крики и возню с мечом в руках и в розовом исподнем дон Перналь застыл на месте, не веря своим глазам. Начальник стражи и дон Санчус медленно подошли к нему, при этом офицер держал руку на рукоятке меча, а шедший чуть сзади дон Санчус развернул перед доном Перналем полученную от короля грамоту. После чего дон Мигель Перналь был вынужден отдать свой меч.

Переполненными отчаяния глазами он следил за тем, как в доме хозяйничали королевские лучники и копейщики, видел, как из внутренних покоев прямо на двор вывели растрепанную любовницу в незашнурованном до конца платье, которую он выдавал за жену. Ведущий ее за волосы стражник без зазрения совести пялился в ложбинку между грудей. При этом ни начальник стражи, ни сами военные не стеснялись кричать во весь голос, что подмена и убийство – доказанное дело. И палачи уже ждут обвиняемых для допроса с пристрастием.

Желая открыть парочке весь ужас их положения, дон Санчус приказал раздеть обоих догола прямо посреди двора, на глазах у любопытной черни. Не снимая перчаток для верховой езды, копейщики начали срывать одежду с дона Перналя и его фальшивой жены. Несколько раз при этом несчастный любовник порывался остановить жестоких военных, но этого ему не позволили.

Раздетых и униженных, господина Перналя и его любовницу наконец разлучили. Не дав любовникам перекинуться и парой слов, дон Санчус приказал отвести даму в комнату привратников, где ее должен был допросить специальный следователь. Дона Перналя – в одну из комнат в доме. Было больно наблюдать за тем, как несчастная женщина тянулась к своему покровителю, какое отчаяние охватило ее, когда она вдруг поняла, что на допрос их поведут по отдельности, где они не смогут даже держать друг друга за руки.

Пораженная до глубины души всеми этими событиями, я тем не менее нашла в себе силы, для того чтобы проследовать за доном Санчусом в глубь дома.

– На каком основании, милостивый государь, вы ворвались в мой дом и позволяете себе здесь бесчинствовать! – орал на дона Санчуса голый и раздавленный дон Мигель Перналь, которому так и не было предложено прикрыть срам.

– На том простом основании, что вы обвиняетесь в подлом убийстве своей жены доньи Катарины Перналь и подлоге, – со спокойной уверенностью отвечал ему дон Санчус. – На основе грамоты, подписанной королем.

– Но моя жена здесь. О господи, что вы сделали с моей несчастной женой?! Подумать только – сколько она уже претерпела, бедняжка, будучи околдованной, и сколько ей еще предстоит! – дон Перналь заломил было руки, но тут же опомнился и опустил их вниз, прикрывая свое достоинство.

– Ваша жена убита. И вы это прекрасно знаете, – дон Санчус выдержал взгляд дона Мигеля, спокойно усаживаясь за стол, с которого один из стражников услужливо сорвал скатерть со всей имевшейся на ней посудой.

Та грохнулась об пол, оглашая дом прощальным звоном дорогой керамики.

– Повторяю – моя жена здесь. Вы сами отправили ее в привратницкую, – дон Перналь сверкал глазами, наблюдая за тем, как стражники и следователи роются в его сундуках.

– Труп вашей жены найден и опознан, – сделав этот словесный выпад, дон Санчус проследил реакцию дона Перналя, лицо которого покраснело и почернело, так что мне показалось, что его хватит удар.

Я поднялась, чтобы принести воды, но дон Санчус остановил меня.

– Скажите, ваша супруга была горбатой? – голосом, полным отеческого тепла и заботы, спросил он у дона Перналя.

– Да, до того, как силой моей любви проклятие было снято, Катарина носила уродливый горб… – дон Мигель побледнел, глаза его метались в поисках спасительной соломинки. Заученная фраза о неземной любви, которая могла понравиться при дворе, казалась вымученной в обстановке жестокого допроса.

– Труп опознан. И нет смысла скрываться, – дон Санчус приказал одному из стражников сбегать за водой, со спокойной веселостью наблюдая конвульсии поверженного противника.

– Но это не ее труп. Где вы могли его найти?

– А где вы его закопали? – вопросом на вопрос ответил дон Санчус.

– Я не закапывал. Что вы вообще себе позволяете? Моя жена жива и здорова, она…

В этот момент в дверь постучали и на пороге показался мой знакомый палач, с которым я перед поездкой к дону Санчусу успела поговорить об оболганных женщинах.

– Дама во всем созналась, – сказал он, поигрывая окровавленным бичом. – Что прикажете с ней делать теперь?

– Моя любимая? – лицо дона Перналя побелело точно полотно. – Вы посмели истязать мою любимую! Да люди вы или нет?! – Он вскочил, пытаясь задушить палача, но был сбит с ног, связан и водворен на прежнее место. – Неужели вам не ведомо, что женщина – высшее существо, причинить боль которой является наиглавнейшим из грехов! – вопил он, плюясь и скрежеща зубами. – Как вы могли пытать благородную донну, не будучи уверенными в ее вине?! Что теперь вы намерены сделать с ней?

– Ваша сообщница будет отправлена в тюрьму, где и дождется решения суда. Что же касается вас… – дон Санчус сделал выразительную паузу.

– Она ничего не знала. Я заставил ее! Она никогда бы не причинила никому зла! Это все я! Я чудовище! Запишите, я женился на дочери Самуила Тарсо по расчету и, присвоив ее приданое, запер ее саму в башне замка Розеу близ города Бежа. Но верьте мне, благородные сеньоры, ни я, ни моя дорогая Луиза не убивали ее и не причиняли никакого вреда, кроме лишения свободы и капиталов. Так что если мою законную жену после и убили, то сделал это не я, и уж никак не Луиза.

– Отправьте человека за доньей в замок Розеу, – не отворачиваясь от дона Перналя, приказал дон Санчус. – Молите Бога, сударь, чтобы ваша жена оказалась жива и вас судили только за подлог. Пока же мы не получили свидетельств вашей невиновности по этому делу, скажите, откуда взялась эта Луиза и как вы замыслили столь ужасное дело?

– Луиза была служанкой моей жены, прибывшей в Лиссабон. Мы сразу же полюбили друг друга, – лицо дона Перналя на мгновение расплылось в счастливой улыбке, и тут же он снова напрягся. – То есть она не любила меня, она вообще не хотела ложиться со мной! Все я, так и запишите, господа! Я принудил ее стать моей любовницей, и затем, когда решил, что хочу видеть ее рядом с собой и днем и ночью, решил запереть где-нибудь в отдаленном замке свою жену и придумал эту историю с колдовством. Запишите, господа, что Луиза все время отговаривала меня, говоря, что из-за нас пострадают невинные. Но я не внял ее справедливым речам! – он сделал паузу, удостоверяясь, что его показания записываются. – Я погряз в грехе и пороке. Я чудовище, а она невинный ангел. Вы не представляете, господа, как она плакала и молилась о душе несчастной, которую мы решили обвинить в колдовстве! Как рыдала, узнав, что та оказалась настолько бесчестной, что, признавшись в колдовстве, начала очернять своих подружек. Однако что мы могли сделать?! Запишите, господа, что Луиза пыталась броситься в ноги к королю или принцу и признаться в содеянном. Но я запер ее в доме…


Записав показания дона Перналя, ему и Луизе разрешили одеться. После чего стражники препроводили обоих преступников в тюрьму.

Я была поражена. Впервые я видела Заплатанного Рыцаря не злым насмешником и сквернословом, который преследовал меня своими колкостями и непристойностями, а честным и любящим. Было невыносимо думать, что теперь, после того как он вдруг открылся со столь привлекательной стороны, его ждет смерть.

Кстати, покидая дом дона Перналя, я узнала, что приглашенный палач и не думал допрашивать лжежену рыцаря. В крошечной привратницкой это было бы весьма затруднительно. Оказывается, дон Санчус велел ему явиться с тем, чтобы окончательно сломить волю подозреваемых, а не для того, чтобы истязать кого-либо. За столь эффектное появление дон Санчус велел выдать из королевской казны палачу столько же, сколько тот имел обычно за четвертование с последующим сжиганием останков. Палач остался доволен представлением, пообещав и впредь оказывать добрейшему дону Санчусу любые услуги.

Через пару дней из Розеу привезли настоящую донью Катарину, которая оказалась жива и невредима. Так что ее мужа не казнили, а лишили дворянского звания, всех титулов, привилегий и полученного обманом состояния, после чего король велел прогнать его вместе с любовницей из страны, куда они не смели вернуться под угрозой смерти.

Говорили, что, узнав о столь позорном наказании, дон Перналь просил у короля, чтобы его казнили как дворянина, но мысли о незавидной участи любовницы, выброшенной на улицу, без покровительства и помощи, сделали свое дело, и бывший рыцарь принял свою судьбу с героической покорностью.

Стараниями дона Санчуса большую часть схваченных женщин удалось оправдать и отпустить на свободу. Десятерых же из них, успевших оклеветать себя, ждала неминуемая смерть.

Переодевшись в женское платье, я навещала вновь свободную и вернувшую все свои деньги и земли донью Катарину Перналь. Знакомство с ней свел и дон Санчус, который, подобно мне, был поражен глубиной познаний и мягким характером этой дамы.

При доне Санчусе я все еще играла роль молодого человека, состоявшего на службе у его племянника, в то время как с доньей Катариной была вдовой господина Алвиту. Запутанная, в общем, получилась история.

Глава шестая. Сердечные тайны и греховные наклонности

Много времени спустя я узнала, что донна Катарина Перналь, великодушная в своем милосердии, простила своего бывшего мужа. Узнав от дона Санчуса подробности допроса и о том, с каким достоинством держался обманувший ее рыцарь, как он защищал свою любимую, она сжалилась и дала им денег на переезд в Испанию и покупку приличного дома.

Тем не менее следствие шло к концу, и я понимала, что еще немного и мне вновь придется прощаться с доном Санчусом, которого я любила всем сердцем, несмотря на то, что он некрасив и годится мне в отцы. Предстоял серьезный разговор, в результате чего я должна была либо снова занять место придворной дамы в свите графини Литиции Альвару, либо, взбунтовавшись против ненавистного любовника, уйти от него, чтобы уже не расставаться с Санчусом.

Я пришла в гостиницу, где поселился дядюшка, не желая докучать племяннику. О моем визите дон Санчус был предупрежден накануне запиской, но, случись у него свои дела, он не стал бы дожидаться, приказав слуге впустить меня и задержать до его возвращения.

Дон Санчус ждал меня, сидя в старом кожаном кресле. При виде меня он вежливо приподнялся, подавая мне руку для поцелуя. Мы обменялись вежливыми приветствиями, после чего поговорили о произведенном следствии и о восстановительных работах в городе после землетрясения, невольными свидетелями которого мы оказались. Через три дня он намеревался закончить дела при дворе и отправиться домой.

Разговор не клеился. Я чувствовала, как в воздухе невидимой пеленой нависает напряжение. Так бывает перед грозой, когда небо уже заволокло тучами и гром бродит где-то совсем рядом. То и дело сверкает молния, а дождя все нет да нет. Не без удивления для себя я понимала, что дон Санчус и сам ждал этого разговора, а теперь не может подобрать нужных слов.

Наконец он нашелся и, попросив слугу принести напитки и не беспокоить нас, подошел к дверям и задвинул засов. Я удивилась. Никогда еще дон Санчус не проявлял такой секретности по отношению ко мне.

– Я многим старше вас, милый Ферранте, и хотел бы поговорить с вами, как говорил бы с родным сыном.

Я напряглась.

– Скажите, многие считают меня умным и проницательным человеком. Многие и даже сам король жалуют меня своим вниманием, доверяя самые сокровенные тайны, – он посмотрел на меня, отмечая, как я среагирую.

Я прижала руку к груди и почтительно склонила голову.

– Милый Ферранте. Мне приходилось распутывать сложнейшие дела, многие из них были посильнее соломоновых задач. Да, – он мечтательно поднял глаза, словно призывая в свидетели своих побед молчаливое небо. – Поэтому мне особенно неприятно, если в моем доме что-то скрывают от меня. Какую-то важную тайну. Представьте себе, Ферранте, что в моем собственном доме, под моим носом творятся дела, о которых я ничего не знаю. А потом кто-нибудь из моих знакомых вдруг открывает мне глаза. А я – известный человек, в прошлом профессор Коимбрского университета, стою как дурак, не зная, что сказать?

Я побелела, перед глазами поплыло, лоб покрылся холодным потом.

– Представьте себе хозяина, давшего своему работнику деньги на покупку двух белых овец, вдруг узнает, что тот обманул его и купил белую и черную. Что бы вы сказали об этом деле, милый мой?

– А что, хозяин сам не видел, каких овец купил его слуга? – не поняла я.

– Может, и не видел. Может, был где-нибудь далеко и не имел возможности проследить, – нетерпеливо поморщился дон Санчус.

– Черные овцы сейчас ценятся вдвое дороже, – подумав, разрешила загадку я. – Работник просто молодец, если сумел купить черную овцу по цене белой. Теперь, если господину не угодно держать черную овцу, он может сменять ее на две белые или одну белую и вернуть деньги, продав вторую.

– Вы не о том, – дон Санчус замахал на меня рукой, чтобы я замолчала. – Пример явно неудачный. Я толкую о том, что для такого человека, как я, привыкшего распутывать чужие тайны, невыносимо узнать, что под его носом его же слуга держит свои секреты, которые могут быть узнаны посторонними. И тогда чего же будет стоить моя репутация? Моя честь, наконец?

Я молчала, не зная, что и сказать. Обычно дон Санчус имел обыкновение выражаться яснее.

– Ну, хорошо, – он избегал смотреть мне в глаза. – Отчего вы отказали нашей милой Клариссе? Вы что же, не любите женщин?

– Я?! – комок застрял у меня в горле.

– Признаюсь, мне давно уже следовало сделать вам внушение. На свадьбе моего ненаглядного племянничка я видел, как вы с ним целовались за шторой. Признайтесь, у вас с ним что-нибудь было?

Я затравленно качнула головой, на глазах выступили слезы.

– Не думайте, что я собираюсь вас учить жизни, но поймите, все это излишки молодости, они скоро пройдут. В то время как брак – это на века. И вы могли бы жениться на любящей вас Клариссе и стать счастливым до конца своих дней.

Я помотала головой, не смея возражать.

– Скажите, Ферранте, есть ли что-то еще, чего я не знаю? То, что вы скрыли от меня? Какая-то тайна? Признаться, я спрашиваю это не из праздного любопытства. Умирая, мой верный Карнелиус, старый воспитатель и лучший друг, если, конечно, так можно назвать простолюдина… так вот, в бреду он даже назвал вас девушкой!

Услышав ужасное признание, я чуть было не кинулась на колени перед добрейшим доном Санчусом, желая одного, признаться в своем грехе, и пусть бы тогда он бил меня, пока не убил. Лучше уж он, чем дон Альвару! Лучше умереть от руки человека любимого, чем стать жертвой того, кого ненавидишь и презираешь!

– Представляете, каково было мое возмущение, когда я услышал это и подумал, что если сказанное правда, как будут смеяться мои друзья и соседи. Какой стыд – я держал у себя в доме юношу, который оказался девицей! Я, о ком говорят как о человеке, могущем найти песчинку на дне морском! Стыд! Потеря чести! Конец репутации!

Я закрыла глаза, слушая удары сердца. Признания, уже готовые сорваться с моих губ, застряли в горле жестяным комом, раздирая на части гортань и проникая в сердце.

– Дайте мне честное благородное слово, милый Ферранте, что вы не девушка.

– Какое благородное? Я сын купца, а не благородного сеньора, – выдавила из себя я, чувствуя, что вот-вот потеряю сознание. Я должна была лгать своему любимому – но лгала во спасение, как до этого лгал о непричастности к преступлениям своей любимой несчастный дон Перналь.

– Ну полно уж вам! Купцы ценят честное слово не менее чем дворяне, – смутился от моего ответа дон Санчус. – Поклянитесь чем хотите, только не оставляйте меня в неведении.

Я набрала в грудь побольше воздуха и выдохнула:

– Клянусь Девой Марией, что я не девушка, – эта клятва далась мне необыкновенно легко. После рождения ребенка какая же я девушка? …

Дон Санчус с облегчением вздохнул и, пожелав мне поскорее справиться со своими «дурными наклонностями», встав на путь истинный, отпустил меня восвояси.

Точно пьяная, я шла, качаясь, до дома дона Альвару, чтобы, проникнув через вход для прислуги, упасть там на соломенный матрас, который я занимала, пока была молодым человеком.

Наверное, было бы многим проще, если бы дон Санчус не церемонился со мной, а велел бы раздеться, как раздел до этого Перналя и его любовницу. Вместо этого он позволил мне самой сделать выбор, и я сделала – такой, какого и ждал от меня дон Санчус. Выбор, который опять отдалял меня от него, оставлял его репутацию и честь незапятнанными. Достоинство дочери купца не позволило мне принести ни малейшего разочарования любимому.

Глава седьмая. Женитьба дона Санчуса

Через пару дней дон Санчус вызвал меня к себе. Я явилась к назначенному времени, склонившись перед ним в поклоне придворного.

– Я был рад повидать тебя, милый Ферранте, но теперь мне пора возвращаться домой, – он подмигнул мне, предлагая сесть на стоявший у стены стул. – Я не мог уехать, не объяснив тебе причину моей вспышки в нашу прошлую встречу, иначе ты, мой друг, мог бы вообразить себе, что я сошел с ума на старости лет. Но дело тут вот в чем.

После того как старый Карнелиус сказал мне, будто ты девушка, я сначала пришел в ярость от такого обмана, а потом начал вспоминать, как славно ты привел в порядок мой дом и мои дела. Как старался услужить мне, как помогал в наших поездках, как не замечал отвратительных вещей и давал мне верные советы. Потом я попробовал представить тебя девушкой и нашел, что, несмотря на высокий рост, ты можешь быть довольно-таки привлекательной особой… Только не подумайте обо мне чего-нибудь плохого, милый Ферранте, я не питаю склонности к нежным юношам, – неожиданно он перешел на «вы», словно отстраняясь от меня и от самой мысли увидеть во мне предмет воздыхания. – Другое дело, если бы вы оказались настоящей девушкой…

Потом я вспомнил, что вы из купеческого сословия, и вновь опечалился, ведь моя родня никогда бы не приняла такой моей невесты. Но условности – ничто, там, где есть любовь и уважение. Промучившись с неделю, я с удивлением обнаружил, что уже давно мечтаю иметь близкого человека, жену и, может быть, даже детей.

Тогда я понял, что мог бы принять опалу, принять, что все, кого я знал и любил, отвернулись бы от меня. Я потерял бы расположение двора – пустое, должен был бы уехать в другую страну – не страшно. Люди – везде люди. И преступления – везде преступления. В общем, без средств я бы не остался. А что до тоски по утраченному… Ничего не имеет значения, если ты не один, если с тобой любимая… – Он встал и прошелся по комнате.

Потом вы приехали в Ковильян, началось следствие, я следил за вами, допрашивал свидетелей, спас из заточения донну Катарину Перналь, которую вечно буду чтить за ее ум и добрый характер.

В нашу прошлую встречу я испытывал вас. Я потребовал откровения, и вы признались в том, что вы не девушка, дав святую клятву. Этого оказалось достаточно для того, чтобы я мог сделать выбор. Да, мой дорогой, туман рассеялся. Пелена упала с глаз, я стал ясно видеть. И теперь могу с уверенностью сказать вам, что старый дурак Санчус… наконец-то решил жениться.

Моя дама сердца некрасива, но зато она понимает меня и, надеюсь, любит. В общем, чего уж тут ходить вокруг да около. Следствие давно закончилось. И здесь меня держало исключительно желание жениться.

Вчера я был у нее, у милейшей донны Катарины, и коленопреклоненно просил ее руки. Поздравьте меня, мы помолвлены, и в самое ближайшее время уезжаем в Ковильян, а затем, возможно, в одно из ее имений!..

Растоптанная, униженная и отверженная собственной глупостью и недальновидностью, я пожелала добрейшему дону Санчусу счастья и ушла прочь.

Ужасно, но для всех вокруг я уже являлась не дочерью безродного купца, а вдовой дона Алвиту, гранда и родственника короля. А значит, решись дон Санчус жениться на мне – ему бы не грозила никакая эмиграция и никто не посмел бы даже косо смотреть в его сторону.

Мне было девятнадцать, я была красива и достигла того, о чем не смел даже мечтать мой отец. И при этом не было на свете человека еще более несчастного, нежели я.

Глава восьмая. Перед разлукой

После неудачи с доном Санчусом мне не оставалось ничего иного, как покорно вернуться в свиту графини, смиренно ожидая того дня, когда мой первенец появится на горизонте придворной жизни и я смогу наблюдать его триумф и вознесение. Кстати, до сих пор я еще не знала даже того, как нарек его Альвару.

Сама для себя я ничего не хотела, понимая, что его сиятельство вправе сообщить окружающим о моем происхождении, подложной свадьбе и смерти дона Алвиту, к которой меня, без сомнения, посчитают причастной. Все-таки мало кому удается умереть в день своего фиктивного венчания, не успев даже промочить горло на полученные за подлог деньги.

Несколько раз ко мне сватались благородные доны, но я не смела принять их предложений. Альвару же то забывал меня на несколько месяцев, то вдруг ни с того ни с сего требовал меня к себе, днем и ночью изводя своими ласками. Правда, к последним я давно уже привыкла. Человек вообще ко всему привыкает.

Меж тем наша дружба с доньей Инес крепла, принося мне душевную радость и счастье от общения с милой и приятной женщиной. Время от времени я помогала им с доном Педру устраивать небольшие свидания. Часто дожидаясь появления возлюбленного, взволнованная донья Инес рассказывала мне тысячи историй, которые помогали нам скоротать время.

Пропуская в комнату Инес принца, я выходила и, сев на пол возле двери, припирала ее спиной. В коридоре возле комнаты госпожи де Кастро был каменный пол, и я мерзла. Узнав об этом, добродушная Инес велела служанке постелить теплый коврик, чем немного уменьшила мои страдания. Впрочем, как многие простолюдинки, я была здорова и почти никогда не болела.

Однажды, поджидая любовников возле двери, я услышала подозрительные голоса на лестнице и предупредила дона Педру условным стуком. Он выскочил из комнаты, прижимая к груди свою одежду, в то время как я тут же прыгнула в постель к донье Инес, занимая его место. Так что ворвавшимся придворным предстала милейшая картина двух отдыхающих после прогулки дам.

В тот же день король потребовал к себе дона Педру и, отчитав его в очередной раз за донью Инес, сообщил о том, что намерен выслать проклятую испанку на родину. Как выяснилось позже, просьба о высылке любовницы мужа исходила от доньи Констансы, которая, будучи беременной третьим ребенком, опасалась, что либо младенец погибнет, как два предыдущих, либо она сама умрет родами, если проклятая разлучница не покинет пределов Португалии.

Расставание выдалось тяжелым и мучительным. Плакали все. Донья Инес, прикрывавшая мантильей распухшее от беспрестанных рыданий лицо, оба ее сына, остававшиеся в Португалии, дон Педру, служанки, уезжавшие с прекрасной госпожой… Но еще больше плакали те, кто вынужден был остаться – эти ощущали себя заложницами в неприятельском лагере.

Я стояла рядом с доном Альвару, утирая слезы и думая о том, что вот ведь как бывает, послал Бог мне добрую подругу и теперь отбирает. Бог дал, Он и взял.

Зная о моей преданности донье Инес, принц просил Альвару отослать меня вместе с ней в Испанию, чтобы передать ее отцу письмо с заверениями в искреннем почтении и любви к его дочери, высылка которой из страны ни в коем случае не является следствием ее неблаговидного поведения. Это всего лишь временный отпуск, данный дочери дона де Кастро в награду за верную службу.

Отпуская любимую в дальнюю дорогу, принц не без основания опасался, что потомок королевского рода де Кастро пожелает выдать дочь замуж в Испании или упрячет ее в монастырь. Поэтому на словах я должна была передать, что благородный принц клянется испанскому гранду в том, что женится на его дочери донье Инес, как только его не слишком здоровая супруга оставит этот мир.

Я уже была почти что готова к поездке, когда в дело вмешался дон Альвару. Ему эта затея показалась опасной. Рискуя навлечь на себя немилость принца, дон Альвару заявил, что не отпустит меня в Испанию, так как дон Педро Фернандес де Кастро прекрасно понимает, что король никогда не согласится на брак сына с незаконнорожденной. А значит, своей неуместной клятвой принц рискует вызвать гнев отца Инес и погубить посланницу.

Весь разговор произошел в моих покоях, где до этого мы с инфантом спокойно беседовали о деталях предстоящей миссии. Мы услышали, как в коридоре вскрикнула одна из служанок, потом раздался звон и короткий удар, так, словно кто-то швырнул фрейлину об стенку. Дон Педру вскочил с места, намереваясь защитить меня от нападения, когда дверь распахнулась и на пороге возник граф.

Не знаю, кого в этот момент мне следовало бояться в большей степени, его – моего любовника и хозяина или разбойников и мятежников. Окинув взглядом комнату и удостоверившись, что наша одежда и прически находятся в идеальном порядке, дон Альвару уже спокойно прикрыл за собой дверь и, пройдя на середину комнаты, встал перед принцем. Никогда не думала, что он способен глядеть с такой враждой и гневом в лицо своего друга и повелителя. Но в этом был весь граф Альвару.

Разговор состоялся при мне, так как у меня не было возможности выйти вон, предоставив мужчинам решать эту тонкую дилемму самим. При этом ни принц, ни дон Альвару практически не сходили со своих мест и почти не шевелились, будто оба они превратились в соляных истуканов.

Некоторое время они говорили ни о чем. Их лица освещали придворные улыбки, но глаза метали молнии. Не глядя в мою сторону, дон Альвару спросил о моем здоровье, и я пискнула что-то в ответ, заранее хороня и себя, и сиятельного принца. Затем его высочество поинтересовался, где граф раздобыл для своей жены очаровательную собачонку, так понравившуюся принцессе. Желая доставить удовольствие вновь заболевшей жене и не сводя злобного взгляда с дона Альвару, принц выказал желание выкупить левретку у графини.

Слыша каждое слово и видя, что оба спорщика, улыбаясь друг другу, держат руки на оружии, я чуть было не упала на колени, трясясь всем телом и понимая, что еще немного, и я либо стану свидетелем смерти своего будущего сюзерена, либо лишусь доброго хозяина. Правда, во втором случае моим новым хозяином мог бы стать сам принц, так что, взяв себя в руки и рассудив здраво, я решила в случае поединка помочь дону Педру.

Незаметно я нащупала кинжал, который всегда носила в складках юбки, и приготовилась нанести предательский удар своему любовнику. Но ничего не произошло.

Принц официально попросил разрешения графа отправить меня в качестве посланницы в Испанию, и граф со свойственным ему великодушием разрешил, предупредив при этом его высочество, что поеду я в гробу. После чего дон Педру был вынужден снять свое предложение, укорив своего придворного в том, что тот вынуждает его отправить донью Инес в окружении одних только придворных дам, от которых она не получит ни поддержки, ни искреннего сочувствия.

Не снимая руки с меча, дон Альвару поклонился принцу, умоляя простить его и делать со мной все, что угодно.

– Конечно же, ваше высочество, вы можете забрать Франку, но только знайте, что, сделав так, вы разбиваете мое сердце! – произнеся это, дон Альвару вдруг выхватил меч и, одним движением опустившись на колени перед принцем, протянул его на вытянутой руке. – Прошу вас, сеньор, убить меня, прежде чем прекрасная Франка Алвиту покинет пределы Португалии, так как я все равно не проживу ни дня без моей дамы, которой я поклялся в рыцарской верности и преданности. Отсеките мне голову, вырежьте сердце, а потом натрите их солью и отправьте в Испанию вместе с моей дамой, чтобы она похоронила их там, рядом с домом, где будет жить. Или зарыла в цветочном горшке и поставила в своей спальне. Это будет высшей наградой для меня за рыцарскую службу!

Настала тишина.

Никогда в жизни дон Альвару не клялся мне ни в чем, кроме того, что убьет меня в случае, если я заведу себе полюбовника или решусь выскочить замуж. Никогда мы не говорили с ним о любви, так как никакой любви между нами никогда и не было. На самом деле в тот момент я еще не знала настоящей любви и считала, что само слово «любовь» – для дворян, и не мне – дочери купца говорить на столь высокие темы. Поэтому я хоть и была поражена, но сразу же поняла, что мой любовник блефует.

Совсем другое впечатление произвели слова Альвару на принца. Его высочество выхватил свой меч, новместо того, чтобы срубить голову моего мучителя и сделать таким образом меня свободной, он отбросил его в сторону и, заливаясь слезами, упал на колени рядом с доном Альвару.

– О мой друг, мой бедный друг! Если бы я только мог предположить, какое пламя сжигает ваше несчастное сердце! – воскликнул он, обнимая дона Альвару. – Я никогда бы даже не посмотрел в сторону доньи Франки, не то чтобы отправлять ее в дальние страны, разлучая любящие сердца. Но я был слишком ослеплен собственной любовью и страданием, для того чтобы разглядеть ваши. Теперь же я явственно вижу, что не вправе просить донью Алвиту сопровождать мою возлюбленную Инес, так как это убьет вас.

Обнимая его высочество, дон Альвару показывал мне кулак. Так что я, уже решившись обличить его во лжи перед принцем, сникла, понимая, что от графа смогу избавиться только через труп, причем не важно – его или мой.

Глава девятая. Новая встреча с доном Санчусом

Донью Инес все-таки отправят в Испанию, но это не поможет принцессе. Та будет чахнуть на глазах. Напрасно графиня Альвару, просиживая у ее постели дни и ночи, станет давать лекарства, развлекая ее высочество приятной беседой. В марте принцесса Констанса умрет в родах, подарив Португалии долгожданного наследника престола.

Принцессу похоронят в королевской усыпальнице, а на следующий день состоятся торжественные крестины. Младенца нарекут Фернанду[399]. Лекари и кормилица в один голос заявят, что это здоровенький и вполне сильный жизнеспособный ребенок.

Сразу же после похорон жены дон Педру отпишет в Испанию, прося Инес незамедлительно сесть на приготовленный корабль и возвратиться в Португалию. Так что донья де Кастро и двух лет не промучится вдали от своего возлюбленного.


А пока я думала о себе, о своем ребенке, к которому меня не допускали, о возможностях выйти замуж и зажить своим домом, как можно дальше от Альвару.

Тот в отместку за то, что из-за меня ему пришлось врать принцу и, в особенности, назвать меня дамой сердца, так избил меня на следующий день, что у меня случился выкидыш. Из-за этого я не смогла пойти попрощаться с Инес, задыхаясь в мокрых от крови и пота простынях и проклиная подлого Альвару. Разумеется, принцу было доложено, что я захворала от одной только мысли о неизбежной разлуке с госпожой де Кастро.

Сколько же тревожных дней и ночей за эти два года разлуки с подругой и госпожой я молила Бога о том, чтобы он забрал меня к себе! Но Господь не внял моим мольбам. Вместо этого я снова должна была служить ненавистному Альвару, принимая его ласки и слушая попреки.


За неделю до возвращения в Португалию корабля с доньей Инес, Альвару вновь избил меня, да так, что даже под самой непрозрачной мантильей я не смогла бы предстать перед обществом.

Поэтому, проснувшись на следующее утро и поглядев на мое распухшее, посиневшее от побоев лицо, граф велел мне спешно облачаться в мужское. Мужчине не столь зазорно ходить с разбитой губой или синяками под глазами, тем более такому простолюдину, как я. Всегда есть надежда, что прохожие посчитают это боевыми отметинами, а не следами хозяйской выволочки.

После этого граф отослал меня в дом своего дяди, не удосужившись снабдить даже охраной, несмотря на то, что я готова была упасть в обморок, и не говоря о том, что на меня могли напасть дорожные грабители, которых день ото дня становилось все больше и больше. Правда, должно быть, ощущая вину за мой побитый облик, зная к тому же о моей новой беременности, граф предоставил мне своего личного коня и широкую теплую накидку, завернувшись в которую можно было спать.

После свадьбы дон Санчус переехал в новый роскошный дом с огромной конюшней, большими светлыми залами и балконом на втором этаже. Поравнявшись с воротами его дома, я медленно сползла с коня или, точнее, позволила вышедшим мне навстречу слугам помочь мне спешиться.

Никто ни о чем не спрашивал, и, завернувшись в плащ, я прошла в дом, где мне уже приготовили комнату. О моем приезде здесь были оповещены прибывшим ещё накануне гонцом. Должно быть, парень летел во весь опор, нигде не останавливаясь в пути. Лучше бы он не лошадей гнал, а охранял меня дорогой. Вдвоем не так страшно, да я бы не поскупилась и угостить его в дорожной таверне.

Узнав, что дон Санчус на данный момент отсутствует, я велела принести мне воды и прилегла на приготовленное ложе. Было немного странно находиться здесь в качестве гостя, а не слуги и помощника, но в моем состоянии я уже могла ничему не удивляться.

Через некоторое время меня разбудили шаги, и я вовремя успела прикрыть лицо. На пороге с кувшином вина стояла моя давнишняя приятельница, Катарина. В отсутствие мужа она занималась домом, а значит, и гостями. С трудом ворочая языком, я что-то говорила ей, стараясь сделать все возможное, чтобы донья Санчус не смогла разглядеть меня. Краем глаза я увидела, что карлице повезло скоро стать матерью, и порадовалась за нее.

На самом деле я не испытывала обиды за то, что умная золотошвейка увела у меня дона Санчуса. В конце концов, он был уверен в том, что я мужчина. А на мужчинах, как известно, не женятся. Хотелось, как в старые добрые времена, расспросить обо всем милую Катарину, но я не имела права разглашать тайны.

Дон Санчус появился только к вечеру. Ссылаясь на усталость и недомогание после «полученных в бою ран», я целый день провалялась в своей комнате, избегая с кем-либо общаться. Тем не менее я не могла отказать себе в радости увидеть своего бывшего сеньора.

Прихрамывая, он вошел ко мне, тихо прикрывая за собой дверь.

– Не думал я, что наша новая встреча будет при столь печальных обстоятельствах, – с порога завел он.

К приезду хозяина я была полностью одета, лежала закрытая одеялом, и теперь, облокотившись на стену, посмотрела одним глазом на вошедшего. Другой глаз безнадежно заплыл. Все тело болело.

– Рад видеть вас, благородный сеньор, – я сделала попытку подняться, но добрейший Санчус опередил меня, жестом приказывая оставаться на месте.

– Мой племянник сообщил письмом, что на вас напали разбойники, когда вы возвращались домой, – сказал он, дотошно вглядываясь в мое лицо.

– Ага. Злющие, – я вспомнила лицо Альвару, и, как обычно во время беременности, в голове помутилось, к горлу подступил рвотный ком.

– Я бы хотел осмотреть вас, – дон Санчус подвинулся ко мне, но я натянула одеяло до самого горла. – Хотя бы покажите мне руки, – очевидно, мое поведение смутило, если не обидело дона Санчуса.

Я протянула обе руки, зажимая теперь край одеяла подбородком.

– Так, так… – дон Санчус с удивлением поднял на меня глаза. – Ваш господин сообщил мне, что вы дрались, но ваши руки говорят об обратном. Поглядите сами. Если бы вы били кого-то, у вас оказались бы разбиты костяшки пальцев, в то время как они целы и невредимы. Зато повреждены тыльные стороны обеих ладоней. Значит, без сомнения, вы пытались защитить себя.

– Так и было. Они свалили меня с ног и били куда попадет. Я ничего не успел сделать.

– Не успел или не посмел? – глаза дона Санчуса смотрели, казалось, мне в самую душу. – Вас ведь избил мой племянник? Я это сразу же понял. Он всегда избивал своих слуг и особенно пажей. Не понимаю, зачем вообще кого-то лупить? Не нравится – мог, в конце концов, отдать мне. Хорошие слуги на дороге не валяются.

Дон Санчус велел мне наклонить голову, после чего внимательно осмотрел макушку и шею, раздвигая волосы и прощупывая кожу прохладными пальцами.

– Вы пользуетесь яичными белками для укладки волос? – спросил он.

Я замерла, решив поначалу, что он догадался о моей тайне, но после сообразила, что многие господа действительно завивают волосы, пользуясь этим средством, и кивнула в знак согласия.

Потом дон Санчус осведомился о том, не отбиты ли у меня внутренности, так как служанка сказала ему, что у приехавшего большой живот, скрываемый плащом. Но я атегорически отказалась показаться дону Санчусу, сообщив о данном после нашего разговора обете, в котором я обещала себе, что до меня никогда не дотронется больше ни один мужчина.

На этом осмотр закончился, и дон Санчус разрешил мне несколько дней поваляться в постели, питаясь бульонами, приготовленными по его рецепту, и постепенно приходя в себя.

Глава десятая. Клятва Альвару

Когда лицо мое вошло в норму, сошли припухлости, и осталась обычная после синяков желтизна, Альвару велел мне возвращаться в королевский замок в Лиссабоне. Как оказалось, ждали только меня. Это было как-то связано с доньей Инес и доном Педру. Поэтому я тут же приоделась, изведя на себя коробку пудры и румян и прихватила с собой верную мне девушку-служанку Маргариту.

Для нас приготовили карету. Сев на устланное мягким покрывалом сиденье, я подумывала о том, что ждет мое очередное дитя, если, конечно, тому суждено родиться не загубленным до времени собственным родителем. Я не спрашивала Альвару, куда мы едем, – он все равно не сказал бы правду.

Мы выезжали поздно ночью, и для нас специально пришлось открывать ворота. Если бы я не знала о том, что мы торопимся на встречу с принцем и Инес, то, ей-богу, подумала бы, что Альвару наконец решил от меня избавиться. Так страшно, странно и тихо все проходило. Тем не менее тут чувствовалась рука дона Педру, иначе, кто бы еще мог распорядиться о внеурочном открытии ворот? Поэтому я немного успокоилась, решив, что принц порядочный человек и не стал бы желать гибели беременной женщине и ее еще не рожденному чаду. Впрочем, он мог и не знать о моем положении, занятый мыслями об Инес.

Мы ехали всю ночь и к утру оказались в местечке, которое Альвару назвал Браганса. Карета остановилась у небольшой церквушки, как в тот день, когда мне суждено было сделаться доньей Алвиту, виконтессой Фару. Навстречу нам вышел еще молодой и энергичный священник, в ком я узнала дона Хиля, епископа Гуарды. Тот бывал в доме графа и был представлен ко двору.

Мужчины обменялись парой фраз, после чего мне было разрешено выйти из кареты. Видя, что никто не собирается подать мне руку, Маргарита выбралась первой и помогла мне.

Я не понимала, отчего Альвару вдруг сделался таким невежливым. Дома или в замке, на половине принца, он мог избивать меня сколько душе угодно, но в присутствии посторонних обычно являл собой саму изысканность. А уж после того, как в присутствии дона Педру граф назвал меня своей дамой, мне вообще было некуда деваться от его лести на публике и зуботычин дома.

Я огляделась и увидела то, что заставило епископа и Альвару забыть об элементарной учтивости. К нам подъезжала еще одна карета, рядом с которой скакал закутанный в черный плащ всадник. Спешившись, тот поклонился всем сразу и, открыв дверцу, подал руку донье Инес, чьи светлые волосы невозможно было спутать ни с какими иными.

Подойдя к священнику, дон Педру – теперь я точно видела, что это был именно он – поцеловал его руку и тут же с чувством пожал руку дона Альвару. Донья Инес обняла меня, после чего я сразу склонилась в придворном реверансе перед принцем. Несмотря на то что всю дорогу венценосный друг скакал рядом с ее каретой на коне, этикет оставался превыше всего. Как же Педру был хорош в этот момент!

– Любезная Франка, Альвару! Я пригласил вас как людей, которым безгранично доверяю и которых искренне люблю, с тем чтобы именно вы стали свидетелями нашего венчания, – он с любовью посмотрел на Инес и вдруг обнял ее за плечи. – Мой отец все равно не разрешит этот брак, но это и не важно. Когда я взойду на престол, мы подтвердим с Инес свои клятвы, после чего я возложу на ее голову корону Португалии. И видит Бог, никогда еще эта корона не венчала столь прекрасную донну! Я хотел бы, чтобы именно вы – дама и ее рыцарь – помогли нам сделаться законными мужем и женой, потому что я верю в приметы и знаю, что если во время венчания молодым держат венцы люди, нежно любящие друг друга, сами небеса опускаются ниже, чтобы покровительствовать новобрачным.

Я посмотрела на Альвару. Было невозможно не заметить того, как он побледнел после этих слов принца. С минуту я ждала, что он откажется, дабы не навлечь проклятие на голову своего друга и покровителя, но Альвару промолчал. А Педру и Инес были заняты только собой.

– Когда будешь держать венец, представляй меня таким, каким бы хотела, чтобы я был, – шепнул мне Альвару, когда я заняла свое место за доньей Инес. – Попробуй представить, что любишь меня хотя бы ради нашего ребенка, – он кивнул на мой живот.

– Если ты не признаешь наших детей своими законными наследниками, я прямо сейчас сорву всю свадьбу, – прошипела я сквозь зубы. – Вот такая у нас любовь и другой не будет!

– Ты с ума сошла! – дон Альвару из белого сделался зеленым.

Я нежно улыбнулась ему и помахала рукой заметившему нашу размолвку дону Педру.

– Поклянись, не то расскажу сиятельному принцу, какая из нас идеальная пара! Какой ты рыцарь! И какие знаки внимания оказываешь своей даме! Расскажу о нашем первенце, которого я никогда не видела и, неизвестно, увижу ли вообще. О нашем втором ребенке, который вышел из моей утробы кусками! Что ты сделаешь? Убьешь меня? Так ты в любом случае не сегодня завтра забьешь меня до смерти. И после всего этого ты хочешь, чтобы мы венчали благороднейшего принца и его даму, кого соединяет действительно любовь?

– Но я же на самом деле люблю тебя, дура! – Альвару остановился, схватив меня за локоть. Его глаза горели. – Я люблю тебя с того самого дня, как отбил у пьяных копейщиков на постоялом дворе мамаши Софьи. Люблю с того момента, как ты стала моей на шелковом плаще. Любил, посылая к тебе слугу, любил всегда! Любил, как еще до меня ни один мужчина не любил женщины!

– Любил, приказывая босой бежать за твоим конем? Любил, заставляя днем делать черную работу, а ночью до изнеможения услаждать тебя? Любил, принуждая приводить для тебя шлюх и таскать их на собственной спине? Нет, если это любовь – то я отрекаюсь от любви! Я не люблю! Я ненавижу тебя, граф Альвару, и буду ненавидеть всегда!

Рука графа легла на рукоятку меча, я услышала звук вынимаемой из ножен стали, и в тот же момент между нами возник Педру.

– Что с вами, друзья? Святой отец не станет ждать нас вечно, – он казался растерянным.

Я чуть было не поддалась охватившему меня чувству.

– Да вот, донья Алвиту беспокоится за свою беременность, – Альвару отер пот со лба. Его меч вновь вернулся в ножны, так и не покинув их, а то он, наверное, мило зарубил бы свою даму сердца, да еще и пред алтарем.

– Дон Альвару хочет сообщить вам и мне нечто относительно нашего ребенка, – я погладила свой уже достаточно большой живот. – И того, что у нас уже родился не так давно.

– Но не прямо же сейчас… – Альвару выглядел волком, загнанным крестьянами в угол овчарни. – Я скажу все, что хотел, сразу же после венчания.

– Нет, от чего же? Его высочество только что оказал нам честь, назвав нас любящей парой, и я хочу, чтобы ты подтвердил это своей клятвой, или какая нам вера? Какое счастье и благословение небес сможет принести наш союз новому союзу любви?

– Действительно, Альвару! Ты обязан доказать свою любовь к прекрасной донне Алвиту. Инес, послушай, сейчас прозвучит клятва, которая станет залогом нашего будущего счастья.

Альвару заскрежетал зубами, но вовремя взял себя в руки.

– Перед Богом и вами, ваша милость, я клянусь в вечной любви и преданности присутствующей здесь донье Алвиту, виконтессе Фару. И я обязуюсь, – язык Альвару онемел, слова давались с зубовным скрежетом. – Я обязуюсь признать законные права на мое имущество своего старшего ребенка Хулио Алвиту, рожденного от меня доньей Алвиту 6 августа 1341 года и воспитывающегося в доме его приемных родителей в Каштелу-Бранку. А также признать права моего второго ребенка, которого она сейчас носит в чреве.

Весьма довольная собой, я подала руку Альвару и, торжествуя, последовала за доном Педру и доньей Инес к алтарю, где Господь или сам дьявол обвенчали их во славу клятвы моего любовника, вырванной мною из него за минуту до этого.

Глава одиннадцатая. Монастырь Святой Девы Заступницы

Вопреки ожиданию, вернувшись в замок, Альвару не прибил и даже не отругал меня, что было на него совсем не похоже. Вместо этого он велел мне собираться в монастырь Святой Девы Заступницы, где в тиши и покое, на руках у добродетельных сестер-монахинь, мне предстояло родить.

Это было кстати, потому как в последнее время я всерьез опасалась за свою жизнь. Графиня Альвару прекрасно знала, что я состою официальной любовницей ее мужа и могла легко догадаться, чьего ребенка я ношу. Если же граф хотя бы намекнул ей о клятве, которую я выудила у него в присутствии принца, то за мою жизнь невозможно было бы дать и пригоршни рыбьих потрохов.

Кроме того, графиня была подругой покойной принцессы, в то время как я вылезала из кожи вон, чтобы наставить Констансе рога и помочь свиданию Инес с ее ненаглядным Педру. Литиция скорбела по поводу кончины принцессы, беспрестанно молясь за ее душу. Она бы посвятила свою жизнь воспитанию маленького Фернанду, но двор принца, к которому мы относились, должен был сопутствовать своему сеньору. А сразу же после тайного венчания дон Педру переселился в замок «Гарцующий единорог», что в местечке Эвора, откуда ему было проще наведываться в дом, где ждала его любимая женщина и воспитывались их совместные дети.

О том, что Инес – возлюбленная Педру, в стране не знали разве что маленькие дети или сумасшедшие. А значит, надо понимать, как страдала графиня Альвару.

Теперь-то мне понятно, какой мукой для нее стали каждодневные встречи с человеком, доставившим столько страданий ее августейшей подруге, как она вынашивала свою месть, чтобы в один из дней низвергнуть ее на головы счастливых любовников! Но я не видела или не хотела видеть этого. Единственное, что меня по-настоящему волновало тогда, было, доживу ли я сама до рассвета следующего дня. Не подошлет ли ко мне убийц обманутая мною супруга Альвару? Не отравят ли мою еду или питье?


Третьего сентября в сопровождении всего лишь верной мне Маргариты я отправилась в монастырь Святой Девы Заступницы, где в положенный срок родила сына, которого, как и первенца, тут же отобрали.

Впрочем, на этом все сходство ситуации и закончилось. Граф не стремился вызвать меня в Эвору, тем не менее он исправно платил за мое содержание. Так что я не бедствовала.

Выполняя обычную и достаточно легкую работу в обители, я умудрялась два раза в неделю выбираться со служанкой и другими гостями монастыря в город, где мы пользовались данной нам свободой. В стенах монастыря я тоже не была стеснена ничем. От меня не требовали пострижения в монахини, я ходила в своей одежде и могла в дозволенные часы принимать посетителей в собственной келье или в монастырской столовой. За мной не шпионили или делали это так, что я не замечала слежки.

Через месяц после родов я приметила юношу, вместе со своим дядей привозившего в монастырь всякую снедь. Он мне очень понравился. Крепкий и красивый, Антонио был курчав как бес, весьма прямодушен и честен. Мы сразу же полюбили друг друга, и вскоре он начал наведываться в мою келью.

Одновременно с этим я свела знакомство с дворянином, находившимся в монастыре в гостях у своей тетки. Дон Себастьян де Палаци оказался вдвое старше графа Альвару, зато с ним было приятно перекинуться парой фраз. Поначалу он приходил в монастырь на службу, после которой мы встречались и раскланивались. Потом наши встречи сделались более продолжительными. Вместе мы прогуливались по крытой галерее или сидели в саду. Постепенно эти встречи переросли в нежную дружбу, а через полгода я сделалась его любовницей. При этом дон Себастьян умолял меня стать его супругой.

Шло время. От дона Альвару не было даже коротенькой записки. Я начала подумывать о том, чтобы выйти замуж. На самом деле ничто не мешало мне это сделать. Мне шел двадцать второй год, муж мой уже давно лежал в могиле, а сама я считалась честной вдовой.

Даже мой юный возлюбленный Антонио не смог бы навредить моей репутации, так как по природе своей был человеком рассудительным, осторожным и не стал бы перегораживать дорогу несущейся на полном скаку карете. В общем все складывалось как нельзя лучше.

Не желая обманывать влюбленного в меня дона Себастьяна, я призналась ему, что хоть и являюсь виконтессой Фару, этот титул существует только на бумаге, в то время как реальная власть давно утрачена, вместе с имением и всеми капиталами. Так что если дон Себастьян де Палаци решит связать со мной свою жизнь, ему придется взять меня как есть – то есть бесприданницей. На что добрейший дон Себастьян ответил, что и не рассчитывал на мое золото, мечтая обладать мною самой, а не сундуками с бриллиантами, дорогими тканями и специями.

Решив оставить монастырь по возможности незаметнее, все еще опасаясь мести дона Альвару, я дала согласие своему поклоннику, попросив его только, чтобы венчание было тайным. Я не могла не согласиться с разумностью доводов совершить обряд в церкви при самом монастыре.

Дон Себастьян как человек умный не стал мучить меня ненужными расспросами, должно быть, понимая, что в монастырь я попала не от хорошей жизни. Поэтому он согласился быть мне во всем послушным.

Глава двенадцатая. Как умирают истинные герои

В назначенный день я ждала своего жениха в келье, облачившись в новое платье красного шелка, расшитое серебряными лилиями. Служанка заколола мне волосы дорогим гребнем, на расстоянии походившим на корону. Я была очень довольна.

Тут же стояли тюки с нашим добром, которые Маргарита готовилась отнести в карету.

До прихода дона Себастьяна оставалось время, и я решилась на безумный шаг – попрощаться с милым Антонио, который скрашивал мои одинокие ночи заточения в монастыре. Поэтому, покончив с прической и драгоценностями, я отпустила Маргариту и села к окошку поджидать юношу.

Вскоре я услышала его шаги, и сердце мое зашлось в сладостном предчувствии. К слову, бездельничая в своей келье, я научилась различать шаги и не могла спутать поступь даже самой толстой монахини с походкой мужчины. Кроме того, дворяне, как правило, бряцали шпорами и нередко броней, в то время как женщины ходили тише, постукивая разве что каблучками. В тот же момент я явственно слышала торопливые шаги и знакомое клацанье.

Я вскочила, намереваясь открыть объятия красавчику Антонио, как вдруг вспомнила, что Антонио никогда не носил никаких шпор. Его сапоги хоть и были подбиты гвоздями, но не могли так звенеть. Испуганная, я хотела кликнуть Маргариту, как вдруг дверь в мою келью со стуком распахнулась.

На пороге стоял Альвару! Увидев его, я покачнулась, хватаясь за столик и перевертывая на пол шкатулку с бусами. В тот же момент граф подхватил меня на руки, обнимая и целуя в шею.

– Вы сегодня сказочно прекрасны, моя милая! – весело сообщил мне он, все еще держа меня на весу. – Откуда вы узнали, что я приеду за вами именно сейчас?

Я ничего не могла сказать, притворившись, что мне еще нехорошо.

– Отдых пошел вам на пользу. Вы стали еще более красивой и соблазнительной, так что, если бы не строгие устои монастыря, мы бы могли неплохо устроиться прямо на этом ложе. Что скажете?

Я отрицательно помотала головой, пытаясь освободиться от сжимавшего меня в объятиях Альвару.

– Какого черта? – наконец выдавила из себя я. – Я не ждала вас, граф! За восемь месяцев вы могли бы хотя бы дать о себе знать!

– Хотите сказать, что скучали без меня? Не так ли? Дон Педру измучил меня разговорами о моей даме и рыцарских клятвах, которые я, как благородный человек, обязан исполнить. Часами, нет, днями напролет я рассказывал ему о своей любви, после чего мы оба проливали благодарные слезы, воссылая Творцу молитвы за наших дам и наших детей. Признаться, эта история очень сплотила меня и принца. Так что он даже обещал, что пожалует нашим сыновьям земли, после того как взойдет на престол.

Тем не менее нельзя же кормить его высочество одними только сказками о любви, пора явить его взору картину нежной страсти, над которой не властно время. Пора вам, моя дорогая Франка, ступить под своды нового дворца принца и войти в свиту его нынешней тайной жены – прекрасной дамы Инес, давно уже спрашивающей о вас.

В этот момент в коридоре послышалась какая-то возня, и, решив, что это Антонио, я попыталась избавиться от объятий графа.

– Что? Вы не рады моему появлению? – Альвару сделал удивленное лицо, от одного взгляда на которое у меня похолодело внутри.

О, я знала этот взгляд!

– Меня вдруг осенило, неужели моя дама ждала не меня? Возможно ли, что вы, моя дорогая, подло изменили своему рыцарю? – Он крутанул меня по комнате и потом вдруг разжал объятия, так что я полетела на пол, больно ударив спину. Альвару перешагнул через меня и, скинув со стула тюк с бельем, сел. – Вы ждали курчавого юношу? – мягко осведомился он, наблюдая за тем, как я пытаюсь подняться с пола, и не делая попытки оказать мне помощь. – Так его больше нет. Раз! – граф только вытащил из ножен меч и с лязгом загнал его обратно.

– Вы бились с Антонио? – от удивления я забыла о собственных затруднениях.

– Биться с простолюдином? Этого еще не доставало! Я просто сбросил его с лестницы, и, кажется, тот сломал шею, – Альвару пожал плечами. – Он ведь все равно был уже не нужен вам, моя прелесть. Вы же, кажется, у нас невеста и намереваетесь в самое ближайшее время сделаться доньей де Палаци. Так что можно сказать, я помог вам выйти с честью из маленького затруднения, в котором вы оказались. Так как ваш благородный жених, без сомнения, не одобрил бы вашей связи с конюхом.

– С торговцем, – я встала, вытаскивая из волос заколки и пытаясь привести прическу в порядок.

В этот момент в коридоре вновь забрякали шпоры, и я едва успела зажать волосы на затылке, как в дверях появился дон Себастьян.

Какое-то время мужчины молча смотрели друг на друга. Потом я увидела, как по лицу дона Альвару покатилась крупная слеза, и поняла, что сейчас произойдет нечто плохое.

– Я знал это, сударыня! Вы предпочли мне другого! – он поднялся и с чувством протянул ничего не понимавшему дону Себастьяну руку. – Скажите только одно, вы любите эту женщину?

Дон Себастьян де Палаци кивнул, переводя взгляд с плачущего Альвару на меня.

– Тогда мне не остается ничего иного как… – Граф вынул из-за пояса кинжал и приставил его к своему горлу. – Что же делать, если любовь всей моей жизни предает меня? Если честь втоптана в прах и никто уже не верит в благородство?! Я не стану мешать вам, и ухожу, как ушел бы на моем месте любой честный человек! Я…

Не помня себя от ужаса и сострадания, дон Себастьян сделал шаг к дону Альвару, умоляя того не совершать опрометчивых поступков. Захваченная происходящим, я не успела предупредить жениха, чтобы тот был готов к обороне.

– Глядите, так умирают истинные герои! – воскликнул Альвару.

В этот момент кинжал в его руках совершил сальто в воздухе и вонзился в грудь дона Себастьяна. Тот охнул, хватаясь руками за торчавшую из груди рукоятку, но граф властным движением разжал его пальцы и, вытащив кинжал из груди противника, вонзил его еще пару раз ему в живот. После чего дон Себастьян почти беззвучно сполз на пол и застыл.

Взяв со стула висевшую там мою свадебную накидку, Альвару отер ею свой забрызганный кровью наряд, после чего протянул мне руку, помогая перешагнуть через труп. Край моего платья оказался замаран кровью.

Молча мы вышли из кельи и рука об руку спустились вниз по лестнице и, пройдя через монастырский двор, оказались в карете, приготовленной моим женихом. Там уже была сложена часть вещей, однако Маргариты рядом не оказалось, и я догадалась почему. Должно быть, во всей этой истории она умерла первая, выдав меня Альвару и получив вместо награды за шпионаж лезвие под ребро. Граф не любил предателей, хотя частенько пользовался их услугами.

Скинув с козел слугу дона Себастьяна, Альвару велел оруженосцу гнать карету, в то время как сам преспокойно уселся на коня.

Улепетывая из монастыря вместе со своим мучителем, я вспоминала только о том, как мечтала где-нибудь под лестницей увидеть труп Антонио, совершенно позабыв, что тот ходил по другим, черным лестницам, предназначенным для слуг, а значит, я просто не могла попрощаться напоследок с моим красавцем.

Глава тринадцатая. Семейные узы

Шло время.

После того как граф забрал меня из монастыря Святой Девы Заступницы, прошло девять лет. Девять спокойных и достаточно безмятежных лет, за которые я успела родить Альвару еще двух девочек – Анжелику и Хулию, которых оставили со мной.

Я растолстела, сильно раздавшись в бедрах, но все еще была достаточно привлекательной для того, чтобы почти каждую ночь граф забирался в мою постель, манкируя супружеским долгом. Больше он не бил меня и не только на людях, но и в своем доме старался вести себя со мной по-дружески.

После возвращения из монастыря я сразу же явилась пред светлые очи госпожи де Кастро, сделавшей меня своей придворной дамой. Так что я по долгу службы не должна была уже встречаться с женой Альвару. Тем не менее, боясь все же мести графини, в один прекрасный день я упросила Альвару купить мне дом, куда и перебралась со своими девочками. В общем, все складывалось более или менее удачно.

Инес и Педру воспитывали троих детей. Правда, первенец Афонсу, названный в честь деда, умер, когда донья де Кастро томилась в Испании. Жуан был красивым мальчиком шести лет от роду, очень похожим на принца Педру – те же черные волосы и голубые глаза. Его брат малыш Диниш ни в чем не уступал старшему – был боек и чрезвычайно смел. Старшей дочке Беатриш исполнилось уже восемь лет, она отличалась необыкновенной грациозностью, подобно матери, любила красивые вещи, ароматные цветы, горячих коней вороной масти и обещала стать со временем такой же прекрасной.

Донья Инес, несмотря на роды, все еще оставалась самой красивой и обходительной дамой во всей Португалии. С годами чувства Инес и Педру не остыли, а казалось, сделались еще прочнее.

Зато у моего графа, точно заговоренного, до сих пор не появилось законных наследников. Это радовало меня, так как я сама исправно рожала ему и надеялась, что в один из дней он признает моих детей не только перед принцем, но и перед всем миром. Без сомнения, детей у законных супругов не было по вине его жены. Но это не избавляло от страха и опасений, как бы обманутая графиня не наговорила на меня, будто бы я околдовала ее или ее мужа, и тогда…

Правда, до сих пор я находилась под защитой принца и его любимой, но у них еще не было настоящей власти, а король Афонсу, по всей видимости, не собирался умирать, оставляя страну Педру.

Король мечтал женить своего единственного наследника снова, но принц неизменно отказывал ему. При этом Афонсу очень хорошо понимал причину отказа – прекрасная Инес застряла костью в его горле. А я, между прочим, была первой дамой при этой самой Инес. Именно я устраивала свидания влюбленных и присутствовала во время их венчания. Если бы эти сведения дошли до короля – меня бы, равно как и остальных участников священнодейства, ждал эшафот.

Инес и Педру прекрасно понимали все это и старались держать факт венчания в строжайшей тайне. Тем не менее все знали, что они открыто сожительствуют, имеют детей и именно по этой причине принц не желает жениться, осчастливив свою страну.

Время от времени, желая уменьшить гнев отца и ослабить его бдительность, дон Педру притворялся, будто бы рассматривает кандидатуру какой-нибудь заморской принцессы. Тогда они с Инес делали вид, будто бы поругались. Та с детьми уезжала в отдаленный замок, а Педру тянул время.

Он выдвигал претензии и требовал, чтобы отец снаряжал послов для уточнения деталей приданого, внешности или образованности невесты. Потом принц под каким-либо предлогом отказывался. Отец сыпал на его голову цветастые проклятия, а счастливый и весьма довольный собой дон Педру уезжал к любимой жене и детям.

Однако к 1355 году все пошло по-другому. Старый Афонсу вопреки сложившейся между ним и принцем традиции не стал предлагать сыну новую невесту, а потребовал незамедлительно порвать с любовницей. При этом король подтвердил свое желание конным отрядом вооруженных до зубов кабальеро немедленно заключить принца под стражу и заставить донью Инес постричься в монахини или вместе со своим выводком сесть на корабль, идущий в Испанию.

Немало удивленный и расстроенный таким положением дел, дон Педру спешно отправил возлюбленную в монастырь Святой Клары, пытаясь примириться с разбушевавшимся отцом.

Вместе с госпожой выехала и я. Несмотря на вооруженных воинов, сопровождавших Афонсу, и мрачное расположение духа короля, мы не придали событию особого значения, решив, что с годами ничей характер не становится мягче, и наивно полагая, что принц в очередной раз выкрутится из тяжелой ситуации. Ведь с годами он в его распре с отцом приобрел некоторый опыт, сделавшись политически грамотнее и пластичнее. Ему и Инес исполнилось по тридцать пять лет, а в этом возрасте люди уже не совершают опрометчивых поступков.

Глава четырнадцатая. Суд любви королевы Инес

Монастырь Святой Клары считался наиболее надежным из всех, в которых нам с Инес пришлось побывать за время ее связи с принцем.

В отличие от прочих здесь придерживались особенно строгих правил, так как настоятельница боялась, что гости могут принести с собой скверну оставленного за стенами обители мира. Будучи сварливой, весьма упрямой и не любившей идти на какие бы то ни было компромиссы, госпожа-настоятельница требовала от монахинь абсолютного подчинения, чем нередко доводила их до слез. Гости монастыря хоть и могли одеваться в светские наряды, но не должны были принимать посетителей в часы, не отведенные для этого.

В монастыре жили по своим собственным часам, не совпадающим с общепринятым временем. Так что даже принц Педру, направляя в монастырь свою возлюбленную с детьми, должен был учитывать, что если настоятельница позволила ему посещать монастырь в шесть часов по монастырскому времени, когда настает время трапезы, то приезжать туда следует в полдень. Так как шести часам по монастырскому времени соответствовало двенадцать часов, когда солнце стоит в зените.

Новые сутки в монастыре Святой Клары открывали бдения, которые начинались в два тридцать и длились до трех часов ночи. За бдениями следовали хвалитны, или утреня, как называли службу миряне, – от пяти до шести утра; впрочем, время окончания утрени определял рассвет. Также следовало учитывать и время года. После утрени шел час первый – приблизительно полвосьмого. Час второй – около пятнадцати минут девятого. Час третий – приблизительно девять утра. И так далее. Вечерня проходила приблизительно полпятого. Ужинать следовало после вечерни и обязательно перед закатом, как предписывал строгий монастырский устав. Монастырь запирали в половине седьмого вечера, и в семь все монахини ложились спать.

Подобные правила особенно расстраивали гостей монастыря, привыкших по утрам подолгу нежиться в постели и ложиться, когда пожелается. Что касается придворной жизни, то ведь все знали, как перенимают распорядок дня монарха все его приближенные и их слуги.

Король Афонсу имел непостоянный и взрывной темперамент, он то жил, по нескольку месяцев просиживая ночи за карточными столами, то вдруг ни с того ни с сего начинал вставать с первыми лучами солнца для того, чтобы отправиться на охоту или конную прогулку.

Принц Педру предпочитал поздно вставать, не спеша расставаться с Инес, поэтому и весь его двор привык к ночному образу жизни. Поэтому нам особенно тягостно приходилось оставаться без еды после семи вечера, когда монастырская кухня запиралась, чтобы проголодавшиеся монахини не поддались соблазну.

Проблема с ночными угощениями в несколько дней была решена нашими служанками Марией и Эльвирой, которые выпросили у матери-настоятельницы ключи от кухни и кладовки, поклявшись ей страшной клятвой, что не станут делиться едой с монашками. Поэтому мы в любое время суток могли наслаждаться едой и напитками.

Как это бывало и прежде во время наших с Инес скитаний в поисках защиты по монастырям и укрепленным крепостям, мы все располагались в трех комнатах, находящихся рядом. Сыновья Инес занимали первую из келий, дочь Инес и моя Анжелика в качестве компаньонки – третью, а посередине мы с Инес.

За время, проведенное вместе, мы все очень сдружились и частенько засиживались до глубокой ночи, играя в карты или сплетничая о придворных. Надеясь в один из благословенных дней стать нашей возлюбленной королевой, донья Инес заранее представляла, какой у нее будет «двор любви». Чтобы скрасить вынужденную разлуку с принцем, мы придумали такую игру. Инес вершила суд, а я представлялась ей то в образе сгорающего от любви рыцаря, то обманутым мужем, то дамой, не дождавшейся из похода в святые земли рыцаря. Дети тоже судились друг с другом или со своими слугами… Все это было очень весело!


Ночь на 7 января 1355 года я помню, точно все произошло только сегодня.

Мы сидели на постели Инес и играли в «суд любви». Причем как раз в тот день я предложила ее вниманию весьма необычную историю о рыцаре, который женился у себя на родине и затем, попрощавшись с любимой, отправился в крестовый поход. Там он был взят в плен и, наверное, умер бы в неволе, если бы не молодая сарацинка, воспылавшая к нему неземной любовью. То есть «неземной любовью» дело называли бы светские дамы. Что же до меня, то я видела в поведении иноверки не столько божественные чувства, сколько неприкрытую корысть.

Короче, юная сарацинка предложила рыцарю побег в обмен на брак с ним. Тот был вынужден согласиться, и смуглая дева тотчас перерезала ремни, стягивающие его запястья и лодыжки. После она провела рыцаря через лагерь неприятеля, надев на него сарацинскую одежду, и помогла увести коня. Верный своей клятве рыцарь был вынужден забрать девушку с собой. С ней он и явился в замок, где его терпеливо дожидалась верная супруга.

Я изложила суть дела, представляясь женой рыцаря, которая первой поведала историю их любви. Рассказала о том, как муж, прощаясь, обещал вернуться домой, прославив ее имя или пасть смертью, покрыв себя славой. При этом прекрасная дама умоляла милостивую королеву указать ей единственно верное решение в столь странной ситуации, когда муж явился из похода без пряностей и драгоценностей, без великолепных арабских коней или невольников, а единственно с… новой женой. Обиженная таким поворотом событий дама даже была готова по приказу королевы Инес немедленно постричься в монахини, дабы ее муж, если на то будет воля государыни, мог жениться вторично.

Затем я играла роль ее мужа, который рассказал свою версию происходящего. Да, он не имел права обещать заключить брак с сарацинкой, но, с другой стороны, если бы он не сделал этого, то неминуемо погиб.

Потом Инес пожелала выслушать саму сарацинку. Та в свою очередь без утайки поведала о том, что, спасая жизнь рыцарю, прежде всего рисковала сама, освобождая его от пут и, тем более, ведя через лагерь. Когда же они миновали выставленную сарацинами стражу и оказались в чистом поле, ее отступление назад уже не представлялось возможным, поскольку пароль она знала только на выход. При этом девушка клялась и божилась, что понятия не имела, что пленник женат. Она хотела только спасти невинную душу и получить свою награду – любовь и брак за спасенную жизнь.

Мы разыгрались. Инес морщила красивый лоб, то и дело накручивая на палец золотистый локон. Ее тень покачивалась на стене, точно следящий за нами темный ангел. Несмотря на возраст – в тридцать пять многие сами становятся бабушками, тихо отцветая, – госпожа де Кастро оставалась свежа точно роза и так же прекрасна, как в тот день, когда я увидела ее в первый раз.

Я радовалась тому, что история по-настоящему взволновала мою подругу и повелительницу. По поведению Инес угадывалось, что она не знает, как поступить с этой троицей, но не желает отступать.

Сначала Инес хотела запретить брак с сарацинкой по причинам другой веры. Но я парировала, заявив, что та мечтает поменять веру и стать правоверной христианкой. Инес вывернулась, предположив, что рыцарь мог бы жить со своей женой и одновременно содержать привезенную им из Святой земли даму. Но тогда я вышла как представитель Святой церкви и назвала адюльтер незаконным и богопротивным. С другой стороны, Инес не желала как-то ущемлять в правах жену рыцаря, так как та была вообще ни в чем не виновата. Как-то само складывалось, что наказать следует самого рыцаря, но таким образом, чтобы при этом не пострадала ни его жена, ни спасшая его сарацинка.

Поняв, что именно с этой стороны следует вести наступление, Инес начала свою речь, по ходу дела измышляя возможное наказание. Рыцарь должен был остаться со своей законной женой, при этом выдав сарацинку замуж с выделением ей богатого приданого, в несколько раз превышающего выкуп, положенный в случае вызволения из плена дворянина и рыцаря.

Выслушав справедливые доводы госпожи, я хотела уже выбросить свой последний козырь – беременность сарацинки, когда до нас донеслись глухие удары и звуки охотничьего рога.

Глава пятнадцатая. Внезапный ночной визит

Мы затаились, переглядываясь и не понимая, что происходит. Вход гостям в монастырь Святой Клары полагался в строго дневное время и исключительно с согласия матери-настоятельницы. Мы же со своими играми засиделись за полночь.

Улыбнувшись Инес, я сползла с кровати и, не обуваясь, подошла к окну, выходившему на двор.

Какое-то время не было ничего слышно, кроме ржания коней приезжих и громких голосов за воротами. Наконец, внизу заскрипела входная дверь, и я увидела затылки трех монахинь, освещенные светом факелов. Одна из сестер, толстая и переваливающаяся словно утка, оставалась босой. Вторая спешно подвязывалась веревкой, кое-как зажав факел в подмышке. Третья зевала и потягивалась, в руках ее ясно виднелся белый лук, потому что в обязанности входила охрана монастыря.

Подойдя к воротам, охранница, ловко прикрепив факел в специальном приспособлении на стене, натянула тетиву лука.

– Кто вы такие и отчего шляетесь по ночам? – грозно поинтересовалась монахиня.

– Его величество король Афонсу Четвертый! Если хочешь жить – открывай ворота, старая стерва! – гаркнули на монахиню.

Я отскочила от окна, одним прыжком достигнув постели Инес. Та все слышала не хуже меня, но страх парализовал ее.

Поняв, что моя подруга не может прийти в себя, я бросила ее и как была в ночной рубашке добежала до двери мальчиков, забарабанив в нее. Как только в комнате послышалось шевеление, я влетела в комнату девочек и, схватив за руки Беатриш, ринулась опять к Инес. Анжелика бежала за мной, держась за мою рубашку. Вскоре появились Диниш и Жуан, оба в исподнем и с игрушечными шпагами. Ну какой прок от отроков, которым еще самим няньки нужны?!

Велев одеваться, я стала помогать им всем. Инес старалась справиться со своими волосами. Те предательски рассыпались, вместо того чтобы собраться в приличествующую случаю прическу.

Заскрипели ворота, послышался цокот копыт, громкая ругань приехавшей с королем свиты. Я быстро натянула платье и, подлетев к окну, увидела, что монахиням не соврали, среди приехавших в монастырь воинов оказался король.

Рядом, едва сдерживая горячих коней, скакали его друзья – дон Авару Гонсалвиш, дон Диогу Лопиш Пашеку и дон Перу Куэлью, которых за то, что они постоянно сопровождали короля в деловых поездках и увеселениях, называли «тройкой незаменимых». Факелы освещали двор, блестели кирасы и кольчуги. На взгляд, приехавших с королем было человек сто, почти каждый имел меч, многие луками и арбалетами целили в окна, выстроившись по линии здания.

– Донья Инеш ди Каштру сейчас в монастыре? – услышала я резкий голос короля и вновь подбежала к Инес.

Мальчики уже почти оделись, Анжелика помогала Беатриш, в то время как сама Инес не пыталась не то что одеться, а даже встать с кровати. Кое-как я напялила на нее платье, после чего снова выскочила в коридор и разбудила служанок. Как же я вначале не подумала о них?!

– Госпожа, мы немедленно должны бежать отсюда! – стуча от страха зубами, сообщила я Инес.

– Я не могу, Франка, – та вздохнула, показывая мне свои белые, мелко трясущиеся руки. – Мария и Эльвира оденут и приберут меня. Думаю, у меня хватит сил встретиться с королем и дать ему объяснения. Что же касается тебя, то я приказываю немедленно уходить и уводить с собой детей наследника престола, – голос Инес оставался спокоен, но я видела, что ее почти парализовал страх.

– Я никуда не пойду, мама! Отец бы не одобрил этого! – замотал головой Жуан.

– Отец бы велел вам оберегать брата, сестру, Анжелику Алвиту и слушаться своей матери, – голос Инес оставался спокойным, но спорить с ней в этот момент мог только безумный. – Король прибыл сюда для того, чтобы говорить со мной. Он и будет говорить со мной. Что же касается вас, то вам придется временно отступить, для того чтобы доложить о случившемся вашему отцу. Франка!

Я бросилась на колени перед Инес, и та благословила меня.

– Франка, ты отвечаешь за то, чтобы мои дети остались целы и невредимы.

– Я сделаю все, что будет от меня зависеть, – я резко поднялась и, взяв на руки Диниша, велела старшим следовать за мной. Приказ подействовал на них отрезвляюще, все тут же вытерли слезы и встали за моей спиной. Жуан взял за руку мою дочь, успокаивая ее и обещая прикончить любого, кто подступится к ней. Я попрощалась в последний раз с Инес и вылетела с детьми в коридор.

Я хотела увести их сначала по черной лестнице, но там уже слышались голоса. Потом по парадной – но на ней гремели шпорами военные. Не помня себя от страха, я побежала по коридору в сторону внутренней церкви. Там, поднявшись по узкой винтовой лестнице наверх, мы оказались на хорах, в относительной безопасности.

Я поставила на ноги маленького Диниша и, пропустив вперед остальных детей, закрыла дверь на засов. Выйти из монастыря незамеченной, да еще и протащить с собой четверых детей казалось мне из области сказок. Поэтому я решила отсидеться здесь, пока проход не будет расчищен или пока Господь не сжалится и не заберет нас к себе прямо с крыши, куда, случись в церкви пожар, мы должны были бы подняться.

Пока я не давала команды взобраться на скользкую от ночной прохлады крышу, опасаясь, что оттуда нас будет легче легкого снять стрелами. В конце концов, король мог явиться ради того, чтобы заставить строптивую любовницу сына написать официальный отказ от прав на дона Педру. Или попытаться склонить ее к какой-нибудь обоюдовыгодной сделке. Все могло кончиться мирно и спокойно.

Я успокаивала себя, слыша бряцанье брони, ржание коней, чувствуя кожей нависшее в воздухе напряжение. Прижавшись друг к дружке, точно птенцы вокруг большой птицы, дети молча ждали разрешения конфликта. Я была благодарна им за то, что они вели себя как взрослые, и у меня появилось время обдумать сложившуюся ситуацию.

Глава шестнадцатая. Красное на красном

Понятия не имею, сколько часов провели мы, запершись на хорах. Начало светать. На какое-то время стихли голоса и топот ног.

Должно быть, я задремала и проснулась, когда распахнулась церковная дверь. Я вскочила, чтобы разглядеть вошедших. Это был сам король, который тащил за руку упиравшуюся Инес. Волосы моей госпожи растрепались, лицо казалось бледным, что делало ее еще более красивой, нежели обычно.

Вслед за этой странной парой в церковь вошли сопровождавшие короля придворные с горящими факелами. Невольно я отметила, что светлые волосы Инес прекрасно сочетаются с ее красным платьем.

– Я требую, сударыня, чтобы вы дали мне клятву в этом священном месте, клятву на Библии, в том, что покинете пределы Португалии и никогда более не осмелитесь вернуться сюда! – прогремел король. Его голос подсел, как это бывает после длительного крика. Обычно за этим признаком следовала апатия.

– Я не могу покинуть дона Педру, государь. Потому как мой долг велит мне быть с ним, – спокойно ответила Инес, вздернув подбородок и сложив на груди руки.

– Я сейчас сам заставлю тебя коснуться Библии, проклятая шлюха! – завопил король, хватая донью де Кастро за руку и подтаскивая ее к алтарю.

– Я не могу! Не могу! – Инес вырывалась, но король свалил ее с ног и поволок по полу. – Я не могу, ваше величество, оставить вашего сына, поскольку поклялась быть с ним вечно! – закричала Инес. – Я жена дона Педру! Законная супруга! Мы венчались в Брагансе. Неужели ваши шпионы до сих пор не доложили вам об этом? Неужели вы сами не додумались до столь очевидной вещи? Признаю, сначала мы были только любовниками, но венчание, венчание вернуло мне честь, сделав супругой вашего сына!

– Вы говорите правду? – Афонсу выпустил руку доньи Инес, хватаясь за сердце.

– Она врет, чтобы спасти себе жизнь, – вмешался придворный, в котором я не без омерзения узнала дона Лопеса.

– Вы лжете?! Сознайтесь, лжете? – король подскочил к Инес и залепил ей оплеуху.

Инес даже не охнула, глаза ее не увлажнились слезами. Кое-как поднявшись с пола, она проследовала до алтаря и, положив руку на Священное Писание, поклялась.

– Скажите, что вы лжете, и спасете себе жизнь! – выдохнул дон Куэлью.

– Я не лгу. Я жена дона Педру и останусь ею до самой смерти.

– Все погибло, – король покачнулся, и дон Гонсалвиш подхватил его, чтобы тот не упал. – Он посмел жениться без моего на то благословения. Жениться на незаконнорожденной, на… – он замолчал.

– Ваше величество. Я прошу пожалеть и простить нас хотя бы ради ваших внуков! – донья Инес сделала шаг в сторону короля, но придворные и стража преградили ей дорогу. – Клянусь, что дон Педру и я давно уже любим друг друга, и эта любовь от Господа. Мы поклялись быть вместе, пока смерть не разлучит нас и…

– В таком случае смерть придет к вам уже сегодня! – бессильно произнес король.

После чего я увидела, как к донье Инес устремилось сразу же несколько придворных, среди которых ближе всех были любимчики короля…

Я не поняла, кто именно нанес смертельный удар. Блеснула секира. Кто-то достал кинжал или короткий облегченный меч. Донья Инес вскрикнула и упала на пол. На ее алом платье не была видна кровь, но я поняла, что она мертва.

Глава семнадцатая. Когда убивают любовь

Мы прятались на хорах до глубокой ночи. Дети плакали, но молча, сдерживая рыдания, чтобы не быть услышанными. Есть не хотелось. Казалось, время летит мимо нас. Мы почти не двигались, сидя или лежа в своем укрытии.

Не знаю точно, искали ли нас. Со своего места мы слышали шаги и голоса, но, должно быть, монахини убедили королевских гончих, что птички давным-давно уже упорхнули из клетки. После того как гомон и шаги стихли, мы видели, как убирали тело несчастной Инес, однако продолжали все чего-то ждать.

Когда начало темнеть, мы наконец тихо выбрались из своего убежища и, добравшись до комнат, нашли одну из наших служанок.

Оказалось, король со своей свитой душегубов еще днем покинул монастырь, но в монастыре могли оказаться шпионы. Поэтому, покормив детей и перекусив сами, мы добрались до монастырской конюшни и, забрав свою карету и коней, выехали в сторону Бежа, где в это время располагался двор принца и где мы рассчитывали найти покровительство Педру. Привычный мир рушился, и никто не мог ничего с этим поделать.

Продумывая ходы к отступлению, на случай если его высочества не окажется в своей резиденции, я решала, к кому из преданных людей можно обратиться, и не могла назвать ни одного имени, которому безоговорочно могла бы доверять. Единственным человеком оставался Альвару. Поэтому я решила, что привезу детей к себе домой и затем обращусь за помощью к графу. Я не успела попрощаться с Инес, но должна была выполнить ее приказ и помолиться за упокой ее души.

На протяжении всего пути нас ни разу не остановили. Должно быть, король действительно был уверен в том, что мы выбрались из монастыря задолго до него, и не счел нужным вылавливать нас на дорогах. Это было очень кстати.

Я увиделась с графом, и Альвару доложил о случившемся несчастии Педру. Дети Инес и принца были срочно отправлены сначала к дяде Альвару – дону Санчусу, а затем в Испанию, где их ждало отменное содержание и прекрасные наставники.

В день смерти своей возлюбленной принц Педру оказался на охоте. Вернувшись в Бежа, Педру потребовал меня для дачи объяснений, и я рассказала все, чему была свидетелем, выдав все имена придворных, которых успела заметить в свите короля. Педру особенно настаивал на том, чтобы я припомнила, кто именно нанес удар, но тут я ничем не могла помочь, так как в этот момент старалась заткнуть рот его дочери. В противном случае мы все сейчас были бы мертвы.

Рассказывая о недавних событиях, я вдруг не выдержала и разревелась, как обыкновенная крестьянка, рухнув на софу и закрывая лицо руками. Принц нежно поднял меня и, обняв, тоже заплакал. Его слезы были горячи, так что вскоре мое плечо сделалось мокрым. Больше всего в этот момент я желала одного – умереть и быть похороненной где-нибудь недалеко от доньи Инес.

Но принцу нельзя было расслабляться. Усадив меня в изящное кресло, он отер слезы и первым делом приказал оседлать коней, для того чтобы скакать в монастырь Святой Клары за телом любимой. Одновременно с этим он повелел Альвару готовить войско к началу военных действий против короля.

До этого я ни разу не слышала о том, что, оказывается, вокруг принца существовала целая оппозиция, направленная против существующего режима ненавистного всеми Афонсу Четвертого. Партия принца обладала капиталами в нескольких странах, вооружением и лошадьми. Теперь в считаные дни сторонники Педру должны были тайно собрать воинские отряды и взять в кольцо осады официальный Лиссабон.

Привезя тело жены в Коимбру по ее завещанию и проведя там торжественное погребение, Педру собрал штаб, на котором провозгласил имена командующих и разработал план действий. Вопреки ожиданию на этот раз меня не отправили в Испанию вместе с детьми, так как принц рассчитывал, что я буду свидетельствовать против убийц Инес, а значит, должна находиться у него под рукой.

Не объявляя о начале гражданской войны, отряды принца врывались в крепости, требуя от комендантов немедленной сдачи, после чего гарнизоны либо присягали его высочеству и над крепостями менялся флаг, либо принимали бой. В первые же часы войны были пленены двое министров Афонсу, находившихся в своих дворцах в Коимбре и Бежа.

Одновременно с началом военных действий началось и дознание по факту убийства Инес де Кастро. Расследование проводил дон Санчус, который первым делом допросил монахинь монастыря и перетаскал на допросы всех замковых слуг, а потом, когда в наших руках оказались министры, со всем рвением взялся за них.

Первый же допрос министра тайной канцелярии дал потрясающие результаты. Оказалось, что о монастыре Святой Клары король узнал от доносчицы, прибывшей к нему с визитом и пожелавшей остаться неизвестной. Второй допрос, устроенный по приказу принца с пристрастием, дал имя предательницы. Ею оказалась подруга покойной принцессы Констансы и жена лучшего друга принца Луиджи Альвару – донья Литиция Альвару!

Вопреки милостивому решению Педру не допрашивать графиню, поскольку и так все казалось яснее ясного, Альвару притащил жену на допрос. Она в присутствии принца созналась, что совершила эту подлость исключительно из желания защитить мужа, который помогал Педру и Инес встречаться, несмотря на то, что это противоречило интересам короля и страны. Не без основания графиня опасалась, что гнев Афонсу в один из дней обрушится не только на инфанта и его любовницу, но и на всех, кто им помогал.

Выслушав графиню, дон Педру признал ее невиновной в смерти Инес и милостиво простил, позволив вернуться домой. Это была неслыханная щедрость, так как все знали, что принц по-настоящему любил донью Инес и скорбел по ней. Но, вероятно, он рассудил, что, приказ арестовать предательницу, станет ударом для его лучшего друга. Кроме того, действия графини нельзя было напрямую расценивать как предательство, так как она искренне служила интересам своего короля.

Глава восемнадцатая. Война

Во время ареста и допроса жены сам Альвару находился под стенами Лиссабона, ставя бастиды и используя стенобитные орудия. Понимая, что в случае поражения его ждет эшафот, я делала все возможное для того, чтобы спрятать наших детей, так как в случае поражения сторонники принца потеряли бы все.

Через полгода после начала войны Альвару вызвал меня к себе, с тем чтобы я служила ему в его походном шатре. За время постоянных осад с переменным успехом граф был трижды ранен, но все еще оставался крепок телом и верен своей присяге принцу.

Заняв место полковой жены Альвару, я заботилась об одежде и еде, приглашала ему юных девушек или согревала его постель сама. Отчего-то он не переставал желать меня, несмотря на то, что с годами я раздалась, а находясь в лагере, быстро загорела, отчего, одетую попроще, меня, наверное, можно было бы спутать с маркитанткой или кухаркой.

Однажды, когда на помощь к осажденным пришло серьезное подкрепление из Коимбры и Бежа, мне пришлось отправляться к месту сражения, вместе со всеми вытаскивать раненых и снимать дорогую броню, оружие и украшения с трупов. Это зрелище надолго врезалось в мою память.

Кругом валялись изуродованные, рассеченные и окровавленные люди. Кто-то еле шевелился, кто-то орал, требуя помощи или извергая богохульства. Я переступала через отрубленные руки и ноги, марая в крови подол платья…

Вдруг один из солдат попытался зарезать меня, заметив, как я подобрала кинжал, украшенный орлами и драгоценными каменьями, но я вывернула ему руку и ударила рукояткой кинжала по темечку. Мародер обмяк и свалился к моим ногам.

Не знаю, что стало с ним дальше. Возможно, при следующей атаке его растоптали копытами кони или достала стрела. В тот момент меня это интересовало меньше всего на свете. Зато получив драгоценный кинжал, я поняла, что война довольно-таки прибыльное дело, если подойти к нему разумно и не лезть на рожон.

При этом я сразу же зареклась брать громоздкие или тяжелые вещи, шаря по карманам убитых только в поисках монет или снимая перстни. Правда, для этого частенько приходилось сперва отрубать пальцы, для чего я таскала с собой небольшой кухонный топорик. С его помощью я смогла собрать небольшое приданое одной из дочерей.

Однажды, приметив богатого раненого рыцаря, ноги которого придавила лошадь, я побежала к нему, опережая двоих наших лучников. Одного пришлось тут же прирезать. С другим я договорилась разделить добычу поровну, но когда тот помог мне освободить ноги рыцаря, я перерезала ему глотку.

Тут вдруг раненый обратился ко мне и предложил взять его в плен. Возможно, в этот момент он плохо соображал, ибо я была всего лишь женщиной в забрызганном кровью платье, или он просто хотел выжить любым возможным способом. Выяснив, что раненый достаточно состоятелен и жена заплатит за него достойный выкуп, я взвалила его себе на плечи и вынесла с поля боя.

Тем же вечером стало известно, что Альвару попал в плен к противнику, так что пленника пришлось обменять. Но я не горевала. Теперь я нашла источник доходов и, точно дюжий рыцарь, исправно вытаскивала с поля боя пленных, отбивая их у своих и чужих и неизменно получая свой куш.

Один раз, правда, меня обманул-таки юный сквайр, от страха перед смертью назвавшийся именем своего командира. Каково же было мое разочарование, когда я поняла, что спасла нищего юнца, не имеющего возможности заплатить мне даже самой мелкой мзды!

Озлившись, я собралась отдать его в качестве мишени для новобранцев, но тот упал на колени, умоляя взять его самым ничтожным слугой. Пораскинув мозгами, я пришла к выводу, что и такой недотепа при правильном подходе может сгодиться в хозяйстве.

Глава девятнадцатая. История с яйцами

Со времени нашей последней встречи с доном Санчусом прошло больше полутора лет. После каждого боя натыкаясь на убитых и раненых, я вспоминала его, думая, что теперь уже не способна чему-нибудь по-настоящему испугаться и могла бы сделаться для него действительно незаменимым помощником.

На войне никто не расследовал убийства, а если кого-то из солдат подозревали в трусости и предательстве, его тут же расстреливали или в виде особой милости посылали на передовую, где он все равно умирал, только как настоящий герой. Тем не менее однажды мне все же потребовалось вновь заняться небольшим расследованием. И попросил меня об этом, разумеется, Альвару, знающий от дона Санчуса о том, что я помогала ему и даже время от времени давала дельные советы.

В один прекрасный день, когда я безмятежно спала в нашем шатре, Альвару разбудил меня, потребовав немедленно идти с ним. Спали мы одетыми, так что собиралась я недолго. Стараясь успеть за графом и надевая на ходу разношенные мужские сапоги, я, прыгая на одной ножке, выскочила из шатра и почти сразу же наткнулась на толпу офицеров, окруживших бедную крестьянскую телегу, груженную всякой всячиной.

– Там сидит старый торговец, уверяющий, будто бы живет в деревеньке недалеко отсюда и сейчас направляется в Сантарен на ярмарку, куда везет продукты. Но мой помощник и я сам считаем, что это шпион короля. А что думаешь ты?

Я поглядела на стоявшего возле своей телеги и мявшего шапку в руках тощего крестьянина.

– Альфреду говорит, его волосы подстрижены как у рыцаря и в глазах вроде бы есть какая-то сила и гордость, не присущая простолюдинам. Я полностью на его стороне, а вот дон Манюэль, командир отряда разведчиков, – против: мол, это обыкновенный крестьянин и нужно отобрать у него товар, а самого его либо выгнать взашей, либо прирезать на месте, чтобы не шлялся где ни попадя. Хочется все же знать правду. Мы поспорили на венецианский дукат, но нужны доказательства, иначе спор не выиграть.

Я еще раз бросила взор в сторону человека, стоявшего у телеги и, по всей видимости, ожидавшего самого плохого.

– Ну же, скажи, на кого он больше похож, и в случае победы я заплачу тебе пять реалов.

– Десять, – мрачно зевнула я. – С дуката глупо брать меньше.

– Десять так десять, – по тому, как быстро сдался Альвару, я догадалась, что он меня надул, и на самом деле спор был не на один дукат, а явно на большее.

Я посмотрела на аккуратно постриженные волосы старика. Волосы как волосы. Воины говорят, что стригут их «под шлем», а крестьяне «под горшок». Разница только в словах.

Подойдя ближе, я попросила торговца показать мне руки. Никаких результатов – руки оказались натружены, как у воина, привыкшего держать меч, или как у крестьянина, орудующего лопатой. Заглянула в глаза – сплошное лизоблюдство и страх за свою шкуру. Где это командир разведчиков углядел гордость и силу?.. Тем не менее в старике было что-то не так. Или мне так хотелось заработать десять реалов?

Я обошла повозку и, приметив стоявшие на ней корзины с яйцами, поинтересовалась, почем торговец будет их продавать в Сантарене.

– Две монеты – пяток, а если с десяток – то и того меньше, – замельтешил он, кланяясь и улыбаясь, демонстрируя при этом кривые редкие зубы.

– Ты уверен? – переспросила я, сдвинув брови.

– Чтоб мне лопнуть, – затрясся крестьянин. – Куда же меньше? Впрочем, если прекрасная госпожа прикажет, продам все в полцены, не торгуясь.

– Если я захочу, заберу все бесплатно. А ты, мерзавец, у меня будешь на первом же суку болтаться, – я развернулась к Альвару и сердечно поздравила его с победой в споре.

– А доказательства?! – замахал на меня руками командир разведчиков, стоявший тут же и следивший, чтобы все было честно. – Я не дурак расставаться с двумя дукатами только потому, что госпожа Алвиту посчитала меня проигравшим!

– Все-таки два дуката! – я укоризненно покачала головой, обиженно прищелкивая языком и давая понять Альвару, насколько он не прав. – Будут и доказательства, дон Манюэль. Я только что при вас спросила этого крестьянина, почем он собирается продавать свои яйца.

В толпе офицеров послышались смешки, но я не придала этому значения: «яйца» не бранное слово, да и не при дворе же мы в самом деле!

– В общем, так, – я оглядела офицеров и, убедившись, что все они внимательно слушают меня, продолжила. – Я спросила этого безродного, почем он будет продавать яйца, и все вы слышали, как он два раза ответил.

Лицо Альвару говорило о его титанических усилиях что-либо понять.

– А сколько сейчас в Сантарене на самом деле стоят яйца? – почесал в затылке командир разведчиков. – Есть тут кто-нибудь из Сантарена?

– Даже если вы, господин, найдете сейчас парня из Сантарена, он не сумеет ответить с точностью, почем там сегодня торгуют яйцами, а почем хлебом, – примиряюще улыбнулась я. – Война, цены скачут каждый день. И крестьянин, живущий в какой-то деревеньке чуть ли не в дне пути от Сантарена, не может о ценах знать тем более.

– Но тогда для чего же вы спрашивали его о цене? – спросил удивленный дон Манюэль. – И что он должен был бы ответить, если твердых цен нет?

– Если бы я оказалась на месте этого крестьянина, я бы сказала, что буду торговать по той же цене, как и весь рынок, – я выдержала паузу, дав возможность грандам и дворянам осмыслить эту простую премудрость.

– Но почему крестьянин не может продавать свои яйца по своей цене? – не унимался командир разведчиков. Было заметно, как ему не хочется расставаться с деньгами.

– Да, почему? Кто его за это накажет? – спросил в свою очередь Альвару.

– Потому что если он станет продавать ниже, чем у остальных, у него быстро все раскупят, а другие останутся на бобах и побьют его. А если у него будет дороже, в проигрыше останется он сам. Не заработает денег и не отобьет платы за место.

Выслушав такое мое пояснение, офицеры признали крестьянина шпионом, отобрали его добро, а самого вздернули на дереве у дороги. Довольный выигрышем Альвару протянул мне десять реалов – мелочь, если разобраться, но приятно.

Нежно припекало солнышко, я затолкала деньги за пояс, размышляя над тем, что в скором времени придется искать замену сапогам. Мои-то совсем разносились и прохудились, а от Альвару помощи не дождешься. А значит, придется посылать кого-нибудь из слуг в ближайший город. Стоит ли покупать себе новую обувку или заплатить, чтобы наши ребята стянули сапоги с какого-нибудь мертвеца? Последнее выходило дешевле, хотя можно и не отдавать денег совсем, а поискать сапоги на поле брани самой, но я опасалась, что, занятая таким делом, смогу сделаться жертвой охочих до чужого добра солдат.

Проще было раскошелиться, поэтому я подозвала сидевшего на своей куртке и привычно бездельничавшего Доминика, дав ему денег и повелев раздобыть на них сапоги. Откуда парень должен притащить обувку, я не уточняла. Мол, если не дурак, сам сообразит как и приказание выполнить, и самому в накладе не остаться.

Доминик с охотой взял реал, после чего я протянула ему свою ногу, и он, стянув с нее старый сапог, принялся запоминать размер. От нечего делать я глядела в небо, рассматривая облака и думая бог знает о чем.

– Простите, госпожа Франка, я хотел спросить, – прервал мои размышления Доминик.

– Ты о цвете? – я надела сапог. – Не в цвете дело. Что мне, на прием к нашему принцу наряжаться, что ли? Главное, чтобы не жали.

– Размер я запомнил. Ваша ножка аккурат как пирожок с рыбой в лавке старика Маркелло на соборной площади в Лиссабоне. Я это точно запомнил. Самый большой пирожок. Две монеты. Но я не об этом. Не понимаю, почему мы повесили этого старика? Что за беда, что он собирался продать яйца по своей цене? Может, он в своей деревне продавал так? Может, и вам хотел предложить по этой же?

– Все, конечно, могло быть, – мне неприятно стало продолжать разговор. – Но только десять реалов, мой милый, на дороге не валяются. Что же касается того, что безродный мог предложить мне купить его товар, то к гадалке не нужно ходить, чтобы догадаться, что солдаты никогда и ни за что не платят.

– Но отобрать товар – это одно, а убивать совсем другое! – не отставал Доминик.

– Когда у крестьянина отбирают товар, он обижается, – я старалась избегать взгляда слуги, мне отчего-то сделалось стыдно. – А обиженный человек может побежать к нашим врагам и рассказать, где расположен наш лагерь, сколько в нем конных, а сколько пеших. Сколько шатров командиров. В общем, предосторожности ради старика все равно следовало повесить. Другое дело, если бы его остановили на дороге, где он не мог бы разглядеть наших позиций, а тут, в самом лагере… А раз он все одно должен был помереть, отчего бы мне и не назвать его шпионом да и не заработать на нем свои гроши? – я пожала плечами и, придерживая подол, забралась обратно в шатер спать.

Странное дело – эта молодежь совершенно не знает жизни и, главное дело, не хочет учиться, когда им все разжевываешь, словно хлебный мякиш младенцу. Уверена, что даже после того, как я растолковала Доминику, что к чему, он продолжал считать, что я послала крестьянина на смерть безвинно.

Вот кто на самом деле мог на меня обижаться, так это дон Манюэль, но до того моя игра все равно бы не дошла: с разведкой у нас было не очень.

Глава двадцатая. Король Педру Первый

Война длилась около двух лет и закончилась после того, как король Афонсу был вынужден явиться со своими командующими и министрами для переговоров в наш лагерь. После чего вплоть до кончины Афонсу Четвертого у нас в стране водворилось двоевластие.

Счастливый и гордый Альвару перечислял наизусть названия захваченных нами городов, права на которые теперь подтвердил сам король. Вместе с Педру он сидел за столом переговоров, в походном шатре, грезя наяву и видя себя уже в чине министра или главнокомандующего всех войск Португалии. Туда же вызвали и меня.

Мне пришлось бы покончить жизнь самоубийством, так как все мои платья были либо подраны, либо украдены мародерами, обобравшими как-то наш лагерь. Я не могла явиться пред столь изысканным собранием с красной рожей и с обрубленными черными ногтями.

Положение спас Альвару, который, узнав от перебежчиков о предстоящих переговорах, совершил героическую вылазку за стены Лиссабона и притащил для меня оттуда отрез багряницы на покрывало и синее платье, снятое с какой-то сеньоры. Кое-как вымыв в корыте волосы, я оделась и даже нацепила на себя некоторые краденые украшения, которые до того тщательно скрывала ото всех в широком поясе под юбкой.

Взглянув в металлический панцирь Альвару и узрев свое отражение, я пришла к выводу, что война, конечно, не красит женщину. За два года походной жизни, и главное – жизни с вечно охочим до драк Альвару, я лишилась трех зубов. Кожа моя обветрилась и покраснела, волосы спутались, точно черная пакля. Мои руки из красивых и нежных сделались большими и темными, как у работающей в поле крестьянки. Кроме того, сама я стала больше и мощнее. Альвару иногда шутил, что со мной теперь хорошо гулять по ночам, потому что при одном взгляде на меня любой головорез сначала несколько раз подумает, мысленно взвесив себя и меня, и затем, сообразив, что перевес явно не в его сторону, передумает и грабить. При этом мне исполнилось всего тридцать два года, я была грандессой и любовницей главнокомандующего. А, как известно, на войне любая уродина кажется красоткой и старуха молодкой.

Дожидаясь вызова в шатер, где проводились переговоры, я сидела на полковом барабане, лузгая семечки и потирая ноги, давно забывшие, что такое дамские туфли. Рядом со мной примостился мой теперь уже верный и постоянный слуга Доминик, которому я по ошибке спасла жизнь.

Долго скучать мне не дали. Едва только я нащупала между пальцами здоровенную мозоль, попытавшись расцарапать ее ногтями, как за мной явился юный паж. Злясь на него, а еще больше на себя, я надела трофейные туфли и вошла в шатер.

При виде меня мужчины вежливо встали, приветствуя и справляясь о моем здоровье. Мне пришлось пройти за пажом и встать посреди шатра на приготовленное для дачи показаний место.

Принц Педру попросил меня подтвердить данные ему в Бежа показания относительно гибели доньи Инес де Кастро. Я подтвердила каждое свое слово, назвав имена и титулы. При этом я была уверена, что прибывшие с королем гранды, среди которых присутствовали и те, кто ворвался с ним тогда в монастырь Святой Клары, зарежут меня. Тем не менее я взяла себя в руки и бесстрастно изложила все, чему стала свидетельницей. Оказывается, вторым условием, после разделения власти в стране и прекращения войны, Педру выставил выдачу и казнь преступников. Покончить с ними он считал целью своей жизни.

Война выбелила голову короля, та казалась почти серебряной, точно Афонсу не расставался со шлемом. По его лицу я поняла, что он давно уже смирился с мыслью о расплате и, утратив единовластие, готовился хоронить своих ближайших друзей.

Король вяло торговался по поводу каждого. По условиям договора он хоть формально и оставался королем, но постепенно в течение нескольких месяцев от него требовалась добровольная передача всей власти сыну. После чего опальный властитель должен был затвориться в одном из своих отдаленных замков. Понятно, что там он желал бы видеть вокруг себя своих старых друзей, которых теперь от него безжалостно отбирали.

Кривя рот и не моргая левым застывшим глазом, король пытался выставить убийцами доньи Инес простых солдат, сопровождавших его в ту роковую ночь, в то время как Педру хотел выцарапать тех, с кем король вместе вырос. Дон Диогу Лопиш Пашеку, Перу Куэлью, Авару Гонсалвиш – за любого из этих верных и преданных друзей Афонсу был готов передать в алчные когти жаждущих крови врагов свое королевство и корону, а если этого покажется мало, то и собственную жизнь.

Дон Афонсу пришел на переговоры, готовый к смертельной битве, но уже сами переговоры окончательно сломили волю больного старика. Вдруг с пугающей откровенностью его величество понял, что уже не владеет ни своими землями, ни своей казной, ни даже своей собственной жизнью, висевшей на волоске. С той и другой стороны один за другим поднимались придворные и полководцы, вносившие бесконечные предложения, требующие, умоляющие, призывающие… А в лицо короля уже дышала ледяным дыханием смерть.

Наконец терпение дона Афонсу иссякло, и он был вынужден признать, что люди, смерти которых искал его сын, давно уже нашли себе приют в Кадисе. После чего короли подписали необходимые бумаги, и переговоры закончились.

Как я узнала позже, в тот же день, когда дон Педру со своими войсками победно вошел в Лиссабон, король отбыл в одну из своих провинций, но, не добравшись до места, умер в пути. Так закончилась война, и Педру Первый стал королем Португалии.

Глава двадцать первая. Лодка-призрак

Мы возвращались домой в Бежа по разоренной войной земле.

Потерявшие свои дома крестьяне были вынуждены грабить и убивать за кусок хлеба, а вчерашние разжалованные солдаты подавались в разбойники, надеясь награбить побольше по пути домой, дабы явиться к матерям и женам не с пустыми руками. Дороги сделались опаснее некуда, поэтому каждому, кто желал вернуться домой в целости и сохранности, приходилось не скупиться на жалованье и вооружение для стражи.

Постоялые дворы кишели бывшими военными так, что плюнуть некуда. Некоторые города были разграблены и покинуты людьми, но мы не искали приюта за их черными от копоти стенами, так как считалось, что там обитают не отмоленные души погубленных жителей. Вместо собак по улицам городов-призраков бродили косматые волки. Поэтому мы разбивали лагерь недалеко от дороги, стараясь без особой надобности даже не жечь костры, потому что их пламя и дым могли издалека привлечь внимание лихого люда.


Послав вперед своего маленького отряда разведку, Альвару узнал, что на пути нас подстерегает засада, и повернул берегом моря, не желая ввязываться в драку. Здесь, в небольшой рыбацкой деревеньке, принадлежавшей студенческому другу Альвару, мы позволили себе короткий отдых. В это время рыбаки как раз возвращались с богатым уловом и пригласили нас отобедать свежей рыбой.

Помывшись прямо в море и приведя себя в божеский вид, так как до Бежа оставалось рукой подать, мы сели за стол, весьма довольные таким поворотом событий.

Угощавший нас староста деревни без умолку верещал о том, какой в этом году невероятно хороший улов. Война – прибыльное дело для рыбаков, так как после боев еды в море много и рыба ест вдоволь, нагуливая себе бока.

Довольный тем, что хоть кто-то славит войну, Альвару признался, что служил главнокомандующим на стороне принца и сделался главнокомандующим всех португальских войск, после того как на голову Педру возложили корону. Услышав это признание и сообразив, каких гостей послал ему дьявол, староста рухнул на колени перед Альвару, славя его боевые заслуги и называя Педру спасением и благословением Португалии.

Сильно подозреваю, что на самом деле старосте было без разницы, на чьей голове ныне корона. Что же до рыбы, то ей и вовсе все равно, чьи трупы жрать. Тем не менее Альвару остался доволен таким явным знаком патриотизма. Расчувствовавшись, он позволил старосте сесть рядом с собой, пожелав выпить с ним за победу.

Мы ели, слушая и вспоминая недавние сражения и поднимая тосты за короля Педру Первого, когда до нашего слуха донеслись крики и плач. Решив, что на деревню напали, мы вскочили как по команде, хватаясь за оружие. Оказалось, неделю назад в деревне пропала самая большая лодка со всем экипажем, а только что в бухте, расположенной возле города Синиш, нашли трупы рыбаков.

Тут же староста деревни подошел к Альвару и, упав перед ним на колени, стал просить его разобраться в этом деле. Выяснилось, что это его лодка пропала, а команда из четырех человек была найдена мертвой, со связанными руками и привязанными к ногам камнями.

Наверное, следовало оставить все как есть и предоставить рыбакам искать защиты у их законного сеньора, но Альвару был пьян, а пьяного его неизменно тянуло на подвиги. Обняв меня за плечи, он велел старосте вести нас на берег. Остальные послушно последовали за своим командиром.


Вдоль кромки воды под намокшими простынями, принесенными из деревни, лежали четыре трупа. Альвару толкнул меня к покойникам, проворчав что-то о доне Санчусе, у которого я работала и которого теперь почему-то должна была заменить.

Не зная, с чего начать, я помолилась, как это обычно делал дон Санчус, и, подойдя к покойникам, велела Доминику снять с них простыни. После чего решила все как следует рассмотреть.

Что ж, покойники были как покойники. Раздувшиеся от воды мертвецы, и ничего больше. У одного изо рта торчал хвост какого-то моллюска, другой весь покрылся водорослями. В общем, гнусное зрелище. Но дон Санчус, без сомнения, сумел бы разобраться и с этим.

– Лодка-то пропала! Самая большая в деревне лодка, совершенно новая! – причитал староста. – Людей, конечно, тоже жалко, но кто вернет лодку?

– Не вопи. Может, твою лодку уже давно в море унесло. Как мы тебе ее поймаем? – оттолкнул старосту Альвару, по всей видимости, уже начинавший трезветь и понимать, в какую глупость ввязался.

– Ну да! Стали бы пираты, поубивав людей, терять лодку! – Староста отошел от Альвару, продолжая причитать и молиться.

– Он прав, – наконец-то решилась сказать я. – Рыбаки были убиты, а кому нужно просто так убивать? Ясно, что у них забрали улов, сети и саму лодку.

– Но кто забрал? И как вернуть? – выл староста.

– Скажи, какова была твоя посудина? – я подошла к нему, для верности тряхнув его за плечо, чтобы малость пришел в себя.

– Широкая в боках, синего цвета с белой полосой и гербом нашего сеньора в виде двух перекрещенных мечей, – затараторил староста, его лицо при этом порозовело, седая борода развевалась на ветру.

– Синий цвет… – я задумалась.

Синий цвет можно забить только черным. Мне было известно это со времен своего детства. Синюю одежду нельзя перекрасить ни в красный – выйдет фиолетовый, ни в желтый – получишь зеленый. Что же касается лодки, то вряд ли кто-нибудь из тех, кто грабит рыбаков и ворует лодки, таскает при себе желтую краску. В то время как черная может изменить любой цвет.

Придя к такому выводу, я предположила, что захватившие лодку пираты пожелают первым делом перекрасить краденую посудину и что следует искать широкую в боках лодку черного цвета. Я добавила, как еще дон Санчус рассказывал мне, что, забрав в бою корабль, пираты первым делом делают его кораблем-призраком, нарекая другим именем, перекрашивая, ставя новые паруса. Они меняют внешний вид корабля, потому что не в состоянии изменить саму его форму, добавить мачты или сделать другую плотницкую работу, на которую нужно больше времени.

Выслушав мои объяснения, Альвару сообщил, что мы сейчас же собираем пожитки и идем до Синиша, куда, скорее всего, и увели лодку, чтобы продать. Синиш был ближайшим портовым городом, кроме того, это было нам по пути, так что, даже не отыскав лодки, мы ничего не теряли. Вместе с нами до Синиша решили пойти и местные рыбаки во главе со старостой. Там, кроме всего прочего, находился дом местного сеньора и личного друга Альвару.

Все отправились вдоль берега. Миновав бухту, в которой перед этим были выловлены погибшие, мы прошли еще совсем немного, когда обнаружили на берегу и на воде следы черной краски. Конечно, пираты красили лодку здесь, сразу же после того, как угробили команду, а значит, дня три назад. Мы рассчитывали, что они теперь пожелают продать лодку в Синише, ведь зачем пиратам рыбацкая лодка? Не занятие же свое им менять, в самом деле?

Едва мы вошли в Синиш и добрались до пристани, как староста начал показывать нам на черную широкую в боках лодку, подпрыгивая и вопя, что это его собственность. Альвару вынул меч и велел своим людям окружить мирно стоявшую у пристани посудину, после чего староста спустился в лодку и, обследовав ее, сообщил, что не ошибся. Оказалось, лодку привели только вчера и здесь оставили на хранение вплоть до завтрашних торгов.

Выставив возле лодки пост, весьма довольный таким поворотом событий, Альвару отправился в дом к своему другу и рассказал о произошедшем. Он предъявил в качестве потерпевшего старосту рыбацкой деревни, а в качестве свидетелей – прибывших с ним рыбаков. Результат моего расследования любовник присвоил себе, греясь в лучах собственной славы и радуясь сверх всякой меры.

На следующий день был схвачен человек, доставивший в Синиш краденую лодку. Его отправили в тюрьму, и я не знаю, чем кончилось дело, за исключением того, что староста получил назад свою лодку, а с нас не взяли ни гроша за съеденную и взятую с собой рыбу. Кроме того, теперь мы были местными героями и целую неделю ели и пили у сеньора Синиша, почивая на лаврах.

Через неделю, с раннего утра, нагруженные подарками и провиантом, в сопровождении двух музыкантов и одного веселого жонглера ножами, умевшего делать сальто в воздухе, мы выехали в Бежа, куда добрались до захода солнца.

Глава двадцать вторая. О том, как можно получить графский титул

Я была уверена, что за два года войны графиня Альвару либо догадается бежать из дома своего мужа, либо найдет способ свести счеты с жизнью. Так как только сумасшедший мог вообразить, что граф откажется от мести за предательство и смерть Инес.

Я слышала, будто бы Альвару нашептывал принцу о необходимости казнить и меня – за то, что оставила госпожу в опасной для нее ситуации, а не прикрыла своим жирным телом. На что добрейший дон Педру возразил ему, сказав, что я выполняла приказ доньи Инес и спасла его детей от неминуемой смерти, а следовательно, заслуживаю по меньшей мере награды, но уж никак не пыток и казни.

Альвару был вынужден признать доводы его величества единственно правильными, добавив, впрочем, что казнить можно и ради успокоения нервов, а не обязательно ради достижения призрачной справедливости. Он действительно смирился с неизбежным и не предал меня смерти, хотя и награды я не дождалась.

Вернувшись в Бежа, Альвару не отвез меня в мой дом, о чем я в тайне мечтала, а, как ни в чем не бывало, повернул прямо к себе, принуждая меня следовать за ним со всем моим добытым на войне скарбом.

Веля мне не отставать, граф влетел на высокое крыльцо и в несколько прыжков одолел мраморную лестницу, оказавшись наверху рядом с вышедшей приветствовать его супругой. Смерив ее веселым взглядом и дождавшись, когда я догоню его, Альварувзял нас обеих под руки и потащил в спальню. Поняв, куда мы идем, я заупрямилась, смущаясь пикантностью ситуации. Но Альвару ущипнул меня за руку, увлекая за собой. Полагаю, с миниатюрной графиней ему было намного проще, нежели со мной.

Открыв дверь в спальню и втолкнув нас туда, он выхватил из-за пояса кинжал и, угрожая им, велел нам раздеться. Мы не двигались с места, в недоумении глядя то на взбесившегося Альвару, то друг на друга.

В конце концов граф подлетел к своей жене и начал срывать с нее платье. Бедняжка плакала, умоляя мужа не унижать ее при мне, но тот оставался неумолим. Раздев жену, он подскочил ко мне и без церемоний вытряхнул меня из одежды. Потом, оглядев нас, граф велел снять украшения и гребенки и сложить их на разные стулья.

Когда с кольцами и браслетами оказалось покончено, он приказал снять туфли, после чего сгреб мой скарб в один узел и, бросив его донье Литиции, велел той одеваться. Одежду жены, ее обувь и украшения он вежливо разложил передо мной, а когда я возразила, что платье госпожи будет мне мало, позвал служанку, велев ей помочь мне. При этом он был подчеркнуто вежлив, называя меня то своей дорогой женушкой, то драгоценной супругой, а то и попросту графиней Альвару.

Когда маскарад завершился, Альвару выгнал из спальни ничего не соображавшую служанку, приказав запереть дом, не впуская и не выпуская никого.

– С этого момента, Франка, ты будешь моей супругой графиней Литицией Альвару, – ласково произнес он, а когда я замотала головой, ударил по щеке. – Ты моя жена, хочешь ты того или нет. Но запомни, жирная корова, отныне ты донья Литиция Альвару!

Я снова отказалась. После чего он свалил меня на пол и начал избивать ногами, подходя то сзади, то спереди, и требуя, чтобы я призналась в том, что я графиня Альвару.

Жена графа, одетая в мое платье, пыталась утихомирить его, бросаясь перед ним на колени и умоляя помиловать меня. Прикрывая лицо и живот, я боялась, что если Альвару отшвырнет графиню в сторону, та сломает себе шею или останется на всю жизнь калекой. В то же время я рассчитывала, что, как это частенько бывало, граф вскоре устанет и отпустит меня.

Но в тот день усталость все не приходила к моему любовнику. Казалось, сам черт добавлял ему силы. Поглумившись надо мной и не сломив меня при этом, Альвару отошел к столу, где стоял кувшин с водой, и, вылив ее на себя, шумно дыша, сел на кровать.

Кряхтя и проклиная графа про себя, я поднялась и, вытирая кровь рукавом (мерзавец опять выбил мне зуб), поискала глазами вино. Обнаружив стоявший на столике у постели графин, я налила в серебряный кубок и, привычно пригубив, подала Альвару. Держась за сердце, он выпил содержимое в три глотка и молча протянул кубок мне.

Я налила еще, пытаясь угадать, успокоился мой мучитель или нет. Вылакав вторую порцию и, по всей видимости, достаточно подкрепив силы, Альвару шумно икнул и, поставив кубок на пол, привычно заехал мне кулаком в живот.

Когда я упала, он опять начал охаживать меня ногами так, что я только и успевала прикрывать живот и грудь…

Натешившись со мной, Альвару приступил к графине. Схватив ее за волосы и поставив на колени, он потребовал, чтобы та признала себя Франкой Сорья, дочерью купца из Коимбры. По всей видимости, графиня отказалась, потому как я услышала звук пощечины и поняла, что у меня появилась небольшая передышка. Платье графини треснуло на мне в нескольких местах, но меня это не смущало. Точно в полусне я слышала стоны избиваемой графини, пытаясь доползти до дверей и сбежать.

Но не тут-то было. Одним прыжком граф догнал меня, со всего размаха ударив сапогом в живот. Боль скрутила тело, перед глазами потемнело, во рту появился вкус рвоты. Я попыталась укрыться от него и пропустила удар по пояснице. Потом чувство боли сделалось повсеместным, я перестала воспринимать отдельные удары, ощущая только, как все мое тело дергается и сотрясается.

В бреду я увидела перед собой лицо принца Педру, который говорил, что я достойна награды, и поздравила себя с получением оной. Потом появилась донья Инес, и я решила, теряя сознание, что она забирает меня на небо.

Очнувшись, я снова поняла, что меня бьют, причем на этот раз несколько человек. По всей видимости, Альвару все-таки выдохся, потому что сам он сидел в высоком кресле, наблюдая за экзекуцией.

Заметив мой взгляд, граф поднялся и, прижав к моим окровавленным губам изукрашенный каменьями кубок, который когда-то давно подарил ему принц Педру, спросил, признаю ли я себя графиней Альвару. Я выпила вина, после чего еще раз отказалась от предложенной мне чести. Избиение продолжилось.

К вечеру истерзанная почти до смерти, я уже молила о кончине и была готова признать все, что угодно… В общем, душегубы били меня до тех пор, пока я не согласилась стать графиней.

Размышляя об этом на досуге, я прикинула, что самозванцы бывают разными, но если когда-нибудь меня повесят за то, что я называю себя графиней Альвару, я буду настаивать, что принять титул и имя меня заставили силой.

