Натюр Морт (сборник) [Алексей Константинович Смирнов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Алексей Смирнов Натюр Морт
Идет зеленый шум
1
Александр Терентьевич Клятов забыл запереть входную дверь. Поэтому Пендаль вошел беспрепятственно и сразу ударил Александра Терентьевича Клятова тяжелым, дорогим ботинком в бок. Хозяин в беспамятстве лежал на полу и сильно раздражал Пендаля своим присутствием. Хозяин он был бывший, со вчерашнего дня — на бумаге, а со дня сегодняшнего — как надеялся уладить визитер — бывший фактически. Пендаль шагнул в сторону, пропуская в комнату друзей. Судя по лицам последних, они также питали слабость к изысканным прозвищам. Вошедшие обступили истерзанный, неподвижный куль грязно-серой окраски. Из лоскутов и складок доносился испуганный храп. — Подъем, командир, — подал голос Пендаль. Храп тут же занесло в истерические высоты. Новый владелец квартиры повторил удар, и мрачная, заунывная песня небытия оборвалась. Складки, карманы и рукава пришли в движение, высунулся маленький нос, лоснящийся и нездорово розовый. Пендаль, потеряв терпение, нагнулся, схватил этот нос двумя пальцами и потянул на себя, одновременно зажимая наглухо ноздри спящего. Бесформенная масса гнусаво загудела, взметнулись руки, ни на что не годные, и вскоре состоялось желанное превращение: недавний куль стал в общих чертах похож на подавленного, затравленного, безнадежно больного Клятова, обладателя невероятной для себя, неслыханной суммы в валюте. — Тебе же ясно было сказано, чтоб духу твоего сегодня здесь не было! Клятов произнес что-то озабоченное и непонятное. Он встал на колени и теперь отдыхал. Чувствительное сердце Пендаля больше не могло вынести этого зрелища. — Значит, делаем так, мужики, — сказал он решительно. — Барахло — на улицу. Ну-ка, вставай! С этими словами Пендаль подхватил изнемогающего Клятова под мышки и, волоча ботинками по полу, потащил к выходу. — Стой, — Клятов, не вполне осознавая происходящее, попытался помешать. Он видел, что вокруг творится нечто нежелательное, но, на свое счастье — или на беду — не мог постичь размеров катастрофы. Он только хватал воздух пересохшим ртом, чужим по милости сложных химических присутствий. А угрюмые спутники Пендаля взялись тем временем за бедняцкую мебель. Ее было совсем мало: стол, в далеком прошлом полированный, три плетеных стула с изуродованными узорами высоких спинок, старое оранжевое бюро штучной работы — время поступило с ним столь жестоко, что Клятову не удалось его продать. И еще — продавленный диван, не подлежащий ремонту. Все. И эта вот жалкая утварь оказалась на улице, выставленная на всеобщее обозрение. Там же оказался и Клятов, все случилось очень быстро — квартира располагалась в первом этаже. Пендаль уронил Александра Терентьевича на один из стульев, протянул ладонь: — Ключи! — Погоди, — прохрипел Клятов и глотнул, готовясь продолжить фразу. — Ключи сюда, живо! — Пендаль, в отличие от него, искусно сочетал четкость артикуляции с бесцветностью скороговорки. Но живо Клятов не мог сделать решительно ничего. Пендаль нагнулся и стал обшаривать карманы пиджака и брюк, в которых сон застиг Александра Терентьевича. — Он, небось, потерял ключ, — заметил один из товарищей Пендаля и мрачно усмехнулся. — Дверь-то была открыта. — Да? — Пендаль прекратил свое занятие, прищурился и посмотрел в лицо Клятову тяжелым, недобрым взглядом. До того нехорошим, что Клятов неожиданно заторопился, начал хлопать себя по разным местам и, наконец, выудил ключ, волшебным образом уцелевший в хитросплетениях швов и прорех. Не говоря ни слова, Пендаль забрал ключ, подбросил его на ладони и сунул в карман. Александр Терентьевич, видя, что новый хозяин квартиры распрямился и намерен по праву собственника удалиться в законное жилище, нашел в себе силы для сверхъестественного внутреннего скачка и просипел целое предложение: — Стойте, мне же нужно договориться о машине — вещи отвезти. — Вот и договорись, — благодушно бросил ему на ходу обритый наголо богатырь — тот, что один, без подмоги, вытащил на улицу бюро. Спины захватчиков исчезли в подъезде, Клятов остался на тротуаре. Он окончательно проснулся, и суетливая тревога мигом затопила его душу. Вскочив со стула, он в полной растерянности взирал на мебель, которая, будучи вынесена из норы на Божий свет, не возбуждала никаких чувств, кроме жалости. Да и жалость при виде выброшенного добра возбудилась в одном Александре Терентьевиче — редкие прохожие стреляли в его сторону безразличными глазами насекомых и шли себе дальше, не задерживаясь. Смотреть тут было не на что.2
Бардом спето: "Расскажи, браток, расколись, браток — как сюда попал?" Спето про лагерную жизнь, но с тем же успехом может быть отнесено и к состоянию души, и просто к жизненной драме. Клятов, выпади ему колоться, мог бы сообщить о себе следующее. Александр Терентьевич происходил из почтенной учительской семьи. В юности он ничем не напоминал то существо из рода пресмыкающихся, каким он стал теперь и при взгляде на которое люди, пресмыкающимися пока не ставшие, спешат отвернуться, предпочитая не вызывать путем рассматривания подонка мыслей о собственном замаскированном ничтожестве. Склонность к пьянству, однако, проявилась в Александре Терентьевиче довольно рано. О многом можно было догадаться при виде его азартного лица, что выделялось на всякого рода застольях из скопища спокойных, умиротворенных физиономий тех, что пили без характерного внутреннего трепета, без вдохновения и без странного разудалого отчаяния. Опрокинутая рюмка не становилась для них водоразделом между «было» и «будет», а Клятов, залихватски поддержав первый тост, про себя отмечал, что "все, тормоза бездействуют, и состав на полных парах несется в неизвестность — исход зависит исключительно от состояния полотна". Вполне возможно, что рано или поздно Александр Терентьевич, поставленный обществом в определенные рамки, смог бы в них и остаться. Опасный, мучимый дьявольской жаждой червяк зачах бы, лишенный систематических обильных подношений, и Клятов зажил бы монотонной жизнью средненького лекаря. Правда, ему пришлось бы в этом случае попрощаться с пламенным иррациональным азартом, и взор бы его потускнел, утратив пускай и дрянную, но все же окрыляющую энергию. Ничего не попишешь, за все приходится платить, и охлаждение до полутеплого состояния — еще не самая высокая цена за мирный, безоблачный быт. Но судьба приготовила для Клятова иное. Получив диплом о высшем медицинском образовании, Александр Терентьевич подался в наркологию — подобно автомату, не задумываясь, зачем и почему он хочет окопаться именно здесь, и что за сила руководит его выбором. Впрочем, его будущее могло стать довольно сносным. Ежедневное общение с отупелыми, сумрачными троллями скорее отпугивало, чем побуждало поскорее влиться в их шаткие ряды. Александр Терентьевич был как врач участлив и внимателен, хотя и несколько сух; он носил галстук, вел записи в кожаном тайм-менеджере и даже читал специальную литературу. К сожалению, читал он не только ее. В недобрый час содержание нескольких книг, выстроившихся в роковую цепочку, словно планеты на торжественном и жутком космическом параде, ворвалось в его мозг и произвело там губительное разрушение. Первым было сочинение Достоевского, в котором неосторожный классик позволил себе порассуждать о сущности белой горячки. В частности, великий писатель допустил, что черти и дьяволы, которых видит допившийся до них человек, суть абсолютно реальные фигуры — просто для того, чтобы их видеть, надо именно допиться, подвергнуться определенному химическому воздействию. Вторым в цепочке стал рассказ Шукшина про деда и внука, где внук просвещал старика насчет геройства академика Павлова: Павлов, умирая, надиктовывал скорбным студентам свои предсмертные ощущения. Наверно, хватило бы и этих двух произведений, но случай, стремясь породить железную необходимость, для верности дополнил список еще несколькими томами — в том числе работами скандально известного американского врача, урожденного чеха, о едином сознательном поле. После этого деваться было некуда, и Александр Терентьевич, объясняя свои действия интересами науки, сделался ее мучеником — то есть запил. Сначала он пытался соблюдать какую-то хитроумную систему — комбинировал, смешивал, разводил в разных пропорциях, следил за новинками рынка и даже, если еще оставались силы, записывал. Он справедливо подчеркивал, что сущности алкоголизма никто не знает, что корни не отрыты, а, стало быть, и невозможно эффективное лечение. И он, беря пример с великих экспериментаторов, согласен добровольно окунуться в бездонный омут и все там досконально разузнать. Перед самим собой он был настолько честен, что признавал в себе первичную склонность к пороку — тем легче, полагал Клятов, будет добиться результата. И он добился результата — оставшийся без работы, изгнанный за пределы нормального круга общения, вынужденный сперва продать все вещи, а после обреченный подбирать бутылки, он ничуть не преуспел в понимании причин наваждения. Зато, лишившись средств к существованию, с солидной выгодой сменил жилье на меньшее и так на радостях гульнул, что не сумел освободить помещение к назначенному сроку.3
…В верхнем ящике бюро лежали деньги: крупная, как уже говорилось, сумма в валюте. Прохожие об этой сумме не догадывались — в противном случае, поскольку среди них, бесспорно, попадались преступные личности, Александру Терентьевичу пришлось бы туго. Клятов даже не отдавал себе отчета в том, насколько ему повезло. Пендаль, при всех своих грубых замашках и сомнительных связях, не принадлежал к криминальному миру. То есть способы, которыми он приобрел себе состояние, не были, конечно, законными и свободными от элементов разбоя это, однако, не мешало ему избегать открытого, сознательного бандитизма. Окажись на месте Пендаля кто другой, он не стал бы возиться с обменом клятовской квартиры на комнату в коммуналке, и уж в любом случае не дал бы хозяину денег в качестве справедливой доплаты за неравноценный обмен. Скорее всего, Клятов был бы убит — опоен отравленной водкой или задушен сразу после заключения сделки. Причем последняя наверняка свелась бы не к обмену, а к дарственному акту — это было бы юридическим оформлением порыва, который овладел дарителем под воздействием горячего утюга на живот. Так что Александру Терентьевичу Клятову вышел фарт, и он, остро нуждавшийся в деньгах, ускользнул из лап квартирной мафии. Пендаль оказался чрезвычайно порядочным человеком: он без пререканий заплатил и даже не сделал попытки забрать доплату назад, хотя Клятов был абсолютно беззащитен и с ним можно было делать, что угодно. Деньги хранились в бюро, и верхний ящик даже не был заперт: сломался замок. Скажем честно: соблазн у Пендаля был. Искушение не из мелких — он, оставляя Клятова на тротуаре, предвидел судьбу своих долларов, и черная тоска накатывала на него волна за волной. Он и сам не знал, какая сила его удержала и что за невидимка голосом твердым, тихим и властным потребовал оставить Клятова в покое. Пендаль не посмел ослушаться, но сейчас, стоя возле окна в квартире Александра Терентьевича, от души желал тому скорее убраться с глаз долой, от греха подальше. Вид одинокой расхристанной фигуры был невыносим, особенно в сочетании с такими близкими, такими доступными купюрами. Достаточно протянуть руку… Пендаль оглянулся на своих друзей и подумал, что эти, знай они про доллары, ни к какому бы голосу прислушиваться не стали. На миг ему сделалось стыдно и мерзко за бессмысленное, презренное мягкосердечие. Законы жанра требовали совсем другого. Похоже было, что Александр Терентьевич уловил опасные мысли скрывавшегося в квартире Пендаля. Он повертел головой, потоптался на месте и принял решение. Выдвинув верхний ящик бюро, Клятов при всем честном народе извлек оттуда пачку денег, завернутую в целлофан, паспорт со свеженькой записью о новой прописке и толстую бурую тетрадь. Тетрадь разваливалась в руках, засаленные углы загибались и отсвечивали, будто покрытые лаком. Вынул врачебный диплом, захватил ненужный нагрудный знак — металлический ромб со змеей и рюмкой. Больше в ящике не было ничего ценного, и Александр Терентьевич, не сводя с бюро покрасневших глаз, начал отступать. Ему было несказанно тяжело оставить на произвол судьбы родную вещь, которая будоражила память и оживляла детские воспоминания. Если бы утро застало Клятова в состоянии более пригодном для анализа и планирования, он бы, конечно, сбегал на проспект, нашел фургон или грузовик, благо деньги имелись. Но ему было так плохо, что он не мог сложить в уме два и два. Пусть остается все, как есть, и будь, что будет. Возможно, он еще вернется, и осиротевшая, преданная утварь благополучно переедет в новый, последний, по всей видимости, приют. Но возвращаться заранее страшно: вдруг, вернувшись, он не найдет ничего, или, что еще хуже, станет свидетелем варварского надругательства над символами погубленной жизни — щепки, обломки, оскорбительные надписи и прочий кошмар. Тут Клятов заметил в окне Пендаля, который внимательно за ним следил, и ноги сами понесли его прочь от опасного места. Он побежал, поминутно спотыкаясь и не смея оглянуться; вскоре он добрался до проспекта и втиснулся в первый попавшийся троллейбус. Клятов проехал две остановки, пришлось выходить: он забыл свой новый адрес и, когда заглянул в паспорт, выяснилось, что ехать ему следует в обратную сторону. Остро нуждаясь в срочной опохмелке, Александр Терентьевич не мог позволить себе этой маленькой радости. У него не осталось рублей, а для обмена долларов был слишком ранний час. Все закрыто, и выхода нет — к тому же у Клятова хватало ума не распечатывать страшную пачку перед посторонними. Хочешь не хочешь, а надо сперва добраться до дома и хоть немного привести себя в порядок. Он опустился на скамейку и огляделся. Было не по-весеннему душно, задувал ленивый ветерок. На глаза Александру Терентьевичу попалась ветка с набухшими майскими почками, и в ту же секунду его пронзил животный ужас. "Что за черт", — успел подумать Клятов. Это что-то новое — он до полусмерти испугался почек. Его почему-то посетила мысль, что почки эти не просто так, что зреют в них не листья, а…Кстати сказать, пора бы им зазеленеть — в чем же дело? Странно. Александр Терентьевич прикрыл глаза, боясь догадаться, что же такое скрывается в почках. «Запишу», — дал он себе обещание, поскольку понял, что расстройство его психики вступает в новую фазу (забегая вперед, скажем, что так и не записал). Страх не проходил, и Клятов понял, что не может больше сидеть на этой скамейке. Собравшись с силами, он доплелся до остановки, где сесть было некуда, и привалился к фонарному столбу. Краем глаза он отметил, что к нему направляется сотрудник милиции — неизвестно, как повернулись бы события, не подоспей троллейбус. Клятов ввалился в салон, двери захлопнулись, и милиционер, недовольный, остался стоять на тротуаре, поигрывая возбудившейся упругой дубинкой.4
Александр Терентьевич, пока ехал, наслушался всякого. Кое-что адресовалось непосредственно ему, хотя Клятов постарался забиться в закуток на задней площадке — тот, что возле окна и отгорожен поручнями. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы скрыть фантастический запах, исходивший изо рта, и был бы счастлив вообще не дышать, но это, как выяснилось, положения не спасало. Утробные пары перекрывались изысканным зловонием, источником которого была одежда Александра Терентьевича. Неизвестно, почему его не вышвырнули из троллейбуса на первой же остановке возможно, будь на Клятове грязная рабочая спецовка, с ним именно так бы и поступили, защищаясь правилами проезда в городском транспорте, но лишь немногим пришла в голову мысль, что клятовский наряд как раз и является специальной одеждой — с учетом, разумеется, основного занятия владельца. — С души воротит! — вымолвил сердито один. — Ей-Богу, блеванул бы! Клятов сжался и ничего не ответил. Тот не унимался: — Только много чести будет! Рылом не вышел соседствовать с моим внутренним содержимым! Златоуста одернули: — Умный, что ли, очень? Отвяжись от мужика, не видишь — он еле живой. "Да, — подумал Александр Терентьевич, — правильно. Я еле живой". С минуту он ехал спокойно, но вот особа средних лет, читавшая, если судить по обложке, любовный роман о пищевых продуктах, шумно вздохнула и переместилась подальше. На Клятова тут же напали снова, на сей раз недавний защитник: — Слышь, мужик, ты бы в самом деле вышел, а? Тяжело с тобой рядом стоять. — Мне еще чуточку, тут рядом, — хрипло прошептал Александр Терентьевич. У него закружилась голова, под сердцем завздыхал холодный воздушный шарик. Сосед покачал головой, но больше Клятова не трогал. Стремясь отвлечься, тот стал беспорядочно ловить обрывки чужих разговоров, надеясь услышать нечто к нему не относящееся — ему чудилось, что все смотрят только на него и говорят исключительно о нем. Во время оно Клятов додумался до мысли, что алкоголизм приводит к анальной редукции. Говоря проще, человек возвращается на ту стадию развития, когда ему чрезвычайно интересно все, что он оставляет позади. Интересно и — страшно, поскольку ничего хорошего там не остается. Здесь уместно провести сравнение с малыми детьми, которых бьют по попе за измаранные штанишки — воспитывают. Только в случае алкоголика все приобретает гораздо более широкий охват: что у меня за спиной? И сама спина — не белая ли? Что я забыл на скамейке? Что я вчера говорил? Не сделал ли я давеча чего такого, отдающего дерьмом? (как будто мог он сделать что другое!) А что я сделал только что? С другой стороны, анальная фаза, по Фрейду и Эриксону, находится выше, чем предыдущая, оральная — истинно алкоголическая, когда решение всех своих проблем человек приобретает в жидком виде, не жуя и без малейших усилий. Неужели прогресс? Короче, сложная, глубокая, достойная высоких философов мысль. Но нет, говорили о разном. Какой-то тип негромко похвалялся своим недавним поступком: убил жену взглядом. Александру Терентьевичу пришло на ум, что рай всегда индивидуален, а преисподняя всегда коллективна. Он не помнил, чья это была мысль возможно, что его собственная, рожденная давным-давно, когда он еще умел рождать мысли. Страшный троллейбус резво катил по смурному проспекту. Кондуктор, внешне мало чем отличавшийся от Клятова (правда, от него не пахло), потребовал заплатить. — На выход, — буркнул он равнодушно, когда Александр Терентьевич посредством сложной комбинации мычания, разведенных рук и вытаращенных глаз показал, что не может этого сделать. Кондуктор, нисколько не заботясь о выполнении своего приказа, отвернулся и побрел по направлению к кабине. Зато контролеры, посланные злым роком именно в тот троллейбус, в котором путешествовал Александр Терентьевич, проявили особенное, плохо объяснимое рвение. Не дождавшись денег, два накачанных лба, что были как две капли воды похожи на друзей Пендаля, хором крикнули шоферу остановить машину. Задняя дверь распахнулась; один из контролеров победоносно объявил, что троллейбус не сдвинется с места, пока не выйдет козел (они по-своему понимали зоологию и зайцев не жаловали). Взревели пассажиры. Козел оказался дисциплинированным гражданином, и ему не нужно было ничего повторять. Он с удивительным проворством нырнул под поручень и прыгнул на асфальт. Лбы, разочарованные послушанием изгоя, не спешили отпускать троллейбус. Они помедлили, решая, исчерпан ли конфликт и не навешать ли нарушителю трендюлей. И вот они сплюнули, втянулись в салон, водитель что-то сквозь зубы пробормотал и внезапным рывком бросил машину вперед. Клятов огляделся и понял, что не доехал всего лишь одну остановку. От понимания близости вожделенного лежбища его силы умножились, но это был аварийный резерв, НЗ. Александр Терентьевич пошел дворами, и дворы представлялись ему огородами, которыми он уходит от белых, красных и прочих цветов спектра. Не хватало только обреза. Но тут его застигла ранняя, нежданная (даже Клятов сумел удивиться) в голом городе гроза: сверкнула молния, и вскоре гром рассыпался хохотом недосягаемого тупицы, который дурак-то дурак, но все-таки удалился на безопасное расстояние. Александр Терентьевич заозирался, ища, куда податься. Он помнил, что нельзя прятаться под деревья, но только деревья и были слева — он выбрался, сам того не заметив, из примитивного лабиринта хрущевок, — а справа был пустырь. На пустыре стоял человек, с виду Александру Терентьевичу родственный. Растерянный и покинутый, он тоже не знал, куда деться, и Клятов бросился к нему, повинуясь неправильному велению лживого сердца. Однако не добежал, молния успела раньше: она с ленивой, одной стихийной силе присущей точностью, ударила аккурат в потертую заячью шапку незнакомца. Александр Терентьевич споткнулся и чуть не упал, видя, что на месте недавнего полуживого памятника всем убогим, грешным и больным остались лишь дымящиеся штиблеты. Возможно, то были не штиблеты — какая-то, в общем, обувь, весьма удачно где-то найденная. Александр Терентьевич к ним не приблизился: он боялся, что обувь окажется настоящей. А так как в глазах его стоял туман и все плыло, он обманул самого себя, произнеся вслух, что и дыма-то не было никакого — значит, галлюцинация — явление хоть и аномальное, но распространенное. И здесь он неожиданно приметил долгожданный флигель. Сказать по правде, найти это строение — если знать, с какой стороны к нему подобраться — было нетрудно. Другое дело, что никто не знал, как это сделать. Флигель являлся анклавом громадного дома старой постройки, окруженного еще пятью-шестью такими же ветеранами. Новостройки наступали, многое было разрушено, и гордый неприступный островок стал камнем преткновения для многих городских служб — скорой помощи, поликлиники, различных ремонтных организаций и так далее. Главная сложность заключалась в беспорядочной нумерации квартир. Казалось, что эти самые номера расползлись по дверям, руководимые броуновским движением — или, что более правдоподобно, подобно тараканам, то есть без всякой логики. Первые номера кучковались под крышами, последние — в подвалах, и зачастую сущим бедствием оборачивались поиски двери, нужной сотрудникам, скажем, горгаза, или еще кому, кого срочно позвали, и если промедлить, то случится великая беда. А флигель стоял (да простится сей невольный каламбур) особняком, флигелю в этом ребусе равных не было. В нем раскинулась одна-единственная квартира, имевшая порядковый номер «одиннадцать». Эта квартира сделалась сущим проклятьем для вышеупомянутых служб — никто не мог ее отыскать. Несведущие визитеры, облазав окрестные дома снизу доверху и обратно, реагировали на почти неизбежное фиаско по-разному — кто беспомощно разводил руками, кто матерно бранился, кто обессиленно прислонялся к ближайшей стене в ожидании обморока или, чего доброго, инсульта. Попытки выяснить что-либо у местных жителей только усугубляли положение, никто ни в чем не смыслил, и спрошенный в лучшем случае глупо таращил глаза, а в худшем — втирался в доверие и давал советы. Между тем существовала хитрая точка для избранных и достойных, с которой нежданно-негадано открывался чудесный вид на обшарпанный желтый домик, и все моментально вставало на свои места. Измученный странник сразу вдруг понимал, что эта-то постройка и заключает в себе предмет его продолжительных поисков. Александру Терентьевичу крупно повезло: Создатель на секунду ввел свое прямое правление на ограниченном участке пространства и милостиво поместил его в правильное место. Клятов понял, что стоит и смотрит на свой новый дом, а дождь между тем собирается в стену, и надо бежать. Александр Терентьевич зашлепал по свежим лужам, крепко прижимая к груди драгоценный пакет.5
Дверной косяк был облеплен звонками; их было целых четырнадцать: тринадцать — по числу жильцов, и один — коммунальный. Никого из проживавших в квартире Клятов не помнил, Пендаль возил его осматривать комнату и знакомиться, когда Александр Терентьевич находился в невменяемом состоянии. Всплывали какие-то хари, но у Клятова не было уверенности, что он видел их именно в новой квартире, а не где-то еще. Разумеется, ни о каком коммунальном звонке он не имел представления и потому позвонил в первый попавшийся — попавшийся не сразу, палец трясся и беспомощно тыкался в дерево, не соображая, чего от него хотят. За дверью молчали, издалека доносилось позвякиванье кастрюль и унитазный клекот. Тогда Александр Терентьевич закрыл глаза, навалился на дверь, уперся пальцем в звонок номер два и так застыл, не отпуская кнопки. В коридоре дико зазвенело, вскоре послышалась остервенелая ругань с нотками радости: личность, шагавшая к двери, предвкушала расправу. — Кто там? — голос был низкий, интерсексуальный. — Клятов, откройте, — прошептал Александр Терентьевич и снял палец с кнопки. — Чего?! — в голосе зазвучало праведное ликование. Клятов, чувствуя, что справедливости не найдет, обреченно замолчал, повернулся лицом к четверке захарканных ступенек и прислонился к двери "А вдруг я ошибся? — подумал он совсем некстати. — Вдруг это другой дом? Что же мне тогда делать? Я этого не переживу". И едва не упал, поскольку дверь, за которой уже не в силах были сдерживаться, резко отворилась внутрь. Клятов охнул и обрушился на крупную женщину лет то ли сорока, то ли шестидесяти — в классических бигудях, в классическом халате, с классической папиросой в зубах. Такие тетки-комиссарши почти обязательно представлены в густонаселенных коммуналках, что хорошо освещено в отечественной прозе. — Чего ты здесь шаришься, ханурик? — рявкнула комиссарша, с силой отталкивая от себя Александра Терентьевича. — Ишь, залил глаза! "Ах, если бы это было правдой!" — пронеслось у того в мозгу. Но нет, сегодня он как раз не успел залить и без того переполненных печеночными слезами глаз, и много дал бы за такую возможность. Возможно, он дал бы весь пакет — если б у него спросили. Но — нет худа без добра — Александр Терентьевич каким-то чудом вспомнил, что в первый его визит этот дивный голосок уже звучал, и окончательно уверился, что попал, куда надо. — Я же Клятов, — прохрипел он укоризненно и жалобно. — Я теперь здесь живу. Комиссарша взяла его за плечи, встряхнула и внимательно всмотрелась в лицо-подушку. Редкая бесцветная щетина торчала из нее, подобно куриным перьям. — Тьфу ты, Господи, — сказала она испуганно, и Клятову показалось, что собеседница сейчас перекрестится. Но она не перекрестилась. — И в самом деле вы. Ну, извините. И она отпустила Александра Терентьевича, который немедленно зашатался и сел прямо на пол, у стенки. — Зачем же вы тут сели? — спросила комиссарша с раздражением. — Раз приехали, ступайте к себе в комнату, вон туда, — и она дернула головой, указывая направление. Клятов был ей бесконечно признателен, ибо не знал, какая комната его. — Конечно, конечно, — забормотал он, суетливо вскочил и побежал к двери, которая почему-то была исчерчена углем и цветными мелками. Возле двери он остановился и начал искать в кармане ключ. — А где ваши вещи? — комиссарша продолжала допрос. Судя по всему, она была в квартире коммунальным старостой — разумеется, не официально, а просто по праву сильного. "Люция Францевна Пферд", — Александр Терентьевич вспомнил классиков, прочитанных в прошлой жизни. Конечно, комиссаршу звали как-то иначе, но это бессмертное имя ей очень шло. — Нет пока вещей, — пробормотал Клятов, роясь в карманах. — И ключа нет, — молвил он голосом честного санкюлота, приговоренного к гильотине. — Понятно, — сказала ужасная женщина. Слово получилось у нее невнятным, потому что она в эту секунду раскуривала папиросу. — Андреев! — закричала она. — Андреев, иди-ка сюда! Выскочил Андреев — долговязый человек в синей майке и домашних брюках, заляпанных краской. Ступни и кисти, а также нос, губы и уши были у него колоссальных размеров, и Клятов, механически помнивший кое-что из медицины, сразу заподозрил у него акромегалию — болезнь, при которой, вследствие маленькой опухоли в мозгу, непомерно разрастаются конечности и укрупняются черты лица — случай Фернанделя. — Че такое, Гортензия Гермогеновна? — закричал человек оптимистически. — Чем могу служить? — Сосед наш новый, — та указала на Клятова пальцем. — Да? — Андреев радостно, ни в чем не обнаруживая к Александру Терентьевичу отвращения, протянул ему руку. Клятов схватил ее, как если бы находился в воде и тонул, а сосед пришел к нему на помощь. — Ключ забыл, — с неожиданным добродушием проворчала Гортензия Гермогеновна. — Ну так не беда, — пожал костлявыми плечами Андреев. Он развернулся, широкими шагами прошел в свои покои и скоро оттуда вернулся, неся связку ключей. Нетрудно догадаться, что наличие у постороннего ключа от его комнаты ничуть не покоробило Александра Терентьевича. Более того, он испытал такую благодарность, что сам был бы рад отдать ключи любому, кто об этом попросит. Андреев быстро выбрал нужный ключ, вбросил в скважину, провернул. Дверь распахнулась. Клятов, забыв о словах благодарности, сделал последние, как ему померещилось, в этой жизни шаги и повалился на старый матрац. Кроме этого матраца, в комнате не было ничего. — Ладно, устраивайтесь, — Гортензия Гермогеновна, отдав это совершенно бессмысленное распоряжение, скрылась в кухне. Андреев остался. Он стоял над Клятовым и с младенческим любопытством его рассматривал. Потом младенческое любопытство сменилось сталкерским изумлением водопроводчика при виде ржавой трубы. Откуда-то издалека послышался детский плач. — Тут и дети есть? — почему-то