Полосатая спинка. Рассказы [Софья Борисовна Радзиевская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Софья Борисовна Радзиевская ПОЛОСАТАЯ СПИНКА

ОТ АВТОРА 

Милые ребятки, я не говорю вам: «Пожалуйста, любите зверей». Я просто расскажу вам — какие они, звери и животные. Разве можно не любить маленькую кошку Тяпку — ведь она заботилась о крысёнке, как нежная мать. А как не любить Гуца — выдру, которая из неволи старалась убежать к любимому другу, мальчику, и тот, маленький, тоже бежал к ней лесными незнакомыми дорогами, но… не успел добежать. Звери, птицы, самые разные, стоят вашей любви. Любите, охраняйте, заботьтесь о них, и они ответят вам такой же любовью.

ПОЛОСАТАЯ СПИНКА

Прошла зима. Опять ласково засветило солнце, зашумели ручьи и понесли талую мутную воду в реки. Запели птицы. Весна…

В песчаной стенке неглубокого оврага что-то зашевелилось. Посыпалась земля, листья, закрывавшие вход в норку, и из неё, как из окошечка, выглянула чья-то рыженькая заспанная мордочка.

Бурундук. Он похож на свою родственницу — белочку. Только ростом поменьше и хвостик не такой пышный, а на рыжей спинке пять чёрных полосок — точно нарисованные.

— Зима прошла! — пропела ему маленькая птичка на ветке ивы над самой норкой. Зверёк не учился птичьему языку, но сразу понял, что это значит. Осторожно разминая затёкшие лапки, он выбрался наверх, на старый пень, погрел на солнце один бок, другой и снова юркнул в норку. Ему показалось, что солнце светит весело, но греет не так, чтобы очень, да ещё он и не проснулся как следует.

Однако весеннее беспокойство уже не дало ему заснуть по-настоящему. Всё чаще вылезал он из норки, грелся, чистил смятую шёрстку и, наконец, как-то утром опять выбрался, осмотрелся и осторожно спустился вниз, к ручейку, что бежал по дну оврага. Здесь весенняя вода нанесла ровную площадку золотистого песка и солнце уже успело его высушить. Бурундук хлопотливо обежал площадку, понюхал песок, лапкой потрогал какой-то камешек и вдруг быстро вскарабкался вверх и снова исчез в норке.

На этот раз он долго не появлялся: бурундук запасливый хозяин и любит повозиться в своём хозяйстве. До чего же всё у него хорошо устроено! В уютном гнёздышке под землёй мягкая подстилка из сухих листьев и отдельно склад для припасов. Жёлуди, семена, орехи разложены аккуратно, даже листиками отделены, чтобы не перемешались. Бурундук и зимой иной раз проснётся, закусит чем ему вздумается и опять спать. И сейчас ещё почти полная кладовая. Но от этого новая забота: за зиму припасы отсырели, надо просушить, чтобы не испортились.

А вот и он. Опять вылез. Только что же с ним случилось? Уж не зубы ли разболелись у малыша? Щёки раздулись, острый носик торчит между щёк, точно из неуклюжего мехового воротника. Наверное, и бегать ему трудно. Но бурундук всё же выбрался из норки довольно быстро. Он сбежал вниз на песчаную площадку, открыл рот и маленькими лапками, как ручками, стиснул раздутые щёки. На песок высыпалась целая кучка еловых семян. Зверёк аккуратно разровнял их и заторопился обратно в норку. Не очень-то удобно таскать запасы в защёчных мешках. Но что же делать? Других карманов у бурундука не имеется. Так он и бегал, пока все остатки зимних запасов не вытащил и рассыпал на тёплом песке, чтобы солнце хорошенько их просушило.

Всё! Устал!

Пожалуй, теперь можно и отдохнуть. Но дремать, конечно, не приходится: найдётся немало охотников поживиться чужим добром. И бурундук сердито цыкнул на маленькую серую птичку. Та будто в его сторону и не смотрит, а сама боком-боком всё ближе подскакивает…

Птичка пискнула и метнулась в сторону. Для неё бурундук — большой и сильный зверь, лучше поискать каких-нибудь зёрнышек подальше. Но бурундук недолго сидел на пеньке: умылся, расчесал коготками шубку, так что она заблестела на солнце, и проворно нырнул под ореховый кустик неподалёку. Чем так сидеть, можно к запасам ещё чего-нибудь прибавить.

Ему сразу повезло: подобрал четыре крупных чудесных ореха. Два за щеками, один на языке и один в зубах — больше, как ни старался, захватить не удалось.

Он выглянул из-за кустика и весь так и распушился от злости. Подумайте: у входа в норку, в его норку, сидит белка. Засунула любопытный нос и спокойно, по-хозяйски, вынюхивает, что там спрятано вкусного.

Бурундук быстро присел на задние лапки. Кулачками стиснул щёки, вытолкнул драгоценные орехи, чтобы не мешали драться.

Орехи покатились по земле в разные стороны. Белка вытащила нос из норки, и тут бурундук налетел на неё. Он вопил, цыкал и свистел в ярости так отчаянно, что белка даже смутилась немного и попятилась. Бурундук не зевал: проскочил в нору и быстро повернулся в ней. Теперь вход загораживала его оскаленная мордочка. Белка рассчитывала своровать кое-что втихомолку, а драться с хозяином, не собиралась. Хоть ростом он от неё и отстал, и мордочка маленькая, но зубы-то… Она ещё попятилась, повернулась и вдруг заметила три орешка, подкатившиеся к самой норе. Что же? И это годится! Белка схватила орехи и в два прыжка оказалась на ёлке. Бурундук сердито поцыкал ей вслед, — уноси, мол, ноги подальше, — осторожно вылез из норки и осмотрелся.

Хорошо, что она припасов на песке у ручья не заметила. А вот четвёртый орех. Хоть он не достался нахалке. Бурундук, очень довольный, подобрал его, тут же разгрыз и съел, держа в передних лапках, как белка. Ведь воровка приходится ему близкой роднёй. Что ж, родичи тоже бывают разные…

Орех был такой вкусный, что бурундук совсем было утешился и успокоился, принялся опять чистить и разглаживать блестящую шёрстку. Но вдруг поднялся на задние лапки, прислушался и тихо свистнул, точно сам себя спрашивал: что это такое? Чёрные глазки его так и загорелись: ведь бурундук — самая любопытная зверушка на свете. Он даже о своих запасах забыл.

Вот рыженький его хвостик мелькнул, в траве. Бурундук метнулся на соседнюю высокую ёлку. Обежал вокруг ствола, выглянул из-за него… Вот так штука! На поляне стоит пень, старый и очень знакомый. А вот на пне — кто-то совсем незнакомый. И не шевелится, будто не живой.

У бурундука даже зубки заныли от любопытства. Он присел на ветке и передними лапками почистил их, как делают его родственники — крысы, когда волнуются.

Рыженький зверёк быстро сбежал с ёлки вниз головой. Потихоньку подобрался к самому пню. Не шевелится!. Может, и правда не живой?

Чёрные глазки-бусинки так и бегали, пока чёрный носик старательно обнюхивал высокий сапог. Пахнет странно, но не страшно. Скок! Одним прыжком бурундук оказался на колене незнакомца, стал на дыбки, лапками потрогал блестящую пуговицу на гимнастёрке, попробовал куснуть её — не поддаётся. И тут чёрные глазки встретились с голубыми, которые весело наблюдали за проделками зверька. А, так оно живое! Обман!

Бурундук с визгом свалился на землю, стрелой взметнулся на высокую ёлку и яростно принялся оттуда браниться. Он прятался за ствол, опять выглядывал, свистел и цыкал на все лады и так распушился от злости, что сделался чуть не вдвое больше ростом. Но вдруг остановился поражённый: «А это что такое?»

Бурундук был совсем молоденький: родился прошлой весной. Он никогда не слышал, как люди смеются и потому испугался ещё сильнее. Он свалился в траву, молнией взлетел обратно на ёлку и опять принялся браниться, сколько хватало сил. Однако лесник дед Максим его нисколечко не испугался. Посмеялся, встал, сказал весело:

— Прощай, малышок, не расстраивайся! — и пошёл по тропинке к дому.

Бурундуку очень хотелось запрыгать по деревьям ему вслед. Разузнать, куда этот незнакомый пойдёт? Так бурундуки часто делают. Да вспомнил про белку и живо назад к своим запасам кинулся: не доглядишь — и последнее разворуют. Он не знал, что беда от него была совсем близко.

Медведь просыпается от зимнего сна в одно время с бурундуками. Выглянул из норки бурундук — лезет и медведь из берлоги. Только бурундук проснулся сытый и ещё на солнышке остатки зимних припасов сушит, а медведь голодный шатается по лесу, смотрит, чем бы закусить, что плохо лежит.

Вот такой медведь и шёл как раз по лесу. Старый, огромный, но шёл так тихо, что под лапой ни сучок не хрустнет, ни листик не зашуршит: у медведей уж повадка такая. Потому бурундук и не расслышал, как медведь пробрался сквозь густой ивняк, как раз у отмели, где бедный зверёк разложил свои запасы. Спасибо, заметила сорока: крикнула тревожно. Бурундук не стал разглядывать как и что, тут же метнулся на старую ёлку. Выскользнул из-под самой медвежьей лапы, которая собралась его пришлёпнуть, да чуть-чуть опоздала.

Медведь поднял голову, рявкнул на сороку: дескать, не лезь не в своё дело, негодница! Но та только ещё крикнула задорно и дальше отправилась лесные новости на хвосте разносить: «берегитесь, медведь бродит по лесу голодный, никому спуску не даст!»

Не удалось бурундуком закусить, так медведь и от его запасов не отказался: жёлуди, орехи, ягоды сушёные — в голодном животе всему место нашлось. А бурундук, сидя на еловой ветке, охватил себя лапками за голову, раскачивался и жалобно кричал. Ещё бы: медведь глотнул раза два и покончил со всеми его сбережениями.

Вздохнул медведь, понюхал вход в норку, подумал верно: плохая у бурундука привычка — испугается, так бежит не в нору, а на дерево. В норе-то я бы живо до него докопался! Мишка видит — тут больше поживиться нечем, покачал головой и побрёл обратно в заросли ивы.

Сорока улетела, примолкли испуганные пичужки. Один маленький бурундук ещё долго, сидя на ёлке, плакал о потерянных запасах.

Дед Максим в это время уже был далеко, не услышал, как медведь с бурундуком бранился, не узнал, что старый знакомый опять к нему в заповедник пожаловал и бедного малыша обидел. Шёл он, посмеивался, бурундука вспоминал. Только вдруг посмотрел на солнце и заторопился.

Вот и избушка его за поворотом дороги показалась. На столе в садике самовар кипит. А около стола одетый по-городскому мальчик стоит и внучка Анюта.

— Так, так, — тихонько сказал дед Максим, остановился у калитки, прислушался, о чём говорят.

— А в футбол я с кем тут играть буду? — сказал мальчик. Сам отвернулся и камешек ногой подкинул, точно ему только камешек этот и интересен. Взглянул на девочку и опять камешком занялся.

У Анюты от обиды губы дрогнули, но тут калитка скрипнула и отворилась.

— Дедушка, — радостно крикнула девочка и договорила жалобно: — Ну чего он такой? Что мы с ним делать будем?

— Вот бабка нас сейчас чаем напоит с пирогами, а там и разберётесь — кто с кем что делать будет. — Дед сказал это спокойно, словно ничего не заметил, а сам в бороду чуть усмехнулся: познакомятся, мол, и обживутся.

— Она девчонка, — неохотно произнёс мальчик, — с ней как в войну играть?

— Другие игры придумаете. Ну, бабка, вижу, я тебе заботу из города привёз. Гляди, как бы эти ежи друг друга не покололи. — Дед Максим хлопнул мальчика по плечу и подмигнул бабке.

— Насилу дождалась, — заворчала бабка вместо ответа. — Самовар уж которую песню допевает, я уголья подсыпать уморилась. Небось ты из некипящего пить не станешь.

— Не стану, — весело согласился дед Максим и с удовольствием присел на скамейку у стола. — Какой в чае вкус, коли самовар при том песни не поёт?

Мальчик сердито отвернулся, но Анюта обиды не помнила, проворно схватила его за руку.

— Федя, садись, — сказала она торопливо. — Дедушка из лесу всегда сказку в кармане приносит. Сейчас достанет. Правда, дедушка?

— Правда, — улыбнулся дед Максим. — Вот в этом. С соседом одним я в лесу разговорился. Налей-ка, бабка, горяченького, а я тем часом про соседа и расскажу.

Рассказ про соседа вышел до того интересный — на четыре стакана чая хватило. Ребята слушали не дыша, даже под столом ногами толкаться перестали.

— Он только по глазам меня и понял, — кончил дед Максим к допил с блюдечка чай. — Я на него глазами повёл, а он с моей коленки бух в траву, да на ёлку. Уж и кричал на меня, и бранился, чуть живот не надорвал. Крепко напугался и оттого на меня же рассердился.

— А ты чего ж не стрелял? — живо спросил мальчуган и даже со скамейки вскочил, так разгорячился.

— Зачем его стрелять? Он живой мне душу веселит, — улыбнулся дед.

— А я бы выстрелил. Обязательно. Вот когда вырасту. Ты зачем сам ружьё носишь, а сам не стреляешь?

Дед Максим поставил чашку на стол, он уже не улыбался.

— Я ружьё ношу затем, чтобы в лесу порядок наблюдать, от лихих людей, которые зверя обидеть желают. А по-твоему, что на глаза попадётся — сам валяй-бей? — сурово проговорил он. — Старые люди говорят: бурундук человеку криком знать даёт, если медведь близко ходит. Вроде он человека от беды уберечь хочет. Вот он каков. А ты, Федя, один денёчек у нас гостишь, живое любить ещё не научился. Погоди — научишься.

Но мальчик уставился глазами в землю и упрямо молчал. Дед чуть заметно покачал головой.

— Наш лес не простой, — сказал он, — заповедный. Смотри на него и радуйся. Это и звери понимают, вольно живут, из других мест сюда сходятся. Разные звери. Вот только медведь — один такой был, Лохмач я его прозвал, ему что-то у нас не понравилось, ушёл, и куда — следов не оставил. А покуда жил — никому от него обиды не было. Даром что зверь.

Дед Максим пристально посмотрел на мальчика и встал.

— Ладно, бегите. А у меня ещё дома дела. Да смотрите, не баловаться.

— Не будем, — торопливо пообещала девочка и незаметно потянула мальчика за рукав. — Идём же, ну… На бурундука посмотрим. Тихонько. Пока бабушка не услыхала.

— Куда вы? — высунулась было из двери бабка, да только рукой махнула: разве за озорниками поспеешь?

Лесниковой сторожки за первым же поворотом тропинки не стало видно. Теперь дети уже не бежали, а шли скорым шагом. Мальчик шёл молча, упрямо подняв голову, точно говорил: что хочу, то и делаю. Анюта, маленькая, синеглазая, торопливо топотала около него, заглядывала ему в лицо, повторяла просительно:

— Федя, ну чего ты придумал? Ну не надо ловить, слышишь?

— Отстань, — отвечал мальчик и сердито толкался локтем. — Чего за руку хватаешь. Что ты в охоте понимаешь! Я его петлёй. Враз! Знаешь, какая у бурундука шкурка красивая! Дед же сам говорил.

— Я не знала, что ты его поймать хочешь, а то дорогу не показала бы. Дедушка рассердится, вот увидишь.

— А он откуда узнает? Ты, что ли, наябедишь? Сама, небось, трусиха. Девчонки всего боятся. И ревут. У, плакса-вакса…

— Неправда, — рассердилась Анюта и даже топнула босой ногой. — А ты хвастун!

В этом месте тропинка свернула из старого леса под горку в молодой. Густые кусты орешника протянули друг другу ветки через тропинку, будто здоровались. Идти рядом стало тесно, и мальчик пошёл впереди.

— Сейчас я прут вырежу, — сказал он и засунул руку в карман штанишек. — А петлю из лески на конце привяжу. Петлю ему на шею тихонько накину, дёрну — и готово. У нас так мальчишки ловили. Он вовсе дурак, ничего не боится.

— Не надо, — повторила Анюта и всхлипнула. — Я не плачу, — спохватилась она, — это я кашляю… И зачем ты к нам приехал. Ой!

Рыженький зверёк вдруг молнией метнулся с куста орешника через тропинку на другой куст. Он резко свистнул, взмахнул рыжим хвостиком и тут же прыгнул обратно, уже позади девочки.

— Леска, леска-то где? — мальчуган торопливо сунул руку в карман. — Я сейчас…

— Не смей! — крикнула девочка. — Он, может, так играет, а ты его…

Зверёк и правда вёл себя очень странно: свистнул, опять перебежал тропинку и прыгнул на куст с другой стороны.

— Не пускает нас. Может, укусить хочет? — И девочка опасливо взглянула на свои ноги.

Бурундук засвистел ещё громче, зацокал и с куста взлетел на ветку липы. Тут куст орешника шевельнулся и его заслонила огромная бурая туша.

Медведь был, наверное, очень старый, шерсть на боках висела клочьями, хоть время линьки уже прошло. Он не удивился встрече: его уши издалека доложили ему, кто тут на тропе расшумелся. Но сворачивать с дороги не собирался: стоял неподвижно, склонив голову набок. Только на минуту отвёл глаза — досадливо покосился на бурундука, отчаянно свистевшего над самой его головой. Тот один только и шумел. Дети молчали, и медведь молчал.

Пальцы мальчика разжались, леска выскользнула и упала на землю. Он тихо вскрикнул и попятился, так что девочка оказалась впереди, перед лобастой головой медведя. Маленькие хитрые глазки его смотрели будто бы мимо, в сторону, но это только так казалось: медведь всё видел и замечал. Бурундук ещё раз свистнул и опять перебежал тропинку у самых ног девочки. Она тихонько вздохнула и…

— Медведь, — сказала она дрожащим голосом. — Пожалуйста, позволь нам уйти. Нам очень хочется домой…

Медведю, наверное, в первый раз в жизни пришлось так близко видеть ребёнка. Чуть заметно он опять склонил голову набок, будто смотрит куда-то в сторону, но сам не сводил с девочки хитрых глаз.

— Очень хочется домой, — повторила она ещё тише.

Медведь медленно переступил с ноги на ногу, вздохнул, качнул головой и… повернулся к детям спиной. Ветви орешника раздвинулись и снова сомкнулись. Всё! Исчез, словно его тут и не было.

Дети не шевелились. Неожиданно опять раздался резкий свист бурундука. Рыжий зверёк промчался через тропинку, прыгнул на ветку липы и взволнованно зацокал. Девочка подняла голову и, уткнувшись лицом в плечо мальчика, горько расплакалась. Тот стоял неподвижно, не сводя глаз с ветки, которая ещё тихонько покачивалась.

— Цик, цик, — повторил бурундук, чёрные бусинки-глаза так и блестели на любопытной мордочке. Что же они? Заснули, что ли?

Мальчик, наконец, очнулся и осторожно взял девочку за руку.

— Чего ж ты. Пойдём, — проговорил он. Ни насмешки, ни хвастовства в его голосе теперь не слышалось.

Так, крепко держась за руки, они молча прошли всю дорогу до самого дома.

У крыльца мальчик остановился и отпустил руку девочки. Несколько раз он собирался что-то сказать, но только шевелил губами. Девочка не сводила с него глаз.

— Анюта, — заговорил он наконец, не поднимая головы. — Ведь это он нам про медведя свистел, чтобы мы туда не ходили. Я — я их никогда теперь ловить не буду. Ладно?

Губы девочки немного вздрагивали. Она серьёзно кивнула головой и тоже тихонько сказала:

— Ладно.

Она уже сделала шаг к крыльцу, но мальчик опять остановил её:

— И я никогда больше дразниться не буду, что мальчики храбрее девочек.

ДЫМКА

Старая ель пушистыми лапами заботливо прикрыла большой плотный сугроб. С виду это был обычный сугроб, каких много за зиму намели сердитые метели. Только почему-то сбоку в нём виднелось небольшое отверстие, а над ним еловая лапа заиндевела — побелела от тонких иголочек инея. Словно оттуда от чьего-то дыхания пар идёт и к ветке тонкими льдинками примораживается.

Тихо в лесу. Но что это? Снег у самого сугроба чуть пошевелился, крупинки его раскатились в стороны и между ними, как из крошечного колодца, вынырнула маленькая серая зверюшка с длинным хвостиком.

Оглянулась, поднялась дыбком на тонкие задние лапки. Острый носик насторожённо нюхает воздух: нет ли опасности?

Кажется, всё благополучно. Мышка ещё дёрнула носиком, молнией мелькнула по сугробу и исчезла в окошке под еловой лапой.

Снова тихо. Но вот и в другом месте у сугроба открылся крошечный колодец, и ещё… Мышки одна за другой несутся, исчезают в окошке под еловой лапой. Что им там нужно?

Через минуту они снова появляются, мчатся вниз, под надёжное снежное укрытие. Снег сверху немного обледенел, а в глубине полон ходов и переходов — мышиных дорожек. Мышки под снегом бегут по ним уверенно, каждая к своему тёплому подснежному гнезду. Ротики у них теперь смешно растопырены, набиты клочками бурой шерсти, сколько в них смогло поместиться. Это тёплая подстилка в гнезде для их будущих детей, слепых голых мышат. От медвежьей шерсти в гнезде им будет тепло, как в печке, пока не вырастет их собственная шелковистая шубка.

Хозяин берлоги под сугробом, большой старый медведь так разоспался, прикрыв нос лапой, что и не слышит около себя мышиной возни. Может быть, ему даже приятно, чуть щекотно, когда проворные лапки осторожно тянут с его боков и спины клочья свалявшейся шерсти.

Медведь линял, как все звери, весной. Он даже не почувствовал, как нахальные гостьи выстригли на его спине целую полосу. Только вздохнул, почмокал сладко и перевернулся на другой бок. Ему ещё рано просыпаться: в лесу снег, кормиться нечем.

А вот ещё гостья, покрупнее. Тёмная, почти дымчатая белочка осторожно спустилась по ёлке вниз, к самой берлоге. Пушистый хвост стряхнул с еловой лапы иголочки инея. В эту минуту солнце проглянуло сквозь ветки, иголочки вспыхнули в его лучах разноцветными огоньками. Но дымчатая белочка их красотой не интересовалась: чёрные бусинки-глаза её пытливо следили за мышиной беготнёй. Шерсть! Это и ей нужно. Её голеньким розовым бельчатам тоже скоро потребуется тепло.

Дымка осторожно спустилась по дереву вниз. Миг — и исчезла в окошке сугроба. Ещё миг — и она снова на ветке. Теперь её мордочка тоже смешно раздулась. Мыши, наверно, завидовали: где им набрать в рот столько шерсти за один раз!

Но что это? Большая коричневая птица неслышно появилась из-под соседней ели и прямо на белку! Кривые когти выставила вперёд, вот-вот вцепится в спинку!

Только у белки своя хитрость: глазом не уследить, как она помчалась вверх по стволу, да не прямо, а штопором вокруг ствола. Ястреб тоже пробовал вокруг, да где там! Запутался в ветвях. А белка уже влетела в дупло и, задыхаясь, пропала в его глубине.

Разозлённый ястреб добрался-таки до дупла, всунул в него хищную лапу, поводил-поводил ею в середине, но до беличьей дрожащей спинки дотянуться не смог. С досады старый разбойник щёлкнул клювом, отлетел, сел на ветку, оглянулся.

Ясно, ждать не стоит: напуганная белка теперь не скоро выберется из дупла. Ястреб так же бесшумно метнулся с ёлки вниз сквозь гущу веток и исчез. Вкусный кусочек ему всё-таки по дороге достался: одной мышке не удалось донести медвежьей шерсти деткам на перинку. Ястреб подхватил её с земли на лету, на ближней ветке разодрал и проглотил. Клочок шерсти, колеблясь, опустился с ветки на снег, но его тут же утащила другая мышка. В природе ничто не пропадает.

Дымка и правда нескоро пришла в себя. Но, как ни страшно, а надо торопиться: бельчатам вот-вот потребуется тёплая перинка. Она долго выглядывала из дупла, как из окошка, наконец выбралась и опять начала спускаться, осторожно прыгая с ветки на ветку и оглядываясь.

Ей навстречу с соседней ёлки радостно кинулась красивая белка с огромным пушистым хвостом.

Но что это? Дымка в ответ оскалила зубы и, сердито вереща, набросилась на гостя. Он еле успел отскочить обратно на соседнюю ёлку и оттуда удивлённо смотрел на неё. Ведь они так дружны, целыми днями играли, гонялись друг за другом… С чего это она?

Драчун был сильнее и задиристее всех белок этого леса. Никому не позволил бы он обращаться с собой таким образом. А дымчатой белочке позволил. Беличьи отцы бывают опасны для своих детей, пока те ещё слепые и беспомощные. Дымка потому и держала Драчуна подальше от гнёзда.

И Драчун покорился. Держа в лапах большую еловую шишку, он ловко отгрызал чешуйки, выбирал вкусные семена и издали с интересом следил за хлопотами Дымки.

А она вверх-вниз, вверх-вниз, сновала по стволу и всё прибавляла и прибавляла запас шерсти в гнезде. Наконец ей показалось достаточно. Зубами и лапками она растрепала и взбила подстилку и затихла.

Прошло некоторое время. Вдруг Драчун встрепенулся. Недоеденная шишка полетела на землю, он осторожно подобрался по веткам ближе к дуплу. Чуткие уши его уловили слабый тонкий писк.

Из дупла тотчас послышалось сердитое стрекотанье: ушки Дымки слышали не хуже, чем его собственные.

Драчун опять покорно отступил на соседнюю ёлку. Придётся терпеливо выждать, пока Дымка сменит гнев на милость.

А в это время Дымка, утомлённая и счастливая, нежно облизывала только что появившихся на свет два крошечных комочка — будущих весёлых пушистых бельчаток. Какие же они были безобразные! Голые, беспомощные, но пить тёплое молоко они уже умели и делали это исправно. Их было всего двое (редкий для белки случай), и потому они были очень сыты и росли быстро.

Дымчатой белочке они, вероятно, казались самыми милыми детками на свете. Она просто не могла от них оторваться. Даже почти не выходила из гнёзда покормиться. Похватает чего-нибудь наспех и скорей обратно, точно с детьми без неё вот-вот случится ужасная беда.

И верно, чуяло её сердце, беда не заставила себя ждать.

Сугроб под ёлкой давно уже растаял, и старый ворчун медведь, зевая и почёсываясь, вылез из берлоги и отправился бродить по лесу до следующей осени. Дымка проводила его сердитой бранью на беличьем языке, хотя он ей никакого вреда не сделал, даже подарил мягкую перинку её милым малышам. Но такая уж у белок привычка: вечно они лезут в чужие лесные дела.

Дымка выговорила вслед медведю всё, что, по её мнению, полагалось, и обратилась к своим делам. Бельчата уже подросли, хорошо бы угостить их яичком. Кстати, одно гнёздышко у неё давно уже было на примете. Она попрыгала по веткам, осмотрелась, пострекотала сердито на Драчуна, держись, мол, подальше, и полетела с ветки на ветку по знакомой дороге к примеченному гнёздышку. А тем временем на полянке около старой ели вдруг послышались шаги, человеческие голоса…

— Эту, что ли, валить? — спрашивал один голос.

— Эту, а потом вон ту, рядышком. Ребята, гляньте, не иначе медведь тут под ёлкой зимовал. Вот бы раньше прийти, проведать!

— Он бы тебе проведал! С чем бы ты на него сунулся? С пилой? Ну, болтать некогда, берись, ребята.

В ловких руках пила работает быстро. Несколько минут — и старая ель дрогнула, наклонилась, пошла быстрее, быстрее, тяжёлый удар о землю. Всё!

— Чистая работа! — весело проговорил молодой паренёк и вдруг закричал: — Ребята, гляди скорей! Бельчата маленькие в дупле! И как только не разбились, когда ёлку валили. А это что?

Пёстрое птичье яичко мелькнуло в воздухе и ударилось о ствол ёлки. На этом месте осталось маленькое жёлтое пятнышко. Дымка выронила яйцо, которое несла детям. Не до яйца теперь! На мгновение она точно застыла на ветке. Огромное чудовище наклонилось, протянуло руку к дуплу… А там дети, её дети!

Белочка почти свалилась с ветки на землю, промчалась между ногами стоявших вокруг ёлки людей и скрылась в дупле. Никто не успел промолвить ни слова, а она уже выскочила из дупла, держа во рту бельчонка. Проворно закинув его на спину, опять промчалась под ногами людей и исчезла.

— Ну, — выговорил наконец изумлённо паренёк и даже попятился от дупла. — Видали? Меж пальцев скочит, ровно страху у неё нету. Ой! Гляди! Опять!

Дымчатое пушистое тельце снова промелькнуло под ногами людей и скрылось в дупле.

— Ловко! — засмеялся паренёк. — А я вот её враз шапкой накрою! Враз! Ой, дядя Степан, чего ты? Руку пусти. Больно!

— Я те дам, шапкой! — сурово проговорил старый пильщик. Он с силой дёрнул парня за руку от ёлки. — Не видишь разве? Мать!

— Мать! — тихо повторил другой пильщик. И люди осторожно расступились.

Выскочив из дупла, Дымка нашла перед собой уже свободную дорогу. И когда она скрылась в кустах, унося последнего малыша, люди, ещё постояли молча, тихо, точно не знали, что нужно сказать или сделать.

— Дядя Степан, — смущённо заговорил вдруг паренёк. — Дядя Степан, я, право слово, не со зла. Не разобрал я.

— Знаю, что не разобрал, — уже мирно отозвался старик. — Не серчаю. А ты запомни. На всю жизнь запомни, какое оно материнское сердце бывает.

— Боязно было, небось, — отозвался третий пильщик.

— А ты как думаешь? Только мать за своего ребёнка жизни не жалеет, всё равно, птенец он, зверёныш или человечье дитя.

Пильщик ещё не кончил говорить, а дымчатая белочка уже хлопотала в пустом сорочьем гнезде, куда перенесла своих малышей. Сердце её ещё билось сильно, дышать было трудно, и глаза полны пережитым страхом. Но дети -жалобно пищали от голода, а может, она тащила их не очень бережно. И потому она сразу принялась за домашние заботы: поудобнее уложила и накормила малышей. Но при этом то и дело вздрагивала и прислушивалась: слишком большого натерпелась страха.

Но что это? Дымка вздрогнула сильнее и приподнялась: серая мордочка с пушистыми кисточками на ушах осторожно и очень смиренно заглядывала в гнездо. Драчун! Он и здесь нашёл её. Просящее выражение мордочки ясно говорило: «Может быть, не прогонишь?»

И Дымка сдалась. Правда, она всё-таки проверещала что-то не очень любезное, но чувствовалось, что это уже не всерьёз, а так, больше для острастки. Во всяком случае, Драчун это так и понял и устроился на ветке около самого гнёзда, видимо, очень довольный.

Он понял правильно: Дымка перестала его бояться, и дело быстро пошло на лад. Бельчата росли ещё быстрее. Мать и отец уже вместе дружно следили, как весело прыгают по веткам около гнёзда маленькие белочки.

Дети походили на своих родителей, только хвостики жидковаты. Не беда! К осени распушатся.

Всё, казалось, хорошо. Но ведь никогда не знаешь, откуда нагрянет беда. Старому врагу-ястребу, который чуть было не поймал Дымку весной, давно уже стало известно, какая счастливая семья живёт в сорочьем гнезде. Но ему никак не удавалось застать бельчат около гнёзда. И потому как-то раньше утром он затаился в кустах на окраине поляны, как вор, выжидающий добычу. Его пёстрые перья так удивительно сливались с солнечными пятнами и тенями на ветках куста, что и вблизи его было трудно рассмотреть. Свирепые жёлтые глаза горели, как две свечи, но не выдавали себя ни малейшим движением.

Даже осторожный Драчун не заметил опасности. Даже не менее осторожная Дымка лапками вытащила комочек мха, заменявший дверь, осмотрелась и сказала детям на беличьем языке:

— Всё спокойно. Выходите гулять.

Повторять приглашение не пришлось. Бельчата, толкаясь, с радостным писком вывалились из гнёзда и… тут же коричневая птица бесшумно метнулась к ним из кустов. Раздался пронзительный крик дымчатой белочки, но ястреб уже исчез, унося в лапах неподвижное золотистое тельце: острые когти пронзили сердце бельчонка.

Дымка в отчаянии бегала по веткам, обнюхивала их, точно искала следы исчезнувшего сына. Драчун прискакал на её крики и удивлённо следил за ней, не понимая, что случилось: он не видел ястреба.

Дымка спустилась на землю. Ястреб унёс крупного, сильного бельчонка и взмахом крыла сбросил с дерева маленькую Черноглазку. Теперь она с жалобным стоном приковыляла к матери на трёх лапках: падая, она сильно ушибла четвёртую. Взобраться по дереву в гнездо белочка не могла.

Что же делать?

Драчун, взволнованный, недоумевающий, прыгал по веткам, заглядывал в гнездо. Наконец капелька крови на ветке разъяснила ему, что случилось. Он издали принюхался к ней, вздыбил шёрстку на затылке, как-то странно кашляя от страха и отвращения. Затем, спустившись с дерева, он долго стоял около Черноглазки, с опасением рассматривая её раненую лапку.

Он не знал, что надо делать.

А Дымка знала. Ей хорошо было известно ещё одно дальнее дупло, где чёрные дятлы весной выводили детей. Теперь дупло опустело. Далековато, но тем лучше убраться подальше от ястреба, который непременно вернётся.

Подойдя к лежавшей на земле Черноглазке, она решительно стала подталкивать её носом и лапками. Та тихо пискнула, но не пошевелилась. Дымка подняла голову и растерянно посмотрела на Драчуна, точно прося его о помощи. Но тот ответил ей таким же растерянным взглядом и вдруг одним скачком оказался на ветке над её головой. Ясно, решать приходилось ей. И она, ухватившись зубами за пушистый загривок дочки, попробовала вскинуть её себе на спину, как когда-то переносила совсем маленьких детей. Но как же это оказалось трудно: Черноглазка ростом была уже почти вполовину матери.

Так началось это путешествие. Шатаясь под ношей, Дымка медленно тащилась по земле. Драчун следовал за ней по нижним веткам деревьев. Нагибаясь, чуть не падая, он усердно цокал, по-видимому, подавая жене самые лучшие советы. Но спуститься на землю и помочь ей своими сильными плечами не догадывался или не хотел.

Но всё кончается, кончился и этот трудный путь. У старой дуплистой осины мать и дочь упали без движения. Лихорадочно вздымавшиеся и опадавшие бока их показывали, как сильно бились измученные маленькие сердца.

Вот это удача! Драчун проворно нырнул в черневшее на стволе дупло и тотчас же вынырнул с весёлым стрекотанием. Похоже было, что он приглашал свою семью посетить великолепный дом, который сам отыскал.

Но семья, к его удивлению, не отозвалась на приглашение. Всю ночь Дымка оставалась на земле около лежащей Черноглазки, дрожа, оглядываясь, но не решаясь её покинуть.

Ночной ветер сжалился над двумя маленькими пушистыми клубочками, дрожавшими в траве: притаился и не донёс весть о них ни большим, ни малым хищникам, рыскавшим вокруг.

Раз они услышали лёгкий шорох и хруст под очень лёгкими лапками. Это вышел на добычу злобный горностай — тигр среди малых лесных зверей, хотя сам не крупнее белки. Стоило ветру выдать их присутствие его острому чёрному носу, и одна из них, наверное, не дожила бы до утра. Но ветер не выдал, и горностай, проскользнув мимо старой осины, подхватил неосторожную лягушку и унёсся большими скачками. Лишь, тогда белочки перевели дыхание.

Ночь шла и вела за собой ночные голоса. Вот заухал, захохотал филин, за кустом мяукнула сова… Зловещие голоса. Даже в уютном гнёздышке от них вздрагивает шерсть на беличьих; спинках. Но инстинкт подсказывал: если нельзя убежать — надо замереть, не дышать.

С первым солнечным лучом терпение ветра кончилось. Как резвый мальчишка, промчался он по лесу, и деревья зашептались, закачались на его пути. Над головами белочек раздалось тревожное стрекотание. Драчун и тут не покинул их. Он то взбегал по стволу к самому дуплу, то опять спускался на нижнюю ветку, точно старался показать белочкам, что им надо сделать. И они послушались его. Черноглазка со стоном подковыляла к дереву, так же медленно добралась до дупла и почти упала на дно его.

Она так и осталась хроменькой на всю жизнь. И для Дымки Черноглазка осталась детёнышем тоже на всю жизнь. Белочка ночью в дупле нежно обнимала дочку лапками, утром вылизывала ей шубку, пока та начинала блестеть как золото. Днём подзывала ласковым криком и беспокоилась, если Черноглазка отбегала далеко.

Лето подходило к концу. Белки уже усиленно готовили запасы для зимы. Это делали все белки, даже молодые, хотя о зиме они ещё ничего не знали. На деревьях развешивали на просушку самые лучшие грибы — боровики и маслята. В дуплах и под корнями завели кладовые с орехами и желудями. Зимой забудет белочка, где её кладовая, — не беда, в любую чужую заберётся. А её запасы другим белкам пригодятся.

Хроменькую Черноглазку больная лапка часто подводила: оступится и уронит гриб, с которым добиралась до развилки сучков. Надо уложить его надёжно: шляпкой вверх, ножкой вниз. Иначе свалится. Поэтому она чаще раскладывала грибы на пеньках — и так высохнут.

Всё шло хорошо, как вдруг в лесу что-то изменилось. Было ещё тепло, еды хватало. Но все белки в лесу ощутили странное беспокойство. Возможно, причиной был неурожай еловых шишек, их главной пищи… Родной лес перестал быть родным. Белки беспокойно прыгали с дерева на дерево, что-то звало их неизвестно куда, но только прочь из этих мест.

Лес наполнился скачущими по деревьям белками, своими и чужими, пришедшими издалека. Это был непрерывный поток рыжих пушистых зверьков. А вскоре и Дымка с Черноглазкой к нему присоединились. Где-то в этом потоке бежал и Драчун, но Черноглазка выросла, так что Дымка перестала им интересоваться.

Самый характер белок изменился. Они прыгали по деревьям, бесстрашно перебегали большие открытые места, если река преграждала путь, бросались в неё такой плотной стаей, что в воде теснились, сами тонули и топили друг друга. Переплыв, бежали дальше.

Над ними с криком вились хищные птицы. Они хватали белок и тут же их пожирали. Отяжелев от сытости, отставали. Проголодавшись, снова нагоняли бедных зверьков. А волки, лисы, горностаи — те просто объедались, бежали за ними по пятам.

Шёл уже не первый день пути. Дымка и Черноглазка бежали вместе. Если к ночи находилось дупло, забирались в него, нет — спали на ветке у ствола, тесно прижавшись друг к другу. Черноглазка заметно слабела. По утрам, прежде чем тронуться в путь, долго со стоном лизала больную распухшую лапку.

А скоро над всем беличьим войском разразилась новая беда: лес вдруг кончился. Белки, растерянные, собрались на опушке. Перед ними лежало огромное пожарище. Земля почернела, обуглилась, лишь кое-где торчали стволы обгоревших деревьев.

Белки усыпали уцелевшие деревья на опушке. Они тихонько цокали, испуганно поглядывая друг на друга бусинками-глазами, потускневшими от голода и усталости.

Наконец одна белка осторожно спустилась на обгорелую землю, испуганно потряхивая лапками, точно земля эта ещё не остыла. За ней — другая, третья… и вот уже все они устремились вперёд, всё дальше от зелёного леса по выжженной земле. Угольная пыль покрыла шубки, набивалась в горло. Бедные зверьки чихали, кашляли и… бежали дальше.

На мёртвом пожарище слышался только хруст угольков под усталыми лапками. Ни еды, ни воды. Казалось, для бедных белок не было надежды на спасение.

Но вот лёгкий ветер подул им навстречу, и усталые зверьки встрепенулись. Они поднимались на задние лапки, усиленно внюхивались в свежие струйки воздуха. И прочитав в них какую-то ободряющую весть, кидались бежать быстрее, точно ветер вдунул силы в измученные лапки.

Дальше, дальше… и вдруг передние белки остановились. Задние набежали на них. Небольшая тихая речка преградила путь. Страшное пожарище кончалось на этом берегу её.

На другом — лес стоял во всей красе. Старые ели сияли гроздьями зрелых шишек. Этой новостью ветер и подбодрил усталых зверьков.

Белки, перегоняя друг друга, кидались к воде. Они пили с жадностью, лакая по-кошачьи язычком, и тут же пускались вплавь к другому берегу. Глаза, уши, чуткий нос обещали многое, и белки стремились навстречу обещанному.

Черноглазка приковыляла к берегу с последними белками, она спотыкалась, падала и не сразу могла встать. Дымка отбегала вперёд, возвращалась, толкала её носом, даже покусывала — ничто не помогало.

В воду они спустились последними.

Дымка плыла храбро: пушистый хвост, как флаг, держала высоко над водой. Хвост Черноглазки уже не раз почти касался воды, однако белочка из последних сил опять поднимала его. Инстинкт говорил ей: намокший хвост утянет под воду.

Вот уже середина речки, всё ближе конец пути, конец страданиям и вдруг… Огромная безобразная голова, похожая на голову страшной лягушки, высунулась из воды, раскрылась широкая пасть, вода закипела от ударов сильного хвоста, раздался короткий жалобный крик… Одной белкой на воде стало меньше.

Удар рыбьего хвоста, оглушив Черноглазку, задел и Дымку. Задыхаясь, еле различая берег, белки всё же плыли к нему. Борясь за свою жизнь, они не поняли, что слышали последний крик Драчуна.

Старый сом утащил добычу в свой любимый глубокий омут под берегом. Давно ему не попадалась такая вкусная еда. Но удовольствие это на его зловещей морде не отразилось. Глоток — и он снова притих в засаде. Темнота в омуте делала его совершенно невидимым среди лежащих под водой коряг. А маленькие жёлтые глаза на лягушиной морде можно было заметить только с очень близкого расстояния. Такого близкого, что тому, кто заметил их блеск, уже не было спасения.

Уцелевшие перепуганные белки выбрались на берег и сразу забыли обо всём, кроме чудесных шишек на деревьях. Они вперегонки кинулись к ёлкам на отмели, поспешно взбирались на них, срывали шишки, жадно глотали маслянистые, несущие жизнь семена. Лес наполнился шорохом и хрустом. Местные сытые белки с удивлением и страхом смотрели на тощих мокрых чужаков, но в споры и драку не пускались. Что же, шишек хватит на всех. Живите!

Дымка выплыла на то самое место отмели, на которое волна выбросила оглушённую сомовьим хвостом Черноглазку, и кинулась к ближней ёлке, но тихий стон заставил её остановиться. Минуту она стояла неподвижно, в нерешительности, затем повернулась и… тотчас присела, распласталась на земле. Чёрные глаза её одни жили. Они неотрывно следили за чем-то в воздухе. Ясно: опасность грозила оттуда.

— Кру!.. — раздалось над отмелью. Не нахальное грубое! воронье «карр», а мелодичный глуховатый призывный крик чёрного ворона. Но от этого звука шерсть на беличьей спинке поднялась и мелко задрожала.

— Кру, — так же мягко отозвался другой голос из леса поблизости.

Две большие чёрные птицы описали плавный круг над отмелью. Они немножко опоздали. Ну что же? И одной белки вон там на отмели, с них хватит.

Ещё круг! И ещё. Пониже…

— Кру! — Чёрная птица опустилась на отмель. Неторопливо шагнула к маленькому тельцу, распростёртому на песке. Медленными важными движениями она больше походила не на разбойника, а на доктора, который собирается осмотреть больного.

Но вдруг важная птица споткнулась от неожиданности и, взмахнув крыльями, даже отскочила на шаг. Раздалось отчаянное стрекотание. Другая белка, тёмно-дымчатая, молнией кинулась от ближней ёлки прямо на ворона.

— Кру! — повторил тот озадаченно, словно хотел сказать: «Ничего подобного видеть не приходилось!».

Но тут же в ответ прозвучало другое «кру», уже не удивлённо, а зловеще. Оно означало:

— Не обращай внимания. Этой нахалкой я сама займусь.

И вторая чёрная птица опустилась на песок позади Дымки.

Дымка стояла над неподвижной Черноглазкой, точно обнимая её дрожащими лапками. Шерсть на спинке её поднялась, было заметно, как маленькое испуганное сердце то колотилось со всей силой, то замирало. Чёрные глаза, не отрываясь, следили за каждым движением врагов. Было понятно: отступать Дымка не собиралась.

Два бандита на одного измученного перепуганного зверька!

Откуда ждать спасения?


Из-за крутого поворота речушки показался небольшой неуклюжий плот. Тройка мальчишек на нём действовала шестами очень неумело: плот слушался течения больше, чем своих капитанов, вертелся, куда и как ему хотелось. Но мальчуганов это только веселило. Плот крутился, они смеялись, всё шло отлично.

— А что я говорил? Что говорил?! — весело кричал высокий мальчуган в синей рубашке, стоящий на переднем конце плота. — До берёзовой рощи скорехонько доплывём, а там грибы… Полные корзинки наберём, посмотришь, Сенька. И домой. Здорово!

— Да, а корзинки-то придётся на горбе тащить, — отозвался другой мальчуган в розовой рубашке, — река-то…

Но первый мальчик перебил его:

— К берегу правь! К берегу! — отчаянно закричал он, хватаясь за шест. — Не видишь? Сожрут они её!

Одного взгляда на отмель было достаточно. Мальчуганы дружно заработалишестами.

— Сожрут! Сожрут! — отчаянно повторил мальчик в синей рубашке, изо всех сил загребая воду. Но плот вдруг завертелся на одном месте: зацепился за корягу, торчавшую из воды как раз против отмели.

На минуту мальчики забыли про шесты и плот. Неподвижные от изумления, они наблюдали, что творилось на берегу.

— Кру, — проговорил первый ворон и опять шагнул ближе. Но это был хитрый ход: он явно следил не за белкой, а за тем, что было позади неё, и отвлекал её внимание.

Дымка вздрогнула и, отчаянно вереща, прыгнула навстречу врагу. Ворон, точно испуганный, попятился.

В ту же минуту его подруга молча налетела сзади. Ещё мгновение — и храбрая белочка получила бы смертельный удар клювом по голове. Супругам-разбойникам достались бы две жертвы.

Но в это мгновение…

— Сожрут! — отчаянно крикнул высокий мальчик. — Прыгай, ребята!

Три всплеска, три сильных броска были ответом.