С настоящей графиней все оказалось сложнее. Отхаживая ее три дня кряду, душегубы так и не добились того, чтобы она признала себя простолюдинкой. Литиция Альвару умирала долго в холодном подвале, истязаемая мужем и его оруженосцами. Но, к чести этой дамы, должна сказать, что она не отреклась от своего имени и от освященного Святой церковью союза, который не принес ей ничего хорошего.

Глава двадцать третья. Семейная жизнь графа и графини Альвару

На следующий день я очнулась в постели графини, рядом со мной сидел незнакомый лекарь и граф Альвару.

– Моя супруга упала с коня, – объяснял Альвару, сильно жестикулируя и выражая скорбь. – О, моя прекрасная Литиция! Неужели ты оставишь меня, после того как я вернулся к тебе с полей войны!

– Сколько же раз ваша дражайшая супруга упала с лошади? – попытался уточнить лекарь, но граф оставил вопрос без ответа.

– Никакая я не графиня. Я Франка Алвиту, виконтесса Фару, в девичестве Сорья, – пролепетала я запекшимися, горячими губами. Язык почти не слушался, но лекарь уловил каждое слово.

– О, горе мне, горе! – Альвару начал заламывать руки, демонстрируя крайнее отчаяние. – Она себя не помнит! Вы слышали, господин доктор? Она назвала себя другим именем! Она… – он разрыдался.

– Умоляю вас, успокойтесь, ваше сиятельство. При падении с лошади и не такое бывает, – примирительно улыбнулся лекарь. – Вашей супруге сейчас нужен полный покой. Я вижу, она сильная женщина и, без сомнения, ее организм справится с последствиями падения.

– Я Франка. Франка Сорья, тринадцатая дочь купца из Коимбры, – я пошла в бессмысленную атаку.

– Боже! За что ты караешь меня?! – стенал граф, плача настоящими слезами. – Сначала виконтесса, теперь купчиха. Пройдет когда-нибудь этот бред?

– Молитесь, ваше сиятельство, – шептал ему на ухо лекарь, стуча от страха зубами. – Господь смилуется над вашей супругой и вернет ей разум.

– Неужели никто не узнает меня? – кричала я в безразличные лица окружающих. – Граф, ради всего святого, сохраните жизнь своей несчастной заблудшей жене. Быть может, она и виновата перед принцем, но чиста перед вами! – умоляла я Альвару, дежурившего у моей постели дни и ночи.

– Успокойся, дорогая, доктор прописал тебе покой. Ты не должна нервничать и скоро поправишься, – он клал руку мне на лоб, ласково целуя перед сном. – Вот увидишь, жар скоро пройдет и ты станешь прежней.

Я хватала руку, целуя ее и умоляя графа пощадить его настоящую жену, из-за которой и его и меня могли отправить на плаху.

– Послушайте, граф, во имя нашей любви, во имя наших детей, сжальтесь надо мной и над ними тоже. Возможно, именно сейчас настоящая Литиция Альвару умирает где-нибудь без помощи и сострадания. Вы же знаете, что будет, если обман раскроется. Если только до властей дойдет, что вы называете меня именем жены…

Но он и слушать не хотел, уверяя меня, что я брежу. Но очень скоро пойду на поправку.

В конце концов я уставала и забывалась беспокойным сном.


Прошло три недели. Припухлости давно исчезли, а синяки уже пожелтели и начали пропадать. Немного болело в боку, но я решила, что это скоро пройдет.

– Доброе утро, ваше сиятельство! – приветствовала меня молоденькая горничная, впуская в комнату солнечный свет. – Господин лекарь разрешил вам сегодня выйти на балкон или спуститься в сад. Только сперва нужно немножко поесть. После чего я позову слуг, чтобы они помогли вам одолеть лестницу.

Я молчала, прислушиваясь к себе, не заболит ли еще что-нибудь.

Тем временем в комнату вошла другая служанка, принесшая платье. Убейте меня на месте – это платье было точь-в-точь такое же, как на графине в день приезда Альвару. Только на этот раз моего размера. Рядом с кроватью возле ночного горшка стояла пара изящных туфелек, по цвету подходящих к платью.

Я позволила девушкам поднять меня и стянуть рубашку. После чего голая дожидалась, пока меня оденут. Я чувствовала слабость и вялость во всем теле, так что помощь была более чем кстати.

Одетая, я подошла к изящному столику, на котором стояли шкатулки, и служанки, усадив меня в креслице, начали расчесывать мои волосы. К своему удивлению, я обнаружила, что, оказывается, спала в чепце. Причесывая меня, девушки беспрестанно щебетали, стараясь развеселить. На всякий случай я решила не противиться, а позволить сперва выходить меня, и уж потом принимать какие-либо меры.

От девушек я узнала, что граф выгнал из дома всю прежнюю прислугу, обвиняя людей в том, что они не уследили за его женой, то есть за мной, отчего он чуть было не овдовел, а его дети не стали сиротами. Альвару нанял полный штат новой прислуги, так что меня никто бы не опознал и до поры до времени я могла отлеживаться, набираясь сил.

Только вот что потом? Я была придворной дамой, сначала в свите его жены, затем при донне Инес де Кастро, так что меня знали многие. Правда, я отсутствовала два года, находясь под стенами Лиссабона, но зато большинство грандов из окружения принца видели меня на поле сражения. Для них я оставалась доньей Алвиту, виконтессой Фару, полковой женой Альвару, но ни в коем случае не его законной половиной доньей Литицией. А значит, стоит мне только оказаться в поле зрения любого из придворных, меня тотчас опознают, а далее незамедлительно последует арест и дознание.

Добавьте к этому, что я, штатная любовница неблагородного происхождения, имела от графа Альвару четверых детей, которых мне требовалось как-то пристроить. Кто из судейских в такой ситуации не сочтет меня виновной во всех смертных грехах? И потом, еще не известно, как обошелся со своей настоящей женой Альвару? И что он сделал с трупом?

Так что меня могли обвинить еще и в убийстве из ревности, надругательстве над телом, а то и в отказе в христианском погребении – если Альвару закопал Литицию как собаку. То есть мои шансы остаться в живых были близки к нулю, так что я пожалела, что Альвару с оруженосцами не забил меня до смерти.

Из разговоров со служанками я узнала, что граф велел им приготовить комнаты для двоих его старших сыновей, которые, по его словам, должны были вернуться в отчий дом. Сердце мое забилось от радостного предчувствия. Быть может, Господь все же сжалится надо мной напоследок и позволит увидеть моих мальчиков?

Девочки уже были привезены и теперь находились в доме. В общем, с точки зрения прислуги, мы были чуть ли не идеальной семьей.

Я быстро шла на поправку. Теперь каждый день я общалась со своими дочерьми, поджидая сыновей и не выходя из дома. В конце концов, ради счастья быть с детьми я могла пожертвовать такой малостью, как свобода, добровольно заточив себя в доме Альвару.

Счастливые тем, что у них теперь есть не только мать, но и отец, Анжелика и Хулия поклялись, что будут называть меня Литицией Альвару и навсегда забудут про Франку. Сыновья же вообще должны были увидеть меня впервые, так что их никто не стал посвящать в семейные тайны.

Глава двадцать четвертая. Невеста короля

Так прошло три года. Из Бежа по приказу короля Педру Первого мы теперь уже полной семьей переселились в Лиссабон, где его величество подарил Альвару роскошнейший дворец.

Всякий раз, когда Педру спрашивал графа о его супруге, тот вежливо отвечал, что та не может иметь счастья лицезреть своего короля по причине нездоровья. Эту дежурную фразу дон Педру понимал таким образом, что Альвару специально скрывает донью Литицию, предавшую в свое время госпожу де Кастро, с тем чтобы не портить настроение самому дону Педру. В душе он был благодарен другу за такую заботу и не настаивал.

Что же касается несчастной Франки Алвиту в девичестве Сорья, то Альвару был вынужден сообщить, что его дама умерла вскоре после приезда в Бежа, скончавшись от полученных в последний день войны ран. Говорят, король пролил слезу над судьбой женщины, которую знал столько лет и которая всегда была ему полезна и верна.

Еще больше он переживал за Альвару, чьей дамой сердца считалась покойная Франка. При этом граф подтвердил свою клятву сделать законными наследниками совместных с Франкой детей, выписанных в Лиссабон и живших теперь с ним и его законной женой Литицией.

Только согласившись носить имя Литиции и приняв добровольное затворничество до конца своих дней, я имела счастье узнать имя своего второго сына. Оказывается, его нарекли Горацио в честь кого-то из итальянской родни Альвару.

Позже в благодарность за верность графа и во имя безвременно почившей Франки дон Педру взял на королевскую службу обоих моих мальчиков, дав им воинский чин и место при его высочайшей особе. Анжелика также нашла себе место при принцессе Беатриш. Младшая, Хулия, должна была еще немного подрасти дома, так как король опасался брать к себе на службу столь юную особу.

Я теперь не решалась выйти даже в сад возле дома. Альвару приказал мастерам переделать балкон в спальне, увеличив его и сделав там специальные углубления для горшков с цветами. Я посадила там розы, магнолии и дикий виноград, который оплетал балкон, делая его похожим на крохотную беседку. Я могла весь день напролет просиживать в этом райском местечке сокрытая от посторонних глаз.

Правда, из-за такого малоподвижного образа жизни я еще больше растолстела, но чувствовала себя при этом отменно. Альвару бывало смеялся надо мной, спрашивая, насколько я еще смогу увеличиться в объеме, чтобы не лопнуть? Знал бы он для чего…

В общем, мои дети оказались пристроены и я сама жила в роскоши и достатке. Из любовника граф сделался моим супругом. Так что можно было даже сказать, что жизнь наконец-то вошла в более или менее приемлемую колею, если бы не одно «но».

Я поняла, что жизнь снова дала трещину, когда в 1360 году король Педру добился от кастильского короля выдачи убийц Инес, бежавших в Кадис перед перемирием между ним и Афонсу Четвертым. Бывшие придворные были возвращены в Португалию и вскоре четвертованы на главной площади Лиссабона.

Несмотря на то что официально я считалась давно почившей и меня не могли вызвать на суд, я чувствовала, что не далек тот день, когда мое самозванство раскроется, и сообщила о предчувствии Альвару. Тот нежно меня утешил, сказав, что убьет, если я вдруг выйду из дома или попытаюсь каким-нибудь другим способом открыть глаза королю. Тем не менее я оказалась права. И произошло это ровно через год, в 1361 году.

Однажды за завтраком, на котором присутствовали только мы с дочерью и Альвару, граф вдруг сообщил, что король для чего-то потребовал, чтобы немедленно были подняты протоколы моего допроса, равно как и всех остальных допросов по делу убийства Инес де Кастро. Кроме того, ко двору был вызван дон Хиль, епископ Гуарды, венчавший в Брагансе дона Педру и донью Инес. От Альвару же требовалось поклясться в том, что он лично присутствовал на тайном венчании и все происходило по правилам. Это вызывало недоумение, потому что преступники, названные мной по делу, были год как казнены, и я, честно говоря, думала, что мы уже не вернемся к этой теме.

Разумеется, Альвару дал показания под присягой, то же сделал и дон Хиль. После чего их отпустили по домам, не удостоив каких-нибудь объяснений. На следующий день король Педру Первый в сопровождении небольшой свиты выехал в Коимбр.

Педру и раньше не любил засиживаться на одном месте. И несмотря на то что уже шестой год носил траур по Инес, он не отказывал себе в удовольствии вдруг перебраться в другой город, отправиться послушать какого-нибудь известного проповедника или открыть бал и выступить на турнире в гостях у одного из своих подданных. Так что мы не особенно удивились отъезду его величества.

Прошло еще немного времени, и в Лиссабон пришел приказ готовиться к приезду новой королевы. Эта радостная новость повергла нас всех в состояние восторга и одновременно с тем глубочайшего удивления.

Еще бы! Говорят, что в замке есть уши. Но я абсолютно уверена, что в замке есть и глаза, видящие вас в самых неподходящих для этого местах, и нос, чуящий за версту запах интриг. У замка есть длинные руки, которые могут достать человека где угодно, с неизменным проворством вернуть и беглецов, и любовников, желающих уединиться в заштатных гостиницах. Утроба замка всегда бурлит и словно разговаривает сама с собой, без устали перемалывая косточки замковым пленникам. И, наконец, самое главное – это мозг замка. Его память сродни памяти древних великанов. Замок помнит все: мельчайшие подробности разговоров служанок, оттенок в одежде фрейлины, породу не прожившей и дня собачонки…

Тем удивительнее было вдруг узнать, что король желает жениться. Король – самая заметная фигура в шахматной партии замка, а о том, кто его избранница и наша будущая королева, почему-то никто ничего не знает!

Наверное, больше других сокрушался по поводу своего неведения Альвару, который уже привык считать себя правой рукой короля и думал, что тот доверяет ему как самому себе. Граф и правда был безоговорочно предан Педру и теперь не знал, следует ли показать, что он обижен невниманием и недоверием своего сеньора, или откровенно восхититься его способности не выставлять на всеобщее обозрение свою личную жизнь.

В ожидании приезда невесты короля придворные делали ставки на то, кого же избрал его величество. Не было никакого сомнения, что речь идет не об иностранной принцессе. Потому что переговорами с иноземными дворами занималось министерство иностранных дел, а от него секреты уже кругами распространялись по всему городу, по всей стране.

Всем была известна знаменитая фраза над входом в это министерство в Лиссабоне: «Не рассказывай другу того, чего не сказал бы врагу. Никто не знает, как долго он будет в числе твоих друзей». Говорили, это изречение появилось после замечательного случая, когда один султан издал весьма странный приказ, запрещавший своим подданным есть то же, что и он.

Как-то раз его министр решил порадовать своего близкого друга и, раздобыв рецепт любимого кушанья султана, велел приготовить лакомство. Поев и попив вволю, гость прямиком отправился к султану. Он сообщил, что приказ нарушен, и подробно описал весь пир и обстоятельства, при которых ему довелось испробовать запретного кушанья. Султан поблагодарил доносчика за верноподданичество, а провинившемуся министру велел передать свое неудовольствие от того, что тот плохо разбирается в людях, если доверяет предателю.

Несмотря на то что этот миф растолковывался будущим чиновникам при поступлении на службу в министерство, все знали, что министерство иностранных дел – самая ненадежная контора во всей Португалии. Так что, если бы имя будущей королевы знали в министерстве иностранных дел – его бы знали в стране все, вплоть до последнего носильщика или собирателя ракушек.

Мнения резко разделились. Кто-то выдвинул предположение, что избранницей короля суждено стать дочери министра финансов. Кто-то считал, что это дочь гранда из Фару, у которого король останавливался во время сезона охоты и открывал устроенный там в честь первого фазана бал. Были мнения, что Педру позарился на жену одного из своих офицеров, – та, по слухам, несколько раз оставалась с королем наедине. Громче и чаще всех звучала версия, что король выбрал себе жену в Коимбре, иначе зачем же он туда отправился?

Были заключены пари, но, вопреки всему, никто так и не догадался, кем же была таинственная невеста Педру, а значит, никто и не выиграл заклада.

Глава двадцать пятая. В ожидании королевы

Меж тем минуло веселое Рождество, и от короля пришло письмо, сообщавшее о том, что он вернется в Лиссабон вместе с будущей королевой и венчание ее на царство состоится седьмого января.

Услышав эту роковую дату, я похолодела, а Альвару поперхнулся жареным мясом, которое с аппетитом ел во время чтения письма.

– Почему Педру желает венчаться именно в этот день? – спросил он, выгнав из столовой посыльного и прислуживавших нам слуг. – Почему в день смерти Инес? – взгляд его при этом сделался как у затравленного зверя.

Я молчала, не зная, что и сказать. Нельзя было упрекнуть Педру в бесчувственности или потери любви к незабвенной возлюбленной. Но даже если это было бы и так, какой же человек назначает венчание на день траура?! А все знали, как Педру верил в приметы.

Меж тем город готовился к радостному событию, в то время как мы сидели в нашем доме, не зная, чего ожидать.

Предчувствуя недоброе, Альвару сказался больным и беспомощно сочинял речь, которой должен был поздравить своего сюзерена. Однако все его радостные фразы казались тусклыми и казенными на фоне страшной даты, а все пожелания в честь невесты короля, так или иначе кружились вокруг мертвой Инес. Та вдруг словно восстала из гроба и, явившись в нашу гостиную, спальню, оружейную, конюшню и даже комнаты слуг, назло смерти жила вместе с нами.

Мы думали об Инес, когда за какой-нибудь надобностью отправлялись на черную лестницу – вместе с детьми Инес и Педру я спасалась темными коридорами. Вспоминали об Инес в церкви – именно в церкви она была зарублена. Видели Инес в конюшне рядом с нашими лучшими скакунами – она любила ездить верхом. В купальне она возлежала в облаках горячего пара, а на кухне – умело и вкусно готовила, в отличие от многих дам. И в карете тоже рядом была Инес. Инес сидела на моем любимом балконе, поднималась по парадной лестнице…

Вдруг с удивлением и ужасом я обнаружила, что все наши гобелены, которыми я так гордилась прежде, были посвящены ей. В одной из богинь на них явственно угадывались ее светлые волосы, на другом гобелене был выписан ее профиль с совершенно прямым точеным носом. Там, где изображались только мужчины, Инес все равно подразумевалась – то как причина военного конфликта, то как дама, дожидающаяся своего возлюбленного из крестового похода.

В общем, и я, и Альвару тайно и явно бредили Инес, звали Инес, ждали.

И она пришла!

Известие это принес сам Альвару после встречи с королем, для которого он готовил свою торжественную речь.

– Я видел Инес! – сказал граф, ворвавшись в гостиную, где мы с дочерью Хулией в тот момент играли в карты, после чего рухнул в обморок прямо на пороге.

Оказывается, произошло следующее. Спокойно поджидая возвращения короля, Альвару, как и другие гранды, был облачен в свою лучшую одежду. Не особенно тепло ему было томиться в ней в ожидании на леденящем ветру. Он не смел без особого разрешения выйти из толпы придворных, чтобы погреться у камина в замке. Тонюсенький шелковый плащ, холодные доспехи…

Бедный Альвару! Конечно, как рыцарь он не смел пожаловаться на судьбу, но я-то знала, что ему уже сорок один год, что во время непогоды или северного ветра у него болит спина и почти не гнется раненая на войне нога. А после такой прогулки, пожалуй, мне придется отпаивать его целебными отварами, а ему браниться на меня, завернувшись в старое одеяло и поставив ноги в таз с горячей водой. И хорошо, если этого окажется достаточно и не потребуется, как два года назад, после проклятущей охоты в Бежа, делать компрессы из горячей глины и месяц ходить, обвернув грудь моей шалью…

Так вот, вместе с другими грандами и придворными Альвару ждал прибытия короля, и вскоре на дороге появилось праздничное шествие. Впереди всех ехал черный, точно призрак, король, а за ним…

Отчего-то придворные сразу же забеспокоились, не увидев прямо за королем кареты его невесты. На самом деле за королем тащилось сразу несколько карет, но наметанный глаз царедворцев сразу же отметил, что ни одна из них не была украшена как свадебная. Вероятно, в них ехали жены и престарелые родители скачущих на конях придворных. В то время как за королем торжественно шествовал… разукрашенный свадебными лентами и укрытый знаменами катафалк.

Все притихли, ожидая теперь уже всего, чего угодно. Вскоре стало заметно, что не только король, но и почти все сопровождавшие его придворные одеты в черное. Зловеще закаркала ворона, где-то в замке заорал младенец.

Король подъехал первым и, отсалютовав встречающим, махнул Альвару, чтоб тот следовал за ним.

Ничего не объясняя и ни с кем не разговаривая, Педру устремился на второй этаж в тронный зал, а специальные слуги понесли гроб вслед за своим сюзереном. Должно быть, они знали, что делать, молчаливые, как и их венценосный хозяин. Все было спланировано, а возможно, и отрепетировано заранее, так что каждый из черных слуг знал до тонкостей волю своего черного повелителя и не смел противиться оной.

Не зная, что делать, и не имея возможности с кем-либо посоветоваться, Альвару пытался осознать реальность, скорее походящую на сон. Подумалось, что, должно быть, дон Педру влюбился в девушку, умершую перед самой свадьбой. Альвару украдкой смотрел на профиль своего друга, на тронутые сединой виски, но не заметил на сем царственном челе следов новой утраты. Педру выглядел взбудораженным, возбужденным и мрачно-счастливым, как человек, задумавший невероятную месть или не менее грандиозную дерзость.

От этих мыслей Альвару передернуло, но он заставил себя думать о чем-нибудь другом. Тогда мысли его как-то сами собой вернулись к Инес. Инес, о которой мы только и говорили все последние дни. Инес, которую любил Педру и обещал сделать своей королевой, подарив ей всю Португалию.

В этот момент в зал внесли стол и слуги поставили на него гроб. Педру взмахнул рукой, и шелковые знамена, прикрывавшие гроб, были сорваны, обнажая старое дерево. Король подошел к гробу и, погладив его рукой, смотрел какое-то время в пол.

Альвару молчал, не осмеливаясь заговорить первым. Больше всего в этот момент он хотел бы быть где-нибудь далеко. В Испании, Франции или хотя бы подальше от этого гроба, от безумного Педру, от того, что должно было произойти.

Наконец король вздохнул, словно очнувшись ото сна, утомленно оглядел безмолвно стоявших слуг, тихо приказав им открыть крышку. Сам он при этом встал возле Альвару, взяв его руку в свои.

Все так же молча друзья проследили за тем, как слуги отогнули проржавевшие скобы и сняли тяжелую крышку гроба. Подняв скрывавшую тело вуаль, дон Педру с нескрываемой жалостью и любовью поглядел в лицо своей давно почившей возлюбленной. Оно было зеленовато-серым, кожа сморщилась и обтянула кости, волосы поблекли. Тем не менее это все еще была она – Инес де Кастро.

Альвару перекрестился. То же сделали и слуги, воспринявшие жест главнокомандующего как безмолвное разрешение расслабиться, скинув с себя хоть на время мертвенное оцепенение, в которое вогнал их король…


На следующий день по приезде Альвару был снова вызван ко двору. На этот раз Педру повел его прямо в тронный зал, где бледные от ужаса служанки облачали мертвую Инес в сшитое по случаю коронации платье. В воздухе явственно чувствовался устойчивый запах тлена, уксуса и еще какой-то дряни.

Бесстрашно Альвару посмотрел в мертвое лицо своей будущей королевы, поклонившись ей. Удар секирой прорезал некогда красивейший лоб доньи Инес. На горле виднелась глубокая рана от еще какого-то режущего предмета, но Альвару, как ни старался, не мог понять, кинжал это или нож. Прихрамывая и стараясь не выдать, что его мучают предательские боли, он слушал короля, который вдруг сделался словоохотливым и опасно-милым.

Дон Педру рассказывал о том, как давно он мечтал короновать свою возлюбленную, как не переставал любить и мечтать о ней по прошествии многих лет. Тут же в присутствии Альвару король издал указ относительно обязательного присутствия на коронации своих приближенных с женами и достигшими положенного возраста детьми, отсутствие которых будет считаться оскорблением их королевских величеств и караться через отсечение головы.

Услышав это, Альвару побелел, а одна из служанок, обряжавших Инес, упала в обморок. Впрочем, если Альвару был в ужасе от перспективы показать при дворе меня, то девка явно рухнула сраженная трупной вонью.

Немного придя в себя, граф попытался поговорить с королем, объясняя ему, что донья Альвару тяжело больна и не может присутствовать на коронации. На что такой любезный вначале Педру вдруг насупил брови, сообщив своему ближайшему другу о том, что приказ один для всех, и если его супруги не будет в день коронации, их обоих ожидает смерть.

Глава двадцать шестая. Венчание на царство мертвой королевы

Произошло самое страшное, что только могло произойти, и я упала на колени перед Альвару, умоляя его бежать из страны. Тот возразил, что бежать не удастся, так как его лицо известно всем и в самом лучшем случае добежим мы разве что до городской заставы, где будем позорно схвачены и заточены в тюрьму.

Понимая, что все кончено и обман вот-вот раскроется, мы с Альвару обнялись в последний раз, плача и прощая прегрешения друг друга. Делать было нечего. Трое из наших четверых детей служили при королевском дворе, а значит, даже если бы нам и удалось сбежать, это могло рикошетом ударить по ним.

Конечно, Педру знал о клятве Альвару сделать своими наследниками детей, прижитых с любовницей. Но он бы не простил мне самозванства, как не простил бы Альвару преждевременной смерти графини, которая, насколько я могу судить из переданного мне графом, по плану короля должна была умереть от мук совести, увидев плод своего предательства.

Иными словами, мы попались в наши же собственные силки. И теперь нам оставалось только сдаться на милость торжествующим победителям.


Ночь перед коронацией я хотела провести в церкви, молясь о том, чтобы король сохранил нам с Альвару жизнь или, по крайней мере, предал быстрой и не очень болезненной смерти. В конце концов, долгие годы мы служили ему верой и правдой, мне он был обязан тем, что я спасла его собственную жизнь и жизни его детей, а Альвару выиграл для него войну и завоевал престол.

Я хотела молиться об этом всю ночь, но вместо этого Альвару затащил меня в постель, где мы жались друг к дружке не в силах разорвать объятия, не имея возможности удовлетворить свой вдруг вспыхнувший голод.

Наутро Альвару велел мне одеться в мое лучшее платье, которое я хотела оставить в подарок старшей дочери. Дорогая мавританская материя и золотое шитье больше подошли бы придворной даме, нежели осужденной на казнь преступнице, но граф запретил мне одеваться по своему вкусу. Он сам подобрал мне к платью туфли и мантилью, сам выбрал заколки и красивейший гребень, чтобы украсить меня в этот последний день.

– Пусть все видят: мы не боимся смерти, – сказал он, наблюдая за тем, как ничего не понимавшие, но чувствовавшие наше настроение служанки закалывают мне волосы.

Мы оба были бледны, но, как выяснилось, мутило в этот день не только нас.

Перед тронным залом в ожидании своей очереди собралось множество важных господ, рядом теснились их жены и дети. Я заметила, как многие то и дело прижимали к носу флакончики с солью. Одна дородная грандесса попробовала было упасть в обморок, завалившись на своего худосочного муженька, но тот быстро поставил ее на ноги, шипя, что та ведет себя как обыкновенная крестьянка, распуская нюни и поддаваясь воле чувств. Пристыженная дама немедленно взяла себя в руки, более не показывая страха и омерзения перед тем, что ей предстояло в самое ближайшее время пережить.

Я надеялась затеряться в толпе придворных, встав подальше от Альвару, чтобы никто не заподозрил, что мы вместе. В конце концов, при всем своем желании я никак не могла сойти за его законную жену, а значит, сразу же начались бы расспросы. Закрывая лицо мантильей от любопытных взглядов, я пыталась спрятаться за спинами придворных, но Альвару бесстрашно взял меня за руку и, холодно глядя перед собой, повел в сторону тронного зала.

Идя через живой коридор, состоящий из придворных и их семей, я слышала удивленные возгласы. Кто-то назвал мое имя, кто-то присвистнул. Один господин попытался было загородить нам дорогу, но Альвару властно отстранил его, продвигаясь вперед. На ходу граф отодвинул край моей мантильи, так что я чуть не лишилась сознания от ужаса, что теперь-то уж точно буду узнана.

Наконец громко раздались имена графа и графини Альвару, я закрыла глаза и, читая про себя молитву Святой Деве, вошла в зал.

На какое-то время все голоса стихли, так, что мне показалось вдруг будто мир умер. Я открыла глаза и увидела, как король, поднявшись было навстречу нам, бессильно рухнул обратно на трон.

– Мертвая служанка мертвой королевы! – пролепетали его уста, но этот полушепот оказался подобен грому среди ясного неба.

Вдруг заговорили все. Да что там – заговорили, забегали, загалдели, заорали! На какой-то момент за нашей спиной исчезла очередь придворных. Гранды, ожидавшие чести поцеловать руку и край платья королевы, разорвали торжественную процессию и обступили нас.

Альвару прикрыл меня своей грудью, одновременно отталкивая наиболее наглых крикунов и продираясь к трону. Точно большая, неуклюжая кукла, я тащилась за ним, испуганно таращась по сторонам и больше всего на свете боясь, что каким-нибудь образом вдруг потеряю руку моего возлюбленного и меня растерзает эта стая голодных собак.

Разорвав круг придворных, мы пробились наконец к трону, где я, зацепившись за чью-то трость, рухнула в ноги мертвой королеве, инстинктивно хватаясь за подол ее платья, а Альвару галантно склонился в поклоне, целуя руку трупа. Когда граф помог мне подняться на ноги, я поклонилась королю, и тут же за нашими спинами возникла безмолвная стража…

Точно сама собой восстановилась очередь, придворные с каменными лицами подходили один за другим выразить уважение и поклясться в верности обоим величествам. Ноги Инес были вытянуты вперед, голова клонилась к полу. Во время возложения короны кому-то из слуг пришлось держать ее за плечи, так как корона могла упасть, а это считалось дурным знаком.

По окончании торжественной церемонии тело Инес уложили во вновь возникший посреди зала чистый гроб и отнесли в замковую церковь. На следующий день после службы Инес вторично захоронили в королевской усыпальнице. Позже над гробницей установили статуи юных Педру и прекрасной Инес.

Глава двадцать седьмая. Тюрьма

Сразу же после коронации мы с Альвару были заключены в тюрьму. Нас разделили и посадили в разные камеры.

Правда, никто не посягал на наши одежды. Тюремщики покусились только на оружие, пояс Альвару и мою мантилью, так как, по их собственным объяснениям, бывали случаи, когда узники пытались покончить с жизнью с помощью подобных вещей. Кроме этого, до поры до времени у нас отобрали все украшения и деньги, потому как боялись, что мы попытаемся подкупить стражу.

По словам директора тюрьмы, одних только рубинов на моем платье хватило бы на три побега. Добавьте к этому блещущее драгоценными камнями оружие Альвару, его перстни, рыцарский пояс, драгоценную броню и тяжелые золотые цепи. А мои кольца, браслеты, ожерелья и гребенки? Да на эти деньги можно было не только выкупить каждого из заключенных, но и саму тюрьму со стражей, и еще бы осталось! Забавно я, должно быть, смотрелась в дорогущем платье на тюке соломы, рядом с деревянной миской дешевой похлебки.

Через неделю меня вызвали на первый допрос. Следователем, ведущим наше с Альвару дело, оказался сам дон Санчус. Это вселило в мое сердце надежду. Так как дон Санчус являлся близким родственником Альвару, его не имели права приглашать для разбора этого дела. А если пригласили, то здесь чувствовалась рука самого короля, и короля не разгневанного, а милостивого.

Надо ли говорить, что с первого взгляда на меня дон Санчус все понял, признав во мне своего слугу Ферранте, так что не было никакого смысла продолжать игру. Зная о любви дона Санчуса докапываться до мельчайших деталей дела, я честно пересказала ему всю свою жизнь, покаявшись в невольном обмане. И заявив между прочим, что уверена: такой умный человек, как он, давно уже догадался о моей истинной природе, но не подавал виду, так как это была не только моя тайна, но и тайна графа Альвару.

Довольный таким раскладом, и особенно моим лестным мнением, дон Санчус смекнул, что его честь спасена, и с радостью приступил к дальнейшим допросам.

– Была ли убита донья Альвару?

Странно, если бы, пережив подобные побои, она не отдала бы богу душу. Оруженосцы Альвару и сам граф могли замучить до смерти и более сильного человека, нежели тщедушную графинюшку.

– Где ее тело?

Хороший вопрос. Из соображения, чтобы не видеть страшных снов, я не задавала его графу.

Тут же кто-то вспомнил, что после моей мнимой кончины, оказывается, состоялись мои вполне реальные похороны, причем в закрытом гробу. Это дало дону Санчусу возможность предположить, что вместо меня похоронили Литицию Альвару. Он написал письма королю и кардиналу с просьбой разрешить ему вскрыть могилу. И очень скоро получил решительный отказ.

Поняв, что без трупа дядя не в силах доказать факт самого убийства, Альвару наплел ему о том, что жена на самом деле сбежала с одним из рыцарей, пропавших приблизительно в это же время, после чего он воспользовался случаем и забрал меня к себе. Всем было известно, что я и Альвару состояли в любовной связи много лет. Сам король дал показания о том, что Альвару поклялся на их с Инес венчании сделать своими наследниками прижитых со мной детей.

Я не знала о показаниях моего любовника, но догадалась, что ветер заметно изменился и теперь наше судно неслось уже не прямиком на скалы, как вначале, а в обход оных. Нас сразу же начали лучше кормить, хотя и не разрешали еще видеться.

Когда в тюрьму, где мы томились уже месяц, явился сам король, Альвару бросился ему в ноги, слезно умоляя пощадить хотя бы меня. Зная слабость дона Педру к кодексу рыцарской любви и памятуя его неугасаемую страсть к Инес, Альвару заливался соловьем, расписывая свои злодеяния и мою невиновность. Подобный прием должен был растрогать чувствительную душу короля.

В конце визита они обнялись, как в старые добрые времена. Тут же был внесен небольшой столик, на который слуги поставили лучшие яства, что только сумел раздобыть для нас начальник тюрьмы. Мне дали горячей воды и гребень, вернули украшения, после чего, кое-как приведя себя в порядок, я смогла присутствовать на торжественном обеде, устроенном доном Педру в нашу с Альвару честь.

Тем не менее о полной победе говорить пока не приходилось. Король не без основания опасался, что церковный суд может возроптать против решения своего монарха отпустить нас. Слишком тяжело было обвинение в самозванстве. Кроме того, до сих пор еще не нашли всех слуг графа Альвару, уволенных после того, как тот забил насмерть свою супругу. А значит, в любой момент нас могли призвать к ответу снова.

Обливаясь слезами, король сообщил, что сможет сделать для нас только одно: вывести из темницы и посадить на ближайший корабль. Тот, который унесет нас куда-нибудь, где мы будем вне досягаемости суровых законов нашей страны.

– Клянусь вам, благородный друг, – уверял Альвару король, – что мне придется искать вас со всей страстью и тщательностью везде, кроме того места, которое вы изберете своей новой родиной.

Мы просили, чтобы король позаботился о наших детях, и тот пообещал, что состояние графа будет отдано его отпрыскам в тех пропорциях, какие он сам изберет для каждого из своих чад. После чего Альвару написал подробный список, оставив себе добрую треть имевшихся в наличии денег и драгоценностей, необходимых для переезда и устройства на новом месте.

Начались тяжелые времена.

Часть III. Тяжелые времена

И долго слезы горькие роняли
Мондегу нимфы над ее могилой
И в честь ее печальный гимн слагали,
Стеная, лик оплакивали милый.
И боги из прозрачных слез создали
Источник, и с таинственною силой
Он бег свой и поныне продолжает
И о любви Инес напоминает.
Луис де Камоэнс[400]
Тихо горит в ночи лампа. Стежок за стежком я вышиваю подушку по приказу графа Альвару. Стежок за стежком. Нитку кладу близко-близко, как тела любовников. Тогда вместе стежки будут смотреться как единое целое. Даже когда на полотне встречаются разные цвета – рука вышивальщицы может положить их так, что они будут смотреться как нечто единое.

Можно ли назвать единым целым союз таких разных, по сути, существ, как мы с Альвару? Что будет, если положить вместе нежнейший шелк и суровые нитки? На полотне невозможно. А в жизни? В жизни, наверное, и не такое бывает. Жизнь сама по себе странная штука…

Глава первая. В изгнании

Воспользовавшись милостивым разрешением короля убраться подобру-поздорову, мы добрались до порта города Баррейру, где, договорившись с капитаном небольшого судна, отплыли в Испанию. Началось долгое, изматывающее силы и средства странствие.

Сначала мы устроились в богатом и красивом Мадриде, известив о себе Педру. Альвару отчего-то верил, что не пройдет и полугода, максимум год, как все само собой уладится и мы сумеем вернуться. Поэтому он сразу же снял довольно-таки богатый дом, где начал жить на широкую ногу.

Он быстро завел полезные знакомства и даже был представлен ко двору, но не сумел добиться того, чтобы получить приличествующее его титулу и былым заслугам место. Да оно ему все равно и не было нужно. Кто принимает на себя должность на несколько месяцев? Ведьименно на такой срок рассчитывал задержаться в Испании Альвару.

Некоторое время Педру слал нам полные теплых слов письма, где сетовал на своих упрямых подданных, мешающих планам возвращения Альвару в Португалию. Ко всему прочему, вдруг вскрылись подробности гибели сеньора Алвиту, вдовой которого я являлась. Нашелся даже свидетель убийства. Им оказался кто-то из тогдашней свиты Альвару. В общем, руки короля оказались связанными, так что он не сумел протянуть их навстречу страдающему другу.

Понимая, что никто уже в целом мире не окажет ему помощи, Альвару ходил взад-вперед по нашей спальне или вдруг требовал коня и гнал его что есть силы. Возвращался граф, только устав и измучив себя. Тогда он садился за стол и принимался писать своему венценосному другу, превознося красоты Испании, куртуазность местных рыцарей и красоту дам. Возможно, он надеялся, что Педру, знающий его как облупленного, поймет, что все это – не что иное, как блеф и желание хоть немного скрасить свою вынужденную ссылку.

Переписка продолжалась пять лет, и король всегда находил возможность посылать значительные суммы своему несчастному другу. На них мы безбедно жили, имея великолепный выезд и множество слуг. Но в 1366-м письма и деньги неожиданно прекратились. Вместо них из Португалии пришло письмо от дона Санчуса, в котором он сообщал о тяжелой болезни короля, и тонко намекал, что тот вряд ли выживет.

Весть о недуге друга и покровителя выбила Альвару из седла. Дни напролет он ходил убитый и потерянный, то и дело посылая людей в порт узнать, не пришли ли корабли из Португалии и нет ли каких-нибудь сведений о здоровье короля. По приказу Альвару и по своему собственному желанию я простаивала на коленях перед изображением Девы Марии, слезно умоляя ее смилостивиться над нашим королем и послать ему выздоровление.

Через год Педру не стало. Он умер в возрасте сорока семи лет.

Столько же было в это время и Альвару. Еще физически сильный, достаточно быстрый и резкий, он чувствовал, как жизнь его пропадает впустую, как подкрадывается холодная и неизбежная кончина.


Как и следовало ожидать, новым королем Португалии стал Фернанду Первый – двадцатидвухлетний законный наследник нашего друга Педру Первого.

В преддверии перемен все живущие в Испании португальцы пытались вызнать друг у друга любую информацию относительно молодого короля.

Альвару то плакал, обнимая кувшин с вином, хороня свое будущее, то вдруг словно обретал крылья, рассказывая о том, каким Фернанду был ребенком, что он любил и что ненавидел. Тогда ему вдруг начинало казаться, что новый король вскоре разберется с его делом и, без сомнения, возвратит верного слугу короны обратно в Португалию.

– Юному королю нужны свои люди! – говорил он, обнимая меня за плечи и целуя в щеку. – Вот увидишь, сегодня я написал дяде и попросил его подать просьбу о повторном рассмотрении нашего дела. Короля окружают предатели, трусы и мастера лизания задниц. Я – старый вояка, добывший в свое время корону Португалии у старого лиса Афонсу и возложивший ее на голову Педру, должен служить молодому королю. Фернанду просто обязан вспомнить меня и, вспомнив, приблизить к себе.

– Но Фернанду, без сомнения, знает, что мы служили не только интересам его отца, но и интересам покойной Инес, которая чуть было не отняла Педру у его матери, – возражала я.

– Если бы бабам было дано разбираться в политике, мир бы рухнул! – кричал Альвару, хлопая меня по спине и требуя, чтобы я убиралась и сидела где-нибудь на кухне.

Вернувшиеся недавно из Португалии купцы доставили вести, что юный король высокого роста, сильный и красивый. Он любит турниры, веселье, охоту и женщин. Говорили, что Фернанду весьма любвеобилен и расточителен до такой степени, что содержит целый гарем любовниц.

Расспрашивая о похождениях Фернанду, Альвару день ото дня убеждался, что это именно тот король, который сумеет понять его и замять давнее дело. Если король считал адюльтер чуть ли не нормой жизни, будет ли он преследовать человека, расправившегося со своей давно надоевшей бесплодной женой ради любовницы, подарившей ему четверых здоровых детей?

Граф еще долго мечтал бы так, но король Фернанду вдруг ни с того ни с сего затеял войну с Кастилией. Пытаясь разобраться во внешней политике отчизны, Альвару ломал голову, но так и не сумел понять, с какого перепугу началась эта самая война. Тем не менее он написал королю, предлагая свои услуги в качестве командующего войсками.

Ответом ему стало письмо от дона Санчуса, умолявшего немедленно покинуть Мадрид, так как король, узнав наш адрес, написал королю Испании, прося о немедленной выдаче преступников.

Глубоко оскорбленный молодым монархом в своих лучших чувствах и считая себя чуть ли не преданным, Альвару все же не стал дожидаться неизбежного ареста, велев собираться в дорогу. Так, побросав добрую часть имущества, мы выехали в Альмерию – небольшой портовый городишко, не идущий ни в какое сравнение с прекрасным Мадридом, но ставший идеальным местом для того, чтобы спрятаться от преследования.

Дурацкая война закончилась в 1371 году миром, сохранившим статус-кво. Поговаривали о том, что казна Португалии опустела, и король вдруг приказал портить монету, что вызвало паралич торговли в стране.

Несмотря на все наши злоключения, мы продолжали собирать новости о молодом короле, ища хоть малейшую возможность вернуться домой. Несмотря ни на что, Альвару считал, что это ближайшее окружение мешает Фернанду разобраться, какого человека он теряет.


Желая укрепить мир между Кастилией и Португалией, король Кастилии Энрике Второй предложил Фернанду жениться на своей дочери, что, безусловно, спасло бы Португалию и упрочило авторитет молодого короля в народе. Вдохновленный этой идеей, Альвару принялся снова писать королю, восхищаясь дальновидностью обоих правителей и сравнивая брак с кастильской принцессой с победой в очень серьезном сражении.

Но едва мы отправили это полное неприкрытой лести и наших надежд на возвращение послание, до Испании докатился невероятный слух о том, что сын Педру уже женился. Причем не на милостиво предложенной ему принцессе, а на красотке Элеоноре де Менезеш, которую перед этим отобрал у законного супруга.

Потом он зачем-то заключил союз с Хуаном де Ганте, герцогом Ланкастером, претендентом на кастильский трон. Чем вторично оскорбил добрейшего кастильского короля, сделавшись его злейшим врагом.

Понимая, что с таким монархом далеко дело не продвинется, Альвару перестал писать ему. Тогда же он вдруг сошелся с португальскими изгнанниками, сформировавшими в Испании свою партию, ратующую за свержение дурака Фернанду, стараниями которого страна оказалась на краю гибели, ведь король Кастилии снова вторгся в Португалию, решив на этот раз смыть оскорбление кровью обидчика.

Партия желала посадить на престол инфанта Диниша, сына Педру и Инес де Кастро. Среди этих отчаянных людей Альвару сразу же нашел своих почитателей, так как стало известно, что это именно он, граф Альвару, способствовал в свое время развитию отношений между прекрасной испанкой и тогда еще принцем Педру.

Поддерживаемый деньгами сторонников, Диниш возглавил оппозицию против своего короля, принудив силой интриг и оружия недалекого сводного братца заключить невыгодный мир с Кастилией через год после начала новой войны. Стараниями того же инфанта Диниша, чей ум отличался ясностью и чистотой алмаза, подписание мирного договора состоялось на корабле, на реке Тахо, в торжественной обстановке.

Желая поддержать Диниша, в ком Альвару благоговейно видел своего нового короля, граф пожертвовал на вооружение его личного отряда почти половину собственного имущества. На самом деле он отдал бы и более, но удержался, так как я убедила его, что, заняв престол, Диниш вызовет его в Португалию, где Альвару должен будет показаться во всем блеске славы, а не в отрепьях. А такой въезд стоил немалых средств.

Вскоре герцог Ланкастер действительно покинул Португалию, что уже можно было считать победой, после чего король Фернанду немного присмирел.

Все бы было замечательно, но только инфант, на которого поставил Альвару, так и не стал королем.

Глава вторая. Призрак графини Литиции

Живя чуть ли не впроголодь, Альвару продолжал ходить на собрания своей партии и ждать вызова в Португалию.

Самое печальное, что именно в это время Альвару начал чудить, мучая меня пуще прежнего. Так, он снова вдруг начал называть меня графиней, целуя мои огрубевшие от работы руки и жалуясь на то, что я перестала следить за собой.

Постепенно купленный двухэтажный домик, точно такой же, в каком в свое время жил дон Санчус, когда я с ним познакомилась, ветшал без ремонта и человеческого участия. Мы утратили всех своих слуг, кроме старика садовника, которому все равно некуда было податься.

Понимая, что ничего уже не устроится и не сделается лучше, как не становится и человек с приближением старости лучше, смелее или честнее того, каким был всю жизнь, я надела простое платье, в каких ходят местные женщины, подвязала живот фартуком и начала сама хозяйничать по дому. Хорошо, что навыки, полученные мною еще в доме родителей, перенятые от матери и старших сестер, не пропали даром и не подвели на старости лет, когда мои дети и прежние друзья забыли про меня.

Я кухарничала, убирала по дому, обстирывала себя и окончательно выжившего из ума Альвару. Он же потягивал дешевое винцо и делал вид, что занят составлением бог знает какого важного письма или манифеста по реорганизации административного аппарата в Португалии, куда рассчитывал вернуться, после того как король одобрит его творение и поймет, какой нужный человек автор.

Однажды я подала на стол завтрак. В тот день лавочник из дома напротив подарил мне здоровенную рыбу, и я приготовила ее в овощах. Альвару обожал это блюдо. Гордая своими кулинарными успехами, я села напротив графа, как делала это много раз, и, подперев щеку рукой, принялась разглядывать его седые, длинные волосы, которые рассыпались у него по плечам. Так что если не заходить к Альвару со спины и не видеть огромной лысины, мой любовник был еще хоть куда: красавец и благородный гранд, такой, как в старые времена. Не чета нынешним, возомнившим о себе невесть что молокососам.

Я хотела уже приступить к своей трапезе, как вдруг Альвару резко поднялся и, схватив меня за шиворот, вытащил из-за стола и толкнул, да так сильно, что, падая, я зацепила табурет, и он полетел вместе со мной на пол.

Ничего не понимая, я уставилась на Альвару, в то время как лицо его налилось кровью, а кулаки сжались – недобрый знак. Сообразив, что еще немного и он начнет меня бить, я встала на колени и, пятясь, стала продвигаться в сторону двери, готовая в любой момент выскользнуть на лестницу.

– Франка! Дрянь! Как смеешь ты садиться на место графини! Негодная баба!

От неожиданности я не знала, что сказать, и, пропустив пощечину, вылетела из комнаты. Обиженная и голодная, я добралась до нашей с графом спальни, где сидела, какое-то время дуясь на него как мышь на отравленную крупу. Наконец, решив, что Альвару таким изощренным манером захотел отобрать у меня рыбу, я успокоилась и, примостившись на потертой софе, начала восстанавливать развалившуюся прическу.

В это время в комнату вошел граф. Я отвернулась от него, делая вид, что не замечаю.

– Литиция! – Альвару стоял в дверях, облокотившись о дверной косяк и скрестив на груди руки. – Твоя красота не меркнет, моя дорогая. Твои волосы все еще густы и нежны, а шея бела. Отчего же тебе не пройти в столовую, где Франка приготовила для нас чудесную рыбу?

В полном недоумении я уставилась на него, но, похоже, Альвару не шутил. Взяв из шкатулки, что стояла передо мной, приглянувшийся ему гребень, он заколол последний локон в моей прическе и подал мне руку.

– Милая Литиция, я понимаю, что воспитание не позволяет тебе спуститься к обеду, не наведя лоск, но я ведь тоже не могу ждать тебя вечно? – он ласково потрепал меня за щеку. – Одно только, я прощу тебе все твои дурачества, любимая, все маленькие прихоти и прелестные штучки, но только не нужно больше играть роль нашей служанки Франки, – он беззаботно рассмеялся. – Признаться, меня всегда смешило, когда ты повторяла ее тяжелую походку и ее смех, дотрагиваясь при этом до своего живота и запрокинув голову, так что становилось видно, что у нее недостает зубов.

Я даже согласен, чтобы ты время от времени надевала рубашку Франки и ложилась со мной, точно простая, послушная воле своего господина служанка. Но сейчас, когда к нам на обед могут пожаловать мои друзья по партии или… Словом, я не желаю, чтобы кто-нибудь из них вообразил, будто я женат на простолюдинке вроде нашей Франки…

Не зная, следует ли мне обидеться или сделать вид, словно ничего не произошло, я молча следила за действиями графа, в то время как он достал из сундука одно из моих лучших платьев и положил передо мной.

– Жду тебя, милая Литиция, в столовой. Но, умоляю, не задерживайся, – он послал мне воздушный поцелуй.

На следующий день все повторилось. Граф упорно желал видеть во мне свою покойную жену Литицию, заставляя наряжаться перед ним и развлекать его пением или танцами.


– Отчего ты забросила вышивание? – спросил он как-то. – Помнится, в первые годы после нашей свадьбы дня не проходило, чтобы ты не села за свои любимые пяльцы.

– Помилуй, Альвару, я всю жизнь терпеть не могла вышивания, – пыталась отделаться от него я.

– Не шути так, Литиция, душа моя. Говоря подобные нелепицы, ты становишься похожей на неотесанную мужичку, которая не понимает красоты вышивок, не знает, как трудно подбирать по цветам шелка и какими божественными именами они называются. Цвет крови святого Георгия отличается от цвета крови Христа. На теле святого Себастьяна цвет молодого мака сочетается с цветом запекшейся крови и обязательно цветом крови быка… Ты всегда была лучшей мастерицей, самой прекрасной и непревзойденной. А узелки? – он рассмеялся, легко толкая меня, как будто и я должна радоваться вместе с ним.

– Что – узелки? – не поняла я.

– На обратной стороне твоих вышивок никогда нельзя было найти ни единого узелка. Хоть спорь на любые деньги! Помнится, однажды принц Педру увидел твою только что снятую с пяльцев вышивку и не смог разобрать, где лицевая, а где изнаночная сторона. «Вот искусство, превзойти которое не суждено ни одной мастерице на этой земле!» – сказал тогда он.

Ради всего святого, милая Литиция, отправь завтра Франку на рынок, или куда там, где можно купить все необходимое для вышивки, и начинай вышивать для меня портрет незабвенной королевы Инес. Сегодня я буду вспоминать в своем кабинете название шелков, цвет которых соответствует ее светлым, чуть золотистым волосам, голубым глазам, атласной коже. Этот портрет мы отошлем моему другу королю Педру, и он проникнется нашей любовью и поймет нашу преданность.


С того дня я играла сразу две роли. На кухне, подвязав себя фартуком и с чепцом на голове, я была Франкой, и граф относился ко мне как к прислуге. Когда же я снимала фартук и чепец, он считал меня графиней.


– Почему у тебя, возлюбленная моя Литиция, такие грубые руки? – спрашивал он меня, валяясь рядом со мной в постели.

– Я мыла пол, – отвечала я, пожимая плечами.

– Зачем ты берешься за такую тяжелую и грязную работу? – недоумевал граф. – На что нам Франка, если ты будешь работать за нее?


– Я не могу сидеть за вышиванием целый день, – ныла я, маясь с проклятыми, вечно путавшимися в моих неумелых руках и норовившими завязаться в узел нитками. – Мне еще лошади нужно воды дать, двор неметен, в лавку за зеленью кто сбегает…

– Ерунда, Франка справится, – махал рукой Альвару.


– Почему ты не почистила мои сапоги еще с вечера, когда грязь была свежей?! – вопил он.

– Потому что я должна была перечитывать тебе письма твоих партийных друзей.

– Не ври. Письма читала мне графиня!


– Отчего тебе, любезная Литиция, не померить новые туфельки, которые я специально купил для тебя? – спрашивал он, улыбаясь и заранее радуясь в предвкушении моей благодарности.

– С радостью надену. Тем более что мои туфли давно уже просят каши, – я выхватывала узел из рук Альвару и, чмокнув его в щеку, разворачивала подарок.

Боже мой! Лежавшие там туфли были крошечными, точно сделанными на куклу.

– Что же ты? Надевай, – Альвару стоял надо мной, не понимая моего замешательства.

– Извини, кажется, они будут мне жать, – я опускала голову, но Альвару тут же силой сажал меня на кровать, пытаясь надеть на меня проклятые туфли.

– Этого не может быть, – шипел он сквозь зубы. – При дворе Афонсу Четвертого твоя ножка всегда была самой маленькой. Что случилось с моей ненаглядной Литицией? Что случилось с нами? – не справившись с туфлей, он плакал, облокотившись о кровать.

Мне вдруг делалось до боли жалко его, такого красивого, дорогого мне человека, рыцаря с серебряными волосами и золотым сердцем. Я была готова покончить с собой, только бы он не плакал и не звал свою покойную супругу.

Я до боли кусала губу и натягивала-таки на пальцы проклятые туфли. Всунуть пятку было нереальным, поэтому я надевала их как шлепанцы и, встав перед Альвару, приподнимала подол юбки.

– Погляди, Альвару, я надела твои туфли. Они замечательные!

Увидев меня в обновке, граф тотчас вытирал слезы и апплодировал.

Глава третья. Вести с родины

В 1379 году, когда Альвару исполнилось уже 59, а мне 54, умер король Кастилии Энрике Второй.

Партия инфанта сразу же разделилась на два спорящих лагеря. Одни утверждали, что новый король Хуан Первый будет поддерживать мирную политику в отношении с Португалией, другие считали, что этот-то выжмет из нее последние соки. Победили вторые.

Вскоре нам стало известно, что, под нажимом свежеиспеченного короля, Кастилия и Португалия заключили договор о взаимном наследовании корон. Дело в том, что, несмотря на боевую внешность и целый сонм любовниц, король Фернанду не сумел обзавестись мужским наследником, произведя на свет одну только дочь Беатрис[401]. Ее-то и следовало обручить с отпрыском королевского семейства Кастилии.

Но если король на этот раз решил проявить благоразумие и выдать дочь за Хуана Первого, вмешалась королева Элеонора. Той вдруг срочно приспичило выдать Беатрис за одного из принцев английского дома. Женихом малышки стал Эдвард – восьмилетний сын Эдмунда, герцога Кембриджского.

Новая интервенция не замедлила себя ждать после нового оскорбления. Война возобновилась.

Минуло два года, и, как и следовало ожидать, португальский флот был начисто разгромлен кастильским адмиралом Санчесом де Товаром. Англия отказала своим новоявленным родственникам в какой бы то ни было помощи.

Прошел еще год, и Фернанду наконец решился разорвать помолвку своей дочери. Он спешно выдал ее замуж за Хуана Первого, правда, при этом удалось договориться и о наследовании Беатрис португальской короны.

В общем, сын нашего друга Педру наломал немало дров и, оставив свою страну обескровленной, наконец-то догадался помереть, за что многие остались ему весьма признательны. Теперь все снова заговорили о том, что вот-вот придут новые времена. Старики, давно уставшие ждать благих вестей с родины, ходили, облачившись в самые дорогие одежды, спорили о наследниках Инес и о том, какую роль те должны сыграть в деле возрождения нашей дорогой Португалии.

Но пока, в 1383 году, королевой Португалии сделалась юная Беатрис. Регентшей при ней стала ее мать королева Элеонора, которую не любили ни в народе, ни в кругах знати. Все-таки если б не она, Фернанду мог бы жениться на дочери кастильского короля и продолжительной войны не было бы вовсе. Кроме того, проклятая ведьма открыто жила со своим фаворитом Андейру, графом Урема, вместе с которым надеялась править, пока Беатрис еще ребенок.

Обсуждая эти события, члены партии инфанта сутками не вылезали из портовых кабаков, со знанием дела рассуждая о политике Португалии, строя смелые предположения и делясь дорогими сердцу воспоминаниями.

Но больше всех отличался Альвару. Если его приятели по партии, выпив пару стаканчиков и пожевав сушеных крабов, отправлялись по домам, где их ждали жены и дети, если нормальные люди откладывали монетки про запас, а то и заводили собственное дело, то Альвару не искал спокойствия и сытости. И когда из кабаков уходили его друзья по партии, он находил себе других собутыльников, причем не важно, кто это был – портовые грузчики, мальчишки – разносчики горячих мидий и сухих кальмаров или моряки со всевозможных кораблей.

Они собирались вокруг престарелого гранда, чтобы послушать его байки и выпить вместе. Нередко вся эта шваль заявлялась вместе с Альвару к нам в дом, требуя, чтобы «их граф» продолжил начатый рассказ, который они непременно желали дослушать до конца. В то время как несчастный Альвару, напившись словно простой лодочник, лишь улыбался, посылая воздушные поцелуи и прося меня не прогонять его новых друзей.

Но это было еще не самое страшное. Когда он приходил домой с толпой пьяных морячков, я не боялась ни их проклятий, ни кривых ножей, которые эти ребята носили с собой. Было значительно хуже, когда пьяный Альвару засыпал где-то по дороге, и мне приходилось заглядывать во все дворики, кабаки и лавчонки, отыскивая пьяного графа, чтобы, найдя, взвалить его на плечи и тащить таким образом до дома. Нередко вслед мне неслись свист и улюлюканье.

Один же раз какой-то местный торговец ослами даже предложил Альвару продать меня, так как ему нужна была сильная баба для работы в загородном доме. Пахать ему что ли было не на ком?

Услышав это предложение, Альвару сначала вскочил с места и со всего размаха поставил глиняную кружку на голову торговца. Кружка раскололась на три части, а Альвару за доблесть получил дополнительную выпивку от хозяина кабака, о чем затем хвастался в течение недели. Но когда же неделя закончилась, а я не смогла выдать ему даже пары монет на выпивку, так как соседка не заплатила мне за стирку (с недавнего времени я стала брать стирку на дом), он пожалел, что не продал меня торговцу ослами.

Решив, что на самом деле то была хорошая идея, он тут же нахлобучил на голову изрядно потертую и потерявшую всякий вид шляпу и отправился на поиски своего торговца, рассчитывая провести выгодную сделку. Да, видно, не нашел его. Зато кто-то из портовых приятелей напоил его до мертвецкого состояния и бросил в таком виде прямо на тюках с паклей, где они, по всей видимости, и пили весь день напролет.

Отыскав Альвару, я поскорее взвалила его себе на плечи и поплелась к дому, пока никто нас не увидел и не нажаловался хозяину пакли. Пьяный Альвару напустил там лужу, а за испорченный товар его могли посадить в тюрьму или забить до смерти в доках.

Глава четвертая. Надежды и потери

Теперь на политической арене вдруг появились долгожданные дети Педру и Инес де Кастро, которые несколькими годами раньше были вынуждены бежать в Кастилию, найдя приют в домах врагов Португалии.

Я лично вздернула бы их на первом попавшемся суку как предателей или, вспомнив о благородном происхождении, смилостивилась, назначив им казнь через четвертование. Но Альвару и его старички взахлеб славили инфантов Жуана и Диниша, обещая, что очень скоро мы все же вернемся на родину, не только вернув себе все, но и значительно преумножив потерянное.

В действительности вскоре вместо старой клячи, которая стояла в стойле моего графа по причине того, что от старости и болезней не могла выйти оттуда, не умерев по дороге, появился молодой конек каурой масти, а в доме начали водиться деньжата. Конечно, формально бастарды не имели прав на корону, но я была готова поверить в их богоизбранность, так как с именами инфантов на нашем столе вновь появилось забытое несколько лет назад мясо.

Понимая, что если ее дочери Беатрис и следует чего-то опасаться, так это наших инфантов, вдовствующая королева Элеонора была вынуждена обратиться к своему зятю Хуану Первому с просьбой о немедленном аресте братьев. Жуана заключили в Толедский замок, а Диниша держали где-то в тюрьме Кадиса.

В это же время в Португалии началось восстание баронов, не желающих терпеть того, чтобы ими управляла властная рука Кастилии.

Возглавлял восставших некто Жуан Авис[402], как я поняла, сын Педру и Терезы Лоуренс, с которой наш венценосный друг недолго утешался после смерти незабвенной подруги. Об этом мы, разумеется, знали, только Альвару, считавший, что Педру изменил памяти Инес, предпочитал делать вид, что сего факта не существовало. Много лет мы вообще ничего не слышали об этом сыне Педру, и вот теперь вдруг он снова возник на политическом горизонте.

Я узнала о случившемся от жены одного из активных деятелей партии и думала, как бы поделикатнее рассказать обо всем Альвару. Последнее время у него было плохо с головой, да и сердечко пошаливало. Лекарь содрал с нас кучу денег и посоветовал Альвару пить исключительно красное вино и обязательно съедать на обед сердце. Как будто бы он без этих советов когда-нибудь пил что-нибудь другое?!

Альвару примчался домой веселый и взбудораженный, точно только что выиграл на петушиных боях, куда обычно ходил по пятницам. Взяв меня за руку, он велел мне сесть рядом с ним, потому что принесенная им весть, без сомнения, свалит меня с ног. Потом, смеясь и задыхаясь, так как, скорее всего, бедняге пришлось бежать всю дорогу, граф поведал мне, что в Португалии гражданская война, начал которую инфант Жуан – сын Инес де Кастро и нашего покойного друга. Напрасно я убеждала его, что речь идет о совсем другом Жуане. Счастливая улыбка не сходила с губ графа.

Наскоро поев и недолго проковырявшись с какими-то бумагами, Альвару завалился спать, причем прямо в одежде и сапогах. Он заснул с такой нежной, счастливой улыбкой, что я подумала: должно быть, граф наконец-то решился умереть, и помолилась о том, чтобы Альвару умер во сне счастливым в своем заблуждении. Чтобы он не просыпался в этой нищете и запустении, в мире, где ни для него, ни для меня не осталось и капли надежды.

Меж тем в Португалии продолжались кровавые разборки.

Сторонники Жуана ворвались в личные покои вдовствующей королевы Элеоноры, вытащив из ее постели графа Урему и зарезав его тут же, прямо на пушистом ковре, невзирая на крики и слезы до смерти напуганной дамы. Не отслужив даже молебна по погибшему любовнику, Элеонора бежала в замок Алемкор, откуда было проблематично влиять на политику в стране.

В честь этого радостного события все члены партии инфантов надели на себя лучшие одежды, прицепив на шляпы алые гвоздики, точно окропив себя кровью ненавистного фаворита. Их жены и дочери украсили гвоздиками прически и прикололи красные цветы к платью. На общем собрании, где по случаю праздника собралось втрое больше народа против обычного, все целовались, горячо пожимая друг другу руки.

Вышедший на трибуну дон Лоуренс, возглавлявший партию, сторонники которой проживали на побережье в портах Альмерия, Малага и в городе Эльче, объявил, что сын Педру Первого и Терезы Лоуренс, магистр Ависского ордена принц Жуан провозглашен регентом королевства при королеве Беатрис. У которой, по понятным причинам, никто не собирался спрашивать ее мнения и которая в это время вообще находилась далеко от Лиссабона – в Бургосе, с мужем Хуаном Первым.

Тем не менее, несмотря на то, что в Португалии появился новый сильный лидер, на нашем положении это никоим образом не отразилось.

Альвару было 64 года, а мне 59, когда нам пришлось отдать кредиторам за долги почти всю мебель.

А проклятые кастильцы опять напали на Португалию.

Хуан Первый объявил недействительным решение сделать регентом принца Жуана, сообщив, что он и сам в состоянии стать регентом при родной жене. В доказательство своих «добрых» намерений он тут же велел арестовать и так претерпевшую массу неприятностей и спокойно живущую в одном из отдаленных замков Элеонору, заставив ее постричься в монахини. Того же он наивно потребовал и от Жуана Ависа, но получил решительный отказ.

Армии Кастилии и Португалии встретились на поле брани. Кастильский флот нанес сокрушительное поражение португальской эскадре, так что на целых пять месяцев Лиссабон оказался блокирован с моря.

Пять месяцев – достаточно большой срок, для того чтобы сдалась любая крепость. Казалось, ничто уже не спасет столицу, когда точно по волшебству в кастильской армии началась эпидемия чумы, после чего Хуан Первый был вынужден отступить со своими войсками в Севилью. После этой блистательной победы в Коимбре была низложена Беатрис и коронован Жуан Авис.

Но и после того, как в Португалии сменился король, нам не стало лучше. Скорее наоборот. Теперь наконец до наших патриотов начало доходить, что все их старания напрасны и они не нужны ни на родине, которая о них позабыла, ни здесь, где они не пожелали прижиться, пока имелись силы и возможности.

Глава пятая. Марокканская подушка

Завтра после обеда нас выгонят из нашего собственного дома. Двоих стариков выбросят на улицу за долги и несбывшиеся мечты. Поделом же нам!

Хуже всего, что последнее время Альвару почти уже ничего не соображает. Каждый день он требует готовить ему изысканнейшие блюда, а я уже почти все продала. Вот ведь горе какое!

Сегодня я опять была графиней Литицией. Сначала Альвару потребовал, чтобы я читала ему вслух Евангелие от Иоанна, и я опять понадеялась, что, может, он все-таки сподобится помереть до прихода ростовщиков, потому что я понятия не имею, как буду завтра объяснять ему, отчего мы с ним оказались на улице.

На старости лет у меня нет ни заначки на черный день, ни лишнего украшения или красивого платья, которые можно было бы заложить, чтобы оплатить местечко на постоялом дворе. Может, попроситься Христа ради в какой-нибудь монастырь или общину? Но об этом следовало позаботиться заранее.

Я подала Альвару похлебку из потрохов, отданных мне из милости соседкой. Ему я сказала, что это в качестве расположения и знака внимания прислал один из местных сеньоров. Будто бы теперь так принято среди самых уважаемых господ королевства, как знак почтения. Он согласился немного поесть.

Но когда я отвернулась налить себе, граф вдруг вообразил, что видит в углу черта, и разлил свою порцию. После чего разрыдался, пытаясь руками собирать со стола остатки, уверяя, что теперь ему точно отрубят голову из-за проявленного неуважения к подарку. Я не выдержала и отдала ему свое. Мне-то что? Я справлюсь. Но вот что делать с ним?

Наевшись, он снова стал разговаривать со мной как с покойной Литицией, умоляя одеться для приема во дворце. Я отнекивалась, утверждая, что сейчас мои девушки вышивают лиф платья золотом.

Выслушав такое объяснение, он на несколько минут отстал, но, когда я хотела вынести посуду, вдруг окрысился: мол, пусть Франка убирает, зря кормим паскуду. Меня же, в смысле графиню Литицию, он усадил за пяльцы, заставляя докончить начатую подушку. И я послушно принялась за работу.

Оно, конечно, правда – вышивать я терпеть не могу, но что же делать, если другим способом графа теперь не унять. Да и у меня с годами начало получаться все лучше и лучше. Загляденье. Цвет свежей крови рядом с цветом запекшейся, цвет свежей листвы рядом с цветом листвы пожухлой.

Я закончила подушку, набив ее конским волосом, когда Альвару уже видел десятый сон.

Мой состарившийся любовник был все еще хорош. Я подошла ближе и поправила сбившиеся седые локоны, не в силах оторвать взгляда от его сделавшегося с годами столь прекрасным лица.

Поцеловав Альвару в губы, я положила вышитую подушку ему на лицо и сверху навалилась сама… Какое-то время подо мной ощущалось движение, но я не сдалась, и граф вскоре задохнулся.

Не доверяя своим чувствам, я пролежала на Альвару до самого утра, разглядывая в свете лампы марокканскую подушку, вышитую по его приказу. Цвет свежей крови рядом с цветом запекшейся, зеленое с серым.

Когда придут ростовщики, я буду мертва или жива. Какая, в сущности, разница, что будет со мной? Думаю, у меня хватит хладнокровия перерезать себе горло, а если не хватит, я всегда сумею подохнуть в тюрьме. Какая разница, когда его, моего любимого, больше нет на свете? Когда благородный граф Альвару спит вечным сном, сном, который никто уже не сможет потревожить.


Альвару, бывало, смеялся надо мной, для чего я так много жру, становясь с годами все толще и толще? Теперь я знаю для чего. И он, думаю, понял.

Марокканская подушка… Альвару говорил, что свежей крови здесь слишком мало.

На столе светится нож Альвару – последнее, что уцелело из его оружия, привезенного из Португалии. Меч давно продан, а Альвару уже несколько лет таскал в ножнах грошовую рукоять без клинка, боясь, что кто-нибудь прознает о наших затруднениях.

Как сверкает нож!

Очень скоро на этой подушке будет в изобилии свежей крови. Все, как ты хотел, милый Альвару. Спи спокойно, дорогой мой, мой любимый, мой муж, мой верный и преданный рыцарь. Скоро, уже очень скоро твой юный паж Ферранте, сняв сапоги, побежит за тобой.

Как светится нож! У меня никогда не было такого воображения, как у Альвару. Страха тоже нет.

Я подняла подушку, в последний раз посмотрела в лицо Альвару. Казалось, он безмятежно спит.

Ах, Альвару, Альвару! Наша жизнь закончилась, как заканчивается ночь. Впереди день. Теперь я, старая дура, могу, наконец, сказать, что любила тебя, как еще ни одна женщина не любила мужчину. Любила, ни разу не говоря тебе этого. Я не дарила тебе подарков, но вся моя жизнь без остатка с нашей первой встречи всецело принадлежала тебе одному. Любовь давно уже заполнила мои сосуды и жилы, заменив собой кровь. Любовь то ударяла мне в голову, то разрывала сердце, заставляя его биться с безудержной силой. Любовь теперь подступила к моему горлу, требуя, чтобы я выпустила ее на волю.

Ночь нашей жизни закончилась, встает солнце. Марокканская подушка до краев полна его алыми лучами.

Расступитесь, тени! Силы света одержали победу! Мой рыцарь в сверкающих доспехах отправился в свой победоносный поход. Я последую за ним верхом или пешком, по лепесткам роз или по раскаленным углям, в здравии или болезни, в роскоши или нищете – я буду с тобой, любимый!

Ночь нашей жизни закончилась, встает солнце.

Андреева Юлия Фридрих Барбаросса

Об авторе



Андреева Юлия Игоревна родилась в Ленинграде в 1969 году. Печататься начала с 1993 года.

В настоящее время член Союза писателей Санкт-Петербурга, автор 47 книг, из которых большую часть составляют исторические романы, биографическая литература, а также книги нон-фикшн.

Кроме того, к настоящему времени Ю. И. Андреева издала более сорока сборников стихов и прозы, выступая как автор и как составитель. Регулярно публикуется в средствах массовой информации, есть заграничные публикации: (Австралия, США, Эстония, Украина, Германия).

Жизнь Юлии Андреевой тесно связана с ее произведениями. С семнадцати лет она служила в театре. Будучи прекрасным импровизатором, создавала моноспектакли и литературно-музыкальные композиции, с которыми выступала на различных площадках страны и зарубежья. Неудивительно, что из-под ее пера вышла книга «Айседора Дункан. Жрица любви и танца». Танцевала с творческим коллективом в Японии, две поездки на три и шесть месяцев — и появилась книга «Изнанка веера, или Приключения авантюристки в Японии» — документальный роман. А также остросюжетный роман «Трансмиссия», действие которого тоже происходит в Стране восходящего солнца, повесть «Прикосновение» и тетралогия «Геймер».

Любимый исторический период Ю. Андреевой — XII век, Лангедок (юг Франции — Тулузское графство). Об этом периоде Юлией написаны книги «Рыцарь Грааля», «Последний рыцарь Тулузы», «Тюремная песнь королевы».

Роман «Фридрих Барбаросса» — тоже XII век, только теперь уже место действия — Германия и Италия. А роман «Святы и прокляты» повествует о внуке Фридриха I Барбароссы, Фридрихе II, и детском крестовом походе.

Посещение Египта, а именно монастыря Святой Екатерины, там, где с незапамятный времен находится неопалимая купина и возвышаются горы Синай (библейская Хорив), и поездка в Израиль, с его Мертвым морем, змеиной тропой к крепости Масада, навели на мысль писать об этих библейских местах и об Ироде Великом. На ее счастье, как раз в то время в Израиле начались интенсивные раскопки, поэтому очень многие детали в описании дворцов Ирода писательница брала непосредственно из отчетов археологов.

В настоящий момент Юлия работает над биографией Людвига ван Бетховена.

Избранная библиография Ю. И. Андреевой

«Рыцарь Грааля» (2006).

«Последний рыцарь Тулузы» (2006).

«Двойник Жанны д, Арк» (2006).

«Король Лебедь» (2006).

«Ирод Великий» (2011).

«Свита мертвой королевы» (2013).

«Тюремная песнь королевы» (2013).

«Карл Брюллов» (2013).

«Палач сын палача» (2014).

«Святы и прокляты» (2014).

Глава 1 Начало


В начале был Фридрих фон Бюрен[403], а Гогенштауфенов не было, и даже если бы спросили, где проживают Гогенштауфены, никто бы не мог ответить, потому что не о ком было бы говорить. — Я пишу эту летопись о своих предках, так как учитель — брат Иаков из Лорхского монастыря — поклялся, что при всех надерет мне уши, если я не смогу перечислить всех Штауфенов от основателя династии — первого человека. Вот и пришлось в летописцы податься, впрочем, если брат Иаков все-таки надерет мне уши, переложу летопись на стихи и пойду по миру вместе со странствующими вагантами, с ними весело. Вот потеряют единственного законного наследника, тогда узнают почем фунт лиха. Слезами горючими умоются, а меня и след простыл.

Никто не знает, были ли у Фридриха фон Бюрена графа Рисгау батюшка с матушкой, даже мой папа не знает, а ведь он Швабский герцог, даже матушка, даже дядька, что меня утром прямо с молитвы забирает ножи метать, да на деревянных мечах сражаться. А ведь он старый — седой весь и на лешака похож. Так что так и запишем: вначале сотворил Бог Фридриха фон Бюрена и надоумил его жениться на благородной вдове — хозяйке Эльзаса Хильдегарде, дочери графа Гуго V фон Эгисхейм-Дашбург. И стали они поживать, добра наживать.

Раз преследовал Фридрих хозяин Эльзаса в своем лесу благородного оленя. Час гнался за ним, два, уже и конь притомился, ох, и здорово же на охоте! Батюшка брал меня с собой, правда, не на оленя, на зайцев.

Нельзя отвлекаться. Долго ли, коротко ли преследовал Фридрих фон Бюрен дивного зверя, про то мы не знаем, не ведаем, но вывел олень хозяина Эльзаса к горе Гогенштауфен (Высокий Штауфен), что в горном массиве Швабская Юра. Поднялся Фридрих на гору, обвел взором окрестности и понял, что это хорошо, и повелел воздвигнуть на этом месте крепость Высокий Штауфен, и приказал отныне величать себя господином фон Гогенштауфеном. И вознес молитву Всевышнему о возвышении своего рода отныне и до скончания времен.

Уехал из Эльзасского замка Фридрих фон Бюрен, а вернулся в него Фридрих фон Гогенштауфен. Так что челядь еще недели две разучивала новое имя своего господина. Основал первый человек Фридрих крепость и монастырь Лорхе, дабы стал он местом вечного упокоения его самого, и его потомков.

Когда же помер первый Гогенштауфен, отнесли его, по слову его, верные слуги в усыпальницу Лорхе, и там он тоже был первым. А сын Фридриха — тоже Фридрих[404], мы все Фридрихи, сделался наследником Швабии и Эльзаса. Этот Фридрих был моим дедушкой, официально его звали Фридрих I, не знаю, отчего так.

А потом началась война, люблю я про войну рассказы, вот и рог у меня есть маленький тру-ту-ту, и деревянные рыцари, что двигают руками и ногами. Одному надену на голову корону, накину на плечи алый плащ. Вот он уже и не рядовой, а молодой король Генрих IV[405], который тру-ту-ту начал скликать окрестных герцогов да графов на подмогу. Фридрих — вот он в тонком венце и синем плаще присягнул его величеству. На колени воин Фридрих. Посвящаю тебя в рыцари. Когда же Генрих пришел к власти, сделал он своего друга Фридриха герцогом Швабии, отобрав владения у предателя Рудольфа Рейнфельденского[406], и отдал ему в жены свою любимую дочь — принцессу Агнес[407], а та подарила Гогенштауфену двоих прекрасных сыновей: Фридриха[408], моего папу, и дядю Конрада[409]. Так второй фон Гогенштауфен выполнил завет отца и возвысил род свой.

Ох и озлобились же на удачливого Фридриха герцоги да бароны, не бывало, кричат, еще такого, чтобы безвестный графчик за одну короткую войну сделался и герцогом, и королевским зятем! Долой, говорят, выскочку. Злятся, зубами щелкают, лают, да куснуть не могут. Потому как кто же в открытую пойдет против королевского зятя?

Меж тем отправился его величество в Италию, с папой римским Григорием VII[410] о делах толковать, а Фридрих с Агнес наместниками за него остались. Ох, и натерпелся же второй Гогенштауфен от своих недоброжелателей, которые то королю вести слали, облыжно утверждая, что мол, Высокий Штауфен измену затеял да трон захватил. То душегуба с кинжалом в покои запустят, то кашу страшным ядом отравят. Да от этого яда только собака, лизнувшая из господской тарелки, сдохла. И поделом, матушка ни за что не позволила бы блохастой суке жрать ее еду. Вот любимому коту — черному Сарацину — другое дело. Но это я отвлекся.

Фридрих же был молодец и герой: как перед отъездом приказал ему король (нет, надо все-таки писать «император»), покончить со сторонниками предателя Рудольфа Рейнфельденского, усмиряя их огнем и мечом, так и бил он супостатов, поджидая своего господина. Был он в походе против Рейнфельденов, против Вельфов и даже против Церингенов. Когда же я пойду хоть в какой-нибудь поход?

Тан-дарадай, тан-дарадай,
Эй, веселее в ногу шагай!
Эй, собирайся на праведный бой,
Меч и копье неизменно с тобой.
Тан-дара-дай, тан-дарадай,
Нехристей крепко за яйца хватай![411]
Долго ли, коротко ли отсутствовал государь, честный Фридрих сносил обиды от природных аристократов, вернулся Генрих и не с грозой во взоре, а с улыбкой на устах и раскрытыми объятиями. Всех клеветников покарал, ох и полетело же золотых да серебряных венцов! Один Гогенштауфен свою герцогскую корону и уберег.

А потом уже вместе с Генрихом участвовал Фридрих и в битве при Фларххейме, в которой императорская армия была разбита Рудольфом. Вместе они там кровь пролили, и в Эльзасе так же рядом были, в одном шатре спали, одну еду ели. В этой битве злейший их враг Рудольф потерял руку и на следующий день умер. Думали, войне конец. Заживем теперь припеваючи. Не тут-то было, за смерть отца явился мстить сын его, Бертольд I Рейнфельденский[412], и зять, Бертольд II Церинген[413]. Наследник Рудольфа провозгласил себя законным герцогом Швабии, что не понравилось честному Фридриху, и он пожаловался императору. А тот и без того был зол на Рейфельденского, так как стало известно, что выбрали супостаты нового антикороля — Германа Зальмского[414].

Сцепились сторонники короля и антикороля и ну резать друг дружку. Рубят, колют, из луков стреляют, а все обороть друг дружку не могут. Потому что силы равны. А потом пришел к Фридриху Швабскому на помощь его единоутробный брат Оттон по прозвищу Пройдоха[415].

Благодаря хитроумному Оттону удалось добиться мира, разделив огромную Швабию на три части. Так из Брейзгао образовалось герцогство Церинген под эгидой Бертольда II Церингена, восточная часть отошла герцогу Баварии Вельфу IV[416], Фридрих же остался в Швабии — но это была не прежняя Швабия, а всего лишь северная часть от того, что было.

А через шесть лет опять тру-ту-ту, то есть нормальный рог так не поет, но у меня ведь не рог, а так, свистулька. В общем, новая война, против императора Генриха вот ведь стыдоба, восстал его родной сынок и наследник, тоже Генрих[417], видно, заждался, когда жестоковыйный отец уступит ему трон. Неблагодарный наследник. Вот я бы никогда не восстал на папу. Я люблю своего папу.

Разумеется, Фридрих тут же поддержал друга, послав ему письмо с утешениями. Старые слуги до сих пор поговаривает о том, как нелегко ему было решиться пойти против родного шурина, брата любимой жены. Долго горевал Фридрих, оплакивая свою долю, почитай целый год, пока не сошел от тяжких дум в холодную могилку, что в монастыре Лорхе, где уже основатель рода Фридрих и супруга его законная покоились. Сниму с него герцогскую корону и синим плащом закрою, будто он и вправду умер.

А еще через год не стало благородного короля Генриха IV, и на трон вступил Генрих V. И короля рядом положим. Корону — сыну, плащ — ему же. Надо будет, когда меня выпустят, изготовить ящичек и похоронить обоих славных рыцарей по всем правилам, с отходной мессой, молитвами, цветами. Ребята, что ко мне приставлены будут в восторге, только сначала нужно в войну поиграть, чтобы все как по писаному.

Так Швабия перешла от моего дедушки, герцога Фридриха I, под эгиду моего отца, Фридриха II. А корона Германии с головы Генриха IV увенчала Генриха V. И это было правильно.

Дабы не ссориться с новым королем, мать свою и нашу бабку Агнес Фридрих II сразу же после траура выдал замуж вторично — за маркграфа Австрии Леопольда III.

Интересно, позовут меня сегодня кушать, или решили весь день голодом морить? Ох, учителешки это проделки не иначе, вот бы его кнутом выдрать, да по голой попе, вмиг бы позабыл, как законного наследника Швабии обеда лишать. Вот сейчас пропущу трапезу, зато дядька-пестун своего уж точно не упустит, не даст чаду на перинах-то пуховых поваляться, как пить дать потащит чучело, в кольчугу обряженное, колоть. Не спросит, сыт ли, голоден, его дело из меня отменного бойца сделать, а не на стол подавать.

Ладно, попробую дальше, авось с Божьей помощью и справлюсь, где у меня деревянный конь? Цок-цок, стучат копта — это Генрих V отправился за императорской короной в Италию, потому что корону Империи может дать один только римский папа. А мой папа Фридрих и дядя Конрад остались наместниками в Германии, били всех, кто против законной власти поднимался, за что отца моего в Кёльне отлучили от церкви. Сначала отлучили, а потом, когда ветер поменялся, обратно возвернули, потому как сильно мой папа нужный в Империи человек оказался.

Но это я сильно вперед забежал, в тридцатилетнем возрасте женился мой отец на маме Юдит[418], дочери Генриха IX Чёрного[419], герцога Баварии и Вульфхильды Саксонской[420]. Видел я бабушку Вульфхильду — волчью, а Черного дедушку, не видел. Спрашивал, отчего это он черный? Одни говорят, что де постригся он в монахи и оттого ходит в черном, а раньше его иначе дразнили, другие, что, мол, волосы у него черные, как у его мамы, Юдит Фландрской[421], как у моей мамы Юдит. Оно и понятно, что когда вокруг все почитай светлые да рыжие, один черный — точно ворон в ячменном поле.

Ночью вышел по замку пройтись, все ли в порядке, поглядеть. Мне этого пока что не дозволяют, мол, за порядком специальные слуги доглядывают, но хозяйский глаз ничто не заменит. Опять же — разведка. Ходил, бродил, щеколды, замки проверял. А когда мимо людской хотел прошмыгнуть, любопытный разговорчик услышал.

— Госпожа-то наша — чистая ведьма, прости господи, — хнычет ключница, — я ее, стерву толстую, по голосу сразу спознала.

— Твое ли это дело, безмозглая? — отвечает ей дядька. — Знай свои кладовки, дура, да помалкивай.

— Чего помалкивать-то, когда герцогиня Юдит — не просто женщина, она и мать ее суть одно и то же. Потому как знает о таких вещах, о таких людях судит, которые задолго до нее померли, но которых мать ее, тоже ведьма из ведьм и тоже Юдит чернокосая, знать могла. В роду их латинском так ведется, ведьма обязана на свет божий другую ведьму породить и именем своим назвать. Тогда душа ее после смерти в дочь перейдет и вечная Юдит по земле не прекратит шлындать.

— Во дура баба! Во испужала, — ответствует ей дядька Хротгар. — Да если бы было по слову твоему, нашу красотку Берточку, голубку ясноокую, звали бы Юдит, и была бы она ведьмой. Берта же — девочка светлая да богобоязненная. Никакая не ведьма. А станешь господскую доченьку ведьмой бранить, доложу господину, пусть он твой поганый язык железом выжжет — другим наука.

— Да в том-то и дело, что Берта не черной уродилась, не в мать, а в отца — рыженькая! В такую черной Юдит вовек не вселиться.

Дура баба. Действительно дура. Хотел я выйти из схорона, пальцем ей погрозить, да только как бы мне самому за ночные мои вылазки по одному месту не схлопотать. Дядька на руку тяжелый. Пока отец узнает, что я измену раскрыл, так задницу разукрасит.

Ладно, что дальше, женился мой отец, и через два года я на свет народился, в 1122-м от Рождества Христова, а на следующий год — сестра Берта. И никакая она не ведьма, сестра-то, неумеха только, кому такая в жены достанется?

Когда мне исполнилось три года, помер Генрих V и пошли князья нового короля избирать. Назвали двоих претендентов — папу и Лотаря Саксонского[422]. Судили, рядили, выбрали Лотаря. Он наш враг и я писать о нем не буду. Папа вначале присягнул ему, и дядя Конрад присягнул, ибо не присягать — измена. А он тут же злом за добро отплатил, потребовал, чтобы мы Гогенштауфены отдали родовые владения Генриха V, отошедшие в приданое нашей бабке Агнес! Ну ничего себе аппетиты!

Папа стазу же восстал, и дядя восстал, и я бы восстал, если бы мне тогда сказали, что все восстают. Начали армию набирать, крепости укреплять. А тут и войско имперское сгрудилось у крепостных стен. Трубят в рога и трубы, кричат разные гадости, выманивают. В общем, война. Да только силен папа, селен дядя, и все мы не просто так над людьми поставлены, мы — высокие Штауфены, от вершины горы к небу тянемся. Год от года растем и крепнем. Так и воюем. А что делать?

На военных советах я по левую руку от отца восседаю. Скучно, конечно, то собаку под столом хлебом покормишь, то кота Сарацина погладишь, а за окном — птички ласточки. Папины сотники военную обстановку докладывают, гонцы прискакивают, скажут, что им велено, и ответа ждут. Я на папу смотрю, он кивнет с достоинством — и я кивну. Он нахмурится — и я брови сведу грозно. Он кулаком по столу грох! И я грох — больно!..

В прошлом годе другой дядя, герцог баварский Генрих Гордый[423], в замок пожаловал. Письмо от Лотаря супостата привез, мол, разбит наш враг там-то и там-то, посему воевать далее остерегается, самому бы раны зализать. А просит папу и дядю в место условное приехать, на подписание мирного договора. В общем, на радостях все перепились в гогу-магогу, а потом ночью предатель баварский попытался пьяного папу из замка через врата, никем не охраняемые, на своем жеребце вывезти. Плащ на него надел, капюшон длинный на голову — ни дать ни взять один из монахов монастыря Лорхе. В последний момент кто-то руку с перстнем герцогским приметил, тревогу забил. А то не было бы у меня сейчас папки. Да и всех нас, пожалуй, того. И маму, и сестренку… у вражина паскудная! А еще родный дядька — мамин брат!

Пленить не пленил, но папа после этого неудавшегося похищения окривел. А кому нужен одноглазый король? На одного претендента меньше.

Но папа не шибко расстроился, вместо себя дядю Конрада в короли-императоры предложил. А что? Тоже племянник короля, тоже сын принцессы. Вот его 18 декабря прошлого года швабские и франконские князья королем и избрали. Конрадом III. Дядя, понятное дело, принял избрание и был за это отлучен от церкви немецкими епископами, а потом и самим папой, тем не менее он уже короновался железной короной лангобардов. Так что теперь я тоже племянник короля! И я тоже претендент на престол.

Сейчас 1128 год, декабрь.

Глава 2 Наследник престола

Почему мою сестренку Бертой назвали, а не Юдит, как говорила ключница? А все просто, моя прабабка — Берта Савойская, мама принцессы Агнес. А еще у папы старшая сестра была — тетя Бертрада[424]. И кузина моя — дочка дяди Конрада — Берта. Так что родное это имя, вполне Штауфеновское.

Давеча, когда я в своей горнице над летописью корпел, да обеда дожидался, дома великий переполох приключился. Едва я точку в своем труде поставил, как ключ в замке дверном повернулся, двери распахнулись и меня под белы рученьки да к столу. Учителя нет, а для кого это я пыхтел, родственников пересчитывал? Для себя получается.

Папы нет, мамы нет, сестренка давно поела. Я один сам себе кум королю во всей трапезной за столом дубовым восседал, с челядью в королевский пир играл. Заячьи почки чуть ножом ковырнул, скривился, курицу запросил, потом грибков, медку сладкого, а что? Пока родителей нет, можно было бы и кубок винца яблочного сладкого, да только дядька потом меня на мечах в раз сделает. А мне оно надо?

Да, странное дело, не считал бы родственников: дедов, прадедов — поди и не прилетела бы назойливая мыслишка, что теперь мухой у носа вьется, то сядет, то взлетит. Жужжит муха, кусает муха-мысль: «А ведь я теперь претендент на трон. Не папа, я!»

Отобедал, теперь отлить да в доспех облачаться. Попробовал раз налегке, потом с неделю весь синий ходил, вперед наука. Дядька меня деревянным мечом да по незащищенным бокам так отделал… дня три я не то что сидеть не мог, с боку на бок со стоном поворачивался. Теперь на занятие только в броне.

Отхожее место в пристроечке всеми ветрами продувается, можно, конечно, было бы в горшок сходить, в тепле, так сказать, но мужчины не боятся трудностей, нужду справляют в холодном нужнике, что над рвом нависает. С той стороны, где нужник, ветром продуваемый, над пропастью торчит, всю зиму желтый снег. Мы там не играем. Сказать почему?

Обратно возвращаясь, хотел к матушке заглянуть, болеет, родимая, день-деньской сидит в светелке, ткать не ткет, вышивать не вышивает, думу думает или над свитками глаза портит. Хотел поговорить с ней, посоветоваться. Потому как не каждый же день человек узнает о себе, что он претендент на престол. То есть не то что узнает, наверное, еще, когда дядя Конрад на престол сел, кто-нибудь да говорил, что теперь я тоже вроде как на очереди. Потому что у дяди Конрада еще не родился мальчик, только две дочери. Я их знаю, много раз бывали у нас, только они уже взрослые и с ними неинтересно. Агнесса[425] — в этом году ездили к ней на свадьбу. Выдал дядя Конрад свою старшенькую за Изяслава II Мстиславича[426], великого князя Киевского. Такое не вдруг и произнесешь. И вторая, Берта, на выданье, помолвка уже состоялась, правда, это не помолвка, а сговор, жениха-то мы не видели, оттого и не кричали Герману III[427], маркграфу Бадена тили-тесто, и песен Берте-невесте никто еще не пел, но да от нее поди не уйдет. Так что, если двух зятьев-иноземцев не считать, после дяди Конрада я наследовать должен, если меня, конечно, князья выберут. Думаете, раньше я этого ни разу не слышал? Поди слышал, да только дошло-то до меня лишь теперь.

Подхожу к дверям и слышу, опять не слава богу, мама с папой то ли ругаются, то ли громко что-то обсуждают. И кричит мама. Не от боли кричит, от гнева.

— Да я знаю, Фридрих, что ты меня любишь и не на какую другую променять не согласишься, но разве ж я прошу променять? Нешто матушка моя тебя не наставляла, что коли не рожу я следующую Юдит, нить прервется? Но так теперь я тебе без всяких повитух скажу — не рожу уже больше! Пропаду! А ты — только трепаться о любви и горазд.

— Да что я могу, милая? Я-то что? — тихо оправдывается папа. — Я бы с радостью еще одну дочь от тебя принял, сто дочерей, но коли Бог не дает?

— Коли Бог не дает, самим взять придется. Что может быть проще, найди подходящую девушку, забеременеет она от тебя, родит черноволосую дочь, назовешь ее Юдит, и сила моя не пропадет.

— Не хочу другую! Ты моя жена! Чему ты меня учишь?!

— Я учу тебя, как род твой и дальше оберегать, больна я, лекари уже руки опускают. Сделай, как я тебя учу, пусть другая родит тебе маленькую Юдит — защитницу, хранительницу рода. Не страшно, что бастардка, а хочешь, когда девка отяжелеет, я подушку к животу привяжу? Все будут думать, что это наш ребенок.

— Бастардку в законные наследницы? А если мальчик? Нет!

— Сделай по-моему, заклинаю тебя. Ну, хоть даже и после моей смерти, как возьмешь за себя новую жену, и народится девочка с черными волосами, нареки ее в мою честь Юдит!

* * *
Странный разговор, странная мама. Что такое бастардка? Почему папа против, знает ведь, с мамой никто не спорит. Почему мама говорит, что не сможет больше родить? Двое детей — это же так мало. Вот у папы было десять сестер и два брата, правда, второй брат умер еще в младенчестве, но зато зятья живехоньки, они теперь вместе с дядей Конрадом правят. А рядом с моим троном кто встанет? У мамы трое братьев и еще одного ее папа прижил от любовницы, и три сестры. Ее брат Генрих Гордый теперь наши крепости осаждает, тоже мне дядя!

И почему они все время говорят о какой-то девчонке? Разве девчонки управляют ленами?

* * *
Мне пока что лук не натянуть, дядька Хротгар обещал сделать маленький, но пока не сделал. Меч из дерева, но все равно тяжел, кабы можно было двумя руками, я бы враз управился, а одной… После тренировки все тело болит, а рука дрожит, пальцы стило не держат. Матушка говорит:

— Пожалел бы его, Хротгар, не видишь — хрупкого Фридрих телосложения, кость тонкая, что, коли переломится?

— А враг его тоже щадить станет?! — возмущается старый воин, потряхивая русыми с сединой косами. И тут же мне: — Матушка твоя, герцогиня наша, во всем права, но в военном деле ей разбираться не дано. Это я тебе как старый мечник говорю. Подумаешь, кость тонка! Что с того? Наручи надень, броню. А прежде всего научись правильному бою. Делай, что тебе говорят, со мной не пропадешь.

— А если на замок нападут? Если подкараулят? В покои ворвутся? Много я смогу своим деревянным-то мечом? — ною я. — Может, матушка права, подождать малость.

— Коли нападут внезапно, и деревянный сойдет бока намять. А нормальный меч, ну, возьми, коль желаешь из оружейной, никто не запрещает, да только…

Я и сам понимаю, не поднять мне нормального меча. Точнее не так — поднять-то подниму, а вот биться им…

— На рынке любой мальчишка ножом орудует, что взрослый. А у меня два ножа на поясе, а я ими разве что яблоки чищу.

— Ножи — это хорошо. Ну, давай на ножах. — Дядька отводит меня на поляну, где мы в хорошую погоду тренируемся. — Нападай.

А мне того и надо, хвать нож самый длинный, и, прямым коли.

Дядька ловко выгнулся, посторонился, так что я со всей дури лечу вперед, получив для верности еще и пинка под зад. Стыдно.

— Обидно? — ловит случайную мысль старый Хротгар. — Стыдно, господин Гогенштауфен, не знать, что таким вот рыцарским ударом ты рискуешь себе ладонь порезать, а то и без пальцев остаться. Да окажись на мне броня — ты же врежешься в нее, рука соскользнет. Это же не меч, где кисть защищена — у твоего ножа никакой перекладины защитной не предусмотрено. А с порезанной рукой что дальше делать станешь? Давай еще. Да не коли ты, дура! Объяснял уже. Не коли, а режь! Где у человека основные артерии, на прошлом занятии учили.

— Запястье! — Я наношу новый удар, снова получился колющий. Дядька разворачивается. — Поджилки! — Пытаюсь подрубить под колено, куда там! — Шея!

— Режь, не коли. Лучше много мелких порезов сделать. Иной бьется, уже весь изрезанный, кровь хлещет. В бою он, может, боли и не чувствует, а кровушка из него убывает, и сил все меньше. А попробуй клинком вниз, ага. Давай!

Я снова наступаю, Хротгар отступает, прыгает, уворачивается, смеется.

— Режь, говорю. Не бойся.

— Да ты бы хоть броню надел, — не выдерживаю я. — Что, коли действительно зацеплю?

— Не твоя забота. Может, у меня под сюрко тонкая броня, у иных косоглазых бывает, снимал. Пока сам в руках не подержишь, ни за что не поверишь, что такая бывает. А про меня ты сейчас ничего не знаешь, как я одевался, не видел. Так что хочешь — на цветочках гадай, хочешь — ножичком чиркни мне по груди или животу, упрется в преграду, стало быть — защищен я. Не упрется — твое счастье. Режь!

Глава 3 Вихман[428] — дружба на века

Давно я не писал свою летопись, не до этого было, да и событий никаких, день за днем конные занятия, меч, метание ножа, копья, рукопашная.

А уж с уроками как насели, языки изучай я, потому как будущий правитель должен знать латинский — чтобы разговаривать с другими господами, указы писать, на письма отвечать, и немецкий, чтобы на челядинцев орать. Предков изучай я, гербы считывай — опять же я… А дядька еще требует, чтобы любой след в лесу, точно строчку на пергаменте, разобрать мог. С Берты ничего не спрашивают, сидит себе ягодки в меду лопает, пирогами сладкими заедает да жениха поджидает. Какого, я вас спрашиваю, жениха, когда ей всего-то семь лет отроду? Регулов еще минимум пять лет ждать. У, девки!

Зато мама опять в тягости, в замке только и разговоров о будущей сестренке. Догадываетесь, как собираются назвать? Как маму, Юдит.

Лотарь захватил нашу крепость Шпайер и теперь осаждает Нюрнберг. Дядя же Конрад вместо того, чтобы защищать свои земли, отправился в Рим, где в крепости Ангела пытается договориться об императорской короне с неуступчивым папой. Лучше бы он моему папке помогал.

Поехали с батей в один монастырь, с настоятелем о делах потолковать. Монастырь большой, богатый, я первым делом побежал на скотину посмотреть, хороша скотина у святых отцов. А папин оруженосец меня за руку возвернул. Не время. С настоятелем не виделись, занят он чем-то был, нас в церковь повели помолиться. Только служба закончилась, папа меня в келью гостевую отвел, чтобы я, значит, с дороги отдохнул. Только уснул, крики да шум. Посмотрел в окошечко, а монастырь-то наш окружили.

Тан-дара-дай, тан-дара-дай,
Эй, веселее в ногу шагай!
Я меч схватил, бегу, а куда бежать — не знаю, неродной замок, запутался. Кругом дядьки в длинных одеждах бегают, камни на стену в корзинах тащат, суетятся. А ступеньки на стене без перил: глянул вниз — поплохело. Они же носятся туда обратно, кто-то даже кувырком, я едва к стене прижаться успел, не то точно с ног бы сбил, окаянный. Стена зубцами, монахи в узкие щели из луков стреляют, а кто-то через стену целые корзины камней ссыпает. Я к стене грудью прижался, на цыпочки приподнялся, все равно ничего не увидел, хоть за табуреткой беги. Папин оруженосец Улов меня хвать за плечо, а сказать ничего не успел: глядь — а у него из горла вроде как красненькое охвостие торчит. Вытянулся весь, захрипел, рукой безвольной попытался стрелу выдернуть, да и сам во двор грохнулся. Я на корточки опустился. И так не виден из-за зубцов, в меня бы не попали, а я еще меньше, на четвереньки и по-собачьи по ступенькам, мимо ног, мимо мертвых дядек с остекленевшими глазами, мимо самой смерти. Очнулся — кругом бочки да корзины с разной снедью и мальчишка незнакомый младше меня.

— Кто таков? — шепчу.

— Вихман, ваша милость, — пищит он в ответ. Вот мы с ним между этих самых корзин и притаились. Страшно.

Я после боя, когда наши воины трупаки из доспехов выковыривали, папке все по-честному про стену рассказал, и как его оруженосец из-за меня погиб, а он все выслушал и ни слова мне не сказал. Уж лучше бы выпорол. Ведь это я виноват, что Улова застрелили, ведь это из-за меня!!! Ни слова худого не сказал, а за спиной моей Вихман сопли рукавом размазывает. Папа и его погладил, к сердцу прижал, к нам в замок забрал.

Кареглазый он, лохматый, маленький. Зато любой текст, что мне учителя-монахи задают, даже очень сложный, с двух прочтений наизусть знает. Умный, умнее меня, слабенький только. Я рукав на его сюрко задрал, мышцу пощупал, как взрослый, языком поцокал. «Тонкая кость, ну это надо, очень тонкая кость». Вихмана это очень впечатлило. А я поклялся, что всегда буду его защищать, потому что он меньше и слабее. Мы с Вихманом друзья навек.

* * *
Почти год не писал, мамы больше нет. Нет и черноволосой сестренки, она так и не родилась, не вылезла на свет белый поглядеть, сколько ее ни просили. На отпевании мы с Бертой стояли рядом, а мама была очень красивая и печальная. А папа все плакал и говорил, что-де выполнит мамин наказ и возьмет нам откуда-то новую Юдит. Только я ему сказал, что мне другой сестры не надо и мамы другой не надо. Потому что я свою маму люблю. Но кто меня спрашивает? Мамина сестра София зачем-то разорвала мамины любимые четки и бусины бросила в гроб. Берта хотела забрать четки, уж больно они ей нравились, но папа сказал, что так надо.

После похорон отец меня к себе увел, у окошечка посадил, сладкого вина в кубок плеснул. Я думал, о маме разговор заведет, и заранее начал крепиться, слезы сдерживать. А он вдруг велел какого-то господина фон Зееберга пригласить. Входит такой кособокий, а на месте правой руки пустой рукав за пояс заложен, а левой моего Вихмана за руку держит. Слезы сами собой высохли. По какому это праву?!

Оказалось, дядя его в замок прибыл. Про семью да родителей отец еще год назад выяснил и весточку им отправил — мол, у меня чадо ваше, жив, здоров, чего и вам желает. Да только не приехал тогда никто, война, они и Вихмана в монастыре спрятать пытались. Он там грядки пропалывал, за скотиной ходил, с утра до вечера трудился, питаясь овощами да пустой похлебкой, а ночью спал прямо на полу, свив себе соломенное гнездышко. Словно и не рыцарского он рода, а крестьянский сын.

В общем, только теперь, отправляясь в Высокий Штауфен по каким-то своим делам, его дядя и вспомнил, что племяш где-то там проживает. Заехал. В общем, картина такая: дружочек мой — третий сын в семье и ни титула, ни земли наследовать не может и, как войдет в подходящий возраст, духовный путь изберет. Впрочем, семья не возражает, если я его до срока у себя подержу.

— Так что делать-то станем? Вернем парня в семью или у себя оставим? Твоя находка, тебе и решать, — грустно улыбается отец. Я глянул на Вихмана, и такая меня тут горечь взяла, единственный, можно сказать, друг! И он тоже ревмя ревет, расставаться не хочет. Дома-то его и отец поколачивал, и мачеха подзатыльниками угощала, не жадничала, и братья старшие со света сжить пытались. Он мне рассказывал. Глянул я на пришлого, что за Вихманом моим пожаловал, да и изрек:

— Племянник ваш, Вихман фон Зееберг, в Высоком Штауфене мне и роду моему служит верой и правдой. Нет более завидной доли в нашем герцогстве. Посему повелеваю все как есть оставить, пусть учится вместе со мной, покуда время ему не пришло свою дорогу выбирать.

Папка мною тогда очень гордился. А Вихмановский дядюшка качнулся и за стену единственной рукой схватился, чтобы не упасть. Видать, сразили его слова мои. После чего я позволил Вихману попрощаться с родственником, а отец остался формальности улаживать. Как потом выяснилось, договорились, что мы обязались за свой счет отправить его учиться.

* * *
Лотарь уже прикарманил себе, считай что, весь Эльзас, скоро последние крепости возьмут штурмом, и тогда уже всех либо переколотят, либо выгонят под зад коленом. А дядя Конрад все кружит по Италии, все обивает порог апостольского престола, да только шиш ему, а не папская помощь. Чужие мы там. Оба короля Генриха, как два турнирных копья, обломились об этот Рим, а толку-то? Папы меняются, а нас, германцев, все одно ненавидят. Надо будет запомнить на будущее: от папства одни несчастия.

Неудачно для нас начался 1131 год от Рождества Христова.

Глава 4 Новая Юдит

Снова я сделал большой перерыв, даже страшно продолжать. На дворе 1134 год, мне двенадцать лет, сестре, стало быть, одиннадцать. Что сказать, мы пока что живы, и благодаря гениальным способностям моего отца вести переговоры, возможно, проживем еще какое-то время. Но по порядку. Лотарь и наш клятый дядюшка Генрих Гордый развернули свои войска двумя фронтами и в две руки разом вдарили по крепости Ульм. Бац! И нет нашего Ульма, нет его ратуши, нет ярмарки, и подарков мы к Рождеству, похоже, тоже не получим! Богатые дома разграблены, гарнизон развешен по стенам, часть города пожгли и тут же своих ставленников посадили из тех, кому запах падали особенно приятен. Собственно, город бы очистили дочиста, а потом еще и сожгли и стены разрушили, если бы не мой папа, который в октябре, помолившись и попрощавшись с нами, поехал на сейм, где пал на колени перед Лотарем и вымолил у него прощение взамен на клятву верности. Прощение и для себя, и для Ульма, да и вообще для всех. А в обмен ему вернули его владения и титулы. Знать, не зря колени трудил. А вслед за папой и дядя Конрад покорился, собственноручно сняв с головы железный венец и отдав его супостату. Это папа его так подучил. Сначала я на него сильно за это осерчал, даже думал восстать, но дядька Хротгар меня вовремя удержал, де «отец твой хоть и одноглазый, а зрит получше некоторых. Попомни мои слова». Я и вспомнил, когда война закончилась, и можно было уже за городские стены без опаски выглядывать. А дядя Конрад не в остроге, а снова при власти. Лотарь его чтит, чуть что — советуется, обещал после своей смерти венец возвернуть. Завещать в смысле. Чудеса.

Но это еще не все, дядя Конрад и папа вдруг решили, что хватит ходить вдовцами, и невест себе подыскали, ибо негоже знатным господам неженатыми небо коптить. Кроме того, дядя Конрад мечтает сыном обзавестись, а папа все о дочке черноволосой грезит. В общем, папа заслал сватов к дочери Фридриха I, графа Саарбрюккена, Агнесе[429], быстро согласие получил, и теперь новая герцогиня в маминых покоях обосновалась, вместе с оравой подружек, что с собой из родного графства привезла, за братом моим новорожденным, Конрадом, ухаживают. А дядя к Гертруде, дочери Беренгара II, графа Зульцбаха, чья сестра, между прочим, вышла замуж за императора Византии Мануила I Комнина[430], посватался, и тоже дело на лад идет.

Только папа мрачен, Агнеса эта его — девчонка чуть меня старше, приехала скромница такая, а как зачала да пузо заметным сделалось, возгордилась, нос задрала. Теперь, как супругу сына подарила, и вовсе фыр-фыр, распушится, все бусы, что в шкатулке лежат, на себя напялит, дура, и ходит по замку, хвастается. Только папа не весел, это дядя Конрад мальчика хотел, а ему дочку подавай. И чтобы черноволоса была. Одна радость — кривляка Агнес, герцогиня Швабская, темнокосая, авось родит кого велено.

* * *
Папа страдал до тех пор, пока в горнице Агнесы плач младенца не послышался и повитуха не сообщила, что у него дочь. Меня, Берту и папу впустили в комнату роженицы первыми, а еще раньше, перед нами, Сарацин зашел, черный мамин кот. Не иначе под ногами неслышно прошмыгнул, а то откуда ему там взяться? Деловито воздух понюхал, прыг на кровать, где Агнеса с дитем под чистым уже одеялом. Подлез к младенчику, лапами ее обнял. Заурчал даже. Признал, стало быть. Девочку тут же окрестили Юдит[431] и папа устроил праздник, на котором он и дядя обнимались, распевая друг другу здравицы.

Показав гостям уставшую, но довольную собой Агнесу, молодец все-таки девчонка, и маленькую Юдит, папа подмигнул мне, мол, золотой век не за горой. А дядя толкнул локтем свою разлюбезную толстуху жену: видала, как надо, сначала сын, через год дочь? В тот же день папа сделал меня герцогом, и я для начала присягнул в верности ему. Сначала ему, а потом уже королю, успеется.

* * *
Прошло еще два года, умер старик Лотарь и новым королем Германии избрали дядю Конрада, а я снова сделался королевским племянником, претендентом на престол и был посвящен в рыцари. Правда, у дяди уже свой наследник народился, сподобилась его благоверная, подарила мужу к коронации карапуза Генриха, но да ведь тому еще вырасти нужно. Когда пришла весть о кончине его величества, отец спешно вызвал к себе дядю Конрада, и вместе они, запершись в папиной светелке, долго о чем-то совещались. А потом папа вдруг ни с того ни с сего собрался с небольшой свитой, человек сто — не больше, к архиепископу Трирскому[432] в гости. Мол, тот его давно звал на охоту. Я к нему — охота это хорошо. Мол, обещал! А он на меня так странно поглядел и трофей посулил привезти. Какой?

В последний момент, когда подъемный мост опустился и прозвучал приказ по коням, папа вдруг обнял меня, и крепко прижав к себе, шепнул в самое ухо. За зверем — удачей! Что за зверь такой? Должно быть редкий, раз за ним в самый Трир ездить нужно.

* * *
Мой папа теперь правая рука короля, а пока папа гоняется за мятежными Вельфами — родственниками моей мамы, все хозяйство на мне. Пятнадцать лет, вырос уже в бирюльки-то играть. Нужно дело делать. Я бы, конечно, лучше с папой, но герцогство на кого оставить, на трехлетнего Конрада? На двухлетнюю Юдит? Не смешите.

Глава 5 Сказ Маттиаса Лотарингского[433]

Берта выходит замуж и скоро уедет от нас, ревет теперь целыми днями, сбылась мечта дуры. Впрочем, жених у нее хоть куда — Маттиас I, герцог Лотарингии, всего на год меня старше! Нормальный парень. Мы с ним, едва приехал, сразу же на мечах сразились, потом мало показалось, турнирные копья преломили, целыми днями, пока он у нас гостил с родственниками и свитой, охотились да наперегонки по полям да горным дорожкам скакали. Ума не приложу, когда он с невестой своей объяснялся, все время занят был. Но да намилуются еще.

Разрывая зубами чуть поджаренное мясо, как это и принято на охоте, мы — это я, Вихман и Маттиас, болтали о том о сем. Но однажды Маттиас заговорил не об оружии, не об охоте и даже не о том, как мы с ним весело будем наведываться друг к другу в гости, закатывая славные пиры и устраивая рыцарские турниры. Он заговорил о моей младшей сестре Юдит, да с такой тоской, что я поперхнулся, и не поднеси мне оруженосец Отто Виттельсбах[434] бурдюк с вином, пожалуй, и задохнулся бы.

— Как же жаль, что мне придется жениться на Берте, а не на Юдит! — с сожалением в голосе признался он.

— На ком?! — вытаращился я. — Юдит же от горшка два вершка! Когда у нее регулы пойдут, мы с тобой, поди, уже старыми будем. Не будь дураком — бери Берту!

— То-то и оно, — опечалился Маттиас. — Но, право слово, я бы подождал.

— Да что тебе в ней? Красотка, конечно, куколка, косы голову назад оттягивают, нянька волосы ей расчесывает, вся дворня приходит любоваться, черный поток до пят. Где еще в наших краях отыщется такая? Но да она же еще дитя, другое дело — Берта!

— Берта, безусловно, очень хороша, к тому же она ее дочь… но…

А потом он поведал дивную историю о Юдит. Вот она: жил был старый Вельф[435] из Альтдорфа. Вельфы — древнейший в королевстве род, породниться с которым незазорно королю или даже императору. Собственно, король Генрих IV и его сын Генрих V были из рода Вельфов. Жил древний Вельф в замке у Боденского озера, управляя Южной Швабией и Баварией, и была у него красавица-дочь — чернокосая, черноокая Юдит[436]. Души в ней не чаял старый Вельф и, вопреки общему правилу, дал дочке образование, какого не всякий царевич-королевич в то время обресть мог. Много всего знала Юдит черноокая, тонкостанная: и как животных лечить, мор отводить и как эпидемии останавливать, знала, как яд составить и по знакам небесным победу или поражение предречь, оттого глупые люди называли Юдит ведьмой.

Многие сватались к прекрасной Юдит, а она словно ждала кого-то, отца успокаивала, мол, как появится суженый, знай, не пропустим. Чужого не возьмем, но и своего не отдадим. И точно, посватался к Юдит сын Карла Великого[437], император Людовик Благочестивый[438]. Быстро свадьбу сыграли, и Юдит так очаровала императора, что изменил он для нее порядок престолонаследования среди своих сыновей от первого брака, предопределив тем самым раздел Каролингской империи.

Шло время, и род Вельфов пресёкся по мужской линии, осталась лишь Кунигунда, что вышла замуж за итальянца Аццо, герцога Эсте. От этого брака у них родился сын, который пожелал, чтобы его называли не Аццо, а Вельфом. Явился он к королю Генриху IV и присягнул ему, попросив вернуть земли предков взамен почти всех своих владений в Италии. Так появился Вельф IV, а потом он женился на Юдит Фландрской и у них родились старший сын Вельф и младший, которого потом прозвали Генрихом Черным, так как был он, как и все итальянцы, смугл и черноволос. Он женился, и вскоре у него родилась дочь, темноволосая и прекрасная Юдит, которая вышла замуж за Фридриха II, молодого герцога Швабии — моего отца.

Вот так я услышал о своей матери и пробабке, кстати, мама действительно была книгочейкой, и ее называли колдуньей. Должно быть, скоро отец призовет учителей и для малышки Юдит. Как знать…

Забавно, а я чуть было не показал будущему родственнику свою летопись, вот бы смеху было! В отличие от меня Маттиас слушал не только сказки и рассуждал совсем как дядя Конрад и папа. К примеру, он объяснил мне на пальцах, отчего избрали старпера Лотаря вместо моего папы, которого прочил на престол сам император. Я думал, может, порчу кто навел, с каких это пор старого и немощного больше ценят, нежели молодого и здорового? А ларчик-то просто открывался, проще некуда. Генрих V действительно хотел видеть на троне отца, он даже отписал ему наследственные владения Салического дома — исконные королевские владения, но не успел передать главного — королевских инсигний, знаков монаршей власти!

Теперь о политике — король и отец короля находились в непрекращающейся грызне с понтификом, а Лотарь был законченным папистом. Его причастность к данной партии и принесла большинство голосов плюс благословение престола святого Петра.

Какой же дурак станет благословлять того, кто все время наступает ему на больные мозоли?!

Лотарь, конечно, тоже не подарок, стар, не сегодня завтра помрет, но выбор был невелик: либо он, либо мятежный Фридрих.

А как оттеснили братьев Гогенштауфенов от трона, тут же решили и добить. Возглавил заговор архиепископ Майнцский[439], который раздобыл королевские инсигнии у вдовствующей королевы Матильды[440] и передал их Лотарю. После чего все претенденты были приглашены на выборы.

Голоса разделились поровну, и только наш дедушка по матери, Генрих Черный, думал да выгадывал, на чью сторону перейти: с одной стороны — муж его дочери, Фридрих, на другой — Лотарь, пообещавший его сыну, Генриху Гордому, руку своей единственной дочери, Гертруды, и титул герцога Саксонии. Генрих Черный избрал Лотаря, отец оказался в меньшинстве и был вынужден присягать.

Теперь о тех самых королевских землях, которые поначалу я по незнанию посчитал законным приданым принцессы Агнес. На самом деле это был лен, который на смертном одре государь передал своему наследнику. Если бы успел положить в те же руки и регалии власти — отец стал бы королем. Потом по справедливости наследные земли следовало отдать, так как королем стал Лотарь — его инсигнии, его и земля. Ох, твердолобый я твердолобый, сколько дома говорили про салическое наследство — без толку, может, со временем ворота вражеских крепостей моим лбом можно будет пробивать. Хоть какая-то польза.

Мы же вцепились в эти самые земли, да еще и войну себе заработали на годы. Глупо. Будь я взрослым — так бы не поступил.

Ага. Теперь, по крайней мере, ясно, отчего Черный дедушка нас с папой невзлюбил. Не в любви дело, он сына своего должен был пристроить, вот и пристроил.

А Маттиас продолжает, соловьем разливается, он и про дядю по маминой линии, Генриха Гордого, оказывается, знает. Что же, послушаем, а наперед запомним, что мало того, что в собственном лагере говорят, хороший правитель обязан со всех сторон сведения собрать и только после этого выводы делать.