спросил Александр Терентьевич, хотя ему было все равно. — Один, — кивнул Андреев. — Павлуша, годик ему. А родители — Игорь и Юля, молодожены. Хорошие ребята. Вы их еще не видели? — Кто его знает, — откликнулся Клятов, уверяясь, что с Андреевым можно быть откровенным. Тот засмеялся, и очередная волна благодарности затопила сердце нового жильца. По меньшей мере, один из соседей не собирался его осуждать и травить. — Я забыл представиться, — сказал Александр Терентьевич и назвался полным именем, зная наперед, как плохо оно соотносится с его нынешним обликом. — Андреев, — сказал Андреев, нагнулся и снова предложил Клятову пожать исполинскую ладонь. И в голову тому сейчас же пришла волшебная, грандиозная мысль. — Слушайте, Андреев, — быстро заговорил Александр Терентьевич. — Мне очень, очень худо. Как-нибудь после я вам — если, конечно, у вас будет интерес, — расскажу, почему так вышло. Но сейчас я умираю. Я дам вам сто долларов, других денег у меня нет. Пожалуйста. Умоляю — купите мне чего угодно, лишь бы там был алкоголь. Я верю, что вы меня не обманете, а если вам нужно — возьмите себе за труды, сколько хотите. Андреев присвистнул: — Вы с ума сошли, Александр Терентьевич! Сто долларов! После сочтемся. Погодите, я сейчас вернусь, — и он растворился в коридоре. Клятов, не веря в близкое спасение, сжал кулаки и крепко зажмурился. "Вот и все, вот и все, стучало сердце. — Сейчас случится чудо, сейчас произойдет что-то очень хорошее. Терпение, дурак, терпение — помощь уже близко. Еще чуть-чуть, и ты оживешь. Наверно, это наилучший для меня выход — поселиться здесь. Мне нельзя оставаться одному, один я повешусь или надышусь газом — собственно говоря, давно пора было это сделать, но как-то все же, как-то все же…Спасибо Пендалю, надо будет ему позвонить, извиниться. Я, наверно, его здорово подвел — человек рассчитывал, планировал…а я опять нажрался, как сука, как клещ…о, господи, какой позор, какое скотство!" И Александр Терентьевич, в который раз охваченный похмельными страхами и угрызениями совести, перевернулся на живот, втиснул лицо в грязную полосатую ткань и сжал ладонями череп. За спиной послышались шаги. — Я, конечно, не знаю, — послышался полный сомнений голос Андреева. Но думаю, что это подойдет. Все страдания и угрызения сняло как рукой; Клятов проворно сел и протянул дрожащую руку к стакану, который принес ему участливый сосед. — Там чего? — спросил он автоматически — на самом деле ему было глубоко безразлично, что именно было налито в стакан. — Спиртик, — улыбнулся Андреев. — Не медицинский, но вполне, вполне! За неимением лучшего… Дальше Александр Терентьевич не слушал, и Андреев, видя это, замолчал. Александр Терентьевич махнул стакан в два глотка и задохнулся. Глазные щели разлепились, красные глаза вылезли на лоб, в ушах раздался звон — не то пасхальный, не то похоронный. — Закусить не взял! — Андреев с досадой ударил себя по лбу. — Спасибо, — Клятов замычал и замотал головой. — Я…(он закашлялся долгим, подводящим к рвоте кашлем) я не могу есть…вот уже несколько дней…но это пройдет…потом…может быть… Андреев устроился рядом на матраце, закурил и молчал, пока Александр Терентьевич не пришел в себя. Тот, наконец, от души выдохнул и замер, глядя перед собой и смутно прозревая первоочередные, неотложные дела. — Кто-нибудь в квартире пьет? — спросил он осторожно, намереваясь хотя бы в общих чертах угадать свою дальнейшую судьбу. — Теперь — да, — усмехнулся Андреев и пустил колечко дыма. — Но вы не переживайте, никто вам слова не скажет. У нас квартира дружная. К тому же пьющий человек — фигура любопытная…В пьющих людях есть особенная, знаете ли, восприимчивость…своеобразная проницательность, какой не сыщешь в прочих… Это суждение показалось Клятову немного странным. Он искоса взглянул на Андреева, ощутив неясную угрозу — высокая оценка пьяной восприимчивости звучала в устах последнего как-то не так…не тот был вопрос, чтобы волновать субъекта вроде Андреева. Но сосед непринужденно попыхивал папиросой, и Клятов в конце концов отнес все на счет своих остаточных алкогольных страхов и подозрений. Восприимчивость и вправду особенная боишься каждого шороха, каждого стука. Андреев замурлыкал какой-то марш. — Любите Некрасова? — спросил он вдруг. — Наши любят. Вообще любят русских поэтов. А в особенности — вот это: "Идет, гудет Зеленый Шум, Зеленый Шум, Весенний Шум…" Правда, талантливо? — М-м, — отозвался Александр Терентьевич неопределенно и осторожно. "Ахинея какая, — подумал он про себя. — При чем тут Некрасов?" — Или вот такое: "Гори, гори ясно, чтобы не погасло!" — пропел Андреев и с довольным видом уставился на Клятова в ожидании похвалы. — Это как будто не Некрасов, — осмелился высказать свое мнение тот. — Конечно, нет. Не свет же на нем клином сошелся! Мы и других читаем, и даже сами иногда пописываем. Вот я, например, сочинил коротенькое стихотворение — называется: «Царскосельское». Прочесть? Клятов вежливо повел бровью. Андреев запрокинул голову и торжественно, нараспев произнес: — Дева, струю нагнетая, свою опрокинула чашу. Правда, ничего? Это я придумал, когда проезжал прошлым летом мимо Царского Села. Навеяло, так сказать. Молчание Александра Терентьевича затянулось. Андреев сообразил, что смутил и озадачил новосела, и быстро поправился: — Да вы не думайте, мы не психи. Просто по-настоящему дружная квартира, вот и все. Мы, конечно, не каждый день занимаемся декламацией. Так, по праздникам, когда есть настроение…В коммуналках достаточно минусов, но есть и плюсы. Рождается своеобразное братство, связанное общим проживанием об этом часто забывают. Так что можете не сомневаться — вы не столько потеряли, сколько приобрели. Клятов, успокоенный этими словами, слабо улыбнулся. И вдруг вспомнил про свое брошенное бюро. — Есть еще одно дело, — начал он нерешительно. — Уж не знаю, удобно ли просить. Но опять же: деньги — вот они. Андреев закивал, демонстрируя неподдельное внимание. — Вещички мои остались под дождем мокнуть, — сообщил Александр Терентьевич горестно. — Вы понимаете, что мне было не до того. Там не Бог весть что, но все же… Вот если бы поймать машину, да съездить погрузить… Сосед ненадолго задумался, прикинул что-то в уме. — Это дело поправимое. — сказал он наконец. — Правда, тут и вправду понадобятся деньги. Но вы не тревожьтесь, ради первого знакомства оформим все в наилучшем виде. Прямо сейчас и займусь, гоните монету. Клятов, кряхтя, начал подниматься с матраца, но Андреев усадил его обратно. — Нет-нет, отдыхайте. Я справлюсь сам. Говорите адрес, и, если там что-то осталось, привезу в целости и сохранности. Давайте же, говорите адрес.6
Оставшись в одиночестве, Александр Терентьевич повернулся на бок и попытался заснуть. Сон не шел; в мозгу роились ошметки планов и намерений, а моральный императив настойчиво звал куда-нибудь зачем-нибудь. Тревога, отчасти укрощенная спиртиком, ненадолго отступила; на первый же план вышла лихорадочная жажда деятельности, болезненное желание что-то — неважно, что сделать, чтобы окружающий мир сделался более комфортным и не было после мучительно больно за личную пассивность. Однако делать было нечего, он сделал все, что было в его власти. Обмен состоялся, деньги — за пазухой, до места проживания добрался без потерь, Андреев уехал и — чем черт не шутит может даже привезти предательски оставленную мебель. Можно спокойно лежать и отдыхать, но именно отдых-то и невозможен, какой может быть отдых, когда тебя точит желание вскочить и бегать без всякой цели взад-вперед по комнате в надежде отвлечься от адского пламени, что угрюмо тлеет глубоко внутри и не погаснет вовеки. Поэтому Александр Терентьевич, пролежав не более десяти минут, решительно встал и осторожно выглянул в коридор. Неплохо бы добавить, но как попросишь о таком людей совершенно незнакомых, пусть и дружелюбных, как уверял его Андреев? И выйти на угол нельзя: послав Андреева за вещами, Клятов связал себя известным обязательством хотя бы дождаться этого доброго человека и поучаствовать в разгрузке собственного скарба. Если он отправится на поиски очередного стакана, это может закончиться потерей благорасположения единственного человека, которому он сейчас может довериться. Нет, придется потерпеть. А вдруг повезет, и в коридоре он нарвется на кого-то столь же хлебосольного, сколь и Андреев? Мысль показалась Клятову дельной, и он потащился на кухню. На кухне стоял лысый старик в джинсовом комбинезоне и что-то варил себе на плите в жестяной кружке. Александр Терентьевич откашлялся. Старик подпрыгнул, обернулся и вытаращил на Клятова глаза. — Здравствуйте, — поздоровался тот. — Я ваш новый сосед…Клятов Александр… — в последний момент что-то удержало его от упоминания отчества. Вероятно, все-таки сыграло свою роль подсознательное соображение, что типы с подобным лицом, не говоря уже о запахе, называться по отчеству права не имеют. Дед заколесил к Александру Терентьевичу, приблизился, остановился, заглянул в глаза. — Я прошу меня великодушно извинить, — произнес он пискляво, — но вы, случайно, не алкоголик будете? Вопрос был оправданный, и даже риторический, но Клятов все равно не ждал, что спросят так вот, в лоб. Он сделал глотательное движение, молча кивнул и одновременно пожал плечами. — Ах, какая удача! — воскликнул старик и сунул для рукопожатия дряблую ладошку. — Прошу любить и жаловать: Дмитрий Нилыч Неокесарийский. Простите мою бесцеремонность, но до сих пор у нас в квартире не было своего алкоголика. А без них коммуналка вроде бы уже не коммуналка — вы согласны? Вы не обиделись? — Нет, что вы, — Александр Терентьевич изобразил на физиономии улыбку. — Если вы так вот сразу про все догадались, то нельзя ли… — Конечно! — всплеснул руками Неокесарийский. — О чем разговор! Прошу, прошу в мои хоромы…Сейчас вот только с вашего позволения выключу мою стряпню… Старик выключил газ, схватил ошарашенного Клятова под руку и потащил прочь из кухни. Разум Клятова отказывался правильно оценить происходящее. Можно, скрепив сердце, допустить, что квартиранты ощущают некоторую недоукомплектованность в смысле пьющего люда, но мысль об их единодушном восторге казалась совершенно дикой. Дмитрий Нилыч, приговаривая по пути: "Уж чем богаты", провел Александра Терентьевича в комнату, где можно было запросто задохнуться от книжной пыли. Такого количества книг на такой маленькой площади Клятову видеть не приходилось. — Вы, наверно, доктор наук? — почтительно осведомился Клятов. — Нет, любезный, какое там! — рассмеялся Неокесарийский. — Я простой библиофил, собиратель всякой всячины. Все собираю и собираю, и не могу остановиться. Каждое утро, как проснусь, корю себя — ну зачем, скажи на милость, тебе эти горы и залежи? В могилу-то не возьмешь, а оставить некому. Полежу так, посокрушаюсь — и опять за свое. Дмитрий Нилыч с виртуозностью ужа подлез под готовую рухнуть книжную стопку и вытащил на Божий свет графинчик с малиновым содержимым. Клятов переминался с ноги на ногу, не смея сесть. Неокесарийский, спохватившись, бережно усадил его на тахту и поставил под нос высокую граненую рюмку мутного стекла. "Что мне рюмка", — подумал АлександрТерентьевич с досадой, следя, как дед целится из графинчика и медленно нацеживает свою плюшкинскую наливку. — Извольте отпробовать, — старик неуклюже поклонился и чуть попятился. Клятов прижал руки к груди: — Не знаю, как вас благодарить… — схватил рюмку и залпом ее опустошил. Наступило, как он и предполагал, разочарование: напиток на поверку оказался слабеньким, градусов двадцать, и впридачу тошнотворно сладким. — На здоровье, — просиял Неокесарийский и тут же налил еще. Александр Терентьевич довольно кашлянул: двадцать плюс двадцать — уже сорок. Выпив, он слегка разомлел и позволил себе светский вопрос: — А что, Дмитрий Нилыч (вот! уже и развязность проступает!), вы, небось, тоже стихами увлекаетесь? — Как же не увлекаться? — Старика вопрос не удивил. Он порылся в книжном завале, вынул томик, раскрыл и прочел: — "Пробирается медведь сквозь лесной валежник, стали птицы громче петь и расцвел подснежник!" Просто, бесхитростно, а пробирает до костей! Вы, кстати сказать, не за подснежниками пожаловали? — Что? — растерялся Клятов. Неокесарийский усмехнулся и махнул рукой: — Не слушайте, это стариковское. Нас тут собралось двенадцать месяцев, вот и забываешь порой, где быль, а где сказка. Вы сами увидите и, смею допустить, удивитесь. Александр Терентьевич раскрыл было рот для нового вопроса, но тут со двора донесся бодрыйавтомобильный гудок. Неокесарийский заковылял к окну, выглянул и сообщил: — Похоже, по вашу душу — Андреев с какими-то вещами. Не с вашими ли? Клятов, будучи связан по рукам и ногам отлучкой Андреева, не знал, чему он больше обрадовался — вещам ли, свободе ли. — С моими! — он поспешил к выходу. — Я извиняюсь… — Что вы, что вы! — старик возмутился. — Не смею задерживать. Увидимся вечером, за ужином. Полагаю, в вашу честь будет устроен маленький фуршет. Неокесарийский произнес это с мелким нечаянным смешком — довольно гнусным, но Клятов не придал этому значения. Он вышел в коридор и увидел, как Андреев, пригласив в помощники шофера маленького грузовика, заносит в помещение многострадальное бюро — многострадальное в одном воображении Александра Терентьевича. Предмет был цел и невредим, и в той же мере сохранились все прочие вещи. — Я ваш должник по гроб жизни, — промямлил Клятов, бестолково перемещаясь в пространстве и создавая самозваным грузчикам очевидные неудобства. — Забудьте, — отозвался Андреев, отдуваясь. — Между прочим, ваше прежнее жилище занял очень неприятный тип. Вот кто будет должник… — Что он вам сделал? — спросил Александр Терентьевич испуганно. — Это Пендаль. С ним опасно связываться. — Не хватало, чтобы он что-то сделал, — хмыкнул Андреев. — Просто выполз на тротуар, вел себя вызывающе…Черт с ним, это не ваша забота. Держите сдачу, — и он сунул в руки комок пятидесятирублевок. — Я поменял, вы не в претензии? Курс вполне приличный. Слов у Клятова не нашлось. Внимание, которое ему оказывалось, было поистине сверхъестественным. — Сколько я вам должен? — спросил он с излишней суровостью, боясь расчувствоваться совсем. — Я посамовольничал, — признался Андреев виновато. — Взял без спроса, но немного, в разумных пределах. Ничего? — Все нормально, — сказал Александр Терентьевич устало. Действие стакана неуклонно сходило на нет, и он остро нуждался в небольшом путешествии. Да и впечатлений было слишком много, он давно уже отвык от столь насыщенной жизни. — Я тут отлучусь на полчасика… — Идите, — кивнул Андреев серьезно. — Только — очень вас прошу — не перестарайтесь. Вечером отметим ваше новоселье как следует — так не дай Бог, проспите все на свете.7
Александр Терентьевич вел себя примерно и не перестарался. Он даже недобрал — трудно понять, что явилось тому причиной. Скорее всего, сказалось общее переутомление, в силу которого новоселу стало до лампочки решительно все, даже самая основа его существования. Рассеянный и невнимательный к голосу нутра, он ограничился парой стаканов, беспечно рассчитывая на заботливое провидение, которое с некоторых пор взяло над ним шефство. Тут, конечно, была учтена перспектива ужина, да и щедрый Андреев, казалось, был из породы дойных коров, к которым всегда в случае чего можно припасть пересохшими губами. В общем, Клятов даже домой ничего не купил, а пошел, как есть, с умеренно гудящей головой и стопудовыми ногами. Он мало что соображал, и лишь матрац стоял перед глазами — Александр Терентьевич напрочь забыл, что к нему вернулся безропотный, на все согласный диван. Лишь на секунду прояснилось его сознание — при виде набухающих майских почек. Клятов припомнил, что с ними было связано какое-то малоприятное переживание, какой-то страх. "Ничего, — проворковал он самому себе утешительные слова. Теперь после дождичка дело пойдет". И выкинул почки с деревьями и маем из головы. А потом пришли кошки, и это была расплата за неосмотрительность. Это может показаться удивительным, но в поисках корней алкогольного психоза Клятов до сих пор не удостоился полноценного бреда, настоящей белой горячки. Были тревоги, были фобии, были навязчивые мысли, но живой, всепоглощающий опыт не приходил. Так случилось и с кошками: Александр Терентьевич добрался до своей конуры, рухнул на полюбившийся матрац и попытался заснуть. Здесь-то недобор и нанес свой коварный удар: сон обернулся полусном, в котором происходили разные мерзкие события. Вообще, Александр Терентьевич давно дошел до состояния, в котором всякая наука пускается побоку и остается лишь одно стремление — лишиться сознания, поскольку все, что сознается, вызывает тошноту и желание наложить на себя руки. Как раз сознания он не лишился: лежал, беспомощный, ничком и смотрел, как на пороге появляются две кошки мышиной окраски — тощие, голодные, короткошерстные, с поднятыми хвостами и с неизвестными намерениями. Клятов точно знал, что дверь за собой он затворил; сейчас она была приоткрыта, и в широкую щель виднелся залитый желтым светом пустынный коридор. Александр Терентьевич никак не мог уразуметь, грезит ли он, или все происходит наяву. В любом случае, он никак не мог повлиять на происходящее. Секундой (или часом) позже он отметил, что кошки куда-то делись, зато в комнату заглядывают два врача — в хирургических халатах с тесемками на спинах, в колпаках, при очках и с чемоданчиком. "Кто же их вызвал? — в ужасе подумал Клятов. — Неужели соседи? Все может быть, все может быть…" Врачи исчезли, но ясно было, что они где-то здесь, в квартире — наверно, собирают информацию об Александре Терентьевиче. "Надо запереть дверь и никого не впускать", — мелькнула мысль, такая простая и спасительная, что Клятов не стал делать этого элементарного дела. Ему хватало знания о самой возможности спасения. И он, наконец, отключился, а когда настало время вползать обратно в жизнь, почувствовал себя так плохо, как не было давно, как не было даже утром, когда Пендаль будил его ботинком. Часов у Александра Терентьевича не водилось, и он понятия не имел, сколько времени. За окном было пасмурно, но светло — стало быть, еще не ночь. Еще день на дворе, а значит, надо жить и бодрствовать, а это ужасно. Клятов обратил взор к двери и увидел, что она плотно закрыта. И тут же услышал, как в нее стучат — деликатно и предупредительно. Донеслось чье-то снисходительное суждение: — Надо кулаком и посильнее, он же не слышит. — Я слышу, — прокаркал Александр Терентьевич и забился в приступе кашля. Он кашлял так неистово, как будто хотел извергнуть на пол инопланетного паразита, засевшего в утробе — такое он когда-то видел в фильме ужасов. — Александр Терентьевич! — позвал из коридора Андреев. — Просыпайтесь! Все готово, вас ждут. — Иду, иду, — заторопился Клятов, оправляя на себе одежду. Он спал, не раздеваясь, но его гардеробу это обстоятельство вряд ли уже могло повредить. Клятов шагнул за порог и увидел, что там стоят Андреев, Гортензия Гермогеновна и какой-то еще человек — совсем молодой и пока незнакомый. — Да, — крякнула Гортензия Гермогеновна после короткой паузы. — Тут не прибавить, не убавить. Ну, ничего, сейчас ему станет полегче. Она приоделась: теперь на ней был деловой костюм в обтяжку, подчеркивающий выступы и углы. Бигуди испарились, однако кудри получились такие мелкие и тугие, что могло показаться, будто бигуди присутствуют по-прежнему. Гортензия Гермогеновна, выдвинув квадратную нижнюю челюсть, оценивающе изучала Александра Терентьевича. Поскольку она посулила ему скорое облегчение, Клятов пришел к выводу, что и Гортензия Гермогеновна готова наравне с Андреевым и Неокесарийским принимать посильное участие в его алкогольной судьбе. Он повиновался, и все четверо двинулись к уже знакомой Александру Терентьевичу кухне. Краем глаза Клятов отметил таракана, проползавшего по сырым обоям общего пользования. У входа в кухню Клятов остановился и ошеломленно воззрился на роскошный стол, заставленный снедью и бутылками всех мыслимых пород. За столом сидели люди, много людей; немного позднее Александр Терентьевич счел их общее число: тринадцать, включая его сопровождающих. Одно место, во главе стола, пустовало, и Андреев подтолкнул Клятова в направлении именно этого места. — Право дело, я не могу, — Александр Терентьевич сделал попытку приютится где-то с краю, на табуреточке, но стол дружно завопил, чтобы он и думать не смел, что он отныне полноправный член дружного коллектива, что сами стены флигеля-призрака вот-вот пустятся в пляс по случаю столь радостного события. Клятов сдался и занял отведенное ему место. Он вспомнил таракана и почувствовал, что в чем-то с этим насекомым схож — угоди таракан в какой-нибудь праздничный салат, это сходство доросло бы до полного тождества. — Гортензия Гермогеновна! — подал голос Неокесарийский, сидевший далеко от Клятова. — Я предлагаю перво-наперво посвятить молодого человека в некоторые структурные особенности нашего общества. — Дайте же человеку поправить здоровье! — укоризненно вмешался Андреев. — На нем лица нет! — Пусть выпьет, — разрешила Гортензия Гермогеновна. — Налейте ему, сколько нужно. — Один не буду, — заявил Александр Терентьевич категорическим тоном. Умру, но без вас не выпью ни грамма — что это такое? Я пока еще не совсем…пал. Это «пал» получилось у него таким басовитым и высокопарным, почти что библейским, что вся компания испытала неловкость. Андреев рассудил, что надо уступить. Наполнили стопки и рюмки, выпили без тоста — сразу вслед за Александром Терентьевичем, который немного выждал, тоста не дождался и, будучи сам неспособным к произнесению речей, плюнул на церемонии и поправился. Наступила тишина. В ней не было напряжения: казалось, что собрание, из милосердия сделав уступку виновнику торжеств, намерено, наконец, последовать давно установленному ритуалу, который для собрания не в тягость, а в радость. Когда же ритуал завершится, можно будет с чистой совестью начихать на условности и вести себя, как заблагорассудится. Неокесарийский встал и, без всякой на то нужды, постучал о край фужера ложечкой. — Дорогой Александр Терентьевич, — заговорил он, убедившись, что ни единый посторонний звук не нарушает течения его речи. — То, чему вы стали сегодня свидетелем, — не более, чем ребячество, озорство. Мы люди взрослые, в большинстве своем не очень молодые, а радостей в наши времена — раз, два и обчелся. Так что не судите слишком строго за возможную ненатуральность поведения и слов. Каждый, в конце концов, увеселяется на свой лад, в согласии со своими наклонностями. Но если посмотреть с другой стороны, то не удастся так вот запросто откреститься от известной заданности, от непостижимого стечения определенных обстоятельств… Клятов понял только одно: перед ним за что-то извиняются. Он и помыслить себе не мог, что эти милые люди в чем-то перед ним виноваты поэтому, с набитым ртом, не вникая в суть сказанного, он бешено замахал вилкой, заранее отрицая все возможные прегрешения. — А обстоятельства примечательные, — продолжал Неокесарийский. — Нельзя назвать банальным совпадением тот факт, что под одной крышей собрались представители всех знаков Зодиака, все двенадцать месяцев. Причем ни один из знаков не дублируется, каждый уникален и неповторим. Лично я, если мнение мое хоть сколько-то ценно, усматриваю в этом таинственный, непостижимый замысел природы. Поэтому, надеюсь, вам станет понятнее наша любовь к поэтическим произведениям на природную тему… Как ни пьян был Александр Терентьевич, он воспринял услышанное как сущий бред, какой не в каждой психбольнице встретишь. В голове у него все перепуталось: двенадцать месяцев, медведь, валежник, зеленый шум, могущественное провидение и коммунальная реакция на шалости судьбы, выразившаяся в любви к сомнительным стихотворениям. Он ничего не сказал и только подлил себе в стопку из графинчика; тем временем Неокесарийский начал представлять участников застолья: — Начнем, как водится, с Апреля: прошу любить и жаловать — Петр Осляков, наш яростный, кипучий Овен… Поднялся здоровенный детина в футболке, сидевший слева от Клятова; пользуясь близостью положения, он протянул для пожатия руку. Александр Терентьевич не без труда привстал и с натугой ответил на приветствие. Детина сиял; казалось, он был до такой степени рад знакомству, что растерял все подобающие случаю слова. Дмитрий Нилыч перешел к следующему знаку: — Месяц май представлен госпожой Солодовниковой. Как и полагается любому порядочному Тельцу, она твердо стоит на земле обеими ногами. С ней всегда чувствуешь себя уверенным… Госпожа Солодовникова приветливо кивнула. Она была пышной, спокойного вида дамой средних лет и работала, должно быть, если внешность дает основания судить о профессии, каким-нибудь администратором. — А это наши любимцы, Близнецы — Игорь и Юля. Оба родились в июне, в июне же поженились. Сверх того — бывает же такое! — их маленький Павлуша тоже Близнец. Игоря Клятов уже видел, это был тот самый парень, что вместе с Андреевым и Неокесарийским провожал его к столу. Вида он был безобразно невзрачного — белокурый, почти альбинос, с мелкими чертами лица и глазами, прозрачными, как колодезная вода. Юля — хрупкая и миниатюрная — сидела рядом с ним. Роскошные черные волосы были перетянуты простой резинкой и образовывали хвост, достигавший талии. Если Игорь был почти альбиносом, то Юля — почти лилипутка, карлица. Для получения статуса последней ей хватило бы уменьшиться на три или пять сантиметров. Неокесарийский откашлялся: — Что касается Рака, то это — ваш покорный слуга. Родился в самый разгар июля, и сие сомнительной ценности событие случилось весьма давно…Не стану заниматься самоописанием; вы, верно, и сами уже успели составить о моей персоне мнение. Я лучше представлю вам Льва: Виталий Севастьянович Сенаторов. Истинный Лев, говорю я вам — благородный, щедрый, великодушный. Любит, разумеется, когда последнее слово остается за ним. Встал начальственный мужчина в очках без оправы и с гривой седых волос — и вправду львиных. Покровительственно склонил голову, поправил полосатый галстук и сел обратно. — С Девой вы знакомы уже хорошо. Не знаю, что бы делала наша квартира без обожаемой Гортензии Гермогеновны. Как вы уже заметили, строга и властолюбива, но сердце у нее добрейшее. Ей по плечу любое дело, она координатор, управитель и мать родная в одном лице… Гортензия Гермогеновна пошла от удовольствия пятнами. Она заулыбалась; аттестация, данная ей Дмитрием Нилычем, растопила кажущийся лед ее души. Неокесарийский тем временем перешел к Весам: — Альберт олицетворяет октябрь, и довольно неплохо с этим справляется. Порой его заносит, бросает из крайности в крайность, но так ведь и должно обстоять дело с мятущейся, неуверенной душой, где чаши находятся в неустойчивом равновесии. Альберт Александру Терентьевичу не понравился. Опасный тип: запавшие глазки, широкие скулы, злая физиономия; татуированные руки — в беспрестанном возбужденном движении. Явно уголовная наружность; такому скажешь слово поперек — и заработаешь шило в брюхо. Неокесарийский сделал паузу и притворно взялся за сердце: — Каждому Раку свойственно трепетать перед Скорпионом…И я трепещу, не в силах противостоять чарам этой женщины. Анна Леонтьевна, повторю в сотый раз — я ваш раб до последнего вздоха… — Ловлю на слове, — лукаво отозвалась сухая царственная старушка, одетая крайне бедно, но исключительно опрятно. Она повернула к Клятову свое умное, интеллигентное личико и доброжелательно кивнула. — Редкая женщина, — вздохнул Дмитрий Нилыч, прикрывая глаза и даже чуть раскачиваясь от полноты чувств. Он очень правдоподобно изображал желание подольше задержаться на Скорпионе и медлил с продолжением. Но вот он столь же достоверно изобразил внутреннее усилие и представил Стрельца: — Господин Комар. Великолепный случай совпадения фамилии и сущности. Жалит — то бишь стреляет — всех без разбора. Непоседливый, неугомонный, острый на язык, энергичный…и даже затрудняюсь определить, какой еще. Тоже прошу любить и жаловать. С места вскочил маленький тощий мужчина лет тридцати, который действительно смахивал на некое проворное, хищное насекомое. Помахав Александру Терентьевичу издалека, он плюхнулся на стул и подложил себе в тарелку кроваво-красного мяса. У Клятова уже рябило в глазах, он превратился в заводную куклу и перестал отвечать на приветствия — только моргал, дожидаясь вожделенного алкогольного момента. Неокесарийский уловил его настроение и произнес сочувственно: — Я вижу, вы утомились. Но осталось совсем чуть-чуть, еще трое — тем более, что один из них в представлении не нуждается. Я позволю себе перескочить через одну фигуру и сразу назвать человека февраля: это Андреев. Вольный Водолей, чистый, вездесущий добрый дух, который веет, где захочет, и всюду находит друзей. Вы бы видели его записную книжку — в ней места живого нет… — Будет вам, Дмитрий Нилыч, — смутился Андреев. — Через край берете. Хватит про меня, давайте март с январем — и конец процедуре. — Слушаюсь, — поклонился Неокесарийский, выбросил руку и провозгласил: — Господин Козерог, он же Илья Кремезной. Гений. Правда, гений, я ничуть не преувеличиваю. Ученый. Математик. Теоретик. Доцент. В будущем — академик, в этом можно не сомневаться. Своим упорством и трудолюбием способен скалу стереть в порошок. Лица и закуски свободно плавали перед очами Александра Терентьевича. Не без труда он различил Козерога — скромного лысоватого очкарика, пившего один лимонад и евшего совсем немного. Илья Кремезной — погруженный, видимо, в какие-то математические мысли — не удосужился взглянуть на Клятова, и формальный кивок был адресован, скорее, тарелке с крохотным кусочком заливной рыбы. Дмитрий Нилыч снова вздохнул и с облегчением молвил: — И, наконец, многоуважаемый Рыб, да простит господин Чаусов мне эту шкодную лингвистическую вольность. Месяц март. Господина Чаусова вы, Александр Терентьевич, будете видеть лишь в исключительных ситуациях — типа сегодняшней. Это затворник. Пожалуй, они с Козерогом во многом похожи — одно упрямство, один научный фанатизм. Но если Кремезной — поборник наук точных, то Чаусов — приверженец философских и мистических трудов. Книг у него, нельзя не признать, едва ли не столько же, сколько у меня. Сознаюсь, что временами я испытываю черную зависть коллекционера, но Рыба отказывается идти на контакт и заниматься книгообменом. Клятов собрался с силами, напрягся и вгляделся в тщедушного старикашку, одетого почему-то в пальто. Тут же он догадался, что сильный запах нафталина, на который он обратил внимание с самого начала трапезы и который перебивал ароматы съестного, исходит именно от этой одежды. Старикашка Чаусов жрал за семерых, уплетая все подряд. Похоже было, что он даже не следит за церемонией и не слышит, что говорят про его особу. Во всяком случае, реакции на слова Неокесарийского с его стороны не последовало никакой. — Все! — воскликнул Неокесарийский и сделал руками замысловатое дирижерское движение. — Остались вы, Александр Терентьевич. Я чувствую печенкой, что в дате вашего рождения есть что-то особенное. Возможно, вы родились в один из спорных декабрьских дней, которые относят к до сих пор официально не утвержденному знаку Змееносца? Я угадал? — М-м, — промычал Клятов непонимающе. Он усваивал очередную порцию спиртного и не сразу смекнул, что к нему обращаются. Неокесарийский повторил вопрос. Александр Терентьевич подумал и ответил: — Не, я не декабрьский. Я, по-моему, тоже Рыба. — Рыба? — огорчился Дмитрий Нилович. — Очень жаль. То есть я хочу сказать, что это замечательный знак, но просто теперь у нас целых две Рыбы…впрочем, это показательно! Ведь месяц март определяется знаком, который существует во множественном числе! Рыб и должно быть хотя бы две, никак не одна! Так что все в полном порядке, Александр Терентьевич! — Да я не мартовский, — пробурчал на это Клятов и почему-то полез за пазуху за паспортом, как будто бы ему не поверили без документов. — Я родился двадцать девятого февраля, в високосный год. Меня по три года вообще, так-скать, не бывает… Наступившее минутное молчание сменилось громом аплодисментов и восторженными возгласами, среди которых особенно ясно звучали партии Рака, Стрельца и Водолея. После начали горланить "Гори-гори ясно", "Зеленый Шум" и про медведя в валежнике. Александр Терентьевич, уже смирившийся со всем и плюнувший на все, пил и ел, покуда хватало сил. А когда истощились силы, свалился под стол, и заботливые руки приняли его отравленное тело и снесли в каморку, на матрац, подобно вещи, которую ставят на место после того, как попользуются. Ночью его посетила Юля.8