— Кыш, кыш! Вот я тебя! — вопили мальчуганы, дружно загребая воду сажёнками.

— Кру! Кру! — был недовольный ответ. Птицы взмыли вверх. Вон там, на сухой берёзе, можно переждать. Может быть, уйдут, не оставят их без вкусного завтрака?

Дымка заметила мальчуганов, лишь когда они крича выбежали из воды на отмель.

Ещё враги!

Минуту она стояла неподвижно над тельцем Черноглазки. Казалось, она готова на борьбу и с этими новыми врагами. Но затем не выдержала, с громким криком страха и горя кинулась к соседней ёлке. С жалобным и яростным стрекотаньем она металась по нижней ветке. Бусинки-глаза с ужасом следили: новые враги нагибаются над родным тельцем там, на песке…

Эти-то уж наверняка съедят!

Худенький мальчик в розовой рубашке осторожно поднял Черноглазку.

— Мёртвая! — проговорил он. — Заклевали. Ух вы!

Подхватив с отмели порядочную гальку, он что есть силы запустил ею в сухую берёзу.

— Кру, — ответили разбойники и, поднявшись, неохотно перелетели немного подальше.

— Мёртвая! — почти со слезами повторил мальчик. Но старший нагнулся и положил руку на неподвижное тельце.

— Стукает! Сердце стукает! — крикнул он радостно. — Оживеет! Холодная только очень.

— Оживеет! — повторил маленький. — Ништо. Я погрею.

Проворно расстегнув мокрую рубашку, он сунул неподвижную белку за пазуху. Дымка ответила на это грустным цоканьем. «Съели!» — вероятно, значило это на беличьем языке.

— Оживéла! — вдруг радостно крикнул маленький. — Ворохнулась! Ой, ещё!

От теплоты ребячьего тела Черноглазка пришла в себя. Она слабо зашевелилась под розовой рубашкой.

— Пищит! — в восторге прошептал мальчик, — носом меня щекотит!

— Как бы не куснула! — с сомненьем проговорил старший. — Вынь её, Сашок, поглядим.

Черноглазка заметалась от ужаса в руках Сашка, но укусить не пробовала. Она снова жалобно пискнула. Дымка в ответ отчаянно заверещала, но спрыгнуть на землю не решалась.

— Дай! — Коляка протянул руки.

— Я её к той на ветку посажу. Что будет.

Осторожно он поднёс вырывающуюся белочку к ёлке. Прикосновение лапок к стволу совершило чудо. Черноглазка сразу молнией взвилась на ветку, где ждала её Дымка. Та с писком кинулась ей навстречу. Мальчики смотрели не шевелясь, не смея вздохнуть.

Белочки встретились на середине ветки.

На минуту остановились, мордочка к мордочке, точно перешепнулись.

— Лижет её! — шёпотом проговорил Сашок. — Гляди! Точно маленькую. В голову!

В увлечении он переступил с ноги на ногу, на земле что-то хрустнуло. Черноглазка отскочила от матери, кинулась вверх по стволу и исчезла из глаз.

— Спугнул! — укоризненно проговорил Коляка. — Сейчас и та тоже…

Но у Дымки были свои соображения: она не собиралась отступать сразу. Она прыгала по ветке, распушив хвост и взъерошив шёрстку на спинке. Снизу мальчикам хорошо было видно, как горели её чёрные глаза. Она нагибалась, точно желая лучше рассмотреть онемевших от изумления мальчуганов, и сердито верещала на них во всю мочь маленького горлышка.

— Это она чего же? — не выдержал Сенька, третий мальчуган в белой майке.

Коляка обеими руками зажал рот, чтобы не расхохотаться.

— Ругает! — объявил он шёпотом. — Нас! По-своему, по-беличьему. Ты что, не разобрал? Во как понятно выговаривает!

Круглые глаза Сеньки ещё округлились.

— А она, она… что выговаривает? — спрашивал он, поднимаясь на цыпочки, вытянув шею, чтобы лучше слышать.

— Ах вы такие, распротакие, хотели мою белочку слопать, да она вам не далась! — объяснял Коляка и тоже, вытянув шею, делал вид, что прислушивается.

Тут и Сенька понял шутку. Он задохнулся от смеха, махал руками и подпрыгивал.

— Слопали! — заливался он. — Это мы… слопали!

Но тут уж и храброе Дымкино сердечко не выдержало. Прострекотав что-то самое обидное, она огоньком мелькнула в густых ветвях и тоже исчезла вверху.

Мальчики ещё постояли. Вдруг что-то прошелестело сверху и свалилось на землю у самых их босых ног. За ним другое.

Коляка нагнулся.

— Обедают! — возвестил он и поднял стерженёк обгрызенной шишки.

— Приятного аппетита! — дружно прокричали ребята, со смехом выбежали к воде и остановились: их недавняя гордость — чудесный плот был окончательно испорчен. Брёвна разъехались от удара. Он сиротливо покачивался на середине речки, собираясь вовсе развалиться.

С плаваньем было покончено.

Но ни один из капитанов об этом не жалел.

— Кру! — глухо донеслось из глубины леса.

Пара вóронов на этот счёт осталась при особом мнении.

ЛЕСНАЯ БЫЛЬ

Старая барсучиха, известно, ночной зверь. Из норы она всегда выходила осторожно, только к вечеру, когда уже порядочно стемнеет. Не один раз высунет острый чёрный нос, понюхает да прислушается, не надёжнее ли вместо прогулки в норе отсидеться. Но сегодня ещё солнце высоко, и земля под раскидистой берёзой душистым весенним теплом дышит, а барсучиха уже высунула голову. То на солнце прищурится, то на берёзу покосится, точно в уме что-то прикидывает. И вдруг решительно головой мотнула, попятилась и исчезла в норе.

«Неужели не выйдет? Может, заметила?»

Ванюшка тоскливо скосил глаза на свои босые ноги. Занемели они от сидения на жёстком суку, правая и вовсе как не своя. А уж так подсмотреть хочется, чего барсук делать будет, когда из норы вылезет. Недаром Ванюшка на берёзу ещё засветло залез и сидит, не шевелится.

Но что это? Ванюшка замер, даже дышать перестал: из норы снова высунулась барсучья голова, а в зубах — что-то крошечное, живое.

— Матка? — обомлел Ванюшка. — Щенка своего тащит. Чего с ним делать будет?

Барсучиха уже выбралась из норы и стояла под пронизанной солнечными лучами, ещё прозрачной берёзой. Нагнулась, осторожно опустила малыша на мягкую тёплую землю, повернулась и опять исчезла в норе.

Ванюшка только дух успел перевести, а мать положила у ствола берёзы второго детёныша. Ещё, ещё, и вот уже четверо малышей копошатся на земле под самыми ногами Ванюшки. Мать стояла подле них, чутко прислушивалась, тревожно поводила острым чёрным носом — не подкрадывается ли откуда к детям неведомая опасность? Ушам и носу она верила больше, чем маленьким подслеповатым глазам.

Ванюшка, по-прежнему чуть дыша, осторожно наклонил голову. Никогда живого барсука так близко видеть не приходилось. Голова-то какая красивая: полоса белая, полоса чёрная…

Но тут уж вовсе перестал дышать, точно горло перехватило. Ещё бы: чуть дальше, под кустиком можжевельника, тоже что-то шевелится, вот из норы высунулось… Лиса! Рыжая мордочка появилась с такими же предосторожностями, как и чёрно-белая. Она осмотрелась, принюхалась, исчезла и снова появилась с маленьким рыжим комочком в зубах.

У Ванюшки занемела и другая нога, но он даже моргнуть боялся. Лисица вынесла под соседнюю берёзу пару крошечных спящих лисят. Они тихо шевелили лапками, не просыпаясь, нежились в ласковом, солнечном тепле. И эта мать так же тревожно следила за каждым шорохом, за каждой тенью, скользящей по земле, готовая чуть что кинуться спасать беспомощных малышей.

На минуту лисица повернулась, зорко всмотрелась в то, что делалось так близко, под соседней берёзой. Но в её глазах, Ванюшка понял, не было враждебности. Лисица точно спрашивала: «Как там у вас, соседи, дела?»

Вдруг один барсучонок зашевелился, зацарапал землю лапками, пискнул. Ему ответил другой, и вся четвёрка дружно запищала и зашевелилась. Мать забеспокоилась, трогала мордочкой одного, другого, старалась уложить их поудобнее. Не помогло: писк усилился. Мать ответила тихим ласковым ворчанием, точно уговаривала. Ванюшка смотрел и слушал как зачарованный. Наконец барсучиха потеряла терпение: осторожно ухватила самого большого пискуна за спинку и исчезла в норе. Она унесла всю детвору так проворно, как могла. Беспокойство у соседей встревожило и лисицу. Лисята не просыпались, но она тоже подхватила их и унесла в нору гораздо проворнее, чем неповоротливая барсучиха.

Всё! Но Ванюшка не успел опомниться, как обе снова появились, уже без детей, точно хотели проверить — не приманил ли ребячий писк какую опасность? Они постояли, посмотрели вокруг, потом друг на друга, а затем (Ванюшка даже рот раскрыл от удивления) лисица-мать вдруг шагнула ближе и, глядя на соседку, махнула хвостом чисто по-собачьи.

Барсучиха посмотрела на неё тоже дружелюбно, ну точно собиралась сказать что-то хорошее, но передумала: повернулась и, грузно переваливаясь, исчезла в норе. Тут сук, на котором сидел Ванюшка, неожиданно скрипнул. Лису как ветром сдуло. Ванюшка даже не разобрался, кинулась она в нору или просто куда-то подевалась, как растаяла.

Ванюшка ещё посидел. Нет, больше ничего не дождёшься. Слез, отковылял подальше и там долго растирал и щипал затёкшие ноги.


— Врёт здорово! — единогласно решили колхозные мальчишки, выслушав его рассказ. Поэтому домой Ванюшка явился с большим синяком под глазом: не давать же над собой потешаться!

Зато дед Андрон, главный его друг и советчик, слушал и ласково кивал головой.

— Молодец, — сказал он, — приметливый ты, весь в меня будешь. Мне такое тоже видать приходилось. Солнышком они детей согревали, потому в норе темно да сыро. Понимают не хуже докторов, что дитёнку требуется. Только больше туда скоро не ходи, а особливо с ребятами. Нашумите, а матки всполошатся, детей на новые места потащут, замнут ещё по дороге. Мать при детях обижать — последнее дело, будь она, зверь, либо птица. Кто на то пустится, не охотник он и не человек будет.

Этим Ванюшка утешился. Дедово слово было ему важнее всего на свете.

Дед Андрон был домосед поневоле. Сидит на лавке в избе или летом на завалинке и всё что-нибудь мастерит, для дома полезное. А детям на забаву то деревянная лошадка или собака в дедовых руках получается, ну как живая, только что не скачет и не лает. Детям радость, а деду вдвое.

Ванюшка хорошо помнил деда ещё с ружьём за плечами, на поясе нож в самодельных ножнах, да такой острый, что его трогать никак не разрешалось. Дед на всю округу был знаменитый медвежатник, один на один со зверем сходился. Товарищей на берлоге не признавал. «Выручай их потом из-под медведя, — смеялся он, — хлопот не оберёшься!» Собак держал только пару — Волчка и Серка, тоже чтобы меньше суеты было.

— Одна спереди тявкает, другая сзади мишку за штаны рвёт. Мне только и заботы под лапу вцелить. Что ещё надо?

Смотришь, ушёл дед спозаранку и уже шагает домой лошадь запрягать, сына Степана на подмогу зовёт медведя из лесу везти. Лошадь у него, Воронок, была под стать охотнику, медвежьего духа не боялась: везёт медведя спокойно, как бревно на постройку.

Так и ходил дед много лет за медведями, будто к себе в стадо на выбор. На дворе у него коптильня прилажена — медвежьи окорока коптить.

И наконец случилось: пошёл дед за тридцатым медведем и… вместо него на двор примчался один Волчок. Визжит, лает, Степана за рукав к воротам тащит.

Ванюшка на дворе у ворот играл, снежную крепость строил. Он ещё ничего сообразить не успел, а Степан побелел, уронил лопату и кинулся Воронка запрягать.

— Мать! — крикнул он. — Волчок прибежал один, с отцом беда!

Прыгнул в сани и так, стоя, погнал Воронка во всю мочь. Не заметил, что Ванюшка весь в слезах на ходу сзади в розвальни забрался и под полостью затаился.

Волчок впереди вихрем летит, только нет-нет да и через плечо оглянется и тявкнет. Дескать, торопитесь!

Ну и торопились: лошадь вся в мыле, а Степан, стоя в санях, знай кнутом нахлёстывает.

Наконец Волчок свернул с дороги в чащу и лает: сюда, мол.

Степан Воронка к дереву привязал, лыжи из саней вытащил и тут Ванюшку заметил.

— Ах ты… — только и сказал и рукой махнул. — Сиди, коли так, сейчас я деда сюда… — и не договорил.

Ванюшка и тут не послушался: метнулся из саней, но сразу провалился выше пояса, еле назад на сани выбрался. Сидит, плачет, слёзы на щеках мёрзнут.

На счастье, берлога оказалась недалеко от дороги. Медведь, видно, редкого в глуши человечьего шума не боялся. Вывел Волчок Степана на полянку, а посередине медведь лежит, огромной тушей деда Андрона накрыл, только голова видна и рука правая. Кругом на снегу красное пятно расплывается, не понять, чья кровь. У медведя в боку дедов нож торчит по самую рукоятку.

Степан так и застыл на месте: живой ли? Волчок — к деду: визжит, плачет, в лицо лижет. Вдруг дедова рука поднялась тихо-тихо. Волчка отвести старается. Тут у Степана от сердца отлегло, опомнился, кинулся к отцу.

— Живой ты, батя, — кричит, — живой!

Дед Андрон чуть голову повернул.

— А кто же я буду, коль не живой? — говорит спокойно так. — Вдохнуть вот не могу, больно зверь тяжёл. Тащи ты его с меня, христа ради, надоел до смерти.

— Где? Где порвал тебя? — только и мог сказать Степан, а сам медведя за лапу тащит, слёзы по лицу льются, утирать некогда.

— Ногу маленько тронул. Серка вот жалко, вовсе кончил. Ты на тот, на тот бок его вали, ногу ослобонить. Да закурить дай, кисет под медведем остался.

Степан то медведя тащить хватался, то самокрутку крутить, а руки не слушаются. Видит — крепится дед, а у самого пот по щекам струйками. Крепко боль забирает.

Степан знал дедову храбрость, но и то не вытерпел, чуть не закричал, как свалил медведя и увидел, до чего страшно изувечена нога. Но дед не охнул, только морщился, когда Степан наспех скинул рубашку и обвязал рану, а потом на связанных дедовых лыжах потащил его к саням.

— За медведем сразу обернись, Николая зови на подмогу, — говорил дед. — Волчка, сторожить оставить нельзя: по лесу дух кровяной разнесло, волки пожалуют и его задерут. Ну, ладно, ладно, пёс, спасибо за службу, в лицо хоть не кидайся. Эй, а это что за чудо?

— Дедушка! Дедушка! — голосил Ванюшка, захлёбываясь слезами, и барахтался в снегу ему навстречу.

— Не заметил я, — говорил Степан, подводя лыжи к розвальням. — А он — под полостью.

И тут у деда в первый раз приметно дрогнул голос.

— Вижу, вижу, внучек, любишь ты старого, — проговорил он и ласково прижал к себе заплаканное мокрое лицо Ванюшки. — Жив твой дед. Ещё вместе на берлогу ходить будем. Ох!.. — Стон вырвался у него в ту минуту, когда Степан, с усилием приподняв, перевалил отца через край розвален.

Ванюшка всю дорогу горько плакал и теребил деда за руку, а тот лежал бледный, с закрытыми глазами и не отзывался.

— Помер! Помер! — плакал Ванюшка. — Тять, помер он. Помоги!

Но отец, сам такой же бледный, стоя в санях, ожесточённо нахлёстывал обезумевшую лошадь.

Дед Андрон пришёл в себя только в избе, когда около него захлопотал приятель — старичок фельдшер. Бабка Василиса молча, быстро выполняла все его распоряжения.

— Живой-то будет ли? — выговорила она с трудом: губы дрожали.

— Будет, будет, — убеждённо отозвался фельдшер. — От такой раны не умирают. Не на войне. Вот на медведей отохотился, Андрон Иваныч. Нога не дозволит.

— И то ладно. На старости лет хоть спокойно поживём, — даже оживилась бабка. — Мне уж эти звери проклятые по ночам сниться стали. Не надо мне с них никакого дохода, абы сам жив был.

Ванюшка ничего не слышал. Примостившись у кровати, он, не отрываясь, смотрел на деда и заплакал счастливыми слезами, когда его глаза открылись. Плакал тихонько, боялся: заметят и прогонят.

Дед Андрон хворал долго, но выздоровел. Однако нога так я осталась слегка согнутой, долго ходить было трудно.

— Отохотился, — со вздохом повторял он, растирая больное, колено. — И, скажи на милость, до сорока не дотянул!

— Тебя сороковой-то и вовсе по косточкам разобрал бы, — отзывалась бабка. — И то сказать, кабы не Волчок…

— Правильно говоришь, кабы он Степана не кликнул, дождался бы я помощи разве от волков, — соглашался дед. — И не посылал я его, сам догадался!..

Волчок сидел около и внимательно слушал, настораживал то одно, то другое ухо. У благодарной бабки теперь ему ни в чём отказа не было, и чёрная его шерсть лоснилась, как зеркало.

С Ванюшкой у деда дружба была «на всю жизнь», как говорил сам Ванюшка. А дед Андрон улыбался в седые усы и согласно кивал головой.

И теперь, ещё разгорячённый пылом битвы с мальчишками» Ванюшка деду первому рассказал лесное приключение. Рассказал, взглянул на его руки и удивлённо вскрикнул:

— Дед, да ведь это ты её вырезал: самая такая лисичка!

— Так, так, — улыбнулся дед Андрон. — И другую, барсучиху, тоже вырежу. Мало ли я их перевидал на своём веку! А теперь, — дед неприметно вздохнул, — только на тех и полюбуюсь, что сам смастерю, да тебя послушаю — утешусь.

Ванюшка жалостно взглянул на него. Чего бы он не дал, чтобы нога деда поправилась! Опять вместе бродили бы по лесу… Затем, оживившись, протянул руку, осторожно погладил больное колено.

— Я и так тебе всё рассказываю, дед. А ты мне скажи, как случилось, что они так близко живут?

— Потому нора у них одна, — отвечал дед и, взяв новый чурбашок, примерился, с чего начинать. — Барсучиха той норе хозяйка. Ей копать легко: когтищи-то во! — сами землю гребут. Отнорков наделала без числа. Ей столько и не надобно. А лиса — с хитростью, копать ленива. Хвать и забралась в один из отнорков. Барсучихе не жалко, живи. Только ход из своей норы в лисью закопала крепко. Потому лисьего духа она не терпит. Лиса — грязнуха, у неё в норе дух тяжёлый. Так две матки вместе и живут. Лис помогает своим детям, еду носит.

— А барсук?

— А барсуку только и дело — о своём брюхе забота. Барсучат одна мать растит.

— Я чего боюсь, — задумчиво продолжал Ванюшка и ласково потрогал деревянную лисичку. — Того боюсь, как бы ребята за мной не подглядели, как я захочу туда, к норам, сходить. Они дразнятся, а сами знают, я не врун какой-нибудь.

— Всё может быть, — согласился дед, старательно выделывая острую барсучью мордочку. — А тебе и самому туда сейчас ходить незачем. Матки — они чуткие, сейчас сведают: человек другой раз пришёл, значит дело не просто. И ребятам вот там расскажи, по-хорошему, без драки чтобы. Они не виноваты, каждому поглядеть охота. Да зверю того не объяснишь.

— Хорошо, дедушка, — согласился Ванюшка. — Ходить погожу. А потом всё высмотрю и тебе расскажу. А драться сейчас нам нельзя, на школьном огороде вместе работать надо.


Тем временем в лощинке около речки Крутушки шёл переполох. Лисица была старая и очень осторожная. Осторожности её научила жизнь. Старый лис, отец детей, не вернулся недавно с охоты, ей самой пришлось заботиться о детях. О его судьбе она никогда ничего не узнает — так часто бывает в звериной семье. А она ещё смолоду попала в лисий капкан. Капкан был видно, испорченный: удалось, хоть и с большим мучением, вытащить из него защемлённую лапу. Но боль в лапе не прошла и хромой она осталась на всю жизнь.

Зато хитрости и осторожности у Хромуши хватало на двоих. Она успела не только по тревоге утащить детей в нору. Когда Ванюшка слезал с берёзы, два блестящих чёрных глаза и острый нос уже неотрывно следили за ним. Ванюшка не подозревал, что встревоженная мать кралась по его следу до самой деревни. Нос, глаза и уши доложили ей о нём всё, что умели. Теперь хитрый лисий ум в этом разбирался. Ружья капкана, лопаты для раскапывания нор — словом, всех опасных для лисиц вещей у мальчика не было.

Но бедная Хромуша из знакомства с людьми никаких хороших воспоминаний не вынесла. Каждый человек для неё был враг, свирепый и беспощадный. И потому, раз тайна норы у речки Крутушки раскрыта, ужасная опасность грозит её ненаглядным малышам. Единственное спасение — бегство. Так она решила.

Хромуша немного отстала и, спрятавшись под кустом на опушке леса, следила, как Ванюшка, тоже прихрамывая, прошёл по деревенской улице. Ещё минутку она посидела, погружённая в размышления, и, притаившись (не заметили бы сороки), побежала обратно.

Нет, не к норе: туда вело уже достаточно следов. Надо было спешно проверить в дальнем углу леса старый заросший овраг. Хромуша помнила: когда-то в нём жила барсучья семья. Нора с отнорками была получше её теперешней. Но приезжали охотники, привезли маленьких злых собак на кривых коротких лапках. Они свободно пролезали в самые узкие ходы. У Хромуши при этом воспоминании шерсть на загривке зашевелилась, и она тихонько заворчала. Да, там не осталось ни одного барсука. Хорошо, что чужие охотники уехали и увезли собак с короткими лапами. Не то они выследили бы в лесу барсуков до последнего.

Вот и овраг. Зарос так, что и пробраться в него трудно — как раз то, что нужно.

Хромуша внимательно обследовала все отнорки, кое-где немножко покопалась, довольно фыркнула и лапкой потёрла засыпанные землёй глаза. Посидела, точно ещё раз что-то обдумала, и не спеша направилась домой.

Но вдруг шерсть на её загривке опять вздыбилась. Бесшумно она скользнула с тропинки и залегла в кустах, вся напряжённая, готовая вскочить и мчаться без оглядки. Чуткие уши её уловили чьи-то, неслышные уху человека шаги.

Ближе, ближе, теперь уже слышно, что шаги не грозят опасностью, это шагает всего только барсук и…

Но тут Хромуша даже пасть раскрыла от удивления, так что из неё высунулся дрожащий красный язычок: нет, вы только подумайте! Тяжело дыша от напряжения, по тропинке вперевалочку трусила её квартирная хозяйка-барсучиха. Так вот почему она тяжело дышит: во рту несёт барсучонка. Нелёгкое дело толстухе протащить его в такую даль!

Хромуша тихонько подождала, пока соседка протрусила мимо неё к оврагу, и, вскочив, стрелой понеслась по тропинке домой. Было понятно: та мать тоже решила укрыть детей подальше от людского глаза, пока не случилась беда.

Ещё более встревоженная Хромуша добралась до родной норы с тысячью уловок: кружила, затаивалась, пока не уверилась, что всё обстоит благополучно. Зато, нырнув в нору, она не задержалась: поспешно, но чрезвычайно осторожно подняла одного детёныша. Острые зубы ухватились за нежную шкурку так бережно, что лисёнок даже не проснулся. А теперь скорей-скорей по знакомой дорожке туда, куда барсучиха уже унесла первого детёныша!

Они опять встретились на тропинке. На этот раз детёныша несла лиса, а барсучиха торопилась обратно. Прятаться или сторониться не стала ни та, ни другая. Покосились понимающе: и ты, мол, тоже. И заторопились каждая в свою сторону.

В овраге Хромуша подбежала к заранее выбранному отнорку. Но голодный лисёнок распищался во всю мочь! Пришлось прилечь, покормить его, чтобы не выдал себя писком. Чутким ухом лисица слышала: соседка принесла уже второго детёныша и побежала за третьим. Наконец сытый лисёнок отвалился на спинку, да так и задремал, раскинув лапки.

Смутное беспокойство толкало Хромушу скорее кончить переселение. Второго — последнего — лисёнка она схватила за спинку и направилась к выходу сразу, не собираясь ни отдохнуть, ни покормить его. Однако он проголодался не меньше первого и уже в зубах матери протестовал голодным писком. Но Хромуша так торопилась, что не согласилась задержаться в старой норе и успокоить пискуна. От волнения она почти забыла об осторожности. Но лес не прощает ни шума, ни беспечности. Капризный писк детёныша заставил Хромушу ещё убыстрить бег, малыш, занимавший её рот, помешал чуткому носу вовремя предупредить об опасности…

Огромному голодному волку-отцу никогда ещё не доставалась неожиданно такая лёгкая добыча. Лисица — самый осторожный зверь, а эта, да ещё с лисёнком, можно сказать сама набежала ему в зубы, когда он прилёг за кустом отдохнуть после целой ночи неудачной охоты. Борьба была отчаянная, но короткая: Хромуша не успела в первый миг бросить лисёнка, а потом было поздно…

Очень довольный волк нёс добычу: ведь и его в далёком логове ждала голодная семья. (Вблизи от логова волк никогда не охотится.)

Дело кончилось так быстро, что барсучиха, пробиравшаяся к новому дому с последним детёнышем, уже никого на тропинке не увидела. Но лужица крови заставила её в ужасе шарахнуться в сторону и далеко обойти страшное место.

Объяснил ли ей тревожный запах, чья это кровь, кто знает? Но до самого дома жёсткая шерсть на её спина стояла дыбом, и барсучиха сердито и пугливо оглядывалась!

Только в глубине норы, среди своих голодных нетерпеливых детей, она немного успокоилась: их жадное чмоканье создавало ощущение покоя и безопасности…

Но что это? Мать привстала, напряжённо прислушиваясь к чему-то. Малыши недовольно завозились: так вовсе неудобно пить молоко. Но она, не обращая внимания на их неудовольствие, встала, продолжая слушать. Слабый писк, не похожий на голос её детей, но такой знакомый… Да, здесь, в соседнем отнорке нового дома.

Осторожно, шаг за шагом барсучиха пробиралась, по направлению писка. Так и есть. Лисёнок! Первый, которого принесла Хромуша, беспомощно возился на одном месте. Ползать он ещё не умел.

Узкая длинная чёрно-белая мордочка наклонилась над ним. Она совсем не похожа на лисью. Но что слепой малыш знает о сходстве? Запахло тёплым молоком, а ему так хочется есть. И он с писком потянулся к барсучихе.

Минуту она стояла неподвижно. Писк повторился, требовательный и жалобный. Узкая мордочка наклонилась ниже, открылся рот, полный очень сильных зубов. Ведь барсуки — хищники, не откажутся от мяса. Но острые зубы осторожна захватили рыжую спинку малыша…

Барсучиха медленно, не поворачиваясь, пятилась по узкому ходу. Ещё и ещё. Вот она уже в своём новом логове. Ненасытившиеся дети встретили её писком, и она улеглась около них. Снова раздалось жадное чмоканье. Писка больше не было. Потому что и пятый маленький рыжий комочек пил и чмокал наравне с чёрно-серыми новыми братцами. Время от времени барсучиха тревожно приподнималась. Жёсткая шерсть на затылке топорщилась, сдержанное грозное рычание надувало горло. Она вспоминала лужу крови на тропинке, душный тревожный её запах. Но тут же тихое чмоканье пяти маленьких ртов успокаивало её. В уютной темноте глубокой норы, казалось, было нечего опасаться. И мать с тихим вздохом опускалась на мягкую подстилку. Она ведь чистила нору и натащила свежей подстилки, прежде чем перенесла сюда своих чистеньких детей. Маленького рыжего приёмыша пришлось вылизывать долго и особенно тщательно: лисицы такие неряхи…


Прошло немного времени.

День был ясный и тёплый, настоящий летний. В глубине оврага, у входа в нору, хорошо скрытого кустарником, весело играли лисёнок и четыре барсучонка. Мать-барсучиха лежала подле, насторожённо поглядывая по сторонам: всё как будто бы благополучно, но осторожность никогда не мешает. Наконец она решила, что прогулка затянулась. Тихий, почти неслышный звук-приказ, и пятёрка малышей мгновенно исчезла в глубине норы. Барсучиха последовала за ними.

А этим же ясным утром у другой — пустой — норы, прислонившись лбом к шелковистому стволу берёзы, стоял мальчик. Он один, стыдиться некого: крупные слёзы текли по его лицу и дальше по белой коре. Он тихо всхлипывал:

— Ушли, совсем ушли! Всё! И теперь их уже не найти.

Рассказ из великой книги природы неожиданно оборвался для него на самом интересном месте.

Он понял одно: лес крепко хранит свои тайны. И много нужно любви и терпения тому, кто возьмётся их разгадывать. Здесь белой берёзе, свидетельнице его радости и горя, он дал слово посвятить жизнь разгадыванию этих тайн.

ДАЛЬШЕ… ВСЁ ПОВТОРЯЕТСЯ

Весна перешла в лето. Птичьих песен в лесах и на полях поубавилось: в каждом гнёздышке кричащие рты просят кушать, и родители тащат и тащат еду — работают до полного изнеможения, а дети требуют ещё и ещё. До песен ли тут!

Раннее утро, тихо в лесу, и вдруг крикнул кто-то отрывисто так, вроде: кик-кик…

Между деревьями мелькнула пёстрая птица. Летит, словно ныряет — вверх-вниз, вверх-вниз. К дереву поднырнула, но не села на ветку, а прямо к стволу прилепилась и ну долбить: тук-тук, тук-тук, только красная шапочка на чёрной голове замелькала.

Птица лапками за ствол держится, а хвостом в кору упирается, точно третьей ногой, долбанёт, упрётся и выше подскочит, хвост, как пружинка, её кверху подкидывает.

Пёстрый дятел на зиму в тёплые страны не улетал, только у него и заботы было — самого себя прокормить. Зато теперь с весны сразу прибавилась куча хлопот. Во-первых, прошлогоднее дупло чем-то дятлихе не понравилось, хотя в нём они выводили уже детей. Пришлось искать подходящее дерево, долбить новое дупло. Только закончили, выдолбили — и что же вы думаете? Явился большой чёрный дятел-желна и выгнал бедного пёстрого из новой квартиры. Мало того, пёстрая дятлиха успела снести в дупле два яичка, так чёрный разбойник ими позавтракал — выпил. Бедному пёстрому с ним спорить не приходится: чёрный гораздо больше и сильнее.

Новое дупло долбить было некогда: дятлиха торопилась снова отложить яйца, вывести детей. Бедные ограбленные родители заметались от дерева к дереву. И вдруг… находка! Совсем готовое отличное дупло. Прошлым летом оно почему-то дятлам не понравилось, и в нём скворцы детей вывели. Пёстрые сразу принялись за работу: всю скворчиную подстилку из дупла выкинули, своих детей они мягкой постелькой не балуют.

Беленькие, точно фарфоровые, яйца дятлиха отложила на дно дупла, в древесную труху, и принялась их насиживать попеременно с папашей. Это днём. Ночью яички грела только мать. А отец спал неподалёку, прицепившись к стенке в своём отдельном «спальном» дупле. Он его выдолбил в соседней трухлявой осине.

Сейчас дятел, видно, особенно торопился: постучал, наспех что-то проглотил, тут же ухватил добычу покрупнее, но не съел, а опрометью с ней кинулся… куда? В гнездо, конечно. Он кормил самку, пока она грела яички. А теперь уже птенцы вывелись, целая четвёрка, новых хлопот хоть отбавляй. Им корм носят и отец и мать. Две-три минуты прошло, и уже летит кто-нибудь и засовывает еду в кричащий жадный рот. И всё-таки птенцы никогда не сыты, крик в дупле не умолкает ни на минуту.

Жёсткие еловые семена, которые взрослые дятлы едят с таким удовольствием, птенцам не годятся: им подавай только нежных насекомых. Вот родители и носятся целый день от дерева к дереву. Иногда полчасика по очереди отдохнут и опять в полёт. А из дупла несётся скрипучее:

— Есть хотим! Есть хотим!

Вот дятел опять появился.

— Кик-кик! — и нырком прямо на то же дерево, даже слышно — стукнулся об него с размаху. Постучал и вдруг прыг, заглянул на другую сторону ствола. Ага, так и есть: растревожились от стука и вылезли из трещинок коры мелкие жучки. Ну, дятел их быстро подобрал и опять задолбил, так кора и посыпалась. Под корой нашлось интересное: ход в дерево. В глубине жирная личинка жука-усача прячется, эта на стук не вылезает. И не нужно. На охоту за ней дятел отправил свой язык. Он тонкий, длинный, на конце острая роговая иголка с зазубринками, в любой узкий ход пролезет. Вытащил дятел язык, а на нём личинка прочно наколота, ей с зазубринок не сорваться.

— Кик-кик! — радостно закричал дятел на весь лес. Будет деткам пожива! Сорвался с места и понёсся — как только о деревья не разобьётся. Скорей! Скорей! Птенцы уж охрипли от голодного крика.

Лесники дятла недаром уважают. Говорят: «Дятел нам за охотничью собаку служит: все деревья, где вредители завелись, покажет, да сам же их и очистит».

Три недели родители из сил выбивались, кормили птенцов, а те росли как на дрожжах. Чёрные дятлы своими детьми занялись, на пёстрых больше не нападали, но с ними чуть было не случилась новая беда.

На счастье, мать только что прилетела с вкусной гусеницей в клюве, отдала её птенцу, а сама в гнездо забралась — прибрать за птенчиками. Дятлы чистоту любят.

Она уже приготовилась вылететь из дупла и повернулась головой к отверстию, как вдруг в него сунулась рыженькая мордочка с блестящими глазами, да так проворно, что оказалась нос к носу с дятлихой. На минуту обе замерли от неожиданности. Но в следующую минуту острый клюв разъярённой матери что есть силы стукнул прямо в рыженький нос. Ну и неприятность! А белочка рассчитывала найти в дупле яички или одних беспомощных очень вкусных дятлят.

Придумать, как поступить дальше, у белки не хватило времени: тут подлетел дятел-отец. Новый удар, ещё сильнее, теперь сзади, по затылку, и она с писком кувыркнулась вниз.

Кто её так ловко стукнул, разбираться не было времени. Шлёпнулась на землю и пустилась наутёк без оглядки.

Дятел-отец так разгорячился, что чуть не стукнул и дятлиху, которая в эту минуту высунулась из дупла посмотреть, не надо ли белке добавить. Минуту рассерженные птицы воинственно смотрели друг на друга, наконец опомнились, и пёрышки на их головах опустились.

Тут дятел вспомнил: жирную личинку жука он потерял, когда стукнул белку по затылку. Значит, надо опять отправляться за добычей.

— Кик-кик! — крикнул он, отцепился от края дупла и умчался. Личинка пропала — не велика беда. Он знает, где их найти целую кучу — в трухлявом пне. А белка больше уж к нему в гнездо не сунется. Проучил!

Мать-дятлиха ещё немножко посидела в дупле, выглядывала и тихонько не то шипела, не то поскрипывала. Но птенцы не давали покоя: лезли друг на друга, разевали жёлтые ротики, вот-вот разорвутся. Им дела не было до белки: подавайте есть, да поскорее! И мать, подцепив клювом подозрительный комочек, выкинула его из дупла и умчалась вслед за отцом.

Маленькая зелёная ящерица проворно юркнула в кустики травы у подножия дерева. Какая удивительно вкусная жирная личинка свалилась ей сверху прямо в рот! Хорошо бы найти и вторую, но такая удача бывает не часто, а от дятла, на всякий случай, не худо держаться подальше. Ящерица так, конечно, не думала, просто её испугала промелькнувшая над ней тень.

Белка в это время уже домчалась до дерева, на котором, тоже в старом дятловом дупле, устроила своё гнёздышко. Она молнией взлетела по стволу и забилась в самую глубину дупла. Один глаз её совсем скрылся в большой опухоли, из ранки на затылке сочилась кровь. Белка вздрагивала, чуть дыша, и сначала даже не обратила внимания на писк, которым её встретили собственные дети, крошечные бельчата. У них едва открылись глазки, сквозь коротенькую шёрстку ещё просвечивала нежная кожица. Но эти беспомощные комочки были милы белочке не меньше, чем дятлихе её птенцы. Ради них она хотела ограбить другую мать, принести им её яичко, сама долизала бы только остатки.

Превозмогая боль, белочка легла так, чтобы детям было удобно пить молоко. Она осторожно и нежно вылизала их мягкую шёрстку, и сама от этого постепенно успокоилась и перестала вздрагивать, хотя раны ещё продолжали болеть.

Пень с личинками оказался замечательной кладовой, полной вкусной еды. Дятлы крепкими клювами разломали его на мелкие кусочки, выбрали самых лакомых насекомых. Остальную мелочь растащили синички и поползни. Старый лесник Федотыч осмотрел обломки и довольно усмехнулся.

— Чистая работа! — сказал он. — С такими помощниками спать можно спокойно.

Пробежали три недели, полные труда и забот. Теперь уже не безобразные голенькие птенцы, а молодые нарядные дятлы бойко лазили по стенкам дупла, высовывали из него пёстрые любопытные головки, но вылетать ещё не решались. Зато аппетит их становился всё лучше, так что дятлы-родители совсем выбились из сил. Даже своё звонкое «кик-кик» старый дятел выкрикивал не так весело, точно в горле у него что-то заржавело.


Этот день как будто ничем не отличался от других. Мать, как всегда, провела ночь с детьми в дупле, отец — в своей спальне. Утром они тоже, как всегда, отправились за добычей и принялись набивать жадные рты молодых. Но затем улетели и вдруг появились оба одновременно. Оба несли добычу, но мать подлетела первая и прицепилась к стволу под самым дуплом, а отец устроился на соседнем дереве. Однако мать на этот раз не спешила сунуть детям вкусную жирную личинку. Она мотала головой, приглашая полюбоваться на угощение, а сама отодвигалась всё дальше, словно говорила: «А ну, кто первый дотянется?»

Из отверстия дупла высунулись четыре головы с разинутыми клювами. Ну и кричали же они!

— Дай! Дай! Есть хотим!

А мать всё дальше манит.

Покричали молодые и вдруг, толкаясь, полезли из дупла. Мать попятилась ещё, ещё, пока всю четвёрку не выманила. И что же? Всех обманула, никому личинку не отдала, вспорхнула и полетела прочь.

Молодые не выдержали: тоже взмахнули неумелыми крыльями и сами не заметили, как оказались в воздухе, пустились за матерью такими же нырками, как и она. Голод сразу выучил.

Старый дятел тоже сорвался с соседнего дерева, наспех проглотил майского жука, которого всё держал в клюве, и отправился за детьми.

Он догнал семью у старого пня, полного личинок. Молодые посмотрели, как ловко достают их клювами родители, и постепенно сами принялись за работу. Наука пошла впрок: скоро они так наелись, что у родителей просить перестали. А те даже им отдохнуть не дали и дальше повели учить уму-разуму. Дятел-отец свёл счёты с белкой, которая пробовала его птенцами полакомиться: устроил со всей семьёй разбойничий набег на её кладовую в дупле, где хранились вкусные жёлуди.

Так, стайкой, они летали и кормились целый день и ещё следующий и ночевали с матерью по-прежнему в старом дупле. А на третье утро вылетели и разбрелись кто куда. А отец и вовсе не явился.

На поляне стало до странности тихо. Три недели в дупле с утра и до самой темноты копошились, пищали птенцы и их родители, точно старая осина сама с собой разговаривала на разные голоса. А теперь явственно слышался только тихий говор её листочков. Они, как всегда, и без ветра чуть трепетали, не то радовались, не то огорчались, что откричала, отшумела на полянке молодая жизнь.

— Кик-кик! — послышалось вдруг с разных концов полянки. В воздухе мелькнули быстрые крылья, и к стволу осины под самым дуплом ловким нырком прицепились две пёстрые птицы.

Прицепились, как по команде повернулись и уставились друг на друга блестящими чёрными глазами.

Что привело их сюда в последний раз? Проверить, не собрались ли дети опять в родимом дупле? Или захотелось взглянуть друг на друга в последний раз до новой весны? Кто знает?

Несколько мгновений прошло в полном молчании, затем…

— Кик-кик! — крикнул дятел-отец и, нырнув вниз, устремился прочь.

— Кик-кик! — послышался ответ, и дятлиха-мать тоже сорвалась с дерева и умчалась в другую сторону. Деревья мгновенно скрыли их друг от друга.

Попрощались они этим криком на всю долгую зиму или условились о новой встрече будущей весной?..

Так, вырастив детей, дятлы расстались. Всю осень и зиму они прожили отдельно, но сохранили верность друг другу и далеко не улетели.

Но вот, наконец, прошла зима. Стеклянными голосами зазвенели весенние ручьи, запорхали на солнечном пригреве бабочки-крапивницы, и дятел забеспокоился: взлетел на обломанную верхушку дерева да как забарабанит. Звонкая дробь, его весенняя песня, разнеслась по лесу. Услышала её та, для которой эта песня предназначалась, и дрогнуло её сердце. Кончена одинокая зимняя жизнь. Дятлиха сорвалась с дерева и спешит на призыв супруга.

Снова они вместе хлопотливо осматривают старое дупло или долбят новое.

Дальше… всё повторяется.

ЛЕТУЧИЙ МЕДВЕЖОНОК

Тёплый солнечный луч заглянул в дупло старой берёзы, и в глубине его что-то шевельнулось. На край выползла нарядная бабочка. Узорчатые крылышки медленно раскрылись навстречу теплу: нелегко очнуться после долгого зимнего сна. Яркий свет наконец расшевелил лентяйку, она вспорхнула, закружилась и опустилась на тёплый камень у подножия берёзы. Но что это? Травинки около камня вдруг зашевелились и на него выбрался кто-то совсем на бабочку не похожий: толстый, в чёрной бархатной шубке, на спинке аккуратно сложены узкие прозрачные крылышки. Настоящий летучий бархатный медвежонок. Бабочка испугалась, вспорхнула, и весенний ветерок унёс её куда-то вдоль полевой дорожки.

Красавец в бархатной шубке не обратил на неё внимания. Его, то есть её — шмелиную матку — тоже разбудил весёлый солнечный луч и выманил из холодной норки на тёплый камешек.

Пёстрой бабочке-крапивнице хорошо беззаботно резвиться. Она напьётся сладкого нектара из чашечки цветка, отложит на куст крапивы кучку яичек и больше о детях думать не станет: будет резвиться в солнечных лучах, насколько хватит её коротенькой жизни.

У шмелиной матки жизнь совсем другая, поэтому и вид у неё иной — озабоченный. Посидела она, согрелась, щёточками на передних мохнатых ножках протёрла глазки — за долгую зиму в норе они основательно запылились. И вдруг, как маленький вертолёт, загудела и поднялась с камешка. Гудит, точно выговаривает:

— Батюшки, дел-то у меня! Как только успеть управиться!

Но дела делами, а матка сначала досыта напилась сладкого нектара, с каждого цветка по капельке, и вот уже гудит, летит обратно прямо под камешек, в пещерку, где так уютно прозимовала. А мусору-то, мусору там набралось… Нет, будущим деткам чистота нужна. Мать захлопотала: пыль лапками выгребла, щели мягким мохом заткнула, листиков и сухих травинок натащила большой комок, залезла в него и затихла. Стемнело. Но, верно, она и ночью не спала, копошилась, раздвигала травинки и притоптывала, потому что к утру в середине комка получилась камера с гусиное яйцо величиной. Готово? Нет, не готово: стенки не гладкие, травинки торчат, колются. Что делать?

Мать словно задумалась. Бросила работу, выползла из норки, погрелась на солнышке и вдруг загудела, поднялась на воздух и улетела. В этот раз её долго не было, она кормилась на цветах особенно усердно, будто готовилась к какой-то новой и трудной работе. А прилетела, нырнула в гнездо и опять затихла — никак за хлопоты не принимается.

Может быть, устала? Нет, не то. Теперь в её теле идёт большая сложная работа, для неё-то и понадобился такой большой запас пищи. Не шевелится матка, а между кольцами её брюшка выступают маленькие белые восковые чешуйки.

Вот теперь пора. Мать челюстями снимает чешуйки, жуёт их с комочками пыльцы. Как хороший штукатур, она обмазала этой пастой стенки гнезда. Теперь гладко, ни одна травинка не смеет высунуться. Трудится матка, но то и дело отрывается от работы и — к цветам. На голодныйжелудок воск на брюшке не выделится — штукатурить будет нечем.

Наконец готово! В детской комнатке тепло и уютно. От неё к выходу из норки мать слепила ещё восковую трубку — коридор. С минутку передохнула у входа и тут же, точно спохватилась, проворно уползла назад в гнездо. Там на полу, тоже из воска с пыльцой, она построила ещё ячейки под общей крышей. Чудесные вкусные колыбельки для будущих детей. В них можно расти и… кушать их стенки. Но на первое время мать положила в них более нежную пищу: немножко мёда с пыльцой. А около колыбелек вылепила из воска ещё объёмистую кадушку и налила в неё чистый мёд. Это — первая пища для молодых дочерей-шмелей, которые выведутся из личинок. Каждому возрасту — своя пища.

Вот и всё готово. Мать осторожно откладывает яички в колыбельки, закрывает их крышкой. Теперь бы и отдохнуть, посидеть, погреться в солнечных лучах, а нельзя. Яичкам в тёмной норке холодно, и мать, раскинув лапки, прижимается к восковой крыше, согревает детей собственным телом. Шмели удивительные насекомые: пушистое тело матери тёплое, теплее, чем воздух в норке.

А в согретых яичках уже копошится новая жизнь: прошло два-три дня, тонкие скорлупки лопнули и из них выбрались крошечные толстенькие личинки. Ни ног, ни головы — точна колбаска с заострённым кончиком. Ну и обжоры же эти колбаски! Вмиг от корма в ячейках ничего не осталось. Мать торопливо открывает восковую крышечку, добавляет корма, опять закрывает. Каждый раз она при этом немножко надстраивает ячейки в длину и в ширину. Ведь жирные личинки растут как на дрожжах: ячейки раздуваются и лопаются, скорей чини, накладывай восковые заплатки!