Молча выслушал, и трижды прав был. Генрих Гордый — мамин брат, после смерти своего отца, будучи герцогом Саксонии, сделался еще и герцогом Баварии. А в ленном праве что написано? Не бывать двух ленов в одних руках!

Лотарь на это безобразие бы сквозь перста глядел, что же до дяди Конрада, то он уж припомнил бы прежние обиды, как пить дать, оттяпал бы одно из герцогств. Вопрос, какой смысл Генриху Черному голосовать за Конрада? Вот он и присягнул Лотарю, который к тому времени из королей уже выбился в императоры.

Теперь, почему отец, в конце концов, сдался на милость императора? А вы повоюйте десять лет — поймете. Позарез нужна была передышка, он же всего лишь извинения принес, а земли не потерял ни пяди, да еще и брата обещал на путь истинный вывести. Про дядю Конрада Маттиас, правда, так и не понял, думал, мой батя как глаз утратил, отошел от большой политики и дальше занимался лишь укреплением своего герцогства. Ну, пусть так и думает, разлюбезный. Я-то знаю, на всех советах мой папашка — первый голос, а дядя ему лишь вторит да подпевает.

Первым папа выбрал себе Агнес, но не за черные волосы, как шептались на кухне, не за то, что она чем-то напоминала маму, а исключительно из-за того, что отошедшие ей в приданое земли Саарланда были как бы связующим звеном между Эльзасом и Швабией.

В результате получилось огромное герцогство, и тут батя снова проявил недюжий ум, но это я и без Маттиаса знаю. Он посадил управлять своими владениями не родственников, как это было принято, а наемных чиновников, которые трудились за жалованье, и не имели возможности вдруг отделиться от герцогства, признав подвластные им земли своими. Надо будет записать себе — за наемными чиновниками будущее, только эти чиновники должны быть специально выучены, потому как можно родиться герцогом, можно принцем и при этом не иметь ни малейшего представления, как вести дела, командовать армией, хранить съестные припасы, вершить суд. Да мало ли что еще.

Так отец укреплял территорию, а Лотарь старел и выживал из ума, не зная уже как бы лучше услужить папе римскому.

Как-то раз случился презабавный случай, избрали к разу двух пап и народ не ведал, какому подчиняться. Архиепископ Майнцский решил сместить обоих и посадить собственного ставленника. Поняв, в чьих руках сила, император безропотно подчинился архиепископу, а потом в Люттихе, куда этот самый новый папа добрался, спасаясь от преследования сторонников своих конкурентов, Лотарь смиренно поддерживал стремя его святейшества и потом на глазах у всего честного люда молча шел у стремени. Попутался, должно быть, на старости-то лет, такое смирение в пору выказывать в Риме, а Люттих — испокон немецкий город. К тому же император был болен и лекари не велели ему подниматься с постели.

Ну, прогулялся с папой, не умер. Ему бы теперь залечь на пуховые перины, закрыться по самый нос мягкой шкурой и… какое там, поперся провожать его святейшество до Рима, как будто бы больше некому было оберегать столь высокопоставленную особу.

Уехал старый, болезный император и дальше выказывать послушание и показное смирение, и вдруг, точно по мановению волшебной палочки, все епископские кафедры в Германии заняли сторонники папы, причем из тех, что демонстративно не признавали себя ленниками короны.

Покинул Лотарь Германию, а назад не вернулся, помер в Тироле, передав на смертном одре королевские инсигнии своему зятю, Генриху Гордому. На том бы и сказке конец, а кто слушал — молодец. Да только тут история словно заикаться начала. Сколько-то лет назад, будучи наследником престола, мой папа получил от своего короля наследные королевские владения, ожидая скорой передачи и символов власти и, должно быть, мысленно примеряя корону Германии. Чем кончилось дело, мы помним. Теперь в точно такой же ситуации оказался Генрих Гордый. Уверен, вероломный дядюшка уже и тронные речи разучивал, уже и…

Моего папу оттолкнули от власти, потому что он был слишком сильным и влиятельным. Теперь то же самое предъявляли дяде Генриху. Два герцогства, земли в Таскано… сколько можно?

В общем, решили выбрать кого-нибудь менее влиятельного, вроде покойника Лотаря, который всю жизнь только и делал, что цепляться за папский престол, безоговорочно выполняя любой, даже самый дурацкий, приказ егосвятейшества. Вот тогда-то мой папа неожиданно для всех с малым отрядом покинул родную Швабию и устремился в город Трир, в гости к тамошнему архиепископу Альберту, который-де его давно уже приглашал. А дальше как по писаному, отец предложил в кандидаты на престол своего брата — дядю Конрада. Какое у дяди влияние? Какие земли? Богатства?

Начнется война? Так она все равно не по этому, так по другому поводу начнется. Нового короля поддержит его старший брат, а папа римский, если понадобится, наложит интердикт на непокорных, потому как он — Конрад свою неправоту осознал и готов верой и правдой служить престолу Святого Петра.

Перед выборами, дядя Конрад спешно подтвердил свою приверженность папе и согласился со всеми условиями, которые ему выдвинули, после чего состоялись выборы, на которые не пригласили только князей Баварии и Саксонии. Все присутствующие отдали свои голоса за Конрада Швабского. Коронация прошла в Аахене, против всяких правил церемонию проводил папский легат. В общем, если говорить начистоту, ерунда это была, а не выборы. Обычный захват власти. Но тут мой папа уже не желал уступать. Уж слишком все оказалось похоже!

У нового короля не было только королевских инсигний, но да Генриху со временем все равно пришлось их отдать.

* * *
Не понимаю я дядю Конрада, ну владеет дядя Генрих двумя герцогствами вместо одного, так приказывай, заклинай, ведь не уступит ни города. Будь я королем, я бы, вразрез с ленным правом, ему это дело позволил и право наследования за его сыном закрепил. О том я честно признался Маттиасу, и он, подумав, рассудил, что такого доброго короля, пожалуй, после двух-трех подобных приказов найдут с перерезанным горлом. Но я все равно при своем мнении остался. Потому как это ему, Маттиасу Лотарингскому, легко судить, ему что Штауфены, что Вельфы, а мне какого, если я наполовину Штауфен и на другую Вельф? Конрад мне дядя, но и Генрих Гордый — дядя. Порваться мне на две части, что ли?

Уехал Маттиас, увез сестренку Берту, обещался приезжать. Хороший парень этот Маттиас, глаза мне раскрыл. Вперед буду более внимателен, а то что же это получается? Человеку скоро шестнадцать, а он простых вещей в толк взять не может.

Глава 6 Краеугольный камень

Отец мой тоже считает, что лучше бы дядя Конрад не трогал дядю Генриха, потому как силен Вельф, а еще одна война нам без надобности. О том они и тайно лаялись, и прилюдно шипели друг на друга. Дядя хоть и в короне, а по любому поводу в Высокий Штауфен гонцов засылает, а то и сам наведывается. У него в замке свои покои, места для слуг и воинов и для лошадей в стойле. А тут вдруг без спросу ополчился на Вельфа. Папа узнал, только и мог, что в бороду себе вцепиться. Сначала ругался заковыристо, я, признаться, таких слов прежде даже на конюшне не слыхивал. А потом тайный совет в трапезной собрал. Я тогда с дочкой сокольничего, Марией, в кладовке кухонной миловался, а когда всех из кухни погнали, нас не заметили, мы же, как поняли что к чему, не сговаривались, подползли к трапезной со стороны кухни, откуда обычно блюда к столу подавали. Я даже слышал, как папа сказал: «Что угодно, хоть с кашей его съем, а войны не допущу».

— Кого он собрался с кашей-то есть? — удивилась подружка, обхватывая мою шею ручками, делая вид, будто бы собирается придушить.

— Кого надо, того и съест, у тебя не спросит, — ответил я.

В тот же вечер отец покинул замок, оставив его на меня. Понятно, не один уехал, со своим оруженосцем Гансом, старым сотником и еще несколькими воинами, которых я не знаю, может, с гостями пожаловали, может, папа их по какой-то своей надобности в Высокий Штауфен вызвал. Теперь, как Вихман в монастырь отбыл, и посоветоваться толком не с кем. В общем, уехали, недели три отсутствовали, а потом прискакали с нежданной вестью: во цвете лет от неизвестной болезни помер наш общий враг и мой дядя, Генрих Гордый. Сколько ему было в то время — тридцать один. Я дядю Вельфа не знал, но все одно жалко. Мамин брат, понимать нужно. У него сын остался — мой двоюродный брат, Генрихом Львом[441] зовут, на семь лет меня младше, стало быть, ему уже десять, могли бы подружиться. По словам Отто — отменный рубака и задира, каких мало. И не только он о Генрихе хорошо отзывается, Маттиас недавно наведывался, от Берты подарок — плащ, золотом расшитый, отцу, а мне и Конраду по поясу красивому — привез, так он, Маттиас, с ним вроде как подружился. На каком-то празднике встретились случайно. Маттиас так и говорит, тебе бы с ним сойтись, все-таки двоюродные братья, союз нужно заключать, а не число врагов увеличивать. К чему Лотарингскому врать?

Я дядиной смертью опечалился, ведь я наполовину Вельф, и папа понял, руку мне на плечо положил, сказал, что все правильно, что в любом случае мы должны людьми оставаться. А дядя все в уши зудит, мол, выгони из себя Вельфа — ты Штауфен, наследник славного рода. Прими решение и изгони.

Когда-то мой отец отправлялся сватать маму, как Маттиас приезжал к нам за Бертой. Возможно, папа и Генрих Гордый даже подружились тогда, мечтали друг к другу в гости ездить, пиры, турниры устраивать. Как мы с Маттиасом.

— Ты, Фридрих, — краеугольный камень. Так планировалось, ты и Вельф, и Штауфен — твое предназначение на этом свете — остановить войну между нашими родами, — вздыхает отец. Камень, отторгнутый строителями при возведение храма, ты должен был встать во главу угла, соединив две стены, должен был занять престол и разделить власть между Вельфами и Штаунами. Это я во всем виноват! Но, верь мне, я все и починю.

Когда ты родился — был пир на весь мир, не потому что наследник, что мальчик, потому что родился человек, который прекратит вражду и примирит противоречия. Вельфы — королевская кровь, Штауфены — молодые выдвиженцы: за нами сила, за ними традиция. Вельф Генрих Черный привез из Италии Юдит, мама твоя была из Вельфов.

Прости меня, сын. За своего дядю за Генриха Гордого прости, не мог я иначе…

— За что прости?

Глава 7 Конрад и политика

Час от часу не легче, дядя Конрад пошел против отца, на этот раз пожаловав Саксонию, прежде принадлежащую дяде Генриху, своему другану, Альбрехту Медведю[442] из рода Асканиев. Народ немедленно восстал. Видел я этого Медведя, не удивляюсь. Единого часа не стал бы терпеть этакую сволочь. Отца чуть удар не хватил, а дядя уже стучится в ворота Высокого Штауфена: «Спасите, помогите, убивают!» А кто виноват? Генрих Лев со стороны матери внук Лотаря саксонца, стало быть, его это, наследство. И кто отнимет — тот вор! Ох, и здорово же, что лорхские монахи меня с малолетства приучали все рода до одного человека знать. Пригодилось.

Мы как раз в ту пору хотели мессу стоять за новорожденного сына Берты и Маттиаса, Симона[443], но тут не до празднования. Пришлось отцу в Саксонию гонца снаряжать, дабы бунт остановить, меж тем сели вместе братья Штауфены за стол да и составили грамоту, согласно которой Саксония Генриху Льву принадлежит, и никаких медведей. Уж как дядя папу благодарил за это. Совсем уж лишней была бы теперь эта война. Во всем впредь обещал его слушаться, на том и простились.

Добрался Конрад до своего замка и с порога новую глупость учудил — наследный лен Вельфов Баварию передал своему сводному брату, маркграфу Австрийскому Леопольду IV Бабенбергу[444], но тот вдруг непонятно от чего помер, не исключено, что от радости, так как дело произошло на королевском пиру, куда по такому случаю съехалась вся знать. Только я, разумеется, не поехал. Потому как в отсутствие отца кто-то должен за леном приглядывать. Пришлось дяде Конраду Баварию другому сводному брату — Генриху II Бабенбергу, по прозвищу Язомирготт[445], пожаловать. Только тот пировать с королем и приближенными не стал, на траур ссылаясь, и сразу же уехал.

Здесь я, пожалуй, должен немного пояснить относительно этих сводных братьев. А то непонятно будет. Они оба — тоже мои дяди, так как принцесса Агнес, когда ее выдали во второй раз замуж за маркграфа Австрийского Леопольда III Бабенберга, родила еще двенадцать детей. Язомирготт «Ja so mir Gott helfe!», то есть «Да поможет мне Бог!» — о чем бы ни говорил, хоть о трапезе, хоть об отхожих местах, через слово «Да поможет мне Бог!» — забавный такой дяденька старше меня на десять лет.

И еще этому Язомирготту дядя Конрад пожаловал вдову дяди Генриха в жены. А что? Дочь короля Лотаря III, от нее и дети пойдут королевских кровей. Так что все правильно. Только братика моего двоюродного жалко, Генриха Льва, стало быть, сначала батюшка помер, а потом и матушку отправили в дальние страны новое семейное гнездышко вить. Хорошо хоть бабка у него осталась — вдовствующая императрица Рихенза[446]. Она тут же назначила себя единственным опекуном внука и заправляет теперь богатой Саксонией. Что же до спорной Баварии, здесь на место почившего Генриха Гордого заступил его младший брат, граф Вельф VI, и плевать он хотел и на короля и на Язомирготта.

* * *
Два года длилась междоусобная война между Вельфами и Штаунами, пока дядя наконец не сообразил собрать во Франкфурте-на-Майне рейхстаг, на котором окончательно отдал Генриху Льву герцогство Саксонию, взамен тот подтвердил свой отказ от Баварии. Разумеется, договоренности были достигнуты заранее, рейхстаг — не место для торговли. Несколько месяцев стороны обменивались послами, после чего была осуществлена мена.

И что же, Генрих Лев был официально признан герцогом Саксонии, а его дядюшка Вельф VI высказался против и продолжил опостылевшую всем войну. А чего не продолжать-то, если смуту финансирует король Сицилии Рожер II?[447]

Им ведь, итальяшкам, прямая выгода, пока в Германии смута, Конрад с гарантией заперт в своих стенах и своих проблемах и не суется в их земли. Зато они лезут похуже саранчи. Отец, к примеру, рассказывал о том, как, когда я был маленьким, к нам в Швабию пару раз заезжали папские легаты. Теперь такое чувство, что они поселились у нас, корни пустили, ездят из города в город, собирают богатые дары и время от времени возвращаются в Италию, припрятать награбленное.

И такую вольницу взяли, не подступишься! За всем следят, во все дела вникают, и если вдруг император выдвинул человека, неугодного папе, тут же ябеда в Рим, и ставленника снимают. Доверенное лицо папы — аббат монастыря Святого Стабло в Люттихе, некто Вибальд[448], создал обширную сеть поставщиков всевозможной информации. Причем на него работают не только монахи разных монастырей, он лично знает и умеет настроить на нужный ему лад многих влиятельных вельмож. А ведь это подстрекание к измене!

Несомненно, во всем виновато изначально неправильное отношение моего дяди к императорской власти. Господи! Прости меня за то, что я дурно отзываюсь о его величестве, но нельзя же так!

Нет, будь я король, будь я император, я бы первым делом отменил давно устаревшее ленное право — тоже мне мера высшей справедливости — один лен в одни руки! А как же династические браки? Если императорский ленник женится на девушке, приданым которой является лен, отчего же он не может присоединить его к своему, не будучи при этом осужден законниками? И как объяснить рожденному в таком браке ребенку, что ему не достанется оба лена?

Отец говорит, что сначала государь действительно жаловал богатый лен своему верному стороннику, но когда тот умирал, лен возвращался в собственность короля, так что он мог снова подарить его кому-то. Но лет сто назад тогдашний монарх вдруг додумался разделить большой лен на кусочки, после чего роздал их своим приближенным с тем условием, что эти самые кусочки можно будет со временем передавать наследникам. В результате у нас действуют оба закона, а точнее, ни один в полную силу.

Глава 8 Жена

Я пьян. Несильно, просто туман в голове. Я никогда прежде не напивался, даже ради интереса. Не люблю, когда дурно соображаю, кроме того, всегда страшусь ляпнуть лишнее по пьяному делу. Отец выбрал мне невесту, дочь Дипольда III, маркграфа Фобурга Адельгейд[449]. Моя ровесница, не красавица, но и не урод. Богата, как Крез, мы тоже небедные, но деньги всегда нужны, да и земли… не знаю, получится ли нам когда-нибудь стать близкими людьми? Не уверен. В церкви честно отстоял и все, что от меня требовалось, выполнил. Хотя и без желания. Адельгейд тоже не выказывает особого рвения сделаться моей супругой. Я спрашивал, в чем дело? А она в глаза не глядит, отворачивается. Мол, дорогой укачало да растрясло. Какая уж тут свадьба? Но да, дело сделано. Священник назвал нас мужем и женой, теперь высидеть до конца пира и исполнить свой долг. Как не хочется-то!

У Адельгейд рожа зеленая с дороги, глаза красные от слез, плохо ей. А тут еще Манфред на радостях с дружиною песню похабную затянул:

Совершим благое дело:
Сарацинских трахнем девок,
Чтобы добрых христиан
Наплодить для ихних стран![450]
…И ведь ничего не отложишь, не повременишь. Одно счастье, столы накрывают на лужайке, так что авось отойдет бедненькая.

— Чего надо?

А, это меня на свадебный пир зовут, мол, все за столами, только жениха и не хватает. Не пьется им без меня! Невеста заждалась, спрашивает, где благоверного черти носят, не сгинул ли, не провалился в отхожем месте?

Не сгинул, не провалился, сейчас будет. Адельгейд теперь следует супругой именовать. Да все, иду уже! Не дадут человеку покоя. Иж как жонглеры неистовствуют, музыканты струны рвут, в бубны бьют, словно у них личная радость! Словно один из них с вольной жизнью расстается. С вольной жизнью? А, шиш вам, пустобрехи! Я герцог — моя воля. Не стану подле женской юбки сидеть, а лучше сделаю Адельгейд ребеночка, будет ей с кем нянькаться. Да иду уже, сколько можно. Стоп!

Кто это в синем сюрко с золотым воротом и золотом на подоле — приметном таком, бывшим моим? Кто как не мой дружок-закадыка, достославный Отто Виттельсбах, которого я специально к сватам в компанию пропихнул, чтобы он нормально с невестой переговорил? Он по девкам великий ходок — ученый-переученый, хоть риторикой в жизни не занимался и, кажись, неграмотный. Девкам на грамотность плевать, им лишь бы крокус торчал. Крокусы — это такие цветы, их на клумбах выращивают для красоты и аромата. Но еще это тайный знак, так сказать, сообщение о намерениях. Хочешь девицу из дома выманить да на сеновал или в луга-поля зазвать, непременно к одежде крокус приколи. Не ошибешься. Наш Оттон — верзила лохматый, косая сажень в плечах, диво-дивное, что дареная одежа на нем не рвется, хотя это на мне она мешком висела, на нем же точно влитая. Как на свидание собирается, непременно свежий крокус у цветочницы, что у ратуши торгует, покупает.

«Какой крокус? Тебе, молодцу, кипарис больше бы пошел», — смеется, показывая редкие черные зубы, дядька Хротгар. Помню, видал я этот самый кипарис в книге о разных растениях. Кипарис в Риме произрастает, в Турции, в Святой земле, еще где-то там. Я его сразу приметил — пирамидка на стройной ножке, ни дать ни взять гриб навозник. Но кой с чем, безусловно, сходство имеет.

— Ну, здравствуй друг прекрасный! Можешь не кланяться, лучше рядом иди, поговорим по дороге. Как ты меня, негодяй, описал благородной маркграфине? Что она от меня, точно черт от ладана, шарахается?

— Да все как есть сказал, в мельчайших подробностях. — Отто прикладывает руку к сердцу, глаза удивленные, скорее всего не врет.

— Так ли оно? Приврал небось сверх меры, а теперь она по твоей милости разочарована. Нарисовал меня писаным красавцем, а я, что я… рыжий, росточка не богатырского. Признавайся, гнида? Наплел, чего не велено было?

— Да чтоб мне провалиться, Фридрих! Вот те крест! — Виттельсбах размашисто перекрестился. — Что сказал? Ну, дословно: Фридриху двадцать пять лет, волосы имеет огненно-рыжие, но не отпускает их, как придворные модники, а стрижет скромно, до плеч. Бородку носит коротенькую. Что еще? Про глаза твои сказал — что большие они и голубые, точно на иконе, и кожа белая да такая прозрачная, что кое-где вены просвечивают. Рука маленькая…

— Стоп! Где это у меня вены просвечивают?

— На висках. Вот тут. Нешто сам ни разу не видел? Да хоть на руки свои посмотри — вот они, вены, сквозь кожу отлично видны. И рука у тебя маленькая, сказал, что роста ты невеликого, но всяко выше ее милости будешь. Все как есть описал. Хотя до сих пор не понимаю, зачем я ездил? Все ведь и так решено было.

— Вестимо, решено, — мрачнею я. — Но и ты мог бы как-то…

Чаша для омовения рук, полотенце с вышивками, новое. В руках у дочки сокольничего дрожит чаша, того и гляди перевернется, и глазки ясные на мокром месте. Люба ты мне, краса девица Мария, и я тебе, полагаю, люб, да только неужто, дура, рассчитывала, что я ее замуж возьму? Поглядел ласково, лицо в вышитое шелками полотенце окунул. Ничего говорить не стал. Сама должна понимать, кто есть я и кто она. И вместе с Оттоном Виттельсбахом к праздничному столу побрел. В спину долгий, призывный взгляд, нешто думает, что развернусь сейчас, жену свою законную брошу, с ней останусь?! Да такого даже в сказках не встретишь.

Да уж, беда с этими бабами, думал, можно будет хотя бы иногда видеться, ан не получится. Боялся, кто-нибудь из прислуги Адельгейд о зазнобе моей расскажет, так Марию прятать придется. Теперь ясней ясного, сама себя выдаст. Так что ничего не поделаешь, придется любушку-голубушку замуж выдавать да на дальнюю сторонушку. На совсем дальнюю, чтобы обратно не прибежала. Я теперь человек женатый, о жене, о нерожденных, незачатых пока детях думать обязан.

Сваты подхватили под белы рученьки, к столу ведут.

— Эй, Отто, не отставай. Рядом сядешь.

Жена, что сова — нахохлилась, выпучила голубые глазищи, злая, уставшая. Двухцветное парчовое платье желто-фиолетовое с узором из золота и серебра, поди и шлейф присутствует. Это не венчальное платье, под венцом она в чем-то зеленом стояла. Точно, зеленый камлот с длинным до земли золотым поясом. Вспомнил. Хорошо. Женщины любят, когда мужчины их разглядывают, оттого деталей лучше не упускать. Будет о чем наедине поговорить.

Под платьем… Вот иную красотку встретишь, приметишь и потом все время думаешь, что у нее под платьем, о тонком шенсе — нижнем платье, иногда из-под подола можно углядеть краешек и дорисовать картинку. Нижнее платье цветное, яркое. А когда снимешь его с прекрасной дамы, под ним белоснежный шемиз, ангельское облачение. Можно и дальше загадать, какая у нее талия, какая грудь. Посмотрел на жену. Совсем не тянет угадывать.

Столы от яств ломятся, блюд с жареным, пареным, вареным несчетно, пироги многослойные, яблочки в меду, а посреди поляны винный фонтан!

А народ-то радуется! Певцы друг с другом в искусстве трубадурском соревнуются, плясуны каблуки на туфлях сбивают, гости в здравицах изощряются да бросают собакам хлебные куски, вымоченные в сале или соусе мясном. Хорошо, что на вольном воздухе, такая прорва народа, поди ж ты, разнесла бы весь замок! Вот уже ссора на дальнем конце стола вспыхнула. Если драчунов прямо сейчас по углам не растащат да водицей ключевой не обольют, могут и не на жизнь — на смерть схватиться. И это за столом новобрачных, где армия отборнейших слуг дежурит, а что же говорить о других столах? А ведь еще в городе для народа выкатили угощения: бочки, бочонки, ушаты с вином да столы с закусками. К гадалке не ходи, завтра повсюду будет пьянь безъязыкая валяться.

Из вежливости попытался с супругой своей, Богом данной, Оттоном привезенной, о платье ее венчальном поговорить, похвалил вкус ее и красоту неземную. Кивнула, сухо поблагодарила, затихла. Ох, и нелегко мне с ней будет. Одно счастье, что жене положено дома сидеть да мужа ждать. А с моими обязанностями герцогскими докучать ей я стану нечасто.

— Честно скажи, друг подколодный, добрый Виттельсбах, силком мою благоверную замуж выдавали? Не хотела она? Слезы лила? Приневолили?

— Да разное было, — уклоняется он. — Все ведь одно, ничего бы не изменили.

— Докладывай, гнида!

— Ну, говорили, будто бы сердечный друг у нее в Фобурге имелся, будто бы даже бежать с ним пыталась. Кто таков? Про то не выяснил. Кто-то из придворных, полагаю. Узнаю.

— Понятно. — Вот и сказано главное. Произнесено. И как же это несправедливо выходит, Адельгейд со своим милым другом рассталась, и мне любушку-голубушку замуж выдавать придется. Для чего?

Ну все, вроде как в опочивальню провожают, специальную песню завели. А молодая-то и не ела ни крошки! Я со своим запоздалым расследованием о жене-то по-настоящему и не подумал. Исправляюсь.

— Эй, кто там, а ну, зайчиком сюда! Курицу в платок заверни и буженины пару кусков, свинины столько же собрать и в узел мне с собой завернуть. И вина еще захвати. Какого? Под мясо кислого, понятно, но… — посмотрел на Адельгейд, ну и бревно же я тупое! Конечно же, сладкого, самосского, что специально напротив новобрачной поставили. — И второй узелок сладостей собери на столе, какие остались. Какая девушка не любит сладкого! А ну, одна нога здесь, другая там. Отто, как хочешь имя вызнай. Завтра на доклад.

Глава 9 Святой Бернар

Долго не решался сесть за свою «летопись», да и не летопись это получается, а не знаю как правильно назвать. Не то чтобы времени не было, скорее стыдно. Дал я себя обмануть и невольно сделался предателем. Правда, другие так не считают, но главное, что сам думаешь.

А дело было так, до смерти надоел дядюшка Конрад, венценосный наш сюзерен. Трусостью своей надоел, бездумным преклонением перед папским престолом, мальчиком себя на побегушках у его святейшества пред всем миром выставил, никакого достоинства. Император называется, в Италии, почитай, совсем не был, сицилийцев да ломбардцев распустил дальше некуда. Озлился я, в общем, на него. К чему держать собственное войско, столько ртов кормить, если к делу их не приспособишь? Да и супружница моя надоела похуже сырости и сквозняков. Что ни сделаю — все ей, ведьме, против шерсти. А тут вдруг весть, откуда ни возьмись, прилетела, разноцветным лучом веселым через витражные стекла. Дядюшка мой по матери, Вельф VI[451], пошел против Конрада и меня зовет. Мол, скинем, племянничек, немощного правителя, собственные законы издадим, по рыцарскому уставу заживем. Я в неделю собрался — и во главе швабского войска…

Поначалу все очень даже хорошо получилось, дядя в мою честь пир устроил, подарков надарил. День, другой, третий пили да гуляли, в золотом шатре спали, девок сисястых прямо в лагерь табуном, вина семь сортов, яств любых… не война — праздник.

В разгар веселья додумался я дружка своего неразлучника, Отто Виттельсбаха, послать переговорить с офицерами, что тут да как. Никогда прежде не слыхивал, будто бы дядя мой настолько богат, нешто он из ложного гостеприимства все свое добро на ветер решил пустить, пылью золотой в глаза дунуть.

Разузнал все Отто, разведал. В шатер мой прибегает, сам красный весь, дерганый.

— Беда, — говорит, — измена. Выяснил, откуда ветер дует — золотой песок приносит.

— Докладывай. — Я тут же на постели сел, девица, что меня в ту ночь согревала-баюкала, сообразила, кувшин вина поднесла. Хотя даже не подумала срам прикрыть. Оттон на бесстыжую зырк — и очи долу. Службу свою знает.

— Деньги Вельфу сицилийский король поставляет, чтобы, значит, шумел он тут, императора нашего доставал, чтобы Конрад вечно в Германии беспорядки улаживал и в Италию нос сунуть не смел.

Вот я и попал как кур в ощип! И главное, всегда знал про Сицилию, но чтобы Вельф!.. С одной стороны, король, который поперек папе Евгению III[452] слово сказать не может, с другой — дядя-предатель. Дядя-предатель? А я чем лучше?

Тем не менее можно заговор раскрыть, а как ты незаметно со всем своим войском из лагеря выберешься? Сам с усам улепетнешь, а безвинных воинов на смерть лютую бросишь? На счастье, через несколько дней налетели на наш лагерь императорские войска и разгромили дядю. Вот тогда-то я и вышел без оружия, пал на колени перед королем, повинился за себя и за каждого, кто был со мной. Нет, сначала за них, потому как солдаты не виноваты, их куда поведешь, туда и пойдут. Служба.

Никого Конрад не казнил, и мы все как один человек перешли под его крыло. Когда же всех простили, я попросил его величество дозволить мне присоединиться к крестовому походу, о котором проповедовал святой человек по имени Бернар, аббат из Клерво[453].

Полагаю, что дядя с радостью послал бы меня в земли неверных вместо себя, но тут вмешалась высокая политика. Кто позволит герцогу возглавить крестовый поход, когда на эту же роль претендует ни много ни мало король Франции? Тут и семи пядей во лбу не надо, чтобы сообразить, не пойдет король за герцогом, так что, ежели уж поход затевать, то, по уму, сам император и должен его вести. Он же никак не мог помириться с восставшими Вельфами, которые, разбившись на несколько отрядов, продолжали наносить удары в самых неожиданных местах. Узнав о готовящемся походе, мой отец твердо сказал — нет. И за себя, и за меня.

— Не участвуем, — отрезал император.

— Не участвуем, — подтвердили мы с отцом.

— Позвольте мне, по крайней мере, произнести проповедь в пользу крестового похода перед собравшимися участниками рейхстага, — попросил Бернар, опираясь на видавший виды дорожный посох. Глядя на его тщедушную фигуру и трясущуюся от старости голову, император не счел нужным отказать.

Рейхстаг состоялся в 1146 году в Шпейерском соборе, где на Светлый праздник Рождества досточтимый аббат предстал перед собравшимися. На этот раз я был не просто среди приглашенных, а сидел подле моего отца в первом ряду. Не без удивления разглядывая плюгавенькую фигурку аббата.

«Как добрался сюда этот старец?» — подумал я, когда он забирался на кафедру, трясясь всем телом и тяжело опираясь на руку молодого монаха. Но вот Бернар поднял воспаленные слезящиеся глаза на ожидающий его проповеди зал, набрал в легкие воздух, и… голос Бернара сразу же занял весь собор, словно говорил не крошечный старикашка, а сказочный богатырь. Сердце не успело ударить и двадцати раз, как святой старец захватил зал, так что все мы уже кивали на его слова, топали ногами или вскакивали со своих мест, подтверждая его правоту или возмущаясь вместе со святым Бернаром бездействием цвета нашего рыцарства. К концу речи многие бились в истерике, вопили, рыдали, разрывая на себе одежду и требуя, чтобы аббат из Клерво дал им крест. А потом вдруг кто-то запел:

Тан-дарадай, тан-дарадай,
В зад сарацинам, друг, наподдай.
И вот уже князья орут, стуча по полу собственными креслами в такт песне:

Чтоб удирали от нас со всех ног
Да вспоминали железный пинок!
Тан-дарадай, тан-дарадай, — стучат кресла по мрамору, бьют тяжелые сапоги, выстукивая знакомый ритм.

Громче да горше, неверный, рыдай!
Задние ряды теснили передние, на которых сидел король и его приближенные, — те, кто отказались услышать зов Спасителя. Не знаю как другим, а мне казалось, что подо мной горит пол собора, еще немного, и либо людская толпа хлынет на нас верхом, либо пол проломится, и мы окажемся в самом аду.

Положение спас император, который вдруг вскочил с места и, схватив за спинку кресло, со всей силы долбанул им о мозаичный пол, перекрикивая оратора и беснующуюся толпу:

— Ныне я познал Божью милость. Я хочу служить ему, когда бы он ни позвал меня!

В соборе немедленно восстановилась тишина. Со своих мест поднялись мой отец, я, Вельфы, Церингены, Бабенберги, дальше по рядам, дальше, в тот день все мы приняли крест. После чего Бернар, упав на колени, возвестил, что первое чудо крестового похода свершилось.

Глава 10 Роковая встреча

Ну вот, покричали, пошумели, выпили за это дело. А потом принялись думу думать. И было о чем, первыми, после того как герольды объявили о сборе войск, принять крест явилось такое отребье, с которым не то что в Святую землю, в одном лагере находиться не по нутру, потому как либо кошелек уведут, либо горло перережут, либо… а, и первых двух аргументов довольно.

Нет, если ехать громить неверных, то с профессиональными воинами. Таковые, причем в большом количестве, были у Генриха Льва, хотели уже к нему гонца слать, да он сам пожаловал. И не просто так, а с претензией, мол, в незапамятные времена матушка его по дурости от Баварии отказалась, так он с решением дорогой, любимой родительницы не согласен и за свое костьми ляжет. Отсюда делай вывод: пока вся верхушка знати в Святую землю за подвигами отправится, Генрих Лев не только Баварию — престол захватит. Положеньице: с одной стороны, раз слово дали, ехать нужно, с другой — к чему вернешься?

Начался торг не на жизнь, а на смерть. С нашей стороны — отец как наиболее опытный политик, с их — юный Генрих Лев, он же мой злосчастный кузен. А пока судили да рядили, в марте 1147 года дядя Конрад назначил своего десятилетнего сына Генриха Беренгара[454] соправителем, после чего короновал его по всем правилам в Аахене.

По дороге на коронацию юного Генриха, с которым, несмотря на разницу в возрасте, мы очень сдружились, произошел случай, коему поначалу я, признаться, не придал значения, но который, как выяснилось, имел судьбоносное значение и для меня, и для всей Империи.

Так получилось, что, инспектируя швабские города на предмет их готовности оказывать содействие крестовому походу, я не счел необходимым заезжать в Высокий Штауфен, дабы переменить платье для коронации. Посчитав, что чем попусту самому таскаться туда-обратно, проще послать за необходимым Отто Виттельсбаха. В письме я подробно объяснил, что мне следует выслать. Ну, разумеется, не только мне, а всей моей свите. Кто станет грабить слуг господина на земле господина, если к тому же они защищены не только фамильными гербами, но и отлично вооруженной охраной во главе с таким бугаем и задирой, как мой Отто?

Я же спокойно продолжал нести свою привычную службу, лично заезжая в города, старейшины которых месяцами не могут отправить письма-отчеты, что так нужны отцу.

Да не мучайтесь, родные, верю, что писари никуда не годятся, им бы только пергамент портить, купцы пройдошливы — так где же честных взять? Да и как писать, если хмель глаза застит, руки трясутся и ноги не ходят? Вопрос, зачем тебе ноги в таком деле, уважаемый?! Или афедрон на кресло, больше похожее на королевский трон, ужо не помещается? Что ты сесть на него не можешь, дабы нормальное послание надиктовать? Ладно, сам разберусь. Негордый. И что ты меня олениной, зайчатиной в трапезную заманиваешь, нешто я жрать приехал? Показывай свои бумаги! Ага, вот и пергамент, который твой писарь перед обедом оставил, не дописав самую малость, со слоем двухнедельной пыли, ага, не иначе как колдовские чары. Ясно. Ну, давай считать, сколько ты молодцев мне в полной экипировке поставить намерен? Как «нет подходящих»? Свою стражу отдай, а сам по деревням новых набери, чай есть кому их обучить как меч, копье держать. А нет, так у соседей одолжи. Да хоть роди с полном воинским снаряжением — и чтоб на конях!

Вот так, из города в город, лично хожу по складам, припас подсчитываю, с людьми малозначительными разговоры разговариваю. С кладовщиками, кухонными мужиками, ключницами, пажами, егерями да простыми пахорями. Хороший хозяин все про все в своих владениях знать должен, отец подробных отчетов ждет.

А я парадной одежды дождался, прислала мне благоверная по моей просьбе плащ шелковый синий со звездами, сюрко голубое с тонкой вышивкой, ну и все прочее, что я ей в письме указал. Представляю, как расфыркалась, когда честный Оттон вещи сгрёб, а ее на коронацию от моего имени не пригласил.

До Аахена оставалось не более дня пути. Так что мы решили, что переоденемся уже ближе к городу, дыбы не приехать в запыленной одежде.

* * *
Как обычно, я замечтался, а может быть, даже уснул, мирно покачиваясь в седле, когда вдруг до нас донеслись бряцанье оружия и крики. Мы пришпорили лошадей и вскоре действительно узрели картину побоища. Невысокая карета была опрокинута и валялась на боку. Стоя на ней, коротенький бородач в дорогом плаще, явно так же, как и мы, ехал на коронацию, яростно отбивался сразу двумя окровавленными мечами. Несколько трупов в одинаковой одежде — воины охраны, несколько в лохмотьях — разбойники. У кареты, рядом с трупом истыканного стрелами коня, всегда мне жалко животных больше, чем людей, лежал кучер, из рассеченного живота которого вываливались кишки. Высокий усач в залитой кровью броне крутил над головой длинный меч, двое молодых воинов отбивались у кареты, прикрывая спину своего господина.

— А вот и мы! — На счастье, ни я, ни мои орлы не успели надеть праздничную одежду, зато броня всегда на нас. Ну, как говорил мой дядька Хротгар, главное — убить главаря, сам по себе сброд — ничто без командования. Где же он?

Мой копьеносец Манфред[455], обогнав всех, в герцогских конюшнях плохих лошадей не держат, у него же и вовсе арабских кровей, снес башку первому подвернувшемуся под руку живопыре. Поделом. Зато разбойники тут же развернулись на нас. Надо было спокойно, чинно расстрелять башибузуков с безопасного расстояния — и не так хлопотно, и менее опасно. Ну, пошли доспехи портить.

Пррр, спокойно, Ветерок, мы еще навоюемся. Теперь смотреть да примечать. Так? А кто теперь у нас будет командовать? Вижу!!! Тощий в блио на голом теле. Мой!

Сошлись, точно на ристалище, мечи звякнули, и тут же кони отнесли нас друг от друга. Развернемся, и… еще, еще. Сильный, шельмец, жилистый, хоть и тощий, словно с детства вдосталь ни разу не поел. Спешиться бы да и один на один. Как же, дадут они честно сразиться. Да и коня бы поберечь, Ветерок ни в чем не виноват. Ага, приближается, нет, это не честно, пока я на главаря пялился, какой-то урод сбоку подскочил, если бы не Виттельсбах, пожалуй, и отправил бы меня не на коронацию, а прямо в рай. Вот дрянь. Не хотите по-честному, будет вам нечестно. На коне неудобно, одной рукой поводья придерживаю, другой мечом орудую. Оба! Да у тебя уже не меч в руках, а самая настоящая палица!

— Отто, стреляй!

Вот и славно, он нечестно — и я нечестно. Квиты, стало быть. Лихо напичкали его стрелами мои ребята. И что мне с того, что не я главаря завалил, пусть Виттельсбаху вся слава достанется, о нем будут миннезингеры песни распевать, я же лучше в сторонке постою, послушаю. Нет, на много лучше быть живым недотепой, нежели мертвым героем. А то, образина с палицей, брр. Поначалу казалось, ерунда дело, справлюсь, выкорчую супостата с Божьей помощью из седла, и там уже… Теперь понимаю, не по попу приход выбрал. Такой бы наперво голову снес, а после печалиться начал, что богатого пленника резоннее было бы в плен взять. Так что все к лучшему. О, спасенный сам к нам идет. Вот его одежу точно латать придется и постирать не помешает. Как он в таком виде да в собор? Бедолага.

Ну, теперь и мне свое слово сказать незазорно, дабы не забыли, кто тут главный.

— За меткий выстрел, за воинскую доблесть назначаю Оттона Виттельсбаха, мм… моим личным знаменосцем.

Ребята грянули не ожидавшему награды Отто троекратное «ура», а потом еще «слава герцогу», но да я уже не на них, на нашего спасенного глядел, он же шустряк уже тут как тут. Улыбка от уха до уха. Голая улыбка над густой бородой. Необычно.

— Мое имя Эберхард II фон Отелинген, епископ Бамберга, с кем имею честь? — чуть ли не вприпрыжку подскочил спасенный. Сразу ко мне, не к Манфреду, первым пришедшему на выручку, не к Виттельсбаху, что главаря завалил. Лицо приятное, круглое, молодое, нос курносый в веснушках, зато борода окладистая, богатая, черна с рыжими подпалами, словно не своя. У молодых людей обычно таких густых бород не бывает, оттого, кажется, будто приклеена. Впрочем, это только на первый взгляд показалось, будто бы молод Эберхард, скорее уж моложав.

— Фридрих фон Гогенштауфен, — скромно представился я.

— Младший, стало быть? Я твоего отца недавно видел на королевском пиру, когда мое епископство отмечали. Вы ведь тоже на коронацию едете? Может, дальше вместе? А то я, вишь ты, нонче совсем без свиты остался, неприлично. То есть, — Эберхард покраснел до корней волос, — разумеется, это я к твоей свите примкну, прошмыгну, стало быть, незаметно, а потом в соборе на свое место и встану.

Я невольно рассмеялся. Уж больно забавен оказался новый епископ Бамберга.

— Ничего, если без церемоний? — епископ смотрел на меня голубыми ясными глазами снизу вверх.

— Церемоний нам в Аахене хватит, вина?

— Не откажусь. — Эберхард даже облизнулся от удовольствия. Замечательный дядька! Почему я подумал «дядька» — он же молодой, или только кажется таким? Странно, такое чувство, что я его где-то видел. Глаза его — голубые, огромные!!!

Я достал притороченный к седлу бурдюк, и епископ с удовольствием сделал до-о-олгий глоток.

— Сейчас мой слуга вытащит из кареты все, что там есть ценного, а я уж как-нибудь верхом, растряс себя все, что мог растрясти в этой карете. Придумали тоже — если епископ, так изволь в душной трескучей колымаге разъезжать, одно счастье — герб на двери.

— Что за дичь, кто это запретил епископам в седлах ездить? — чуть не подавился вином я.

— Надули, стало быть. Вот нехристи, а я, дурак, и поверил. А все почему? Потому что всего год как приехал из италийских земель, батюшка мой послал меня учиться в Болонью, дабы законы Империи знал. А потом Господу послужить пришлось…

— Так ты, стало быть, ученый?

— Получается, что так.

Мы сразу же подружились, что неудивительно между герцогом и епископом, когда они чуть ли не одного возраста. Эберхард, пожалуй, все же чуть постарше будет. Нет, определенно старше. Не суть.

— Батюшка говорил, ты уж прости, Фридрих, коль обидно звучит, ты меня сразу же останавливай, чтобы не трепал лишнего. А то привык, понимаешь ли, в Италии все, что на сердце, выбалтывать. Ладно?

— Угу.

— Так вот, отец говорит, что скоро в Германии все будет не так, как теперь. У нас ведь как считают, если сын, скажем графа, то от рождения графством заправлять способен. На деле народ именно такую картину видит. Его назначили, а он словно все премудрости разом постиг и рассудить способен, и что сажать велит, и кого вешать, ведает. В общем, Божье чудо вроде сошествия святого духа, ну, когда все вдруг начали говорить на разных языках.

Я кивнул.

— Так вот, графский сын оттого дело знает, что с малолетства отец его на все заседания таскал, с собой на суды возил. Вот он постепенно и умнел, добавь учителей разных, прочее… в Италии же или возьми хотя бы Византию, с которых нам пример брать должно, там молодые люди, прежде чем заступить на должность, должны учиться в университетах и школах. Медицине учат, знанию законов, философии, понятное дело, карты составлять, тоже знания нужны.

Ты, к примеру, поди, с малолетства скучал на отцовских советах? Но ежели тебя спросят, отчего земля не родит? Что ответишь?

— По воле Господа, — я пожал плечами. Только теперь примечая высокие стены Аахена, ну и быстро же добрались.

— То-то и оно. Градоначальника или кто там главный, безусловно, надо послать Богу молиться, а слугам его тут же знаешь что приказать?

— Нет, — вытаращился я.

— Навоз за скотом собрать, в поганые бочки свалить, водой залить, размешать, и поля обильно этим делом оросить! — Эберхард сиял, точно медный щит! — Вот она мудрость-то ученая!

— Неужто дерьмом?! Да кто же согласится-то? — встрял Манфред.

— Вонища!!! — зажал нос Виттельсбах.

— Еще какая! — подмигнул Эберхард. — Зато и урожай!!! Сам испробуй, я не шучу. Золотом заплатил знакомому, что эти вот премудрости изучал. Ну, не золотом, вру, конечно, но вина проставил изрядно. И главное, я же тебе не сказал главного. Фридрих — друг, я же по приезду средство это вонючее испробовал! И что же… тут же Бог такой урожай дал! Уж матушка сразу в четыре монастыря пожертвование отправила.

— Так наши, чтобы урожай хороший был, попа зовут, чтобы он, стало быть… — почесал в затылке Отто, — водой святой, а ты дерьмом?! Тоже мне епископ! Да скажи я дома такое, меня же анафеме придадут.

— Ну и святой водой тоже окропи, — махнул рукой ученый Эберхард, — что бы того, не прокляли. А хочешь, Фридрих, научу, как сделать, чтобы свиньи жирели?

— Ты и это знаешь?! — изумился я.

— Тебе скажу, потому как должок за мной немаленький. — Отчего ты думаешь, у наших господ животы вечно беременные? Раньше хозяев к столу поспевают?

— Ну, Бог их такими сделал, — неуверенно начал я, снова напарываясь на насмешливый взгляд Эберхарда.

— А ученые мужи установили, что это от пива! Так вот, если ты не пожадничаешь и станешь свиньям в еду пиво добавлять, они тоже жирнеть начнут. Да и кормежка для свиньи — все, что за столом не съели, в одно корыто, и пива туда непременно, палкой размешай и подавай. К Рождеству будет у тебя отменная свинина. Да ты не веришь? Ну, давай так, специально прикажи в каком-нибудь из подвластных тебе хозяйств эти советы мои применить. Навозной жижей осенью и ранней весной поливать. Это я сказать запамятовал. Будут чаще удобрять, сожгут растения. Так вот, пусть сделают все по слову твоему, а через год либо я к тебе в Высокий Штауфен приеду, либо ты ко мне в епископство.

— Через год я в Святой земле буду.

Мы так и въехали в ворота Аахена, продолжая трепаться.

— Тогда пусть твой управляющий за этим делом следит и донесение тебе пришлет. Сам увидишь, и урожай будет, и свинина отборнейшая!

Договорившись, мы первым делом проводили нового знакомого и его уцелевших слуг на рынок, где он, торгуясь, словно жид, очень быстро раздобыл себе и своим слугам вполне достойную случая одежду, самому Эберхарду так вообще что-то совершенно роскошное досталось. Я рядом с ним, пожалуй, в моем скромном наряде, слугой смотреться буду. После чего мы отправились на постоялый двор, где наскоро помылись и переоделись во все новое. Все-таки заговорил меня епископ, хотел въезжать в город при полном параде. А впрочем… что я девка — чтобы стража на меня пялилась. Вот если бы с женой ехал, тогда конечно.

В тот день на пиру по случаю коронации Генриха Эберхард как-то прибился к нашему столу, хотя я с друзьями сел не по рангу,значительно ниже. Потрепаться хотелось, послушать, кто, где был, что преуспел. Так что нельзя сказать, будто бы епископ Бамбергский корысти ради к нам примкнул. Скорее всего, скучно ему было, без друзей, без знакомых. Вот и причалил к нашему берегу, а мы и рады. Хорошим парнем оказался этот Эберхард. Так дружба и завязалась.

Глава 11 Путевые заметки

К осени, все было готово к отплытию, и только Генрих Лев упорно тянул волокиту, требуя вернуть ему спорные земли, иначе он возьмет причитающееся ему самостоятельно. Сторонники похода пеняли ему за вероломный отказ от участия в святом деле, грозя то ли муками ада, то ли ранней смертью по причине внезапно возникшей болезни. При этом в запале отец сделал то, чего прежде за ним не водилось, а именно вдруг начал вдохновенно рассказывать о пользе ядов. В частности, поведал о новой, недавно добытой где-то отраве, которая попадала в тело человека через крошечную ранку. Можно, к примеру, мокнуть иголку в снадобье и затем уколоть ею жертву. Смерть почти мгновенная, любой лекарь решит, что ядовитая муха укусила. Присутствующий во время разговора наш итальянский сродственник Оттавиано ди Монтичелли[456] был просто очарован этой историей и потом еще расспрашивал отца в его светелке.

Наконец удалось достичь золотой середины — Генрих торжественно обещал, что, пока император будет находиться в Святой земле, он его трон захватывать не станет. Так что осенью 1147 года мы, облачившись в плащи с крестами, выступили в путь.

Ну, это ладно. Долго шли вдоль берегов Дуная и по балканским провинциям Византии. Мое задание — организовать снабжение рыцарского войска и простых паломников. А также следить за порядком и поддержанием дисциплины. Отметил себе на память: «очень трудно удержать немцев от воровства. Потому как если они видят дом, то тут же должны его ограбить». В походе участвует большое византийское войско, но это не сдерживает наших рыцарей, от грабежа греческих городов. А ведь это чревато, по дороге продукты приходится брать в городах, селах, пользоваться услугами местных проводников, а согласятся ли они указывать путь банде грабителей? Опять же флот, Византия имеет флот, мы — нет. Следовательно, необходимо сделать все возможное, чтобы они предоставили корабли, а не развернулись перед нами, показав корму.

Скажу о море — в нем нет пресной воды, а соленую пить нельзя. Выпьешь полкружки — и выблюешь ее или пронесет, целую — распрощайся с рассудком. С другой стороны, много воды с собой брать не удается, так как она имеет тенденцию застаиваться. Опытные моряки берут с собой столько воды, сколько хватит до порта, в котором разрешена стоянка. В этом плане очень тяжело с лошадьми. Если лошади расположены слишком близко друг к другу, они могут покалечиться сами и поранить своих соседей.

В трюме воняет блевотиной и мочой, многие тяжело переносят качку. Я взял с собой в дорогу книгу, но прочитав меньше страницы, понял, что тоже начинаю ощущать недомогание. Самое странное, что если я спокойно переносил качку, стоило мне уставиться в написанный текст, к горлу сразу же начинала подступать дурнота.

Еще о коннице неверных скажу. Легкая конница, маневренная. Налетят, а стоит отпор дать — разбегаются, как красны девицы. Мы сначала не поняли что к чему, решили, трусы распоследние, а они, оказывается, так к себе заманивали. Разбегутся наши ребятки, в пылу погони не заметят, что далеко от войска отошли, а тут их в оборот и возьмут.

Еще о вооружении их скажу, обратил внимание на маленькие луки. Воины султана могут стрелять из таких луков, сидя в седле и даже во время скачки, причем стреляют достаточно метко, так что и думать не смей броню снимать. Потеряв изрядно своих людей, порешили держаться сомкнутой колонной, находящейся в состоянии боеготовности. При этом не имеющие доспехов оруженосцы и конюхи были принуждены постоянно находиться в середине колонны.

При этом противник все время пытался разорвать колонну, к примеру, нападут на арьергард. Что тем делать? Либо заслоняться щитами, либо принимать бой. Выберут второе и невольно отстанут от основного войска. А это верная смерть. Хуже всех приходилось фуражистам, потому что они должны поставлять продовольствие, а попробуй оторвись от основного войска, отойди по надобе, тебя тут же убьют и добро заберут. В общем, нас дома таким приемам ведения войны не учили, пришлось на месте новые трюки осваивать.

В Византии тоже чуть со стыда не сгорел, когда наши, с позволения сказать, паломники, что шли с войском, добравшись до Константинополя, попросту отказались повиноваться ведущему поход королю!

25 октября 1147 года произошло сражение с сельджуками при Эскишехире, окончившееся нашим полным разгромом. Не удивительно, представьте себе тяжелое неповоротливое войско, вынужденное защищать груженые возы и армию вооруженных одними только молитвами паломников, которых, по идее, нужно охранять, но которые со страха только что под копыта своих же коней не бросаются. В результате полная сумятица и позорное поражение. Если бы на помощь не пришел Людовик VII[457] с его легкими, дисциплинированными рыцарями…

Потом был поход на Дамаск, я вел швабское войско в составе рыцарского войска трех королей: Конрада III, Людовика VII и Балдуина Иерусалимского[458]. Июль 1148 года, жара, броня нагревается так, что оставляет реальные ожоги. В латах свариться можно. Самое смешное, что от этого злополучного похода нас отговаривали богатые и влиятельные сирийцы. Не послушались, чем ускорили заключение военного союза Нуреддина Алеппского с правителем Дамаска, уж не помню, как его там. В общем, не поход, а сплошное разочарование.

Глава 12 Византийские интриги

После того как из дома доставили горестную весть о кончине моего отца, дядя Конрад лег и начал помирать. Заболел, да так серьезно, что я стал опасаться, получится ли доставить его домой. Вот ведь как бывают, жили два брата, старший был умный, а младший — тоже умный, потому что его слушал. Уверен, все полезные реформы в Империи, которые проводил Конрад, все правильное и хорошее, что он все же успел сделать, было тщательно спланировано моим отцом. Теперь же, потеряв человека, правившего за него Империей, Конраду оставалось только помереть.

В Константинополь его величество въезжал уже практически без памяти, на носилках, которые несли самые благородные рыцари Германии. Его сразу же отвезли в один из дворцов правителя, к постели тяжелобольного вызвали лучших докторов Византийской империи. Все они озабоченно качали козлиными бородами, прищелкивали пальцами в драгоценных перстнях, а потом оставляли пузырьки снадобий, уверяя, что несколько месяцев на целебных водах и полный покой излечат его многострадальное величество.

Изнывая от безделья, я бродил по прекрасному городу, не находя себе места. Да и чем я мог помочь? Сидеть у постели умирающего? Если бы он приказал мне — сел бы и сидел. Но дядя не звал меня, долго не звал — неделю. Так что временами мне казалось, что он вовсе позабыл о моем существовании. Я бродил по городу с его белыми домиками с голубоватым орнаментом и витыми решетками, сквозь которые захочешь ничего не разглядишь. Такие решетки помогали прятать от посторонних глаз женщин — жен и дочерей хозяина дома. Вокруг некоторых домов небольшие садики с диковинными цветами и плодовыми деревьями. Только нас сразу же предупредили, во дворец будут бесперебойно доставляться лучшие фрукты, а придет желание, можно взять себе на базаре. Но вот просто сорвать приглянувшийся плод… ни в коем случае, мало ли что растет в этих землях. С виду это может быть вполне безобидный фрукт, а на деле средство для окрашивания тканей или еще что похуже.

В тот вечер, когда меня по всему городу искали дядины слуги, я гулял допоздна, возвращаясь домой во тьме. Хорошо, я давно уже приметил нашу улицу и обзавелся паролем для входа. Потому как одни воины знают тебя по голосу, а другие, может, и не припомнят. Город же не казался безобидным местом. Подойдя ко дворцу, я остановился, залюбовавшись отражением большой круглой луны в водах пруда, когда мимо меня прошуршала тень.

Кто это? Вор? Человек ловко перелез через тонкую ограду, бесшумно приземлившись шагах в десяти от меня. Чиркнуло огниво. Зачем крадуну привлекать к себе внимание? Я хотел уже поймать негодяя, когда послышались шаги и я был вынужден затаиться, прижавшись к ограде.

— Ваше сиятельство, я тут. Простите, замешкался и не подал вам руки. Встречался с посланцем Генриха-Льва — хорошие новости, как вы и советовали, он женился на Клеменции[459], дочери герцога Церингена[460], а потом я хотел вернуться к вам и заплутал в этой темени. Как вы? Не ушиблись?

— Черт тебя подери, Рудольф! Я уж думал, что остался один, — услышал я знакомый голос другого своего дядюшки, графа Вельфа. — Чуть в штаны с перепугу не наделал, думал уже бежать к воротам и просить сражу впустить меня обратно.

— Ха-ха, ваше сиятельство. Хотел бы я видеть того, кто сумеет вас напугать до такого состояния.

— Хе-хе, милый Рудольф. Никого больше не ждем? Тогда пошли отсюда, мои люди размещены лагерем за городом, часть — на постоялых дворах, так что можем до свету-то и не управиться…

В этот момент ветка хрустнула у меня под ногой, и в следующее мгновение кто-то невидимый ткнул в спину острым.

— А вот кого я нашел, — запах перегара густо перемешивался с ароматом жареного мяса.

— Шпион Конрада? Прирежь негодяя.

— Это я — Фридрих! Дядя! — успел выговорить я, проклиная себя за неосмотрительность, и тут же Вельф и тот, кого дядя назвал Рудольфом, бросились на мою защиту.

— Хочешь пролить кровь моего рода?! — взвизгнул дядюшка, в то время как его приятель ловко оттолкнул моего несостоявшегося убийцу, встряв между нами.

— Что ты делаешь здесь в столь поздний час? — Поинтересовался дядя, я по-прежнему не видел его лица.

— Гулял, — пожал плечами я.

— Так поздно? Без охраны? — удивился Рудольф, теперь я наконец признал его. Рудольф фон Шталека, казначей моего дядюшки, я видел его несколько раз в шатре Вельфа и еще как-то во дворце у постели нашего короля.

— Так получилось. А вы, дядюшка? Я так понял, что вы вышли из дворца, не потревожив ночной стражи? Такое важное дело?

— Важнее не придумать, у меня свидание. — Должно быть, дядюшка широко улыбнулся, в темноте не разглядишь. — Ну, бывай, племянничек, верный Рудольф проводит меня и будет охранять до рассвета.

— Вы, должно быть, влюбились в жену одного из сановников императора Византии, если для охраны берете себе всех своих людей, — неизвестно для чего, пошел я в бессмысленную атаку.

— Ваше сиятельство?! — За спиной опять послышалось пыхтение и запах перегара. Удивительно, как бесшумно ступает этот негодяй.

— Отставить, Вальтер. Мой драгоценный племянничек слышит звон, да не знает, с какой он колокольни. К даме сердца я иду в сопровождении Рудольфа фон Шталека, полагаю, ты узнал его и Вальтера Шауэнбургского. Что же до моих доблестных воинов, к ним я действительно собирался нагрянуть с внезапной проверкой, дабы поднять боевой дух и заодно поглядеть, чем они там, стервецы, занимаются. Так что мой тебе совет, умерь разыгравшееся воображение и ложись спать.

Я чувствовал себя дураком, хотя и дядюшка не лучше. В его-то годы скакать через ограды, а потом красться через весь город в сопровождении всего двух охранников! Да еще возможно, с риском для жизни проникать в чужой гарем! Ох, дядюшка, седина за бороду, а черт за чресла.

Я уже назвал пароль и прошел в ворота, как вдруг мне захотелось догнать их, объяснить, насколько он не прав, предложить свою помощь, наконец. Оттолкнув впустившего меня стражника, я выскочил на улицу, пробежал в том направлении, куда, как мне показалось, ушла троица, и, постояв немного, был вынужден вернуться обратно. Упустил.

Поднявшись в свои покои, я помылся в давно остывшей воде, после чего хотел уже сесть за свои записки, как меня вызвали к королю.

Дядя Конрад полусидел на широкой постели, опираясь на груду расшитых шелком подушек, перед ним на узорчатом столике горели свечи. В покоях кроме меня уже стояли, ожидая, что им скажут, с десяток офицеров.

— Я поднял вас посреди ночи, потому что произошло нечто, чего я давно ожидал, — слабый голос Конрада казался скрипучим, в покоях пахло потом и воском. — Некоторое время назад мне доложили, что наш лагерь покинул предатель Вельф! Уже три дня за ним и его приближенными следили наши люди, но сегодня ночью иуда перебил приставленных к нему, сбежав из дворца и теперь уже, по всей видимости, направляется к своему хозяину — королю Сицилии. Вильгельм I Злой[461] уже давно оплачивает смуты в Германии, теперь же, когда я не могу подняться, дабы самолично навести порядок в стране, они попытаются сделать переворот, дабы посадить на трон узурпатора.

Посему мой приказ, в порту нас ожидает готовый к отплытию корабль, на котором мой племянник Фридрих Швабский теперь отправится на родину, дабы от моего имени пресекать любые попытки бунта. Фридрих, я даю тебе мой перстень и приказываю во всем поддерживать и наставлять моего сына Генриха, пока я не смогу вернуться, дабы лично рассчитаться с подлой гадиной.

Той ночью король издал несколько приказов, но меня касался только этот, так что, велев знаменосцу Отто, копьеносцу Манфреду и десятнику графу Гвидо Бьяндрате[462] собираться, я лег спать.

Глава 13 Смерть наследника. Заговор Эберхарда

С того дня как я вернулся из неудачного крестового похода и начал править вместо дяди, прошло целых три года. Константинопольские лекари не соврали, дядя действительно не умер у них на руках, более того, мы ждем его буквально на днях. Поначалу одно обстоятельство мешало мне достичь душевного равновесия. Еще в Святой земле я получил донесение от моего друга детства, Вихмана, а тот — от доверенного в замке человека о неверности моей супруги. Вернувшись, я допросил свидетелей и был вынужден признать, что Адельгейд не оклеветали. Видно, прав был друг Отто: выходя за меня замуж, она была влюблена, и когда я отправился в поход, как-то приблизила к себе своего возлюбленного. Означенного дворянина обвиняло еще и то, что он бежал из герцогства, едва мы высадились на берег. С тех пор я отправил Адельгейд в отдаленную крепость, где она живет полновластной хозяйкой, ожидая нашего развода. По приезде дяди короля, упаду ему в ноги, пусть посылает прошение папе. А не разрешит, отправлю мерзавку в монастырь, дабы замаливала там грехи.

Кстати о Вихмане, рукоположен и ныне епископ в Наумбурге. Молодой, расторопный, в любое дело влезучий, дотошный да сообразительный. И ко всем прочим достоинствам с обширными связями. Народ им не нарадуется. Недавно, будучи в тех краях, я специально свернул с намеченного маршрута да и заехал в гости. Не изменился дружочек мой Вихман — маленький, большеглазый, улыбчивый.

Я спокоен, власть в стране крепка как никогда. Не надеясь на помощников и предпочитая в любое дело войти лично, дабы все изучить да руками пощупать, взял себе за постулат — править, сидя в седле, что не причиняет неудобств мне, но зато доставляет хлопоты тем, к кому я приезжаю с внезапной проверкой. Моя личная охрана — пятьдесят человек — ничтожно для наместника на германском престоле, но зато все они отчаянные рубаки, смелые и отважные рыцари, каждый из которых, по моему личному мнению, стоит нескольких десятков отборнейших воинов. Да еще человек пятнадцать — обоз. Вечно за нами из города в город тянутся телеги оснащенные кожаными навесами от дождя. Там и зерно для собственного прокорма, и овес для лошадей, соленое мясо, вино, зернотерки, а также иные полезные в хозяйстве инструменты: лопаты, длинные канаты, топоры… иногда и камни возить приходится, потому как не штука — построить на месте катапульту, штука — найти чем ее заряжать. Но это уже если точно знаешь, что придется осаждать какую-нибудь крепость, и это не пятьдесят, а иногда и полтысячи человек брать приходится. И то не всегда хватает. Время разбрасывать камни и время их собирать. В обозе кроме слуг священники. А как без них — короткая месса перед боем, длинная — заупокойная после.

Для того чтобы я мог быстро и беспрепятственно добраться до любого интересующего меня города, до любой деревни или монастыря, сразу же по приезде занялся строительством и ремонтом дорог. Прежде в весеннее и осеннее время жизнь в стране как бы затихала. Трубадуры не могли добраться до желающих послушать их песни господ, те почти не ездили в гости друг к другу, не засылали сватов к невестам, не устраивали турниров, купцы пропускали выгодные для них ярмарки, соответственно правители недополучали налоги. Великий завоеватель грязь брала в полон половину Европы. Так что оставалось только молиться о перемене погоды, скучая у собственного очага. Теперь положение дел заметно улучшилось. Туда, где ранней весною и поздней осенью царствовала непролазная грязь, мы привезли камни и даже дерево, где-то пришлось расширять дороги, где-то укреплять берега рек. Ремонт дорог делается частично за счет городов и местных господ, частично на средства козны. Сначала бухтели — мол, и так бедствуем, не до дорог, а теперь, когда возы с товарами начали приходить в город чуть ли не круглый год, уразумели свою выгоду. И самое важное — никаких междоусобиц, ни малейших бунтов, с этим горе-любителем чужих гаремов, дядюшкой Вельфом, мы буквально раз честно встретились в открытом сражении, после победы в котором мне удалось-таки уговорить его прекратить вредить Германии. Что же до Генриха Льва — то с ним все непросто. Драгоценный кузен снова требует вернуть ему Баварское герцогство, недвусмысленно намекая на свои родственные связи с семейством фон Церингенов, которые в один год увеличили его личное войско до такой степени, что теперь оно чуть ли не втрое больше королевского!

Я несколько раз назначал императорское собрание, куда приглашал известнейших законников, дабы те подсказали выход из положения и определили истинного хозяина Баварии. Генрих даже не подумал объяснить причину своей неявки. Его же представитель вел себя столь вызывающе, что правильнее всего было бы вздернуть наглеца за его поганый язык. Я же, по совету Эберхарда епископа Бамбергского, коего перед отплытием в Святую землю мы с ребятами вытащили из лап разбойников, решил не усугублять ситуацию, через силу улыбаясь негодяю. Ладно, вернется его величество, пусть сам разбирается и с Баварией, и с… бедный король! Незадолго до прибытия первого корабля тринадцатилетний Генрих был найден в своих покоях мертвым. Придворный лекарь засвидетельствовал смерть от какой-то непроизносимой болезни и позже погиб, свалившись с лошади, при попытке бегства. Язык королевского сына был черен и настолько распух, что вываливался изо рта. Мой двоюродный брат явно был отравлен.

В то время я, уладив давние разногласия между двумя императорскими ленниками, отправился в порт, дабы лично встретить его величество. Так что ужасная новость настигла и меня, и дядюшку практически одновременно, и принес ее не кто-нибудь, а все тот же ясноглазый епископ Бамберга, мой новый друг Эберхард, который в это время находился при дворе, и когда сбежал ученый медикус, лично осмотрел тело погибшего. Эберхард, конечно, не лекарь, но ученый, видел я, как при дворе он шествует, как щеки надувает. Нет, определенно он старше меня лет на пятнадцать. А мы-то его тогда на дороге за мальчишку приняли. За то время, что я потерял в никому не нужном крестовом походе, он добился необыкновенного влияния при дворе, так что его и в покои допустили, и после, что более важно, из дворца выпустили. Он же вскочил на своего коня и в сопровождении всего десяти верных слуг прибыл прямо в порт.

Бедный дядя, три года понадобилось ему восстанавливаться после смерти моего отца и его брата, а теперь старший сын и наследник!

Тем не менее король принял весть о трагедии на удивление стойко, самолично допросил слуг, переговорил с еле передвигающимся после дороги епископом. И добравшись до замка, первым делом посетил бывшие покои Генриха, и, спустившись в конюшню, даже приласкал его любимого жеребца. После чего повелел считать отныне наследником короны своего второго сына — шестилетнего герцога Ротенбурга Фридриха[463].

Как сообщил тут же его величество, во время его пребывания в Византийской империи он настолько сдружился с императорским домом, что договорился о помолвке младшенького с византийской царевной!

Так что я поздравил малыша, уверив его, что все царевны за морем сказочно прекрасны, а Византийская империя — невероятно богата. В общем, у Генриха нет слов, жалко, но не о том сейчас нужно думать.

Только похоронили принца, только разобрался с тезкой, обещая всячески помогать и, когда придет время, присягнуть… Голова черт-те чем занята. Шаги в пустых коридорах глухим эхом отзываются, темнотища, по случаю ли похорон или просто у Конрада такое настроение, что коридоры замка практически не освещаются, того и гляди убивец из-за угла с кинжалом выскочит или сам на лестнице навернешься. Приходится слуг с факелами вперед себя посылать. И тут меня действительно хватают за рукав.

— Что такое? Кто допустил? А, это ты, Эберхард? Пойдем выпьем, что ли. Только не здесь, не дворец — склеп! Пойдем в город, знаю я один трактир.

— Да постой ты, окаянный! — Эберхард бесцеремонно тянет меня в узкий коридор, так что мои слуги едва поспевают за нами. Неужели стервец узнал, где тайный проход в винный погреб?

— Пойдем-пойдем, разговор есть. Проходи, у меня тут камора. А вы, орлы, за дверью подежурьте, узнаю, что нас кто-то подслушивал, лично уши пообрубаю.

Послушались «орлы», даже не подумали, на каком это основании Бамбергский епископ им — герцогским ближникам — уши рубить станет. Тугодумы!

Вошли. Клетушка крохотная, норка сухонькая, у преступников камеры, пожалуй, шире будут, без окна даже, ложе узкое у стены в нише, шкурой медвежьей застлано, столик, пара табуретов. Надо будет узнать, как и главное, для чего в королевском замке такое помещение сделали. Непривычная теснота давит, так что стоять, темечком потолок подпирая, не хочется. Сразу сел и тут же на столе кувшин вина обнаружил. Знать, встреча неслучайная, ждал меня епископ.

— Здесь нас никто не услышит. Я бы с тобой, конечно, и в трактир пошел, да только время нонче поджимает. Ты выпить хотел? — Кувшин хвать, и сам первым отпил. Дело серьезное, коли решил, что я его могу в отравители записать.

— Я из Бамберга своего медикуса привез. Нормальный парень, в Париже учился, сначала при кафедральной школе под епископом парижским, а потом, когда лаяться с ним надоело, со всей школой переехали на гору Святой Женевьевы. Еще потом где-то учился, уже не упомню. Из сестры моей, греховодницы, крысиный яд выгнал, который она откушать изволила из-за несчастной любви. Совсем уже девка загибалась, он ее землю жрать заставил, воды в нее — бочку не меньше влил. Спас, в общем. Жаль, не успели Генриха с того света достать. — Он вздохнул и, отхлебнув еще, передал мне. — В общем, это присказка, а сказка впереди. Дружок мой — ученый лекарь давеча смотрел его величество и сказал, что тот, — Эберхард покосился на дверь и продолжил шепотом, — не жилец он, Фридрих. Не спасет государя нашего приятель мой, хоть золотом его до макушки засыпь, хоть кожу с живого сдери. Одной ногой в могиле, король Конрад.

Я перекрестился, машинально проглатывая кислое пойло.

— Сегодня-завтра Конрад преставится. Говорить об этом, разумеется, нельзя, но нам с тобой ясность необходима. — Он сделал паузу, зачем-то изучая собственный перстень на указательном пальце. — После его величества кто престол наследует?

— Как «кто»? Сын его, Фридрих! — Я пожал плечами. Мол, какие могут быть варианты?

— Ага. Шестилетний сопляк, вместо которого вплоть до совершеннолетия править станет архиепископ Майнцский[464].

— Ну, наверное… — хотел уже вспылить я на «сопляка», но тут же передумал. Правильно говорит Эберхард, кому как не ему.

— Переварил? Может, вином запьешь, пилюля горькая, да только сейчас я ее тебе еще горче сделаю. — Он вздохнул, испытующе глядя мне в глаза. — Кто таков этот архиепископ Майнцский? Кому он служит? Скажешь, короне германской? Империи? Черта лысого он им служит, папе римскому, который его на архиепископское место посадил. Следовательно, до тех пор, пока малолетний король в возраст приличный для правления державой войдет, проведет архиепископ столько законов антигерманских, сколько его благодетель пожелает.

— На все воля Божья, — я хотел уже подняться, но епископ схватил меня за одежду и силой вернул на жесткий табурет.

— Ты, возможно, считаешь, что я тебе соврал, Конрад сильный, и по воле Божьей проживет еще несколько лет, и даже отпразднует с сыном его совершеннолетие?

Нет, в тот день я видел серо-зеленое лицо дяди, вдыхал струящийся по его щекам кислый пот и понимал, скоро, уже скоро.

— С неделю назад мы с королем условились, что в феврале проведем рейхстаг в Бамберге. Хотел обсудить с князьями поход в Рим за императорской короной. Только тому не бывать. И теперь главное, если мы не хотим, чтобы архиепископ Майнцский правил в Германии, следует передать бразды правления в руки более подходящего кандидата.

Я подскочил на месте и, ударившись о низкий потолок, тут же опустился обратно, потирая шишку.

— До коронации заживет, — подмигнул коварный Эберхард. — Назови лучшего кандидата? Кому как не тебе принимать власть? Внуку императора, племяннику императора, человеку, в чьих жилах течет кровь Штауфенов и Вельфов! Тебе, друг мой, и дано стать тем самым краеугольным камнем, что соединит две стены, не дав им погубить друг друга.

— Не по-рыцарски это, как же! Переворот!

— Это они хотят Германию развернуть к Риму задом, да и…

— А как же мой двоюродный брат, Фридрих? — это я уже чуть ли не кричал, когда мы вместе с епископом наперегонки спускались по темной лестнице. Слуги с факелами реально за нами не поспевали.

— Отдашь ему свое герцогство! Я же тебе не убийство предлагаю, чудак человек! Эй, кто там? Выводи лошадей.

— Куда скачем? Подумать бы еще.

— Куда? Куда, в Кудыкину вотчину, орать похабщину! — смеется епископ, как и в седло-то успел взлететь, вроде только что стоял рядом, черт голубоглазый! — В Бамберг. Там теперь весь цвет Германии собрался, только тебя и не хватает! Догоняй, а то будешь потом говорить, мол, «без меня меня венчали. На трон высокий сажали, корону надевали».

И вот мы уже летим. Не вдвоем — чудо-чудное, рядом верный Отто Виттельсбах, рядом вся моя свита, с которой я в замок приехал, и вся епископская свита, словно позвал их кто-то, заставил одеться, собраться и коней вывести. Факелы горят, броня блестит, красотища!..

Дорогой все спорили да орали, дорогой песни горланили, потому как вдруг такая легкость телом овладела, вот-вот взлечу. Не иначе как Господь всемогущий знамения шлет одно за другим.

Да и Эберхард разве измену предлагает? Пусть даже и похоже. Все одно замучает архиепископ маленького Фридриха, а заодно и матушку Германию, мало ли что ему на ум взбредет папской крысе? А шестилетний король, ему ведь даже пикнуть не дадут. Я же ему не ссылку, не смерть предлагаю, а мой собственный дом — богатейшее герцогство! Жить да радоваться!

В ворота Бамберга вихрем влетели, мост, должно быть, специально для нас опущен был. Ждали! Подкованные копыта зацокали по мощеным улицам.

— Я архиепископу Кёльнскому написал, — спешиваясь и передавая коня подоспевшему слуге, продолжает хитроумный Эберхард, — чтобы позвал к себе Генриха Льва, графа Вельфа, Церингенов сколько их ни есть, Язомирготта и других разных. Все под строжайшим секретом, дабы ни один иуда архиепископу Майнцскому не доложил.

Так что передохнем, подкрепимся, чем Бог послал, да и в Кёльн!

— Генрих Лев?! Так он же враг! — остановил я готового принять чашу для омовения лап прежде меня епископа.

— Твой, что ли, враг? Ты у него невесту с брачного ложа увел? Над матушкой надругался? Денег проиграл и не отдал? То-то, Генрих Лев друг Германии, а стало быть, и наш друг. Ну, рученьки белые омыл, так чего же стоишь? Моя челядь хоть и проверена, а все одно, не дело ей о делах наших слушать. Пошли, что ли, в покои. Там все наши новостей ждут.

* * *
Четырнадцатого февраля королю сделалось совсем тяжко, так что нас с епископом спешно вызвали к постели умирающего. Интересно, когда же это хитрожопый Эберхард успел сообщить, что я к нему в гости еду? 15-го дядя помер, не приходя в себя. У постели умирающего мы стояли вдвоем. Когда Эберхард прочитал краткую молитву, мы вышли к ожидающим придворным, и епископ сообщил, что-де король Конрад отошел в мир иной в здравом уме и твердой памяти, вручив своему верному соратнику и любимому племяннику Фридриху Швабскому, то бишь мне, королевские инсигнии, тем самым сделав его престолонаследником.

Врал, гад, а я стоял и слезы лил, дядя все-таки. А потом в руках у Эберхарда действительно оказались эти самые инсигнии, те, что когда-то недополучил мой отец, но теперь епископ торжественно передал их мне, заставив принять. Так и стоял я, со всем этим богатством, не зная, примут ли меня или потащат в холодный подпол, где самое место заговорщикам.

А Эберхард соловьем заливается, поет в доверчивые уши, будто бы сам слышал-наблюдал, как покойник долго думал и потом решительно отверг кандидатуру своего малолетнего сына в пользу племянника, так как Фридрих Швабский зрелый муж и опытный правитель, и все его знают и почитают, его же сынишка пока что мал да неразумен. Допустимо ли младенцу Империю оставлять? Доверять дело, с которым не всякий разумный взрослый справится! Ему же король повелел отныне владеть герцогством Швабским, на которое Фридрих Швабский больше прав иметь не будет. Вот это понравилось. Людям вообще нравится, когда от кого-то что-то отнимают. Даже не задумались, что в итоге я больше получил.

В завершение речи Эберхард сообщил совсем странное, мол, погребение Конрада, опять же по его наипоследнейшей воле, произойдет не в Лорхе, где все Штауфены покоятся, где бабушка и дедушка, где папа мой, а в Бамберге.

После чего, похоронив дядю чуть ли не впопыхах и возможно нажив себе врага в лице шестилетнего кузена и его матери, мы с епископом отправились в Кёльн.

Глава 14 Выборы

В Кёльне нас ждали с распростертыми объятиями, на въезде в город встречали архиепископы Кёльна[465] и Трира[466] лично, которые и провели нас в крепость, расчистив коридор. Не то, боюсь, потерялись бы среди созванных Эберхардом гостей. Все приглашенные прибывали со своими свитами, больше похожими на войска, тысячи и тысячи людей закованных в броню — не найдя себе места в гостиницах и частных домах, жгли костры прямо на улицах города, распевая военные песни и славя нового короля! Наверное, следовало одеться in pompa magna[467], не помешали бы и знамена, но нас узнали и приняли как и подобает. В дорожном платье меня сняли с коня и на руках торжественно понесли через весь город, во дворец.

А люди все пребывали, новые отряды уже не пускали в город, и они вставали лагерями вокруг него.

— Все! Нас уже большинство! — задыхался от радости Виттельсбах. Знамя-то где? Мое ведь оно теперь! Фридрих, скажи им!

— Это значит, папа не станет считаться с протестом архиепископа Майнцского, — ликовал Манфред. — Нас слишком много. А он один, нас слишком много и мы — Германия!

— Да, да, да… дайте же герцогу отдохнуть перед дальней дорогой. Никаких аудиенций, наш будущий король должен собраться с мыслями, да и… встретиться со своим портным. Черт возьми, ах, вам кажется оскорбительно, что вас не пущает личный копьеносец герцога, в таком случае позвольте епископу запретить вам проход. Да, это действительно я, вы не ошиблись Эберхард II фон Отелинген, епископ Бамберга, стою на страже покоя нашего будущего государя вместе с господином Манфредом. Его копьеносцем, — разорялся у дверей Эберхард. — И мне очень приятно… что вы, это для меня честь, но к Фридриху нельзя, Богом клянусь, нельзя. Выпить? Ну, давайте выпьем.

* * *
Мы едем во Франкфурт для участия в рейхстаге, который состоится 4 марта 1152 года, тема заседания обозначена туманно: «Для обеспечения в Империи мира и порядка», но все понимают — нового короля едем выбирать. И вот огромный серый зал с гобеленными, глаза слепнут от факелов, от золотых и серебряных украшений, от блеска оружия.

Открывает рейхстаг архиепископ Кёльна, который сразу же предлагает создать выборную комиссию, которая и даст стране короля.

Но кто войдет в эту самую комиссию? Господа волнуются, господа выкрикивают с места, пытаются подняться на трибуну, всем хочется сказать свое.

— А пусть сами решают, — неожиданно бросает архиепископ, расплываясь в довольной улыбке.

— Кто?!

— А все претенденты на престол. Пусть сами рассудят, кто из них более достоин носить корону.

Решение нравится, если ты сам добровольно выберешь другого претендента, к кому опосля побежишь жаловаться? С другой стороны, каждый ведь выберет себя любимого. Замкнутый круг!

Все заинтригованно молчат. Потом вдруг раздаются голоса:

— Фридриха Швабского в короли!

Я выхожу в центр.

— Генриха Саксонского!

Толпа расступается перед Генрихом Львом.

— Фридриха Ротенбургского! Он сын короля!!!

Шестилетний кузен выходит вперед, бледный, дрожащий. Он что, решил, что я его прямо сейчас резать стану? Дурила.

— Церингенов давай! Бабенбергов!

Бьют барабаны, бряцает оружие, кто-то кричит, кто-то собственным креслом лупит по колоннам, веселье! И тут же меня подхватывают под руки, под ноги, возносят над полом. Черт бы вас побрал! Не дай бог уроните!

— Не пужайся, вашество, сдюжим. — Швабские рыцари подкрались к претендентам на престол да и подняли меня на своих щитах, сунув в руки державу и нацепив откуда-то взявшиеся мантию и корону. И с криками «дорогу королю Германии Фридриху!» пронесли через весь лагерь и остановились только в специальных покоях, в которых избранники должны были сделать свой выбор. Пешие, обескураженные за нами проследовали остальные.

Говорят, что после слово взял архиепископ Майнцский, который, естественно, тут же обозвал меня лжецом и узурпатором. А, пущай разоряется, все одно никто не слушает. Все заняты, ставки делают, кого же изберут королем. Один лишь архиепископ Кёльнский кротко выслушал своего коллегу, после чего глубокомысленно изрек, что-де он сам лжец. Майнцский Кёльнскому орет — дурак ты! Кёльнский ему в два раза громче ответствует — сам дурак! Тогда архиепископ Майнца решил по-иному действовать и выдвинул следующий аргумент: слишком короткое междуцарствие — всего три недели. Не бывало прежде такого!

— А ты хочешь, чтобы мы три года без короля жили?! — показно удивляется архиепископ Кёльна. — Не бывало, так будет!

— Выборы проходят в неположенном месте, по правилам в Майнце, а на самом деле во Франкфурте-на-Майне.

— Так это же избрание, не коронация. Коронация на положенном месте пройдет, а выборы где Бог даст, главное ведь, что все в сборе!

А меж тем в покоях, отведенных для претендентов на престол, шел торг, какого свет не видывал, каждый кандидат получил по небольшой горнице со столом, креслами и местом для сна, где можно было передохнуть или подумать в тишине — идея Эберхарда. Сам он находился при мне, дабы поддержать дельным советом, другие претенденты тоже вызвали своих советников.

— Фридриху Ротенбургскому герцогство Швабское, в качестве возмещения потери престола, — с придыханием шепчет Эберхард, азартно потирая рука об руку. Сам постараешься вразумить кузена или послать кого? Матушка его шибко любит, скажу, чтобы шепнули ей, что на троне ее любимчик и года не вытянет, отравят или придушат сонного. Пусть не кочевряжится — герцогом быть тоже не плохо.

— Да, я готов хоть сейчас передать Швабию.

— Как бы не так, горазд ты будущее королевское величество герцогствами за просто так разбрасываться, — брызжет слюной ясноглазый. — Герцогство ему, а опекунство над ним — тебе. Так дела делаются.

— А Вельфу VI что?

— Дяде твоему — Тосканское маркграфство, герцогство Сполето, острова Сардинию и Корсику, я уже подкатывал к нему, за меньшее не сдастся.

Бегают, суетятся пронырливые монахи из славного города Бамберга, новой королевской усыпальницы, на кой черт ему там труп королевский сдался? Лежал бы спокойно в Лорхе.

Тук-тук, скреб-скреб, в дверную щель просовывается голова в капюшоне.

— Господин епископ, на пару словечек бы?..

Эберхард выныривает за дверь и тут же появляется.

— Дурит Вельф — сам в короли хочет! Врешь, не возьмешь. Хочет яблоко раздора схавать.

— Какое еще яблоко? — не понимаю я.

— Наследство Матильды Тосканской, которое она Генриху V Германскому завещала. Центральная Италия, жалко! Но…

— Пущай подавится.

— И то верно. Наследство Матильды вообще неизвестно чье, папа, к примеру, считает его землями курии. Вот пусть он с ним о праве собственности побеседует.

— Герцогу Чехии необходим королевский титул. Говорит, денег не надо, земель не надо. Сделаешь его королем?

— А коли остальные в короли запросятся? Обдумать надо.

— Некогда думать!

— Ладно, пущай королевствует, авось его через неделю не скинут.

— Да, хоть бы и скинули, нам-то какое дело? Ладно, я побежал.

— А тебе что? За все про все? — в последний момент хватаю за плащ своего добровольного помощника. Так дернулся в сторону, словно там у него хвост припрятан.

— Бенедиктинское аббатство Нидеральтайх в Нижней Баварии — в случае успеха, понятное дело.

Тоже губа не дура, но да этому хотя бы за дело. Если бы не он…

Тук-тук, скреб-скреб.

— Простите за беспокойство, герцоги Церингер и Бабенберг срочно на аудиенцию просятся. Пускать?

— Конечно, пускай.

Неужто хитрый епископ с ними не сторговался, что они сами ко мне пожаловали?

— Фридрих, мы это… — мнется в дверях бочкообразный Бертольд Церингер, представитель древнего рода, — мы все согласны тебе присягать. Епископ мне еще Бургундию обещал в лен передать. Так я того, подожду с вступлением в новый лен, пусть пока что будет только на бумаге. За меньшее, уж прости, не могу, потому как, если что, мои же сторонники меня осудят. С хозяином же нынешним, Вильгельмом Маконским, мы уж сами как-нибудь разберемся. Твою милость не побеспокоим.

— Сейчас присягнем, чего тянуть-то, — косится на приятеля тощий, как старая кляча, Бабенберг. — Слово даю, никто из нашего рода против тебя шага не сделает, могу и грамоту написать.

— Присягу приму, коли выберут. За доверие спасибо! Как я рад!!!

— Только ты передай этому ироду, что мы тебе покорились.

— Епископу твоему злосчастному, твои мы душой и телом.

Что за ерунда, отчего это будущий король должен перед епископом отчитываться? Ладно, главное сделано, потом допросим.

Тук-тук, скреб-скреб.

— Генрих Лев Саксонский требует отдать ему еще и Баварию. На этом основании он признает вас своим королем. — Новый герольд вежливо склоняется передо мной. Хорошо, что не прежнего наглеца послал. С этим вроде как говорить можно.

— Баварию, с радостью, только как объяснить это Генриху Язомирготту из рода Бабенбергов, который ею правит и который уже поклялся мне в верности? Нехорошо как-то со своим-то вассалом.

— Ерунда, обещай, конечно, уговоримся с Язомирготтом, не впервой, — впирается в горницу епископ.

Только тут заметил, что глаза у него цвет в цвет, что у маминого кота Сарацина. Вот ведь где встретились!

* * *
Выборы прошли не за месяц, как это предполагали участники рейхстага, и даже не за неделю, меня выбрали единогласно в течение нескольких часов, и на следующий день 9 марта, была назначена коронация, которую проводил архиепископ Кёльнский. После обряда помазания я в статусе уже не герцога Швабского, а короля Фридриха I взошел на трон Карла Великого.

Теперь мне уже не казался удивительным сам факт, что меня ждало готовое к отплытию судно с вполне трезвой командой. Путь лежал по Майну и Рейну до пфальца Зинциг, где я переоделся соответствующим образом и пересел на свежего коня, дабы добраться до Аахена верхом. Надо ли говорить, что вся моя многочисленная свита получила новую дорогую одежду и никто не остался забыт. Все это произвело на меня самое благоприятное впечатление, так что я решил для себя за благо и впредь слушаться советов Эберхарда.

Как и было назначено заранее, 9 марта 1152 года, в воскресенье, в капелле Святой Марии, резиденции Карла Великого в Аахене, я был торжественно коронован и принял имя Фридрих I. Службу провел архиепископ Кёльнский Арнольд. В новом статусе я принес клятву оказывать любовь и уважение папе римскому, защищать церковь и всех ее служителей, а также вдов и сирот и обеспечивать всем своим подданным мир, право и порядок.

Глава 15 Эберхард — клубок тайн

На следующий день после коронации я застал своего дружка епископа за снаряжением гонца. Несколько осунувшийся, но по-прежнему жизнерадостный, Эберхард уложил письмо в красную лакированную шкатулку, закрыл ее на ключик, перевязал веревочкой, запечатал сургучом, приложив свой перстень, после чего наконец изволил обратить внимание на своего короля.

— Кому пишешь? — из вежливости поинтересовался я и тут же чуть не задохнулся от услышанного.

— Папе, в Рим, — скучным голосом сообщил Эберхард. — А то как-то не по-людски получается, короновали не благословясь, так теперь хотя бы отчитаться.

— А папа того… думаешь, благословит задним-то числом? — не поверил услышанному я. На самом деле этот вопрос до сих пор не давал мне спокойно спать.

— Дров не наломаешь, благословит, — махнул рукой епископ. — Вина хочешь?

Я помотал головой.

— Папе ведь что нужно, чтобы король был добрым католиком и способным защитить его монархом. Он сколько лет звал Конрада к себе? Думаешь, много слышал о нашем короле и мечтал познакомиться? Порядка в Империи нет, римляне в году по двенадцать раз восстают, папу либо в крепость Ангела загоняют, либо куда подальше. Был бы сильный император, уж он показал бы, как римского епископа уважать следует. Опять же, на юге Италии сицилийцы, норманы… эти понимают язык стали,но на нем в папском государстве считай, никто уже нонче не разговаривает. Да вот еще, пишут, объявился у них там ученый монах, Арнольд из Брешии[468], ученик Пьера Абеляра[469], который мутит воду против римского первосвященника, и люди его слушают. Знавал я в прежние года Арнольда Брешинского, дивный оратор, чудодей! Любую хрень расскажет так, что вроде как и знаешь, что хрень, а заслушаешься. Абеляр-кастрат этим даром обладал, теперь вишь ты, ученики его… м-да…

В ближайшие дни, я полагаю, появится здесь доверенное лицо его святейшества, старая сволочь аббат Вибальд, прежний король его ценил. А может, уже появился и теперь вынюхивает среди гостей, сведения для папы добывает, посох себе епископский зарабатывает. Едет он с инспекцией и с поручением лично от Евгения III заставить короля Конрада прибыть наконец в Рим, дабы разобраться и с Арнольдом и с римлянами, а заодно уж корону получить. Так что не зевай. Если я правильно понимаю этого Вибальда, узнав о кончине его величества, он с тобой встречи искать станет. Не сплохуй. Будет интересоваться, отчего так быстро все прошло, мол, неслыханное дело, тверди: «По Божьей воле», пусть сам разумеет, как знает. Спросит, отчего без апостольского благословения, тот же ответ.

— А что же ты папе-то пишешь? Почему мне не подсказал, чтобы тоже писал?

— Королевская почта — одно, моя — другое, — уклончиво ответил ясноглазый. — Папа тебя поддержит, ты, главное, держись моих советов. А я что, я ведь частную переписку веду, никого из власть имущих не затрагиваю. Так… частное лицо частному лицу.

— Так ты лично знаком с папой Евгением? — опешил я.

— Ну не на помойке же я посох епископский раздобыл, — совсем по-кошачьи фыркает Эберхард.

Ну и знакомства же у него! Вот теперь и думай, не сам ли папский престол переворот в стране заказал? Уж больно гладко все вышло.

— Открой, по крайней мере, отчего Церингер с Бабенбергом без подарков мне присягнули?

— Я старшую дочку Язомирготта, любимицу Рихарда, велел похитить, и Церингера тоже было чем припугнуть, вот они и…

Сверкает глазищами мамин кот, первый друг сестренки Юдит, черный Сарацин. Кружится мир вокруг, того и гляди грохнется и кувырк вниз под горку до самого ада…

Нет со мной больше моей сестренки, два года назад выдали прекрасную Юдит замуж за Людвига II Железного, ландграфа Тюрингии. Тюрингия — зеленое сердце Германии. Милая, милая Юдит, где твой кот?

* * *
— И все же как получилось, что ты лично знаком с папой Евгением III? Поведал бы своему королю. — Я потягиваюсь в постели, визит епископа пробудил меня ото сна. Или нет, проснулся я от слишком радостного звона колоколов. Причем такое чувство, что установлены они прямо над королевской опочивальней. Если это так, то завтра же придется себе подыскать местечко потише. Собственного голоса не слышно. А вообще, странное дело, вроде как второй день я король Германии, а душка Эберхард все одно ко мне, как к себе домой, в любой час дня и ночи войти может.

— Когда-нибудь и поведаю, да только пустое это, Фридрих. У нас же реально времени в обрез, Вибальд был на коронации! Сейчас с гостями твоими переговорит и к тебе запросится.

— А я не приму.

— А он дождется, когда ты из покоев выйдешь, и привяжется.

— Стражники его не пустят.

— Ага, еще скажи, намнут бока папскому посланнику? Стоит ли с этого правление начинать? Ну, полно уже валяться. Давай умывайся, одевайся и меня слушай. Времени и вправду чуть.

— Слушаю.

— Папа чего хочет? Взять власть над всеми земными владыками, ты чего хочешь? Не перебивай, сам знаю, ты хочешь, чтобы рагу отдельно, а ладан — отдельно. Логично?

— Угу. Не знаешь, отчего мне нижнюю рубаху такую тонкую положили? Это не супружнице моей клятой часом? Как бы не порвать ненароком. Можно я ее того, не стану надевать?

— Одевайся как знаешь.

— И сюрко мне неудобное приготовили, ты только глянь, подол чуть ли не по земле волохается. Нет уж, эй, кто есть живой, мою одежду несите! В этом балахоне я и в седло, поди, не заберусь, запутаюсь, как детенок, опозорюсь перед всем светом.

— Да уж хоть что-то уже надень, и ради бога, не перебивай. Кстати, на примере своей, прямо скажем, непритязательной одежды можешь всем говорить, что ты не стремишься предать королевской власти внешнего блеска, мол, ратуешь за внутреннее обновление Империи. Уразумел? Повторить-то сможешь после вчерашнего?

— Да не глупей некоторых.

— Сам знаю, что не глупей, а король умнее прочих быть обязан. Да не ерепенься, знаю, какой ты ухватистый да как хорошо уроки мои запоминаешь. И правильно ты вчера говорил, что так быстро выборы прошли по воле Бога, так и дальше говори. Впрочем, я бы даже усовершенствовал высказывание. Давай так, не по воле Божьей, а усилим: Фридрих I получил свою власть непосредственно от Бога! Правда, здорово?! Нас и не такому учили, сам видишь, с одной стороны, вроде все то же, а если подумать, такие картины вырисовываются!.. непосредственно от Бога!!! Это же черт знает что такое! Потому как, если тебя ставит человек, ты этому человеку должен быть благодарен всю оставшуюся жизнь, если надо, встанешь на его защиту — золота, земель отвалить, дочь за него отдать. Тут же, с одной стороны, никому ничего отдавать не придется, с другой — ты ставленник Господа и стоишь выше всяких там политических дрязг.

Был такой папа Григорий VII, который считал, что как Бог над всеми земными королям и князьями, так и церковь выше царских палат. Верхняя ступенька — Бог и его ангелы, ниже — папа и священники, еще ниже — император или король, а потом уже все остальные по рангам. Но только это ведь искажение. Оделся? Ну и слава богу! Давай уж на ходу, к заутрене тебя провожу. Так вот, изначально говорили как, Бог отправил на землю два меча — меч духовной власти пожаловал папе, а светской — королю. И были эти мечи равными, потому как каждый занимался своим делом. Папе Григорию, и вслед за ним нынешнему папе этого мало, хлебом его не корми, дай главенство церкви перед светской властью высказать. Отсюда неразберихи и раздоры. К примеру, императорскую корону один только папа на сегодняшний день и может пожаловать. Не захочет — не даст. И ничего ты с ним не поделаешь, сместить разве что можно. Но это долго, затратно и вообще на крайний случай.

По коридорам замка мечутся расторопные служанки, одна плащ тащит, другая банты-ленты, а третья и вовсе нечто, больше всего напоминающее кардинальскую мантию. Интересно, много ли у меня в гостях князей церкви? И сколько из них поддерживают меня, а сколько шпионят на папу?..

— Эх, не позавтракал я сегодня, — епископ облизывает губы, хлопнув по попке проносящуюся мимо девицу с тазом для умывания в руках, та обворожительно улыбнулась, бросая в Эберхарда взгляд-завлекушку. — Но дело не ждет, — провожая глазами служанку, продолжает начатую мысль епископ. — Побегу. На службу тоже не успеваю, отмолю как-нибудь потом. Ты, главное, запомни, твоя власть от Бога, но церковь ты всегда поддержишь и защитишь. Не ради сомнительного удовольствия облобызать папские туфли или, точно простой конюх, поддерживать ему стремя, а на условиях равноправия.

Ты, Фридрих, не получил апостольского благословения перед коронацией, так что напишешь ему от себя, просто уведомив о произошедшем. Хочешь, я составлю, или сам напиши, но после все же мне покажи. Я риторику еще в детстве в монастыре учил, да и потом тоже в Италии… с софистикой вместе. Тут каждое слово требуется взвешивать, точно кусок золота, чуть недоглядишь — и…

Ну, с Богом! Дальше не заблудишься, пройдешь прямо по галерее, мимо двух постов, пересечешь двор, а там, собственно, и церковь. Я к тебе сегодня еще забегу, да, чуть не забыл, относительно архиепископа Кёльна, вернувшийся из Рима Вибальд — его первый дружочек, так что осторожнее со словами в обществе миляги Арнольда. Он нам хорошо помог, но при первой же возможности… Вообще, человек он замечательный, но слишком много времени провел в обществе покойника Конрада, а тот перед папой выслуживался, может, в духе прежних устоев, совет не тот дать. Да не беги ты так, я ведь не успеваю. Ой, глянь-ка на двор, чьи там кареты с гербами?

— Майнский архиепископ.

— Он — папский прихвостень, в смысле доверенное лицо. Хиллину архиепископу Трира можно доверять, впрочем, в его руках отродясь большой власти не бывало. И получит — не справится. Невысокого полета птица. К вечеру, даст Бог, я тебе одного пробста приведу, ну это такой человек, человечище! Ты таких, поди, и не видывал.

— Что за пробст такой? Ты что, короля из-за какого-то пробста бросаешь?! — не выдержал я.

— Кто бросает?! — Эберхард даже остановился. — Как раз наоборот, опасаюсь, как бы бедняга Райнальд Дассель[470], пока до твоей милости добирается, нож в бок не схлопотал, потому как врагов у него, что блох у шелудивой суки, зато умен! Да ты не думай, что он простой пробст, он из старинного графского рода, просто второй сын, не первый, оттого его в монахи и постригли. Про вольнодумца Абеляра я тебе рассказывал, когда о Брешинском докладывал. Того самого Абеляра, которого враги оскопили? Так вот, Райнальд его первый ученик! Сила. Кстати, хочешь уморительный случай? Как-то папа Евгений указ издал, в котором запрещал священнослужителям носить меха, мол, скромнее нужно быть, м-да, при этом о драгоценностях ни полслова. Присутствующие на папском соборе в Реймсе итальянцы с ним согласились, не мудрено, страна-то жаркая, какие меха? На этом самом соборе присутствовал Райнальд Дассель, Хильдесхаймскую церковь представлял. В общем, слушал он, слушал непогрешимого нашего, а потом возьми и поперек речи апостольской и брякни, мол, «такой закон не может понравиться ни живущим ныне, ни грядущим поколениям». Стража к нему дернулась, а папа вдруг весь сконфузился, покраснел и распоряжение свое дурацкое отменил!

Да ты не думай, он тоже ученый, после Хильдесхаймской школы для детей благородного сословия поступил в Парижский университет. Латынью и французским владеет, философ, поэт, оратор, каких поискать. Говорить начнет — заслушаешься. И главное, знания обширнейшие! Я стражу уже предупредил, что коли пробст от Хильдесхаймской церкви к тебе проситься станет, чтобы пустили, мало ли, разминемся. Ты уж прими его, нам такие люди до зарезу нужны. Ну вот, сам же до церкви тебя и проводил, хоть и не собирался. Люди на тебя смотрят. Улыбнись им, ваше величество!

Глава 16 Райнальд Дассель

Сумбурно начавшийся день продолжился в том же духе. Выходя из церкви, в ноги мне бросился проситель с пергаментом в руке, которого я как добрый монарх был обязан простить пред всем честным народом. Картинка — возвращение блудного сына, в которой монарх выступает в роли ослепшего от слез отца. Традиция, будь она неладна. Но что значит простить, когда голова опущена и лицо кудрями черными прикрыто? Кто таков? В чем конкретно виновен? Может, он детей резал? Может, дом Господень пожег?

Поднял на меня очи заплаканные юный рыцарь, представился. И тут точно пелена с глаз моих спала, вот же он — любовник моей жены. Неужто он, прелюбодей, желает, чтобы я, согласно традиции, его теперь перед всем честным людом очистил или гневом необузданным себя выдал?! А народ — его хлебом не корми, зрелищ требует. Щас! «Не по злобе, но справедливости ради покарал я тебя. И теперь не могу тебя помиловать, дабы не погрешить против справедливости», — громогласно изрек и паузу выдержал, чтобы до всех дошло. — Караю и милую не под настроение, а по закону.

Красавчик глазками хлоп-хлоп, ресницы длинные — девице впору. Не понял ничего, не карал ведь я его, хотел возразить, поспорить, но должно быть, осознал. Не покарал герцог, покарает король. В каком случае больнее?

Поклонился и скрылся в толпе. Наверное, следовало кого из стражи послать проследить, куда обидчик направится, чтобы опосля… Не стал, запоздало проявляя милосердие, которое, кстати, никто не смог оценить. Сам себе зарок дал, что коли еще раз сию смазливую мордашку где встречу, боя ему давать не буду — много чести, шпорами изувечу, чтобы всю жизнь уродом ходил. Дядька меня в детстве коварным приемам боя научил, впрочем, если что, я бы его и палкой по ребрам отделал будьте нате.

Почему сразу не покарал и его и Адельгейд? Во-первых, он к тому времени уже пустился в бега, во-вторых, огласки не желал и, в-третьих, мог бы перед тем как жениться, узнать про чувства будущей жены. Это ведь не он мне поперек дороги встал, я и ему и ей жизни поломал. Короткого счастья лишил. Нет, как хотите дорогие мои, а в следующий раз я либо по любви, либо никак.

Едва за трапезу сел, епископ мой с гостем долгожданным заявился, с Райнальдом, так я их, будучи зверски голодным, немедленно за свой, то бишь королевский, стол усадил. Без церемоний.

Райнальд Дассель оказался весьма приметным молодым господином со светлыми, почти белыми вьющимися волосами и голубыми веселыми глазами. Тонкий и изящный, как танцор на канате, Райнальд совсем не походил на священнослужителя. И я поначалу вообразил, будто Эберхард привел ко мне красавчика пробста от врагов прятать. Эберхард, конечно, сволочь еще та, а как еще сказать о человеке, способном детей похищать? Но и милосердия не лишен. А мне что — дворца жалко? Уж потеснимся как-нибудь, тем более что Дассель оказался очаровательным собеседником, знающим уйму интересных историй и прочитавшим множество книг. Кстати, самое забавное, что, пока Эберхард дожидался его в условленном месте, первым белокурого пробста умудрился отыскать сам Вибальд. И не просто так разыскал, а вежливо представился и, не забыв напомнить, чей он посланник, попросил выдать ему несколько редких книг из личной библиотеки Райнальда. На что тот без тени смущения заявил, что столь дорогие и редкие книги он не вынесет из тайника и не передаст досточтимому Вибальду иначе как в обмен на другие книги, которые имеются у него. Ошарашенный подобным предложением, аббат сначала превратился в соляной столб, а потом, нечего делать, кивнул, пообещав немедленно отправить слуг за просимым. На том они и расстались.

Мы посмеялись над этой историей, после чего я попросил Райнальда пользоваться привилегиями моего гостя, пока мы с епископом не найдем для него подходящей должности.

* * *
Райнальд Дассель получил должность канцлера, чему был искренне рад котяра Эберхард, и против чего тут же выступил мой личный знаменосец Отто Виттельсбах. Разгневанный тем, что, по его мнению, я провожу слишком много времени со своим новым любимчиком, Оттон ворвался в мои покои, словно обиженная любовница. Заметив вольготно расположившегося в кресле Райнальда, подскочил к нему и со всей дури наступил на ногу, когда же тот скрючился от боли, Отто ловко задрал противнику тунику, натянув ее бедняге на голову. После чего мерзавец попытался покинуть покои, но не тут-то было, содрав с головы тунику, красный от гнева Райнальд нагнал Оттона и, прыгнув на него, схватился обеими руками за поля его шляпы, рванув их вниз. Раздался треск, Отто грузно развернулся на месте, и тут только я увидел, что поля оторвались и теперь шею моего знаменосца украшает роскошный воротник. Не в состоянии сдерживаться, я прыснул, и вместе со мной засмеялись Эберхард и сидящий на полу у ног великана Виттельсбаха Райнальд. Нет, теперь он не сидел, а катался по ковру, заливаясь веселым смехом и дергая ногами. Поняв причину нашего веселья, Отто тоже расхохотался, так что мы все трое несколько минут не могли остановиться. Инцидент был исчерпан, а Райнальд и Оттон сделались не разлей вода.

После коронации Эберхард и не подумал сделать хотя бы небольшую передышку, потребовав трубить общий сбор имперских князей. Так что, отпраздновав восшествие на престол, я предстал перед высоким собранием, с просьбой отправиться со мной в Италию за императорской короной.

Как и предсказывал Эберхард, доверенное лицо папы, Вибальд, был рад поддержать это начинание, благодаря чему за поход проголосовали все духовные князья, в то время как светские, сославшись на более важные дела, отказались. Тут, наверное, следует пояснить, наши господа не прочь отправиться в поход, разграбить во славу своего короля какой-нибудь город и забрать законную часть добычи. Итальянский же поход сулил выгоду мне одному, вот они и заартачились. Самое неприятное, что официально я не имею права приказывать им седлать коней и переть со мной через Альпы. Другое дело, если бы дражайший папа был снова изгнан чернью из личной резиденции, если бы престолу святого Петра угрожала беда, или если бы князья прежде дали соответствующую клятву.

Что делать? Решили дождаться официального вызова от папы, привезти таковой пообещал господин Вибальд, старому черту было нипочём, едва расседлав коня, снова пускаться в полное опасностей и лишений путешествие. На что мы с Эберхардом запротестовали в два голоса, посчитав, что еще неизвестно, что расскажет сей впечатлительный старец о смерти и поспешном захоронении короля, а также слишком быстром избрании преемника. Нет, безусловно, поехать к его святейшеству должны были наши проверенные люди: архиепископ Трирский, епископ Бамбергский и аббат одного из цистерцианских монастырей. Кроме того, канцлер Райнальд Дассель и королевский нотариус. Хотели еще за компанию моего капеллана Арнольда, который ко всему прочему заведует канцелярией, с собой прихватить, но тут уж я возроптал! А не слишком ли сладко вам в этом самом Риме покажется, господа хорошие? Ведь из остерий вылезать поди не будите, пока все вина в Италии не перепробуете, всех шлюх не покроете. Знаю я вас!

Для себя мы решили, что если хотим преобразований, то делать политику должны молодые люди, которых будет объединять вера в силу и мощь Империи и вместе с тем искренняя дружба и взаимный интерес. К примеру: я, Эберхард, Райнальд, Вихман, Отто, муж Юдит Людвиг, в прошлом году у них сын Людвиг[471] народился. Друзьям ведь везде хорошо вместе и в походе, и дома, друзья для того и существуют, чтобы чуть что, на помощь прийти, поддержать.

Кроме того, постановили, что чиновники как в Германии, так постепенно и во всей Империи будут набираться из числа лиц, прошедших обучение в Сорбонне, Болонье или другом достойным уважения учебном заведении. А следовательно, прежде всего, мои друзья должны были убедить папу заменить старых архиепископов, епископов и аббатов новыми, способными принять свежие веяния. Чтобы помогали, а не палки в колеса вставляли. Чтобы поддерживали меня, а не шпионили на Ватикан. Эберхард уверил собрание, что ученых людей среди духовенства достаточно много, добавив, что если его святейшество и откажет мне в этой просьбе, то единственно по причине нежелания заменять своих доносчиков и соглядатаев на людей, не желающих заниматься гнусным шпионажем. Впрочем, он обещал сделать все возможное, чтобы папа не отказал нам.

Если бы Евгений заартачился, Райнальд предложил пустить вперед посольства слушок о желании короля германцев породниться с византийским императорским домом. А ведь все понимают, что папа костьми ляжет, но не допустит, чтобы две Империи вдруг начали совместные действия.

Райнальд брался добиться у папы моего развода с вероломной Адельгейдой Фобургской, формальным поводом для развода послужило наше якобы близкое родство. На самом деле вполне допустимое: мой прадед являлся родным братом ее прабабки. А также неспособность бывшей супруги забеременеть. Одновременно с тем Вихман должен был распустить слух о моих контактах с Византией, так чтобы у его святейшества не осталось и доли сомнения, ежели он не сделает меня императором на моих условиях, я женюсь на византийской царевне, и тогда уже ищи меня в стане врагов.

Забегая вперед, скажу, что, перепуганный слухами о моих шашнях с Византией, папа согласился со всеми требованиями, после чего Эберхард попросил его вызвать меня в Рим, якобы спасая папский престол от в очередной раз взбунтовавшейся черни. Не отдыхая, мои друзья отправились в обратный путь, а вслед за ними в Германию были высланы полномочные легаты, которым папа дал право помочь мне произвести чистку в рядах наших церковников.

В обмен ребята поклялись от моего имени, что ни один византиец не ступит на землю Италии, а я не стану вступать в союзы ни с Сицилией, ни с восставшими римлянами без позволения на это папы.

Таким образом у меня появился формальный повод собирать войска. Тем не менее поход откладывался на целый год, но это и понятно, какой же нормальный северянин поедет в Италию летом? Да на этой жаре я потерял бы половину своего одетого в железо войска. Кроме того, дома было столько дел, что в отсутствие друзей я уже изнемогал под свалившейся на меня ношей. Дома… а был ли у меня дом? Столицы в Германии, во всяком случае, не было. Штауфен уже принадлежал кузену, я, правда, время от времени наведывался в отчие земли, но это было уже не то.

Были королевские резиденции, которые я использовал по мере необходимости. Прежде, когда я был герцогом, то правил исключительно сидя в седле, никогда подолгу не останавливаясь на одном месте. Будучи королем, я не утратил прежней привычки, только владения мои теперь сделались больше, и двигаться приходилось быстрее. А так… как и прежде, я носил скромные, удобные наряды, вот разве что свита увеличилась, дополнительных лошадей с собой брали, а так… да и нужен ли холостяку дом? Домой возвращаются, предчувствуя встречу с родными, любимая жена, дети… мне же Господь от щедрот своих пока что пожаловал только корону. Вот и целуйся с ней, глупый, высокомерный Штауфен. Нет, корону с собой я не беру, больно надо эдакую тяжесть таскать, да и к чему она? Зимой может ко лбу примерзнуть, летом жаром обожжет, а коли потеряю?..

Стежками-дорожками из Ахена я отправился в Утрехт. Почему именно туда? Гонец от местного епископа прискакал с пергаментом. Оказалось, добрые жители славного города Утрехта озверились на своего не менее доброго епископа[472], кстати, моего горячего союзника, да и вышвырнули того из города. Как некрасиво.

Пришлось объяснять, кто тут хозяин, кто имеет право карать и миловать. Осадил по всем правилам военного искусства, поимел тараном главные ворота, после чего ввел под белы рученьки душку епископа в его же город. Народ пошумел малость, но больше не сопротивлялся, так что и развешивать на площадях было особо некого. Утешив епископа, научил его, как пойти с городом на мировую, мол, сообщу официально, что-де он заступился за чад неразумных, а я соответственно проявил милость. Так что на этот раз отделаетесь починкой ворот, ну, а коли после всего произошедшего кто-нибудь еще хоть раз свой поганый хвост поднимет, того подвергать денежному штрафу. А что? Мне еще в Италию ехать, чай монеты нелишние.

Из Утрехта в Магдебург, там как раз проходили архиепископские выборы. Такое дело нельзя на самотек пускать. Приезжаю, в городе шум и крик, вот-вот стенка на стенку пойдет. Такие страсти кипят. Не порядок!

— Что, братцы, орете? Кого волки задрали? Козлы забодали? Отчего сыр-бор?

Оказалось, выбирали долго, взвешивали, обмеряли, оценивали, даже испытания устраивали, а два кандидата как с первого дня начали брать одинаковое количество голосов, так и идут голова в голову. Хоть иголки под ногти загоняй этим избирателям, никто на мизинец уступить не желает. Посмотрел я обоих, послушал. Не королевское дело — в дерьме копаться. А тут куда ни ткни… в общем, прогнал обоих, и своего кандидата из Наумбурга вызвал Вихмана — друга детства и юности. Оно, может быть, и несправедливо, и в нарушение Вормсского конкордата, согласно которому светский правитель не имеет права назначать на церковные должности, но, право слово, если бы папа только знал, каких, прости господи, кандидатов на столь ответственную должность предлагают, он бы меня поддержал.

В общем, решил, что Вихман Наумбургский — хороший выбор, и город его рано или поздно полюбит, какое там, соборный капитул немедленно высказал протест, возопил, мол, нарушено каноническое право. Я в ответ сослался на королевскую прерогативу принимать решение в спорных случаях. Они мне указали на то, что, пока папа не даст своего согласия, мой кандидат по-любому не будет рукоположен в сан архиепископа. Думали, я отступлю, не на того напали. Капитул отправил свои ябеды в Рим, и я тоже написал своей делегации, прося их выклянчить заодно архиепископское место для Вихмана. И не дожидаясь ответа, на рейхстаге в Мерзебурге торжественно пожаловал ему это архиепископство в лен. А вот теперь, господа законники, подумайте и рассудите, если лен принадлежит старине Вихману, и этот лен суть архиепископство — то кому в нем быть архиепископом?

Глава 17 Империя молодых

Только поздравил Вихмана, Генрих Лев по новой требует обещанную ему Баварию, будь она неладна. А Альбрехт Медведь почему-то отказывается ее отдавать. Кто бы мог подумать?! И что с этим делать? Силой отобрать? Так он потом меня вором обзовет. А мудрейшего Эберхарда и трижды мудрейшего канцлера черти по Италии носят, приходится самому выкручиваться. Чтобы Саксонский герцог не обижался, подарил ему местечко Гослар со всеми его серебряными рудниками. Тот подарок взял, а от Баварии не отступился. Повис вопрос дамокловым мечом.

Немного о Госларе — во-первых, это территория, традиционно принадлежащая императору, то есть уже большая честь и доверие ею править. Во-вторых, из Гослара можно контролировать расположенные на Гарце крепости и тем самым обеспечивать прикрытие войска на марше к Брауншвейгу, если таковое понадобится. Добавьте к перечисленному серебряные рудники — и получится вполне себе приятная картинка.

Далее меня попросили рассудить спор с престолонаследием в Дании, и я сделал точно так же, как при назначении Вихмана, понравившегося мне кандидата короновал и Данию ему же в лен передал. А противнику наказал, чтобы на моих глазах меч свой новому королю вручил.

Не успел выехать из Дании, посланец из Рима нагоняет. Друзья поздравляют с разводом! Ух! Гора с плеч! И тут же любезнейший канцлер советует найти способ подчинить себе Венгрию, как это было при Генрихе III. Легко сказать, да трудно сделать. Они там что перепились совсем в этом Риме, если забыли, что у меня нормального войска нет. Откуда возьмутся рыцари? Уж не Генрих Лев ли мне их даст?

Да уж, как ни крути, а придется с Баварией разбираться. Так что я снова в пути, теперь уже к дядюшке Язомирготту. Предложил ему вместе отомстить венграм, которые его войска лет десять назад отымели на реке Лейте. Ему за честь — поквитаться с давними обидчиками, ну а мне, так и быть, побежденных венгров на шею. Отказался. Да и другие князья южной Германии этим предложением не воодушевились.

Ничего не получилось, и я поспешил в Аахен, где, как мне доложили, находился мастер, строящий невиданные до этого машины, годные как для захвата крепости, так и для ее обороны, а также передвижные башни, в которые можно было спрятать лучников.