— Привет, — сказала Юля. — Привет, — пробормотал Александр Терентьевич. Он спал, он знал это точно. Он находился в незнакомом дворике, на лавочке. Перед ним шумел богатырский тополь, на нижней ветке которого сидела, свесив босые ноги, Юля. Она была одета в полупрозрачный наряд зеленого цвета и незнакомого фасона. — Не бойся, ты спишь, — Юля улыбнулась и шмыгнула носом. — А чего мне бояться? — настороженно отозвался Александр Терентьевич. — Ну, мало ли! — Юля пожала плечами. — Вдруг решишь, что я к тебе приставать буду. — С чего мне так решать? — Фа-фа-фа! — та закатила глаза, и бессмысленная реплика получилась отвратительно пошлой. — А я ведь могу! С этими словами Юля внезапно спрыгнула с ветки и оказалась у самых ног Клятова. Александр Терентьевич успел осознать, что во сне он стоит по стойке «смирно», одетый как всегда — в то же, в чем лег. Он испытал сильнейшее в жизни желание — забытое чувство, которое, как он ошибочно полагал, умерло несколько лет тому назад. Но он не мог пошевелить и пальцем: стоял и в глупейшем безмолвии пялился на проворное существо, которое подобралось вплотную и деловито шарило в его ширинке. — Во сне — это ладно, — брякнул Клятов, озабоченный близким разрушением молодой семьи. — Угу, — кивнула Юля, расстегнула последнюю застежку, и брюки свалились на…землю? Нет, под ногами была не земля, там не было вообще ничего. Сейчас, мой маленький, Игорь подойдет. Вот увидишь, как славно получится. Александр Терентьевич хотел спросить, зачем нужно подходить Игорю, но язык отказался ему повиноваться. Он заглянул вниз и в ужасе уставился в раскрытый Юлин рот — там не было зубов, зиял лишь страшный черный провал, откуда вдруг потянуло адским смрадом. — Нос зажми, если не нравится, — посоветовала Юля. — У всех суккубов плохо пахнет изо рта — я потому и не целуюсь. А ему, — она кивнула на то, что вывалилось из брюк Александра Терентьевича, — ему без разницы. Вот с Игорем придется потерпеть… — Почему? — спросил Клятов. — Так он же инкуб, а не суккуб, — удивилась Юля. — Он только женщинам глянется. А ты, может статься, увидишь его, как он есть. — Раз я не женщина, то зачем ему приходить? — спрашивая, Александр Терентьевич медленно отступал. Он уже на целых два шага удалился от беззубой пасти. — Дареному коню! — хохотнула Юля. — Может, к нам бабу вселили? Можно и баб поискать, но берем, где поближе. На безрыбье… С нее поползли мелкие насекомые. Клятов сделал еще шаг, и очутился в комнате Чаусова. Никаких книг, вопреки утверждениям Неокесарийского, в ней не было. Висели шкуры и потемневшие от времени сабли; хозяин в парче и шелках сидел, развалясь, на антикварного вида диване. — За подснежниками, деточка? — прошамкал он участливо и тут же засмеялся. — За ними — к братцу Апрелю. А я, сударь мой, Март! — Что здесь происходит? — зубы у Александра Терентьевича застучали. Между прочим, он снова был полностью одет. — Это ты скоро узнаешь, — успокоил его Чаусов. — Я тебе книжку дам почитать. Про друидов. Ты ведь любишь читать книжки? Ну вот. — Какие друиды? — Клятов, против воли, сорвался на крик. — Что это за идиотский театр? — Ух ты! — Чаусов вскочил и моментально переместился поближе к Александру Терентьевичу. — Не в твоем положении, сударь, голос повышать. Не в твоем! Потому что мы тебя до капли выдоим. Слыхал, что с прежним жильцом было? Старик вцепился Александру Терентьевичу в щеки. — Живым не выйдешь, — прохрипел он, утрачивая всяческий контроль над темными чувствами. — Думаешь, так уж это приятно — изо дня в день с древесами? Клятов рванулся и попробовал перекреститься. — Не поможет! — радостно закричал Чаусов, но помогло. Возможно, вовсе не крестное знамение, поскольку Александр Терентьевич не успел довершить его до конца. Возможно, вмешалась какая-то другая сила — так или иначе, Клятов проснулся и обратил выпученные глаза к потолку, плохо различимому в ночном мраке. Сердце отчаянно билось нескладно, с устрашающими паузами.9
Несчастье помогло. Александр Терентьевич Клятов проснулся. До сих пор его терзали призрачные, надуманные страхи — светлую тему Эриксона, Фрейда и "того, что позади", он выкинул из головы, — надеясь, что навсегда. По одной единственной причине: страх, который завладел его существом, не имел ничего общего с фантазиями. Клятов ни на секунду не усомнился в абсолютной реальности недавнего сна — более того, он точно знал, что это никакой не сон, это естественное (с позволения сказать) событие, с которым нужно жить. "Саша, успокойся, — сказал он себе. — Теперь все завершилось. Ты наконец-то попал. Теперь ты должен думать. Для этого придется перестать пить, и ты перестанешь. Ты будешь думать. Ты столкнулся с какой-то гнусью, которую необходимо извести. Ты же врач, ты забыл? Ты ученый. Ты все позабыл, мать твою так. Но пора просыпаться". Сначала книги. Читал ли он когда-либо в прошлом о подобных вещах? Да, кое-что было. К сожалению, все, что Александр Терентьевич читал на эту тему, было литературой либо пространно-отстраненного, либо информативно-познавательного толка. Нигде не содержалось прямых указаний на то, как следует вести себя при реальном столкновении с предметом описаний. Но все-таки он попытался внести ясность. " Друиды. Кто они такие? Какие-то древесные духи. При чем здесь Зодиак? подснежники? Что дальше? Инкубы и суккубы? Какое они имеют отношение к Зодиаку и, главное, к коммуналке, в которой он отныне вынужден доживать свой век? Черт подери, почему же они так обрадовались? Почему такой прием?" Александр Терентьевич вспомнил, как несколько лет тому назад прочел в газете фантастический рассказ про запойного алкоголика, которого мафиозная квартирная сеть взяла, можно сказать, на ставку и подселяла в коммуналки, не желавшие расселяться. Он, вселившись, пил, дебоширил, и все уезжали…пока несчастный не нарвался на квартиру вампиров. Но тут — тут все было иначе. Ему обрадовались, его приняли с невозможными почестями — почему? Так, отложим. Начнем с начала. Чему они обрадовались — новому жильцу? Нет. Они обрадовались алкоголику, и не однажды это подчеркнули. Андреев говорил про восприимчивость — может быть, разгадка в этом? Очень может быть. Да, с этого все началось — с понятия восприимчивости. Человек, приведя себя в известное состояние, начинает воспринимать явления, недоступные прочим. Но какая им в этом корысть? Очень понятная: им не хватает контакта, живой «отдачи», «подпитки», как выражаются телевизионные лидеры. Они изголодались, они питаются его "отрицательно заряженной аурой" (Александр Терентьевич не знал, насколько согласуется подобное предположение с желанием служить науке). Им безразличен его пол, они накинутся на него, не разбирая, что есть у него в штанах, а чего нету… Здесь Александр Терентьевич остановился. Выпитые стаканы исправно уводили его в долину безответных кошмаров — вернуться! Вернуться любой ценой, встать двумя ногами на твердую землю…о ком это было? Верно, о Солодовниковой, никуда не деться…но есть же какой-то выход? Выход был только один: принять бой. Сон — значит, сон; Клятов закрыл глаза и приготовился к новым встречам.10
И явилась Гортензия. Она вплыла, подобно «Титанику». — Я женщина одинокая, — заявила она без обиняков. Клятов непроизвольно сместился на матраце. Гортензия Гермогеновна уселась со всей солидностью и глубоко вздохнула. — Скоро лето, — сообщила она глубокомысленно. — И? — подхватил Александр Терентьевич, проявляя неожиданную резвость соображения. — Все распустится, — вздохнула полной грудью гостья. Расцветет…Благодать! Почки, бутоны… "Пора!" — решил Александр Терентьевич. Он протянул руку и с силой ударил Гортензию Гермогеновну по загривку. Рука прошла сквозь гостью, и та расхохоталась: — Неправильно делаешь, родимчик! Вот, прочувствуй… С этими словами она безнаказанно навалилась на Клятова и чем-то вроде губ впилась ему в затылочный лимфатический узел. Клятов ощутил, как энергия — он-то думал, что ее уже в помине не осталось — но нет! эта глубоко законспирированная, в средоточье яиц упрятанная сила вдруг начала покидать его. Сам же он был полностью пассивен и не мог ответить ни единым жестом. Гортензия, напитавшись, отвалилась и одобрительно подмигнула Александру Терентьевичу. Она рыгнула и сплюнула на загаженный пол багровый сгусток. — Хорошо! — сказала она- Ох, и любовь у нас пойдет! Клятов решил, что если уж не в силах он повлиять на сами события, то стоит хотя бы попытаться выяснить их подоплеку. А заодно — выгадать время и отсрочить худшее. Он мрачно проговорил: — Хоть про деревья расскажите. А то ведь так и сдохну без понятия. — Запросто сдохнешь. Отчего не рассказать? — Гортензия Гермогеновна, сытая, раскурила папиросу. Клятов явственно вдыхал вполне реальный, посюсторонний дым. — Деревья — это, можно сказать, основное; все прочее баловство. По-настоящему мы сожительствуем только с ними. "Со мной ли это происходит?" — этот наивный вопрос Клятов задал себе с обреченным равнодушием лунатика. Хищный призрак, попыхивая папиросой, говорил дальше: — До тебя здесь жил один человечишко — не чета тебе, конечно. Трезвенник, каких поискать. А потому было чрезвычайно трудно войти с ним в соприкосновение. Он очень плохо нас воспринимал — положение отчаянное! Мы нуждались в энергии, как простые смертные нуждаются в воздухе. Лучше всего получалось у Альберта — он как-то сумел пробить в его защите брешь, а уж дальше мы подключились по цепи. Подзарядились с грехом пополам — не досыта, но для выполнения миссии хватило. Так что набросились на растительность, как положено, в согласии с заветами и наказами. — С чьими заветами? — ужаснулся Александр Терентьевич. Голос его сделался писком. — Это не твоего ума дело. Так что скоро все зазеленеет, нальется соком…ты этого, конечно, уже не увидишь, потому я тебе и рассказываю. Из милосердия, с позволения сказать. Мне, однако, кажется, что ты и без моих рассказов про все догадался. Не так? Клятов много дал бы за ошибочность этого предположения, но Гортензия Гермогеновна была, к сожалению, права. Да, он догадался еще утром. Когда, в которой жизни это было? Ему хватило бросить беглый взгляд на молодые почки, чтобы заподозрить в них страшное, убийственное содержание. Все именно так и произойдет: зашумят, зазеленеют листья, и прохожий люд будет себе беспечно разгуливать под сенью дерев, не догадываясь, что листва уже не листва, что скоро проявится нечто невообразимое…каким оно будет? Александр Терентьевич боялся даже фантазировать на эту тему. "Так вот почему они до сих пор не распустились, — подумал он, парализованный отчаянием. — В них не просто зелень, в них зреет зло, посеянное этими мерзавцами". — Век бы с тобой сидела, — грустно молвила Гортензия Гермогеновна. — Но и о других подумать надобно. К тому же, ты трезвеешь. Вот-вот проснешься обидно! Запоминай, если можешь: захочется принять на грудь — загляни к Ослякову. У него есть все. Душевнейший человек! Ни в чем не откажет. Гортензия Гермогеновна тяжело встала и придвинулась к двери. — Шея не болит? — спросила она обеспокоенно. Клятов помотал головой. — Ну, заболит еще, — с житейской прозорливостью успокоила его комиссарша. И, досказав последний слог, исчезла. И в тот же момент Александр Терентьевич распознал, что уже бодрствует, несмотря на кромешную ночь за окном.11
Он поднялся с матраца, распахнул дверь, вышел в коридор. Комната Петра Ослякова находилась прямо напротив. Клятов постучал негромко, но настойчиво. Овен откликнулся немедленно, словно ждал: — Открыто, сосед! Заруливай, не топчись на холоде! Александр Терентьевич вошел. Осляков в одних трусах сидел перед трюмо и сосредоточенно прореживал себе брови. — Тебе чего — портвешка или покрепче? — спросил он, не оборачиваясь. — Мне нужна бритва, — сказал Александр Терентьевич. Пальцы Ослякова замерли в незаконченном щипковом движении. Петр посмотрел на Клятова внимательным взглядом. — Бритва? — переспросил он холодно. — Зачем? — Я хочу побриться, — сдержанно объяснил Клятов. — Это ночью-то? Ты что, сосед? — Не спится, — пожал плечами Александр Терентьевич и внезапно осознал, что к нему возвращается давно утраченное чувство собственного достоинства. Надо же с чего-то начинать, правда? — Начинать — что? — Петр Осляков встал и заложил пальцы за резинку трусов. — Начинать с нуля, — спокойно ответил тот. — Я о новой жизни говорю. Я, как-никак, человеком был когда-то. Вот и собираюсь для начала побриться. Апрель, находясь в очевидном раздражении, прошелся взад-вперед по комнате. — Завязать надумал, что ли? — спросил он напряженно. — С чего это вдруг? — Если бритвы нет, то я пойду, — Александр Терентьевич не счел нужным отвечать. — Извините, что потревожил в столь поздний час… — Притормози, — Осляков через силу улыбнулся. — Будет тебе бритва. Он присел на корточки перед трюмо, распахнул дверцы. Клятов стоял и следил, как перемещаются лопатки Ослякова, движимые мощными гормональными мышцами. Апрель, раздраженно погремев невидимой железной дребеденью, вынул пачку лезвий и станок. Александр Терентьевич прикрыл глаза. Картина, увиденная внутренним зрением, разила наповал несмышленышей типа Босха. Тягомотный, не желающий распускаться ясень целит в глаза острыми перстами до чего же тяжел на подъем. Безобидные кроткие липы, которые покажут такое унтерденлинден, что только держись. Рябина цвета юшки. Пятерня каштана, готовая к затрещине. Легион желудей. Сережки ив, готовые обнаружить свою гусеничную, личиночную суть. Тополиный пух — всепроникающий, не знающий границ десант. Томительный жасмин. Полуигрушечный барбарис, забывшийся в предвкушении опасных забав. Загадочный сирый подорожник, присыпанный мудрой придорожной перхотью. Яблони, цветущие на снегу — вопреки законам природы. Вкрадчивая жуткая сирень с удушливым цветом. Обманчиво нежные лиственницы, готовые склониться и обезвредить. Пленительная черемуха с предельно допустимым содержанием зарина. Благородная молчаливая туя. Высокомерный кипарис. Декоративные, голубой ориентации елки, застывшие в притворной, ядовитой неподвижности. Бестолково растопыренные клены, готовые кинуться, куда прикажут. Хрестоматийные березы, продавшиеся, едва сменился ветер, западным брутальным ферфлюхтам. Петр Осляков легонько тронул Александра Терентьевича за плечо. — Никак ты, герой, сомлел? Клятов очнулся. — Самую малость, — признался он с неподъемной, вымученной застенчивостью. — Смотри, не покалечься! — с улыбкой от уха до уха, Овен протянул ему бритвенные принадлежности. — Советую употребить пару капель, чтоб руки не дрожали. "Может, и правда?" — подумал Александр Терентьевич. И тут же весь его организм, от кончиков волос до грязных кромок ногтей, возжелал подношения, преобразившись в зачумленную фабрику по переработке коварных ядов. — Нет, — вымолвил он еле слышным голосом, и этим отказом сразу поставил себя в один ряд с мучениками различных религий и ересей. — Огромное вам спасибо. Кстати вот… Клятову пришло в голову, что в нынешнем своем костюме он, пусть даже гладко выбритый и надушенный, не сможет произвести на нормальное общество хорошего впечатления. Нужна новая одежда…галстук, костюм, ботинки…Он едва не попросил Ослякова поспособствовать в обмене долларов, но вовремя вспомнил, что национальных купюр ему должно хватить благодаря оборотистому Андрееву. — Что? — спросил Осляков и мгновенно напрягся. — Ничего, ничего, — Александр Терентьевич не без труда вписался в дверной проем. — Спокойной ночи, и простите за беспокойство. Он захлопнул дверь, повернулся и столкнулся с Неокесарийским, который направлялся в туалет, освещая себе дорогу фонариком. — Отчего же вы не спите? — удивился Рак и ослепил Александра Терентьевича пытливым световым лучом. — Грехи не пускают, — Клятов нервно усмехнулся. К нему вернулась способность острить. — Как у вас с предстательной железой? — спросил он неожиданно. Неокесарийский смешался. — Дело стариковское, — пробормотал он смущенно. — Вот, иду… — Ну-ну, — Клятов обнаружил в себе непривычную наглость. — Идите, размочитесь. Только хрен у вас что выйдет! — он перешел на визг. — Решили голыми руками взять? Вот вам! — он сделал неприличный жест. — Так дупло прочищу, что мало не покажется…хоть ты и дерево сто тысяч раз… — Позвольте. Александр Терентьевич, — взволнованный Неокесарийский попытался что-то возразить, но Клятов его уже не слушал. Он перешел на скачкообразную поступь и, очутившись в сиротской комнате, без сил повалился на истомившийся без тела матрац. С опустошением в душе, с холодным яростным огнем в глазах лежал он без сна, сжимая в кулаке станок и пачку «жиллетовских» лезвий.12
…На другой день он приобрел костюм. Добротный, высокого суконного качества — плотной ткани, в мельчайшую английскую клетку. Побрился. Навел лоск. Пообещал себе не пить. "Я же врач, — не уставал он сам себе повторять. — Я — экспериментатор. Первопроходец. Я уничтожу эту шайку. Время разбрасывать камни, и время сдавать посуду". Прошло еще два трезвых, безупречных дня, и с ним перестали здороваться. А ночью явились опять — теперь уже несколько. Пришел Андреев, пришел Кремезной, притащилась благообразная Скорпионша — и, разумеется, Юля в сопровождении Игоря, а также обязательная Гортензия Гермогеновна. — Напрасные старания, — вздохнул Андреев и снял с себя брюки. — Мы все равно вас не покинем. Разве вы не знаете, что никогда нельзя встречаться с внутренними демонами лицом к лицу? Взаимное опознание гибельно. Узрев нас однажды воочию, вы никуда не сможете деться. Демон, как известно, достаточно безобиден, пока он неосознанно присутствует в чужом материальном теле. Стоит ему только уловить бодрящий запах понимания… противостояния…мельчайший…Нигде не будет вам убежища, ни в чем не будет поблажки… Он снова вздохнул, прыгнул и довольно профессионально заключил горло Александра Терентьевича в замок. Тот попытался высвободиться, но неистовые команды, сообщенные мозгом рукам и ногам, обернулись напрасной фантазией. Андреев высунул язык размером с добрую стельку и осторожно лизнул аккуратную ямку, что размещается под затылочной костью. — По праву старшинства, — сказал Андреев и галантно предложил Гортензии Гермогеновне приблизиться. — Вкушайте — во имя настоящих и грядущих зеленых насаждений. Кремезной (совершенно неожиданный для академика и теоретика поступок) хрипло затянул песню онтов — людей-деревьев из эпопеи Джона Толкиена. "Образованный человек", — мелькнуло в голове у Клятова, и тут же резиновые губы Девы присосались к его позвоночнику. Руки Гортензии метнулись к паху Александра Терентьевича. — Мы посетили вашего покупателя, — сообщил общительный Андреев. Кажется, его звали Пендалем? Александр Терентьевич, которому мнилось, будто он стал полностью прозрачным, ничего не сказал. — Он умер, — Андреев вздернул гигантские южные брови. — Он захотел кутнуть, отключился и умер. Там побывала Солодовникова. Сами понимаете: с конкретными людьми — конкретный, майский, земной разговор. Ему не повезло он не испытал прелести удушения живейшей, сладостной лозой…Да, не каждому суждено дожить до золотого века… Внезапно Клятов понял, что сию же секунду лишится всего — костюма, галстука, рассудка и души. "Просыпаюсь!" — в особенном, сильном волнении, он произнес — тишайшим шепотом, чтобы его не услышали. Они его не услышали. Вокруг не было ни души, он был один — в английском костюме, с остаточным запахом одеколона. Вокруг царила ночь, было около четырех часов утра. Александр Терентьевич понял, что никакой костюм ему не поможет. Не поможет ничто. С трудом держась на ногах, он проследовал в кухню. "Все напрасно", — вымолвил он одними губами и присел на табурет. Не слишком ли легко он сдается? Дни лютой трезвости потребовали от него великого напряжения. Собственно говоря, о чем он так печется? Гори оно огнем, ведь он, если припомнить, переселился во флигель уже расставшись с пустыми надеждами. Он прекрасно понимал, что жизни его суждено окончиться в этих стенах. Вот расплывутся доллары — и пиши пропало. А их надолго не хватит — Клятов, что ли, когда-нибудь держался на сей счет иного мнения? Конечно, нет. Стало быть, не о чем и горевать; какая разница, что станет непосредственной причиной его смерти? Цирроз ли, инфаркт ли, ненасытный аппетит зодиакальных скотов — все едино. Поэтому он может позволить себе выпить. Естественно, с просьбой о выпивке он ни к кому из соседей больше не обратится. Если ничего не отыщет сейчас на кухне, выйдет в ночь, на проспект, какими бы мучениями не аукались ему лишние шаги. В сердце Александра Терентьевича запел дьявольский рожок. Клятов поднялся с табурета и начал обследовать внутренности кухонных столов и шкафчиков. Он очень быстро нашел то, что искал: пыльную поллитровую бутыль с жидкостью, от которой резко потянуло спиртом. "Ну, с Богом!" — сказал себе Александр Терентьевич, задержал дыхание и сделал огромный глоток. В горле взорвалась пороховая бочка; если бы он остановился в тот самый момент, то, конечно, после уже не решился бы пить дальше. Но Клятов сощурил глаза и продолжил сосательно-глотательные движения. Шум морского прибоя поднялся из чресел и распространился внутри головы, заложило уши. Александр Терентьевич выхлебал не меньше стакана; только тогда, повинуясь примитивному инстинкту самосохранения, он выдернул горлышко изо рта и начал дышать, постанывая. "Ничего себе!" — выдавил он, отдышавшись, поставил бутылку на место и побрел к себе. Сил ему хватило ровно на обратный путь — напиток был низкого качества, с примесью какой-то технической отравы. Расположившись на матраце, Клятов не заметил, как отключился. Во сне, вопреки робким и неоправданным надеждам, сознание вернулось, и Александр Терентьевич очутился нос к носу с господиномСенаторовым. Лев оскалился в голодной улыбке. — Рад, что вы, мой дорогой, исправились, — сказал он густым голосом. А то мы начали волноваться. Контакт с вашей милостью мне жизненно необходим. Я, представьте себе, только что обработал громадный дуб, и еле ноги волочу. Сенаторов подался к Александру Терентьевичу, протянул к плечам руки. Ни во что не веря и ничего хорошего от своих действий не ожидая, тот изо всей мочи ударил каннибала по волосатым лапам. Он собрал в свой удар всю силу бесконечного отчаяния. И случилось невозможное: Лев взревел от боли и отпрыгнул. — Что за дела? — спросил он блатным отчего-то тоном. — Ты… Клятов испуганно глядел на Сенаторова, ожидая свирепой расправы. Но Сенаторов не спешил нападать. И до Александра Терентьевича дошло, что выходец из преисподней тоже боится. Спящий вытянул неверную руку и взялся за спинку стула. — Сунешься еще раз, огрею вот этим. — Не посмеешь, — отозвался тот, но с места не сошел. — Братья и сестры! — позвал он зычно. — У Августа проблема. Кто не занят — ко мне! Ввалился недовольный Альберт, примчался Комар, притащился, шаркая, Неокесарийский. Клятов сжал незатейливое оружие и приготовился к сражению. — Он что? — Альберт ткнул пальцем в направлении Александра Терентьевича и повернулся к обиженному Августу-Льву. — Руки распускает? — В том-то и дело, — подтвердил его предположение Сенаторов. Главное — как ему удается? — Он не должен, — покачал головой Неокесарийский. — У нас односторонняя связь. — А ты подойди и сам проверь, — огрызнулся Сенаторов. Старик с опаской, неуверенно подошел к бунтарю. Клятов размахнулся и обрушил стул на пятнистую лысину. Неокесарийский страшно взвыл, зашатался и отступил. Альберт поиграл пальцами, разминая их. — Инструмент, положим, можно отобрать, — он вытянул губы в дудочку. Что касается прочего… Он прыгнул, вырвал стул, отшвырнул его в сторону. Не давая Александру Терентьевичу оправиться, вцепился ногтями в лицо. Клятов ударил Альберта коленом в низ живота, однако удар вышел гораздо слабее, чем он рассчитывал. — Он слабеет! — зарычал Альберт восторженно. — Айда ко мне, сейчас воспитывать будем! …Клятов бился, как настоящий герой, но сила неуклонно покидала его с каждой затрещиной или пинком. Неокесарийский подставил ножку, все покатились по полу. Сенаторов оседлал распростертого сновидца, Комар уселся на ноги, Альберт зажал голову в тиски. Рак-Июль суетился вокруг, не соображая, чем бы этаким поспособствовать товарищам. — Ты у меня забудешь, откуда руки растут, — брызги слюны, которые летели изо рта Альберта в лицо Клятову, были полноценными, материальными брызгами. Александр Терентьевич так и не узнал, по какой из причин его наконец покинуло сознание. Он устремился в черную безмолвную пропасть и был бы счастлив, если мог бы быть счастливым, но он не мог, а значит — лишился радости знать о незнании происходящего. — По ногам текло, а в рот не попало, — сказал чей-то голос. Это было последним, что Клятов услышал.13
Когда вернулась жизнь — не жизнь на самом деле, а бледная тень бытия, он не стал выходить в коридор. Не было уверенности, что его не размажет по стенке при первой попытке встать на ноги. К тому же, выходить не хотелось, не хотелось видеть бесстыдного торжества на лицах Времен Года. Что ж — хороший случай полежать без дела и поразмышлять. Александр Терентьевич безрезультатно облизнул пылающие губы кусочком наждака, в который превратился язык, и крепко задумался. Да, его смели, сломали, имея численное превосходство. Однако создавалось впечатление, что у него появился крохотный шанс. И этот шанс усматривался в обретенной возможности сопротивляться. Его контакт с неприятелем перешел в новое качество. Что там болтал проклятый Неокесарийский? "У нас односторонняя связь". Да — была, теперь — нет. Он научился влиять на ход событий и наносить ответные удары. Толку с того было чуть, но…совершенству, как известно, нет предела. И путь к совершенству каким-то образом открылся Александру Терентьевичу — каким? Что он сделал такого нового, необычного, что привело к столь значительным последствиям? Как будто ничего. Покупал одежду, мылся под душем, соскребал щетину…что-то страдальчески ел, превозмогая гастрит…Если хоть одно из этих действий послужило причиной перехода на ступеньку выше, то Клятов решительно не мог взять в толк, почему. Нет, он начал не с того. Следует вернуться к основе основ: к хваленой восприимчивости, к которой он упорно стремился столько лет — и получил. Она усилилась и переросла в нечто большее. Отчего может усилиться восприимчивость? Наверно, оттого же, отчего и вообще появилась. Итак, чего же он выпил вчера? Дойдя в размышлениях до ночной поллитровки с техническим спиртом, Александр Терентьевич понял, что попал в точку. Он так взволновался, что даже выпал на миг из-под власти всемогущей абстиненции. Теперь все встало на свои места, и выводы, которые напрашивались, не могли не возбудить в Александре Терентьевиче тоски от знания грядущего. Словно в последнюю минуту существования, он увидел свою неприглядную жизнь от начала и до конца. Ему открылась высокая миссия, с которой он, как выясняется, пришел в подлунный мир. У него нет выбора, и поступок, что придется ему совершить, оправдает и освятит прошлые бесчинства и метания. Клятов знал, что главное дело его жизни — помешать злонамеренным нелюдям этот мир захватить и изуродовать. Надо торопиться, время не ждет, почки зреют, лето близится. Еще чуть-чуть — и будет поздно, город окутается зеленой дымкой. Полчища демонов, замаскированных под невинную растительность, накинутся на спящих горожан… Выходит, способность к контакту зависит от качества напитка. Чем больше в последнем яда, тем эффективнее связь. Ради умножения сил ему придется выпить что-то небывалое…возможно, смертельное. Но других вариантов не существует. Он выпьет зелье и войдет в соприкосновение с врагом. Разумеется, не с пустыми руками. Он подготовится. И этим надо заняться в первую очередь, а напиток подождет — Клятову хватит медицинских познаний, чтобы состряпать нечто достойное. Головную боль сняло, как рукой, будто небо только и выжидало, когда Александру Терентьевичу откроется суть. Жизнь наполнилась смыслом. Галерея покойных самоотверженных экспериментаторов готовилась принять в свои ряды очередного побратима. Клятов легко встал с матраца, оделся поприличнее, достал из бюро сверток с валютой. И вышел из квартиры, не оглядываясь.14