Мать кормит и чинит в полной темноте. Но то и дело спохватывается, бежит по восковому коридору к выходу и с громким гудением торопится на цветы: нужно закусить самой и принести еды прожорливым личинкам. Домой летит тяжело: то зобик полон нектара, то нарядилась в яркие штанишки — это комочки пыльцы в корзиночках на задних ножках. Скорей, скорей! Голодные личинки уже грызут стенки колыбелек, они сделались совсем тоненькие.

А ещё нужно строить новые ячейки для новых детей. Лето коротко, надо торопиться.

Теперь из гнёзда так вкусно пахнет жирными личинками. Зазеваешься — и вмиг наползут охотники полакомиться: нахальные муравьи и другие насекомые. Но мать настороже, удар челюстей — и мёртвый грабитель летит из гнёзда. Бывает, и ёжик попробует сунуть острый нос. И ему та же честь: с визгом мчится прочь, трётся вспухшей мордочкой о сырую землю. Шмель жалит неохотно, но больнее, чем пчела.

Наконец наступает великое событие: первые личинки выросли, окуклились и однажды мать вздрагивает и приподымается с крышки, на которой она лежала, грела детей. Крышка, прогрызенная острыми челюстями, поддаётся: десяток молодых дочерей в чёрных бархатных шубках выбирается из ячеек. В норке темно, но они, ещё слабенькие, сразу ползут к кадушке с мёдом. Пьют жадно и много. Надо набираться сил — ведь в других ячейках растут и требуют пищи младшие сёстры, такие же нетерпеливые и жадные. А мать устала… И вот дочери протрут глазки, усики, почистят бархатные шубки и принимаются за работу так умело, точно век ею занимались. Мать их не учит. Ведь и её никто не учил; инстинкт ведёт их по дороге жизни так, как вёл тысячи поколений их бабушек и прапрапрабабушек. С виду они совершенно похожи на мать, только размером поменьше. Ещё бы! Ведь она одна строила гнездо, одна кормила их, когда они ещё были жадными личинками, немудрёно, что еды не очень хватало.

В новых ячейках, построенных матерью, уже копошится следующий выводок молодых личинок — их младших сестёр. Их выкормят общими усилиями старшие сёстры, и они будут крупнее и сильнее своих кормилиц.

На пасеке молодых пчёлок ласково встречают в улье их старшие сёстры — рабочие пчёлы. Но там жизнь много легче: рабочих сколько угодно, и каждый знает своё дело в великолепном улье-дворце. А здесь, в тесной шмелиной норке, никакого разделения труда, и встречает первых новорождённых не толпа сестёр, а одна мать, измученная работой. Молодые дочери не тратят времени напрасно: напились медку, отдохнули и включаются в работу. Мать уже не летает за кормом, ей хватает теперь забот дома. Она кладёт всё больше яичек, а дочери носят корм, кормят личинок и саму матку и строят всё новые и новые ячейки: у шмелей в старые ячейки мать яичек не кладёт, они служат кадушками для мёда. Строят как попало, без плана, громоздят новые ячейки на старые, восковую крышу разбирают и поднимают всё выше, часто до самого потолка норки. Семья растёт быстро, в разгар лета работают уже десятки, а то и сотни дочерей-работниц. В гнезде становится тесно и душно.

Рано утром у входа часто появляется шмель. Он стоит и со страшной быстротой машет крыльями. Раздаётся громкое гудение. Уберите этого трубача — тотчас на его место станет другой и тоже затрубит. Трубач не будит работниц, как думали раньше. Он, стоя на пороге, дрожит от утренней свежести и машет крыльями — греется. Но гнезду это идёт на пользу: быстрые удары крылышек гонят в него ток свежего воздуха.

Теперь легко узнать, где находится шмелиное гнездо: из незаметного отверстия в земле то и дело вылетают и снова в него возвращаются, гудят бархатные красавицы. И дух от гнёзда идёт такой медвяный — даже человеческому носу слышно, если нагнуться пониже. Ёж бежит по своим делам — остановится. Лисица и то пробует докопаться: ей и мёд, и жирные личинки годятся. Но весной гнездо защищала одна мать. А теперь целая гудящая армия поднимается навстречу когтистой лапе и нахальному носу. В гнезде все за одного, один за всех, жизни не жалеют.

А вот в поле, на работе, шмели, как и пчёлы, не умеют заступаться друг за друга, тут — каждый сам за себя. А жаль! Большие опасности караулят бедных шмелей в дороге. Вот летит один в ярких штанишках из цветочной пыльцы, груз пыльцы только наполовину легче веса самого шмеля. Вдруг с пронзительным жужжанием перед ним взвивается сильная злая оса — шершень. Блестящий, жёлто-полосатый ловкий убийца так не похож на бархатистого спокойного шмеля. Шмель отчаянно старается ускользнуть — напрасно. А у гнёзда, низко над самой землёй, — ктырь. Огромная хищная муха. Принюхивается к сладкому медовому духу. Другому шмелю от этого разбойника тоже не увернуться. Цепкие лапы хватают его на лету, длинный острый хоботок, как насос, вытягивает до последней капли соки его тела, и вот на траву уже падает пустая бархатная шубка…

Многие работницы вылетели утром на работу и в гнездо не вернутся, но мать этого не замечает, семья продолжает расти.

К концу лета в шмелином гнезде новое событие: из куколок начинают выходить не работницы, а вполне развитые самки и самцы. Эти не утруждают себя работой. Беззаботно порхают они над цветами, кормятся сладким нектаром, но не несут в гнездо корма личинкам, не помогают строить новые ячейки. Да этого и не требуется. Ведь лето проходит, и вот уже наступает конец шмелиной семье. Последние личинки ещё дозревают в ячейках, но им уже не придётся вырасти и заботиться о новом поколении сестёр. И тут поведение взрослых работниц вдруг чудовищно меняется: они, только что такие заботливые кормилицы, вдруг бросаются к ячейкам, вытаскивают беспомощных личинок и убивают их. Мать тщетно пытается защитить младших детей от старших, превратившихся в безжалостных убийц. Страшные сцены разыгрываются во мраке шмелиного гнёзда. Но молодые самки и самцы не принимают в них участия. Они уже покинули гнездо.

Разлетелись и последние уцелевшие в бойне работницы. Первые холода наступающей осени их погубят. В кустиках травы застыли мёртвые самцы. А молодые самки забились в трещинки земли, в норки под камнями и крепко уснули да первых весенних дней. Недолгая беззаботная летняя жизнь для них кончилась. Весной они проснутся, прочистят лапками запылённые глазки и примутся за работу: строить своё гнездо, растить детей. Учить их некому, да этого и не требуется: они делают всё так же хорошо, как делала их труженица-мать.

А мать? Что с ней сталось? Она покинула разорённое гнездо, в котором ничто уже не удерживало её. Слабая, в вытертой, когда-то нарядной шубке, она вяло отползла от него под кустик травы и, прикорнув под ним, затихла. Жить и трудиться больше не для кого. Весной её работу продолжат дочери.

СЕРЕБРЯНКА

Пруд был небольшой, ветру на нём негде разгуляться, кругом деревья. Поэтому лёд на поверхности пруда таял спокойно, становился тоньше и, наконец, растаял весь, точно его и не было. И тогда стало заметно, что на воде тихо колышется от ветра раковинка улитки-прудовика. Осенью она вмёрзла в лёд да так и пролежала в нём неподвижно всю зиму. А сейчас освободилась из плена и ветерок тихонько подгонял её к берегу.

Но что это? В раковинке что-то зашевелилось; из прокушенного шёлкового кокончика, лежащего в ней, высунулась пара длинных коричневых ножек, за ними коричневая головка, а на ней восемь маленьких чёрных глазков.

Так вот это кто! Это не улитка — бывшая хозяйка раковинки. Это разбойник паук устроил в пустой раковинке свою зимнюю спальню. Теперь он проснулся и аккуратно протирает лапками блестящие глазки: — Кажется, я здорово заспался!

Покончив с глазами, паук опёрся лапками о край раковины, но тут неустойчивая лодочка перевернулась. Пассажир оказался в воде. Ну, теперь он, наверно, изо всех сил уцепится за какую-нибудь щепку, веточку, чтобы не утонуть. Пауки ведь не водяные жители, плавать не умеют.

Как бы не так! Паук проворно высунул кончик брюшка из воды, нырнул и, так же проворно перебирая ножками, направился вниз, к кустикам водорослей. Но что ещё удивительнее, под водой коричневое брюшко паука вдруг превратилось в серебряное, заблестело, точно капелька ртути. Это серебрился воздух: он задержался между волосками брюшка, когда паук высунул его из воды. И теперь паук, нырнув, унёс его, чтобы дышать им под водой через дыхательные отверстия в брюшке, потому что пауки не могут дышать воздухом, растворённым в воде, как дышат рыбы и раки. За блестящее брюшко водяного паука и назвали Серебрянкой.

Прицепившись к веточке водоросли, Серебрянка несколько, минут оставалась неподвижной: видно, не легко сразу очнуться от долгого сна в ледяной колыбельке. Можно отдохнуть, пока не кончится запас воздуха.

На дне, около водоросли, мирно копошилась разная мелкая водяная жизнь. Серые рачки — водяные ослики — тоже проснулись от зимнего сна и не спеша ползали, покусывали то гниющую палочку, то нежный зелёный листик водоросли. Безобидные крошки, может быть, по-своему тоже радовались весне. Они были похожи на мокриц, какие живут в сырых, местах на земле. И умишко у них такой же маленький: где им сообразить, что совсем близко от них притаился враг.

А паук сообразил: его восемь глазок загорелись бы ещё ярче, если бы смогли. Но они и так блестели, как крошечные фонарики. Он слегка пригнулся на веточке, совсем как кошка на охоте, и вдруг метнулся вниз, острыми коготками зацепил ослика и поднял к ветке, на которой только что сидел сам. Остальные крошки почти не испугались: еды для них хватает и что за беда, если одним осликом стало меньше.

А Серебрянка, всё ещё держа ослика в лапках, быстро, быстро стала прижиматься кончиком брюшка к водоросли. Серебристые липкие нити тянулись из её прядильных бородавочек на брюшке и тут же в воде твердели. Ослик, убитый ядовитым укусом, в одну минуту был надёжно привязан шелковинками к водоросли. Его длинные, длиннее тела, усики в в последний раз слабо дрогнули и замерли.

Однако паук ещё не думал приниматься за обед, которого дожидался всю долгую зиму. Он быстро взлетел на поверхность воды, опять высунул брюшко и запасся свежим воздушным пузырьком. Теперь скорее за работу. Быстро, быстро он принялся скакать по веточкам водоросли, трогая их прядильными бугорками брюшка. Здесь и там, здесь и там… Прозрачные липкие нити тянулись из бугорков. Здесь и там, здесь и там… Вот уже и готова паутинная сеть, какую обыкновенные пауки плетут не в воде, а в воздухе.

Кого же это собирается ловить в неё Серебрянка? Ведь в воде паутина быстро станет неклейкой.

Серебрянке нужно совсем не то. Вот она опять отправилась в путешествие наверх. Но теперь она ползёт вверх по растению и тянет за собой паутинку.

Зачем? А вот зачем. В этот раз она ухитрилась забрать между волосками брюшка такой большой запас воздуха, что этот пузырёк мешал бы ей плыть: воздух ведь лёгкий, тянет вверх. Поэтому паук и не плыл вниз, а полз, цепляясь за паутинку, и так благополучно добрался обратно до своей сеточки. Он нырнул под неё и ножками осторожно отделил от себя воздух. Попался, пузырёк! Стараясь вырваться, он натягивал паутинную сеть кверху, но паук поспешно вплетал в неё всё новые и новые нити, укрепляя её. Ведь если пузырёк прорвётся, улетит вверх — беда! Пропал весь труд!

Но нет. Ловушка сделана с толком. Пузырёк держится прочно, а паук всё не успокоился, так и летал: вверх — вниз, вверх — вниз. Он приносил всё новые и новые пузырьки воздуха, прибавляя к прежним, укреплял новыми паутинками, и подводный домик надувался, вырастал и, наконец, сделался похожим на серебряный напёрсток донышком кверху. Теперь пора и пообедать. В одну минуту втащил бедного ослика в своё логово: здесь можно спокойно кушать и дышать свежим воздухом.

Серебрянка улеглась в воздушном колоколе на спину и, держась передними ножками, высосала ослика начисто, а пустую кожицу выкинула: в домике должны быть чистота и порядок. Насытившись, паук принялся прихорашиваться. Он облизывал задние лапки и усердно натирал ими волоски на брюшке: ведь если на волосках заведётся плесень, они слипнутся и воздуха между ними удержится меньше.

Всю весну Серебрянка охотилась и ела почти непрерывно. Стоило какому-нибудь бедному водяному ослику задеть за шелковинку, проведённую от колокола к водоросли, и ему не было спасения. Серебрянка молнией вылетала из серебряного домика и возвращалась с бедной жертвой в лапках.

Время шло. И вот Серебрянка начала какую-то новую работу. Она наплела целую кучу рыхлой паутины в самом верху колокола, прицепилась к этой паутине и впала в глубокую задумчивость.. Но это так только казалось. Брюшко её непрерывно двигалось, сокращалось, а в колоколе росла и росла кучка жёлтеньких яичек. Мать старательно заплела их паутиной, охватила ножками и замерла. Кончились весёлые охоты. Теперь водяные ослики могут спокойно дёргать за сигнальные нити вокруг колокола: мать не заботится о себе, она стережёт покой и жизнь будущих детей.

Раз в колокол попробовал заглянуть такой же паук, покрупнее. Но Серебрянка, не сходя с места, так грозно поднялась и наставила на него свои кривые челюсти, что бродяге сразу стало понятно: надо убираться.

Время от времени мать оставляла драгоценные яички и забиралась на верхушку водяного домика. Осторожно раздвигая нити колокола, она выпускала в отверстие пузырьки испорченного воздуха: блестящие пузырьки целым потоком мчались сквозь воду кверху. Затем Серебрянка заделывала отверстие паутинкой и опять — вверх-вниз, вверх-вниз, наполняла колокол новыми и новыми пузырьками свежего воздуха: ведь дышать должны не только пауки, но и яйца. Газы проходят в них сквозь незаметные отверстия в скорлупке.

Наконец, дней через десять в кучке яичек произошло что-то новое: острые челюсти принялись скоблить и резать скорлупки изнутри, тоненькие лапки высовывались в прогрызенное отверстие. Новорождённые паучки выбрались из яичек. Ещё неделю им нельзя вылезать из колокола. Они ждут, пока брюшко их обрастёт пушистыми волосками, так как на гладком брюшке без волосков воздух, необходимый для дыхания, не удержится. Вот они пока и живут под родимой крышей, и мать готова защищать их ценой собственной жизни.

Но вот настал великий день: брюшко каждого малыша покрылось нежными волосками. Теперь путь в мир для них открыт.

И сразу же изменилось их поведение: крошки величиной с булавочную головку все как один покинули родной колокол. Мать их не учит, что нужно делать, а они и не нуждаются в учении: дружно всплывают на поверхность воды и запасаются воздухом между волосками брюшка так же искусно и бессознательно, как это делает их мать и будут делать их дети, внуки и правнуки.

А мать — ну представьте себе, до чего она проголодалась, сидя на кучке яиц и ожидая, пока выведутся её дети! Теперь осликам лучше держаться подальше от её гнёзда. Один ослик, другой, третий. Она набрасывается на них, как тигр, и беспощадно уносит в свой серебряный дворец.

Вдруг, всё ещё голодная, она замечает крошечную серебристую точку: один из её нежно любимых деток спускается вниз с пузырьком воздуха на брюшке…

Что поделаешь, инстинкт защиты детей уже ничего не говорит свирепой мамаше, серебристый паучок для неё теперь только дичь, а она — охотник…

Мамаша не успела съесть своего младенца. Её саму проглотила плывшая мимо рыба.

Остальные малыши этим не были огорчены. Пауки и паучата не заботятся о своих родителях и друг о друге. До осени из сотни паучат осталось не так уж много. Но те, что уцелели, превратились во взрослых пауков. Осенью они сплетут себе зимние коконы, кто — в раковинах, кто — в растениях и заснут до будущей весны. Вот и конец истории Серебрянки.

НАШИ ВРАГИ И ДРУЗЬЯ

На деревьях и кустах развернулись молодые листочки. Они блестящие, немножко липкие и пахнут нежно, у каждого дерева и куста по-своему: берёза чуть заметно, тополь посильнее.

Жить бы им, расти и радоваться. Но что это? На некоторых деревьях и кустах молодые листочки съёживаются, темнеют, что-то с ними случилось плохое. На листочках и на самом кончике больной ветки сидят маленькие бусинки: зелёные, желтоватые, буроватые. О, да они живые: у каждой бусинки тоненькие ножки, а спереди на крошечной головке — хоботок. Это тли. Они сидят так тесно, что и не пошевелиться. Да и зачем им шевелиться? Жизнь тли простая; острым длинным хоботком проткнёт нежную кожицу, и сок из листочка течёт по хоботку к самой глотке: пей, пожалуйста! Тля держится на хоботке как на привязи, он не только кормит её, но ещё помогает не упасть с растения, ведь ножки у неё совсем слабые, а животик толстый и тяжёлый.

Но вот, продолжая сосать, толстая тля вздрагивает. На кончике её брюшка появляется какой-то выступ. Скорее берите лупу! Теперь хорошо видно: из тела матери показывается крошечная зелёная личинка в прозрачной оболочке, такой тонкой, что сквозь неё просвечивают тёмные глазки личинки! Вот она высунулась уже наполовину, высвободила лапки и старается зацепиться за лист, на котором сидит её мать, чтобы скорее от неё освободиться.

В минуту всё кончено. Личинка падает на лист, сбрасывает оболочку, поднимает хоботок и вкалывает его в нежную кожицу листа. Теперь ей остаётся только сосать и расти. А через несколько дней она сама уже станет матерью и около неё поселятся крошечные личинки — её дети.

А что делает тля — её мать? Повернулась ли она хоть посмотреть на своё детище? И не подумала. Она продолжает спокойно сосать. Проходит некоторое время, и из кончика её брюшка опять появляется новая личинка и тоже падает на лист. И так несколько раз в день. Иногда личинки падают друг на друга. Они липкие и с трудом отклеиваются одна от другой. Мать на это не обращает внимания: родились, а дальше устраивайтесь сами как хотите.

Правда, время от времени тля-мать вытягивает хоботок из листа, отползает и вкалывает его в другое место.

Это чтобы дочерям было свободнее? Вовсе нет. Она высосала весь сок из одной клеточки листа и теперь ищет другую, полную сока.

Тля — крошка, сока она выпивает капельку. Но сколько тлей — столько капелек, и растение начинает сохнуть и хиреть. Ведь тли не просто сосут, каждая впускает в ранку чуть-чуть ядовитой слюны. И отравленное ослабевшее растение уже не в силах прокормить прожорливый народец. Сока не хватает. Что же теперь будет с пузатыми коротконожками? Они не скороходы, слабые ножки их для путешествия не годятся. Уж не погибнет ли тлёвое племя от собственного обжорства? Оказывается, матери остаются на том растении, на котором родились. Им никуда не уйти. Но племя своё они спасают от гибели и самым удивительным образом.

Они рождают новых личинок, особенных. Эти тлюшки меньше матерей, стройнее, и на спинках у них раскрываются нежные крылышки. Крылатые дочери поднимаются в воздух и улетают с засосанного растения. Бескрылые матери и сёстры их не интересуют. Инстинкт переселения ведёт их на новые свежие растения. Там они воткнут свои жадные хоботки в сочные листики и начнут сами рождать бескрылых дочерей.

Так живут и плодятся тли до глубокой осени. Но вот она наступила, желтеют и сохнут листья-кормильцы, холодеет воздух. Последние бескрылые самки больше не рождают дочерей. Они забираются поглубже в мусор, в трещины земли и «засыпают» до тёплых весенних дней.

У некоторых тлей, например у бахчевой, самцов нет совсем. Тли-самки могут дать в лето несколько поколений. Одна самка рождает 30—40 личинок. Как будто бы немного?

Давайте подсчитаем: у неё будет уже 1600 внучек, 64 тысячи правнучек и два с половиной миллиона праправнучек, а у тех уже 100 миллионов дочерей. Дальше, если есть охота, считайте сами. А учёные уже высчитали, что если все тли выживут и дадут потомство, то уже осенью первого же года вся земля покроется толстым слоем тлей.

К счастью, так не бывает. Почему? Помогают нам и холода, и дожди, от которых тли гибнут. А больше всего помогает целая армия крошечных наших друзей, тоже насекомых. Они охотятся за тлями не для нашего удовольствия. Тли — вкусная пища для них или для их детей. Жизнь этих крошечных охотников интересная, и о ней мне хочется рассказать.


Тли сидят на веточке так тесно, как зёрнышки в початке кукурузы. Они прилежно наливают соками растения свои толстые животики, и, кажется, не придумаешь — кому ещё на свете живётся так хорошо и спокойно. И вдруг всё маленькое стадо точно взбесилось. Тли принялись лягаться, подбрасывая тонкие задние ножки как можно выше. При этом они крутятся, каждая вокруг своего хоботка, крепко всаженного в листик или стебелёк, точь-в-точь, как испуганная лошадка на привязи. Не будь этого, они обязательно упали бы с веточки на землю. Брыкаются не всё сразу: вспыхнет волнение на одном конце веточки, перекинется на другой, а вот и опять закрутились, залягались первые.

В чём же дело? Над веточкой порхает крошечное насекомое — наездник. По виду оно напоминает маленькую чёрную осу или пчёлку, размером меньше взрослой тли. Оно-то и перепугало так сильно тлей. Но и само оно их боится: тихо порхает над веткой, слабенькое, на лёгких газовых крылышках, и то и дело отскакивает от лягающихся тлей. Ещё бы, для такой крошки это всё равно, что хороший удар копытом.

Но вот в одном месте наездник ухитрился спуститься на ветку так, что тли его не заметили. Минутку он сидит неподвижно, ножки и усики дрожат от напряжения, похоже, что он чувствует себя почти как в стаде взбесившихся слонов.

Однако надо действовать. Внимательно рассмотрев ближайшую тлю, наездник поворачивается к ней задом и тихо начинает пятиться. На конце брюшка у него появляется острая тоненькая иголочка. Ближе, ближе… и иголочка вонзается в толстое брюшко тли. Тля вздрагивает. А наездник уже отскочил от неё и тут же, на веточке, начинает торопливо приводить себя в порядок: ножки его дрожат от волнения, а передними лапками он разглаживает усики и протирает глаза, иголочка-яйцеклад опять подгибается под брюшко. Оружие вложено в ножны, можно отправляться в другое место. Наездник вспархивает и исчезает.

Так поступают наездники афелинусы. Есть и другие наездники. Они не поворачиваются к тле задом, а подгибают брюшко под себя, так что длинный яйцеклад высовывается между передними ножками, и так подбираются к тле. Но результат одинаков: иголочка вонзается в тело тли и впускает в неё что-то усыпляющее, потому что тля уже больше не брыкается.

Успокоившись, тли мирно продолжают питаться. Также мирно сосёт вкусный сок и уколотая тля, как будто бы с ней ничего особенного не произошло. Она ведь не знает, что дни её жизни сочтены. Наездник-мать отложила в брюшко тли своё яичко. Больше о нём ей заботиться не нужно. Тля боролась за жизнь, инстинкт подсказал ей, какой опасный враг наездник-мать. Но теперь яичко отложено, сопротивление не поможет. Из яичка в её теле вскоре созреет крошечный червячок — будущий наездник. Для него тля — огромный запас свежей пищи. И он принимается кормиться и расти.

Первое время он ведёт себя очень скромно, тихонько пьёт её сок, но так, что тля продолжает питаться и даже рождать новых личинок.

Тем временем скромный нахлебник растёт и аппетит его тоже. Однако инстинкт и тут руководит личинкой: она поедает всё содержимое тела тли, но не трогает нервной системы. До последнего её глотка тля, уже почти начисто выеденная, остаётся живой. Это необходимое условие: личинка наездника может питаться только свежей провизией. Та личинка, которой инстинкт руководит неправильно, повредит нервную цепочку. Этим она убьёт личинку раньше времени, и сама погибнет в разлагающемся её трупе, не успев превратиться в куколку.

Наконец (при правильном питании), от тли остаётся только шкурка. Её легко отличить от живых соседей: она светлее и почему-то стала больше, чем была живая тля, точно вздулась, и очень крепко держится на листе.

Почему?

Это личинка наездника разрезала пустую шкурку на животе, раздвинула разрез и своими выделениями аккуратно приклеила её к листу или к ветке. Пустая шкурка служит взрослой личинке защитой: личинка вьёт в ней крошечный кокон и превращается в куколку. Живые тли, тут же рядом, спокойно питаются и рождают детей. Соседство мёртвой их не пугает. Инстинкт не предупреждает их, что из этой странной коробочки-шкурки скоро вылетит их злейший враг.

А в это время куколка уже превратилась во взрослого наездника. Острыми челюстями он выгрызает в шкурке тли круглую крышечку и нажимает на неё изнутри. Крышечка отскакивает, в отверстии появляется крохотная чёрная головка, с длинными дрожащими усиками и большими глазами. Молодой наездник выглядывает из отверстия в шкурке, выбирается наружу, немножко чистится, прихорашивается и, бесшумно вспорхнув, взлетает навстречу свету и теплу.

Если это самец, ему предстоит недолгая весёлая жизнь среди цветов, нектаром которых он питается. Самка же, после первых часов наслаждения светом и свободой, отправляется на опасную охоту за тлями. Это маленькое насекомое — наш лучший друг.


Пчёлы, бабочки, мухи, жуки, — кого только не встретишь в жаркий летний день и в поле, и на лесной полянке — везде, где цветы раскрывают душистые венчики. Вот на цветок опустилась красивая муха, жёлтая с чёрными полосками. Она с виду похожа на маленькую осу, но её можно безопасно взять в руки, только поймать не легко: она то застынет в воздухе, то метнётся в сторону — глазом не уследишь. Её пища — сладкий сок растений. Вот она опять повисла в воздухе, но уже не над цветком, а над веточкой, которую облепили тли. На что они понадобились мухе-сирфиде?

Она коснулась веточки брюшком, опять взмыла кверху и исчезла. Тли и испугаться не успели, сидят и пьют сладкий сок так же спокойно, как и прежде. Они и не заметили, что рядом с ними на ветке появилось что-то крохотное, белое, с перламутровым блеском. Это сирфида успела отложить яичко. В лупу видно, какое оно хорошенькое: украшено тонкими рёбрышками, длиной раза в три больше взрослой тли. Муха-мать пристроила своё потомство и улетела. Тли на него не обращают внимания, и яичко тихо зреет на солнце. Вот уже на одном его конце отлетел кусочек скорлупы. Кто там выглянул в отверстие, как в окошечко?

Что-то странное: не голова, а точно клюв, острый, как шило. Выглянул и снова спрятался, опять выглянул и уже не спрятался, а высунулся больше и за ним из яичка выполз и сам червячок — личинка мухи-сирфиды. Она крошечная, совсем не похожа на красавицу мать, скорее напоминает патефонную иголку. Спереди, как остриё иголки, торчит острая -трубочка, она может высовываться и втягиваться. Головы, собственно, у личинки нет: она вся — мускульный мешок. Спереди, через трубочку, личинка насасывает пищу, сзади выбрасываются остатки пищеварения. Ног нет, и они не нужны: личинка съёживается, растягивается и так ползает довольно быстро. А пища? Ну, её сколько угодно кругом: мать отложила яичко посреди целого стада тлей, выбирай любую. Взрослая муха питается только соком цветов. Но инстинкт заставил её отложить яичко там, где личинка найдёт нужную ей пищу. За свою короткую жизнь личинка сирфиды успевает высосать сотни тлей. Это наш неоценимый помощник в борьбе с ними.

Случается, что новорождённая личинка успела ещё выползти. из яичной скорлупы только до половины, а тут перед самым носом сидит большая жирная тля. Личинка тотчас же вцепится в добычу, хотя задняя половинка её тела ещё осталась в скорлупе. Соки тли наполняют, раздувают переднюю половину тела. А тут подвернулась вторая тля, за ней — третья… Скорлупка врезается в распухшее тело личинки, теперь выбраться на свободу не так-то просто. Личинка долго крутится и бьётся, пока вытащит из яйца и заднюю половину тела. Попробуйте найти где-нибудь ещё более жадное существо!

Зато и быстро же она растёт, а с ростом увеличивается и аппетит. Наконец, покушав в последний раз, личинка съёживается, становится похожей на коричневый бочоночек и замирает. Внутри этого бочоночка личинка превращается в куколку, а куколка — во взрослое насекомое.

Пройдёт несколько дней. И вот из бочонка выглядывает большая голова с яркими глазами. Красавица сирфида выбирается на свободу. На спине её расправляются лёгкие прозрачные крылышки, она смачивает передние лапки слюной и старательно протирает ими глаза. Ещё несколько минут — и она стремительно взлетает и исчезает.

Вы найдёте её на цветах, сладким соком которых она питается. Но вскоре наступит время откладки яичек, и она вернётся к растениям, заселёнными тлями.

Борьба с мухами — полезное и нужное дело. Но если в вашу комнату залетела и бьётся на стекле красивая жёлто-чёрная сирфида — откройте окно и выпустите её. Эта муха — друг вашего сада и огорода.


Летом на растениях можно найти маленькие белые или желтоватые пушистые шарики, словно сделанные из ваты. Они висят на кустиках сурепки, на мяте, лебеде, шалфее, на свёкле и даже яблоне.

Многие шарики похожи с виду, но сделаны разными хозяевами. Иногда там сидит пёстрый паук-бродяга, не делающий себе паутины, как другие пауки. Из своего уютного домика он промышляет разбоем. Выскакивает и хватает всех, кто зазевался: бабочку, муху, а то и жука.

Высосав жертву, он часто привязывает её пустую шкурку к крыше своего разбойного гнёзда, точно индеец, украшающий себя скальпами.

Иногда шарик делает и паучиха, но в середине его лежат её крошечные прозрачные яички. Скоро они созреют и превратятся в маленьких паучат.

А вот шарик, сделанный совсем другими хозяевами. В нём спрятан крошечный сот, но не из восковых ячеек, а из шёлковых белоснежных кокончиков, с выпуклыми крышечками. Кокончиков бывает до сотни. Они так тесно прижаты друг к другу, что становятся от давления гранёными, как пчелиные соты. Кто же их сделал?

Осторожно переношу маленький шёлковый сот в стакан и завязываю его кисеёй. Что же в нём делается? Ничего. И день и два. А на третий день в маленьком соте началась работа.

Через сильную лупу видно: белые крышечки на ячейках шевелятся. Чьи-то чёрные челюсти быстро подрезают крышечку изнутри, по правильной круговой линии. Ещё несколько ударов — и крышечка отваливается, а из отверстия показывается маленькая чёрная головка с длинными дрожащими усиками. Тонкие ножки опираются на край кокона, из него, как из глубокого колодца, выбирается крошечное (в один-два миллиметра) перепончатокрылое насекомое с металлическим блеском. Это — наездник из браконид.

Тут же, на краю кокона-колыбельки, он приводит себя в порядок: ведь он только что вышел из куколки, лежавшей в коконе. Загибая задние ножки, наездник чистит ими крылышки, смачивает передние лапки слюной и старательно трёт ими большие блестящие глаза. Через минуту, пригретый утренним солнышком, он поднимается в воздух и исчезает.

Я выношу стакан в сад и продолжаю наблюдать, как другие наездники выбираются из своих кокончиков.

На другое утро, там, где разлетелись наездники, на кустиках шалфея, среди мирно грызущих его листья гусениц, началась страшная суматоха. Укрепившись ножками на травинке, они хлещут верхней половиной тела, как кнутом, по воздуху и корчатся, точно от боли. Некоторые даже падают на землю, не удержавшись при сильном размахе.

Что за причина суматохи? Оказывается — мои наездники. Они порхают вокруг гусениц, пугливо отлетают и опять возвращаются. Но они уже сыты соком цветов. Что им здесь нужно?

Вот один наездник быстро подлетает к гусенице, садится на неё и колет её крошечной трубочкой-яйцекладом, находящимся на конце его брюшка. Гусеница опять хлещет верхней частью тела по листку и по ветке. Она убила бы наездника, попадись он ей. Но он уже отлетел, сидит на соседней ветке, трёт лапками глаза и оправляет крылышки. Дело сделано: в тело гусеницы он успел отложить яичко. Гусеница билась и пугала наездника инстинктивно, бессознательно, но мы знаем: в яичке наездника — её погибель.

Мать-наездник, пристроив таким образом свои яички, заползает под травинку или листок и умирает.

Гусеницы успокаиваются. По виду нельзя отличить здоровых от уколотых. Все они опять принимаются за еду.

Яичко в теле гусеницы живёт совершенно удивительной жизнью: соки тела гусеницы, проникая через тонкую скорлупу, питают его, и оно начинает расти, удлиняется, даже ветвится. Подумайте, яйцо — и вдруг растёт! А гусеница тоже продолжает жить и кормиться и успевает запасать столько пищи, что соков её тела пока хватает и на странного гостя.

Проходит несколько дней, и на ветвистом яйце в теле гусеницы появляются перетяжки. Теперь оно походит на бусы. А затем из каждой бусинки выходит крохотная личинка наездника, из одного яйца — целая семья. Личинки сразу принимаются за работу: они пьют соки хозяйки, но вначале не трогают ни одного из важных для жизни органов. И потому гусеница продолжает жить и питаться, хотя и более вяло, пока выросшие личинки не заполнят всего её тела.

Но что за беда? Она им больше не нужна. И острые челюсти личинок впиваются в стенки тела заживо съеденного хозяина. В эту минуту гусеница имеет странный вид: из тела её точно вырастают маленькие иголочки, но каждая из них живёт и извивается. Это личинки наездника вылезают сквозь прокушенную кожу.

От гусеницы осталась почти одна шкурка, но она ещё слегка дёргает головой, шевелит ножками. Личинки наездника, вышедшие из неё, выпускают изо рта тонкие нити и дружно начинают плести шарик, с которого начался наш рассказ.

Некоторое время ещё видно, как они копошатся внутри, затем общий шарик становится плотным и непрозрачным.

Если его разрезать через несколько дней, окажется, что в этой общей оболочке каждая личинка ухитрилась сплести ещё отдельный кокончик и в нём превратилась в куколку. Это и есть белые соты, которыми мы любовались. Через неделю или две из этих кокончиков вылетит новое поколение наездников и опять они полетят откладывать свои яички в гусениц. Крохотки наездники — наши большие друзья, они уничтожают вредных гусениц.

А около кокона ещё сидит умирающая гусеница. Иногда в суматохе её даже привязывают к шарику, иногда все кокончики располагаются вокруг неё и она выглядывает точно из белоснежной муфты. Она дёргает головой и слабо шевелит ножками. В ней тлеет искра угасающей жизни. Приходят муравьи и утаскивают её. В природе ничто не пропадает.

ГОЛУБОЙ ХРАБРЕЦ

Как случилось, что в боку корзинки оказалась дырка, через которую вывалился крольчонок, этого никто не знал. А корзинку продолжали нести и донесли до маленького домика в лесу.

— Получай, стрекоза! — проговорил такой густой и громкий бас, что крольчата в корзинке вздрогнули. А было их целый десяток. И все как один — голубые.

— Дядя Степан, спасибо! Спасибо! — закричала маленькая девочка и запрыгала так, что косички у неё на спине тоже запрыгали.

— Один, два, три, четыре, — считала она, ласково трогая пушистые спинки, и вдруг вскрикнула: — Дядя Степан, а где же десятый? Тут только девять.

Стали искать. Осмотрели корзинку, нашли дырку и очень огорчились.

— Беда-то какая! — сокрушался дядя Степан. — И как это я недоглядел!

— Страшно-то ему как, наверно, одному, — грустно сказал Иринка. — Он такой маленький! Его съест кто-нибудь: лисица, а может, волк…


Десятый, и правда, сначала очень напугался. Где вывалился из корзинки — там и остался сидеть, прижавшись к густому кустику травы. Сидел и дрожал. Ух, как дрожали его ушки хвостик и маленький розовый нос.

А шаги на тропинке становились всё глуше и скоро совсем затихли.

Однако время шло, но ничего страшного как будто не случилось. Крольчонок постепенно успокоился и перестал дрожать. Он отодвинулся от кустика травы и не спеша запрыгал по тропинке, где только что проехали в корзине девять его братцев и сестриц. Так бы он, вероятно, допрыгал до маленького домика в лесу, и тогда не было бы и этого рассказа, как вдруг…

Шлёп! На тропинку перед самым носом крольчонка выпрыгнула из травы огромная лягушка, и сама, видно, напугалась: так и осталась сидеть, расставив лапы и выпучив глаза. А Десятый, не помня себя от страха, повернулся и кинулся бежать в самую чащу леса.

Он бежал всё дальше и дальше, пока не наткнулся у поворота на большую кучу хвороста, влетел в неё да так и замер под спасительной крышей.

Ночью Десятый, должно быть, успокоился и поспал, потому что утром с первыми лучами солнца выбрался из хвороста, сел и огляделся довольно храбро. Он проголодался и не прочь был позавтракать.

Около самого его носа колышется травинка и пахнет очень аппетитно, как будто говорит: «Съешь меня, пожалуйста!»

Десятый осторожно ухватил травинку зубами. Ах, как вкусно! А рядом растёт другая, такая же сочная. Крольчонок потянулся уже храбрее и управился и с ней, а там пошла третья, четвёртая…

Десятый уже не церемонился и щипал травинки, пока не наелся досыта. Тут он совсем расхрабрился, растянулся на пригретом солнышком пеньке и даже ножки вытянул, но вдруг насторожился: на тропинке появился страшный зверь, весь колючий, с длинным рыльцем. Он бежал и пыхтел и топал по дорожке, наверное, думал, что весь лес — его собственный.

Крольчонок проворно вскочил и юркнул в хворост, а колючий зверь шариком прокатился мимо. Было страшно. Очень. Но скоро Десятый передохнул и осторожно забрался на верхушку своего домика из сухих веток.

Колючий зверь покатился по дорожке обратно. Он фыркал, топал и вдруг у самой кучи хвороста схватил большого жирного червяка.

Крольчонок испугался ежа теперь не так сильно. Он только до половины запрятался в сучья, а голову выставил наружу и наблюдал, как тот разделывался со своей добычей.

Прошло немного дней, и Десятый уже почувствовал себя в как дома. Сердитого ежа он совсем перестал бояться и только слегка сторонился, заслышав, его топот на тропинке, а как-то раз не отпрыгнул и даже мордочку к ежу протянул: дескать, давай познакомимся!

— Убирайся! — фыркнул ёж и побежал дальше.

Десятый и тут не испугался: не хочешь — не надо. И весело затрусил своей дорогой.

Вот на тропинке что-то лежит, палочка или прутик… Тихонько лежит, совсем не страшное. Крольчонок подскочил поближе. Ну-ка, что это такое?

— Ссс… — тихо проговорила палочка, — ссс… — И пошевелилась. Конец её приподнялся, на нём оказалась маленькая голова, и два холодных глаза уставились прямо на кролика. — Ссс… — повторила змея и, извиваясь, поползла по тропинке.

Ушки и лапки бедного кролика похолодели, а большие глаза наполнились слезами. Он сидел и смотрел, палочка извивалась и извивалась, и холодные немигающие глаза блестели всё ближе, ближе…

Вдруг откуда ни возьмись выкатился колючий клубок и накатился прямо на змею.

— Ссс, — зашипела она громче, голова её поднялась выше, она метнулась навстречу ежу.

Миг — и змея ужалила бы его прямо в рыльце. Но ёж так проворно свернулся, что змея изо всей силы ударилась об его острые иглы. Ещё и ещё. Голова её каждый раз ударялась о колючую спину ежа, а он, выбрав минуту, успевал высунуть острое рыльце, кусал змею и опять сворачивался.

Наконец, разозлённая израненная, змея пришла в такую ярость, что обвилась вокруг свернувшегося ежа, пытаясь его задушить. И тут ёжик быстро высунул рыльце и вцепился зубами в змеиную шею.

Змея отчаянно билась. Она вскидывала ежа на воздух, ударяла о землю, но всё напрасно — ёж крепко держал её.

Вот голова змеи склонилась и бессильно упала, только хвост ещё немного вздрагивал. Ёж хрюкнул, отпустил её и тут же с аппетитом принялся за сытный обед.

Маленький крольчонок ничего этого не видел. Когда холодные глаза змеи исчезли, ноги его снова стали послушными и унесли его прямо в спасительную кучу хвороста. Он забрался в неё так глубоко, как никогда ещё не забирался, и не показывался до следующего дня.

Утром, отправляясь на прогулку, Десятый далеко обошёл место, где повстречался с ужасным ползучим зверем, и испуганно отпрыгнул в сторону, заслышав пыхтение старого ежа, потому что тот напомнил ему страшную встречу на тропинке. Ведь он так никогда и не узнал, что ёжик спас ему жизнь.

На этот раз крольчонок остался цел. К счастью, хромая лисица, хозяйка этой части леса, на время отвлеклась другими делами и пока к куче хвороста не наведывалась. Но крольчонка стерегла новая большая беда.

Недалеко у реки, на старой берёзе, в развилке двух ветвей лежала большая куча сухих прутьев. Даже самый сильный ветер не мог их разбросать: так прочно они были сложены. Это было гнездо ястреба-тетеревятника.

В гнезде пищали и копошились птенцы, покрытые грязно-серым пухом, головастые, совсем не похожие на своих красивых пёстрых родителей. Старые ястреба очень о них заботились. Они носили милым деткам то птичку, то зайчонка. А ястребята разевали огромные жёлтые рты, жадно хватали еду, хрипло пищали и никак не могли насытиться.

Сегодня ястребу-отцу пришлось особенно трудно: вчера мать с утра улетела на добычу и больше не вернулась. Теперь отцу надо было хлопотать за двоих, а ястребята пищали и всё требовали и требовали еды. Поэтому, не успело ещё утром как следует подняться солнце, а ястреб уже широко взмахнул крыльями и вылетел на охоту.

Он поднимался кругами всё выше и выше и, наконец, взлетел так высоко, что его с земли было чуть видно. Но зоркие жёлтые глаза птицы отлично видели каждый бугорок, каждую мышиную норку.

Ястреб сам был голоден и зол. Широкими кругами плыл он над своими охотничьими владениями.Вот пробежала мышь, вспорхнула маленькая пичужка… Ястребу этого было мало. Но вот на куче хвороста появился странный зверёк. Похож на зайчонка, только цвет не подходит. Но ястребу нужно мясо, а у зверька оно есть, тёплое, нежное.

С земли было не заметно, что ястреб двинул крыльями, он уже больше не парил в вышине, он нёсся вниз, как стрела, со страшной быстротой, всё ближе, ближе…

Скорей, скорей бы спрятаться маленькому глупому крольчонку, ведь это смерть спускается к нему на сильных крыльях. Но Десятый не знал этого. Он хорошо пригрелся на солнышке и только собрался повернуться к нему другим боком, как вдруг с соседнего дерева сорвалась большая птица, белая с чёрным, и молнией пролетела через полянку над самым крольчонком.

— Чок, чок… прячься, дурачок! — крикнула она на своём языке, да так громко, что Десятый вздрогнул и опрометью кинулся вниз между прутьями хвороста. И тут же над ним свистнули другие крылья, жёлтые с чёрным. Острые когти ястреба успели рвануть тонкую голубую шкурку у самого хвостика, несколько шерстинок закружилось в воздухе, но крольчонок уже был в безопасности.

Он не мог повернуться и зализать ранку, как это сделала бы кошка, спина у него не такая гибкая. Он только забрался в прохладное место поглуше, но тут же задрожал ещё сильнее, потому что наверху, над самой головой, раздался такой грохот, какого ему слышать ещё не приходилось.

— Попал! Попал! — крикнул кто-то весело и звонко. — Вот он ястреб, под кустом лежит! Не будет больше наших цыплят таскать!

— Теперь и лесной народ обрадуется, — ответил второй голос. — А ты, Витя, слыхал, как сорока кричала? Это она знать дала тому, кого ястреб ловил.

— А что она ему сказала?

— Чок, чок, прячься, дурачок! Сорока всегда тревогу бьёт, как ястреба приметит. Дескать, спасайся кто может. Только вот кого это она спасала — не знаю. А он не иначе как в эту кучу запрятался.

Люди ещё поговорили, походили вокруг хвороста, поворошили его. Им очень хотелось узнать, кого же ловил в нём разбойник-ястреб?

Но Десятый не шелохнулся в дальнем углу кучи: кто его знает, зачем ходят и дёргают хворостинки. Он начинал понимать, что жизнь в лесу не простая штука.

Ранка на спине зажила быстро, от неё остался только маленький белый шрам. Десятый посидел, посидел в хворосте и опять стал из него выбираться на прогулку, но уже осторожнее: сначала нос высунет, подёргает им в разные стороны — не предвидится ли опасности? И больше всего пугался, заслышав крик сороки. Он так и не понял, что лучшими его друзьями в лесу как раз и оказались сорока и ёж: два раза выручали его из смертельной беды.

Однако лесная жизнь, хотя и полная тревог, шла крольчонку на пользу. Он сделался крепче и сильнее, чем его братцы и сестрицы, а голубая шёрстка так и блестела от сытости. И всё же ему чего-то недоставало. Вкусная трава уже не радовала его, солнечный свет не грел так приятно, как раньше, и крольчонок заскучал. Не весело жить одному.

В этот день ему было особенно не по себе. Он вяло, нехотя прыгал по знакомой тропинке, скусывал травинки и тут же их бросал. И вдруг из-за поворота, откуда обычно выкатывался старый знакомец ёж, выскочил и присел от неожиданности кто-то…

Крольчонок тоже присел, и минуту они, не двигаясь, смотрели друг на друга. Этот «кто-то» был очень похож на Десятого. И не удивительно: это был самый настоящий заяц, только ростом побольше и шкурка у него не голубая, как у кролика, а рыжеватая.

Ещё минута, и Десятый высоко подпрыгнул и радостно кинулся к незнакомцу. Тот тоже прыгнул ему навстречу. Но что же? Острые зубы рыжего так и впились в ухо крольчонка. Он бил его передними лапами, подпрыгивал и ударял острыми когтями задних лап.

Зайцы и кролики — враги. При встрече они нападают друг на друга. Заяц был старше и сильнее и потому напал первый.

Избитый, оглушённый, искусанный крольчонок мячиком катался по земле. Едва он приподнимался, как сильный удар снова опрокидывал его. Наконец, и сам противник на минуту остановился передохнуть и Десятому удалось вскочить.

Не помня себя от страха, он кинулся во всю силу лапок по тропинке. А рыжий нёсся за ним и на ходу старался ещё укусить и ударить его ногами.