Новая машина представляла собой высокую постройку с пустой шахтой внутри, по которой на канатах поставлялись начиненные горючим материалом бочки. Наверху их принимают воины, кладут на специальный плоский наклонный трап, поджигают и отпускают, дабы те неслись вниз, разгоняясь и бешено вращаясь. Урон от такого снаряда огромный, так как, даже упав вниз, бочка не всегда сразу разваливается на куски, чаще она продолжает крутиться, налетая на все, что ей только попадется, и учиняя пожары. Если такую машину установить в ведущей оборону крепости, всего несколько долетевших до земли снарядов способны поджечь осадные башни и возы, покалечить людей и лошадей.

Если в осажденном городе заведется такое устройство, осаждающим придется хорошенько подумать о своевременном подвозе воды, необходимой для тушения пожаров.

О том, что произошла беда, я понял, уже около дома великого мастера, к которому, как и ко всем другим, заехал лично. Ставни на доме были заколочены, а у ворот стояла толпа с заготовленными камнями и гнилыми овощами. Оказалось, что накануне моего приезда бедняга был отлучен от церкви, так что теперь чтившие закон соседи должны были прогнать его прочь, иначе на город был бы наложен интердикт.

Очаровательный человек и великий ученый на старости лет был обречен превратиться в бесприютного нищеброда, который не имел права не только проживать в городе, в котором родился, но и поселиться в любом другом местечке Империи. Решив защитить беднягу, я сочинил указ, согласно которому отлученный от церкви не подвергался бы еще и имперской опале. Каждый конкретный случай следовало рассматривать в королевском суде. Так что имперская опала коснулась лишь тех, кто нарушил законы Империи. Все мои князья проголосовали за этот в высшей степени справедливый закон, после чего переписчики сделали множество копий данного капитулярия[473] и гонцы повезли их в разные стороны, дабы каждый мог слышать то, что говорит ему его король. После чего нам оставалось только ждать протестов со стороны папы.

Протестов не последовало, и это понятно, папа был заинтересован в императоре для личной защиты, мне же был необходим папа для того, чтобы получить императорскую корону. Так что на ближайший рейхстаг 1153 года в Констанце из Рима пожаловали два легата папы, которые попросили меня подписать документ, согласно которому я не заключу перемирия или мир ни с римлянами, ни с сицилийцами без согласия на то его святейшества, обязуюсь защищать лично папу и апостольский престол, а коли владения или имущество последнего попадут в чужие руки — возвращать их законному владельцу. Также я клялся не передавать земли Византии и не допускать вторжения в Империю византийский войск.

После того как я подписал и поклялся свято соблюдать условия договора, мне сообщили, что папа коронует меня, едва лишь я прибуду в Рим. Кроме того, легаты провели официальное расторжение моего брака и назначили синод, на котором собирались судить тех представителей имперской церкви, которые недостойны своего высокого сана. На радостях я попросил начать чистку с ненавистного архиепископа Майнцского, которого тут же и низложили.

В общем, в результате чистки легаты отстранили от должности епископов Эйхштедта, Хильдесхайма, Миндена, а также целую уйму бездельников пробстов. Список кандидатов на освободившиеся должности уже давно подготовил Райнальд Дассель, а я встретился с каждым, после чего утвердил всех без исключения. Правильно мы все это затеяли, пусть молодые берут власть в стране, им сподручнее, с них проще спрашивать, да и нагружать можно, не то что почтенных старцев. Видя мою дружбу с Райнальдом, ему еще в Риме предложили богатое епископство Хильдесхайм, но Дассель скромно отказался. Полагаю, просто метил выше.

— Кстати, Райнальд, а вернул тебе книги добрый Вибальд?

Отворачивается канцлер, брезгливо поводит плечами, морщится, точно кислое яблоко разгрыз. Не отдал, мерзавец!

Затруднение возникло только с моим протеже Вихманом, которого легаты упорно отказывались признавать архиепископом, говоря, что-де не их это дело и тут следует обращаться непосредственно к папе. Но пока судили да рядили, Евгений III умер и на его место взошел престарелый Анастасий IV[474]. Вот и договаривайся после этого с наместником святого Петра. Хорошо хоть Анастасий согласился придерживаться политики своего предшественника, в противном случае пришлось бы все сызнова начинать.

Понимая, что лучшего способа представить папе спорного архиепископа, чем послать оного в Рим вместе с моими поздравлениями, просто не существует, я так и сделал. Но вот первая странность: когда Вихман попросил Анастасия утвердить его, вручив паллий[475], который мог пожаловать только папа, его святейшество повел себя странно. Взял поданную ему слугой ленту и, испытующе посмотрев на претендента, положил ее на алтарь, предложив, коли она ему нужна, взять самому.

— Бери, перед Богом ответишь.

Вихман застыл на месте, не зная, как ему следует поступить, наконец кто-то из спутников толкнул его в бок, он качнулся и на деревянных ногах подошел к алтарю, взяв палий. Все это время его святейшество смотрел в сторону, показывая, что разговор закончен и гостям пора убираться. Впрочем, сам он оставался на месте, не спеша скрыться во внутренних покоях. Наконец друзья помогли Вихману надеть паллий на шею, аккуратно расположив его концы на груди и спине. После этого мой протеже опустился на колени перед Анастасием, и тот, тяжело вздохнув, таки дал ему свое апостолическое благословение.

Отлично понимаю, какого титанического усилия стоило некорыстолюбивому и не гоняющемуся за чинами Вихману выполнить этот мой приказ. Но да мучения того стоили — воля папства была сломлена, Анастасий уступил королю Германии. Не заметить эту перемену мог только слепой и глухой. Империя охнула и пошла волнами приветствий: «Ура Фридриху!», «Да здравствует король!».

Теперь оставалось и мне выполнять свою часть работы, а именно прибыть в Рим и получить корону Империи. Кому это больше выгодно? Правильно, мне!

Оставалось за малым — скомплектовать войско и тронуться в путь. Что вообще такое — поход короля за императорской короной, невежды предполагают, будто речь идет о красивом шествии. Я же отлично понимал, что, прежде чем добраться до Рима, придется порушить несколько крепостей Ломбардии, подавить сопротивление, и не исключено, что еще и вступить в схватку с Сицилией. А вот теперь сами рассудите, мог ли я это сделать, опираясь на свою личную охрану и кучку придворных?

Рыцари были у Генриха Льва, но я до сих пор еще не рассчитался с ним за выборы, не отобрал Баварию у Язомирготта и не передал ему. Войска были у Язомирготта, но как-то некрасиво одной рукой отбирать у него герцогство, а другой тянуть его за рукав в этот самый поход. Бертольд Церинген получил Бургундию только на бумагах, и мне следовало как-то убедить графа Вильгельма Маконского добровольно уступить права на этот лен. Впрочем, относительно Бургундии все выглядело не так безнадежно, как в случае с Баварией. Его сиятельство Вильгельм Маконский самозахватил этот лен, принадлежащий его юной племяннице Беатрикс. Об этом следовало подумать, во-первых, девицы, как правило, выходят замуж, а дело замужества такой богатой невесты — прямая обязанность ее короля.

Решение подсказал Райнальд Дассель, которому удалось проникнуть в Безансонский замок, где, подобно несчастной невольнице, томилась прекрасная Беатрикс, и пришел в восторг от ее красоты и очарования.

— Что нужно старому графу? Он спит и видит, как лен и богатая племянница переходит в чужие руки, оставляя его ни с чем, все, чего ему от жизни надо, это получить законное право считаться бургундским герцогом! — шумел Райнальд. — Дай ему это право, и он что хочешь для тебя сделает.

— На каких основаниях? — пожимал я плечами. — Бургундия сто лет как торчит ни Богу свечка, ни черту кочерга. Ни Германия и вообще черт знает что. Германским королям туда ход заказан!

— Вот именно, — смеется, довольный выдумкой, Райнальд, тряся белыми кудрями. — Назови Бургундию герцогством, входящим в состав Германии. А его назначь герцогом. И пусть в благодарность за титул отдаст племянницу.

— За кого?

— Да за тебя? Не сможет же он отказать собственному сюзерену?! Первая красавица и самая богатая невеста из ныне имеющихся, ты ведь с папой лаяться не собираешься, не возьмешь в жены византийскую царевну? Холост, молод, пригож. Беатрикс — благословенная[476] твоей будет. Ну, хочешь, я сам обо всем договорюсь?

Ну, уж нет. На этот раз я сам, хватит с меня нелюбимой Адельгейд, сколько лет узел проклятый перерубить не мог.

А что мне? Сел на коня, и вот я уже в дороге. И черт белокурый Райнальд со мной, байки про красавиц и их строгих родителей рассказывает. Вихман — архиепископ Мерзебурга, Арнольд — архиепископ Кёльна, знаменосец Виттельсбах, ну и все наши. Первоначально я думал тайно в Безансон проникнуть да на красавицу поглядеть, ребята меня отговорили. Какое тайно? Молодой король со свитой к графу Маконскому по государственному делу.

Какому? На ходу придумали. Во-первых, заявить собственные права на Бургундию, заверив при этом графа, что, коли тот меня своим господином признает и вассальную клятву принесет, я в свою очередь признаю его герцогом и законным опекуном богатой племянницы, впредь буду блюсти его интересы, защищая от нападок и посягательств. Позже, когда он поклялся в верности, я потребовал собрать в Безансоне всех своих вассалов и под этим предлогом свел вместе Церингена и графа Маконского. Самое удивительное, что дальше они уже улаживали вопрос ленного права практически без меня и как-то оба оказались с прибытком.

В разгар всех этих политических страстей его сиятельство посчитал необходимым представить королю свою юную воспитанницу, ну и заодно, как я понимаю, показать ее моим съехавшимся в Бургундию вассалам. Пусть весть о небесной красоте богатейшей наследницы летит белыми птицами мира во все края, дабы собирались женихи богатые да знатные, прося ее руки.

Она вошла в зал, прикрывая лицо тонкой, точно облачко, вуалью, за которой на меня смотрела неземная красота. Волосы цвета меда лились дивным потоком чуть ли не до земли, золотое платье с длинным серебряным шлейфом. Нежная, грациозная девочка слагала песни, которые сама же и исполняла, музицируя на арфе или лютне. Возможно, мне следовало немедленно попросить руки прекрасной Беатрикс, но я вдруг онемел, впервые в жизни захваченный в плен красотой. Уверен, что дядя графини прекрасно понял мое состояние, отчего и не отдал ее затем замуж ни за кого из претендентов, поджидая, когда же король обратится императором, а император выступит в роли скромного просителя.

Несмотря на уговоры и намеки Райнальда помочь мне объясниться с Беатрикс или ее опекуном, я запретил ему говорить о ней, пока я сам не пожелаю вновь коснуться этой темы. К слову, в то время ей едва исполнилось девять лет, так что красота красотой, а и совесть иметь нужно.

Глава 18 Тайное соглашение

Из Бургундии помчался в Вюрцбург, где постановил перед князьями вопрос о походе в Италию. На счастье, Эберхард успел собрать достаточно посланий из городов Ломбардии, которые жаловались на действия миланцев, оплачивающих мятежи, прогоняющих, а нередко и убивающих епископов. В некотором роде бунты против власти — это даже неплохо, потому как мятежные города приходиться брать осадой, а затем имущество побежденных достается победителям, стало быть, все получат богатую добычу. Вторым вопросом было решение о Баварском лене, но дядюшка Язомирготт не появился в Вюрцбурге. Так что пришлось перенести решение этого вопроса на следующий рейхстаг, на этот раз в Госларе. О том, что мой дядя проигнорирует и этот вызов, мы с Эберхардом были почти что уверены. Впрочем, до поры до времени предполагалось, что я буду смирно ждать его прихода, в то время как призванные на разбирательство князья примутся негодовать по поводу пренебрежения приказами. Так что не на втором, так на третьем рейхстаге мне придется буквально «под давлением» лишить своего дядю лена. Честно говоря, затевая эту ловушку, мы были уверены, что, увидев мое к нему расположение, Генрих согласится присоединиться к походу, не дожидаясь, когда же я выполню обещанное. Но он оказался умнее и осторожнее.

После рейхстага Райнальд с трудом уговорил вспыльчивого герцога встретиться в отведенных мне покоях. Огромный и неистовый, он царапал шпорами мраморный пол, сдерживая в себе накопившуюся ярость, и только что не кидаясь мебелью. Некоторое время я наблюдал за кузеном через специальное окошечко, но тот и не думал успокаиваться. Наконец стало понятно, что ожидание лишь бесит его, мы собрались с духом — первым шел красавец-канцлер Райнальд Дассель, вторым — Эберхард II фон Отелинген, третьим — Отто Виттельсбах, замыкал шествие я сам.

Кузен приветствовал меня легким кивком, я ответил ему тем же. Какое-то время мы смотрели друг на друга, играя в знакомую с детства игру гляделки.

— Я пришел один, а вы с целой свитой? — глумливая улыбка полная превосходства.

— Но вы прекрасно вооружены, — парировал я. — К тому же это мои лучшие друзья, которые помогут нам разрешить возникший конфликт. Давайте говорить откровенно. — Я показал гостю на стоящие тут же кресла.

Генрих Лев сделал шаг в сторону ближайшего и сел первый, скрестив руки на груди. Мы последовали его примеру.

— Друзья! — хмыкнул герцог. — Я-то пришел без друзей.

— Так найдите же друга во мне! — воскликнул я, отмечая, что кузен удивленно поднял брови.

— Мы добиваемся того, чтобы Империей правили молодые и сильные люди, а не выжившие из ума старцы, — поймав заинтересованный взгляд Генриха, пошел в атаку Райнальд.

— Империя молодых и сильных телесно и духовно людей! — продолжал заданный канцлером тон я. — К черту козлобородых, пахнущих мочой дедов, учащих нас, как следует поступать в этой жизни. Давайте начистоту. Вы хотите получить Баварию, но пока что я не могу вам ее дать.

Он попытался встать и уйти, но я остановил его примиряющим жестом.

— Вы нужны мне, дорогой брат! Вы нужны мне, чтобы управлять Империей! Вы нужны мне для того, чтобы получить эту чертову корону!

— Я уже один раз поверил вам на выборах, — голос Генриха Льва сделался глухим, так что в наступающих сумерках казалось, что он звучит откуда-то снизу, может быть, из самой преисподней. — Поверил и вручил вам корону Германии.

Следовало потребовать принести свечей, но я боялся, что малейшее неверное движение, появление слуги — и я потеряю внимание этого человека.

— Давайте так. Сейчас мне снова нужна ваша помощь, ваше участие в итальянском походе. Что вы хотите за это? Какова цена?

— Большая. — Генрих Лев развалился в своем кресле, вольготно положив ногу на ногу.

— Поясните, пожалуйста, — заволновался Эберхард.

— Вам, кузен, надоели козлобородые старцы, указывающие, что можно, а что нельзя, понимаю, мне они тоже поперек горла. Но больше всех прочих я ненавижу наше саксонское духовенство. И то, что они лезут во все мои дела и начинания. Давайте так, ваше величество, я пойду с вами за короной Империи и сделаю все, что от меня будет зависеть, а вы… — он выдержал паузу, сверля меня долгим внимательным взглядом, — а вы дадите мне право верховного сюзеренитета над церковью в моем родном герцогстве. Чтобы не они мне, а я им приказывал. Да ладно, приказывал, особо приказывать я не стану, пусть только святые отцыбольше не лезут в мои дела!

— Но это невоз… — начал и тут же осекся канцлер.

— Я хочу, чтобы вы, ваше величество, прекратили сажать мне на шею своих архиепископов и епископов. Если мне нравится человек, какое мне дело, поддерживает он короля или папу? Я хочу абсолютную, безоговорочную власть над Саксонией, так что, Фридрих, руки прочь от моей державы. От моего герцогства.

Какое-то время мы молчали. Слово было произнесено.

— Я услышал вас, герцог, и думаю, что, насколько бы чрезмерны ни были ваши условия, я в состоянии принять их с единственной оговоркой.

В темноте я чувствовал, как напрягся мой собеседник. Два варианта, он, что называется, либо внемлет мне, либо готовится прыгнуть с ножом в руке.

— Я согласен на вашу абсолютную власть в Саксонии. и перестану вас контролировать, но пусть это соглашение останется между нами.

— Не понял?! — повысил тон герцог. — Я что же, даже похвастаться не смогу?

— Не сможете, — отрезал я. — Подумайте сами, любезный брат, чего вы хотите на самом деле? Унизить своего короля в глазах подданных? Добиться того, чтобы папа Анастасий отлучил нас обоих от церкви? Или вам нужна реальная власть в своем герцогстве?

— Реальная! — темнота понимающе засмеялась.

И я, вздохнув с облегчением, попросил принести свечи и накрывать на стол.

Глава 19 Гномы Павии

Ну вот, мы снова в дороге, теперь уже надолго, мелкий холодный дождик сечет лицо, гулко звенит по броне, плащ уже давно промок насквозь, холодный ручеек проник за шиворот. Но останавливаться еще рано, в этих местах даже шатра не расставить — осенние дожди превратили леса в болота. Ничего, еще совсем немного — и из-за деревьев покажется стена Аугсбурга. Как же я устал, господи… Именно здесь, буквально две недели назад на месте легендарного сражения, где Оттон Великий[477] разгромил кочевые орды мадьяр, я проводил смотр собравшихся со мной в Италию войск. Помниться, тогда тоже шел дождь. Хорошая примета. Говорят. Не уверен, если это касается поздней осени, то брр… другое дело — летний дождик, даже приятно, но это… Мне не впервой спать на собственном плаще, даже на голой земле, но осенью все же тянет в жарко натопленный дом, к пылающему камину… когда же у меня будет свой дом? Настоящий дом, в котором меня бы ждали. Король-бродяга, король-кочевник, езжу из города в город, иногда, голодный и холодный, вынужден ночевать у городских стен, ох, и нехорошо же приходится мятежникам, посмевшим закрыть ворота перед своим повелителем!

А я в чем провинился? Вот заработаю ломоту в костях, согнусь раньше времени под гнетом болезней. Даже Отто, верный друг, уже сетует на наше житье-бытье. Раз гляжу, рядом с ним на рыженькой кобылке мальчик лет девяти, не больше. Что такое? К чему тут дети? А Виттельсбах смеется, сказки, мол, хорошо рассказывает сиротка. Он по дороге в каком-то семействе заночевал, ну, и как водится, девку себе для тепла потребовал, откуда Оттону знать, что у хозяина одни только сыновья. Тот же, вместо того чтобы по чести все как есть господину объяснить… в общем, мальчишка на здоровяка Оттона с ножичком полез, чуть руки себе все не изрезал. Плачет, рычит, слезы с соплями по рожице размазывает. Смех один. Пожалел его знаменосец мой, выкупил у отца да и забрал с собой, говорит, воина из него сделаю. Не сделал. В тот день поехали мы усмирять одного лиходея, что монахов из монастыря выставил, и сам там с дружиной обосновался. Стены в монастыре крепкие, но монахи нам все лазы заранее показали, так что мы даже подкрепление себе вызывать не стали, на две группы разделились, и в то время пока Оттон с ребятами в осаду крепости игрался, я с моими рыцарями в монастырь проникли и стражу перерезали. В общем, скукота.

Дня три после отдохнули у добрых монахов да и в путь собрались. Так в первую же ночь в лесу мальчишечка этот ото всех в сторону отошел, должно быть, боялся, что его кто-нибудь все-таки обидеть попытается, лег под дерево да и замерз к утру. Ох, и сокрушался же о своем новом приятеле Виттельсбах, тряс его, тер, вино в рот вливал, да только без толку.

Почему я вспомнил мальчишку? На смотр войск явилось всего-то 1800 конных рыцарей, а также лучники-пехотинцы. Ни Генрих Язомирготт, ни Альбрехт Медведь помочь мне не пожелали. При этом добрая половина пришедших рыцарей шла за Генрихом Львом, а остальные кто откуда. Что же, для торжественного шествия больше и не требуется, другое дело, если путь через Италию придется прокладывать оружием. Ну, да ладно, перейдем через Альпы и наберем.

Почему я все чаще думаю о замерзшем в пути мальчике? После этого случая заказал себе шатер сделать не слишком большой, но и не маленький, и в холодное время жаровню в нем жечь для тепла. Потому как одно дело — никому ненужный ребенок замерз, а если я себе что отморожу? А если женюсь и жена захочет повсюду меня сопровождать? Видел я такие семьи, многие правители с женами и детьми путешествуют. Так что же, я супругу с собственными детьми мучать стану? Правда, никакой жены у меня до сих пор нет и детей тоже нет, даже побочных. Ничего, стану императором, тогда и посватаюсь… есть на примете одна… как раз пока мы Италию замиряем, в возраст войдет. Как прекрасна Беатриса! Как луна среди звезд, как солнце на ясном небе. Опекун ее все понял, хотя я стоял пень пнем. Дождется, не выдаст луноликую ни за короля, ни за герцога, ибо на роду ей написано быть императрицей и моей супругой.

Каждую ночь вижу ее во сне! Сколько у меня было женщин, ночь скоротал, оделся, вышел, светлый путь мне под ноги. Ни на одну не обернулся, ни об одной не грустил. Одна для меня она на всем белом свете Беатриса — благословенная. Ничего, голубка моя, подожди малость. Не обижайся, что в нашу первую и единственную встречу не отвел тебя под белы рученьки к алтарю. Знаю, любая девица мечтает, чтобы благородный рыцарь выкрал ее из отчего замка, да и обвенчался в глухую ночь. Король все может, любую красавицу взять, в свой замок увезти. Но хороший король должен уметь ждать. Вот и ты подожди, моя ненаглядная, знаю, горька разлука, но только время на этот раз на нашей стороне. Каждый день нас друг к другу приближает. Пройдет еще год, два, три, и мы увидимся, чтобы уже не расставаться никогда.

Сейчас 1154 год, два года как я король, пора становиться императором. Загодя путь проложили по картам, горные дороги в Альпах, не самое приятное место для прогулок, тем более, если эти самые дороги развезет или выпадет снег. Что такое поход? Да, конечно, это конные рыцари, это пехотинцы, сопровождающие поход монахи, и самое главное, это возы, возы и еще раз возы. Крытые повозки для провоза провианта и всего того, что в руках не унесешь, специальные телеги, на которых перевозят тараны — тяжелые бревна с железными наконечниками. В ином месте вокруг крепости и леса-то толкового нет, ни тебе таран смастерить, ни катапульту, ни осадную башню, так что рачительный хозяин завсегда все таскает с собой. Телеги, на которых едут лопаты, ломы, веревки и прочая, прочая…

Спросят, почему ты так долго собирался в эту самую Италию? Что отвечу, дела были важные: грязь месил, мошкару кормил. Грехи наши тяжкие. Доспехи не спасают от гнуса.

Мы решили пройти через перевал Бреннер, дабы оттуда попасть в Северную Италию. Таким образом, уже к концу октября вышли к южному берегу озера Гарда. И вот тут — чудо чудное диво дивное, в Италии почти что лето! Птички поют, в полях и в виноградниках трудятся крестьяне, кабатчики завлекают посетить их заведения. Красота. Одно плохо. Запросто так никто ничего давать не хочет. И плевать им, что перед ними фактически их император! Заглянешь в деревню — дома закрывают, на рынок — товар прячут, в монастырь — вообще говорят, голодаем!

А по изумрудно-зеленым холмам белые стада овец, точно талый снег, стекают с курганов в долы, поют пастушьи рожки и волынки, еще не ведавшие, что немцы пришли, и все они не более чем морок.

В общем, пришлось чудеса творить и пищу откуда ни поподя доставать. И из «пустых» подполов и с чердаков, где, по словам их владельцев, лишь семейные призраки да пыль, даже из земли, бывало, выкапывали. Кто-то, видя нашу в этом деле расторопность, нечего делать, вяло приветствовал «чудо», кто поглупее, роптал на немецких свиней, забредших в итальянские погреба. Тут уж приходилось разъяснять о необходимости принудительных изъятий. Впрочем, чего греха таить, некоторые из наших ребят не только от моего имени изымали излишки, но и от своего не стеснялись, в общем, мародерствовали.

Иногда навстречу нам выходили целыми селами, дабы поглядеть на великолепное зрелище, чаще все двери были наглухо закрыты, а люди прятались кто где. Как-то раз к лагерю подошел деревенский староста, который, извинившись за своих односельчан, рассказал, что к ним приходили воины из Пьяченцы, запретившие кормить немцев. Так что, если благородный король желает чего, они не станут препятствовать ему в разграблении деревни. Потому как выдать припасы добровольно, накормить коней и позволить отдохнуть благородным рыцарям в домах они не могут, так как опасаются мести господ из Милана и той же Пьяченцы.

Ох уж этот неспокойный Милан, и года не прошло, как его подеста[478] разорвал и растоптал грамоту с моим приказом. Не смирятся, придется приступать к осаде. И это при том, что у меня и народу в обрез, и осадные орудия еще только придется построить.

Ох уж мне эти осады, самое что ни на есть тягомотное дело, но да глаза боятся, а руки делают. Сколько времени придется на это дело убить? Ничего, в особом сундучке у меня «Естественная история» Плиния — как скука смертная навалится, почитаю.

Чем ближе мы к Пьяченцы, тем труднее раздобыть хоть какую-нибудь еду. Тем не менее, по договоренности с папой, мы должны были прибыть на Ронкальскую равнину, что на левом берегу реки По, севернее этой самой Пьяченцы. В этом месте уже традиционно будущие императоры, начиная с Карла Великого, встречались со своими подданными. Далее либо два дня пути до Рима, либо… Я выбрал второй вариант — проведя прямо на Ронкальских полях свой первый в Италии рейхстаг, где принял присягу от нескольких ломбардских городов и куда завзятые торгаши генуэзцы привезли диковинные подарки — самого настоящего льва, которого я тут же познакомил с Генрихом Львом. Посодействовал, так сказать, воссоединению родственников. Генрих оценил! А также ярких попугаев и огромных страусов. Там же я огласил свои писанные еще в Германии законы:

1. Ни один вассал не может присвоить себе лен без разрешения на то сеньора.

2. Если вассал уклонится от службы в пользу сеньоров, у него может быть отобран за это лен.

После чего я приступил к рассмотрению жалоб и непосредственно к суду. Вообще-то, есть в Италии и более интересные дела, нежели разбирательства жалоб одних городов на другие, но не стоит забывать, суд есть неотъемлемая прерогатива императора, и, устроив суд, я напомнил Италии о правах, которые я не собирался никому отдавать.

Согласно традиции перед получением императорской короны следовало короноваться железным венцом лангобардов. А следовательно, мы пошли не в Рим, а в горную столицу Лангобардии, Павию, по дороге собирая с городов и селений фодрум — так называется некий, более чем символический, налог, который взимается по случаю императорской коронации.

Из Павии мы уже получали письма и поняли, нас ждут. Покоренная еще со времен Карла Великого земля твердо держала даденное королю франков слово. Поэтому тараны можно было оставить до поры до времени в удобном месте. Кроме того, правитель города советовал нам обзавестись мулами, которые лучше подходят для передвижения по горным дорогам. Впрочем, этих некрасивых лошадей предполагалось использовать исключительно как тягловую силу. О времени и цели нашего прибытия в Павию местному архиепископу сообщили мои герольды, так что, заранее приодевшись перед въездом в древний город, мы по праву ожидали встречающую нас процессию и были поражены, когда таковая показалась на дороге. Крошечные существа с длинными бородами в льняных одеждах с посохами, бурдюком вина, караваем хлеба и цветами ждали нас у двенадцатого придорожного камня.

Сказочные гномы! Разумеется, мне случалось и прежде видеть карликов, плясавших на базарных площадях, но те были рабами, в то время как процессия встречающих нас малышей двигалась совершенно свободно, распевая христианские гимны.

Я спешился, и моему примеру последовали остальные.

— Вам не следует подходить к ним первым, ваше величество, — глаза Отто были неспокойны, да и весь он только что не трясся, то и дело бросая опасливые взгляды в сторону встречающих.

— Неужели я должен убояться этих… убогих? — удивился я.

— Но гномы, это же самые настоящие гномы! Все они язычники и колдуны. Они затягивают людей в подземные штольни, где те трудятся на благо гномьего народа.

— Нормальный человек вряд ли поместится в гномьих штольнях, — удивился Эберхард. — К тому же ты ведь слышишь, они католики. Полагаю, что современные нам лангобарды поражены какой-то странной болезнью, не позволяющим им расти.

— Тем более они могут быть заразными! — Отто преградил мне дорогу. — Очень опасно.

— Такие болезни обычно передаются в постели, — мягко отстраняя моего знаменосца, Эберхард вышел вперед, так что я шагнул навстречу «опасности» вторым.

— Мы приветствуем тебя, о король германцев! — тонко пропищал первый гном, поднимая над головой бурдюк. — Выпей этого волшебного вина, дабы утолить жажду.

— Пусть первым выпьет, — толкнул меня под локоть копьеносец Манфред.

Подошедший к своему предводителю гном подал две деревянные кружки, в которые малыши тут же налили вина. Одну кружку с поклоном подали мне, вторая начала переходить от одного коротышки к другому. Я неуверенно поднес посудину к губам, когда Отто вырвал ее из моих рук, отпив первым.

— Твой человек, должно быть, умирает от жажды, — звонко рассмеялся предводитель гномов и плеснул еще вина в свою опустевшую усилиями гномьей оравы кружку. — Пей, и ты, господин, не следует отнимать вино у собственного короля.

— Отведай же, король германцев, хлеба, выросшего на наших нивах, — второй гном протянул каравай, который, вежливо склонившись, принял у него Эберхард, дабы передать мне. По всей видимости, церемония затягивалась.

— Лучше бы они поляну какую накрыли, — с сожалением прошептал жующий корку Гийом Биандрате.

— Лучше бы сразу в город пригласили, — хором ответствовали ему Отто и Манфред.

— Прими же благословение моего народа! — снова запищал предводитель, и тут я разглядел странное. У всех гномов были гладкие безусые лица и длинные, завязанные узлом под подбородком бороды. Мучимый смутной догадкой, я шагнул к главному коротышке и провел рукой по его лицу.

— Ой! — пискнул гном, пытаясь снова собрать в фальшивую бороду свои длинные каштановые волосы.

— С какой же это стати красивая девочка уродует себя мужской бородой? — спросил я, присаживаясь перед ней на корточки и заглядывая в ясные глазки.

— Это прическа лангобардов, — без тени смущения сообщила она, уже не пытаясь вернуть бородищу на место.

— Мне кажется, так тебе намного лучше, — я погладил девочку по щеке, и тут же остальные лжегномы принялись развязывать и расплетать свои бороды.

— Неужели старейшины города послали вас встречать короля? — изумился Эберхард, весело разглядывая девчонок.

— Нет, конечно! — Стоящая ближе всех ко мне малышка ловко надела венок мне на голову. Другая протянула такой же стоящему ближе всех ко мне Гийому Биандрате.

— Они ждут вас у третьего камня, а мы дошли аж до двенадцатого. Тайно, ну, чтобы быть первыми, кто встретит.

— Что же, тогда пойдемте к третьему камню вместе, — предложил я.

— Нет, не пропустим! — хором возмутились чудные девочки. — Сначала нужно откупиться.

— Сколько же стоит пройти к третьему камню? — с серьезным выражением лица поинтересовался Эберхард, распуская завязки кошеля.

— Вы должны одарить каждую из нас, — весело предложила главная. — Но это еще не все. Нам мало золота, мы хотим получить человеческую жертву.

— Чего?! — возмутился Отто, на треть вытащив из ножен меч. Все-таки девочки его здорово напугали.

— Не чего, а кого. Мы, девы, потомки древних лигуров, требуем у тебя, король Германии, отдать нам этого верзилу, — девочка храбро ткнула пальцем в сторону готового броситься на них с мечом Отто, — ибо мы избираем его в мужья моей старшей сестре.

Девочки весело засмеялись, прикрывая лица ладошками и длинными рукавами.

— А что, твоя сестра — страшная уродина или полная дура? Почему она не может найти себе мужа среди своих соседей? — поинтересовался Манфред.

— Моя сестра — не дура и не уродина. Она самая красивая девушка Павии, просто, по нашей семейной традиции, она должна выйти замуж за знаменосца короля или императора. У моего папы не было сестры, да и подходящего знаменосца к нам не заезжало, и у дедушки не было знаменосца, то есть сестры. А вот у прапрабабушки был! И теперь у моей сестры будет!!! Об том лет пять назад сообщила ей бродячая гадалка. Она так и сказала: «Не вздумай, девка, выходить замуж за кого-нибудь из местных. Скоро, едва ты расцветешь, в Павию придет король, в свите которого ищи своего жениха». Моя сестра спросила, как она узнает предсказанного ей иноземца, и старуха, представляете, сказала, что в руках у него будет знамя! А ведь гадалка была не из местных и не могла знать о нашем обычае.

— Что ж, если твоя сестра действительно так хороша, не вижу причин отказывать ей. — Я подтолкнул вперед опешившего от такого поворота Виттельсбаха. — Что ж, Отто, после церемонии встречи можешь зайти в дом к своей невесте, и… знамя, пожалуй, с собой прихвати, а то ведь не признает.

Обрадованные девочки запрыгали на месте и танцевали всю дорогу, пока мы двигались в сторону города, где нас уже ждали архиепископ и его многочисленная свита. Правда, вторая церемония приветствия понравилась нам куда меньше, нежели первая, да и, признаться, стерлась из памяти, как стираются все похожие одна на другую скучные официальные встречи. Только одно, когда «предводительница гномов», ее звали Изольда, увидела толпу разодетых в дорогие одежды вельмож, она заставила меня спешиться и, взяв за руку, потащила в сторону города, громко крича: «Ура, Барбаросса!!! Встречайте Барбароссу!»

— Ура, Барбаросса! — послушно отреагировали встречающие нас вельможи.

Барбаросса — рыжебородый. Что же, почти у всех правителей было прозвище, Пипина звали Короткий за его маленькие ножки, моего отца — Одноглазым. Генрих Черный, Генрих Гордый… Барбаросса… ничем не хуже прочих. Так, с легкой руки маленькой проказницы, я сделался Фридрихом Барбароссой.

Глава 20 Свадьба знаменосца

Весь украшенный цветами, сконфуженный и перецелованный, согласно «древним обычаям», Отто был усажен за накрытый стол недалеко от меня, хитрющих девчонок мы пригласили тоже, так что они расселись среди моих воинов.

— Ты действительно хочешь отпустить Виттельсбаха черт-те куда и со знаменем в руках? — полюбопытствовал уплетающий куриную ножку Эберхард.

— А ты прав. Вряд ли в постели с нареченной ему так уж сильно понадобится наше знамя. Эй, — я подозвал пляшущую неподалеку сестру «невесты». — Сделай милость, пригласи сюда свою старшую сестру, — попросил я ее.

— Зачем? Мы же договорились, что после праздника Отто зайдет к нам.

— Чтобы она могла получить свадебный подарок от самого короля, — помог мне Эберхард.

— Свадебный подарок! Вот здорово! — Пигалица запрыгала на одной ножке и вскоре удрала, зазвав с собой троих подружек.

— Если твоя невеста — хромая уродина, разрешаю тебе не жениться на ней, — перекрикивая гостей, сообщил я Виттельсбаху, после чего вдруг заиграла флейта и все повернулись к небольшой процессии. Впереди шел бородатый коренастый коротышка, похожий на гнома-переростка, старая латанная во многих местах кольчуга доходила бедолаге до колен, невообразимый шлем с огромными рогами грозил опрокинуть его обладателя на землю. За ним шествовала высокая тощая женщина в простом платье из некрашеного льна с подвязанными под подбородком волосами. За ними, скрытая ото всех расшитым покрывалом, стояла хрупкая, стройная девушка.

— Моя младшая дочь Изольда сообщила, что король германцев Фридрих желает видеть мою старшую дочь Изабеллу, — почти что прокаркал отец семейства, в то время как его высокая, точно сторожевая башня, супруга согласно трясла бородой.

Я поднялся, отирая сальные руки о лепешку, и вместе со мной со своего места встал Отто, по рядам поплыло заветное знамя — символ избранного жениха. Не отрывая взгляда от фигурки невесты, Виттельсбах протянул руку, и вскоре знакомое древко оказалось в его ладони.

— Позволь сначала узнать, кто ты, и увидеть лицо невесты, — предложил я. Но Отто казалось, уже не интересовало ничего. Часто дыша, он двигался, точно во сне, приближаясь к девице, и возможно, сорвал бы с нее покрывало, в последний момент я успел дернуть его за рукав. Мало ли какие тут обычаи.

— Мы ведем свой род от знаменосца Одоакра[479], того самого, что сверг императора Ромула Августа[480], в смысле Одоакр сверг, а не знаменосец, — прокаркал гном, опираясь на огромный меч. — В нашей семье издавна было принято принимать у себя дорогих гостей. Но полагаю, что ты, король германцев, мало что знаешь об Одоакре кровожадном, поэтому я скажу тебе так, что, когда Карл Великий короновался в Павии, моя пра-пра понесла от его знаменосца, и вот теперь моя дочь… — он оглядел с ног до головы Отто. — О, прошу вас, пусть сегодняшнюю ночь этот юноша проведет в нашем доме. Его очень легко найти, он стоит на восточной горе и на его воротах герб с развевающимся знаменем.

Когда же Отто подтвердил свое согласие на женитьбу, отец девицы позволил жениху снять с нее покрывало, и все увидели хорошенькое юное личико с веселыми карими глазками и с длинной каштановой бородой, заплетенной в целомудренную косу с розовым бантиком на конце.

После чего бородатая мать невесты осведомилась, правильно ли она поняла, что ее дочь ожидают какие-то королевские подарки, и я с радостью снял с руки перстень, надев его на тоненькую ручку невесты.

Надо ли сказать, что в ту ночь Отто вступал в свой первый брак под моим знаменем. А увязавшийся за женихом копьеносец Манфред, похоже, нашел себе там же суженую, предпочитавшую имперскому знамени надежное копье. К слову, по-любому, брак между наследником пфальцграфа Виттельсбаха и безродной девицей носил чисто временный характер, так как вряд ли его отец позволил бы старшему сыну жениться без позволения. Кстати, до сих пор я ни разу не помянул в своих рассказах старого пфальцграфа Оттона IV фон Виттельсбаха[481] — отца моего друга Отто, который с юных лет управлял графством Шейерн, что между Мангфаллталем и Кельхаймом. Собственно, лучше всех его знал мой дядя Конрад, позже расскажу почему.

Оттон старше меня почти что на три года. Так же как и я, он был во Втором крестовом походе под началом своего отца, впрочем, даже там мы умудрялись не разлучаться. Да и вернулись на одном корабле. Правда, потом отец Отто вдруг оказался на стороне моего дяди-предателя Вельфа, и королевское войско осадило их крепость. Так что, посопротивлявшись скорее для порядка, Оттон IV был вынужден сдаться на милость победителя.

Никогда не напоминал об этом Отто, так как искренне считаю, что сын не должен отвечать за своего отца. Что же до этой самой, с позволения сказать, женитьбы, то дома моего знаменосца уже ждет подобранная ему отцом невеста Агнес ван Лооз[482], дочь Людвига I, графа Лооза, так что от судьбы, как говорится, не уйдешь.

* * *
В Италии предстоит много работы, пожалуй, даже больше, чем я ожидал. Во-первых, нужно срочно что-то делать с большими городами, живущими по своим собственным законам и не желающими признавать ни прав императора, ни законов Империи. То есть, пока они сыты и довольны, они ропщут на власть и стараются не доплатить в казну, а как сосед осадил крепость, так спасите, помогите, куда смотрит император!

Нет уж, дорогие мои, я вас научу жить по законам. И первым делом пересчитать и переписать каждый дом, сколько человек проживают в нем и сколько из них мужчин. Далее пересчитать все полезные постройки и новые регулярно вносить в списки. Ежели хозяева дома скажут, де это у нас и не дом, а так… м-м, сарай или беседка для отдыха, и платить мы не будем. Необходимо внести следующее уточнение, деньги взимаются с каждого дома, где есть очаг, и если два очага, брать вдвое против обыкновенного. Обязательно нужно установить фиксированный налог на мельницы, казармы, а также с каждого склада и сарая. С рыбаками проще — отдадут треть улова и будет с них. А вот с кузнецов и вообще мастеровых следует либо взимать плату, либо привлекать их на потребные властям дела, в этом случае городской совет или подеста заплатит за сделанную ими работу из городской казны.

Каждый день суды, суды, суды… Города жалуются друг на друга, а мне разбирать, назначая штрафы. Давеча судил Милан, который дороги перекрыл, собственным налогом обложил и пару городов захватил беззаконно. Всех жителей в одном исподнем из ворот под зад коленом выпроводили, пообещав, что пристрелят любого, кто окажется на расстоянии пущенной стрелы от городской черты. Женщин, детей, немощных стариков… разумеется, миланцы были виновны, и я назначил штраф и велел вернуть людям их имущество.

Выслушав обвинителей и мой приговор, представители Милана посоветовались между собой, посчитали что-то на пергаменте, после чего предложили 4000 фунтов в качестве компенсации за угнетенные свободы. Сумма немалая, но для меня важнее другое — Милан дал понять, что признает мои права. Вот это ценно!

В Италии все имеет свою определенную цену. Причем в ходу звонкая монета, а не товарообмен, более свойственный германским землям. Оплата золотом или серебром намного удобнее обмена товара на товар, потому как, если ты, скажем, меняешь рыбу на крупу, потом следи, чтобы эта крупа плесенью не покрылась, чтобы жучки там не завелись или черви — в общем, меняй на что-то другое. Монеты же от долгого лежания не портятся. Их можно, если что, и в землю зарыть. Еще я узнал странное — должник может вместо оплаты золотом или товаром подписать кусок пергамента, в котором четко сказано, к какому сроку и сколько он обязуется заплатить, и что полагается сделать с ним в случае неуплаты. Самое удивительное, что к этому относятся без смеха, принимая лоскут с записью долга с тем же почтением, с каким принимали бы чистое золото. Если должник не платит в срок, этот самый пергамент несут в суд, и судья принимает его как важнейшее доказательство вины, после чего выносит приговор. Интересно, так же свято они станут блюсти клятву, если прописать ее на пергаменте?

После Милана своего представителя для переговоров прислал город Венеция, роль посла исполнил сын дожа, приятный молодой человек, который буквально с порога предложил заключить договор, согласно которому я как будущий император принимаю и признаю границы владения Венеции, а за это они признают меня своим господином. Венецианты просили позволения свободного передвижения их подданных по всей территории Италии, за что предлагали ежегодную выплату 50 фунтов золота, 50 мешков перца и сверх того по куску роскошной материи. Разумеется, я тут же принял это предложение, доказывающее, что богатая Венеция восприняла меня не как формального царька, который будет вечно сидеть в своей Германии, и не станет совать нос в итальянские проблемы, нет, Венеция была готова принять меня как реального императора.

Что же до Павии, здесь мы могли жить сколько пожелаем, пользуясь радушием и гостеприимством городских властей. Что же до железного венца, его я мог получить не раньше, чем покараю их извечного врага — город Тортону. Только победив Тортону, я смогу увенчать себя короной лангобардов. Именно такое задание приготовили мне старейшины города. И я не собирался их разочаровывать. Тем более что и Виттельсбах, по всей видимости, прикипел к своей очаровательной супруге, которая, несмотря на все его просьбы, продолжала носить длинную бороду, на которую теперь она надевала мое кольцо.

— Смотри, Отто, привыкнешь целоваться с бородатой красавицей, придется обзаводиться выводком задастых пажей! — беззлобно шутил Эберхард.

— Пажи как раз безбородые, а вот здоровые бородатые дядьки вроде тебя, — хохотал Виттельсбах. — Словом, коли действительно удастся пристраститься, первым делом загляну в твой шатер.

— Чур меня, чур! — недовольно фыркает котяра. — После таких угроз, пожалуй, придется спать в обнимку с мечом.

В обнимку с мечом спали мы все.

Я начал продвигаться со своим войском по стране, принимая присягу не пожелавших явиться на рейхстаг городов и осаждая строптивцев. При этом, если осажденный город просил пощады, мы безропотно принимали его капитуляцию вместе с запоздалой клятвой верности, если же вопреки здравому смыслу они продолжали упрямиться, да еще и убивали захваченных в боях заложников, такие города подлежали уничтожению. Так, зимой 1155 года, перейдя реку По, близ Турина, мы разрушили города Кьери и Асти, после чего двинулись на мятежную Тортону, на которую жаловались жители верной нам Павии. К слову, воевать зимой в Италии и делать то же в Германии суть не одно и то же. Если зимой в Италии в основном идут проливные дожди, так что в низинах, и на местах с глинистой почвой можно реально захлебнуться в грязи, на родине, можно сначала отморозить себе все ценное, поломать лошадям ноги на льду, а в довершение всего потонуть в местных болотах, которые, несмотря на холод, частенько не замерзают зимой. Собственно, потому в Германии и не принято воевать зимою.

Впрочем, не следует думать, будто немецкие дикари просто налетали на очередной безобидный итальянский город и уничтожили его. Сначала мы приглашали правителя города для дачи объяснений. И только если никто не являлся, город подвергался опале и дальше приходилось подкатывать к его стенам осадные башни, баллисты, катапульты и бить ворота тараном.

Тортона располагалась в горах, как бы занимая два яруса, верхняя, укрепленная, часть города возвышалась на утесе, защищенная со всех сторон, кроме моря, каменными башнями, и если с нижним городом удалось справиться достаточно быстро, это заслуга Генриха Льва и его рыцарей, с верхней пришлось повозиться.

Без перебоя по много часов подряд катапульты обрушивали на город камни, но это не помогало. Прекрасно укрепленная крепость, казалось, надменно взирала на собравшихся под ее стенами воинов. Оставалось последнее средство — взять Тортону измором.

Каждую ночь осажденные предпринимали попытки добраться до расположенного в нижней части города колодца. Водоносов стерегли латники, облачение которых сияло в свете луны и звезд, с головой выдавая и горе-охранников и охраняемых. На расстоянии их действия прикрывались лучниками. По упорству, с которым они продолжали свои вылазки, было понятно, воды в верхней части города нет. Приказав не убивать на месте пойманных тортонцев, я ежедневно через герольдов обращался к защитникам города, угрожая покончить с пленниками. В ответ на мое предложение тортонцы отвечали камнями, перебрасываемыми через стены их катапультой, а также, судя по всему, многие пользовались пращей, как это делал библейский Давид. Очень хороший знак, если защитники города оставили в стороне свои луки и арбалеты и взялись за камни, следовательно, у них закончились стрелы. Пришлось приниматься за воспитательные меры. И дождавшись, когда они сбросят вниз все собранные камни, мы повесили сразу десять человек таким образом, чтобы расправа была прекрасно видна сидящему за стенами . Так мы развлекались с неделю, надеясь, что сердца жителей города не выдержат страшного зрелища гибели своих родственников и они откроют ворота, дабы вызволить оставшихся, но этого не произошло, так что мы были вынуждены пойти на крайнюю меру — отравили колодец.

С этого дня в Тортоне начались массовые отравления. Мы же откровенно скучали под стенами непокоренной пока крепости, придумывая себе всевозможные занятия, дабы покончить со скукой.

Однажды, выйдя из своего шатра, я стал свидетелем настоящего подвига, один из конюхов, тоже, наверное, от скуки, умудрился вскарабкаться по скале к крепости, прорубая для себя ступени топориком и защищая себя от стрел громадным щитом. Таким образом он достиг бруствера и даже зарубил подлетевшего к нему часового, после чего тем же манером вернулся в лагерь!

Опомнившись от пережитого потрясения, я посчитал возможным возвести героя в рыцарское звание, но тот, кстати, его звали Иоанн, как апостола-евангелиста, пожелал остаться в своем звании, ибо как он посмеет сесть рядом с настоящими природными рыцарями и господами, не нанеся им при этом прямого оскорбления?

Сколько же таких Иоаннов еще совершит свои подвиги, прославляя свою землю и своего короля.

Глава 21 Королевские будни

Меж тем Райнальд Дассель шлет известия одно тревожнее другого. Стоило мне перебраться через Альпы, новоназначенный архиепископ Майнцский[483] решил за благо для себя вернуть все церковные владения, которые потерял его предшественник и которые, естественно, теперь принадлежали другим ленам. Не упредив о задуманном моего наместника, он вторгся на чужие территории, перебив пограничников и перевешав не согласных с его решением. Ничего удивительного, что держатели получивших убытки ленов тут же ответили архиепископу силой оружия, а именно подожгли с десяток деревень архиепископства, а также порушили его крепости, традиционно не щадя церкви и монастыри.

По словам Райнальда, руководил этими бесчинствами мой двоюродный дед, пфальцграф Герман фон Шталек[484], впрочем, действовал-то он в ответ на произвол архиепископа, так что оба должны были понести заслуженное наказание. Понимая, что канцлеру не по плечу усмирить и столь высокопоставленных особ, я оставил этот вопрос до того времени, когда лично смогу вызвать их к себе для дачи показаний, пока порекомендовав Райнальду предупредить драчунов о том, что вопрос этой междоусобицы стоит на личном контроле их короля.

— Ну и как будем наказывать этих мерзавцев? — оторвавшись от диктовки письма, поинтересовался я у полирующего свой меч Отто.

— А, ерунда какая-то, пущай штрафы заплатят в казну и восстановят разрушенное, — отмахнулся Виттельсбах. — Тоже мне, большое дело, друг у друга в ленах похозяйничали, неужто теперь все бросать…

— Так ведь я же не только кесарь, но и защитник церкви! — не выдержал я. — Назначу только штрафы, папа обидится.

— Казни обоих, получишь два свободных лена. — Зевнув, предложил Генрих Лев.

— Если бы в батиных владениях эти огольцы поозоровали, мы бы их кнутом как следует по мягкому-то месту поучили, чтобы в другой раз чем иным думали, — рассмеялся Виттельсбах.

— Не пойдет!

— Тогда пусть собаку поносят, а? А правда, пусть мальчишки сыщут самую блохастую и шелудивую, — батя рассказывал, было такое наказание, еще при императоре Карле. Пусть эти архиепископ с пфальцграфом при всем честном народе пронесут грязную животину хотя бы милю. И вреда никакого, и народ потешится, и опять же — позор!

Через шесть недель после начала осады, на Пасху, когда мы объявили короткое перемирие, ворота крепости открылись и выпустили процессию клириков, которые, подойдя к моему шатру, слезно молили помиловать город. Стиснув зубы, я выдержал их речи, ответив решительным отказом. А как я мог простить Тортону после того, как потерял здесь столько времени и верных людей? Меня бы просто не поняли мои же рыцари. Да и как бы объяснялся с Павией?

В середине апреля крепость сдалась, после чего я позволил всем жителям, независимо принимали ли они участие в обороне или нет, всем этим недобиткам, уйти из города прихватив с собой все, что они смогут унести на себе, после чего город был отдан на разграбление и уничтожен.

Когда-то, об этом мне рассказывал отец, мой дядя Вельф VI проиграл сражение у крепости Вайнсберг близ Хайльбронна другому моему дяде, королю Конраду. Когда ворота открылись, его величество разрешил находящимся в городе женщинам покинуть его с миром, вынеся на себе все, что те способны унести. И тут произошло необычное, женщины покинули крепость, вынося на своих спинах собственных мужей!

Увидев такое, мой отец попытался вмешаться, закричав, что-де королевское слово истолковано превратно, на что мой дядя первый раз прилюдно возразил брату, воскликнув: «Королевское слово нельзя истолковать превратно».

Мне кажется, что, несмотря на то что простые бабы сумели одурачить своего короля, дядя Конрад был даже рад такому повороту событий, ведь теперь ему не пришлось карать смертью или уволакивать в плен такое количество мужчин. Помятуя об этом, я разрешил убираться всем без исключения. К слову, истощенные голодом и мучимые болезнями, люди не могли вытащить на себе слишком много. Некоторые женщины спасли только своих обессиленных детей, а мужчины переносили на спинах стариков.

Что до разрушения Тортоны, мои воины всего лишь подожгли дома, а прикончили город пришедшие осуществить давнюю месть жители замечательной Павии. Причем не просто так ворвались и начали ломать, что под руку попадется. Много бы они сломали в городе, большая часть домов которого сделана из камня. Тут нужно и умение, и знание того, как эти самые дома построены. Я был удивлен, когда первыми в пропахший гарью город вошли представители гильдии каменщиков в кожаных фартуках, наколенниках и огромных перчатках, вместе с ними шли счастливые своей участью подмастерья с загодя заготовленными клиньями, лопатами, ломами, ну и, разумеется, веревками, которые они ловко набрасывали на шеи статуй и, раскачав, скидывали последних с постаментов. Если нужно было сокрушить могучую колонну, под ее основания кувалдами вбивались клинья, пока колонна не теряла устойчивость. На купола, кресты, флюгера и балконы набрасывались веревки, после чего их начинали раскачивать, обрушивая вниз. Стены пробивались при помощи клиньев, которые вгонялись в затвердевший раствор между кирпичами или камнями, после чего опытные каменщики расковыривали затвердевший раствор, и разбирали стены на фрагменты. Для того чтобы обрушить дом, под него делались подкопы, так, чтобы в результате здание неминуемо провалилось в подпол. Все эти мастера не гнушались карабкаться на церкви, в которых еще вчера такие же католики, как они сами, молились Богу, со смехом разрушая дом Божий до основания. Так что, казалось, что для них нет награды лучше, нежели уничтожать, сокрушая все на своем пути.

Я был рад оказать им столь незначительную услугу, тем более что после славной победы все равно отправился в Павию, где горожане устроили грандиозный праздник в мою честь. А 17 апреля 1155 года под крики «ура» я собственными руками возложил себе на голову королевскую корону лангобардов. И тогда же из Тюрингии сестренка Юдит сообщала о рождении второго сына, Генриха. Правда, мой племянник родился в январе, но, должно быть, раньше у них просто не получилось отправить весточку. Я послал ей нежное письмо и подарок новорожденному — изящный кинжал мавританской работы. Вырастит, сгодится.

В Троицу слушали праздничную мессу в Болонье, в том самом городе, где в школе правоведения учился Эберхард. Забавно было наблюдать, как разодетые по случаю праздника местные кумушки, толкаясь и суетясь, проталкивались поближе к алтарю, подталкивая перед собой черноглазых детишек и нерасторопных мужей. И как усердные усатые стражники бросились расчищать кулаками и дубинками проход для местного епископа. Попробовали бы они точно так же налететь на кого-нибудь из моих стражников, но служивые отменно знали свое дело, так как и не покалечили никого и драки не затеяли, в ссору не ввязались. Месса показалась мне затянутой, но да, я такой торопыга, что по мне можно ли судить. Как пел один трубадур: «Сколько дел у короля, есть и пить и тру-ля-ля». Какие еще тру-ля-ля? Со всеми этими собраниями, приемами послов, бывало, так намаешься, только бы до постели добраться, а дальше уже провалишься в теплый омут и лишь утром воскресаешь. В первый приезд в Павую так и было: жара, зной, горная тропинка змеей вьется, гора кошкой хребет изгибает, а до места добрались — нет чтобы искупаться да поваляться в тенечке. Мессу послушал, на пиру посидел, Виттельсбаха с редкой невестой поздравил и… как до покоев добрался, как ложе свое отыскал, не помню. Девушка, правда, поутру на постели обнаружилась, но вот было ли что? Не было?..

Сейчас надо сосредоточиться и понять, что мне в этой самой Болонье делать? О чем с учеными мужами толковать? Как правильно вопросы поставить?

Разговор намечается судьбоносный. Ведь что такое болонская школа? Это мудрецы-правоведы, мнение которых по части законов во всем ученом мире считается непререкаемым. Следовательно, если местные доктора и магистры смогут доказать, что, согласно букве и духу закона, император имеет право подчинить себе итальянские земли, то никто из здравомыслящих оспаривать сей факт не станет. Потому как, если на престарелого Лотаря все смотрели как на куклу в короне, и его это устраивало, я лучше все брошу, чем соглашусь на подобную роль.

Глава 22 Роланд

Прощаясь с учеными Болоньи, я посчитал возможным пожаловать школе особую привилегию: отныне жителям города запрещалось взыскивать долги беглых школяров с их товарищей или земляков. Эта привилегия не порадовала трактирщиков, но была с восторгом встречена самими учащимися.

— Не сочтите за назойливость, ваше величество, но если бы вы соизволили запомнить два имени, людей, с которыми вы встретитесь в Риме и о которых, если позволите, я расскажу вам массу нелицеприятных историй, — провожая меня старый магистр права добрейший человек Лучиано Каньяно умудрившейся найти общий язык даже с моими сиволапыми ближниками. Во всяком случае, ему хватило умения доходчиво и необидно объяснить им, в чем их первейшие ошибки, и, о чудо, они признали их и отчаянно старались не совершать подобного впредь. Заметьте, мои ребята университетов не кончали и с благородной латынью не знакомы.

— Ваше величество, речь идет о сеньоре Роланде[485], служившем не так давно у нас вшколе и получившем ранг профессора канонического права. Не подумайте, что я свожу старые счеты, но это очень хитрый и пронырливый человек, ко всему прочему убежденный «григорианец». Поверьте, ваше величество, чтобы он ни говорил, какие бы клятвы ни давал, он никогда не встанет на вашу сторону.

— Бывший профессор? Ладно, запомню.

Мы идем под крытой анфиладой, спасаясь от легонького дождика. Собственно, я бы непогоды и не заметил, а вот махонький профессор явно боится простудиться, так что я незаметно встал таким образом, чтобы прикрывать его от косого дождя.

— Вы не поняли меня, сеньор Федерико! Это потому, что я пытаюсь сразу же донести до вас слишком много информации, а в результате путаюсь, и получается ерунда.

— Я охотно послушаю вас, сеньор Каньяно, может, в другой раз?

Сегодня мне действительно лучше бы поспешить, во дворце, отведенном для меня и свиты, должно быть, уже собрались представители купечества, у которых я хотел занять денег, а тут милейший магистр, с которым одно удовольствие болтать о том о сем, потягивая легкое кислое винцо и поедая какое-нибудь местное удивительное блюдо, к примеру, мое любимое мясо под тертым сыром или рыбу, пожаренную на углях с овощами.

— Так вы же завтра уезжаете, поэтому, умоляю вас, выслушайте меня.

— Хорошо. — Я останавливаюсь, размышляя, куда бы зайти вместе с добродушным Каньяно, дабы тот действительно не простудился. Купцы подождут, в крайнем случае с ними поговорит Эберхард. А вот магистр кажется действительно взволнованным. — Откуда вы знаете, что мы отбываем уже завтра?

Наши шаги звучат гулким эхом в полупустом школьном дворике.

— Я просто подумал, что в связи со смертью его святейшества Анастасия и поспешного избрания этой старой сволочи, кардинала Николая из Альбано[486]… вы не можете не знать, что его кандидатура чуть было не прошла на прошлых выборах, тогда Бог спас, теперь же…

Да, действительно, кардинал из Альбано, англичанин всем сердцем ненавидящий Империю. Я уже слышал об этом от Райнальда Дасселя.

— Мало того что Николас Брейкспир — незаконнорожденный сын священника, как современный человек я уже не обращаю внимания на такие мелочи, как патологическое засилье на высоких должностях бастардов, но сын священника… это как-то уж слишком. Вы не находите?

Я киваю. На самом деле добрейший Каньяно не прав и по незнанию, а может, и намеренно взялся очернить передо мной нынешнего папу. Николас — законный сын Роберта Брейкспира, ставшего впоследствии монахом в Сент-Олбансе. К тому же старым его я бы остерегся назвать, он старше меня на семь лет, стало быть, сейчас ему тридцать девять.

Дождевые струи образовали что-то типа водяной шторы, через которую я разглядываю двор. Вот пробежала служанка с бельевой корзиной, вот компания школяров возвращается из трактира, прихватив с собой узелок со снедью. А в воротах появился толстый молодой человек в промокшем плаще, за которым слуга тащит пачку, должно быть, тяжеленных книг.

— Николай покинул Англию и сделался монахом в одном из монастырей Франции, не помню уже в каком. Потом как-то стал аббатом этого самого монастыря, но был изгнан братьями за чрезмерную строгость. Так, оставшись без крыши над головой, он побежал жаловаться в Рим, где добился аудиенции у папы Евгения III, и тот по доброте душевной сделал его кардиналом, потребовав взамен вывести молодые скандинавские церкви из-под влияния немецкого Гамбургско-Бременского архиепископства, для чего Николай отправился в путешествие в качестве папского легата. И что же — он утвердил самостоятельность Лундского архиепископства и учредил множество новых церквей и монастырей, согласившихся платить подати папе.

— Понятно, следовательно, Империя потеряла предназначенные ей подати благодаря конкретно Николая из Альбано.

— Вот именно, теперь этот самый Николай сделался папой Адрианом IV, а канцлером у него служит Роланд, с которого я начал свое повествование. Вы понимаете меня, Николай, то есть Адриан, считает, что папа обязан верховодить над императором, а рядом с ним профессор права, который найдет убедительные доводы это доказать!

— Ах вот оно как?! — Только что дошло. А ведь это действительно проблема. Теперь жди перемен в папской политике.

— Скажу больше, вам ни в коем случае не следует ехать по крайней мере до того времени, пока новый папа не пришлет к вам своих представителей. — Магистр сделал паузу, внимательно изучая мою реакцию, и, не получив ответа, пояснил: — Они непременно явятся за подтверждением или с расторжением заключенных прежде договоров. И если к тому времени вы еще не покинете Болонью, в вашем распоряжении будут профессора нашей знаменитой школы, которые помогут правильно ответить его святейшеству, в то время как если легаты застанут вас в пути, кто знает, быть может… Послушайте, сеньор Федерико, все мы — ваши друзья и преданные сторонники и всегда придем на помощь, — он замялся, и я благодарно похлопал его по плечу. Прав, добрейший магистр, а я, торопыга, думал, что чем раньше доберусь до Рима, тем быстрее решу свои проблемы. Спас!

Делегация действительно явилась с невероятной поспешностью. Но, предупрежденный добрейшим Каньяно, я устроил им не личную встречу, как это делал обыкновенно, а пригласил на диспут лучших профессоров школы, которые с важным видом восседали теперь подле меня в удобных креслах.

— Первый вопрос, — тощий и высокий легат в кардинальской мантии церемонно выставил перед собой правую ножку, готовый поклониться. Жест скорее придворного, нежели служителя церкви. Надо будет после разузнать, кто и откуда. — Его святейшество папа Адриан IV желает знать, признает ли король Германии Фридрих I Гогенштауфен соглашения, заключенные с Евгением III?

Я утвердительно киваю, и чтобы потом не было недопонимания, добавляю вслух:

— Признаю.

— Признаете ли вы Констанцский договор от 1153 года?

Ага, это тот самый документ, согласно которому я должен был незамедлительно отправиться в Рим для совершения обряда императорской коронации. И как на это отвечать, нешто оправдываться, мол, были более важные дела. Посмотрел на профессоров.

— Ответ утвердительный.

— Готовы ли вы отправиться туда прямо сейчас?

— Готов.

После узнал, что новый папа не глянулся не только моим профессорам, но и римскому народу, который в кратчайшие сроки выкинул заносчивого англичанина таким хорошим пинком, что тот, минуя крепость Ангела, летел до самого Витербо, где у пап резиденция. В отсутствие своего епископа римляне вручили власть «Сенату и римскому народу» во главе с монахом-августинцем Арнольдом Брешианским — человеком, почитавшимся итальянцами наравне со святыми. В общем, папа ждал меня как своего личного спасителя, которому следовало прийти к власти, не иначе как принеся в жертву почитаемого его народом «святого» Арнольда.

Почему папа не ликвидировал ненавистного монаха своими силами? Думаю, понятно, если бы чаши весов качнулись в невыгодную для римского епископа сторону и народ возроптал, назвав Арнольда мучеником, злодеяние можно было списать на беззаконного германского короля, то бишь меня. Ну да, как запахнет жареным, так — где вы немцы, увальни нерасторопные, а стоит навести казарменный порядок, так мы сразу же из спасителей папского престола превращаемся в убийц и тиранов.

Мы же отлично знаем эти уловки, волчьи ямы да капканы, и что самое удивительное, предсказуемо должны обследовать каждый поочередно. Что же, не вижу смысла и впредь не лезть в самое пекло.

Влезли. Идем по Италии, песни поем, подкованными сапогами пыль поднимаем, страха нагоняем. Все в начищенных до блеска доспехах, что ярче солнца горят, на коротконогих кряжистых лошадках, что такую тяжесть вынести способны. А впереди гонцы-разведчики на легких скакунах. Несутся вчерашние мальчишки, а ныне немецкие воины да оруженосцы, славу королю Германии, королю Лангобардов, то бишь мне, орут; обратно вести несут. Новости же, прямо скажем, отличные, сенат с нашим приближением словно от сна наведенного очнулся, опомнился и тут же подкатил с переговорами к изгнанному папе и его бездомным кардиналам, мол, нельзя ли по-хорошему без дикаря немецкого договориться?

Ан, нельзя! Опоздали, сукины дети.

Адриан IV в своих законных правах в канун Пасхи наложил на Вечный город интердикт, преградив доступ в него паломникам со всего христианского мира. Грамотно. На этих самых паломниках в Риме держатся почитай все остерии и гостиницы, которые теперь лишились дохода. Нет гостей, не мало, а вообще нет. Никто не заливается вином по самые уши, не жрет от пуза, не валяется на перинах и матрасах. Затих город, не вымер, понятное дело, но до самых тупых дошло, праздника не будет, одни убытки. Бросились торгаши да лавочники к сенату, может, Арнольд из Брешии дело поправит. Ага, чудо совершит, размножится на тучу маленьких Арнольдиков, которые займут задницами своими многогрешными все табуреты в кабаках, возлягут на всех постелях в гостиницах да попользуют веселых девок. Не по силам сей подвиг Арнольду.

Сенат к папе, а тот, явно не дурак, Арнольда Брешинского на суд требует. Рим же негодует, вместо праздника на улицах гробы с гниющими покойниками, вместо свадеб — блуд… церкви заколочены: ни исповедоваться, ни причаститься, ни мессы послушать! Выдать, кричат, бунтовщика Арнольда! Забыли уже, как сами его чуть ли не в пророки рядили.

Ну, выдать его сенат не выдал, упросил от греха бежать в горы Тосканы, где и засел, ученик Абеляра в одной из крепостей под охраной верных ему баронов.

Когда мы добрались до Ватербо, папа затребовал выдать ему сто заложников из числа моих ближайших придворных, которых бы убили в случае, если бы я дурно обошелся с его святейшеством. Бред!

Разумеется, никаких заложников я не выдал да еще и попенял посланцам на то, что могу и оскорбиться за такие в мой адрес беспочвенные обвинения. А действительно, какие у них основания называть меня убийцей? Я что, много монастырей пожег? Монахов повесил? Если и пожог, то вместе с приговоренными к разрушению городами. Нехорошо из своего будущего императора козла отпущения делать!

Еще чего надо? Говорите уж, выкладывайте.

Мнутся, ломаются — ни дать ни взять красны-девицы, стыдно им или страшно, черт разберет. Наконец, выдохнул плотный, как боровичок, кардинальчик: «А не мог бы достославный король Фридрих раздобыть для матушки католической церкви греховодника Арнольда Брешинского, желательно живым, дабы папа мог его суду предать и по заслугам наказать?» — сказал и снова в толпу кардинальскую в кровавых мантиях юркнул.

— И всего-то?! А я-то подумал!

— Будет вам смутьян Брешинский, не сомневайтесь. И тут же приказ отдал, выкрасть и доставить. Ясное дело, осаждать крепостинку не стали — много чести ради одного, единственного карася пруд вычерпывать. Для «святого» Арнольда мы иное выдумали. Под видом виноторговцев, что в Рим на Пасху ехали, а теперь товар свой готовы по бросовой цене сбыть, лишь бы обратно не везти, в город проникли Генрих Лев, Оттон Виттельсбах, а с ними десятков пять отличнейших бойцов. Половина сразу же в город вошла, сопровождая крытые возы с бочонками отменного пойла, и вторая тайно ночью через городскую стену перелезла. Говорят, что у трезвого в голове, у пьяного на языке — в общем, за кружечкой-другой вина разузнали, где покои этого самого Арнольда, а дальше оглушили чем-то, плащ монашеский надели — да и под видом пьяного вывезли. Точно так же, как в свое время отца моего чуть было не похитили. Только на этот раз все гладко вышло.

Доставили добычу папским легатам, делайте с ним что желаете. Как заказывали, жив, здоров, можем рот яблоком заткнуть, чтобы по дороге не проповедовал. А в задницу морковку засунем, так и вовсе красавчик получится. Ну, папа в милости своей его изначально приговорил к повешению, а когда тело достаточное время в петле повисело, да все, кто хотел на него поглядеть, поглядели, трупец сожгли, а пепел по ветру развеяли. Такой конец обрел Арнольд из Брешии.

Глава 23 Коронация

В результате Адриан явился в мой лагерь 8 июня в окружении алой свиты кардиналов. Красиво… А вот сам его святейшество, прямо скажем, оказался неказист, маленький, носастый, точно жид, с небольшой аккуратной бородкой и пухлыми губами сластолюбца. А как вышагивал, как свой длинный нос задирал… верно ребята мои говорят: «Мал клоп, да вонюч». Не шел, шествовал победно, собою гордился. А чему гордиться-то, из Рима бежал, только пятки сверкали, теперь сидит в крепостишке, собственной тени боится, а как явились из-за Альп ему на выручку простаки-немцы, так и решил гонор показать.

Ну, поздоровались они, со своей стороны витиеватые речи длинные-предлинные уготовили, мы им тем же самым, высокой, стало быть, латынью, профессорами да магистрами Болоньи писанные. Напряжение не исчезает, по всему телу предательские мурашки. Почему так? По уму, я должен ликовать, добрался наконец-то и сразу же его святейшество уважил — врага изловил. Стало быть, я молодец и меня сейчас поблагодарят.

И вот она — историческая встреча, я стою у своего походного, битого дождями, ни один раз горевшего, латаного-перелатаного шатра, а рядом со мной шикарное кресло — не кресло, трон красным шелком обит, ясное дело, для дорогого гостя, и папа на прекрасном жеребце соловой масти шагах в десяти от меня. Он глазеет и я глазею. Он выжидает, и я делаю вид, будто бы ничегошеньки не понимаю. Будто не в курсе, чего папа ждет. Что я возьму его лошадь под уздцы и проведу ее несколько шагов, после чего придержу стремя и помогу его святейшеству слезть с коня.

Ждет. Не дождется! И что за моду взяли, будущего императора в конюхи рядить? Сегодня ему стремя держи, завтра — ночную вазу выноси. Не желаю!

А папа молчит, видно, опешил, бедняга, не знает чего ожидать, а что, коли дикий немец вдруг рубить его прикажет? Несколько кардиналов, похоже, пришли к тому же выводу, ибо прыснули вдруг алыми каплями в разные стороны.

Наконец Адриан, медленно спешился и занял приготовленное для него кресло. Ага, первая победа за мной, я оправил пояс, для чего-то пригладил волосы под идеально сидящей железной короной, после чего подошел к его святейшеству, опустился на колени, по обычаю облобызал сафьяновую туфлю с крестом, затем попросил подарить и мне поцелуй мира.

Загвоздка, папа уперся рогом, не желает меня целовать, пока я не исполню традиционную шталмейстерскую услугу, которую все короли, желающие сделаться императорами, всем прежним папам оказывали. Дался мне его поцелуй?! Другое дело, что если без него нельзя… Получается, что ничего-то я своим упрямством не выиграл, только хуже сделал.

В результате первый день прошел в спорах, кому следует уступить. Кому-кому, одно из двух, либо уйти с гордо поднятой головой, на которую никогда не будет уже имперской короны, или покориться и получить то, за чем приехал. Ой, как же не хочется, а пришлось. Гордость гордостью, а дело делом. Ибо что подумают обо мне мои же люди, если я ни с чем вернусь?

В общем, сделали так, на следующий день, мы с Адрианом отправились на конную прогулку по берегу озера, покатались, даже чуток посоревновались кто быстрее. Папа даром что англичанин — наездник не хуже наших. А когда в лагерь вернулись, я пришпорил своего Ветерка, первым достиг шатра и, спешившись, как ни в чем не бывало, пошел папу римского встречать. Он молниеносно сообразил, что к чему, остановился на положенном расстоянии, дождался, гнида, когда я возьму его конька за уздцы и проведу его малость. Только расслабился, нос свой длинный к небу задрал, я хвать за стремя, папа чуть с коня не свалился, но я это ему не позволил, мало ли что люди опосля скажут. Помог спешиться, после чего вот уж счастье, подарил-таки поцелуй мира. Век бы мне с мужиками не целоваться!

Дальше разговоры пошли более интересные, потому как Адриан перешел к конкретике. Мысленно я пометил для себя три основных пункта, интересовавших его святейшество:

1. Необходимо поучить уму-разуму римлян, дабы неповадно было восставать, и собственного епископа из города гнать. — Принято, будет исполнено, причем с нашим полным согласием, а то распустились тут.

2. Обеспечить папе и его свите возвращение в Рим. — Без проблем, ибо где еще быть римскому епископу и где мне короноваться, как не в центре мира. Сделаем.

3. Поход на Сицилийское королевство. — Ну, это уже немного погодя и в другом статусе.

На третий день пребывания Адриана в лагере новые гости заявились, представители «Сената и римского народа». Вообразили, будто бы я — будущий император — поддержу республику? Интересно, они не только папу из города турнули, а еще и до его винных погребов добрались? Ибо это же надо додуматься?! Притащили три пергамента с изложением «древних обычаев и новых установлений», которые, по их мнению, я должен был тут же принять. Кроме этого, уплатить смутьянам и нарушителям порядка 5000 фунтов серебра, за что они немедленно коронуют меня императорской короной! И сделают первым гражданином города!

— Что?! Я должен получить от вас корону и права гражданина?! С каких это пор народ дает законы государю, а не государь народу? Вы требуете подтверждения ваших законов и прав? А от кого вы имеете их, как не от германских императоров? Оттон Великий овладел Римом благодаря доблести своих воинов, так поступим и мы. Еще не ослабела наша рука. Пусть вырвет, кто может, дубину из руки Геракла!

Присутствующий тут же Эберхард после уверял, что от моего громового крика у папы чуть удар не случился.

Впрочем, немного успокоившись, я позволил гостям благополучно покинуть лагерь, а папа тут же заверил меня, что сам в силах устроить мне тайную коронацию, так что бунтовщики до поры до времени и не прознают о произошедшем.

Тайную, явную — возможно, для какого-то другого, более самолюбивого монарха, это и имело бы значение, лично для меня роль играл сам факт законного обладания короной Империи, со всеми прилагающимися к ней правами.

Семнадцатого июня мы подошли к Монте-Марио и встали лагерем недалеко от стен Рима. Изначально Адриан планировал провести коронацию в воскресенье, 19 июня, что в большей степени отвечало значимости события, но римляне — тоже не дураки, поди, сообразили, что мы полезем именно в воскресенье, тут же удвоив стражу, а с субботнего вечера и утроили бы. Поэтому я принял единственное в таких случаях правильное решение короноваться на день раньше.

Глубокой ночью с пятницы на субботу канцлер Ролан, тот самый, кому не стоило доверять, провел передовой отряд, состоявший из самых верных и преданных мне людей, через маленькие ворота. Разумеется, основные силы оставались ждать у стен Вечного города, отвлекая внимание доблестной стражи. Так немцы оказались в папской части города. Ролан, за которым все это время присматривал Виттельсбах, кивнул ему на собор Святого Петра, и тут же крадучись один за другим ребята поднялись по ступеням собора, быстро заняв здание и таким образом овладев ситуацией в целом.

А на рассвете мы с Адрианом, его и моей свитой выехали из Монте-Марио и тем же маршрутом достигли цели. Добравшись до площади, за которой белели стены собора Святого Петра, его святейшество вдруг ни с того ни с сего пришпорил своего скакуна и вихрем пронесся через площадь, остановившись только на ступенях, где скромно спешился и с видом «уже час как терпеливо жду» протянул ко мне руки. Точь-в-точь повторил мой маневр в лагере!

Тут же прибывшие в папой кардиналы проводили меня в церковь Санта-Мария, где я произнес торжественную присягу: «Обещаю и клянусь перед Богом и Святым Петром быть с Божьей помощью достойным покровителем и защитником римской церкви во всех ее делах». Никакой мессы, никакой музыки или молитв. Строго, по-деловому следующий этап — собор Святого Петра. Перебежками, под прикрытием несущих над нашими головами щиты воинов и засевших на крыше собора лучников. Впрочем, из-под щита я их видеть не могу, просто знаю, Виттельсбах должен был расставить, стало быть, сделал. Ребята прикрывают меня и его святейшество со всех сторон. Ой! Уже второй раз на ноги наступают, неслухи. Сквозь щель между щитов узкая полоска голубого неба. Быстрее, быстрее… ступенька, еще одна… самое опасное место, здесь щитоносцы запросто могут сбиться с шага и на пару ударов сердца открыть тех, кого следует защищать.

Все, добрались. Слышал, как кто-то упал, но стрелой ли достали или сам навернулся? Пустое. Теперь одежду оправить, волосы пятерней пригладить. Двери за спиной моментально захлопнули. Тоже верно, одна стрела в седалище — и на месяц с лошадью распрощаешься. Теперь бы посчитаться, папа здесь, я здесь, Эберхард, остальное неважно. Ну, кого ждем? Вперед и с песнями. В смысле, с молитвами за нового императора и просьбами к Создателю о заступничестве и помощи. Так чуть ли не впопыхах, постоянно оглядываясь на запертые двери, я и принял помазание.

В завершение торжественной мессы папа вручил мне меч и скипетр, после чего возложил на мою голову золотую корону и дал свое благословение.

Глава 24 Первый день правления

Ну, короновался, надо и честь знать. Очень довольные собой, мы с его святейшеством вернулись по проторенной дорожке в лагерь, где мои ребята устроили пир горой. У собора Святого Петра осталась немногочисленная стража и несколько кардиналов, получивших особые поручения от папы.

За всеми этими торжествами прошла уйма времени, так что до накрытых столов, которые в походе уже традиционно заменяли длинные полотнища, уставленные разнообразной снедью и напитками, мы с его святейшеством и присутствующими на коронации господами добрались, когда солнышко было уже в зените.

Увидав со стен, что мы что-то празднуем, а некоторые стражники даже по простоте душевной подошли присоединиться к веселью, до сената дошло, что их одурачили, после чего вооруженная толпа сначала кинулась к собору Святого Петра, где перебила нашу стражу и отколотила нескольких попавших им под руки кардиналов. Они бы, несомненно, пошли и дальше, разграбив папскую резиденцию, находящуюся в круглом замке Ангела, но тут уж моя святая обязанность защищать папское имущество.

Законная власть ворвалась в город, метеля рукоятями мечей и стегая хлыстами правых и виноватых. Преследуя пытавшихся скрыться мятежников и плохо ориентируясь в городе, в какой-то момент я обнаружил, что те завели меня в тупик. Позади гремели копыта и вскоре я оказался окруженный всадниками в одежде римской стражи. Поначалу все показалось даже забавным, я ошеломил первого всадника, ударив плашмя по его блестящему шлему, и тут же крутанув меч, резанул по груди второго нападавшего, лезвие обиженно звякнуло, легко скользнув по тайной кольчуге. Я успел прикрыть голову от удара дубинки, сбил мечом летевшую стрелу. И тут же мой конь качнулся и начал падать. Не успев вовремя выбраться, я оказался придавленным содрогающимся в предсмертных конвульсиях животным. Казалось, конец близок, и тут… «Вперед саксонцы! За нашего императора!» на помощь подоспел Генрих Лев со своими ребятами. Что ни говори, вовремя. Много чести для этаких засранцев — Барбароссу угробить.

— Да не кланяйся мне, кузен, лучше руку дай. Все, выбрался. Коня жалко!

Лишь к ночи восставшие прекратили сопротивление навязанной им власти, оставляя на улицах Вечного города груды трупов. Не самое приятное начало правления, но да, видать, так уж мне на роду написано. Бедняга Адриан горевал по поводу убиенных римлян, а если быть точным, справедливо опасался, что, когда германский король отправится восвояси, как бы добрый народ Рима не посчитался с ним, и за коронацию, и за столь жестокого императора.

В общем, пережив неспокойную ночь в замке Ангела, папа со своими кардиналами засобирался в новое путешествие, и мы посчитали нелишним сопровождать его святейшество аж до Альбанского нагорья в крепость Тиволи, где еще раз была отпразднована коронация, и я роздал заранее приготовленные подарки и объявил о привилегиях и наградах. Так, мой дальний родственник кардинал Оттавиано ди Монтичелли получил в подарок город и графство Терни, занимавшее ключевое положение на пути из Папской области в Умбрию.

В общем, возвращаясь к своей летописи, я бы описал произошедшие после коронации события как защиту римской церкви в борьбе с восставшими римлянами. Тем более что защищать ее мне пришлось до середины июля. Кстати, что Адриан, что его верный Ролан — это такая компания, в которой можно находиться лишь по обету, ну или приговору.

Теперь следовало приступить к третьему пункту нашего с папой договора, а именно к походу на Сицилию. Но как можно воевать в жару, когда доспехи нагреваются настолько, что в них можно свариться живьем? Поэтому мы с Генрихом Львом решили передвинуть лагерь на север и дождаться там благословенной осени.

Господи, помилуй!
Христе, помилуй.
Господи, помилуй,
— распевают сопровождающие поход монахи. Тихо поют, громко в горной местности не покричишь, я заранее отдал приказ, чтобы никто в рог не трубил. Генрих сначала возмутился и своим разведчикам разрешил трубить. Мол, у каждого рога особый голос, люди привыкли, а нас, саксонцев, не переделаешь. И что же, отряд разведчиков оказался погребен под сходом камней. Хорошо хоть остальные не сразу бросились на подмогу, не то не досчитались бы мы верных людей. После этого случая он клятвенно пообещал, что, ежели кто-нибудь из его рыцарей за этот переход в рог протрубит, он ему этот самый инструмент в задницу по самый ремешок загонит. Генриха Льва все слушаются.

Христос, внемли нам.
Христос, услышь нас.
Отче Небесный, Боже, помилуй нас.
Сын, Искупитель мира, Боже, помилуй нас.
Дух Святый, Боже, помилуй нас.
Святая Троица, единый Боже, помилуй нас.
Сейчас бы походную песню кто завел, пусть даже и не очень приличную, все веселей, но не самому же пример подавать, перед строем похабщину орать. Потерпим.

Шли себе, шли, и вдруг на горизонте показались стены какого-то города. Что за крепость? Почему не знаю? Ага, знаю, Сполето, и, если не ошибаюсь, городок, до сих пор не заплативший мне фодрума! Сие, разумеется, мелочь, но мелочь приятная, кроме того, отчего же императору не посетить свой новый город да не отдохнуть в нем несколько дней? Тем более что это только в песнях поется, будто поход, увлекательная вещь. Едешь себе целый день, задница, особливо, когда после перерыва, болит, а ноги, словно сами собой по форме лошадиных боков кривыми становятся. Перед тобой конские хвосты и спины, после тебя усталые, белые от холода или красные от жары лица. Запах пота человеческого и лошадиного, телеги с провиантом и хозяйственным инвентарем, черно-серо-коричневые сутаны сопровождающих поход монахов, реже упряжки из двух лошадей, одна спереди, вторая — следом, между которыми крепятся специальные носилки, но это для важных господ или дам, если таковые присутствуют. В походе дамы, особливо не самого тяжелого нрава, лишними не бывают.

В Германии епископу прилично на такой повозке разъезжать со своими гостями, здесь же зачастую дороги узкие, особенно, если в горную часть Италии забредешь, не дороги, тропки змеиные. Тут надо думать не о том, как всех вокруг покорить своим видом, а как жизни сохранить. Отсюда правило, можешь везти с собой хоть принцессу, хоть двенадцать сарацинских султанш, но сидеть они будут в телеге, с которой в случае чего спрыгнут. Где-то можно и на лошадей пересаживаться, коли госпожам захочется размяться, но как только опасный участок пути, милости просим своими ногами. Оно надежнее.

Дух Отца и Сына, помилуй нас.
Дух мудрости и разума, помилуй нас.
Дух совета и крепости, помилуй нас.
Дух науки и благочестия, помилуй нас.
Дух страха Божьего, помилуй нас.
Дух веры, надежды и любви, помилуй нас.
Что же, сполетанцы сами вышли навстречу походу, и даже долг свой к воротам в сундуке вынесли, мол, забирай и езжай куда собирался, не смеем задерживать. Невежливо, конечно, могли бы и в гости позвать, но да Бог им судья. Я уже хотел двигаться дальше, да тут казначей мой прибегает рожа красная, из-под шлема пот ручьями струится и пригоршню монет протягивает. Что за напасть? Оказалось, фальшивой монетой рассчитались со своим императором верные его подданные! Полагали, что ломом деланным германцам и такое сойдет. Ан нет, не на того напали.

Дух радости и мира, помилуй нас.
Дух смирения и кротости, помилуй нас…
— Отставить пение! Тортоне позавидовали?! Будет вам вторая Тортона, с нашим удовольствием. Генрих Лев, где твои герои? Виттельсбах, крепость видел?

— Хорошая!

— Еще конкретнее?

— Ну, месячишко работы, — чешет в затылке верный Отто.

— Отставить месяц. В две недели чтобы уложились. А это что?

Вдруг из ворот Сполето повылазили лучники и пращники, которые выстроились в шеренгу, надеясь прогнать «немецких собак» прочь от своего дома.

Вот это наглость! Интересно, а считать они вообще умеют? Сколько стрел у каждого, даже если с собой пару запасных колчанов прихватить? Да и камни — они того, имеют тенденцию заканчиваться, меж тем ворота уже закрыты, а у нас и щиты имеются, да и раздразнили вы императорское войско не на шутку.

А ну, развернулись, щиты готовь, на Сполето! Марш!

Фальшивомонетчиков как наказывают? Расплавляют их подделки да и в глотку вливают. Вообще, фальшивомонетчиков не так просто поймать и их причастность к дурной монете доказать, потому как всегда можно отбрехаться, что тебе эти деньги на базаре подсунули. А тут сами императору выдали, олухи царя небесного!

Поначалу лучники действительно толково за дело взялись, стрелу выпустят — и шасть за щит, что помощник наготове держит, пока перезаряжают, пращники по камню метнут. Наши-то тоже не пальцем деланы, щитами прикрылись, время от времени постреливая в защитников города. Щиты на то и щиты, чтобы их можно было использовать и как переносную стену, и как крышу. Подумалось, надо будет, как осядем где-нибудь, лошадям броню заказать, и плевать что раньше такого не было, пущай хоть весь свет смеется, а не дело это самим прикрываясь безвинных животных под стрелы, топоры, мечи подставлять. Сказал. Сделаю.

Дух терпения и долготерпения, помилуй нас.
Дух добра и милосердия, помилуй нас.
Дух целомудрия и чистоты, помилуй нас.
Ну вот, сильный выпал в этот раз дождь из стрел да вроде как иссякает, пора и реванш брать. По коням!

Знал бы, что эти молодцы, можно сказать, и сопротивляться не станут, просил бы кнутами их назад в крепость загнать да и выпороть за строптивость, не успел, мечами загоняли, конями топтали. А как рыцари, походной скукой сильно утомленные и до боя охочие, в город ворвались, вот тут-то и начались грабежи и насилия.

Дух верности и правдивости, помилуй нас.
Дух святости и справедливости, помилуй нас.
Дух совершенства, помилуй нас.
Дух избранных детей Божьих, помилуй нас.
А что, и их понять можно. Во всех не успевших сдаться городах порядок один и тот же, падает стена, не выдерживают ворота, в город влетают конные и пешие, кто во что горазд. А там, не будь дураками, их уже встречают — и не открытым боем, каждый дом превращается в маленькую крепость, из любого окна кипяток льют, камнями, заранее заготовленными, швыряют, даже известь, помню, выливали. Улицы узкие, вертлявые, что за следующим поворотом разобрать невозможно. А нас уже ждут, за углом дома, на крышах, из-за колодца, да откуда угодно, хоть из подвальных окон. Каждый свой дом отстаивает до последнего, и им проще — они на своей земле, все тут знают. Мы же, даром что влетели, точно ветер, по улочкам уже тихой сапой передвигаемся, к звукам прислушиваемся, ищем, где засада, где ловушка. А как совсем тихо стало, можно и более основательно тайники поискать. Хорошие хозяева заначку обычно в тюфяках держат или под полом складывают, почитай, у всех одно и то же, потому и искать нетрудно. В церквях тоже завсегда есть чем поживиться, переплавлять только приходится, что называется, в походных условиях, потому как объясняй потом, отчего у тебя в мешке рука матери Господа нашего? Кто поверит, что сие честный трофей доставшийся тебе при дележе добычи?

Ты — учитель и Покровитель церкви, помилуй нас.
Ты — испытатель человеческих сердец, помилуй нас.
Ты — податель всех небесных милостей, помилуй нас.
Ты — Утешитель скорбящих, помилуй нас.
Дорого Сполето заплатил за свой обман. До заката город был полностью разграблен, множество горожан убиты, все женщины, включая старух и не достигших полагающегося возраста девочек, побывали под моими ребятами. После чего мы забрали в плен всех, кого можно было продать в рабство или за кого ожидался выкуп. Нищие, убогие, калеки были изгнаны из города с тем малым, что могли унести на себе, после чего Сполето сожгли. Причем мои люди стояли у городских стен, а безоружные изгнанники толпились тут же, надеясь, что император сжалится и позволит все же им вернуться на родное пепелище.

На подступах к Анконе нас догнало посольство от басилевса Византии Мануила Комнина, который предлагал мне в жены свою племянницу, царевну Марию, а также совместный поход против норманнов в Апулию. Мануил обещал частично финансировать это дело, и главное, помочь с флотом. Предложение показалось более чем заманчивым, еще бы — северную Италию, считай, покорили, теперь бы еще восстановить свои права в южной… но мои князья уперлись, отказываясь воевать в такую жару. И что самое паскудное, я не имел права их заставить. Итак, поход за короной затянулся, и по-хорошему, от меня требовали немедленно распустить войско. Они были правы — мы добились того, ради чего пришли в Италию, их обет был исполнен, к тому же добро и пленники из Сполето явно затрудняли передвижение. Напрасно я говорил им о моще Византийской империи, и о выгоде подобного союза. Дома меня, разумеется, ждала прекрасная Беатрикс, но с чего я вообще взял, что ждала, когда я даже не намекнул ей о своих намерениях. Сколько ей было в нашу первую и последнюю встречу? Девять лет. И о чем может думать девятилетняя девочка, играющая в куклы и сочиняющая неплохие, но все равно детские стихи? С чего я вообще взял, что император имеет право быть счастлив в браке? И не будет ли более честным с моей стороны сохранить для себя светлый образ прекрасной девочки, как сон, мечта, о которой позволительно грезить в часы одиночества, но эта мечта, которая совсем не обязана сбываться. Разве можно соединить такие понятия, как благо Империи и личное счастье императора, любовь, что поселилось в сердце и, несмотря ни на что, живет там. И быть может, разумнее было бы отпустить сказочную птицу Беатрикс на вольную волю. Пусть выберет жениха себе под стать, такого же юного и прекрасного, как она сама.

Ага, дадут ей выбрать, для дяди-опекуна чудесная девочка — не более чем дорогая вещь, которой он просто обязан распорядиться, получив от этого максимальную выгоду. А кого он ей найдет? Сумеет ли избранник дяди, подобранный исключительно в корыстных целях, сделать ее счастливой? А смог бы я? Добыть счастья для милой я сделал бы своей святой обязанностью.

Глава 25 Битва за воронье гнездо

Меж тем мы приближались к Вероне, я и небольшой отряд преданных воинов. Еще у Анконы распрощались мы с Генрихом Львом, другими князьями, посчитавшими свою миссию исполненной и получившими разрешение вернуться домой. Впереди, раскачиваясь в седле, спит, храпя на всю округу, человек-гора Отто Виттельсбах. Спит, дрыхнет, носом такие мелодии выводит, а хоть бы раз для смеху на землю свалился. Под жарким солнцем Италии его патлы из каштановых сделались почти рыжими, а сам он загорел и еще больше возмужал. Скоро и его придется отпускать домой, отец моего знаменосца недвусмысленно требует сына к себе, давно заждалась невеста, старый пфальцграф внуков желает понянчить.

Начало сентября, нестерпимая жара, может, хоть в Вероне передохнём или передохнем совсем. Интересно, ждут нас там накрытые столы или старая песня: «Немцы, валите в свою Германию»?

Мы с Отто и еще несколькими всадниками легко перемахнули через новый мост, удивляясь лишь тому, что с одной стороны ясно видно, дерево свежеструганное, меж тем конструкция реально раскачивается и трещит. Следующие уже ехали с опаской, по одному, на обозных телегах он вообще чуть ли не рухнул. Что за напасть? Эй, гляньте кто-нибудь, веревки там гнилые или что? Оказалось и гнилые и подпиленные где надо.

Измена! И тут же мы оказались в окружении, с одной стороны туча лучников вывалилась из крепости, с другой — мечники к нам в хвост зашли. Прыг с конями на полуразвалившийся мост, а он возьми да и рухни. Не рой другому яму! Река Адидже радостно приняла воинов в тяжелых доспехах вместе с их оружием и скакунами.

Поделом, а теперь, авангард, поставить телеги в круг прикрытием, да не вылезайте, пока у этих слабоумных стрелы не закончатся, вспомните Сполето, арьергард, не давайте мокрозадым из реки выбраться. Да много чести стрелы на них изводить, бить, рубить, на берег выбраться не давать. А вот и дождь из стрел закончился, мечи к бою!

Словно странный сон повторяется, не один в один, но уж больно похоже, так, что не понять сразу, то ли Сполето привиделось слишком явным предчувствием битвы при Вероне, то ли Верона мне приснилась под стенами Сполето… хотя, полагаю, тут одна и та же оборонительная тактика. Так бывает, когда у одного и того же учителя обучались. У плохого учителя.

Едва с Вероной за подлости рассчитались, в Веронском ущелье под град камней угодили. Думали, кара небесная, а это из крепости, что на вершине пристроилась, подарочек. Сама крепостишка так себе — воронье гнездо, но расположена уж больно неудобно для осады, не вдруг подлезешь, а над крепостью утес красного камня нависает. Так что она спереди непреступна, а сзади удобно скрыта, ни дать ни взять, у горы в пригоршне.

На переговоры вышел веронский гранд по имени Альберик. Ну, поздоровались, представились.

— За проход через ущелье, желаю иметь плату, сколько воинов не пройдет с каждого по полному комплекту рыцарского снаряжения и по одному коню.

В общем, спешивайтесь и раздевайтесь. Как говорил учитель мой Хротгар, первым делом ухайдакать командиров. Жаль, поздно науку вспомнил. Альберик уже скрыться успел. С другой стороны, как воевать? Ну, сделаем мы осадные башни — не велик труд, машины, способные камни метать, соорудим, камней кругом — завалиться. Да только как добросить на такую высоту? И не побьем ли мы сами себя этими камнями? Задачка.

С другой стороны, раз отступишь — и с тобою уже не считаются, потому как сам же расписался, что слабак, перед крохотной крепостишкой, яко рач, попятился, не сдюжил, сплоховал. Лежу на лужайке, травинку покусываю и на гнездо поганое поглядываю, ох, мне бы крылья, долетел бы и…

— Слушай, Фридрих, — рядом валится Отто, разворачивает перепачканный маслом платок, а в нем две пригоршни отлично пожаренного кунжутного семени!

— Батя домой зовет, того наследства грозит лишить и младшему, ну Конраду, передать, коли в этом же году не женюсь, на ком велено. А он у меня, сам знаешь, слов на ветер не бросает.

Я благодарно принимаю угощение, пристрастился, понимаешь ли, в этом походе орешки там, фисташки всякие, или вот кунжутные семечки потреблять, под приятный разговор.

— И?

— Что и… давай ужо с этой канальей поскорее справимся, да и до дому.

— Ага, справлялся один такой, знать бы еще как? Не объезжать же ее курам на смех. Да я бы и обошел, но подъем там, полагаю, крутенький, опять же стежки-дорожки кто покажет? Много ты здесь крестьян да пастухов видел?

— Зачем объезжать? Тут по-другому можно.

— Как?!

Смеется Отто, дружок мой, неразлучник, белоснежные зубы ровные, волосы выгоревшие спутанной гривой. Красив, как черт!

— Помнишь того конюха, Иоанном звали, что под Тортоной нам представление устроил?

— Как не помнить, я его еще хотел в рыцари посвятить, — встрепенулся я.

— А если бы другой какой Иоанн, по утесу, что над крепостью возвышается, не только до самого верха добрался, а еще и знамя твое водрузил, как считаешь, не подумали бы альбериковы разбойнички, что она уже нами взята? Всякое бывает, пока они со стен наши лестницы сбрасывали да осадные башни обстреливали, может, мы к ним с тылу зашли и командиров перерезали. Что тогда делать станут?

— Ну что? Кто-то в бой броситься, а кто-то…

— Верно, жизнь свою спасать станет. Потому как, если враги тебя бьют и в хвост и в гриву, простому человеку завсегда сподручнее бежать без оглядки. Вот я и думаю, коли забраться на утес, что еще выше над крепостью нависает, и водрузить на нем императорский штандарт?

— Точно, и я с тобой.

— Еще чего?! — обиделся Отто. — Твое дело — войском командовать, за всех думать. А захватят тебя…

— Понял.

Обидно, конечно, но да ничего не поделаешь, у каждого своя служба. Ушел Отто, человек семь с собой прихватил для надежности, мы же в лагере шумную возню учинили, будто бы и вправду к осаде готовимся, внимание от героев отвлекая. Когда же над крепостью взвилось имперское знамя, все как один пошли на приступ.

Расчет оказался точен, завидев у себя над головой императорский штандарт, многие офицеры Альберика пустились в бегство, сам же хозяин крепости был захвачен и в тот же день повешен. Мы же благополучно перебрались через перевал Бреннер в Альпах и к концу октября 1155 года вошли в город Аугсбург, откуда год назад отправлялись в свой поход за короной Империи. Так что я с легким сердцем могу сказать, поход состоялся и мы достигли поставленной цели.

Глава 26 Ношение собаки

Итак, из похода мы вернулись не с пустыми руками, две новые короны, это такая ответственность, чуть не доглядишь — раздавят, точно жука. Год отсутствовал, осаждал крепости, принимал вассальные клятвы, казнил непокорных, теперь пора здесь наверстывать. Так что первым делом объявил о новом рейхстаге в Регенсбурге, гонцов вперед себя отправил, дабы трубили общий сбор. Вот я какой император-торопыга, напрасно меня Барбароссой прозвали, надо было Непоседой, больше бы подошло. Так что, едва мои ребята кое-как на новом месте устроились, я их снова поднял и в Регенсбург увел. Недели не прошло. А чего служивым людям отдыхать? Нешто они вновом месте себе веселую красотку не сыщут? Или в Баварии выпивка закончится?

Новый рейхстаг понадобился в основном для долгожданной передачи Баварии Генриху Льву, которому я и так по гроб жизни обязан. Но да император в долгу не остается. Писаря ко мне. Ах, ты тут. Пиши указ братец. Собрать всех князей в Регенсбург, баварцам с Язомирготтом особые приглашения.

* * *
Собрались не все, понятно. Кто-то успел добраться. Язомирготта, естественно, нет. Его проблемы. Первым делом, как водится, мессу отстояли, а потом уж я слова благодарственные произнес и Баварию Генриху передал, после чего велел всей присутствующий на рейхстаге баварской знати принести новому повелителю клятву верности. То, что сам Язомирготт в который уже раз нашим приказом пренебрег, на его совести. Никто за ним ни по Баварии, ни по Германии бегать не станет, много чести. После чего город Регенсбург, где проходил рейхстаг, предоставил Генриху Льву заложников.

Относительно Язомирготта я, пожалуй, погорячился — как-никак дядя он мне, да еще и весьма влиятельный герцог, с таким нельзя не считаться, но родная кровь — не водица, помирюсь при случае.

В завершение рейхстага в ноги ко мне повалились послы Вероны, прося императорского прощения за Веронское ущелье. Мол, невиноватые они, Альберик — известный разбойник, им самим поперек горла стоял. Не посылали они его на меня засаду устраивать. Врали, конечно, но я сделал вид, будто верю. Назначил штраф, большой, но Верона не обеднеет. После чего рассмотрел жалобу на епископа Регенсбургского, нашел его виновным и также приговорил к штрафу. Когда прервались на короткий передых, Отто — добрая душа, попытался выгородить епископа, с которым он еще раньше, чем со мной, познакомился и сдружился, но тут уж я ему просто сказал: «Не твоего ума это дело», и знаменосец, прикусив губу, отстал. А что тут скажешь, даже если бы епископ был вполовину виновен, его все одно пришлось бы малость покарать, так как Баварию я, конечно же, отдал кузену, но от этого она не перестала мне подчиняться, а следовательно, нужно было напомнить, кто тут хозяин.

Эх, Отто, не повесил же я твоего приятеля, не сместил. Ну а теперь, когда рейхстаг позади, самое время и… вовсе не за пир усаживаться и не сисястых горожанок лапать. Видел я тут таких, ворота какие-то подпирали расхристанные все, титьки наружу: «Молодой охотник, а молодой охотник, давай с тобою поиграем. Я тебе норку заветную покажу, ты туда копьецо сунешь. Тебе понравится» и глазами блудливыми зырк, а груди так и колышутся. Успеется, а пока суть да дело, надо по Баварии прогуляться, в каждый город, в каждую деревеньку заглянуть, дабы видели все, император и герцог от своего народа не прячутся, слушаем, жалобы рассматриваем, и все рука об руку. Ну а если по пути узнаем, что какая-то крепостишка отказалась признавать нового сюзерена, так ее по сложившейся уже традиции и осадить не грех. Опять же вместе!

Так что и пиры будут, и пленницы тонкостанные в походных шатрах, и веселые девицы, что вечно таскаются за войском… а почему нет? Чай осада не один день длится, с ума сойдешь со скуки, устанешь и от грохота тарана, и от шума летящих с осадной башни камней. Ляжешь в своем шатре, скучно, одиноко, а тут поднимается полог и навстречу тебе вышагивает, поигрывая широкими бедрами, дева-мечта, такая, что всю кровать одна занять может. И в руках у нее книга, а за девой монашек идет хроменький, мальчишка совсем.

— Вот, ваше величество, как было приказано «Записки о галльской войне» самого Цезаря. Будем дочитывать?

— А как же? Садись поближе к свету, да и жаровню к себе подвинь, озяб, вижу, чай не Италия.

Посмотрела на меня волоокая молодка, кинула взор тяжеленный, таким взглядом крепостную стену обрушить не сложно, вздохнула печально да и ходу. И то верно, не люблю толстух.

— Цезаря почитаем. Тем более что со вчерашнего всего ничего оставалось. А потом по-новой будем Фукидида с Ксенофонтом изучать, ибо упускаю я что-то важное в организации своих конных рыцарей. И это… мастера ко мне должны доставить, того, которому я повелел броню для лошадей разработать. Скажи страже, как появится — немедленно сюда.

* * *
По дороге до Вюрцбурга много забавного наслушался о пошлинах, взимаемых городами, в распоряжении которых находятся мосты через Майн. Вообще, мост — штука полезная, а для некоторых и весьма прибыльная. И главное, ничего не нужно делать. Посадил людей по обеим сторонам моста, дабы сбирали подорожные пошлины, и бед не знай. Течение в реке такое, сунешь ногу, оно тебя за сапог хвать — и ты уже в воде, так что ежели в доспехах, все шансы не выбраться. По-любому приходится за пользование мостом платить, и вот тут начинается представление, если в городе ярмарка или какие-то важные события грядут, пошлины взлетают до небес. При этом города за мосты платят в казну фиксируемую сумму, а сами задирают цену, как своим бабам подолы не задирают. В общем, решил издать закон о том, чтобы все цены за проходы через мосты в Империи были одинаковыми. Кроме того, с тех, кто со знаком императора к мосту подойдет, никаких пошлин вообще не взимать. А то ерунда получается, к примеру, я жду войска, а они по причине безденежья к назначенному месту добраться не могут.

Потом настал черед конфликт между архиепископом Майнцским и пфальцграфом Германом фон Шталека разбирать. Ну, которые территории друг друга разоряли, мне еще Райнальд в Италию об этом писал. Вот и до вас, голубчики, руки дошли.

— А ну, Отто, пока отец тебя к себе не вытребовал, сообщи уличным мальчишкам, что император желает купить у них самых грязных, блохастых, шелудивых и вонючих уличных псов, каких они только сумеют раздобыть.

Уставший от долгого совета, Отто подскочил, как ужаленный, несколько мгновений стоял, вытаращившись на меня, а потом прыснул, вылетев из зала с такой скоростью, что стража едва успела открыть перед великаном двери.

— Сколько собак-то покупать? — осведомился он уже на пороге.

— Двенадцать, — стараясь сохранять бесстрастное выражение лица, сообщил я. После чего приговорил к древнейшему позорному наказанию «несение собаки» их милость архиепископа Майнцского и пфальцграфа Рейнского с десятью сподвижниками, «геройски проявивших себя» в чужом лене. Узнав о каре, болезный архиепископ схватился за сердце, потеряв сознание, а пфальцграф стоял точно громом пораженный. Но я был неумолим. В назначенный час улицы Вюрцбурга были битком забиты зеваками, под бой барабанов и вой труб, Отто велел мальчишкам вывести на веревках двенадцать шелудивых псов, после чего к каждому из приговоренных был привязан один питомец. Несмотря на то, что архиепископ еле стоял на ногах, пес все-таки был подведен и к нему, после чего я счел возможным проявить монаршую милость и освободил несчастного Арнольда от наказания. Остальные осужденные тоже начали было поглядывать в мою сторону, но не лишать же зрителей долгожданного действа. Маршрут был разработан заранее, и вдоль дороги, по которой следовало двигаться собаконосцам, стояла стража, которая не позволила бы ни потерять по дороге животное, ни причинить ему страдания, в то время как не понимающие, чего от них хотят, псы имели возможность кусаться и вырываться.

Позже мне доложили, что от пережитого позора пфальцграф спился у себя в замке и чуть ли не через месяц после экзекуции умер.

Что же, когда в стране освобождается лен, самое время императору подумать, кому его отдать, выбор пал на моего младшего брата, Конрада.

* * *
Последнее время завел себе обычай: утром купаюсь, днем сужу, а вечером переодеваюсь попроще и иду с Отто по городу бродить. Мне во время хождения думается лучше, а Отто, что Отто, он не мешает.

На рынках торговцы орут, один другого перекрикивает, ясное дело, как запоет рог начальника стражи, расторговался или нет, а все свои пожитки в телегу или корзины сложишь, лавки закроешь — и по домам.

Идем, справа молочный ряд, пастухи в распахнутых тулупах предлагают творог, подошел, поглядел. Две корзины, в которых на чистых, будем надеяться, тряпицах, возлежат творожные горки, в одной — желтоватый, в другой — более светлый, чем ближе вечер, тем дешевле. Тетка в линялом платке предлагает желающим испробовать молоко. Щедро льет густое, должно быть, козье в глиняную чашку, подает с поклоном. За пробу платить не надо, но мы кидаем пару монет. Другой ряд — шерстяники да валяльщики. Прямо при тебе, если надо, тюфяк набьют, так что рачительный хозяин волен лично проследить, чем набьют, сколько кладут. Можно шерстью, конским волосом, да хоть соломой. Хорошо бывает ночью валяться на теплых матрасах и тюфяках, сверху накрываясь мягкой шкурой. Я-то даром что император, а в походах, считай, как все, на собственном плаще, в лучшем случае на одеяле, что в обозе возят, отдыхаю. А набить бы тюфяк шерстью да и таскать с собой.

Лавка столяра, кузня, пекарня… запах такой, не пройдешь мимо, а пройдешь, так слюной захлебнешься. Не выдержали, взяли пару сладких калачиков. Хороши! Сели тут же, чурбаны подходящие сыскались, а из соседней лавочки уже мальчишка летит, рот до ушей, сам чумазый! «Дикий мед! Господа хорошие. Не желаете ли? Калачик макнешь, уууу вкуснотища!» — судя по веселой роже, оголец этого медку частенько у хозяев таскает. Что же, попробуем и медку. А народ нас приметил и, уже не стесняясь, подходит, свой товар тут же на земле раскладывает.

— Лыко для веревок, господа, вам лыко не нужно? Дешево отдаю.

— Есть кора для дубления кож.

— Яблочки моченые, винцо из них же.

— Ты, господин, зачем здесь сидишь? Ты у меня в кабаке лучше сиди. Кабанятина на вертеле, рыба жаренная, на сковородке дозревает, колбасы, сыры… да… Ладно, не хочешь — не надо, ты только у церкви в таверне не сиди, да, потому как у церкви завсегда убогих полно, а ведь все они паршивые, кривые, косые, озлобленные, в раз сглазят или порчу нашлют.

Глава 27 Время свадеб

Исколесив Баварию вдоль и поперек, мне все же пришлось заехать к пфальцграфу Оттону IV фон Виттельсбаху и его супруге Эйлики фон Петтендорф[487] — родителям моего Отто, дабы сделаться от их имени сватом для заранее выбранной моему другу Агнес ван Лооз. Долг, как говорится, платежом красен, когда-то Отто ездил за моей неверной супружницей, теперь я привезу жену ему.

— Ты того, Фридрих, — Оттон густо покраснел. — Ты бы не помнил зла. Я ведь тогда ничем не мог помочь. Твой отец все сам решил. Я, того, не виноват.

— Так что же, мне ее с моста в воду сбросить, коли окажется, что рыльце-то в пушку?

— А хоть и в воду, — мрачнеет Виттельсбах. — Ты император, тебя нам Бог дал.

— Если неверная, стало быть, в воду, — серьезно киваю я, а сам уже готов рассмеяться. — А коли уродина, косая, хромая, с горбом или вдруг не видит, не слышит и при этом чиста точно голубица?

— Такую? — Отто сжимает огромные кулаки, — такую я и сам прибью, пожалуй. Впрочем, если услышишь, что она с кем-то там любится, и нареченного не ждет, просто разворачивайся. Пусть любит сколько захочет. В случае чего наследство потеряю, но ты же меня со службы не выгонишь? Проживу как-нибудь.

Старый пфальцграф тоже не шибко обрадовался моему решению за Агнес ехать, да разве его кто спрашивает. Оттон меня провожал, за стремя держался, в глаза заглядывал, все боялся, что я ему отомщу и развратную девку на брачное ложе приведу. Но да разве ж я мстительный? Просто подумал, что коли Генриху Льву — новый лен, может, и Отто какой подарок сделать? Была бы моя воля, всех красавиц из самых лучших семейств вместе собрал и ему лучшую выбрал бы, не Беатрикс, понятное дело, но тоже не сплоховал бы. Нешто мне плохо будет, коли лучший друг счастье обретет?

Невеста здоровяку Отто попалась крохотная да хрупкая, но с огромными яркими глазищами, неправдоподобно длинными ресницами и темными длинными волосами, заплетенными в косу. Юная, скромная, очаровательная. Иногда посмотришь на девушку и думаешь: ну почему нельзя вот так обнять ее, положить на плечо и унести к себе домой? Нет, дорогие девицы, и не надейтесь, сердце мое полно любовью, в нем правит царица души моей Беатрикс. Вот интересно, ждет меня дочка Рено Бургундского или давно позабыла? Вполне могла уже и замуж выйти, мне докладывали, помер ее пройдошливый дядя-опекун, так что одна она Беатрикс — наследница графства Бургундского. Сколько ей сейчас, прекрасной девочке, играющей с моим сердцем, как с куклой. Одиннадцать. Пора, не пора, я иду со двора.

Отто перетрусил перед своим браком, как не трусил при взятии крепостей, все боялся, что я ему в отместку жабу привезу, а как увидал, дара речи лишился, сначала стоял, точно столб, потом подошел на негнущихся ногах, ни дать ни взять рухнет.

— Смотри, медведь баварский, узнаю, что обидел чем крошку, с немалым войском вернусь.

— Да я, да мы… Век за тебя, Фридрих, Богу молиться стану, а ее, касаточку мою, Агнес прекрасную, на руках всю жизнь носить буду. — И тут же клятву произнес, что не предаст, не обманет, а коли судьба так рассудит, что жена его умрет раньше, никаких больше жен не возьмет.

А потом, заглянув в смеющиеся от счастья и внезапной любви глаза нареченной, легко подхватил ее на руки. Фридрих, сделай еще одно доброе дело, прикажи попам венчать нас немедленно, а то батя говорит, как минимум через три дня. Не можно ведь ждать!

— Почему бы и нет? — сам брови сдвинул, будто гневаюсь. — Где у нас тут епископы, архиепископы, ну хоть местного попа тащите. Вот ведь лукавое племя, то табуном ходят, а как нужда припрет — никого.

Ага, нашли, тащат тощенького, напуганного, приехал графского сынка со свадьбой поздравить, а тут ему и подфартило.

— Что же мил друг, венчай сих господ немедля, коли не забыл, как это делается. — Гремлю на всю округу, чтобы все слышали. Как бы голос не сорвать, а то бывало уже. А Отто действительно невесту с рук не спускает, словно боится, что уведет ее кто-то, из-под носа выкрадет. И Агнес тоже хороша, прильнула к будущему мужу нежной голубкой, а в глазах бесенята. Только тронь, вот у меня какой муж сильный, попрошу, кого хочешь в лепешку расшибет.

Священник свое дело знает, а ежели кто из гостей добраться в замок к сроку не успел, так, поди, не откажется за пир свадебный сесть. Час на подготовку. Куда больше? Невесте, понятное дело, платье заменить, зря, что ли, везла? Попу облачиться по всем правилам, остальным — по желанию.

Хотел в Тюрингию к Юдит заскочить, двойню она в конце прошлого года мужу подарила. Но решил обождать, будет еще оказия, а пока дел невпроворот. Старшего из близнецов в мою честь Фридрихом назвали, младшего Германом. Верно говорили о Юдит, счастье она приносит, не иначе, все сыновья живы и здоровы. Вырастут, одарю по-королевски и к делу приставлю. Только бы Юдит родила другую Юдит, чтобы счастье не покидало нашу землю, чтобы черноволосая волшебница охраняла покой своей страны.

Как и следовало ожидать, венчание получилось вполне себе торжественное, да только я на пиру денек посидел, счастья новобрачным пожелал, да и в дорогу засобирался. Ибо архиепископ Безансонский, который опекает мою голубку Беатрикс, на письмо мое ответил и теперь в гости ждет. Императорское сватовство ничем особенным от любого другого сватовства не отличается, те же смотрины невесты, тот же сговор да изучение приданого. Только я сразу решил, не к чему мне сватов туда-сюда гонять, Отто с брачного ложа срывать, Райнальда Дасселя дожидаться. Видел я ее, ангелицу Божью, и я вот что скажу: ежели она в девятилетнем возрасте мне в душу запала, нежели теперь хуже сделалась? Отчего бы бутончику прекрасной лилии не расцвести, а увять во цвете лет? Так что, можно сказать, смотрины давно прошли, обойдемся без лишних церемоний.

Приехал, сначала, как водится, к архиепископу, а потом уже вместе с ним в монастырь, где дорогая сердцу моему Беатрикс воспитывалась под присмотром добрых монахинь.

Нежная девочка с золотистыми длинными волосами снова стояла передо мной, непосредственная, милая, понимающая все без лишних слов. Она сама вышла на встречу, с веселым вызовом заглядывая в глаза.

— Что же ты не писал мне, Фридрих? — спросила она и тут же потупилась. — А вот я писала, часто-часто. Все письма у меня в келье. Хочешь, почитать?

Моя судьба была решена, я держал в руках исписанные аккуратным детским почерком надушенные розовой водой листы пергаменты. Ловя себя на сумасшедшем желании подхватить Беатрикс на руки и кружиться с нею по всему монастырю, как совсем недавно это проделал Отто. Но я сдержал свой порыв, могущий напугать девочку, и, подарив ей кольцо, попросил Бертольда Церингена возвестить меня, когда произойдет чудо превращения девочки в девушку, после чего мы немедленно сыграем свадьбу.

Помню, на обратном пути, довольный исходом дела, архиепископ рассказывал об огромном приданом Беатрикс Бургундской: о пяти тысячах рыцарей в броне, об урожаях и, главное, о принадлежащих ей крепостях по ту сторону Альп вплоть до города Турина! Теперь приданое Беатрикс — Бургундия на законных основаниях входила в состав Империи, так что наше государство расширялось и крепло.

Пообщавшись с городскими главами в Безансоне, я вдруг встретился глазами с архиепископом Бремен-Гамбургским, который посмел напасть на владения Генриха Льва в то время, когда мы с кузеном были в Италии, и, тут же отыскав Генриха, исхитрился убедить обоих о нецелесообразности дальнейших дрязг. Ай да я!

Что еще? А, чуть не забыл, Райнальда спросить, вернул ли аббат Вибальд ему то, что брал.