Найти друзей Пендаля труда не составило. Прежняя квартира Клятова была полна людей: справляли поминки. Его встретили не очень дружелюбно, но и не так плохо, как он предполагал. — У тебя, наверно, нюх на выпивку, — сказал мрачный лоб, увидев, кто пришел. — Ну, дело такое, что заходи. Александр Терентьевич откашлялся и сделал рукой отрицательный жест. — Как раз пить я не стану, — отказался он. — И мешать не хочу. Я к вам по важному вопросу. — Какие сегодня могут быть вопросы? — раздраженно спросил бугай. — Или садись за стол, как человек, или проваливай. Клятов, удивляясь пробудившейся в нем нахрапистости, перехватил инициативу и пожурил грозного собеседника: — Зря вы так. Он мне друг был, — сказал Александр Терентьевич. Классный мужик. А его убили. Бугай уставился на него, как на откровенно помешанного. — Чего ты гонишь? Кого убили? Кто тебе здесь друг? Он во сне помер, сердце остановилось. — Нет, убили, — не унимался тот. — Я точно знаю. Его загипнотизировали. — За базар отвечаешь? — спросил друг Пендаля, что-то прикинув в уме. Если просто так язык чешется, то плохи твои дела. — И убийц я знаю, — гнул свое Клятов. — Доказать не могу, так что придется поверить. И поэтому мне нужен пистолет. Сам хочу разобраться. — Так не делают, — мотнул головой здоровяк. — Пошли в комнату, к людям, там все расскажешь. И там уж решат, кто будет разбираться. И с кем разбираться — может, с тобой. Клятов вытащил сверток. — Я принес деньги и хочу купить пистолет, — повторил он упрямо. — И патроны. Кроме вас я не знаю никого, кто мог бы достать оружие. А у вас, я уверен, оно есть. Бугай, посчитав дальнейшие споры бесполезными, свистнул. В прихожей возник опасного вида гориллоид с мобильником в кулаке. — Выбирай, — сказал здоровяк. — Или ты сию секунду колешься, или тебя никто никогда не найдет. Гориллоид улыбнулся, призывая быть откровенным. Александр Терентьевич вздохнул и опустился на корточки, потому что устал стоять. Глядя в пол, он приступил к рассказу. Он монотонным, равнодушным голосом рассказал про все, что с ним происходило на протяжении последних дней. Его не перебивали, а обратить очи к слушателям и взглянуть на их отношение к поступающей информации Клятов не посмел. Когда безумное повествование подошло к концу, первый лоб спросил: — Отговорился, что ли? Клятов кивнул. Молодые люди расхохотались. — Тебе лечиться надо, — посоветовал первый. — У тебя крыша поехала, ты в курсе? — Больше мне сказать нечего, — Александр Терентьевич стиснул зубы. Тут в беседу вмешался гориллоид: — Мужик при бабках, продай ему, что просит, — пробурчал он со скукой и меланхолией. — Ты что? — опешил его товарищ. — Он же конкретно засветится и нас сдаст! — Не факт, — покачал головой тот. — Кто ему поверит? Ствол чистый, на нем — ничего. Пускай сдает. — Мочилово устроит, — озабоченно напомнил бугай. — Реальное. — Ну и ладно. Наступило молчание. Решившись, Александр Терентьевич поднял глаза. — Посиди здесь, — приказал гориллоид и скрылся в комнате, откуда доносились скорбные мужественные речи и звон посуды. Вернулся минут через десять: с кем-то совещался. Все это время бугай караулил полоумного гостя на случай чего. — С тебя пятьсот гринов, — изрек он с иронией, достойной уважения в подобной личности. Понимая, что он зря отворачивается и это не спасет, Александр Терентьевич все же отвернулся и срывающимися пальцами отсчитал деньги. Их взял опять-таки бугай — помусолил, помял, просмотрел на свет. — Это Пендаля деньги, — напомнил Клятов. — И что с того? — хмыкнул бугай. — Все нормально, — сказал он гориллоиду. Тот протянул Александру Терентьевичу тяжелый сверток. — Получи, терминатор, — его слова прозвучали еще ехиднее, чем до того. — Что-нибудь еще? Помповая пушка? Крылатая ракета? — Не нужно, — отозвался Клятов. — Я теперь пойду, если можно. Спасибо вам. Ваш поступок зачтется обоим. — Ишь ты! — Бугай даже отодвинулся. — Ладно, разбежались. Погоди, нехотя он остановил Александра Терентьевича, который похолодел и приготовился к беде. — Запоминай телефон — вдруг пригодится. Но будешь болтать — голову откусим! — Дайте, на чем записать, — попросил Клятов. — Козлина! Запоминай, тебе сказано, пока я добрый! Александр Терентьевич покорно прослушал номер, кивая после каждой цифры. Но, естественно, забыл его сразу, едва покинул квартиру. Его голова была занята другим. Запихнув сверток в карман пиджака, он отправился в хозяйственный магазин. Там он долго выбирал и, наконец, купил два страшных кухонных ножа с лезвиями около полуметра длиной. В другом отделе приобрел топор. "Хорошо бы саблю", — пришло ему на ум, и он какое-то время всерьез намеревался навестить антикварную лавку, но передумал. Если ночные гады станут уязвимыми, с них будет довольно и того, что уже есть. Теперь — парикмахерская. Ночью его, как он отлично запомнил, таскали за волосы, и он не собирался позволять противнику столь роскошного удовольствия. Поэтому часом позже Александр Терентьевич вышел из салона с обритым наголо черепом. В основном он подготовился неплохо. Возможно, следует сделать что-нибудь еще? Точно! Клятов звонко хлопнул себя по лбу. Растяпа! Самое-то главное…Настало время позаботиться о путеводном коктейле — достаточно крепком, но и не таком, чтоб сразу окочуриться. Александр Терентьевич присел на скамейку и снова погрузился в раздумья. Слабый ветер покачивал ветви акации; Клятов машинально взглянул на почки и отметил, что времени у него в обрез. Вскоре химический состав эликсира предстал перед ним во всей ясности. Александр Терентьевич зашел в магазин бытовой химии и вышел оттуда с покупками. Больше искать было нечего, но Клятов невольно оттягивал момент свидания с обитателями флигеля. Кроме того, ему захотелось пошалить — хлопнуть, так сказать, на прощание дверью. Он завернул на вещевой рынок, где разжился армейским камуфляжем, десантными ботинками и баночкой гуталина. Больше тянуть было нельзя — опасно шляться по городу с его-то ношей. Александр Терентьевич, боясь общественного транспорта, пошел домой пешком. Войдя в квартиру, он остановился на пороге и окинул затравленным взглядом пустой коридор. Во флигеле царила гробовая тишина. Ни одна из комнат не подавала признаков жизни, но Клятов точно знал, что враг на месте, и Двенадцать Месяцев всего лишь затаились, выжидая.15
…Кухонную бутылку кто-то уже заботливо наполнил доверху. На сей раз Александр Терентьевич не стал пить тут же, на месте. Он подцепил бутыль и отнес к себе в комнату. Поставил в изголовье и стал переодеваться. Очень скоро своим внешним видом Клятов стал достоин цирковой арены. Бритая голова, мешком сидящее обмундирование. Два ножа за ремнем строго по бокам, на бедрах, чтобы не напороться. В правом кармане — готовый к бою пистолет. Благодаря военным сборам, на которых Клятов был в незапамятные времена, он смутно представлял, как обращаться с этим предметом. Топор покоился на матраце, на расстоянии вытянутой руки. Гуталином Александр Терентьевич измазал себе лицо: начертил широкие косые полосы. Поскольку осанка и манера держаться выдавали в нем человека сугубо штатского, Клятов выглядел полным пугалом. Однако лично Александр Терентьевич считал иначе. Он чрезвычайно серьезно относился к своим действиям и не видел в них ни капли смешного. Закончив перевоплощение, сунул руку в очередной пакет и достал оттуда несколько бутылок — как стеклянных, так и пластиковых. Он приобрел инсектицид двух разновидностей, с высоким содержанием атропиноподобных фосфорорганических соединений. Какой-то лак, в состав которого входил ацетон. Вещество для чистки металлических поверхностей, а также обезжиривающее моющее средство. Сочинив нужную комбинацию, вспомнил, что у него нет ни кружек, ни стаканов — пришлось опять возвращаться в кухню и брать чужое. "Ничего, — подумал Клятов, переполняясь яростью. — Им посуда ни к чему". Он налил из бутыли полстакана ядовитого спирта, пшикнул инсектицидом, добавил несколько капель лака. Поставил рядом второй стакан, проделал то же самое. Прикинул, стоит ли ставить третий: сможет ли он хотя бы удержать его в руках и донести до рта? «Смогу», — сказал себе спокойно Александр Терентьевич. Первая порция пошла на удивление легко и беспрепятственно. Не делая перерыва, Клятов проглотил вторую и поспешно взялся за последнюю. "Что-то не берет", — заметил он себе и выпил опять. Сделалось тепло и весело, ноги наполнились инертным газом. Александр Терентьевичу показалось, что именно так должен чувствовать себя воздушный шар. Он настежь распахнул дверь и громовым голосом крикнул: — Ну, дьяволы болотные, заходите! Я вас жду с нетерпением! Но никто не откликнулся на его призыв. — Ага! — вскричал Александр Терентьевич исступленно, в предвкушении скорой победы. От полноты нахлынувших чувств он не сумел подобрать других слов и ринулся по коридору, потрясая топором. Толкнул первую попавшуюся дверь, ворвался в комнату, где стояла детская кроватка. В ней кто-то спал, укрывшись одеяльцем с головой. — Якобы детки? — провыл Клятов, спрашивая зловещие пространство и время. — Чертова колыбель! Он улыбнулся тому, что скрывалось под одеялом. — Почка, — удовлетворенно произнес Александр Терентьевич, замахнулся и пополам перерубил лежавшего — вместе с перилами. Увидел, что жертвой оказался заботливо уложенный плюшевый мишка. И в ту же секунду в квартире дико заголосили изо всех щелей: — Павлушку рубят! Павлушку рубят! Вяжи его! Зови милицию! Допился! Неизвестно откуда ворвался Игорь. Глаза его сверкали, пальцы скрючились, рот приоткрылся. Клятов раскроил ему пасть до зева, дышавшего межзвездным холодом. Влетел Андреев. — Благодетель пожаловал, — процедил Александр Терентьевич, переложил топор в левую руку, правой выхватил пистолет и выстрелил демону в сердце. Андреев схватился за грудь, уронил голову, упал на колени. Клятов радостно смотрел, как черная жидкость струится между сарделечных пальцев соседа. Все шло, как задумано; останавливаться нельзя, необходимо добраться до остальных. В коридоре его поджидал Альберт — вооруженный, с финским ножом в кулаке. — Шут гороховый! — прошипели Весы. — Как вырядился! И выбросил руку — сверкнуло лезвие, но Клятов успел отскочить. Альберту досталась вторая пуля: она угодила в левый глаз. Александр Терентьевич похвалил себя за удивительную меткость, недоумевая, откуда она вдруг взялась. Двери комнат отворились разом, словно по команде. Оставшиеся друиды вышли в коридор и стали наступать; при этом они угрожающе скандировали: — Идет, гудет Зеленый Шум! Идет, гудет Зеленый Шум! Впереди всех крался Неокесарийский; его лицо удлинилось, руки превратились в рачьи клешни. Клятов махнул топором и отрубил правую. Инкуб пронзительно заорал и отбежал в сторону, собираясь зайти с фланга. Александр Терентьевич отложил его на потом. На него надвигался более опасный противник: Гортензия Гермогеновна, пыхтя вечной папиросой и уподобляясь паровому катку, переместилась во главу отряда и катила, приготовив для Клятова смертельные объятия. Он выстрелил дважды, попав в солнечное сплетение и грудь, но Дева приближалась, и лишь лицо ее сделалось очень бледным и неподвижным. Экономя боеприпасы, Александр Терентьевич выдернул из-за ремня нож и насквозь проткнул мощную шею. Гортензия Гермогеновна споткнулась и начала падать; тут же Неокесарийский, подобравшись сбоку, вцепился Клятову в плечо. Едва он это сделал, как получил вторым ножом в живот. Пот стекал по лицу Александра Терентьевича крупными теплыми каплями. Не стало Рака, Весов, Девы, Водолея и половины Близнецов, так что работы еще было невпроворот. Входная дверь сорвалась с петель, в квартиру хлынула милиция. — Уже вылупились? — крикнул Клятов отчаянно и прицелился. Но ему не позволили выстрелить: прыгнули как-то хитро и сбили с ног. — Ой, ой! — причитала Анна Леонтьевна, убиваясь над мертвым Неокесарийским. — Пусть его расстреляют! — кричала Юля. — Пьет без просыпу, как въехал! Черти стали мерещиться! Пусть его посадят в клетку, на цепь! Пусть кастрируют! Клятов извивался, тяжело дыша. На его запястьях защелкнули наручники; из комнаты Александра Терентьевича уже несли будущее вещественное доказательство — бутыль со спиртом. Ее держали двумя пальцами за самый верх, чтоб не стереть отпечатков. — Ох, Нилыч, Нилыч! — никак не могла успокоиться Анна Леонтьевна. — Не слушайте их! — зарычал Клятов, уложенный на пол ничком. — Они вовсе не люди. — А кто же они? — спросил над ним насмешливый голос. Клятов дернулся, но ему наступили сапогом на шею. — Это чудовища. Они приходят по ночам, живут с деревьями. Вы знаете, что спрятано в почках на улице? Там спят их личинки, туда они откладывают яйца. — Понятно, — ответил голос сверху и обратился к кому-то, находящемуся рядом: — Бригаду уже вызвали? — Так точно, специализированную, — гаркнул невидимый человек. — Сколько народа положил, сволочь, — проговорил третий невидимка и ударил Александра Терентьевича по ребрам. — Рейнджер, мать его так. Откуда оружие взял? Клятов безмолвствовал. — Теперь прославишься, — пообещал сапог на шее. — В газетах про тебя напишут. Но ты не прочитаешь: там, где ты теперь будешь, газет не дают. — Прославлюсь, — прошептал Александр Терентьевич. — Это верно. Потом, не сейчас. Потомки оценят, не вы. — Что ты там лепечешь? — последовал новый удар. — Совсем борзой? Вот сейчас уйдем и оставим тебя одного, с твоими соседями. Пусть они с тобой сделают, что захотят. Согласен? — Оставьте, — попросил Петр Осляков. — Мы тебя, командир, не подведем. Все будет шито-крыто. Умер от отравления суррогатами алкоголя. Годится? — Отставить, не положено, — вздохнул старший наряда. — Будем вывозить. — Очень жаль, — сказал Осляков. …Александра Терентьевича увезли в больницу, поскольку состояние его здоровья внезапно резко ухудшилось. Упало давление, наросло забытье. В больнице к нему приставили милицейский пост, и два омоновца томились, покуда в Клятова вливали всевозможные живительные растворы. Однако милиционеры не дождались: Александр Терентьевич умер. Он так и не пришел в себя, у него остановилось сердце — так объяснили врачи. Старший был прав: в желтой прессе действительно появился подробный репортаж о побоище, которое обезумевший пьяница учинил в коммунальной квартире. Когда номер увидел свет, уже цвела сирень. Шумела свежая листва, и сотни одуванчиков приветливо желтели в густой ароматной траве. май — июнь 1999Натюр Морт
Любое совпадение с реальными событиями — случайно, произошло не по вине автора, и последний не намерен нести за это никакой ответственности.
1
Проснувшись, Антон Белогорский сразу понял, что со сном ему повезло. Впечатление от сна осталось настолько сильное, что Антон, очутившись по другую сторону водораздела, какие-то секунды продолжал жить увиденным. Возможно, он слишком резво выпрыгнул в утро. Сознание вильнуло хвостом, и гильотина ночной цензуры лязгнула вхолостую. Антон запомнил не очень много, но запомнил в деталях — он не сомневался, что ни единое стеклышко не выпало из капризной мозаики сновидения. Сюжет был прост: какая-то закусочная, он клеит сразу трех девиц, которые — после недолгих раздумий — согласны отправиться, куда он скажет, вот только подождут четвертую подругу. Антон записывает их имена в записную книжку — одни лишь начальные буквы имен. Четыре буквы, вписанные почему-то в четыре клеточки квадрата, образуют слово «mort» — смерть, и он, сильно удивленный, открывает глаза. Ему удается сохранить нетронутым полумрак телефонной будки, где он записывал в книжку; при нем же остаются розовый, лиловый и сиреневый цвета платьев, а сами платья, помнится, были легчайшими, из воздушного газа. Прочие подробности, сливаясь в цельную мрачноватую картину, служили фоном и поодиночке неуклюжим разумом не ловились. То и дело выскакивали разные полузнакомые, размытые лица — на доли секунды, и тут же кто-то сокрытый оттаскивал их назад, за кулисы. Антона эти неясности оставляли равнодушным, ему хватало девиц и квадратика с буковками. Исключительно правдоподобный сон — знать бы, чем навеян. Возможно, этим? — Белогорский поднял глаза и начал в сотый раз рассматривать висевшую на стене картину. Это был натюрморт, изображавший фрукты, овощи и стакан вина. Картина была куплена по вздорному велению души, недорого, и провисела в комнате Антона не меньше года. Накануне — в ночной тишине, засыпая, — он тщился угадать во мраке знакомые очертания груш и огурцов. Конечно, «морт» приплыл оттуда, больше неоткуда плыть. А что касается незнакомых девиц — они, наверно, второстепенное приложение и сами по себе ничего особенного не означают. Итак, разобрались, и хватит с этим, пора отбросить одеяло и заняться каким-нибудь делом. Дела, собственно говоря, не было. Антон Белогорский состоял на учете на бирже — его сократили и вынудили жить на пособие. Сократили, между прочим, не как-нибудь в стиле Кафки — не было безликого государственного монстра, который равнодушно отрыгнул мелким винтиком. Бушевали страсти, и вполне живые, во многом неплохие люди так или иначе принимали участие в судьбе Антона, да и сам он скандалил, сражаясь за место под солнцем, и даже — совсем уж вопреки кафкианским обычаям — мог всерьез рассчитывать на победу. Но только не повезло, и теперь Антону было совершенно все равно — Кафка или не Кафка. Литературных аналогий было много, а суть свалившейся на него беды нисколько от них не менялась. На первых порах Белогорский еще держался орлом, но постепенно начал опускаться, выбирая в качестве жизненного кредо апатию и все с ней связанное. Он слегка отощал, перестал пользоваться дезодорантом, сапожную щетку засунул куда подальше, усов не ровнял и перешел на одноразовые услуги «бленд-а-меда» — пока не кончился и «бленд-а-мед». С каждым разом, после возвращения с биржи, от него все явственнее пахло псиной. Из зеркала взирал на него исподлобья угрюмый коротышка с зализанными назад редкими черными волосами, неприятно маленьким, острым, шелушащимся носиком и обветренными губами. Поэтому в то утро, поскольку важных дел и встреч — повторимся — не было, Антон решил вообще не подходить к зеркалу. А заодно и не есть ничего — ну ее в парашу, эту еду. Выпил холодной воды из-под крана, как попало оделся и вышел из дома, нащупывая в кармане огорчительные мятые десятки. Он плохо себе представлял, на что стоит израсходовать наличность — в его положении с соблазнами уже не борются, их просто не замечают, а если исключить соблазны — что останется? Крупами да макаронами он предусмотрительно запасся, за квартиру, озлобленный донельзя, не заплатит из принципа, даже если появятся деньги — пусть попробуют выселить. Тут Антон Белогорский поморщился — что за убогие мысли и образы! интересы — те просто насекомьи, а тип мышления — какой-то общепитовский. И в петлю не хочется тоже. Петля как идея обитала в сознании Белогорского с самого момента увольнения, но эта идея оставалась холодной, абстрактной и абсолютно непривлекательной. Будто компьютер, рассмотрев варианты решения проблем, вывел их все до последнего на экран монитора, не забыв и про этот — простого порядка ради. Короче говоря, Антон направился в центр. В конце концов, туда ведут все пути. Конечно, кинотеатры, «Баскин Роббинс» и «Макдональдс» исключались — в центре Белогорский не мог себе позволить даже стакана чаю. Но он вдруг с чего-то решил, что сама геометрия родного Петербурга подействует на него исцеляюще, хотя многочисленные отечественные писатели не раз предупреждали его об обратном. Дойдя до метро, Антон, после небольших колебаний, потратился на газету бесплатных объявлений и в течение двадцати минут езды с трагической усмешкой штудировал раздел вакансий. От него требовали опыта работы с каким-то ПК, категорий В и С, водительских прав, физической закалки, длинных ног, вступительных взносов, двадцатипятилетнего возраста и принадлежности к женскому полу. Желательным условием было также знание языков, лучше — двух, и вдобавок не худо бы было ему разбираться в бухгалтерском учете — будучи, естественно, женским длинноногим полом в возрасте до двадцати пяти лет. Плюгавые лысеющие брюнеты спросом не пользовались. «Водительские права! — Белогорский желчно хмыкнул. — Якобы все прочих прав уже полна коробочка — не хватает лишь водительских. Самой малости не хватает». Тут к нему пристало помешавшееся существо неопределенного пола — как будто женского, но Антон не был в этом уверен. С нескрываемым безумием в голосе существо спросило: — Ты думаешь, водяной умер? С ним все в порядке, не беспокойся. Он в Одессе. Сейчас мы поедем к нему на аэродром. Плюнув, Антон поднялся и пошел к дверям. Покинув поезд, он поискал глазами урну, не нашел и с мелочным злорадством, несколько раз оглянувшись, швырнул газету под лавочку. На эскалаторе вел себя смирно и лишь провожал мрачным взглядом проплывающие мимо лампы-бокалы, наполненные до краев тусклым коммунальным светом. Балюстрада глухим голосом соблазняла пассажиров: «Снова в городе пиво Чувашское! Попробуйте только один раз — и вы наш постоянный клиент!» Антон вышел на улицу, шагнул, хрустнул зеркальцем подмерзшей лужи и принял подношение, которое раз и навсегда решило его судьбу. Обычно подозрительный и осторожный (так ему казалось), он снова, в который раз, зазевался и машинально взял красочную листовку, которую вложил ему прямо в руку какой-то молодой человек. Ни о чем особенном не думая, Антон поднес листок к глазам, замедлил шаг, остановился. Его начали толкать, он бочком отодвинулся и продолжал рассматривать незнакомую эмблему. Большое, ярко-алое сердце взрывало изнутри опешивший череп и победоносно сияло в кольце из костных обломков. Кости были нарисованы черным, а всю картину в целом заключили в белый круг на красном фоне. Белогорский перевернул бумажку и обнаружил текст. Прочитал он следующее:вы — никто? вы — некрасивы? вы — изгой общества? вас выгнали, унизили, растоптали, оклеветали? у вас нет родины? нет таланта? нет достижений? короче говоря — вам нечем гордиться? нет никаких проблем! приходите в «УЖАС»! это: — Утверждение — Жизни — Активным — Способом! СОБЕСЕДОВАНИЕ ЕЖЕДНЕВНО ПО АДРЕСУ: УЛИЦА ПУШКИНСКАЯ, Д. 10, В 12. 30Антон снова перевернул листок и повторно изучил рисунок. Потом посмотрел на раздатчика пригласительных билетов — то был парень лет восемнадцати, одетый в гимнастерку, галифе и высокие сапоги, затянутый в ремни, лицом неинтересный и с нарукавной повязкой, где красовалось все то же сердце, взрывающее череп. Помимо листовок, были у юноши еще и газеты — целая пачка листов, перекинутых через согнутое левое предплечье. Красно-бело-черная гамма пробудила в Белогорском совершенно недвусмысленные ассоциации. Однако заложенное в эмблему содержание казалось вполне благопристойным. Разбитый символ смерти, торжествующий символ жизни… Нет — разумеется, Антон не сомневался ни секунды, что ему предлагают посетить очередную западню. Он успел приобрести богатый опыт по части «Гербалайфа», «Визьона», «Ньювейса», сайентологии и прочих структур, где все начинается с уплаты колоссальных сумм за право деятельности. Но он, как ни грустно признать, сделался своего рода наркоманом и на подобные мероприятия ходил, измученный бездельем, будто на службу. Он знал все уловки и хитрости, на которые пускались устроители презентаций с целью околдовать своих безмозглых гостей; он стал, между прочим, приличным экспертом по части рекламы и именно в этой области мог быть полезным, но общество не испытывало недостатка в подобных специалистах. Антон рассудил, что шокирующая, примитивная аббревиатура «УЖАС» является основной приманкой — не самой, кстати сказать, высокой пробы. Призванная, казалось бы, отпугивать посетителей, она, напротив, оборачивается главным, что будет их привлекать. Но, как бы он ни относился к уровню ловушки, крючок Антон хапнул — жадно и бездумно. У него, во всяком случае, появилось занятие. Белогорский вернулся к раздатчику. — Сколько придется заплатить? — спросил он в лоб, показывая, что зазывала имеет дело с человеком бывалым. — Нисколько, — ответил тот, не удивляясь, поскольку привык к этому вопросу. Его задавал каждый второй. — Ну, не надо, молодой человек, — протянул Антон скучным голосом. — Не задарма ж вы тут стоите. Какой вам резон? Парень ловко выдернул из пачки газет один экземпляр и подал занудному типу со словами: — Вот, возьмите — почитаете, и все станет ясно. Раздатчик дежурно улыбнулся и бросился с листовкой к очередной вороне, глазевшей по сторонам. Антон посмотрел на часы — была половина двенадцатого, он успевал с большим запасом. Криво улыбаясь, Белогорский встал в сторонке и впился глазами в газетный лист. Печатное издание называлось: «УЖАС» России», а передовица была озаглавлена так: «До победы — рукой подать». Антон, прежде чем начать чтение, заглянул в конец и обнаружил, что статья подписана неким кандидатом философских наук по фамилии Ферт. Отметив, что писал кандидат, а не, скажем, профессор, что позволяло косвенно судить об уровне организации, Антон взялся за сам текст. В частности, он прочитал: «…Социальный статус индивида во многом зависит от самооценки, и если последняя изначально занижена, то это является причиной большинства жизненных неурядиц. Снижение самооценки может быть обусловлено как субъективными, так и объективными факторами. Среди субъективных отметим Адлеровский комплекс, органические заболевания нервной системы, иные физические, конституциональные дефекты — мы не ставим себе целью рассматривать все эти моменты. Наша задача — подробнее остановиться на факторах объективных. Любое общество располагает, в зависимости от господствующей идеологии, теми или иными ценностными стандартами. К ним можно отнести личную инициативу, коллективизм, показатели интеллекта, национальность, принадлежность к той или иной расе, вероисповедание, физическое совершенство, партийность и так далее. Встает вопрос: как следует вести и чувствовать себя личности, интеллектуальный уровень которой можно оценить как средний, инициатива отсутствует как таковая, работа в коллективе не приносит удовлетворения, национальность и раса — не поймешь, какие (к примеру, еврейский отец и киргизская мать, притом оба — наполовину, поскольку бабушки и по той, и по другой линии были хохлячками)? Как жить и чем гордиться субъекту, который не имеет каких бы то ни было достижений и заслуг, не верит в Бога, плюет на политические партии, а телесно — немощен и слаб, вдобавок же — не отличается внешней красотой в общепринятом смысле? Разве перед нами не человек?» Антон невольно покачал головой — словно про него написали. Ниже Ферт заявлял: «Итак — что осталось после удаления шелухи? Нет ни веры, ни идей, ни национального самосознания. Нет ничего, на что мог бы опереться простой человек — человек, каких большинство! Но мы беремся с этим поспорить. Мы утверждаем, что — есть! есть предмет, которым вправе гордиться действительно любой из живущих! Потому что предмет этот — сама жизнь. Мы гордимся жизнью как таковой, мы превозносим тот факт, что мы попросту живы, и кто обвинит нас в каком-то заблуждении, если больше гордиться нам нечем? Мы не делаем из этого обстоятельства никакого секрета, мы не видим в основе нашего достоинства ничего постыдного…» Антон, которому выводы Ферта показались нелепыми и далекими именно от жизни, с нарастающим раздражением перешел к другой статье. Эту написал некий церковный деятель, чей титул ни о чем не говорил Белогорскому. Белогорский вообще не интересовался вопросами религии, поэтому он лишь бегло просмотрел статью, речь в которой шла об иллюзорности смерти, предстоящем торжестве вечной жизни, равной в сущности самому бытию. Прочитанный бред его успокоил — в том успокоении присутствовала известная извращенность неудачника. Ему не придется принимать решений. Организация «УЖАС» полностью скомпрометировала себя в глазах Антона, этим психам не поверит даже ребенок, и значит, Белогорскому не придется мучиться, гадая — прав он был или не прав, когда отверг предложение. Теперь он со спокойным сердцем мог пойти и поглазеть на бесплатный цирк.