Они миновали место, где когда-то крольчонок вывалился из корзинки. Тропинка повернула вверх, и они бежали по ней всё дальше.

Вот и домик на горке. Увидев его, заяц на всём ходу высоко подпрыгнул, перевернулся и юркнул в кусты. Но наш малыш этого не видел. Задыхаясь, он кинулся к отверстию в заборе, проскочил через двор, забежал в сарай и упал, в тёмном дальнем углу его.

Послышались шаги, голоса… Крольчонок не в силах был пошевелиться. Он только слабо вздрогнул, когда маленькие руки схватили его и крепко, но ласково прижали к груди.

— Дядя Степан, он вернулся! — закричала девочка. — Дядя Степан, он вернулся! Десятый!

— Иринка, куда ты? Ведь все ещё спят.

— Не спят, не спят. То есть кролики не спят. Надо же посмотреть, как там Десятый. Может, его обижает кто.

Иринкины косички запрыгали: ходить тихо она не умела.

Девочка была права: крольчата не спали. Они собрались в кучку, дёргали носиками и в упор разглядывали гостя. Десятый прижался к сетке, окружавшей кроличий двор, и тоже дёргал носиком, а если кто подходил ближе — так громко хлопал задней лапой по земле, что крольчата отскакивали.

— Ну, чего ты боишься? — уговаривала его огорчённая Иринка. — Они просто хотят с тобой подружиться. Ты почему такой сердитый?

Но крольчонок не был сердитым. Ему ещё не забылся рыжий неприятель, который вчера выгнал его из леса. Десятый фыркал, топал и не желал слушать Иринкиных уговоров. И сетка его огорчала. Там, в лесу, можно было бежать куда хочешь. И Десятый, повернувшись к кроликам спиной, вдруг отчаянно заработал лапами. Он решил подкопаться под сетку.

— Брось, не копай! В лесу тебя опять заяц залягает, — смеялся Витя. — Я в окошко на чердаке видел, как он от зайца улепётывал. Трус твой Десятый, вот он кто. Недаром кроликов трусами зовут.

— Не трус! Не трус! — кричала Иринка. — Это он просто очень торопился. Соскучился по своим братикам. — Она чуть не заплакала, но вовремя вспомнила, что Витька тогда ещё больше дразниться будет.

Между тем крольчатам надоело смотреть на новенького, и они разбежались по всему дворику кто куда.

Время шло, и дело наладилось. Десятый весело носился по дворику с другими кроликами и даже соглашался иногда съесть морковку, сидя на коленях у Иринки. Удовольствие портил только Витя.

— Трус у труса на коленках сидит! Трус у труса на коленках сидит! — распевал он при этом и тут же начинал прыгать, представляя, как Десятый удирал от зайца.

За себя Иринка ещё не так обижалась. Витя дразнил её трусихой за то, что она лягушек боится и в руки их взять не может. А за Десятого ей очень обидно было.

— Он, может быть, понимает! — кричала она Вите. — Видишь, как носиком дёргает. Стыдно маленького обижать.

— Как же, маленький! — отвечал Витя. — Вон какой крольчище вырос — не поднять.

А Десятый и в самом деле уже стал такой большой и сильный, что Иринка бы не смогла его удержать, вздумай он вырваться из рук.

— Другие кролики и не пробуют с ним ссориться. Сразу видно, какой он породы, — с гордостью сказала Иринка. — Он называется Голубой Великан.

— Трус, трус, на морковки, — ехидно предлагал Витя. — Ага, видишь, берёт. Значит сам знает, что трус!

Но вскоре Вите пришлось перестать дразнить Иринку.

Начиналась ранняя осень. Дни стояли ещё тёплые, и Десятый с удовольствием грелся на солнышке. Но вдруг он насторожился и подобрал под себя задние ноги — на дереве около кроличьего дворика появился подозрительный зверь. Свою серую кошку кролики знали хорошо, она часто проходила мимо сетки и ими не интересовалась. А эта была чужая, рыжеватая, и глаза у неё блестели насторожённо и зло.

Кошка, крадучись, шла по ветке, наклонившейся над кроличьим двориком. Сразу было видно, что пришла не за добрым делом. Вот она остановилась, сжалась в комок и одним скачком прыгнула прямо на спину небольшой крольчихи.

В ту же минуту Десятый оказался на ногах, хрюкнул, как это делают очень рассерженные кролики, и кинулся на рыжего врага. Уж не напомнила ли ему кошка своим цветом зайца? Может быть.

Сильные задние ноги Десятого на прыжке больно ударили кошку. В воздух взвилась рыжая шерсть. Кошка отскочила с пронзительным визгом и шипеньем и тут же взвизгнула ещё громче и заметалась по дворику: камень, пущенный меткой рукой Вити, ударил ей в бок.

Десятый не успел повторить свой могучий прыжок. Пока Витя добежал до калитки, кошка метнулась на крышу кроличьего домика, оттуда на землю и исчезла так же неожиданно, как и появилась.

— Десятый! Десятый! — Иринка, бежавшая за Витей, схватила смельчака на руки, но тут же вскрикнула и уронила его: кролик хрюкнул и больно цапнул её за палец. Но она не очень обиделась на него: палец заживёт, пустяки!

— Не трогай его, — сказал Витя, — видишь, как он рассердился, опять укусить может. Только я его больше трусом называть не буду. Знаешь, ты его Десятым тоже больше не зови. Пусть он будет Голубой Храбрец.

— Очень хорошо! — обрадовалась Иринка и, помолчав немного, тише добавила: — И, пожалуйста, про лягушек тоже забудем. Я ещё немножко подрасту и бояться их совсем не буду. Хорошо?

— Ладно! — великодушно пообещал Витя и даже кулаком о ладошку стукнул для крепости.

А Голубой Храбрец опять хрюкнул и крепко хлопнул задней лапкой по земле, точно и он расписался под обещанием.

ПИП И ТЯПКА

Тётя Зина из третьей квартиры открыла кухонную дверь, чтобы выйти, и остановилась.

— Тряпку, что ли, под ноги кинули! — сердито сказала она.

— Мяаауу, — ответила тряпка, шмыгнула через порог на кухню и уселась у плиты, словно век тут сидела.

— Вот оно что! Так я тебя сейчас настоящей тряпкой прогоню, чтобы по чужим кухням не лазила! — окончательно рассердилась тётя Зина, шагнула к плите и от удивления сердиться перестала: — Как тебя разрисовало!

Кошка, и правда, оказалась препотешная: чёрная с рыжим, и каждая половина тела разрисована по-особенному, не так, как другая. Даже лапки были разные: правая — рыжая, левая — чёрная.

— Мя-я-а-а, — сказала кошка и посмотрела на тётю Зину правым жёлтым глазом. Левый у неё был зелёный, как изумруд.

— Ну и кошка, — протянула тётя Зина. — Ты что ж это? На квартиру к нам переехала? Живи, коли так.

А кошка полизала рыжую лапку и усердно стала тереть ею правую половину мордочки — черненькую.

Так они с тётей Зиной и поладили, а остальные жильцы это одобрили — очень уж всем смешно показалось, как тётя Зина живую кошку за тряпку приняла. Даже Марья Афанасьевна из первой квартиры не спорила, хоть и была самая капризная и со всеми ссорилась.

— Пускай уж ваша Тряпка живёт, — согласилась она. — Крыс ловить будет. А то их в подвале ужас сколько. Ещё в комнаты заберутся.

— Мамочка, — тихо сказал Игорёк из второй квартиры. — Тряпка — это обидно. Лучше мы её Тяпкой назовём. Дай, я ей молочка налью.

Тяпка выпила молоко, съела котлету и свернулась в уголке клубочком.

День прошёл спокойно, но на следующее утро все всполошились от страшного крика. Марья Афанасьевна босиком с визгом влетела на кухню и прыгнула на стул.

— Ай-яй-яй, — вопила она. — Тряпка ваша крысищу мне в туфлю запрятала. Я ногу сунула, а там… Выкиньте её! Сейчас выкиньте на помойку!

— Вы бы с моего стула слезли, — сердито сказала тётя Зина. — Пять пудов в вас весу! А крыс на помойку таскать я не нанималась.

— Не слезу! — кричала Марья Афанасьевна. — Пускай у вашего стула все ножки отломятся. Так вам и надо, сами вы эту негодницу в кухню заманили!

И она простояла на стуле до тех пор, пока её муж, весёлый дядя Саша, щипцами захватил крысу и вынес её к мусорной куче.

А Тяпка сидела у плиты и смотрела на Марью Афанасьевну то жёлтым, то зелёным глазом.

«Крыса такая хорошая, толстая, из-за чего же шум поднимать?» — наверно думала она.

Игорёк очень расстроился.

— Тяпочка, не огорчайся, — уговаривал он её. — Мамочка, ведь у Тяпки очень трудная работа, таких страшных крыс ловить. А на неё ещё кричат так неприятно…

Огорчалась Тяпка или нет — неизвестно, но от своей работы не отказалась. День она спала на коврике около кровати Игорька, иногда даже соглашалась попрыгать за бумажкой на верёвочке. Но наступал вечер, и её разноцветные глаза загорались хищным огнём. Она царапалась в кухонную дверь, мяукала и, как только дверь открывалась, стремглав летела по лестнице вниз, в тёмную глубину подвала.

— Как она не боится! — удивлялся Игорёк. — Она ведь одна там, в подвале.

Теперь каждое утро Тяпка сидела у порога и умильно заглядывала в дверную щель, а перед ней лежали то одна, а то и две огромные крысы — её ночная работа.

Марья Афанасьевна ни за что первая на лестницу выходить не решалась. Шёл дядя Саша и щипцами относил Тяпкину добычу в мусорный ящик.

Однако Тяпка духом не падала. Выкинули? Ну, крыса от того хуже не стала. И она упрямо тащила её обратно, но теперь уже хитро прятала за дверью в уголок и опять садилась караулить. Кто-нибудь обязательно зазевается, дверь закроет не сразу, да ещё отвернётся, а ей того и надо: скорее в кухню, оттуда тихонько по стенке вдоль коридора, и вот уже великолепная толстая крыса засовывается в чей-нибудь ботинок или под коврик у кровати.

Марья Афанасьевна начала свою дверь запирать и ключ прятала в карман. Дяде Саше она не доверяла:

— Ты не лучше Игорька, забудешь дверь закрыть, и ваша поганая Тяпка сейчас мне крыс во все уголки натащит. А у меня сердце, я уж знаю, трах… и лопнет!

Игорёк услышал это и очень испугался.

— Слыхала? А если у неё сердце правда лопнет? — упрекал он Тяпку. — Лучше ты сама тащи своих крыс на помойку.

Как-то раз мама Игорька принесла с чердака ящик, положила в него мягких тряпок и поставила под кровать.

— Это для Тяпки, — сказала она. — У неё будут котята.

Игорёк очень обрадовался. Даже ночью слезал с кровати и в темноте шарил рукой в ящике — не появились ли там котята? Но котят не было, да и сама Тяпка вдруг куда-то подевалась.

Игорёк две ночи плохо спал от волнения. Утром сам в ночной рубашонке бежал отворять дверь — не вернулась ли Тяпка? И наконец дождался…

Грязная, худая, с прокушенным носом, она вбежала в кухню, прихрамывая, кинулась в комнату Игорька, прыгнула в ящик под кроватью и опять выскочила из него.

— Тяпочка, что ты? Тяпочка, что с тобой? — в ужасе повторял Игорёк.

Но она уже пробежала обратно в кухню и отчаянно царапалась в дверь. Потом с жалобным мяуканьем кинулась вниз по лестнице и исчезла.

— Что с ней, тётя Зина? Почему она такая? — волновался Игорёк.

— Крысы, видно, котят у неё слопали, — ответила тётя Зина и сердито поставила сковородку на плиту. — Так ей и надо! Чего дома не сидела?

— Котяток? Съели! — с отчаянием повторил Игорёк.

— Так ей и надо! — сердито повторила тётя Зина и протянула уже руку, чтобы закрыть дверь, как Тяпка снова появилась на пороге, держа во рту что-то маленькое, розовое. По прежнему хромая, она промчалась по коридору и исчезла по кроватью Игорька.

— Крысёнка потащила, — сказала тётя Зина. — Съест его наверно.

— Мамочка! — в ужасе проговорил Игорёк, — ты слышала? Крысы у Тяпки котяток съели. Неужели она им за это крысёнка есть будет?

Все жильцы столпились у кроватки Игорька. Выдвинули ящик… и что же? Тяпка, маленькая искусанная Тяпка, нежно лизала лежавший около неё крошечный розовый комочек.

— Кормит! — тихо сказала мама Игорька.

— На помойку! — взвизгнула Марья Афанасьевна.

Игорёк быстро оглянулся на тётю Зину. Её он побаивался больше других.

— Крысы её обидели. Детей съели! А она… вот мать-то настоящая! Дитя их своим молоком кормит. Только троньте! Посмейте!

Игорёк перевёл дух и нерешительно взял тётю Зину за руку.

— Спасибо, тётя Зина, — проговорил он. — Я вам за это бабочку подарю. Живую, которая у меня в коробке. Она вам может даже очень много червяков народить, и все они будут ваши.

— Спасибо, Игорёк, только я этих, как их, бабочкиных детей, воспитывать не умею. Пускай уж они лучше у тебя останутся, — отказалась тётя Зина.

Игорёк был этим очень доволен: нелегко ведь отдавать бабочку и всех её будущих детей в придачу.

Ящик опять осторожно задвинули, и все ушли из комнаты. Игорёк один остался сидеть на коврике около кровати. Каждую минуту он осторожно поднимал край одеяла и спрашивал:

— Тяпочка, тебе, может быть, темно? Тяпочка, тебе дать молочка?

— Фр, не мешай, — сердилась Тяпка и блестела из ящика жёлтым глазом. А потом поворачивалась к крысёнку и договаривала совсем другим, нежным голосом: — Мурр, мурр.

Это, наверно, значило:

— Спи спокойно, сыночек.

Выпить молока она всё-таки согласилась и после этого перестала на Игорька фыркать, а только прижимала уши и старалась закрыть крысёнка лапкой или подбородком.

Папа вернулся с работы, выслушал удивительный рассказ и засмеялся.

— А что если Тяпка к нам всех крысят из подвала перетаскает? — спросил он. — Надо другой ящик заказывать? Побольше?

Игорёк испуганно отскочил от кровати и схватил отца за руку.

— Папочка, — зашептал он, — не говори так громко, что он — крыс, а то Тяпка услышит и любить его не станет. Пускай она лучше думает, что это — её дети.

Что Тяпка думала — неизвестно, но она оказалась очень нежной матерью. Молока у неё на одного детёныша было предостаточно, и крысёнок рос как на дрожжах. Тяпка даже на охоту в подвал ходить перестала и всё своё время проводила с приёмышем. Его голая кожица быстро покрылась мягкой как бархат бурой шёрсткой, а на груди, к общему удивлению, появилось большое белое пятно.

— Это очень красиво, — говорил Игорёк. — Тяпка его потому себе в дети выбрала, что он особенный, с галстуком.

Огорчал Игорька только голый хвост крысёнка: как бы Тяпка по хвосту не сообразила, кого она усыновила. И правда, Тяпка нежно вылизывала крысёнка, но, дойдя до хвоста, всегда останавливалась и смотрела на него с недоумением. Однако стоило крысёнку пискнуть, и она сразу отвечала ему, тихо и ласково, как самая нежная мать, и тут уж заодно вылизывала и противный голый хвост.

Теперь маме с трудом удавалось отправлять Игорька в детский сад, и там он не мог дождаться, пока его опять заберут домой. Все дети этого ждали. Каждый хотел полюбоваться на удивительного Тяпкиного воспитанника.

Игорёк каждое утро являлся в садик с новыми о нём рассказами. Расстёгивал шубу и, снимая калоши, уже начинал:

— А сегодня Тяпочка ему сказала «мурр», а он ей «пип-пиип».

— Пиип, — восхищённо повторяли дети. — А как его зовут, этого пипа?

— Как зовут?.. Пип, вот как, — ответил Игорёк и даже сам удивился.

Так крысёнку само собой нашлось настоящее имя, и всем оно понравилось.

Иногда к концу дня в раздевалке садика закипала ссора, а то и драка.

— Ты чего? Опять хочешь идти на Пипа смотреть? Нет, я пойду и Славик. А ты вчера смотрел, ещё сказал — какой у него хвост длинный…

Пришлось установить очередь: каждый день по паре посетителей. Им мама позволяла посидеть на корточках около ящика, но гладить Пипа Тяпка не давала: шипела и больно царапалась. Игорёк при этом очень следил, чтобы никто не смел сказать Тяпке, что её сын — крысёнок.

— Она думает — это её дети. А узнает — и вдруг не станет любить?

— Может даже съесть! — пугались гости и начинали уговаривать Тяпку: — Тяпочка, какой у тебя котёночек красивый, совсем на тебя похож.

— Ууу, ффф! — отвечала Тяпка, и глаза у неё становились злые, злые.

— Пиип… — неожиданно пищал крысёнок, и тогда Тяпка свернувшись клубочком, старательно закрывала его от ребят.

— А когда он большой будет, он её не съест? — спрашивали гости уже в коридоре, чтобы Тяпка не услыхала.

— Так он ведь не знает, что он — крыс. Он думает, Тяпка ему мама. А разве мам едят? — важно отвечал Игорёк, и все смотрели на него с уважением. Ещё бы! Разве ещё у какого мальчика найдётся настоящий крыс, который думает, что он — кошка!

Пип уже научился вылезать из ящика и молнией носился по комнате. Он лез в блюдечко с молоком, даже отнимал у Тяпки кусочек мяса или котлетки, и Тяпка ему уступала. Наевшись, Пип садился и умывался передними лапками.

— Мамочка, — восхищался Игорёк, — у него лапки точно маленькие ручки, смотри — он зубки себе ручками трёт, чтобы они блестели. Тяпка так не умеет.

Когда Тяпка перестала кормить крысёнка своим молоком, в ней опять проснулся инстинкт охотника. Она больше не ночевала дома и по утрам, как прежде, несла домой задушенную крысу. Но теперь, если ей удавалось протащить добычу в свою комнату, она подкладывала её к самому носу Пипа и ласковым мурлыканьем приглашала его покушать. Однако Пип был всегда сыт и только с интересом обнюхивал угощение, но есть его не пробовал.

— Тяпка, — возмущался Игорёк, — ну как тебе не стыдно! Ведь это же… Ой, нет, ну просто это невкусно, ты же сама их не кушаешь. Мама, пожалуйста, унеси её! — И он скорее тащил Пипу что-нибудь вкусное, чтобы тот и правда не попробовал отведать крысятины.

Пип питался, наверное, лучше, чем его родственники в подвале, рос быстро, и шкурка его блестела как шёлковая. Портил вид только чешуйчатый хвост.

— Мам, — сказал как-то Игорёк, — сшей, пожалуйста, Пипу на хвостик чулочек из моего старого мехового воротника. Будет очень красиво. И Тяпка тогда уж совсем не догадается.

Но чулочка всё-таки не сшили, не придумали, как его к хвостику прикрепить.

А Пип становился всё озорнее и проказил так хитро, что Игорьку за ним было трудно уследить.

Папа обычно заставлял Игорька прибирать свои вещи и сам был очень аккуратен. А в этот день, как зазвонил телефон, папа только крикнул в трубку: «Сейчас, сейчас!» — и сам даже чаю не выпил, схватил пальто, шапку и, уже затворяя дверь, сказал:

— Смотри, Игорёк, бумаг на столе не тронь. Очень нужные.

— Папа! — закричал Игорёк и побежал за ним по коридору. — А пистолет не забудешь? Который обещал?

— Не забуду! — послышалось с лестницы.

Ну, да и без того известно: раз папа обещал — всегда сделает, уж он такой!..

Игорёк радостно вбежал в комнату и… что же это?

Пип сидел на письменном столе. Любопытный нос его дёргался во все стороны. Вот он прыгнул, опёрся лапками о край чернильницы, сунул в неё острую мордочку и тут же отскочил. Сидя на задних лапах, он принялся отчаянно тереть мордочку передними розовыми лапками. Но они тоже стали лиловыми от чернил, и мордочка была лиловая, и, наверное, даже зубы, но Игорёк уж этого не рассмотрел.

— Пип! — в ужасе крикнул он, но от этого получилось только хуже: Пип тоже испугался, подпрыгнул и толкнул открытый пузырёк с чернилами. Пузырёк опрокинулся, голый хвост проехал по лиловой луже и по бумагам на столе. Пип спрыгнул со стола и молнией промчался в свой ящик. Хвост и лапки его так основательно выпачкались в чернилах, что на ковре отпечаталась лиловая дорожка от стола до самой кровати.

Игорёк со слезами подбежал к столу, но, собирая залитые чернилами бумаги, украсил их ещё лиловыми отпечатками собственных пальцев.

Рассердился ли папа, когда вернулся домой? Ну, об этом сами постарайтесь догадаться. Игорёк об этом случае вспоминать не любил. А потом, неизвестно почему, Пипу понравился вкус новых папиных ботинок. Правда, он только-только до них добрался и откусил совсем немножечко и сбоку, где не очень видно. Так объяснял Игорёк и при этом горько плакал, потому что папа пообещал сейчас же выкинуть противную крысищу, но всё-таки Пипа не тронул, только сказал очень сердито:

— Ладно, ещё потерпим. Но помни, если только что-нибудь…

— Он больше не будет, — уверял Игорёк, — вот увидишь, никогда больше. Я ему объясню.

На следующий день папа положил под кровать большую палку.

— Крысы — грызуны, — сказал он. — Им надо грызть твёрдое, чтобы зубы стачивать. А то зубы вырастут и рот раздерут. Объясни своему любимцу, чтобы он ничего другого грызть не смел.

Игорёк объяснял долго, тыкал Пипа мордочкой в палку, а мама палку натёрла кусочком сырого мяса.

Пип и правда с аппетитом поглодал палку там, где чувствовал запах мяса. Но вообще она ему не понравилась. Точить по ночам зубы о ножки стульев и комода гораздо приятнее. И потому вскоре папе пришлось отнести в починку три стула, и он опять очень рассердился.

Теперь в комнате всё сильнее стало пахнуть крысами, а дверь в коридор приходилось закрывать: Марья Афанасьевна твёрдо обещала, что если встретит «эту крысищу» в коридоре, то сердце у неё лопнет, а кому ж этого хотелось бы? Чистоты ради мама поставила в уголке ящик с песком, но Тяпка напрасно старалась приучить крысёнка к порядку.

— Папочка, ещё совсем немножко подожди, он приучится он ведь ещё совсем маленький, — уверял Игорёк и, подозвав Пипа, нежно брал его на руки.

Ласку Пип очень любил. Он сразу тыкался мордочкой в подбородок Игорька, пробирался в рукав и выглядывал уже из-за воротника. Но вскоре рукав Игорька стал для него тесен, а он уже сверху, по рукаву стал взбираться к Игорьку на плечо.

— Хорош малышок, — говорил папа, — скоро маму Тяпку перерастёт.

А Пип лапками ерошил Игорьку волосы и проворно удирал, пока не получал за это шлепка. Разыгравшись, он прыгал на верёвку, которую папа натянул для него от окна к шкафу и оттуда — к крючку на потолке. Пип очень любил по ней бегать, а Тяпке это не нравилось, она жалобно мяукала и лапкой дёргала верёвки, но сама лазить по ним так и не научилась.

Это была любимая игра Пипа. А вот играть по-кошачьи Тяпка с Игорьком так и не смогли его научить. Напрасно Игорёк раскачивал перед ним бумажку на верёвке. Пип не обращал на неё никакого внимания. Правда, чуткий острый нос сразу ему докладывал, когда в бумажку был завёрнут кусочек мяса или сыра. Он ловил бумажку, ловко разрывал и съедал приманку, а пустой бумажкой сразу переставал интересоваться.

Как ни следил за своим воспитанником Игорёк, вскоре тот опять напроказил: откусил все пуговицы на мамином платье и на месте каждой пуговицы прогрыз аккуратно дырочку с пятачок.

— Довольно, — сказал папа и принёс домой большую клетку из металлических прутьев. В клетку положили мяса, поставили блюдечко с молоком и вечером, собираясь спать, пригласили в неё Пипа. Он охотно вскочил в клетку, съел мясо, выпил молоко, вычистил зубы, но когда заметил, что дверца клетки заперта, — точно сошёл с ума от злости. Он с громким визгом бросался на прутья, так что вся клетка тряслась, хватал и грыз их зубами, один зуб у него даже сломался.

Тяпка тоже взволновалась. Мяукала, обнюхивала клетку, попробовала просунуть в неё лапу в утешение воспитаннику. Но воспитанника это не утешало. Он так обозлился, что хватил кошку зубами за лапку, а та от боли и обиды замяукала ещё громче.

Игорёк в ночной рубашке слез с кровати и, обливаясь слезами, уговаривал Пипа успокоиться, а Тяпку — не огорчаться.

— Невозможно! — вздохнула мама и открыла дверцу клетки.

Пип вылетел из неё весь взъерошенный, одичавший. Он метался по комнате, визжал и, когда плачущий Игорёк попробовал поймать его, вцепился ему в палец и укусил довольно сильно.

В клетку его больше не сажали. Но с той ночи характер Пипа изменился, даже ласки Игорька не доставляли ему удовольствия. Он беспокойно метался по комнате, пронзительно пищал, тыкался носом в отдушину на полу, прикрытую металлической решёткой, и даже пробовал её грызть.

— Игорёк, — сказала мама. — Ты не думаешь, что Пипу совсем не весело с нами? Видишь, как он хочет вырваться на свободу. И к Тяпке не подходит, и тебя укусил. Он скучает о своих родственниках. В подвале с крысами ему было бы очень хорошо. Не мучай его, отпусти.

— Отчего же Пипу хочется жить не с нами, а с крысами? — спросил Игорёк. — Ведь он не знает, что он сам — крыс?

— Он это чувствует, — ответила мама. — Смотри, как он хочет пробраться сквозь решётку вниз, в подвал. Разве тебе его не жалко?

Игорёк долго молчал.

— Жалко, — сказал он наконец. — Но ведь Тяпка будет очень скучать. Она Пипа любит.

— У Тяпки скоро будут свои котятки, они с ней будут играть, они ей больше понравятся.

Игорёк ещё помолчал, потом решительно встал.

— Пип, иди сюда, — сказал он и осторожно прижал его к труди. — Я отнесу его, мамочка. Пожалуйста, отвори мне дверь.

Пипу на этот раз понравилась ласка, он спокойно сидел на руках у Игорька, и только нос его проворно дёргался во все стороны.

Игорёк прошёл через кухню на лестницу и, всё крепче прижимая к груди притихшего Пипа, осторожно спустился по крутым ступенькам до самого низа.

Подвал был большой и очень длинный, в глубине его слышались странные шорохи, пахло сыростью и ещё чем-то.

Пип не шевелился, яркие бусинки чёрных глаз его блестели даже в полумраке. Игорёк чувствовал, как под рукой сильно бьётся его сердце.

Вдруг в самом тёмном углу послышался шорох и резкий писк. Пип забился у Игорька в руках, вывернулся и упал на Землю. Игорёк крепко прижал руки к груди.

— Что ж, иди, Пип, — тихо проговорил он. — Раз уж ты их любишь больше…

Несколько секунд Пип стоял неподвижно. Писк повторился, и вдруг Пип тоже пискнул, прыгнул и исчез так быстро, что Игорёк даже не успел заметить, куда он подевался.

Тихое мяуканье заставило его обернуться. Тяпка стояла около него, разноцветные глаза её тревожно горели.

Игорёк нагнулся и погладил пёструю спинку.

— Пойдём отсюда, Тяпочка, — сказал он грустно. — Теперь, я скажу тебе всю правду: он вовсе не твой сын, а самый настоящий крыс и даже с нами не попрощался.

Тяпка прожила долго и до самой глубокой старости войны с крысами не оставила. Она по-прежнему упорно приносила свою добычу на лестницу, а тётя Зина, дядя Саша и мама Игорька так же упорно относили её в мусорный ящик. Но белого галстучка на груди ни у одной из принесённых Тяпкой крыс не было.

— И удивляться нечему, — говорила Марья Афанасьевна. — Просто крысища ваша хитрющая, уж она Тяпке на зубок не попадётся.

— Зачем про Тяпку такое говорить, — сердилась тётя Зина. — Она хоть и кошка, а сердце у неё материнское, никогда она своего воспитанника не обидит, хоть бы он сам ей в зубы давался.

И Игорёк тоже твёрдо верил, что тётя Зина права.

ВИТЮК

Звонкий, удивительно чистый и нежный звук бронзового колокольчика слился с мерным боем стенных часов.

— Восемь! — простуженным голосом отсчитали часы и замолчали.

С последним их ударом умолк и колокольчик. Но Витюк, держа его у самого уха и наклонив голову, долго ещё прислушивался к замиравшему в бронзовой чашечке звуку, и серые глаза светились мягко и сосредоточенно. Мальчик вздохнул и осторожно поставил колокольчик на полочку под часами.

— Блякал. Лаботай! (Брякал. Работай!) — деловито проговорил он, обращаясь к входившему в контору бухгалтеру. Ещё раз взглянув на колокольчик, словно прощаясь с ним до следующего раза, повернулся и направился к двери.

— Молодец ты у нас, брат-сват! — весело сказал бухгалтер Андрей Иванович, подходя к столу и опускаясь на тяжёлый стул, видимо, работы домашнего плотника. Правой рукой он поднёс к глазам старинные очки в серебряной оправе, левой — старательно замотал вокруг уха тесёмку вместо недостающего заушника.

При этом ухо даже несколько свернулось в трубочку, но это ему, видимо, не мешало. Усаживаясь на стуле поудобнее Андрей Иванович одновременно придвинул к себе большие счёты и сразу так ловко и быстро защёлкал костяшками, что Витюк остановился и с завистью на них покосился. Но тут же точно вспомнив о неотложном деле, опять повернулся к двери.

— На речку и думать не смей! — высунулась из соседней комнаты женщина с тряпкой в руке и тут же скрылась. Надо было торопиться с уборкой, скоро придут заведующий и остальные. Витюк только тряхнул головой, решительно шагнул через порог и исчез.


Дарья, Витюк и тонкой резьбы бронзовый колокольчик (любимая игрушка Витюка) появились в Домодедовке год тому назад. На пункт по заготовке зёрна Дарья зашла, держа Витюка за руку, спросить, не найдётся ли какой работы. Работа нашлась, нашлась и маленькая комнатка при конторе.

Дарья мыла полы, стирала мешки для зёрна, ходила на почту. А Витюк жил и действовал всюду: в конторе, на дворе и складах пшеницы и овса. Ему всё было интересно, обо всем было нужно узнать. Но при этом он ухитрялся никому не мешать и не досаждать.

— А, Витюк! — весело говорил заведующий складом Степаныч. — Зерно, значит, принимать со мной будешь?

— Буду, — доверчиво соглашался Витюк и усаживался на чурбачок, специально для него приготовленный Степанычем.

Жизнь на пункте шла тихая, и Витюка все любили, но как-то так случалось, что он то и дело попадал из одной беды в другую.

Раз утром заведующий пунктом, войдя в контору, достал из большого портфеля хорошенькую игрушечную тележку.

— Где Витюк? — спросил он и поставил тележку на пол. — А, вот и ты! Бери. Телега есть, а лошадку по ней после подберём.

— Спасибо, — вежливо ответил Витюк. Его большие серые глаза засияли. Он потрогал колёса, маленькие оглобли и, бережно прижав тележку к груди, торопливо направился во двор.

— Не придумал бы чего, — сказала Дарья, но тут же отвлеклась, нужно было нести на почту срочные письма.

Прошло немного времени, и её жалобные причитания встревожили контору.

— Несчастье ты моё! — кричала она. — Да где же ты на такую беду наскочил?

Витюк стоял на пороге, по-прежнему прижимая к груди тележку. На белой рубашке краснело пятнышко крови, а нижняя губка была распухшей.

— Заплягал! — невнятно проговорил он. — Индюка. В телегу.

Андрей Иванович вскочил со стула. Он старался снять очки, но от волнения закрутил тесёмку не в ту сторону и окончательно свернул в трубочку несчастное ухо.

— Борной кислотой надо примочить! — восклицал он. — Борной кислотой. Скорей!

— Ладно уж, — ворчала Дарья, выжимая мокрую тряпку. — Дитё — кислотой. Тоже выдумаете. Водой примочить надо. Да где же он подевался-то?

Витюка уже не было в конторе. Присев на дворе над коровьим корытом, он сам старательно примачивал горящую губу и наклонив голову, рассматривал в воде своё изображение.

— Бог знает, какую инфекцию захватит, — волновался Андрей Иванович.

— Кого теперь запрягать будешь? — смеялся Степаныч.

— Сам возить буду, — обещал Витюк. — За велевку.

— Чего-нибудь ещё удумает, — вздыхала Дарья. — Сам, глядь, тихóй, а в тихости ему не житьё.

Вскоре её слова оправдались.

В контору, тоже как-то случайно, забрела и прижилась серая полосатая кошка Михрютка. С Витюком у неё сразу наладилась большая дружба. Утром, как Дарья подоит козу, первое блюдечко парного молока он тащил Михрютке, а та позволяла ему сколько угодно любоваться на пятёрку таких же, как она, полосатых котят.

Но однажды утром служащие дружно ахнули: Витюк появился в дверях конторы с расцарапанным лицом. Одна царапина украшала нос, другая тянулась по щеке до самого глаза.

— Доил! — как всегда коротко, возвестил он, стоя на пороге, — Михлютку. Она не хотела. Вот!

В руке он держал маленький глиняный подойник с отбитым краем: объяснение с Михрюткой, видно, было бурное.

Андрей Иванович только руками всплеснул и с грохотом уронил счёты.

— Стойте, я сейчас ему всё объясню, — вмешался весёлый молодой счетовод и, подхватив Витюка под руки, высоко подкинул его вверх.

— Это потому, что у неё рогов нет, у Михрютки, — сказал он. — А ты её сенцом подкармливай, как мамка козу кормит. У неё рога и вырастут. Тогда её доить можно будет. Понял?

— Понял, — серьёзно отвечал Витюк, болтая в воздухе ногами. — Пусти.

К вечеру Андрей Иванович, проходя по двору, остановился в изумлении: Витюк сидел на корточках перед ящиком, в котором Михрютка растила своё пёстрое потомство. Он положил перед ней пучок травы и заботливо ощупывал серую лобастую голову с разорванным ухом.

— Нет логов, — огорчённо вздыхал он. — Кýсай, кýсай, Михлютка!

Михрютка подозрительно косилась на его руки, но, не видя в них подойника, военных действий не открывала.

С садоводством Витюку тоже не везло. Пункт находился почти на самом берегу маленькой речки Незванки. Тут же, чуть отступя от обрыва, росла старая дуплистая берёза, а у её подножия красовалась цветочная грядка — гордость Андрея Ивановича и Витюка. Постоянными её обитателями были мальвы, ноготки и анютины глазки. Но кроме них на свободных местах каждое утро появлялось пёстрое бродячее население: ромашки, колокольчики, а иногда просто зелёные веточки ивы и орешника. Пыхтя от усердия и усталости, Витюк таскал для них в игрушечном ведре воду на поливку. Но это не помогало, к вечеру пришельцы опускали головки и увядали. Витюк рвал свой посадочный материал без корешков и сажал его прямо в землю, твёрдо веря в спасительную силу поливки.

— Опять сору натащил, брат-сват, — говорил вечером Андрей Иванович, втыкая в грядку палочки для душистого горошка. — Говорил я тебе, без корешков расти не будут.

Витюк вздыхал и молча вытаскивал завядшие стебельки. Но наступало утро, и он опять упрямо тащил целую охапку свежих цветов и веточек и, воткнув их в землю, тотчас принимался за поливку.

Однако сколько хлопот и забот у него ни было, своего любимого дела Витюк не забывал: отзвонив на работу утром, он к четырём часам дня, где бы ни находился, бросал самые увлекательные дела и спешил в контору. Инстинктивное чувство подсказывало ему, что наступает момент большой важности — конец рабочего дня. Если бы случилось ему опоздать, Витюк был бы безутешен. Колокольчик — его самая драгоценная собственность. Он один имел право взмахивать им одновременно с боем часов и наслаждаться его угасающим звоном.

Отзвонив, Витюк опять поворачивался к Андрею Ивановичу, потому что настоящим хозяином пункта признавал только его, и произносил так же деловито:

— Ступай. Блякал!

Затем ставил колокольчик на полочку, сделанную тем же Андреем Ивановичем, и, заложив руки за спину, некоторое время сосредоточенно разглядывал резной бронзовый бок его, точно прощался до следующего раза.

— Молодец ты, брат-сват, как я погляжу, — похваливал Андрей Иванович. Аккуратно размотав тесёмочку, он освобождал от неё левое ухо и старательно укладывал очки в старый футляр с протёртыми углами. — А ещё сегодня звонить будешь? — весело спрашивал он, хотя безошибочно знал ответ.

— Нельзя, — отвечал Витюк, поматывая головой, — завтла буду.

Он внимательно наблюдал, как Андрей Иванович складывал бумаги, замыкал стол, прятал ключ в карман и, одной рукой надевая старенькую кепку, другую протягивал ему.

— Ну, брат-сват, — произносил он при этом, — идём смотреть, чего нам хозяйка сегодня наварила.

— Что, у нас своей каши в печке не станет? — самолюбиво ворчала Дарья, но Андрей Иванович отмахивался.

— Ты её и ешь на здоровье, а нам не мешай. Знаешь ведь, что мне в одиночку еда в горло не лезет.

В жизни одинокого старика Витюк сделался единственной радостью, размеров которой он и сам не подозревал. Жизнь его в уютной Домодедовке катилась тихо, как струйки Незванки, такие с виду спокойные, что было непонятно, откуда брались в ней гладко обточенные голыши.

…И вдруг по дороге мимо пункта пошли красноармейцы, потянулись повозки, загромыхали какие-то удивительные машины: Дарья заплакала и сказала Витюку, что это танки. Один молодой красноармеец на ходу подхватил Витюка на руки и, подкинув его куда выше, чем директор пункта, сказал:

— Эй, держи сахар крепче. Хочешь с нами на войну?

— Хочу, — сказал Витюк невнятно, потому что кусок был большой и языку стало сладко, но тесно. Подумал и прибавил: — С Михлюткой. А индюка не возьмём.

— Молодец! — засмеялся весёлый красноармеец и, поставив Витюка на землю, побежал догонять своих.

В конторе в это время Андрей Иванович, бледный и ещё больше похудевший, торопливо шагал из угла в угол и, размахивая руками, говорил директору:

— Я понимаю, мы должны биться, отражать нападение, но я не представляю себе, как можно выстрелить в живого человека. Ударить его штыком. Убить.

— Хорошо, что вам, по вашим годам, не придётся, — отвечал директор, — но пока войны не пробовали, за себя не ручайтесь.


— Утро уж больно хорошее, самое, чтоб мешки стирать, — сказала Дарья и, сойдя с крутого берега к Незванке, нагнулась уже, чтобы сбросить с плеча на мостки тяжёлую связку мешков.

Но связка шлёпнулась мимо мостков в воду, а Дарья, не замечая этого, неподвижно стояла и смотрела на что-то в кустах, на другой стороне. Подняв руки, она зачем-то нащупала и затянула потуже узел платка, постояла и вдруг, тихо охнув, всплеснула руками, пригнулась и кинулась вверх, не по тропинке, а сбоку, прячась за кустами.

— Идут! — крикнула она, вбегая в контору. — Там! — и тут же замолчала, прислонившись к притолоке: посреди комнаты спиной к двери стоял человек в каске и незнакомой одежде. Он говорил что-то громко на непонятном языке, а в углу комнаты около своего стола стоял Андрей Иванович. Одной рукой он держался за сердце и дышал часто и прерывисто, за другую руку его ухватился Витюк и, прижимаясь к старику, смотрел на чужого широко открытыми глазами.

Немец ещё раз повторил что-то, но, не получив ответа, повернулся к двери, которую всё ещё загораживала неподвижная Дарья.

— Вэг! (Прочь!)—крикнул он и вдруг остановился: утренний косой луч солнца упал на полочку под часами, и тонкая резьба колокольчика засветилась живым золотом.

Он протянул руку, и витая ручка колокольчика блеснула на его ладони. Но в ту же минуту Витюк встрепенулся и кинулся вперёд.

— Не блякай! — крикнул он сердито. — Нельзя!

Немец вздрогнул от неожиданности. А Витюк изо всех сил вцепился ему в ногу, мешая идти.

— Не блякай! — повторял он. — Нельзя!

На улице послышались крики и шум, немец рванул ногу и споткнулся.

— Цум тойфель! (К чёрту!) — крикнул он и занёс руку с колокольчиком над головой мальчика.

Тут Андрей Иванович словно очнулся от странного столбняка.

— А-а-а, — закричал он чужим глухим голосом. Схватив свой тяжёлый стул, он с неожиданным проворством поднял его и шагнул вперёд. Удар неумелый, но сильный пришёлся по каске немца, тот зашатался, роняя винтовку. Колокольчик слабо звякнул и откатился к порогу.

Шум и выстрелы на улице усилились.

— А-а-а, — закричал опять Андрей Иванович и снова взмахнул стулом, но немец, спотыкаясь, кинулся к двери и исчез.

Андрей Иванович одной рукой отшвырнул Витюка в угол и схватил брошенную немцем винтовку.

По ступенькам крыльца простучали тяжёлые торопливые шаги, и в дверь вбежало несколько красноармейцев.

— Дед, ты ополоумел! На своих замахиваешься! — крикнул один красноармеец. — Винтовка немецкая тут, а немца куда подевали? — спросил он, оглядываясь.

— Убёг! — отозвалась Дарья. Стоя в углу на коленях, она прижимала к себе Витюка, ещё не веря спасению.

Красноармеец повернулся к Андрею Ивановичу.

— Парашютистов немецких накрыли, — проговорил он отрывисто. — Ну, молодец, дед, вижу. А вам совет: отправляйтесь подальше. На своих машинах с зерном.Понятно? Пошли!

Красноармейцы выбежали так же быстро, как вбежали. Аккуратно приставив винтовку к стене, Андрей Иванович растерянно покосился на обломки стула и повернулся к Дарье.

— Слыхала? — и, подойдя к деревянному диванчику у стены, тяжело на него опустился.

— Пойду узнаю, Андрей Иванович, — ответила Дарья и, схватив Витюка за руку, заспешила к двери. Витюк у порога нагнулся и на ходу поднял брошенный немцем колокольчик.

Прошло немало времени, когда дверь вновь отворилась. На пороге опять стояла Дарья, придерживая за плечи Витюка, одетого уже по-походному: большой материнский платок, крест-накрест закрывавший его грудь, узлом был завязан на спине. В одной руке Витюк держал деревянную тележку, другой он крепко прижимал к груди колокольчик. У самой Дарьи за спиной виднелся мешок с торопливо собранными вещами.

Дарья с порога низко, в пояс поклонилась старику.

— Подойди, попрощайся, сынок, — сказала она и опять поклонилась. — Спас тебя Андрей Иванович от лютой смерти.

Витюк подошёл к дивану и молча, серьёзно взглянул на старика. Ему, видимо, хотелось влезть на диван, но мешали руки, занятые игрушками. Андрей Иванович нагнулся и, подхватив его под мышки, поставил к себе на колени.

— Простимся, брат-сват, — тихо сказал он.

Витюк всё ещё молча смотрел на старика, точно стараясь решиться на что-то. Вдруг он, не выпуская тележки, крепко обхватил левой рукою его шею, а правой нащупал верхний карман пиджака и осторожно засунул в него ручку колокольчика.

— Блякай! — неожиданно твёрдо выговорил он, торопливо сполз на пол и протянул руку матери. — Пойдём!

Дарья ещё раз молча в пояс поклонилась и направилась к двери. На пороге Витюк обернулся.

— Блякай! — повторил он, неожиданно горестно всхлипнул, и дверь тихо затворилась.

Андрей Иванович с живостью привстал, будто хотел что-то-крикнуть, но опять сел и опустил голову. Он не пошевелился, когда в контору спешно вошёл директор пункта.

— Андрей Иванович, что же вы? Вас ищут. Эвакуируемся. Последние машины с зерном уходят. Витюка я уже отправил.

— А вы? — Тихо, словно безучастно отозвался старик.

— Я? Я остаюсь. По распоряжению райкома. Для связи…

Андрей Иванович поднял голову и быстро встал с дивана.

— А я вам здесь разве не пригожусь? — сказал он новым, решительным голосом. — Пригожусь. Потому что я теперь… если надо защитить ребёнка, родину, я тоже, оказывается, могу… ударить человека.

С минуту в комнате было тихо. Затем молодой человек шагнул и крепко обнял старика. И так они стояли молча, потому что слова в такую минуту были не нужны.

…Вечером необычная тишина охватила село. В тревожном ожидании беды молчали люди, не смеялись дети. Все, кто не мог или не успел уйти, оставались по домам. Но долго на берегу Незванки, пока не погас закат, виднелась высокая фигура старика около грядки, на которой стояли, опустив головки, последние цветочки Витюка.

КРАСНАЯ ЛЕНТОЧКА

У Манюшки косичка тоненькая, а упругая, как пружинка. Она упрямо торчала кверху, и красный бантик на ней мотался, словно удивительная рыбёшка на золотом крючке.

Бантик этот не давал покоя двум озорникам: хитрому коту Мурику и братишке Ванятке. Ванятка так и сторожил, как бы цапнуть косичку из-за двери и удрать с бантиком в руке. А Мурик караулил из-под кровати и прыгал Манюшке на спину, как тигр.

Манюшка уж и плакала и дралась — ничего не помогало. Но отрезать косичку и не думала.

— Я девчонка, а не мальчишка, девчонка-то лучше во сто раз! — с гордостью заявляла она. — А ты Ванька лысый, дрался с крысой, крысы испугался, в уме помешался.

— Бя-аа, бя-аа, — дразнился в ответ Ванятка и норовил дёрнуть за косичку. — Бя-аа, а ты сама… девчонка…

Но дальше никак складно не получалось. Вот ведь хитрая Манюшка, как обидно придумала. Ишь ты, «девчонка лучше мальчишки». Как бы не так!

— А ты Манюшка лысая… — Нет, опять не вышло.

Только и оставалось улучить минутку, сдёрнуть бантик с косички и удрать, пока не попало: драться-то Манюшка ловка, не хуже мальчишки.

Ну, бантик словить, на это и у Мурика ума хватит. А Манюшка оторвёт полоску от красной тряпки, и новый бантик уж горит красным огоньком.