Эй, начальник стражи! Ау! Есть тут кто-нибудь. Ага. Ну, давай, что ли, сразимся легонько! Да не бойся, какая разница император я или нет, мне ведь тоже тренировка нужна. Ну, с богом, к бою!

* * *
В июне в сопровождении родственников и архиепископа Безансонского моя невеста Беатрикс прибыла в Вормс, где уже 10 июня 1156 года мы венчались, и тут же моя жена была коронована сначала как королева Германии и тут же как императрица! Последнее, разумеется, в разрез с правилами, но да разберусь как-нибудь с римским-то епископом, его, если я правильно понимаю, если что, и сместить можно. Мы же из Вормса всем свадебным кортежем да в Вюрцбург на свадьбу. Вормс просто не вместил бы такое количество гостей, ведь поздравить своего императора явились с самых далеких уголков Империи, и соседи не подвели, уважили. Король Англии Генрих II прислал послов с подарками, города Италии — от каждого отделения делегация.

Специальный монах всех гостей перепишет, и потом на досуге посмотрим, кто поздравил, а кто и пожадничал. Такие вещи тоже без внимания оставлять не след, только не до них мне теперь, потому как рядом со мной на собственном троне с витыми ножками и золотыми цветами восседает красавица-жена — императрица Беатрикс, маленькая, одиннадцати лет от роду. Но да вырастит, я полагаю. А и крошкой останется, не беда. К слову, я тоже Отто в подмышку дышу, но я император, а он… надо будет Виттельсбаху еще что-нибудь подарить, попозже. Теперь он вполне счастлив сидит за столом рядом с прекрасной Агнес, друг на дружку влюбленно смотрят и ни людей, ни своего господина, считай, не видят, ибо друг в друга погружены до полного самоотречения. Как сюда-то добрались? Получится ли у нас с Беатрисой вот так же глядеть друг на друга, зная, что никогда не наглядишься?..

А как сваты начали жениха с невестой славить да в спальню провожать, звездочка моя ясная Беатрикс задрожала вся, слезки в глазках, что такое? Ясное дело, добрые монахини наговорили с три короба всякого про первую брачную ночь, и… интересно, если монахиня с детства в монастыре воспитывалась и оттуда ни разу не вылезала, откуда ей про такие вещи знать?

Но да и я об этом деле кое-что, слава богу, ведаю. И на брачном ложе ждет императрицу сюрприз — элегии Проперция о любви к красавице Кинфии и притчи Соломона. Вот их-то я ей и стану читать и в эту ночь, и в следующие, сколько понадобится, столько и прочитаю. Пусть знает, никто не обидит мою жену, главное, сам не обижу. А что простынь кровавую поутру не вынесут, так любой обычай за глупостью и вредностью и упразднить не грех. А завтра подарю ей дивную лошадь белую с длинной шелковой гривой, научу верхом скакать, если она, конечно, не умеет. Будем вместе гулять, вместе Богу молиться, вместе трапезничать, музыкантов, поэтов слушать, танцевать…

Глава 28 Семейное счастье

Вот ведь как бывает, думал, воспитаю жену по собственному вкусу, а глядишь, она сама меня и воспитала. Утром после завтрака я ей лошадь обещанную, белую с гривой длинной, золотыми лентами заплетенную, подарил, а она — хитрушка, вдруг чуть ли не с места возьми да и взлети в седло. «Фридрих, догоняй!» — и понеслась. Отличная наездница моя Беатриса оказалась. Но на том сюрпризы не закончились, дома ее и на ножах, и на мечах фехтовать учили. Возможно, кто-то возразит, что это не занятие для благородной дамы тем более императрицы, а по мне так в самый раз. И если с наложницами, веселыми девицами да благородными владычицами замков мне по-хорошему и поговорить было не о чем, тут совсем иной расклад. Я иду тренироваться с мечом, и жена рядом — одета как мальчик-паж. Вместе ножи в цель метаем, наперегонки скачем. С такой женушкой милое дело и в походы ходить. Поет — заслушаешься, стихи слагает.

Попросила меня, по примеру Лангедока, позволить ей двор любви у себя учредить. Не проблема. Только скажи, что для этого нужно? Сколько денег. Все оплачу. Не жалко.

Оказалось, не слишком много. Провели три-четыре поэтических турнира с богатыми призами. Лучшего провозгласили королем поэтов. Присутствующие на праздниках трубадуры эту весть по всем землям разнесли, вот и потянулись трубадуры из Франции и Англии, с Лангедока и Италии. Сами добирались, кто на коне, а кто и пешим-драным — нищие краше одеваются. И всех Беатриса встретила, приветила, одарила деньгами и одеждой. В общем, с трубадурами и жить стало веселее. Одни поют о любви к прекрасной даме, другие — о войне, третьи — об охоте, четвертые — о служении Богу и сюзерену, пятые — про рыцарские подвиги. Были и смешные песенки, которые моя солдатня уважает, там наши всегда побеждали, отнимая у противников жратву и баб, а враги убегали, сверкая голыми задницами.

Но долго наслаждаться своим семейным счастьем с Беатрисой не получилось, так как дядюшка Язомирготт сильно за Баварию обижался. Пришлось ему пожаловать Австрию, которая получила новое название Австрийское герцогство. Впрочем, что такое эта самая Австрия, или Восточная марка, как ее еще называют в старинных документах? Это часть Баварии, бывшая ее часть. То есть, отказавшись от Баварского герцогства, Язомирготт получал компенсацией всего лишь его часть. Как ни странно, положение дел спасла маленькая императрица, которая забежала ко мне на заседание, послушала, как мы с Язомирготтом лаемся, а потом отозвала меня в сторонку.

— У Язомирготта есть одна слабость, — выпалила она, жарко прижавшись щекой к моей груди. — Тятенька говорил, что нужно на слабостях людских играть, и дядя, опекун мой, царствие ему небесное, был с ним в этом вопросе согласен.

— Что за слабость? Почему не знаю?

— У него жена есть, любимая на все времена! — Хорошенькое личико Беатрисы освещается счастливой улыбкой, озорные глазки только что не подмигивают. — А у нас с тобой, Фридрих, когда эта самая любовь начнется?

— Жена? Ну, как же… как ее? — Стою, во рту пересохло, обнял бы плутовку, в постель отнес, никакие государственные дела меня бы оттуда не вытащили.

— Феодора[488], племянница императора Мануила Комнина, — помогает мне Беатриса, — боится он, что коли спьяну с коня свалится или другой какой смертью преставится, останется она без ничего, потому как лен тебе отойдет, а ты его другому передашь.

— Ясное дело, передам.

И тут до меня дошло, «маленький лен или большой», а рано или поздно его все равно отберут, а вот если передать в вечное пользование? А если впервые закрепить право наследования за женщиной? Ведь сколько случаев, когда в семье одни девчонки нарождаются, нет законного наследника, и все прахом. Давно назрела необходимость произвести коренные изменения.

Так и сделал, дядя Язомирготт получил Австрию, на которую не мог претендовать ни один германский король или император и которую можно было передавать в наследство даже по женской линии. Таким образом, 17 сентября 1156 года Генрих II Бабенберг, он же Язомирготт, в присутствии многих свидетелей передал мне семь знамен, символизировавших собой власть над Баварским герцогством, которые я тут же с величайшей радостью вручил Генриху Льву. После чего кузен, разумеется, это было оговорено заранее, оставил у себя пять из них, а два, относившихся к Австрии, с поклоном вернул мне, чтобы я пожаловал их новому герцогу Австрии и его супруге Феодоре. Так были примирены между собой Вельфы и Бабенберги!

Итак, наконец-то я выполнил обещания, данные перед коронацией, но теперь у меня в Империи образовалась Австрия с ее наследственной монархией — государство в государстве — и Генрих Лев с его двойным герцогством. Одно нарушение закона на другом. Уверен, что князья не подняли бунт только потому, что им всего не рассказывали. Зато обошлись без крови, в придачу лютые враги сделались друзьями и союзниками. Теперь оставалось каким-то образом прибрать к рукам оставшиеся итальянские земли, сделав свое формальное право на них правом реальным.

— А я давеча разговаривала с канцлером, он мне певца одного привез, так я их обоих за стол усадила и дядю твоего Оттона[489], который историю твоей жизни затеял писать, он как раз у меня в ту пору был, — старается увлечь меня разговором Беатриса, — так знаешь, что самое смешное? Оказывается аббат Вибальд давно уже, еще до итальянского похода, выманил у Райнальда какие-то редкие книги да так и не отдал. Канцлер в присутствии нас всех брякнул, что удавит при случае этого вора Вибальда или яд ему подсыплет. Представляешь?

— Какие страсти! — я обнял жену за плечи, невольно замечая, что со дня нашей свадьбы она немного подросла.

— Ага. Самое смешное, что Вибальд сначала говорил, де книги хранятся у него в библиотеке, потом, будто бы он их папе в Рим послал посмотреть, а тот их того… зачитал. Когда же канцлер к нему в третий раз, с войском, пришел да монастырь, где в то время проживал Вибальд, осадил и книги назад потребовал, тот и вовсе заявил, будто бы все эти книги были сперва из папской библиотеки похищены, а потом им возвращены. Так что и спрашивать не с него надо. А теперь и вовсе старается с Райнальдом не встречаться.

Глава 29 Малый совет

— Что такое Италия — богатая страна, на золото которой в Германии регулярно устраиваются мятежи. Вывод, — Райнальд Дассель лукаво подмигивает членам малого совета, собравшимся в королевской библиотеке Аахена, — должно быть, золотишко у них того, лишнее…

В зале смех и бряцанье оружием.

— А теперь ответьте на вопрос, кто есть присутствующий здесь наш друг и сюзерен на все времена Фридрих? Император. Правильно! Италия — часть Империи? Часть. А раз Италия — часть Империи, стало быть, итальянские деньги — имперские деньги. А кто должен распоряжаться деньгами Империи? Правильно, император. Но если бы Фридрих получал эти деньги, он бы отдал их князьям, которые занялись бы укреплением крепостей, постройкой монастырей и церквей — словом, употребили с пользой. Он ни за что на свете не потратил бы их на организацию беспорядков в собственной Империи. А как называются люди, присвоившие себе чужие деньги? Правильно, воры. Вот и получается, что воры отправляют его — имперские деньги на организацию беспорядков в его же Империи. В нашей Империи, господа!

Хороший оратор Раймонд, слушаешь его, душа радуется, я у него многому уже научился. Честно скажу, фраза: «С тех пор как Господь передал в наши руки власть над Римом и миром, нашей высочайшей обязанностью является попечительство о Священной империи и о Божьем царстве!» — из моего письма князьям. До последней буквы написано им. Иными словами, если мы обязаны попечительствовать о Священной империи и о Божьем царстве, стало быть, и над папой римским, и над непрестанно наглеющем Миланом, над всеми, кто в этой самой Империи проживают.

— Ничто в Империи не должно делаться без соизволения на то императора, который хозяин в своем доме, — разговаривая с нашими господами, Райнальду приходится делать большие паузы, растолковывая самым толстокожим что да как. — Только император может приказать снести с лица земли город или построить его заново. А вот Милан воспользовался отсутствием императора в Италии и возродил Тортону.

— Ну и что? — откровенно изумляется дядя Оттон. — Город ведь — хорошее дело, будет налоги платить. — При Оттоне-летописце на всех советах, даже на малом, не менее двух писарей. Всерьез взялся грамотей Оттон, за писание истории моего царствования.

— А как же престиж государя? — возмущается Райнальд. — Кроме того, по нашим сведениям, миланцы принудили Кремону заключить с ними перемирие, после чего они уже вместе тиранят Комо и Лоди!

В зале недовольный ропот.

— Если мы стерпим, позволив наглецам и дальше подрывать авторитет императора, и не накажем Милан, итальянцы будут нам в лицо плевать.

После чего молодой монах зачитал присланные в императорскую канцелярию челобитные из Павии, Комо, Новарры и Кремоны. Дослушав последнее послание, я беру слово и объявляю о необходимости еще раз навестить Италию. Официально это решение будет обсуждаться в марте на рейхстаге в Фульде, времени на сборы ровно год, но прежде мы должны решить все «за» и «против» в кругу своих. Свои — это: канцлер Райнальд Дассель, архиепископ Мерзебурга Вихман, котяра Эберхард II фон Отелинген, Оттон-летописец, из Лотарингии приехал муж Берты, Маттиас I, из Тюрингии — Людвиг II, муж Юдит, кузен Генрих Лев, мой младший брат Конрад, ну, разумеется, Отто Виттельсбах и дядя Язомирготт.

Собрались тесной компанией обсудить два насущных вопроса, поход в Италию и упрочение дружеских связей с Византийской империей, а также выпить за Маттиаса, Берту и их троих детей — Симона, Ферри[490] и Юдит[491]! Симон — семнадцатилетний красавец, напомнивший мне Маттиаса, в ту пору, когда тот приезжал свататься к Берте, Ферри — любимец матери, очень похож на своего деда, моего отца, и самое главное сокровище — черноволосая Юдит! Я вспомнил, как Маттиас мечтал жениться на Юдит, посмотрел на располневшего герцога и тот хитро подмигнул мне. Все-таки сделал по задуманному, добыл для родной Лотарингии фею. Не просто Юдит — сердце болезненно екнуло. Как похожа! Не случайно Маттиас привез ее только теперь, перед новым походом. Значит, добра мне желает. Впрочем, пир — это после, сейчас дело делать надо.

На этот раз канцлер готов положить руку на отсечение, что князья поддержат меня за милую душу. Теперь-то легко, не болтаются на шее долги и обещания, не стоят за спиной враги с кинжалами.

— В мое отсутствие управлять Германией поручаю герцогу Баварии и Саксонии Генриху Льву и канцлеру Райнальду Дасселю.

Свершилось, теперь тот, кто прежде досаждал, станет прикрывать мне спину. Встрепенулся Генрих Лев, возрадовался, хотел уже на колени пасть, но я его остановил. Какие церемонии между родственниками и друзьями, да еще и на малом совете?!

— И последнее, басилевс, понятное дело, на меня нынче окрысившись, что не женился на царевне Марии, но не вечно же он на меня станет дуться. Один вопрос, кого послать, но так, чтобы этот человек, с одной стороны, сумел найти общий язык с тамошней властью, и с другой — чтобы не был мне необходим в походе?

— Предлагаю Вибальда, — Райнальд накручивает на палец длинный белый локон.

— Почему Вибальда? Ты же с ним вроде как на ножах? — удивился Язомирготт.

— Ну да. Он тебе вроде как старинные книги не возвращает, — поддержал брата Оттон-летописец.

— И не вернет. Держи карман шире! — подлил масла в огонь Генрих Лев.

— Не вернул и не вернет, — кривит красивый рот канцлер. — Но дело прошлое, неужели мы — государственные мужи — будем сводить мелочные счеты, да еще и накануне важного похода? В общем, я предлагаю кандидатуру Вибальда из Люттиха, так как он уже бывал при византийском дворе и не растеряется на месте, это первое. И второе, в его преклонных летах он даром никому не нужен в новом итальянском походе. Впрочем, я не настаиваю, предложите лучше.

Проголосовали, утвердили.

— Как же, мелочные счеты, — шепнул мне уже на лестнице Вихман, — знаешь, какие книги спер у него Вибальд? Вергилий с двенадцатью цветными иллюстрациями, Каролингские книги, а также «Кодексы Ватикана»! Да я уж насколько смирный человек, а коли у меня такая недостача приключилась, не побоялся бы и лично оскверниться, убил бы проклятого!

Глава 30 Ошибка перевода

Как выяснилось, желающих ехать в Италию набралось немало, и по идее, я мог бы пуститься в путешествие не через год, рискуя еще раз встретить лето в этой жаркой стране, а ближайшей осенью, но тут подвалили польские проблемы, а Польша куда как ближе к немецким границам, нежели Италия. Подрались два брата — Болеслав IV[492] и Владислав II[493], тот, что уже лет десять как официально изгнан. Причем так схватились, что разнимать пришлось, и вместо Италии в начале августа я прибыл во главе имперского войска в крепость Галле, что на реке Заале, откуда открывалась прямая дорога на Польшу.

Народу собралось немало, считай, все князья Саксонии и Тюрингии, Виттельсбах с величайшей неохотой оторвался от прекрасной Агнес, чешский герцог Владислав II подошел. 24 августа форсировали реку Одер, тесня поляков, которые, отступая, жгли собственные крепости, деревни и поля, оставляя нам выжженную землю. Такие их действия злили наших командиров и простую солдатню, так как, несмотря на то что мы таскали за собой обозы с продовольствием, еды реально не хватало. Наконец, загнанный в угол Болеслав поклялся прибыть на Рождество в Магдебург, где он в присутствии князей уладил бы давнишний спор со своим братом. В подтверждение добрых намерений он принес вассальную клятву, заплатил контрибуцию и обещал прислать 300 рыцарей для участия в итальянском походе, тут же выдав заложников, которых я был волен покарать, в случае, если Болеслав нарушил бы свою клятву.

Так закончился поход на Польшу. Я же уже летел в Вюрцбург, где на 28 сентября 1157 года был созван хофтаг и парад войск. Здесь я посвятил в рыцари своего кузена, сына дяди, Конрада Фридриха, который достиг четырнадцати лет и окончательно уже передал ему Швабию. Уверен, многие не верили, что малыш получит хоть что-нибудь, я же изначально решил, что едва Фридрих достигнет совершеннолетия как… Одним сторонником больше. Сразу же после посвящения в рыцари я торжественно передал аббату Вибальду шкатулку с письмом к императору Мануилу, попросив его непременно рассказать императорской чете о произошедшем сегодня. Как-никак супруга басилевса — родная тетка молодого Фридриха, ей будет приятно такое развитие событий. До Константинополя Вибальд должен был сопровождать византийских послов, так что я был уверен, что во время пути хитроумный аббат сумеет и подружиться с сановниками басилевса, и, возможно даже, собрать необходимые ему в дальнейшем сведения.

* * *
— Посол от короля Дании Вальдемара I[494]. Худощавый, со впалыми щеками и лихорадочно горящими глазами, посол говорил с приятным акцентом. — Его величество, мой король, просит императора Фридриха I о защите и покровительстве, взамен приносит клятву верности… Просит считать его, Вальдемара Датского, твоим покорным ленником.

— Ничего не подарил, ничего не посулил, — цедит сквозь зубы Райнальд.

— А что он, бедняга, может пообещать, сам только-только вскарабкался на престол, страна кровью залита, земля не родит, зато враги из всех щелей, — так же вполголоса заступается за датчанина Вихман.

Я благосклонно киваю послу. Все правильно, клятва верности — именно то, что мне сейчас нужно, особенно перед итальянским походом.

— Посольство его величества короля Венгрии Гезы II…[495]

В самом центре зала остановилась стайка вельмож, похожих друг на друга, словно родные братья. Почему я подумал, что они как братья-погодки? Потому что все они безбородые, у всех темные усы с проседью, указывающей на зрелый возраст каждого.

— Молодой Геза мало что решает, хоть и коронован в одиннадцать лет, после смерти своего отца, короля Белы II Слепца[496], — шипит в ухо, должно быть, заранее выяснивший всю подноготную о гостях, Райнальд.

— Слепца? У них что, слепец может править?

— У них и не такое бывает, — отмахивается канцлер, но, видя мою заинтересованность, должно быть, вспомнив что мой отец не взошел на престол, потеряв всего-то один глаз, продолжает: — Белу ослепили, когда тому было семь лет, так как его отец, принц Альмош[497], поднял восстание. В наказание король Кальман Книжник[498], старший брат Альмоша и дядя Белы, ослепил их обоих и отправил в монастырь. Потом Альмош, уже будучи слепым, предпринял новую попытку свергнуть брата, снова был разбит и бежал в Византию. А маленького слепого Белу спрятали у себя монахи. Ну а дальше, после короля Кальмана, правил его старший сын Иштван II, который умер, не дожив до своего совершеннолетия. Уже будучи смертельно больным, он нашел живущего в монастыре Белу, женил его на какой-то там княжне, а потом объявил своим наследником. Вот так, из полного забвения и на престол… — Райнальд вздохнул, оправляя длинную прядь светлых волос, — одно плохо, не способный найти себе иных развлечений, Бела невероятно много пил, отчего и рано сошел в могилу. Так что его сын Геза был провозглашен королем.

— А правила за него мамаша Илона Сербская[499] и ее брат Белош, — помогает Райнальду Вихман.

— Наш король Геза II просит великого императора принять его заверения в искренней преданности и обязуется прислать пятьсот конных рыцарей в полном вооружении для участия в военном походе против Милана.

— Вот это по существу. Спасибо!

— Герцог Бургундский, посол Павии, герцог Саксонский…

Одни господа сменяли других. Кто-то передавал подарки: книги, редких животных, украшения, вассальные грамоты…

— Посол от короля Англии Генриха II Плантагенета[500].

— Все, что нужно королю Англии, это чтобы ты не заключал союзного договора с Францией, пообещаешь — он тебе ноги мыть станет, — хихикает Эберхард.

— Или полижет что, — не отстает от приятеля Райнальд.

— Мой король в ожидании итальянского похода высылает подарок — невиданный доселе шатер. Сейчас твои молодцы как раз пытаются развернуть его на лужайке, да только это у них не получится, пока они не изготовят специальное подъемное устройство, ибо никогда прежде в твоей Империи, да и нигде в мире, не ставили столь великого шатра.

Выглянул в окно, оценил. Желтое, можно сказать золотое, полотно покрывало всю лужайку без остатка. Слуги безрезультатно пытались развернуть шатер, да куда там.

Я искренне поблагодарил английского посланника. Вот это значит уважил.

— Это еще не все, — расплылся в довольной улыбке посол, после чего развернул пергамент и громко прочитал: «Мы, Генрих II Английский, кладем к ногам вашего величества свое королевство и все, чем владеем, дабы все исполнилось по единому вашему мановению и свершилась воля вашей Империи. Нерасторжимый мир и благотворная торговля должны царить между нашими народами. При этом вам, обладающему высшим достоинством, надлежит повелевать, а у нас не будет недостатка в готовности повиноваться».

Все речи сладкие, точно медом вымазаны, послы улыбаются, низко кланяются, интересно, сколько из произнесенных клятв будет похоронено и забыто? Сколько сохранят верность до конца?

Жаль, нет у меня такого ясновидящего, который, посмотрев на человека, мог бы сказать, с честью тот пришел или вынашивает предательство. Каким клятвам верить? Вот, казалось бы, папа Адриан IV молился вместе со мной у гробницы апостола Петра, клялись друг другу, крест целовали, а летом, конкретно 18 июня 1156 года, взял да и заключил договор с сицилийцами, так называемый Беневентский конкордат. Меня просил не вступать с ними в переговоры, а сам… и как это теперь понимать? И что мне с этим делать?

После Рождества пришлось ехать в Безансон, так как в Бургундии дел накопилось… а весной Италия, никак нельзя отложить. Не случайно бургундский посол расшаркивался да поклоны бил. Просмотрел бумаги — авгиевы конюшни… пришлось созывать большой рейхстаг прямо в Безансоне, пусть все видят, как император вершит правый суд. А заодно принимает иноземных послов.

— Посольство от его святейшества папы Адриана IV.

В зал упругой походкой входят давний знакомый — канцлер Роланд и кардинал Бернгард.

— Сейчас будут оправдываться за союз с Сицилией, — шепчет Райнальд.

А Роланд хотел было что-то сказать, да ни с того ни с сего на моего канцлера злобно воззрился, точно дыру на нем собрался прожечь. Глядит, сопит, и Райнальд на него сверху вниз поглядывает с усмешкой нехорошей. Наконец взял себя в руки папский посланник, попросил личной аудиенции.

— Нельзя личной, он же профессор права, он тебя в два счета вокруг пальца обведет, — засуетился Райнальд.

— Ни в коем случае, ни слова наедине, — в другое ухо взволнованно шепчет Эберхард.

— Еще чего, чтобы потом папа счел меня трусом?! — это уже я возразил, впрочем, не особенно уверенно, спесь спесью, а эти двое до сих пор меня не подводили. Если я понял правильно, Роланд и Райнальд имеют какой-то давнишний зуб друг на друга. К добру это или худу лично для меня и для Империи, пока не понял. Впрочем, при мне они не посмели выяснять отношения. Райнальд принял из рук Рональда папское послание и, пробежавшись по нему глазами, начал переводить на немецкий.

Первая же фраза заставила меня неприязненно поморщиться, душка Адриан именовал себя не иначе как «отец», а меня — покровительственно «сын», и кардиналов, что уже совсем недопустимо, «моими братьями»!

В зале начали недовольно перешептываться.

Далее папа требовал вернуть свободу Эскилю Лундскому[501], продолжавшему дело Адриана в плане отделения датской церкви от Гамбургского архиепископства. То есть чтобы они ушли из-под руки Империи и переметнулись к папе. Согласно общепринятой версии означенный Эскильнаходился в руках пленивших его разбойников, на самом деле был схвачен по приказу моего канцлера.

«Поскольку же ты не заметил и не покарал такого бесчестья для всей церкви, мы опасаемся, что причину сего следует искать в том, что некий злой человек, сеющий раздор, нашептал тебе это». Услышав о злом человеке, я невольно покосился на красавчика канцлера, но тот и бровью не повел.

«Вспомни же, с каким радушием два года назад принимала тебя Святая Римская церковь и как почтила твое величество, с радостью пожаловав тебе императорское достоинство. Мы ничуть не раскаиваемся в этом, напротив, мы были бы рады от всего сердца пожаловать твоей светлости и другие лены».

— Стоп! Какие такие лены?! Что он мне пожаловал?! — не выдержал я.

— С каких это пор Империя сделалась папским леном?! Наш истинный сеньор — папа?! — возмутился Эберхард.

— А от кого император получил корону, как не от папы? — выкрикнул папский канцлер и юркнул за спины сопровождающих его кардиналов.

— Оскорбление его величества! — взвыл Отто и, обнажив меч, бросился на Роланда.

— Фридрих, умоляю тебя, дай мне посмотреть папское письмо! — надрывался от желания перекричать остальных маленький Вихман. — Папа же не дурак, не мог он такого написать! Здесь ошибка. — Его голос потонул в общем оре.

— Виттельсбах, отставить, стража, взять папских посланников в кольцо, офицер, проводите канцлера Ватикана и кардиналов в помещение, отведенное для них! Двойная охрана. Райнальд, лично проводи гостей да проследи, чтобы они ни в чем не нуждались.

Пришлось объявлять перерыв и выгонять всех из зала. После чего я поймал умоляющий взгляд Вихмана и велел ему вместе с остальными приближенными следовать за мной, подальше от душного, даже смрадного, зала. Вообще, не люблю закрытых помещений, особенно когда они еще и переполнены народом. Факелы чадят, благородные господа смердят, в церкви хотя бы запах ладана отбивает естественную вонь, а здесь…

Райнальд действительно допустил некоторую неточность перевода. А именно перевел слово «beneficium» как «лен», а можно было и как «благодеяние». С одной стороны, вроде как все верно, в официальных бумагах так и пишут, император жалует своему вассалу «beneficium» — и дальше идет название. И все знают, пожалована такая-то земля, так что Райнальд, безусловно, прав, но, с другой стороны, переведи он «beneficium» как «благодеяния», смысл в корне бы изменился. Потому как одно дело, если святой отец благоволит к своему духовному сыну, и совсем другое — что жалеет ему лен, делая, таким образом, его ленником.

— Ну и что ты на это скажешь, друг прекрасный Райнальд Дассель?

— Что говорить? — Вернувшийся от папских посланников канцлер теперь стоял рядом с Вихманом, старательно вчитываясь в уже знакомый ему текст. — Все папы считают, что раз они вправе распоряжаться имперской короной, стало быть, император стоит ниже их. Сам подумай, может нижестоящий награждать вышестоящего?

— М-да, куда ни кинь, всюду клин.

— Я велел обыскать имущество посланников, — шелестит губами Райнальд.

— Зачем?

— Нашел несколько пустых листов с подписью папы и печатями.

Глава 31 Победа над Миланом

Под нажимом обстоятельств я незамедлительно выслал папских посланников в Рим, наказав германцам ни в коем случае не обращаться в папский суд. Кроме того, с этого момента всем паломникам, пожелавшим посетить Рим, следовало предварительно испросить разрешение от своих церковных властей.

Получив своих посланников назад, живыми и невредимыми, но с раз и навсегда загубленной репутацией, папа не придумал ничего лучшего, как написать письмо германским князьям, в котором сетовал на дурно влияющих на доброго императора Фридриха его канцлера Райнальда Дасселя и Оттона Виттельсбаха. Его святейшество надеялся вызвать негодование знати, под давлением которой я бы изгнал своих друзей, но вместо этого князья еще больше сплотились вокруг престола.

«Есть два правовых источника для управления нашей державой: священные законы императоров и обычаи наших предков, — писали мы с Райнальдом свое письмо германским князьям. Дабы внести ясность. — Мы не хотим и не можем преступать пределы, предначертанные церкви. Мы с готовностью оказываем должное почтение отцу нашему, папе римскому, но короной Нашей Империи мы обязаны исключительно „бенефицию“ Бога. Короновать королевской короной надлежит архиепископу Кёльнскому, а императорской — папе, прочие же его притязания — от лукавого… В Риме, столице мира, Бог при помощи императорской власти возвысил церковь, а теперь в Риме же церковь пытается, но, как мы полагаем, не с Божьей помощью, унизить достоинство императора. Все началось с непотребной картины, от картины перешли к изложению сего принципа на бумаге, а теперь хотят возвести его в ранг закона. Этого мы не потерпим, не допустим! Скорее мы сложим с себя корону, нежели смиримся с таким унижением императорской власти и нашей личности. Пусть будет уничтожена картина, пусть будет опровергнуто написанное, дабы они не остались вечным памятником конфликта между Империей и папой».

Да, тут следует пояснить относительно той самой картины, виденной лично мною в крепости Ангела в Риме. Не писал о ней прежде, так как считал инцидент исчерпанным, теперь же вот, вспомнилось. В общем, что я могу сказать об этой мазне. На картине действительно был намалеван император Лотарь, стоящий на коленях перед папой, как и надлежит стоять папскому вассалу. Под картиной имелась соответствующая подпись, чтобы уже никаких непоняток не оставалось: «К вратам Рима прибыл король и, присягнув соблюдать права города, стал человеком папы, затем приняв от него корону». Я тогда так взбесился, что хотел уже порубить сей пасквиль, в последний момент сам его святейшество меня за руку удержал, говорил, мол, к чему портить хорошую вещь, если эта картина меня чем-то оскорбляет, он лучше ее спрячет с глаз долой. И тут же слуги действительно сняли мазню и унесли ее от греха подальше.

В общем, написали мы это письмо, и я поехал в сторону Аугсбурга, на встречу со своим имперским войском. К слову, особенно не волновался, потому как в данный момент на моей стороне реальная сила, будет Адриан продолжать злиться, выдюжим как-нибудь.

По просьбе Эберхарда я написал письмо папе, которое должны были доставить Райнальд и Отто, а почему нет, когда только о них нынче все и говорят? Пусть объясняются с глазу на глаз и сами решают, кто прав и кто не прав. И папа пусть видит, мы, немцы, его нисколечко не боимся, и я, император Фридрих I, понимаю, что как бы Роланд ни ненавидел Райнальда, а не вцепится тому в волосы, потому как, зная о моем приближении, папа лично станет с моего канцлера пылинки сдувать. Кроме посольской миссии на Райнальда и Отто была возложена почетная обязанность подготавливать население к прибытию императора и убедить всех, кто не успел присягнуть короне в прошлый раз, присягнуть теперь. По дороге они столкнулись с послами папы, которые следовали ко мне с предписанием разъяснить ошибку перевода. Допросив их и поверив, что легаты не имеют иных поручений от его святейшества, Райнальд направил ко мне своего человека, дабы эта делегация не застала меня врасплох.

«Ни в коем случае они не должны разъезжать по Германии. Если Вы поступите иначе, то очень пожалеете об этом!»

Я сунул письмо под нос Эберхарду.

— Он что там, ракушками объелся, в этой Италии?! Убери с глаз моих долой, не буду отвечать.

Далее имела место череда сухих отчетов, на которых я не стану останавливаться особо, но из которых можно было понять, что Райнальд и Отто добились в Италии невиданных прежде дипломатических успехов. Еще бы: вся Северная Италия наша! Сам же Райнальд не оставлял попытки писать мне в прежнем развязном тоне: «поскольку Вы на наши многочисленные письма не отвечаете ни слова — может, у Вас нет пергамента или писарь слишком ленив?»

Как и прежде, я счел за благо не отвечать нахалу. В конце концов, мои обиды — это мое личное дело, а вот ежели моя ответная ругань попадет в руки наших врагов! Воистину: «…не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет человека», тут же ко всему прочему были бы моя подпись и личная печать.

Не договорившись с Венецией, Райнальд захватил в плен консулов мятежной Равенны и принудил их встать на нашу сторону. «Хотя их и сопровождало около 300 человек, а нас было всего десять, мы, разъярясь, устремились на них и захватили их вместе с греческими деньгами». На греческие деньги тут же были набраны наемники из окрестных земель, и Райнальд с Отто осадили крепость Анкону. Впрочем, те и не подумали давать ответный бой или терпеть утомительную осаду, выслав навстречу с моим канцлером парламентеров и наскоро заключив мир.

Согласно теперь уже зашифрованным донесениям Райнальд встретился с преданным нам кардиналом Оттавиано ди Монтичелли в коллегии кардиналов, который обещал нам всяческую поддержку в отношении с папой. Он клялся употребить все свое немалое влияние на других кардиналов, а также сообщать через гонцов обо всем, что творится в Ватикане.

«Теперь Вы можете смело идти в Италию. Бог отдал Вам в руки всю страну. С папой и его кардиналами Вы можете делать все, что Вам заблагорассудится. И даже ежели Вам будет угодно, Вы можете разрушить Рим!»

Ну, насчет разрушения — это уж как получится. В конце июля 1158 года мы действительно выступили в путь. В составе имперского войска шли чехи во главе со своим новым королем Владиславом II, мой брат по отцу Конрад, герцог Фридрих Швабский, архиепископы Кёльнский и Трирский, а также целое полчище светских и духовных князей. На этот раз войско шло четырьмя потоками: мы — через альпийский перевал Бреннер, а воины из Бургундии и Верхней Лотарингии — через перевал Сен-Бернар, отряды из Франконии, Нижней Лотарингии и Швабии — через Септимер, из Австрии, Каринтии и Венгрии — через марку Фриуль и Веронскую область в долину реки По, где планировалось воссоединение и где ждали нас Райнальд и Отто. В обозе еще тащилось 50 тысяч человек. Разумеется, такое огромное и разношерстное войско нуждалось в железной дисциплине, поэтому я сразу же объявил, что во время всего похода строжайше запрещаются драки среди участников похода, а также нахождение в лагере шлюх. Нарушители лишались всего своего снаряжения и изгонялись из войска.

После воссоединения сил я разделил войско на семь равных частей, отдав две из них под командование канцлеру Дасселю и Виттельсбаху.

Таким образом, мы прибыли под стены Милана и 23 июня 1158 года перешли в наступление. Богатый город ждал нас, как, должно быть, еще не ждал никого в целом свете. На возведение оборонительных валов и укрепление стен ушло 50 тысяч фунтов серебра, тем не менее торгаши есть торгаши — завидя наши знамена, они прислали представителей с предложением выплаты штрафа. В общем, надеялись решить дело миром.

Можно и миром при условии безоговорочного подчинения Милана воле императора.

Осадив Милан, мы кинули часть войска на его союзника — город Брешию, захватили и разрушили. Шестьдесят жителей забрали в качестве заложников, из мужчин, готовых служить империи, был сформирован отряд, который теперь должен был выступить в авангарде имперских войск против Милана.

Узнав о падении Брешии, Милан посулил вдвое больше против предложенного ранее, а когда я отказался, разрушили мосты над быстротечной Аддой. Все, кроме одного, который и использовали для собственных нужд, ну и тщательно охраняли.

Никто не мог пройти Адду в брод, даже я уж на что люблю воду, не сдюжил. Тогда за дело взялись бесстрашные чехи, которые под градом стрел, связавшись вместе, умудрились достичь другого берега, где началась битва. А пока союзники штурмовали холодные воды недружественной реки, мои ребята отстроили два моста. А под стены Милана все продолжали прибывать новые силы: отряды из Павии, Пизы, Рима, из многих других городов, в которых успел побывать Райнальд Дассель.

Третье посольство из Милана принесло весть о полной и безоговорочной капитуляции наших врагов.

Все были очень рады такому исходу, и только дальновидный архиепископ Равеннский Ансельм[502] говорил о том, что все заверения миланцев — сплошная фикция и что, едва только император распустит свое войско, Милан отречется от данных мне клятв. В результате послы были отосланы назад, а мы продолжили осаду.

Скажу об осаде, для полного успеха следовало окружить Милан непроницаемым кольцом, поначалу это не удавалось, так как миланцы то и дело предпринимали сражения, вылезая из-за стен и то занимая, то уступая имперцам рубежи. Мы не имели возможности окружить город осадными башнями и катапультами. Видя это, миланцы откровенно потешались, снимая портки и выставляя на всеобщее обозрение голые задницы. Как-то раз молодой и, судя по платью и броне, знатный миланец, выскочил на боевом коне из городских ворот и чуть ли не под моим носом начал выделывать различные трюки, заставляя жеребца то подниматься на задние ноги, то кланяться, при этом сам храбрец размахивал мечом, громко вызывая на поединок немецких трусов. Вызов принял Альберт Тирольский[503], который, не дожидаясь приказа или разрешения, как был без доспехов в одной рубахе, вскочил на коня, держа в руках копье и щит, и вскоре догнал миланца, сбросив его на землю.

С позера тут же была снята броня, Альберт велел оруженосцу увести коня, после чего безоружного и опозоренного миланца отпустили на все четыре стороны.

— Что это у него на щите намалевано? — вяло поинтересовался Конрад, когда оруженосец Альберта проносил мимо нас законную добычу своего господина.

— Герб гильдии красильщиков, если я не ошибаюсь, — сощурил близорукие глазки магистр права Каньяно.

— Чего? — не понял Отто.

— Позвольте объяснить, господа, — маленький кругленький правовед приосанился. — Когда-то, еще во времена лангобардских королей, здесь был знакомый вам порядок, король раздавал своим верным слугам земельные участки, и те кормились с них. Теперь же все по-другому, теперь народ предпочитает жить в городах-коммунах, а оставленные в своих имениях господа не получают прежних прибылей. От голодной смерти их спасает одно, пойти в эти самые города и наняться там на службу. Они становятся профессиональными военными, быстро выбиваясь в офицеры. Слава, честь, реальная власть, плюс регулярное жалованье.

Городом управляет партия «капитанов», куда может со временем выбиться любой человек, проявляющий ум и хватку. Милан и подобные ему города считают, что неважно, кем ты родился, важно, что умеешь и знаешь. Если бедный, безродный человек научится строить стенобитные орудия, они берут такого умельца в оборот, окружают богатством и уважением, и им нет дела, была ли его матушка коровницей, а папаша золотарем. После «капитанов» идут купцы и богатые ремесленники, судейские, врачи, ученый люд. Ну и городские «плебеи» — низы общества.

Все эти категории имеют равные права, в правительство Милана входят представители их. Но это еще не все, — Каньяно отер лицо платком, — раз в год в Милане происходят выборы в консулы, причем каждый новый год консулов выбирают разных.

Мои люди слушали Каньяно, затаив дыхание. Но когда зашел разговор о выборах, многие отказались верить услышанному.

— Вы хотите сказать, что простой кузнец может управлять городом? — с сомнением произнес Отто. — Что вместо рыцаря могут выбрать его оруженосца?!

— Но в этом притягательная сила городов коммун! — отступил на шаг Каньяно. — Служи честно — и всего добьешься.

— Так, может, ты хочешь сказать, что и послы, приходившие к императору из Милана, могут оказаться зеленщиками или каменотесами? — возвысил голос Манфред.

— Очень может быть… — Каньяно отступал, пока не натолкнулся спиной на стоящего за ним Фридриха Швабского.

— Не ори так, Отто, а вы, профессор, продолжайте. Должны же мы знать, с кем схватились, — вышел вперед Райнальд.

— Войско формируется по городским кварталам. Каждый квартал содержит свое воинское подразделение с собственным знаменем и гербом. У них есть и конница, и лучники, и пехота. Всем управляет консул.

— У каждой сраной улочки свое сраное знамя! — подытожил Отто. — Даю золотой тому, кто доставит мне знамя. Если верить тому, что нам только что сказали, знамен там много, так что есть из-за чего рискнуть.

— Знамя повезут на специальной обитой железом телеге, у нас ее называют «кароччо», вокруг всегда усиленная охрана. Вы сразу узнаете ее и по знамени, и по изображению святого Амвросия.

— Плачу два золотых за каждое взятое в бою знамя, — перебил я цену, злобно косясь на сбитого с толку Отто. Все-таки обидно, что награду за знамя первым догадался предложить мой знаменосец.

— Да я, да я бы тебе их все равно подарил, — залился краской Виттельсбах.

* * *
Для того чтобы сомкнуть кольцо вокруг Милана, нам пришлось разрушать окрестные поселения, сжигать оливковые и фиговые рощи, вырубать виноградники и фруктовые сады. Так как, оставь мы их нетронутыми, миланцы нашли бы возможность получать от своих вечных данников необходимый им провиант, оружие или даже свежих рекрутов.

Через месяц после начала осады в городе начались болезни, но не легче было и нам, середина августа — самое жаркое в Италии время. Наши люди также страдали от болезней, изнемогая под тяжелыми, раскаленными на солнце доспехами; стараясь сохранить хоть какую-нибудь свежесть в шатре, я распорядился ставить с вечера бадьи с водой, но даже это не помогало. В самое пекло скончался архиепископ Равеннский Ансельм, который не дожил несколько дней до полной и безоговорочной капитуляции Милана.

Город пообещал отстроить в своей черте укрепленную императорскую резиденцию, заплатить девять тысяч фунтов серебра и предоставить заложников из самых богатых и уважаемых семей. Отныне император, то есть я, самолично утверждал или отвергал кандидатов в консулы. В казну Империи переходили доходы от чеканки монеты, рыночной торговли и таможенные сборы. Кроме того, мы вызволили более тысячи томящихся в тюрьмах пленников, полученных в качестве заложников или похищенных в разных городах Италии.

В назначенный день перед моим шатром был установлен трон, который я не без гордости и занял. Далее, согласно предписанию Райнальда, вперед вышли двенадцать консулов Милана, все босые, одетые в лохмотья и с мечами, подвешенными на шею веревками. По сигналу сопровождающего процессию Оттона они дружно упали на колени, вымаливая пощады и прощения. «Мы согрешили, свершив неправое дело, и теперь просим прощения. Наши головы, которые мы предаем вашей власти и вашему мечу, пусть ответят за всех миланцев, а вместе с этими клинками, — продолжал консул, дрожащей рукой коснувшись висевшего у него на шее меча, — в вашей руке будет вся военная мощь Милана».

По словам Райнальда, все они пытались откупиться деньгами или имуществом, умоляя не подвергать их позору, но, посоветовавшись, мы решили, что полезно будет слегка унизить этих гордых людей. В своей неизреченной милости я освободил от данной участи только архиепископа Миланского[504], который был наказан уже тем, что во время унижения его друзей был вынужден стоять подле моего трона, наблюдая действо от начала до конца.

В конце экзекуции я поднялся со своего места и, подойдя к поверженным врагам, самолично поднял каждого, расцеловав в обе щеки. Имперская опала была снята. А Райнальд назначил ближайший рейхстаг на 11 ноября 1158 года на Ронкальских полях. К тому времени нам надлежало пересмотреть законы, по которым теперь следовало жить Италии.

Глава 32 Законы Империи

После победы над Миланом я распустил имперское войско, оставив рядом с собой малые силы, с которыми и отправился в Пьяченцу, куда следом за мной должны были прибыть профессора из Болоньи, дабы вместе мы возродили имперское право Древнего Рима. За образец был взят «Кодекс Юстиниана», который следовало переписать, учитывая современные реалии.

За три дня до начала рейхстага я попросил раскинуть мой шатер на берегу реки По. Здесь вместе и рядом со мной устроились немцы, на другом берегу — итальянцы. Тут же, переписанные во множестве экземпляров, проекты законов были выданы на руки итальянским подданным, после чего канцлер Райнальд сообщил, что на чтение пергаментов и обсуждение им дается три дня, по окончании которых начнется обсуждение.

В день, когда итальянские подданные должны были явиться к своему императору за новыми законами, Райнальд познакомил меня с папским представителем Гвидо из Кремы[505], двоюродным братом Оттавиано ди Монтичелли, так что я был уверен в поддержке папского престола.

Я сидел на троне, который в свою очередь был поставлен на деревянный подиум застланный желтым шелком. Я первым взял слово, доведя до сведения собравшихся, что считаю себя обязанным принять на себя заботу и защиту их, на основании чего ныне намерен дать Италии новые справедливые законы.

После со своего места поднялся архиепископ Милана, который провозгласил: «Твоя воля является законом, ибо, как написано в „Кодексе Юстиниана“, „что угодно государю, то имеет силу закона, поскольку народ вручил ему неограниченное право повелевать“. Поскольку на твоих плечах лежит ответственность за всех нас, тебе одному и подобает распоряжаться».

Это не встреченное протестами выступление позволяло мне принять все законы разом, а на следующий день я должен был рассмотреть жалобы. По традиции итальянских земель, истец, желающий, чтобы его дело рассматривалось в суде, должен был нести крест. Когда же на следующее утро я проснулся, возле моего шатра вырос целый лес крестов! О как, пришлось срочно создавать палаты, в которых заседали сведущие в законах люди. При этом я направлял итальянцев на суд к немцам или людям из отдаленных областей, чтобы не получилось так, что суд производит сосед или родственник. Сам я вместе с профессорами Болоньи занимался рассмотрением жалоб городов друг на друга, а также споров относительно вассально-ленных отношений.

Уладив итальянские проблемы, я попросил ученых-правоведов определить, какие исконные права утратила Империя, в смысле, в каких городах ей перестали платить те или иные налоги. Так как монархи прошлого нередко дарили привилегии своим вассалам, согласно которым один мог не платить за пользование мостами, другой освобождался от повинности предоставлять воинов, третьи… Иными словами, я не претендовал на земли, пожалованные в лен, но требовал, чтобы ленники при этом соблюдали все законы.

Согласно новому предписанию император утверждал в должности градоначальников — подеста, а также консулов и судей. После мы ввели закон, согласно которому любому затевающему междоусобные войны следовало выплатить штраф в казну. Штрафы были разными, но достаточно высокими. Если же виновный не мог заплатить штрафа, его лишали имущества, секли розгами и изгоняли на пять лет.

Кроме того, все жители итальянского королевства мужеского пола в возрасте от 18 до 70 лет должны были дать клятву, что не станут участвовать в военных действиях и состоять в неразрешенных союзах.

Если же человека заставили присягнуть силой, эта клятва могла быть оспорена в суде. Запрещалось отчуждать и разделять большие ленные владения.

Меж тем болонские ученые произвели необходимые исчисления и вернули казне все забытые подати! Озвученные суммы превосходили человеческое воображение.

Только справился с этим делом, гонцы-гореносцы несут весть о кончине архиепископа Кёльнского Арнольда[506], того самого, что короновал меня германской короной. Жалко, с самого начала он был мне верен. Что же, за верного Арнольда я, конечно, заупокойную отстою, но горе горем, а руки опускать не след. Кёльн — важное место, туда непременно нужно надежного человека поставить. Кого? Так герой из героев Райнальд Дассель у нас без награды! Непорядок! Эй, писаря ко мне!

Что же, сочиняй указ, только сначала послушай, смысл такой: я, такой-то, такой-то, сам знаешь, назначаю Райнальда Дасселя архиепископом города Кёльна и моим первым советником. И еще один пергамент — назначаю Райнальда Дасселя эрцканцлером Италии. Хочешь — двумя указами оформляй, хочешь — одним. Суть уразумел? Трудись. Закончишь, сразу ко мне на подпись. Да… и впредь, веди себя примерно.

Сказал и радостно потянулся, каждый день что-то вершить, решать, казнить, миловать, мирить… бр-р… не могу на одном месте, натура у меня такого склада, что только когда я сам в движении, в седле, с мечом ли в руках или просто гуляю, точно простолюдин какой, меря натруженными ногами землю-матушку, в голове рождаются мысли.

Как и следовало ожидать, никто против кандидатуры моего первого друга не возразил, и в январе 1159-го Кёльнский соборный капитул избрал Райнальда своим архиепископом. При этом он остался имперским канцлером и фактическим правителем Италии. Вот такой я император Барбаросса, караю, вознаграждаю. Радуйся, белокурый канцлер, и впредь веди себя хорошо.

Глава 33 Крема

Ну вот, дело сделано, теперь и домой, интересно, выросла моя Беатрикс Беатриса? Должно быть, еще прекраснее стала. С малым войском иду в сторону Генуи, нет, на корабль садиться не собираюсь, торговать тоже. Просто на рейхстаге никого от этого славного торгового города не оказалось, и если Генуя не идет к своему императору, император подойдет к Генуе. Негордый.

У Генуи свои права, но зато и обязанностей — тьма, к примеру, именно генуэзцы защищают христиан в Западном Средиземноморье от Барселоны до Рима. Генуя — не только торговый и морской город, но и щит Империи. Стало быть, и подход к ней должен быть особый.

К тому времени как я благополучно добрался до стен этого славного города, народу у меня, считай, не осталось. То есть на нормальную осаду не осталось. Стало быть, заключим мирный союзный договор, согласно которому Генуя выходит из имперского подчинения, за что ее жители заплатят в имперскую казну 1200 фунтов серебра. Они именно этого и добивались. Так что и подписали, и заплатили. Хороший выдался итальянский поход.

Удался. Угу. Стоило распустить войско, начались осложнения. Посаженный править, Райнальд выбрал подеста для городов Павия, Кремона, Пьяченца, Милан и Крема. Первые два с готовностью приняли новых градоначальников, Пьяченца отказалась, за что Райнальд приказал снести половину ее укреплений. Крема же изгнала из города имперских посланцев. А Милан так вообще отказывался от произнесенных ранее клятв. Впрочем, коварные миланцы продолжали уверять Райнальда в своей верности, вот только посаженного им градоначальника изругали и вон выставили. Пришлось Дасселю пойти на уступки и разрешить им выбрать своего подеста, которого он и утвердил именем императора.

По окончании церемонии Райнальда и его свиту поджидала вооруженная камнями и дубинами толпа. Городская стража насилу сумела оттеснить смутьянов от эрцканцлера и проводить делегацию в приготовленный для них дом. Весь день в окна, закрытые ставнями, летели камни и слышались проклятия и призывы спалить дом вместе с непрошеными гостями. В середине ночи свита Райнальда подло сбежала, покинув своего господина, он же остался в полном одиночестве и только утром, когда открылись городские ворота, гордо покинул город, восседая на своем коне.

Именно так, в полном одиночестве он и прибыл в мою ставку, куда до него уже явилась сбежавшая свита, уверявшая теперь меня в смерти своего господина. Я бросился навстречу бесстрашному Райнальду, заключив его в дружеские объятия. После чего мы вызвали к себе вероломных миланцев.

— Мы, конечно, клялись, но ведь не обещали соблюдать клятву! — ответствовали прибывшие консулы.

Что делать? Самое простое — повесить хотя бы тех, кто не побоялся прибыть ко мне для объяснений. Теперь о возвращении домой не было и речи. Маленькая, хорошо укрепленная Крема, вновь поднявшая голову Пьяченца, наглый Милан!

Если им понравилось ходить босяком и во власянице, удовольствие можно и разнообразить, у меня дома охочий до подвигов Генрих Лев прохлаждается. Пришлось вызвать его, а заодно и развернуть не успевшие добраться до дома войска.

Узнав, что разлука затягивается, моя голубка Беатрикс упросила Генриха Льва взять ее с собой в Италию, я был счастлив. Поначалу хотел занять небольшую, удобно расположенную крепость, в которой моя супруга могла бы чувствовать себя в безопасности, а я бы часто наведывался к ней, а потом рукой махнул. Потому как, если я пристрою Беатрису в каком-нибудь городе, то потом мне самому придется все время туда возвращаться, а ведь у меня столько дел.

Нынче разъезжаю по Ломбардии, нахожу новых союзников, укрепляю былую дружбу. А что делать, надо. Приказал тут Креме самолично разрушить свои оборонительные сооружения. По-хорошему не вняли, придется самому ломать. Первым делом предал город имперской опале, а теперь стягиваю силы, дабы осадить непокорную. На самом деле нужна мне эта крепость, как папским сандалиям шпоры. Но тут дело принципа, не заставлю один город подчиниться — остальные в спину плевать станут. А ведь Крема — ближайший союзник Милана.

Бедные мы, бедные, в июне 1159-го пришлось начинать осаду. Голубка моя Беатриса, поди, думала, что сейчас начнется сражение. Кровавые мечи, герои, подвиги, дым до небес… заранее рассказывал, как на самом деле крепости берутся, что скука смертная, оттого и трубадуров с собой взяли, и книжек, и придворных дам… все как есть поведал, да только по глазам вижу, ни слову не поверила. А как начали лагерь разбивать, осадные башни строить… Мы Крему камешками посыпем, они нам их обратно из-за стен покидают, звуки такие, словно на строительстве присутствуешь. Постояла, посмотрела да и ушла от жары надоедливой в шатер.

Крепость же расположена для осады жутко неудобно, не город, а ласточкино гнездо, не сразу и подлезешь с лестницами да катапультами. Папе написал в Рим, думал, проклянет Крему. Не проклинает. За Ронкальские законы злится не переставая. Любое сопротивление императорской власти объявлял богоугодным делом. Собрав вокруг себя таких заступников, как ненавистный мне Милан, Пьяченца, Брешия и Крема. Я его по-человечески понимаю, хотя прощать измену не собираюсь, не случайно же лучшие умы Болоньи над этими законами вместе со мной трудились, дабы поставить императора выше римского епископа.

В Креме утроен гарнизон, и другие города-мятежники усиливают свои укрепления. Так что, если верить моим ватиканским друзьям, не сегодня завтра и меня и всех, кто мне верен, предадут церковному проклятию.

Думал, Беатриса поскучает недельку возле стен Кремы да и отправится в безопасное место. Какое там! Не для того, говорит, я замуж выходила, чтобы одна-одинешенька в своих хоромах тосковать. Так что за надежными стенами у нас все больше Эберхард, да Райнальд сидят. С послами разбираются, донесения шпионов проверяют, дел — тьма. Императрица же пусть действительно при мне побудет, хотя бы пока вся эта осада столь скучна и для нее не опасна. Запахнет жареным, посажу на коня и под охраной в надежное место.

А папа-то наш что ни день, лютует. Судил я, к примеру, два города — Бергамо и Брешию, что промеж себя сцепились не на жизнь, а на смерть. Обе стороны заслушал, свидетелей расспросил, бумаги полистал и вынес приговор в пользу Бергамо. Адриан тут же шлет письмо. Не согласен с решением. И что самое обидное, письмо привез чуть ли не конюх! Еще бы золотарю доверили папское письмо, адресованное императору! Обидно, в Германии за такое давно бы войну объявили, а тут…

Глава 34 Новый Архиепископ

После смерти Ансельма Равеннского я репу почесал, кто из наших союзников нынче без награды? Вообще, это моя беда, истинных друзей на пальцах сосчитать можно. Смотрю, у графа Бьяндрате сын-красавец пропадает, то есть не пропадает, конечно, в Ватикане младшим диаконом служит. Но да архиепископом, поди, лучше. Пока он там наверх пробьется, поседеет весь. А я на что? Сделаю сыну хорошо — отцу будет приятно. Эберхард пишет указ, чтобы выборы провели честь по чести, наличие легатов обеспечили, там знают, как дела делаются. И вежливое письмо папе, мол, отпустите юношу. Не отпустил! В ответном послание черным по белому «…курия сама нуждается в таких людях».

Парень чуть не плачет, отец его требует службу оставить, под его начало переходить — тоже не вариант. Взял и в приказном порядке утвердил молодого Бьяндрате в должности архиепископа. Беатриса мне, правда, за это решение попеняла, мол, еще пуще папа на меня рассердится, а мне-то что делать? Своей просьбой отпустить парня, я ему, можно сказать, в темницу ватиканскую дверцу отпер, потому как носом чует Адриан, трудятся рядом с ним мои люди. Осерчает да и снимет с Бьяндрате голову, да и моему ставленнику и главному осведомителю Оттавиано ди Монтичелли, несмотря на высокое положение и обширные связи, не миновать ссылки. Впрочем, ди Монтичелли как раз за себя постоит, чего не скажешь о бедняге Бьяндрате.

Отписал Адриану, мол забираю парня, ибо дьяконов можно сколько хош найти, а вот толковых архиепископов… как обычно, кратко изложил суть послания и Райнальда попросил по всем правилам составить. А потом закрутился, из осажденной крепости как раз народец поразмяться вышел, так я чистый пергамент подписал — и в бой. Не станет Барбаросса в тылу отсиживаться, когда люди его веселятся.

Проходит сколько-то времени и Эберхард лично является ко мне, сам в мыле, коня чуть не загнал.

— Фридрих! Что ты натворил?!

— Не понял?

Оказалось, в письме к папе, которое Райнальд писал от моего имени, он меня величал «Мы», обращаясь при этом к Адриану на «ты», не надо Сорбонну с Болоньей заканчивать, чтобы знать, нельзя так. Не положено. Есть определенные правила составления официальных бумаг. Я, собственно, оттого и не пишу сам серьезных писем, что ошибиться боюсь. Райнальд же не мог этого не знать! Вот гнида белокурая!

Хорошенькое дело, я бесполезно торчу под Кремой, а папские войска вот-вот мне в зад ударят, и не потому что я своего человека архиепископом сделал, из-за оскорбительного тона!

— Эберхард, дружище, выручай. Я с эрцканцлером позже по-свойски разберусь. А ты пока попробуй с папой как-нибудь договориться. Не нужна нам открытая война, и проклятие тоже крайне нежелательно.

Сказал, а сам на коня — и к Райнальду. Отто только и успел за мной, а личная охрана уже позже вдогонку пустилась. А все потому что он, Виттельсбах, только что от стен в лагерь явился и был в броне, я же, в сердцах, как был в рубашке на голое тело, так и вскочил в седло. Так что, пока мои ребята опомнились, мы уже, считай, до места добрались.

Ворвался в ворота, повод подбежавшему слуге бросил. Где эрцканцлер?

— В библиотеке.

Прыг, прыг через ступеньку, прислуга от меня так и брызнула в разные стороны, заспанные воины, что на этажах дежурят, со своих мест поднялись, пытаясь вытянуться, кухонные мальчишки, пажи, симпатичные горничные в платьях из простого льна, придворные. Никого не слышу, не вижу, не опознаю. Одна цель — в белые кудри вцепиться да мордой по полу маленько повозить.

При виде меня дежурившие у дверей Райнальда стражники только и успели, что дверь шире распахнуть. Видят, не до доклада мне нынче. Да и какой доклад, нешто император в своей Империи — не хозяин? Вообще-то, если пересчитать все обиды, когда меня, точно нищего, в города-крепости не пускали, двери домов перед мордой закрывали, у-у-у, неслучайно в тридцать шесть лет заработал самую настоящую подагру, которую также королевской болезнью величают. Ну, королевская она или нет, а я бы с радостью без нее еще годков эдак… а… что говорить.

Увидев меня, девица расхристанная, простоволосая в соседнюю комнатку юркнула. Райнальд из кресла торопливо поднялся, объятия открыл. Лыбется.

— Ну, здравствуй, друг прекрасный! — И по холеной морде кулаком в ездовой перчатке. — На! В прошлый раз, когда ты с переводам напакостил — простил, в этот раз не жди пощады.

Стоит эрцканцлер, на коленях стоит, кровавую струйку утирает. А под глазом уже фингал намечается. Эко здорово я его с одного удара-то.

Ладно, позлился и будет. Где я другого такого найду? Теперь главное дело, чтобы Эберхард как-то конфликт уладил.

Так и вышло. Собственно, как я понял, у папы реального-то войска прямо сейчас нет, то есть такого войска, чтобы против имперского идти. Одни обещания, так что ему тоже прямо сейчас война без надобности, а посему согласились скандал замять. Сам Эберхард к вечеру приехал с черновиком оправдательного письма, в котором, в частности, было написано: «Враг посеял в пшеницу сорную траву», при этом имя врага не называлось, так что пусть Адриан думает, что эрцканцлер полностью разоблачен и понес заслуженное наказание, а мы, если что, придумаем им настоящего виновного. Да хоть казним какого-нибудь узника, предварительно пожаловав ему титул и должность.

В том же послании Эберхард просил его святейшество не относиться с такой серьезностью к формальностям, ибо неправильно составленное послание — это мелочи, за которыми мы забыли, что на самом деле обсуждали изначально. Далее Эберхард довел до сведения папы, что не доложил мне о произошедшем, так как я внезапно уехал под стены Кремы. Поэтому он, Эберхард Бамбергский, не может принести курии и лично его святейшеству извинения еще и от моего имени. И дописал: «Вы же его знаете! Он любит всех, кто к нему приходит с любовью, но он еще не вполне научился и врагов своих любить…». С письмом в Рим, уже привычной дорожкой отбыл Отто.

Отвечая на послание Эберхарда, папа порекомендовал, чтобы впредь столь важное дело не доверили людям, «не имеющим опыта в служебной переписке». Я хотел еще подлить масло в огонь, пнув папский престол, за то, что в Ватикане выбирают на роль посланников чуть ли не простолюдинов, но вовремя появившийся Райнальд успел отговорить меня от этого шага.

Не пониженный в должности, Райнальд таскался теперь за мной побитой собакой, выказывая свою преданность и пытаясь вновь словить благосклонную улыбку, чем злил невыносимо. Потому как всякий знает, я не только отходчив, но и зачастую вынужден стыдиться собственной вспыльчивости. В довершение пытки императрица начала слезно умолять меня помиловать Райнальда, с которым она давно уже сдружилась, так как он знал множество стихов наизусть и частенько пел для ее гостей, аккомпанируя себе на лютне.

В общем, простил. А куда денешься. Друзей у меня — раз, два и обчелся.

Осада Кремы с переменным успехом тянулась уже второй месяц, когда я позволил себе удалиться ненадолго из лагеря, забрав с собой истомившуюся непривычной походной жизнью Беатрису и небольшую свиту. Устроившись в крепости Лоди, мы позволили себе неделю спокойной жизни, желая слушать пение птиц в саду, придворных трубадуров да истории, которые в изобилии рассказывали Райнальд и Вибальд.

Однажды кто-то заговорил со мной о Милане, о том, сколько еще продлится осада Кремы, впрямую спрашивать не решались, а вот о дальнейших планах — почему бы и нет. Увидев, что вопрос привел меня в ярость, приехавший к нам с докладом о прохождении осады Манфред начал громко возмущаться, крича, что Милан слишком много на себя берет. И откуда только такая спесь взялась — торгаши плутоватые, ни чести, ни совести, все на деньги мерят.

На что Эберхард вдруг покраснел и, поднявшись со своего места, хотел было удалиться, когда императрица вдруг властно попросила его остаться и объяснить, если, конечно, он знает, в чем сила Милана.

Все заинтересованно уставились на Эберхарда, и тот, не посмев отказать своей госпоже, вернулся на место и вот что рассказал:

— Милан, прекрасная императрица, — древний город. — Он оглядел присутствующих яркими голубыми глазами и продолжил: — Еще во времена Древнего мира Милан прославился своей знаменитой школой, благодаря которой сам город нарекли «Новыми Афинами», считая, что с него пойдет возрождение мира. И еще там родился и жил святой Амвросий[507], нынешний покровитель города. Летописцы пишут, будто император Римского государства Константин Великий сделал Милан, или Медиолан, как тогда говорили, своей резиденцией. Такая необходимость возникла оттого, что он не мог отказать себе в удовольствии подолгу разговаривать со святым. А ведь Амвросий почитался святым чуть ли не при жизни. Вы знаете амвросианские гимны, а ведь они названы по имени Амвросия, и вовсе не потому, что он их благословил. Он их сочинял, так как был не только проповедником и учителем, но еще поэтом и музыкантом.

До Амвросия во время богослужения никаких гимнов не пели. Представьте наши службы без этих гимнов? Насколько они сделаются беднее и хуже. — Глаза Эберхарда сияли, похожая на меховой воротник из чернобурой лисы борода в свете проникшего через окошко солнечного луча сияла бронзой.

Присутствующие согласно закивали.

— Многие считают, хотя это и не точно, что знаменитый благодарственный гимн «Те Deum laudamus» («Тебя, Господи, славим») тоже подарил нам он.

— Когда в Риме выбирают папу, обязательно исполняют этот гимн, — помедлив, изрек Райнальд, беря с блюда гроздь спелого винограда.

— Миланцы верят, что, когда их город разрушили в первый раз остготы[508], святой Амвросий призвал жителей отстроить его стены заново и вроде как даже сам работал на этом строительстве.

— Ничего себе! — присвистнул Манфред. — Вот это святой!

— С тех пор Милан стоял, богател, становясь год от года все прекраснее. Упорно воскресая и возрождаясь из собственного пепла, точно птица Феникс! Ведь его защищал святой Амвросий, над могилой которого построена базилика. А еще в Милане находятся мощи трех царей-волхвов! Их имена знают все: Гаспар, Мельхиор и Валтасар, те самые, что приветствовали новорожденного Иисуса.

— А святые цари-то там как оказались? И почему сразу три? — вырвалось у императрицы.

Все уставились на Беатрикс с непониманием и плохо скрываемым осуждением, но она, нимало не смутившись, продолжила свою мысль:

— Если те самые волхвы были царями, стало быть, они управляли какими-то царствами. Так?

— У Матфея упоминается, что они пришли с Востока, — с готовностью кивнул Эберхард.

— Пусть с Востока, — не сдавалась императрица, — но у них должно было быть у каждого по царству, и умирали они, скорее всего, на своей земле, стало быть, и хоронили их в их семейных склепах.

— Они могли умереть и в походе? — попытался возразить новый протежеДасселя, Филипп Хайнсбергский[509].

— Погибшего царя вернули бы домой, — покачал головой Райнальд. — ее величество права. Реликвия м-м-м сомнительная.

— А может, двое пошли войной на третьего и сложили головы в его землях. А он потом подобрал их тела и похоронил у себя? — предположил Манфред.

— В любом случае мощи могли вывезти специально для того, чтобы все три царя покоились вместе, — поднял руки Эберхард. Короче, я не знаю, из каких земель привезли священные мощи, но оказались они в Византии, где на них наткнулся какой-то знатный миланец. Этот человек сумел уговорить греков уступить ему святых царей, но они выдвинули ему встречное условие: забирать их вместе с каменными саркофагами. Они думали, что тот не сможет поднять такую тяжесть и уйдет с позором.

— А я бы поднял! — вскочил со своего места Манфред. — Скажи им, Филипп, ты же видел, как я на спор боролся с бычком и поднимал молодую лошадку. С гробами это еще проще, они хоть не лягаются.

— Произошло чудо, и саркофаги сделались легче пушинки, так что миланец забрал их и без хлопот доставил к себе на родину.

— Какое чудо? Небось зацепил веревкой и поднял, ну, как мы камни на осадные башни доставляем, — неистовствовал Манфред. — Внутри башни протянуты тросы, один конец — к корзине с булыгами, другой — к специальному колесу. Молодец или даже двое крутят колесо и корзины поднимаются на самый верх. Я крутил, тяжести не чувствуется.

— Не знаю, как он проделал этот фокус, — сдался Эберхард, — но мощи и поныне хранятся в капелле Святого Евстахия. И каждый год прикоснуться к ним в Милан приезжают сотни, а может быть, и тысячи человек. Устраивается уличное представление, рассказывающее о царях-волхвах…

— Ну да, где мощи, там и поклонение, паломники платят за гостиницы, еду, жертвуют храму… Фридрих, ваше величество, я вот о чем подумал, когда разрушим Милан, надо бы проследить, чтобы все эти чудеса нам достались в целостности. Чтобы не разорвали мощи на части, не растащили по суставчику. — Райнальд казался взволнованным.

— Да, я и не подумал, у кого-то голова апостола Иоанна, у кого-то палец святого Иуды, а тут целых три царя! — почесал бороду Эберхард. — Можно отправить в Ватикан. Папа ошалеет от такого подарка.

— Держи карман шире! Тогда уж лучше в Павию, там нас любят, — не выдержал Манфред.

— Ага, по своей бородатой женушке соскучился? А как же прекрасная Агнес? — озверился на него Эберхард.

— В таком случае чего уж мелочиться, отправим святых царей в Кёльн или Аахен, — тихо предложила Изабелла. — Из Павии миланцы свои святыни легче легкого достанут. А вот из Германии…

— А ничего, что мы еще даже не начали осады Милана? — поинтересовался до этого молчавший Язомирготт.

Глава 35 Театр императора Фридриха

Прошло три месяца с того дня, как мы начали осаду Кремы. Мы то перехватываем инициативу, то снова теряем ее, то добираемся до самых стен и карабкаемся по лестницам, то получаем камнем по шлему и летим вниз. Время от времени из ворот вылетает конница или на лагерь наскакивают отряды ломбардцев и… тогда мы принимаем бой.

Вопрос, почему лиги так важно сохранить эту чертову Крему, которую прежде никто не видел и о которой никто не слышал? Только ли оттого, что город размещен близко к проклятому Милану и тот его поддерживает? Это, конечно, аргумент, но все же недостаточно серьезный.

— Пока ты бьешь Крему, Милан имеет возможность усилить гарнизон и укрепить стены, — пожал плечами Эберхард.

— Совершенно верно, известная тактика, ты же помнишь, Конрад не мог выбраться из Германии, пока там ураганил герцог Вельф. Ты же откладываешь осаду Милана.

Мы с Эберхардом, Филиппом, Кристиан фон Бухом[510] и еще несколькими приближенными ввалились в рабочий кабинет эрцгерцога, когда тот производил какие-то подсчеты, так что он и слушал нас, и одновременно продолжал свое дело.

— Ерунда какая-то, что мешает его величеству снять осаду с Кремы и двинуть войска на Милан? — пожал плечами Кристиан. — Крема-то, она, чай, прохода не загораживает, мы ее по дороге взять решили, чтобы потом в окружении не оказаться.

— Оставить дело незавершенным и виноватых ненаказанными не позволит его величеству рыцарская честь, — тихо, но отчетливо произнес граф Гийом Биандрате.

— Вот именно, — сплюнул я на пол. — Куда ни кинь… а в чье-нибудь дерьмо вляпаешься.

Дерьмо не заставило себя ждать, и уже на следующий день после совещания у эрцканцлера мы получили послание от нашего человека в Ватикане, который сообщал, что, пока мы тратили время на Крему, Милан вполне подготовился к собственной обороне.

Следом за донесением осведомителя папа действительно прислал письмо, больше похожее на ультиматум, в нем римский епископ требовал от меня:

1. Не вступать ни в какие переговоры с сенатом.

2. Уведомлял, что Ронкальские постановления не могут распространяться на папские владения в Италии.

3. Итальянские епископы и архиепископы не станут присягать императору, то есть мне.

4. Находящиеся в Италии имперские посланцы не могут претендовать на гостеприимство последних.

— Что же?

Я смотрел на ожидающих ответ кардиналов-легатов, некоторых из них я знал лично, буквально чувствуя, что еще немного — и не смогу сдержать серьезного выражения лица. В общем, на ха-ха пробрало. А что еще скажешь? Вот и ответ на вопрос, отчего Крема оказалась так важна союзникам.

— Папе я напишу сегодня же, так что вы вернетесь в Ватикан, сопровождая наших посланников. — Я сжал зубы, чтобы не расхохотаться в лицо послам, обидятся еще. — Но чтобы вы не томились догадками, что в письме, скажу сейчас:

1. Я не стану требовать от итальянских епископов и архиепископов следовать данной или присяге, если они в свою очередь откажутся от пожалованных им нами владений.

2. Наши посланцы будут обходить стороной их резиденции, если итальянцы сумеют доказать, что эти резиденции стоят не на нашей земле, ибо право землевладельца, как известно, превалирует над правом застройщика.

А теперь о главном, из послания папы я вижу, что он не желает, чтобы мы направляли в Рим своих посланников, говоря простым языком, не указывали Риму, как ему следует поступать. Но Рим не является папским леном, и как раз МЫ милостью Божией являемся Римским императором. Но Мы обладали бы лишь пустым титулом и были бы жалкой тенью императора, если бы позволили лишить себя власти над нашим же городом Римом!

И последнее, если папа, проявив добрую волю, пойдет на разумное соглашение, устраивающее и его и нас, я приму его с радостью, если нет, мне остается признать сенат истинным правителем города Рима.

За дверьми зала меня дожидался Райнальд.

— Ну и молодец ты, Фридрих! Все здорово сказал! — От волнения он забылся и, как в старые добрые времена, хлопнул меня по плечу.

— Подслушивал? — Я старался не смотреть на эрцканцлера, никак не можем наладить отношения после того, как я ему по морде врезал.

— Вместе с Эберхардом, как обычно, — опешил Райнальд, запоздало краснея. — Так все же хорошо получилось, я приказал поставить лошадей папских легатов рядом с лошадьми посланников сената. И еще, они будут жить в одном флигеле, правда, на разных этажах, но не заметить друг друга не смогут. Отлично, что те именно сейчас явились на переговоры!

Послание от моего имени составил Эберхард, его доставило посольство во главе с Отто. Меж тем, посоветовавшись со своими командирами, я был вынужден спешно вызвать к себе герцогов Генриха Льва и Фридриха Швабского, пфальцграфа Оттона Виттельсбаха — отца знаменосца Империи и многих других имперских князей с их отрядами.

В ответ папа пообещал отлучить меня от церкви не позднее августа 1159 года. Игры закончились. Я, конечно, уже утвердил решение, что преданный церковной анафеме человек не должен автоматически подвергаться и имперской опале, но этот закон еще только внедрялся. И стал бы кто-то обращать внимание на закон, изданный еретиком, человеком, проклятым самой церковью? А значит, большинство моих союзников должны были отойти от меня с такой поспешностью, словно я заразился чумой или проказой.

Оставались два возможных варианта развития событий: победить или проиграть, разрушить Крему и явиться на переговоры с папой-победителем или позорно отступить, моля о пощаде. О последнем не было и речи, и я начал форсировать события.

В осажденной крепости тоже ощущалось некоторое оживление, возможно, они получали вести из Рима и знали, что не сегодня завтра я буду объявлен вне закона. Все чаще и чаще рыцари Кремы предпринимали храбрые вылазки, пытаясь оттеснить нас от стен. Однажды над воротами даже появилось так называемое зеркало Архимеда, при помощи которого креманцы подожгли одно из наших метательных орудий.

В ответ я приказал казнить перед стенами города несколько его жителей, ранее попавших в плен. Стуча в барабаны и трубя в рога, мы привлекли внимание наблюдающих за нами через бойницы защитников города, после чего первому пленному отсекли голову, второму отрубили обе ноги, третьему — руки, четвертого мучали особенно долго, дабы своими воплями он привлекал внимание горожан. Ну и еще семерых повесили без всяких затей.

— Сдавайтесь, или завтра мы покажем вам новое представление императора Фридриха! — выкрикнул герольд. И тут же мы услышали перестук копыт, к лагерю в тучах золотистой пыли выскочили несколько всадников. Грязный и всклокоченный, точно выбравшийся из преисподней дух, Раймонд Дассель сложил руки рупором и проорал в сторону Кремы.

— Срочное известие из Ватикана, на колени, сукины дети, папа Адриан IV умер!

В мгновение воцарилась тишина, после чего мои воины один за другим действительно обнажили головы и приклонили колени. Со стороны крепости никто даже не подумал обвинить эрцканцлера во лжи. С такими вещами не шутят.

Глава 36 Муха и новый папа

После отслуженной в полевых условиях заупокойной мессы я поставил Генриха Льва возглавить осаду, после чего отбыл в свою резиденцию вместе с Райнальдом, Эберхардом и несколькими верниками.

— Как это произошло? Что-нибудь известно?

— Оттавиано пишет, будто бы папу укусила какая-то ядовитая муха.

— Муха?!

Райнальд пожал плечами.

— Необычная смерть для римского папы, не правда ли?

Перед глазами малый приемный зал в Высоком Штауфене и отец, рассказывающий Оттавиано ди Монтичелли о новом яде: «Можно, к примеру, мокнуть иголку в снадобье и затем уколоть ею жертву. Смерть почти мгновенная, любой лекарь решит, что ядовитая муха укусила».

— Что еще он пишет?

— Только то, что на смертном одре своим преемником Адриан назначил епископа Бернарда из Порто[511]. Я не представляю, к какой тот примкнет партии, до сих пор епископ старался держаться подальше от политических интриг.

— Уже хорошо, что это не Роланд, — перекрестился я. Перед глазами великий любитель яда — отец: «Прости меня, сын. За своего дядю, за Генриха Гордого, прости, не мог я иначе…»

— Воля умирающего папы — это всего лишь пожелание, на сегодняшний день в Ватикане три претендента: Берганд, о котором я уже говорил, нелюбимый нами канцлер Роланд и, радуйтесь, кардинал Оттавиано ди Монтичелли. «…Смерть почти мгновенная, любой лекарь решит, что ядовитая муха укусила».

— Чему тут радоваться: Оттавиано — наш осведомитель, зато Роланд — враг, про Берганда вообще ничего не известно. Необходимо срочно лететь в Рим и пытаться как-то повлиять на выборы.

В ту ночь, доведенные до отчаяния известием о смерти папы, жители Кремы попытались напасть на лагерь, но Генрих Лев, по всей видимости, ждал чего-то в этом роде, потому что в лагере не спали. Одержав блистательную победу, он усеял поле перед крепостью трупами.

Уехать на выборы в Рим, бросив все на произвол судьбы, было невозможно. Потому что это только так кажется, мол у стен Кремы стоит огромное войско, в котором командуют Генрих Лев, Виттельсбах старший и Фридрих Швабский. Все они, конечно, отменные воины и знают свое дело, но если между ними не будет рыжего императора, про которого девки Кремы поют похабные песенки, победы не видать. Вообще ничего не будет, наши бойцы почувствуют себя покинутыми, кремонцы же решат, что я трусливо сбежал, а это, чего доброго, предаст им сил.

Вот и сижу под стенами Кремы, хожу в атаки, принимаю корреспонденцию и жду вестей. Вести же неутешительные, мой ставленник Оттавиано ди Монтичелли имеет семь голосов против двадцати трех Роланда. Что же до Берганда, то он выбыл из строя, не успев сделать и пары шагов в сторону престола Святого Петра.

При этом Оттавиано мог похвастаться разве что древностью своего рода и отдаленным родством с императорской семьей. За Роландом же было прекрасное образование, большой опыт работы на благо курии, он откровенно придерживался григорианских принципов свободы церкви и в случае избрания папой первым делом подверг бы меня и Райнальда Дасселя церковному проклятию. У него был один существенный недостаток — дружба с сицилийским королем, отчего его сторонников прозвали «сицилийцами».

Я написал Отто, чтобы всячески поддерживал Оттавиано, и Оттавиано, чтобы держался Виттельсбаха. Думал Эберхарда послать на подмогу, но он мне тут необходим, а Райнальда — реально нельзя, придет к власти Роланд — с живого кожу сдерет.

До седьмого сентября противники старались переманить на свою сторону как можно больше сторонников или хотя бы заставить кардиналов отказаться от голосования. Наконец на общем собрании Оттавиано внес следующее предложение: если не получается выбрать папу из двух претендентов, пусть каждый имеющий право голоса выберет кандидата из партии противника. На что сторонники Роланда решили провести выборы немедленно, наскоро проголосовали за своего лидера, после чего попросили кардинала Оддо[512] принести папскую мантию, начав обряд аккламации. В соборе Святого Петра с раннего утра толпились люди. А что такое аккламация? Это приветствие новоизбранного папы народом. То есть кто выйдет в папской мантии, того и станут славить.

Через собор, сияя толстым лоснящимся лицом, прошел довольный, что все так хорошо сложилось, кардинал Оддо, несший в руках папскую мантию, молодой дьякон открыл перед ним дверцу в ризницу и закрыл ее, когда Оддо вошел внутрь. После чего произошло странное, сквозь радостное песнопение можно было различить крики и возню оттуда, где должны были с полагающимися молитвами и ритуалами облачать новоизбранного папу. Услышав шум потасовки, Отто и его верники ворвались в ризницу и застали любопытное зрелище: Роланд и Оттавиано яростно рвали друг у друга папскую мантию, а бедный Оддо с расквашенным носом тихо подвывал у ног схватившихся борцов.

Велев закрыть дверь, Виттельсбах разнял дерущихся, отвесив каждому по звонкой оплеухе, после чего сообщил тоном, не терпящим возражений: «Оттавиано станет папой!» После чего вокруг Оттавиано ди Монтичелли появился заслон имперских рыцарей, которые по команде обнажили мечи. Попытавшийся было достать противника Роланд отступил в глубь ризницы, изодранная мантия передавалась из рук в руки, пока не исчезла совсем, а на ее месте появилась новая, принесенная Оттавиано заранее.

«Расступись», — негромко скомандовал Отто, и к ди Монтичелли протиснулись два его капеллана, которые накинули на плечи будущего папы мантию воротом вниз.

— Быстрее, ну быстрее же, — торопил Виттельсбах.

Бедняги тщетно пытались нащупать застежку, все время наталкиваясь на кисти подола.

— Перевернутая мантия — перевернутый папа, — мрачно пошутил присутствующий тут же Гийом Биандрате.

Наконец Оттавиано удалось облачить по всем правилам, и «новоизбранный» папа вошел в собор, как ни в чем не бывало, встав перед алтарем.

— Может, прикончить Роланда? — шепнул Гийом на ухо весьма довольному, что ему удалось так славно послужить Империи, Отто.

— А ты его не того? — удивился Виттельсбах.

— Так приказа не было, — опешил Биандрате.

— Не было, значит, не надо. А то потом еще скажут, что раз в ризнице обнаружился мертвец, стало быть, нужно начинать расследование и сызнова выбирать папу. Что он — Роланд этот — может, после того как папой назвали другого? Он даже канцлером не останется. Оттавиано… нет, теперь следует говорить Виктор IV, эдакой гадины у святого престола не потерпит.

Меж тем Виктор IV начал раздавать апостолическое благословение у главного алтаря собора Святого Петра, а Роланд со своими «сицилийцами» поспешно покинул Рим, направившись в сторону Нимфеи.

* * *
Прошли восемь дней, и у нас появился новый мученик за веру, истинный папа в изгнании и антипапа, обманом и вероломством занявший престол Святого Петра. То есть вместо одной проблемы нарисовались две.

Следующий гонец подтвердил, что в Нимфее Роланда действительно провозгласили папой и теперь его следует называть Александром III. Что же до Оттавиано, ему было предписано освободить незаконно занятый престол в течение недели, после которой его автоматически отлучали от церкви.

Виктор IV слал душераздирающие письма Райнальду, умоляя поговорить со мной, дабы императорские войска поскорее вошли в Рим и спасли его святейшество от взбесившегося Роланда. Александр же дождался окончания данного своему врагу времени и объявил об отлучении от церкви своего противника со всеми его сторонниками, как это и принято, исполнив обряд погашения свечей. После чего он разослал во все страны католического мира письма, в которых сообщал о своем избрании. Официальное уведомление получил и я. Письмо состояло из общих фраз, в которых содержались традиционные просьбы о защите святой церкви в качестве ее «уполномоченного фогта и покровителя», которому он, папа, собирался оказывать уважение, а также «всеми силами содействовать приумножению его славы». На словах же кардинал-посланник, тот самый Оддо, с заговорщицкой улыбкой под сломанным и перекошенным носом, передал, что следует разделять таких разных людей, как добрый папа Александр III и непримиримый канцлер Роланд. Что новый папа не собирается упорствовать в той политической позиции, которой придерживался прежний канцлер. А следовательно, императору за благо — довериться Александру и поддержать его позиции.

— Какой еще Александр?! Избрали Виктора! И вы хотите, чтобы я предал истинного папу ради подложного, который даже не скрывает, что сделался папой вдали от Святого престола! — не выдержал я, схватив улыбающегося кардинала за грудки и намереваясь выбросить его в окно.

Последнее мне удалось бы, несмотря даже на то, что жирный Оддо был тяжелым, точно мешок с дерьмом, — если меня хорошенько взбесить, я и не такое подниму, — но неожиданно на моих руках повис Райнальд.

— Бог с тобой, Фридрих! Нашел о кого руки марать, — он добродушно обнял меня, оттесняя от напуганного посланника. — Ну, прикажи посадить их в темницу, зачем же отнимать работу у палача, у него дома детки плачут, кушать хочут.

— У нас палачи на жалованье! — невольно возмутился таким незнанием вопроса я.

— Тем более, пущай отрабатывают, — его глаза светились ангельской кротостью, вот-вот расправит белооперенные крылья и полетит.

Красив, чертяка! Я икнул, и Райнальд велел страже от греха препроводить посланников в темницу.

— Никто не осудит императора, покаравшего если не самого самозванца, то его ближайшее окружение, кстати, этот боров, которого ты чуть было не придушил собственными руками, — ближайший сторонник Роланда и вроде как даже его друг.

Все еще обнимая меня за плечи, Райнальд подвинул удобное кресло, принуждая меня присесть.

— Сейчас особенно важно, чтобы все осознали, ты не пойдешь ни на малейшие уступки, не подашь и тени надежды проклятому Роланду. Если ты обойдешься с кардиналами жестоко, все поймут, что ты целиком и полностью поддерживаешь Виктора — единственного праведного папу.

— Я казню их.

— Правильное решение. Лучше всего — на рассвете, традиция и все такое. Завтра на рассвете, чего тянуть-то?

— Как, уже завтра? — Голова кружилась, ноги сделались ватными.

— А ты как желаешь? Оставь их в ненадежной тюрьме, а сам поезжай под стены Кремы. Недели не пройдет, как сторонники Александра перебьют гарнизон, прорвутся в крепость и освободят узников.

— За неделю многое может произойти, — во рту пересохло, и Райнальд кликнул, чтобы принесли вина.

— Перебьют гарнизон, мы с Эберхардом, если не падем защищая императрицу, закончим свои дни на виселице, Беатрикс…

— Молчать! — Я хлопнул по столу, но злости уже не было. Один пульсирующий туман перед глазами.

— А ее вместе со всеми женщинами изнасилуют. Сицилийцы отличаются жестокостью. Они не станут церемониться, увидав перед собой столь юную особу. Но есть другой вариант, посади их в темницу и охраняй день и ночь, пока не решишь, что с ними делать. Пусть Генрих Лев и Оттон Виттельсбах сложат свои головы под стенами Кремы, пусть твой сводный брат, пусть кузен Фридрих… ну же, решайся! Одна подпись — и тебе не придется охранять пленников, а у сицилийцев не будет повода нападать на твою резиденцию. Они и не подумают мстить за каких-то никому не нужных мертвецов. Нет человека — нет проблемы, но пока они живы… Александр будет предпринимать попытки вызволять их, и они…

— Понятно.

— Подпиши приказ. Где же писарь? Да ладно, негордый, сам для тебя писарем побуду. Невелик труд, давай по порядку. — Он развернул, должно быть, припрятанный в рукаве пергамент и разложил его перед собой на столе. — Я, император… — это я допишу после, — высочайше повелеваю предать казни через… может, повешение? Или головы с плеч? Нет, мечом или топором — хорошо, когда зрители смотрят, а так… Я бы их тихо повесил, даже придушил. Как ты считаешь?

— Повесить… — выдавливаю я. Мне бы к Беатрисе сходить, с ней хотя бы совсем чуть-чуть поговорить — наваждение бы точно рукой сняло. Потом вернусь под стены Кремы, а там показательные суды, а что делать?

— Повесить. Ну, все, подпиши здесь, остальное я уже сам доработаю.

Точно в наведенном сне, я вижу, как моя правая рука тянется к перу, как перо тяжело отрывается от своего места, клюя чернильницу. Уф… справился, не опозорил державу. Райнальд весело трясет белыми патлами, улыбка, что-то говорит, должно быть, шутит, надо улыбнуться. Не могу.

А что это я сейчас сделал? Подписал смертный приговор каким-то кардиналам. Виноваты, должно быть, вот и подписал. А что, коли нет? Надо остановить Райнальда, надо… я подымаюсь, делаю шаг к двери, в которую белым дымом просачивается эрцканцлер Италии, мой ближайший друг Райнальд Дассель.

— Стой, падла!

Райнальд вышел из дверей и тут же спиной влетел обратно, зато вместо него на пороге возникла гора — Отто Виттельсбах в алом плаще до пят.

— Прости, Фридрих, у тебя все в порядке? Я это, мне сказали, Эбергард сказал, что Райнальд будет просить тебя повесить папских посланников. Так ты не делай этого, послов нельзя, к тому же их потом назовут мучениками, а мы ввек не отмоемся.

Не дожидаясь моего ответа, он подскочил к Райнальду, вырвав пергамент из его рук.

Плохо знаю, что было дальше, может, в тот день я перегрелся на солнышке, может, перекупался и оттого занемог. Одно помню отчетливо, Виттельсбах несет меня на руках и пергамент, мною подписанный и печатью скрепленный, не отпускает, а рядом Райнальд семенит, в глаза заглядывает. Страшно Райнальду, что, коли я теперь помру, его же во всем и обвинят, одни мы в покоях были, мы да мальчишка кувшин с вином приносил, но я уже тогда странно себя чувствовал. И еще смешно было, только я не смеялся, силы берег, Виттельбах неграмотен, а в пергамент мертвой хваткой вцепился. Вот умора, надо будет ему опосля сказать, что там перечень провианта для армии или, того смешнее, любовное послание в стихах.

Уже лежа в постели, я узнал, что Виттельсбах не только не отдал пергамента Райнальду, но и вызвал в резиденцию Эберхарда и Генриха Льва. Что же до посланников, им выделили просторные покои, у которых день и ночь дежурила бдительная стража. В общем, их жизни и здоровью ничто не угрожало.

Когда головокружение и слабость прошли, первым делом я увидел сидящую рядом со мной на маленьком кресле Беатрису, которая, заметив, что я пришел в себя, с рыданием бросилась мне на грудь. Бедная моя императрица, думал ли я, что, оберегая от всего и себя самого, в первую очередь, принесу ей столько страданий? По словам дежурившего в это утро у моей светелки брата Конрада, она сидела со мной весь день и потом еще и всю ночь, непрерывно молясь и держа меня за руку. Я был растроган до глубины души.

Покормив меня с ложечки куриным бульоном и нежнейшим паштетом, Беатриса наконец согласилась подняться к себе и отдохнуть, а на ее место плюхнулся отчаянно пахнувший чесноком Эберхард.

— Папские посланники живы и их необходимо отпустить подобру-поздорову.

Я кивнул.

— Теперь, вот как я понимаю происходящее. — Эберхард причесал пятерней густую короткую бороду. — То, что произошел церковный раскол, это скверно, пожалуй, еще хуже, чем если бы к власти пришел Роланд. Теперь же нам необходимо выработать линию поведения. — Он резко обернулся, поднялся и, прижав палец к губам, на цыпочках подкрался к дверям, прислушиваясь и заглядывая в замочную скважину. — Райнальд Дассель ненавидит Роланда и будет советовать тебе вести себя с ним строго и непримиримо. Этой же линии станет придерживаться и Виттельсбах, сам понимаешь, как он напортачил. Но подумай сам, у Роланда обширные связи, он может попросить заступничества, скажем, короля Сицилии. Представь, что завтра любитель чужой одежды Оттавиано помрет от расстройства желудка? Его место достанется Роланду. А значит, с ним, хотим мы этого или нет, нам придется налаживать отношения.

Давай напишем ему пространное письмо, в котором ты не скажешь ни «да», ни «нет» предлагаю так: «охотно признаю римским папой того, кто способен обеспечить мир и единство церкви и Империи».

И вообще, хочешь хороший совет? Пригласи к себе обоих пап, нет, так, пожалуй, Роланд заподозрит ловушку. Собери церковный суд, скажем, в Павии, пусть на него прибудут короли, князья, епископы, в общем, все. Время… — он поглядел на закопченный потолок, — скажем, последняя неделя этого года, с тем чтобы в первых числах января можно было бы приступить непосредственно к разбору происшествия. Там мы всем миром попробуем выяснить, что произошло 7 сентября, выслушаем обе стороны и решим, кому быть папой.

Так, даже если Роланд придет к власти, ему всегда напомнят, а кто, собственно, собрал поддержавший его суд, кому он обязан тем, что из горького скитальца сделался законным Римским епископом.

— Собрать церковный суд — нормальное дело для императора, но вот приедет ли на него Роланд? А впрочем, вынести решение можно и без него. Я согласен.

Глава 37 Смерть Кремы

Я провалялся в постели неделю, после чего вернулся под стены уже изрядно надоевшей мне Кремы. Октябрь месяц, а в январе церковный суд! Позор, если не управимся! В прошлый раз Милан меньше ерепенился. Пришлось снова давить на жалость и христианское человеколюбие, казнил на глазах у осажденных сорок заложников и еще шесть знатных миланцев, захваченных раньше в плен Генрихом Львом и Фридрихом Швабским.

— Когда ты болел, пришло письмо из Византии, но Эберхард не разрешил тебе рассказывать. Потому что ты мог расстроиться и заболеть еще сильнее.

Мы с Беатрисой совершаем конную прогулку в сторону нашего лагеря, Генрих Лев выстроил башню, равной которой еще не было. Вот я и решил показать ее супруге.

— Сначала попросил молчать, а потом, должно быть, сам за тебя ответил и забыл.

— И что было в этом письме? — Я всматриваюсь в возвышающуюся явно выше стены города деревянную конструкцию.

— Только ты правда не расстроишься? Не осерчаешь? Потому что я еще кое-что слышала.

— Да говори уже.

— Нашего посла аббата Вибальда нашли с перерезанным горлом.

— Где нашли? Кто сказал? Убийцу нашли?

— Нашли в доме одного ученого, где он в то время жил. В библиотеке. Убили и дверь заперли, будто бы он уехал куда-то. Эберхард говорил, он вообще странным был, мог, никому ничего не говоря, в компании пары охранников вдруг уехать неведомо куда. А в тот день он прислугу отпустил, потому как гостя тайного принимал. Так и сказал: «Вместе поедем в загородную резиденцию летописца Никиты». Оттого и искать не стали. Только когда запах пошел и хватились. Отперли дверь, а там все вверх дном и бедный Вибальд прямо на полу.

— И что же его убийца? Что пишут из Византии? Вибальд ведь не простой человек — это посол! За посла, если что, и войной пойти можно.

— В том-то и дело, что убийца сам во всем сознался и в грехах покаялся. Его уже хотели к тебе на суд привезти, но он сам помер.

— Отчего помер? — Я даже конька остановил. Ничего себе, какие повороты, а от меня все скрывают.

— От старости, Эберхард сказал, что убийце, наверное, сто лет в обед бы исполнилось.

— Так как же он тогда библиотеку разгромил и Вибальда прирезал? Не сходится.

— А Райнальд объяснил, что очень даже сходится, если в человека нечистый дух войдет, то он не то что библиотеку — крепость в одиночку может разгромить. А когда сатана, — Беатриса быстро сотворила крестное знамение, — покидает тело своей жертвы, того разом все силы и покидают. Но кто-то просто падает и спит, пока его водой не отольют, а этот старый был, вот и помер.

Ну да, конечно, одержимый старец убивает слугу церкви, а потом и сам помирает. Удобно. Жаль, нет возможности узнать, не пропали ли в той самой библиотеке какие-нибудь редкие книги. Впрочем, скорее всего, не пропали, потому как действовал наемный убийца, а дедушка, что дедушка, он свое пожил, а теперь еще и семью, поди, обеспечил. Поехать бы в тот город да расспросить про одержимого-то, не купили ли его дети или внуки новый дом? Не пришло ли им неведомо откуда наследство. Ах, Райнальд. Исполнил ты свою клятву. А Эберхард все понял и, должно быть, уже отписал в Византию, что император по этому делу претензий не имеет и благодарит за расследование.

* * *
Прибывший в мое отсутствие в лагерь мастер Малик, сарацин из Дамаска, построил по просьбе Генриха Льва невиданную доселе деревянную башню высотой в 43 локтя[513] с шестью этажами. Для того чтобы подкатить это страшилище к стенам, нужно было сначала засыпать ров, что, разумеется, не позволили бы защитники города. Поэтому, разобравшись с башней, Малик приказал выстроить защитные навесы, на которые позже жители Кремы были вольны сыпать камни, выливать смолу или помои. Гигантские щиты закрывали выполняющих землекопные работы воинов.

Необходимые нам повозки выделили города Лоди и Кремона, они же взялись доставлять камень, землю, гравий и древесину. Когда же ров был закопан, а площадка выравнена, ребята из специального отряда сдвинули с места осадную башню, ширина которой была приблизительно 22 локтя. Увидев наше чудовище, защитники Кремы начали было стаскивать на стену камни и котлы с кипящей водой, как вдруг все остановилось. Ага, жители Кремы обнаружили приготовленный для них сюрприз: к стропилам башни были привязаны взятые ранее в плен жители Кремы. То есть у защитников города появился нравственный выбор, уничтожая башню, придется обваривать кипятком или расшибать головы камнями не пришлым немцам, а собственным братьям, сыновьям, мужьям или отцам. Завыли женщины, потом люди начали выкрикивать имена заложников. Те отвечали им в ответ. «Убивайте нас!», «Пристрели меня! Передай привет маме», «Афонсу, скажи Лючие, что я ее любил», «Убей меня брат», «Папа, спаси меня, папа!»

Башня двигалась с неумолимостью пожирающего все и вся времени, наконец воздух прорезала первая стрела, на башне дернулся босоногий юноша с длинными, почти до пояса, волосами, и тут же со стороны города полетели стрелы — стрелы милосердия. А башня все плыла, скрипя и постанывая, огромная, неотвратимая, прекрасная. Через несколько часов она пылала, страшно заваливаясь в сторону стены, словно пытаясь опереться о нее.

На следующий день на стену города поднялись глашатаи Кремы, которые, протрубив в рог, закричали, что теперь и они покажут нам спектакль, после чего на стены города были выведены какие-то люди. Вылезший за ними высокий горожанин, в руках которого красовалось знамя с румяным кренделем, наверняка представитель артели булочников или кондитеров, сообщил, что все эти пленники — жители Кремоны и Лоди и сейчас они ответят за преступления, совершенные императором накануне, после чего на шеи пленников набрасывали веревки, а их самих незамысловато спихнули вниз. Стена с нашей стороны покрылась своеобразным ожерельем из мертвых и еще шевелящихся тел.

После неудачи с башней мы сменили тактику и пробили тараном брешь в стене, еще немножко — и победа была бы за нами, но вот ведь хитрые твари — пройдя сквозь пролом, мы наткнулись на земельный вал еще неизвестно какого размера. Понятное дело, недавно натаскали, но вгрызаться в землю, прорывая себе дорогу в город, показалось рискованным.

Впрочем, всему свое время, очень скоро Фридрих Швабский сумел прорыть подкоп под город, там, где его меньше всего ожидали. Пробрался вместе с десятком верников в город, где один из его офицеров сумел отыскать знакомого мастера и договорился, что тот усовершенствует нашу башню, в частности, снабдит ее выдвигающимся помостом, по которому мы бы могли попасть в город. В уплату за помощь кузен вывел семью мастера с завязанным в тюки добром, к которому я еще добавил золотишка, а также большую телегу, одну из тех, что прислали нам жители Лоди, и пару лошадок. Весьма довольный чудным спасением, мастер заверил меня, что и впредь станет верно служить Империи, после чего жители Лоди с большим почетом препроводили его в свой город.

Впрочем, через несколько дней Крема уничтожила нашу отремонтированную башню вместе с помостом.

Вторая башня была еще грандиознее первой, с надежным помостом и щитами, которые прикрывали расположенных на ней воинов. Ее вид потряс до глубины души приехавших на церковный суд и решивших по дороге завернуть ко мне под стены Кремы епископов.

Понимая, что с каждым днем будет прибывать все больше и больше приглашенных на суд, мы приняли решение форсировать покорение проклятой Кремы, а заодно перенесли суд на 5 февраля.

Решающий штурм был запланирован на 21 января 1160 года, на восьмой месяц осады, на башню поднялись Виттельсбах и мой младший брат Конрад. Когда пятьсот человек сдвинули с места тяжеленную башню, со стены полетели стрелы. Несколько воинов действительно попадали с башни, но на их места уже поднимались другие, а башня плыла, не обращая внимания на потери, и казалась завороженная самой способностью передвигаться. Когда она подошла совсем близко к стенам, в руках жителей вдруг обнаружились длинные шесты с крючьями на концах, которыми они сбрасывали с башни моих людей. А тем временем вражеская катапульта начала метать такое количество камней, что башня накренилась и начала заваливаться. Со стен раздалось слабое «ура» и тут же земля содрогнулась от глухих ударов тарана в стену.

Метнувшиеся было добивать застрявших в поломанной башне воинов защитники Кремы, теперь кинулись на стену поливать кипятком таранщиков. И тут заработали сразу четыре наших катапульты. С этого дня мы разделились на ночное и дневное войско, так Фридрих Швабский, Виттельсбах-старший и Конрад Рейнский взяли на себя бить Крему в ночное время, а я, Отто и Генрих Лев — в дневное. Очень удобно, сразу же после купания в местной речке я чувствовал в себе силы разрушить хоть сто городов. Отлично на меня действует вода!

Вскоре Крема запросила пощады, извинившись за столь долгое сопротивление и сообщив, что на самом деле они не желали сдаваться, так как не хотели попасть в руки своих давних врагов — кремонцев. И если император согласится принять сдачу Кремы, не передавая затем жителей города мстительным противникам, то Крема готова открыть ворота. Под дураков, в общем, сыграли, мол, за восемь месяцев осады не разобрались, с кем воевали. Молодцы!

— Все жители Кремы могут благополучно покинуть город, забрав с собой столько, сколько смогут унести, что же до самого города — то его предстояло уничтожить, и никакие обознатушки тут не пройдут. Вперед наука.

После того как люди покинули город, Крема была отдана солдатам на разграбление. После чего Крему прикончили жители Кремоны, разломав стены и раздробив буквально каждый камень. Да, еще раньше, до того как началось повальное разграбление, мы на всякий случай забрали из Кремы все церковное имущество.

Невероятной ценой далась победа, день сдачи города я запомнил надолго, это произошло 26 января 1160 года, днем раньше Беатриса родила девочку, которую я, не слушая ничьих возражений, назвал в честь ее матери. А что, буду теперь жить в окружении двойной красоты, двух прекрасных ангелов. Это вам, Беатриса императрица и принцесса Беатриса, я посвящаю сегодняшнюю победу.

Что теперь? Вы говорите, Милан? Нет уж, войско устало и может взбунтоваться, кроме того, я же сам назначил церковный суд в Павии. Так что жди меня, Милан, миляга, по крайней мере до весны 1161 года. Жди, и я приду.

Глава 38 Суд

Часть войска я распустил; Виттельбах-старший во главе обоза, доверху нагруженного добром из разоренной Кремы, отбыл восвояси, домой. Провожал его сынок Отто, который был до неприличия счастлив долгожданной разлуке с папочкой, и вовсе не потому, что ему надоело воевать бок о бок с собственным родителем, это бы как раз можно пережить, при наличии хорошо вооруженного войска под рукою!.. Надоело терпеть унижения, учиться уму-разуму из-под палки… Добро бы просто ругался и нравоучения читал — так нет же! Всё дубиною норовил огладить поверх ругательств!.. А ведь слуги рядом, подчиненные, придворные…

Наконец уехал Генрих Лев и увел с собой уйму ушлого и бойкого народа: повоевали, поскучали — пусть теперь дальше идут, проматывают честно награбленное в кабаках да с веселыми девками…

В общем, чтобы не перечислять дольше, скажу, со мной остались мой знаменосец Отто, кузен Фридрих, брат Конрад, ну и, разумеется, Эберхард и Райнальд со своим ученым заместителем Кристианом. Нешто я без них справлюсь? А ведь все к тому идет, что решение, кому сидеть на престоле Святого Петра, на меня свалят. Ой, не хочется! Вот Генрих III[514] в аналогичной ситуации турнул обоих и назначил своего человека. Зато Лотарь отказался решать такие вопросы, ибо не его это императорское дело — попов судить. Как церковь святая решит, так и будет. Тоже грамотный ход.

Что же делать? Тем более после всего того, что мне честный Отто рассказал, как эти двое рвали друг у друга мантию, бр-р. Вот Райнальд Дассель уговаривает волевым решением назначить Виктора, мол, он нам предан. Да только… после всего всплывшего в этом деле? Могу ли я — милостью Божьей император, опереться на такое дерьмо, как этот самый Виктор — Оттавиано? Не по совести это, да и противно. С другой стороны, прими я Александра — Роланда, так он же, не успеет петух прокричать трех раз, от меня отступится да еще и анафеме предаст. А потом, поди, станет смеяться над дураком-императором, который своими руками себе на шею эдакую гадюку посадил. В общем, выбери из двух кусков говна лучшее.

Опять же, христианский мир — это не только Империя, кроме нас, чай, Франция, Англия, Зальцбургское архиепископство, Венгрия, Чехия, Дания, Польша, много всего есть. Они тоже решать должны, иначе неправильно это, и после смогут сказать, а нас, мол, не спросили. А мы против.

Ладно, вы хитрые, а я со своими советниками — хитрее. И как вам, господа хорошие, такая формулировочка: «Лишь того мы потерпим на престоле Святого Петра, кто будет единодушно и единогласно избран к славе Империи и для воцарения мира в церкви»? С одной стороны, все по делу, с другой — разве я кого навязывал? Подталкивал за собственного ставленника голосовать? Ни в коей мере. Выбирайте хоть третьего, хоть тридцать третьего, но чтобы дело было.

Провожая Оттона Виттельсбаха-старшего, я обнял его, поблагодарил за службу и спросил, чего он желает для себя в награду. И что же, старый воин скромно потупил глаза: «Чего желать еще, как только служить такому императору?» На том и расстались, да только не стоит думать, будто бы Фридрих Барбаросса — свинья неблагодарная. Награжу, и если не старого пфальцграфа, у того и так все есть, то сына его подросшего, не Отто, этот и так при мне, без своего куска пирога не останется. Пока сам в походе, дома наместником Оттон IV фон Виттельсбах кого оставил? Второго сына, Конрада[515]. Ничего, доберусь до родной Германии — награжу юношу, пусть старый пфальцграф радуется!

* * *
Получив ответы на свои приглашения, мы с сожалением должны были констатировать, что Вселенским этот собор назвать не получится. Туча народа предпочла вежливо отписаться, короли Англии и Франции пообещали прислать своих представителей, но ничего не говорили о приезде князей церкви. Если еще и кто-нибудь из пап заартачится… впрочем, Виктор-то как раз явится, чего ему бояться, а вот Александр?..

В Павии устроили торжественную встречу имперских войск, весь город оделся флагами, с веревок, натянутых от одного дома до другого, свисали разноцветные ленты, прекрасные горожанки, связавшие свои волосы, согласно традиции предков, в длинные украшенные кольцами бороды, бросали из окон тряпичные цветы и цветные лоскутки. Гильдия виноделов выкатила к общему столу множество бочонков вина, пекари расстарались, выпекая коржики в виде буквы «Ф», счастливые повара и поварята вытаскивали из кухонь огромные подносы, полные различной снеди. После пира многие ожидали турниров и танцев, но я запретил горожанам устраивать праздник, напомнив, что скоро в их городе пройдет церковный суд и приличнее теперь начинать готовиться к нему, молясь об успехе. Так как еще совсем немного, и, возможно, Павия прославится как город, давший Италии папу. После чего мы отправились в собор, где усердно молились за успех великого дела.

* * *
— Эберхард, что у нас с явкой, меня интересуют архиепископы?

— Могу доложить, что лично видел и уже имел удовольствие побеседовать с архиепископами Бременским, Майнцским и Магдебургским. Все приехали с подчиненными им епископами, — ответил за него Райнальд.

— Архиепископ Трира заболел и прислал своего человека, а Зальцбургский занедужилв дороге, так что теперь здесь тоже его представитель, отчего нам не легче — оба собираются голосовать за Александра, — дополнил список Эберхард. — Из Бургундии, Арля, Безансона и Леона также представители. Короли Дании, Чехии, Венгрии, Польши прислали послов-переговорщиков, ни одного князя церкви! При этом Генрих II Английский обещал присоединить свой голос к большинству, а Людовик VII Французский вообще написал, что не выберет ни Александра, ни Виктора до тех пор, пока не увидит, кого избрал церковный собор. В общем, он, наверное, считает нормальным, что все будут ждать, пока он один пересмотрит решение суда и согласится или опровергнет.

Церковный собор начался 5 февраля в главном храме Павии, на открытие мой любимый магистр права Каньяно написал речь, в которой я приветствовал участников собора, замечая по ходу, что история созыва церковного собора императором восходит к почитаемым мною Феодосию и Юстиниану, Карлу Великому и, разумеется, Оттону I, которому мы обязаны возрождением Римской империи. После чего я сообщал, что не собираюсь принимать столь сложное решение самостоятельно, но доверяю его собравшимся прелатам. Судите и не забывайте, что и сами судимы будете. Закончил я свою речь, после чего демонстративно удалился вместе со своей свитой.

…И на душе вроде как немного полегчало. Да, Александр не явился, да собрание далеко не полное, но теперь это уже их проблемы.

В перерыве ко мне пробрался, как обычно, взлохмаченный и совершенно не похожий на архиепископа Вихман.

— Изменили цель собрания, — задыхаясь от бега, сообщил он, на ходу оглаживая залитую чем-то липким мантию. — Хотели выслушать обоих, а теперь будут устанавливать, законно ли избран Виктор.

— И что?

— Пока ничего. Виктор — ясное дело, поет, что он праведнее Господа, а от Александра-то никого нет. Попытались там разные вылезти, мол, папа Александр им писал. Да мало ли кто кому и что пишет. Пергамент стерпит. В общем, мнения пока разделились, итальянцы требуют перенести собор на полгода, мол, явятся оба, сами за себя все и скажут, а немцы, знамо дело, против. Им опять через Альпы переть, такие деньжищи выбрасывать. Орут, проголосуем и по домам.

Сказал и снова убежал, точно ветром его сдуло. В соборе же творилось что-то неописуемое. Послали гонцов к кардиналам Александра — Оддо и Генриху, чтобы те срочно выезжали на собор. А меж тем день за днем вызывались свидетели, все они приносили присягу говорить правду, после чего давали показания. Клирики соборного капитула, сенаторы, рыцари, аббаты, священники, просто свидетели избрания папы.

— Большинством голосов был выбран Роланд — Александр, — свидетельствовали одни.

— В папской мантии вышел Оттавиано — Виктор, клир и народ опустился на колени перед Виктором, назвав его папой, — сообщали другие.

— Роланду просто помешали облачиться в пурпур.

— Виктор благословлял народ, а не Роланд!

Меж тем посланный к кардиналам папы Александра гонец вернулся ни с чем. Отказались оба.

— Если точно установлено, что 7 сентября 1159 года Виктор, облаченный в мантию, прошел аккламацию перед народом и клиром как папа, то о каком другом папе может быть речь?

— Но если бы Виктор был действительно угоден Богу, народу, церкви, отчего же тогда Рим взбунтовался за какую-то вшивую неделю? Люди поняли, что папу подменили!

— Причина тому одна — лживые манифесты бывшего канцлера Роланда, которые распространялись по Риму и другим городам его людьми, — ответствовал Виктор, потрясая прихваченным с собой в качестве доказательства манифестом.

Прочитали манифест, в первых же строках которого Роланд писал, что за Оттавиано ди Монтичелли якобы проголосовало всего два или три кардинала. В зале раздались возмущенные вопли, кто-то бил своим креслом об пол, кто-то старался перекричать горластых соседей, в проходе завязалась драка.

— Против Роланда было восемь голосов! — пытался перекричать собрание Виктор. — Вот список. Четверо прибыли на суд, и троих я лично видел сегодня в этом зале.

Допросили троих. Подтвердили. Начали разбираться, где остальные пятеро: двоих переманил к себе Александр еще в первую неделю после избрания папы, одного выкрали из собственного дома громилы Роланда, один лежал с лихорадкой в монастыре недалеко от Павии, так как заболел в дороге. И наконец, последний, кстати, присутствующий на соборе, к моменту дачи показаний так проголодался что, не дожидаясь окончания заседания, отправился в какую-то известную только ему остерию. В общем, дал Бог союзничков.

Тем не менее симпатии участников собора все больше и больше склонялись в сторону Виктора, который активно предоставлял свидетелей, отвечал на вопросы и вообще вел себя как человек, которому решительно нечего скрывать.

Наблюдая за собственным ставленником, председатель суда Райнальд Дассель, он же имперский канцлер и эрцканцлер Италии, он же архиепископ Кёльнский потрясал компрометирующими Рональда письмами. Их он собирался предъявить суду либо в случае, если большинство все же примет сторону отсутствующего Александра, либо после объявления законным папой Виктора, дабы добить врага. Слушая доводы эрцканцлера, Эберхард мрачнел, предвещая большие проблемы в грядущем. По его мнению, лучше было бы выбрать Роланда, от которого, по крайней мере, знаешь чего ожидать, а то и найти третьего папу.

Улики и вправду были что надо, шпионы Райнальда не зря ели свой хлеб. Так в результате удалось доказать, что, будучи еще канцлером, Роланд вступил в предательский союз с врагом Империи Сицилией, кроме того, именно он, а не покойный папа Адриан, хотя и он, конечно, но о покойном либо хорошо, либо… подстрекал Милан, Брешию, Крему не подчиняться воле императора. Все предъявленные на соборе письма или, по крайней мере, большая их часть были подлинными, часть представляла собой списки с оригинала.

На самом деле церковный собор обычно собирается по какому-то весьма серьезному поводу и не должен отвлекаться от основного вопроса, дабы не погрязать в дрязгах и склоках. Тут же, по словам самого Райнальда, мы как бы составляли портрет кандидатов. Так что, когда последнее перехваченное письмо было зачитано и последний свидетель допрошен, до всех дошло, что Александр — преступник, которому не место не только на папском престоле, но и в лоне святой католической церкви.

Особое возмущение собравшихся вызвало письмо от кардинала Генриха, которого ранее настоятельно приглашали на собор. В нем его высокопреосвященство заявил, что ни папа Александр, ни его кардиналы ни за что не позволят судить себя мирским судьям, что было бы оскорбительным для всех присутствующих.

В результате Виктор IV официально был признан законным папой, с формулировкой «избранным хотя и меньшинством коллегии кардиналов, но зато, как было заявлено, ее лучшей, здравой частью».

Когда же пришло время всем участникам собора расписаться в заключительном протоколе, вдруг стало ясно, что отчего-то свою подпись не поставил епископ Павии, который просто постоял перед пергаментом с пером в руках. Не согласились подписывать сей документ и посланцы Англии, Франции, Дании и Венгрии, заверяя собрание, что сразу же по возвращении домой доложат о решении собора своим государям, и уж от тех зависит, согласятся те поставить свои подписи под столь важным документом как установление подлинности папы или нет. С их решением были согласны представители бургундской и польской церквей, присланные вместо внезапно заболевших архиепископов, эти-де не получили от своего начальства право подписи. Радовало то, что подписались почти что все имперские епископы. Но при этом патриарх Аквилеи[516], епископы Пассау и Регенсбурга и, что самое печальное, мой личный друг — епископ Бамбергский Эберхард — согласились подписать протокол с той единственной оговоркой, что их подписи будут действительны, если новое расследование подтвердит решение собора в Павии истинным.

Ну, вот и все, победа! Теперь бы отделаться от формальностей и… даже не за праздничный стол, а просто поехать куда-нибудь в лес, где птички поют, на реку, забрать жену, дочурку и пожить с ними в относительном одиночестве, вместе со свитой. Мечты…

Нет, друг Фридрих, от государственных дел так просто не отвертишься. Ну, что там по протоколу? Отвести нового папу в храм, где бы его по-новой рукоположили в папский сан. Запросто. Послушать мессу, во время которой Роланда и всех, кто с ним, включая короля Сицилии, предадут анафеме. С нашим удовольствием. Люблю красивые обряды, а этот еще и такой зловещий. У-у-у новый папа и его кардиналы размахивают огромными свечами, а потом тушат их, точно души из живых людей вытягивают. «Да не познают преданные анафеме радости вечной жизни, и пусть по смерти погибнут их души, как гаснут сии свечи». Что еще? А… поцеловать туфлю Оттавиано ди Монтичелли, ладно, лег-встал, словно и подагры никогда не было, завидуйте толстобрюхие, вам так ни в жизнь не отжаться. Подержать стремя, помочь сесть на коня. Без проблем, вот какой я стал покорный. Ну, теперь целуй меня, Виктор IV, только смотри не обслюнявь.