2
До места, указанного в листовке, оставалось пройти квартал; Антону начали попадаться люди, одетые по-военному и с повязками на рукавах. Они оживленно беседовали друг с другом, курили «Лаки Страйк» и демонстрировали нарочитое безразличие к прохожим. «Стар приемчик, — улыбнулся про себя Антон. — Дескать, много их. А раз много — не все же они дураки. Присоединяйтесь! Они еще посмотрят, взять ли нас. А сами спят и видят, как бы окрутить побольше козлов». Он шел не спеша, готовый потешиться всласть. Возможно, он даст охмурялам надежду, проявит нерешительность. Они возьмутся за него с утроенной силой, начнут уговаривать и убеждать, предложат взять кредит — да прямо у них! Прямо тут же, не отходя! Если нет у него с собой денег на вступительный взнос! Да! Как будто он не знает, что все упирается в деньги! Иначе зачем наряжаться, как пугала! Печатать газетки и листовочки! А как же! Ясно, у них контора самая лучшая. Только-только открылась. Ваше процветание обеспечено, уважаемые гости! Только доверьтесь! «Хрен вам», — пробормотал Антон мечтательно и переключился на простых прохожих. Сутулые спины и опущенные плечи выдавали потенциальных гостей. Антон приосанился. «Так называемая биомеханика позвоночника, — подумал он. — Человеческая жалкая тварь гуляет не хер гордо выпятив, а задницу отклячив, как предвечно замыслено», — Антон додумывая мысль, закончил ее оборотом из только что просмотренной религиозной статьи. Он подошел к парадному подъезду; там толпился народ — большей частью бесцветные соколы «УЖАСа». Двое торчали у самых дверей, один из них задержал Антона и вежливо спросил, к кому он направляется. — Не знаю, — пожал плечами Антон, слегка растерявшийся от очевидной наглости вопрошавшего. Даже не скрывают, что нужно прийти не вообще, а к кому-то! Ведь система известна: кто вербовщик, тот и получает куш! Хоть бы подождали чуть-чуть, попытались запудрить мозги, а уж потом показывали истинное лицо компании. Краснорожая обезьяна в гимнастерке взяла у Белогорского пригласительный билет. — Вот же написано — вам к господину Ферту, — медленно, словно дебилу, объяснил часовой. — Неужели к самому Ферту? — издевательски поразился Антон, обнаружив, что верно! мелкими буквами внизу было приписано — «инструктор Ферт». — Вы с ним знакомы? — краснорожий благожелательно осклабился. — Шапочно, — ответил Антон и отобрал билет. — Куда мне пройти? — В конференц-зал, на втором этаже. Антон вошел в здание, спившийся сокол крикнул ему вдогонку: — Гардероб — сразу направо, за углом! У нас принято снимать верхнюю одежду! «Обойдешься», — пробормотал Белогорский себе под нос и начал подниматься по лестнице как был — в грязно-коричневой куртке и вязаной шапочке «Seiko». Поднимаясь, он намеренно разжигал в себе гнев: «Что творится! Явные фашисты — и пожалуйста! помещение в центре города, милиции нет…Рано или поздно доиграемся!» На втором этаже его встретила очередная гимнастерка. В руках у воина был серебряный поднос с канапе и фужерами, полными белого вина. — Только куртку придется оставить внизу, — молвил угощатель с сожалением, но непреклонно. Антон сбился с шага. Вином его пока что нигде не встречали. После двухсекундного раздумья гонор слетел с него, и Белогорский покорно отправился в гардероб. Оставшись в нестиранном свитере, он вновь поднялся по ступеням, где строгий встречающий с легким поклоном пригласил его выпить и закусить. Антон взял фужер, неловко подцепил канапе и оглянулся, не зная, куда со всем этим податься. Бесстрастная гимнастерка терпеливо ждала. «Он ждет фужер», — догадался Антон, быстро выпил, поставил посуду на поднос и с канапе в руке проследовал в конференц-зал. Там к тому времени собралось уже много народу — в основном, типичные читатели «Из рук в руки» — газеты бесплатных объявлений. Их затрапезный внешний вид возбуждал желание немножко изменить заголовок и зарегистрировать газету под более справедливым названием — «Из брюк в руки». Динамик величиной с добрый комод гремел незнакомым маршем. Литавры, барабаны и трубы наводили на мысли о седобородых вояках со шрамами, затупившихся мечах и ратной доблести как форме бытия. Мелодию Антон слышал впервые, зато слова на музыку ложились какие-то знакомые. Что-то из школы…Черт побери, да это же Блок! «О, весна без конца и без края! Без конца и без края мечта! Узнаю тебя, жизнь, принимаю! И приветствую звоном щита!» «Однако! — покачал головой Белогорский. — Вот так гимн!» Он хорошо знал, что все без исключения проходимцы, создавая компанию, выбирали в качестве гимна какое-нибудь популярное, заводное произведение. Тот же «Гербалайф» весьма, помнится, удачно использовал вокальное мастерство Тины Тернер. Но «УЖАС» рискнул придумать нечто оригинальное, свое, и марш — надо отдать ему должное — не подкачал в смысле музыки. Стихи, конечно, критическим нападкам не подлежали. Антон поискал свободное место — чтоб было не слишком далеко и не слишком близко. На заднем ряду ничего не услышишь, а с первого могут дернуть на сцену для какой-нибудь идиотской демонстрации. Он был сыт по горло подобными трюками — ему неоднократно мазали рожу лечебными кремами, опрыскивали сексуальными духами и вовлекали в показательные, оскорбительные для человека дискуссии. Место нашлось — в восьмом от сцены ряду, с краю. Устроившись поудобнее, Белогорский проглотил, не жуя, канапе и начал глазеть по сторонам. Все вокруг наводило на мысль об очередном жульническом шабаше. Все, кроме нескольких мелочей — пресловутого бесплатного подноса, военной формы хозяев и…да, конечно! Сцена была абсолютно пуста, если не считать обязательного для всех таких собраний микрофона. До сих пор первым, что бросалось в глаза Антону на презентациях, было изобилие образцов продукции. После всегда предлагался один и тот же сценарий — сперва немного об исключительных достоинствах этой продукции, потом — о фантастической прибыли с ее оборота: только и знай, что впаривать ее лохам с утра до вечера. Здесь же не было ничего. «Неужели раздавать газеты?" — подумал Антон в недоумении. Дальше этого предположения его фантазия не шла. Он внезапно почувствовал себя не в своей тарелке при виде задника, изображавшего знакомые сердце и череп. Всмотрелся в лица сотрудников „УЖАСа“ — ни одного образчика классической красоты — либо воплощенная серость, либо очевидное безобразие. В этот момент музыка неожиданно смолкла, и воцарилась напряженная тишина. Приглашенные тупо смотрели перед собой, некоторые осторожно обменивались бессмысленными замечаниями. Ожидание длилось недолго: динамик вдруг рявкнул, и хозяева массовки, до того момента сидевшие, развалясь, и якобы болтавшие о пустяках, вскочили на ноги, вытянулись по струнке и испустили короткий воинственный вопль. Их вид впечатлял, поэтому гости тоже зачем-то поднялись со своих мест и замерли в нерешительности, хотя никто не призывал их вставать. Только стойка „вольно“ в какой-то степени извиняла их единодушный порыв. Антон Белогорский ощутил, что ноги его самостоятельно, помимо воли, выпрямились, и он тоже стоит. Рев из динамика нарастал, потом резко оборвался, и послышалась барабанная дробь. Сзади затопали; зрители начали оглядываться — по проходу к сцене шли шестеро знаменосцев с седьмым — барабанщиком — во главе. В складках обвисших знамен скрывалась уже известная анатомическая композиция. Грозно печатая шаг, знаменосцыподнялись по ступенькам, выстроились в шеренгу и дружно стукнули древками о деревянный пол. Тут же вернулся недавний жизнерадостный марш — слова Блока, музыка народной революции. На сцену вышел упакованный в форму жердяй и отрывисто махнул рукой невидимому дирижеру. Звук приглушили, ведущий вытянул руки по швам и звонко объявил: — Дорогие гости! Уважаемые дамы и господа! Наше общество горячо приветствует всех собравшихся! Имею честь предоставить слово теоретику нашего движения! Вы услышите уникального человека, незаурядного руководителя, не побоюсь сказать — выдающегося мыслителя наших дней! Приветствуйте — господин Ферт!! Жердяй, произнося вступительное слово, забирал все выше и последнюю фразу произнес в диапазоне, близком к ультразвуковому. Оглушительная музыка хлынула в зал; под грохот аплодисментов по ступеням пошел высокий полный субъект, который был одет в гражданское платье — строгую синюю двойку и галстук. Человек, изображая легкое смущение от незаслуженных похвал, приблизился к микрофону, где ни с того, ни с сего похлопал багровому от счастья конферансье, тут же стал очень строгим и властным и отеческим жестом попросил публику прекратить подхалимаж. Аплодисменты быстро стихли, Ферт удовлетворенно сверкнул очками. — Как много вас, любезные сограждане! — сказал он громко. Голос у кандидата наук был сытый, задушевный. — Не знаю, как нам и быть! Мы не ожидали такого наплыва… К Антону вернулась способность судить об окружающем здраво. Тем более, он снова слышал нечто родное, давным-давно надоевшее. «Нашел дураков! Не ожидали…Вам чем больше, тем лучше. Примитивный блеф для домохозяек…» Ферт озабоченно потер руки: — Впрочем, дело не терпит, давайте начнем. Все вы пришли сюда потому, что каждого из вас что-то в вашей жизни не устраивает. Имея некоторый опыт, я скажу с уверенностью, что в подавляющем большинстве случаев виновата тяжелая финансовая ситуация. И потому, — Ферт слегка наклонился вперед и значительно поднял палец, — я сразу объявляю, что наша организация в состоянии обеспечить вам прожиточный минимум. Причем не тот, который принято считать официальным…Кроме того, чтобы развеять неизбежные подозрения, отмечу особо, что никаких вступительных взносов у вас не попросят. Белогорский сидел, навострив уши. Он ничего не понимал. Мошенничество было налицо, но раньше он ни разу не слышал, чтобы проходимцы столь прямо и откровенно отказывались от поборов. Где же зарыта собака? Без собаки не бывает, изъятие денег у безработных баранов является основой существования всякого общества, которое позволяет себе ежедневные «открытые двери». Неужели он ошибся? Неужели — не пирамида? Нет, невозможно. Антон огляделся; на лицах соседей было написано такое же, как у него, недоверие. А также — помимо недоверия — другие чувства: раздражение из-за того, что в кои веки раз их вынуждают чуточку подумать, а не спать, полуживая надежда вытянуть счастливый билет и тяжкая мука по причине самого мыслительного процесса — непривычного и нежелательного. Ферт, повидавший виды, читал их мысли легко и свободно. — Это не сказки и не обман, почтенные сограждане. Кое-какими средствами мы располагаем — не скажу, что уж слишком большими, но все же, все же… Во-первых, у нас есть щедрые спонсоры из тех магнатов и нуворишей, которые нам сочувствуют. Вот, например, — и Ферт неожиданно заворковал по-иностранному. То ли по-английски, то ли по-французски, а в целом — весьма невразумительно, он перечислил с десяток компаний и фирм. Аудитория вновь насторожилась; кандидат наук поспешно перешел ко второму пункту. — Во-вторых, — сказал Ферт, — мы зарабатываем деньги сами. Вам хорошо известно, что только в мышеловках встречается бесплатный сыр, а потому спешу вас заверить — ничто не свалится на вас за просто так, с неба, и поработать придется. Я говорю о конкретной, общественно полезной работе. — Че делать-то надо? — крикнул кто-то пьяненьким голосом с заднего ряда. — Вам, боюсь, ничего, — осадил его Ферт. — Конкретно вы мне показались в этом зале посторонним, и я прошу вас удалиться. Зал накрыла тишина. Никто не двинулся с места. Ферт, немного выждав, укоризненно нахмурился и посмотрел на одного из распорядителей. Двое в гимнастерках поспешили в конец зала, склонились над чем-то в третьем от стенки кресле и очень тихо произнесли несколько фраз. Расхристанная фигура, выбравшись из кресла, проследовала, тиская мятую шапку, нетвердой походкой к выходу. — Прошу прощения, — извинился Ферт и продолжил: — Итак, мы остановились на предмете нашей активности. Возможно, кто-то решит, что в чисто деловой беседе я допускаю излишний пафос, но пафоса требует тема. Я говорю о самой жизни — именно жизнь есть предмет нашего поклонения и нашего служения. Вы спросите, как это может выглядеть на деле? Но ответ пугающе прост: мы боремся за жизнь всюду, где в этом возникает необходимость. Хосписы, больницы, профилактории, диспансеры, суды — короче говоря, множество учреждений, от деятельности которых зависит так или иначе человеческая жизнь, находится под нашей опекой. Не остаются без внимания одинокие пенсионеры, ветераны и инвалиды. Всюду, где только возможно, мы боремся за жизнь. Это тяжелый труд, и он, конечно, должен быть оплачен. Несколько лет тому назад был учрежден специальный фонд, на средства которого, в основном, и ведется наша деятельность. Мы остро нуждаемся в помощниках — а откуда же их взять, как не из многочисленной армии безработных? людей, которые не понаслышке знают, почем фунт лиха? Против слов Ферта трудно было что-либо возразить. Антон Белогорский, к примеру, с возражениями не нашелся. Ферт между тем счел нужным доказать прописные истины. Он подошел к краю сцены, сел на корточки, начал наугад тыкать пальцем в зал и требовать от зрителей сведений об их заработках. Еще он спрашивал у гостей, приносит ли им их работа — если, конечно, она у них еще осталась — чувство морального удовлетворения. Большинство, как и следовало ждать, ни тем, ни другим не могло похвастаться. Тогда кандидат наук, как бы неожиданно пресытившись, выпрямился; дружеская улыбка на холеном лице сменилась улыбкой торжествующей. Ферт щелкнул пальцами, снова грянул послушный марш, а на сцену тем временем гуськом потянулись аккуратные, подтянутые сотрудники «УЖАСа». Всего их набралось двенадцать; Ферт, изнемогая от предвкушения триумфа, воскликнул: — Расскажите, дорогие коллеги! Расскажите кратенько, что и как изменилось в вашей жизни после вступления в наши ряды! Вперед шагнул белобрысый молодой мужчина лет двадцати шести — двадцати восьми. Ростом он был с Антона, лицо покрывали следы былых сражений с гормональными чирьями. — Моя фамилия — Коквин, — звонким голосом обрадовал он зал. — Вот уже четыре с половиной месяца, как я в «УЖАСе». Сейчас я не в состоянии представить, что когда-то — в точности, как вы сегодня, — сидел в этом зале и про себя смеялся над выступавшими. Я не поверил ни единому слову, но у меня не было выбора. Я не сомневался, что с меня потребуют денег, чтобы заплатить вступительный взнос. Когда я услышал, что платить не надо, то подумал: «Что я теряю? Что я теряю, черт подери?!» На самовозбудившегося Коквина обрушились аплодисменты. Он их сердито, будто приходя постепенно в себя, выслушал и, состроив суровую мину, поднял руку, как если бы был по статусу не ниже Ферта, но позабыл об этом в пылу откровенности. — И вот моя жизнь совершенно преобразилась! — закричал вдруг Коквин. — Я нахожусь среди друзей — это раз! Я чувствовал себя ненужным и униженным, теперь я с гордостью заявляю, что я, в отличие от некоторых, жив — это два! Я помогаю людям сохранить и улучшить их жизнь, я не позволяю врагу к ним приблизиться — это три! Я зарабатываю хорошие деньги — это четыре! — Побагровевший Коквин выхватил из кармана галифе пачку чеков и потряс ими в воздухе. Ему снова, в три раза громче, захлопали. Белогорский слушал выступление скептически. Кое-что, к тому же, показалось ему непонятным. Что это за «некоторые», в отличие от которых Коквин жив? Что он хочет этим сказать? И о каком он говорит враге? …Вслед за Коквиным выступил кудрявый, дерганый, веснушчатый тип, назвавшийся Муравчиком. В рот Муравчику набилась, видно, каша, но четкая артикуляция оказалась не так уж важна. Обрушив водопад эмоций в полную сонного сарказма трясину зала, он уступил место третьему. Вышел косноязычный толстяк по фамилии Свищев — этот ухитрился, вынимая свои чеки, рассыпать их по полу. Ферт сперва разгневался, но тут же догадался использовать неловкость в интересах шоу и преподнести ее как следствие понятного, естественного волнения, как доказательство искренности. Содержанием выступления почти не отличались друг от друга, и их тайная сила заключалась в краткости и плохо разыгранном возбуждении. Ферт хорошо это знал. — Ну, простите их, — попросил он зрителей, когда, под овации единоверцев, вся честная компания удалилась со сцены. — Это же не профессиональные актеры. Они волнуются. Будьте к ним снисходительны. Главное, вы слышали чистую правду. И сейчас я попрошу вас проявить еще большую чуткость и терпимость. Сейчас я приглашу на сцену несколько человек, которым наша организация — как они сами считают — помогла. Угроза жизни этих людей была вполне реальной, но мы сумели отвести ее на некоторое время…Пожалуйста, присоединяйтесь и приветствуйте вместе с нами! Зал отреагировал на просьбу довольно сдержанно. Распорядители вывели, поддерживая под руки, древнюю старушку. Ферт поднес бабульке микрофон, та приняла его дрожащей рукой. — Евдокия Елизаровна! — обратился к ней Ферт проникновенно. — Расскажите нам, как вы сейчас себя чувствуете. Как живете, как питаетесь… — Ох, миленькие мои, — прошамкала Евдокия Елизаровна. — Вашему «УЖАСу» дай Бог здоровья…Я ж одна живу, пенсия сто четыре рубля. А ноги не ходят, спина отваливается. В голове поросята хрюкают — гук!гук!гук! В магазин не выйти, комната не убрана. Соседи, прости Господи, все пьяницы, проходу не дают… — Так, Евдокия Елизаровна, — сказал терпеливо Ферт. — Хорошо. И что же изменилось? — Так все изменилось, — старушка с детским удивлением развела руками. — Ребятки, спасибо им, и приберут, и в за хлебом сходят, и в аптеку… Слов у Ферта не было. Он безмолвно описал рукой полукруг, поклонился и первый захлопал в ладоши. «О весна! Без конца и без края! Без конца и без края мечта!» — завопил динамик. Поднялся лес гимнастерок, все дружно, ритмично хлопали. После старушки на сцене появился респектабельный пожилой мужчина. Он оказался бизнесменом, который получал очень серьезные угрозы от конкурентов. «УЖАС» помог и ему — уладил все дела с МВД, с которым работал в тесном, как принято выражаться, контакте, выделил телохранителей. Именно последние в лихую минуту защитили предпринимателя от пули — благодарный бизнесмен на глазах у публики выписал Ферту крупный чек и крепко пожал руку. Потом пригласили замкнутую, оробевшую девицу — несколько недель тому назад ее угораздило попасть под колеса полупьяной «девятки». Понадобилась кровь — «УЖАС» успел и тут: немедленно выслал доноров, и жизнь несчастной была спасена. «Нечто вроде службы „911"“, — подумал Антон Белогорский. В общем, не так уж плохо. Отчего бы и не попробовать? Военная форма, конечно, немного смущает. И вся эта из пальца высосанная идеология — на кой она дьявол? Он, понятное дело, об этом подробненько расспросит, прежде чем принять окончательное решение. Но в целом впечатление, скорее, благоприятное. Хорошо, что говорить ему предстоит с самим Фертом. Если он, Антон Белогорский, наденет форму „УЖАСа“, то пусть уж лучше в учителях у него будет человек с понятием, а не какой-нибудь Коквин или Свищев. Да, придется хорошенько подумать. Возможно, Париж стоит мессы. Это выражение было у Белогорского одним из самых любимых. Когда он так говорил или думал, это означало, что решение уже принято.3
Шоу подошло к концу. Ферт объявил, что все желающие могут теперь подойти к сотрудникам, чьи имена значатся в приглашениях, и обсудить детали. Зал загудел; часть зрителей ушла, не попрощавшись — не считая тех хамов, что покинули зал еще во время представления. Оставшиеся разбились на группки, окружив хозяев праздника. Антон, поколебавшись, направился к Ферту, который сидел, закинув ногу на ногу, в первом ряду и принимал своих крестников в порядке живой очереди. Тех было человек пять-шесть, каждому он предлагал заполнить какую-то анкету. Заполнять ее никто почему-то не хотел, а потому Ферт преспокойно, с вежливой улыбкой, советовал излишне недоверчивым соискателям попытать счастья где-нибудь в другом месте. Сам он, в свою очередь, не желал ничего объяснять и оставался непреклонен. Ругаясь, обиженные гости уходили не солоно хлебавши. Ферт продолжал беззаботно улыбаться, обнаруживая полную незаинтересованность в чересчур осторожных сотрудниках. Таким образом, Антон остался в одиночестве. Он посмотрел по сторонам: немногочисленные гости из отчаянных сидели, склонившись над листами бумаги. Антон глубоко вздохнул и поздоровался. Ферт сердечно закивал и протянул ему анкету: — Не сочтите за труд заполнить. — Да, но я сперва хотел бы… — Пожалуйста, возьмите анкету, — повторил, словно не слыша, Ферт. Антон взглянул на него, потом оглянулся на выход — и взял. Ферт, вместо того, чтобы радоваться, что хоть кто-то согласился на его условия, посмотрел на часы. — У вас десять минут, — известил он Антона. — Достаточно? — Наверно, — пожал плечами Белогорский, устроился через три кресла от инструктора и принялся изучать текст. Наглые, однако, вопросы. Национальность. Вероисповедание. Образование. Профессия. Возраст. Адрес. Партийность. Группа крови. Спортивный разряд. Печатные работы. Награды. Судимости. Знание языков. Специальные навыки. Вредные привычки. Семейное положение. Размер ежемесячного дохода. Сдерживаемые эмоции. Тьфу ты, холера! Какая гнида это составляла? Не нужно ли отпечатков пальцев? — А куда все это пойдет? — осведомился Антон, перегибаясь через ручку кресла. — Порву при вас, — улыбнулся Ферт. — Видите ли, я раскрываю карты лишь потому, что вы взяли анкету. Согласитесь — какой смысл тратить время на пустых, трусливых людей, которые ее боятся даже взять — только взять, не заполнить! Полное отсутствие любопытства даже перед лицом голодной смерти. — Так может быть, и заполнять не надо? — спросил Антон. — Если все равно порвете, почему нельзя устно? — Легче прочитать — тогда сразу видно, на что обращать внимание в первую очередь и как строить беседу, — возразил Ферт уже с нотками неудовольствия. — Не хотелось бы в вас разочароваться — смелее! Осталось всего пять минут. Антон махнул рукой и подчинился. Он трудился не пять, а целых пятнадцать минут, но Ферт ни разу его не поторопил и не сделал выговора, когда тот, наконец, вручил ему исписанный лист. — Очень неплохо, — похвалил Белогорского инструктор и щелкнул ногтем по листу, едва не проделав в нем дырку. — Сразу ясная картина! — он выхватил красный карандаш и стал энергично подчеркивать — Среднее образование, полуеврей-полубелорус с татарскими вкраплениями, беспартийный, ни навыков, ни наград, в Бога не верите и вдобавок затаили злобу решительно на всех. Типичный невостребованный полукровка без предметов гордости. Мне кажется, вам у нас понравится. — По-моему, вы всем так говорите, — Антон натянуто усмехнулся. — Только тем, кто заполнил анкету, — рассмеялся Ферт и, как и обещал, разорвал его труд на восемь частей. — Итак, вы любезно ответили на наши вопросы. Я полагаю, у вас вопросов тоже накопилось — теперь вы можете с чистой совестью их задать. Тот немного подумал. — Ну…вот, например, насчет телохранителей…Один на сцене упомянул, что к нему телохранителей приставили. Пули там всякие…Предупреждаю: я на мясо не гожусь. Физическая подготовка оставляет желать…в общем, вы понимаете. — Конечно, понимаю. Никто вас под пули не отправит. Мы же не идиоты и видим, кто для какой работы создан. Фронт работ широк. Белогорский с облегчением вздохнул. — Почему ваши люди носят военную форму? — уже смелее спросил он, слегка прищурясь и ощущая себя в барственной роли покупателя, который пока не решил, брать ему товар или нет. — Во-первых, форма дисциплинирует, — Ферт отвечал совершенно спокойно, ни капли не смущенный вопросом. — Если людей, которые кровно заинтересованы в сохранении своего места, еще и по-военному организовать, им не будет цены. Во-вторых — в силу очевидной необходимости. Если существует враг, с ним нужно сражаться. Если нужно сражаться, следует позаботиться о войске. А войско предполагает ношение военной формы. — Это само собой, — согласился Антон. — Надо же — вы сразу, не дожидаясь меня, перешли к следующему вопросу. О каких это врагах вы говорите? Ферт снял очки и сунул дужку в широкий лягушачий рот. — Враг, безусловно, необходим, — признался он тихо и серьезно. — Без врага не обходится ни одно предприятие — разве что противник искусно замаскируется. Человек всегда испытывал потребность в ненависти. Ненавидят иноверцев, инородцев, иностранцев, классовых противников. На самом деле это чувство является мощным стимулом, двигателем прогресса. Не приходилось сталкиваться с подобной точкой зрения? Не приходилось. Ну, ладно, тогда просто примите к сведению. «УЖАС» тем и выделяется, что не наносит своей ненавистью никакого вреда окружающим. — Это как же? — осведомился заинтригованный Антон. — Вы еще не догадались? Давайте еще раз: вы — ничтожны. Вы не имеете заслуг. Вам нечем гордиться — ни кровью, ни Родиной, ни верой. У вас есть только жизнь, и сверх того — ничего. Кто же, в таком случае, враг живому? Вижу, что вы наконец-то сообразили. Совершенно верно: наши враги — это мертвые.4
Вечером Антон долго стоял перед окном и, словно завороженный, всматривался в ночной октябрьский двор. Там было безлюдно; холодный ветер неслышно покачивал взъерошенные голые ветви и лениво гонял по черной земле опавшую листву. Одинокий фонарь высвечивал недоломанную скамейку, тоже одинокую. Их тандем напомнил Антону больницу, где он был всего один раз в жизни. Будто освещено операционное поле, пациент крепко спит, а мрак, окружающий сцену, предрекает операции печальный исход. Хорошо были видны и мелкий сор под скамейкой, и ворох грязно позолоченных листьев. Фонарь чуть дрожал на ветру, границы тьмы казались зыбкими, подвижными. И в доме, что стоял напротив, одни окна пугающе, навсегда угасали, другие загорались в механической надежде, не помня прошлого и не зная будущего, а небогатый небесный холодильник являл заветрившийся лунный сыр и мелкие электронные точечки звезд на фоне бесконечной пустоты. Антон никак не мог собраться с мыслями и окончательно определить место Ферту и иже с ним. Несмотря ни на что, он дал свое согласие и с завтрашнего дня намеревался приступить к работе в «УЖАСе». Ему положили сто пятьдесят долларов в месяц — от них не смог бы отказаться ни один человек, оказавшийся в безвыходной ситуации. Поэтому Антон, скрепя сердце, не стал возражать против странных идей Ферта насчет мертвых и их роли в жизни общества. Явным криминалом не пахло, да и не смотрят в зубы дареному коню. В том, что «УЖАС» — подарок судьбы, Белогорский уже не сомневался. Когда инструктор нарисовал Антону образ врага, соискатель попросил подробностей. Ферт многословно и талантливо расписал ему все беды, что происходят от мертвецов. Он упомянул беды экономические, напомнив, скольких средств требуют от общества поминки, похороны, кладбищенское хозяйство, церковные обряды и пособия вдовам и сиротам — не говоря уже о страшном уроне, который наносит экономике сам уход из жизни какого-либо члена общества. Рассказал и о последствиях психологических — хронических стрессах, тяжелых заболеваниях с потерей трудоспособности, попытках самоубийства — что тоже, вне всякого сомнения, отрицательно сказывается на благосостоянии народа. Опять же — если учесть, что истинно верующих крайне мало и вклад их в общее сознание невелик — сама по себе постоянная озабоченность по поводу своей неизбежной, необратимой в будущем смерти весьма отрицательно сказывается на людях. Очень много говорил об эстетической стороне дела, всячески живописуя отвратительные проявления смерти, не забыл про трупный яд и болезнетворные бактерии. «Да и вообще, — добавил Ферт, доверительно подаваясь к Антону, — есть ли у нас выбор? Быть может, вы хотели бы ненавидеть негров или жидов? Но какие у вас к тому основания? Или тех же коммунистов-демократов-масонов? Опять та же история. Не забывайте: жизнь — единственное, чем наградил вас Создатель. Этого у вас не отнять. Так используйте то, что имеете, на полную катушку! И тогда легко поймете, что смерть, естественный антипод жизни, должна сделаться приоритетным объектом вашей врожденной агрессивности». Антон прислушался к себе — присутствует ли в нем та проклятая гордость, основанная на чистой, без примесей, жизни? Удивительное дело — да! Ему удалось различить какое-то смутное, далекое, бесшабашное удовольствие. Бездумную радость инфузории, невинное белковое торжество. Простая арифметика давала законный повод к гордости: достаточно сосчитать живущих ныне и умерших за всю человеческую историю. Последних наберется гораздо больше — а у меньшинства всегда найдется оправдание для чувства превосходства. Но главное не в теоретических обоснованиях. Главное — в чувстве самом по себе, поскольку Антону никогда прежде не приходилось его испытывать. «Вы живы и уникальны, — сказал ему Ферт на прощание. — Не то, что эти разлагающиеся, теряющие индивидуальность органокомплексы». Он прав, если судить беспристрастно! Конечно, своей откровенной простотой позиция Ферта может оттолкнуть интеллектуалов, неспособных и слова сказать в простоте. Но обычному человеку из толпы такие мысли придутся по вкусу. Они доступны, понятны, универсальны, не требуют мучительного анализа, вдохновляют на подвиги, труд и процветание… Может, ему и карьеру удастся сделать? Ах, напрасно он так вот с ходу, не подумав, отказался от должности телохранителя! Конечно, телохранитель из него никакой. Но Ферт мог заключить, что он вообще не пригоден к использованию в каких-либо рискованных проектах. Антон почему-то не сомневался, что такие существуют, но держатся в тайне. А Белогорский не настолько хил, как можно с налета решить! И форма — верно подмечено! — мобилизует, умножает силы… Он сходил в прихожую к зеркалу, которое еще недавно, утром, обошел вниманием. Нет, не так он плох! А в форме будет смотреться и вовсе замечательно. Ведь это ж надо — до чего сильна мертвая сила, если даже очевидный, глаза режущий физический потенциал она способна принизить и внушить ощущение совершенного несовершенства! Возбужденный, раскрасневшийся, Антон Белогорский вернулся к окну. Под фонарем на скамейке кто-то сидел. Неизвестный человек был полностью неподвижен, на лицо его падала тень. Когда он успел — Антон отошел буквально на полминуты? Человек сидел с прямой спиной, положив на колени руки в перчатках. Час был поздний; кроме застывшей фигуры во дворе не было ни души, — даже собак не выгуливали. Почему-то Антон дал себе слово, что никто, никогда, ни за что на свете не заставит его выйти из дома и подойти к этому типу. Тут он с досадой сообразил: какая дурацкая блажь! никто и не просит его так поступить. Чертыхнувшись, Белогорский отправился спать.…Ночью он сильно захотел пить, проснулся. В кухне, глотая из высокого стакана отдающую хлоркой воду, как бы нечаянно взглянул в окно — скамейка была пуста, и мертвые листья, словно пешки на доске, подтягивались ветром друг к другу.