Дядя Степан, Манюшкин отец, был лесник, и жили они в лесу, далеко от деревни.

— Эй, огонёк, — окликал он дочку вечером, возвращаясь домой с работы. — Куда сегодня летала? Сколько озорства натворила?

Ванятка от ревности надувался как мышь на крупу, залезал за шкаф и сидел там, сдирая со стены полоски старых обоев.

«Мне-то за озорство, небось, вчера как поддал, а ей, выходит, всё можно?» — с обидой думал он.

Озорница была Манюшка, но одного за ней не водилось: никогда неправды не скажет. Наозорует чего, так прямо по совести и признается. Впрочем, был один случай. Но только один-единственный.

Недалеко от лесниковой избушки протекала маленькая речка. Манюшкин отец устроил на ней с берега кладки, чтобы матери удобнее было бельё полоскать. Деревенские мальчишки, кто поменьше, приходили туда рыбу ловить. Ловили там и Манюшка с Ваняткой. Мальчишки пробовали было с Манюшкой задорить, не девчачье, мол, дело с удочкой сидеть. Ну, она на расправу скора, живо их на место поставила. Больше никто её дразнить не смел. Но рыба у всех ловилась незавидная — кошачья радость. Кот Мурик и тот ел её нехотя, будто для Манюшкиного удовольствия.

А километрах в пяти в лесу находилось озеро, и в нём рыба водилась настоящая: лещи с блюдо, как говорил Степан, окуни с тарелку. Только вот беда, Манюшку на это озеро мать ну никак не пускала.

Бездонное оно. Отец пойдёт, возьмёт тебя с собой, а одна — и не думай.

А Степану всё некогда, дел много.

Терпела Манюшка, терпела и решила первый раз в жизни слукавить. Да ещё как!

— Мам, — говорит, — Васька на кладки приходил, бабушка Анисья меня завтра на пироги звала с курятиной. Я пойду?

— Иди, — согласилась мать. — Коли охота, и ночевать остался. Хоть с девчонками поиграешь, а то с мальчишками и вовсе от девчачьих игр отошла.

— Хорошо, — сказала Манюшка, а сама в сторону смотрит. Мать говорит, что в глазах всю правду прочитать можно. Ну-ка она вместо пирогов у неё в глазах про озеро прочитает?

На другой день Манюшка чуть свет собралась. Краюшку хлеба, удочки с вечера приготовила. Умываться не стала, чтобы мать не проснулась. И скорей по тропинке, да не к деревне где бабка Анисья пироги пекла, а в другую сторону, в самую глухомань.

Никогда ещё на этом озере Манюшка не бывала, но знала: дорога одна, не заблудишься. Пришла, когда солнце вставало над лесом. Скорей-скорей на берегу у самой воды под молодой берёзкой устроилась — солнце не печёт, красота! И пошло дело: окуни и правда чуть не в руку, ну просто червяков не напасёшься.

Ребячье сердце до того разгорелось, что Манюшка и не заметила, как погода переменилась. Собралась гроза. Сильный ветер поднялся, деревья загудели, закачали верхушками, а тонкая берёзка кланялась, как живая, всё ниже. Манюшка хотела уж перебежать под старую ёлку — под ней лучше убережёшься. Оглянулась и помертвела: нет ей ходу на берег. Берёзка-то росла на маленьком острове, а островок всё дальше от берега к середине озера отплывает, и качает его волной, точно лодку. Плывёт островок, плывёт на нём испуганная девочка, а сверху дождём как из ведра поливает.

«Может, искать меня пойдут?» — подумала Манюшка и не сдержалась — заплакала. Вспомнила: ведь до завтра мать и беспокоиться не станет, сама сказала, чтобы у бабки Анисьи ночевать осталась.

«Неужели тут ночевать придётся? А если островок потонет?» Манюшка сидела смирно, пошевелиться боялась: может, он вовсе не крепкий, островок-то, как провалится под ногами…

А потом, щука, говорят, в этом озере живёт большущая. Не то что утку — гуся утащить может. А может, и её, Манюшку?

Что-то вдруг толкнуло островок, толстое, длинное. Манюшка вскочила, ухватилась за берёзку. Насилу рассмотрела: бревно это, ветром его к островку прибило.

Пока Манюшка бревно разглядывала да ладошками слёзы вытирала, островок тихонечко плыл-плыл и к другому берегу причалил. И сразу ветром тучи куда-то унесло, дождь перестал, солнце засветило, будто никаких страхов и не было.

Манюшка как вскочит да с островка на землю прыг, пока островок ещё куда-нибудь не отправился. Припустилась по берегу до знакомой тропинки. У самого дома уж вспомнила: окуни на кукане в озере остались. До окуней ли тут было!

Прибежала домой и к матери. Та удивилась.

— Что ты, дочка? Может, бабушка Анисья неласково встретила?

А Манюшка к ней лицом прижалась и плачет:

— Никогда, никогда больше тебя обманывать не буду.

Ванятка только слушал, широко раскрыв глаза. Ну и отчаянная эта Манюшка. Ему бы никогда так не расхрабриться. Может и правда, девчонки-то лучше?

Так они жили и ссорились и опять мирились, потому что всё-таки крепко любили друг друга. Жилось хорошо. Радовались они лету, но и зима не плоха: можно досыта накататься горки на санях, а греться — на печку. Там тепло. Кот Котофеич от старости с печки не слезает, сидит и мурлычет так уютно, словно сказки рассказывает.

Манюшка его очень даже хорошо понимала. Приложится ухом к пушистой спинке, слушает и шепчет:

— Ой, Ванятка, что Котофеич-то рассказал… — И пойдёт сама Котофеичеву сказку пересказывать, да так занятно, что Ванятка рот откроет и закрыть забудет.

Манюшка-дразнилка не выдержит:

— Ванятка, тебе таракан в рот лезет!

Ванятка испугается, обеими руками за рот схватится, а она уж смеётся и скок с печки долой.

А лето всё-таки лучше. Но в это лето пришла большая беда — война.

— Она какая, война? — спросил Ванятка, но мать только заплакала и обняла их обоих крепко-крепко:

— Хорошо бы тебе век не знать, какая она, сынок.

Отца теперь дети видели редко. Приходил он больше ночью, с ним ещё один или два человека, свои из деревни, а чаще незнакомые. Мать знала, когда его ждать, с вечера не ложилась, прислушивалась. Ванятка ничего не замечал, набегается за день и спит как убитый. А Манюшка на самый тихий стук просыпалась, вскочит в рубашонке — и к отцу. Пока он ест, а мать ему мешок собирает — хлеба и еды всякой, Манюшка с него глаз не сводит. А раз вдруг сказала:

— Тять, возьми меня с собой.

— Куда? — удивился отец.

— В партизаны, я ведь знаю.

— Да что ты говоришь?! — воскликнула мать. Но отец остановил её, обнял Манюшку и сказал серьёзно, как взрослой:

— Знаешь, дочка? Так помни, никому про то говорить нельзя. И меня погубишь и других.

— Не скажу, — ответила Манюшка, тоже твёрдо, как взрослая. Теперь она даже с Ваняткой ссорилась меньше, сама его не задирала. Раз он изловчился, опять ленточку из косы выдернул. Манюшка вспыхнула было, но сдержалась, молча оторвала красную тряпочку и опять косу завязала. Ванятке даже дёргать стало неинтересно. Играть с Манюшкой тоже прежней радости не было: если и заберётся на печку, всё равно не хочет слушать, что Котофеич рассказывает, а сидит и своё думает.

Ванятка уж сам пробовал послушать, прикладывался к Котофеичу ухом, пока тот не заворчал и нос ему не оцарапал. И всё равно ничего не понял: мурр да мурр, и как это Манюшка разбирается!

Теперь Ванятка всё чаще стал убегать в деревню к товарищам. Играли в войну. Только вот сначала никто не соглашался немцев представлять. В конце концов договорились: одни будут «наши», а другие «не наши».


В этот день Ванятка заигрался в деревне, проголодался промёрз и потому торопился домой. На крыльцо он взбежал одним духом, распахнул дверь да и замер на пороге: за столом на лавке, у окна на табуретках, на кровати сидели и лежали чужие люди. Говорили они тоже по-чужому, непонятно.

Ванятка всё ещё стоял в дверях, разглядывая незнакомцев как вдруг к нему подбежала мать, схватила за руки и потащила в угол за печку. А сама шепчет:

— Молчи, молчи, Ванятка! — И лицо у неё сделалось белое, как печка.

Ванятка недовольно потянул руку: не тут-то было, не вырвешься. Один чужой встал, подошёл к ним и проговорил как-то странно, вроде и по-нашему и не по-нашему:

— На тфор не ходить. Убию! — И показал нож, большой, как у дяди Егора. Таким он к Октябрьской поросёнка колол. Мать охнула.

— Мамка, не бойся! Сегодня тятя из лесу придёт, он их прогонит, — сказал Ванятка и тут же вскрикнул: Манюшка больно ущипнула его за руку.

— Молчи! — прошептала она ему в ухо, так что даже щекотно сделалось. — Молчи, Ванятка. Это немцы! Они тятю убьют…

Немцы! Ванятке сразу захотелось зареветь, но он вдруг понял, что делать этого нельзя, и только спрятал голову в складках материнской юбки — всё не так страшно.

От его валенок на полу натаяла большая лужа, прямо Манюшке под ноги. Но Манюшка и ноги не передвинула, точно окаменела. И лицо у неё тоже сделалось как у матери: белое-белое…

Понемножку Ванятка осмелел, начал из-за печки выглядывать. А немцы всё не уходят. Тот, с ножом который, отрезал кусок одеяла и ногу себе обворачивает, толсто-толсто.

— Он тятю тоже так резать хочет? — спросил Ванятка, но мамина рука зажала ему рот.

А Манюшка вдруг взяла другую мамину руку и прижала к глазам, она всегда так делала, когда хотела приласкаться, и тихо пошла из-за печки к двери.

— Стой! — крикнул тот, что резал одеяло, и приподнялся на кровати. Но другой засмеялся и показал на окошко, залепленное снегом.

Манюшка, словно и не слышала их, спокойно открыла дверь, на минуту остановилась на высокой пороге. Мороз белым паром окутал её худенькое тело в грубой рубашонке и кофточке.

— Манюшка… — всхлипнула мать и закрыла лицо руками.


Метель замела все дороги, все тропинки. Снег, липкий, влажный, скопился в затишном месте на густой еловой ветке и вдруг тяжело и мягко, точно из засады, упал на плечи человека в белом полушубке с винтовкой. Человек пошатнулся, схватился рукой за шершавый еловый ствол. Его правая лыжа с размаху воткнулась в маленький снежный холмик.

— Фу-у, на лыжах и то замучился, — сказал человек и, сняв рукавицу, протёр запорошённые весёлые глаза. — Ровно леший с дерева на плечи скокнул. Дядя Степан, далеко ещё бежать?

— Задержаться надо маленько, — отозвался другой, постарше, тоже в белом полушубке, и поправил под рукой автомат. — Светло очень. Моя хата хоть и в лесу и немцев там будто не слышно, а всё поберечься лучше. — Степан помолчал, поправил ушанку и договорил вдруг совсем другим, потеплевшим голосом: — Ребят два месяца не видал, а Манюшка бедовая, вся в меня. Я, говорит, тоже с тобой хочу. В партизаны. Я знать давал с Костей, сегодня, мол, буду. Как ждут-то! Ты это чего?

Передний нагнулся к лыже, завязшей в сугробе, и стоял не разгибаясь. Степан шагнул к нему. Белая фигурка в домотканой рубашонке, сжавшись клубочком, неподвижно лежала в снегу.

— Она! — проговорил Степан внезапно охрипшим голосом и повалился на колени. Маленькое тельце чуть пошевелилось, когда он рывком прижал его к груди. — Она… Вась, да что же это?

— Не теряйся, дядя Степан, — откликнулся Вася и проворно скинул меховые рукавицы. — Живей, в полушубок с головой заворачивай. Пристыла маленько, ничего, отогреется. Вертай назад.

— Назад? — словно во сне проговорил Степан. Манюшка, с головой укутанная в полушубок, неподвижно лежала у него на руках.

— А ты думал — куда? Немцы там, ясное дело. Не теряйся, Дядя Степан. Шагай знай. Там разберёмся.


Землянка вместила столько людей, сколько могла, но не столько, сколько хотело в неё войти. Люди столпились у входа, заглядывали в маленькое оконце. Говорили шёпотом, словно боялись разбудить кого.

Вася не отходил от Степана.

— Оживела! — обрадованно воскликнул он. — Глазами моргает! Дядя Степан, не плачь. Не теряйся, дядя Степан! — И тут же, не скрывая, сам кулаком вытер глаза.

А Манюшка тем временем, и правда, пришла в себя, но видимо, ещё не совсем, потому что не удивилась ни землянке, ни тому, что отец сидит около неё. Но вот она вздрогнула, приподнялась на нарах.

— Тятя, — сказала она. — У нас немцы. Не ходи. Убьют!

И тут силы её кончились, она опустилась на подушку и закрыла глаза.

— Видно, и бежала-то тебя спасать, — сказал старый партизан и бережно накрыл девочку полушубком. — Теперь ей только спать да спать. Собирай народ, Степан!


Манюшка спала долго и крепко под тёплым полушубком, а проснувшись, увидела: землянка пустая, на столе горит маленькая лампа-коптилка, а в углу на чурбашке сидит незнакомый вихрастый мальчишка и смотрит на неё сердитыми глазами.

— А тятя где? — спросила она и испугалась: вдруг мальчишка скажет: «Он тебе приснился».

Но мальчишка шмыгнул носом и вытер глаза кулаком.

— Ушёл, — сказал он. — Все ушли. Немцев бить, которые в вашей хате. — На этом он уже откровенно всхлипнул. — Из-за тебя всё! Меня не взяли. Тебя нянчить оставили. Ишь, сама чуть не с меня ростом! Воды, говорят, подать. А что ты сама не напьёшься? Вон в углу ведро. Пей, хоть лопни!

— А мне такую рёву-корову и вовсе в нянки не нужно, — рассердилась Манюшка и хотела было с нар прыгнуть — показать, что она в мальчишке не нуждается. Не тут-то было: голова у неё закружилась, и ей пришлось снова лечь.

— Ну что? — усмехнулся мальчишка. — Лежи уж лучше. Коли надо, и впрямь воды подам.

Но Манюшке стало не до ссоры.

— К немцам пошли… А может, тятю убьют, — тихо проговорила она и осторожно приподнялась на локте. — Ты скажи, не убьют его?

— Чего там убьют! — Мальчишке понравилось: девчонка, видно, заноза, а его спрашивает. — Разве такие дела делаем. Из-за тебя меня вот не взяли. Я бы им показал…

Манюшка внимательно на него посмотрела.

— Может, и вправду не врёшь, вихрастый, — задумчиво проговорила она.

Мальчишка обиделся. Перемирие, которое уже налаживалось, лопнуло.

— Вихрастый, — передразнил он. — У самой, гляди, коса крючком, даже из сугроба торчала. По крючку и нашли с красной тряпкой.

Манюшка подняла руку, неуверенно потрогала косичку.

— Я шибко бежала, — с усилием заговорила она, припоминая. — Шибко. Не замёрзнуть чтобы. А потом…

— Чего потом-то? — заинтересовался мальчишка и подошёл ближе. — Ты скажи, чего потом? Эх, да она опять спит. Дела! И опять я её, несчастный, сторожи!..

Мальчишка махнул рукой и снова устроился на своём чурбашке. Но ему не сиделось. То и дело он выбегал из землянки и слушал, не хрустнет ли где снег под осторожными шагами. Ждать было жутковато: мягкие шорохи подступали к землянке со всех сторон, ползли с вечерними косыми тенями.

И вот, наконец, по-настоящему хрустнуло. Кажется, лыжи шуршат. Наши? А кто его знает… Мальчугана как ветром сдуло вниз, в землянку.

Скоро в землянке снова стало тесно. Вместе с партизанами тётка какая-то пришла и с ней мальчишка, Манюшки поменьше. Мать она ей, что ли?

— Манюшка!.. — только и сказала мать, да так и приникла к ней, руками обхватила.

А Манюшка проснулась и спросила:

— Мамынька, это ты, а тятя-то жив ли? Ой, вижу, тятя, живой ты!..

— Живой, — ответил Степан и, как был в полушубке, поднял Манюшку с нар и прижал к себе. — Спасла ты меня, доченька, ведь я к немцам прямо в лапы шёл!

Манюшка крепко обхватила шею отца, отстранилась и посмотрела ему в глаза.

— А мне с тобой можно остаться? — спросила она. — Вон у тебя какой-то мальчишка чужой. И ещё дразнится: по косичке с ленточкой, говорит, нашли.

Степан потрепал её по щеке:

— Уж и с ним поцапалась, бедовая! И мать с Ваняткой, и ты тоже тут останетесь. Теперь немцы, если опять к нам домой наведаются, никого не помилуют. Мы им там жару дали. Только ты с Сенькой не вздорь, вы у нас оба вроде связные будете.

— Пусти Манюшку, — попросила мать. — Вот, оденься, дочка, всё я тебе принесла. Нельзя ей было одеться. В кофтёнке пошла. Не думала я её живую увидать…

— Зато с ленточкой! — засмеялся отец и ласково потянул за косичку. — Ишь распустилась. Мать, ты ей опять завяжи.

— Не надо, — заговорил вдруг один партизан и протянул руку. — Дай-ка, мать, ленточку. Мы по кусочку себе на рукава пришьём. На память, как дочка отца спасла.

Манюшка вся вспыхнула и за мать спряталась.

Кто-то тихонько потянул Манюшку за руку. Она живо обернулась: Сенька! И уж совсем собралась было показать ему язык, а он говорит:

— Ты мне тоже кусочек дай. Ладно? Я больше дразниться не буду, как мы оба с тобой теперь связные.

ПЛАТОЧЕК

Рыжий большеголовый мальчишка держал в руках ворону. Одной рукой он прижимал её к груди, а другой щёлкал по носу. Ворона изо всех сил мотала головой, пытаясь освободиться. Перья на загривке стали у неё дыбом, а глаза были злые и испуганные. Она тяжело дышала, широко раскрыв клюв, и пыталась каркнуть. Но каждый раз при этом мальчишка щёлкал её по носу и взвизгивал от удовольствия:

— А, ты так? А, ты так? А я — вот так!

Мальчишка, как нам показалось, был сильный и сердитый. Его рыжие волосы блестели, хитрые серые глаза тоже, а редкие зубы так и оскаливались при каждом щелчке.

Мы с сестрёнкой стояли, взявшись за руки, держа в свободной руке по корзиночке, полной земляники. На глазах у нас были слёзы жалости к бедному воронёнку и страха перед его мучителем. Нам обеим хотелось убежать домой или хоть спрятаться за кустом. Но вместо этого мы, дрожа и не сводя глаз с загорелой веснушчатой руки мальчишки, подходили к нему всё ближе и ближе, точно кролики к удаву. А он, не замечая нас, сидел на пне, широко расставив босые ноги, и всё щёлкал и щёлкал воронёнка по раскрытому беспомощному клюву.

— А я — вот так! — повторил он и вдруг, подняв голову, увидел нас, перепуганных, жавшихся друг к другу. На минуту он остановился и даже опустил руку. Его глаза обшаривали кусты вокруг нас, убеждаясь, что мы единственные свидетели его развлечений. Успокоившись, он сдвинул брови.

— Вы чего тут потеряли? — спросил он нас, по-прежнему крепко держа воронёнка левой рукой. Воронёнок хрипло пискнул.

Мы вздрогнули, посмотрели друг на друга и обе почувствовали, что страх куда-то пропал, жалость к воронёнку сделала нас храбрыми.

— Отдай воронёнка! — проговорили мы разом и сделали шаг вперёд, тяжело дыша от волнения и держась за руки.

Мальчишка удивился. Серые глаза его снова забегали по кустам — не близка ли нам неожиданная помощь. Затем, прищурившись, он высунул длинный язык и вдруг засмеялся.

— А что дашь? — спросил он меня и снова щёлкнул воронёнка по носу.

Мы переглянулись и одновременно протянули ему корзиночки с ягодами.

Мальчишка покачал головой.

— Ягод я и сам наберу, вишь — удивили. Нет, вы платки свои давайте, обе, тогда отдам. — И он показал на наши яркие платочки. Их нам сегодня надели в первый раз с приказанием не запачкать и не потерять.

Мы опять посмотрели друг на друга.

— Живо давайте! — прибавил мальчишка, заметив наше колебание. — Сейчас давайте, а то задушу. Вот! — И он стиснул воронёнка так, что тот замотал головой и жалобно пискнул.

Это решило дело. Мы быстро развязали новые платочки и протянули ему.

— Давай ворону! — решительно сказала я, стараясь смотреть мимо веснушчатой руки.

Одной рукой мальчишка по-прежнему крепко держал воронёнка, другой быстро схватил добычу и принялся засовывать её за пазуху в расстёгнутый ворот рубашки.

Мы следили за ним, затаив дыхание.

Вот один только кончик торчит, голубенький, словно цветочек, но вот и он исчез.

— Спрятал, — прошептала сестра, и голос её дрогнул.

— Держите вы, сами вороны!

Мальчишка бросил воронёнка мне прямо в лицо, рассмеялся и, выхватив у меня из рук корзиночку с ягодами, быстро побегал под горку, перепрыгивая через пни.

Я еле успела поймать воронёнка, чтобы он не оцарапал меня судорожно растопыренными лапками, и осторожно прижала к груди.

И воронёнок понял ласку. Он рванулся было у меня из рук, но вдруг притих и задышал ровнее. Пёрышки на голове у него опустились, и клюв закрылся. Озлобленное выражение пропало, из злого драчуна он вдруг превратился в измученного и усталого детёныша.

Мы уже забыли о платочках.

Мы стояли и гладили его кончиками пальцев, заглядывала ему в глаза и радостно смеялись.

— Понесём скорее домой, — сказала Катя. — Покормим его, он и приручится. Ведь приручится, а?

— Он уже приручился, — уверенно заявила я. — Смотри, он не боится, понимает, что мы не позволим его мучить.

До дома было недалеко. Он стоял на краю вырубки, где мы собирали землянику, и издали было видно, как мама развешивала мокрое бельё на кольях забора.

— А платочки-то унёс, — тоскливо прошептала Катя уже перед домом. — В чём мы теперь ходить будем?

— Старые наденем, — храбро отвечала я, стараясь не показать, что и у меня губы задрожали. — Мама не рассердится, она добрая, мы всё расскажем.

Мама и правда не рассердилась, даже улыбнулась, хоть и покачала головой.

— Эх вы, защитницы, — сказала она. — Теперь будете ходить в старых платках. Ну, хорошо, несите свою птичку в сарай, отдохнёт она там. Только смотрите, чтобы цыплят не таскала.

И воронёнок поселился в сарае. Приручать его не пришлось. Осмотревшись на новом месте, он подскакал к нам и, раскрыв рот, с криком стал махать крыльями.

— Это он просит есть, — сказала мама. — Намочите хлеба в молоке и дайте ему немного, чтобы не обкормить, а потом воды с ложечки.

Но обкормить его было нельзя. Он ел целый день всё, что угодно: хлеб, мясо, картофель. Сам есть он ещё не умел. Мы запихивали ему пищу прямо в горло, так что иногда он кашлял и задыхался. Но, проглотив, он опять скакал за нами по сараю и кричал ещё громче.

Мы были в восторге. Кормить его нам нравилось так же, как ему — есть. Мы сидели на полу с чашками в руках и громко смеялись, когда он хватал нас за пальцы.

На третий день мы решились выпустить его из сарая.

— Вот увидишь, что он приручился, — уверяла я сестру, хоть сама и боялась немного: а вдруг улетит?

Воронёнок на минуту остановился на пороге, оглянулся и… поскакал за нами по дорожке, будто собачонка. А мы смеялись и прыгали от радости.

— Иди, иди! — звали мы воронёнка. — Иди, мы тебя ещё покормим. Иди, Платочек!

Платочком мы назвали его в память о том, что мы отдали за него.

Воронёнок остался во дворе, а мы побежали домой — принести ему чего-нибудь вкусненького.

Вдруг на дворе поднялся скандал. Куры кричали так, словно увидели ястреба.

— Катя, скорей! — закричала я. — Наверно, ястреб цыплёнка схватил. — И мы бросились назад.

Никакого ястреба не было, за него отдувался наш бедный Платочек. Он тоже кричал, но от боли, голос его тонул в общем гаме, а куры клевали и щипали его, только перья летели по воздуху.

Мы со слезами ринулись в бой и выхватили воронёнка чуть живого. Он весь дрожал.

— Противные, гадкие! — кричала Катя и плакала. — Бедный Платочек, за что это они тебя?

— За цыплят, — сказал отец, который тоже пришёл на шум. — Вороны часто таскают цыплят, и куры это знают. Смотрите, чтобы ваш Платочек за это не принялся!

Весь день воронёнок не ел, сидел в углу сарая и так жалобно смотрел на нас, что казалось, будто он умирает, и ночью мы горько плакали в подушку.

Но на следующий день он встретил нас как ни в чём не бывало: махал крыльями и ел за два дня сразу.

Пришлось продержать его в сарае до тех пор, пока он не научился летать.

К этому времени он стал удивительно красив. Питался Платочек у нас, вероятно, лучше, чем на воле, поэтому был крупнее других ворон, и пятно на голове было тоже чуточку больше.

— Правда, наш Платочек в платочке? — говорили мы.

И забавно же было смотреть, как он дразнил кур в отместку за первую встречу.

Сядет на забор, невысоко, но так, чтобы его достать было нельзя, и смотрит. Куры соберутся, кричат, сердятся, а он нагнётся и отвечает им:

— Карр! Карр!

За сестрой и за мной Платочек бегал, как собачонка, прыгал на колени и заглядывал в глаза.

Мама наша целый день хлопотала по хозяйству, а папа уходил на работу очень рано, так как жили мы на окраине и идти было далеко. Но мы только радовались этому: раздолье, свобода.

За огородами нашего пригородного посёлка текла речка и начинался лес, тот самый, в котором мы собирали ягоды в где нашли воронёнка.

Ходили мы туда всё лето и близкую его часть знали хорошо.

Но дальше, за весёлой, болтливой речкой Незванкой, начинался старый еловый лес, тёмный и таинственный. И жил в нём один лесник, про которого ходили странные слухи, и была у него чёрная с белой кисточкой на хвосте собака, громадная и злая, по кличке Волк.

— У неё кисточка, знаешь, зачем? — шёпотом говорила мне Катя, и её большие голубые глаза делались совсем круглыми от страха. — Эта кисточка, чтобы её леснику было и ночью видно. Они вместе ночью охотятся. Собака зайцев ловит, леснику носит. А раз мальчика маленького собака в лесу загрызла. Как за горло схватит… он и крикнуть не успел! А лесник мальчика в реку бросил. Это тётка Дарья маме рассказала. А мама засмеялась и говорит: «Всё это глупые выдумки. Если бы мальчик действительно пропал у кого, мы бы знали. Да и кто пустит ребёнка ночью в лес?»

В тот вечер мы долго сидели на печке и шушукались. За окном гудел ветер, и, когда мама открывала дверь, он вырывал её из рук и хлопал ею так сильно, что весь дом вздрагивал.

— А ты веришь? — спрашивала я, замирая от страха и желания, чтобы это и в самом деле было правдой.

— Конечно, верю! — убеждённо отвечала Катя. — Мальчик-то был чужой, заблудился, потому его и не искал никто. Вот как тётка Дарья говорила, — закончила она и торжествующе посмотрела на меня.

Я была побеждена. Долго, прижавшись друг к другу, сидели мы на печке. Лампа под зелёным абажуром ярко освещала стол, а в углу сгустились полутени.

— Ну, запечные жители, — весело сказал наконец папа, отодвигая книгу, — пожалуйте ужинать и марш спать, а то за день-то набегались. Смотрите, ваш Платочек уже третий сон про белые булки видит.

Мы засмеялись и соскочили с печки. На столе стоял чугунок с кашей и кринка молока, а мама возилась около печи, вынимая горячие пироги.

Ворона и правда спала, сидя на спинке кровати — на своём любимом месте, под которым мы с Катей аккуратно расстилали лист бумаги… Совершенно приучить к чистоте нашего воспитанника нам не удавалось.

Услышав возню за столом, Платочек сейчас же сорвался с места и перелетел на спинку отцовского стула. Здесь он всегда сидел и высматривал, нет ли на столе чего по его вкусу. Завидев пирог или белую булку, он прыгал на стол, хватал кусок побольше и перелетал на подоконник или, если окна были открыты, улетал в сад и там съедал добычу. Иногда прятал её в свой заветный «сундук» на крыше сарая, под дранкой.

В этот вечер окна были закрыты.

Платочек быстро наелся и стал сердито стучать в стекло носом, положив недоеденный пирог на подоконник.

— Ффффф, — шипел он. Окно не открывалось, а пирог надо было спрятать непременно: вдруг кто соблазнится и утащит.

— Не выпускайте его, — сказала мама. — Потом опять стукаться начнёт, — впускай его, а всем уже спать пора, завтра рано вставать.

Как ни сердился Платочек, пришлось остаться дома. Взъерошенный и злой, он караулил на подоконнике кусок пирога и неблагодарно ущипнул меня за палец, когда я подошла погладить его.

— Ну и сиди! — рассердилась я и пошла умываться.

— Девочки, — через минуту позвал нас отец и тихонько засмеялся. — Посмотрите, что ворона выделывает!

Платочек сидел на кровати и с сердитым бормотаньем запихивал пирог под подушку.

Готово! Он с торжествующим видом отошёл и, подозрительно покосившись на нас, взлетел на спинку кровати.

— Молодец, ловко спрятал! — смеялись мы и вперегонки прыгнули на кровать — устраиваться на ночь.

«До моего пирога добираются! Э, нет! Не позволю!»

Разъярённая ворона в одну минуту оказалась на подушке и ринулась в бой.

Рраз! — и Катя с криком схватилась за щеку.

Два! — закричала и я от сильного щипка за ухо.

А Платочек, весь взъерошенный, широко расставив лапки и распустив крылья, боролся за своё достояние.

Тут уж вмешался папа и перенёс пирог на пол, в уголок, под газеты.

Мы были незаслуженно обижены, щека и ухо болели.

— Из-за противного пирога, — плакала Катя, — из-за пирога на нас бросился, на своих матерей!

И мы успокоились только тогда, когда придумали жестокую месть: заведём какую-нибудь другую птицу и будем любить её больше, чем неблагодарную ворону.

Уже засыпая, я почувствовала, как Катя дёргает меня за руку.

— Знаешь, я боюсь, что даже нарочно не смогу другую птицу полюбить больше Платочка. Правда, обидно?

Но у меня уже не хватило силы ответить.


Утро выдалось ясное и такое тёплое, что мама вынесла самовар на столик перед окнами.

За ночь обида прошла, мы сидели за столом весёлые, а Платочек клевал хлеб с творогом.

— Чего он только не ест! — удивлялась наша квартирная хозяйка, толстая ворчунья Мария Яковлевна. — На, Платочек, Что ты с этим делать будешь? — И, смеясь, подала ему большую конфету.

Платочек вежливо взял конфету и огляделся — есть не хочется, на крышу лететь лень. Куда же спрятать? А, догадался! Слетев на землю, он положил конфету на песок и несколькими ударами клюва закопал её.

Мария Яковлевна опять засмеялась и палочкой выковыряла конфету.

Хорошо, что палке не больно. Здорово же её клюнули!

Ворона рассердилась и задумалась. «Неужели всё-таки лететь на крышу?»

Около конфетки крепко спал щенок Урсик. Ворона осторожно, с видом доктора на операции, шагнула к нему и, потянув пушистый хвост за самый кончик, раскрутила его и закрыла им конфетку.

Вот это чистая работа!

С довольным видом ворона отступила, и вдруг перья на её голове так и встали от негодования: хвост мгновенно пружиной закрутился на спину, а конфетка так и осталась лежать на виду.

Скорый на расправу, Платочек в ярости щипнул собачонку и уже без всякого стеснения опять потянул за хвост. Бедный Урсик спросонья страшно перепугался, вырвал хвост из вороньева клюва и на этот раз крепко прижал к животу.

Ворона зашипела, как гусак, и, долбанув Урсика в живот, снова вцепилась в несчастный хвост. Щенок не выдержал и с отчаянным визгом побежал к дому, а Платочек летел за ним и ещё несколько раз успел тюкнуть его клювом за непослушание.

Вернувшись назад, он потащил конфетку на крышу сарая и долго разбирал там своё имущество.

Мы все просто умирали от смеха.

— Надо как-нибудь заглянуть в его запасы, — сказал папа. — Вороны, как сороки, любят таскать самые неожиданные вещи, особенно всё блестящее. Ну, мне пора, будьте умницами, девочки!

И папа ушёл. Мама занялась шитьём, а мы, послонявшись по огороду, пошли домой за корзиночками.

— Мама, мы в лес за ягодами. Можно?

— Только далеко не ходите, — ответила мама обычной фразой и занялась своей работой.

А лес с нашего пригорка виден был далеко-далеко. Вблизи солнечный и весёлый, а дальше — нерубленый, густой в таинственный.

Я вдруг расхрабрилась.

— Катя, давай возьмём ворону и хлеба и пойдём вон туда, далеко, хочешь?

Катя робко посмотрела на меня.

— Да, а лесник-то, помнишь? И собака у него…

Но я была неустрашима.

— Ну, и пожалуйста, не хочешь — не надо, одна пойду. Это прежде девочки были трусихами и мальчишки над ними смеялись, а теперь у нас разно… разноправие, — и я гордо взглянула на Катю.

Катя посмотрела на меня с уважением.

— А что это — разноправие?

— Это… это… вот когда тебе будет девять лет, тогда и узнаешь, теперь не поймёшь!

— Ещё два года ждать, — с грустью сосчитала Катя.

Положив в корзиночки по большому куску хлеба с маслом, мы вышли из дома. Перебежали по шаткому мостику речку Незванку и зашагали к вырубке.

Ворона и Урсик, как всегда, увязались за нами. Урсик весело бежал впереди, а Платочек по-прежнему никак не мог приспособиться к нашим шагам. Крылья уносили его слишком быстро вперёд. Приходилось поджидать нас на какой-нибудь ветке и скучать. А если бежать по земле — коротенькие ножки не поспевали за нами.

И вот Платочек, залетев метров на двадцать вперёд, опускался на землю и принимался бежать что есть силы, спотыкаясь и оглядываясь — скоро ли его догоним.

Утомившись, он садился ко мне или Кате на плечо, но спокойно ему не сиделось, и он снова принимался за свои фокусы. Платочек сердился и шипел, а мы смеялись до упаду и незаметно всё шли и шли извилистой тропинкой между пнями и громадными старыми соснами.

Наконец ворона придумала такое, что мы от удивления даже смеяться перестали и чуть не выронили из рук корзинки. Поднявшись кверху, она опустилась Урсику на спину и запустила крепкие когти в его пушистую шкурку. Урсик взвыл и заметался.

Ворона сидела как в цирке, покачивалась, но держалась.

Однако Урсик не собирался сдаваться. Он бросился на землю, перекатился на спину и чуть не подмял ворону под себя.

Своенравная птица не выдержала. И славно же отделала она непослушного щенка: долб в спину, долб в загривок, цап за ухо! «Что, теперь будешь слушаться?»

И Урсик, поджав хвост, бросился бежать, а ворона опять уселась ему на спину, слегка распустив крылья для равновесия, очень довольная своей выдумкой.

Но вот тут-то она и просчиталась.

Урсик, покорившись силе, далеко не примирился со своим унижением и придумывал план мести вороне.

Случай представился неожиданно.

Мы давно уже свернули с вырубки в густой старый лес и совсем неожиданно вышли к незнакомой речке.

Мы остановились было и оглянулись назад. Вдруг мимо нас пулей пронёсся Урсик с вороной на спине и прыгнул прямо в речку. Сознательно он это сделал или нет, но водой ворону сшибло с его спины, и наш бедный Платочек с криком закружился в быстром течении. Пёрышки его намокли, он бился, а вода несла его всё дальше.

С плачем мы кинулись бежать по берегу, продираясь сквозь кусты. Корзинки с ягодами бросили — не до них было. А Платочек кричал всё тише и уже несколько раз окунался в воду с головой.

Не помня себя, я прыгнула в речку. Протянутые вперёд руки вцепились в растопыренные крылья Платочка, но я сама в ту же минуту пошла ко дну. О том, что не умею плавать, я и не подумала.

Вдруг кто-то схватил меня за шиворот, потянул кверху, и я оказалась на берегу, всё ещё судорожно держа в руке полуживого воронёнка.

Круглая веснушчатая физиономия со знакомыми рыжими вихрами весело смотрела на меня.

— Вот те на!.. — протянул мальчишка. — Я тебе ворону подарил, а ты её в речке топишь!

— Я не топлю, — задыхаясь, ответила я, — это её Урсик утопил.

Тут с плачем прибежала и бросилась мне на шею Катя.

— Я думала, ты утону-у-ула! — плакала она.

— И хорошо бы сделала, — отозвался мальчишка, и лицо у него стало злое-злое. — Она мне все удочки перепутала и рыбу распугала. Возьму вот тебя и её тоже (он показал на Катю) и утоплю опять, а вороне шею сверну!

Мы прижались друг к другу. День был полон слишком сильных впечатлений, и нам нестерпимо захотелось домой.

— Мы не знали ведь про рыбу! — дрожащим голосом сказала я. — Отпусти нас, пожалуйста!

— То-то, отпусти! — смягчился довольный нашим испугом мальчишка. — А чего вы мне за рыбу-то дадите?

Мы тоскливо переглянулись.

— Ничего у нас нет, — жалобно сказала Катя. — И платочки старые. А корзиночки мы потеряли. Отпусти так!

В эту минуту в кустах что-то зашумело и на поляну выскочила… громадная чёрная собака с белой кисточкой на кончике хвоста. Меня забила лихорадка, и не только от купания.

— Испугались! — подмигнул мальчишка. — Ну, ладно, ничего вам не будет. Дорогу-то домой знаете?

— Не знаю, — призналась я и неожиданно горько заплакала. Катя вторила мне.

У мальчишки нрав был озорной, но сердце доброе. Увидав, до чего мы испуганы, он почувствовал жалость и раскаяние.

— Ладно, — совсем уже ласково сказал он. — Бежим, что ли, на дорогу вас выведу. Вороны вы мокрые, все три! — И, воткнув удилища в землю, он пошёл вперёд, указывая дорогу.

Мы с Катей нерешительно переглянулись.

— Давай убежим! — шепнула я.

— Да, а дороги мы не знаем, — печально ответила Катя и, совсем уже не стыдясь, вытерла слёзы. — И собака нас догонит.

Держась крепко за руки, мы последовали за моим спасителем. Его босые ноги так проворно перескакивали через пни, что мы почти бежали, спотыкаясь и задыхаясь. Свободной рукой я крепко держала ворону, тоже мокрую и испуганную. Она дрожала, но не пробовала вырываться.

— Волк, эй, Волк! — крикнул вдруг мальчишка, и громадный пёс так и кинулся к нему.

Мы боязливо прижались к дереву, а он одним прыжком перемахнул через высокий пень и остановился перед хозяином.

Страшная догадка наполнила моё сердце ужасом.

— Катя, — прошептала я, — слышала, как он собаку звал? Это того лесника собака, он сын его, наверно.

Ну тут мальчишка схватил сломанную ветку, высоко подкинул её в воздух и свистнул. Пёс прыгнул, ловко поймал ветку и, став на задние лапы, подал её хозяину.

— Учёный! — восхищённо прошептала я, забыв о страхе.

— Видали? — торжествующе оглянулся на нас мальчишка. — Он и не то ещё умеет. — И, глубоко засунув руку в карман штанишек, вдруг остановился и пристально посмотрел на нас. Мы крепче схватились за руки: уж не придумал ли он чего…

— Есть-то, небось, хотите, воронята? — спросил он, но не по-обидному, как раньше, а почти дружелюбно, так что мы почувствовали к нему доверие.

— Хотим! — быстро ответила Катя и тут же вопросительно покосилась на меня.

В загорелой руке мальчишки оказался кусок ржаного хлеба, посыпанный крупной солью. Правда, кроме соли, он был облеплен ещё соринками из кармана, но мы на это не обратили внимания.

Как пахнет-то! Руки сами тянутся.

— Карр! — нетерпеливо крикнул Платочек.

Мальчишка вздрогнул.

— Ишь ты! — воскликнул он. — Это он чего?

— Есть хочет, — с гордостью ответила я. — Он всегда с нами ест. — И, присев, я поставила ворону на землю и отломила кусочек хлеба от своей порции.

Платочек вырвал его у меня из рук и принялся уплетать. Мальчишка удивлённо следил за ним.

— И не боится! — воскликнул он. — И не летит никуда!

— Ещё бы лететь! Ты попробуй, руку протяни, он тебе покажет! — вмешалась повеселевшая Катя.

— А то не протяну?

И рука рыжего мальчугана приблизилась к вороньему завтраку.

— Ффф! — Платочек так и налетел на обидчика и щипнул его, да преизрядно. Перья на голове у воронёнка поднялись он положил хлеб между лапками и готов был драться дальше.

Но мальчишка, вскрикнув было от боли, так и покатился по траве с хохотом и задрыгал босыми ногами.

— Как хватил-то! — заливался он. — Ой, не могу! Вот умора!

Засмеялись и мы. И вдруг почувствовали, что страх наш куда-то пропал. Наш знакомый оказался совершенно обыкновенным мальчишкой, да ещё и весёлым. Катя совсем разошлась и дёргала его за руку.

— А ну, протяни, протяни ещё! — кричала она.

Мы все трое дружно уплетали хлеб, а Платочек уже наелся, обсох и с прежним важным видом ходил около нас. Он нашёл большого червяка, полакомился им и был очень доволен.

Урсик получил корочку, и огромный чёрный пёс тоже. Но теперь он уже не казался нам страшным.

— Тебя как зовут? — расхрабрилась я.

— Мишкой, а тебя?

— Соня, а она Катя. А у тебя собака эта откуда?

— Отцова. Охотничья. Зайцев гоняет — страсть!

Весело разговаривая, мы двинулись дальше.

Платочек сначала перелетал с ёлкина ёлку, а потом, спустившись на дорогу, побежал перед нами, торопясь и оглядываясь. На Урсика он больше садиться не решался: видно, холодная ванна пришлась ему не по вкусу.

Потешаясь над ним, мы и не заметили, как перебежали мостик, вырубку, огороды и оказались перед нашим крыльцом.

На ступеньках стояла мама, сильно взволнованная. Она уже собиралась идти искать нас.

Увидев её, Мишка вдруг замолчал и попятился. Но мы дружно схватили его за руки.

— Мама, он меня из речки вытащил, — сказала я.

— Мы заблудились, он нас домой привёл! — добавила Катя.

— И он ворон теперь по носу не щёлкает!

— И у него, собака не страшная вовсе, вот! — И мы одновременно положили руки на спину лохматого Волка.

Мама улыбнулась.

— Ну, спасибо тебе, мальчик, — ласково сказала она. — Идите все лепёшки горячие есть. А в лес я вас одних больше пускать не буду. Видите, гроза собирается. Что бы вы одни в лесу делали?

— Мы теперь с Мишкой ходить будем, — уверенно сказала Катя и потянула его за рукав. — Видишь, мама не сердится, идём лепёшки есть!

Мишка сначала немного дичился и упирался. Но не выдержал и вместе с нами принялся за лепёшки. Очень уж они были вкусные. А потом мы нарвали травы для кроликов, пришёл с работы отец, и мы не заметили, как стемнело.

Первым спохватился Мишка.

— Мне пора, — сказал он, — идти надо.

— Куда ты пойдёшь в эдакую темень? — сказала мама. — Оставайся ночевать. Вот разве отец беспокоиться будет!

— Отец-то беспокоиться не будет, — отозвался Мишка. — Я как на рыбалку пойду, иной раз по две ночи дома не ночую. А может, — сказал он, пораздумав немного, — и остаться?.. — И он состроил нам такую забавную гримасу, что мы так и покатились со смеху.

Мишке мама постелила постель тут же, на полу, и мы ещё долго перекликались и болтали.

— Спите вы, воронята! — окликнул нас отец. — Анюта, а ты долго ещё будешь возиться?

— Сейчас, — отозвалась мама. — Я на завтра, на выходной день, всем вам одежду чистую приготовила. Скоро всё в доме успокоилось.


Утро было чудесное. Мама вынесла самовар на улицу, и мы сидели за столом, чистые, принаряженные Мишка так и сиял вымытыми веснушками и приглаженным рыжим хохолком.

Мама уже выведала у него, что мать его умерла два года тому назад, что живут они одни с отцом в лесу. Накануне она успела выстирать ему майку, утром немного постучала швейной машиной, и Мишка оказался в чистой майке и новых трусах.

Мы перемигивались с ним и толкали друг друга под столом ногами. Папа и мама обещали пойти с нами в лес за ягодами и зайти к Мишкиному отцу — леснику. На столе стояла вкусная каша с молоком, а над столом и на наших лицах сияло солнце.

Даже Платочек был особенно весел. Он скакал по комнатам, таскал куски булки на крышу и только один раз подрался с Урсиком из-за каши.

И вдруг — всё переменилось.

Из дома выбежала Мария Яковлевна, наша квартирная хозяйка. Её лицо было красное. В руках она держала пустую коробочку.

— Анна Михайловна, — закричала она злым, визгливым голосом. — Вот вы всегда так, с вашей добротой. Приваживаете всяких проходимцев, а у меня брошка пропала золотая. Никто как он стащил! — И она рукой показала на Мишку.

Мы с Катей сразу перестали болтать ногами и взглянули на него.

Вся краска сбежала с его лица, и веснушки резко выступили на побледневшей коже. Обеими руками он схватился за стул и, не отрываясь, смотрел на злосчастную коробочку, дрожавшую в жирных руках Марии Яковлевны.

— Сейчас же пускай отдаст! — продолжала визгливо кричать Мария Яковлевна. — Пускай сию минуту отдаст, а то я в милицию пойду! В тюрьму тебя засажу, негодяй! — И, бросившись к Мише, она схватила его за плечо.

— Не брал я вашей брошки! — крикнул вдруг Мишка и оттолкнул Марию Яковлевну так, что она даже пошатнулась. — Не брал! — и вскочил с места.

— А кто брал? Кто? — наступала Мария Яковлевна.

Но тут вмешался отец.

— Вы, Мария Яковлевна, успокойтесь! — строго сказал он. — Брошку надо поискать, а набрасываться так на мальчика не годится.

Мы стояли около Миши и держали его за руки.