Глава 39 Миланские проблемы

Виктор отлучил от церкви Александра, прошло полгода, и Александр предал анафеме меня и мое ближайшее окружение, освобождая тем самым всех подданных Империи от данной ими клятвы. Остается радоваться тому, что мы подсуетились первыми. Хотя чему тут радоваться? Позорный документ тут же был разослан во все христианские страны, и если в Германии ему не придали значения, то в Англии и Франции даже праздник устроили. Хотя и Генрих II, и Людовик VII позже писали мне, что непозволительное веселье в их странах по поводу манифеста Александра было осуждаемо и в нескольких местах даже разгонялось стражниками. В любом случае, пока они не готовы в открытую признать Александра и стать моими врагами.

Тем не менее в Англии и Франции прошли совещания, на которых присутствовали короли обеих стран, а также представители Александра и Виктора. Сам же Виктор счел возможным для себя посетить Англию, где давал показания. В то время в Тулузе его представлял легат Гвидо, тогда как Райнальд умудрился, загоняя коней, посетить оба собрания.

И что же, сразу же после Виктора и Гвидо выступили легаты Александра, которые спокойно и внятно отклонили все предъявленные им обвинения и даже привезли с собой свидетелей, которые показали, что Александр успел принять помазание. Что же до церемонии облачения, она уже началась, когда в ризницу вбежал Оттавиано и вооруженные имперские рыцари во главе со знаменосцем Империи Оттоном Виттельсбахом. После чего высокое собрание отменило решение собора в Павии, Александр был признан истинным папой, а Виктора отлучили от церкви. Причем на этот раз махали свечами не только папа и кардиналы, к веселью присоединились также короли Англии и Франции.

Кроме того, и в Англии и во Франции среди князей церкви был проведен опрос, согласно которому большинство голосов было отдано Александру, которого теперь считали борцом за свободу церкви.

В результате Александра поддержали Англия, Франция, Сицилия, Венгрия, Арагон и Кастилия, а Виктора — Богемия, Дания и, собственно, вся Империя. Нет, вру, не вся, его сторону приняли епископ Хальберштадтский, архиепископ Зальцбургский, его звали Эберхард[517], так же как и моего многомудрого друга, а также все подчиненные им епископы, аббаты и прочая.

В общем, приплыли, друзья мои? И что ты скажешь после этого, друг подколодный канцлер имперский? А ты что скажешь, Эберхард II фон Отелинген, епископ Бамберга? Что с тезкой твоим делать? Ведь толковый человек, таких не карают, с такими дружат.

— А ты и не карай, — смеется хитрюга Эберхард, архиепископ тебе еще добрую службу сослужит, когда придет пора с Александром мириться. Пусть его, оставь как есть, имеет собственное мнение — и ладно. Что же до Хальберштадта, то… Оттон Виттельсбах, готов ли ты подавить вспыхнувшее в этом милом местечке восстание?

Вскочил верный Отто, глаза горят, щеки пылают, того и гляди пламя извергать начнет, да и спалит к крещеной матери весь несчастный Хальберштадт. Ну, да и поделом.

— Разберешься с бунтовщиками, приходи под стены Милана. Заждался, поди, нас богатый город, заждались чудотворные мощи трех волхвов. Плачет, точно красна девица, слезами умывается Милан-миляга. Не печалься, не лей слезы, крепкостенная твердыня. Я, твой император, иду к тебе.

* * *
Не дождался нас Милан, все очи проглядела дежурившая на стене стража; когда же терпение иссякло, распахнулись тяжелые ворота и вооруженное до зубов воинство, конное да пешее, вышло Барбароссу искать. А чтобы я лучше намерения их понял, напали вояки на город Лоди, где у меня в прошлый раз ставка располагалась. Обложили крепость по всем законам осадного искусства, какое-то время перебрасывались камнями и стрелами, долбились железнорылым тараном в ворота, а когда быстрой победы не получилось, вернулись домой. Мол, императору о наглой выходке теперь, к бабке не ходи, доложат. Они же вроде как о намерениях сообщили, вызов бросили.

Я, действительно, сразу же, как добрался гонец, отправился с отрядом под стены Лоди, где к тому времени не наблюдалось уже ни одного миланца. Впрочем, вызов брошен, вызов принят. Пришлось вместе с лодийцами спешно порушить несколько миланских крепостей по реке Адде.

Теперь что касается Милана. Посовещавшись со своими командирами, мы выработали стратегию взятия Милана. Так, первое, что мы поняли после победы над крохотной Кремой: ошибка — надеяться победить хорошо укрепленный город одной только осадой. Стены крепкие, рвы глубокие, со стен всякая опасная мерзость летит. Таким манером можно годами воевать «Откройте, не откроем», пока в гости к нам или к ним не заглянет очередная чума-холера, которая, собственно, и выйдет победителем из этой тупой авантюры. Собственно, города сдаются, не когда стены рушатся, а когда внутри города голодные, измученные люди восстание поднимают. Поэтому, дождавшись войска, мы не спеша принялись опустошать близлежащие к Милану деревни, прогоняя крестьян и уничтожая будущий урожай. В общем, делали все возможное для того, чтобы лишить своих врагов пропитания. Согнанные со своих мест крестьяне побежали под защиту крепостных стен Милана, а те в отместку еще раз попытались взять Лоди. Кстати, с тем же успехом. Собственно, в конце концов открытое сражение состоялось недалеко от озера Комо. На карте это местечко значилось как Каркано. Вышли на бой миланцы и были сломлены передовым отрядом Виттельсбаха, который захватил их боевое знамя. Я в это время правым флангом командовал. Ошибку сделал добрый Отто, тесня врага, — слишком сильно прошел вперед, растягивая линию фронта, меж тем противник зашел к нам с тыла. Холм там стоял здоровенный, вот из-за холма они и выскочили. Да так споро. В общем, к стыду своему, должен признаться, что если бы не мой быстроногий конь… в общем, бросили шатры, палатки, припасы и пленных и…

На счастье, миланцы не преследовали нас, должно быть, решили, что мы заведем их в ловушку. Но зато успели захватить множество славных воинов, что было однозначно плохо.

Собрав свое побитое войско, миланцы к тому времени вернулись домой, они вообще старались держаться ближе к собственным стенам, предполагая, что, пока я даю им бой в одном месте, другая часть имперского войска вполне может подойти к Милану. Я приказал разрушить мост через реку По, а также отправил небольшой замаскированный под купцов отряд, который должен был под покровом ночи учинить ряд поджогов продовольственных складов и казарм в самом Милане.

Конечно, в Милане много добротных каменных домов, но немало и деревянных, в общем, благодаря горстке героев треть города благополучно сгорела: «привет от Барбароссы». Начинать осаду было рано, по моим подсчетам, после того как мы уничтожили урожай, миланцы должны были провести еще зиму, съедая находящийся на складах провиант.

Райнальд отправился в Германию собирать новую армию, я же договорился о поддержке с верными нам итальянскими городами. Зиму мы с императрицей и принцессой прожили в относительном спокойствии, ожидая прибытия германских и итальянских войск.

После Рождества в гости пожаловал Генрих Лев с подарками, но без ожидаемого войска. Тоже можно понять: если все ринутся Милан бить, кто же останется родную землю защищать? Я был рад снова увидеть кузена, то, что он явился с небольшой свитой, показывало его степень доверия ко мне. Когда же он взял в руки домру и запел:

Славный рыцарь хищной птицей
Всей душою в бой стремится,
Словно в рай:
За сеньора, Даму, Бога.
Ведь путей ко славе много! —
Выбирай!
Коль избрал служенье Даме,
Если верен ей годами,
То и Бог
Благодушно буркнет с неба:
«Послужить вот так же Мне бы,
Рыцарь, мог!»[518]
На глазах Беатрисы заблестели благодарные слезы, а малышка начала размахивать в колыбельке ручками и ножками, отчего все тут же решили, что, когда она вырастет, будет прекрасно танцевать и музицировать, так ладно у нее это получалось. Тогда же, в один из тихих семейных вечеров, которые столь редки при моем непоседливом характере, я назвал своим преемником сына покойного короля Конрада, герцога Фридриха Швабского, а если с тем что-нибудь случится — Генриха Льва.

Почему не своего младшего братца?

Конрад был бы хорошим воином и, возможно, толковым правителем, если бы дружил с дисциплиной и укротил свой характер. Имея бешеный неуправляемый норов, невозможно управлять Империей. Что же до своих наследников, несмотря на то что несколькими годами раньше, я уже подвинул ленное право, позволяя женщине управлять леном, наследовать Империю женщине было еще рано. Генрих был ошарашен таким известием, Беатриса же в знак особого расположения подарила ему свой шарф.

В мае со своими отрядами пожаловали кузен Фридрих Швабский, мой младший брат пфальцграф Рейнский Конрад, архиепископ Кёльнский Райнальд Дассель, ландграф Тюрингский Людвиг — муж моей сестренки Юдит, и многие другие.

— Глядите, какой ров прокопали, паскуды! — басит Отто. — Фридрих, а Фридрих, да не спи ты в седле. — Я говорю, ров видишь?

— Еще бы, туда пол-Милана ляжет, — натянуто посмеивается мой законный наследник, Фридрих Швабский.

— Видна рука Гинтеллино, — прискорбно кивает увязавшийся за нами магистр права Каньяно.

— Кто таков Гинтеллино, отчего не знаю? — Новый конь Вихрь, подарок жителей Лоди подо мной только что не танцует, не привык еще, молодой.

— Знаменитый на всю Италию мастер по сооружению мостов, прозванный миланским Архимедом, — с готовностью поясняет ученый-правовед. Сам махонький, да еще и мула себе выбрал не крупнее осла, смех с этими итальяшками. — Это его идея, сам ров — полбеды, только башни приходится высокие строить. Идея в том, что перед мостом вас ждет около двух тысяч полевых укреплений. Ну, там, крепости, землянки из которых вдруг появляются вооруженные воины, может, где колья натыканы, ямы замаскированные… весьма талантливый мастер этот Гинтеллино.

Над стенами Милана были подняты несколько развевающихся на ветру штандартов, отсюда не разобрать, каких. Еще несколько длинных, как ковровые дорожки, знамен, скорее всего с изображением их местного святого, спускались со стен, зрительно делая стену как бы разделенной на дольки.

Подойдя ближе, мы увидели, что город встречает нас грандиозным праздником, во всяком случае, из-за стен раздавались задорные песенки. Миланцы приветствовали своего императора, распевая потешные куплеты, крича гадости и традиционно уже выставляя голые задницы, которые смотрелись особенно мило над знаменами с изображением святого Амвросия.

Дети малые, а не воины, впрочем, то, что миланцы умеют сражаться, я уже познал на собственном опыте. Ладно, начинаем воспитательные работы.

— Манфред, видишь эти булки?

— Тьфу.

— Не плюй мне под ноги. Наши подданные шуткуют. Как думаешь, можем мы с этого расстояния тоже маленько пошутить?

— Жаль, копья не добросить. Так бы и вбил посредине.

— Конрад, у тебя лук хороший?

— Понял.

Вжик. Получилось!

— Спасибо, братик, нескоро миланцы решатся показать нам еще что-нибудь обнаженное. Отто, друг мой, крепостишку видишь?

— Так точно!

— Что думаешь, сдюжим мы ее за четыре месяца?

— Если с лица земли стирать, то тут работы… — Виттельсбах озабоченно чешет бороду, — ну, ежели перекрыть подвоз провианта… тогда… и за три справились бы.

— Приступайте.

— К чему приступать? Мы ведь даже тарана не взяли? А башни, забыл, сколько дерева на башни должно пойти?

— А я тебя, что ли, ворота послал сносить или лес валить? Шатры ставь, палатки, вели жратву готовить, да и заодно пусть вокруг города походят, чтобы ни души в деревнях не было, ни колоска на полях. Не можете устеречь, когда хозяева возвращаются созревший виноград обдирать, рубите виноградники. И главное, везде выставить посты, и чтобы ни одна сука куска хлеба, глотка воды к этим весельчакам не привезла. Возвестите, кто станет помогать Милану — рук лишится. Выполняй!

— Что там поют, Каньяно, сделай милость, переведи.

— Врут, будто вы поклялись Деве Марии, что не наденете корону, пока не падет Милан. Смеются, что вы теперь у нас король без короны.

— Император. Впредь не путай.

Это же надо, никогда с собой в военные походы корону не брал, боялся, что потеряю ненароком, а они воспользовались.

— Так, может, я со своими верниками слетал бы к императрице? А? Одна нога здесь, другая там? — веселится Конрад.

— Буду я из-за каких-то уродов привычки менять. Остынь, брат, лучше вели своим людям палатки расставлять, справа устраивайтесь, а Отто будет слева.

— Ваше величество, а ежели народ, что мы с мест сгоняем к Милану подастся защиты искать, нам их, что ли, рубить или обратно разворачивать? — не понял взятый на этот раз с собой, дабы набирался опыта, первый помощник Райнальда Кристиан фон Бух.

— Куда разворачивать? Пущай все идут, с семьями, детьми, быстрее запасы доедят, быстрее город сдастся.

Ну вот, устроились на новом месте, точнее, на каком еще новом? Точно здесь в прошлый раз шатер мой стоял. Я еще тогда Аристотеля читал, чтобы с ума не сойти от скуки. Что же, и теперь буду читать. Делать-то все равно нечего, доклады разве что принимать. Можно даже броню не надевать, вот такая война.

— Эй, кто там? А, дружище Райнальд! Вернулись твои разведчики? Что говорят?

— Моим людям удалось спалить еще один продовольственный склад, — вяло делится новостями эрцканцлер, без приглашения снимая плащ и устраиваясь напротив меня на набитом конским волосом матрасе.

— Хорошая новость. Что же миланцы?

— А что им остается, консулы конфисковали несколько складов у мелких купцов, народ запаниковал, начали скупать все съестное.

— Сами подняли панику?

— Практически, — нежно улыбается Райнальд. — Народ ведь — тоже не дурак, понимает, что «капитаны» в первую голову свои семьи обеспечат, а простому человеку голодай? Так что теперь там каждый сам за себя. Будут какие-нибудь приказания?

— Съездить за меня на синод к Виктору IV?

— Ну, знаешь. Вместе бы съездил, а вместо… первый синод, а Виктор — твой ставленник, не поймут.

— Ладно, тогда оставайся за меня, закончится синод, вернусь.

Если бы не эти всегдашние обязанности, поехал бы в Павию к Беатрисе с дочкой, впрочем, что мешает мне вызвать их обеих в Лоди? Пусть Конрад со своими ребятами съездит. Охранять императрицу — задание почетное, а у Милана и так нынче слишком много праздного люда. Я же возьму с собой кузена Фридриха, пусть привыкает.

Глава 40 Гибель Милана

«Купцам, возившим продовольствие к стенам Милана, по твоему приказу, отрубили руки, три десятка плебеев лишились любопытных носов, ушей, глаз. В прошлую среду поймали шестерых „капитанов“, пятерых ослепили, шестому, отрезав нос и уши, выкололи один глаз, чтобы мог довести остальных до дома. Оттон и Конрад спрашивают, что еще сделать для нашей победы?»

— По моему приказу? Что еще сделать? Письмо написано Кристианом фон Бухом, узнаю его почерк, м-да, Райнальд занялся устрашением Милана, но устрашил пока только моих боевых командиров. Молодца!

Еще немножко — и мои люди начнут сочувствовать миланцам. Ладно, читаем дальше:

«Р.Д. приговорил устроить „представление“ с участием всего ранее захваченного гарнизона Пьяченцы. Будут рубить руки, ноги, выкалывать глаза…»

Напрасно я это перед обедом читаю. Впрочем, Райнальд действительно пока что выполняет мой приказ… рьяно выполняет. За излишнее усердие не карают. Но каков Кристиан! С одной стороны явно робеет перед начальством, а с другой… Он прав, сами опустошили поля, огороды, сами сожгли, порубили, потоптали, разогнали… еще немного — и сами начнем голодать. Нельзя этого допустить.

Ладно, пока Беатриса не прознала, что я весточку получил, надо ответ сочинить.

«Приказываю установить сплошное оцепление на расстоянии полета стрелы от стен Милана. Перед всеми воротами по лагерю. Ждать. Уже недолго».

Все произошло, как мы и планировали, никакого боя, никаких потерь с нашей стороны, даже продовольствие не успело закончиться. Консулы сами вышли из города, предложив платить ежегодную дань и еще штраф в размере 10 000 марок серебра, кроме того, 300 заложников за то, что мне пришлось терять время под их стенами.

— Мало! — громко шепчет Райнальд. — Снести город к чертовой матери, а народ расселить. Ты только войско отведи, они по новой начнут бунтовать.

— Прояви милость, подари им новый шанс, — ноет доверчивый Конрад.

— И вправду, Фридрих, пущай серебро вынесут, можно еще мощи конфисковать, и ну их к итальянскому лешему. Богатый город, снесем, кто нам дань платить станет? — советуют в два голоса, ставшие в этом походе друзьями не разлей вода герцог Чехии и ландграф Тюрингии.

— Ладно, подумаем. Сидите мирно, молитесь, через три дня я приглашу вас на переговоры и сообщу о своем решении. — Я отослал консулов, понимая, что такое решение, как сносить город или не сносить, придется принять на общем совете.

Понимая, что никакого сражения не предвидится, я перевез супругу с дочкой из Кремоны в мой новый шатер, дабы они тоже могли увидеть всемирную глорию. Чтобы не скучали, под ответственность императрицы выдал на просмотр труды Ксенофонта «О начальнике кавалерий» и «О верховой езде» с яркими картинками, от которых моя принцесса в неописуемом восторге. Вечером устроили турнир поэтов. С наступлением сумерек помолились и пошли спать, а в полночь шум и крики. Патруль, посланный Райнальдом в ночной обход, засек в лагере чужаков-миланцев в количестве более ста человек. Вооруженный отряд, да еще, как выяснилось, во главе с уже знакомыми нам дневными переговорщиками!

Услышав шум и крики, заметив зарево зажженных факелов, испуганная Беатриса, прижав к груди дочку, юркнула вместе с ней под одеяло. Ну, ни дать ни взять, маленькая девочка. Взяв меч, я вышел из шатра.

— Не карай их, Фридрих! — выскочил вперед Конрад. — Я поклялся своей честью, что они будут в полной безопасности. И я, и ландграф Тюрингии, и герцог Чехии…

— Какого черта вы ведете переговоры за моей спиной?

— Измена, — пожал плечами Райнальд.

— Какая измена? На кого хвост свой поганый поднял, на брата императора?!

— А почему брат императора обещает врагам безопасность?

— Ладно уж, Peccando promeremur[519], — отмахивается Кристиан фон Бух. — Все и так ясно.

— Ну да, мы назначили им встречу в нашем лагере. Так мы же как лучше хотели, — оправдывается Конрад.

М-да… Конрад, Конрад, а Беатриса еще пытала меня, отчего я не назвал тебя преемником.

— Мой отряд случайно нарвался на лазутчиков, кстати, если бы не знание местности и не геройское поведение, сейчас бы я не досчитался тридцати кёльнских рыцарей, — сетовал Райнальд.

— Да ты специально шпионил за нами!

Пока мы рассуждали, кто прав, кто виноват, воспользовавшись переполохом в нашем лагере, миланцы выбрались из-за стен и напали со стороны расположения палаток Виттельсбаха. Их наступление оказалось настолько стремительным, что множество наших людей оказалось буквально затоптано конями или порублено в кровавую кашу. Поняв, что ситуация приобрела опасный оборот, я схватил в одну руку меч, в другую — факел и бросился в гущу сражения, поджигая собственные палатки, дабы сделалось хоть сколько-нибудь светлее.

Лишь с восходом солнца миланцы отступили, оставляя на поле боя окровавленные трупы людей и коней.

На следующий день только и оставалось, что подсчитывать потери да зализывать раны. Пригласил, называется, женушку отпраздновать всемирную глорию! Теперь хоть из шатра не выпускай — стоны, трупы… вываленные кишки, вытекшие мозги, мясо и торчащие из него кости. Ну и кто за все это будет отвечать?

— Пфальцграф Рейнский Конрад, ландграф Тюрингский Людвиг, король Чехии Владислав II вступили в тайный сговор с врагом, проведя вооруженный отряд из ста человек в лагерь, что повлекло за собой человеческие жертвы и поставило под угрозу жизни императорской семьи и… — голос Райнальда дрожит от негодования, светлые волосы прилипли ко лбу.

— А я в свою очередь хочу обвинить Райнальда Дасселя в том, что он поставил под удар мою честь и честь этих славных господ тем, что напал со своими людьми на миланцев, которым мы трое гарантировали безопасность.

— Час от часу не легче! — воскликнул уязвленный Райнальд. — Но я-то не вступал с вами в тайный сговор, откуда мне было знать, что вы додумаетесь пригласить в лагерь лучших мечников Милана?! Да не заметь мои люди ваших гостей, они бы уже вырезали всех командиров.

— Вооруженной была только их охрана, — ответствовал король Чехии.

М-да… очень убедительно. Сто отлично обученных вооруженных воинов в спящем лагере…

После ночного боя стало понятно, что насквозь гнилой и лживый Милан все же придется стирать с лица земли, поэтому я распределил свое войско на зимние квартиры по крепостям, с тем чтобы отдельные отряды продолжали контролировать все пространство вокруг приговоренного города. И что же? Через неделю мне доложили о новой вылазке, я прибыл под стены Милана и, отсчитав из толпы пленных двадцать пять человек, приказал отсечь им всем правую руку, после чего прогнал пострадавших в Милан.

Прошло три дня, и новый отряд, состоящий из пяти сотен всадников, прорвался к Лоди, но был уничтожен подчистую стоящими там людьми Виттельсбаха.

После этого миланцы снова отправили своих парламентеров с предложением выплатить штраф. Переговоры теперь проводил более решительный, нежели я, Райнальд, который, даже не взглянув на бумаги миланцев, сообщил, что император примет только безоговорочную капитуляцию.

Поняв, что эрцканцлер настроен враждебно, послы отправились к Виттельсбаху, который посоветовал, прежде чем явиться в очередной раз, самостоятельно засыпать ров вокруг города и пробить стены в четырех местах в ожидании имперского войска.

Через несколько дней послы подтвердили, что ров засыпан, стены пробиты, а императора, то бишь меня, ждет огромная контрибуция. Кроме того, они готовы принять у себя того канцлера, которого пожалуем им мы.

Я был уже готов уступить, но Райнальд вновь проявил несгибаемость и твердость, объяснив, что, едва только я распущу войско, миланцы вырежут наш гарнизон, после чего окончательно озверятся против Империи. В непрестанных спорах мы дотерпели до 6 марта 1162 года, когда все видные жители города, одетые в рубища, с привязанными к шеям мечами и большими деревянными крестами в руках, явились на суд в Лоди, дабы умолять императора сделать уже хоть что-нибудь. Люди пали на колени, бросая под ноги собственные знамена, следом подкатила их знаменная телега, флагшток был наклонен таким образом, что ненавистное знамя словно само легло в мои руки, потянул, и оно упало в пыль, а я демонстративно отвернулся. Подумаешь, знамя Милана!

Побежденные рыдали, моля о снисхождении, церемония явно затягивалась, я взглянул на Райнальда, и тот развернул длинный пергамент с условиями капитуляции. «Миланцы, — говорилось в документе, — государственные изменники и по совокупности своих деяний достойны смертной казни, император дарует им жизнь. Все „капитаны“ ученые и ремесленники переходят в распоряжение императора в качестве заложников, что же до остального населения, ему надлежит покинуть город, забрав столько, сколько они могут унести с собой, и под присмотром имперских чиновников добраться до мест, где им отныне следует проживать». Заранее были присмотрены четыре деревни, в которых бывшие горожане могли прокормиться, не иначе как нанимаясь батраками.

Почему понадобилось забирать в заложников ученых людей и рыцарей, понятно, чтобы Милан не смог возродиться в прежнем величии, ибо плебеям это не под силу. Для чего выселили плебеев?.. Честно говоря, пошел на поводу у Райнальда, который утверждал, что случись мне проявить милосердие в этом вопросе, далее придется заново собирать войска, а они не так быстро собираются.

Когда люди покинули город, я дал своим ребятам несколько часов для веселого разграбления, запретив трогать церкви, так как имущество церквей было решено передавать в архиепископства и епископства Германии, и забрав мощи волхвов и другие святыни. После чего туда вошли жители Кремоны, Павии, Комо, Новарры и Лоди, основной задачей которых было не оставить в городе камня на камне. Я попросил сохранить только церковь Святого Амвросия, где позже была отслужена благодарственная месса. По окончании работы город был сожжен.

Глава 41 Мост через Сону

Последнее время я мало пишу эту свою летопись пером, но все больше в своем сердце и памяти. Хожу и размышляю, разговариваю сам с собой, а иногда с собой маленьким. С мальчишкой, взявшимся за непосильный для детских плеч труд. Впрочем, я жадный, и мало что из своего сокровенного соглашаюсь-таки переложить на пергамент. Кому, к примеру, лет через сто будет интересно, что я чувствовал, когда палач отрубал руки, по сути, невиновным людям? Какие после этого сны видел? Мучился ли совестью или дрых без задних ног. Потомкам нужны дела, а не бабьи слезы. Но, будь я мягким к врагам, хоронить бы пришлось друзей. Наверное, я плохой христианин, потому что не могу любить тех, кто желает плохого мне и моим близким. Но я люблю, очень сильно люблю свою жену, семью, друзей.

Я люблю и тогда под Миланом любил своего младшего брата, да и к двоим другим заговорщикам относился и отношусь с понятной нежностью. Людвиг и доныне не только мой подданный и родственник, но и друг. Оттого и не наказал, хотя пригласил в лагерь врагов, да еще и в полном вооружении… до сих пор икается.

Люблю Райнальда, хотя это еще на хороших весах нужно взвесить, больше от него пользы или прямого вреда для Империи. Знаю, что плетет за моей спиной интриги, и терплю. Зато этого чертового папу Александра не то что полюбить, просто думать о нем спокойно не в состоянии. Раздражает, точно желвак под кожей, готовый в любой момент нарвать. Давно бы задавил гадину, на такое дело помощники найдутся, да только молва немедленно меня же в убийцы запишет. И объяснений никто слушать не станет. Нет уж, пущай живет, небо коптит папа Александр — живое доказательство моего ангельского терпения.

Впрочем, я слежу за ним и знаю, что, не дожидаясь сдачи Милана, его бродяжье святейшество отбыл в Пизу, но в порту Ливорно ему не позволили даже сойти на берег. Так что маршрут был изменен, и Александр направился в Геную, где, вопреки моим четким приказам, его приняли со всеми полагающимися почестями. Там он встретился с Эберхардом Зальцбургским, это было уже после победы над Миланом, и передал через него письмо, которое прямо-таки сочилось медом и лестью: «Величайшее счастье, какое нам может быть даровано на земле, самое заветное желание, переполняющее нас, состоит в том, чтобы иметь милостью Божией возможность любить и глубоко почитать столь великого и могущественного государя, как император. Поэтому мы твердо решили забыть все, что он нам сделал, если он вернется в лоно святой церкви!»

Пергамент не краснеет.

Эберхард Зальцбургский и его тезка, Эберхард Бамбергский, в два уха пели мне о необходимости помириться с Александром, но я был непреклонен. Впрочем, единственное, на что счел я возможным пойти, не уронив при этом своего достоинства, было разрешение созвать очередной собор. И что же, снова победителем вышел Виктор IV, у которого при новом голосовании оказалось большинство голосов.

Узнав о новом провале, сладчайший Александр обновил проклятие мне и моим приближенным, после чего отправился искать заступничества к королю Франции Людовику VII. Опоздал бродяга, не доглядел за паствой. Его величество уже года два как блаженствовал в объятиях прекрасной королевы Адель[520], дочери Тибо II Великого[521], графа Шампани, и дальней родственницы Виктора. Кроме того, вместе с очаровательной Адель при французском дворе ныне вошел в силу брат ее величества, Генрих де Труа[522], друг, поклонник и ученик Райнальда Дасселя.

Я познакомился с де Труа в Павии, куда тот зачастил в последнее время на встречи с эрцканцлером. Фантазер и мечтатель, брат королевы слыл отменным оратором и вообще образованным человеком. Кроме того, он был предан идеалам Империи, но, мне кажется, несколько преувеличивал мои личные заслуги. Во всяком случае, умудрялся смотреть на меня снизу вверх, будучи выше меня почти что на голову. Иными словами, даже если бы несчастный Людовик Французский и хотел приютить блудного папу, эта компания сделала бы все возможное, чтобы он раз и навсегда позабыл о таких идеях.

Желая подлить масла в огонь, мы направили письмо французскому канцлеру, в котором, в частности, говорилось о том, что добрые отношения между римским императором и французским королем могут быть омрачены самим фактом поддержки Францией еретика Роланда и его приспешников.

В результате папа забрасывал короля посланиями, а тот либо отвечал на них уклончиво, либо и вовсе оставлял без внимания. Понятно, почему не отвечал, не желал доверяться ненадежному пергаменту, который запросто можно выкрасть. Людовик послал к Александру аббата Сен-Жерменского монастыря, с тем чтобы тот растолковал положение на словах, но спокойного диалога не получилось. Вспыльчивый Роланд наорал на безобидного старца, и того хватил удар. Не римский епископ, а языческий громовержец какой-то!

В общем, ну его к лешему. Прослушал очередное донесение и занялся более злободневным — подготовкой похода на Сицилию.

Что есть Сицилия? Морская держава. Стало быть, и брать ее сподручнее с моря. Райнальд рекомендовал просить помощи у Гении и Пизы. Загвоздочка, Генуя меня терпеть не может, кроме того, оба города находятся в многолетнем конфликте.

Пришлось позволить шпиону-генуэзцу спереть у эрцканцлера письмо, из которого можно было узнать, что в случае отказа генуэзцев помочь нам в покорении Сицилии мы с чистой душой посодействуем Пизе покорить Геную. Там быстренько взвесили и обмерили огромную Империю и маленькую Геную и решили, что лучше уж они будут воевать вместе с Пизой и всей Империей против Сицилии, нежели допустят, чтобы с ними обошлись так же, как с Миланом. В общем, в результате и помирили бывших врагов, и флотом обзавелись.

Райнальд доволен, аж сияет, а рядом с ним недавний знакомец, граф де Труа, раззявленным ртом ворон ловит, удивляется. И я бы удивился, если бы такое дело впервые видел. Едва эрцканцлер свой отчет закончил, де Труа слова просит. Не по правилам, конечно, у всякой церемонии свой порядок, и после доклада Райнальда моя ответная речь, но коли человеку невтерпеж… Дозволяю.

У графа щеки огнем пылают, уши тоже, не говорит — восклицает! Давно я такой щенячьей радости не видел. Немцы — в большинстве своем люди серьезные, основательные. Итальянцы, вот эти куда горячее будут. Но этот всех за пояс заткнул, восторженно, откровенно, по-мальчишески, вдруг предлагает добровольно и с величайшей радостью принести вассальную клятву, став имперским ленником со всеми своими немалыми бургундскими владениями. Бывают же удачные дни!

Потом пообещал договориться с Людовиком VII, чтобы тот принял сторону Виктора IV и отверг Александра.

Стоим с Райнальдом и реально глазами лупаем, не ожидали ничего подобного. Чтобы практически малознакомый человек вдруг вложил в наши руки эдакий рычаг давления на своего короля, потому что, с одной стороны, любимая жена короля, с другой — шурин, который реально может перейти со всеми своими владениями под руку к другому сеньору, нанеся немалый урон в хозяйстве.

В общем, мы его под белы рученьки да за праздничный стол, а чем черт не шутит, дело настолько невероятное, что вполне может сработать.

На следующий день любезный граф отбыл в сторону Франции, пообещав обернуться как можно шустрее, мы же продолжили подготовку к войне. Собственно, флот предоставляли Пиза с Генуей, это их проблема. Ломбардцы собирали сухопутные отряды. Оставалось поднять немцев, а с этим никто в Империи лучше меня не справится. Но едва я перешел через Альпы и посетил несколько крепостей, последовал срочный вызов в Павию. Оказалось, что пока я ездил от города к городу, наш невероятный союзник, умудрился не только добраться до Франции и вернуться обратно, но и заручился особыми полномочиями от своего короля. Согласно которым он имел право вести переговоры от имени Людовика о проведении церковного собора, куда должны были явиться оба папы для окончательного решения своей участи.

Представлялся быстрый способ разделаться наконец с лишним папой, и ради такого дела можно было отложить войну. Райнальд быстро сообразил, что, коли сам Людовик пишет о необходимости явки обоих пап, стало быть, пусть возьмет на себя обязательство лично доставить туда Александра. Почему эту сложную задачу следовало возложить на короля Франции, а не на императора, понятно, папа не стал бы общаться с отлученными от церкви. Не положено сие.

Мы решили, что и я, и Людовик изначально дадим клятву, что будем соблюдать решение собора вне зависимости от того, понравится оно нам или нет.

Все начнется с официальной встречи на мосту через Сону. Сначала идут герольды, возвещая друг друга о прибытии своих господ, потом два государя и два папы. Далее, собственно, сам собор. Местомпроведения избран Сен-Жан-де-Лоне, на границе двух королевств. Император и король открывают собрание, а далее черед клира. Мы демонстративно умываем руки и ждем готового решения. Никто ни на кого не влияет, никто ни к чему не подстрекает. Все вышеизложенное мы записали на пергаменте и вручили его любезному графу. Добавив, что, если его сеньор не явится в назначенный день и час или не приведет сидящего у нас всех в печенках Александра, весь христианский мир будет считать его человеком без чести. При этом Райнальд добавил, что, по правилам, пообещавший и не явившийся на собор король не только запятнает свое имя, но и должен будет отдать самого себя в заложники. Последнее мы не писали, хотя полностью разделяю мнение эрцканцлера, нам собирать князей да королей, срывать с места папу, тратить колоссальные деньги на прокорм всех этих господ со свитами, а если после окажется, что все это в пустую? И как мы будем при этом выглядеть?

Как выяснилось позже, посылая к нам своего шурина, Людовик понятия не имел, как далеко тот может пойти. Теперь же он попал в страшную западню, ему предлагали выполнить обещания, которые он не давал, и если сам король не страшился явиться на встречу с имперцами, как бы он притащил туда Александра, который откровенно провозглашал, что никакой светский суд не вправе его судить.

А дальше все пошло и вовсе наперекосяк, вместо того чтобы честно написать мне о том, что де Труа превысил свои полномочия, и он, Людовик, не собирается выполнять обещаний, которых не давал, король Франции предпочел избрать выжидающую позицию. Меж тем к месту всеобщего сбора поспешили короли и князья, естественно, каждый со своей дружиной. Так что в самом скором времени около французской границы собрались немалые вооруженные силы, так что Людовик запаниковал не на шутку. «Барбаросса с самого начала планировал вторжение во Францию!»

И пошло-поехало. Первым делом Людовик действительно бросился к Александру III в надежде уговорить его явиться на собор, два дня почти непрерывных переговоров не принесли ничего. В результате, как это и было запланировано, король Франции прибыл к означенному мосту 29 августа 1162 года.

На мост вышли Райнальд Дассель со стороны Империи, и сразу трое — архиепископ Турский, епископ Парижский[523] и аббат монастыря Везелэ от Франции. Я стоял недалеко от моста, в компании Виктора IV и де Труа, недоумевая, отчего на другой стороне моста не наблюдается Людовика с Александром или хотя бы одного Людовика. По правилам церемонии, посланники должны были обменяться взаимными клятвами и сообщениями о приезде их государей.

Вернувшийся Райнальд был в бешенстве, по его словам, король Франции только вчера получил на руки договор, и ему требуется еще неделя для улаживания необходимых формальностей.

— Врет, — одними губами шепнул де Труа.

— Ясное дело, врет.

Было противно топтаться на месте. На глазах у имперцев из их императора делали дурака. С другой стороны, чем можно ответить на подобное оскорбление? Только силой оружия. А вот пойдут ли в военный поход собранные на мирный собор князья? Не готовы они для похода. Вот если бы вероломные французы устроили засаду, тогда другое дело, а так… в праздничной одежде, не оставив распоряжений дома…

Пришлось сделать вид, будто бы мы поверили французам, и перенести встречу на 19 сентября, вежливо попросив оставить заложников и напомнив, что в случае очередного срыва собора королю Франции собственной персоной предстоит сделаться пленником Империи. Ультиматум на следующий день был вручен Генрихом де Труа своему королю, и тот в запале подписал поданный ему документ. Теперь французу уже нельзя было отступать, не впутавшись в войну с огромной Империей.

Казалось бы, что можно сделать за одну неделю? Оказалось, что немало. Загнанный в угол, папа Александр бросился к королю Англии, убедив его не просто заключить долгосрочный мир с Францией, но и создать союз. Как? Да очень просто, посулил, что в случае отказа Франция сделается вассалом Империи, после чего Людовику VII придется принимать участие в походе императора против Англии. Соединившись же с Францией, Англия реально сможет противостоять Империи.

Могла ли Империя сокрушить этот союз? Могла, при условии, что мне удалось бы собрать войско.

Суд откладывался, а всем нам нужно было кормить своих людей. Часть продуктов привезли с собой, часть докупали в близлежащих деревнях и городах. Разумеется, цены немедленно взлетели до небес. Добавьте к этому бестолковое стояние на одном месте, постоянные разговоры о том, что Людовик — не такой дурак, чтобы добровольно сдаться в плен, имея за спиной соединенные французские и английские войска. А следовательно, мы напрасно ждем его, теряя драгоценное время.

В результате, посоветовавшись с Генрихом Львом, Фридрихом Швабским и королем Дании Вальдемаром[524], мы решили провести рейхстаг и синод одновременно, не дожидаясь Александра с Людовиком. В четвертый раз Виктор произнес свою отлично отрепетированную речь, после чего присутствующие епископы забросали его святейшество вопросами относительно новой церковной реформы. И он снова был провозглашен законным папой. После того как его святейшество произнес благодарственную речь, слово взял я и после — Райнальд Дассель. В отличие от своего императора и папы, канцлер Германии и эрцканцлер Италии произнес свое заявление поочередно на немецком, французском и латинском языках. Что произвело благоприятное впечатление на разношерстное собрание. Воодушевившись, он назвал королей Англии и Франции «малыми королями провинций», что было несправедливо. Так что я мысленно, в который уже раз, дал себе зарок сократить язык этой белобрысой бестии или, по крайней мере, еще раз набить ему морду.

И плевать, что наши князья встречали подобные заявления, завывая от восторга и бряцая железом. Очень глупо — оскорблять противников, да еще зная, что им это сообщат. В той же речи Райнальд заявил, что римский император, сиречь я, впредь не станет позволять кому бы то ни было вмешиваться в избрание епископа Рима (римского папы), Кентербери (Англия) или Реймса (Франция). В заключении речи он провозгласил нашу Империю Священной.

Скажи мы такое года три назад — м-да… теперь же само утверждение, что Рим находится в Италии, а Италия — часть Священной Римской империи, следовательно, Рим — имперский город, а его епископ — имперский князь, воспринималось как непреложный факт.

Слово было сказано, дело, ради которого собирались, сделано. Что же до новой встречи на злополучном мосту с Людовиком… к черту Людовика! Пусть и дальше собирает войска, пусть хоть парад устраивает, если ему так нравится. Нападать на него первым я не собираюсь. Что же до дальнейшего ожидания… так он не красная девица, а я не влюбленный юноша, чтобы ждать, гадая на волнах, появится или не появится душка Людвиг.

Кстати, в тот день, когда в прошлый раз мы собирались встретиться, мне потом доложили, его видели в охотничьем костюме в ближайшей рощице. Наблюдал, значится, недоносок, как мы с Виктором при полном параде комаров кормим.

Девятнадцатого сентября подъехав к мосту, Людовик нашел там только Райнальда Дасселя.

— Где ваш император? — прокричал король Франции, оставаясь в седле.

— Я вместо него.

— Теперь император нарушил договор.

— А где папа Александр?

— А зачем ему сюда ехать, когда синод уже состоялся? Вы все решили за нас!

— Император решил судьбу одного из своих епископов, тоже мне — большое дело! Что же до вас, ваше величество, еще не поздно заявить о признании законности решения синода.

— Я сдержал свое слово? — повернувшись к свите, осведомился Людовик.

— Сдержал! — завопили приближенные.

— Ну, тогда до встречи, любезный эрцканцлер, — король развернул коня, и все вместе они отправились на встречу с Генрихом, войска которого были уже в районе Дижона.

Глава 42 Прежде всего порядок

Впрочем, это я хорохорюсь, мол, сделал дело — гуляю смело. Потому как привык слушать не только радостные трели наших трубадуров, а еще и по сторонам не забываю поглядывать. Хвалят, к примеру, ораторский гений Райнальда Дасселя и учеников его, и ставленников Кристиана фон Буха и Филиппа Хайнсбергского, образованности их, да и вообще… слушаю, угу, я песни люблю. Славят Виктора, как здорово он собственную речь вызубрил, ни разу не сбился. Еще раз «угу». За столько раз повторений не то что Оттавиано ди Монтичелли, бычок-трехлеток бы вызубрил. Ну, меня, ясное дело, превозносят.

А вот теперь начистоту. Что я сделал? Думаете, схизму преодолел? Церковный раскол склеил? Ничего подобного. В результате наших действий Англия и Франция создали собственный союз, противный Империи, и рука об руку теперь поддерживают Александра, будь он неладен. Не сегодня завтра соберут силы и… А не надо было златоусту Райнальду их королями малых провинций величать. Понимал ведь, обидно. Что еще «хорошего»? Ах да, граф Генрих де Труа принес нам ленную присягу. Стоило из-за этого огород городить, он бы и так перешел!

Результат: на Сицилию не пошли, Райнальд отговорил, мол, сначала церковный раскол преодолеем, с нами де Труа! Послушались, все бросили, а теперь чеши репу, войной ли идти на Англию с Францией, чтобы своего попа против нашего не выставляли, или на Сицилию разворачиваться?

— Что еще мне такого сделать, господа хорошие, чтобы мир был и согласие? Я вас спрашиваю?

— Прежде всего, — архиепископ Эберхард Зальцбургский нервно дергает себя за бороду, — предать суду Райнальда Дасселя за его предательство и лжепомощь, в результате которой мы потеряли Францию и теперь стоим на пороге совершенно не нужной нам войны.

— А чего Райнальд-то вам сделал? Райнальд с Фридрихом с самого начала, правильно я говорю? — вступает в сражение правдолюб Отто.

— Верно, — отмахиваюсь я.

— Суд — это явный перебор, — вступает в разговор Вихман. — Именно Райнальд провозгласил главенство императора над папой, во многом это его заслуга. Но, с другой стороны, Райнальд ведь не может раздвоиться, канцлер Германии, эрцканцлер Италии… в какой бы он стране ни находился, дело страдает…

— Согласен! — Райнальд поднимается со своего места. — Что греха таить, и сам уже хотел просить ваше величество сыскать мне замену в Германии. В Италии дел больше и они сложнее, кто-то должен следить, чтобы все законы и постановления соблюдались. Признаю, любезный Вихман, в двух седлах мне нипочем не удержаться. Лучше я в одной стране идеальный порядок наведу, чем ни то ни се. И если мнение мое что-нибудь да значит, предлагаю сделать канцлером моего ученика и заместителя — Кристиана фон Буха.

Проголосовали, приняли.

— Второй вопрос, после смерти Арнольда фон Селенхофена[525] архиепископа Майнцкого, его лен освободился, — чуть ли не скороговоркой произносит взволнованный фон Бух.

Еще бы ему не волноваться, только что избрали канцлером, даже не поздравили толком, а уже требуют дело делать. Забыл даже помянуть, что беднягу Арнольда добрые жители Майнца незамысловато повесили на воротах. Ничего, выпить за нового канцлера всегда успеется, да и с мятежниками посчитаться, тут главное — не отвлекаться и стратегию буквально пошагово продумать.

— На место покойного архиепископа претендует Рудольф фон Церинген[526], брат Бертольда Церингена, близкий родственник импера…

— Отставить.

— Ваше величество, не делайте такой ошибки, ваш дядя Церинген не получил обещанного в Бургундии. Если отказать ему в этой просьбе, может произойти непоправимое, — Райнальд аж со своего места подскочил.

— Знаю я этого Рудольфа, вечно интриги плетет то со старым Вельфом… простите, ваше величество, — зудит себе под нос Эберхард II фон Отелинген.

— Пьяница и скучнейший тип. От него пользы, что потомства от евнуха, а место знатное. Хотя бы уже самого Бертольда… если без Церингенов никак, — граф Гийом Биандрате возмущенно покусывает длинный ус.

— Отставить Церингенов, совсем отставить. К чему нам старый пьяница и развратник, когда у нас молодой и дельный кандидат давно припрятан. Что скажешь Отто?

— А я? А я-то тут при чем? — опешил Виттельсбах.

— Как же «при чем», что можешь доложить о своем брате Конраде? Не предаст? Слово держать умеет?

— Да я за брата! Я за него! Да я голову на плаху положу! Да если он что не так, я ему лично кишки выпущу, ноги, руки отрублю, плясать заставлю.

— Ну вот, господа хорошие, вы только что выслушали предвыборную речь знаменосца Империи в пользу его младшего брата, Конрада фон Виттельсбаха. Что скажете, назначить нам такого молодца мейнским архиепископом? Отдать лен? Или возразите, что молод он для столь ответственной должности?

— Да уж отдай, — смеется в, точно приклеенную, меховую бороду Эберхард. — Не станем ждать, пока молодой Виттельсбах мхом порастет.

Да здравствует Конрад фон Виттельсбах, архиепископ Майнский!

Стоит Отто, глазами лупает, а мне смотреть на него приятно. Отдал долг старому пфальцграфу, пристроил младшенького. Что еще отцу надо?

— Итак, господа хорошие, запишите в своих бумагах следующее: канцлером фон Буха, архиепископом Виттельсбаха. Церинген, разумеется, обидится, но да с Божьей помощью и с этой бедой справимся. Ты, Райнальд, куда нынче, в Италию?

— В Кёльн, ваше величество. Должен же когда-то архиепископ в своем собственном городе порядок навести.

— Хорошее дело, езжай. Да, еще, перед тем как за праздничный стол сесть, задержитесь, Фридрих Швабский.

— Кузен, ты ведь, как я понимаю, с Генрихом Львом дружбу ведешь? Да не слежу я за тобой, что встрепенулся, сам давеча говорил, мол, на охоту и все такое. Слушай, тут такое дело, дошли до меня слухи, неладно у него с супружницей, мол, в собственном замке практически не живет, наезжает временами. Скажи ему при случае, что я, мол, ему очень в этом деле сочувствую и всячески рекомендую развестись. Так и скажи. Не «приказываю», а рекомендую. Это важно! Подробно передашь все, что сегодня слышал, как я с Церингенами обошелся. Он неглупый, поймет. А повод для развода… ну, пусть будет очень близкое родство или отсутствие мужского наследника… завтра на рассвете и поезжай, чего тянуть-то?

Несколько дней более-менее спокойно жили, а когда я уже почти что со всеми местными делами разобрался и хотел к семье отправиться, из Эльзаса гонец прискакал. Бертольд Церинген объединился с еще несколькими князьями, дабы принести клятву верности королю Франции. Понятно, что не одни, а со всеми своими землями. С моими землями!!!

Пришлось тут же разворачивать войска заговор подавлять — не спали, не ели, считай, не отдыхали, а набросились на бунтовщиков, точно горная лавина сошла. В результате несколько напрочь разрушенных крепостей и скулящий о пощаде Церинген. Что же, коли в казне лишние денежки завелись, пущай лучше на ремонт пустит, нежели на вооружение и измену. Это пока я вконец не осерчал и не запретил бурги восстанавливать. Первый раз прощается.

Посудили, порядили, постановили и снова без малого передыха, но с новыми силами, вассалами церингеновскими в Майнц, с его жителей должок за прежнего архиепископа стрясти, да и нового над ними самолично поставить. Барбаросса убийства верных людей не прощает.

— Всех, кто в мятеже участвовал, казнить без разбору, сбежавших ловить, имущества конфисковать, дома… а, что там мелочиться, разрушить до основания. Всех домочадцев и слуг выгнать из города, пущай в сельской местности бунтуют. На полях, на грядках, во время очищения выгребных ям или когда им там будет сподручнее.

Глава 43 Третий итальянский поход

И вот я снова на коне, из города в город мотаюсь, точно Вечный жид. Рядом прекраснейшая из женщин — императрица Беатрикс, моя Беатриса, а в обозе под особой охраной наша трехлетняя кроха — принцесса Беатриса. Спит сладким сном, посасывая розовый пальчик. И это хорошо. Судьба мне — править из седла, а им — ездить за мной, живя не за каменными стенами крепостей, а в продуваемых всеми ветрами шатрах, в телегах или, как теперь, в седле.

В небе зажглись огни
Шагай, служивый, шагай!
Ангел тебя храни!
Черт тебя погоняй![527]
Льется тихая песня, над растянувшимся по дороге войском, над обозами, а дальше… через лес, через горы, да в родимую сторонушку. Донесет ли ветер простые слова, привет любимым? Принесет ли ответ? Люблю, когда поют солдаты.

В ноябре прошлого года кузен Генрих Лев подал прошение о разводе с Клеменцией. Особой причины измышлять не стал, «слишком близкое родство», молодец, Фридрих, все как надо объяснил. От этого брака у кузена остались дочери — восьмилетняя Гертруда, надо будет заранее сговорить ее замуж за Фридриха Швабского и Рихенза, но эта совсем кроха и, говорят, болеет. Посмотрим, коли выживет, и она в дело сгодится. Для нас самое главное было разбить союз Церингенов и Вельфов, ибо он опасен для Империи. Хорошо бы еще самого Генриха Льва правильно женить, чтобы уж повязать по рукам и ногам, но да не так он прост, чтобы без боя сдаться. Тут такая невеста нужна, от которой грех отказаться. Ладно, 7 февраля 1163 года откроем рейхстаг во Франконии, а там и до милого кузена руки дойдут.

Кстати, забавно, говорят, будто бы папа Александр еще раз проклял моего Райнальда, а меня отчего-то помиловал! Ждать послов, не иначе. По всему видать, не оставит попыток бывший магистр права сойтись на взаимовыгодных со своим императором. Виктор же нынче упал духом, запросился отпустить его в Кремону, у него там дворец преогромный. О возвращении его в Рим разговоров нет, но доставить его святейшество в Италию — прямая забота императора. А мне недосуг. Беднягу Райнальда пришлось срочно отзывать из его Кёльна, чтобы он, значит, проводил со всей помпой. А это неправильно, мне вот докладывают, что в Кёльнском архиепископстве все больше князей церкви открыто признают Александра… Зная об этом, Райнальд поехал порядок наводить. Только за дело взялся — провожай папу. Воистину, мало у нас людей, тех, кому можно реальное дело поручить, с кого спросить.

— Слышь, Райнальд?

— Я здесь, Фридрих. Я всегда буду рядом.

— Как в Италию приедешь, не сиди ты сиднем в этой самой Павии, знаю, что места там хорошие, охота знатная, не поленись, прокатись по всем городам Ломбардии, как я это обычно делаю. Суди, законы издавай, какие сам знаешь, что я безоговорочно подпишу. Введи единую денежную систему, чтобы повсюду ходили наши империалы. Поначалу оно непривычно, но да все с чего-то нужно начинать. Подели страну на округа, и чтобы каждым округом управлял наш человек. Пусть крепости строят, я не против, крепость собирает налоги со своих подданных, тех, что в крепости и при ней. В каждый приход загляни и, коли обнаружатся сторонники Александра, — гони в шею.

— Ну да, я гони, а сам Конрада Майнцского привечаешь, а ведь он даром что ярый сторонник папы Александра, они еще и послами обмениваются.

— Сам знаю. Но пусть под рукой будет. Мало ли как дело обернется?

— Не пожалеть бы…

— Хорошо бы наследство графини Матильды в полной мере к рукам прибрать. Думай, как Анкону и другие папские владения Империи отжать. Крепко думай, ибо, какая единая Империя, когда посреди нее проплешины эти поповские?

— Сделаю все, что в человеческих силах, — улыбается Райнальд, — а что не в силах, одолеем с Божьей помощью. Не впервой.

* * *
Только приехали, только супругу устроил, помыться с дороги хотел, пажи уже докладывают, делегация нижайше просят принять. Архиепископы Эберхард Зальцбургский, Конрад Майнцский, епископ Бриксенский — мой духовник и редкий в этих местах гость епископ Павии — все как на подбор сторонники Александра. Ну, эти уж никак потерпеть не могут. Зови.

И началась старая песня, гони, мол, под зад коленкой Райнальда, он тебя со всеми соседями перессорит.

Ага, разбежался! Один Райнальд мне, почитай, весь государственный аппарат и в Германии, и Италии заменяет. Да если бы не он — Милан бы до сих пор над нами потешался, Ронкальские законы остались бы только на бумаге, и Ломбардия ни монеты бы не выплатила. Мне бы еще пяток таких Райнальдов, да где взять? Так что, чем воздух попусту сотрясать, соберитесь да и родите мне таких Райнальдов, вот тогда, может быть, и поменяю, но не раньше.

* * *
В октябре собрались в третий итальянский поход, Беатриса с дочей поехала в специальной огромной защищенной со всех сторон карете. С ней дамы — целый цветник, трубадуры песни поют, на лютнях играют, устала — патриарх Аквилейский Удальрих из Святого Писания отрывки читает, а то Конрад Виттельсбах, нынешний архиепископ Майнцский, истории рассказывает — обхохочешься, или поют с канцлером Кристианом фон Бухом на две луженые глотки — слуха нет, зато мощь какая!

Задирайте девкам юбки,
Наливайте вина в кубки.
Мы себе устроим тыл
На руины стен поссым[528].
За младшим сыном зорко доглядывает степенный пфальцграф Оттон Виттельсбах. Как выяснилось достаточно скоро, не просто так недоверие оказывал, предчувствовал что-то…

Осень в Италии — рай! Молодое вино льется рекой, земля здесь богатая, реки, полные рыбы. Архиепископ Павии в гости зазывает, но да это через месяцок, не раньше. Наперво сами пожалуйте в Лоди на рейхстаг, где уже ждут не дождутся нашего кортежа Виктор IV, Райнальд Дассель да верденский епископ.

Чтобы не утомлять долгим описанием очередного рейхстага, сообщу единственно о его итогах: все дела, указы там, приказы, постановления, прочее Райнальд одобрил и подо всеми подписанными им документами практически не глядя подписался. Зрите, политика Дасселя — политика императора. После чего все присутствующие принесли клятву по весне участвовать в военном походе в Апулию и на Сицилию, Генуя и Пиза должны были подсобить флотом.

После в главную императорскую резиденцию в Павию, где нас по-настоящему любят.

— Ну, что хотите добрые подданные? Какую новую привилегию подарит вам ваш возлюбленный император?

— Тортону разрушить! С землей сровнять!

— Так сравнивали ведь уже?

— А она снова точно из-под земли проросла, проклятая, да обещает сделаться еще лучше прежнего, не дома — дворцы, не рвы — ущелья глубокие, не сегодня завтра водой заполнят и за стенами высоченными спрячутся, сам черт не брат. Так что? Разрешаешь поломать все к чертовой бабушке?

— А, разрешаю!

И снова пир горой! Песни, танцы до упаду.

На следующий день начал, как обычно, с делами разбираться, и тут — что такое — одна на другой жалобы на Райнальда и его людей, указы-приказы которого я в благодушии все до одного подтвердил. В одном городе дань непомерную стребовал, другим без всякой надобности стены порушил… миланцы, что по моему приказу в четырех захудалых деревнях худо-бедно пообжились, вчетверо больше прочих подданных дань платят. А коли бездетный человек помирает, его имущество, независимо от воли покойного, в казну отходит. Мало этого, тех миланцев, что у меня в заложниках жили и кого я лично распорядился после разрушения Милана отпустить, Райнальд приговорил уже после освобождения откупаться. Райнальд приказал, а папа Виктор еще и анафемой пригрозил.

Но если Дассель много хорошего для Империи делает, про Виктора ничего такого сказать не могу. И уважать его тоже не в силах. Потому как Александр хотя и злобен непомерно, но у того хотя бы есть своя позиция, этот же болтается, точно дерьмо в проруби… противно.

Решил Райнальду свою немилость явить, ну, хотя бы самую малость. Не советоваться с ним по вопросам, не связанным с Сицилийским походом, потому как поход — всецело его детище, там без эрцканцлера сам черт обе ноги себе сломает.

И вот утро раннее, белокурый эрцканцлер ко мне эдакой лисой подходит, сладкие речи заводит, шутит, я словно его не слышу. Назло разговоры с Манфредом, копьеносцем моим, затеваю, а то совета у пфальцграфа Виттельсбаха испрашиваю. Дассель уже из кожи вон лезет, меня с женой и детьми в свою резиденцию Сан-Дженезио, что близ Лукки, погостить зовет. А я ничегошеньки не воспринимаю, демонстративно с Отто болтаю или с Эберхардом о мессе по случаю грядущего похода договариваюсь. Пожал плечами Райнальд, обиделся, должно быть, да и затих.

Меж тем среди новых знакомых забавный такой карапуз сыскался, князь Сардинский. Короткий, широкий, болтает, соловьем разливается. Сделай, говорит, меня королем Сардинии, а я тебе за это сразу же по вступлении на престол 4000 марок серебра отвалю.

Представители города Пизы тут же шум подняли, не надо, дескать, нам никакого короля! И статью не вышел, и вообще…

Мне бы, дураку, у эрцканцлера совета испросить, что за гусь такой в горницу залетел выведать. Я же решил характер выказать и коротышке помощь обещал. Только ничего из этого не вышло, потому как князек этот, оказывается, только языком молоть горазд. На деле же… только время и силы потратили и в Сицилию снова не выступили. Королек же этот оказался человеком неимущим, он-то думал, как его королем сделают да на золотой трон посадят, так он этот самый трон вместе с другой утварью переплавит или продаст. В общем, вперед мне наука, как от верных людей нос воротить. Ладно, Райнальд, нельзя нам с тобой лаяться. Мир!

Весной никакого похода опять не получилось, так как папа Виктор вдруг занемог, слег бедолага Оттавиано, и 20 апреля 1164 года помер. Какой уж тут поход. Самое время с Александром замириться, схизму преодолеть, с королями Франции и Англии заново подружиться, и уж тогда общими усилиями двинуть объединенные войска на Сицилию. Сторонники Александра Конрад Виттельсбах, и Эберхард Зальцбургский мне и так уже все уши прожужжали, чтобы я Виктора прогнал, да разве я мог после всего? Теперь же сам Бог словно развязывал мне руки. Сказано же: «Кто умирает, тот неправ, кто жив, тот блажен!», а стало быть, прощай, папа, и здравствуй, папа! Папа Александр! Кто жив, тот блажен!

Папа Виктор помер не в Риме, там его так и не признали, в своей резиденции в Лукке. Но сначала в Павию прибыл один гонец с извещением о кончине, потом второй, сообщивший, что-де церковная утварь и личные вещи бывшего понтифика собраны и отправлены ко мне в Павию. Третий гонец доложил, что Соборный капитул Лукки отказал покойному как закоренелому еретику в церковном погребении, велев похоронить его вне стен города. В общем, я послал, как водится, своих представителей в Лукку, дабы те разбирались на месте. Мы же с архиепископом Павии уже готовили письменное поздравление Александру, когда вдруг четвертый гонец принес неожиданную весть, что в Лукке состоялись выборы нового папы и большинством голосов им стал племянник покойного, Гвидо из Кремы. Так что через два дня после смерти Виктора Гвидо был провозглашен новым папой под именем Пасхалия III[529].

Иными словами, сначала мне сажают на шею спершего чужую мантию осведомителя Оттавиано, когда же я думаю, что избавился от ноши, пресловутое место занимает задница его родственничка. Кстати, после мне доложили, что изначально Райнальд звал на эту же должность епископа Льежа Генриха[530], но тот как умный человек категорически отказался.

Пока я проверял слухи и слал гонцов, коварный Дассель привез Пасхалия в Пизу, где заодно провел ландтаг и назначил градоначальника. В общем, наш пострел везде поспел, все дела справил и на закуску через четыре недели в Павию соизволил прибыть.

И что же, я налетел на него с упреками, назвав предателем и изменником, по мордам не бил, врать не буду, хотя руки чесались, стражу, арестовывать, негодяя тоже не звал. Чего хотел? Усовестить ли? Напугать? Гнев свой, бессилие излил. Оттого и орал, и даже стул какой-то, помнится, об стену разбил. А он с каменным выражением лица дослушал все мои претензии, а потом на голубом глазу:

— Прошу освободить меня от должности эрцканцлера или хотя бы предоставить длительный отпуск для наведения порядка в Кёльне, ибо какой же я архиепископ, если в собственном архиепископстве, считай, не бываю.

Я только в легкие воздух успел набрать, а он так же спокойно и сдержанно:

— Понимаю, что уволить меня прямо сейчас — это вредить Сицилийскому походу, в котором, по-хорошему, я один разбираюсь, но после похода сам в ноги упаду и еще раз просьбу свою изложу.

Тук-тук. Открывается дверь, на пороге растерянный слуга.

— У императрицы началось.

— Теперь по поводу избрания нового папы, и почему я спешил… — голос спокойный, ни один мускул на лице не дрогнул. — Империи нужен преданный человек на этой должности, Оттавиано был ни рыба ни мясо, зато предан всей душой, его племянник такой же. Сумеешь перековать Александра в покорного слугу? Не получится. Делай вывод.

— В церковь надо. Срочно. За Беатрису, за ребенка нашего помолиться, — говорю и невольно ловлю себя на том, что вроде как оправдываюсь перед Дасселем, или того чище, разрешения испрашиваю.

— Теперь, по королям малых провинций, — не обращая внимания на мое состояние, продолжает Райнальд, а я стою и слушаю, вместо того чтобы быстрее быстрого бежать в церковь, к жене.

— Кто сказал, что они вечно будут Александру туфли лизать?

— А что ты посоветуешь? — невольно включился в разговор я, после чего Райнальд предложил мне расположиться в уютной нише, в которой я люблю читать по вечерам. Я сел на свое обычное место, эрцканцлер же пододвинул себе стоящее у стены кресло. Где-то там страдает моя Беатриса, где-то… впрочем, в прошлый раз она чуть ли не сутки не могла разродиться. Успею.

— У короля Англии есть дочь Матильда, а у нас ныне разведенный Генрих Лев. Генриху Английскому будет приятно породниться с самым богатым герцогом Империи, а Генрих Лев с радостью возьмет за себя английскую принцессу, тем более что она красотка. Молода, не спорю, девять лет, но да никуда не денется, вырастет.

Я понятливо кивнул. Хорошо получается.

— Не смею отрывать тебя от более важных дел.

Вскакиваю. Словно черт какой с плеч свалился.

— Но вот еще одна мыслишка. Все повитухи говорят, мальчик родится. Наследник. Фридрихом небось назовешь?

— Так родовое же имя, — не понимаю, в чем подвох.

— А у короля Англии дочка младшая, Элеонора, имеется. Так что мы ему сначала предлагаем Генриха Льва в зятья, а затем, чтобы он окончательно себя на седьмом небе почувствовал, еще и, в случае рождения принца, заключить брак с его дочерью!

— Да нешто можно вот так планы строить, о не рожденном еще говорить?! — засуетился я, суеверно скрещивая пальцы.

— Пока мы с тобой это дело решаем, прекрасная императрица и подарит тебе наследника. Так что снаряжай послов, Генрих Английский как миленький исполнит шталмейстерскую услугу для твоего слуги Пасхалия, и король Франции окажется в меньшинстве. Но все это в случае, если ты признаешь новым папой моего Пасхалия. Согласен?

— Да.

Дверь раскрывается.

— Ваше величество, императрица родила наследника!

Глава 44 Волхвы и Карл Святой

Ну вот, хотел покарать, а теперь награждаю Райнальда Дасселя за его верную службу, ну и в честь рождения маленького Фридриха, разумеется. Пожаловал земли в Тессинской области Италии и близ Андернаха на Рейне. Он — Райнальд, большое дело для Империи делает, ну, заносит его порой, тянет на себя мантию, словно император он, а не я. Но да ведь я же сам ему это и повелел. А раз сам разрешил, более того, приказал, то и пенять более не на кого. Кроме ленов подарил ему добытые в Милане мощи волхвов, по официальной версии, дабы «обогатить и на вечные времена прославить святую Кёльнскую церковь и город Кёльн». На самом деле, чтобы придать весу самому Райнальду. Потому как никому до него не удавалось привезти в Германию подобное.

А уж как довезет? Довезет ли? Не знал, не ведал. Войско имперское ему в сопровождение предложил, он же только отмахнулся: «Много народа с собой таскать — только внимание привлекать». Погрузил мраморные саркофаги на телеги и поехал в сопровождении всего-то полутораста всадников.

Я уже позже узнал, что по дороге его поджидали люди моего брата, Конрада Рейнского, и зятя, Людвига Тюрингского, мечтавшие отобрать святыню, дабы опозорить перед всем миром ненавистного Дасселя. Мало мне этих обормотов, папа Александр III воззвал к своим сторонникам, любыми средствами схватить живого или мертвого «императорского канцлера Райнальда, главного зачинщика церковных смут». В своем послании Александр снизошел до того, что сообщил своим сподвижникам, что Дасселю придется ехать через Фландрию, поскольку другие пути для него закрыты.

Отпуская Райнальда, я понятия не имел, что все так серьезно. Что же до моего эрцканцлера, в отличие от меня, он прекрасно знал, на что идет. Отдавая себе полный отчет в том, где и как его будут встречать, Райнальд, разумеется, поехал не через Фландрию, как это предполагал Александр, а в Бургундию. Официальная версия: рядовая проверка пограничных укрепленных крепостей, а также попытка склонить на сторону Пасхалия III как можно больше народа. Оттого и свита крохотная. Едет эрцканцлер от крепости к крепости, проверяет да доглядывает, к чему тут много народа?

— Тут ров неглубокий. Углубить. Там склады близко к стене крепостной, факел перебросишь, загорятся, а вот там колодец чтобы вырыли, мало ли — пожар. Исправляйте, проверю.

И к новой крепости. В общем, так получилось, что все его видели, то там мелькнет, то тут нос свой сунет, здесь отругает, там наградит… когда и уехал, никто не понял, вроде все время на глазах был.

Покинув Бургундию, Райнальд и его люди поменяли обычную одежду на траурную и перековали коней таким образом, чтобы подковы смотрели в обратную сторону. Официальная версия: трое немецких господ сложили головы в итальянских землях, и теперь слуги доставляют их останки в родные земли. В общем, долго ли, коротко ли, нередко путешествуя под прикрытием тьмы, Дассель все-таки прибыл в Кёльн, где в его честь тут же был устроен грандиозный праздник.

Получив подробный отчет о том, как он — Райнальд — доставил мощи трех царей в Кёльн, я и сам начал собираться в дорогу. Меж тем в родной Германии развернулась маленькая, но очень неприятная война. Неугомонный дядюшка Вельф VI с большим войском напал на крепость Гуго пфальцграфа Тюбингенского[531]. Гуго посоветовался со своими ближниками и решил сдаться на милость победителя, о чем и сообщил Вельфу. И тут удача улыбнулась уже оплакивающему свою участь пфальцграфу. На радостях дядино войско устроило роскошный пир, умудрившись надраться до такой степени, что Гуго не оставалось ничего иного, как напасть со своими людьми на горе-захватчиков, забрав в плен около 900 смертельно пьяных рыцарей. А также взяв богатую добычу в виде коней, оружия, доспехов, походных шатров и обоза с провиантом. Часть войска умудрились сбежать, буквально в последний момент вытащив из общей свалки благодушно проспавшего свой последний бой Вельфа.

О злоключениях несчастного дядюшки я узнал из его личного письма, в котором тот слезно молил меня срочно возвращаться в Германию, дабы вызволить из плена хотя бы его ближайших друзей.

Я и так собирался домой, но тут уж пришлось действовать со всей возможной в моем случае поспешностью. В общем, 1 ноября я уже был в Германии, еще точнее, в Бамберге, где упрежденный о нашем возвращение котяра Эберхард подготовил все необходимое для проведения срочного рейхстага.

Первым делом принудил Гуго вернуть пленных, а дядюшку — сохранять мир в Империи в течение хотя бы одного года. Судя по тому, как тот вытаращился на меня после этого приговора, сие воистину страшное наказание для столь воинственной особы. После чего кое-как помирил Райнальда с моим братом Конрадом и пожаловал статус города местечку Хагенау.

Меж тем буквально за моей спиной Виттельсбах-младший, коего я сделал архиепископом Майнца, отправился во Францию якобы поклониться святым местам, на самом же деле он, не отдыхая, что называется, с корабля на бал, принес присягу Александру III.

Правда, после славного путешествия вернулся-таки в Германию, где и поведал нам эту «славную» весть, утешив меня уже тем, что, несмотря на церковное проклятие, — похоже, опять меня прокляли, и на этот раз не доложились, — в общем, несмотря на то что официально я отлучен от церкви, он намерен служить мне с прежним рвением. Что же до легатов папы Пасхалия, то им он недвусмысленно дал понять, что, коли они еще хотя бы раз заглянут в его архиепископство, он им самолично глаза вырвет. М-да… одновременно с Конрадом на сторону Александра перешли архиепископы Вихман Магдебургский и Трирский[532].

Чувствуя, как вокруг меня ощутимо стягивается петля из сторонников Александра, я ждал вестей от Райнальда, отправившегося со свадебными предложениями к Генриху Английскому.

На наше счастье, тот сразу же согласился на оба брака, взамен чего пообещал официально признать папу Пасхалия и прибыть в Троицу на рейхстаг в Вюрцбург. После чего планировалась встреча в так называемом семейном кругу, где я должен был официально закрепить помолвку своего кузена Генриха Льва и маленькой Матильды Плантагенет[533], а также представить своему новому родственнику моего наследника, принца Фридриха[534].

На рейхстаг я прибыл в компании Конрада Майнцского, который, проводив меня до покоев и пожелав приятного сна, не отдыхая и, мне кажется, даже не перекусив, сбежал и из замка, и из Вюрцбурга. В прощальном письме предатель сообщал, что отправляется во Францию, бросив на произвол судьбы свое архиепископство.

— Ну, и что ты скажешь после этого, милый Отто — знаменосец Империи? — понимая, что Виттельсбах так и не выучил грамоту, я прочитал ему письмо его брата, после чего сунул под нос бесполезный пергамент.

— Кому сдать знамя Империи?! — Отто стоял, вытянувшись по стойке «смирно», огромные ручищи по швам, в глазах слезы.

— Чего? — не понял я.

— За брата — головой. Я сказал, за брата отвечаю головой. Он предал, стало быть… Никто больше не виноват, отец тебе — верой и правдой, а Агнес, ну ты же сам привез мне тогда Агнес. Они ни сном ни духом. Я один за все отвечу.

Я досадливо отвернулся.

И одной потери достаточно, нешто я так богат нынче союзниками, чтобы в один день терять сразу двоих?

В общем, помирились, не успев поссориться. И вместе, как в былые времена, на рейхстаг.

Заседание началось с перечня перешедших на сторону противника епископов, архиепископов… много. Князья опасливо переглядываются, шушукаются, кто-то уже к дверям начал протискиваться, дабы скрыться незаметно. Все ведь осведомлены, по какому поводу собираемся, Пасхалию присягать. Потом спорить начали, причем большая половина к тому склонялась, что, коли сам Господь Виктора прибрал, не разумнее было бы всем вместе на сторону Александра и перейти? Чем и схизму преодолеем, и проклятия снимем. В разгар перепалки явился Райнальд в окружении пятидесяти незнакомых кардиналов с радостной вестью о том, что Генрих Английский ныне признает Пасхалия и становится верным соратником императора, то бишь меня, в чем пятьдесят английских кардиналов прямо сейчас и поклянутся. Сам король Англии приболел, но это ничего не меняет. Тут же доложил о помолвке Генриха Льва и принцессы Матильды да принца Фридриха и принцессы Элеоноры[535].

После чего Райнальд потребовал от собравшихся, включая меня, принести присягу: признавать только папу Пасхалия и его преемников, с тем чтобы все присутствующие на рейхстаге князья дали клятву за себя и своих людей, что мы и сделали после недолгого совещания. Я, Райнальд, Генрих Лев присягнули без всяких условий, Эберхард Бамбергский добавил, что его присяга действенна до тех пор, пока он находится на службе у императора. Вихман Магдебургский сообщил, что волен отказаться от присяги, если прежде откажется от своего сана. Ну и еще сколько-то человек высказали незначительные условия.

После чего Райнальд подытожил, что после того, как все участники рейхстага поклялись на Евангелии и скрепили клятву своей подписью, у нас есть ровно шесть недель для того, чтобы привести к присяге собственных подданных без исключения. При этом те, кто не пожелает принести присягу, должны будут убраться из Империи. Крутенько, конечно, но вспомните историю с братом моего знаменосца и сделайте выводы. Кроме того, пределы Империи следовало покинуть монашескому ордену цистерцианцев, неизменных шпионов Александра.

Я же спешно назначил новым архиепископом Майнца канцлера Кристиана фон Буха и святым покровителем Вюрцбурга Карла Великого. То есть это я неправильно выразился, и умница Беатриса меня поправила, хотя, по сути, так оно и было.

— Карл, нет слов, — почитаемый император, но покамест не святой, — пискляво возразил Вихман.

— Непорядок. Исправить. Составить проект представления, как его… канонизации, ну, Райнальд, ты должен знать. Доложить о выполнении.

Да. Несомненно, идея из великих и еще принесет пользу. Императорская власть от Господа, кроме того, я занимаю престол Карла Великого, Святого покровителя императорской власти. Карл Святой — стало быть, и престол святой. Не чета какому-нибудь французскому. Во как.

— Теперь, Беатриса, душа моя, ты нынче снова в тягости, посему сейчас вместе с детьми мы отбываем в бывшую резиденцию Карла Великого в Нимвеген, и пусть наш третий ребенок появится на свет в этих священных стенах.

— Уж не собираешься ли ты наречь нашего второго сына Карлом? — смеется Беатриса.

— Почему Карлом? Генрихом — в честь моего деда, императора Генриха IV, и пусть Генрих Лев пожалует на крещение, ему тоже приятно будет.

— Но императором будет Фридрих? — в глазах любимой непонимание и тревога.

— Конечно, Фридрих. Император Фридрих II — звучит неплохо, — приобнял я жену, но, должно быть, сильнее положенного. Медведь я медведь. И соврать толком не сумел. Краснею. Фридрих, драгоценный мой мальчик, из одной болезни в другую, я уж и лекарей только ради него вожу… Да и сейчас, Беатриса ведь любит со мной ездить, новые места смотреть, дочка тоже привыкла к походной жизни, а он — наследник мой… хорошо если до собственной свадьбы доживет и внука мне подарить успеет, чтобы Империей управлять, здоровье нужно.

* * *
Все получилось так, как я и ожидал, в начале: осени императрица благополучно разрешилась от бремени, подарив мнездорового младенца. А на Рождество я уже собирал рейхстаг в Аахене. Цель собрания — канонизировать Карла Великого. Кто осмелится опротестовать такое имя? Даже Александр не подымет свой хвост. Что же до простых людей, они будут рады еще одному святому. Святой Карл да защитит святую Империю.

Глава 45 Охота на папу

Итак, в год рождения Генриха папа Александр заключил договор с нашим врагом — королем Сицилии, который подарил ему сундук золота. Так что продажная девка Рим тут же бросилась на шею блудному папе. В Риме вообще любят толстосумов и победителей и презирают нищих неудачников.

На эти сицилийские деньги Александр намеревался плести заговоры против меня и Империи. Правда, пока пакостил исключительно в пределах Италии. Первым приказом поганца было назначение в разрушенный Милан архиепископа[536], которому было приказано вернуть на руины города его прежних жителей и отстроить крепость заново. Разумеется, строить должны были специально нанятые строители, судя по почерку генуэзцы. Первым делом они возвели новые стены, куда тут же зашел готовый гарнизон. Меня после, правда, уверяли, будто бы все, что было незаконно построено, возвели исключительно изгнанные мною миланцы, отлично вышколенный, экипированный гарнизон состоял из них же, так что никакие дополнительные средства не были задействованы. Как же! Где собирается масса народа, требуется организовывать и регулярный подвоз продуктов, и строительных материалов, людям нужно хотя бы временное жилье, иначе все благие намерения пройдут прахом. Впрочем, я отвлекся.

Поняв, что Александр теперь при казне, Генрих II отказался от своей клятвы в Вюрцбурге, оправдываясь тем, что, когда он велел кардиналам клясться от его имени, он-де еще не знал, что император отлучен от церкви. Когда же ему это стало доподлинно известно…

Впрочем, Матильда уже была замужем за Генрихом Львом.

Когда же у Александра закончились сицилийские деньги, к нему неожиданно обратился долго сидящий в засаде император Византии Мануил Комнин, предложив огромные средства, плюс греко-византийскую церковь в обмен на императорскую корону. Настал очень опасный момент, с одной стороны, Александр мог стать первым папой, воссоединившим западную и восточную части Римской империи, с другой стороны, куда бы он дел наличествующие противоречия двух церквей? Кроме того, ни Генрих, ни Людовик ни за что на свете не признали бы в качестве императора восточного деспота, Италия была бы передана Мануилу, а борьба за суверенное церковное государство оказалась бы окончательно проигранной.

В ожидании решения Александра Мануил занял Анкону, откуда планировал наступать, круша сопротивление римского императора. Александр долго думал и в конце концов отверг искушение, принявшись поднимать города Ломбардии на восстание против засевших на их землях немцев. В этом деле ему прекрасно помогали недобросовестные чиновники, дравшие с итальянских подданных три шкуры. Понимая, что люди доведены до отчаяния, Александр оплачивал отряды, которые рыскали по деревням под императорскими флагами и, забирая последнее, чем вызывали понятное недовольство. В городах же, словно сами собой, организовывались тайные общества, готовящие масштабное восстание. Которое, согласно планам ненавистного понтифика, должно было вспыхнуть во всех городах одновременно.

Понимая, что Райнальд уже не справляется с возникающими то тут, то там беспорядками, я был вынужден отправить в Италию архиепископа Майнцского Кристиана фон Буха, который, кроме всего прочего, обязался проводить Пасхалия в его резиденцию в Витербо.

А я как нормальный правитель решил отправиться на охоту. Зима в 1167 году в Ломбардии выдалась на редкость холодной, со снегопадами, морозами и прочей радостью. Короче, условия понятные и вполне привычные для немцев, и страшный ужас для итальянцев.

Вот тут-то мы и будем охотиться, господа хорошие.

— Может, скажешь, на кого, Фридрих? — поправляя на себе волчью телогрейку, интересуется Фридрих Швабский.

— На занозу всей моей жизни, добрейший кузен. На скверную лису, вот уже сколько лет таскающую цыплят из моего курятника, на папу Александра.

— На Александра! Размечтался! В такую пору хороший хозяин собаку на улицу не выпустит, станет папа вылезать, яйца себе морозить? — вступает в разговор Бертольд Церинген.

— А я что, предлагаю его на большой дороге ждать? Сами в логово пойдем, дядюшка.

— Так он того, в крепости Ангела схоронится, в Ватикане за гробницей Святого Петра спрячется. Выкуривай его оттуда, — смеется Отто.

— Хорошая мысль, вот тебе и поручаю выкурить папу Александра из его норы.

— Так это что же? Собор Святого Петра поджечь?

— А хоть бы и поджечь! Город имперский, стало быть, и собор — собственность императора. К тому же никто не говорит о том, чтобы сжигать весь Ватикан. Дым должен быть повонючее, короче, меня не интересует, хоть портянки свои нестираные запалите, хоть подштанники, но чтобы кардиналы, почувствовав этот запах, из храмины на чистый воздух как миленькие повылазили. А когда падла Александр выберется, пожар следует немедленно ликвидировать, ибо собор нам еще пригодится.

— Ну, ты даешь, ваше величество, у гробницы первоапостола портянки да подштанники нестираные пожечь! Это же что о нас опосля добрые католики скажут? Не по-христиански как-то в святом месте вонищу разводить. Да, коли наши люди зараз все свое исподнее скинут, да что там, если все они одновременно сапоги сыромятные сымут да… Ты, Виттельсбах лучше мои портянки возьми, у меня это дело дюже вонючее, кроме того, я с моими людьми обет дал, что не будем мыться, бриться и белья менять, пока не выбьем наглых византийцев. Слышь, племяш, а правда, поручи это дело мне, Отто в жизни так не навонять, как я навоняю.

— Давай, давай, еще газы пусти в храме, как тогда, в Кёльнском соборе, службу пришлось прекращать! — Зубоскалит Отто.

— Разговорчики отставить. Короче. Что хотите — жгите, но чтобы воняло исправно и урону в храме Божьем не было.

— Рады стараться.

Смеются друзья-соратники, по плечу мне хлопают лапищами своими медвежьими, так что даже сразу и не поймешь, кто из нас император, кто знаменосец, кто епископ, а кто и сотник. Друзья.

— Возьмем Рим в клещи, я, Отто, Церинген готовим лобовой удар, Райнальд с Кристианом пробираются к Вечному городу через Тоскану и в назначенный день как вдарят. Ребята сейчас — злее некуда. Поехали с миротворческой миссией в Геную и Пизу, пришли с именем Христовым, а им от ворот поворот. Не хотите мира — готовьтесь к войне. Ох, дядюшка, лучше бы все же мы первые схватили за шиворот Алексашку, потому как ежели до него добрейший Райнальд доберется… ой, да еще после бесполезной поездки… не завидую я его святейшеству.

А Райнальд действительно спешил к Риму, так спешил, что первым пришел, ведя за собой войска кёльнских рыцарей как полководец. Видя приближение немецкого воинства, жители заперли ворота и кричали Дасселю со стен: «С вашим императором хорошо иметь дело: он прислал к нам попа служить мессу!» При такой расстановке сил Райнальд не мог рассчитывать самостоятельно взять Рим, конница крепости не берет, так что пришлось проглотить обиду и ждать Кристиана, расположившись со своими людьми в крепости Тускулума.

Но едва они скрылись за поворотом дороги, защитники города решили, воспользовавшись удобным случаем, разбить эрцканцлера. Тускулума, конечно, крепостишка со стеной и неким подобием рва, но рядом с Римом она что шавка перед слоном. В общем, не успели войны худо-бедно разместиться за стенами, как доблестные римляне численностью в тридцать тысяч осадили крепость. В ход пошли метательные машины, осадные башни и давно ждавшие своего часа тараны. Ворота вылетели чуть ли не одновременно с тем, как на стенах образовались первые пробоины, сквозь образовавшиеся прорехи в город полез вооруженный мечами и топорами люд.

— Тому, кто найдет Райнальда Дасселя и принесет в Рим его причиндалы, ждет мешок серебра и бессмертная слава! — подбадривали командиры своих солдат. Видать, не забыли, что он ученик Абеляра.

— А сам эрцканцлер нужен его святейшеству, или можно, пока суд да дело, его по женской части употребить?

— Употреби, коли тебе жены не хватает.

— Так он же красавчик, не чета моей ведьме.

— Эй, ребята, кто первым найдет Райнальдину, мне серебро не надо, у меня корень чешется…

— Да что вы в оружейной попа ищите? Он, скорее всего, в замковой церкви Богу молится или в нужнике осаду пережидает.

С обнаженным мечом наперевес Райнальд и несколько его верников успели забежать в трапезную и закрыть за собой дверь. На их защиту встали кёльнские рыцари.

— Ваша милость, тут лестница на башню, я послал своего оруженосца дать знак, когда канцлер Германии подойдет.

За дверью топот, крики, звон оружия.

— Можно через кухню попытаться вырваться на задний двор, туда пока что не добрались.

В дверь бухнули чем-то тупым, может, стулом кто запустил или головой в шлеме приложился.

— Где же Кристиан? Мы ведь не могли очень далеко оторваться, он где-то совсем рядом… он…

— На дороге золотое облако, конница, знамен не разглядеть, но, судя по тому, как всполошилась римская сволочь, это наши!

— Эй, за дверью! Доблестные воины Кёльна! Открывай, подмога пришла.

Двери тут же поддались, и Райнальд вылетел в зал. Во дворе и сделалось свободнее, так как часть римлян теперь была занята подоспевшими воинами архиепископа Майнцского. Так что, раскидав тех немногих, кто оказался на его пути, Райнальд и его люди ударили римлянам с тыла.

Со знаменем и окровавленным мечом он ворвался в гущу сражения, ведя за собой кёльнцев. «За Барбароссу!»

В тот момент я не был с моими друзьями, Райнальдом и Кристианом. Нет, я был с ними!

— Вперед, Кёльн! Бей римских шлюх! Все трофеи ваши!

— Ура!!!

— Майнц непобедим! Во имя Господа и императора! Барбаросса!

— А кони тоже считаются трофеями?

— И кони, и ослы, и повозки, и все, что на этих красавчиках от сапог до шлемов.

— Ура!!!

«Все палатки римлян, оружие, латы, одежда, лошади, ослы и золото достались нам в качестве боевого трофея. Все это мы подарили наемникам и слугам. Нам, рыцарям, довольно чести и славы!» — написал счастливый Райнальд в свое архиепископство в Кёльн.

Мое войско двигалось медленнее, нежели войска Райнальда и Кристиана, но так и было оно мощнее. Меж тем Кремона основала новую лигу, в которую уже вошли ряд городов, причем как начавший заново отстраиваться Милан, так и города, в которых еще совсем недавно мы чувствовали себя как дома. Лига подготавливала восстания по всей Ломбардии, намереваясь, как минимум, урезать власть императора до тех размеров, которые были у Лотаря и Конрада, и как максимум вовсе прогнать немцев за Альпы. На этот раз вместе со мной в Италию отправились Беатриса и маленький Генрих, его сестренка и старший братик остались дома в Аахене.

Да и целью у нас был не Рим и уж никак не папа Александр, рано я объявил лисью охоту. К слову, папа бы от нас никуда не делся, а вот византийцы вполне могли, укрепившись в Анконе, двинуть на другие города, убивая наших подданных. Поэтому первым делом я осадил Анкону, слишком маленький город для двух императоров, и выбил оттуда Мануила.

К моменту нашего появления Райнальд и Кристиан уже выбили врага из Тускулумы и осадили Рим. Впрочем, зная, что ему предстоит обороняться, Александр заранее укрепил стены Вечного города и как минимум удвоил гарнизон. Правда, перышки его верным ястребам пощипали мои святые отцы, победа которых в крепости Тускулума ввергла жителей Рима в понятный ужас. Виданное ли дело, сначала из Рима уходит тридцать тысяч вооруженных до зубов воинов, чтобы нагнать пять тысяч уставших с дороги и устроившихся за утлыми стенами негодной крепостишки кёльнцев, а возвращаются… голые и избитые, волоча на себе трупы боевых товарищей. Бывает такое? Если и бывает, то не иначе как по воле Господа. Вывод, если Господь за Барбароссу, стало быть, он против Александра. А теперь представьте, насколько приятно воевать с такими мыслями, если ты на стороне проигравших. Полагаю, что часть «мужественных» защитников стен попросту дезертировала.

Имперские лучники выстроились вдоль стены, каждый под защитой щитоносца. По сигналу воздух прошивают тысячи стрел, и тут же щиты закрывают ребят, давая возможность приложить к тетиве новую стрелу. Под прикрытием стрел к стенам с молчаливой неотвратимостью судьбы ползут сразу шесть огромных башен на колесах, а на главные ворота с громовым ударом обрушивается таран. На этот раз ребята трудились с полной отдачей и ничего удивительного, что, видя наш пыл, римляне поспешили сдаться, добровольно открыв злополучные ворота.

— Первый вопрос: где ваш чертов папа? Где еретик Александр?

— В собор Святого Петра побег со свитой.

— Отто Виттельсбах, Бертольд Церринген, готово ли ваше секретное оружие?

— Давно готово, — смеется Церринген.

— Дорогу к Ватикану знаете?

— Разберемся как-нибудь, эй, Фридрих Швабский, прикрываешь императора, мы быстро.

Кто не знает, собор Святого Петра — огромная храмина, и для того чтобы реально поджечь его, мало уничтожить молитвенные скамьи, надо как минимум завезти дрова, а где эти бедолаги быстро отыщут дрова в чужом им городе? На то и расчет. Не знаю, действительно ли в тот день немецкая армия недосчиталась портянок, но вонь стояла изумительная. А Александр, он же не мог, как нормальный папа, мирно молиться за победу своих войск, стоя у главного алтаря, его потянуло в прятки играть по хозяйственным помещениям, крошечным нишам и исповедальням. В общем, когда дышать в этих крысиных норах стало реально нечем, кардиналы повылезли на свет божий, моля сохранить им жизнь. Разумеется, среди них был и сам черный от копоти, полузадохнувшийся понтифик. Его обнаружили, опознали, но тут огонь вдруг вышел из-под контроля, так что пришлось бросать все силы на борьбу с пожаром. Должно быть, в этот момент каналья и юркнул в какую-то тайную нору и под покровом дыма вылез за пределы Ватикана, где, поменяв мантию на обычный плащ, юркнул в подготовленную на случай побега лодку. И отправился вниз по Тибру в верную ему Террачину.

Ничего удивительного, что папа, служивший прежде канцлером Ватикана, знал такие ходы и что все у него было подготовлено к отступлению. Наши, конечно, лопухнулись, но да и я хорош, знал, что зверь им не по зубам, мог бы и сам пойти, не переломился бы. А стало быть, все виноваты и можно больше не сердиться.

Пожар потушили, а прокопченные стены пусть уж местные оттирают. Завтрашней мессе это не помешает, немцы — люди привычные. Император и римский народ желают отметить всемирную глорию хорошим местным винцом. Да и интронизацию папы Пасхалия III провести самое место. Кстати, Райнальд придумал такую штуку, после того как Пасхалий будет провозглашен папой, он по новой коронует меня и Беатрису. И даже хорошо, что ей скоро рожать, беременная императрица, это… будет мальчик, моя красавица хорошеет с каждым днем. Сыновья придают матери красоту, а дочери временно одалживают. Мы ждем Конрада.

Глава 46 Смерть Райнальда

— Ну и чем занята моя любушка-голубушка, моя любимая и единственная на все времена женушка Беатриса? Шелками ли вышиваешь, стихи ли слагаешь, золотые волосы маленькому Генриху расчесываешь?

— Ни то, ни другое, и даже не третье, хотя последнее мне особенно по сердцу. Провиант в дорогу готовим, ибо надоело питаться вяленым мясом, сухой рыбой и кашами, вечно эти каши…

— Но мы же стараемся еще и охотиться, м-м, иногда даже получается, — я подсаживаюсь к Беатрисе близко-близко, с удовольствием вдыхая аромат розовой воды, которой служанки каждый день протирают ее божественное тело.

— Я имею в виду, когда мы сиднем сидим около какой-нибудь несчастной крепости, которую ты берешь в осаду.

— Ну и что ты готовишь?

— Генуэзские лепешки. Помнишь, Кристиан нас угощал? Вот попробуй. Да, знаю я, что во дворце и лучшей еды навалом, да только это ведь такая вкуснятина, что не оторвешься. И потом лекарь мне велел их каждый день есть, чтобы молоко пожирнее было. В этот раз сама буду кормить, все занятие. Попробуй эту, с сыром, Генрих уже четвертый раз прибегает, куски таскает.

Тонкие лепешки из бобовой муки щедро пропитываются оливковым маслом, прокладываются листьями салата, посыпаются перцем, иногда добавляют сыр и жареный кунжут. И так много слоев. Дивная еда и, главное, очень сытная. Какое-то время мы дружно жуем.

— Лекарь говорит, через три недели мне можно будет снова сесть на коня, и потом, в последний месяц я совсем не упражнялась в фехтовании.

— Женщины на сносях — плохие фехтовальщики.

— Так то ж на сносях, тогда живот мешал, все вперед меня пытался к тебе прикоснуться, а теперь-то что?

— Как желаешь.

Беатриса права, чем только не станешь занимать себя во время скучных осад. Тем более за ребятами всегда приглядят мамки да няньки. А я так считаю, чем бы императрица себя ни тешила, лишь бы со своим законным мужем.

После холодной, снежной зимы в Италию пришла роскошная весна, а потом невероятно жаркое лето. Я вообще не переношу жару, кожа мгновенно краснеет и даже покрывается волдырями. В такую пору нечего и думать надеть на себя железо. Поэтому мы покинули душный Рим, для начала разместившись в своих палатках и шатрах на холмах, вблизи тенистых лесов.

Но на этот раз покоя не было даже в лесах, я по пять раз на дню бегал купаться к реке, но одежда моментально сохла, и облегчения было недолгим.

Мы планировали начать поход против Сицилии в сентябре, поэтому не было смысла распускать войско. Лето оказалось не только жарким, но и невероятно засушливым, но в августе вдруг небо потемнело от туч, и грянул долгожданный ливень. Счастливые, мы мечтали, что жара вот-вот сдаст свои позиции и сделается хоть сколько-нибудь прохладнее. Ливень закончился так же внезапно, как и начался, оставив после себя глубокие лужи и забрызгав грязью палатки. Мы сушили промокшие вещи, вспоминая недавнее светопреставление и, разумеется, понятия не имея о несчастье, ожидавшем нас впереди. На следующий день вода в лужах прогнила, так что стало не продохнуть от смрада.

Что такое смрад для людей военных? Выпущенные кишки воняют так, что невольно хочется сказать пострадавшему, чтобы немедленно заправил их обратно. Висельники обделываются, что же говорить о том, как воняет поле боя, тем более, если оставить на нем незахороненные трупы в жаркое время…

Женщины стали больше пользоваться лимонной и розовой водой, пропитывая свои платки, слуги быстро выгребли или засыпали самые зловонные лужи, ситуация более-менее стабилизировалась. И вдруг мне докладывают, что в обозе помер молодой парень — слуга, доглядывающий за провиантом… Случай вроде как обыкновенный, но обнаруживший утром труп копейщик поднял тревогу, предупреждая всех о том, что лагерь посетила чума, или моровая язва. Он в детстве уже видел нечто похожее, когда родители чудом успели вывезти его, маленького, из зараженной деревни. Кожа бедняги действительно оказалась покрытой гнойниками, лицо почернело.

Палатку сожгли вместе со всеми вещами покойного и живущего с ним соседа копейщика. Последний сетовал на превратности судьбы до самого вечера, ночью заболел и к утру помер. С того дня страшная гостья принялась заглядывать в палатки, выбирая новые жертвы. Тела мы сжигали, вещи тоже, монахи служили мессу за мессой — все впустую. Понимая, что на кону жизнь супруги и двоих детей, один из которых — совсем кроха, а второй — реальный претендент на престол, я выставил вокруг нашего шатра кордон, запретив кому-либо входить и выходить, разнося заразу.

Каждый день начинался с похорон и продолжался тем же самым. Приглашенные лекари в шлемах, похожих на птичьи головы, изнуряли людей бесполезными кровопусканиями и требованиями немедленно перенести палатки в более здоровое место. Мы состригли волосы, день и ночь окуривая себя ладаном, но все же, но все же… в первую неделю эпидемии умер мой кузен Фридрих Швабский, отдали Богу души епископы Пражский[537], Люттихский[538] и Верденский…

Мы перебрались в Апеннинские горы, преследуемые моровой язвой, или чумой, как ее еще называли. Кто-то сказал, что горный воздух способен прогнать любую заразу, что горцев якобы никогда не посещали эпидемии… и вот, у меня на руках мой лучший друг, мой умирающий друг, одержавший некоторое время назад неслыханную викторию, Райнальд Дассель. Мой добрый ангел, мой демон, мой друг и сподвижник. Он умирает, а я ничего не могу сделать. Даже умереть за него. Только стоять на коленях и плакать, только молиться и еще обещать, что выполню его дурацкое завещание, длинный список что и кому. Как обычно, Райнальд был уверен в себе и, можно даже сказать, бодр. Он исповедовался, попрощался со всеми, кто не побоялся подойти к его одру. Бедный, бедный мой друг — богатый, невероятно влиятельный человек, он умирал на пыльной дороге, точно обычный бродяга. И сами мы были не лучше бродяг. Империя молодых. Войско напуганных детей.

Весть о постигшем нас несчастье летела впереди, мы достигли Пизы и дальше прорывались сквозь охваченные пожаром восстания города, пока недалеко от крепости Понтремоли не оказались в кольце противников. Налетев неожиданно, ломбардцы сначала напали на обоз, убивая живых и умирающих, в то время как пехотинцы расстреливали нас из луков. Так, в один день без всякой войны полегла большая половина имперского войска. С мечом в руках я оборонялся от подступавших врагов, защищая императрицу и детей. Рядом упала толстая нянька, сраженная сразу же десятком стрел, молодая служанка тихо осела у моих ног с проломленной головой. Я отбил мечом стрелу и пропустил камень, который ударил в шлем, мир качнулся, я постарался сохранить равновесие, но в этот момент на меня насели сверху. Рывок, еще, я зарычал, силясь подняться на ноги, помню, как вскрикнул мой Генрих, я дернулся, сбрасывая с себя то ли живого, то ли мертвого верзилу, и тут же сверху на меня свалилась тяжелая сеть. Я заорал что было силы, пытаясь докричаться до кого-нибудь из моих людей. Вооруженный детина с закрытым лицом, прыгнул передо мной, замах, меч рубанул воздух, опустившись, точно топор дровосека, в то место, где секундой назад была моя нога. Я попытался высвободиться, а он сделал выпад вперед, намереваясь попасть мне в подмышку. Новый удар, на этот раз лезвие блеснуло почти у лица, он наступил ногой на сеть и вдруг рухнул на меня, придавливая своей тяжестью. Выбравшись из-под накрывшей меня туши, на ходу освобождаясь от сети, я увидел Беатрикс, которая, не обращая на меня внимания, безуспешно пыталась извлечь свой тонкий меч из шеи трупа. Почему не обращая внимания? Так бой же, а она вдруг осталась совсем без оружия.

Детей мы нашли живыми и, можно сказать, не напуганными, под одной из перевернутых телег, должно быть, кто-то из служанок успел перед смертью запихнуть их туда. Уже даже не хороня погибших в этом бою, мы тупо продвигались в сторону Павии, где нас любили и где мы могли рассчитывать на радушный прием.

Теперь я начал понимать, что Кремонская лига — не пустые слова. К союзу подключился Милан, Парма, долгое время сохраняющая мне верность Лоди, последнее было особенно обидным. Едва добравшись до Павии, я получил письмо из крепости Треццо на Адде, где хранилась имперская казна и ценности, принадлежащие Италии. Два месяца Треццо выдерживала осаду, два месяца я слал письма в Германию, убеждая князей прислать подмогу. Результат — не пришло ни одного полка, ни одного-единственного отряда. Уцелевшие защитники крепости были брошены в тюрьму Милана, а сокровища потонули в бездонных карманах бунтовщиков.

Все, что я мог сделать в этой ситуации, — предать изменников имперской опале, объявив им войну. Войну, которую я мог и не начать. Что же до Германии, мою родину раздирали междоусобные войны. Саксония была недовольна Генрихом Львом до такой степени, что была создана специальная коалиция для борьбы против кузена. Самое печальное, что ядро этого сообщества составляли Альбрехт Медведь, Вихман, зять Людвиг, и непонятно как затесавшийся в компанию заместитель покойного Райнальда, Филипп. То есть все они оказались втянутыми в борьбу, из-за которой не могли прийти мне на помощь.

Мало этого, лихорадило Зальцбургское архиепископство, кёльнские рыцари отправились сражаться с Генрихом Львом, в то время как мой младший брат Конрад Рейнский вместо того, чтобы мчаться в Италию, вдруг развязал борьбу за Кёльн.

Пришлось использовать то, что было под руками, собирая новое войско из итальянских городов Павии, Навары и Верчелли. Пришли со своими дружинами граф Гвидо Бьяндрате, маркграфы Конрад Монферратский[539] и Опицо Маласпина. После наших первых вылазок Кремонская и Веронская лиги торжественно соединились, войдя в состав Ломбардской лиги. Шестнадцать прекрасно укрепленных городов. Это было уже слишком.

Весной 1168 года миланцы и генуэзцы, разумеется, без разрешения, основали новый город, названный Алессандрией в честь папы Александра! Новый город еще не имел достаточно стен, и было бы несомненной удачей, решись поганец поселиться в нем. Уж что-что, а тут бы я из кожи вон вылез, сыскал и людей и средства, сковырнуть негодную крепостишку. Александр был умным и, вежливо поблагодарив горожан, отказался переменить место жительства.

В общем, не было никакого смысла и дальше находиться в Италии, поэтому, собравшись и договорившись с графом Савойским[540] о проходе через его территорию, мы двинулись в сторону Германии, прихватив с собой имеющихся заложников. Пленников я собирался оставлять в городах, вместо подорожной оплаты. Добравшись до крепости Сузу, я был приглашен для переговоров, и, не предвидя худого, вошел в город в окружении тридцати рыцарей личной охраны. Беатриса так же хотела переночевать в доме местного градоначальника, как бывало частенько, но я-то шел не в гости, а на переговоры. Раздосадованная таким поворотом супруга осталась обижаться в шатре, я же обещал не задерживаться. И что же, ворота захлопнулись за нами с такой поспешностью, что можно было понять без объяснений — мы пленники.

Тут же выяснилось, что пленили нас не жители Сузу и не его подеста, преданный мне. Все они являлись заложниками коварных ломбардцев, проникших в крепость и теперь заманивших нас в ловушку.

Требования: отпустить всех имеющихся заложников. В случае отказа захватчики обещали вырезать всех жителей города и сам город разграбить и разрушить.

Заложников я им как раз и собирался отдать, тут противоречий не возникло. Другое дело — отпустят ли они меня, получив проклятых заложников, или нет, об этом следовало подумать особо. В конце концов один из моих рыцарей предложил обменяться одеждой, по счастью, он тоже был рыжим и вполне мог сойти за меня. Выйдя к ломбардцам я и еще пятнадцать человек свиты сообщили, что Фридрих I выдаст пленников на рассвете, что же до нас, если это не противоречит планам наших милостивых хозяев, мы посланы в лагерь сообщить оставшемуся за старшего Бертольду Церингену, чтобы к назначенному времени он построил всех имеющихся в лагере заложников у входа в город. Нас отпустили, а на следующий день мы и вправду обменяли заложников на оставшихся шестнадцать, не представляющих ценности в этой войне, но бесконечно дорогих мне людей.

Глава 47 Черный кот

И вот я снова в Германии. Первым делом разобраться с моим драгоценным наместником Генрихом Львом, ставшим за эти года еще могущественнее и влиятельнее. Впрочем, пока я был в Италии, чихать я хотел на его властолюбивый характер, теперь же — два медведя не уживутся в одной берлоге. Сравните хотя бы военную мощь кузена и мою? Сравнение не в мою пользу. Подойдем к делу с другой стороны, одного присутствия Генриха Льва в Италии довольно, чтобы враги покинули поле боя, сверкая пятками, Генрих мне нужен, пока он поддерживает мое правление, а я ему, чтобы прикрывал его перед недовольными князьями. А посему я просто обязан упразднить ненавидящую его коалицию.

Я отправил три письма, адресованных чертовой коалиции, и еще два личных, одно Вихману — то же мне поп выискался, громит чужие церкви по чем зря, осаждает крепости, выжигает деревни, а еще говорили «тонкая кость»! И Людвигу, мужу Юдит, тоже написал, чтобы бросали это поганое дело, и спешили ко мне на ближайший рейхстаг. Решим вопрос мирным путем, никто обиженным не уйдет. В былые годы и одного имперского посланника хватило бы, а тут, я ждал, а они игнорировали и просьбы и прямые приказы.

Что же, сами напросились, первые делом назначил новым архиепископом Кёльна Филиппа Хайнсбергского, пусть братик локти кусает. Это, кстати, соответствовало завещанию Райнальда.

Филипп, не будь дураком, сразу же прекратил безобразить в чужих землях и вышел из коалиции. После чего я призвал всех зачинщиков к ответу, предъявив им нарушение мира, а заодно и обвинил во всех итальянских неудачах. Потому как, если бы не их глупая война, Генрих как обычно, пришел бы ко мне на помощь, и мы бы не потеряли столько людей. После чего нарушители мира, включая и нового кёльнского архиепископа, должны были за свой счет восстановить все разрушенное на земле кузена. В благодарность за скорый и праведный суд я попросил Генриха Льва вернуть мне подаренный ему некогда Гослар с серебряными рудниками. После чего он сообщил, что собирается совершить паломничество в Святую землю, поручив мне охранять его владения.

Нет ничего проще, пишите указ: «Земли благородного паломника неприкосновенны, тот, кто посмеет посягнуть на них, будет изгнан из Империи». Хорошо быть императором и сочинять законы.

Далее я приступил к перераспределению ленов, ведь в этом походе полегло множество доблестных рыцарей, лены освободились, и у меня появилась возможность вознаградить самых преданных из своих вассалов. Список ленов был долог, и я здесь не стану перечислять всего, скажу только, что, так как кузен Фридрих, сын дяди Конрада, умер бездетным, его лен, то есть мою родную Швабию, я передал своему четырехлетнему сыну Фридриху, с тем чтобы до совершеннолетия самому управлять имуществом на правах регента. Пусть в Швабии всегда будет герцог Фридрих.

И еще хорошая, нет, прекрасная новость — как раз к рейхстагу, Беатриса подарила мне вторую дочку, Гизеллу![541]

Я обожаю своих детей, буквально души в них не чаю. Но дочка — это не просто ребенок, это возможность заключить союзнический договор, закрепленный помимо пергамента с печатью династическим браком, неразрывными узами крови. Многие мои друзья чураются девочек, а вот я знаю: дочка — это здорово!

Повсеместно на территории Германии лены переходили к своим новым хозяевам, а семьям погибших назначались щедрые пенсии.

А потом вдруг новый подарок — Господь в терпении своем соизволил забрать папу Пасхалия, так что замаячила надежда найти общий язык с Александром, преодолев раскол. В прежние времена помешать в этом мне мог только неукротимый Райнальд, теперь мешал я сам, точнее, моя подпись под договором 65-го года, согласно которому я обещал принять того папу, который будет избран после смерти Пасхалия. Эпигона звали Каликст III, и теперь я должен был послать ему свои традиционные поздравления.

Впрочем, на этот раз я просто не имел права упустить шанс преодолеть схизму, в конце концов, с нее все началось, конкретно с того злополучного дня, когда Виттельсбах напялил краденую мантию на нашего главного осведомителя в Ватикане, Оттавиано ди Монтичелли, сделав его папой Виктором IV. А теперь я терял Италию, которая не признавала ни Виктора, ни Пасхалия, ни Каликста.

Ломбардская лига полностью подчинялась Александру, а стало быть, пока я не помирюсь с последним, не было ни малейшей возможности восстановить былое величие. К слову, лига перегородила все дороги, не пуская в Италию немцев, если, конечно, те не были облачены в сутану, и что самое неприятное, почти полностью прекратился сбор налогов!

Оставалось последнее — либо я мирюсь с Александром, либо все летит в тартарары. Первым делом нужно было сообщить о переменах в имперской политике самому папе. А как это можно сделать, не привлекая всеобщего внимания? Я пригласил к себе двух аббатов монастырей Сито и Клерво, отличавшихся от прочих смертных тем, что, согласно донесению моих шпионов, оба состояли в теснейшей дружбе с его святейшеством. После чего больше часа обсуждал с ними различные вопросы, связанные с церковью. Не было никакого сомнения, что вся встреча будет дословно передана папе, во всяком случае, оба святых отца отбыли к своему благодетелю, едва я отпустил их с подарками из замка.

Далее я вызвал к себе Эберхарда, которому всецело доверял. Вместе с ним мы придумали такую штуку: он, Эберхард Бамбергский, отправится к Александру в сопровождении свиты и с имперским посланником. Понятное дело, лига тут же развернет посла, что же до Эберхарда, никто не запрещает священнику ехать к папе римскому. Когда же он доберется до места, у него, благодаря этой дорожной неприятности, появится возможность, разговаривая с Александром, не отвечать на прямые вопросы, отговариваясь тем, что не уполномочен проводить переговоры. Де, император послал своего человека, а он — Эберхард — только взялся провожать, поэтому и никакого письма от Барбароссы у него нет и не могло быть. На словах же он может описать интересующий императора вопрос следующим образом: в июне 1169-го четырехлетний Генрих был избран королем Германии, при этом, из-за молодости лет, ребенок не мог давать клятву на Евангелии и не подписывал Вюрцбургские постановления, а стало быть, не обязан блюсти верность имперскому папе. Тем не менее он законный король. А теперь сам вопрос: если Генрих согласится признать папу Александра, пожалует ли тот ему на радостях корону Империи?

Когда же очень заинтересованный папа спросил напрямик, готов ли признать его сам император, Эберхард, вытаращив свои огромные кошачьи глаза, сообщил, что не может этого знать. Возможно, им бы удалось достичь разумного компромисса, но в это самое время в зал для аудиенций ворвались представители лиги, требующие, чтобы все переговоры происходили при них.

В общем, ничего не получилось. А какая была возможность все починить! Меж тем из Саксонии вновь пришли тревожные вести. Генрих Лев вторгся на территорию Магдебурга, где правил Вихман, и произвел там серьезные опустошения. Нормально, а ведь я их только что мирил. Теперь придется снова прыгать в седло и нестись побитого Вихмана успокаивать, потому как, если он кликнет не меня, своих дружков, те пойдут ломать бока Генриху, а там и до большой беды недалеко.

В седло — это хорошо, хорошо бы… опять разыгралась проклятущая подагра, врачи предписывают тепло и покой, а какой с таким образом жизни может быть покой? М-да…

— Приказ: построить на всех основных маршрутах в Германии небольшие замки, в которых можно было бы отдыхать, не подвергаясь риску обморозиться где-нибудь в поле или лесу.

Ну вот, посетовал на жизнь и поехал, черт с ней, с подагрой, передвигаться можно и в карете. Просто как раз в это время Беатриса родила четвертого сына, Оттона[542], и я надеялся подольше побыть в кругу семьи. Размечтался!

Послы докладывают, Англия и Франция разорвали дружеские отношения, и в воздухе снова запахло войной. Произошло это из-за убийства в Кентербери канцлера Англии Томаса Бекета[543]. Все единодушно обвинили в злодеянии Генриха II, да он и сам не скрывал злорадства. На моей памяти их конфликт с Бекетом продолжался уже лет шесть. Поняв, что все обвинения правомочны, король Франции потребовал от папы Александра, чтобы тот отлучил убийцу от церкви, вместо ответа его святейшество устроил себе недельный пост в монашеской келье. Выжидал, должно быть, старая сволочь, пока посланникам Людовика надоест караулить под дверью. Воспользовавшись случаем, я написал его величеству, что разделяю его праведный гнев и уверен, что имперский папа проклянет Генриха в самое ближайшее время. Империя же готова поддержать Францию в ее стремлении развязать против Англии священную войну.

После этого письма события начали развиваться с понятной поспешностью, маленькая Франция просто не могла в одиночку противостоять хорошо вооруженной Англии, король жаждал союза. Мы встретились 14 февраля 1171 года в местечке Максэ-сюр-Вэз западнее Нанси. Какие-то вопросы можно было решить росчерком пера, какие-то были улажены после тех или иных уступок. В результате мы составили совместное послание к папе Александру, так как еще жила надежда, что удастся договориться с ним. Кроме того, мы условились о браке моего Фридриха с одной из дочерей Людвига, какой — лично мне без разницы, пусть мальчик сам решает.

Как выяснилось позже, в то время когда я вел переговоры с Людовиком, Александр беседовал с послами Генриха. В результате помолвка Фридриха с французской принцессой была расторгнута, под угрозой немедленного наступления Англии. Так что я тут же все переиграл, отправив в Византию предложение, помолвить любого из моих сыновей с одной из дочерей Мануила. Переговоры вел мой лучший дипломат, канцлер Кристиан фон Бух. Расстроенный слишком долгим ожиданием ответа от Александра, Мануил схватился за эту возможность, порвал контакты с Ломбардией, после чего удалось договориться с генуэзцами, что они перевезут императора со свитой и войском в Италию водным путем, в обход наземных постов ломбардцев.

Мы задействовали этот вариант, когда летом понадобилось отправить в Италию архиепископа Майнцского Кристиана. Союзники так ловко доставили его в Тоскану, что ломбардцы поняли, что произошло, когда он уже активно вел переговоры с местной знатью. И, в частности, заручился поддержкой маркграфа Монферратского, крепости которого были атакованы ломбардцами, едва только стало известно, что он ведет переговоры с императорским посланником. В результате добрейший маркграф был вынужден подписать позорный для себя мир с Ломбардией, а наше посольство снова прогорело.

Во время всех этих бесконечных переговоров и тревожных ожиданий в Высоком Штауфене тихо умер мой старший сын Фридрих Швабский. Врачи удивлялись, как столь больной ребенок сумел протянуть так долго. В то время я запретил себе предаваться унынию, заперев боль утраты в глубокий схорон, чтобы однажды она, сломав все двери и запоры, набросилась на меня сошедшим с ума узником. Не объявляя рейхстага, я в приказном порядке назначил швабским герцогом трехлетнего Конрада, с той единственной оговоркой, что управлять леном он будет под именем Фридрих VI. Швабии нужен свой Фридрих.

Теперь мне не оставалось ничего иного, как любыми силами собирать новый поход в Италию.

В конце зимы 1172 года Беатриса произвела на свет здорового мальчика, который тут же получил освободившееся имя Конрад[544]. У моего отца был младший брат Конрад, стало быть, и у нового Фридриха Швабского будет. Пусть все повторится, но будет лучше. Я же взял себе два года на подготовку к походу. Цель — полное уничтожение Ломбардской лиги, в идеале преодоление раскола (либо мы изыщем способ помириться с Александром, либо ликвидируем его).

Римский сенат теперь был на нашей стороне, пизанцы обещали свою помощь, одновременно с этим епископ Вормсский Конрад[545] договорился с Мануилом о том, что Византия не станет поддерживать моих противников в Италии. В общем, воспользовавшись относительно свободным от переговоров временем, я пошел против польского князя, отказавшегося соблюдать соглашение 1163 года. Было необходимо проверить заново набранное войско в деле, но перепуганный князек выехал на встречу с извинениями и обещаниями впредь не отступать от данных клятв.

На обратном пути меня неожиданно настиг гонец, сообщивший о кончине моего доброго друга Эберхарда. Я тут же отправился во Франконию, надеясь попасть на похороны, но успел лишь на заупокойную мессу. Бедный мой друг, может быть, это и к лучшему, что я не видел тебя мертвым…

На обратном пути я завернул в Тюрингию, к Людвигу и Юдит. Навстречу мне вышла моя прекрасная сестра, на плече которой гордо сидел мамин кот!

— Здравствуй, Юдит! — Я не отрывал глаз от черного котищи с приметными голубыми глазами. — Здравствуй, Сарацин!

Живым воротником кот стек с хрупких плеч Юдит и, подойдя, потерся о мой сапог.

— Надо же, ты еще помнишь нашего Сарацина, — рассмеялась ландграфиня. — Но это не Сарацин, кошки так долго не живут, это его пра-пра… все равно запутаюсь.

Я бережно поднял кота под живот, вглядываясь в его волшебные голубые глаза. Кот не то что не испугался, а был совершенно спокоен, точно знал меня всю жизнь и понимал, что уж кто-кто, а Фридрих Гогенштауфен не способен причинить ему зла.

— Фридрих! — Одетый в охотничий костюм, Людвиг выглядел, пожалуй, даже более молодым, чем в нашу последнюю с ним встречу. — О, Эберхард вернулся! — Он радостно потрепал кота по холке, приглашая меня к столу.

— Эберхард? — я чуть не выронил кота.

— Ну да, Эберхард Бамбергский обожал наших котов, как приедет, так вином его не пои, дай котейко потискать, — он добродушно рассмеялся. — Вот младшая Юдит и назвала котенка Эберхардом.

Когда Людвиг произнес «младшая Юдит» я снова вздрогнул, и тут же увидел черноволосую девочку, как две капли воды похожую на Юдит маленькую, на нашу маму… значит, моя сестра выполнила свою миссию, и Юдит продолжит свой триумфальный путь по земле. Значит, будет процветать прекрасная Тюрингия, Швабия, Германия, а вместе с ними и вся Империя! Потому что…

Кот Эберхард расположился в огромном кресле у камина, где, по словам Юдит-старшей и Юдит-младшей, любил сиживать наш друг Эберхард.

Несколько позже. Полагаю, что в Рождество, у Юдит я был глубокой осенью, а Рождество проводил вместе с семьей в Аугсбурге, к нам на огонек впервые после своего паломничества заглянул Генрих Лев.

— А ты знаешь, что Эберхард Бамбергский завещал все свое состояние маленькой Юдит Тюрингской? — поинтересовалась, примеряя привезенные ей из Святой земли бусы, Беатриса.

— Снова вместе Юдит и черный кот.