5
Радость Антона по поводу работы плечом к плечу с самим Фертом была преждевременной. Обнаружилось еще одно отличие от компаний и фирм, с которыми ему приходилось иметь дело до того: вербовщик, привлекая в «УЖАС» новичка, получал от организации единовременное скромное вознаграждение, но в дальнейшем не стриг уже никаких купонов. «УЖАС» содрал с той же сайентологии лишь форму набора — для удобства первой беседы и поощрения активных вербовщиков. Поскольку «УЖАС» ничего не производил и не продавал, то и ощутимых выгод от последующей деятельности новичков начальникам не было. Так что Ферт с легкостью определил Белогорского в звено Коквина. Антон отметил про себя, что это еще не худший вариант. Угрюмый, пещерного вида Свищев, к примеру, вызывал у него куда меньше симпатий. А в Коквине был фанатизм — нерассуждающий, тупой — и только. Ни страха, ни почтения он с первого взгляда не внушал. Помимо Коквина, в звено входили Холомьев, Недошивин, Злоказов и Щусь. Форма уравнивала этих, в общем-то, не похожих друг на друга людей. Лицо Холомьева не оставляло ровным счетом никаких надежд на познание личности. Антону никогда не встречалась столь невыразительная, поблекшая физиономия. Он затруднился бы вспомнить, спроси его кто, какого цвета у Холомьева волосы, какого — глаза. В памяти удержался лишь рот — вернее, то обстоятельство, что рта не было. На месте рта находилась узкая щель для магнитной карты. От Недошивина со страшной силой несло дешевым одеколоном, а на плечи его гимнастерки, словно манна небесная, осыпалась перхоть. Лоб и подбородок Недошивина угрожающе выпячивались вперед, а нос, глаза и губы казались вмятыми в полость черепа мощным резиновым ударом. Злоказов, вопреки традициям «УЖАСа», мог бы гордиться своей внешностью — он был безупречен и прекрасен, как небесный херувим, однако — на свою беду — не ценил и не видел собственной красоты, а значит, подпадал под общее правило никчемности. И, наконец, оставался Щусь, который в совершенстве соответствовал юркому, мышиному звучанию своей фамилии — был он маленький, увертливый, с безбровым крысиным личиком и постоянной бессмысленной улыбочкой на губах. Сделав эти наблюдения, Белогорский с горечью представил, каким, в свою очередь, отражается он сам в глазах новых товарищей. И почувствовал укол злобы — ясное дело, каким. Вот что объединяло шестерку — одна и та же обида на мир, одни и те же истоки злости. Без этого светлого чувства их дружный коллектив развалился бы в мгновение ока. Новому сотруднику Коквин обрадовался. — Наконец-то, — сказал он и скупо улыбнулся. — А то нас, понимаешь, пятеро. Сидим тут с одним банкиром, а с ним в одиночку непросто, надо по двое. Пришлось установить, так сказать, параллельный график. Ну, теперь все будет нормально — три пары, и баста, никакой путаницы. — А зачем вы с ним сидите? — спросил Антон. — Узнаешь скоро, не пыли, — буркнул Недошивин. И обратился к Коквину — Может, сразу и пошлем? Я уж вконец с ним заманался. Звеньевой ответил отказом. — График есть график, — заявил он со вздохом. — Раз нарушишь — и пошло-поехало. И он, к тому же, — Коквин указал на Антона, — еще совсем зеленый. Банкир его сожрет. Пусть для начала сходит к Польстеру. Тут пришла очередь Щуся радоваться. — Правильно, начальник! Польстер — это то, что ему надо. — Вот-вот, — кивнул Коквин. — Пусть понюхает пороха. А дальше уж банкир, никуда не деться. Завтра — моя смена, вместе и поедем. Недошивин что-то проворчал и отвернулся. Начальство, понятно, нигде себя не обидит — даже в «УЖАСе». Коквин обратился к Белогорскому: — Теперь пошли обмундирование получать. Тебе как — в торжественной обстановке, или обойдемся? — В торжественной — это что значит? — не понял тот. — Это такая лажа, — раздался голос молчавшего до поры Холомьева. — Из вещевой поднимаемся в зал, пускаем гимн. Ты до трусов раздеваешься, а после все тебе жмут руку, напутствуют, и ты одеваешься. — Не надо ничего, — сказал Антон. — Как хочешь. А теплые вещи ты взял? — спросил вдруг Коквин. — Теплые вещи? Зачем? Звеньевой рассерженно плюнул. — Ферт, как обычно, витает в облаках, — заметил он. — Ну конечно, сам-то форму не носит. Мы же пальто и шуб не надеваем, — объяснил он Антону. — Зимой и летом — одним цветом. Если на улице холодно, поддеваем под гимнастерку свитер или два, под галифе — кальсоны…понятно? Белогорский встревоженно заявил: — Но я же не знал. Мне не сказали… — Значит, пойдешь так, налегке, — вмешался Недошивин, проявляя отдаленное подобие удовольствия. Но Коквин взглянул на него осуждающе: — Мы же жизнь утверждаем — забыл? Что, если наш товарищ простудится и сляжет? Не переживай, — сказал он взволнованному Белогорскому. — Поищем на складе — как-нибудь сегодня перебьемся. А завтра — завтра уж будь добр, не подкачай. За город поедем. …С теплыми вещами вышло не так просто, как хотелось. Ничего подходящего на складе не нашлось, и Антон был вынужден надеть три гимнастерки вместо куртки, которой отныне отводилось почетное место дома, в платяном шкафу. Он подумал было натянуть обмундирование прямо поверх нее, но получилось слишком уродливо. Новенькая нарукавная повязка с черепом и солнцем немного улучшила настроение; по вкусу пришлись Антону и высокие шнурованные башмаки. Он извивался и изгибался, рассматривая свое отражение в зеркале, а Щусь поминутно глядел на часы, тревожно причмокивал и, в конце концов, не вытерпел: — Ну, хватит, друг, пора. Старик отвратный, душу вынет. На секунду нельзя опоздать. — Это что ж — мы вроде как сиделками будем? — уже сообразил Антон. — Вроде! — передразнил его Щусь и саркастически фыркнул. — Как посмотреть. Сиделки у него не задержались — мало тебе не покажется. Они вышли из подъезда и зашагали в сторону станции метро. Прохожие оглядывались на их повязки, и Белогорский ловил себя на желании идти со скрещенными руками, прикрывая эмблему ладонью. Он понимал, что это будет выглядеть нелепо, и потому задирал подбородок, а шаг начинал вдруг печатать, хотя в армии никогда не служил и терпеть не мог военных. Щусь сосредоточенно семенил рядом, размахивая руками. Задыхаясь, он на ходу рассказывал: — Атасно поганый дед. Угодить невозможно. Завел себе, знаешь, тетрадочку, и пишет в нее — кто и во сколько явился, что принес, да как посмотрел. Не дай бог что-то пообещать и не сделать! Вонь подымется до небес. Попробуй, вякни в ответ! — А зачем такого обхаживать? — удивился Антон. — Живой, вот-вот помрет, — Щусь с осуждением покосился на Антона. — Должны — и все, и все вопросы побоку. Жизнь — святая штука, ее беречь надо. Белогорский, никак не ожидавший от пройдошеского Щуся высоких сентенций, смущенно замолчал. Но и Щусь, в свою очередь, испытал неловкость. Говорил он искренне, однако говорил не до конца, и чувствовал себя обязанным досказать правду. — Ну, и квартиру обещал оставить тому, кто утешит на старости лет, — признался Щусь. Антон закатил глаза. — А-а! Вон оно что! С этого и начинал бы! Его спутник хотел возразить, но не смог, понимая, что иной реакции и ждать не приходилось. Вспомнив, что «УЖАС» чрезвычайно ревностно относится к идейной чистоте движения, Щусь выругал себя последними словами. — Но ведь не нам же будет квартира? — развил мысль Антон. — Ха! — только и мог ответить Щусь, качая головой. — А кому? — не унимался провокатор. — Ферту? Тут уж Щусь не сдержался: — Много болтаешь, друг! И к тому же — не по делу. Да Ферт — шестерка! Над ним — ты знаешь?..Ладно, забыли. Короче, движению, а не нам. И не Ферту. Жалованье — как считаешь — из чего тебе заплатят? — Тоже верно, — Антон пошел на попятный. — Какое мое собачье дело? Бабки капают — и хорошо. По дороге к метро напарники не забывали делать добрые дела — подавали попрошайкам, удаляли с тротуара бутылочные осколки, мягко журили малышей, норовивших перебежать дорогу, где не надо. Им несколько раз попались на пути коллеги, одетые по уставу. Друг друга полагалось поприветствовать вежливой улыбкой и небрежным поклоном; Белогорский внезапно отметил, что шедшие навстречу сотрудники «УЖАСа» поздоровались с ним от души, не ради протокола, и в сердце его постучалась нежданная весна. Ему наконец-то повезло вписаться в некий клан, стать членом социума — а до вчерашнего дня его раздражало само по себе понятие общества. Колесо кармы все-таки провернулось — возможно, в последний миг; возможно, тогда уже, когда призрак самоубийства готов был шагнуть за пределы положенной пентаграммы и материализоваться.6
Польстер оказался древним пергаментным старцем; у него был блестящий сахарный череп и серьезные, карего цвета глаза, смотревшие невинно и грустно. Жил он попеременно то в постели, то в инвалидном кресле, из квартиры выезжал разве что на балкон. — Добрый день, товарищи, — заявил он с порога. — Товарищ Щусь, вы обещали мне… — Польстер нацепил очки и суетливо полез себе под плед. — Сейчас, сейчас, обождите… — На свет появилась аккуратная тетрадочка, в которой — помимо хронологических данных — мелькнули разноцветные графики. Как выяснилось позже, каждая кривая соответствовала тому или иному сотруднику «УЖАСа» и каким-то труднопостижимым образом выявляла эффективность его работы. Антон содрогнулся, уверившись в полном помешательстве старца. Но он ошибался — будь помешательство полным, все стало бы намного проще. Безумие, однако, затронуло только отношение Польстера к окружающему миру, но формальная логика нисколько не пострадала. — У меня записано: десять сорок пять, — объявил старик недовольным тоном. — А сами пришли в одиннадцать ноль четыре. — Мирон Исаакович, — Щусь хотел что-то объяснить, но Польстер остановил его жестом. — Товарищ Щусь, поймите правильно, — и в клятвенном заверении он прижал к груди коричневые тонкие руки. — Я не хочу говорить про вас дурно. Но войдите в мое положение! Я, — и Польстер стал тыкать в раскрытую тетрадочку скрюченным пальцем, — я человек старого воспитания, привык к дисциплине. Если мне сказано ждать кого-либо во столько-то и во столько-то, я подчиняюсь. Я планирую свой распорядок дня, испытываю положительные эмоции, во мне просыпается известный интерес к жизни…Однако проходит время, мои ожидания напрасны — как же мне быть? Плюнуть на все и не брать в расчет? Но я не могу, вы понимаете, я не могу, — Польстер почти перешел на визг. — У меня внутри все обрывается, я пью валокордин, мне ничего не помогает… — Я все понял, — скорбно прошептал Щусь и невольно тоже прижал к груди руки. — Впредь, Мирон Исаакович, это не повторится. Вы уж извините — сегодня у нас появился новый товарищ, и мы, конечно, с учетом тяжести и сложности вашего состояния, должны были его подробно проинструктировать. Ведь ваш случай особый, мы не могли привести к вам неподготовленного человека… Антон только диву давался — откуда взялся у Щуся такой слог? Польстера услышанное удовлетворило, хотя он всячески старался этого не показывать, — с недовольным лицом развернулся и молча покатил в гостиную. — Включи ему Скрябина, — шепнул Антону на ухо Щусь. — Кассета — в кассетнике, я — на кухню. Антон деловито обогнал ездока и уверенно вдавил клавишу. Польстер, не обращая на его действия никакого внимания, подъехал к письменному столу, спрятал тетрадочку в выдвижной ящик и запер на ключ. Поморщившись, он потребовал убавить звук, Белогорский подчинился. — Как вас величать? — осведомился Польстер начальственным тоном. Из того, что тетрадочку он убрал, Антон сделал вывод, что память у деда отменная и записи он делает из нездоровой любви к этому процессу. Антон назвался, Польстер сделал вид, что не понял, и переспросил — уже выше на тон или на два, стажер отрекомендовался вторично. — Товарищ Белогорский, — попросил Польстер умиротворенно, — приоткройте, пожалуйста, дверь на балкон. В комнате нечем дышать. Антон подскочил к балкону, слишком сильно дернул за ручку, державшуюся на честном слове, и та осталась у него в руке. — Щусь! — закричал дед злобно. — Немедленно идите сюда! Немедленно! В комнату влетел перепуганный Щусь. — Вон отсюда! — орал Польстер. — Это настоящее издевательство! Я сию же секунду позвоню товарищу Ферту! — Быстро уматывай, — прошипел, не глядя на Антона, сквозь зубы Щусь. — Жди меня на лестнице. Белогорский, весь дрожа от ярости, выскочил из квартиры. Он навалился, тяжело дыша, на перила и с полминуты тупо рассматривал лестничный пролет. Потом, немного успокоившись, закурил, спустился по ступенькам и пристроился на подоконнике. С ситуацией все было ясно, с последствиями — нет. Идти ему, в любом случае, было некуда. Оставалось дождаться Щуся, как Щусь и велел, и Белогорский запасся терпением. Ждать пришлось довольно долго; за сорок пять минут по лестнице поднялось и спустилось не меньше пятнадцати человек, и каждый смотрел на повязку и форму Антона недобрым взглядом. «Черт меня попутал," — подумал тоскливо Антон, кляня на все лады услужливый „УЖАС“. Наконец, вышел Щусь, в руках у него была огромная продуктовая сумка. — Погань плешивая, — выдавил из себя он, щуря глаза. — Не бери в голову, он такой номер уже откалывал. Выше голову, коллега! А что ты думал — есть такие дураки, кто за просто так заплатит тебе полторы сотни? — Он застал меня врасплох, — покачал головой Антон Белогорский. — Теперь-то я ученый. Ну, не приходилось мне раньше…с такими…в общем, ты меня понял. Щусь в который раз посмотрел на часы и подтолкнул его: — Хоть до магазина проводи, раз такое дело. Нет, ты только подумай: вчера забили холодильник доверху. Слон — и тот бы треснул по швам. Сейчас открываю — шаром покати! Ни хрена себе, думаю! — Может, нарочно в сортир спустил, — предположил Антон, поразмыслив. — Кстати, запросто, — согласился, прикинув, Щусь. — Или, как недавно, померещились какие-нибудь точечки черненькие в жратве… Морозный воздух несколько освежил обоих; до ближайшего гастронома новые тимуровцы дошли в молчании. — А мне куда? — спросил Антон, останавливаясь у входа. — Не знаю, — пожал плечами Щусь. — Хочешь — загляни на базу. Может, кого и найдешь. А не хочешь — ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты ж не виноват. — Не виноват, — повторил вслед за ним Белогорский. Помедлил и поинтересовался — Вот еще насчет идеологии, — он криво усмехнулся, ему было неудобно беседовать на возвышенные темы. — Эта самая…жизнь, — проговорил он с трудом. — Жизнь и этот старый хрыч — как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы? Лицо Щуся сделалось, словно высеченным в мраморе. — Никогда т а к не спрашивай, — сказал он, чеканя слова. — Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, все остальное — ничто. Есть еще вопросы? Антон замотал головой. — Тогда я пошел, — заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь. — Тебе оплошать простительно, а мне — нет. Ферт мне голову откусит. Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест. Он вошел в родную, пропахшую дешевым табаком, темную даже днем квартиру, включил свет. Обвел взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своем собственном доме, но с «УЖАСом» она покуда не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон — неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают — неопределенными в этическом отношении. Белогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал — с несвойственной глубиной мысли, — что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.7
Поудобнее устроившись на сиденьи автобуса, Антон втянул голову в плечи, сунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие девицы и утешали свою подругу, которой в чем-то крупно не повезло. Они ее баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку — те тут же обвенчались, совершили коитус и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную — все пуще и пуще; сам же он делался все гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро — будучи уже не поймешь, чем, — зашагал дальше, размахивая какой-то частью ее тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий. Но в пасмурном Антоновом огне, который жег угрюмо и лениво ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь — совершенно случайно — поглядеть в черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своем вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро — в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не делать этого, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега. И подремать никак не получалось — глупые страхи питали и умножали и без того невеселые думы. Антон открыл глаза и обреченно уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Белогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет. Коквин сидел по левую руку от Антона и занимался дыхательной гимнастикой по какой-то незнакомой широким кругам системе. Лицо его было абсолютно спокойно, веки полуприкрыты, кисти ровно и неподвижно покоились на коленях. Ритмично раздувались ноздри, мерно вздымалась и опускалась отутюженная гимнастерка, увешанная неизвестными пока Антону знаками отличия. По бокам грудной клетки были аккуратно протянуты два тонких кожаных ремня, замыкавшихся на тугой пояс. Смотреть на звеньевого было не очень приятно, и Антон переключил внимание на окно, за которым увидел мокрый хвойный подлесок и свежий снег-полуфабрикат. Автобус разогнался, но пейзаж не баловал разнообразием. В памяти Белогорского всплыл намозоливший глаза домашний натюрморт, и он подумал, что пейзажисты — народ тоже ограниченный и убогий. Секундой позднее Антон — одновременно и тревожно, и лениво — попыталсявообразить, что ждет его впереди. Была у него такая скверная привычка — время от времени уноситься памятью в былое, вспоминать себя в какие-то определенные день и час и делать безуспешные попытки воспроизвести незнание сегодняшних событий. Он старался не заглядывать в прошлое слишком далеко, иначе груз уже свершившегося будущего становился непомерно тяжел. Если его ненароком заносило в годы отрочества, то немедленно, без всяких усилий, возвращалось ощущение театральной премьеры, когда свет уже погашен, занавес освещен огнями рампы и вот-вот поднимется, сопровождаемый пением скрипок. При мысли о том, что случилось с ним в последующие годы, Антон стискивал зубы в ярости и тоске. В пятнадцать лет, ожидая подъема занавеса, он никак не предполагал увидеть за ним раскаленное сердце, уничтожающее своим появлением черный череп. Вот и теперь: что вспомнится ему — не скажем, через десять лет, но хотя бы сегодняшним вечером? Но ко времени, когда ответ уже будет получен, сей праздный вопрос лишится смысла окончательно. До больницы было около часа езды. На берегу моря, среди сосен, расположился полусанаторий-полухоспис. Отведенное под хоспис крыло создали, исходя из неприкрытых коммерческих соображений. Сутки в отдельной палате, с уходом и кормлением, стоили баснословно дорого, но для пациента, к которому ехали Коквин и Белогорский, это не имело значения. Во-первых, он был видным банкиром, а во-вторых, для него больше — по причине заболевания — вообще ничего не должно было иметь значения. Но с последним мог согласиться лишь человек наивный, с банкиром не знакомый. Потому что на деле для банкира имело значение решительно все, и в этом Антону предстояло убедиться на собственном опыте. Ранним утром, принимая Белогорского в центральном офисе, Коквин провел детальнейший инструктаж. Щусь немного приукрасил положение вещей, когда заявил, что Антону, как новичку, ничего не сделают. Его не урезали ни в деньгах, ни в правах, но выговор был настолько строгим и жестким, что, право, Антон лучше бы заплатил какой-нибудь штраф. Коквин, разбирая его поведение, давал понять, что, случись такое еще хоть раз, к виновному применят санкции исключительно строгие. Хоть он ни разу не сказал о смертной казни, но могло показаться, что она — пока еще в иносказании — с неумолимой неизбежностью вытекает из его слов. Поэтому настроение Антона было испорчено. Закончив выговаривать, Коквин подробно рассказал ему о своенравном банкире. Выходило, что под Петербургом, в курортной зоне, обосновалось мифическое чудовище, взалкавшее ежедневных кровавых жертв. Дни (кто знает? может быть, и часы) монстра были сочтены, но ему самому никто об этом не говорил. Похоже, он был до зарезу нужен кому-то важному, этот банкир. О высоте его положения можно было судить уже по тому, что в посетителях у него значились губернатор города, несколько депутатов Федерального Собрания, вице-премьер и прочие авторитеты. Он был нужен если не живым, то во всяком случае, полным надежд на выживание. Это позволяло высосать из него дополнительно еще сколько-то денег; Антон не сомневался и в мотивах «УЖАСа» — предприимчивый Ферт вряд ли прошел бы мимо такой соблазнительной возможности урвать побольше. И вот семидесятилетний бизнесмен, страдавший поначалу раком предстательной железы, а вскорости — и раком практически всех внутренних органов, включая позвоночник, лежал без движений, парализованный, не способный пошевелить ни рукой, ни ногой, и требовал знаков внимания от многочисленной армии холопов. Его феодальное мышление нашло, наконец, благодаря болезни, наилучшее практическое применение. Чуть что было не так, деспот приказывал соединить его с кем-либо из великих и, жалуясь на дерзких ослушников, нагло врал — соответствуй действительности хоть четверть его претензий, виновники были бы достойны пожизненной ссылки на урановый рудник. А потому не приходилось удивляться тому, что в конечном счете все до последнего, даже самые нищие сотрудники больницы наотрез отказались иметь дело с хулиганствующим барином-смертником. Врачи и медсестры с непроницаемыми лицами, молча, оказывали ему положенные услуги, но не больше. Что касалось сиделок, массажистов, методистов и психологов, то все они разбежались, и банкир очутился в положении, когда некому было вынести за ним судно. Но он не извлек из случившегося никаких уроков, и только яростно названивал в правительство. Все больничное окружение откровенно желало ему скорейшей смерти, но та не шла, а пациент пребывал в полной уверенности, что рано или поздно встанет на ноги. На фоне прочих «УЖАС» повергал медицинских работников в изумление: терпению и выдержке его сотрудников не было предела, и неказистые лицами, но в форме весьма привлекательные молодцы хоть и сетовали порой на очевидные трудности, искренне желали своему подопечному долгих лет жизни. Однажды некий санитар попробовал рассмешить их предводителя циничной, грубой шуткой, имея в виду упования пациента на выздоровление. Звеньевой (им в тот день оказался Свищев) посмотрел на шутника таким взглядом, что тот моментально сник, а через пару дней и вовсе подал заявление об уходе. …Час пролетел быстро; Коквин тронул Белогорского за плечо. Антон выбрался в проход и некоторое время топтался без дела, так как почти все пассажиры выходили у больницы, и образовался затор. Потом, уже стоя снаружи, он проводил взглядом озабоченную, деловитую вереницу людей, нагруженных сумками и пакетами. В глубине души Антон заранее им позавидовал — несмотря на печальные обстоятельства, неизбежно сопряженные с посещением лечебных учреждений. У входа их встретил Недошивин, и по лицу его несложно было догадаться об изнурительной, бессонной ночи. Коквин поздоровался с ним за руку, потом поздоровался и Антон. Недошивин протянул ему руку небрежно, глядя не на него, а на звеньевого. — Докладывай, — приказал Коквин и пригладил ладонью жидкие светлые волосы. — Клиент безнадежно плох, — отозвался Недошивин. — Врач считает, что состояние ухудшилось. Возможен любой вариант. — Даже сегодня? — Коквин изогнул бровь. Антон уловил в его вопросе — наряду с понятным страхом допустить смерть клиента — необычное возбуждение. Недошивин шмыгнул носом и кивнул. — Может, через пять минут; может, через неделю. Коквин презрительно скривился: — Медики есть медики. Черт с ними. Какие-нибудь эксцессы были? — Из ряда вон — ничего. Но на его характере ухудшение общего состояния не сказалось. — Ясно, — Коквин поправил ремни и весь подобрался. — Свободен, разрешаю идти! — объявил он Недошивину и перевел взгляд на Антона. Тот невольно вытянул руки по швам — Коквин, оказывается, умел гипнотизировать подчиненных. — Вперед, — скомандовал он строго, пропустил Антона первым, и следом пересек порог больницы сам.8