— Он не вор, вы не смеете! — кричала я вне себя.

Мама подошла к нему.

— Миша, — сказала она спокойно, — я тоже не верю, что ты взял брошку. Не огорчайся.

Мишка стоял, опустив голову и крепко стиснув кулаки. Потом вдруг тряхнул головой и подошёл к маме.

— Штаны мои отдайте, — сказал он глухо, смотря в сторону. — Домой я пойду. Не надо мне ваших!..

— Не пускай жулика! — визгливо кричала Мария Яковлевна. — Я и на вас в суд подам! Да я…

Она в ярости взмахнула руками и уронила на землю хорошенькую красную коробочку от злосчастной брошки.

— Карр! — выступил на сцену Платочек. Он один до сих пор не принимал участия в скандале и спокойно сидел на спинке стула. Коробочка привлекла его внимание. Он мигом слетел, подхватил коробку и, взмахнув крыльями, отправился приспосабливать её в своё хозяйство на крышу под дранкой.

Все невольно притихли и следили за его полётом.

— Коробочку!.. — взвизгнула Мария Яковлевна и метнулась за ним. — Птицу и ту научили воровать!

— Мария Яковлевна! — вдруг воскликнул отец. — Постойте-ка, брошка у вас где лежала?

— На окне, где же ей ещё лежать? На окне зеркало. Я одевалась да на минуту отошла. А негодяй этот с окна-то…

— Анюта, — воскликнул отец, — помоги мне переставить лестницу!

— Да тебе-то зачем на крышу? — недоумевала мать. — Неужели за её коробкой полезешь?

— Подожди. За чем надо, за тем и полезу, — отвечал отец уже на бегу.

Мы все бросились помогать отцу, и через минуту он оказался на крыше.

— Да что это за день такой, все точно с ума посходили! — воскликнула мать.

А отец оторвал оттопырившуюся дранку и просунул руку в отверстие.

Напрасно Платочек шипел, каркал и бросался на него.

— Держите! — крикнул отец, и на землю полетело… Батюшки! Чего тут только не полетело!

— Коробочку свою держите! — крикнул отец.

— Ложка, ложка моя чайная! — удивилась мама.

Мы с визгом подбирали пёстрые лоскутки и разноцветные обломки.

— Да ты долго в игрушки играть будешь? — всё ещё не понимала мама. А Мишка стоял и косился на забор. Ему хотелось убежать, да мешали чужие штаны, а своих не доискаться.

И вдруг… Папа вскрикнул и торопливо полез вниз.

— Миша! — скомандовал он весело. — Садись за стол пить чай. Сейчас Мария Яковлевна у тебя прощение просить будет. — И торжественно подал удивлённой хозяйке блестящий маленький кружочек с красным камешком посредине.

— Моя брошка! — вскрикнула Мария Яковлевна.

— А вор вон где сидит, — спокойно добавил отец и показал на крышу.

Ворона в ярости металась по крыше, собирая своё разграбленное имущество. Тряпки, кости, обрезки жести засовывались обратно в дыру под доской.

Урсик сунулся было понюхать упавшую вниз косточку.

Ворона стремительно слетела вниз: «А ну, так ты туда же, грабить меня?»

Урсик взвизгнул и в ужасе понёсся к сараю, а ворона на лету догоняла и долбила его нещадно. Урсик забился под крыльцо, а она, ухватившись за кончик хвоста, тянула его обратно.

Волк залаял. Мы засмеялись.

Мария Яковлевна сконфуженно вертела в руках брошку.

— Ну, что же… Я, конечно… Ну, уж не сердись, мальчик!

Мишка отвернулся от неё и обратился к маме:

— А я рассердился, — сказал он вдруг басом. — Очень рассердился!

Мария Яковлевна ушла, а мы снова уселись за стол.

Тревожное утро переходило в весёлый день.

Один Платочек, бросив Урсика, долго ещё ворчал на крыше, обиженный и ограбленный.

А Урсик сидел под крыльцом, высунул свой чёрный нос и подсматривал карим глазом.

Выйти он не решался. «На этом путаном белом свете иногда не знаешь, когда и за что попадёшь в беду!» — наверно думал он огорчённо.

ГОЛУБОЙ МАХАОН

Мы ехали из Петербурга в Маньчжурию, на маленькую станцию с удивительным названием Ханьдаохецзе. Мы — это тройка самых больших шалунов на свете и я — их учительница.

Я согласилась на это путешествие, потому что больше всего на свете любила бродить по диким лесам, наблюдать жизнь животных и птиц не в клетках, а на свободе. И ещё потому, что собирала коллекцию насекомых, а в Маньчжурии живут огромные, синие, как шёлк, бабочки, родственницы наших махаонов. Об этих бабочках я мечтала, они мне даже снились. И вот теперь я за ними ехала и твёрдо решила: без них не вернусь!

Ребята мне понравились, и я — им. По всему было видно, что лето будет весёлое. Но оно оказалось ещё и с приключениями, забавными и страшными. Вот про них-то я и хочу вам рассказать.

Тиу-иии…

Шестнадцать копеек. Столько за неё потребовал мальчишка на полустанке под Иркутском и получил их полностью. Шестнадцать копеек за то, чтобы бедная маленькая совка могла умереть спокойно, на вагонном столике, а не в мальчишеских грязных лапах, да ещё вися за ноги вниз головой.

Теперь она лежала, чуть приоткрыв круглые глаза с чёрным зрачком, серенькая и пушистая, не рвалась из рук и не боялась.

Мара всхлипнула:

— Ну, куда тебе ещё? Зачем лезешь?

— Наверх, за коробкой, — деловито ответил шестилетний Тарас. — Сову хоронить.

Разгоревшееся сражение отвлекло было меня от будущей покойницы, но вдруг голос третьей моей ученицы, Тани, сразу нас остановил.

— Да она пьёт вовсе, — кричала Таня, — пьёт вовсе. И с ложечки. Она очень живая и совсем не хочет хорониться в Тараскиной дурацкой коробке!

И правда, совушка теперь уже не лежала. Она сидела на столике, ловила крючковатым носом ложечку с водой, захлёбывалась и пила. Забыв о драке и коробке, дети с восторгом наблюдали за ней.

Убедившись, что в ближайшие пять минут новой драки не предвидится, я сбегала в вагон-ресторан за сырым молотым мясом для котлет. Это дополнительное лекарство довершило выздоровление совушки: она, очевидно, умирала только от голода и жажды. Ещё через пять минут я посадила её в Тараскину коробку, в которой она сразу заснула. Перламутровые пёрышки на её «лице» съёжились, она уютно опёрлась о мягкий, обитый материей край коробки, закрыла глаза и спала так же крепко, как в дупле старой ёлки у себя на родине.

Мы смотрели на неё, затаив дыхание.

— А когда же она станет приручаться? — спросил Тарас, самый практичный из нас.

— Да она уже приручается, — ответила Таня. — Едет и приручается, едет и приручается.

— Она думает, что я её мама, — торжественно объявила Мара. — Она на меня даже посмотрела, как на мам смотрят: вот так! — и, наклонив голову набок, она постаралась показать, как любящая сова должна смотреть на свою маму. Вышло не очень похоже, но уж очень смешно. От нашего громкого веселья сова проснулась, открыла один глаз, как-то тихо чирикнула и опять заснула. Спала она долго и, наверно, в это время приручалась, потому что проснулась уже совсем ручной и опять очень голодной.

Мы её целый день кормили и сажали в коробочку, чтобы не так качало, а она оттуда выпрыгивала, ходила по дивану и трепала клювом и без того трёпаные карты — мы играли в дурачка и в зеваку.

Была ли она ручной и раньше — мы не знали: прошлое наших звериных и птичьих друзей обычно остаётся для нас тайной.

— Совушка, — приставала к ней Таня. — Ну скажи, ты у того мальчишки долго жила? Если да, то мигни. Да?

— Совушка, иди в карты играть, — позвал Тарас, показывая ей карту. И сова, легко спорхнув с сетки, опустилась на диван, очевидно, она и днём видела неплохо и в темноватом купе света не боялась.

К вечеру дети уморились, нахохотались и, наконец, улеглись на верхние полки спать. В купе стало непривычно тихо.

— Туки-тук, туки-тук, — по-ночному отчётливо застучали колёса, а мимо окна понеслись золотые пчёлки-искры.

— Тиу-и… — тихо прощебетала сова и слетела вниз, на столик у окна. Мы обе пристально смотрели, как быстро мчались искры. Знала ли она, что так же быстро мчится прочь от родного дупла?..

Сова повернула ко мне голову. Её золотистые глаза горели ярче искр — тоска по дому, по свободе зажгла их. Я наклонилась и осторожно взяла её на руки.

— Пойдём, совушка, — сказала я, — старое дупло далеко, но ты сыта, отдохнула и легко найдёшь себе новое.

— Тук… и… тук… — замирая, простучали колёса и умолкли.

Поезд остановился, не доходя до станции.

Я вышла из вагона. Тёплая душистая сибирская ночь пахла смолой и ещё чем-то чудесным, отчего сова тихо завозилась у меня в руках.

— Тиу-и… — почти шёпотом повторила она и, взмахнув освобождёнными крыльями, мягко вспорхнула ко мне на плечо.

Я стояла около вагона, затаив дыхание, не шевелясь.

«А вдруг…» — мелькнула у меня надежда, но в это мгновение лёгкая тяжесть исчезла с моего плеча, неслышно, точно растаяла в темноте.

— Тиу-и-и-и… — услышала я через минуту уже издали замирающий грустный и радостный звук. И мне показалось, нет, я была уверена, что это сова, уносясь на пушистых серых крылышках в напоённую шорохами тайгу, попрощалась со мною…


Ребята утром проснулись и приуныли.

— А если совушка себе дупла не найдёт? Вдруг чужие птицы везде поналезли и её не пустят? — беспокоился Тарас.

— Она с нами так хорошо в карты играла, — огорчилась Мара.

Отец, Василий Львович, выглянул из-за газеты (он тоже ехал с нами):

— Да у нас в лесу всякого зверя видимо-невидимо. Вот пойдёт в сопки охотничья команда и притащит вам целый зоологический сад, увидите.

Мы поверили, обрадовались и принялись гадать, каких зверей и птиц нам принесут прежде всего.

Тем временем поезд остановился. Я высунулась из окна вагона.

— А это что такое? Зачем?

Станция была как станция: маленькие жёлтые домики, дежурный в красной фуражке… Но рядом с домом торчал высокий столб, обмотанный толстым жгутом из соломы. На верхушке столба не то бутылка, не то коробка какая-то.

Теперь я вспомнила, что и на других маленьких станциях здесь, в Маньчжурии, стояли такие же столбы.

— Зачем его поставили? — повторила я.

Василий Львович кашлянул и покачал головой:

— Не стоит говорить. Ещё напугаетесь.

Ну и догадался ответить: ясно, что не отстану, пока не узнаю.

И не отстала.

— Ладно, — сказал Василий Львович. — Это сигнал, если на станцию нападут хунхузы — местные разбойники китайцы. Кто успеет, поджигает соломенный жгут. Огонь по нему живо добежит до верхушки столба, а там от него загорится ракета. На соседней станции такой сигнал увидят и сразу на паровозе с вагоном пришлют солдат на помощь. Понимаете?

— Ух, как интересно! — Я и не знала тогда, что мне самой придётся с хунхузами встретиться…

А пока мы ехали всё дальше и наконец доехали до Ханьдаохецзе.

На станции тоже стоял столб с соломенным жгутом. Но мы должны были жить не в посёлке около станции, а в нескольких километрах от него, в лесу. Дом на горе окружал забор из крепких брёвен, и ворота были тяжёлые — из очень толстых широких досок.

Приехали мы поздно, устали страшно. В свою комнату я вошла со свечой в руке. На спинке кровати зашевелилось что-то белое, большое. Попугай! Огромный, красивый. Я вспомнила: дети про него рассказывали. А если ему не понравится, что я сюда пришла? Ну, всё равно, ох, как спать хочу.

Попугай что-то сонно пробормотал, я тихонько подобралась к кровати и легла.

Попка-нянька

Мы жили на сопке уже две недели. Вчера вечером заигрались в прятки, поэтому сегодня особенно хотелось спать, но тихий скрип двери раздражал меня и заставлял ещё крепче зажмуривать глаза.

В комнате было почти темно. Тонкий луч света пробивался сквозь трещину в ставне, падал на дверь.

— Крр, крр, — дверь упорно открывалась маленькими толчками.

Щель оказалась достаточно велика, и в неё просунулось что-то белое.

— Крр, — и в комнате на полу оказался большой попугай. Вокруг его вырезного хохла в полосе света танцевали пылинки. Он наклонил голову, ярко блеснул чёрный глаз.

Прислушавшись, попугай медленно двинулся по полу, осторожно, шаркающими шагами, совсем как старуха в войлочных туфлях. Дойдя до кровати, уцепился клювом за её железную ножку и медленно полез вверх, перебирая клювом и цепкими ногами. Взобравшись на спинку кровати, он наклонил голову, прислушался.

Я притаилась.

Тихо. Спит…

Огорчённый Попка опустил хохол и повернулся, чтобы спуститься с кровати так же, как пришёл. При этом он тяжело вздохнул, совсем как огорчённый человек.

Тут уж я не выдержала и засмеялась. С радостным криком Попка взмахнул крыльями и прыгнул к самому моему лицу. Он тёрся головой о мою щеку, что-то лопотал несуразное, точно обрадованный ребёнок и, наконец, забрался под одеяло, выставив из-под него белую голову с громадным чёрным клювом.

Это повторялось каждое утро. Иногда я упрямо притворялась спящей, и тогда Попка, подождав немного, вздыхал, сползал с кровати и уходил. Но всё равно уж не заснёшь: скоро опять послышится скрип двери и знакомое шарканье. Поэтому Попке чаще всего удавалось поднять меня с первого раза.

Это был очень крупный попугай какадý, снежно-белый, с блестящими чёрными глазами и жёлтым шёлком под крыльями. Какаду не умеют говорить по-человечески. Но зато Попка лаял, мяукал, свистал на все птичьи голоса и даже щёлкал как кнут и шипел как яичница на сковородке.

Утром к чаю нам давали кипячёное молоко с толстыми румяными пенками. Попка сидел у меня на плече и тихонько теребил ухо, что-то приговаривая. Когда я подцепляла ложкой особенно заманчивый кусочек пенки, Попка начинал сильнее тянуть за ухо и пританцовывал на плече от нетерпенья. Я протягивала ему ложку, он осторожно брал пенку лапкой и съедал её всю до последнего кусочка, а потом снова принимался за моё ухо.

Если ему вместо пенки предлагали хлеба или ещё что-нибудь нелакомое, он брал кусок и с сердитым бормотаньем запихивал его мне в волосы, а потом, разозлившись, перекусывал мою цепочку от часов. Она была из мелких стальных колечек, но спайка их не выдерживала нажима Попкиного клюва. И однако этим страшным клювом Попка ни разу не оцарапал моего уха даже при виде самой вкусной пенки.

Наевшись, Попка перелетал на шест, прибитый под потолком террасы, чистился, кувыркался, мяукал кошкой и шипел, как змея. Когда ему становилось уж очень весело, он цеплялся за шест одной ногой и, распустив крылья, болтался на шесте вниз головой и орал своим собственным нестерпимым голосом.

— Попка, водой оболью! — кричала я и показывала ему кружку. Тогда он сердился и улетал на соседнее дерево болтаться и орать на свободе.

Рядом с домом во дворе индюки и индюшки нежно нянчили забавных полосатых индюшат, а мы мазали им ножки маслом и иногда засовывали в горлышко по горошине чёрного перца «для здоровья».

А недалеко в горах другие папы и мамы растили других детей: серых, пушистых, с крупную курицу величиной. Это были орлята, и ели они не перец и не пшено с крапивой, а индюшат.

Индюки и индюшки — храбрые родители. Заслышав в небе орлиный клёкот, индюшата сбивались в плотную стайку, а родители окружали их и, подняв головы, высматривали в небе врага с грозным и жалобным криком.

Заслышав этот крик, мы всей толпой мчались на птичник. Впереди бежал тринадцатилетний Павлик с ружьём, сзади — Тарас с большой коробкой соли. Его мечтой было поймать большого орла, насыпав ему соли на хвост.

Наконец, охотники нашли и разорили гнездо орлов. Мать убили, а отец куда-то улетел. Птичник наш успокоился, и только Павлик с Тарасом чуть не плакали: им помешали охотиться.

Однако вскоре тревога возобновилась. Каждое утро, после чая, начинался крик индюков. Мы бежали в птичник: кто с ружьём, кто с коробкой соли и… ничего не находили. На заборе болтался Попка и орал во всё горло.

— Я устрою засаду завтра, как только выпустят индюков, — решил Павлик. — Сяду в углу с ружьём, а вы, как индюки закричат, не бегите, не пугайте орла. Вот увидите, какое я из него чучело сделаю.

Утром нас разбудил страшный рёв. Тарас со своей коробкой, в одной рубашонке, уцепился за Павлика.

— Я, я хочу, я его солью, он ручной будет, возьми, возьми меня!

Павлик, весь красный, старался оторвать его руку от кушака:

— Да отстань ты, какая же охота с тобой! Помешаешь только!

— Не помешаю, — плакал Тарас. — Павлик, возьми, я же только на хвост…

В конце концов Павлик сдался, и Тарас весело побежал за ним, прижимая к груди драгоценную коробку.

Мы сели пить чай взволнованные, насторожённые. Попка наелся и улетел, мы же решили не идти гулять, а ждать, что будет. Девочки вертелись от тоски по террасе, даже собак заперли, чтобы они не испугали «разбойника».

И вот раздался тихий, далёкий крик орла. Ему ответил дружный хор индюшек, а затем… смех Павлика и Тараса. Тарас от восторга кричал тонким голосом.

— Это он солью, солью поймал! — закричала Мара, прыгая со ступенек. — А я-то, глупая, не верила…

Мы помчались вперегонки. На дворе толпились ещё испуганные индюшки, на заборе болтался и орал попугай, а Павлик с Тарасом катались от смеха по земле.

— Это он, — с трудом промолвил Павлик. — Это он нарочно!

— Да где же орёл? — кричала, ничего не понимая, Мара.

— Вот орёл, — показал Павлик на Попку. — Мы сидели, а он прилетел на забор и закричал, как орёл. Все индюшки испугались. А теперь он болтается и смеётся.

И правда, Попка веселился, пока Тарас не подскочил к нему и не крикнул:

— А вот я тебе сейчас соли на хвост насыплю! — И схватился за свою коробку.

Коробка показалась Попке похожей на кружку с водой, он убрался на дерево подальше и оттуда зашипел на Тараса по-змеиному.

Больше всех ненавидел Попку большущий рыжий кот Милушка. И вот почему. Около дома протекал ручеёк и стояла старая яблоня. На ветке этой яблони, над самой водой, Милушка ложился отдохнуть в тени и прохладе. На этой же ветке после сытного обеда устроился раз попугай и против обыкновения сидел так смирно, что кот пришёл, улёгся и заснул, не обратив на него внимания.

Мы в это время совещались на террасе: идти нам купаться или сначала устроить диктовку.

Между тем проказнику Попке уже надоело сидеть смирно. Тихонько подобравшись к коту, он нагнулся к самому его уху и вдруг завизжал разозлённой кошкой. Испуганный кот рванулся в сторону и… угодил прямо в воду, а Попка болтался на ветке вниз головой и орал ему вслед что-то обидное уже на своём языке.

Мокрый кот сунулся было на террасу, но мы его встретили таким хохотом, что он с шипеньем и фырканьем убежал в сад и не приходил до самого вечера.

С тех пор, увидев попугая, кот начинал шипеть. Попугай моментально поворачивался к нему и отвечал таким же шипеньем, да ещё с подвываньем, ну совсем как разозлённый, готовый к драке кот!

Милушка страшно терялся. Кто это: кот или птица? Он тихонько пятился и исчезал в двери, а попугай дико взвизгивал, взлетал на дерево, качался на ветке и хохотал.

Но самое удивительное случилось, когда у собаки Белки родился щенок. Белка была простая дворняжка, и щенок был простой, но премиленький: жёлтый, черномордый и такой толстый, что, если падал на спину, долго не мог встать и беспомощно болтал в воздухе лапками и плакал.

Мы ходили с ним играть, и раз, от нечего делать, забрёл с нами к будке и Попка. Он был один, ему было скучно, и щенок ему понравился. Он ласково щекотал щенка своим большущим клювом и что-то ему мурлыкал, а щенок тыкался мордочкой в его крылья и пробовал пожевать белые пёрышки.

Мы ушли со двора. Попка остался, и через некоторое время на дворе заварилось страшное: лаяла в ярости Белка, и сердито кричал попугай.

Что же случилось?

Оказалось, у Попки пробудились самые нежные родительские чувства к жёлтому щенку. Он залез в будку и весело возился с ним, а Белке, сунувшейся было домой, раскроил нос и прокусил лапу, и она громко выла и лаяла около будки.

Попка был неумолим. Единственно, что он позволил Белке, — это из матерей поступить в кормилицы. Когда щенок, проголодавшись, начинал визжать, Белка входила в будку, ложилась и кормила его под наблюдением названого родителя. Затем, если Белка не торопилась уходить, попугай пускал в ход свой клюв, и разжалованная мать с визгом вылетала до очередной кормёжки.

Самым удивительным во всей этой истории было поведение щенка: он признал попугая своим покровителем и, сытый, весело бегал за ним по двору, не обращая внимания на отсутствие матери.

— Белка белая и Попка тоже белый, вот Кутька и спутался, — объяснял Тарас.

— А у Попки перья, — возражала Мара.

— Ну, а он думает, что это шерсть.

— А у Попки крылья, — возражала Мара.

— Ну, а он думает… — затруднился Тарас. — А он думает, что значит так и надо! — торжествующе докончил он под общий смех.

Грозный Попка в присутствии щенка перерождался. Распустив крылья, с каким-то удивительно нежным кудахтаньем он играл со щенком и только жалобно кричал, когда щенок таскал его за крылья и хвост, но никогда не пробовал вразумить его хорошим щипком. Если щенок ему уж очень надоедал, он взлетал на забор и оттуда с ним переговаривался самым нежным голосом, а иногда лаял, как маленькая собачонка. Домой Попка прилетал только поесть и часто, захватив кусок повкуснее, уносил его в будку. Если щенок отнимал кусок, Попка не сопротивлялся и летел домой за другим.

В сотне шагов от дома, за густым малинником, было посажено немного сахарного гороха для детей.

Любил горох и Попка. Взяв стручок в лапу, он осторожно обкусывал его по шву, пока тот не разваливался на две половинки, и тогда доставал сладкие горошинки и ел их по одной, мурлыкая от удовольствия.

Один раз он влетел на террасу во время обеда, но в каком виде! Громадный вырезной хохол стоял на голове дыбом, перья — тоже. Попка обрушился прямо на стол, что ему строго запрещалось, перескочил ко мне на плечо и с громким криком потянул меня за ухо.

Я вскрикнула и сбросила его на пол. Он побежал к лестнице, вернулся, опять взлетел ко мне на плечо и уцепился за моё несчастное ухо, снова полетел к выходу, и всё это с резким жалобным криком. Мы все повскакали с мест: Попка куда-то зовёт, надо бежать!

Увидев, что мы его поняли, Попка устремился за дом, прямо на гороховую полянку.

Что там было! Посредине вырванных и искромсанных сильным Попкиным клювом гороховых плетей визжал задыхающийся, весь обмотанный горохом Попкин воспитанник — щенок. При всём желании Попка не смог проложить ему дорогу из плена, куда сам, очевидно, и завёл его полакомиться вкусным горошком.

Мы выпутали бедного толстяка и отнесли в будку к кормилице — Белке, которой он долго с визгом что-то рассказывал, а Попка сидел рядом и имел очень сконфуженный вид.

Стряслась раз беда и с самим Попкой. Как-то утром он прилетел на террасу, молча опустился ко мне на плечо и прижался головой к щеке с тихим жалобным бормотаньем.

— У него кровь, кровь на головке! — вскричал Тарас и сразу же горько заплакал. Попку все любили. Осторожно сняв его с плеча, я осмотрела рану: верхняя половинка клюва была надломлена у основания, и по белой щеке капала кровь.

Попка стонал и сам протягивал мне голову, жаловался и просил помощи.

Завтрак был прерван. Все вскочили с мест.

Тарас схватил за рукав сидевшего за столом доктора — гостя.

— Иван Петрович, — умолял он, — ведь вы всё равно доктор, вы же людей лечите, скорее полечите Попочку, дайте ему порошков от носа.

— Дам, дам, — успокаивал его доктор. — Вы его только подержите, а то он не знает, что я доктор, да как цапнет…

Но Попке было не до цапанья. Клюв был беспомощно открыт, и Попка тихонько трогал мою щеку своим длинным тёмным языком с пуговкой на конце.

На доктора он было зашипел, но в моих руках успокоился. Доктор велел промыть рану перекисью водорода и залить воском, чтобы удержать сломанную половинку. Попка стонал, как человек, но не вырывался и потом прижался головой к моим рукам.

Вечером я отправилась к сторожу:

— Иван Кузьмич, что с Попкой случилось?

Кузьмич оглянулся.

— Это Василий всё. По двору идёт. Попку дразнит. Ударил щенка в бок ногой. А Попка налетел да его за ногу — цап и повис на сапоге, кричит, крыльями машет. Он его насквозь прокусил, сапог-то, а клюва вытащить не может. Клюв тащили, ну и поломали…

Клюв залечили. Попка сделался прежним весёлым задирой и щенка не разлюбил. До самой зимы он спал на собачьей будке и половину дня проводил, гоняясь за своим воспитанником.

Мань-Мань

— Сонечка, — таинственно сказала Таня. — Вы не забыли, что через два дня ваши именины? Мы тоже не забыли.

— И ещё папа сказал, что здесь всяких зверей ужасно много, помните? — сунулась Мара, но тут же взвизгнула: Тарас дёрнул её за косичку.

— Сама большая, а болтаешь, как маленькая, — сердито крикнул он, и я еле успела поймать Мару за руку: на отдачу она была куда как скора.

— Она ведь ничего не сказала. И я ничего не поняла, — Убеждала я Тараса. — А ты, Мара, драться не смей, а то я вечером ни одной сказки не расскажу.

— Не буду, Сонечка, вот правда не буду, — пообещала она.

— А сама из-за вашей юбки кулак показывает, — сказал Тарас. — Что? Скажешь, неправда?

Еле их усмирила и выпроводила. Но в саду они, видно, ещё посчитались: за обедом у обоих носы оказались расцарапаны — Тарас тоже умел царапаться не хуже девчонки.

Сказку я им вечером рассказала, не вытерпела: ведь драка-то утром из-за меня была.

Через день, и правда, мои именины. Ну, от подготовки празднику весь дом стал вверх дном, и тяжелее всего пришлось мне — имениннице. На целый день я должна была ослепнуть, оглохнуть и поглупеть настолько, чтобы не видеть ничего, что творилось у меня на глазах и потихоньку от меня. Всё это страшная тайна. Если увижу — всех огорчу, и будет нечестно.

Открыла я дверь из своей комнаты: — Ай! — Это Тарас, и в руках у него огромный букет.

Я с равнодушным видом отворачиваюсь и прохожу мимо.

— Не заметила! — радостно шепчет Тарас на всю комнату. — Мара, слышишь? Она не за-ме-ти-ла!

— Ай! — Это в другой комнате Таня обсыпает сахаром душистый поджаристый крендель. — Сюда нельзя! Нельзя-а-а!

Ну, просто ступить некуда от секретов. Уйду! Возьму книжку и заберусь на любимое дерево в саду, пережду.

Только… как уйти и ничего не узнать? Мара насчёт зверей напомнила, Тарас недаром, наверное, её за косичку дёрнул. Да и Павлик с кучером Фёдором шептались, а сами на меня поглядывали. Это уж не цветы, не конфеты, тут пахнет настоящим мужским секретом. И Василий Львович на террасе сказал Павлику: — Молоко, смотри, чтобы тёплое…

А Павлик на меня глазами показывает, дескать, молчок.

Жить становится трудно: один, два, три… Ох, целых шестнадцать часов до следующего утра!

Разыщу-ка я Фёдора!

Фёдор сделал удивлённое лицо.

— Какой там секрет! Моё дело лошади, а не коза. Что я, кучер или пастух?

Коза? Становится всё интереснее.

— Фёдор, голубчик, ну хоть одним глазком…

— Некогда мне тут с вами разговаривать, надо в конюшне в третьем окне раму починить, не вывалилась бы от ветра… — Сказал, а сам улыбается.

К чему это он? Ой, ну и молодец Фёдор. Поняла!

У конюшни растёт огромный орех, на него очень удобно забраться и заглянуть…

Рама в окне в полном порядке. И в него хорошо видно, что делается в конюшне: в уголке, на чистой соломенной подстилке на коленях стоит Павлик и держит бутылочку с соской. А соску сосёт крошечная козочка-косуля, рыженькая, по бокам белые пятнышки, ножки тоненькие, и вся словно игрушечная! Так вот он, секрет к именинам!

— Не жадничай, — смеётся Павлик, — ещё подавишься, глупая! Смотри, Фёдор, ну ни капельки не боится. Совсем ручная.

— Совсем, — соглашается Фёдор. — Вот бы имениннице посмотреть! — А сам незаметно косится на окно и улыбается. Хороший он, Фёдор, ни в чём не может нам отказать.

Вот уж не думала я, что засну в эту ночь, а заснула, да как крепко! Только утром уже, не открывая глаз, услышала, шепчутся:

— Мои, мои цветы ей на шею надень. Мои лучше. Ты мальчишка, ничего в цветах не понимаешь.

— Это я-то не понимаю? Вот коза — охотничий зверь, значит мужской. Марка, отвяжись со своими цветами. Ой, щиплется! Ну, подожди же!

Я только хотела открыть глаза, как вдруг б-бух! На меня свалилось что-то огромное, прямо на голову!

Бац! Чем-то поддали в бок, в живот, наступили на руку… батюшки, прищемили нос!

Голова замотана чем-то, ничего не вижу.

— Крендель! Крендель мой!

Это кричит Таня. И ещё кто-то тоненько.

— Меее…

Я билась и брыкалась изо всех сил. Оказалось, пока я спала, около моей постели поставили три табуретки и на них уселись Тарас с букетом, Таня с кренделем и Мара с козочкой на руках. Но Тарас и Мара в драке толкнули Таню, все с подарками шлёпнулись на меня, и нас накрыла большая простыня с надписью «Поздравляем!», которую они держали за палки.

Только маленькая косуля в общей свалке не растерялась: выбралась из-под простыни и знай толкает носиком Мару в коленку: «А где же тёплое молочко?» Молочко не замедлило явиться. Я в полном восторге держала бутылку, а козочка дёргала её и толкала, как толкала бы вымя матери.

Крендель вытащили из-под кровати, обтёрли и снова посыпали сахаром, козочке надели на шею первый попавшийся венок, и Павлик произнёс торжественное поздравление, — он не принимал участия в битве. Затем все вместе три раза крикнули «ура!», и мир был восстановлен.

Я поторопилась одеться, и мы торжественно повели козочку на террасу.

— Иди, иди, — говорил Тарас, — мы тебе сейчас Рекса покажем, будете играть вместе.

Козочка осторожно переступила через порог и вышла на террасу, а мы задержались, столкнулись в дверях: каждому хотелось раньше увидеть, как они с Рексом будут знакомиться.

Скатерть на столе зашевелилась, но… вместо весёлого фокстерьера из-под стола вылез огромный лохматый дворовый пёс Полкан.

Я оттолкнула Павлика и кинулась к козочке, но Василий Львович, который за столом читал газету, остановил меня.

— Не мешайте им, они сами лучше разберутся, — сказал он.

Я остановилась не дыша, я знала, как может «разобраться» Полкан: недавно он загрыз волка.

Козочка тоже остановилась, её большие тёмные глаза заблестели любопытством, вот она опять шагнула вперёд и доверчиво протянула мордочку к Полкану: «Давай познакомимся!»

Полкан совершенно растерялся, наклонил голову, и теперь они стояли нос к носу.

Мы все не дышали. Но вот… Полкан осторожно попятился, дальше, к самой лестнице, повернулся и так же осторожно спустился со ступенек. Уже внизу он ещё раз оглянулся и, право, мне показалось, пожал плечами и затрусил через сад в дворовую калитку.

— Ушёл! — вырвалось у меня, я нагнулась и подхватила козочку: она направилась было тоже к лестнице, за Полканом.

— Ай да коза! — смеялся Василий Львович, — этак её ни одна собака не тронет. Таких китайцы часто дома держат и зовут Мань-Мань.

— И мы так назовём! — закричала Мара и обняла козочку за шею. — Здравствуй! Здравствуй, Мань-Мань!

— Меее, — ответила козочка и опять повернулась к лестнице: на террасу шариком вкатился белый фокстерьер и сразу остановился, ждал, что сделает незнакомый рыжий зверь. А Мань-Мань вдруг наклонила головку и воинственно топнула ножкой: «Только сунься!»

— Ррр, ты бы потише, — посоветовал ей Рекс, уши и хвост торчком, и боком-боком стал к ней подбираться.

— Неужели они не подружатся! — огорчился Тарас.

Но белый и рыжий уже стояли рядом и тоже нос к носу, только на этот раз маленькие чёрные носишки оказались почти на одной высоте. Щенок вдруг тихо взвизгнул, опустил ушки и лизнул Мань-Мань прямо в мордочку. Та фыркнула, замотала головой, но не отскочила. Это было началом самой нежной дружбы. Беленький и рыжий больше не разлучались и в первый же вечер заснули рядышком на одном тюфячке.

Играли они презабавно, каждый по-своему, но понимали друг друга очень хорошо. Коза, наклонив голову, топала передними ножками и бодалась, а Рекс хватал её за ноги, за шею и лаял громко и весело. Проголодавшись, козочка бежала ко мне и толкала меня носом в колени. И, конечно, сейчас же появлялась бутылочка с тёплым, молоком.

Мань-Мань принесли к нам, может быть, даже в первый день её жизни. Мать её застрелил охотник, и она ещё не успела научить дочку бояться людей и собак. Поэтому Мань-Мань сразу стала бегать по комнатам и по саду, будто ей тут полагалось жить. Козочка и правда была похожа на живую игрушку — такие тонкие были у неё ножки с чёрными копытцами, так красивы яркие белые детские пятнышки на боках. Детские потому, что у взрослых косуль они пропадают.

— Зачем мама домашних коз держит? — удивлялся Тарас. — Они же некрасивые, лучше бы всех таких, как Мань-Мань.

— Да от таких, что от козла, ни шерсти, ни молока, — смеялся Фёдор.

— Ты ничего не понимаешь, — обижался Тарас, — зато она красивая…

Время шло. Мань-Мань подрастала, но была такая же тоненькая и грациозная. Белые пятнышки на боках её исчезли, шерсть стала красноватая, а когда козочка сердилась, топала ножками и опускала голову — шерсть на загривке топорщилась, как у сердитой собачонки. Хвостик, как и полагалось, был короткий, на бегу она его поднимала, и тогда сзади ярко вырисовывалось белое «зеркальце». Мечтой Рекса было как-нибудь поймать Мань-Мань за хвостик-коротышку. Но она всегда успевала повернуться и сердито топала ножкой: только посмей!

Гулять она отправлялась с нами очень охотно, прыгала по склонам, купалась в речке и так же охотно возвращалась домой.

— Мама, верно, ей не успела рассказать, что она коза, вот она и думает, что она человек, — рассуждал Тарас.

— Она думает, что она собака, — спорила Таня. — Видишь, как она Рекса любит.

Тарас задумался.

— Сонечка, — сказал он уже вечером, целуя меня на ночь. — Неужели мы никогда не узнаем, что думает Мань-Мань: человек она или собака?

— Думает, что собака, — убеждённо сказала я.

— Почему? — оживился Тарас.

— Потому что у неё четыре ноги, а не две, и хвостик есть, и спит она с Рексом на коврике. Спи спокойно и ты.

Тарас радостно забрыкался, устраиваясь на кровати.

— Вот спасибо, Сонечка, а то я всё беспокоился: как бы узнать.

Через минуту он крепко заснул, обняв подушку.

Наша дача стояла на склоне невысокой горы, воротами к речке Шаньши. Лес на горе давно вырубили, и всюду поднималась молодая поросль, но и в ней уже было тенисто, — играть хорошо. А на соседних высоких горах все деревья перевиты диким виноградом и другими ползучими растениями, так что ходить можно было только по давно пробитым узким тропкам.

Селений близко в этих местах не было, значит, на этих тропинках мирным людям и делать нечего. Зато на них можно было встретить хунхузов, разбойников, или тех, кто в горах тайком сеял мак и добывал из него опиум. Люди эти были отчаянные, хорошего от них ждать не приходилось.

Поэтому мы с детьми в лес одни не ходили, нас сопровождал Фёдор или сам Василий Львович и всегда с винтовкой. Одни же мы играли на нашей горке, поросшей кустарником, или спускались от ворот прямо к речке и тут играли под старыми плакучими ивами у самой воды. Здесь купаться в тихой заводи было безопасно.

Но в этот день мы решили попробовать перейти речку вброд. На другом берегу, в низинке, расцвели огромные ирисы, лиловые с золотом. А дальше гора была вся розовая — это распустились пионы.

Шаньши мелкая, по колено. Однако неслась она и катила камни так стремительно, что трудно было её перейти вброд не свалившись. Но ирисы и пионы почему-то на нашем берегу не росли, ребята долго меня уговаривали и, наконец, уговорили.

Мы сначала досыта накупались в заводи, потом сложили лишнюю одежду и обувь в мешок, и я взялась перенести его не замочив. И вот, наконец, начался великий переход.

Вначале всё было благополучно: шли осторожно, опираясь на палки. Но уже почти у противоположного берега Таня оступилась и уронила Рекса. Рекс взвизгнул, его закружило и понесло. Таня хотела подхватить собачку, оступилась и сама покатилась по течению вперевёрт. Я кинулась за ней, выпустила мешок с одеждой, и он, ныряя, устремился вперегонки с Рексом. А того уже несколько раз окунуло с головой и тащило дальше.

Мань-Мань всё время молодцом шла и плыла около меня: тоненькие её ножки загребали воду не хуже широких лап Полкана. Но когда Рекс взвизгнул ещё раз, козочка круто повернула от меня и устремилась вниз по течению. Я отлично видела, что её не бьёт и не крутит, она повернула добровольно на визг Рекса.

Дети с криками и слезами бежали по берегу.

— Тонет, тонет! — кричал Тарас.

Рекс и Мань-Мань уже исчезли за поворотом. Докатилась до поворота и я и что же увидела? Рекса волной выкинуло на камень посередине речки, и он лежал на нём, вытянув лапки, а Мань-Мань, легко вспрыгнув на этот камень, стояла, тревожно обнюхивая Рекса.

Одной рукой я ухватилась за камень, другой подняла пёсика. Он слабо взвизгнул и лизнул меня в шею: «Пожалуйста, держи покрепче, не урони».

Мань-Мань вопросительно посмотрела на меня.

— Цел твой приятель, — сказала я и потрепала её по мокрой спинке. — Плыви сама, видишь, у меня руки заняты.

Но козочке помощи и не требовалось. В этом месте было мелко, и её ножки цепко держались за камни. Она всё время прыгала около меня, а выйдя на берег, встряхнулась, как собачонка, так что брызги с рыжей шкурки полетели во все стороны, и опять подбежала к Рексу.

А тому помощь уже не нужна: он ещё немножко полежал, встал, тоже отряхнулся, и верные друзья начали весело играть в густой траве.

— Она за Рексом плыла, хотела его спасти, правда, Сонечка? — волновался Тарас. — Только очень плохо, что у неё все ножки с копытами, ей хватать нечем. Надо, чтобы у всех зверей ещё по две руки было. Правда, так удобно?

— Очень удобно, — прицепилась Мара. — Это чтобы нас волки и медведи ещё руками хватали? Не хочу.

— Ну пусть у волков не будет, — начал опять Тарас.

Но тут Таня закричала:

— Мешок! Где мешок?

Мы опять кинулись к речке. На наше счастье, мешок зацепился за камень и трепыхался на нём, как живой, — вот-вот сорвётся.

Павлик поспешно залез в воду и выудил наш гардероб. Самое главное — уцелели высокие сапоги. Мы жили чуть ли не в самом змеином месте на свете, и бегать босиком нам не разрешали: в густой траве легко наступить на змею, и тогда только высокий сапог может спасти от укуса.

Мы натянули сапоги, одежду развесили на деревьях для просушки и отправились за цветами. Потом, на обратном пути, когда надо было опять переходить вздорную речушку, Рекса взял на руки Павлик.

Мань-Мань сразу пристроилась к нему. Где шла, где плыла, а так и не оставила друга без присмотра, пока мы не выбрались на свой берег.

Любопытна была Мань-Мань, как кошка, и любопытство это не раз доводило её до беды.

К осени буйная Шаньши начала мелеть, местами воды в ней осталось не больше, чем на двадцать сантиметров. И каких же раков мы ловили под камнями! Громадных, чёрно-зелёных. А щипались они так, что уж если вцепится кому в руку, — самому другой рукой клешню не разогнуть, иной раз со слезами звали на помощь.

Нашей козочке раки ужасно нравились. Мы бросали их в большую кастрюлю, они там шуршали и шевелились, а Мань-Мань потешно плясала — мотала головкой, топала ножками и любопытно в кастрюлю заглядывала.

И догляделась…

Я лежала на животе у самой воды и только зацепила под камнем короля всех раков, громадного, совсем чёрного, как вдруграздался отчаянный крик. Кастрюля перекувыркнулась и покатилась по земле, раки из неё посыпались дождём. Мань-Мань кричала всё жалобнее, становилась на дыбы, била по воздуху передними ногами и мотала головкой, а на кончике её мордочки висел большущий рак. Он ущемил её клешнёй за любопытный нос, а коза, обезумев от боли, металась по берегу и не давалась мне в руки.

Тарас поймал было её за шею, но она вырвалась, попятилась и бухнулась прямо в реку, в такое глубокое место, что скрылась с головой.

— Утащил! Рак её утащил! — с плачем кричал Тарас.

Но в ту же минуту рыженькая голова показалась над водой, Мань-Мань выскочила на берег и остановилась вся дрожа. Рак в воде сам от неё отцепился и убрался восвояси, но из глубокого прокола на носу сочилась кровь. Теперь Мань-Мань услышала мой голос, подбежала и прижалась ко мне. Она жалобно стонала, вспухший нос обезобразил хорошенькую мордочку, было и жалко её и смешно.

— Раки! Раки! — закричали вдруг девочки и бросились подбирать их. Однако добрая половина успела во время переполоха добраться до реки и исчезнуть.

— Так им и надо, — сердито напутствовал их Тарас. — Пускай в другой раз не кусаются!

Тут мы все так и покатились со смеху. А он сообразил, какую сказал несуразицу, и тоже засмеялся.

Нос у козочки зажил быстро, и всё остальное лето прошло для неё мирно и весело. Но уже перед самым нашим отъездом в Петербург чуть не случилась настоящая большая беда.

Кроме Рекса и Полкана на даче жили ещё три собаки: Мильтон, Милка и Белка. Мань-Мань пробовала с ними поиграть, толкала ножками, прыгала и делала вид, что бодается.

Мильтон решительно не хотел её замечать, отворачивался и отходил, а Милка и Белка тихонько ворчали, но тоже не задирались. Верным другом козочки был только безобидный Рекс.

К счастью, в это утро я вышла из комнаты пораньше, полюбоваться, как солнце выглянет из-за горы. Собаки все собрались к террасе поздороваться. Мань-Мань пробежала по террасе, спрыгнула прямо с верхней ступеньки лестницы в сад и вдруг, чего-то испугавшись, кинулась бежать по дорожке. В ту же минуту вся свора вскочила и бросилась за ней. Мань-Мань, испуганная, убегающая, перестала для них быть домашней подружкой Рекса: теперь это дичь, и поймать её была уже не игра, а охота.

Собаки мчались, перегоняя друг друга. Высунутые языки, оскаленные пасти показывали, что случится, если они догонят Мань-Мань. Но она бежала, тоже уже не играя, а спасая свою жизнь, и летела, почти не касаясь земли. Прежде чем я опомнилась, сделан был полный круг перед террасой, и начался второй.

Мань-Мань легко держалась впереди, но если какая собака догадается по-волчьи пересечь ей дорогу…

Я тоже спрыгнула с террасы, не касаясь ступенек.

— Мань-Мань! — крикнула я. — Мань-Мань!

Козочка поняла. Она повернула ко мне так круто, что собаки с разгона пронеслись мимо неё. Я нагнулась и подхватила её. Милка тут же налетела на меня, но я отскочила и успела так поддать ей ногой, что она взвизгнула и покатилась. Это сразу образумило остальных: всё ещё с высунутыми языками, скаля зубы, собаки окружили меня, но держались на безопасном расстоянии. Я повернулась, бегом внесла козочку в комнату и захлопнула за собой дверь.

Мань-Мань дышала тяжело, её огромные доверчивые глаза были полны страха… первый раз в жизни.

Василий Львович покачал головой.

— Нечего делать, — сказал он. — Надо отдать Мань-Мань в хорошие руки. Собаки не забудут, что они уже раз охотились за ней.

Дети поплакали, но спорить не приходилось: надо было спасать нашу любимицу.

Новое место нашлось быстро. У хозяев был большой сад в ни одной собаки.

Мы провожали Мань-Мань всей компанией: я, дети, Рекс, и даже Попка не пожелал от нас отстать. Он сидел у меня на плече и время от времени взмахивал крыльями и кричал:

— Меее…

Мань-Мань, как всегда, оборачивалась и отвечала ему:

— Меее…

Они, видимо, понимали друг друга.

Добрые хозяева приняли козочку ласково, угостили молоком, и тенистый сад ей, кажется, очень понравился. Но когда мы собрались уходить, возникло новое осложнение: Рекс отказался оставить Мань-Мань. Он визжал, кидался за нами, бежал опять к козочке и даже огрызнулся на Тараса, когда тот хотел взять его на руки. Хозяйка, приветливая старушка, совершенно растрогалась.

— Оставьте нам пёсика, — попросила она. — Разве можно разлучать таких друзей!

И Рекс остался. Иногда он прибегал к нам, визжал, ласкался, но скоро убегал обратно, а Мань-Мань до его возвращения очень беспокоилась, бегала по саду, заглядывая во все уголки, и жалобно кричала: звала. Когда же Рекс, вернувшись, весело подбегал к ней, она сначала сердилась, топала ножками и бодалась — как смел отлучиться!