Глава 48 Дела житейские

Подагру лучше всего лечить в целебных источниках, таковые есть в Аахене, любимом городе императора Карла, нашего нового святого. Пока же я восстанавливаю силы, архиепископ Майнцкий захватил городаСполето и Ассизи и еще несколько незначительных крепостей, что называется, по дороге. Весной, вместе с венецианцами, осадил на целых шесть месяцев Анкону, он с суши, они, соответственно, с моря. Кристиан не столь умен, как Райнальд, не столь силен и бескомпромиссен, но свое дело знает. Вот только никак не может помирить Пизу с Генуей. Пока в миротворца играл, говорят, уйму народа до смерти запытал, что ни день — приходят жалобы. На Райнальда тоже постоянно ябеды слали, но на этого что-то уж зачастили. По всему выходит, пора уже мне лично с Италией разбираться. Отдохнул.

Хотя тоже ведь не бездельничаю, ну, жену, детей на воды вывез, пусть потешатся, лето. Осень пересидели в резиденции Карла, а к Рождеству в Вормс — на очередной рейхстаг. Открыл, все честь по чести, только приветственную речь зачитал, гонец из Тюрингии челом бьет. Сыновья Альбрехта Медведя в вотчину Людвига и Юдит забрались. Тьфу ты, пропасть. Что им неймется? Я Вихмана за себя председательствовать поставил, а сам в седло и… Какое там, мои архиепископы, епископы, маркграфы, графы — словом, вся честная компания — заседания остановили и, как были в парадной одеже, на «медвежью охоту»: ату медведей!!!

Чудо, что почти никого не поубивали, Генрих Лев только, летя через лес, за сук плащом зацепился, с коня грохнулся да дорогое сюрко о терновник изодрал, оттого осерчал не на шутку, с такой злобной рожей налетел на мародерствующих солдатушек, те только и могли, что на колени попадать. Не иначе как решили, что черт лесной на них выскочил. В общем, на том малая война и завершилась. Мы же всей честной компанией к Людвигу в гости нагрянули. А я, воспользовавшись случаем, там же хофтаг провел, благо все в сборе, призывая князей к участию в новом итальянском походе.

* * *
Никто нынче не хочет в Италию. Все больше отговариваются, кивая на срочные дела, в лучшем случае предлагают деньги. Нужно как-то привлечь внимание, появился бы какой ни на есть знак свыше, какой-нибудь святой монах, который вроде Бернара из Клерво, который провозгласил бы грядущий поход священным… еще бы сильного сторонника вроде Мануила. А правда, что если Мануил самолично приехал бы к нам, скажем, на Пасху? А что, две Империи мирно шествуют рука к руке, венец к венцу… красота.

* * *
Разумеется, император Византии отказался ехать в Германию, собственно, раньше надо было думать. Но торжественное шествие мы все-таки организовали в Аахене. Теперь этот город получил статус столицы, а то перед другими правителями неудобно, у всех есть, а мы чем хуже? В золотых коронах впереди процессии мы с Беатрисой и юный Генрих между нами. Далее архиепископы, епископы, светские князья. И наконец, жемчужина праздника — послы султана Саладина[546]. Послы подлинные, дары от них тоже всамделишные, преимущественно из Египта, родины султана. В этот раз восточное посольство пришлось как нельзя лучше, потому как все их видят, всяк примечает. А чего припожаловали — секрет.

Для ближников, да верников никакой не секрет — мирный договор явились подтверждать. Для всех прочих невероятная новость: султан одну из дочерей императора в жены своим сыновьям просит, а император думает. Вера-то разная.

Толпе на площади развлечение, все сразу же сделались хитрожопыми политиками и так, и эдак ситуацию крутят, языками щелкают да под пенное пиво разговоры разговаривают о том, перейдет ли Саладин с сыном в христианство, обасурманится ли принцесса. И чем выгоден сей брак.

По большей части новое войско пришлось набирать из брабандзонов — разбойников, грабящих на проезжих дорогах. Всего восемь тысяч человек. Ну да, если одни готовы платить, лишь бы не идти, другие за эти самые деньги как раз обязуются сражаться. Эти ребята, конечно же, штука ненадежная, но я буду молиться, чтобы на поле боя их никто их у меня не перекупил.

Тем временем Генуя переметнулась к королю Сицилии, я было обиделся, а потом, чем черт не шутит, тоже заслал посла к Вильгельму II. А что, установи я мир с Сицилией, мы бы лигу с двух сторон прищучили. Не получилось. Но да попытка — не пытка, в следующий раз не оплошаем. Идея-то ведь хорошая.

Меж тем Александр через короля Франции мне снова письма мира шлет: «вернись, я все прощу». Я бы и вернулся, да как? Удалось бы на время оттеснить папу от лиги, а то как бы из папиной горницы прямехонько в темницу к своим злейшим врагам не угодить.

Другое плохо — время работает не на нас, за столько лет народ вполне себе привык к церковному расколу, одни верят в имперского папу, другие — в Александра и воевать за правое дело никто, кроме наймитов, не согласен.

Глава 49 АлесСандрия — глиняный город

Первое, что мы сделали, перешагнув через Альпы, — осадили проклятую Сузу. Рассчитайтесь ка за предательство, любезные сеньоры. Ибо это я сначала думал, мол, в Сузе меня в плен лига захватила, сумели бы они это сделать без пособничества местных? Так, чтобы ни один человек знака не успел подать, о ловушке предупредить. Все предатели, все заслуживают наказания.

— Виттельсбах, крепостишку видишь?

— Неслепой.

— Что скажешь?

— Да ты смотри, какой ров, какие стены! Месяц работы, не меньше.

— Приступай!

Верный глаз у моего Отто, ровно четыре седмицы держалась крепкостенная. После чего ребята наслаждались грабежом и сузскими женщинами. По окончании веселья я велел гнать всех к черту и город был предан огню.

Следующая цель — крепость Асти, тут мы не больше недели ковырялись, жители сами догадались добровольно открыть ворота перед императорскими войсками.

Один за другим в наш палаточный лагерь начали съезжаться верные Империи маркграф Монферратский, графы Бьяндрате, представители Павии… все они и многие другие, чьих имен я ныне и не припомню, вставали теперь под императорские знамена.

Далее по плану новый папский город Алессандрия, тот самый, что построен без моего разрешения.

— Видишь крепость, Отто?

— Никак нет, Фридрих. Никакой крепости не вижу.

— А что видишь?

— Крыши соломенные, вал глиняный, неровный, яма подо рвом длинная, кривая.

— Долго ли провозимся?

— Дня три, и это из расчета, что изгваздаемся тут к крещеной матери, так что день на штурм, день на стирку и еще день, чтобы постиранное высохло.

— Приступай!

Просчитался Отто, обманулся на этот раз верный друг. Впрочем, кто мог знать? С небес вдруг нежданно-негаданно ливмя полило. Неделю водные потоки не прекращались, глина размякла, вступишь — сапог точно в болото уйдет. На конях не проедешь, пешком не пройдешь, осадные башни вязнут — в общем, ужас, а не осада. Пока возились, зима настала, да такая холодная, словно мы ее с собой на собственном горбу из Германии через Альпы переправили.

Лига задерживает наши фуражные отряды, в лагере голод, на бескормице пали лошади. Через широкий ров с величайшим трудом перелетали тяжелые камни, едва достигая ближайших домов. Ответные подарочки так же практически не долетали до цели. Наконец Отто придумал прокопать под валом ходы, но когда наши люди вылезли из-под земли в Алессандрии, их там уже встречали вилами и пиками те, кто не нашел смерть в бою, были заживо погребены под землей, так как ходы обрушились. Эта операция разом положила триста человек. А меж тем разведка донесла о приближении войска лиги, собственно, они пришли бы и раньше, если бы по нашему примеру не взялись прежде уничтожать посевы вокруг Павии.

Пришлось уходить, не завершив дела. Тем не менее недалеко от крепости Вогеры мы-таки не сумели разминуться с ломбардцами, приблизившись друг к другу на расстояние полета стрелы. Помню, отлично было слышно ржание лошадей и скрип телег, мы стояли и смотрели на своего врага, а враг смотрел на нас. Молча, понимающе, не зная, что произойдет дальше. Мы были измучены шестимесячной осадой, но над нашими головами развевались непобедимые знамена Империи. Они свежие, отдохнувшие, имеющие численное превосходство. Одна стрела, одно брошенное пьяной рожей оскорбление и… мы двинулись одновременно и молча проследовали каждый своей дорогой.

Нет, не так все было. Подобный, чисто мистический исход, пожалуй, способен вдохновить лишь придворных поэтов, на самом деле… Вдруг со стороны ломбардцев мы заметили всадника с белым платком на копье, за который верный знаменосец нес стяг маркграфства Маласпина.

— Это мой отец, — протиснулся молодой Опицо Маласпина, присоединившийся со своим отрядом к императорскому войску во время осады Асти.

— Ваше величество! — приметил меня среди толпы зоркий Лоренцо Маласпина. — Дозвольте перемолвиться с сыном?

— Милости просим, маркграф, — я сделал приглашающий жест, и Маласпина-старший и сопровождающий его знаменосец со спокойным достоинством приблизились к нам.

— Мама велела тебе кланяться и передать, что твоя наложница родила бастарда. Я думал, это важно, потому как Конрад уже вряд ли вернется из застенок лиги. Понимаете, ваше величество, у моего Опицо был сын Конрад, но полагаю, что он уже давно на небесах. А потом жена подарила ему кряду пять девочек. Если мы не примем этого мальца, то останемся без наследника… Простите нас, ваше величество, но дело действительно безотлагательное.

Я пожал плечами.

— Ты рекомендуешь мне признать мальчишку своим сыном? — Опицо непонимающе обвел взглядом внимательно слушавших весь разговор рыцарей, ища одобрения.

— Так он же и есть твой сын! Все лучше, чем отдавать все зятьям. Вот и император тебя поддержит. Я понимаю, ваше величество, что сие малость не законно, но, возможно, в качестве исключения, за верную службу?..

Я кивнул, и, очень довольный собственной находчивостью, Лоренцо Маласпина, как ни в чем не бывало, отправился в свой лагерь. Вот так закончилась эта странная встреча.

Мы встретились с лигой 16 апреля 1175 года у крепости Монтебелло, где совершенно неожиданно на переговоры с нами вышел маркграф Монферратский, предложив заключить перемирие: «вассалы в качестве вассалов, а вольные горожане в качестве вольных горожан». Но перемирие перемирию рознь, мы выделили по три человека с каждой стороны, дабы они решили, на каких условиях будет подписан договор. В случае, если бы совещающиеся зашли в тупик, консулы города Кремона были избраны в качестве третейского судьи. Я поклялся, что исполню любое их решение, то же сделали представители лиги. Оставалось ждать. Что греха таить, мое изрядно потрепанное войско могло бы не выдержать следующего боя, так что, благополучно добравшись до Павии, я рассчитал всех наемников и отправил по домам тех, кто желал вернуться.

Теперь о соглашении, я требовал немедленного разрушения города Алессандрия, ибо он мне — как чирий на известном месте. Лига стояла за город и предлагала, чтобы я заключил с ним отдельное перемирие. Я желал сохранить в силе все Ронкальские постановления, лига требовала сократить права императора до того размера, какими они были во времена Генриха V, и платить вместо утвержденных налогов единовременный сбор по случаю коронации. То есть вообще ничего! Мало этого, ломбардцы имели наглость потребовать, чтобы я подчинился Александру. Перед консулами Кремоны стояла непростая задача — подобрать такие условия, на которые без ущемления собственного достоинства пошли бы обе стороны.

Повозившись со всеми этими «за» и «против», кремонцы наконец предъявили текст соглашения, который заранее обязались подписать обе стороны. В соглашение значилось, что права императора урезаются до тех границ, в которых они были во времена Генриха V, но за мной остаются те привилегии, которые со времен Ронкальского рейхстага не были мной пожалованы или проданы. За это я должен был признать лигу законной. Построенный против моей воли город Алессандрия подлежал уничтожению, его жителям следовало уехать с вещами и скотиной, у кого она есть, в те места, где они жили прежде. Про мое примирение с Александром не было сказано ни слова, так что я тут же подписал мирный договор, который тут же разорвали представители лиги. За что я назвал их клятвопреступниками и потребовал, чтобы они явились в императорский суд.

Глава 50 Иудовы сребреники и новые потери

Положение хуже некуда — войско распущено, сам сижу в Павии, письма строчу. Беатриса требует немедленно возвращаться в Германию, дабы не подвергать опасности детей. Но если уеду сейчас, Италия будет потеряна, а вместе с нею Империя! Броситься в последний бой… Нет, я еще из ума не выжил. Что остается? Найти силу, способную остановить лигу? Кого я имею в виду? Папу Александра!

Сказано сделано, через архиепископа Павии удалось отправить письмо папе, тот немедля прислал для переговоров трех своих кардиналов, с которыми общались архиепископы Кёльнский и Майнцский. На первый взгляд эта встреча не дала ровным счетом ничего, так как Филипп и его ставленник Готфрид Вюрцбургский[547] просили представителей Ватикана заставить лигу выполнять решение третейского суда, а те справедливо требовали, чтобы я прежде помирился с папой. Уверен, что Александр расценил все верно, признав встречу в Павии началом переговоров о прочном мире. А как же иначе?

Меж тем лига продолжала опустошать мои владения, равно как и лены моих сторонников, те просили помощи, а я продолжал сидеть пнем, дожидаясь, когда мятежники доберутся и до моего горного укрытия. Прекрасно понимая, что помощи ждать неоткуда, я решился на отчаянный шаг, призвать Генриха Льва, находящегося в это время на озере Комо. Путешествие казалось опасным, но… С небольшим отрядом верных людей я отправился к кузену, заранее зная, что он не обязывался помогать мне в этом походе, что я не могу требовать, приказывать, угрожать, мало того — Генрих был зол на меня из-за Гослара. И вот теперь я должен был просить, нет, молить его о спасении!

Впрочем, обиды обидами, но ведь он тоже не дурак, сколько раз я уже спасал кузена Генриха, отказываясь разбирать жалобы на его милость, опять же, именно я узаконил два лена в его загребущих ручищах. Да и разве не я женил его на юной принцессе, в которую он теперь страстно влюблен? Отчего бы теперь ему не выручить меня еще раз?

Я вспомнил ту судьбоносную встречу, когда я, Виттельсбах, Райнальд, Отто рассказывали Генриху о своем сумасшедшем желании создать Империю молодых, когда я впервые назвал его братом и мы обменялись рукопожатием.

— Помоги мне, брат, если не ты, то я по-настоящему пропал, — я развел руками, тщательно подготовленные фразы разлетелись вспугнутыми птицами. Генрих молчал.

— …на карту поставлено дело всей моей жизни.

— Нет, — Генрих затряс головой, — в Италию еще раз, пропади она пропадом. Я не такой стойкий, как ты, я…

— Ты первый герцог Империи, сколько ты замещал меня, прикрывая спину? Мы верили друг другу. Все, о чем я тебя сейчас молю, приди со своим воинством, заслони Империю собственным щитом.

— Нет, Фридрих, брат, честное слово, уволь. Ну, хочешь, я дам серебра, наймешь себе новое войско… — в его словах слышалась неуверенность.

— Ты щит Империи, ты последняя надежда, — настаивал я.

— Золото, я дам тебе много золота! — перебил Генрих.

— Ты честь Империи, ты мой брат, одного твоего присутствия довольно, чтобы ломбардцы бежали сломя головы. Когда мы вместе — мы непобедимы.

— Я дам тебе… все, что хочешь, но, ради бога, не вынуждай меня! — Голубые воды озера Комо наблюдали эту сцену удивленно и печально. Горы делали вид, что им не интересно, но я знаю, слушали и запоминали на будущее.

— Во имя нашей прежней дружбы, во имя наших будущих побед. Твои враги всегда были моими врагами. Я не собираюсь заставлять или принуждать тебя, я протягиваю тебе руку — это рука утопающего, и я кричу, Генрих, спаси меня!

— Я не пойду и рыцарей не дам. Времена тревожные, какая уж там Италия, два герцогства, два, семья… золото, серебро, может, еще чего, только скажи, но не…

— Генрих! Брат! — не выдержав, я рухнул на колени. — Молю тебя как лучшего друга, как родственника. Спаси меня! Спаси Беатрису, детей — твоих племянников, спаси Империю!

— Да что ты! Встань. — Генрих бросился поднимать меня.

— Умоляю!!!

— Господин, корона сама упала к твоим ногам и скоро будет на твоей голове! — услышал я незнакомый голос и чуть не лишился чувств от стыда и обиды, Генрих пришел на встречу не один, за деревьями его ждали верные телохранители.

— Черт с тобой, приду и войско приведу, помогу чем уж смогу. Не за просто так, понятное дело, — Генрих воровски обернулся, — хочу назад свой Гослар. Вот.

Какое-то время я стоял, как громом пораженный, только что я валялся в ногах перед этим человеком и его люди насмехались надо мной. Я просил его спасти нашу общую Империю, построенную из юношеской мечты, из дружбы и верности. Генрих Лев мог сделаться спасителем отечества, запросто подарить мне свободу и жизнь. Я бы молился за его здоровье, я бы был благодарен ему и научил своих детей чтить доброго дядюшку Генриха, а в случае моей кончины кто, как не прекрасный Генрих Лев, должен был бы стать регентом при юном короле Генрихе? Я поднял его до небес и, теперь свалившись с этих самых небес, оказался в лавке ростовщика. «Вот цена твоей чести, серебряные рудники Гослара. Опять эти сребреники… вечно эти сребреники», — отчего-то подумалось мне.

Еле переставляя ноги, я побрел мимо, моля Бога лишь о том, чтобы не упасть теперь замертво на глазах этого человека.

— Так что же, Фридрих, ты ведь говорил? Так я пойду в Италию? Гослар мой?

— Ничего не надо. Ты свободен, герцог. Я справлюсь сам.

Нет ничего хуже разувериться в близком друге.

Я шел, и небо трещало над головой, то и дело разрываясь ослепительными молниями, земля дрожала от раскатов грома, а первые капли почему-то показались горячими, или это были мои слезы. Возможно, мне что-то кричали вслед, полагаю, кто-то из охранников его светлости пытался зазвать меня переждать грозу под раскидистыми ивами, возможно, сам герцог делал слабые попытки что-то объяснить мне, хотя бы проводить до места, где я оставил своих людей, но… А впрочем, захотел бы — докричался, удержал, объяснил, что я все не так понял, не то услышал, и я бы принял на веру любое похожее на правду объяснение. Но меня не остановили, не извинились, не сказали, в конце концов, что я оглох на старости лет и слышу не то, что мне говорят.

Все знают, как я предан своей семье, я бы простил, согласившись на старого дурака, 53 года — борода серебро в золоте.

Сев на коня, медленно поехал прочь. Скорее всего, меня о чем-то спрашивали, не помню. Ничего не помню, кроме горячего ливня. Я ехал, не подгоняя своего конька, ехал, думая, что мне очень жарко. Спешил ли я? Куда теперь спешить? Некуда. Подмоги все равно не будет. Возможно, Филипп и Кристиан и соберут сколько-то рыцарей, их не хватит для того, чтобы спасти мою Империю. Куда же я ехал? В Павию, защищать жену и детей — последнее, что у меня осталось.

— Почему же ты не отдал ему этот чертов Гослар? — не понял Отто.

Зубы ударились о край глиняной кружки, я сделал жадный глоток, обжигаясь колодезной водой.

— Он не должен был взять сребреники. Иуде не нужны сребреники, он бросит их на пол и повесится. Я не хочу, чтобы герцог, поняв свою ошибку, страдал.

— Чего? — Отто встряхнул меня за плечи, и я понял, что лежу посреди дороги, как когда-то лежал мой друг Райнальд Дассель. Только он был сильным, он бросил бы герцогу его сребреники, и герцог сделался бы иудой. А я не мог, только что на озере Комо я потерял брата и обрел врага, но производить новых иуд…

— Какие сребреники? У тебя бред? Господа, императору плохо!

— Иуде не будет место в царстве Господнем, а герцог… а Генрих Лев еще вполне может… снова… последний шанс.

По словам Отто, произнеся все это, я вырубился, так что ребята подумали было, что императора хватил удар. Не дождетесь, Барбароссы на дороге не валяются!

Глава 51 Новое войско — новые потери

Теперь я мог вести только маленькие войны против отдельно взятых городов. Конечно, люди были у Кристиана в Центральной Италии, они обеспечивали поддержание порядка, но в самом пиковом случае их можно было призвать для собственных нужд. За последние годы архиепископ Майенский заделался отменным рубакой, во всяком случае, в недавнем сражении с сицилийцами, прорвавшимися на нашу территорию, он не только отбил их атаки, но и взял славный трофей — 150 полных комплектов рыцарского снаряжения и столько же коней. А совсем недавно Филип собрал небольшое, но славное войско в Германии, правда, ради этих рыцарей, ему пришлось пожертвовать собственным архиепископством. Но да, все верну, дайте только Италию отстоять.

Войско прибыло к озеру Комо, где совсем недавно я потерял друга и брата. Но да что поделаешь, теперь нужно было как-то, минуя все посты и засады, добраться до благословенной Павии. Тысяча рыцарей и столько же пехотинцев! Если сравнить с прежними войсками — это, конечно, мало, но да могло и того не быть.

Неожиданно путь преградило миланское войско. Построенные в плотное каре пехотинцы по сигналу ощетинились копьями, создав заслон от наших всадников. Имперский авангард налетел на первую линию войск противника с такой стремительностью, что смел их к чертовой матери. А ведь это только идущая впереди конница! Не дожидаясь охраняющей обоз пехоты, воодушевленные первой легкой победой, мы рванули вперед, и тут навстречу нам вылетела спрятанная в засаде конница.

Вперед! Я рванул первым, с мечом против копья, копий, других мечей, против чертового полчища, против грамотных бойцов и всякого набранного вчера сброда. Лязг железа, крика раненых, ржание лошадей. Мы смели легкую итальянскую конницу и повергли в бегство стоящих за ними пехотинцев.

— Ура!!! Вперед, теперь только вперед! Отто, не отставай, выше знамя.

— Фридрих! Кароччо! Они построили новую знаменную телегу!

— Вперед! На кароччо! Даешь знамена на портянки!

Мы совершили ошибку, сильно оторвавшись от войска, вдруг оказались в кольце вооруженных специальными крюками пехотинцев, которые ловко цепляли наших всадников и опрокидывали их на землю. Пока я отбивался мечом, верного Отто уже стащили с коня, и он грузно в броне упал на имперское знамя, под копыта коней. Я бился над его телом, за его тело, за своего друга, даже не представляя, жив тот или уже помер. Дома у моего Отто прекрасная Агнес, сыновья Оттон[548], Ульрих[549], Людвиг[550], дочери София[551], Эйлика[552], Агнес[553], Рихардис[554] — старшему шесть, младшему два. А его топчут, вот-вот совсем затопчут. Держись, Отто! Я твой щит!

Не знаю, сколько времени длилось сражение, теперь говорят, будто бы целый день. Моего коня ранили, и он, не помня себя от боли, понес меня, тоже раненого, потащил волоком прочь от кровавой резни. Ночи в Италии темные, должно быть, меня не узнали, бросив в ров вместе с трупами и ранеными. Лишь глубокой ночью я очнулся и, выбравшись из-под тел, побрел прочь, понятия не имея куда я иду. Впрочем, преследования не наблюдалось, миланцы жгли костры, празднуя победу над ненавистным императором. Надо было уйти как можно дальше. На рассвете они пойдут рыскать по полям, по лесам, срывая с трупов дорогую броню и украшения. Я нашел меч и копье, на которое опирался, потом удалось поймать ничейного конька. Удача.

В полной темноте я вдруг услышал, как кто-то стонет в кустах. Правильнее всего было пройти мимо, ночь, ни черта не видно, а если миланец? Да хоть свой, но в бреду и с ножом? Я повел своего нового коня мимо. Стон повторился. Но теперь я еще расслышал, тихую брань на немецком, и уже не мог идти дальше. Рискуя потерять коня, я приблизился к кустам и вскоре чуть не упал, наткнувшись на тело. Раненый бредил, то зовя какого-то Людвига, то прося пить. Чуть не надорвав себе живот, я все же приподнял беднягу, и, пригибаясь от тяжести, как-то помог ему встать. Слава богу, солдат пришел в себя, и мне не пришлось тащить его на закорках. Я помог ему сесть в седло и повел лошадь под уздцы. На рассвете я приметил несколько уцелевших пехотинцев имперского войска, но от усталости и потери крови не мог даже позвать их. Стоял и ждал, когда они приблизятся к нам и признают во мне своего чудом спасшегося императора либо пристрелят нас на расстоянии.

Обернувшись, я увидел сидящего на моем коне и улыбающегося окровавленным ртом Отто.

Получается, что, гнушаясь исполнять шталмейстерскую услугу перед папой римским, я исполнил ее для своего друга знаменосца Империи Отто Виттельсбаха. Ну и слава богу! Главное, Господь позволил мне найти его и вывезти к своим.

— Куда дальше? — спросил кто-то из пехотинцев, и я махнул рукой в сторону Павии, именно туда теперь начнут стекаться остатки моего нового войска, во всяком случае, если их поведут Филипп или Бертольд Церинген.

Глава 52 Тайные переговоры

На самом деле и Филипп, Церинген и многие другие славные командиры были схвачены и теперь находились в плену у лиги. Но это я узнал, уже добравшись до Павии. Добыть их оттуда силой оружия или богатым выкупом не представлялась возможным. Это послужило последним аргументом в вопросе заключения прочного мира с папой. Конечно, мириться, как можно скорее мириться и туфли целовать и стремя поддерживать! Не все наши люди способны сами себя выкупить. А значит, вперед, Барбаросса!!!

Разумеется, перед официальным примирением следовало провести секретные переговоры за спиной у лиги, которая в последние годы сделалась не только сильной, но и вездесущей. Помириться, чтобы на политической арене образовался новый союз сплоченной церкви и Империи. Пришел черед выходить на сцену моему старому Вихману, к слову, единственному, имперскому архиепископу, рукоположенному настоящим папой, чей авторитет признавался в Ватикане. Предварительные переговоры должны были организовать святые отцы-цистерцианцы Гуго и Понтий, они же составили проект меморандума. О том, что, скорее всего, сей документ продиктован самим папой, говорило уже то, что означенные господа прибыли в Павию прямехонько из Ананьи, где в то время располагался двор его святейшества.

Обратно они ехали уже в компании недавно выкупленного и уже снова готового броситься за меня хоть в ад Филиппа Кёльнского, Вихмана Магдебургского, Кристиана Майнцского, Конрада Вормсского, а также протонотариуса Ардуина. 21 октября 1176 года делегация вошла в кафедральный собор Ананьи, где послы пали перед Александром и облобызали его туфли. На первой встрече присутствовали только папа в окружение своих кардиналов и мои люди. Ни одного ломбардца, сицилийца или византийца. Словом, никого, кто был бы заинтересован в срыве переговоров.

После первого официального приветствия послы и Александр с ближниками уединились для проведения секретных переговоров.

Таким образом, за две недели кропотливой работы был составлен договор о тридцати пунктах, содержание которых знали только участники совещания.

Как никогда прежде, тайна была на руку нам обоим. Еще бы, мы шли на такие уступки, о которых год назад не позволили бы даже заикаться в нашем присутствии. Совсем недавно я называл папу архиеретиком, а он меня — антихристом, мой брак с Беатрикс — незаконным сожительством, а рожденных в нем детей — ублюдками. Теперь он признавал сей союз священным, а я обещался защищать церковь и папу лично. Но это еще цветочки, а вот что сказали бы мои люди, узнав, что я добровольно отказывался от господства в Италии в пользу Святого престола и передавал Александру «наследство Матильды» и город Рим? А также позволял смещать епископов и архиепископов?

Впрочем, пока сие остается в тайне, никто не смеет сказать, будто бы я уже не хозяин в Италии. Сразу после снятия с меня и моих людей церковного проклятия я становился «всехристианнейшим сыном церкви», так что папа должен был покарать анафемой любого, кто сунулся бы ко мне с войной. Втайне я молился, чтобы первым делом под церковный молот попала лига.

Особенно в этом плане меня радовал пункт номер девять соглашения: «Поскольку достигнуто соглашение о мире между папой и императором, в случае возникновения в ходе переговоров о мире между императором и ломбардцами осложнений, не могущих быть устраненными самими участниками переговоров, уполномоченные, назначенные равным числом от папы и императора, большинством голосов принимают решение…», то есть в споре вообще не участвовали бы крикливые представители лиги. Вот!

О том, что папа лучше язык проглотит, чем выдаст, что он подписал, я был настолько же уверен, насколько мог сказать то же самое о себе. Зато о том, что примирение произошло, тут же стало известно всем. Так что не успели еще мои послы вернуться в Павию, как Кремона с Тортоной перешли под мою руку. Что же до лиги, в ней начались разброд и шатания. Сам факт, что соглашение заключено, никто не оспаривал, и при этом не было ни малейшей возможности выяснить, на каких условиях многолетние противники согласились помириться. Результат оказался очевидным, одни города лиги выказывали явное недовольство Александром, другие подумывали о выходе из сообщества и заключения мира с Империей. Таким образом, позиции Александра ослабевали, а мои укреплялись, что и требовалось, так как при сильном папе, впоследствии, я бы не имел шанса отказаться от тех уступок, которые переговорщики обещали за меня. К слову, на самом деле я не отказывался целовать его туфли и выполнять шталмейстерскую услугу, но уж отдавать Италию или «наследство Матильды»?! О чем я и сообщил прибывшим от его святейшества кардиналам.

Когда же те начали разводить руками, мол, папа уже в Венеции и нет никакой возможности быстро получить ответ, я изобразил радость и тут же выехал в том же направлении, с целью устроиться в Равенне в ожидании, когда его святейшество соблаговолит приказать снять с меня проклятие. Разумеется, ехал со всем блеском, в компании супруги, детей, приближенных и папских кардиналов, наличие которых в моей свите свидетельствовало о моих хороших отношениях с Александром. Каждый день мы устраивали пиры и турниры, игры и танцы, пели певцы и соревновались между собой музыканты, поэты писали чудесные стихи во славу прекрасной императрицы, церкви и Империи.

Тан-дарадай, тан-дарадай,
Что будет завтра, ты не гадай:
То ли султанов захватишь гарем,
То ли поляжешь в песке на жаре…
Тан-дарадай, тан-дарадай,
Только неверным меча не отдай![555]
На одном из таких праздников передо мной предстала делегация ломбардской лиги, которую я принял с радостью. Изложив почтительную просьбу провести собор, на котором папа очистит меня от грехов не во враждебной лиги Равенне, а в Болонье и получив на него полное мое согласие, они пообещали прислать туда своих представителей.

Папа тоже готовился к долгожданному примирению, и даже привез из Сицилии дивной красоты белого жеребца, на котором ему следовало восседать во время исполнения мной шталмейстерской услуги. Предполагалось, что из Венеции он, не отдыхая, отбудет в Болонью, о которой вели переговоры ломбардцы.

Никогда прежде не видевшая папу Венеция ликовала. Собор был переполнен желающими услышать торжественную мессу, а народ все прибывал, заполоняя главную площадь. Праздник начался с того, что папа торжественно вручил золотую розу дожу Венеции, признавая таким образом республику Венецию суверенным государством[556].

В самый разгар торжеств папе сообщили, что прибыл архиепископ Магдебурга Вихман, которого приняли с радостью.

— К величайшему сожалению, я вынужден передать, что император не может проводить собор в Болонье и по-прежнему предлагает Равенну, — буквально с порога начал он.

— Но как же так? Ведь совсем недавно его величество был не против Болоньи?! — не выдержал папа.

— Все правильно, он и сейчас за проведение собора в этом славном городе, где у него много личных друзей. Но многие архиепископы отказываются ехать в Болонью. Архиепископ Майнцский Кристиан к примеру… Вы ведь слышали о тех жестокостях, которые он позволил себе совершить над жителями Болоньи в последний свой приезд. Может ли он войти в этот город, не ожидая, что его пристрелят из какого-нибудь окна? Кто гарантирует ему и его людям безопасность? Впрочем, если Равенна не подходит, император предлагает провести собор в Венеции или, еще лучше, в Павии.

Но едва услышавшие это представители лиги начали громко возмущаться, в игру вступил еще один мой ставленник: со своего места поднялся подеста города Ананьи, он, перекрикивая собрание, поспешил, сохраняя самое серьезное выражение лица, на которое только был способен, заверить его святейшество в том, что император чтит заключенный тайный договор в каждом его пункте.

«Какой договор? Что за пункты?!» — неистовствовала лига, в то время как верный Вихман, потупившись, предлагал всем вместе приехать в любимое место императора в Италии, в прекрасную Павию.

— Ага, в Павию — то есть черту в зубы! Нет, лучше уж в Венецию. Решили все. Вихман был очень доволен выполненной миссией.

После собора Александр прислал за мной пять кардиналов, которые в самых почтительных выражениях передали просьбу его святейшества прибыть в Венецию, дабы получить апостольское благословение.

В результате, обиженные таким положением дел, ломбардцы демонстративно покинули город воды, а вместе с ними убрались подобру-поздорову представители сицилийского короля. Что же, нам спокойнее.

Александр с кардиналами и мои архиепископы занялись последней частью подготовки церемонии, встречей папы и императора. Разрабатывалось буквально пошаговое действо, с какой стороны подойти, когда опускаться на колени, что при этом делать и говорить. Относительно ненавистной мне шталмейстерской услуги, Александр постарался упростить задачу, сведя ее до самого минимума, дабы я не забыковал на последнем отрезке пути. На самом деле он был бы рад упразднить эту часть церемониала, но удалось лишь сократить количество шагов, которые я должен буду сделать, ведя его лошадь.

Все было готово, и в назначенный день, я перебрался в монастырь Святого Николая, чтобы вместе с семьей и имперскими князьями подвергнуться обряду снятия церковного отлучения.

Праздник примирения папы и императора начался до восхода солнца 24 июля 1177 года, так что желающие увидеть все с самого начала венецианцы были вынуждены добираться до площади Святого Марка в темноте, освещая себе дорогу факелами и фонарями. Со стороны это напоминало странную процессию светлячков, стекающихся со всех сторон города к его центру. В блеске танцующего огня двигалась бесконечная процессия лодок. Папа в сопровождении кардиналов прошествовал по коридору из застывших по стойке «смирно» факелоносцев мимо освещенной плошками с горящим маслом платформы, на которой возвышался убранный цветами и восточными коврами паланкин. Медленно и торжественно он проследовал в собор на утреннюю мессу, когда небо начало светлеть. В свете восходящего солнца стало заметно, что все дома украшены гирляндами из цветов и ярких лент всевозможных оттенков, которые весело играли на ветру. В этот день цветы были не только в каждом окне, они заплетались в длинные венки и перебрасывались от дома к дому, создавая праздничное настроение. А впереди еще были развлечения: дож распорядился выставить столы, угощения на которые поставляли гильдия виноделов, союз кабатчиков, а также общества пекарей и самая важная персона — глава городского рынка, который обещал доставить фрукты.

Под звуки органа и перезвон колоколов папа благословил кардиналов на свершение благого дела, очищение императора и его сторонников от церковного проклятия. После чего они отправились в монастырь Святого Николая, дабы принять мою исповедь. Я покаялся в грехах и признал Александра III законным папой римским. Вслед за мной слова присяги проговаривали присутствующие на церемонии князья. Очищенный и освобожденный, в новой одежде, я занял место в приготовленной для меня императорской галере, которая возглавила кавалькаду роскошно убранных судов. А колокола все звенели, от церкви к церкви провожая и встречая нашу процессию.

И вот уже Александр III поднялся на помост с поднятыми для благословения руками, поравнялся с подготовленным для него троном и стоял так, ожидая, когда я подойду к нему.

Еще в лодке мне вложили в руки меч и копье. Можно было подумать, что я на войну собрался. Впрочем, алый шелковый плащ и золотая корона… мы заранее уговорились относительно того, кто и где стоит, кто что делает. Я знал свою роль, тем не менее было заметно, что все с нетерпением ждут, хватит ли у меня мужества пройти эти несколько шагов, опущусь ли на колени перед этим постаревшим и совсем не похожим на себя, прежнего, Роландом. Еще как смогу! Во имя Империи! Вперед!

Раз-два, упал, лобызнул, встал. Зря, что ли, каждый день плаваю и тренируюсь, чай, спина не отвалится, задница в самый ответственный момент не перевесит, колени не подведут. Всего и делов-то.

Стоп. Почему не слышу ликований? Отчего все застыли в ожидании? Что еще надо? Что забыл? Ах да, все вышеперечисленное я, как это со мной случается, сначала проделал в уме. Так что для окружающих я просто встал как пень, вылупившись на папу. Ладно, хорошо, еще из лодки выполз. Ничего не потеряно. Вперед, Барбаросса! Стоп. Какое вперед? Первым должен идти дож, демонстрируя всем золотую розу, потом патриарх и клир собора Святого Марка со свечами. На кой свечи днем? Ладно, не мое дело. Ага, под руки берут, ведут, как же я, дурная голова, обо всем позабыл, чуть церемониал не попортил, вот стыдно-то было бы!

Ага, ни дать ни взять, точно осадную башню, вывели меня на прямую позицию, сейчас бы не меч, а нож для метания и… прямо в темечко. Не о том ты думаешь, Барбаросса. Все. Хватит мечтать. Оружие сложил, голову склонил, корону снял, шаг, другой, теперь уже взаправду. На колени хлоп, корону положил и… к туфле. Чмок. Стою. Жду. Долго ли будут еще мучать?

Не долго, не дурак Роланд и уж точно не самоубийца, такого, как я, пред собой держать. Я ведь и без меча, если что. Стоп, Фридрих! Не смешно. Прекрати немедленно!

Александр со слезами на глазах протянул руки и сам помог мне подняться, прижав к себе и поцеловав в знак примирения. Картина «Возвращение блудного сына».

Народ за спиной возликовал. Что же, ему положено ликовать. Колокольный звон рассыпался звонким золотом. Полагаю, папа упал бы, не подхвати я его буквально в последний момент.

Ничего-ничего, это солнце, бессонная ночь, волнения… Ему бы теперь отдохнуть, бедняге, да не тут-то было. Народ жаждет пастырского слова. Помню эту часть церемониала, около меня будет стоять специальный толмач, который переведет все сказанное слово в слово. Обо мне позаботились, значит, а о нем? О старом, уставшем, больном, стало быть, нет. Эх, кардиналы, язву вам в печень. Да разве ж так делается?!

Взяв Александра под руку, пожалуй, надо было на руки, старик реально на ногах не стоял, я аккуратно помог ему спуститься с помоста и провел в собор.

По окончании проповеди, которая его немного взбодрила, я помог папе сесть в седло и хотел уже, взяв за узду, провести его коня несколько заранее оговоренных шагов, но он вдруг не позволил мне этого сделать, благословив и отпустив от себя.

А через неделю, 1 августа 1177 года, во дворце патриарха папа еще раз торжественно назвал меня своим дражайшим сыном, ревностным в деле защиты веры, католическим государем, то же самое, ну, может быть, в несколько иных выражениях было сказано в адрес Беатрикс и наследника Генриха. Александр обещал относиться к моей супруге и детям с подобающим уважением, часто поминая в молитвах. После чего я выступил с ответной речью, заявив, что вступил в борьбу против римской церкви в результате заблуждения и под влиянием дурных советников. После чего еще раз подтвердил, что признаю папу Александра III, и пообещал соблюдать договоры, заключенные с римской церковью, королем Сицилии и ломбардскими городами. Далее все участники церемонии принесли клятвы на Евангелии, святых мощах и кусочке креста, на коем был распят Иисус Христос.

В конце церемонии папа простил всех, кто прежде ополчался против него, кто поддерживал Каликста III, ну, разумеется, после того как те покаялись и попросили прощения. Уже в мое отсутствие к его святейшеству прибыл сам бывший папа Каликст, и Александр не только простил его и отпустил грехи, но даже сохранил прежнее кардинальское звание.

Что же до меня, я, разумеется, тоже не сплоховал, первым делом наградил славный город Венецию, предоставив всем его жителям право беспрепятственного проезда по территории Священной Римской империи. Кроме этого — подтвердил владения церквей и монастырей в Венеции и Вероне. Ну и особо вознаградил графов Монферрато и Бьяндрате, цистерцианцев за посредническую помощь в заключении мира, ну и всем другим, тайным и явным помощникам по справедливости и даже немного сверху — помните Барбароссу.

Только распрощались с папой, только в обратный путь тронулись — гонец незнакомый, серый весь от дорожной пыли, только глаза блестят, да пот черный по лицу струится, со скорбной вестью. Граф Бертиноро из Романьи преставился.

Причем, что интересно, помер бездетным. А свой лен, императором пожалованный, благочестиво церкви завещал. Имперский лен?! Ладно, с графа-покойника поздно спрашивать, каким местом думал, решение принимая. Мне же, хошь не хошь, сызнова на конфликт с папой идти. Обрыдло! А делать нечего, лен имперский, его по закону положено другому имперскому вассалу передать. Бывший профессор права такие вещи должен понимать. Ладно, путь наш все одно лежит через Равенну в местечко Чезена: возьми правее — и ты во владениях покойника Бертиноро окажешься. Там-то мы и наложим лапу на собственность, в смысле длань императорскую.

Подъезжаем, а в графстве уже церковники орудуют, землю мерят, быстрые ребята.

Попросил вежливо, чтобы сдали крепость и земли, что называется, по доброй воли. Те возражать — мол, приказ. Ну, что тут будешь делать?

— Отто, крепостишку видишь?

— Как не видеть, Фридрих, чай, не слепой пока.

— За сколько дней сдюжим?

— За неделю сделаем.

— А дня за три?

— Ну, коли поднатужимся… сделаем и за седмицу, вон на стене заплата огромная, судя по цвету кирпича, новая… туда и вдарим.

Услышали такой наш разговор папские чиновники и сами разбежались. Отто даже ни одного синяка защитникам замка поставить неуспел.

* * *
Теперь о последствиях примирения с папой. Хороший получился из меня политик, даже друзья из Болоньи ахнули, когда позже мы с ними встретились и прибытки с убытками посчитали. Покаяние — всегда штука неприятная, потому как просить прощение и в грехах сознаваться кто же любит? Ребенку не по нутру, когда его строгий родитель или тем паче монах-учитель коленями на горох поставит на глазах у дворни. Стыдно. Тем паче императору при всем честном народе унижаться, целуя чьи-то туфли… брр… С другой стороны, если все это принимать за часть церковной службы, если заранее внушить себе, что все так делают, то вроде и не так противно. Встал на колени, чмокнул, вроде как упал-отжался. Зато в Империи опосля этого дела мир и покой, за нарушение которого анафема и имперская опала. Города передо мной не только ворота открывают, праздники устраивают, дары выносят, улыбчивые все такие, вежливые.

Часть незаконно отобранных папских областей мы, конечно, по договору вернули, но зато и они нам наши исконные владения возвратили. Опять же графы, маркграфы один за другим в вечной преданности клянутся. Можно дела в Италии сворачивать — и домой в Германию возвращаться.

В июле и поеду, вот только Кристиану Майнцскому все, что нужно делать, по пунктам растолкую, все же наместником остается, во все должен вникать.

Глава 53 Падение Льва

Я приступаю к теме, о которой мне неприятно вспоминать, и не потому что речь идет о смерти кого-нибудь из близких друзей или родственников. Генрих Лев! Для меня он умер еще тогда, на озере Комо, когда герцог отказался от доли моего брата, признав себя простым наемником. Сколько их было этих наемников? Вчерашние разбойники с большой дороги, мастера меча и копья, ищущие применения своим воинским навыкам…

Сколько было у меня этих самых наемников, а сколько братьев? Наемники шли тысячами, и я редко запоминал их лица, братьев у меня было двое, сводный Конрад и двоюродных — Генрих и Фридрих. Райнальд, Эберхард, Отто, Вихман — лучшие друзья, но все же не братья, не родная кровь. Там, на озере Комо, Генрих убил одного из моих братьев, так что я в тот день поседел и чуть не умер от горя.

Когда же из братьев он добровольно сделался наемником, мне оставалось одно — выбросить из своего сердца последнюю любовь к этому человеку и начать играть по навязанным правилам, первое из которых гласит: наемник живет по законам нанимателя, в случае нарушение законов с него следует взыскать согласно закону. Генрих Лев считал по-другому.

30 июля 1178 года в соборе Сен-Трофим в Арле, я получил корону Бургундии, после чего отправился на рейхстаг в Шпейере, где предполагалось разбираться с поступившими на кузена жалобами. Его обвиняли и в нарушении земского мира, и в убийствах, и в разрушении крепостей и церквей, и во многом другом, Генрих же даже не подумал явиться. За те годы, что мы с ним жили как братья, он уже привык, что я как-то разбираюсь с жалобщиками. Кому-то доплачиваю из казны, кому-то жалую новую должность, устраиваю выгодный брак… На все это я шел ради брата, теперь я приказал провести тщательное расследование, после чего материалы дела должны были поступить на рассмотрение суда князей. Узнав о произошедшем, Генрих подал ответный иск на Филиппа Кёльнского, и его жалоба была отправлена по тому же адресу. С тем, что в середине января 1179 года в Вормсе на очередном рейхстаге пройдет слушание.

Любой бы на месте Генриха понял, что отношение к нему императора изменилось, и сделал бы соответствующие выводы. Как минимум, постарался бы помириться с написавшими на него жалобы. Герцог не соизволил ни явиться на рейхстаг сам, ни прислать своего представителя. Так что во время слушания оскорбленная сторона и наговорила с три короба, а у судей появилось три доказанных обвинения против Генриха Льва:

1. Многократное нарушение земского мира.

2. Нарушение императорских приказов.

3. Подстрекание славянских племен напасть на Магдебургское архиепископство.

Окажись в зале сам Генрих или его человек, мы бы еще попытались уладить дело полюбовно, предварительно выслушав контрдоводы. Но он сам не озаботился защитой. Желая дать шанс оправдаться, я отказался выносить приговор немедленно, назначив дату нового слушания на 24 июня 1179 года в Магдебурге, обязав судейских оповестить герцога об обстоятельствах разбирательства и убедить его явиться на суд.

В результате, когда через полгода я открыл заседание, Генриха на нем не оказалось! И если на первом суде я еще мог слукавить, заявив, что, возможно, обвиняемый не получил приглашения, теперь он, точно в насмешку над собравшимися, прибыл в крепость Хальдеслебен, недалеко от Магдебурга, так что судьи выдвинули четвертое обвинение: неявка в суд как отказ повиновения прямому императорскому приказу. Это могло повлечь за собой потерю лена и как следствие — имперскую опалу.

Все, что я мог сделать, дабы в последний момент спасти кузена, это дать ему еще одну отсрочку. Поэтому я добавил от себя, что приговор вступит в силу не ранее чем через год и один день. Кроме того, в течение объявленного срока Генрих имел право добиться смягчения или даже полной отмены приговора. Что для этого следовало сделать? Для начала явиться и хотя бы объяснить свои действия.

Через неделю после суда Генрих действительно попросил аудиенции, и я тут же отложил все свои дела. Мы встретились между Магдебургом и Хальдеслебеном. Один нормальный разговор, просьба помочь разобраться с жалобщиками — и я бы нашел способ обелить его перед князьями. Вместо этого Генрих сухо доложил, что не собирается подчиняться суду каких-то там князей, и без обиняков, если я собираюсь и дальше дружить с ним, теперь нам остается только объединить свои силы, дабы сокрушить недовольных и впредь говорить со всем миром с позиции силы.

Мне не понравился тон, с которым он со мной разговаривал, и то, как неуважительно он отзывался о князьях и об имперском суде. Поэтому я напомнил ему о сроке, в течение которого он имел возможность уладить свои дела. Впрочем, если бы Генрих согласился заплатить в казну штраф в размере 5 тысяч марок серебром, я был готов приостановить судебный процесс и даже взял бы на себя роль посредника между ним и обиженными им князьями, добившись в конечном варианте того, что они забрали бы свои жалобы. Недослушав меня, Генрих раздраженно махнул рукой и вернулся в свою крепость.

Я ждал год и немного больше, но кузен так и не счел нужным одуматься. Новое судебное разбирательство состоялось в середине августа в Саксонии. Суд требовал лишить подсудимого обоих ленов и герцогского достоинства. Все правильно, именно так было прописано в законе, но я не мог решиться, дав Генриху последний шанс. Теперь я не требовал, чтобы он сам улаживал свои дела, и даже не просил вносить в казну штраф, пусть только явится 13 января 1180 года в Вюрцбург на рейхстаг. В случае, если он в третий раз проигнорирует прямой императорский приказ… что же, приговор приведут в исполнение.

В ответ Генрих Лев напал на город Хальберштадт, ограбил его жителей, после чего город был сожжен. При этом он не пощадил церкви и монастыри. Мало того, оказавшего ему сопротивление хальберштадского епископа Удальриха он забрал в плен, сообщив, что отпустит последнего в обмен на снятие с него всех обвинений. После чего принялся опустошать архиепископства Кёльнское и Магдебургское и даже рукоположил нового архиепископа Бремена. Не сам, понятное дело, связи в Риме использовал, но от этого ведь не легче. В общем, вел себя как разбойник с большой дороги, что же до меня… дружба дружбой, а если бы я и дальше откладывал вынесение приговора, боюсь, мои князья сместили бы такого нерешительного императора, и правильно бы сделали. Империей не может править мямля и тряпка. Эх, Генрих Лев, Генрих Лев…

— Приговор: лишить герцогского достоинства и всех имперских ленов, личное имущество подлежит конфискации.

Впрочем, я был бы не я, если бы не сделал попытки снова вытащить его из этой ямы.

— Шесть недель отсрочки. За это время Генрих Лев должен покаяться в своих преступлениях. После чего приговор будет смягчен или даже отменен.

Я всегда обожал свою семью и своих друзей, которых у меня во все времена было по пальцам сосчитать. За столько лет Генрих сделался частью меня и это не просто красивости, а реальное ощущение. Отторгнуть его для меня было не легче, чем позволить отрезать себе часть руки или ноги. Я видел, как на войне лекарь уговаривал солдата отрубить почерневшую, превратившуюся в сплошной зловонный гнойник ногу, и как тот умолял не делать этого, уверяя, что ему уже лучше.

Впрочем, огласить решение суда — одно, а отобрать лен у такого человека, как кузен, — совсем другое. Для того чтобы довести это дело до конца, следовало заручиться поддержкой князей, так что исполнение приговора снова пришлось отложить теперь уже до 13 апреля 1180 года, а потом еще до 27 апреля, так как все хотели отпраздновать Пасху в храме, а не во время осады очередной крепости.

После чего я вынес свое решение относительно бывших ленов Генриха: Саксонию теперь следовало поделить на несколько малых ленов, больший из которых доставался сыну Альбрехта Медведя, графу Бернхарду Анхальтскому[557], западная часть Саксонии превратилась в Вестфальское герцогство и отходила архиепископу Кёльнскому. А Баварское герцогство — Оттону Виттельсбаху: в смысле моему другу и знаменосцу. В качестве ответной меры Генрих напал на Гослар. Крепость не взял, зато рудники разрушил. И пошел мстить в Тюрингию, отлично же знал, что у меня там любимая сестра. Разбил вставшее ему на пути воинство Людвига, разрушил Мюльхаузен, после чего послал гонца к своему тестю — королю Англии, предлагая вместе напасть на Империю. Хотел еще молодого Филиппа II Августа[558] в заговорщики записать, но тот не только отказался, но еще и принес мне свои извинения, сообщив, что не собирается воевать за Генриха Льва. Тогда кузен попытался уговорить датского короля Вальдемара I, за сына[559] которого он отдал свою дочь от первого брака, Гертруду[560], напасть вместе с ним на Империю. Понимая, что от Генриха не так просто отделаться, Вальдемар потребовал, чтобы прежде герцог примирился с Богом и заодно отдал Хальберштадту и Бремену все, что отобрал у них.

В общем, Дания не встала на защиту Генриха, я же не стал дожидаться, когда он сметет с лица земли еще какой-нибудь имперский город, и пришел с войском к южной границе Саксонии. Генрих тут же поднял свое войско, во всех крепостях был спешно усилен гарнизон. Оставалось напасть и… потерпеть неудачу. Уж слишком сильный герцог, ко всему прочему каждый скажет, на своей земле воевать сподручнее.

Мы же никуда не спешили, встали, шатры, палатки поставили, и пошла необычная работа. Письма пишем и с гонцами рассылаем. Вассалам Генриха вести шлем, каждому лично от императора с печатью и подписью. А в этих письмах доходчиво объяснено, что после приговора суда ни один вассал не должен помогать своему бывшему сеньору против императора, все данные ранее Генриху Льву присяги утрачивают силу. Так что нужно не к нему на выручку лететь, а до 11 ноября 1180 года приехать к императору в Хальберштадт, потому как все, кто не явится, без дальнейших объявлений будут лишены имений, а кто выступит против имперского войска с оружием, могут поплатиться за соделанное жизнью.

Первым явился граф Адольф Шауэнбургский[561], который не так давно разругался с Генрихом во время дележа добычи. Я так понял, что кузен послал его к такой-то матери, а его сиятельство, не зная дороги, завернул ко мне. А за Адольфом пошли другие бывшие ленники Генриха. Всем, кто приходил и приносил присягу, я лично дарил новые лены и деньги. Для хорошего дела не жалко. В результате, не пролив и капли крови, я завоевал южную Саксонию, так что часть войска можно было распускать по домам.

Ничего, если и дальше дела пойдут столь же споро, мне не войско, а команда поваров да церемониймейстеров для торжественного принятия присяг понадобится. Сказал — и сглазил.

— Ну, верный Отто, видишь крепостишку, Хальденслебен прозывается?

— Так точно, Фридрих, вижу.

— Что скажешь? Сколько дней работы потребуется? Каких тебе чудес техники к стенам подвезти?

— Да тут, — чешет в затылке Виттельсбах, — да тут не дни, не недели, тут на полгода… и если войско развернуть на марше и всех сюда, и то, я думаю…

— Подмогу вышлем. За Хальденслебен, еще Брауншвейг и Люнебург стоят непреклонные. Письма я уже разостлал, ответы вот-вот приходить станут.

— С графом Ратцебургским еще проблема, — не унимается Отто. — Этот в жизни не сдастся, до Страшного суда будет Генриха провиантом и солдатами снабжать из своего лена.

— Это я беру на себя. Вихман, душа моя, есть ли у нас надежные люди в ставке Генриха Льва?

— Есть, как не быть, — Вихман поспешно отирает об одежду сальные руки, жрал что-то в уголку, пока люди делом занимались.

— Вот и хорошо. Скажи, чтобы донесли Генриху, мол, его вассал, правитель Ратцебурга, с сыном, тайно присягнули императору и даже задание получили умертвить своего бывшего господина.

— Так это же брехня?! — вытаращился правдолюб Отто. — Кто поверит?

— Приятно с вами иметь дело. Вихман сделай так, чтобы поверили. От Генриха теперь каждую седмицу кто-нибудь отступает, поверит как миленький.

— Дозвольте, я скажу, — в дверях шатра образовалась мощная фигура графа Шауэнбургского поперек себя шире. То ли пароль для входа где узнал, то ли стража поостереглась такую махину останавливать.

— Слушаю, ваше сиятельство, можно просто говорить Адольф? Что хорошего подскажете?

— Из дома гонец прискакал, матушка пишет, — мнется в дверях граф-гора. — Герцог-то на мою крепость Плён напал и еще вторую, Зеегебург, что на озере, осадил. Так матушка, оборону в свои руки взяла, да только помощь ей нужна, потому как лично-то она быка кулаком в лоб остановит да наземь свалит, но две крепости одновременно оборонять — тут одной силы маловато, тут…

— Понятно, — из Плёна Генрих рассчитывает контролировать Гольштейн, у него полвойска гольштинцев, — подсказывает Манфред.

— Подмогу вышлем, ваш младший брат и возглавит. А для вас у меня иное поручение, западную Саксонию хорошо бы без фуража оставить. Не будет у солдат жратвы, много они навоюют? Им ведь оттуда сподручнее провиант под Плён возить? Я правильно понимаю?

Просиял граф, поехал привычным делом заниматься, посевы жечь да топтать, склады грабить. Хороший человек.

— Еще новости?

— Князь поморян, говорят, помер, стало быть, не будет отныне поддержки Генриху Льву с этой стороны, преемник-то давно на нашей стороне, — с улыбкой докладывает Вихман.

— Архиепископ Магдебургский собирает войско и обещает до конца весны осадить Хальденслебен, — в руках у Готфрида кусок пергамента, — по всему видно, не донесение, так, быстрая записка, еще не известно, как в лагерь доставлена. Все у них секреты.

— Что же, поддержим такое дело. Вместе подойдем.

* * *
Все произошло, как мы и рассчитывали, обвиненных в предательстве графа Ратцебургского с сыном Генрих без разбирательств сначала бросил в темницу, а потом потребовал в обмен на освобождение сдать ему город. Те так и сделали, после чего, обидевшись, перешли на нашу сторону. Мы же хорошим людям всегда рады. А о том, что сами же все и подстроили, благоразумно промолчим.

В первых числах февраля пал удерживаемый Генрихом Львом Хальденслебен, зато графиня Шауэнбургская, несмотря на поддержку, не удержала крепости. Пала на поле боя героическая старушка, жаль, не успел лично познакомиться, уважение высказать.

— Теперь Генриху осталось последнее, — докладывает очень довольный собой Виттельсбах, — удержать свой любимый город Любек и подготавливать встречу двух армий на Эльбе.

— У него еще Ратцебург имеется, — напоминает Вихман.

— С Ратцебургом все нормально, не правда ли, ваше сиятельство?

— Правда, ваше величество. Меры приняты, — басит Адольф Шауэнбургский.

— Какие меры? Почему мы не знаем? — встрепенулся Готфрид.

— Тайные, — спокойно уточнил я.

С Ратцебургом мы поступили вот как. Первым делом туда по-тихому съездил сам граф, как и следовало ожидать, после добровольной передачи крепости гарнизон почти не меняли, так что, дождавшись, когда Генрих со свитой покинет город, люди графа заперли ворота, отказавшись впускать их снова.

Забрав, таким образом, эту последнюю крепость, мои войска неожиданно для противника перешли в наступление по всему фронту. В авангарде я, Виттельсбах, граф Шауэнбургский, Людвиг Тюрингский, тылы прикрывают архиепископы Кёльнский и Трирский. Мы изменили привычную тактику, и вместо того чтобы осаждать Брауншвейг и Люнебург, обошли их стороной и, перейдя равнину Люнебургской пустоши, вышли к Эльбе. Генрих отступил к городу Штаде, мы же беспрепятственно перебрались на другой берег. Первый город на пути Ратцебург — наш. Открыл ворота, войско тут же пополнилось отборнейшим конным отрядом. Чуть передохнули и марш на Любек — сердце Саксонии.

А вот тут одних осадных машин мало, головой думать надо, потому как дураку понятно, Любек не сдастся, а пока мы здесь на осаду время тратим, Генрих в Штаде новое войско вербует. Что же, наскоро заключили союз с датским Вальдемаром I. Цена вопроса — женитьба двух моих сыновей, Фридриха VI, того, что при рождении Конрадом назвали, и Генриха — короля Германии, на датских принцессах. А не жирно ли будет? Ну, Фридрих, ладно, а на главного наследника у меня иные виды имеются. Сказано — сделано. Датчане прошли морем и, войдя в устье реки Траве, благополучно высадились вблизи Любека, где их никто не ожидал. Здрасте вам. После этого Генрих уже не мог доставить в город продовольствие и начался голод.

Выждав недельку, я повелел сообщить горожанам, что коли те добровольно откроют ворота и принесут вассальную присягу, я не трону город. Но вот ежели мне придется тратить время и брать их силой…

Епископ Любека[562], будучи больным и в горячке, все же поднялся с постели и тут же отправил гонца к герцогу, объясняя ему сложившееся положение и прося разрешения сдаться. Все это я узнал от него самого, явившегося в мой шатер и умоляющего подождать ответа правителя. Умный и очень верный человек. Прощаясь, я заметил, что у него сильный жар, и вызвал лекаря, после чего потерявшего остаток сил епископа доставили домой на носилках.

Когда же Генрих разрешил сдать город, я сохранил за Любеком все прежние привилегии, кроме того, сделал его вольным имперским городом, а что, в Италии таким городом стала прекрасная Венеция, а в Германии пусть будет Любек.

Я увидел Генриха Льва только через три месяца после сдачи его последней крепости на рейхстаге в Эрфурте. Потеряв из-за своего ослиного упрямства все, что имел, теперь он бросился мне в ноги, умоляя хотя бы сохранить ему жизнь. Впрочем, уж кого-кого, а родственников я не убиваю. Помиловал и на этот раз, мало того, самолично поднял с колен и расцеловал. Когда же закончился суд, я уже наедине передал ему часть его прежних владений, столько, сколько хватило бы жить безбедно, но недостаточно для того, чтобы сколотить новую армию. На самом деле мог бы не давать и этого, у кого в родственниках король Англии не пропадет. Но, да уж видно, горбатого могила исправит, в смысле, не могу по-другому. И еще одно, согласно решению суда Генриху следовало уехать в изгнание на несколько лет. Собственно, после такой войны до него запросто мог бы добраться кто-то из бывших союзников, кого он обидел в свое время, да, чего доброго, вырезать всю семью. Поэтому я рекомендовал ему отсидеться под защитой тестя, забрав с собой жену и детей[563].

Глава 54 Праздник в Майнце

После победы над Генрихом Львом в Империи практически не было войн и мятежей. В 1181 году помер папа Александр III и на его место заступил Луций III[564], ненадолго, как поняли все вокруг — новоизбранному понтифику к моменту выборов исполнился 71 год. Впрочем, второго такого, как Роланд, им бы все равно не отыскать. Очень сильный человек, не зря меня тогда предупреждали по поводу него в Болонье.

Постепенно я пришел к парадоксальному выводу, что вполне могу помириться с ломбардской лигой, вернув им все их привилегии и вольности. К слову, налоги с городов Ломбардии мне были необходимы в ту пору, когда Империя только поднималась, вставая на ноги. Теперь, когда сундуки полны злата и амбары ломятся от припасов, ну их, успокоившихся, смирившихся врагов, я уступлю. Вот перезаключу мирный договор еще лет на пятнадцать, и можно будет… нет, не почивать на лаврах, а как раз наоборот, взяться совместными усилиями за Тоскану, те самые места, которые в официальных документах до сих пор именуют «наследством Матильды».

Хорошо было бы забрать себе Таскану, отправляя папе, как арендатору часть доходов, процентов эдак пять, ну, десять. А что, хорошее предложение, ни пахать, ни сеять, ни охранять и даже не продавать урожай и при этом ежегодно получать натурой и деньгами. Пока что папа против, но рано или поздно, думаю, согласится. Вот создам союз с лигой, он и не на такое согласится.

Долгие годы мечтал стереть с лица земли Алессандрию, мало того, что построена без разрешения, так еще и названа в честь папы Александра, чтоб ему на том свете икалось. Да и поражения своего у стен этого глиняного недоразумения простить не мог. А потом папа его еще и епископством сделал. В общем, обида на обиде. А с другой стороны, жалко, люди его строили, сколько свадеб сыграли, детей родили, а теперь что же всех вон и красный петух по крышам? Друзья из Болоньи придумали, как горю помочь.

Все население Алессандрии уходит из города, после чего я издаю указ, как бы основать его заново, и присваиваю новое имя Цезарея. Назвал, а тут уж горожане входят в город, как бы построенный еще раз, и живут в нем. А что не жить-то? Вот только пусть сначала все мужчины в возрасте от 14 до 70 лет присягнут императору.

Разобрался с Алессандрией, и 30 апреля 1183 года отменил Ронкальские законы, подписав предварительный мир с лигой. Лига признала императора своим господином. Так что теперь я имел полное право утверждать избранных ими консулов и судей. Теперь бывшие враги сами наблюдали за соблюдением законов Империи на территории Италии. Это событие мы отпраздновали в Германии в крепости Констанц, где 20 июня состоялся очередной рейхстаг. Точнее, сразу после рейхстага. Пир был вот уж действительно на весь мир, простым людям на улицах города накрывали столы так, что они разве что не падали под тяжестью блюд, а также кувшинов с вином и пивом. Мы славили друзей из лиги и поднимали кубки за новых консулов, которых я утвердил на рейхстаге.

Праздник длился неделю или больше и закончился для меня и всей Империей страшным горем, на обратном пути из Констанца, 11 июля в бурге Пфуллендорф, где мы остановились передохнуть, тихо и незаметно скончался ни одного дня до этого не болевший Отто Виттельсбах. Помню, на питейном турнире богатырь Отто — герцог Баварии, одолел самых знатных выпивох Империи, а потом слег и просто умер. От счастья, наверное.

Я сразу же передал лен его старшему сыну, десятилетнему Людвигу, как две капли воды похожему на своего отца, в то время когда мы с ним играли в войну в Высоком Штауфене. До совершеннолетия, а это еще четыре года, герцогством должна была управлять Агнес. Не успел я снять траура по Отто, как новый удар — не стало архиепископа Майнцского Кристиана, помер от лихорадки в Италии, где все это время трудился на благо империи. Тридцать дней после смерти фон Буха во всех монастырских церквах Германии по нему служили панихиды. Я же — вот ведь душа неприкаянная, не имел даже возможности затвориться ото всех и пить или слезы лить по ушедшим друзьям. Нет, пить — это не по мне. Не люблю, когда хмель думать мешает. Чтобы пережить утрату Отто, я сел на коня и ездил с малым отрядом от крепости к крепости. Здесь привилегии подтвердил, там суд провел, здесь жалобы послушал, а там уму-разуму поучил. Вернулся к Беатрисе и детям и тут же велел своему новому канцлеру Готфриду Шпиценбергскому в путь дорогу собираться. Должен же кто-то управлять Италией. Были бы сыновья постарше — их бы послал. Но да успеется еще. На всех дел хватит.

* * *
В 1184 году, в праздник Троицы, в городе Майнце устроили прекрасный праздник, на котором Генрих и Фридрих стали наконец рыцарями. На торжественное посвящение сыновей мы пригласили такое количество народа, что на правом берегу Рейна пришлось разбить огромный палаточный лагерь. Не поместились бы все гости в городе, так что он лопнул бы, точно плод граната. В центре этого мирного лагеря стояла большая деревянная церковь и дом, специально построенный для моей семьи. А ведь это не шутка, Беатриса снова беременна, пока несильно заметно, в октябре рожать, но все же тоже не девочка в шатрах-то спать. Старший Генрих, девятнадцать лет, красавец, моя гордость, и семнадцатилетний Конрад — в ночь перед посвящением оба постились и молились в новой церкви. Четырнадцатилетний Оттон тоже просился с братьями, но да рано ему, время придет — специальный праздник устроим. Вместе с ним в комнате спал двенадцатилетний Конрад. Шестнадцатилетняя Гизелла помолвлена с Ричардом по прозванию Львиное Сердце, напрасно ждала она своего суженого, должно быть, надеясь, что мы тут не только посвятим ее братьев в рыцари, но и обвенчаем их с Ричардом. Семилетний Филипп делил горницу с Людвигом Баварским, сыном моего Отто. Пусть мальчишки подружатся, кто знает… Так что после того как мы с Беатрисой заняли свою комнату, стало понятно, что одного дома, пожалуй, и мало получилось. Впрочем, мы же здесь не навсегда устроились.

Из многих окрестных городов специально для обслуживания праздника съехалась целая армия поваров, певцов, музыкантов и танцоров. И это не удивительно. Когда подсчитали, сколько явилось гостей, вышло 70 тысяч. Ведь каждый прибыл со свитой. Были устроены рыцарские и поэтические турниры. В разгар праздника явился весь в черном, точно ворон-гореносец, Генрих Лев, но на этот раз я отказался принять его. Во-первых, срок ссылки не закончился, а во-вторых, захотел бы поговорить о деле, пришел бы на любой из устраиваемых рейхстагов. Что это вообще за купеческие повадки — дождаться, когда человек расслабится за кубком хорошего вина, чтобы наседать с просьбами. Да и бог знает, чего он мог наговорить Людвигу. Парень только что отца похоронил, а тут невесть откуда является чужой дядя и требует вернуть ему лен.

Праздник начался с торжественного богослужения, впереди процессии шли сразу семь архиепископов, уж не знаю, сколько епископов и аббатов, все, как водится, в праздничном облачении, центр шествия — я, Беатрикс и Генрих — в золотых коронах. Разумеется, в церкви было не протолкнуться, но да в тесноте, не в обиде.

Впрочем, при таком скоплении народа без обид не обходится, вот и первый скандал; аббат Фульдского монастыря[565] и архиепископ Кёльнский не поделили, кто из двоих во время мессы будет стоять рядом с любимым императором. Можно подумать, что уже и художники собрались общий портрет на века малевать. Заметив их перебранку, я дернул за рукав Филиппа, попросив его не портить праздник. Я был не прав, потому как не попытался вникнуть в предмет спора. Каждый здравомыслящий человек понимает, кто главнее — архиепископ или аббат. Но Филипп — мой близкий друг, к нему я всегда мог обратиться по-свойски, как к покойному Райнальду, как к Отто. Он же сухо поклонился, по-военному развернулся и, расталкивая толпу, направился к выходу. Поняв, что тот обиделся, Генрих бросился за Филиппом и, догнав, обнял его и вернул на место. Поняв свою ошибку, я также извинился перед архиепископом. Увидев такой поворот дела, аббат вскочил с не предназначенного ему места, после чего Филипп присел рядом со мной, и больше уже никто не ссорился.

Из церкви снова построились в процессию, теперь уже к накрытым столам. То-то попируем! А потом состязания, праздник начался 20 мая, так что участвовавшие в поединках рыцари старались обходиться без тяжелой брони, кому приятно потеть под раскаленными доспехами! Впрочем, жить захочешь… многие выходили на поединки в кольчугах, надеваемых поверх кожаной куртки, кольчуги легче, нежели более привычные нам чешуйчатые доспехи. Чтобы доспехи не перегревались, сверху надевают специальные рубашки, по случаю праздника вышитые и украшенные камнями.

Второй день был полностью посвящен Генриху и Фридриху, которые, перед тем как сделаться рыцарями, сначала показали свое умение владения копьем. Выступив в роли рыцарей-зачинщиков, они преклоняли копья с любым желающим биться против них. После чего состязались на мечах, в метании копья, стрельбе из лука, а также в искусстве исполнения песен. Темы для выступлений придумала Беатриса. Пройдя все испытания и оставшись живы и не покалечены, оба претендента помылись, переоделись при помощи слуг в новые одежды — белое сюрко, алые длинные плащи и черные сапоги, после чего в сопровождении оруженосцев и юношей из знатных семей направились в церковь, где у алтаря принесли рыцарские обеты и приняли доспехи, шпоры, кольчугу, перчатки и мечи, украшенные драгоценными камнями.

Третий день праздника принес нежданную беду — вдруг, откуда ни возьмись, налетел ветер, началась самая настоящая буря, которая пораскидала несколько шатров, разбросала легкие столы с приготовленными на ужин яствами, сорвало крыши с амбаров, и самое неприятное, разметало новую церковь, похоронив под обломками оказавшихся там людей.

Беатриса сочла это дурным знаком, я же не придал особого значения. Не понравилась Господу наша деревянная церквушка — построим десять новых, теперь уже из камня. Я просто не могу подолгу оставаться в одном месте, задумываться о произошедшем, пытаясь расшифровывать знак или примету. Император обязан действовать.

Собираясь в Италию на переговоры с новым папой, впервые оставил вместо себя в Германии Генриха.

На этот раз я не собирался ни с кем воевать, так что и большого войска не понадобилось. Обычная свита, Беатриса осталась дома. Но да ведь я ненадолго. Надо было срочно добиться коронации императорской короной Генриха. Ради этого я мог пойти на уступки, уже пошел, собственно, позволил вернуться Конраду Виттельсбаху, некогда предавшему меня ради Александра III, да еще и вверил ему прежнее архиепископство. И на другие уступки пойду, мне бы только «наследство Матильды», сиречь Тоскану, за собой сохранить и Генриха сделать императором, потому как знаю я этих князей, еще ноги остыть не успеют, как они своих кандидатов в императоры начнут продвигать. Нет уж, предпочитаю покидать этот мир с твердой верой в то, что все мои дети устроены, а лучший из них — Генрих — управляет Империей. Я сказал!

Мы двинулись в путь 1 сентября 1184 года из Регенсбурга и через три недели были уже в Милане, на празднике в честь моего прибытия, и после на хофтаге. Как же приятно, когда все тебя любят! В славном Милане мы пробыли неделю, встретившись там с послами сицилийского короля. Хороший такой, деловой разговор получился. У Вильгельма Сицилийского есть тетка Констанция, которую не худо было бы выдать замуж за моего Генриха. Правда, невеста старше его на десять лет, зато при удачном раскладе в приданое ей отойдут обе Сицилии. И если это удастся… у-у-у, мы приобретем богатейшее королевство совершенно законным, мирным путем. Правда, стоп, Барбаросса, рот на замок. Прознает о сделке Луций III, костьми ляжет против этого брака. Почему ляжет, дело ведь богоугодное? А вы на карту посмотрите, папские земли аккурат между Сицилией и Империей, раздавим, как таракана, и пикнуть не успеет.

Из Милана в Павию, жаль, Виттельсбаха больше нет, что же до Манфреда, так тот уши мне прожужжал об оставленном там бастарде или бастардах. Я их не видел, и в эту поездку славный копьеносец мне их так и не представил. В октябре мы оказались в Вероне, где нас ждал папа. Долго ждал, по моим сведениям, с июня. А что еще делать епископу, которого собственные добрые прихожане домой не пущают? Понятное дело, ждать императора. Мы же с королем Сицилии уговорились, что он пока что воздержится ссужать его святейшество деньгами. Ничего, попостится малость — более уступчивым сделается.

Впрочем, в разговоре с Луцием я — сама любезность: попросил папа, чтобы я покарал еретиков. Так я их тут же прилежно проклял, даже перчатку бросил оземь. Пусть видят, как я еретиков ненавижу.

Попросил вернуть Генриха Льва, так понимаю, король Англии походатайствовал. Согласился.

Султан Саладин в Святой земле лютует, надо бы новый крестовый поход собирать, и не плохо бы, чтобы его возглавил сам император.

Что же, поход… м-да… дело хорошее. Только сначала бы Империи с Ватиканом заключить прочный мир. А то как-то неправильно выходит, мы, значит, в Святую землю, а здесь… словом, передайте «наследство Матильды» и коронуйте короля Генриха, а то мало ли чего в этой Святой земле приключиться может, не ровен час, голову сложу, так хоть буду знать, что после меня никто уже у сына короны не отымет.

— Коронуем, конечно, только сначала не худо бы самому императору отказаться от короны в пользу короля Генриха.

— Как в таком случае император Фридрих I поведет крестовый поход, если он перестанет быть императором?

Вот так судили да рядили, считали да выгадывали. Не легка ты, служба императорская.

— Каноническое право престолонаследия, — скрипит Луций.

— Исторический прецедент, даже два, — выступаю я, — Лотарь из Каролингов и саксонец Оттон II получали императорскую корону при жизни отцов-императоров.

Говорили, не о чем не договорились, а тут, точно кто специально ляпнул, послы из Сицилии с договором о мире и дружбе, а также с подтверждением помолвки с Констанцией Сицилийской явились. Посчитав себя оскорбленным тем, что его благословения на брак не спросили и мнением не поинтересовались, папа покинул синод, не решив со мной назначенных для обсуждения вопросов. А вскоре из Германии пришло письмо, в котором сын Генрих извещал о кончине своей матери и моей любимой и на все времена единственной жены Беатрикс. Она умерла в императорской резиденции в Гельнхаузене 15 ноября 1184 года. Боль…

Глава 55 Размышление из седла

Возможно, меня сочли твердокаменным, потому что я не отбыл тут же на похороны. Но… я один, наверное, это о себе знаю. Для того чтобы пережить горе, мне нужно ездить, ходить, спорить, сражаться, принимать решения. И главное, не останавливаться, ни на минуту не останавливаться, дабы не быть пойманным демоном отчаяния. Жаль, нет сейчас подходящей войны, впрочем, в мирное время тоже есть чем отвлечься.

Дома Беатрису не похоронят без меня, не посмеют. Уж лучше бы похоронили, лучше бы ослушались.

Заключил оборонительный договор между Империей и городом Миланом, принял в городе Реджо присягу от нескольких графов, живущих на территории Тосканы, лиц не запомнил, крепости отметил на карте. Модена, Болонья, Пьяченца и Павия, снова Милан, меняются города, круговорот лиц, имен, клятв, карт, договоров и… планы, планы… пока колесил, помер папа Луций III. Говорят, на смертном одре запретил своему преемнику короновать Генриха VI императорской короной, по крайней мере до тех пор, пока я император. Следующим папой был избран архиепископ Милана Гумберт из старинного рода Кривелли, ныне Урбан III[566]. Для Империи — ничего хорошего. Впрочем, посмотрим.

Курия ждала от меня ответных действий, а я объявил, что бракосочетание Генриха и Констанции пройдет в родном городе папы — Милане. Миланцы в восторге, теперь готовим большой праздник, кстати, Урбан III тоже приглашен, если он перешагнет через собственную гордость и согласится самолично обвенчать Генриха с Констанцией, у меня появится повод его уважать. Если нет, венчание проведет патриарх Аквилеи.

Венчание назначаю на 27 января 1186 года в соборе Святого Амвросия, откуда в свое время мы вывезли мощи волхвов.

А вот теперь глянем на карту — как увеличилась в этот славный день Империя… от Северного и Балтийского морей до южной оконечности Сицилии. Бескровная победа. Теперь бы еще сделать Генриха императором… а кто мне может это запретить? Папа? Чихал я на папу. Не те времена.

Сразу после свадьбы Генрих отправился совершать ознакомительный объезд территорий Тосканы. В какой город или село ни въедет — к нему тут же делегация готовых присягнуть жителей. Одна только верная папе Сиена поначалу запротестовала, за что в конце концов и была оштрафована. Заметьте, не сметена с лица земли, а наказана денежным штрафом. Кинулись жаловаться к Урбану, а что он может? В конце пути Генрих просто встал с войском на папской границе и папе доброе такое письмецо отправил, мол, не пужайся, уважаемый, мы тут для твоей же защиты. От кого защищает, не уточнил.

Встал и стоит, никого не трогает, бдит. День простоял, неделю, месяц. Папа последние волосы на голове рвет, шпионов засылает, а Генрих ни с места. Кобыла на папскую территорию не забредет, травинки не ущипнет. Девки оттуда к нам приходили, купцы особо смелые с товаром. Все домой с барышами вернулись. Папа мне письмо за письмом, мол, убери войско с моей границы. Так они не на твоей земле, рядом. Ничего не добился, проклясть не посмел, приказал священникам Ломбардии более не повиноваться императору. Те моментально ко мне с челобитной.

— Что делать?!

— Ах так?! Папа подстрекает, и письма за подписью есть! Генрих, сынок, чай устал стоять столбом, займи ка Папскую область. За измену ответит конфискацией владений. И прежде всего, перекрой дороги в Верону, а я расставлю посты по горным перевалам. Не пролезет гнида.

Все дорожки, тропки учел, повсюду своих людей расставил, в одном только просчитался, добрый друг Филипп Кёльнский ныне на стороне Урбана. А ведь монахи — это такое дело, песком сквозь пальцы просочатся. Агентура у них куда лучше императорской, туда-сюда письма, донесения, приказы разносят. А попробуй в котомке пошарить — сразу в крик. Служителя церкви обижают!

До чего доходило, идут детки то ли обычные попрошайки, то ли паломники, мало ли кто по дорогам шатается. Посохи приметные в монастырях выданные — знак, что идут святыне поклониться. А в посохах, просверленных хитрым образом, послание папы своим сторонникам. Или идут монахи, четки перебирают, гимны распевают, молитвы творят. Глянешь в котомки — хлеб, соль, крупка какая-то… словом, ничего существенного. И вот проходят они мимо всех постов, добираются до места, а там излагают послание по памяти.

И если письмо можно при обыске обнаружить, то это ведь ни как себя не выдаст! Не зашуршит, не вывалится… Из-за этой дружбы Филиппа с Урбаном, в Кёльне черт знает какие дела творятся, а в Майнце и того хуже, там ведь ныне предатель Конрад Виттельсбах засел. И если бы просто так сидел, он ведь заговоры плетет. Моя разведка доносит, живя в землях иных, сдружился там, окаянный, с Генрихом Львом. Кузена я хоть и пообещал папе вернуть, да только ничем переговоры в ту пору не окончились, и я свои слова назад забрал.

О том, что гадит именно Генрих, сомнений не возникает, уж слишком быстро поднялись Бавария с Саксонией. Ну, что же, раз такое дело, и мне пора домой возвращаться. За себя оставил Генриха, пущай осваивается. Ему императором быть.

Слышишь меня, верный Отто? Видишь, крепостишку грозный Урбан между моим Генрихом и имперской короной выстроил? Как думаешь, сколько провозимся? Год, два, пять?.. Четыре года даю, и не месячишком больше. Ты мне не очень тут! Привыкли лодыря гонять. Старайся.

Старайся, друг мой Отто, верный знаменосец, молись за нас там, а уж как я сам буду стараться…

Все, теперь домой, и к тебе заеду, не забуду. Когда я что забывал? И к Беатрисе… девочка моя, не сберег я тебя. Еще хуже — до сих пор не похоронил по-человечески. Ждать велел. Вот ты и ждешь. А я еду, уже скоро, голубка моя ясноглазая. Сам уложу тебя в одинокую постельку, сам и песенку спою, хотя нет, теперь уже не одинокую, вместе с доченькой моей младшей, Агнес, ляжешь. В этом году жених ее Имре Венгерским стал королем, она же никогда уже не будет его королевой.

Милая моя Беатрикс, Беатриса, вот ты, помнится, смеялась, что я, хоть и старше, еще тебя переживу и женюсь раз десять. Пережить пережил, пока Генриха на престол не посажу, уж точно не помру, а вот о женитьбе и не помышляю. И не потому что стар и сед, а просто… Слышал, два раза даже в одну и ту же реку войти нельзя, что же говорить о любви. Был я счастлив, любил и был любим, любовь эта жизнь мою согревала и согревает, потому что не ушла она никуда.

Сколько времени прошло, сколько еще пройдет, моя память отлично впечатала в себя имена, голоса, лица, даты. Я делаю петлю и возвращаюсь обратно, в любой виток времени, часто во времена, когда я был молод и счастлив, когда фехтовал с маленькой императрицей Беатрисой, охотился с сыновьями, состязался с Отто, мечтал об Империи молодых с Райнальдом и Эберхардом. Как любому человеку, мне больно вспоминать, что многих из тех, кого я любил, теперь нет со мной. Но вновь трубит рог, знамя развевается уже в других, более молодых и сильных, руках, рядом со мной верные князья, и папа… забавно, отчего-то все на свете папы, сколько их ни было на моем веку, все они против меня.

Глава 56 Подготовка крестового похода

Я вернулся в родную Германию в августе 1186-го и, не отдыхая, отправился колесить по землям Верхнего Рейна, по Эльзасу… много где был. Все должны видеть, что император снова с ними, верить, что справедливость восторжествует, стоит только обратиться за помощью, ну и что клятвопреступникам и нарушителям законов спуску не будет. До ноября, почитай, ездил, подагру дразнил, а в ноябре в Гельнхаузен на рейхстаг. Тема заседания: «Методы борьбы с папой и архиепископом Кёльнским».

Явилось пять архиепископов и тридцать епископов, а также незначительные церковные чины в достаточном для рейхстага количестве, кроме них светские князья. Не все, но большинство. Начинаем.

Открываю рейхстаг сам — и после первых обязательных приветствий сразу же к теме дня.

— Посмотрите на папских легатов, видел я их в Италии, где они живут как церковные крысы, и видал в Германии, где каждая мелкая сошка превыше князей себя мнит. Приезжают, суются, куда им не положено, подарки сгребают и, покуда несколько возов не загрузят, ни за что не уедут! — Так или почти так все описал.

Князья с мест повскакивали, всем тема близка, каждого заживое задел.

— Оно и правда, господа эти в Германии из собственных средств ни гроша не истратят, зато как переберутся через Альпы, ну жировать, потому как живут за счет монастырей и церквей. А что не жить — не их церкви, хоть полностью разори, — вопит Вихман. Вскочил на любимого конька — теперь держись!

Что тут началось, пробсты вопят, мол, обижают их, всё лучшее проклятым итальяшкам, епископы слюной брызжут, архиепископы кулаками потрясают. Уже и кресла начали по традиции о стены и пол ломать, но я руку поднял, тишины попросил, после чего предложил откровенно и по существу высказываться, учитывая, что каждый обязан повиноваться папе римскому, но настолько, чтобы не нарушить взятых на себя обязательств по отношению к установленной Богом светской власти.

После меня Готфрид всех, кто желал высказаться, в очередь построил и каждому слово дал. Потом проголосовали и получилось, что большинство признает действия папы достойными осуждения, после чего Вихман выступил с предложением написать письмо папе, чтобы тот примирился с императором, ибо ему и многим другим не пришлось делать тяжелый выбор, кому из нас повиноваться.

После рейхстага я отправился в Нюрнберг, где судил за нарушение земского мира. Может ли быть в Империи порядок, если князья Империи про меж собой войны ведут? Дома выжигают, склады грабят, людей без жилья оставляют, сады фруктовые, виноградники уничтожают… Все повинные отлучаются от церкви и должны убираться с земель Империи. Впрочем, желающие все же остаться обязаны загладить свою вину, во-первых, возместив ущерб и после совершив паломничество в Святую землю или в Сантьяго-де-Компостела в Испании.

Тем же, кто, не страшась столь суровых мер, все же решится вторгнуться на территорию соседа, предписывается хотя бы извещать о нападении за три дня, а не сваливаться как снег на голову.

После Нюрнбурга приехали послы из Франции с предложением о заключении союза. Посланник, граф Хеннегау Балдуин[567], с которым я давно уже находился в дружественных отношениях. Что же, мы всегда рады новым друзьям. Договор подписали 17 мая 1187 года, а пока подписывали, Генрих II повел войска на Францию. Границу перешел, а тут запоздалый гонец с известием — Франция и Империя заключила союз!!! Так он свои войска мгновенно развернул. Ушли из Франции английские рыцари, что порушили, аккуратно восстановили, где надо штрафы выплатили, а как же иначе, за Францией Империя!!!

Тем временем Урбан III продиктовал писарю приказ, согласно которому я с Генрихом должны были явиться в Верону для покаяния. И если не явимся в установленный срок, предадут нас, грешных, анафеме. Пока составляли сей документ, гонец прискакал а Ватикан с нашим посланием, подписанным чуть ли не полным составом рейхстага в Гельнхаузене. Уж не знаю, кто папе напел, будто бы в Германии полно его сторонников, в общем, запихнули они свое распоряжение в… дальний сундук, а папа так разнервничался, что вместо того, чтобы нас с сыном отлучить от церкви, сам в октябре 1187 года помер. А в декабре курия выбрала нового папу Климента III[568], с которым я еще не лаялся.

Что папа новый нам готовит? Оказалось, крестовый поход в Святую землю против засевших там турок. Тут же ко мне с посланиями, заверениями мира и дружбы. И уже не еретик я, а ярый защитник церкви, который должен, нет, просто обязан возглавить христово воинство. М-да, шестидесятипятилетний убеленный годами старец. Правда, я плаваю чуть ли не каждый день, тренируюсь на мечах и почитай всю жизнь провел в седле, но все же… нешто более молодых и сильных не нашлось? Оказалось, что нет. Более влиятельного мужа во всем западном христианском мире не числится. И это без хвастовства. Империя-то моя, придуманная белокурым Райнальдом, котом Эберхардом, Отто Знаменосцем, плюгавеньким Вихманом, да еще мной — рыжим безумцем с тонкой костью — ныне протянулась от Северного моря до границ союзного с нами Сицилийского королевства, от Мааса и Роны на западе и почти до Вислы на востоке! Междоусобицы прекратились полностью, урожаи необыкновенные… Добавьте к сказанному, на сегодняшний день я единственный из правителей Запада, кто участвовал в крестовом походе и знает о сложностях войны в тех местах.

Что же, повоюем! Но первым делом хофтаг в Майнце провести необходимо, так, чтобы народ сам поднялся и требовал дать ему крест. Как это досточтимый Бернар из Клерво делал. Поэтому первым моим приказом будет созывать князей церкви и светских князей ни много ни мало на «Хофтаг Иисуса Христа», который состоится 27 марта 1188 года. Спросят, как так? А вот так! И кресло поставить для НЕГО, не кресло, трон! Высокий, белый с крестами и ангелами.

— Может, еще распятие перед креслом поставить или деревянную статую посадить? — скромно пытается внести свою лепту Вихман.

— Отставить кукольный театр! Сказано ведь: «где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Пустым трон останется, но все, кто будет слово держать, пусть к нему обращаются. Предупреди, лично отвечаешь! Теперь, если хофтаг собирает не император, а сам Спаситель, то и открывать его я не намерен. Пусть первым выступит Генрих, епископ Альбано, он же зачитает послание папы с призывом отправиться в крестовый поход. После него дадим слово рейхсканцлеру Готфриду Вюрцбургскому — ораторов равных ему нет. Вот он-то нам святого Бернара и заменит. А когда толпа начнет требовать дать им крест, первыми выйдем мы с Фридрихом Швабским, за нами короли Англии и Франции. А уж потом все прочие согласно рангам.

И еще одно новшество: всякое нищее отребье — воры, беглые каторжники и прочая дрянь человеческая — в поход не пойдет! Я сказал! Больно нужно эдакую шваль прикрывать, содержать да еще и следить, чтобы она ни других крестоносцев, не мирных жителей не ограбила. Нет уж, намучились в прошлый раз, будут орать и требовать взять их с собой в Святую землю, так и скажу, что сил нет их всех вдоль дороги потом развешивать. И еще, в поход идут только опытные в военном деле рыцари, с полным боевым снаряжением и личными средствами из расчета, чтобы хватило на два года. Нет денег, пусть у церкви занимают, землю отдают в залог и идут. Церковь на это дело с радостью пойдет, ибо не все вернутся.

Да, и все договоры относительно поставки продовольствия и фуража, мне на догляд. Цены нужно заранее согласовать, о дорожных сборах договориться.

В общем, как решил, так и произошло, люди радостно принимали крест, а вместе с тем и новые условия. Далее, уже после хофтага, уговорились, чем этакой толпой идти, все вытаптывая и сжирая на своем пути, резоннее изначально выступать с разных сторон и двигаться до определенной точки удобными для себя дорогами. Бывший жених моей ныне покойной дочери, Гизеллы, Ричард Львиное Сердце со своими англичанами и вместе с ним Филипп II Август пойдут морским путем, мы же отправимся через Венгрию, Сербию, византийские провинции, Иконийский султанат, Армению и Киликию. На кораблях, конечно же, легче, но да много ли народа можно взять на один корабль, а так — целое войско под единым началом… К тому же корабли должны прибывать в определенные города-порты, и, зная это, местным легко подстроить ловушку. В общем, идем этим маршрутом, с тем чтобы в Тире, на западном побережье Палестины, соединиться с войсками союзников и уже вместе, под моим командованием, двинуться на Иерусалим. Да, чуть не забыл: кёльнские рыцари пойдут совсем отдельно, дабы присоединиться к крестоносцам Нижнего Рейна и из Бремена.

Выступаем из Регенсбурга 23 апреля 1189 года, в День святого Георгия, который всегда покровительствовал крестоносцам. Год на подготовку, и пусть только кто-нибудь потом скажет, что не успел. Аминь.

Глава 57 Крестовый поход

Год подготовки — мало или много? Так это как посмотреть, я ведь тоже не собираюсь бока отлеживать, в моем возрасте только дай себе поблажки, скажем, послеобеденный отдых. Всё. Был Барбаросса да весь вышел.

Не дождетесь!

— Писаря ко мне. Пиши. Султану Саладину, все его имена и регалии в обязательном порядке. Что значит какие? Чему вас учат? Пиши Аль-Малик ан-Насир Салах ад-Дунийа ва-д-Дин Абуль-Музаффар Юсуф ибн Айюб требования: возвратить копье Христа, на самом деле копейщика Лонгина, и отдать его Манфреду I, моему верному копьеносцу. Написал? Что написал?! Нет, вы видели люди добрые? И про Манфреда написал? Во дурак. Ладно, пусть после твой труд канцлер прочитает. Продолжаю: выпустить из неволи захваченных в плен христиан, ну и освободить Святую землю. Ежели он сего не выполнит, объявляем ему войну. Все. Иди уже к канцлеру. Не люблю дураков. Да, скажи, что посольство к Саладину возглавит граф Генрих фон Диц.

Далее, архиепископ Конрад Майнцский едет к королю Венгрии, Беле[569]. Цель: обеспечить прохождение через его владения и договориться о снабжении войска. Пусть заранее вышлет подробный список, что и по какой цене будут продавать для наших людей.

Кто-то должен ехать в страну Армению, что в горах Тавра, к тамошнему правителю Левону II[570] и ихнему патриарху Григорию VII те же вопросы. Вихман, разбирайся с послами, кого куда лучше. Обязательно к султану Кылыч Арслану[571], что правит Иконийским султанатом, они давно уже с Саладином на ножах. Пусть окажет необходимую поддержку во время прохода по землям Анатолии. Да, в Армению хорошо бы письмо от папы привезти. Точно, пусть Климент поговорит с патриархом. Плохого не будет, а польза может получиться огромная.

Далее, к Исааку II Ангелу[572], императору Византии. На этих мы особенно полагаемся, потому как по дороге будут попадаться греческие города, и хорошо, если в них мы найдем накрытые столы, а не дождь из стрел. М-да, пусть помогут пройти через Болгарию, византийские земли, а также нас интересует снабжение на всем протяжении пути и переправа на греческих судах через Геллеспонт. Следовательно, запаси подарки побогаче.

— Я бы предложил послать в Константинополь епископа Германа Мюнстерского, графов Генриха фон Дица, Рупрехта и Маркварта фон Нойенбурга, — близоруко щурится на собственный список Вихман.

— Может, усилить моим сыном, Фридрихом Швабским? Ну, не надо так не надо.

— В Сербию к великому жупану Стефану Немане[573] надо бы…

— Посылай.

Пока посольства снаряжали, хавтаги проводили, Саладин ответ прислал, да такой, что я было призадумался, а на что мне этот поход, когда счастье само в руки идет. Короче, предложил передать ему последние христианские города в Сирии, их там кот наплакал. А за это дело он добровольно отдает копье, возвращает неразрушенные христианские монастыри, освобождает военнопленных, разрешает христианское богослужение в церкви Гроба Господня в Иерусалиме и, главное, обещает охрану христианских паломников на всем пути к святым местам. Отличное предложение! Ей-богу, будь я папой, согласился бы. Города в Сирии, правда, никакого отношения к Империи не имеют, но нам ведь что язычников с места сгонять, что родных христиан… ради благого дела можно. К тому же я бы им потом все и компенсировал, опять же переезд за счет казны.

Дату похода пришлось сдвинуть на 11 мая, но да когда у нас что вовремя происходило? Рейхстаг в Регенсбурге я открывал в плаще крестоносца, с сумой через плечо и традиционным посохом паломника. Все свежевыданное в пфальце Хагенау. Генриха, оставил Империей управлять, в чем братья Отто, Конрад и Филипп ему поклялись помогать. Фридрих же вместе со мной принял крест.

Относительно будущего Фридриха я уверен — если бы не его Швабия, покоя бы в Германии не было, и мы бы до сих пор разбирали междоусобицы. А так, где кто заворочается, к соседу попытается прорваться, тут же ему на голову огромное войско. Бац! И никто никуда не лезет, а носом землю роет, простите, спьяну попутался.

За Генриха я спокоен — жену Констанцию хоть и не любит, но, даст Бог, наследников родят. К тому же дело свое знает, к нему никаких претензий. Оттону восемнадцать, спешно помолвлен с вдовой Гуго III д'Уази[574], что недавно помер. Ну, не помолвлен официально, пока ноги еще теплые, кто же даст обряд совершить, но договоренности уже достигнуты, так что по окончании траура графиня Блуа, Шартра и Шатодена Маргарита де Блуа[575] станет его законной супругой.

Конрад меня беспокоит, точнее, не он сам, а его нареченная принцесса Беренгария Кастильская[576], дочь короля Кастилии Альфонсо VIII[577] и Элеоноры Плантагенет[578]. Заключили договор аж в апреле 1188 году, в июле усилили это дело браком по доверенности. Думали, приедет девочка, закатим настоящую свадьбу, и пусть уже она здесь своих регулов дожидается. Десять лет, недолго и ждать. Не приехала. Теперь папа назначил мамаше доставить дочку на Рождество 1190 года, иначе брак будет признан недействительным. Чую, так оно и получится. Хуже нет, когда бабы политикой начинают интересоваться, а Элеонора забила себе в голову, что брак Беренгарии усилит позиции Империи, отчего Кастилии вред. Дура.

В назначенный день под моей рукой выстроилось небывалое доселе войско и телеги, телеги, телеги, груженные палатками, оружием, провиантом и всяким прочим необходимым в пути скарбом. Рыцари, оруженосцы, слуги, почти все конные. Рядом со мной одесную Фридрих Швабский, ошую Готфрид Вюрцбургский, герцог Франконии и ее же епископ. Движемся медленно, точно сами себя растрясти боимся, скучно. Кто истории рассказывает, кто просто мечтает. У переправы через Геллеспонт телеги передаем союзникам, а все добро сгружаем на спины лошадей и мулов. Вот они недовольны!

Пока двигались вдоль реки Дунай, я в окружении ближников сел на судно и какое-то время ехал в относительном комфорте. Точно так же вслед за мной поступили многие вельможи. В Пассау нас встретил местный епископ со своим отрядом, дабы провести через Австрию. На подходе к Маутхаузену произошел, правда, неприятный инцидент, дорогу Христову воинству преградила толпа местных мытарей с требованием заплатить подорожную.

— Какую еще подорожную с паломников?! А ну, Готфрид, живо очистить дорогу.

Очистили, хорошо пылал мятежный город. Сразу вспомнился Христос во храме, разгоняющий торговцев. Ничего, ребятам как раз не хватало веселья, заскучали уже. В Вене пир на весь мир, Леопольд V Бабенберг[579] в честь императора бочки с вином повелел бессчетно выкатить. Жареное мясо, мягкие лепешки, сухие фрукты… май, пусть и 22-е число, откуда свежие взять? Но все равно, красота!

Мало того что накормил, напоил, уважил, так еще и с собой всего выдал немерено и почетное сопровождение предоставил аж до Пресбурга. Там я дал людям четыре дня отдыха, а сам жалобы разбирал, суды судил, кстати, почистил ряды крестоносцев от затесавшейся в них швали. Потом в крепость Эстергом, в дружеские объятия короля Белы и королевы Маргарет[580], между прочим, сестры короля Франции Филиппа II Августа. Ну, тут уж нас просто подарками завалили, даже неудобно как-то, императрица подарила роскошный шатер аж на четыре комнаты, подбитый изнутри пурпуром и украшенный коврами, трон из слоновой кости и диван! А король ничего не дарил, зато радовал охотой.

Приятно, что не жалел моих старых костей, не окружал никому не нужной заботой. Мало этого, зная мою привычку с утра плавать, он составил мне компанию, и раза три мы даже посостязались в холодных волнах местной полноводной. Хороший человек этот Бела, жаль в Святую землю с нами не поедет, с венецианским подеста повздорил, не сегодня завтра либо к нему нагрянут, либо он сам, не дождавшись, выйдет с дружиною гостенечков встречать. Ну, Бог в помощь.

После краткого отдыха вновь пустились в путь, через реку Сава до разрушенного в ходе недавних сражений с греками Белграда, а там последний привал в компании его величества, императорский суд, праздник, турниры, ну и… посвящение шестидесяти оруженосцев в рыцари.

Следующая остановка близ крепости Браничево. На византийскую территорию Бела по понятным причинам с нами не пошел, впрочем, был тут же вознагражден, ибо, сойдя на берег, я подарил ему все свои корабли. И, как мне объяснили, далее по римской военной дороге, «дороге Траяна», можно двигаться хоть до самого Константинополя. Если нас прежде не пристрелят из зарослей, то непременно доберемся. Чем не понравилась Венгрия, леса-леса-леса… вдоль дороги императора Траяна запрещено селиться и устраивать кабаки. При этом дорогу реально никто не охраняет, зато и разбойников здесь, что называется, за каждым кустом. Днем и ночью приходилось выставлять утроенный караул, а все равно много глупых смертей. И все оттого, что разбойники используют ядовитые стрелы. С такой штукой, как яд, можно и не быть самым метким, чуть шаркнет стрела, скажем, по руке, крови — две капли, а отрава уже делает свое дело.

Первый нормальный привал после лесного перехода — крепость Ниш. Тут мы сумели добыть себе пропитание по заранее оговоренным ценам. И встав лагерем, дождаться великого жупана Сербии Стефана Неманю с младшим братом, нарядной свитой, богатыми подарками и неожиданным предложением пойти воевать Византию.

Подарки принял, ответные вручил, а вот нарушать мирный договор наотрез отказался. Ибо кто же станет уважать правителя, который сегодня вашим, а завтра нашим обещания раздает? Впрочем, как выяснилось позже, о нашей встрече было доложено константинопольскому патриарху Досифею[581], который тут же стал убеждать императора в том, что-де я с самого начала имел план покорить Константинополь. Так что в Софии мы не обнаружили обещанного нам провианта и были вынуждены двигаться дальше, по римской дороге, ведущей через горы и ущелья до Филиппополя, где Господь сподобил нас встретиться с византийским летописцем и ученым Никитой Хониатом[582], служившим здесь комендантом. Он-то и поведал нам о постоянно поступающих из Константинополя более чем противоречивых приказах, то Исаак требовал возвести дополнительные укрепления и вырыть ров, дабы немцы не могли войти в крепость, то вдруг распоряжался вообще снести городские стены, дабы невольно не передать Барбароссе укрепленную твердыню. Хорошо бы лично встретиться с этим, с позволения сказать ангелом, да и… Впрочем, очень скоро он действительно напомнил о себе, прислав престранное письмо, в котором обращался ко мне как к «королю Алемании», называя при этом себя «императором ромеев». Как неуважительно! Оказывается, он был твердо убежден, что Константинополь понадобился мне для Фридриха, которого и взял с собой, дабы возложить и на его голову императорскую корону.

Заманчивое предложение.

Далее он требовал выдать ему знатных заложников и пожаловать половину областей, которые я когда-нибудь завоюю в Сирии, в обмен, он так и быть обязуется соблюдать достигнутые ранее соглашения. Мало этого, оказывается, послы, которых я лично отправил в Константинополь, пленены и содержатся под стражей! А мои подарки, те самые, что отбирал Вихман, он вероломно переподарил Саладину!

Правильнее всего было бы тут же исполнить по воле Исаака и повернуть войска на предавшую договор Византию. Был бы моложе, не раздумывал бы. Промедлил, Райнальд бы заставил. Теперь же я всего лишь попросил впредь не называть меня королем Алемании, ибо титул у меня имеется, и Исаак его знает. После чего потребовал немедленно вернуть свободу послам, потому как они — лица неприкосновенные и ситуация чревата военным конфликтом. Во всяком случае, я не намерен вести переговоры с державой, поступающей так с моими представителями.

После чего пришлось устраиваться поудобнее, ибо не станешь же прорываться с боями до самой Азии, там, где есть шанс договориться миром. Видя нашу решимость стоять до конца, племянник императора, Мануил Камиз, возглавил нападение на наш фуражный отряд, но был разбит Фридрихом, после чего Исаак счел за благо освободить послов, которые и прибыли в Филиппополь к концу октября.

В общем, время шло, а мы сидели в крепости, не понимая, что делать дальше. Многие предлагали действительно захватить Константинополь и таким образом расчистить себе дорогу к избранной цели. А что делать? Вынудили, сукины дети!

— Писаря ко мне! Живо пиши приказ. Первое: Пизе собирать флот, для блокирования Константинополя с моря. Второе: попросить Стефана Неманю прислать отряд для похода в Византию. Аналогичное послание отправить в Венгрию…

Только к 21 января Исаак решил возобновить переговоры, согласившись выдать знатных заложников в количестве 500 человек, среди которых были члены императорской семьи, и впредь соблюдать все ранее заключенные договоры. В общем, он предоставлял суда, гарантировал безопасность переправы и дальнейшего продвижения крестоносцев. И что немаловажно, снабжал войско провиантом на всем протяжении пути. Послам была выплачена компенсация.

Таким образом, мы потеряли массу времени и вновь возобновили поход лишь 1 марта 1190 года. Холод, проливные дожди, слякоть, грязь… но не ждать же нового лета? 21 марта достигли моря, а на следующий день были в Галлиполи, где пересели на греческие корабли. Едва причалив к земле Азии, я отпустил половину заложников и весь византийский флот, участвовавший в перебросе войска.

29 марта мы двинулись на восток по караванному пути в Леодикею, где не без жалости распрощались с фуражным подразделением греков и отпустили остальных заложников, ибо земли Византии заканчивались.

Далее по горам, лесам, то и дело вступая в схватки с местными бандами, добрались до Алашехира и после краткого отдыха по правому берегу реки Мендерес до территории сельджуков. Здесь было меньше нападений, но зато на пустынном плато Ачи Гёль не оказалось травы для прокорма лошадей. На второй день пути мы встретили огромное стадо верблюдов, было бы не лишним сменить наших уставших вьючных лошадей на верблюдов, разжиться мясцом, но я посчитал, что нас сочтут разбойниками и повел войско прочь. Напрасно, вскоре из обоза начали поступать тревожные донесения о том, что продукты заканчиваются.

Ну а потом уже привычная мне по прошлому походу легкая конница, атаки-завлекушки и стрелы, стрелы, стрелы…

Глава 58 Крестный путь

Когда идет большое войско, где должен быть его предводитель? А вот и не правильно, вовсе не обязательно, что впереди. В авангарде у нас мой сын Фридрих, быстрый, стремительный, находчивый — отличная кандидатура для такой рабатенки, намного лучше меня. Я же как более опытный воин руководил арьергардом, на который постоянно нападали кочевники.

После краткого отдыха у реки Большой Мендерес, перед нами вдруг возникла армия турок. Не банды, не защитники какой-нибудь крепости, огромное войско растянулось полумесяцем по линии горизонта. Впрочем, они не делали попытки приблизиться первыми, должно быть, прикидывая в уме, сколько нас, и не решаясь напасть первыми. Понимая, что сейчас они предпримут попытки разобщить нас, я сам разделил войско на две части, первая вместе со мной покинула лагерь, демонстрируя отход. На войне такое сплошь и рядом — два огромные войска — что может повлечь за собой их столкновение? Только поле, засеянное трупами, поэтому опытный командующий стремится увести своих людей, не поднимая лишнего шума. Одни уходят, а другие делают вид, что их тут вовсе не было. В результате все живы. Вот и я теперь повел половину войска прочь, оставив лагерь на прежнем месте и подпалив несколько палаток, в то время как Фридрих спрятался со своей второй половиной поблизости. Картинка такая — мы в панике бежали прочь побросав свои вещи и припасы. Убедившись, что войско ушло достаточно далеко, турки бросились спасать то, что еще можно было спасти, и тут навстречу им под прикрытием дыма вынырнули люди Фридриха. Основной удар принял на себя сын, мы же развернувшись, взяли на себя неблагодарную задачу настигать пытавшихся сбежать из горящего лагеря недобитков.

К сожалению, не было никакого доказательства, что это войско имело какое-нибудь отношение к нашему союзнику — султану Арслану. Находящиеся в лагере послы клялись страшными клятвами, что их господин не командует разбойниками с большой дороги. Впрочем, не было еще повода не верить их словам, так как, согласно карте, территория Сельджукского султаната начиналась за ближайшими горами Акдаг. Но, не успев добраться до этого места, мы были вынуждены вступить в еще одно сражение в районе озера Хойран, где противник попытался отбить наш обоз. Желали сожрать наши припасы, а так дело повернулось, что уже вечером мы с удовольствием уплетали их ужин.

В нашем деле всякий годен:
Отвоюем Гроб Господень,
Кто войдет в священный град —
Враз безгрешен и богат![583]
За славной трапезой провели переговоры, ни Фридрих, ни Манфред, да что там, никто из наших больше не верили послам, которые вели нас от ловушки к ловушке. Да и потом, все же знают, не бывает таких больших банд в практически безлюдной местности. Небольшие отряды могут нападать на караваны купцов, грабить путников, бесчинствовать в деревнях, но целая армия… Войско требует пищи на регулярной основе. Кому как не мне это знать.

Следовательно, перед нами не нищие оборванцы вынужденные идти на большую дорогу, так как не могут прокормить себя и свои семьи, а организованное войско, призванное изводить нас на пути к Анатолии. Было принято решение не верить послам и взять себе проводника из числа пленных. Такой нашелся, и вскоре мы двинулись другим, более быстрым, путем, петляя по горным тропам хребта Султан Даги, что между озером Хойран и Анатолийским нагорьем. С новым проводником дела пошли живее, впрочем, через пару дней мы снова нарвались на засаду, теперь уже в узком горном ущелье. Турки пропустили почти все войско и обрушили горную лавину, оттеснив арьергард от остальных воинов. Много людей и коней нашли в тот день свою смерть под завалом, но едва закончился обвал, как на нас напали вооруженные длинными ножами и кривыми мечами разбойники. Зажатый между двух огромных камней, я тщетно пытался выбраться из ловушки, когда на помощь мне примчался Фридрих. Сын прикрыл меня своим щитом, отбивая предназначенные мне удары, когда же я все же выбрался и встал рядом, мы бились какое-то время так слаженно и весело, что в какой-то момент мне показалось, что мы не отец и сын, а единое невероятно сильное существо, и что мы бессмертны!

Рядом с нами люди выводили из-под обстрела и нового камнепада своих израненных коней, кто-то карабкался вверх, кто-то катился вниз, а мы бились не чувствуя усталости, смеясь и подбадривая друг друга. Позволив остаткам наших людей пройти дальше по ущелью, мы покинули свой боевой пост одними из последних. Забавно, предводитель авангарда и арьергарда — что бы делали наши рыцари, погибни мы вместе?

Описанное мною ранее сражение произошло в День Вознесения Христова, 3 мая 1190 года. Пройдя по римской дороге, мы вышли в зеленую долину, расположенную между озерами Эбер и Акшехир, где разбили лагерь, желая дать отдых себе и животным. Здесь нас покинули султанские послы. Сначала вежливо попросили разрешения отбыть, дабы упредить своего господина о нашем приближении, а после послали слуг с новой просьбой, на этот раз отдать их вещи. Вот вам и союзники. Я брезгливо вернул их добро и решил готовить сражение. Не ждать, когда на нас нападут в незнакомой местности, а атаковать первыми.

Подошли к городу Акшехиру, а там засада.

— Эмир Акшехира требует выдать ему половину всех богатств, находящихся при нас, в качестве подорожной платы. В случае невыполнения требования армия Великого Акшехира возьмет все, что ей нужно, силой, — прокричал махонький посол в огромной, похожей на тыкву белоснежной чалме, и вслед за ним сказанное перевел дюжий толмач.

— Скажи ему, что рыцари прокладывают себе путь не золотом, а железом! — сообщил я, после чего наша конница смела стражу. В считанные часы защитники города были перебиты, а крепость взята приступом, разграблена и сожжена.

Следующий город на карте — столица Иконийского султаната Иконий. По нашим данным, войско должно было пройти через несколько богатых деревень, но турки побывали там раньше, уничтожая припасы крестьян, вырубая сады и выжигая посевы. Так что двигаться пришлось по голодной территории, преследуемые легкой конницей противника. Отправили разведку — шестьдесят молодых оруженосцев. Задание, найти пастбище для лошадей. И что же, на следующий день в лагерь подбросили мешки с их головами. А следом за ними пожаловали послы султана Кылыч Арслана с прежним требованием — отдать половину всего, что имеем, иначе утром они выведут против нас свои основные силы.

Многие предлагали махнуть рукой на Иконий и пойти через Армению, но в этом случае мы бы отступали, нагоняемые огромным войском. Люди начали роптать, были и такие, кто пожелал сдаться в плен, нежели и дальше продолжать этот неудачный поход. Наконец епископ Вюрцбургский велел своему оруженосцу помыться и побриться, выдал ему новые доспехи и посадил на коня, дав в руки крест. Сам же Готфрид подбил при въезде в лагерь ряженого закричать, что, мол, это сам святой Георгий, после чего все участники представления падали на колени, читая молитвы. Оруженосец подъехал к моему шатру на рассвете, когда большинство только начинало просыпаться. Что они видели? Силуэт удаляющегося всадника. Да простит меня святой покровитель крестоносцев, но это действительно подействовало. Люди воодушевились, рассказывая друг другу о благом предзнаменовании и предвещая победу над турками и благополучное завоевание Иерусалима.

На следующий день, после явления «святого» мы двинулись на Иконий и шли так уверенно в своей победе, что казалось, будто стрелы отскакивают от нас, не причиняя вреда. Турки лупили справа и слева, пытаясь зажать нас между двумя своими отрядами. Но настоящего сражения так и не произошло. Мы же разбили лагерь в саду султана, что огибает собой стены города. Да, я не оговорился, султанский сад как бы брал город в кольцо, так что мы почти не видели, что творилось на стенах.

Тут же созрел план действий, мы разделились на два войска, штурм повел Фридрих, я же со второй половиной рыцарей взялся прикрывать их тылы от султанских воинов, находящихся вне города. Непривычно, конечно, но да все бывает в первый раз. Видя наши приготовления к штурму, из ворот крепости выехал султан Арслан в окружении нескольких сотен всадников. Старый и тучный, после нашей последней встречи, султан казалось, добавил себе годков десять. Я знал, что после заключения между нами союза он разделил свои земли между сыновьями, оставаясь султаном лишь номинально. Должно быть, он хотел, чтобы я вошел в его положение. Дурак. Этот разговор был бы уместнее перед походом или сразу же после того, как он утратил влияние, дабы мы имели возможность заключить союз с его преемниками. Теперь же я смотрел на него как на предателя, которого следовало покарать за вероломство.

Наш молчаливый диалог происходил на расстоянии полета стрелы, но мы оба все поняли. Когда я мысленно назвал его предателем, недостойным пощады и снисхождения, Арслан вздрогнул и, развернув коня, вдруг помчался в сторону крепости, за ним поспешила его охрана. Возможно, я и не стал бы преследовать, пытавшегося укрыться за стенами крепости султана, но в этот момент отряд турок ударил по нашему левому флангу и начался бой. Одновременно, прикрывая отход своего правителя, с городских стен полетели копья, конники стреляли из маленьких луков, уже слышался звон железа. Поняв, что охрана султана до сих пор не успела протиснуться сквозь полуоткрытые врата, Фридрих устремился за ними. Врезавшись в хвост процессии, отважные рыцари ворвались в Иконий, после чего ворота все-таки закрылись, оставив сына в окружении его воинов в тылу врага.

Меж тем до нас донеслись звуки турецких барабанов, на подмогу к защитникам города устремилась конница Кутбеддина, так что не было времени протаранить ворота и прийти на помощь сыну. Впрочем, Фридрих — опытный воин и прорвался в крепость не один, а со своими верниками. Так что…

Турки применили уже знакомый прием, растянувшись неровной петлей и по мере приближения затягивая ее таким образом, чтобы часть наших людей оказались в окружении. И тут вдруг запели наши священники, одетые in pompa magna (в торжественных облачениях), они принялись служить мессу, словно не замечая творящегося вокруг.

— Кто умрет с молитвой на устах, тот попадет в рай! — во весь голос кричал Готфрид, сделавшись на мгновение невероятно похожим на Райнальда Дасселя.

И тут же несколько глоток затянула: «Что же мы медлим, что дрожим? Христос правит, Христос побеждает, Христос повелевает! Наша смерть будет нам наградой! Вперед, Христово воинство! Обретите своей кровью Царство Небесное!»

То ли молясь, то ли изрыгая проклятия, рыцари вновь бросались в бой, дабы погибнуть с молитвой на устах, но прежде утопить в крови тех, кто не знает Христа.

— Построиться в клин, «свиньей», быстро! А теперь вперед пшли. Выставив перед собой копья, мы двинулись на противника, оттесняя, сминая, убивая. Такой техники Кутбеддин не знал, устрашенные, его воины бежали с поля боя.

Когда мы расправились с конницей, ворота крепости распахнулись и мы увидели живого и здорового Фридриха, восседавшего на своем боевом коне. Рядом с ним молодой знаменосец нес прорванное в нескольких местах знамя, понятия не имею, как оно уцелело и зачем было тащить его вслед за улепетывающим султаном. Скорее всего, случайность, парнишка увязался за своим боевым командиром, а вот теперь гордится победой.

На мгновение непрошеные слезы застили обзор, и мне показалось, что это не Фридрих, а я молодой и рядом знаменосец Империи — Отто Виттельсбах.