В палате было нестерпимо жарко, пахло — в первую очередь — мочой, а после уж всем остальным: капустными объедками, камфорой, экскрементами, сердечными каплями. На столике возле окна стоял небольшой телевизор «Samsung». В углу тарахтел холодильник, но банки и латки со снедью, которые в него не поместились, занимали весь подоконник. Пол, свежевымытый, оставался покрыт пятнами; на столе покоилась коробка, доверху набитая ватой, бинтами, пластинками таблеток и склянками с успокоительным. А в удаленном от окна углу находилась одна-единственная кровать, где неподвижно возвышался колоссальный живот, укрытый тремя одеялами со штампами больницы. — Наберите номер Ферта, — пророкотало с кровати вместо приветствия. Коквин предупредительно выставил ухо: — Что-нибудь не так, господин директор? — Вам сказано набрать номер, — повторил голос. — Суки проклятые, почему никого не было ночью? — Но как же, господин директор! — даже Коквин опешил. — Наш сотрудник только что сдал мне дежурство. — Блядь набитая ваш сотрудник, — сказал живот. — А это что за дурак? Антон шагнул вперед. От неожиданности и негодования у него затряслись колени. — Наш опытнейший работник — Белогорский, — представил Антона Коквин. — Специалист по уходу за пациентами, страдающими таким заболеванием. Товарищу Белогорскому нет равных в его деле. — Пусть он сядет здесь, — приказал голос, не уточняя, где именно. Коквин указал глазами на изголовье, плохо видное из-за живота. Антон приблизился и осторожно сел на край кровати. — Я вам всем здесь кишки выпущу, — пообещал банкир. * * * * * Полчаса спустя Антон почувствовал в себе способность ползать на коленях перед Польстером. «Мама, роди меня обратно», — подумал он, рисуя перед собой благополучные роды прямо в инвалидное кресло, на колени к чуть капризному, но в общем очень и очень милому старичку. Банкир, в отличие от Польстера, не был человеком капризным. Он также не был из числа несчастных, которых болезнь изуродовала и сломала психологически. Он оставался в здравом, пакостном рассудке, каким был всегда, и намеревался на все сто процентов использовать открывшуюся возможность издеваться над окружающими, большую часть которых считал своими холуями, а оставшихся причислял к врагам и строил в их отношении фантастические планы расправы. Коквин отправился в аптеку покупать какое-то новое снадобье — дорогое и бесполезное, а заодно — новые порции снеди. — Вызови старую гниду, — надумал банкир, глядя в потолок. Антон, морально опустошенный, смотрел на него с тупым равнодушием и молчал. Невозможно было догадаться, кого имел в виду банкир — Антон уяснил себе, что в устах последнего подобное определение могло быть дано каждому. Банкир тоже безмолвствовал, по-прежнему уставив взор вверх. Он словно забыл про свой приказ, а может быть, и выдохся. Однако внешность больного наводила на мысли о солидных запасах здоровья — даже рак не справился с исполинским брюхом, короткой мощной шеей и тремя упругими подбородками. Банкир был совершенно лыс — возможно, он облысел после нескольких курсов лучевой терапии. Лицом он был не то свинья, не то гиппопотам — подобный тип людей встречается часто, и банкир ни на йоту не отходил от канона. Маленькие, в щеках утопленные глазки, три глубокие морщины на лбу, широкая обескровленная пасть с плотно сжатыми губами. Веки умирающего полуприкрылись; теперь он лежал с выражением коварного удовольствия, замышляя новые каверзы. — Почему она не идет? — спросил банкир, когда уже казалось, что желание видеть кого-то переварилось и улетучилось вместе с очередным смрадным выдохом. — Кто, простите? — спросил Антон дрогнувшим, тихим голосом. — Не слышу! — крикнул банкир, распахивая глаза и наливаясь ненавистью. — Когда ко мне вызовут ЛОРа? Я три недели требую ЛОРа! Белогорский знал, что ЛОР был не далее, как накануне, промыл банкиру уши, удалил из них массивные серные залежи. — Вызвать ЛОРа? — переспросил Антон почтительно. — Громче говорите! — крикнул больной. Антон нагнулся, повторил вопрос громко и по складам. — Я же велел привести старую гниду, — проскрежетал банкир, знаменуя скрежетом наступление следующей стадии бешенства. — Совсем обалдел, идиот, ни пса не смыслишь! Вытри мне рот! Антон потянулся за тряпкой, пациент зорко следил за его движениями. — Не этим! Тот заозирался в поисках чего-нибудь более подходящего; взял, в конце концов, вафельное полотенце и промокнул банкиру рот. Едва Антон над ним склонился, деспот оглушительно рыгнул ему прямо в лицо, затем выдал серию газовых залпов и мрачно потребовал: — Есть давай. Белогорский покорно взял со стола тарелку с недоеденным овощным пюре, пошевелил в нем ложкой и начал кормление. Банкир жевал медленно, с гримасой омерзения, потом неожиданно выплюнул картофельно-морковную кашу прямо на одеяло. — Что вы делаете? — изумился Антон. — Придут — уберут, — буркнул банкир невнятно. — Кто уберет? — не удержался тот. — Кто-нибудь, — сказал банкир. — Все равно им больше нечего делать, всей этой срани, недоноскам. — Будете есть дальше? — спросил Белогорский, выждав немного. Подопечный молчал, пережевывая пустоту. Антон откинулся назад, уперся в простыни и тут же отдернул руку: из-под банкира текло. — Хо-хо! — слабо усмехнулся магнат. — Не нравится, гаденыш? К ногтю вас, каждого, уроды…Другого языка не понимаете…Я сколько раз говорил тебе позвать старуху? — ЛОРа? — Антон в изнеможении обмяк. — Не ЛОРа, кретин! Ту уборщицу, что меня якобы лечит! Дверь отворилась, в палату вошел Коквин с тремя пакетами. — Вашему Ферту я хвост накручу, — злорадно обратился к нему банкир. — Час прошел, а меня не перестилают. Куда ты встал? Я не вижу тебя, стань здесь. Коквин щелкнул каблуками, пару секунд постоял навытяжку, а после бросился менять замаранные простыни. Банкира пришлось перевернуть на бок; Белогорский вжал ладони в немытую хрячью шкуру, туша завалилась и стала истошно орать на одной ноте гласные звуки один за другим. — Что? — спросил Антон, отдуваясь и сдувая с глаз волосы. — А-а-а-а-а! — орал банкир, тараща глазки и до предела выгибая светлые редкие брови. — Сучьи отродья, засранцы! Больно, вашу мать!! — Не обращай внимания, — сказал еле слышно Коквин. И продолжил, бормоча вполголоса, чтоб больной не услышал: — Надо же, до чего могучая штука — жизнь! Сколько ее в нем, ты посмотри! Зауважаешь, куда денешься! Другой бы давно коней двинул, а этот нас переживет! В шепоте Коквина Антон и вправду различил неподдельное уважение. Да, в который раз подумал он, здесь целая идеология. Черт его знает — может, и в самом деле за два дня ей не научишься, придется привыкнуть, обтереться…Антон все больше убеждался, что в «УЖАСе» не лгали — во всяком случае, в отношении к жизни, которая явно не была для сотрудников пустым звуком. — Я вас урою! — хрипел банкир, пока двое с остервенением, из последних сил тянули из-под него простыню. — Ферт…вам…не поможет, не думайте…Я и его урою, не дам ни гроша… Антон внезапно выдернул свой конец и попятился. Вслед за ним настала очередь Коквина, и паралитик, по инерции перекатившись обратно, вновь занял исходное положение на спине. Он часто дышал, лицо его исказилось. — Позовите мне дуру! Быстро!.. — просипел банкир. — Сию секунду, — выдохнул Коквин, поправил прическу и выбежал в коридор к телефону. — Вот же телефон, сотовый! — крикнул ему, не подумав, вдогонку Антон. — Только тронь! — донесся с кровати змеиный свист. — Вшивыми лапами чужое добро! Белогорский оглянулся по сторонам, подошел к банкиру поближе и спросил: — Которое ухо лучше слышит? — Это, — ответил тот, морщась от боли. Антон нагнулся наугад, к левому, и внятно, отчетливо произнес: — Давай, распоряжайся, паскуда! Кишки нам думаешь выпустить? Только раньше они у тебя сами вывалятся, без нас. Сдохнешь ты скоро, понял? И попробуй, пожалуйся — хрен тебе кто поверит! Ты тут всех заколебал! То ли ухо было не то, то ли банкир услышал, наконец, знакомую, принятую в деловых кругах речь, но ответа не последовало. Антон внимательно вгляделся в круглое, голое лицо: больной, судя по всему, заснул, как животное — прерывистым, не зависящим от времени суток сном. Через две минуты Коквин ввел в палату перепуганную врачиху лет шестидесяти. Она тряслась за свое место, благо ее в любой момент могли сократить за безграмотность и глупость, и потому она бестолково суетилась, не зная, с чего начать. Ее сверхъестественный, мозолистый зад, бравший начало от затылка, проворно поворачивался направо и налево, мешая Коквину и Белогорскому эффективно выполнять свой долг. — Надо сделать укол, — тупо изрекла врачиха, подслеповато глядя на сотрудников «УЖАСа» и мелко тряся зарастающим шерстью подбородком. — Вы слышите, господин директор? — обратился Коквин к банкиру. — Здесь одни кретины, они не умеют колоть! — Банкир очнулся и, против ожидания, следил за ситуацией. — Почему? — Во врачихе взыграли остатки достоинства. — Анальгинчику… — А-а, в жопу вас всех! — завыл банкир. — Наберите номер! Наберите номер! — Наберите шприц! — рявкнул Коквин в ухо врачихе. — Он отказывается от всех уколов, — пролепетала та и покрылась пятнами. — Наберите, покажете ему потом ампулы! Врачиха поспешно вышла. — Номер!! Последний день тут работаете! — не унимался банкир. Белогорский малодушно взялся за телефон, и Коквин резко, с силой хлопнул его по руке. Банкир неожиданно выпучил глаза, начал хрипеть новым, особенным хрипом, отчетливо посинел. В Коквине свершилась разительная перемена: тот самый фанатизм, что бросился в глаза Антону на первом свидании, вырвался наружу, оставляя далеко позади подтянутость, корректность и исполнительность. Звеньевой распахнул дверь. — Быстро сюда! — заревел он не своим голосом. — Ему плохо! Едва не растянувшись во весь рост, влетела медсестра со шприцем. Она вонзила шприц в сведенный судорогой окорок, но дело оттого не улучшилось. Банкир уходил. Никто не верил, что событие, которого ждали — кроме выдвиженцев от «УЖАСа» — решительно все, уже при дверях. Выяснилось, как это обычно и бывает, что до реанимации слишком далеко, а нужной аппаратуры в отделении нет. Коридор наполнился топотом; никто ни за что не хотел отвечать, и только изображали активность. Впрочем, медикам было ясно, что помочь — если долгожданный конец и вправду собрался наступить — ничем нельзя. Коквин держался иного мнения. — Неужто?! — звеньевой заломил руки в настоящей, искренней панике. — Нет, не допустим! Он бросился на постель, распластался поверх умирающего банкира и впился ртом в фиолетовые резиновые губы. Черным пауком лежал он на казенном одеяле, раздувая щеки и отчаянно вталкивая воздух в футбольный мяч головы. Коквин на миг оторвался и крикнул Антону: — Разотри ему ноги! Чего ты ждещь? Понимая, что от его расторопности зависит очень многое, Антон одним движением отшвырнул одеяло и начал теребить холодные ступни с крючковатыми, желто-бурыми когтями. Энтузиазм, с которым Белогорский взялся за дело, удивил его самого — не иначе, заразился от звеньевого. Тот продолжал дыхание «рот в рот»; широко раскрытые глаза банкира медленно, но верно стекленели, зрачки разъехались по углам. Коквин отпрянул от мертвеющих губ — теперь он сидел верхом, будто в седле, и перешел к массажу сердца. Однако все его толчки напрасно сотрясали дряблую, бледную грудь без пяти минут покойника. — Уходит!! — дико, в ужасе, прокричал Коквин. По лицу его катились слезы. — Нельзя! Он же живой! Это же жизнь, придурок, что ты на меня смотришь, как баран? — Я же стараюсь, — взволнованно попытался оправдаться Антон. — Но что я могу? — Позови кого-нибудь! Его надо колоть адреналином, в самое сердце! Антон соскочил с постели, высунулся в коридор — там не было видно ни души. — Пусто, — сказал он Коквину, который уже ничего не слышал. Как заведенный, он раскачивался вперед-назад, то вдыхая в переставшего дышать банкира последние, резервные запасы собственного кислорода, то побуждая вернуться к работе холодное земноводное сердце. Белогорский ничего не мог с собой сделать: он отошел в дальний угол, откуда молча наблюдал за стараниями Коквина. Он видел, что тело банкира окончательно прекратило какие-либо самостоятельные движения и сотрясалось лишь усилиями седока. — Товарищ Коквин, он умер, — робко подал голос Антон. Коквин повернул к нему лицо, которое ничего не выражало, и продолжал работу. — Умер он, умер, — шепнул Белогорский, делая выразительное лицо. Активность звеньевого начала понемногу снижаться. Антон выжидающе смотрел ему в глаза; те бесстрастно смотрели сквозь подчиненного. Наконец, фигура, оседлавшая бездыханного банкира, застыла, словно вдруг почувствовала истечение трупного холода и напиталась им. — Слезай, ему уже не поможешь, — сказал Антон, стараясь придать тону серьезность и торжественность. Коквин глядел на него, не мигая. Сознание постепенно возвращалось в его зрачки — возвращалось и несло с собой нечто новое, прежде Антоном не виданное. Придя в себя, звеньевой уставился на труп, не веря своим глазам. Медленно, грациозно перекинул через покойника левую ногу, медленно сполз и замер возле постели, изучая то, что в ней охлаждалось. — Умер, — повторил он с замиранием. — Мертвый! — И звеньевой повернулся к Антону, отчего тот разинул рот и вжался в стену. — Мертвый! — воскликнул Коквин с восторженной угрозой. — Гнусь какая, а? Антон кивнул, не зная, что ответить. — Трупашок — запашок, — сказал Коквин ласково и провел ладонью по щеке банкира. И вдруг впился ногтями в безответную мякоть. А после этого другой рукой вцепился в губы мертвого, сграбастал их в кулак и яростно дернул — раз, другой, третий… Потом оставил и эту затею, на шаг отступил и с размаху ударил тяжелым ботинком в бок. Схватил использованный шприц и хищно, упоенно воткнул иглу сначала в горло, затем — в студенистое глазное яблоко. — Ты…ты что делаешь? — Антон настолько струсил, что даже не ощутил страха. — Это ж мертвец! — Коквин оскалил мелкие жемчужные зубы. Их перламутровый блеск ассоциировался почему-то с блеском сухожилий и фасций. — Ты просто еще не уяснил, что мертвец — это враг! Это альфа и омега всякого зла! «Стоит ли мессы Париж?» — пронеслось в голове у Белогорского. Коквин расстегнул галифе и начал мочиться на покойника. — Увидят, — беспомощно простонал Антон. — Он и так был мокрый, — возразил Коквин и визгливо хихикнул. — Становись рядом! Давай-давай, не тушуйся! Будет тебе боевое крещение. Белогорский замотал головой. Звеньевой нахмурился: — Живо встал! Не то в два счета вылетишь! Если в скрытую оппозицию не запишут…тогда другой разговор пойдет! Антон, не веря, что это делает он, Антон Белогорский, приблизился к ложу усопшего. Коквин уже закончил выделение мочи и выжидающе, с одобрением глядел на него. — Можно запереть дверь? — спросил Антон жалобно. Коквин презрительно плюнул, притворил дверь и встал к ней спиной, широко расставив ноги. — Начинай же! — приказал он нетерпеливо. И Антон подчинился. …Домой он вернулся за полночь: шлялся по городу, где-то пил, на что-то глазел — без формы, в обычном гражданском платье. Вошел в свой дом подшофе, с разбегающимися мыслями и при деньгах. В окне увидел ту самую фигуру, сквозь зубы выматерился и отправился спать, не желая вмешиваться в очередной малопонятный спектакль. Перед тем, как лечь, обнаружил на полу и на сиденьях стульев лужицы прозрачной холодной воды. Взяться им было неоткуда: кран был плотно завернут, потолок не протекал, окна и двери надежно заперты. На душе сделалось совсем паршиво, и сон — на сей раз без снов — не сулил облегчения.9
После ухода банкира из жизни Антону решили дать выходной день. Неизвестно, как сложилась бы его дальнейшая судьба, окажись он и в самом деле предоставлен сам себе в тот понедельник. Однако Ферт назначил на семь часов вечера торжественную инициацию — именно это слово употребил он нечаянно, после — спохватился, переименовал церемонию в торжественный прием или во что-то еще, невинное по звучанию. И Антон пришел, ошибочно считая, что будет какое-то формальное, незатейливое собрание вроде того, с раздеванием и рукопожатиями, о котором говорили в его звене. Белогорский терзался сомнениями; в глубине души он был уже на добрую половину вне «УЖАСа». Он до сих пор не сумел разделить с новыми товарищами их беззаветную преданность живому и агрессивное неприятие мертвого. И он не знал, сколь долго сможет продержаться на этой денежной работе. Он был готов наплевать на все и, по окончании торжеств, отказаться от дальнейшего сотрудничества. Однако дело пошло не так, как он предполагал. Собрание было назначено в помещении одного из ведущих театров города. И, когда все уже закончилось, Антон не мог во всех подробностях восстановить происходившее на слете. Содержания выступлений он не помнил совсем. Запомнились ужасная духота, разноцветные фейерверки и оглушительная, гремящая «Весна». Еще сохранился в памяти мутный бассейн, в который была преобразована треть сцены. Жара и духота, царившие в зале, объяснялись необходимостью поддерживать воду теплой. Зал был полон бесновавшихся, ревевших утверждателей жизни. У Белогорского хватило ума сообразить, что дальше будет заурядное, многократно испытанное на деле зомбирование. Но он уже, во-первых, был захвачен действом, а во-вторых, не смог бы, даже если б пожелал, протолкнуться к выходу. Поэтому, когда Ферт, теперь облаченный в форму с аксельбантами, рванул на себе ворот и бросил клич: «В воду! Все — в воды Леты!», Антон, как и все собравшиеся в зале, сбросил с себя обмундирование и босиком заспешил вниз, к тяжело колыхавшейся воде. Купальщики ныряли, как заведенные, спеша не менее десятка раз окунуться с головой, так как все это плавание символизировало погружение в воды небытия и последующее счастливое выныривание — в уже просветленном, обновленном состоянии, с презрением к смерти и твердым намерением утверждать истину жизни. По темному амфитеатру зала метались лучи прожекторов; на авансцене, перед бассейном, образовался хоровод из неестественно ломающихся сотрудников. Они задирали лица и в пляске высоко поднимали колени — большей частью острые и тощие. Последним, что запомнилось Антону, был, конечно же, апофеоз праздника: абстрактные конструкции, сооруженные позади бассейна и напоминающие строительные леса, бесшумно сошли в машинный Тартар, откуда, в свою очередь, выплыл на сцену гигантский снежный череп из гипса. В черных глазницах начал разгораться красный свет, он с каждой секундой становился все ярче, и вот — из раскаленных дыр выстрелили ослепительные лазеры — провозвестники близкого освобождения. Череп покрылся сетью трещин, сквозь которые пробивалось багровое свечение. И вот он внезапно рассыпался, обнаружив начинку — громадный, в виде сердца выполненный стеклянный сосуд, наполненный красной водой и щедро подсвеченный снизу. И, когда мероприятие закончилось, Антон внезапно понял, что его сомнения, подозрения и страхи — хоть и остались как были, в целости и сохранности, — больше его не волнуют. Просто-напросто не интересуют, и все, сделались неважными, убрались на обочину, подальше, тогда как главная магистраль жизни, освещенная ярким солнечным светом, уносится за горизонт — прямая, накатанная, с обещанием славы в конце пути.10
Месяц пролетел незаметно. Белогорский втянулся в работу и не заметил, как наступила зима. Она и так уже давно обосновалась в городе, а смотреть на календарь у Антона не было времени. Новые поручения, которые ему давали, больше походили на активное утверждение жизни, чем первые два. Антон склонялся к выводу, что Польстер с банкиром были, слава Богу, скорее исключением, нежели повседневной рутиной. Он совершил впечатляющее количество добрых, исполненных человеколюбия поступков, — правда, не бескорыстно, но есть-то надо всем. К тому же в тайниках его души не назревало никакого протеста против сложившегося положения дел; Антон это чувствовал, расценивал как признак внутренней склонности к добру и считал, что вполне сумел бы делать то же самое и бесплатно. Таким образом, поводов к угрызениям совести совершенно не оставалось. И отношение к жизни формировалось здоровое, положительное, безразличное к мишуре и суете — а мишурой и суетой было все, в чем жизнь так или иначе проявлялась. Проявления, как и положено по определению, считались вторичными и малоценными, а их источник — голая, абстрактно-живая жизнь — главным, незапятнанным благом. Вдохновляло Антона и то обстоятельство, что «УЖАС» быстро разрастался, завоевывая выгодные позиции. Ферт строил планы участия в местных выборах; появились разнообразные группы поддержки, подготовительные курсы для кандидатов и даже первичные молодежные подразделения. Вскоре Белогорский обратил внимание на странные синяки и ссадины, что стали появляться на лицах коллег. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не заявился в общее собрание с подбитым глазом или рассеченной губой. Поначалу Антон не придал этому большого значения, но увечья множились, а сами пострадавшие не спешили с объяснениями. Так что Антон, не в силах разгадать загадку, обратился с вопросом прямо к Ферту. Тот не стал ничего скрывать: — Мундир обязывает, коллега. Организация показывает зубы. Мы готовим акцию под общим девизом: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». Приходилось слышать? Антону не приходилось. — Это Иисус Христос сказал, — сообщил Ферт менторским тоном. — Один юноша, собравшийся отправиться с Ним, попросил повременить, так как хотел похоронить отца. И Христос ответил ему именно это, — Ферт по привычке снова сунул очки в рот. — Что — убиваем кого-то? — спросил Антон шепотом. Ферт расхохотался: — С ума вы сошли, молодой человек! Забыли, где работаете? — Тогда с чего у людей морды битые? — с тупым недоумением воззрился на него Белогорский. — Всякому действию есть противодействие, — пожал плечами Ферт. — Настоящий этап нашего развития предусматривает борьбу со всевозможными проявлениями культа смерти. Общество инертно и косно, оно не желает расставаться с традициями, которые успели уже превратиться в инстинкты. Вот и деремся, — молвил инструктор с неожиданной простотой. — И до вас, коллега, очередь дойдет, не беспокойтесь. — Я не беспокоюсь, — ответил Антон недовольно и отошел. Часом позже его подозвал к себе Коквин. — Завтра у нас запланирован рейд, — сообщил он озабоченно. — Можно сказать, разведка боем. Я буду нужен здесь, в центре. Звено поведет Недошивин. Без нужды ни во что не ввязывайтесь, но если уж вынудят — спуску не давайте. — А поподробнее нельзя? — спросил грубовато Антон. Коквин смерил его взглядом. — Почему нет, пожалуйста. Нужно будет взять под контроль морг, крематорий и церковь. Действовать по обстановке — конечно, при возможности действия. В случае численного перевеса противника — отступить. Ну как — ясно в общих чертах? — Что-то вырисовывается, — согласился Белогорский. — Завтра не забудь принести пальто, шапку и брюки попроще, — предупредил его Коквин.* * *
Следующий день — морозный и солнечный — начался с мелкого самодурства. — Построиться, — хрюкнул Недошивин, враждебно глядя на группу. — Чего? — протянул потрясенный Холомьев. — Видали — калиф на час! Глаза у ангелоподобного Злоказова сделались — как по Ерофееву — отхожими. Щусь наморщил нос, Белогорский напустил на себя непрошибаемый вид. — Осади, — процедил Злоказов. — Не то, когда меня поставят… — Черт с вами, — Недошивин еще больше насупился, хотя больше было уже некуда. — То-то, — успокоился Холомьев. — А то — «построимся»… — Слушай маршрут, — Недошивин повысил голос, не желая уступать ни пяди сверх потерянного. — Пункт первый — морг Мариинской больницы. После — церковь, за ней — крематорий или погост, куда повезут. И там, и там попытаемся отбить. Вопросы? Команда молчала. Антон, как самый зеленый, счел нужным все-таки спросить: — Я не совсем понял — что отбить? Покойника? — Покойника, — прохрипел Недошивин. Белогорский широко раскрыл глаза: — Да? А зачем? Тут Злоказов толкнул его локтем: — Чего ты пристал? Время придет — увидишь. Это ж враг, бестолочь! Антон замолчал. — Форму снять, переодеться в гражданское, — приказал Недошивин. Дотошный Антон собрался снова влезть с расспросами, но в этот раз его остановил Щусь: — Куда ж нам светиться-то, подумай? Уже потом, когда акция осталась в прошлом, Антон нашел вполне естественным, что «УЖАС» не афиширует эту сторону своей деятельности. Если существование врага еще могло быть принято как обязательное условие, то методы борьбы с ним могли показаться непосвященным недостаточно привлекательными. Однако Белогорский уже не видел ничего зазорного в выражении «на войне как на войне» и безропотно переоделся. По дороге в морг Антон сморозил чудовищную глупость: предложил купить цветы — с единственной целью замаскироваться в толпе скорбящих. Но даже обычно доброжелательный Щусь поднял его на смех. — Для сотрудника «УЖАСА» принести на похороны цветы — примерно то же, что вдове явиться в подвенечном платье, — сказал Щусь Антону. — Или обожраться окороком еврею. Как ты не понимаешь, что все наши силы направлены против идиотских, сатанинских ритуалов? — Понял, понял, — огрызнулся Антон. — Что вы все на меня набросились? …Возле морга уже переминались с ноги на ногу озябшие родственники покойника. Их собралось десятка два человек; вновь прибывшим не составило большого труда затеряться среди темных курток, пальто и шуб. Перед тем, как слиться с толпой, звено рассредоточилось. Сотрудники «УЖАСа» подходили по одному, ничем не выдавая знакомства друг с другом. Как и следовало ожидать, никто не спросил незнакомцев, кто они такие и откуда взялись. Отсутствие цветов тоже осталось незамеченным. Наконец, их пригласили внутрь: в холодном, бедном помещении стоял средней пышности гроб с желтым, окоченевшим мертвецом внутри. Усопшего обступили разреженным кольцом, начались всхлипывания, сопровождавшиеся испуганным шушуканьем. Антон скосил глаза на Злоказова, державшегося в отдалении — тому с трудом удавалось удерживать на лице приличествующее случаю выражение. Недошивин глядел преимущественно в пол и лишь изредка зыркал исподлобья колючими глазками. Щусь, входя в роль, повесил голову; время от времени он быстро, непродуманно крестился. Холомьев стоял, словно проглотил аршин, и глазел по сторонам, взглядом плавая над поникшими головами собравшихся. К общему облегчению лазутчиков, прощание, больше похожее — с учетом предстоявших обрядов — на первую встречу, не затянулось надолго. Гроб закрыли крышкой; Злоказов, уже не таясь, недобро фыркнул при виде его траурной отделки. Но мало кто обратил внимание на демарш неизвестного. Груз затолкнули в ископаемый ледяной автобус, ближайшие родственники расселись внутри по периметру, а все остальные потянулись во вторую, более комфортабельную, машину. — Вы, простите, кем ему приходитесь? — тихо и боязливо спросила там у Холомьева безутешная дама в старомодной вуали. Холомьев поднес палец к своему щелевидному рту и возмущенно зашипел. Дама замахала руками, прослезилась и присела на краешек сиденья в уголке. Ехали чинно, без слов. Возле церкви высадились, мужчины сдернули шапки. Антон, не имевший привычки посещать храм, испытывал смешанное чувство почтения и раздражения. Его спутники тоже ощущали себя не в своей тарелке. С одной стороны, «УЖАС» приветствовал религию как способ пропаганды активного утверждения жизни. С другой стороны, отношение церкви ко всему, что было связано со смертью, казалось ему неприемлемым. Вдобавок пришлось долго ждать, пока закончатся разнообразные молебны и песнопения, непосредственно с отпеванием не связанные. Пятерка пришельцев разбрелась по храму и занялась равнодушным созерцанием икон. В церкви было жарко от огня и людского дыхания; запах ладана и воска безуспешно пытался напомнить Антону о чем-то давным-давно позабытом. Тем не менее, в душе его установилось нечто сродни гармонии, и отпевание он встретил хоть и в штыки, но все же не так неприязненно, как остальные. Недошивин — на сей раз до самого конца процедуры — уставился в пол, дабы никто не увидел его глаз. Кулаки вице-звеньевого были крепко стиснуты. Холомьев, напротив, далеко вытянул шею, чтобы ничего не пропустить и после иметь право предъявить счет по всем статьям ущерба его моральному «я». Злоказов стоял отвернувшись, а Щусь перебегал с места на место, испытывая нужду в разнообразии вообще. Когда ему это надоело, он незаметно подошел к Антону и, еле сдерживаясь, шепнул: «Анекдот. Идут похороны. Стоит толпа. Выскакивает мужичонка, подбегает к гробу, что-то сует и спешит на место. А там объясняет: „Цветов не было, так я шоколадку положил"“. Щусь слегка согнулся, уткнулся подбородком в шарф и крепко зажмурился — его стал душить хохот. Он изредка вздрагивал и после каждого содрогания вытягивал по швам до предела напряженные руки. Батюшка, махая кадилом, что-то задумчиво пел. Справа и слева опять раздались всхлипы, но теперь они были тише, чем в морге, сдержаннее. Антон сделал несколько шагов и очутился рядом со Злоказовым. — Долго еще? — спросил он вполголоса. — Уже почти все, — ответил тот несколько громче, чем требовала конспирация. — Любопытно — сколько он с них содрал, этот исусик? Антон — ни к селу, ни к городу — хотел сказать про Париж и про мессу, но Злоказов заговорил снова: — Нельзя ему спускать, козлу. Как закончит служить, я к нему подойду, потолкую. Пойдешь со мной? — Сколько угодно, — отозвался Белогорский. Ему сделалось интересно, как Злоказов станет вразумлять попа. Тот сдержал свое слово, подошел, когда покойник был отпет, к священнику и, показывая на свечи и образа, спросил: — А скажи-ка, друг любезный, во сколько вся эта кухня обошлась родственничкам? Поп, снявший было золоченые очки, нацепил их обратно и внимательно посмотрел на необычного вопрошателя. Решив, что отвечать не обязательно, он отвернулся и хотел идти по своим делам, но тут каблук Злоказова наступил ему на длинную, до пола, рясу. — Ты куда? — спросил Злоказов шепотом. — Ты кем себя вообразил? — Выйдите из храма Божьего, — с кроткой угрозой предложил батюшка. — А я помолюсь, чтоб Бог вас вразумил и простил грехи. — Смелый, да? — Злоказов ухмыльнулся. — Погоди, дойдет до тебя очередь. Ишь, обкурили все, обрызгали, трупы облизываете… — Уходите отсюда, — повторил тот более твердым голосом. — Оборзел? — прошипел почитатель жизни. — Крышу позовешь? А какая у тебя крыша? Батюшка безнадежно снял очки, протер носовым платком и улыбнулся краешком рта. — Наша крыша — небо голубое, — сообщил он доверительно. Неизвестно, во что бы все это вылилось, но вмешался Недошивин и увел Злоказова из храма. Взбешенный Злоказов щурил глаза, хищно скалил зубы и бормотал, что не прощается, что сделает батюшке рэкет, превратит его жизнь в кошмар, какого тот и во сне не видел. Следом за ними вышел и Антон. Гроб с телом вернули в автобус, и тот, забрав с собой еще двоих сопровождающих, покатил в крематорий, где покойника надеялись завтра спалить. Эти планы были подслушаны и приняты к сведению звеном Недошивина. Народ не расходился и праздно топтался у дверей храма. Обстановка изменилась, люди успели устать и сделались более разговорчивыми. Необычное поведение незнакомцев в церкви не укрылось от внимания многих, а дама под вуалью проявила настойчивость: — И все-таки — кто вы будете? Мы просто никогда вас прежде не встречали… Нехотя Холомьев отозвался: — С работы мы будем, с его работы. Настырная особа пришла в удивление: — Да что вы говорите! Но он уж лет двадцать, как не работал… — Мы не из тех у кого память короткая, — сообщил ей Злоказов. — Да-да, это замечательно, конечно… Воцарилась тишина, и только мотор продолжал свое нелегкое механическое дело. — Но позвольте, — опомнилась дама, немного подумав, — вы, как будто, довольно молоды…Как же вы могли с ним работать? — Это называется эстафета поколений, — молвил Щусь с серьезной миной. — Дело покойного не забыто. Нас, так сказать, делегировали. — Странно, — дама