Хунхузы

Жили мы в Ханьдаохецзе уже второй месяц, а бабочка, о которой я столько мечтала, всё ещё не была поймана. Они осторожны и быстры, как птицы, эти чудесные махаоны. До сих пор я их видела только издали и всего лишь два раза.

Солнце из-за соседней сопки ещё не выглянуло, но уже светло, птицы проснулись и перекликаются. Жаль, что они здесь не поют, как наши. Свистнут резко или крикнут кошкой, и весь их разговор.

Попугай заворочался у меня под простынёй, голова на подушке. Я ему пригрозила: не разбуди Тараса. Заплачет, тогда весь мой поход пропал. Разве с ним взберёшься на кручи, где летают махаоны? Да и отец его не пустит, он каждый день меня отговаривает, пугает хунхузами. А мне что-то не верится.

Я тихонько вылезла в окошко. Полкан чуть было не подвёл: принялся скакать на меня с визгом: «Ах, как давно не видались!»

Отделалась и от него. Ворота закрыты. Без лестницы через высокий забор не перебраться: толстые брёвна стоят торчком. Приставила к забору лестницу, влезла, а с той стороны повисла на руках и соскочила.

Всё! Теперь скорее на ближнюю сопку, там лес ещё не рубленый, какая-нибудь тропинка отыщется. Тропинка отыскалась узенькая, вьётся, как уж: то скала перегородила дорогу, надо обойти, то дерево упало, через него не перейдёшь — не переедешь.

Я шла очень быстро. В руке сачок для насекомых, за плечами рюкзак, а в правом кармане, на всякий случай, маленький пистолет — браунинг: в глуши всякое случается.

Я шла и прислушивалась: всё-таки лучше не попадаться встречным на глаза.

Вдруг послышались шаги. Идут, как будто много…

Я быстро свернула с тропинки.

Шаг, три шага — и меня уже не видно за кустом, а я всё вижу отлично. Из-за поворота показалась целая вереница людей. Китайцы в синих кофтах, на спине у каждого тюк, верно, тяжёлый, потому что ещё добавочный ремень есть на лбу для поддержки груза. Они двигались, слегка наклонившись вперёд. И у каждого носильщика веер в руке, обмахивается на ходу, как барышня.

Прошли. Я прислушалась и опять выбралась на тропинку, а она шла всё круче в гору. Слева скала, отвесная, как стена, а справа обрыв, тоже крутой, весь в цветах. Ветер принёс когда-то в трещины скалы немного земли, он же посеял и семена, а солнце и дождь доделали остальное. Но что это? Огромный цветок, блестящий и синий, как шёлк, вдруг снялся со стебелька, тихо шевеля лепестками. Я так и замерла: это же не цветок, а мой долгожданный махаон слетел с цветка. Чуть покачивая крыльями, он снова опустился на цветок, пониже, и тот согнулся под его тяжестью.

Я легла на тропинку, свесила голову и медленно, медленно опустила с обрыва сачок. Нет! Ручка коротка, до цветка не достать! Может быть, взлетит повыше? Ну, чего бы ему не взлететь?

Белую войлочную шляпу я сняла, чтобы не спугнуть осторожную бабочку. Лежу, солнце жжёт голову так, что в глазах мутится. Рука с сачком затекла и отяжелела — не уронить бы сачок!

А махаон точно играет: с одного цветка перелетел на другой, вспорхнул выше, вот уже вровень с обрывом… Я поднимаю сачок, медленно, чуть заметно… нет, опять спустился.

Солнце палит затылок. Пусть хоть насквозь прожжёт — не уйду!

И вдруг… Снизу, из пропасти, поднялось что-то синее, сверкающее. Ещё! Второй махаон! Первый порхнул ему навстречу, и, кружась и перепархивая друг через друга, как два сорванных листка, они полетели вниз, в пропасть…

Я стиснула зубы так, что даже больно стало. Что ж! Надо идти дальше. Тропинка отошла от края пропасти и опять углубилась в лес. Жуки, бабочки, чего только тут не было! Сачок у меня работал без перерыва, насекомых в морилке набралось уже много. Чтобы не помяли друг друга, надо их вынуть и переложить в коробочке слоями ваты. Для махаонов я взяла отдельную большую коробку. Неужели она вернётся домой пустая?

Комары летели за мной густым облаком: если остановишься и не защитишься дымом — облепят, вздохнуть не дадут.

Вот тропинка немного расширилась — впереди площадка под навесом скалы. Я живо собрала охапку сучьев, немного зелёных веток — для дыма и уютно устроилась под защитой костра. Комары так и остались висеть столбом поблизости: «Отойди от огня, мы тебе покажем!»

Я достала из рюкзака коробку и, раскладывая насекомых, так увлеклась, что услышала стук копыт только у самого костра. На площадку под скалой один за другим въехали десять всадников и остановились. А я так и осталась сидеть с большим чёрным жуком в руке.

Всадники-китайцы одеты были в обычные китайские синие кофты, а за плечами у каждого — винтовка. По китайский законам за ношение винтовки «не солдатам» полагалась смертная казнь. Значит, это… А я ещё не верила Василию Львовичу… Вдруг мне стало холодно. Очень.

Я и руки с жуком опустить не успела, а они спешились и захозяйничали, точно у себя дома: в мой костёр подкинули дров и уже подставили к нему два котелка с каким-то варевом. Поблизости и ключ нашёлся.

— Ты что делаешь? Кто ты такая? — спросил один китаец и подошёл ко мне. По-русски он говорил хорошо.

«Начальник», — подумала я.

А он опустился на корточки около меня и показал на вату с насекомыми.

— Это зачем? — договорил он и замолчал, ожидая ответа. Я тем временем успела собраться с мыслями.

Они за пленных выкуп требуют, значит, надо так рассказать, чтобы думали, что за меня большого выкупа не получат…

— Я у капитана Симановского нянькой служу, при детях, — сказала я и про себя подумала, что говорю как будто совсем спокойно.

Начальник кивнул головой.

— А это что?

Мне вдруг словно кто-то подсказал:

— Я сирота, очень бедная. Хочу на доктора учиться (они докторов уважают). Потому летом служу, зимой на заработанные деньги учусь. А это, — я показала на насекомых, — собираю и в Петербурге в аптеку продаю, из них лекарства делают.

Хунхузы меня окружили, начальник перевёл им, что я сказала.

Они качали головами, тыкали пальцами в моих бабочек и жуков и что-то повторяли.

Начальник снова повернулся ко мне.

— Ты нам лекарство сделай.

Я украдкой посмотрела на баночку с цианистым калием, висевшую у пояса. Это морилка для насекомых, но смертельный яд и для людей.

«Что если?.. Нет, не могу!»

— Я сама лекарства готовить не умею, — продолжала я, всё больше входя в роль. — Я в Петербург везу, там продаю.

— Шибко жаль, — покачал головой начальник. — Садись, ешь с нами.

Аппетита у меня, понятно, не было, да ещё к каше с бобовым маслом. Но я вытащила свою кружку и ложку и постаралась притвориться, что мне очень нравится. За это мне добавили ещё.

Начальник продолжал со мной разговаривать, я ела кашу и ему отвечала, а сама думала — как бы мне узнать, заберут они меня в плен или нет? Может быть, отпустят? Какой выкуп с няньки возьмёшь?

Они уже садились на лошадей.

— Мне, пожалуй, домой пора, — осторожно заговорила я, а сама складываю своих насекомых в коробку. Начальник усмехнулся. Мне его усмешка не понравилась, сердце защемило, но надо крепиться.

— Нет, пойдём с нами, — предложил он, будто добрый знакомый.

— А вы куда пойдёте? Сюда? Что же, я как раз туда собиралась пройти, а с вами лучше, не страшно. Пойду, — заключила я и сама себе удивилась — как это у меня естественно получилось.

Начальник с одним хунхузом переглянулись, усмехнулись.

Пошли. Начальник пешком, рядом со мной, разговариваем. А я то в одну сторону отбегу, то в другую, ловлю насекомых, в морилку складываю. Мне не мешают. И не обыскали меня. Это хорошо, пистолет при мне.

Рассказала я и про свою «сиротскую жизнь», и как на доктора трудно учиться, а идём уже час, второй пошёл.

— Что же, — говорю, точно сама с собой рассуждаю, — не пора ли домой?

А начальник улыбается:

— Нет, пойдём с нами.

— Ну ладно, с вами веселее, ещё на ту сопку пройдём, может быть, ещё каких насекомых найду.

Начальник опять с тем хунхузом переглянулся. С чего бы это?

И тут я почувствовала — надо кончать. Как? Теперь самой себе следует правду сказать. Вон там скала нависла над тропинкой, в ней углубление. Если в него заскочить — я как в пещерке буду, только спереди ко мне подойти можно. Оттуда стрелять удобно: пять пуль им, а последняя — себе.

И горше всего в эту минуту была мысль — никто не знает, что я сейчас должна умереть. Если бы хоть кто-нибудь знал, пожалел меня — было бы легче.

Иду, думаю так, а кругом такая мирная красота. Но всё ближе эта расселина в скале… И это — конец.

Я засунула руку в карман, тронула предохранитель пистолета. Всё! Вот и скала… И тут я остановилась. Остановился и начальник. Посмотрел на меня с удивлением.

— Я дальше не пойду, — сказала я громко. — Меня капитан Симановский прогонит, куда я денусь? А ты мне дай проводника домой, чтобы не заблудиться.

За меня говорил словно кто-то другой, а я сама себя с удивлением слушала.

Что за глупость? Какой проводник? Стрелять надо. А сама всё говорю…

Теперь мне ясно, что тогда я бессознательно старалась отдалить самое страшное. Браунинг я потихоньку уже начала вытягивать из кармана… Но начальник не дал мне договорить. Он вдруг протянул руку, дотронулся до моего лба, улыбнулся, совсем по-другому, хорошо улыбнулся, и сказал:

— Пойдёшь домой. Дам проводника.

Я так и остановилась на полуслове. А один из хунхузов уже сошёл с лошади, ему начальник что-то сказал, поманил меня рукой и пошёл по тропинке обратно.

У меня вдруг ослабели колени, я чуть не села на землю но сдержалась.

— Спасибо, — сказала я спокойно, — до свидания!

И пошла за проводником, не оглядываясь.

Мы прошли сто шагов, двести, триста, тогда только я поняла: спасена, мне не нужно стрелять, небо, солнце, земля — всё это моё и я не умру!

Я задыхалась. К счастью, мой проводник шёл молча: я не могла бы говорить.

Мы шли быстрым шагом, и скоро с вершины одной сопки, уже в сумерках, я увидела крышу нашего дома.

Проводник остановился.

— Моя ходи, плохо буди, — проговорил он, улыбнулся, повернулся и исчез, точно его и не было.

Дома я сказала, что задержалась — охотилась за махаонами. Поахали, накормили меня и спать уложили.

Но прошло несколько дней, и Василий Львович вернулся со службы хмурый.

— Вы это что же, барышня, не изволили рассказать, как с хунхузами по сопкам разгуливали?

— Да я…

— Вот и «да я». Перед вашими родителями я как за пропажу дочери отчитываться буду? Вы знаете, почему из их лап выбрались?

— Почему? — тихонько спросила я. Я ещё ни разу не видела Василия Львовича таким сердитым.

— За сумасшедшую приняли, вот почему. Им не в первый раз женщин в плен забирать. Так те плачут, визжат. А эта, говорят, весёлая шла, а потом провожатого дать приказала — чтобы не заблудиться. Что? Не сумасшедшая? А они сумасшедших не трогают.

Ну и смеялись все за столом. И хозяева и гости… А я сидела красная, не знала куда деться.

— Да откуда вы узнали, что они думали? — спросил наконец кто-то.

— Капитан Мéди рассказал. У него лазутчики везде. Вот и принесли рассказ, шатается, мол, по сопкам девица сумасшедшая. — И Василий Львович сам засмеялся: он быстро закипал, но так же быстро и остывал.

Только Таня не смеялась. Она придвинулась ко мне, крепко схватила меня за руку и прошептала:

— Я теперь ночью вовсе спать не буду, буду вас караулить, чтобы в горы не бегали.

Я и смеялась и смущалась, а перед моими глазами порхала огромная синяя бабочка-цветок. Она складывала крылышки и расправляла их и медленно опускалась в пропасть с сияющего цветами обрыва.


Теперь уж я сама постаралась узнать о хунхузах. И побольше. Оказалось, что в Маньчжурии каждая шайка грабила в определённом округе. Купец, русский или китаец, если хотел жить мирно, платил «своей» шайке хунхузов дань. Они сами назначали письмом, сколько платить и куда, в какое, например, дуплистое дерево в лесу положить деньги.

А в Ханьдаохецзе, незадолго до нашего приезда, явилась новая шайка хунхузов. Они стали требовать, чтобы купцы и им платили. Те не вытерпели, пожаловались русским властям. Тогда из Владивостока спешно вызвали отряд русских пограничников под командой капитана Меди. Это был венгр, огромного роста, с виду довольно свирепый. Он считался признанным мастером в борьбе с хунхузами.

О его приезде узнал атаман первой шайки. Он был очень сердит на пришлых хунхузов, ведь те нарушили разбойничий закон, забрались на чужую территорию. И потому он сам написал капитану Меди письмо, предложил перейти со своими людьми к нему на службу, чтобы вместе с ним прогнать или переловить «чужаков».

Капитан Меди пригласил его прийти к нему в Ханьдаохецзе для переговоров, привести с собой и людей без оружия.

Хунхуз поверил и пришёл без оружия с половиной отряда. А Меди приказал их повесить.

Половина хунхузов спаслись — те, что не поверили мадьяру. Они написали ему письмо: «Мы убьём за это не тебя, а твоих детей, это будет тебе тысяча смертей».

Меди, чтобы показать, что он не боится хунхузов, не позволил жене увезти сыновей в Россию. Они жили в посёлке в доме-крепости, полном солдат. Но хунхузы даже в то лето, когда мы там жили, пробовали напасть на этот дом. Бедная мать во время перестрелки спрятала младшего в чемодан, и он там чуть не задохнулся. Старшему, Коле, было тринадцать лет, как нашему Павлику, и жилось ему не весело: выходить из дома разрешали редко и не далеко. И всегда под охраной.

Наш дом стоял на горе над линией железной дороги. Была и охрана и забор из прочных брёвен, так что дом мог бы выдержать осаду. Но осады не было, войну с хунхузами вели исключительно русские пограничники, а Василий Львович командовал батальоном солдат, только охранявших железную дорогу. Она проходила по территории Маньчжурии, но принадлежала русским. Хунхузы с железнодорожниками не воевали, вот почему мы жили спокойно на нашей уединённой даче — километрах в пяти от посёлка. Если бы это была дача пограничников она не уцелела бы и при охране.

Но всё-таки и наших детей далеко от дома не отпускали — мало ли что могло случиться.

Как-то в воскресенье вся семья отправилась в гости в Ханьдаохецзе. Мне больше нравилось бродить по лесу, изучать природу, чем ездить по гостям. Поэтому я с удовольствием осталась дома и принялась разбирать свою коллекцию бабочек.

С террасы хорошо были видны ворота. Вдруг вижу, калитка в половинке ворот открылась, какой-то мальчик протащил через неё велосипед, сел и весело подкатил к дому.

— Сонечка, а я удрал, я удрал, вот здорово-то!

— Коля! — воскликнула я и уронила бабочку, которую держала в руке. — Как… удрал?

— А вот так, никто и не заметил. А вы думаете, не надоело дома сидеть? Всё равно что в клетке!

— Коля, а если кто-нибудь видел? Не свои. А… они?

Я не решилась даже сказать — хунхузы. Но Коля понял. Сразу его весёлость как ветром сдуло. Он оглянулся на калитку и проговорил почти шёпотом:

— Что делать, Сонечка?

Я молчала. Упрекать его? К чему? Но правда, что же делать?

На террасе стояло три наших велосипеда. Я потрогала шины и быстро свела один из них с террасы.

— В доме никого нет, Коля. Я одна. Надо как можно скорее ехать в Ханьдаохецзе. Может быть… может быть, они всё-таки ещё не знают.

— Мне одному?

— Нет, я с тобой. Не могу я тебя одного отпустить.

Мальчик даже покраснел.

— Спасибо, — тихо проговорил он.

Я первая вышла из калитки. Осмотрелась. Тихо.

— Коля, иди, — шёпотом позвала я. — Ты как, по линии ехал? Вдоль рельсов? Мы тоже так поедем. Я впереди. А если мне дорогу загородят — ты мигом поворачивай и тогда уж прямо до соседней станции лети, как можешь.

— А вы? — испуганно сказал Коля. — Из-за меня вы к ним… Я так не могу.

— Ну я… — Действительно, я об этом не подумала. Но вдруг нашлась: — А что твой отец про меня говорил, забыл? Хунхузы думают, я сумасшедшая. И потому отпустили. А сейчас ещё больше подумают, что сумасшедшая. Потому что с тобой еду.

— Хорошо, — тихо ответил Коля.

И больше до самой Ханьдаохецзе мы не говорили.

Никогда ещё с такой скоростью я не летела, даже дышать было трудно. Время от времени оборачивалась: не отстаёт ли? А по обеим сторонам дороги — лес, и не знаешь, есть ли там кто или нет.

Мы не остановились и на станции, сразу свернули на улицу, скорей, скорей, я ведь понимала, каково матери сейчас ждать.

Двор был полон солдат, мы влетели прямо к крыльцу.

— Беги к матери, — сказала я Коле, а сама тут же села на ступеньку, — голова очень кружилась.

Я так бы и сидела, если бы не услышала голос самого Меди. И сразу набралась сил: прыгнула на велосипед и — за ворота. Я его видеть не могла и раз при всех отказалась протянуть ему руку: хунхуз, разбойник, поверил его честному слову, а он что сделал? Должны же быть какие-то правила чести и на войне.

А всё-таки я его поймала!

— Нечестно! Нечестно! — кричала Мара. — Ты зачем вперёд забежал? Какие это перегонки? Вот подожди, я тебе…

Тарас не стал дожидаться обещанного. Он удирал во все лопатки, но за последним поворотом речки вдруг остановился, и тут Мара нагнала его.

— А, ты так! — крикнула она и с разбегу дёрнула его за хохол. Но Тарас ни на что не реагировал. Он стоял не шевелясь и повторял шёпотом:

— Ой, смотрите! Это же он! Тот самый!

Я подошла, взглянула и тоже обмерла. На отмели у воды сидела целая стайка бабочек всех цветов. Они жадно сосали влажный песок, и среди этой пёстрой мелочи был он, мой красавец-махаон. Он спокойно сосал влагу, то опуская, то поднимая широкие вырезные крылья. При этом от него на соседних бабочек падала тень, точно от паруса.

— Ловите! Скорее! — умоляющим шёпотом повторяла Мара.

Легко сказать. А как подобраться? Отмель широкая, кругом ни кустика, если хоть одна бабочка всполошится — всех поднимет.

Бабочек пугает движение. Поэтому я приближалась чуть заметно, еле передвигая ноги.

Досада! Солнце за спиной. Тень от сачка тоже спугнёт чуткую бабочку. Пришлось повернуть немного влево, подбираться сбоку.

— Куда? — послышался отчаянный шёпот Тараса, но отвечать было некогда. Ближе, ближе… А если он уже напился? Поднимется и улетит? А если…

И тут махаон вспорхнул, внезапно, как вспугнутая птица. Вокруг него взметнулось облако бабочек и понеслось прямо на меня, круто забирая вверх. В глазах зарябило от пестроты, какая-то бабочка ударила меня прямо в лицо, а махаон уже высоко, над моей головой. Я подпрыгнула так, как в жизни, наверное, не прыгала, махнула сачком и, ещё не видя, почувствовала, что в нём забилось что-то большое и сильное! Быстрым движением я опустила сачок на землю, но его опять рвануло кверху.

Хлоп! На сачок повалился Тарас, хватая его обеими руками.

— Не убежит! — кричал он задыхаясь. — Здесь он, держу!

— Пусти, скорей пусти, он у тебя под животом раздавится! — кричала Мара ещё громче и тянула Тараса за штанишки.

Я быстро одной рукой приподняла Тараса и выхватила из-под него сачок. Цел! Тараскин живот не успел навредить. Сильная бабочка чуть не вырвалась у меня из рук, я едва смогла сложить ей крылышки и достать пузырёк с эфиром.

Споры и драки забылись, ребята бежали за мной, толкались, заглядывали мне в руки.

— Это, наверно, бабочный царь, — говорила Мара. — Потому что он самый сильный. Он, наверное, всякую бабочку съесть может!

Смотреть на «бабочного царя» собрался весь дом. Тарас хотел созвать и всех собак, чтобы они полюбовались.

— Его смерить надо, — волновался Павлик. — Я ещё такого огромного не видел.

— Мее, — сказал вдруг кто-то над самым моим ухом. — Мее, мяу, гав, гав! — чёрный клюв протянулся с моего плеча, и синие крылышки, колыхаясь, посыпались мне на колени.

— Попка! — отчаянно крикнула я. — Что ты наделал!

Но хитрый попугай сразу понял, что похвалы ему не дождаться, и взлетел с моего плеча на шест под самую крышу веранды и зашипел оттуда не хуже кота Милуши.

— Меее, — проблеял он напоследок и перелетел на высокое дерево в сад.

Я молча сложила крылышки в опустевшую коробку, говорить мне было трудно. Почему степенному Попке вдруг вздумалось такое озорство! Синие крылышки, как ножницами срезанные, — вот всё, что осталось от моего красавца.

— Ещё другие прилетят на отмель, даже лучше, — тихонько сказала Таня и ласково погладила мою руку, державшую коробку. — Им, наверное, тут нравится.

Но она, как и я, хорошо знала, что бабочек на отмели я ловлю чуть ли не каждый день, а махаон там оказался в первый раз.

— Всё равно поймаю, — проговорила я и унесла коробку в свою комнату поскорее, пока Таня не заметила, что щёки у меня мокрые.

Со двора послышался крик. Я прислушалась.

— Каждый день! Каждый день тебя водой обливать будем! — кричали Мара и Тарас. Они прыгали вокруг дерева и размахивали кружками с водой, стараясь доплеснуть до ветки, на которой сидел попугай. Но тот не терялся.

— Мяау, мяау, гав, гав, — строптиво отвечал он, а потом заболтал что-то на своём языке и улетел в лес до самого вечера. Видно, и сам понял, что поступил неладно.


И всё-таки я поймала своих махаонов. Огромные, синие, они и сейчас украшают мою коллекцию. Но как они мне достались — об этом стоит рассказать.

В это воскресенье я снова еле отбилась от поездки в гости в Ханьдаохецзе. Василий Львович очень расстраивался, если я оставалась одна.

— Обязательно что-нибудь выкинет, — волновался он. — К хунхузам заберётся или с кручи в пропасть слетит. Мало ли что? Головы ей не сносить.

Врать я не любила. Но что поделаешь? Махаоны мне снились, и я слукавила.

— Никуда с террасы не уйду, — сказала я самым честным голосом, — бабочек буду разбирать и письма писать.

И они уехали. Рано утром, на весь день. Урраа!

— Попка, отвяжись, — сказала я, сунула его в свою комнату и закрыла окно. — Фёдор, пожалуйста, не выпускай его, пока я не уйду подальше, он за мной полетит, всех бабочек распугает, возись тут с ним. А я сегодня без махаона не вернусь, так и знай.

Фёдор догнал меня у калитки.

— Кушать тоже своих махаонов будете? — спросил он весело и протянул мне увесистый свёрток. — Только, чур, уговор: я вас не видал и куда подевались — не слыхал. И так от Василия Львовича попадёт, «не усмотрел», скажет. А как вас усмотришь? Всё равно ускачете.

— Всё равно, — подтвердила я. — Спасибо, Фёдор, голубчик.

Сегодня наша Шаньши словно взбесилась: вода в ней неслась, будто наперегонки с кем-то. Но я упиралась в дно крепким суком и перебралась благополучно. Сук был такой удобный, что я его даже спрятала и место запомнила, чтобы на обратном пути отыскать. А сама опять надела сапоги и заторопилась в гору. Надо успеть побывать в одном далёком месте: знакомый охотник только вчера видел там целую кучу махаонов. Он так и сказал «целую кучу».

Приметы охотник рассказал мне очень точные, да тут и заблудиться было трудно: одна тропинка шла внизу, по долине, а другая над ней, по самому обрыву. Вот эта и была мне нужна: махаоны любят порхать над цветами у обрыва.

Я торопилась. Идти далеко, а если запоздать, то ночью на обратном пути и сорваться легко, да и волки смелее, а в темноте мой маленький пистолет — плохая защита. Хунхузов я ещё не забыла и на ходу прислушивалась, не звякнет ли где о камень лошадиное копыто. Но тут, на самом верху горы, было безопаснее, они больше любят пробираться густыми зарослями не на виду.

Наконец тропинка вышла на самую вершину крутого утёса. А внизу над цветами… вились махаоны. Я легла на тропинку, шёпотом сосчитала: один, два, три… ой, восемь! Охотник сказал правду, я ещё ни разу столько не видела. Они опускались на цветы и снова взлетали, плясали в жарком солнечном свете, поднимались и опускались, раскрывая крылышки, точно спорили, кто красивее. А я лежала и смотрела, пока в глазах не зарябило от синего блеска.

И тут я сообразила, что летают они гораздо ниже края скалы — сачком их сверху не достать. Что же делать? Стена была отвесная, но не ровная, вся в трещинах и уступах. Я сняла сапоги, сунула ручку сачка за пояс так, чтобы его удобно было вытащить, и осторожно спустила босые ноги вниз, нащупывая, за что бы уцепиться. Вот одна нога упёрлась в крошечный выступ, другая — с нею рядом. Правая рука ещё осталась наверху, левая спустилась и ухватилась тоже за крошечный выступ. Он острый, пальцам больно, но держаться можно, только скорее бы правая рука нашла опору покрепче. Так я спустилась по скале вниз, от уступа к уступу; ниже, ещё ниже, до трещины, в которой играли над цветами мои синие махаоны. Я спускалась так медленно, что они почти не обратили на меня внимания: немного отлетели и опять вернулись, видимо, эти цветы им чем-то очень понравились.

Пальцы ног у меня совсем онемели, одна рука разрезана острым камнем до крови, я старалась не смотреть вниз: подняться наверх уже не хватит силы, только об этом не надо думать,

Вот это удача: левая нога упёрлась в какой-то большой выступ, поместилась на нём целиком — пальцам можно отдохнуть. Левая рука нащупала трещину поглубже, и края не острые, не режут. Укрепившись таким образом, я осторожно правой рукой отцепила от пояса сачок. Две бабочки, перепархивая друг через друга, медленно кружась, приблизились как раз на длину рукоятки сачка. Я размахнулась — и сразу сачок так сильно подкинуло кверху, что я чуть не потеряла равновесия.

Что это? Не один? Неужели мне это не кажется? Нет, в сачке бились две огромные бабочки. Им тесно вдвоём, даже крылья как следует нельзя расправить. Вынуть их из сачка одной рукой невозможно, но ещё минута — и они покалечат друг друга, собьют яркую синюю пыльцу с крыльев. Освободить и левую руку и остаться стоять на одной ноге над пропастью? Удержусь ли?

Стараясь не смотреть вниз, я медленно-медленно вынула из трещины пальцы левой руки, опустила её, нащупала и достала из боковой сумки жестяную коробку. В ней вата с эфиром.

Ещё медленнее, одну за другой, вынула из сачка обеих бабочек, сложила им крылышки, сжала грудки, чтобы не бились, пока не подействует эфир. Готово! Коробка плотно закрыта и так же медленно засунута в сумку.

И пора, левая нога онемела, уже не чувствует выступа, на котором стоит, правая не может ей помочь — не за что зацепиться.

Я вновь левой рукой стараюсь нащупать трещину. Вот она, но… поздно, нога скользит, опора из-под неё исчезла. Минуту я висела на пальцах левой руки, чувствуя, как они немеют и разжимаются… Всё! Падаю!

Очнулась я уже внизу. То есть не совсем внизу: почти на половине горы, на большом выступе росло дерево с густыми ветвями, сквозь эти ветви я и пролетела падая, и каждая ветка захватила на память кусочек моего платья и кожи, но зато и ослабила быстроту падения. А толстый ковёр из мха и травы у подножия дерева уменьшил силу удара. И теперь я лежала на этом ковре, не чувствуя боли, но и не чувствуя своего тела, точно его и не было.

Понемножку я стала соображать. Солнце уже перешло на другую сторону неба, значит, я лежу долго. Сколько? Надо посмотреть на часы, но рука не слушается, не поднимается, и головы не повернуть. Вдруг у меня все кости переломаны, и я так и останусь лежать здесь?.. Ведь никто не знает, куда я ушла…

Я изо всех сил старалась приподняться. Наконец слабо пошевелились пальцы на ногах, на руках. Затем пошевелились руки, немного согнулись ноги, ещё усилие — и я перевернулась спиной кверху. Как же я обрадовалась! Встать, идти. Нет, этого я не могу. Но я могу ползти. А это уже хорошо. Вначале я ке чувствовала своего тела, зато теперь болела каждая косточка, каждый мускул. И всё-таки надо ползти.

И я поползла. Сначала, как ящерица, на животе, потом, упираясь руками, поднялась на коленки и по склону от дерева спустилась до нижней тропинки. Солнце двигалось быстрее, чем я, уже готово было скрыться за горой. Спускаясь, я нащупала под деревьями две палки и, опираясь на них, медленно-медленно поднялась на ноги. Теперь я шла, шатаясь, но всё-таки шла. Я знала, ночью в лесу опасно, а взобраться на дерево, переждать до света сил не хватит.

Стемнело быстро. Но вот из-за горы показалась молодая луна. Тонкий рожок её осветил тропинку, по крайней мере не собьёшься с пути. Но зато на тропинку легли тени каких-то чудовищ. Казалось, что они сторожат за кустами и вот-вот прыгнут… Бывают ли на свете такие чудовища или нет — моя бедная голова тогда в этом плохо разбиралась. Я шла точно в бреду, иногда стонала и даже вскрикивала от боли.

И наконец услышала шум воды… Сердитая Шаньши бежала и бранилась, а я готова была засмеяться от радости: на другом берегу дом! Я дошла!

Но до другого берега надо было ещё добраться. Сапоги остались на верхушке утёса, в подарок ящерицам и змеям, босые ноги изодраны в кровь, совсем не годятся для острых камней, какие катит сердитая Шаньши.

Конечно же, она меня опрокинула с первых же шагов и била волнами, а я катилась и захлёбывалась, но упорно двигалась к другому берегу. И, наконец, уцепилась за траву на берегу, выбралась и, шатаясь (палки остались в реке), побрела вверх по горе, к дому.

Но ведь ворота заперты, через забор не перелезть. И голоса моего не услышат, далеко. Неужели до утра придётся дрожать в мокром платье под забором?

Я стиснула зубы, чтобы не заплакать. Но вдруг во дворе послышались голоса, ворота со скрипом распахнулись. Солдаты с фонарями в руках и с ними Василий Львович!

На минуту они остановились. Мокрая, в изодранном платье, с исцарапанным лицом и босыми ногами, я стояла перед ними и не могла вымолвить ни слова.

— Так… — протяжно проговорил наконец Василий Львович. — Жива! И на том спасибо! Фёдор, бери на руки и неси в дом, там сдашь Марии Николаевне, дальше она сама рассудит.

Утром я проснулась в собственной кровати. Но как я в ней оказалась, так и не вспомнила. Около кровати на столике стояла жестяная коробка, и в ней мои синие махаоны. Вода в коробку не пробралась.

Что мне сказал Василий Львович, когда я через три дня, отлежавшись, вышла к утреннему чаю, — лучше не вспоминать. Но махаонов я всё-таки поймала!

Наводнение

Стояла нестерпимая жара. Было душно и в то же время так сыро, что ботинки под кроватью покрывались плесенью, если их несколько дней не надевать. По ночам то и дело вспыхивали зарницы, слышался отдалённый гром. Старый китаец-рабочий качал головой:

— Не холосо буди, миного, миного вода буди.

И вода пришла.

Вечером мы спустились к речке отдохнуть от дневной жары.

— Как красиво, — сказала Таня. — Посмотрите. Небо, где солнце заходит, совсем золотое, а сопки стали тёмные-тёмные.

— Я сейчас нарисую! — закричал Тарас. — Только краски принесу, пускай оно ещё такое побудет!

Мы засмеялись, но тут же умолкли: долина, по которой текла Шаньши, шла между сопками прямо, потом загибалась, и из-за этого загиба, слева от нас, вдруг вылетела большая стая птиц. Они неслись со страшной быстротой — вороны, голуби, какие-то мелкие птички, все вместе. А за ними — новая стая…

Полкан вдруг вскочил и с визгом кинулся вверх по горе, к дому.

Мы тоже вскочили и растерянно смотрели друг на друга. Вдали в ущелье, из которого вытекала река, послышался глухой шум, словно земля загудела.

— Я боюсь! — крикнул Тарас. — Посмотрите, они все чего-то испугались. Чего они испугались?

Но отвечать было некогда. Из ущелья по реке вдруг выкатился громадный мутный вал, и за ним двигалась целая водяная стена с пеной на гребне. Стена неслась и закрывала собой всю долину, превращая её в разъярённое бушующее море. Деревья с верхушками исчезали в кипящей воде.

— Домой! Скорее! — крикнула я девочкам и бросилась вперёд, хватая Тараса за руку. Тарас тут же споткнулся и упал. Он, кажется, кричал и плакал, но слышать это в общем вое и грохоте я не могла. Я тянула его за руку, но он вновь падал и еле тащился за мной.

Стена воды двигалась прямо на нас. Если не успеем взбежать на гору — накроет с головой.

Девочки были уже у ворот и отчаянно махали нам руками. Что с Тарасом? Спрашивать некогда. Я подхватила его, перекинула на плечо и продолжала карабкаться из последних сил.

Сверху, из ворот выскочил Фёдор нам навстречу. В глазах у меня потемнело, ноги захлестнуло пеной — Шаньши догнала. Но в ту же минуту Фёдор схватил меня за воротник и с силой потащил кверху.

Вихри пены накрыли нас с головой, но водяная стена промчалась под нами. Будь мы метра на два ниже — и тогда нас ударило бы не пеной, а водой, и удержаться было бы невозможно.

Фёдор с трудом разжал мои руки и взял Тараса — так я в него вцепилась. Всё ещё задыхаясь, я повернулась к реке. Грохочущие валы несли деревья, вывороченные с корнями, и ударяли их друг о дружку с такой силой, что толстые стволы ломались, как тростинки. Вдруг Фёдор схватил меня за руку и указал на что-то светлое, плывущее среди пены и стволов деревьев. Это была крыша фанзы. На ней — люди, китайцы в белой одежде. Они протягивали к нам руки, может быть, кричали, просили о помощи, но разве голос можно было расслышать!

Громадное дерево закрутилось волчком и наскочило на крышу. Всё исчезло в водовороте: дерево, крыша, люди…

А через минуту солнце зашло. В темноте ещё страшнее казался непрекращающийся гул и грохот. Крыша, люди… Сколько их пронесёт мимо нашей сопки этой ночью взбесившаяся река.

Кто-то крепко схватил меня за плечи: Мария Николаевна мать Тараса. Она целовала меня, обнимала Фёдора, плакала и прижимала к себе Тараса, всё молча, слов всё равно не было бы слышно.

Даже в комнате, при закрытых окнах, надо было говорить очень громко: река грохотала у самых ворот.

Зажгли лампу, Фёдор внёс кипящий самовар, понемногу все успокоились. Тарас сильно ушиб ногу, его положили в кровать.

Мы вышли на террасу. Полная луна осветила спокойные, торжественные горы и взбесившуюся долину между ними. Она вся была залита водой, до самого подножия гор, и горы гляделись бы в неё, если бы вода была спокойна. Но на поверхности её, по-прежнему взбивая пену, крутились в водоворотах огромные стволы деревьев. Я со страхом следила, не мелькнёт ли где ещё крыша с погибающими людьми.

— Их там, в верховьях, всех перекрошило, — сказал Фёдор, угадывая мои мысли. — Тех-то, на крыше, удивительно, как до нас донесло. Не река ведь, а чёртова мельница.

— Страшно, — сказала Таня и прижалась ко мне. — Ой, Сонечка, ну как вы с Тарасиком бежали, а пена вам по ногам, по ногам, а сбоку вода прямо как стена несётся. Я всю ночь это во сне буду видеть.

— Сочиняешь, — засмеялась я и дёрнула её за косичку. — Спать будешь, как убитая, с такого перепугу ничего не увидишь.

Грохот воды несколько раз будил меня ночью, а Кутька, улёгшийся у меня в ногах, тихонько взвизгивал и перебирал лапками: видно, во сне переживал вечерний страх.

На следующий день выяснилось, что сопка наша окружена водой и на какое-то время мы отрезаны от всего мира, в том числе и от Ханьдаохецзе и от Василия Львовича: накануне он уехал по делам в Харбин. Умереть с голоду мы не боялись — Мария Николаевна запасливая хозяйка, в кладовой всего много, а на дворе кур и индюков не сосчитать.

Я сидела и думала: в Ханьдаохецзе, наверно, уже пришло одно письмо, для меня очень важное. Ждать, пока вода спадёт, ну просто терпенья нет.

Сегодня вода не буйствует и немного спала. Деревья, которые уцелели в долине, показались до половины, стволы в воде, а крона уже над водой. Стоит проплыть по этому затопленному лесу до полотна железной дороги, где оно не затоплено, а там до Ханьдаохецзе и добежать пустяки. Ну, конечно, надо, чтобы Мария Николаевна не увидела: ни за что не пустит.

Плыть я решила в купальном костюме, свёрток с одеждой привязать на голову, а то как же по Ханьдаохецзе пойдёшь?

После обеда я притворилась, что хочу отдохнуть, и затворилась в своей комнате, а сама мигом переоделась и спустилась вниз. Вода тёплая, даже слишком, не освежает, течения между деревьями почти нет. Я плыла не торопясь, мне очень нравилось проплывать под ветвями, точно в подводном саду. А вот и ещё кто-то плывёт… Я посмотрела и обомлела: змея! Большущая, зелёная, извивается и плывёт быстро, быстро, а сама на меня косится и язык высунула, он так и мелькает в воздухе, тоненький, раздвоенный.

Облизывается заранее? В меня сейчас вцепится?..

Я тихонечко, вежливо свернула в сторону, уступила ей дорогу: плывите, пожалуйста, куда вам нравится, я вам не мешаю. А сама скорее к дереву — влезу и посижу на нём, пока зелёная дрянь уберётся подальше, благо, что ветки над самой головой.

Только… с ветки ещё что-то свесилось, тоненькое, изгибается…

— Спасибо, сидите себе, я другое дерево найду.

На другом, на третьем дереве, батюшки, да на всех, кажется, устроились змеи и все в мою сторону головы тянут, интересуются.

Вот и ещё одна плывёт: тоже на меня смотрит…

У меня руки и ноги отнялись. Не хочу в Ханьдаохецзе, мне бы назад, до нашей сопки добраться. Видно, змеи со всей долины, когда их водой несло, на деревьях устроились, а теперь друг к другу в гости плавают.

Позади меня неожиданно раздался тонкий визг. Я оглянулась: только этого недоставало! Кутька! Заметил, что я отправилась в плавание, и сам за мной поплыл, а силёнок мало, уже задыхается.

Я повернула к нему. А мимо, совсем рядом, проплывает змея и тоже на него косится.

Ух, проплыла! А Кутька уже тише взвизгнул и на меня смотрит умоляюще. Что же с ним делать? А видеть, как он захлёбывается, тоже сил нет.

Кутька заметил, что я к нему повернулась, и завизжал радостно и благодарно. Я тихонько схватила его за загривок и посадила к себе на плечи. От этого и сама окунулась с головой, но тут же выплыла. Ну, усидит ли дурачок на месте? И удивительно, он понял и держался смирно-смирно, а я плыла очень осторожно, чтобы его не смыло водой.

Я плыла и вспоминала — говорят, змеи на собак бросаются охотнее, чем на людей. И к чему такое некстати вспоминается… А на ветках ближних деревьев так и шелестят змеи. Уф!

К счастью, я отплыла не очень далеко, так что вскоре мы благополучно возвратились. Кутька на радостях зазвонил об этом во все колокола, но я успела добраться до своей комнаты и переодеться. Так никто и не узнал о моём знаменитом путешествии, а то бы опять попало.

А через несколько дней и до железной дороги уже можно было добраться посуху. Наше заключение кончилось. Скоро и вся вода спала, долина освободилась. Но какой кругом был вид! Трава исчезла под слоем ила и всякого сора, ноги тонули в грязи. Однако горячее солнце быстро высушило землю, и молодая трава так же быстро прикрыла все следы разрушения, точно ничего и не было.


Хорошее проходит быстро.

Прошло и наше лето. И вот однажды, когда горы из зелёных превратились в красно-золотые и в воздухе уже чувствовался по утрам острый волнующий запах осени, мы оказались на платформестанции. Мы уезжали в Петербург учиться, я и трое старших. Дома оставались Тарас, Кутька и Попка. Попка сидел последний раз у меня на плече.

— Он будет плакать без вас, Сонечка, — печально говорил Тарас, — он очень будет плакать, и я тоже. Потому что большие не очень хорошо умеют дружить с маленькими. А вы очень умеете, правда?

— Спасибо, Тарасик, — сказала я и крепко его поцеловала. — Только не плачь, ведь весной мы опять приедем. И раков будем ловить, и по горам лазить, и с Попкой и с Кутькой дружить. И ещё махаонов наловим. Хорошо?

Попка свистнул, как паровоз, и перекусил мою цепочку. Тарас взял его на руки.

Я вспрыгнула на ступеньку. Колёса застучали, и красно-золотые горы поплыли мимо окна назад… в весёлое лето.

ВЫДРА ПОЛЬСКОГО КОРОЛЯ

«Вверх! Ой, опять вниз покатилась. Шлёп! Опять вверх лезет. Лапки-то, лапки подогнула. На животе прямо!»

Мальчик так затаился в густом ивняке у самого берега, что даже чуткие выдры его не заметили. Уж очень весело они разыгрались. На брюшке, как на салазках, скатывались с высокого глинистого обрыва прямо в речушку. Нырк! И опять торопятся вверх. Мокрыми животами так выгладили глину, что скат блестел, как полированный.

Мальчуган и до самой ночи бы не шевельнулся. Да выдрам самим игра надоела. Ещё раз — нырк! И, как по команде, скрылись. Только по воде две цепочки пузырьков побежали — след, куда зверьки под водой подались. И всё. Точно ничего и не было.

Мальчик ещё подождал. Может, воротятся? Уплыли! Вздохнул и тихонько двинулся в сторону от реки. Он пробирался так осторожно, что даже маленькая птичка в гнезде над самой его головой нагнулась, всмотрелась и успокоилась. Не иначе как решила, что ей что-то почудилось. К тому же у неё и своих хлопот было достаточно: как раз пора яички на другой бок переворачивать. Дело не лёгкое — скорлупа-то ведь тоньше бумаги.

А мальчик полз от реки чуть дыша, пока заросли ивняка не кончились. Наконец осторожно встал, поправил поясок на рубашонке, заглянул в лукошко, которое всё время держал в руке, вздохнул… Мать ведь послала его к речке утиных яиц поискать. Уж и солнце за лес вот-вот спрячется, а в лукошке всего десяток, из одного гнёзда. Ладно, к похлёбке неплохая приправа. Вот только домой добираться не близко — не опоздать бы к ужину. Мать не спустит, похлёбка-то ведь пустая, вода да мука.

Мальчик опять вздохнул, осторожно положил в лукошко мягких травинок: не побить бы яйца, и замелькал голыми пятками.

Длинные тени деревьев уже легли поперёк тропинки, в кустах будто что-то заворочалось и глухо зашептало не дневными — ночными голосами, и от этого босые ноги помчались ещё быстрее. Кто знает, какие лесные дива сейчас проснутся и станут поперёк дороги или холодными руками пощекочут затылок…

Наконец лес словно нехотя расступился, и мальчик радостно выбежал на небольшую полянку. Посередине её, накренившись от старости на бок, стояла избушка из очень толстых брёвен под позеленевшей от мха крышей. Но это был дом, свой дом, прибежище и спасение от лесных дивов, просыпавшихся ночью. Дома есть, конечно, и свои домашние дивы, но это уже не страшно. Мать с ними хорошо управляется: кому плошку с молоком под печку, кому — что.

Мальчик, уже не оглядываясь, быстро перебежал поляну и бросился к двери. Дверь открывалась туго: тепло берегли. Мальчик осторожно переступил через высокий порог. Отца ещё нет, а мать только что вытащила ухватом из печки горшок горячей похлёбки. Горшок для большой семьи невелик, времена трудные.

Мать заглянула в лукошко, вздохнула.

— Неужто больше собрать не мог? Верно, песни птичьи сидел слушал, знаю я тебя.

Ясек опустил голову. Лгать он не мог. Но как сказать матери, на что любовался?

— Ладно уж, — смягчилась она. — Покачай братика, пока я на дворе управлюсь. С ужином отца ждать не будем, голодные вы. Наверное, управитель отца не пустил, на какую другую работу погнал. Пока человека ноги держат — не отвяжется.

Ох, хорошо, мать так и не допыталась, где был да что видел. Ясек поспешил к люльке, покачал кричащего братишку, набрал и сложил у крыльца охапку хвороста для завтрашней печки. Больше нельзя: управитель заметит, сразу разлютуется. Богато живёте, скажет, тепло, как в панских хоромах. Запанели.

«Запанели!» А Ясек и близко не видел, как паны живут. Их хибарка в самой дремучей части леса ставлена — авось управитель не так часто сюда заглянет. А и заглядывать-то на что? Стол? Четыре палки в земляной пол вбиты, платом коры покрыты. Досок ведь взять неоткуда: пила есть у управителя, да разве у него допросишься? У стола — коряги, пни вывернутые, кое-как топором подтёсаны. Ясеку это не диво. Если бы в лепёшки муки побольше, а толчёной коры поменьше, жить было бы вовсе хоть куда.

С похлёбкой живо управились. И по яйцу с куском лепёшки получили. А там — спать и во сне выдриные игры видеть.

На другое утро Ясь, чуть свет, уж на ногах.

— Куда?

Ну и глаза у матери — живо углядят.

— На речку. Рыбы на уху, ты же сама велела.

— Ну, беги коли так. Да смотри, чтобы рыба была, не то…

— Будет! Будет! — Второе «будет» послышалось уже за порогом, а третье замерло в кустах. Крючки у него самодельные, кузнецова работа, целых три в тряпочку завёрнуты и в пояс штанишек закручены. За них Ясек кузнецу целую неделю в кузнице отработал. Хоть большого толка от него не было — мал ещё, но уж очень кузнецу понравилось, как он из кожи лез услужить чем можно.