Мы триумфально вошли в город, где надеялись найти хотя бы временное пристанище и отдых, так как все были измождены и изранены. Не было и речи о том, чтобы преследовать остатки напавшей на нас конницы.

Город оказался огромным, на первый взгляд, никак не меньше Кёльна, впрочем, могу и ошибиться. Трупы турок оказались сваленными в кучи, мертвые крестоносцы разложены на площади в ожидании христианского погребения. Фридрих любил порядок.

Как и в родной Германии, ожидая прибытия вражеской армии, в город съехалось полно крестьян из окрестных деревень, со своим скарбом и скотиной, так что мы могли не беспокоиться о пропитании для себя и лошадей. Разграбив дворец Кутбеддина и изнасиловав его жен, дочерей, а также всех служанок, находящихся там, наши люди вынесли богатую добычу. С Арсланом пришлось идти на переговоры, впрочем, что бессильный правитель мог нам предложить? Ну, вытребовали проводников, согласились принять драгоценные дары, 20 заложников — все члены правящей династии.

За время, проведенное в столице султаната, все крестоносцы, будь они рыцарями, епископами или простыми оруженосцами, получили новую одежду, оружие, мы пополнили запасы продовольствия, ну и в личных котомках, я полагаю, много всего разного прибавилось. Впрочем, город не жгли, людей особо не убивали. Для нужд своих закупили у горожан 6000 лошадей — к слову, торговцы просили самую умеренную плату, прекрасно понимая, что, едва мы получим свое, тут же оставим их, убравшись восвояси.

Теперь путь в Святую землю был открыт, и 26 мая, отдохнувшие, мы тронулись в путь, так что 30 мая добрались до Ларанды, города сельджуков на границе с Арменией. А 1 мая произошло землетрясение, никто не пострадал, но все дружно трактовали это как нехороший знак. Впрочем, никто не собирался на нас нападать, армяне же уже подтвердили через послов свои добрые намерения.

Второго июня мы двинулись в юго-восточном направлении, через Киликийские горы к реке Салеф. Эти горы были самые ужасные, то и дело лошади срывались с тропинок и падали в пропасть вместе со снаряжением, провиантом, вынесенными из Икония сокровищами. Крутые спуски, невозможные подъемы, и главное, солнце, способное испепелить все живое. Шли ночью, рискуя низвергнуться в очередное ущелье, утром до восхода солнца… Недалеко от Селевкии перед нами изогнулся очередной горный хребет, и я решил — хватит. Пущай молодые лезут в гору, если им так хочется, я же с небольшим отрядом верников пройду по берегу реки. Проводники уверяли, что, если река не размыла берегов, пройти там возможно. Пробивая себе дорогу мечами и ножами, так как окрестные кустарники так разрослись, что пройти по тропе и к тому же провести лошадей было решительно невозможно, мы все же добрались до Селевкии. Оставалось форсировать реку Салеф, что я с радостью и сделал.

В тот день, несмотря на близость холодной воды, мы ужасно мучились от солнца, и я даже без брони чувствовал себя почти что сварившимся. Как же приятно после такой жары прыгнуть в бурные, холодные воды настоящей горной реки! Бороться с ее волнами, чтобы, победив, выскочить вдруг у другого берега с радостным «Ура»!!!

Кто-то из оруженосцев вскоре действительно влез в ледяную воду, река, моментально сбив его с ног, потащила за собой. Беднягу удалось вытащить с третьей попытки, и только потому, что на его спасение пришел один из лучших известных мне пловцов, старина Гийом Биандрате.

— Река слишком глубока, ваше величество, — дрожа от холода и страха, сообщил мальчик, — вода подхватила меня, точно я щепка, а не человек.

— Держись своего коня — и переправишься на ту сторону. Конь тяжелый, с ним ничего не произойдет.

— Держись за моего, — щедро предложил Манфред. — Фридрих, его конь погиб, когда мы только полезли на этот чертов хребет. Держись, я толстый и в броне, со мной ничего не случится.

— Бери лучше моего, сынок. — Я хлопнул по плечу не ждавшего такого счастья мальчика и прыгнул в воду.

* * *
И вдруг все волшебным образом переменилось вокруг, это сердце вздрогнуло и взорвалось… Словно бы сама юность вернулась в мое усталое тело, наполнив его неземной легкостью и силой: я подпрыгнул повыше, чтобы изогнуться в полете и нырнуть в воду, заранее предвкушая освежающий холод, но вдруг ощутил, что я взлетел очень уж высоко и все еще лечу. Сильные и светлые крылья раскрылись за спиной, поднимая меня все выше и выше. Там, внизу, поднялась суматоха: люди из моей свиты метались беспорядочно вдоль берега… А еще я увидел, что мое тело несется, подхваченное течением, безвольно ударяясь о прибрежные камни. Но это был уже не я… не Фридрих Барбаросса… я был уже далеко и устремился совсем в другие пределы.

Я легко спикировал к воде, очень уж я ее люблю… любил… и, окунувшись напоследок, вновь взмыл в синее небо. Навсегда.

Потом до меня доходили слухи из царства земного, будто бы на самом деле император Барбаросса не утонул в реке Салеф, а живет в подводной пещере где-то в Тюрингии. Но, дескать, разве может неистовый и беспокойный государь надолго усидеть на одном месте, пусть даже ради одиночества и святости? Нет, конечно! Он удалился из мира, но непременно вернется, а вместе с ним придут в наш грешный мир закон, порядок и честь!..

Ну… не знаю, не знаю… Может, и вернусь.

Примечания

1

Тайный дьяк — Приказ тайных дел, носивший особый характер и, по сути, представлявший собой собственную канцелярию царя, состоял только из дьяков и подьячих.

(обратно)

2

Курдуши — злые духи, помогающие колдунам и чародеям.

(обратно)

3

Дети боярские — один из разрядов служилых людей, видимо, потомки разорившихся измельчавших бояр или боярских дружинников.

(обратно)

4

Акинак — короткий (40-60 см) меч.

(обратно)

5

Сильвестр (? — ок. 1566) — политический и церковный деятель, писатель. Происходил из небогатой семьи новгородского священника. С 1540 г. служил в Благовещенском соборе Кремля, с 1547 г. старался оказывать влияние на молодого царя Ивана IV. Из-за дела о престолонаследии с 1553 г. начинается «остуда» царя к нему, а с 1560 г. Сильвестр попал в опалу.

(обратно)

6

Воротынский Владимир Иванович (? — 1553) — боярин с 1550 г., член Избранной рады, участвовал в разгроме войск Амина в 1541 г. и в казанских походах 1545-1552 гг.

(обратно)

7

Воротынский Михаил Иванович (ок. 1510-1573) — князь, полководец, около 1551 г. получил почётный титул «царский слуга». В 1562-1666 гг. подвергся опале, но в 1566 г. получил чин боярина; руководил русской армией в Молодинской битве 1572 г. В 1573 г. арестован по ложному доносу, умер от пыток. Удел был ликвидирован.

(обратно)

8

Сорский Нил (Майков) (ок. 1433-1508) — деятель русской церкви, выступил против землевладельческих прав монастырей. На соборе 1503 г. в Москве он поднял вопрос о монастырских имениях, в то время занимавших треть всей государственной территории. Нил Сорский считал, что церкви должны быть чужды всякого великолепия; в них нужно иметь только необходимое, «повсюду обретаемое и удобь покупаемое», и чем жертвовать в церкви, лучше раздать нищим. Главное его сочинение — монастырский Устав.

(обратно)

9

«...начавшего царствовать сына Ивана Третьего Великого Василия Ивановича» — Иван III Васильевич (1440-1505) — с 1462 г. великий князь Московский, его старший сын Василий III (1479-1533) с 1505 г. стал великим князем Московским.

(обратно)

10

Четьто же, что и четверть — старая русская мера земли, равная 1,5 десятин.

(обратно)

11

Шах-Али (Шейх-Али, Шигалей) (ок. 1506-1566) — в 1516-1519 и 1536-1567 гг. — касимовский царевич, в 1519-1521 гг. — казанский хан.

(обратно)

12

Девлет-Гирей (?—1577) — крымский хан, организатор походов против России. В мае 1571 г. сжёг Москву. Разбит русскими войсками в Молодинской битве 1572 г.

(обратно)

13

Поле — Дикое поле — историческое название украинских и южнорусских степей между Доном, верхней Окой и левым притоками Днепра и Десны. Отделяло Русское государство отКрымского ханства.

(обратно)

14

Мстиславский Иван Фёдорович (?—1586) — в 1541 г. — кравчий, в 1547 г. был спальником, с 1548 г. — боярином; пользовался особым расположением Ивана Грозного. После того как в 1571 г. Девлет-Гирей сжёг Москву, был обвинён в измене, избежать казни помогло заступничество митрополита. Он был назначен новгородским наместником, а спустя 9 лет опять заподозрен в «изменных винах», но перед смертью царь назначил его советником Верховной думы. Борис Годунов сослал Мстиславского в Кириллов монастырь.

(обратно)

15

Анастасия Романовна Захарьина-Юрьева — первая жена Ивана IV (с 1547 г.). Умерла в 1560 г., не дожив до 30 лет. Из шести рождённых ею детей остались в живых двое: Иван (1554 г.), впоследствии убитый отцом, и Фёдор (1557), ставший последним Рюриковичем на троне по праву наследования.

(обратно)

16

«...Родословную свою Андрей Курбский ведёт от Владимира Мономаха» Курбский Андрей Михайлович (ок. 1528-1583) — старший из сыновней удельного курбского князя Фёдора Семёновича. Князь Ростислав Михайлович Смоленский, внук Владимира Мономаха, был родоначальником князей Вяземских и Смоленских, одна из ветвей которых — князья Курбские. Первый из них — Семён Иванович — назван Курбским по вотчине с. Курбе.

(обратно)

17

Пыпин Александр Николаевич (1833—1904) — историк и исследователь русской литературы.

(обратно)

18

Луговая черемиса — черемисы — одна из ветвей угро-финских народов, с древности населявших земли по среднему течению Волги, в первой половине XV в., покорены Казанским ханством. Луговые черемисы населяли левобережье Волги.

(обратно)

19

Едигер-Махмет (Ядигар-Мухаммед-Султан) — последний казанский хан, из рода Кучук-Магометова, в 1552 г. был призван казанцами на царство из Ногайской Астраханской Орды. Оборонял Казань от войска Ивана IV, после падения города взят в плен, был крещён, получив имя Симеона. Впоследствии Едигер участвовал в походах царя, который подарил ему двор в Москве.

(обратно)

20

Ертаул — отряд лёгкой конницы, выполнявший во время походов задачи разведки.

(обратно)

21

Посоха — посошные люди — набирались в княжеское, царское войско «по сошному окладу» (определённое количество с сохи), выступали в качестве пехоты, выполняли вспомогательные функции (строительство укреплений, обслуживание орудий и т.д.), в мирное время привлекались для строительных и дорожных работ.

(обратно)

22

Биндюхи — большие повозки, перевозившие до ста пудов груза.

(обратно)

23

Мисюрка — полусферический шлем с бармицей.

(обратно)

24

«...новой жены ...Темгрючихи» — Мария (до крещения Кученей) Темгрюковна (? — 1569) — вторая официальная жена Ивана IV, с которой он обвенчался в 1561 г.

(обратно)

25

«...обстреливать из Нарвы Ивангород» — город-крепость Нарва на реке Нарова основана датчанами в 1223 г., а в 1492 г. напротив Нарвы был заложен Иван-город, эта крепость в немецких хрониках XV в. упоминается как «контрнарва».

(обратно)

26

Курбский-Чёрный Фёдор Семёнович — удельный князь Курбский, был на службе у Ивана III, в 1483 г. в качестве воеводы участвовал в походе на югру, совершил 1-й исторически доказанный переход через Средний Урал.

(обратно)

27

Травин-Салтык Иван Иванович — сын боярский, участвовал в походах к Устюгу Великому и на Казань, затем в походах против вогулов и югры.

(обратно)

28

«...упрятал венчанного на престол Дмитрия» — после смерти в 1490 г. Ивана Молодого, старшего сына Ивана III от первого брака, великий князь объявил своим преемником на московский престол своего внука Дмитрия и в 1498 г. венчал его на великое княжение. При дворе несколько лет шла тайная борьба группировок, поддерживающих претендентов, в результате которой преемником царя был признан Василий, а Дмитрий посажен под стражу.

(обратно)

29

«...сын Елены Глинской, невесть от кого зачатый» — эту распространённую версию опровергает исследование, проведённое в 1994 г. экспертом-криминалистом С.А. Никитиным, сравнившего способом теневого фотоналожения череп Софьи Палеолог и копию черепа Ивана Грозного (его скелет и череп находятся в Архангельском соборе Кремля). Фотоналожение показало полное совпадение контуров этих черепов по некоторым линиям, что бывает только у близких родственников. В облике Елены Глинской хорошо просматриваются черты северного балтийского типа, византийская линия, которую представляет гречанка Софья Палеолог, могла передаться только по линии Василия Ивановича.

(обратно)

30

«...четверть крови Мамаевской» родоначальником князей Глинских, литовских магнатов, перешедших в нач. XVI в. на службу в Московское государство, считается один из сыновей темника Золотой Орды Мамая, владевшего в Приднепровье г. Глинск.

(обратно)

31

Емцы — княжеские чиновники, которых посыла ли для сбора судебных штрафов с общин, отвечавших за преступления, совершенные на их территориях.

(обратно)

32

«...Царю... в скорбях» — здесь и далее переписка Ивана Грозного и Андрея Курбского цитируется по труду Н.М. Карамзина «История государства Российского» (т. IX, гл. 2).

(обратно)

33

Низовская земля — так поначалу называли Ростово-Суздальскую землю ниже устья реки Мологи новгородцы (что соответствовало её географическому положению по отношению к Новгороду), затем это название стало употребляться и московскими князьями.

(обратно)

34

Житьи люди общественный класс в Великом Новгороде, стоявший между боярством и средним купечеством.

(обратно)

35

Пятина — один из пяти административных районов, на которые делилась Новгородская земля в конце XV — начале XVIII вв.

(обратно)

36

«...собачьи головы на луках» — внешним отличием опричников служили собачья голова и метла, прикреплённые к седлу, они должны были быть знаком того, что опричники «грызут и метут изменников царю».

(обратно)

37

«...Рюрик Вадима казнил» — Вадим Храбрый (? -864) возглавил восстание новгородцев против Рюрика, «принёсшего вместо прежней свободы самовластие», и был им убит. В примечаниях к Иоакимовской летописи В.Н. Татищев высказывал догадку, что Вадим, как и Рюрик, был внуком легендарного Гостомысла, но, будучи сыном старшей дочери последнего, имел больше прав на власть, в споре за которую и был убит Рюриком.

(обратно)

38

Зажитье — грабительский набег на вражескую территорию во время военных действий одной из воюющих сторон или военная операция с целью сбора продовольствия и фуража.

(обратно)

39

Шлыки — шапки конической формы.

(обратно)

40

Тафья — род головного убора; со времён татарского ига мужчины на коротко остриженной голове обычно носили тафью, поверх которой надевали шапки. В XVI в. тафью, несмотря на порицания митрополита Филиппа, не снимали даже в церкви.

(обратно)

41

Скородом — или Земляной город — часть Москвы, прилегающая к Кремлю.

(обратно)

42

Сакма — след, путь, который прошёл пеший или конный отряд, а также сам отряд.

(обратно)

43

Ископоти — следы от выкопанных ям.

(обратно)

44

Нойон — господин, правитель феодального владения.

(обратно)

45

Змиевы валы — народное название древних оборонительных земляных валов, тянувшихся на протяжении десятков и сотен вёрст, по берегам притоков Днепра южнее Киева. Время их сооружения — предположительно 1 тыс. до н. э. или 1 тыс. н. э.

(обратно)

46

Поприще — две тысячи шагов, или 600 саженей; В. Даль указывает, что эта мера длины была, вероятно, равна суточному переходу (около 20 вёрст).

(обратно)

47

Студёное море — Белое море.

(обратно)

48

Баторий Стефан (1533-1586) — король польский с 1576 г. Сын трансильванского воеводы в шестнадцать лет поступил на военную службу к Фердинанду, королю венгерскому и чешскому, а затем к Иоанну Сигизмунду Запольскому, князю Трансильвании, после смерти которого в 1571 г. был избран князем Трансильвании. На элекционном сейме 1575 г. сенат провозгласил королём польским императора Максимилиана, дворянство отдало престол пятидесятилетней Анне Ягеллонке, сестре Сигизмунда Августа, избрав польским королём Стефана Батория с условием, что он женится на Анне. Несмотря на протест Максимилиана, Стефан Баторий прибыл в Краков, где короновался в апреле 1575 г.

(обратно)

49

Кучум (? — ок. 1598) — хан Сибирского ханства (с 1563 г.), в 1582-1585 гг. воевал с Ермаком, продолжал сопротивление русским воеводам до 1598 г.

(обратно)

50

Гирло — рукава или протоки в дельтах рек.

(обратно)

51

Иорданес (Jordanes) — историк VI в., среди его сочинений «De origine actibusque Getarum» — история готов до падения итальянских остготов, ценность которой состоит, в частности в том, что при её написании он пользовался недошедшим до нас источникам, в том числе готской историей Кассиодора.

(обратно)

52

Собакина Марфа Васильевна (1552-1571) — 3-я жена Ивана IV, дочь новгородского купца В.С. Собакина. По совету Малюты Скуратова, родственника Марфы, выбрана 40-летним царём из 1,5 тысяч девиц. Умерла через две недели после свадьбы, было объявлено, что царицу «извели ядом злые люди».

(обратно)

53

Оружничий — или оружейничий дворцовый чин, название которого произошло от «казённой оружничей палаты», содержавшей царскую оружейную канну.

(обратно)

54

Нагая Мария Феодоровна (? — 1608) - седьмая жена Ивана Грозного, с которой он вступил в брак в 1580 г., мать царевича Дмитрия (1582-1591).

(обратно)

55

Симеон Бекбулатович (Саин-Булат) (? — 1616) касимовский хан, в 1574 г. сделался «великим князем всея Руси» по воле Ивана Грозного, который венчал его царским венцом, а сам, назвавшись Иваном Московским, поселился на Петровке. Все грамоты и челобитья Грозный приказывал писать на имя «царя». В 1576 г. Симеона сослали из Москвы, дав в удел Тверь и Торжок. При Борисе Годунове он был в опале, а при Лжедмитрии I возвращён из ссылки и пострижен в монахи.

(обратно)

56

«Хвалишься... увенчает Бог победою!» цитата из труда Н.М. Карамзина «История государства Российского» (т. IX, гл. 5).

(обратно)

57

Ослопы оружие, вид палицы, отличающееся значительным размером и весом (более 10 кг), от его удара не спасали ни доспехи, ни щиты.

(обратно)

58

«...зелейного дела» — от слова «зелье» — порох.

(обратно)

59

Уросить — от слова «урос» — упрямец, неслух; уросливый — капризный, своенравный.

(обратно)

60

Клевец — боевой топор с узким лезвием и молотковидным обушком, а также остроконечный молоток — знак военачальника.

(обратно)

61

«...Ливонии король, хотя и мнимый, Магнус» — Магнус (1540-1583) датский принц — сын Христиана III. Во время 7-летней войны между Данией и Швецией потерял большую часть своих земель. В 1569 г. за год до окончания этой войны сделал попытку сближения с Иваном Грозным. В 1570 г. отправился в Москву, где был торжественно принят царём, женился на его племяннице Марии и провозглашён королём Ливонии, под верховной властью русского царя. Несколько раз неудачно осаждал Ревель, а в начале 1578 г. присягнул на верность Стефану Баторию. В последние годы жизни потерял все свои владения и умер в бедности.

(обратно)

62

«...посланный королевичем польским Владиславом» — Владислав IV (1595-1648) король польский, старший сын Сигизмунда III. В период Смуты к Сигизмунду в феврале 1610 г. с великим посольством из 1000 представителей почти всех сословий был отправлен Договор об избрании Владислава на московский трон. Одним из условий договора было принятие им православия. После поражения войск царя Василия Шуйского и его низвержения москвичами Боярская дума признала Владислава царём, и 27 августа жители Москвы принесли ему присягу. Однако Сигизмунд не согласился на то, чтобы его сын переменил веру, и намеривался сам занять русский трон. Соглашение между ним и московским посольством не состоялось. Впоследствии Владислав неоднократно предпринимал попытки вернуть утраченную корону и согласился заключить мир с царём Михаилом Фёдоровичем и отречься от своих прав на московский престол лишь в 1634 г., уже будучи избранным после смерти отца польским королём. Претендовал Владислав и на трон Швеции, рассчитывая получить помощь императора против Швеции, он даже женился в 1637 г. на дочери Фердинанда II.

(обратно)

63

[1] Василий II Болгаробойца (958-1025) - византийский император в 976-1025 гг. из Македонской династии; подавил мятеж провинциальной землевладельческой знати во главе с Вардой Склиром (976-979) и Вардой Фокой (987-989), Фоку победил с помощью киевского князя Владимира; к концу правления отвоевал значительную территорию у арабов и расширил владения империи за счет армянских и грузинских земель; после длительной борьбы завоевал Западное Болгарское царство (1018), жестоко расправившись с болгарами.

(обратно)

64

[2] Иоанн I Цимисхий (925-976) - византийский император в 969-976 гг.; вытеснил в 971 г. с Балканского полуострова киевского князя Святослава и присоединил в 972 г. к Византии северо-восточную Болгарию; отвоевал у арабов в 974-975 гг. большую часть Сирии и Финикию.

(обратно)

65

[3] Борис (ум. в 978 г.) - последний царь придунайской Болгарии из древней династии; правил с 969 г.; в 971 г. византийский император Иоанн Цимисхий занял Болгарию и держал Бориса с братом Романом в плену в Царьгра-де; в 978 г. братья бежали на родину, но Борис был не узнан и убит.

(обратно)

66

[4] Василеве (басилевс) - царь (греч.).

(обратно)

67

[5] Логофет - в Византии название некоторых высших государственных должностей, ведали императорской казной, сбором налогов и т.п.

(обратно)

68

[6] Константин VII Багрянородный, Порфирородный (905-959) - византийский император с 913 г. (фактически с 945 г.) из Македонской династии; автор трактатов «Об управлении империей», «О фемах» и других ценных источников по истории Византии.

(обратно)

69

[7] Константин VIII (959-1028) - византийский император из Македонской династии; правил сначала совместно с Василием II (976-1025), потом единолично (1025-1028); при нем печенеги были отброшены за Дунай, из Эгейского моря прогнаны африканские сарацины.

(обратно)

70

[8] Оттон I (912-973) - германский король с 936 г. из Саксонской династии, император Священной Римской империи с 962 г., основанной им после подчинения Северной и Средней Италии.

(обратно)

71

[9] Оттон II (955-983) - германский король и император Священной Римской империи с 973 г., сын Оттона I; пытался захватить Южную Италию в 981 г., потерпел поражение в 982 г.

(обратно)

72

[10] Спафарий - чиновник в Византийской империи.

(обратно)

73

[11] Никифор II Фока (ок. 912-969) - византийский император в 963-969 гг.; главнокомандующий войсками с 954 г.; отвоевал в 961 г. у арабов о. Крит; возведен на престол малоазийской военной знатью; в 965 г. отвоевал у арабов Киликию и Кипр, в 969 г. - Северную Сирию; в 966 г. начал военные действия против Болгарии, призвав в 968 г. на помощь русского князя Святослава; убит в результате заговора Иоанна Цимисхия.

(обратно)

74

[12] Роман II Багрянородный (младший; ум. в 963 г.) - византийский император в 959-963 гг., сын Константина VII, отец двух сыновей - царей Василия II и Константина VIII - и двух дочерей - Феофано и Анны - жены великого князя всея Руси Владимира.

(обратно)

75

[13] Конунг - у скандинавских народов в Средние века военный вождь, предводитель племени.

(обратно)

76

[14] Отроки - здесь младшие слуги князя в Древней Руси.

(обратно)

77

[15] Гридни, рынды - княжеские телохранители-оруженосцы; воины отборной дружины.

(обратно)

78

[16] Константин I Великий (ок. 285-337) - римский император в 306-337 гг.; объединил всю империю, завершил преобразование её государственного устройства, превратил христианскую церковь в свою опору; перенёс столицу в г. Византии (Константинополь).

(обратно)

79

[17] Кармазинный - ярко-алый, багряный цвет.

(обратно)

80

[18] Милиаризий - греческая денежная единица, равная двум с половиной червонцам.

(обратно)

81

[19] Паволока - нарядная привозная ткань в Древней Руси.

(обратно)

82

[20] Подлога - то, что подкладывается, подстилается, подсовывается под что-либо.

(обратно)

83

[21] Эпарх - наместник, градоначальник в Византийской империи.

(обратно)

84

[22] Скидия - лёгкое судно для плавания во внутренних морях.

(обратно)

85

[23] Гостомысл - легендарный словенский князь.

(обратно)

86

[24] Ромеи - римляне (греч.).

(обратно)

87

[25] Брашно - еда, кушанье, съестное.

(обратно)

88

[26] Мыт (мыто) - пошлина за товар.

(обратно)

89

[27] Братина - старинный большой шаровидный сосуд, в котором подавались напитки для разливания по чашам или питья вкруговую; большая общая чаша для питья и еды.

(обратно)

90

[28] Потир - церковная чаша, в которую наливают вино для причащения верующих.

(обратно)

91

[29] Триера - византийское военное судно с тремя рядами весел.

(обратно)

92

[30] Дромон - византийский крупный военный корабль.

(обратно)

93

[31] Насада - славянское старинное плоскодонное судно с высокими бортами.

(обратно)

94

[32] Каган - наименование хазарского хана в VIII-Х вв.

(обратно)

95

[33] Итиль - столица хазар в VIII -Х вв. близ современной Астрахани; название р. Волги в арабских источниках VIII -Х вв.

(обратно)

96

[34] Турсук - бурдюк - мешок из шкуры животного для хранения и перевозки вина и других жидкостей.

(обратно)

97

[35] Сулея - плоская склянка, бутыль (преимущественно для вина).

(обратно)

98

[36] Порфира - длинная, обычно пурпурного цвета мантия, надеваемая монархами в торжественных случаях.

(обратно)

99

[37] Виссон - дорогая белая или пурпурная льняная (или хлопчатобумажная) материя.

(обратно)

100

[38] Струг - старинное русское речное судно.

(обратно)

101

[39] Фелюга - небольшое парусное промысловое судно на Черном море.

(обратно)

102

[40] Тьма - в древнерусском счете десять тысяч.

(обратно)

103

[41] Усман - богатырь.

(обратно)

104

[42] Четверть - здесь старая русская мера объема сыпучих тел, содержащая в себе 8 четвериков (около 210 г).

(обратно)

105

Прапрадед великий князь Игорь — киевский князь (ум. в 945 г.), в 941 и 944 гг. совершил походы в Византию и заключил с ней договор; убит древлянами при сборе с них дани.

(обратно)

106

Гридень — княжеский телохранитель; воин отборной дружины; гридница (гридня) — помещение при княжеском дворе для пребывания гридней или приема гостей.

(обратно)

107

Отрок — мальчик-подросток в возрасте между ребенком и юношей; член младшей дружины князя в Древней Руси, прислужник.

(обратно)

108

Смерд — земледелец, крестьянин-общинник в Древней Руси.

(обратно)

109

Тиун — управляющий княжеским или боярским хозяйством; судья низшей степени.

(обратно)

110

Встречь — здесь против.

(обратно)

111

Первое сентября — на Руси до 1700 г. новый год начинался с 1 марта, затем с 1 сентября.

(обратно)

112

Сеунщик — гонец, вестник.

(обратно)

113

Брашно — еда, кушанье, яства.

(обратно)

114

Радение — усердие, старание.

(обратно)

115

Варяги — древнерусское название жителей Скандинавии — норманнов; скандинавское vacringjar — союзники (греч.).

(обратно)

116

Поприще — путевая мера, около 20 верст.

(обратно)

117

Усман — богатырь.

(обратно)

118

Семеюшка — жена, хозяйка.

(обратно)

119

Ромеи — римляне (греч.).

(обратно)

120

Ендова — широкий сосуд с отливом или носиком.

(обратно)

121

Домен — в Западной Европе в Средние века земельное владение феодала, где он вел собственное хозяйство; территория, на которую распространялась политическая власть короля, герцога, графа.

(обратно)

122

Кочи — палубные двухмачтовые мореходные суда меньше ладьи.

(обратно)

123

Симония (от имени легендарного волхва Симона, просившего, по церковному преданию, апостолов продать ему дар творить чудеса) — практика продажи и покупки церковных должностей, распространенная в Средние века в Западной Европе.

(обратно)

124

Экзарх — в православной церкви глава отдельной церковной области или самостоятельной церкви.

(обратно)

125

Витени — факелы, смолянки.

(обратно)

126

Сеньоры (от латинского senior — старший) — в Западной Европе феодалы, земельные собственники, обладавшие властью государей на принадлежавших им территориях.

(обратно)

127

Аллод — в Западной Европе наследственная земельная собственность, находившаяся в неограниченном распоряжении владельца и не обусловленная феодальной службой.

(обратно)

128

Бенефиций — в Западной Европе земельное владение, жалованное королем (или другим крупным феодалом) в пожизненное пользование вассалу за несение какой-либо службы; в IX–XI вв. превратился в наследственное рыцарское держание феод, или лен; в католической церкви — церковная должность и связанные с ней статьи доходов.

(обратно)

129

Вилланы — в феодальной Франции крестьяне, лично свободные, но зависимые от феодала в качестве держателей земли.

(обратно)

130

Примас — титул главнейшего епископа в католической церкви, а также лицо, носящее этот титул.

(обратно)

131

Понтифик — титул римских пап.

(обратно)

132

Опресноки — лепешки из пресного, неквашеного теста.

(обратно)

133

Манихей, арианка, духоборка — здесь еретик, еретичка.

(обратно)

134

Конклав — собрание кардиналов, созываемое после смерти или низложения папы римского для избрания нового папы.

(обратно)

135

Нунций — постоянный дипломатический представитель папы римского в государствах, с которыми папа поддерживает официальные дипломатические отношения.

(обратно)

136

Даты и события указаны в соответствии с современными историческими исследованиями

(обратно)

137

Сулица — короткое метательное копье.

(обратно)

138

Уложила под лавку — изменила.

(обратно)

139

Гости — наиболее зажиточный слой купечества.

(обратно)

140

Желн — дятел.

(обратно)

141

Церковь Николы Гастунского.

(обратно)

142

Траурных.

(обратно)

143

Поруб — тюрьма.

(обратно)

144

Гроссмейстер ливонского ордена, владения которого граничили с землями Пскова.

(обратно)

145

Грамота с объявлением войны.

(обратно)

146

Господа — совет бояр.

(обратно)

147

Мера земли.

(обратно)

148

Быть в нетях — не явиться на службу.

(обратно)

149

Выть — мера земли для раскладки податей.

(обратно)

150

Бастеи — бастионы.

(обратно)

151

Распоп — лишенный сана поп.

(обратно)

152

Мухояровый — полушелковый.

(обратно)

153

Страднические одра — носилки.

(обратно)

154

Козырь — воротник.

(обратно)

155

Гиль — мятеж.

(обратно)

156

Опашень — верхняя одежда.

(обратно)

157

Прапорец — флюгер.

(обратно)

158

Смотрильня — башенка.

(обратно)

159

Борть — дупло в дереве, где водились пчелы. Иногда борть долбили нарочно.

(обратно)

160

Вскупы — перекупщики.

(обратно)

161

Повет — уезд.

(обратно)

162

Гульбище — балкон.

(обратно)

163

Чуга — кафтан с короткими рукавами.

(обратно)

164

Воротники — сторожа у городских ворот.

(обратно)

165

Нобилитация — дарование дворянского достоинства.

(обратно)

166

В естях — налицо.

(обратно)

167

Бармицы — часть панциря, защищавшая плечи.

(обратно)

168

Челяднина Аграфена (Агриппина) Фёдоровна (149? — после 1538) — сестра царского конюшего И. Ф. Телепнёва-Оболенского-Овчины, самоё влиятельное лицо при дворе Е. Глинской; после смерти правительницы сослана в Каргопольский монастырь.

(обратно)

169

Тучков Михаил Васильевич (147?—1538) — дед А. М. Курбского со стороны матери, окольничий с 1511 г., затем боярин, дворецкий. Дипломат, в качестве новгородского наместника подписал мир со Швецией в 1521 г.

(обратно)

170

Цыплятев Елизар Иванович (147? — после 1541) — с 1506 г. пристав «при послах», дипломат, думный разрядный дьяк.

(обратно)

171

Шуйский Василий Васильевич (148? — 1539) — боярин с 1506 г., наместник в Смоленске, Владимире. Фаворит Василия III; после смерти последнего — фактический правитель Руси.

(обратно)

172

Митрополит Даниил вступится… — Даниил (147? — 1547) — игумен Иосифо-Волоколамского монастыря с 1515 г., митрополит с 1522 г. Противник Шуйских, свергнут ими в 1539 г, и возвращён в монастырь.

(обратно)

173

…за нерадение под Казанью. — Бельский Иван Фёдорович (ок. 1500–1542), боярин с 1522 г., в 1524 г., командуя 150 000-ным войском, не сумел взять Казань, хотя её хан бежал в Крым. Во время непродолжительной осады русские потеряли почти полвойска от болезней, но основной причиной неудачи молва считала продажность Бельского. Тем не менее в новом походе 1530 г, ему вновь доверили Большой полк, но и на сей раз он отступил от Казани — из-за конфликта с Глинским. Был посажен надолго лишь в 1534 г. после бегства брата Семёна в Литву.

(обратно)

174

Бельский Семён Фёдорович (ок. 1500 —после 1540) — боярин с 1522 г., коломенский воевода. Бежал в Литву, будучи недоволен правительственными репрессиями (казнью Ю. И. Дмитровского и т. д.). Участвовал в походах крымчан и литовцев на Русь.

(обратно)

175

…после мятежа Андрея Старицкого… — Старицкий Андрей Иванович (1490–1536) — младший сын Ивана III, по завещанию получил Старицу и ещё ряд городов; воевода, неудачно действовал против татар в 1522 г. После смерти репрессированного Глинскими брата Юрия Ивановича поднял мятеж, к которому примкнули многие бояре. Во главе отряда двинулся на Новгород, но сдался ввиду превосходства правительственных сил и был умерщвлён.

(обратно)

176

Курбский Михаил Михайлович (149?—1546) — боярин С 1540 г., муромский наместник, воевода Большого полка в ряде казанских походов.

(обратно)

177

…немало пакостил деду… — Курбский-Карамыш Михаил Фёдорович (146? — 1506) — муромский наместник, участник походов на (татар и литовцев, убит под Казанью. Иван Грозный в письме А. М. Курбскому писал: «дед твой… с князем Андреем Углицким на деда нашего, великого государя Ивана, умышлял изменные обычаи».

(обратно)

178

Курбский Семён Фёдорович (149?—1527) — покоритель Югорской земли в 1499–1503 гг.; участвовал во многих походах на Литву. Сторонник аскетического образа жизни, не одобрял развода Василия III с Сабуровой, из-за чего оказался в опале.

(обратно)

179

14 апреля.

(обратно)

180

11 апреля.

(обратно)

181

Книгчий — книжник, учёный человек, знаток и толкователь Священного писания, законов, правил религиозно-нравственного характера.

(обратно)

182

6 июня.

(обратно)

183

Симон (144? —1511) — игумен Троице-Сергиева монастыря, митрополит с 1494 г. Соборы под его руководством осудили «нестяжателей» и «жидовствующих».

(обратно)

184

21 декабря.

(обратно)

185

25 января.

(обратно)

186

Кубенский Михаил Иванович (150?—1550) — боярин с 1526 г., воевода, участник походов на татар и Литву.

(обратно)

187

Кубенский Иван Иванович (150? — 1545) — кравчий при Василии Ивановиче, боярин с 1535 г.; убит по приказу Ивана IV, как виновник восстания в Новгороде.

(обратно)

188

Горний — высший.

(обратно)

189

Всенощная — христианская церковная служба с вечера до окончания ночи.

(обратно)

190

Так в народе называют появляющиеся по весне сочные побеги хвоща, богатые питательными веществами, а потому используемые в пищу.

(обратно)

191

Ладонка — мешочек.

(обратно)

192

9 мая.

(обратно)

193

Правеж — наказание по решению суда.

(обратно)

194

в Литву вместе с Иваном Ляцким… — Ляцкий Иван Васильевич (149? — после 1540) — окольничий с 1514 г, воевода, дипломат; в опале в конце царствования Василия III из-за своего недоброжелательного отношения к Е. Глинской. В 1534 г. бежал вместе с С. Бельским в Литву, где Сигизмунд пожаловал ему богатое поместье в Троцком воеводстве. На основании его данных Антон Вид составил первую карту России.

(обратно)

195

Речь идёт о нашествии татар 1521 года.

(обратно)

196

Захарьин Михаил Юрьевич (149?—1538) — боярин с 1521 г., воевода.

(обратно)

197

То есть турецкого султана.

(обратно)

198

Щенятев Пётр Михайлович (151?— 1568) — князь, боярин с 1549 г., наместник в Каргополе, участник войн с татарами и литовцами; замучен по приказу Грозного.

(обратно)

199

…пожалованы боярством… — Булгаков-Голицын Юрий Михайлович (149?—1561) — князь, рында в 1522 г., кравчий в 1525 г., в 1540 г, сделан боярином. Дипломат, посол при венгерском дворе. Участник штурма Казани, позже псковский наместник.

(обратно)

200

…как станет Иоасаф митрополитом… — Скрипицын Иоасаф (148?—1555), с 1529 г, игумен Троице-Сергиевой лавры; настоял вместе с митрополитом Даниилом на пострижении Василия III перед смертью. С 1539 г. митрополит.

(обратно)

201

Даниил Переславский (1459–1540; в миру Константинов Димитрий) — с 1521 г. архимандрит Горицкого монастыря, основатель и игумен с 1525 г. Троицкого монастыря в Переславле-Залесском.

(обратно)

202

21 октября.

(обратно)

203

Шемячич Василий Иванович (145?—1529) — внук известного «злодея» Дмитрия Шемяки; перешёл из литовского в русское подданство в 1500 г., последний из удельных северских князей.

(обратно)

204

8 апреля.

(обратно)

205

25 июля.

(обратно)

206

Телешов Иван Иванович (146? — после 1530) — дипломат, думный дьяк с 1520 г., противник Глинских; в опале в конце царствования Василия III.

(обратно)

207

14 августа.

(обратно)

208

То есть 18 апреля.

(обратно)

209

10 августа.

(обратно)

210

Беклемишев Иван-Берсень Никитич (145? — 1525) — «боярский сын», дипломат, любимец Ивана III. «Говорил дерзкие слова» против Василия Ивановича и, будучи выдан Максимом Греком, казнён.

(обратно)

211

Патрикеев воспротивился намерению… — Патрикеев Василий Иванович — «Босой»; в монашестве Вассиан (146? — после 1531) — боярин, воевода, дипломат; в 1499 г, в результате опалы был вынужден принять монашество в Кирилло-Белозерском монастыре. Ученик Нила Сорского; подвергся в 1531 г, церковному суду, после которого был сослан в Иосифо-Волоколамский монастырь, где, возможно, был умерщвлён.

(обратно)

212

Трилакотный — длиной в три локтя.

(обратно)

213

18 января.

(обратно)

214

…золу на загнетке… — Загнеток — ямка на предпечье, куда сгребается жар.

(обратно)

215

Геронтий (141? — 1489) — архимандрит Симонова монастыря, около 1555 г, стал епископом коломенским, в 1471 г, возведён в митрополиты. Враждовал с Иваном III, сквозь пальцы смотрел на «жидовскую» ересь.

(обратно)

216

…свирепы яко Львове.. — Репнин-Оболенский Василий Иванович (149?—1546), кравчий, воевода на южных рубежах России, вместе с А. М. Шуйским назначен в 1539 г. псковским наместником, прославился жестокостью и мздоимством. Окончил жизнь в Корнильевом монастыре под именем Вассиана.

(обратно)

217

19 сентября.

(обратно)

218

…серебщизна по пятнадцать грошей… — Серебщизна— подать в Западной Руси, делившаяся на малую и большую.

(обратно)

219

Сакмы — следы, воинские тропы, пути.

(обратно)

220

В данном случае — от мусульманства.

(обратно)

221

Алексей (129?—1378; Бяконт Елевферий Фёдорович) — сын боярина, инок московского Богоявленского монастыря, с 1352 г. епископ владимирский, с 1353 г. митрополит Российский. Не раз способствовал «умиротворению» с татарами. Канонизирован.

(обратно)

222

Надолбы — заграждение из брёвен, глубоко забитых в землю и связанных поперёк.

(обратно)

223

25 декабря.

(обратно)

224

То есть со 2-го на 3 января.

(обратно)

225

Акакий (до монашества Александр; 1482–1567) — епископ тверской и кашинский с 1522 г., участник Стоглавого Собора.

(обратно)

226

…книжник и толмач… — Герасимов Дмитрий — «Старый» (146? — после 1526) — русский путешественник, обучавшийся различным наукам в Ливонии. Дипломат, писатель, переводчик.

Толмач — переводчик.

(обратно)

227

9 марта.

(обратно)

228

Первая встреча весны отмечалась по старому календарю 15 февраля.

(обратно)

229

Софийский дом — помещение в Москве для новгородских архиепископов.

(обратно)

230

Шепетье — деревянная посуда.

(обратно)

231

Ставцы (ставики, ставешки) — деревянные точёные большие чашки, миски.

(обратно)

232

Корец — ковш.

(обратно)

233

По-видимому, от слова «шадровитый» — рябой.

(обратно)

234

Корельчатые — сходные с изготовленными жителями волости Корела, расположенной на северных берегах Ладожского озера.

(обратно)

235

14 мая.

(обратно)

236

Речь идёт о литовской кампании 1507–1508 гг.

(обратно)

237

Ландыш майский.

(обратно)

238

Валериана лекарственная.

(обратно)

239

Купена аптечная.

(обратно)

240

Дербенник иволистный.

(обратно)

241

Золототысячник малый.

(обратно)

242

Сказочное растение, научное название прототипа которого не установлено.

(обратно)

243

Липец — июль.

(обратно)

244

1 июля.

(обратно)

245

Крашенина — крашеный холст разных цветов.

(обратно)

246

Синило, или русское индиго, — трава вайда.

(обратно)

247

В середине XVI века так называлась та часть города, которая располагалась между Неглинной и Москвой-рекой до Яузы.

(обратно)

248

14 сентября.

(обратно)

249

17 декабря.

(обратно)

250

В основе «пещного действа» — библейская легенда о трёх отроках, хорошо известная на Руси в XVI столетии. Вавилонский царь Навуходоносор был язычником и приказал как-то возвести золотого истукана высотой в шестьдесят локтей. После этого собрал всех своих вельмож, приближённых и подданных и повелел им поклониться новому золотому идолу. Как только раздались звуки труб, флейт, свирелей, арф — все пали ниц перед истуканом и воздали ему божественные почести. И только Ананий, Азарий и Мисаил— юноши-христиане не пожелали поклониться идолу и стояли прямо. Разгневанный Навуходоносор приказал бросить их в горящую печь, которую растопили в семь раз жарче, чем обычно. Отроков ввели в раскалённую пасть печи, но огонь не коснулся их, ибо они находились под покровительством ангела. Юноши вышли из огня живые и невредимые. Восхищённый преданностью вере и мужеством этих молодых людей и поражённый свершившимся чудом, Навуходоносор запретил отныне под страхом смертной казни кому бы то ни было хулить христианского Бога.

(обратно)

251

Притвор — помещение с западной стороны от выхода из христианского храма, придел храма.

(обратно)

252

Азак — турецкая крепость с 1471 года, позднее Азов.

(обратно)

253

Диздар — слово иранского происхождения — командир крепости.

(обратно)

254

Устье реки Аксай, вытекающей из Дона и вновь впадающей в него. В настоящее время в устье Аксая находится станица Аксайская.

(обратно)

255

Аги янычарские — командиры янычар.

(обратно)

256

Сурожское море — Азовское море.

(обратно)

257

Зуб рыбий — моржовая кость.

(обратно)

258

Рундук — в данном случае возвышение с приступом, трон.

(обратно)

259

Чуга — узкий кафтан с рукавами до локтей.

(обратно)

260

12 сентября.

(обратно)

261

Кравчий — лицо, ведавшее напитками на стеле государя.

(обратно)

262

Скопин-Шуйский Фёдор Иванович (150? —1557) — вяземский воевода, в 1547 г. подстрекал народ против Глинских. Перед смертью принял монашество под именем Феодосия.

(обратно)

263

То есть 16 сентября.

(обратно)

264

Полдневная — южная.

(обратно)

265

Сообщение о походе девятилетнего князя Дмитрия Ивановича в Орду содержится в Рогожской летописи, другие источники утверждают, что впервые он попал в Орду в 1361 году, когда ему было 11 лет.

(обратно)

266

30 октября.

(обратно)

267

Личина — маска.

(обратно)

268

24 декабря.

(обратно)

269

То есть 29 декабря.

(обратно)

270

…высланы из Москвы… — Тёмкин Юрий Иванович (150? — 1561) — воевода в Чухломе и Новгород-Северском; успешно воевал с татарами. Вместе со Скопиным-Шуйским подвергался опале за интриги против Глинских и т. д. В 1549 г. прощён и сделан боярином.

(обратно)

271

Бокогрей — февраль.

(обратно)

272

Водное угодье — пруд.

(обратно)

273

22 января.

(обратно)

274

До середины XVI века Арзамас называли Мордовским Арземасовым городищем.

(обратно)

275

Хлынов — Вятка.

(обратно)

276

Вотяки — удмурты.

(обратно)

277

5 октября.

(обратно)

278

Палецкий (Палицкий) Давыд Фёдорович (149? — 1561) — князь, окольничий с 1550 г., участник многих войн с татарами.

(обратно)

279

10 сентября.

(обратно)

280

Клеть — комната в избе, используемая как кладовая.

(обратно)

281

Дежа — кадка для квашения и замеса теста для хлеба.

(обратно)

282

Жито — любой хлебный злак, особенно рожь.

(обратно)

283

Кокурка — булочка с яйцом.

(обратно)

284

10 мая — день апостола Симона Зилоты.

(обратно)

285

29 мая — день Федосьи Гречушницы, Феодосии Колосяницы.

(обратно)

286

Рогали — рукоятки сохи.

(обратно)

287

30 мая.

(обратно)

288

То есть за город.

(обратно)

289

Сукин Фёдор Иванович (150? —1567) — воевода в Почепе, боярин с 1566 г.; дипломат, с 1553 г. главный казначей.

(обратно)

290

…не так давно скончался… — Захарьин Роман Юрьевич, родоначальник рода Романовых, окольничий, умер 16 февраля 1543 г.

(обратно)

291

…был в числе приближённых… — Захарьин Михаил Юрьевич (149? —1538), в 1521 г. был сделан боярином. Его брат Григорий (150?—1567) получил боярский чин после принятия Грозным царского титула (1547) и умер, в конце жизни приняв монашество.

(обратно)

292

Захарьин-Юрьев Никита Романович (ок. 1510–1585) — окольничий с 1549 г., боярин с 1563 г. Брат первой супруги Грозного Анастасии. Умер в монашестве под именем Нифонта.

(обратно)

293

Аналой — столик с наклонённой столешницей для икон и священных книг.

(обратно)

294

Дуванить — делить добычу.

(обратно)

295

Балы точить — говорить что-нибудь забавное.

(обратно)

296

Существующие ныне кровли, как считают исследователи, возникли позднее.

(обратно)

297

16 января.

(обратно)

298

Бармы — драгоценные оплечья, украшенные изображениями религиозного характера; надевались во время коронации и торжественных выходов.

(обратно)

299

Амвон — в православных церквах возвышение перед алтарем, с которого произносятся проповеди, читается Евангелие.

(обратно)

300

Литургия — центральное богослужение православной церкви, включающее чтение отрывков из Библии, песнопения, молитвы.

(обратно)

301

3 февраля.

(обратно)

302

Соломата — дорогое и лакомое кушанье поселян.

(обратно)

303

Онуча — кусок плотной ткани, навёртывающийся на ноги при ношении лаптей или сапог.

(обратно)

304

Гребтить — смущать, заботить, беспокоить.

(обратно)

305

Сундук-подголовок ставили на ночь в изголовье постели.

(обратно)

306

26 ноября.

(обратно)

307

23 апреля.

(обратно)

308

Волчий корень — одно из народных названий растения аконита.

(обратно)

309

Ожерелье — пристёгивающийся воротник к мужской рубашке.

(обратно)

310

3 июня.

(обратно)

311

В старину вино пили в подогретом виде.

(обратно)

312

20 апреля.

(обратно)

313

21 июня.

(обратно)

314

Митрополит Пётр (1305–1326).

(обратно)

315

Митрополит Киприан (1382–1405).

(обратно)

316

Карл V (1500–1558) — император Священной Римской империи из династии Габсбургов.

(обратно)

317

26 июля.

(обратно)

318

Придел — в православном храме небольшая бесстолпная пристройка, имеющая дополнительный алтарь для богослужения.

(обратно)

319

Палач в Русском государстве XVI–XVII веков не только исполнял судебные приговоры, но и доводил до всеобщего сведения распоряжения властей, то есть был глашатаем (бирючом).

(обратно)

320

29 июля.

(обратно)

321

Сулица — короткое копьё с наконечником, как у стрелы, предназначенное для метания.

(обратно)

322

Кизилбашский — персидский.

(обратно)

323

Струг — парусно-гребное судно без палубы с отвесными бортами и заострёнными оконечностями, применявшееся в России для плавания по рекам в XI–XVIII веках.

(обратно)

324

Сборное воскресенье — воскресенье на первой неделе Великого поста.

(обратно)

325

Средохрестье — среда на четвёртой неделе того же поста.

(обратно)

326

21 ноября.

(обратно)

327

9 июня.

(обратно)

328

1 ноября.

(обратно)

329

Стряпчий — в XVI–XVII веках в Русском государстве дворцовый слуга; придворный чин, следующий ниже за стольником.

(обратно)

330

Розмысл — инженер, архитектор.

(обратно)

331

…Темка, до того, как погиб под Оршей… — Темка Иван Иванович (146?—1508) — ростовский князь, продавший свой удел великому князю; тульский, ивангородовский воевода; погиб («убиша из пушки») в битве с литовцами под Оршей.

(обратно)

332

22 ноября.

(обратно)

333

24 ноября.

(обратно)

334

4 декабря.

(обратно)

335

20 ноября.

(обратно)

336

Мартин Лютер (1483–1546) — деятель Реформации в Германии, началом которой послужило его выступление в 1517 году в Виттенберге с 95 тезисами против индульгенций, отвергавшими основные догматы католицизма. Основатель лютеранства.

(обратно)

337

20 декабря.

(обратно)

338

8 января.

(обратно)

339

Воздух — пелена для покрытия сосудов с Дарами.

(обратно)

340

Червень — июнь.

(обратно)

341

Карпов Фёдор Иванович (147?—1530) — с 1508 г. окольничий, с 1517 г. боярин; дипломат.

(обратно)

342

То есть в устье реки Цивили, правого притока Волги.

(обратно)

343

Бурак — берестяной сосуд с деревянным дном и крышкой для хранения сухих и жидких продуктов.

(обратно)

344

4 сентября.

(обратно)

345

Неопалимая купина — растение ясенец.

(обратно)

346

Антонов огонь — отравление, вызываемое спорыньёй.

(обратно)

347

Огневеск летучий — сыпь.

(обратно)

348

8 июля.

(обратно)

349

11 июля.

(обратно)

350

…освободил двух пленных вельмож..- Булгаков-Голица Михаил Иванович (148?—1558) — родоначальник князей Голицыных, С 1514 г, был в польском плену, освобождён лишь в 1552 г, вместе с Ф. В. Оболенским (пленён при Стародубе, по другим сведениям, не дожил до освобождения). Боярин, после возвращения на родину принял монашество.

(обратно)

351

…после смерти мужа… — Филипп I Красивый (147? — 1506) — сын австрийского императора Максимилиана, король Кастилии с 1504 г, После смерти мужа его супруга Иоанна (Хуана) (1479–1555) помешалась рассудком (отчего получила прозвище «Безумная»), и фактически престол перешёл к её сыну Карлу.

(обратно)

352

Подагра.

(обратно)

353

Лев X (1475–1521) — папа римский с 1513 года.

(обратно)

354

Генрих II (1519–1559) — французский король с 1547 года.

(обратно)

355

Франциск I (1494–1547) — французский король с 1515 года.

(обратно)

356

Генрих VIII (1491–1547) — английский король с 1509 года.

(обратно)

357

28 февраля.

(обратно)

358

27 февраля.

(обратно)

359

3 декабря.

(обратно)

360

Городня, городница — часть городской стены, представляющая собой деревянный сруб, засыпанный землёй.

(обратно)

361

…и его товарища Даниила… — Чёрный Даниил (135?— 1427) — инок-иконописец Спасо-Андроникова монастыря, учитель Андрея Рублёва и его соавтор по многим работам.

(обратно)

362

7 января.

(обратно)

363

То есть 12 февраля.

(обратно)

364

По-видимому, имеется в виду Нейгаузен.

(обратно)

365

…пламенную речь Джироламо… — Савонарола Джироламо (1452–1498) — монах-доминиканец, приор монастыря Св. Марка во Флоренции с 1491 г., фактический правитель города с 1497 г., установил там теократический режим. Казнён после конфликта с Папой Римским.

(обратно)

366

Стоглавый Собор — церковно-земский собор, состоявшийся в Москве в январе — мае 1551 года, принявший Стоглав — кодекс правовых норм внутренней жизни русского духовенства.

(обратно)

367

Корабельник — золотая монета с изображением корабля, в середине XVI века он стоил 36 алтын.

(обратно)

368

То есть 24 мая.

(обратно)

369

Черемисы — старое название марийцев.

(обратно)

370

Ясак — в России XV–XX веков натуральный налог.

(обратно)

371

Собачье мясо.

(обратно)

372

Сады Джанят— райские сады.

(обратно)

373

Деисус — в средневековом (в основном в восточноевропейском) искусстве композиция, включающая изображение Христа (посередине) и обращённых к нему в молитвенных позах Богоматери и Иоанна Крестителя.

(обратно)

374

6 марта.

(обратно)

375

То есть 24 марта.

(обратно)

376

Скорбут — цинга.

(обратно)

377

Свороборинник — шиповник.

(обратно)

378

Тамга — денежный налог, взимавшийся с торговли, ремёсел, различных промыслов в некоторых странах Востока и в России после монгольского нашествия до середины XVII века.

(обратно)

379

1521 год.

(обратно)

380

Затинщик — пушкарь, обслуживающий затинную пушку — вделанную в стену. От слова «затин», обозначающего пространство за крепостной стеной.

(обратно)

381

Конец — часть какой-либо территории, преимущественно окраинная, отдалённая; район города.

(обратно)

382

20 июня.

(обратно)

383

16 июня.

(обратно)

384

Четверть — русская мера сыпучих тел, равная 209,1 литра.

(обратно)

385

31 августа.

(обратно)

386

1 октября.

(обратно)

387

Паперть — галерея или крыльцо перед входом в русскую православную церковь.

(обратно)

388

Артос — хлеб, который освящали и раздавали молящимся в православной церкви на пасхальной неделе.

(обратно)

389

Понт Эвксинский — Чёрное море.

(обратно)

390

178 Варяжское море — Балтийское море.

(обратно)

391

Так называли рыцари болота и леса на востоке Пруссии.

(обратно)

392

Перевод Д. Самойлова.

(обратно)

393

Обвинение в нешляхетском происхождении.

(обратно)

394

Ласт — 12 бочек сельдей (около 60 пудов).

(обратно)

395

Педру I, сын Афонсу IV (1320–1367). В 1357–1367 гг. король Португалии.

(обратно)

396

Инес де Кастро (1320–1355) – внебрачная дочь галисийского гранда дона Педро Фернандеса де Кастро, потомка королевского рода, и дамы по имени Альдонса Суарес де Вальядарес.

(обратно)

397

Констанса Мануэль (ок. 1316–1345) – дочь племянника короля Испании. Ее брак с Альфонсу XI Кастильским был расторгнут по политическим мотивам. С 1336 г. – жена португальского инфанта Педру.

(обратно)

398

Строфы на смерть донны Инес де Кастро, которую король Афонсу Португальский убил в Коимбре за то, что принц Педру, его сын, жил с ней как с женою, но при всей любви к ней не хотел сочетаться браком. Предназначаются дамам. (Перевод А. Садикова).

(обратно)

399

Фернанду I (1345–1383), сын Педру I, король Португалии с 1367 по 1383 г.

(обратно)

400

Перевод О. Овчаренко.

(обратно)

401

Беатрис (1372–1410), дочь Фернанду I, королева Португалии с 1383 по 1385 г.

(обратно)

402

Жуан I (1357–1433), король Португалии с 1385 по 1433 г.

(обратно)

403

Фридрих фон Бюрен, его родовые владения находились в районе Рисгау.

(обратно)

404

Фридрих I фон Штауфен (до 1050 г. — 4 июня 1105 г.) — герцог Швабии с 1079 г., старший сын графа Рисгау Фридриха фон Бюрена и Хильдегарды, дочери графа Гуго V фон Эгисхейм-Дашбурга, родоначальник династии Гогенштауфенов.

(обратно)

405

Генрих IV (11 ноября 1050 г., Гослар, Германия — 7 августа 1106 г., Льеж, Бельгия) — германский король, император Священной Римской империи, представитель Салической династии.

(обратно)

406

Рудольф Швабский, граф Рейнфельденский (ок. 1025 г. — 16 октября 1080 г., Мерзебург) — антикороль Германии, противник Генриха IV и сторонник папы Григория VII в борьбе за инвеституру.

(обратно)

407

Агнесса (Агнес) Франконская (Салическая) (1072/1073 г. — 24 сентября 1143 г.), дочь Генриха IV и Берты Савойской; 1-й брак (1086/1087 г.) с герцогом Швабии Фридрихом I; 2-й брак (1106 г.) с маркграфом Австрии Леопольдом III.

(обратно)

408

Фридрих II Одноглазый (1090 г. — 6 апреля 1147 г., Альцай) — герцог Швабии с 1105 г. Старший сын Фридриха I и Агнессы Франконской.

(обратно)

409

Конрад III (1093 г., Бамберг, Германия — 15 февраля 1152 г., Бамберг, Германия) — первый король Германии (1138–1152) из династии Гогенштауфенов, герцог Франконии (1116–1138). Второй сын Фридриха I и Агнессы Франконской.

(обратно)

410

Григорий VII (в миру Гильдебранд; 1020/1025 г. — 25 мая 1085 г.) — папа римский с 22 апреля 1073 г. по 25 мая 1085 г.

(обратно)

411

Стихотворение Татьяны Громовой.

(обратно)

412

Бертольд I Рейнфельденский (ок. 1060 г. — 18 мая 1090 г.) — герцог Швабии с 1079 г., граф Рейнфельдена с 1080 г., сын германского антикороля Рудольфа Швабского и Матильды, дочери Генриха III, императора Священной Римской империи.

(обратно)

413

Бертольд II (ок. 1050 г. — 12 апреля 1111 г.) — герцог Швабии с 1092 г. по 1099 г., герцог Каринтии с 1092 г., герцог Церингена в 1100–1111 гг.

(обратно)

414

Антикороль Германии — Герман граф Зальмский (1035–1088).

(обратно)

415

Оттон — сын Леопольда III Святого и Агнессы Салической (ум. в 1158 г.), епископ Фрейзинга (с 1138).

(обратно)

416

Вельф IV (1030/1040 г. — 9 ноября 1101 г.) — герцог Баварии (Вельф I) в 1070–1077 гг., 1096–1101 гг., сын маркграфа Альберто Аццо II д'Эсте и Кунигунды Альтдорфской, сестры герцога Каринтии Вельфа III. Родоначальник второго дома Вельфов.

(обратно)

417

Генрих V (11 августа 1081/1086 г. — 23 мая 1125 г., Утрехт) — король Германии в 1106–1125 гг., император Священной Римской империи в 1111–1125 гг., последний представитель Салической династии, сын Генриха IV и Берты Савойской.

(обратно)

418

Юдит (ок. 1100 г. — 22 февраля 1130/1131 г.); дочь Генриха IX Чёрного и Вульфхильды Саксонской.

(обратно)

419

Генрих IX Чёрный (ок. 1074 г. — 13 декабря 1126 г.) — герцог Баварии с 1120 г., младший сын герцога Баварии Вельфа IV и Юдит Фландрской.

(обратно)

420

Вульфхильда Саксонская (ок. 1075 г. — 29 декабря 1126 г.), дочь герцога Саксонии Магнуса и Ульфхильды Норвежской.

(обратно)

421

Юдит Фландрская (ок. 1033 г. — март 1094 г.), дочь Бодуэна IV Бородатого, графа Фландрии, и Элеоноры Нормандской, вдова Тостига Годвинсона.

(обратно)

422

Лотарь II (до 9 июня 1075 г. — 4 декабря 1137 г., Брейтенванг, Тироль, Австрия) — король Германии с 1125 г., император Священной Римской империи с 1133 г., герцог Саксонии с 1106 г., граф Супплинбурга, сын Гебхарда Супплинбургского, графа Кверфуртского и Гедвиги де Форбах.

(обратно)

423

Генрих Гордый (ок. 1108 г. — 20 октября 1139 г.) — герцог Баварии под именем Генрих X с 1126 г., герцог Саксонии под именем Генрих II с 1137 г., маркграф Тосканы с 1137 г., из рода Вельфов.

(обратно)

424

Бертрада (Берта); муж: Адальберт фон Эльхинген, граф фон Эльхинген и фон Ирренберг. Родители: Фридрих I фон Штауфен, Агнес фон Вайблинген.

(обратно)

425

Агнесса (ум. в 1151 г.) — дочь Конрада III и Гертруды, дочери и наследницы Генриха графа Комбурга и Ротенбурга. Ок. 1130 г. стала женой Изяслава II Мстиславича, великого князя Киевского.

(обратно)

426

Изяслав Мстиславич (в крещении — Пантелеймон) (ок. 1097 г. — 13 ноября 1154 г.) — второй сын Мстислава Владимировича Великого от первого брака с Христиной, дочерью шведского короля Инге I Старшего.

(обратно)

427

Герман III Большой (ум. 16 января 1160 г.) — маркграф Вероны и Бадена из династии Церингенов. Сын Германа II и Юдит фон Гогенберг.

(обратно)

428

Вихман (Викманн) фон Зееберг стал епископом Наумбургским в 1149 г., архиепископ Магдебургский с 1152 г. по 1192 г.

(обратно)

429

Агнеса (Агнесс), дочь Фридриха I, графа Саарбрюккена. Жена Фридриха II (ок. 1135 г., ум. после 1147 г.).

(обратно)

430

Мануил I Комнин (28 ноября 1118 г. — 24 сентября 1180 г.) — византийский император.

(обратно)

431

Юдит (ок. 1135 г. — 7 июля 1191 г.), замужем с 1150 г. за Людвигом II Железным, ландграфом Тюрингии (1140–1172).

(обратно)

432

Альберо (Альберт) фон Монтрёль, архиепископ Трира (19 апреля 1131 г. — 18 января 1152 г.).

(обратно)

433

Матье (Маттиас) I Добродушный (ок. 1119 г. — 13 мая 1176 г.) — герцог Лотарингии из Эльзасской династии (1139–1176), старший сын и наследник Симона I, герцога Лотарингии, и Адели, дочери Генриха III, графа Лувена.

(обратно)

434

Оттон I Рыжий (ок. 1117 г. — 11 июля 1183 г.) — пфальцграф Баварии (Оттон V) в 1156–1180 гг., герцог Баварии с 1180 г., старший сын пфальцграфа Оттона IV фон Виттельсбаха и Эйлики фон Петтендорф.

(обратно)

435

Вельф I (778 г. — 3 сентября 825 г.) — граф в Аргенгау, сеньор Альтдорфа и Равенсбурга, родоначальник династии Старших Вельфов.

(обратно)

436

Юдифь (Юдит) Баварская (ок. 805 г. — 19 апреля 843 г.) — дочь Вельфа I, графа нескольких мелких владений в Баварии и Хальвиды Саксонской, вторая жена императора Франкского государства Людовика I Благочестивого.

(обратно)

437

Карл I Великий (2 апреля 742/747 г. или 748 г. — 28 января 814 г., Ахенский дворец) — король франков с 768 г. (в южной части с 771 г.), король лангобардов с 774 г., герцог Баварии c 788 года, император Запада с 800 г. Старший сын Пипина Короткого и Бертрады Лаонской. По имени Карла династия Пипинидов получила название Каролингов. Прозвище «Великий» Карл получил еще при жизни.

(обратно)

438

Людовик I Благочестивый (апрель/сентябрь 778 г. — 20 июня 840 г.) — король Аквитании (781–814), король франков и император Запада (814–840) из династии Каролингов.

(обратно)

439

Адальберт I фон Саарбрюкен, архиепископ Майнца (1111 г. — 23 июня 1137 г.).

(обратно)

440

Матильда, или Мод (1102 г. — 10 сентября 1167 г.), — королева Англии в 1141 г., дочь и наследница короля Генриха I.

(обратно)

441

Генрих Лев (1129 г. — 6 августа 1195 г.) — монарх из династии Вельфов, герцог Саксонии в 1142–1180 гг. (под именем Генриха III) и Баварии в 1156–1180 гг. (под именем Генриха XII). Сын герцога Саксонского и Баварского Генриха Гордого и Гертруды Супплинбургской, дочери императора Лотаря II.

(обратно)

442

Альбрехт I Бранденбургский (также Альбрехт Медведь (ок. 1100 г. — 18 ноября 1170 г., предположительно Штендаль) — граф из рода Асканиев, основатель Бранденбургской марки и первый маркграф Бранденбурга. Альбрехт внес значительный вклад в колонизацию восточных земель. При Альбрехте Бранденбургская марка вошла в состав Священной Римской империи.

(обратно)

443

Симон II (ок. 1140 г. — 1 апреля 1206 г.) — герцог Лотарингии с 1176 г., старший сын Матье I, герцога Лотарингии, и Берты, дочери Фридриха II, герцога Швабии.

(обратно)

444

Леопольд IV (ок. 1108 — 18 октября 1141 г.) — маркграф Австрии с 1136 г. и герцог Баварии с 1139 года из династии Бабенбергов.

(обратно)

445

Генрих II Язомирготт (1107 — 13 января 1177 г.) — маркграф Австрии в 1141–1156 гг., герцог Австрии с 1156 г., пфальцграф Рейнский под именем Генрих IV в 1140–1141 гг., герцог Баварии под именем Генрих XI в 1141–1156 гг. из династии Бабенбергов, сын Леопольда III Святого и дочери императора Генриха IV Агнессы.

(обратно)

446

Рихенза Нортхеймская (ок. 1087/1089 — 10 июня 1141 г.) — графиня Нортхейма с 1116 г., графиня Брауншвейга с 1117 г., герцогиня Саксонии в 1106–1137 гг., королева Германии в 1125–1137 гг., императрица Священной Римской империи в 1133–1137 гг., жена императора Лотаря II Супплинбургского, старшая дочь графа Нортхейма Генриха Толстого и Гертруды Брауншвейгской.

(обратно)

447

Рожер II (22 декабря 1095 г. — 26 февраля 1154 г., Палермо) — основатель и первый король (с 1130 г.) Сицилийского королевства из династии Отвилей, граф Сицилии (с 1105 г.), герцог Апулии (c 1127 г.).

(обратно)

448

Вибальд, аббат Ставло и Мальмеди (с 1130 г.), Корвея (1146–1158).

(обратно)

449

Адельгейд, дочь Дипольда III, маркграфа Фобурга, родилась в 1122 г. 1-я жена Фридриха I Барбароссы (с 1147 г.), брак аннулирован в марте 1153 г.

(обратно)

450

Из стихотворения Татьяны Громовой.

(обратно)

451

Вельф VI (16 декабря 1114 г. или 15 декабря 1116 г. — 14 или 15 декабря 1191 г.) — маркграф Тосканы в 1152–1160 гг. и 1167–1173 гг., герцог Сполето в 1152–1162 гг. Третий сын Генриха IX Чёрного из династии Вельфов и Вульфхильды — дочери Магнуса Биллунга.

(обратно)

452

Евгений III (в миру — Бернардо Паганелли (? — 8 июля 1153 г.) — папа римский с 15 февраля 1145 г. по 8 июля 1153 г., первый из цистерцианцев на папском престоле, ученик Бернарда Клервоского, блаженный римско-католической церкви.

(обратно)

453

Бернард Клервоский ( — Bernard de Clairvaux, . — Bernardus abbas Clarae Vallis; 1091 г., Фонтен-ле-Дижон, Бургундия — 20 или 21 августа 1153 г., Клерво) — французский средневековый богослов, мистик, общественный деятель, цистерцианский монах, аббат монастыря Клерво (с 1117 г.). Канонизирован в 1174 г.; в 1830 г. внесен в число Учителей Церкви.

(обратно)

454

Генрих Беренгар, или Генрих VI (ум. в 1150 г.), старший законный сын императора Конрада III и Гертруды Зульцбахской. Представитель династии Гогенштауфенов. Соправитель короля Германии с 30 марта 1147 г.

(обратно)

455

Манфред I был копьеносцем (lancifer) императора Фридриха I Барбароссы, его потомки носили имя Ланса и внучка будет многолетней любовницей и супругой внука Фридриха Барбароссы, императора Фридриха II.

(обратно)

456

Виктор IV (II), Оттавиано ди Монтичелли (1095 г., Тиволи — 20 апреля 1164 г., Лукка) — антипапа в 1159–1164 гг., противостоял Александру III.

(обратно)

457

Людовик VII Молодой (1120 г. — 18 сентября 1180 г.) — французский король (1137–1180), сын Людовика VI Толстого.

(обратно)

458

Балдуин III (1130–1163) — король Иерусалимский (с 1143 г.), сын и наследник Фулька и Мелисенды.

(обратно)

459

Клеменция, дочь Конрада, герцога Церингена, и Клеменции Намюрской. Супруга Генриха Льва с ок. 1148 г. (развод 23 ноября 1162 г. (ум. 1173/1175 гг.). Она вторым браком в 1164 г. сочеталась с Гумбертом III, графом Савойи и Морьенны.

(обратно)

460

Конрад I Церингенский (1090 г. — 8 января 1152 г., Констанц) — герцог Церингенский с 1122 г., ректор Бургундии c 1127 г. Сын Бертольда II фон Церингена и Агнессы Швабской.

(обратно)

461

Вильгельм I Злой (1126 г. — 7 мая 1166 г., Палермо) — второй король Сицилии с 1154 г. из династии Отвилей. Четвертый сын Рожера II и Эльвиры Кастильской.

(обратно)

462

Гвидо IV граф Бьяндрате (Биандрате), участник Второго и Третьего крестового похода, женат на Изабелле, дочери Раньери, маркграфа Монферрата из династии Алерами.

(обратно)

463

Фридрих IV (ок. 1144 г. — 19 августа 1167 г.), именовался герцогом Ротенбурга, герцог Швабии (1152–1167).

(обратно)

464

Арнольд фон Шеленхофен, архиепископ Майнца (7 июня 1153 г. — 24 июня 1160 г.).

(обратно)

465

Арнольд II фон Вид, архиепископ Кёльна (1156–1158 гг.).

(обратно)

466

Хиллин фон Фальмагне, архиепископ Трира (28 января 1152 г. — 23 октября 1169 г.);

(обратно)

467

n pompa magna С большой помпой. Вариант: с большой торжественностью

(обратно)

468

Арнольд Брешианский (ок. 1100 г. — 18 июня 1155 г.) — итальянский религиозный и общественный деятель.

(обратно)

469

Пьер Абеляр (1079 г., Ле-Пале, близ Нанта — 21 апреля 1142 г., аббатство Сен-Марсель, близ Шалон-сюр-Сон, Бургундия) — средневековый французский философ-схоласт, теолог и поэт, неоднократно осуждавшийся католической церковью за еретические воззрения.

(обратно)

470

Райнальд фон Дассель (ок. 1120 г. — 14 августа 1167 г., Рим). Сын графа Рейнольда I фон Дасселя. Канцлер Германии, архиепископ Кёльна (с 1159 г.) и архиканцлер Италии.

(обратно)

471

Людвиг III Благочестивый (1151/52 г. — 16 октября 1190 г.) — ландграф Тюрингии с 1172 г., из династии Людовингов. Старший сын Людвига II и его жены Юдит фон Гогенштауфен.

(обратно)

472

Херман ван Хорне, епископ Утрехта (1151–1156).

(обратно)

473

Капитулярии (от capitula — глава) — законы и распоряжения (указы) франкских королей. Составлялись на латинском языке, разделялись на небольшие главы и параграфы.

(обратно)

474

Анастасий IV (в миру Коррадо делла Субарра, не позднее 1073 г. — 3 декабря 1154 г.) — папа римский с 12 июля 1153 г. по 3 декабря 1154 г.

(href=#r474>обратно)

475

Паллий ( pallium — покров; накидка) — элемент литургического облачения папы римского и митрополитов латинского обряда католической церкви. Представляет собой узкую ленту из белой овечьей шерсти с вышитыми шестью черными, красными или фиолетовыми крестами.

(обратно)

476

Имя Беатриса Беатрикс переводится как благословенная.

(обратно)

477

Оттон I Великий (23 ноября 912 г., Валльхаузен — 7 мая 973 г., Мемлебен), герцог Саксонии (936–961), король Германии с 936 г., император Священной Римской империи с 962 г., король Италии с 961 г., сын короля Германии Генриха I и Матильды Вестфальской. Во время его правления была основана Священная Римская империя.

(обратно)

478

Подеста — губернатор города в Италии.

(обратно)

479

Одоакр (ок. 433 г. — 15 марта 493 г., Равенна) — ок. 470–476 гг. — начальник отряда наемников-варваров в римской армии, с сентября 476 г. до 15 марта 493 г. — король Италии. Сверг последнего императора Западной Римской империи Ромула Августа, что традиционно считается ее фактическим концом.

(обратно)

480

Флавий Ромул Август (Ромул Августул) — последний император Западной Римской империи, правивший в 475–476 гг.

(обратно)

481

Оттон IV происходил из знатного баварского герцогского рода Луитпольдингов. Имя Виттельсбах происходит от названия замка. Владел баварским графством Шейерн (с XII века — графство Виттельсбах, между Мангфаллталем и Кельхаймом. Кроме того, Оттон IV носил титул пфальцграфа Баварии.

(обратно)

482

Агнес ван Лооз (ум. 26 марта 1191 г.), дочь Людвига I, графа Лооза и Рейнека, и Агнес Мецкой.

(обратно)

483

Арнольд фон Шеленхофен — архиепископ Майнца (7 июня 1153 г. — 24 июня 1160 г.).

(обратно)

484

Герман III фон Шталек (ум. 2 октября 1156 г.), граф фон Шталек, пфальцграф Рейнский, с 1142 г. был женат на Гертруде, дочери Фридриха I Штауфена, то есть двоюродной бабушке Фридриха Барбароссы.

(обратно)

485

Александр III (1105 г., Сиена, Италия — 30 августа 1181 г., Чивита-Кастеллана, Италия) — папа римский с 7 сентября 1159 г. по 30 августа 1181 г. До посвящения — Орландо (Роланд) Бандинелли. Занял папский престол после смерти Адриана IV.

(обратно)

486

Адриан IV (в миру Николас Брейкспир, около 1115 г., Хартфордшир, Англия — 1 сентября 1159 г., Ананьи, Италия) — папа римский с 4 декабря 1154 г. по 1 сентября 1159 г., единственный англичанин на папском престоле.

(обратно)

487

Эйлика фон Петтендорф, супруга Оттона IV фон Виттельсбаха с 1116 г.

(обратно)

488

Феодора Комнина (ум. в 1183 г.), племянница Мануила I, императора Византии, с 1148 г. — вторая жена Генриха II Язомирготта.

(обратно)

489

Оттон Фрейзингенский (р. в 1112–1114 гг., ум. в 1158 г.) — немецкий писатель, историк, сын Леопольда III, маркграфа Австрийского, и Агнесы, дочери императора Генриха IV; принял духовный сан, занимался в Париже, вступил в цистерцианский орден и стал настоятелем монастыря в Моримонте, в Бургундии, а потом был избран епископом Фрейзингенским.

(обратно)

490

Ферри (Фридрих) I (ок. 1143 г. — 7 апреля 1207 г.) — сеньор де Бич с ок. 1155 г., сеньор де Жербевийе и д’Орм с 1179 г., герцог де Бич с 1196 г., герцог Лотарингии с 1206 г., второй сын герцога Матье (Матиаса) I и Берты Швабской из Эльзасского дома.

(обратно)

491

Юдит (ум. до 1224 г.) — жена Генриха II графа фон Зальма (ум. в 1225 г.).

(обратно)

492

Болеслав IV Кудрявый (1120/21 гг. — 5 января 1173 г.) — представитель династии Пястов. Князь Мазовии (с 1138 г.), Кракова, Куявы, Гнезно и Калиша (с 1146 г.), Сандомира (с 1166 г.), князь всей Польши (1146–1173). Сын Болеслава III и Саломеи фон Берг-Шельклиген, дочери герцога Бергского.

(обратно)

493

Владислав II Изгнанник (1105 г. — 30 мая 1159 г., Альтенбург) — князь-принцепс Польши в 1138–1146 гг., князь Кракова, Сандомира, восточной Великой Польши, Куявии, Силезии и князь-принцепс Поморья. Сын Болеслава III Кривоустого и Сбыславы Киевской, дочери великого князя Киевского Святополка II Изяславича.

(обратно)

494

Вальдемар I Великий (14 января 1131 г. — 12 мая 1182 г.) — король Дании с 1157 г., король Ютландии и герцог Шлезвига в 1147–1157 гг.

(обратно)

495

Геза II (1130 г., Тольна, Венгрия — 31 мая 1162 г.) — король Венгрии (с 13 февраля 1141 г.), из династии Арпадов.

(обратно)

496

Бела II по прозванию Слепой (1108 г. — 13 февраля 1141 г.) — венгерский король из династии Арпадов.

(обратно)

497

Альмош, венгерский принц, сын короля Гезы I, брат Кальмана Книжника и отец будущего короля Белы II.

(обратно)

498

Кальман І (Коломан І) Книжник (1070 г. — 3 февраля 1116 г., Секешфехервар) — венгерский король из династии Арпадов с 1095 г. до 1116 г.

(обратно)

499

Илона (Елена) Сербская (ок. 1109 г. — после 1146 г.) — королева Венгрии, жена короля Белы II. Отец — Урош I Вуканович, князь Рашки. Мать — Анна Диогене-Вуканович (Анна Диогенисса).

(обратно)

500

Генрих II Плантагенет, по прозвищу Короткий Плащ (5 марта 1133 г. — 6 июля 1189 г.), первый английский король из династии Плантагенетов.

(обратно)

501

Эскиль Лундский— архиепископ Лунда (1137–1177).

(обратно)

502

Ансельмо да Хавельберг, архиепископ Равенны (1155–1158).

(обратно)

503

Альбрехт III, граф Тироля.

(обратно)

504

Умберто I да Пировано (18 января 1146 г. — 17 марта 1166 г.).

(обратно)

505

Имеется в виду Гвидо, ставший впоследствии антипапой Пасхалием III (в миру — Гвидо; умер 20 сентября 1168 г.) — антипапа с 1164 г. по 20 сентября 1168 г., в период понтификата папы Александра III.

(обратно)

506

Арнольд II фон Вид, архиепископ Кёльна (1151–1156).

(обратно)

507

Амвросий Медиоланский (ок. 340 г., Августа-Треверорум, Белгика, Римская империя — 4 апреля 397 г., Медиоланум, Италия, Западная Римская империя) — Миланский епископ, проповедник и гимнограф. Один из четырех великих латинских учителей церкви, он обратил в христианство и крестил Блаженного Августина. Авторитет Амвросия был настолько велик, что он оказывал влияние на политику императора Феодосия Великого, тем самым создав значимый прецедент в отношениях государства и церкви. Почитается как святой и западными, и восточными церквями.

(обратно)

508

Остготы (остроготы), или грейтунги — древнегерманское племя, составлявшее восточную ветвь готского племенного объединения, распавшегося к середине III века на две племенные группы: вестготов и остготов.

(обратно)

509

Филипп I фон Хайнсберг, архиепископ Кёльна в 1167–1191 гг.

(обратно)

510

Христиан I из рода графов фон Бух, Майнцский архиепископ с 1165 г., канцлер Германии. Как начальник императорского войска в Италии он победил в 1167 г. римлян при Тускулуме и способствовал этим вступлению императора в Рим. В 1173 г. безуспешно осаждал Анкону. После неудачной битвы при Леньяно ходатайствовал в 1177 г. о мире в Венеции. Более года был в плену у Конрада Монферратского. Ум. в 1183 г.

(обратно)

511

Бернард — католический церковный деятель XII века. На консистории 1145 г. провозглашен кардиналом-священником церкви Святого Климента. Посылался в качестве папского легата в Германию в 1153 г. и 1158 г. Участвовал в выборах папы Анастасия IV (1153), Адриана IV (1154) и Александра III (1159). Стал кардиналом-епископом Порто-Санта Руфина в декабре 1158 г. Посылался легатом в Павию для мирных переговоров с императором Фридрихом I.

(обратно)

512

Одоне Бонеказе (его имя также пишут как Odo, Oddo, Otto, Ottone) — католический церковный деятель XII века. Возведен в ранг кардинала-дьякона церкви Сан-Джорджио-ин-Велабро на консистории 1130 г. Участвовал в выборах папы Целестина II (1143), Луция II (1144), Евгения III (1145), Анастасия IV (1153), Адриана IV (1154) и Александра III (1159). Стал епископом Чезены в 1155 г.

(обратно)

513

Локоть — 46 см, башня 20 метров.

(обратно)

514

Генрих III Чёрный (28 октября 1017 г. — 5 октября 1056 г., Бодфельд, Саксония, Германия) — король Германии с 1039 г., император Священной Римской империи с 1046 г., герцог Баварии в 1027–1042 гг. под именем Генрих VI, герцог Швабии в 1039–1045 гг., король Бургундии с 1039 г. из Франконской (Салической) династии, сын императора Конрада II и Гизеллы Швабской, дочери Германа II, герцога Швабии.

(обратно)

515

Конрад фон Виттельсбах (1120/1130 г., Германия — 25 октября 1200 г., Нойштадт-на-Айше, Бавария) — четвертый сын пфальцграфа Баварии Оттона IV фон Виттельсбаха и Эйлики фон Петтендорф. Немецкий кардинал, архиепископ Майнца (под именем Конрад I) в 1161–1165 и 1183–1200 гг., архиепископ Зальцбурга (под именем Конрад III) в 1177–1183 гг., декан Коллегии кардиналов с 1181 г.

(обратно)

516

Пилигрим I Каринтийский — патриарх Аквилеи (1130–1161).

(обратно)

517

Эберхард I Гипольштайн-Бибургский, архиепископ Зальцбурга (1147–1164).

(обратно)

518

Т. Громова «Вирелэ».

(обратно)

519

Не согрешишь — не покаешься. Выражение принадлежит Тертуллиану.

(обратно)

520

Адель Шампанская (ок. 1140 г. — 4 июня 1206 г., Дворец Сите, Париж) — королева Франции (1160–1180), третья жена Людовика VII; регентша Франции (1190–1192); дочь Тибо II Великого, графа Шампани, и Матильды Каринтийской.

(обратно)

521

Тибо IV Великий де Блуа, также известен как Тибо II Шампанский (1093–1152) — граф Блуа (Тибо IV, с 1102), граф Шартра (с 1102), граф Мо, Шатодена и Сансерра, граф Шампани и Труа (Тибо II, с 1125). Сын Этьена II, графа Блуа, и Адель Нормандской, дочери Вильгельма Завоевателя.

(обратно)

522

Генрих I Щедрый (декабрь 1127 г. — 16 марта 1181 г., Труа) — граф Шампани и Бри (1152–1181), старший сын Тибо II Великого, графа Шампани, и Матильды Каринтийской. Брат королевы Адели Шампанской, супруги короля Людовика VII Французского.

(обратно)

523

Морис де Сюлли (между 1105 и 1120 гг. — 11 сентября 1196 г.), епископ Парижа (1160–1196), инициатор строительства собора Парижской Богоматери.

(обратно)

524

Вальдемар I Великий (14 января 1131 г. — 12 мая 1182 г.) — король Дании с 1157 г., король Ютландии и герцог Шлезвига в 1147–1157 гг.

(обратно)

525

Арнольд фон Селенхофен, архиепископ Майнца (1153–1160).

(обратно)

526

Конрад I Церингенский (1090 г. — 8 января 1152 г., Констанц) — герцог Церингенский с 1122 г., ректор Бургундии c 1127 г. Сын Бертольда II фон Церингена и Агнессы Швабской.

(обратно)

527

Стихотворение О’Санчеса.

(обратно)

528

Стихотворение А. Смира.

(обратно)

529

Папа Пасхалий III (в миру — Гвидо; умер 20 сентября 1168 г.) — антипапа с 1164 г. по 20 сентября 1168 г., в период понтификата папы Александра III.

(обратно)

530

Генрих II фон Леез, был епископом Льежа в 1145–1164 гг.

(обратно)

531

Гуго I, пфальцграф Тюбингена в период 1162–1182 гг.

(обратно)

532

Хиллин фон Фальмагне, архиепископ Трира (28 января 1152 г. — 23 октября 1169 г.).

(обратно)

533

Матильда Плантагенет (1156 г., Виндзорский замок — 28 июня 1189 г., Брауншвейг) — представительница английской династии Плантагенетов, герцогиня Баварии и Саксонии, вторая супруга Генриха Льва. Дочь короля Англии Генриха II и королевы Алиеноры Аквитанской, сестра королей Англии Ричарда I Львиное Сердце и Иоанна Безземельного.

(обратно)

534

Фридрих V Швабский, или Фридрих V фон Гогенштауфен (6 июля 1164 г., Павия, Италия — 1168/1169), — герцог Швабии с 1167 г., старший сын Фридриха Барбароссы и Беатрисы I Бургундской.

(обратно)

535

Элеонора Английская (13 октября 1162 г. — 31 октября 1214 г.) — королева Кастилии и Толедо, жена Альфонсо VIII. Родителями Элеоноры были Генрих II Плантагенет и Алиенора Аквитанская.

(обратно)

536

Гальдино делла Сала — католический церковный деятель XII века. Выходец из знатной миланской семьи Вальвасси делла Сала. До 1165 г. архидьякон кафедрального собора Милана. На консистории 15 декабря 1165 г. был провозглашен кардиналом-священником церкви Санта-Сабина. С 1166 г. архиепископ Милана. Умер 18 апреля 1176 г. и вскоре после смерти канонизирован Александром III.

(обратно)

537

Даниэль I был епископом Праги в период 1148–1167 гг.

(обратно)

538

Александр II д'Орей был еписком Льежа в период 1164–1167 гг.

(обратно)

539

Конрад Монферратский (Коррадо дель Монферрато) (ок. 1145 г. — 28 апреля 1192 г.) — маркграф Монферратский, сеньор Тирский, король Иерусалима, сын маркграфа Монферратского Вильгельма V Старого и Юдифи Австрийской, брат Гильельмо по прозвищу Длинный Меч и Бонифация Монферратского, был вначале вассалом императора (Фридриха Барбароссы), затем, в конце сентября 1179 г., возглавил византийскую армию и взял в плен в Анконской марке «полководца германского императора» Христиана, архиепископа Майнцского.

(обратно)

540

Гумберт III Блаженный (4 августа 1136 г., замок Авильяно — 4 марта 1189 г., Шамбери) — граф Савойи, Аосты и Морьена с 1148 г., старший сын графа Амедея III и Матильды д’Альбон, сестры Гига IV д’Альбона.

(обратно)

541

Гизелла (ок. 1168 г. — 1184 г.); помолвлена с Ричардом (1157–1199), будущим королем Англии Ричардом I Львиное Сердце.

(обратно)

542

Оттон I (ок. 1171 г. — 13 января 1200 г., Безансон), пфальцграф Бургундии с 1189 г. из династии Гогенштауфенов, 4-й сын императора Священной Римской империи Фридриха I Барбароссы и Беатрисы I.

(обратно)

543

Томас Бекет (21 декабря 1118 г. — 29 декабря 1170 г.), английский церковный и политический деятель. С 1155 г. канцлер королевства; с 1162 г. архиепископ Кентерберийский. Выступал против политики короля Генриха II Плантагенета, стремившегося к подчинению английской церкви светской власти. Пытаясь найти поддержку у папы, бежал из Англии. После возвращения (1170) продолжал борьбу с королем. По указанию Генриха II был убит.

(обратно)

544

Конрад II Ротенбургский (1172 г. — 15 августа 1196 г., Дурлах) — герцог Ротенбурга с 1188/1189 г., герцог Швабии с 1191 г., 5-й сын императора Священной Римской империи Фридриха I Барбароссы и пфальцграфини Бургундии Беатрисы I.

(обратно)

545

Конрад был епископом Вормса в период 1171–1192 гг.

(обратно)

546

Аль-Малик ан-Насир Салах ад-Дунийа ва-д-Дин Абуль-Музаффар Юсуф ибн Айюб, в русской и западной традиции Саладин (1138 г., Тикрит — 4 марта 1193 г., Дамаск) — султан Египта и Сирии, талантливый полководец, мусульманский лидер XII века.

(обратно)

547

Готфрид I Шпиценбергский — епископ Вюрцбурга в период 1186–1190 гг. Умер от чумы в Антиохии.

(обратно)

548

Оттон (конец 1169 г. — 7 августа ок. 1178 г.), старший сын герцога Оттона I и Агнес ван Лооз.

(обратно)

549

Ульрих II, сын герцога Оттона I и Агнес ван Лооз. Известно только то, что он умер 29 мая.

(обратно)

550

Людвиг I Кельгеймский (23 декабря 1173 г., Кельхайм — 15 сентября 1231 г., Кельхайм) — герцог Баварии с 1183 г. из династии Виттельсбахов, младший сын герцога Оттона I и Агнес ван Лооз.

(обратно)

551

София (ок. 1170 г. — 10 июля 1238 г.); дочь герцога Оттона I и Агнес ван Лооз. Муж: с 1196 г. Герман I (ок. 1152 г. — 25 апреля 1217 г.), ландграф Тюрингии.

(обратно)

552

Эйлика (I) (ок. 1171 г. — 9 октября ок. 1200 г.); дочь герцога Оттона I и Агнес ван Лооз. Муж: ранее 1178 г. Дитрих (ок. 1142 г. — 25 января около 1206 г.), граф фон Вассенбург.

(обратно)

553

Агнес (ок. 1172 г. — 13 января ок. 1200 г.); дочь герцога Оттона I и Агнес ван Лооз. Муж: Генрих (ум. в 1170 г.), граф фон Плайн.

(обратно)

554

Рихардис (ок. 1173 г. — 21 сентября 1231 г.); дочь герцога Оттона I и Агнес ван Лооз. Муж: ок. 1185 г. Оттон I (ум. 22 октября 1207 г.), граф Гелдерна и Цутфена.

(обратно)

555

Из стихотворения Т. Громовой.

(обратно)

556

По традиции папская роза вручалась лишь коронованным особам

(обратно)

557

Бернхард III (1140 г. — 9 февраля 1212 г.) — граф Ангальта с 1170 г., герцог Саксонии с 1180 г., младший из семи сыновей маркграфа Бранденбургского Альбрехта Медведя от его жены Софии фон Винценбург (1100–1160).

(обратно)

558

Филипп II Август, Филипп Кривой (21 августа 1165 г. — 14 июля 1223 г., Мант) — король Франции c 1180 г., сын короля Людовика VII Молодого и его третьей жены Адели Шампанской.

(обратно)

559

Кнуд VI (1163 г. — 12 ноября 1202 г.) — король Дании с 1182 г., соправитель своего отца, Вальдемара I, с 1170 г. Старший сын Вальдемара I и Софии Полоцкой.

(обратно)

560

Гертруда (ок. 1155 г. — 1 июля 1197 г.); дочь Генриха Льва и Клеменции (ум. 1173/1175), дочь Конрада, герцога Церингена; 1-й муж: с 1166 г. Фридрих IV (1145 г. — 19 августа 1167 г.), герцог Швабии и граф Ротенбурга с 1152 г.; 2-й муж: с февраля 1177 г. Кнуд VI (ок. 1162 г. — 2 ноября 1202 г.), король Дании с 1182 г.

(обратно)

561

Адольф II (ум. в 1164 г.) — второй сын Адольфа I и Хильдевы, второй граф Шауэнбурга и третий граф Гольштейна.

(обратно)

562

Генрих I, епископ Любека с июня 1173 г. по ноябрь 1182 г. Умер 29 ноября 1182 г.

(обратно)

563

Имеются в виду дети Генриха Льва и Матильды:

очь Рихенза (1172 г. — 13 января 1209/1210 г.); 1-й муж: с 1189 г. Жоффруа III (ум. 27 марта или 5 апреля 1202 г.), граф Перша; 2-й муж: с 1204 г. Ангерран III (ум. 1243 г.), сеньор де Куси;

ын Генрих V Старший (ок. 1173/1174 г. — 28 апреля 1227 г.), пфальцграф Рейнский в 1195–1212 гг., герцог Брауншвейг-Люнебурга (1213 г.);

ын Лотарь (ок. 1174/1175 г. — 15 октября 1190 г.);

ын Оттон IV Брауншвейгский (ок. 1176/1177 г. — 19 мая 1218 г.), граф Пуатье в 1196–1198 гг., король Германии с 9 июня 1208 г., император Священной Римской империи с 4 октября 1209 г.

(обратно)

564

Луций III (в миру Убальдо Аллучиньоли, 1097 г. — 25 ноября 1185 г.) — папа римский с 1 сентября 1181 г. по 25 ноября 1185 г.

(обратно)

565

Конрад II был аббатом монастыря в Фульде в период 1177–1192 гг.

(обратно)

566

Урбан III (в миру Умберто Кривелли, ок. 1120 г., Милан — 20 октября 1187 г., Феррара) — папа римский с 25 ноября 1185 г. по 20 октября 1187 г.

(обратно)

567

Бодуэн (Балдуин) IV де Эно, по прозванию Строитель (род. в 1108 г. — ум. 8 ноября 1171 г.) — граф Геннегау (Эно) в 1120–1171 гг., выходец из Фландрского дома.

(обратно)

568

Климент III (в миру Паоло Сколари, 1105/1110 г. — 20 марта 1191 г.) — папа римский с 19 декабря 1187 г. по 20 марта 1191 г.

(обратно)

569

Бела III (ок. 1148–1196) — венгерский король из династии Арпадов. Воспитывался в Константинополе, ввел у себя в стране и при дворе византийские нравы и обычаи, что, с одной стороны, дало толчок культурному развитию королевства, но, с другой стороны, подчинило Венгрию византийскому императору Мануилу I.

(обратно)

570

Левон II — царь Киликийской Армении из армянской династии Хетумидов. Сын Хетума I и Изабеллы. Правил с 1187 по 1219 г.

(обратно)

571

Кылыч Арслан II (полное имя — Изз ад-Дунийа ва-д-Дин Кылыч Арслан ибн Масуд (1155–1192) — сельджукский султан Рума, сын Масуда I.

(обратно)

572

Исаак II Ангел (ок. 1156 г. — январь 1204 г.) — византийский император в 1185–1195 и 1203–1204 гг. Стал первым представителем династии Ангелов, правившей страной 19 лет.

(обратно)

573

Стефан І Неманя (1114 г., Рибница — 13 февраля 1200 г., монастырь Хиландар) — сербский великий князь (жупан), основатель династии Неманичей.

(обратно)

574

Гуго III д'Уази (ок. 1140 г. — 29 августа 1189 г.), шателена Камбре.

(обратно)

575

Маргарита де Блуа (ок. 1170 г. — 12 июля 1230 г.) — графиня Блуа, Шартра и Шатодена с 1218 г., дочь Тибо V Доброго, графа Блуа и Шартра, и Алисы, дочери короля Франции Людовика VII.

(обратно)

576

Беренгария Кастильская, или Беренгария Великая (1 июня 1180 г., Сеговия — 8 ноября 1246 г.) — королева Кастилии в 1217 г. Старшая дочь Альфонсо VIII Кастильского и Элеоноры Английской.

(обратно)

577

Альфонсо VIII Кастильский (11 ноября 1155 г., Сория — 6 октября 1214 г., Гутьерре-Муньос) — король Кастилии с 1158 г. и Толедо, единственный сын Санчо III Кастильского и Бланки Наваррской.

(обратно)

578

Элеонора Английская (13 октября 1162 г. — 31 октября 1214 г.) — королева Кастилии и Толедо, жена Альфонсо VIII. Родителями Элеоноры были Генрих II Плантагенет и Алиенора Аквитанская.

(обратно)

579

Леопольд I (умер 10 июля 994 г., Вюрцбург) — первый маркграф Австрии (976–994) из династии Бабенбергов.

(обратно)

580

Маргарита Французская (ноябрь 1158 г. — август 1197 г.) — королева Англии в 1172–1183 гг. и королева Венгрии в 1186–1196 гг. Маргарита была старшей дочерью Людовика VII Молодого и его второй жены Констанции Кастильской.

(обратно)

581

Досифей Иерусалимский (февраль 1189 г., девять дней, и вторично, сентябрь/начало октября 1189 г. — 10 сентября 1191 г.).

(обратно)

582

Никита Хониат (иногда неправильно называемый Акоминатом (1155 г., Хоны — 1213 г., Никея) — византийский историк, писатель. Занимал высокие административные посты. После взятия Константинополя в 1204 г. крестоносцами бежал в Никею.

(обратно)

583

Из стихотворения Т. Громовой.

(обратно)

Оглавление

  • Геннадий Ананьев Вокруг трона Ивана Грозного
  •   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
  •   СИЛЬВЕСТР
  •   АДАШЕВЫ
  •   АНДРЕЙ КУРБСКИЙ
  •   МАЛЮТА СКУРАТОВ
  •   МИТРОПОЛИТ ФИЛИПП
  •   МИХАИЛ ВОРОТЫНСКИЙ
  •   ВЛАДИМИР СТАРИЦКИЙ
  •   ДМИТРИЙ ГЕРАСИМОВ
  •   БОГДАН БЕЛЬСКИЙ
  •   ИВАН ШУЙСКИЙ
  •   БОРИС ГОДУНОВ
  • Геннадий Ананьев Князь Воротынский
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
  • Александр Ильич Антонов Велиная княгиня. Анна Романовна
  •   Глава первая. СТРАСТИ ЗОЛОТОЙ ПОРЫ
  •   Глава вторая. КЛИЧ СВЯТОСЛАВА
  •   Глава третья. ОРЛИЦА И ОРЕЛ
  •   Глава четвертая. ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ ВО ВЛАХЕРНЕ
  •   Глава пятая. «ДАЙ НАМ ВЛАДИМИРА!»
  •   Глава шестая. ГОСПОДИН НОВГОРОД
  •   Глава седьмая. НА ПОКЛОН К РОГНЕДЕ
  •   Глава восьмая. ЗА ЕДИНУЮ РУСЬ
  •   Глава девятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЦАРЬГРАД
  •   Глава десятая. ПЕРУНОВЫ ПРАЗДНИКИ
  •   Глава одиннадцатая. ВСТРЕЧА С ПОСЛАННИКАМИ
  •   Глава двенадцатая. НЕТЛЕННАЯ ОЛЬГА
  •   Глава тринадцатая. ПЛАЧ ГОРИСЛАВЫ
  •   Глава четырнадцатая. СМЯТЕНИЕ
  •   Глава пятнадцатая. ПРОРОЧЕСТВО
  •   Глава шестнадцатая. ИЩУ ВЕРУ
  •   Глава семнадцатая. РУСИЧИ ИДУТ В ВИЗАНТИЮ
  •   Глава восемнадцатая. ПОХОД НА КОРСУНЬ
  •   Глава девятнадцатая. СТРЕЛА АНАСТАСА
  •   Глава двадцатая. АННА СЖИГАЕТ МОСТЫ
  •   Глава двадцать первая. ИСКУШЕНИЕ
  •   Глава двадцать вторая. «УЗРЕЛ Я ИСТИННОГО БОГА»
  •   Глава двадцать третья. КРЕЩЕНИЕ РУСИ
  •   Глава двадцать четвертая. БУНТ В НОВГОРОДЕ
  •   Глава двадцать пятая. И ПЕРЕНЯЛИ РУСИЧИ СЛАВУ
  •   Глава двадцать шестая. АННА И ХРАМ
  •   Глава двадцать седьмая. СЫНЫ ВЛАДИМИРОВЫ
  •   Глава двадцать восьмая. КОНЧИНА ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ
  •   ОБ АВТОРЕ
  •   ХРОНОЛОГИЯ
  • Александр Антонов РУССКАЯ КОРОЛЕВА Анна Ярославна
  •   Глава первая. День рождения
  •   Глава вторая. Битва с печенегами
  •   Глава третья. Нашествие женихов
  •   Глава четвертая. Побег от женихов
  •   Глава пятая. Свидание в степи
  •   Глава шестая. Поход на Византию
  •   Глава седьмая. Вновь на окоеме Бержерон
  •   Глава восьмая. Оговор
  •   Глава девятая. В Париже
  •   Глава десятая. Послы из Франции
  •   Глава одиннадцатая. Мощи святого Климента
  •   Глава двенадцатая. Смерть Миндовга
  •   Глава тринадцатая. Прощание с родимой землей
  •   Глава четырнадцатая. Венчание в Реймсе
  •   Глава пятнадцатая. Время Генриха
  •   Глава шестнадцатая. Виват королева
  •   Глава семнадцатая. Братья-недруги
  •   Глава восемнадцатая. Роды
  •   Глава девятнадцатая. Тревоги
  •   Глава двадцатая. Император сердится
  •   Глава двадцать первая. Встреча с Констанцией
  •   Глава двадцать вторая. Радости и печали
  •   Глава двадцать третья. Через годы
  •   Глава двадцать четвертая. Католики и еретики
  •   Глава двадцать пятая. Коронование Филиппа
  •   Глава двадцать шестая. Бунт герцога Роберта
  •   Глава двадцать седьмая. Смерть короля
  •   Глава двадцать восьмая. Зори в Санлисе
  •   Глава двадцать девятая. Похищение в Санлисе
  •   Глава тридцатая. Обретение покоя
  •   Хронологическая таблица
  • Владимир Аристов Скоморохи
  •   Часть первая МОСКВА — ВСЕМ ГОРОДАМ ГОРОД
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •   Часть вторая ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  • Владимир Аристов  Ключ-город
  •   Часть первая МАСТЕР КОНЬ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •   Часть вторая ЧЕРНЫЕ ЛЮДИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •   Часть третья КОНЕЦ МАСТЕРА КОНЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •   Часть четвертая ОСАДА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •   ЭПИЛОГ
  • Артамонов Вадим Иванович КУДЕЯР
  •   Из Энциклопедического словаря
  •   Книга первая. СМУТА
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •     ГЛАВА 10
  •     ГЛАВА 11
  •     ГЛАВА 12
  •     ГЛАВА 13
  •     ГЛАВА 14
  •     ГЛАВА 15
  •     ГЛАВА 16
  •     ГЛАВА 17
  •     ГЛАВА 18
  •     ГЛАВА 19
  •     ГЛАВА 20
  •     ГЛАВА 21
  •   Книга вторая. КУДЕЯР
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •     ГЛАВА 10
  •     ГЛАВА 11
  •     ГЛАВА 12
  •     ГЛАВА 13
  •     ГЛАВА 14
  •     ГЛАВА 15
  •     ГЛАВА 16
  •     ГЛАВА 17
  •     ГЛАВА 18
  •     ГЛАВА 19
  •     ГЛАВА 20
  •     ГЛАВА 21
  •     ГЛАВА 22
  •     ГЛАВА 23
  •     ГЛАВА 24
  •     ГЛАВА 25
  •     ГЛАВА 26
  •     ГЛАВА 27
  •   ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ЦАРСТВОВАНИЯ ИОАННА IV ГРОЗНОГО
  • Константин Сергеевич Бадигин Кольцо великого магистра
  •   Константин Сергеевич Бадигин Кольцо великого магистра
  •   Глава первая. ЯНТАРНЫЙ БОГ ОТКРЫВАЕТ ИСТИНУ
  •   Глава вторая. ДЕНЬГИ, МЕЧ И СВЯТАЯ ДЕВА МАРИЯ
  •   Глава третья. НА ЯНТАРНОМ БЕРЕГУ ГОРЯТ КОСТРЫ
  •   Глава четвертая. СЧАСТЬЕ РЫЦАРЯ — НА ОСТРИЕ КОПЬЯ
  •   Глава пятая. ПОВИНОВАТЬСЯ С ГОРДОСТЬЮ, ПОВЕЛЕВАТЬ СО СМИРЕНИЕМ
  •   Глава шестая. В ХАРЧЕВНЕ «ГОЛУБОЙ РУКАВ»
  •   Глава седьмая. ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ УМЕР ПОЛЬСКИЙ КОРОЛЬ
  •   Глава восьмая. «И ТЫСЯЧА ПОГАНЫХ НЕ СТОИТ КАПЛИ ХРИСТИАНСКОЙ КРОВИ»
  •   Глава девятая. ВЕЛИКИЙ ПЕРКУН В ЖЕРТВУ ТРЕБУЕТ РЫЦАРЯ
  •   Глава десятая. ДЕРЕВЯННЫЕ БОГИ НЕ УХОДЯТ САМИ СОБОЙ
  •   Глава одиннадцатая. КРИВЕ-КРИВЕЙТЕ, ВЕЛИКИЙ ЖРЕЦ ПРУССОВ, ЛИТВЫ И ЖЕМАЙТИИ
  •   Глава двенадцатая. КОМУ БЫТЬ КОРОЛЕМ ПОЛЬШИ?
  •   Глава тринадцатая. СМЕРТЬ ПОСТУЧАЛАСЬ В КНЯЖЕСКИЕ ХОРОМЫ
  •   Глава четырнадцатая. ЯГАЙЛА ОЛЬГЕРДОВИЧ, ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ЛИТОВСКИЙ И РУССКИЙ
  •   Глава пятнадцатая. САМЫЕ НЕВЕРОЯТНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ СОВЕРШАЮТСЯ ТАМ, ГДЕ ИХ НИКТО НЕ ЖДЕТ
  •   Глава шестнадцатая. ТИШАЙШАЯ КНЯГИНЯ УЛИАНА
  •   Глава семнадцатая. «ДА БУДУТ КЛЯТЫ ОТ БОГА И ПЕРКУНА!»
  •   Глава восемнадцатая. БОГИ ОХРАНЯЮТ КНЯГИНЮ БИРУТУ
  •   Глава девятнадцатая. СВЯТЕЙШИЙ ОТЕЦ НАШЕЛ КОРОЛЯ ДЛЯ ПОЛЬШИ
  •   Глава двадцатая. ОГНИ В ОКНАХ КРЕВСКОГО ЗАМКА
  •   Глава двадцать первая. НАДО ЗАХВАТИТЬ В ЗУБЫ КАК МОЖНО БОЛЬШЕ МЯСА
  •   Глава двадцать вторая. ПОХОДЫ НАЧИНАЮТСЯ В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ
  •   Глава двадцать третья. «ЗАПОМНИ, ЛЮТОВЕР, СЛОВА ТАТАРСКОГО ХАНА»
  •   Глава двадцать четвертая. ЗОЛОТОЙ ПЕТУХ ПРОТИВ СВЯТОЙ ДЕВЫ МАРИИ
  •   Глава двадцать пятая. МОСКВА, ЩИТ ЗЕМЛИ РУССКОЙ
  •   Глава двадцать шестая. ЛУЧШЕ БЫТЬ РЫЦАРЕМ, ЧЕМ ОРУЖЕНОСЦЕМ
  •   Глава двадцать седьмая. ВОСПРЕЩАЕТСЯ БОГОХУЛЬСТВОВАТЬ, ПОМИНАТЬ ДЬЯВОЛА И СПАТЬ ВО ВРЕМЯ МОЛИТВЫ
  •   Глава двадцать восьмая. СВЯТЫЕ ТОЖЕ ОШИБАЮТСЯ
  •   Глава двадцать девятая. ПАСТУХИ И ОВЦЫ
  •   Глава тридцатая. ОБОРОТНАЯ СТОРОНА ОРДЕНСКОЙ МЕДАЛИ
  •   Глава тридцать первая. ЖГИ, ЧТО ТЫ БОГОТВОРИЛ, И БОГОТВОРИ, ЧТО ТЫ ЖЕГ
  •   Глава тридцать вторая. КОРОТКАЯ, НО ОЧЕНЬ ВАЖНАЯ
  •   Глава тридцать третья. РАЗГОВОР В ХАРЧЕВНЕ «БОЛЬШАЯ ПОДКОВА»
  •   Глава тридцать четвертая. И ДАНО ЕЙ ПРАВО БЫТЬ КОРОЛЕВОЙ ПОЛЬСКОЙ ДО ВРЕМЕНИ, ПОКА НЕ БУДЕТ ОТДАНА ЗАМУЖ
  •   Глава тридцать пятая. УБЕЖДЕНИЕ, ПООЩРЕНИЕ, ПРИНУЖДЕНИЕ
  •   Глава тридцать шестая. ПУСТЬ ПРУССЫ ОСТАЮТСЯ ПРУССАМИ
  •   Глава тридцать седьмая. ВЕЛИКИЙ МАРШАЛ НЕ НА ШУТКУ РАЗГНЕВАЛСЯ
  •   Глава тридцать восьмая. И ТОГДА ПРАВДА ОБРАТИТСЯ В ЛОЖЬ, И ТОГДА ЛОЖЬ ОБРАТИТСЯ В ПРАВДУ
  •   Глава тридцать девятая. «ПОРА ЗАКОЛОТЬ КАБАНОВ, ЖИРУЮЩИХ НА НАШИХ ХЛЕБАХ»
  •   Глава сороковая. ПЛЕННИЦА КОРОЛЕВСКОГО ЗАМКА
  •   Глава сорок первая. ТЕНЬ СВЯЩЕННОГО ДУБА ЛЕГЛА НА ДОРОГУ
  •   Глава сорок вторая. «ПРЕСВЯТАЯ ДЕВА МАРИЯ ПРИКАЗЫВАЕТ, ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО»
  •   Глава сорок третья. СЕЛЕДКА ПОЖИРАЕТ ГОРОДА И ГОСУДАРСТВА
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • Юлия Андреева Свита мертвой королевы
  •   Часть I. Тринадцатая дочь купца
  •     Глава первая. О том, как девочка превратилась в мальчика
  •     Глава вторая. О том, как Ферранте встретился с родней
  •     Глава третья. О том, как Франка пыталась устроить свою судьбу
  •     Глава четвертая. Тайные встречи и девичья честь
  •     Глава пятая. Новый паж графа Альвару
  •     Глава шестая. О том, как Франка была пажом
  •     Глава седьмая. О том, как Франка торговала шлюху
  •     Глава восьмая. Габриель – неожиданная подруга
  •     Глава девятая. Дон Санчус – человек-загадка
  •     Глава десятая. Дом дона Санчуса
  •     Глава одиннадцатая. Работа дона Санчуса, или О покойниках в нарезке
  •     Глава двенадцатая. О том, как можно по доброй воле оказаться в могиле
  •     Глава тринадцатая. О том, как славный дон Санчус доказал невиновность крестьянки
  •     Глава четырнадцатая. Греховный поцелуй
  •     Глава пятнадцатая. Донья Констанция де Гадора
  •     Глава шестнадцатая. История одного повешенного
  •     Глава семнадцатая. Новая встреча со старым хозяином
  •     Глава восемнадцатая. Женские тайны в мужском обличье
  •     Глава девятнадцатая. О том, как паж родил сына и стал матерью
  •     Глава двадцатая. О том, как дочь купца стала виконтессой
  •     Глава двадцать первая. Лиссабон
  •     Глава двадцать вторая. Донья Инес де Кастро
  •     Глава двадцать третья. О том, как тупое копье, ржавый шлем и грязный плащ спасли королевскую особу
  •     Глава двадцать четвертая. Тайная семья принца Педру
  •   Часть II. Неожиданные повороты судьбы, или Новые расследования дона Санчуса
  •     Глава первая. Донья Перналь
  •     Глава вторая. Как уродка стала красоткой
  •     Глава третья. Дон Санчус вступает в сражение
  •     Глава четвертая. Тайна дона Санчуса, или отчего онемел Карнелиус
  •     Глава пятая. О том, как дон Санчус получал чистосердечные признания
  •     Глава шестая. Сердечные тайны и греховные наклонности
  •     Глава седьмая. Женитьба дона Санчуса
  •     Глава восьмая. Перед разлукой
  •     Глава девятая. Новая встреча с доном Санчусом
  •     Глава десятая. Клятва Альвару
  •     Глава одиннадцатая. Монастырь Святой Девы Заступницы
  •     Глава двенадцатая. Как умирают истинные герои
  •     Глава тринадцатая. Семейные узы
  •     Глава четырнадцатая. Суд любви королевы Инес
  •     Глава пятнадцатая. Внезапный ночной визит
  •     Глава шестнадцатая. Красное на красном
  •     Глава семнадцатая. Когда убивают любовь
  •     Глава восемнадцатая. Война
  •     Глава девятнадцатая. История с яйцами
  •     Глава двадцатая. Король Педру Первый
  •     Глава двадцать первая. Лодка-призрак
  •     Глава двадцать вторая. О том, как можно получить графский титул
  •     Глава двадцать третья. Семейная жизнь графа и графини Альвару
  •     Глава двадцать четвертая. Невеста короля
  •     Глава двадцать пятая. В ожидании королевы
  •     Глава двадцать шестая. Венчание на царство мертвой королевы
  •     Глава двадцать седьмая. Тюрьма
  •   Часть III. Тяжелые времена
  •     Глава первая. В изгнании
  •     Глава вторая. Призрак графини Литиции
  •     Глава третья. Вести с родины
  •     Глава четвертая. Надежды и потери
  •     Глава пятая. Марокканская подушка
  • Андреева Юлия Фридрих Барбаросса
  •   Об авторе
  •   Избранная библиография Ю. И. Андреевой
  •   Глава 1 Начало
  •   Глава 2 Наследник престола
  •   Глава 3 Вихман[428] — дружба на века
  •   Глава 4 Новая Юдит
  •   Глава 5 Сказ Маттиаса Лотарингского[433]
  •   Глава 6 Краеугольный камень
  •   Глава 7 Конрад и политика
  •   Глава 8 Жена
  •   Глава 9 Святой Бернар
  •   Глава 10 Роковая встреча
  •   Глава 11 Путевые заметки
  •   Глава 12 Византийские интриги
  •   Глава 13 Смерть наследника. Заговор Эберхарда
  •   Глава 14 Выборы
  •   Глава 15 Эберхард — клубок тайн
  •   Глава 16 Райнальд Дассель
  •   Глава 17 Империя молодых
  •   Глава 18 Тайное соглашение
  •   Глава 19 Гномы Павии
  •   Глава 20 Свадьба знаменосца
  •   Глава 21 Королевские будни
  •   Глава 22 Роланд
  •   Глава 23 Коронация
  •   Глава 24 Первый день правления
  •   Глава 25 Битва за воронье гнездо
  •   Глава 26 Ношение собаки
  •   Глава 27 Время свадеб
  •   Глава 28 Семейное счастье
  •   Глава 29 Малый совет
  •   Глава 30 Ошибка перевода
  •   Глава 31 Победа над Миланом
  •   Глава 32 Законы Империи
  •   Глава 33 Крема
  •   Глава 34 Новый Архиепископ
  •   Глава 35 Театр императора Фридриха
  •   Глава 36 Муха и новый папа
  •   Глава 37 Смерть Кремы
  •   Глава 38 Суд
  •   Глава 39 Миланские проблемы
  •   Глава 40 Гибель Милана
  •   Глава 41 Мост через Сону
  •   Глава 42 Прежде всего порядок
  •   Глава 43 Третий итальянский поход
  •   Глава 44 Волхвы и Карл Святой
  •   Глава 45 Охота на папу
  •   Глава 46 Смерть Райнальда
  •   Глава 47 Черный кот
  •   Глава 48 Дела житейские
  •   Глава 49 АлесСандрия — глиняный город
  •   Глава 50 Иудовы сребреники и новые потери
  •   Глава 51 Новое войско — новые потери
  •   Глава 52 Тайные переговоры
  •   Глава 53 Падение Льва
  •   Глава 54 Праздник в Майнце
  •   Глава 55 Размышление из седла
  •   Глава 56 Подготовка крестового похода
  •   Глава 57 Крестовый поход
  •   Глава 58 Крестный путь
  • *** Примечания ***