поджала губы. — Ведь он руководил хором ветеранов войны. — Мы — внуки ветеранов войны, — вмешался Недошивин и посмотрел на нее столь свирепо, что у дамы моментально пропало желание спрашивать дальше. Многие слышали эту беседу, и лица их выражали сомнение. Антон напрягся, готовый к любому повороту событий, но события носили слишком печальный характер, чтобы свернуть куда-либо с назначенного пути. Недошивин отвел свою группу в сторонку и негромко сказал, что здесь им больше делать нечего. Надо отправляться в крематорий и прозондировать почву. Если все у них получится, то безутешную родню новопреставленного ожидает завтра большой сюрприз. Возражений и вопросов не было, и часом позже служители жизни благополучно, без приключений достигли местного Дахау, деловито попыхивавшего свежим дымком. Горение, как было некогда подмечено, есть форма жизни, к которой (форме) полагается стремиться всем порядочным людям. — Давайте поживее! — прошипел Недошивин. — Куй железо, пока горячо — жмура, наверно, еще не успели оформить. Они обогнули здание крематория и ворвались в какой-то темный коридор, где шли вдоль стен массивные железные двери, запертые на засовы, а также стояли неприкаянные металлические тележки. Немного подумав, командир выбрал Щуся и велел ему воздержаться от участия в рискованных переговорах. Если что-нибудь пойдет наперекосяк, завтра его пошлют присматривать за церемонией кремации с заданием разузнать, как думают родственники распорядиться урной с прахом — оставить в колумбарии или закопать на кладбище. А потому никак нельзя являться на церемонию со следами свежих побоев на лице. — Есть тут кто-нибудь? — крикнул Недошивин нетерпеливо. Антон рассчитывал услышать эхо, но голос вожака прозвучал гулко и глухо, словно говорили в какую-то толстую трубу. Никто не откликнулся; Недошивин крикнул еще раз. Тогда в конце коридора возникла приземистая, обезьянья фигура в темно-синем комбинезоне и вязаной шапочке. Стараясь ступать торжественно и бесшумно, работник приблизился и сумрачно оглядел гостей. — Командир, слушай и не перебивай, — пророкотал Недошивин. — Только что к вам привезли клиента. За сколько ты можешь нам его продать? Работник вытер нос тыльной стороной ладони. — Валите отсюда, — сказал он. Недошивин вынул из-за пазухи пачку денег и сунул собеседнику в лицо. — Все твое, — пояснил он. — Сделаешь доброе дело. Вместо того, чтоб за бабки размалевывать чучела, мыть трупам задницы и лобки, тебе заплатят за подвиг во славу жизни. Это даже не сделка, это гимн бесконечной весны! Видимо, человек в комбинезоне очень хорошо уловил суть предложения. Он не стал спрашивать, зачем Недошивину понадобился труп. Он полуобернулся, махнул рукой и позвал: — Эй, кавалерия! Ну-ка, дуйте сюда! Наверно, в голосе его присутствовали особые нотки, потому что пять мужчин, одетых в точности в такие же комбинезоны и шапочки, поспешили на зов, держа в руках кто лом, кто лопату. Недошивин покрылся пятнами и сделал шаг назад. Антон, Злоказов и Холомьев придвинулись к нему ближе и стали плечом к плечу. Работник стал наступать: — А ну,исчезли отсюда, вашу мать! Три секунды даю! — Иначе — что? — спросил Злоказов. Работник, не ответив, вытянул руку назад, принял лом и замахнулся. Недошивин сунул пальцы за пазуху, выхватил газовый баллончик и прыснул нападающему в глаза. Тот выронил лом и опустился на колени. — Паскуды! — заорал Недошивин. — Нет бы пойти хотя бы в зоосад работать, за живностью смотреть! А им, шакалам, подавай убоину! — Он отступал, рабочие надвигались все стремительней. Недошивин споткнулся, упал. Лежа на каменном влажном полу, он истерически запел: — О, весна, без конца и без края! Без конца и без края мечта!!.. Ему досталось ломом по ноге; Холомьев, белее снега, вырвался вперед и с силой толкнул в плечо звероподобного верзилу. Тот ответил затрещиной; секундой позже никто со стороны не смог бы уже разобрать, кто кого бьет. Недошивин командовал с пола, лежа, пока носок чьего-то ботинка не въехал прямо ему в зубы. Тогда вице-звеньевой завыл и начал кататься, мешая и без того безыскусным бойцам. Победило не уменье, а число — минуты через три-четыре сотрудники «УЖАСа» смирились с поражением и обратились в бегство. Антону разбили левую бровь и надорвали рукав — новобранец прикрывал отступление более опытных Злоказова и Холомьева, которые волоком волокли командира подальше от места сражения. Выбравшись, наконец, из несчастливого коридора, четверка остановила первый попавшийся автомобиль и приказала шоферу гнать куда подальше от враждебных крематорских стен. — Дьявол, — рычал Недошивин с заднего сиденья. — Ох, попомнят они меня! Придет время — я их контору с дерьмом смешаю. Зарою бульдозером! — Послушай, — зашептал Белогорский на ухо Злоказову. — Зачем мы все это устроили? Ведь ясно было, что побьют. — Это первая экспедиция такого уровня, — тихо ответил Злоказов. — Пробная вылазка. До сих пор, понимаешь, мелочились, разменивались на пустяки. А теперь решили попробовать по-крупному, ударить, знаешь, в самую цитадель. Жируют, суки, на своих цветочках, веночках и музычке! — бросил он с ненавистью, глядя в заднее окно машины. — Ну, первый блин комом. К тому же Щусь остался. — Да на кой мы прицепились к этому жмурику? Зачем нам разведка? Покойников же пруд пруди — выбирай любого, раз не вышло с одним. Не говоря уж об урне. — Ну нет, — возразил Злоказов. — Так рассуждает несознательная шпана. Мы — люди ответственные; мы, если за что беремся — доводим до конца.11
Антон Белогорский завелся; мертвецы и кутерьма, связанные с ними, разбудили в нем неожиданно сильную злобу. В самом деле — живым жрать нечего, экология никуда не годится, заводы стоят, а этим сволочам все мало! Им бы только деньги сосать из беззащитного народа! Если бы покойники получали то, что им положено с точки зрения справедливости, по заслугам, то насколько краше, счастливее стала бы человеческая жизнь! Вечером состоялось собрание под председательством Ферта, где подробно обсудили все случившееся. Инструктор подтвердил слова Злоказова: раз начатое должно быть доведено до конца. — Мы отрабатываем шаблон, — объяснил Ферт. — Конечно, можно плюнуть и пристроиться к любой другой похоронной процессии, какая подвернется. Но нельзя забывать о главной задаче: изменить стереотипы, укоренившиеся в общественном сознании. Люди должны отказаться от институтов почитания мертвечины. Они должны сознавать, что с самых первых шагов, которые они сделают на этом гибельном пути, их будут неотступно преследовать наши контролеры. Начальный этап сей глобальной реформы неизбежно связан с насилием и террором — если уместно употребление слова «террор» применительно к покойникам. Мы заставим морги, церкви, крематории и кладбища считаться с нашим мнением. Постепенно, путем все более явного запугивания, а где возможно — подкупа, мы дадим понять администрациям этих учреждений, что они имеют дело с реальной силой. Поэтому сегодняшний мертвец никак не может быть оставлен в покое. Он — рано или поздно — получит свое; слухи об этом событии начнут расползаться по городу. Затем последуют новые акции, и все это в конечном счете заставит считаться с нами и алчных попов, и отмороженных могильщиков. По окончании этой речи Ферт выразил звену благодарность от лица руководства «УЖАСа», выписал премиальные, а пострадавшим — в том числе и Антону — велел ходить с красной нашивкой, знаком ранения при исполнении. Нашивка представляла собой узкую красную полоску в черную елочку, носить ее полагалось на левом рукаве, над самой повязкой с эмблемой. Наметили планы на завтрашний день; Ферт посоветовал заменить Щуся другим наблюдателем. Не исключено, что присутствующие на церемонии лица каким-то образом узнают о сегодняшней потасовке, увяжут появление Щуся с действиями четверки неизвестно откуда взявшихся молодых людей и…Короче говоря, на кремацию делегировали самого Коквина. Участники операции во всех подробностях описали звеньевому всех, кого запомнили, отдельно остановившись на прилипчивой завуалированной даме, не забыли и про агрессивный похоронный пролетариат. Коквин держался спокойно: его никто не видел, он не собирался лезть ни в какие разбирательства, и его единственной задачей было выяснить, куда отвезут урну с прахом. Фамилия умершего была известна, об этом позаботились еще в больничном морге. Так что Коквину оставалось лишь придумать убедительную легенду, чтобы не опростоволоситься, как опростоволосились возле храма его несмышленые солдаты. На душе у Антона сделалось полегче — повлияли и премия, и устная благодарность, и почетная ленточка на рукав. Домой он шел чеканя шаг, бодро и с удовольствием видел, как прохожие уже не косятся на его форму, но опускают глаза и норовят посторониться. Да, теперь сомнениям места нет — он нашел свой социум, он стал полноценным, уважаемым членом коллектива, носителем перспективной, научно и нравственно оправданной идеи. Теперь Белогорский понимал, что мундир и в самом деле дисциплинирует человека. Его былое презрение к людям в форме — явление инфантильное, ошибочное. Он представил свой дом и впервые подумал, что изменилось и жилье. Отныне в нем не было кавардака, исчезла паутина, опустела некогда доверху набитая кухонная раковина. Очистилась ванна: еще совсем недавно Антон швырял в нее грязную одежду, а когда мылся под душем, ногой отпихивал груду в дальний угол, где вещи намокали, гнили и распространяли невозможный, убийственный запах. Правда, вода продолжала разливаться то тут, то там, хотя по законам физики ей было взяться неоткуда. Правда, появился полтергейст — с каждым вечером стучало, шуршало и позвякивало все сильнее; все чаще обнаруживались на полу разные мелкие предметы вроде вилок и ножей; бесились часы, без спроса включались электроприборы, перегорали пробки. Но Антону полтергейст не мешал, и фигура за окном, полюбившая грязную дворовую скамейку, тоже не мешала несмотря на то, что Белогорский по-прежнему не мог заставить себя выйти за дверь, спуститься по лестнице и просто посмотреть, кто это такой сидит во дворе вечер за вечером, терпит и дождь, и стужу, да к тому же наделен талантом исчезнуть, когда сочтет нужным, в мгновение ока.* * *
…Урну решили подхоронить в семейную могилу на загородном кладбище. Коквин блестяще справился с поручением: его ни в чем не заподозрили. После того, как гроб бесшумно уехал под пол, символизируя отбытие куда и полагается, в преисподнюю, звеньевой поучаствовал в распитии чекушки в компании с престарелым однополчанином праха. Тот, хлебнув, все и выложил, Коквину почти не пришлось его расспрашивать. — Встретим у ворот, — предложил Недошивин. — Со словами про мертвых, которые мертвецов хоронят. Если не поймут, то мертвыми и станут, а другим будет наука. Ферт рассердился. — Никого не убивать! — воскликнул он крайне возмущенно. — В кого мы превратимся, если станем убийцами! Мы же — «УЖАС»! Мы — хранители жизни! Недошивин, видя гнев начальника, испуганно хлопал глазами. — Мы не будем отбивать урну, — подвел черту Ферт. — Пусть закопают, пусть побрызгают водочкой — мы появимся потом, когда разойдутся пьянствовать. Между прочим, все эти поминочки — тоже, знаете…Сыпануть бы чего в бутылки. Ну, всему свое время, Бог с ними. Придем вечером, к ночи поближе, сделаем все, как положено, а утречком разошлем телеграммы с приглашением посетить могилку и извлечь уроки. — Мы не знаем адресов и имен, — напомнил Белогорский. — Знаем, — возразил Коквин. — Я настрелял штук шесть-семь телефонов, так что проблем не возникнет. Ферт одобрительно хмыкнул: — Воистину, не место красит человека, а наоборот. Ну, коли так, поощрим и звеньевого. Звено, надеюсь, со мной согласно? Все зашумели, дружно выражая поддержку. — Людей маловато, — сказал потом Коквин задумчиво. — Никогда не знаешь, как обернется. — Это верно, — кивнул Ферт. — Ну, этот вопрос решается просто. Припишу к вам звено Свищева. И, — Ферт запнулся, так и сяк оценивая родившуюся мысль, — я пойду с вами тоже. А то на руководящей работе есть риск оторваться от корней…12
Спустя два дня Щусь ни свет, ни заря приехал на кладбище и занял позицию. Точный час погребения урны известен не был, и он настроился на долгое ожидание. Одетый не по уставу, в пальто и шапку, Щусь запасся плоской бутылочкой с горячительным и спрятал ее в накладной карман: морозы грянули нешуточные. Ему приходилось прятаться то за деревьями, то за мусорными кучами; уходить куда-то дальше Щусь не мог из боязни прозевать посетителей, а попроситься в сторожку не решался — начнутся разговоры за жизнь, что да как, всякие ненужные вопросы…К двум часам пополудни он совершенно закоченел, невзирая на выпитое. Щусь не был злым человеком, но сейчас из черт его лица исчезли малейшие признаки добродушия. Когда он, наконец, дождался, и черная стайка людей прошла сквозь печальные ворота, Щусь готов был погнаться за поднадзорными и навешать пинков. С трудом переставляя замерзшие, разболевшиеся ноги, он короткими перебежками следовал от дерева к дереву, пока родня не дошла до могилки, где на месте надгробья поселился аккуратный сугроб. Дальнейшее Щуся не интересовало; какое-то время он осторожно пятился задом, потом повернулся и пустился бежать, мечтая поскорее очутиться в электричке. В привокзальном ларьке купил пол-литра какой-то хмельной дряни и в тамбуре выпил в три глотка, не отрываясь. В штаб-квартире его встретили деловито, с искренним сочувствием по поводу обморожений. Коквин мягко упрекнул разведчика в чрезмерном увлечении спиртным, что не приветствовалось здоровым «УЖАСом», но выговор был формальный, дружеский. Рядом с Коквиным сидел на стуле шарообразный Свищев, который был не очень доволен тем, что его, звеньевого, поставили под начало равного по званию. Однако, стоило начаться обсуждению предстоящей операции, Свищев втянулся в общую оживленную дискуссию и забыл про обиду. Речь его была грубой, неграмотной, но предложения — дельными. Учитывать старались все — температуру воздуха, освещенность, присутствие посторонних, подступы и пути отступления. Особое внимание уделили зданию администрации — так, оказывается, называлась отпугнувшая Щуся сторожка. Разгорелся спор, поскольку в ночное время суток там дежурили два или три «секьюрити», и Свищев с Недошивиным предполагали разделаться с ними жестоко, как и положено поступать с вражескими часовыми. Они особенно подчеркивали, что лица, переметнувшиеся на сторону нежити, исключаются из Книги Жизни и не должны пользоваться снисхождением «УЖАСа». В защиту стражей снова выступил Ферт, который был категорически против любых умерщвлений. Сошлись на том, что пятерка наиболее развитых физически бойцов ворвется в сторожку и обездвижит охранников, как сумеет — с единственным условием: не убивать. В пятерку вошли Недошивин, Свищев, Злоказов, а также Саврасов и Тубеншляк, люди Свищева. За два часа были решены все вопросы, и участники грядущей вылазки разошлись по домам — подкрепиться, выспаться и потеплее одеться. Пить строжайше запрещалось, замеченные в этом грехе подлежали немедленному выведению из операции. Их дальнейшая судьба не уточнялась, но всем было понятно, что игра не стоит свеч и физическая работа согреет их гораздо надежнее. Ближе к одиннадцати часам вечера тринадцать человек сошли на пустынный, вымороженный перрон. Светила полная луна, стояло безветрие, до кладбища было пять минут хода. Когда до ворот оставалось шагов пятьдесят, Ферт негромко отдал приказ рассредоточиться. Сам он, закутанный в шарф по очки, в глубоко нахлобученной шапке-ушанке, привалился к одинокому дереву и бросил взгляд на часы. Окна в сторожке были освещены, в одном из них виднелся работающий переносной телевизор. Пятерка пошла; Свищев, опустив на лицо черную, в двух местах для глаз продырявленную шерсть шапчонки, с силой ударил ногой в дверь и первым ворвался внутрь. — Лечь, уроды! Руки на затылок! — заорал звеньевой. Надо отметить, что четыре эти слова были им произнесены, против обыкновения, очень четко, и вообще вся речь вышла складной, грамматически безукоризненной. Схватка, вопреки ожиданиям нападавших, закончилась, практически не начавшись. Налет боевого авангарда стал полной неожиданностью для двух средней трезвости парней, нарядившихся в синюю форму. Они почти не сопротивлялись, что сильно разочаровало противника. Свищев и Недошивин, связывая сторожей по рукам и ногам и затыкая им рты, сделали попытку помять их несколько усерднее, чем требовалось, но апатия противника гасила всякий интерес к физическому воздействию. Для Тубеншляка, Злоказова и Саврасова работы не было; Саврасов неторопливо, вразвалочку вышел на крыльцо и махнул рукой. Ферт отделился от древесного ствола и поспешил, чуть пригибая голову, к воротам. За ним устремились остальные; через минуту молчаливый возбужденный отряд быстро шел по кладбищенской дорожке. Не хватало только Тубеншляка — его оставили в здании администрации караулить «секьюрити». Ферт сделал знак Щусю, тот выскочил вперед и возглавил процессию, указывая путь. Долго искать ему не пришлось; Щусь, проторчавший полдня на кладбище, мог теперь ориентироваться с закрытыми глазами. Свернули направо, потом еще раз направо. Послышался громкий радостный шепот проводника: — Вот она, голубушка! Пришли, товарищ Ферт! — Зажечь фонари! — скомандовал инструктор. Замельтешили, вспыхнув, огни карманных фонарей. Немного пометавшись, они сосредоточились на обледенелой раковине, косо обрезанном камне памятника и бесполезной ограде. Было видно, что могилу только что навещали, поскольку снег был расчищен, а в раковине разложены тронутые первым тленом тюльпаны. — Прошу слова, — Ферт ослабил петлю шарфа, высвобождая рот, протер очки и выступил вперед. Свищев и Коквин, хотя никто от них этого не требовал, построили своих людей. Луна улыбалась, думая о чем-то своем, поскрипывали прихваченные стужей деревья, бесшумно клубились облака выдыхаемого пара. — Ребята, — обратился Ферт к налетчикам, и те немало удивились такому панибратству: за вожаком такого не водилось. — Давайте по-простому, без вывертов. Вот вы — нормальные, крепкие мужики — разве не чувствуете, сколько здесь падали? Я так просто копчиком ощущаю, как тонны гнили тянут под землю мегаватты, гигаватты нашей энергии. Чего там книжные вампиры — вон их сколько! — Ферт обвел погост рукой. Потом ткнул пальцем в направлении разгромленной сторожки: — Подумать жутко, что жизнь тех парней пропадает понапрасну, зря. Сколько бы они могли сделать полезного, доброго! А сколько денег тратится на эту помойку — с ума сойти! Денег мало, денег живым не хватает — но только попробуй, не выдели кладбищу: оно враз о себе заявит — размоет его дождем или еще что-нибудь, и тогда отрава, которая хуже любого биологического оружия, хлынет в водоемы, проникнет в наши дома и приведет нас сюда же, где кончаются все пути. Сегодня мы делаем первый шаг на пути освобождения от пагубных суеверий и диких традиций. Успех придет не сразу, и нам придется еще много, много раз повторить начатое, но капля камень точит. В сознании масс народится и окрепнет мысль, что лучше им будет держаться подальше от склепов и могильных крестов. Это, повторяю, произойдет не скоро. Но настанет день, когда враг будет разбит, и нас, первопроходцев, вспомнят добрым словом, и слезы благодарности прольются нашими потомками. А значит — к бою! Товарищ Холомьев — обеспечьте музыкальное сопровождение — чтоб с огоньком работалось! Холомьев извлек из-под полушубка портативный магнитофон. — Мороз крепковат, — заметил он озабоченно, нажал на клавишу, и из маленьких динамиков грянула родная «Весна». Ферт подошел к памятнику, размахнулся и ударил носком ботинка точно в черточку, пролегавшую между годом рождения и годом кончины. Камень не дрогнул; иного от него и не ждали. Вооружившись украденными в сторожке ломом и лопатами, цвет и гордость «УЖАСа» молча набросился на надгробье. Оно недолго продержалось, бессильное против железа и бешеного натиска громил. — Урну не забудьте! — крикнул Коквин. Антон подсунул лом глубоко под раковину, навалился; к нему поспешил на помощь Злоказов. В два счета справившись с задачей, ударили в твердую землю остриями лопат. Копать было не так уж трудно, так как землю рыхлили не далее, как днем. Вывернули урну; Щусь, ликуя, схватил ее, поднял высоко и показал товарищам. Его окружили кольцом, завыли, закружились в хороводе. — Не дожгли! — выговорил запыхавшийся Коквин, глядя на урну. — Ну что — исправим, спалим? — Нет, — улыбнулся Ферт, — это неправильно. Надо, чтоб все было видно. Спалим — и что останется? Рубите ее в щепки! — приказал инструктор. Вновь взметнулись лезвия лопат, раздался треск. Горстка темного порошка высыпалась на снег, Ферт кивнул Свищеву; — тот спустил штаны и, кряхтя, пристроился над обломками. Саврасов встал сзади — в очередь, но Ферт посоветовал ему поберечь добро для других. — Краску! — велел инструктор. Ему подали большую жестянку с торчащей малярной кистью, Ферт лично пошуровал внутри, приблизился к поваленному памятнику и черной краской намалевал свастику. — А почему не что-то другое? — спросил, как всегда, любознательный Антон. Его пытливый разум не любил неясностей. — Потому что свастика — жупел, пугало для людей, — растолковал ему Ферт. — Страх перед ней — генетический, она уже сама по себе устрашает. Нам ведь наплевать, кем нас сочтут — главное, чтоб была достигнута цель. Когда враг будет уничтожен повсеместно, тогда мы откроем, что не имеем никакого отношения к идеологии свастики. Общими стараниями могилу было не узнать. Отряд, окрыленный победой, не собирался останавливаться на достигнутом. — Ломай дальше! — крикнул Недошивин, и его призыв был услышан, и даже командиры подчинились, приветствуя инициативу снизу. Разбежавшись кто куда, взялись за новые памятники и кресты. Разбивали вдребезги фотографии, мочились и оправлялись на свежий, искрящийся в лунном свете снег. Рисовали свастики и шестиконечные звезды, писали шестерки числом по три, крушили ограды, рубили лопатами кусты. Разогревшись, поскидывали в кучу шубы и пальто, а Недошивин, имевший обыкновение купаться в прорубях, и вовсе разделся — прыгал голый от креста к кресту, нанося точные, разрушительные удары. — Свеженькая! — послышался из-за кустов восхищенный визг Щуся. — Вчера схоронили! Бросив все, как есть, поспешили на его зов; Щусь нетерпеливо подпрыгивал, показывая на увешанный венками деревянный, на время установленный крест. Но табличку уже приладили, Ферт осветил ее своим фонарем и присвистнул: — Двадцать девять годков — всего-то! Свищев облизнулся. — Какие будут идеи? — спросил он голосом одновременно и сиплым, и звонким. Коквин хихикнул и, не справляясь с переполнявшими его чувствами, забился в причудливом, собственного сочинения танце. — Копаем? — осведомился Антон, который перестал понимать что-либо помимо действия, действия и еще раз действия. — Спрашиваешь! — воскликнул Щусь и первым вонзил штык лопаты в припорошенный песок. Трудились долго; гроб вынимать не стали — просто отодрали и выбросили крышку. Покойницу выволокли за волосы, и Ферт склонился над ней, принюхиваясь. — Как из морозилки, — похвалил он ее. — Совсем не испортилась. — Спряталась, сука, — уйти от нас думала, — молвил Злоказов, пожирая умершую глазами. — Погодите, у нее брюлики! — крикнул кто-то из звена Свищева. — Руби пальцы! Действительно — женщину похоронили, не снимая колец, и сотрудники «УЖАСа» не стали медлить с изъятием преступно упрятанных ценностей. — А теперь, — сказал Ферт, трогая труп ботинком, — напомним ей о жизни, которую не задушишь, перед которой бессильны смерть и тление. Одежду на покойнице разодрали в мелкие клочья; первым пристроился Недошивин со словами: — Нравится, не нравится — спи, моя красавица! Ферт, когда звеньевой насытился, вынул тесак, вонзил женщине в ребра и начал кромсать ей грудь и живот. — Правильно, начальник! — прохрипел Свищев. — Мы ее и в печенку поимеем, и в селезенку! — Потроха-то выдерни сначала, — предложил Холомьев. — Будем уходить, я на березу повешу, у входа. Антон Белогорский, чувствуя, что пока еще плохо себя зарекомендовал, сказал, что тоже пойдет поищет чего посвежее, и Ферт одобрительно закивал, сверкая очками. Но отличиться не удалось — Антон не встретил ни одной свежей могилы и завидовал Щусю, которого теперь обязательно отметят или повысят. Он долго бродил среди снежных надгробий, потом вернулся, намереваясь принять участие в поучении усопшей, но опоздал — ее уже некуда и не во что было поучать. — Трупный яд по-научному — кадаверин, — сказал ему зачем-то Злоказов, утирая губы перчаткой. Возле разоренной могилы творилось непонятно что: коллеги Белогорского рычали и дергались, их движения постепенно теряли целенаправленность, сжатые кулаки рассекали пустое пространство, сапоги и ботинки бездумно пинали снежную пыль, перемешанную с костным крошевом. Партайгеноссен выдыхались, и Ферт, как более опытный, уловил это первым. — Отбой, товарищи! — крикнул он, сложив руки рупором. — Глушите музыку, одевайтесь и продвигайтесь к выходу. Не забудьте захватить сувенир для нашего коллеги, который, увы, очень много потерял, сторожа тех бездельников, — Ферт имел в виду Тубешляка. Свищев, подчиняясь, нагнулся, поднял что-то с земли и положил в карман. Собирались обстоятельно, неторопливо; по мере готовности — уходили в сторону сторожки, обмениваясь на ходу замечаниями и делясь впечатлениями. — Ты-то успел хоть что-нибудь? — спросил у Белогорского Ферт, поправляя шарф. — А то нет, — ответил Антон бесшабашно. — Жаль, что холодно. Летом, наверно, будет поприятнее. — Гораздо поприятнее, — подхватил Ферт, и они пошли бок о бок по направлению к станции — догонять основные силы, ушедшие далеко вперед.13
Дома творилось такое, что смутился даже Антон, привыкший ко всякого рода необычностям. Все железное било его током, на обоях разрослись незнакомые грибы — жидкие, синюшного цвета; ванную и туалет безнадежно залило. Подозрительно быстро тикали часы, шкаф оказался распахнутым настежь, и выброшенная одежда валялась на полу бесформенной грудой. В щели — дверные и оконные — струился пронырливый холод. Лампочка взорвалась, стоило щелкнуть выключателем; что-то круглое, непонятное покатилось по полу и скрылось за кухонной плитой. Обстановка не радовала глаз, но и не пугала — скорее, нагоняла тоску и наполняла раздражением. Вдруг Антон сообразил, что за субъект повадился во двор на скамейку. И в тот же момент он заметил, что беспричинный страх испарился, будто его и не было. Спокойно, без тени волнения подошел Белогорский к окну, спокойно изучил безлюдный квадрат двора. Нет, не безлюдный — кто-то стоял в телефонной будке. Антона немного тревожило лишь одно — не банкир ли набирает номер. Но тут он вспомнил, что незнакомец появился в бесконечно далекие времена, когда банкир был еще жив. Потом зазвонил телефон. Сняв трубку, Антон услышал печальный, приглушенный голос: — Для чего ты нас гонишь, Антон? В чем мы перед тобой провинились? Антон не отвечал и ждал, что скажут дальше. Дальше сказали: — Ты же ничем не лучше нас. Ты такой же, как мы. Вот выйди на минутку, и увидишь. Белогорский положил трубку, оделся и вышел на улицу. Человек, говоривший с ним по телефону, сидел в своей обычной позе на скамейке. Когда Антон приблизился, он убедился, что перед ним не банкир — в сидевшем было нечто от банкира, но было и от Польстера, и от кого-то еще, а в целом получался совершенно незнакомый экземпляр. Как только Антон остановился в двух от него шагах, человек встал.* * *
Утром Антон опять пришел на Пушкинскую улицу, к Ферту. Тот оглядел его с ног до головы, взял двумя руками запястье. Пульса Ферт не нашел, и в тот же день поставил Белогорского звеньевым. Oктябрь—ноябрь 1998Пока, Иисус
Знаю: Ничего не вернётся Бьётся Злое сердце в часах; Только Иногда отзовётся Солнцем Что-то вечное в нас.А. Макаревич
Последние комментарии
25 минут 11 секунд назад
29 минут 1 секунда назад
28 минут 29 секунд назад
38 минут 18 секунд назад
40 минут 51 секунд назад
51 минут 3 секунд назад