Крючки вышли на славу. В то время мало ещё кто их имел, в ходу больше были сеть да бредень. Яся научил рыбачить бродячий музыкант. Кто знает, каким ветром занесло его в это дремучее место. Три дня у них прожил. А за прокорм рыбы с крючков-то сколько натаскал! Мать коптить не поспевала. Он и Яся хитрой науке выучил и даже один крючок подарил, по которому кузнец два других сделал.

— Бери, — сказал весело, — мне за песенку кузнец ещё пару откуёт.

Ясек был очень рад. С сеткой ему одному ведь не справиться, а отцу не до рыбы, работы много.

Вот и речка, вот и тайник в дупле старой берёзы. Там лежат аккуратно свитые в колечки лески из конского волоса. Что греха таить, волос надёрган из пышного хвоста сердитого жеребца, а жеребец-то чей? Самого управителя! Как-то он пожаловал к их ветхой хатенке проверить: неужто не спрятан у матери в закутке хоть какой-нибудь поросёночек? (Поросёночек живо бы переехал во двор самого управителя, а отцу не миновать бы хорошей плётки — не прячь, мол, поросёнка.) Поросёнка, правда, не оказалось. И хоть отцу всё же досталось плёткой поперёк спины, но уже не так сильно. За то, что он не сумел завести поросёнка.

Всё это Ясь вспомнил, когда осторожно запустил руку в заветное дупло. Но тут же с криком её отдёрнул: в дупле лежало что-то мягкое, мохнатое, даже немножко тёплое. А где же драгоценные лески? Ведь другой раз к жеребцу управителя не подберёшься. Передохнув, Ясь опять засунул руку. Не двигается! Значит, не живое. Стиснув зубы, Ясь вытащил… мышь, да не одну… Но самое главное, на дне дупла нашарил свои драгоценные лески. Кто бы ни таскал мышей, а его имущества не тронул. Благодарный Ясь вынул все лески, а мышей покидал обратно в дупло: пользуйтесь на здоровье, я себе другой тайничок найду.

Как ни торопился Ясь, а по привычке двигался неслышно. Знал, что его лесные друзья шума не терпят. Ловля оказалась на редкость удачна. Берестяная кошёлка уже полна отборной рыбой. Осталось подсмотреть — не катаются ли выдры с любимой горки? Ясь торопливо смотал удочки, осторожно, на четвереньках, пробрался по берегу сквозь гущу кустов и замер, поражённый: маленький выдрёнок, по-ребячьи неуклюжий, скользя и спотыкаясь, царапался вверх по горке.

«Неслух, матки не слушает», — подумал Ясь и весело улыбнулся, но тут же стиснул зубы, чтобы не охнуть: за выдрёнком-то наблюдал не он один. По другую сторону накатанной горки, под кустом ивняка, мелькнуло что-то рыжее и два жёлтых глаза. Но светились эти глаза такой холодной злостью, что у Яся по спине прополз холодок. Лисица была ближе к выдрёнку, гораздо ближе, чем Ясь, и подбиралась ещё ближе.

Вот жёлтое метнулось из-под кустов и оскаленная пасть впилась в спинку выдрёнка.

Ясь не помнил, кричал ли он, но наверно крикнул и громко, потому что лисица в то же мгновение исчезла в кустах, а раненый выдрёнок покатился в воду.

Но покатился не быстрее, чем Ясь, потому что тот, уже стоя по пояс в воде, успел подхватить малыша и прижать к груди-крепко и нежно.

Уцепившись рукой за ветку ивы, Ясь осторожно выбрался на берег. От страха бедный выдрёнок даже не пищал, только-сильно дрожал. Из укусов на спине сочились тоненькие струйки крови, малыш тяжело дышал и не делал даже попытки вырваться.

— Мой! — сказал Ясь и задохнулся. — Мой! Слышишь?

Выдрёнок отозвался чуть слышным свистом.

— Мой! — повторил Ясь и от радости заплясал на одном месте, кружась и подпрыгивая. — Ой, да как же я тебя любить буду!

Но тут же внезапно сник…

— Мать не разрешит, — проговорил он упавшим голосом. — Всё равно, умолять буду, в ноги кинусь! Рыбу буду… — Тут рыба напомнила ему об оставленной кошёлке. Он быстро засунул дрожащего выдрёнка за пазуху, подобрал кошёлку и торопливо зашагал к дому.

Ясек долго просил мать оставить выдрёнка. Дело решил отец.

— Не шуми, матка, — сказал он. — У одного человека выдра была, как собака ручная. Она ему рыбы из речки таскала — не переесть. А рана пустяковая: только шкурку лиса прокусила, подлая. Заживёт.

Мать отвернулась, промолчала.

— Ладно, — согласилась она наконец, — неси своего нечистого духа в хату, я всё равно святой водой покроплю.

— Ой, мама! — только и смог выговорить Ясь и осторожно прижал к груди завозившегося под рубашкой раненого зверёныша.

Ночь у обоих прошла без сна. Ясек устроил в углу хаты постельку из травы, осторожно гладил зверька, стараясь в темноте не задеть больное место. И чуть не заплакал от счастья, когда бедный малыш наконец согласился проглотить несколько кусочков рыбы.

Время шло. Год, два. Ясь подрос. А выдра… Ясь до сих пор не переставал удивляться: выдра — большой, красивый Гуц сделался любимцем матери.

— Гуц, — звала она его. — Не принесёшь ли рыбки к обеду?

И Гуц подходил, ласково тыкался усатой мордой в её колени и исчезал. Это означало, что вскоре он опять появится, мокрый, весёлый, с блестящими глазами. Рыбу, большую (мелочи он не носил), он подавал матери в руки. Но иногда она, занятая чем-нибудь, говорила ему: — Положи вон там, в углу, на пол. — И Гуц слушался. Положив рыбу, он поворачивался и уходил. В этот день его уже нельзя было заставить принести ни одной рыбы.

Но по-настоящему любил он до обожания только Яся. С ним он мог сидеть, положив усатую морду ему на колени, не сводя с него маленьких блестящих глаз. Он бегал за мальчиком, как собака, и тому приходилось поневоле часто останавливаться, чтобы друг отдохнул. Ведь у сильной ловкой выдры ноги коротковаты, и на земле Гуц уставал быстрее Яся. Зато в воде не было рыбы, которая могла бы ускользнуть от него. На животе, а то и на спине, подгоняя себя мощным хвостом, он молнией скользил под водой, и только цепочка пузырьков воздуха указывала его путь.

— Довольно, Гуц, хватит, — смеялся Ясек. Тогда Гуц, весело подкинув последнюю рыбу на воздух, ложился в траву и наедался досыта. Ел и поглядывал на Яся, точно спрашивал: — А вам хватит?

— Хватит, Гуц, хватит, — говорил Ясек и поднимал полную кошёлку. — Идём, а то я не донесу.

И друзья отправлялись домой.

Собак у отца Ясека не было. Но как-то к ним на полянку забежал неизвестно откуда большой пёс и с рычанием кинулся на выдру, гревшуюся на солнышке. Ясь не успел даже вмешаться: выдра мгновенно перевернулась брюшком кверху, и пёс с жалобным воем исчез в лесу, а за ним протянулся кровавый след.

Мать выскочила из избы с ухватом. Но помощи не потребовалось: пёс исчез, словно его и не было, а Гуц, насмешливо посвистывая ему вслед, спокойно устроился на прежнем месте у порога.

Как ни странно, но Гуц не искал общества своих родственников. Раза два Ясек видел, как вдалеке от Гуца, в воде, показывалась усатая голова, раздавался призывной свист, но тем дело и кончалось. Гуц не пробовал отозваться, словно ничего и не слышал, и голова снова исчезала под водой.

С появлением выдры жизнь в лесной избушке стала легче: рыба на столе не переводилась. Но договориться с хозяйкой Гуцу удалось не сразу. Для выдры самая лакомая еда не рыба, а лягушки. Добродушному Гуцу и хозяйку хотелось угостить отменной едой. Однажды в хате разгорелась настоящая война.

— Ты какую пакость в хату тащишь? — кричала хозяйка, вся красная от злости. — Какую пакость в хату тащишь? Надо мной насмеяться вздумал, усатая морда?

Гуц стоял на пороге, совершенно сбитый с толку. В пасти его болтались ноги великолепной жирной лягушки. Он принёс её хозяйке как особенное лакомство, сам не съел по дороге. А она явно чем-то недовольна. Но чем же?

— Убирайся! — наступала на него хозяйка. — Духу чтобы у меня в хате жабьего не было!

Вступился Ясек, попало и ему. Огорчённый Гуц ушёл во двор и закопал злосчастную лягушку в уголке у забора: у него даже аппетит пропал. В этот день он не принёс домой ни одной рыбы и хозяйка сварила пустую похлёбку. Но умная выдра поняла урок. На следующий день после ссоры сама, без просьбы, принесла великолепную рыбину и виновато потёрлась усатой мордой о хозяйкину юбку. С тех пор домой приносилась только рыба. Лягушек Гуц съедал сам и, вероятно, дивился: как это люди в таком вкусном блюде толка не понимают?

Ясю казалось, что жизни, лучшей, чем у него, и на свете не бывает, и так бы, наверное, думалось ему и дальше, если бы…

Это случилось летом. Ясь сидел на пороге хаты и слушал, как весело перекликаются птицы на ветке старого дуба. Гуц, лежавший около него, вдруг поднял голову и тихо, тревожна засвистел: в лесу раздался лай собак, звуки рогов и конский топот. Отец выглянул из двери.

— Ясь, — сказал он тревожно. — Запри Гуца в каморку, скорей. Не иначе как это сам король охотится. Собаки забегут сюда, разорвут выдру.

— Не дам! — крикнул Ясь и схватил Гуца за шею.

— Дурачок, — сказал отец. — Торопись. Королевские собаки не только выдру — и человека в клочки разодрать могут.

Гуц недовольно засвистел и зацарапался в дверь каморки — его ещё никогда не запирали.

Ясю показалось, что ему снится сон. Топот копыт, звук рогов совсем близко, и вот на поляну вылетел всадник на белом коне. На поляне стало тесно от пышно разодетых всадников, но тот, первый, был лучше всех.

— Вот эта нора — человечье жильё? — спросил он, оглянувшись.

— Так точно, ваше королевское величество, — ответил другой человек на сером коне и почтительно снял шляпу.

Король поморщился. Оглянулся и заметил Яся, жавшегося к двери.

— Эй, хлопец, так это у тебя есть ручная выдра? А язык у тебя тоже есть?

Но Ясь молчал, даже не пробуя ответить. Он только смотрел.

— Есть, есть язык, милостивый наш король, — вмешался отец, кланяясь до земли. — Не прогневайтесь, напугался, обеспамятел хлопец.

— А ну покажи, — милостиво произнёс король. Его, видно, позабавил испуг мальчика. — Эй, возьмите собак на сворки.

— Иди же, — подтолкнул отец Яся, — да на верёвку привяжи.

Но Гуц и без верёвки спокойно вышел из каморки и стал на пороге, прижимаясь к Ясю.

— Прелесть! — восхитился король. — Да неужели рыбу ловит?

И тут Ясь вдруг осмелел. Ишь ты, его Гуц самому королю нравится. Ну он ему покажет!

— Слезай с коня, — предложил он. — Бежим к реке, поглядишь, он тебе рыбы враз наловит.

— Ты и вправду ума решился! — ужаснулся отец. — Прости его, король милостивый, сам не помнит, что болтает.

Но король хохотал, держась за бока.

— Чудесно, чудесно, идём к реке. Вы тоже.

— Корзинку возьми (Ясь совсем осмелел), — он тебе на целый обед наловит.

Отец ухватился было за палку, да смекнул, что королю понравилась выходка Яся, и только притворился рассерженным.

Король впереди, Ясь с Гуцем за ним, сзади изумлённые придворные…

В несколько минут корзина была полна до краёв. Когда Гуц вынес на берег особенно большую рыбу, Ясь приказал:

— Подай ему! — и показал на короля.

Гуц послушно подошёл и протянул королю мокрую, покрытую слизью рыбу. Король со смехом схватил её, пачкая белые перчатки, и воскликнул:

— Теперь буду есть рыбу, только пойманную этим очаровательным животным.

Ясь думал, что видит сказку наяву. Но вот откуда-то появилась большая корзина и отец, подхватив Гуца, посадил его в эту корзину. Гуц недовольно засвистел, но корзину уже закрыли крышкой.

— Получай, мальчик, — весело крикнул король, и к ногам Яся упала золотая монета. Ясь понял.

— Не дам! — крикнул он и схватился за крышку корзины. Но нарядные слуги грубо оттолкнули его, корзину вскинули на седло лошади, и вот уже за поворотом дороги послышался отчаянный крик выдры: Гуц прощался с другом.

— Ты что? Ума решился? — отец тряс Яся за плечи. — Золото когда видал? Теперь мы богачи. А выдрёнка другого поймаешь, подумаешь, невидаль!

Но Ясь молча вывернулся из его рук и кинулся бежать за всадником и собаками, за корзиной, где кричал и метался его самый дорогой друг.

Отец бросился было за ним, но уже через несколько минут задохнулся, махнул рукой и остановился.

А Ясь всё бежал. Вот и лес расступился и люди, стоявшие около избушек, показали ему, в какую сторону скакали блестящие всадники. И снова лес, и снова хаты. Добрые люди давали ему где хлеба, где плошку молока, показывали дорогу.

— Гуц! — повторял он тихо. — Гуцек мой!

Сколько времени шёл, он не знал. Наконец впереди показался королевский дворец. Но ажурная решётка ворот не открылась перед мальчиком, и стража прогнала его. Только один, самый молодой и красивый, страж смилостивился.

— Тут твоя зверюга, — сказал он. — Пруд ей во дворце построили. Рыбы напустили. Она рыбу ловит, самому королю в руки подаёт. А сама не то свистит, не то плачет. Скучает, видно, жалуется.

Ночью весь дворец взбудоражил выстрел. Выбежали люди с факелами. Часовой у дворца заметил, как по дорожке сада пробежал какой-то зверь: собака — не собака, и выстрелил.

Гуц не шевелился… Поиски маленького друга, которого не могли заменить ни король, ни придворные, закончились.

В суматохе никто не обратил внимания на маленького мальчика у ворот. Он прижимался лицом к фигурной решётке так, что узор её отпечатался на залитых слезами щеках. Охрипшим от рыданий голосом он повторял:

— Отдайте Гуца, отдайте хоть мёртвенького…

Наконец, его заметили, и один слуга, пробегая, сказал:

— Ты в уме повредился? Такую шкурку тебе, голодранцу отдать? Да она самому королю на шапку пригодится.

ТИГРЁНОК ГУЛЬЧА

— Нет угля для сандала?[1] О шайтан, о сын шайтана, он забыл принести уголь! Дай мне палку, Хаким, я три мешка угля выколочу из этой собаки вместо одного!

— Вот хорошая палка. — И достойный сынок главного истопника, такой же коротенький и жирный, как его папаша, с готовностью подал отцу большую суковатую палку.

— Я знаю, отец, где его искать. Уж он, наверно, опять смотрит на тигрёнка в клетке. Вчера я три раза отколотил его за это и крепко оттаскал за уши, ничего не помогает!

Хаким побежал за отцом. Он весело хихикал и подпрыгивал — то-то будет смеху, когда отец начнёт колотить этого бездельника!

Хакиму никогда не приходилось таскать тяжёлых мешков с углём. И сейчас, еле поспевая за отцом, он думал: «За что же на кухне кормят этого Назира? Ведь он вчера ещё получил половину лепёшки и кость, а на ней было даже немного мяса. По крайней мере он грыз её, я сам видел. Ведь не станешь же грызть кость, на которой ничего нет».

В чудесном саду Мустафы-бека[2], на горке, в конце тенистой аллеи, стояла большая клетка с золочёной решёткой. Тёмная зелень карагача защищала её от солнца. Прижавшись лицом к прутьям решётки, стоял маленький мальчик в драном халатике. Он просунул руку между прутьями.

— Золотой мой, — говорил он, — полосатая мордочка, Гульча[3]. У тебя глаза, как камень в кольце у Мустафы-бека, даже лучше. — И он ласково проводил рукой по блестящей спине маленького тигрёнка. А тот жмурился, потягивался и, перевернувшись белым животом кверху, ловил и покусывал маленькие пальцы мальчика.

— Поймай, поймай, — смеялся Назир и хлопал тигрёнка тонким прутиком. — Ты такой быстрый, а не можешь поймать прутик! Такой быстрый, а не… Ай! — И он с криком отпрыгнул от клетки: длинная палка истопника со свистом прошлась по его спине.

— Глаза, как камни в кольце Мустафы-бека? — задыхался от злости Джура. — Я тебе покажу камни! Я тебе покажу полосатую мордочку. Я тебе!.. Где уголь? Почему не принёс угля для сандала?

Назир метнулся было в кусты, но истопник Джура ухватил его за полу халата и снова замахнулся. Мальчик поднял руки, защищая голову от ударов. Хаким взвизгнул от удовольствия и даже подпрыгнул, но затем… Затем все трое замерли и, вытаращив глаза, перестали даже дышать: по дорожке медленно и важно шёл сам Мустафа-бек, великий и грозный министр его величества эмира бухарского.

Семь шагов, медленных и важных успел он сделать, с удивлением рассматривая окаменевшую группу, пока Джура опомнился. Выпустив мальчика, истопник прижал обе руки к животу и порывисто согнулся. Голова его почти коснулась песка аллеи; кланяясь, он точно переломился пополам.

— Да сохранит вас аллах, всемилостивейший повелитель! Да продлит он счастливые дни вашей жизни, да…

Палка вывалилась из ослабевших рук Джуры. Хаким, пятясь, хотел спрятаться за розовым кустом, замышляя, как бы ему удрать куда-нибудь подальше и там отлежаться, пока пройдёт страх. Грозному Мустафе-беку опасно было попадаться на глаза, да ещё по такому случаю: он не терпел, чтобы по его любимым дорожкам ходили без разрешения.

А Назир так и застыл на месте, не догадываясь ни оправить одежду, ни поклониться.

Мустафа-бек медленно поднял руку и провёл ею по длинной волнистой бороде. На пальце его сверкнул жёлтый камень, тёмные брови нахмурились, а это был плохой признак.

— Вы что тут делаете? — спросил он тихим голосом.

Мустафа-бек никогда не кричал, но чем тише говорил министр, тем ужаснее были последствия.

— Мальчишка стоял, на тигрёнка смотрел, — залопотал Джура, не переставая отвешивать поклоны. — День стоит, ночь стоит, день стоит, ночь стоит, день стоит…

Ноги у Джуры подгибались: великий Мустафа-бек гневается, это ясно! А он не может остановиться, он погиб…

— Ночь стоит!.. — с отчаянием выкрикнул он последний раз, опустил голову и замер.

Министр в нетерпении перевёл глаза на сидевшего на корточках Хакима.

— Отец из него три мешка угля выколотить хотел, — пролепетал тот, уже совершенно ошалев от страха, и упал на песок, закрыв голову полой халата.

Джура нагнулся ещё ниже и перестал дышать. В клоповник его пошлёт министр или сразу велит отрубить голову?

Он ждал удара в ладоши — знак, по которому из кустов должны выскочить невидимые сейчас слуги. И вдруг… странный неожиданный звук!

Но это не удар в ладоши, это… и Джура украдкой, склонив голову набок, приоткрыл левый глаз.

Грозный Мустафа-бек… нет, этому нельзя было поверить, Мустафа-бек… смеялся. Он смеялся громко и долго, так, что колыхались полы его зелёного шёлкового халата.

— Три мешка угля из этого маленького оборванца!.. Три мешка угля, — повторял он и вдруг, спохватившись, нахмурился и опять принял величественный вид. — Так мальчишка смотрит на тигрёнка? — важно переспросил он.

— День стоит, ночь стоит… — пролепетал Джура чуть не в обмороке и пошатнулся на обмякших ногах.

И тут Мустафа-бек всё же хлопнул в ладоши.

— Помилуйте, всемилостивейший! — взвыл Джура и повалился на землю лицом в песок.

Но министр уже не смотрел на него.

— Мальчишку вымыть и приставить к тигрёнку, — приказал он появившимся слугам, даже не взглянув на неподвижного Назира. — Пусть кормит его и веселит. А вы… прочь!

Джуре и Хакиму не нужно было повторять этого дважды. Они мигом исчезли, словно растаяли.

А на площадке перед клеткой двое рослых слуг в нарядных красных халатах смотрели на всё ещё неподвижно стоявшего Назира.

— И вот этому нищему ходить за тигрёнком! — сказал один и озлобленно сплюнул. — Кормить его и веселить! Да от такого и тигр запаршивеет, пусть отсохнут у меня руки и ноги!

— Тише, — сказал другой и дёрнул его за рукав. — На слова всемилостивейшего Мустафы-бека плюёшь! Одумайся! И потом, если змеёныш сумел понравиться господину, он сумеет и больно ужалить. Да и чего ты злишься, Исхак? Мало тебе работы со зверями? Радовался бы, что нашёлся помощник! — И, повернувшись к Назиру, он с притворной лаской взял его за руку.

— Иди, мальчуган, — сказал он, — я дам тебе новую рубашку и халат. И помни, что я первый сказал тебе ласковое слово.

Мальчик как во сне провёл рукой по глазам.

— И мне… мне можно будет играть с ним? — с запинкой произнёс он, указывая на метавшегося в клетке тигрёнка.

— Ещё надоест! — засмеялся слуга. — Пойдём же. Меня зовут Ибрагим. Запомнил? Ибрагим.

— Ибрагим… — как эхо повторил мальчик и пошёл за слугой робкими шагами, не в силах понять и пережить всех событий этого удивительного утра.

Исхак ещё раз плюнул им вслед и отвернулся.

— Попомнишь же ты меня! — тихо сказал он. — Дать мне в помощники сына слепой нищей. Ну, подожди, авось Мустафа-бек забудет о тебе, как забыл уж было о тигрёнке, а тогда… — И он с неохотой последовал за уходившими.

На площадке перед клеткой водворилась тишина. Пёстрый удод, распустив хохолок, побежал по дорожке и с криком вспорхнул на дерево; большая зелёная ящерица шмыгнула в кусты; к розе, жужжа, подлетел золотисто-зелёный жук и, сложив крылышки, спрятался в её душистой середине, а на дорожке валялась забытая Джурой крепкая суковатая палка.

Тигрёнок стоял, прислонившись лбом к решётке, и, прищурив жёлтые глаза, уныло всматривался вдаль.

Ему было скучно. Золочёная клетка в саду Мустафы-бека сделалась его домом недавно. Два шёлковых халата подарил за него министр двум искалеченным охотникам. Мать тигрёнка была самой сильной и смелой тигрицей тростниковых зарослей Аму-Дарьи. Она билась долго и храбро за свободу своего детёныша.

Это случилось десять дней тому назад. Мешок с тигрёнком один из охотников перекинул на спину и бежал что есть духу, придерживая его уцелевшей рукой.

Второй охотник еле поспевал за товарищем и задыхался, хватаясь за грудь: уже умирающая тигрица подмяла его под себя, и только в последнее мгновение охотнику удалось всадить ей в бок кривой нож с посеребрённой рукояткой.

Они добежали до реки, едва успели вскочить в широкую плоскодонную лодку и лежали в ней, задыхаясь, измученные болью и страхом. В то время, как гребцы поспешно отталкивались от берега веслом, на берегу, припав за развесистым кустом джиды, дрожал в бессильной злобе отец тигрёнка — огромный одноглазый тигр. Его-то и боялись, от него-то и бежали охотники. Они знали, что он, вернувшись с дальней охоты, пойдёт по их следам и одолеть его им, искалеченным, будет не под силу.

Тигр хлестал себя длинным хвостом по бокам и царапал землю. Он опоздал всего на несколько минут. Его жалобный и грозный рёв заставлял дрожать и гребцов, вынуждал их быстрее взмахивать вёслами.

— Ваше счастье, — говорили гребцы охотникам. — Быстро вы бежали, быстрее смерти, а она по пятам шла.

Тигрёнок с плачем бился в мешке, и его жалобному писку отвечало страшное рычанье отца.

Одноглазый тигр был хром. За искалеченную ногу он в своё время взял три жизни охотников. О нём слагали легенды. Он бросился было в воду на зов тигрёнка, но больная нога ныла, и он не решился плыть и повернул обратно.

В первую же ночь он ворвался в кишлак[4] и, как смерч, прошёл по нему: разорвал несколько баранов и лошадей.

Дорого обошёлся дехканам[5] каприз Мустафы-бека — приобретение маленького украшения зверинца.

Три дня любовался им грозный министр эмира бухарского, а потом наскучила игрушка. Только один маленький нищий — Назир всем сердцем полюбил красивого зверька и изредка играл с ним.

Тигрёнку было скучно, клетка тесна для него, привыкшего к простору. А теперь ещё ушёл и мальчик. Его маленькие руки так ласково щекотали ушко, а от его голоса становилось почти весело.

Тигрёнок капризно запищал и зацарапал лапками прутья решётки. Но тут же притих и насторожился: в дальнем конце аллеи, из-за поворота показалось что-то маленькое и яркое. Оно неслось со страшной быстротой, уже видно было белую рубашку, красный халат и сияющее счастьем смуглое личико.

— Ключ! Ключ! — крикнул мальчик и, подбежав к клетке, даже стукнулся с разбега об решётку и схватился за неё руками.

— Понимаешь? Ключи дали мне, Гульча! От твоей клетки! Сейчас открою. И какой халат мне дали! И я должен тебя веселить и учить разным фокусам, чтобы самому Мустафе-беку было весело смотреть на тебя! О Гульча, Гульча!

Он выкрикнул это как в лихорадке, а сам дрожащими руками вставлял ключ в отверстие замка.

Тигрёнок даже испугался и, отойдя, прижался к задней стенке клетки. Но Назир уже вскочил в клетку и стал около тигрёнка на колени.

— Я буду кормить тебя, Гульча, — говорил он. — Я сейчас принесу тебе тёплого молока. Я только раньше прибежал сказать тебе это!

Через минуту мальчик и тигрёнок уже весело катались по клетке. Тигрёнок, забыв о своём сиротстве и неволе, ловил длинный прут с тряпочкой на конце, а мальчик щекотал ему брюшко и смеялся.

Исхак стоял около клетки и злобно смотрел на них. Ему была ужасна мысль, что нищий, случайно попавший на кухню мальчишка сделан его помощником. А вдруг Мустафе-беку придёт в голову впоследствии назначить мальчишку надсмотрщиком, и тогда он, Исхак, лишится места! Мысли одна другой чернее теснились в его голове.

А в это время Мустафа-бек отдыхал, откинувшись на мягкие подушки. Одно его слово сегодня осчастливило маленького нищего. Но счастье мальчика не волновало Мустафу-бека. С таким же равнодушием он отнёсся бы и к его несчастью. Главное — каприз его, Мустафы-бека, был исполнен. Чем бы заняться теперь?

Он сердито отодвинул от себя блюдо с дымящимся пловом и хлопнул в ладоши.

— Унесите это, — приказал он. — И позовите певца! Или нет, рассказчика! Или… убирайтесь вон, все!

Опершись на руку, он задумался. Стоило только захотеть, и всё будет. Чего же пожелать?..

А Назир уже принёс в клетку кувшин тёплого молока, и тигрёнок пил, захлёбываясь от жадности.

— Ещё, ещё налей, — угрюмо говорил Исхак, — вот так, да не давай ему разливать. Пять раз в день кормить будешь. Как подрастёт, мясо есть будет, потом авось и тебя слопает, — тихо прибавил он и отвернулся.

Сытый тигрёнок, развалясь на свежей соломе, усердно лизал свою толстую лапу и приглаживал ею пушистые щёки. Лапы его были непомерно велики, точно подушки, и ходил он, приволакивая их за собой, словно они были тяжелы ему.

Наконец и умывание надоело. Тигрёнок перевернулся да так и заснул, раскинув лапки и пушистый хвост. Назир смотрел на него в безмолвном восхищении.

— Теперь сам иди на кухню, обедать будешь, — мрачно сказал ему Исхак. — Ключ-то не потеряй, привяжи к поясу. — И он пошёл по дорожке.

— Исхак-ага[6], — робко позвал его мальчик.

— Ну?

— А мне можно спать с ним в клетке?

Мальчик так и впился глазами в сердитое лицо начальника.

— Можешь, — пожал плечами Исхак. Он всё ещё не знал, в какой степени Мустафа-бек интересовался мальчиком. Может быть, забудет о нём? О, если бы знать!

Кроткий и доверчивый Назир не особенно задумывался над чудесной переменой. Сытость — новое, почти незнакомое ощущение вошло в его жизнь, и целый день беззаботная игра с тигрёнком вместо бесконечных мешков угля и палки сердитого Джуры. Но Назир по-прежнему бледнел при одном имени министра и даже в прогулках с тигрёнком избегал аллей, где тот мог бы его встретить. А министр в это время увлёкся новой забавой — редкостными, выписанными издалёка цветами — и совсем перестал бывать около клетки тигрёнка. Назир был рад этому. Он немедленно перетащил в клетку своё единственное имущество — мешок, набитый соломой, и по-братски разделил его с тигрёнком.

— Иди сюда, джаным[7], — звал он, и ласковый, весёлый зверёныш, набегавшись за день, доверчиво засовывал круглую мордочку ему под мышку.

Часто ночью Назир лежал не шевелясь и широко раскрытыми глазами смотрел в темноту. В кустах что-то шуршало. Иногда тихий писк доносился оттуда — ночные хищники начинали работу. Гульча вскакивала и, прижавшись головой к решётке, слушала, жадно втягивая свежий воздух.

— Вспоминает, — догадывался Назир, и сердце его сжималось от жалости. Он подползал к тигрёнку и тихонько трогал рукой спину.

— Успокойся, джаным, — шептал он, — успокойся!

В темноте глаза тигрёнка светились зеленоватым светом. «Томится», — думал Назир, и ему становилось грустно. Тоска зверя напоминала ему собственную горькую долю.

— Я не оставлю тебя, Гульча, золотая моя! — шептал он, прижимая её к себе. — И дикое зелёное мерцание в глазах тигрёнка гасло, он послушно, но с тяжёлым вздохом вытягивался на соломенном матрасике.

Часто только к утру, когда звёзды начинали тускнеть и затихали тревожные ночные голоса, оба они засыпали беспокойным, полным сновидений сном. Но наутро всё забывалось.

— Мяяуу! — кричала Гульча и тянула Назира за халатик.

Он вскакивал и протирал заспанные глаза.

— Сейчас, Гульча, сейчас принесу тебе завтрак, потерпи, будь умницей! — И со всех ног бежал на кухню за молочной кашей.

Одно только пугало мальчика. Исхак не бил его, не кричал на него, как Джура, но его мрачные глаза постоянно следили за ним.

— Что я ему сделал? — удивлялся мальчик. — Я и тигрёнка хорошо кормлю и клетку чищу, мясо и воду большим тиграм ношу, а он всё недоволен. Почему?

Между тем Гульча росла и к осени уже стала с крупную собаку. Назир так часто расчёсывал и гладил её шёрстку, что чёрные полосы блестели на ней, как нарисованные. С мальчиком Гульча была кротка и ласкова. Они весело бегали вдвоём? по парку, забираясь в самые далёкие и пустынные уголки.

Гульча не прочь была поиграть и с другими людьми, но те даже при встречах пугались её.

— Убери свою поганую кошку! — сердито кричали они Назиру, и тот крепко хватал её за толстую шею.

Друзья были счастливы. Завидев бабочку, Гульча подпрыгивала, ловила её лапами и с добычей валилась на траву; увидев ящерицу, прижимала её лапой к земле и внимательно рассматривала.

Назир отталкивал тигрёнка и сердился:

— Не смей мучить её, злая кошка! Видишь, какая красивая зверушка. Что она тебе сделала?

— Мя-у, — сердитым рычанием отвечала Гульча и отходила надувшись. Но через минуту она уже забывала обиду, крадучись подползала к Назиру и прыгала ему на спину. Тут они оба катались по земле, и Гульча с весёлым ворчанием трепала мальчика за рукава и за полы его халата. На коже Назира острые когти её разрисовывали целые узоры, но мальчик не сердился.

— Заживёт, — говорил он. — Вот с халатом хуже, опять Ибрагим браниться будет.

Ещё одно огорчение было у Назира: ему очень хотелось научить тигрёнка каким-нибудь фокусам. Но это никак не удавалось. Тигрёнок знать не хотел никаких приказаний. Назир мучился часами, стараясь обучить его по команде вставать, ложиться или прыгать через табуретку.

— Мя-яу-у, — недовольно тянула Гульча и, подпрыгнув, шлёпала на лету учителя лапой по плечу так, что оба кубарем катились по дорожке.

Назир чуть не плакал.

— А вдруг Мустафа-бек спросит, каким я тебя фокусам выучил, ленивая ты кошка? — сердился он и отряхивал разорванный халатик. — Рассердится, прогонит меня, что будешь делать? К Исхаку пойдёшь?

Исхак никогда пальцем не тронул тигрёнка, и однако уши его прижимались к голове, а глаза щурились и зажигались недобрым огнём, едва только высокая мрачная фигура Исхака появлялась на дорожке. Затем Гульча начинала глухо рычать. Она сидела в углу, сузив глаза, и рычание её, точно отдалённый гром, усиливалось, когда Исхак подходил близко.

— Ты что это, нарочно её учишь? — спросил раз Исхак и так зло посмотрел на Назира, что у того душа ушла в пятки.

— Я её учу… — оправдывался тот дрожащим голосом. — Я её учу… через палку прыгать. А она не хочет. А вот это…

— А вот это хочешь? — насмешливо спросил Исхак и, войдя в клетку, протянул руку для удара.

Но Гульча так зашипела, вся собравшись в комок в углу клетки, что Исхак невольно отдёрнул руку.

Однако давно накопившееся раздражение должно было найти себе выход, и Исхак уже не мог сдержаться:

— Так ты для этого сюда поставлен? Кошек на людей натравливать? — И от его сердитого толчка Назир кубарем покатился по полу туда, где шипела Гульча.

Мальчик стукнулся об решётку и вскрикнул от боли и испуга.

Гульча вскочила. Шипение её перешло в вой, она присела, метнулась через лежащего Назира, и зубы её впились в руку Исхака.

Исхак бросился к двери, но Гульча крепко держала его.

— Спасите! Спасите! — кричал Исхак. Рукав его окрасился кровью.

Назир быстро вскочил на ноги и бросился к большой глиняной чашке с водой. Схватив чашку, он опрокинул её на голову разъярённой тигрицы.

Фыркая и отплёвываясь, она отскочила в сторону, а Исхак пулей выскочил из клетки и захлопнул дверцу.

— Я тебе этого не забуду, — погрозил он кулаком перепуганному Назиру и исчез в кустах.

Гульча, мокрая и злая, продолжая фыркать и рычать, лизала лапы и тёрла ими голову.

— О Гульча! — вздохнул мальчик и сел на солому рядом с нею. — Доведёшь ты меня до беды.

Но тигрица вместо ответа прислонилась к плечу Назира и лизнула его в ухо шершавым, как тёрка, языком.

Однако она долго не могла успокоиться. Первая борьба и вкус человеческой крови взволновали её. Она долго ходила по клетке, била себя хвостом по бокам так, что далеко были слышны удары. Ночью она не раз вставала и подходила к решётке.

Назир тоже вставал и начинал её ласкать и успокаивать. Худенькому четырнадцатилетнему мальчику и в голову не приходило, что лапы с острыми когтями могли быть опасны и ему. Клыки тигрёнка блестели при лунном свете, но Назир ласково гладил сморщенные губы, и они, закрывая клыки, смыкались. Гульча опускала голову и со вздохом ложилась на матрасик. Она занимала его уже целиком, и Назир ютился около неё на куче соломы.

А взгляд Исхака с тех пор ещё упорнее давил Назира. Разговаривать с мальчиком он перестал совершенно, только приказывал отрывисто, а к клетке тигрёнка совсем не подходил.

Время шло. Уже листья опали в саду, и недалёк был первый снег. Ночи стали такими холодными, что Назир дрожал на соломе и жался к тёплому боку зверя, всё не решаясь уходить в дом и оставлять в одиночестве своего друга.

А Гульча становилась совсем взрослой тигрицей.

Однажды утром, когда деревья впервые покрылись серебристым инеем, Гульча в волнении вдыхала морозный воздух и была особенно возбуждена. Она каталась по полу, ловила Назира за ноги и так просилась из клетки, что он не мог ей отказать и открыл дверцу.

Тигрица мелькнула в кустах, точно молния, и пропала. Обеспокоенный Назир кинулся за ней.

— Гульча! — звал он её. — Джаным, иди сюда! Да куда же ты запропастилась?

Он бежал, всё больше пугаясь, звал, кричал. Выбежав на главную аллею, он остановился, похолодев от ужаса: по аллее, как всегда медленно и важно, приближался к нему в шёлковом белом с зелёными полосами халате Мустафа-бек.

А за кустом блестел полосатый бок и змеился длинный золотистый хвост. Расшалившейся тигрице понравился полосатый халат министра, ей захотелось поиграть с ним.

У Назира пересохло во рту.

— Гульча, — прошептал он и кинулся вперёд, но было уже поздно. Гульча прыгнула, жёлто-полосатое смешалось с зелёно-белым. Раздался испуганный крик, и министр кубарем покатился по песку дорожки.

Гульча была довольна: тррр… — как славно рвётся шёлк халата, гораздо приятнее, чем грубая материя одежды Назира.

Она с шаловливым рычанием рвала и трепала полы одежды, не обращая внимания на то, что её тормошит и пытается оттащить помертвевший от ужаса Назир.

Мальчик громко плакал.

— Гульча, — звал он. — О Гульча, джаным!

Наконец Мустафа-бек, позабыв о своём достоинстве и важности, закричал так громко, что Гульча, напуганная, отскочила, и Назир успел схватить её за шею.

Не в силах больше говорить и двигаться, мальчик увидел, как перед ним мелькнула чёрная борода Мустафы-бека и изодранные, перепачканные полы его халата.

Министр трусливо бежал, а сзади, еле поспевая за ним, неслись целой толпой слуги. Во время «побоища» они молча сидели в кустах и наблюдали за происходящим, теперь же громко кричали о необходимости страшной расплаты с тигрицей и «сыном шайтана».

А «сын шайтана», крепко обняв голову тигрицы, обливал её горькими слезами.

— О Гульча! — причитал он. — Джаным, что теперь с нами будет!

Крики и возня смутили тигрицу. Она без сопротивления позволила отвести себя в клетку и смирно легла там в уголке, положив голову на колени Назира.

Мальчик дрожал и всматривался в глубину аллеи.

По дорожке пробежала и вспорхнула какая-то птица. С деревьев падали жёлтые листья.

Назира давило предчувствие беды.

Вот в конце аллеи блеснуло что-то яркое. Острые глаза мальчика различали красный халат Исхака. Он шёл медленно и крадучись. Вот блеснула расшитая бисером тюбетейка, вот ещё что-то длинное… И Назир похолодел от ужаса: ружьё!

Пальцы мальчика так и впились в шею тигрицы. Она недовольно замотала головой, стараясь освободиться.

Исхак уже стоял перед клеткой, и мрачное лицо его сияло злорадством.

— Эй, ты! — скомандовал он. — Прочь из клетки! Живо, сын шайтана, а то пришибу тебя вместе с твоим полосатым зверем. Тебе увидишь, что будет, а ей голову долой! Так приказал всемилостивейший Мустафа-бек.

Исхак взвёл курок.

— Не дам! — крикнул Назир и кинулся к тигрице, закрывая её своим телом.

— Ну, так обоих вас пришибу, — ответил Исхак и, шагнув ближе, поднял ружьё.

Гульча сердито зарычала и просунула лапу сквозь прутья клетки, стараясь достать Исхака. Может быть, вид ружья напомнил ей давнюю битву на Аму-Дарье и грязный мешок — первую клетку её детства.

— Понимает! — усмехнулся Исхак и прицелился. — Уйди, говорят тебе! — предостерегающе крикнул он мальчику ещё раз.

Назир кинулся к дверце:

— Беги, Гульча, беги! — И он широко распахнул дверцу.

Раздался выстрел и жалобное рычание. На полосатой спине тигрицы показалась кровь. Оглушённая выстрелом, она метнулась из клетки и исчезла в кустах. А Назир с громким плачем упал на пол. Исхак, стиснув от ярости зубы, кинулся к нему.

— Подожди! — процедил он. — Всё расскажу Мустафе-беку! Сгниёшь в клоповнике.

Он грубо схватил мальчика за рукав и приподнял с пола.

Клоповник? Назир хорошо знал, что это значит. И, перегнувшись, он вцепился зубами вруку Исхака. Тот вскрикнул и разжал пальцы.

Мальчик кинулся бежать.

Исхак постоял несколько минут в раздумье, потом повернулся и медленно зашагал по направлению к дворцу.

Мальчик бежал куда глаза глядят. Жалость к потерянному другу смешивалась с ужасом перед тем, что ждало его, если ему не удастся убежать.

— Утоплюсь, а не дамся, — твердил он задыхаясь.

А в это время Исхак, согнувшись и прижав руки к груди, докладывал министру:

— Всё сделано, всемилостивейший! Тигрицу уже закопали, как вы изволили приказать. И шкуры не снимали. А мальчишка бит плетьми и сидит в клоповнике.

Пятясь и кланяясь при каждом шаге, Исхак выбрался из комнаты. «Министр завтра забудет о мальчишке, и проверки не будет, а в случае чего скажу, что проклятый нищий умер от побоев,» — думал он.

Вечерело. Высокие тростники на берегу Аму-Дарьи раздались и с тихим шелестом пропустили длинное полосато-жёлтое гибкое тело.

Гульча скользила вдоль берега. Останавливаясь, она втягивала воздух дрожащими ноздрями. Походка её сделалась ещё более скользящей и неслышной. Жёлтые глаза горели, чёрные зрачки расширились и округлились…

Вся она была и похожа и не похожа на прежнего ручного зверя. Она слышала выстрел, она лизала свою кровь из раны в боку, а сейчас дикие запахи свободы завершили её превращение. Вчера ещё она была ручная красивая игрушка, сегодня — дикий, свободный и опасный зверь.

А в противоположном направлении по пыльной дороге бежал измученный горем и страхом мальчик. За несколько минут он потерял всё, что имел в жизни: покой, безопасность и единственную привязанность.

— О Гульча! Гульча! — всхлипывал он.


Прошло несколько лет.

Революция смела эмира бухарского, бесследно исчез из своих владений и Мустафа-бек.

Вечерело. По тропинке в тростниках вдоль Аму-Дарьи пробирался всадник в гимнастёрке и шлеме с красной звездой. Всадник был молод. В руках он держал винтовку наперевес и внимательно вглядывался в дорогу.

Вдруг лошадь сделала отчаянный скачок в сторону, полосатое тело метнулось из тростников и обрушилось на голову лошади.

Толчок выбил всадника из седла, и он, перевернувшись в воздухе, сильно ударился о землю.

Страшное рычание смешалось с последним криком лошади. Мгновение — и полосатая голова зверя приблизилась к юноше. Он сделал отчаянное усилие: нельзя ни привстать, ни пошевелиться. А страшная голова всё ближе и ближе… Блеснули громадные глаза.

Юноша замер и зажмурился, уж лучше не смотреть!

Тигр нагнулся, задышал юноше в шею.

Не выдержав, юноша громко крикнул и открыл глаза. Шершавый язык дотронулся до его щеки. С тихим мурлыканьем тигр лизал ему лицо и руки.

— Гульча, — запинаясь, прошептал юноша и положил дрожащую руку на шею тигрицы. А та, мурлыча, пыталась просунуть голову ему под мышку, как когда-то…

Но вдруг тигрица насторожилась. Оскалив зубы, она зарычала и стала бить себя по бёдрам хвостом.

Теряя сознание, Назир успел заметить, что из зарослей к ним пробирался почти ползком громадный тигр.

Гульча ударила лапой по земле. Минуту звери стояли друг против друга в позе вызова.

Но вот Гульча сделала прыжок вперёд. Тигр был побеждён. Он опустил голову и направился в сторону, где лежала лошадь. А тигрица легла около Назира и положила громадную голову ему на плечо.

Уже светало, когда угрожающее ворчание тигрицы привело Назира в чувства.

Чуть сдерживая рвущихся вспять коней, на узкой тропинке остановилась группа красноармейцев.

Тигр молнией скользнул в кусты, тигрица приподнялась, губы её сморщились, блеснули клыки.

— Это она его… Назира! — крикнул один из красноармейцев и поднял винтовку.

— Не стреляй! — закричал Назир и рванулся было с места, но тут же упал и застонал от боли.

— Уходи, уходи, Гульча, — толкнул он тигрицу в бок дрожащей рукой.

О том, что было дальше, красноармейцы не переставали повторять много раз.

— Он её толкает, — рассказывал вечером взводный своему начальнику. — Сам валится, а её толкает и кричит: «Не стреляйте, не стреляйте!» А она обернулась да в лицо его языком, в лицо — языком, а потом хвостом махнула — и в кусты, будто ничего и не было, а он уткнулся лицом в землю и плачет, плачет. Где уж тут стрелять! Сами понимаете…

Примечания

1

Сандал — жаровня с угольями.

(обратно)

2

Бек — господин.

(обратно)

3

Гульча — цветочек.

(обратно)

4

Кишлак — селение.

(обратно)

5

Дехкане — крестьяне.

(обратно)

6

Ага — почтительное обращение к старшему.

(обратно)

7

Джаным — дорогой.

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРА 
  • ПОЛОСАТАЯ СПИНКА
  • ДЫМКА
  • ЛЕСНАЯ БЫЛЬ
  • ДАЛЬШЕ… ВСЁ ПОВТОРЯЕТСЯ
  • ЛЕТУЧИЙ МЕДВЕЖОНОК
  • СЕРЕБРЯНКА
  • НАШИ ВРАГИ И ДРУЗЬЯ
  • ГОЛУБОЙ ХРАБРЕЦ
  • ПИП И ТЯПКА
  • ВИТЮК
  • КРАСНАЯ ЛЕНТОЧКА
  • ПЛАТОЧЕК
  • ГОЛУБОЙ МАХАОН
  •   Тиу-иии…
  •   Попка-нянька
  •   Мань-Мань
  •   Хунхузы
  •   А всё-таки я его поймала!
  •   Наводнение
  • ВЫДРА ПОЛЬСКОГО КОРОЛЯ
  • ТИГРЁНОК ГУЛЬЧА
  • *** Примечания ***