Степан Сергеич [Анатолий Алексеевич Азольский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анатолий Азольский Степан Сергеич

1

Капитан Шелагин, дальневосточный офицер, приехал в артиллерийское училище на Волге командиром батареи.

Долог путь от Амура до Волги — капитан сошел с поезда, чуть пошатываясь от многодневной тряски. Он сдал чемоданы в камеру хранения, отвел жену с сыном в комнату матери и ребенка, приказал парикмахерше постричь и побрить себя, сапоги начистил у мальчишки в туалете и, поблескивая пуговицами, отправился к новому месту службы.

У начальника училища, полковника Набокова, в это время как раз собрались офицеры на совещание. Когда капитан представился, полковник с особым ударением произнес:

— Значит, с Дальнего Востока…

Известно, что Амур — это не Волга и дальневосточные офицеры охотно покидают суровый край ради службы в центре страны — в России, как говорят они. Поэтому Набоков уверенно сказал:

— Вам, конечно, повезло…

Но в ответ капитан брякнул — иного слова не подберешь:

— Никак нет, товарищ полковник! Мне бы там служить и служить… Хорошо там… Не люблю я этот грохот! — Он сделал движение в сторону окон, за которыми расстилался большой город.

Офицеры снисходительно улыбнулись.

— Вам и здесь будет хорошо, — заверил полковник, тоже улыбаясь…

В этот момент кадровик принес личное дело Шелагина, и Набоков начал изучать его — листик за листиком. Он установил, что Шелагина зовут Степаном Сергеевичем, что родился он под Брянском в 1923 году, что ему, следовательно, двадцать шесть лет, что все родные Шелагина погибли в войну, что у него есть жена Катя, москвичка, двухлетний сын Коля, что сам он окончил в 1943 году Хабаровское артучилище, воевал на западе и востоке.

— Прошу внимания. — Полковник оживился, отрываясь от личного дела. — Среди многих наград, которыми отмечен товарищ Шелагин, есть орден Красной Звезды, врученный ему за то, что седьмого мая сорок пятого года он взял в плен командира немецкого корпуса, генерала… Любопытно, как это произошло.

Я думаю, это интересует не только меня, — обратился он к офицерам.

— Да никак не произошло! — тут же оборвал его капитан и продолжал недовольным голосом: — Никого я в плен не брал. Я об этом уже докладывал по инстанции. Было все так. Разбудил меня однажды ординарец: генерал, говорит, пришел сдаваться…

Тут капитан опять смутился, завертел шеей, сдавленной воротом новехонького кителя, и замолчал, удушенный смущением.

— Продолжайте, товарищ Шелагин, — быстро сказал полковник. — Это очень интересно. — Он глянул на офицеров, и те разом упрятали улыбочки.

— Ну, значит, вышел я к генералу, а тот не один, с адъютантом своим, а адъютант говорит мне, что, мол, неприлично генералу сдаваться в плен человеку, если он босой… Со сна я был, сапоги не надел, портянки куда-то запропастились… Ну, разозлился я и приказал запереть генерала в скотный сарай, поближе к навозу, чтоб гонор с него сбить, а утром сдал в штаб. Вот и все. Вот и дали мне орден.

— Да?.. — удивился Набоков, а начальник политотдела подумал, что, пожалуй, нельзя использовать подвиг капитана в воспитательной работе, потому что этот Шелагин может нагородить чего не надо о портянках и навозе.

Начальник училища долистал личное дело до последней, дальневосточной страницы, где содержалась не совсем обычная характеристика. Командир полка написал о капитане простодушно: «Авторитетом среди подчиненных пользуется, а за трезвенность, серьезность и дотошность офицеры зовут его уважительно Степаном Сергеичем».

— И все же, — Набоков закрыл папку, — я уверен, что орден вы заслужили… Итак, Степан Сергеич, начинайте службу. Квартира вас ждет, поезжайте за семьей, управляйтесь побыстрее.

Капитан Шелагин Степан Сергеич сделал образцовый поворот кругом и вышел из кабинета хорошим строевым шагом.

Думали, что побежит он хлопотать о машине, заспешит на вокзал, привезет семью в отведенную квартиру. Но капитан ровным походным шагом достиг расположения своей батареи, приказал открыть классные комнаты, тронул пальцем пыльный стол и осуждающе посмотрел на дневального. Обошел спальные помещения, уборные, проверил каптерку, заглянул и в комнату боевой славы училища. Заметил в курилке пожарчик в урне, сам схватил ведро и залил водою дымящиеся окурки. Старательно вымыл руки и попросил полотенце.

Сопровождавшие нового комбата сержанты и курсанты решили, что капитан сейчас разорется, понавтыкает выговоров за пожар, за грязь. Но Шелагин вытирал руки и думал о том, как лучше и быстрее привить будущим офицерам честность и храбрость. Пусть для начала берут они пример с него самого так решил капитан. По всем гарнизонам разнесут нынешние курсанты весть о нем, будут, служа, следовать его советам.

2

И действительно, молодые офицеры следующего выпуска привезли в отдаленные гарнизоны вымышленные, полувымышленные и правдивые истории о комбате Шелагине.

Курсанты охраняли артпарк, склады, ДОС — дома офицерского состава и, разумеется, училище. Начальник его, полковник Набоков, назначил Шелагина ответственным за караулы, и капитан ежедневно являлся на развод, придирчиво осматривал оружие, форму одежды, придумывал, опрашивая, невероятные случаи, которые могли произойти в карауле. Курсанты бодро отвечали, понуро брели в караулку. В кромешные дожди, в снежные морозные ночи не было им покоя, в любой момент ожидали они нападения Шелагина. В глубоком снегу, завернувшись в белый маскхалат, он подбирался к постам и как из-под земли появлялся перед изумленными курсантами. Все, кажется, тихо, и гроза караулов Шелагин, по донесениям дневальных, «отошел ко сну», можно, пожалуй, беспрепятственно вздремнуть. Но не тут-то было. Часовой у входа не успеет еще крикнуть «стой!» и лязгнуть затвором, а дверь в караулку уже открыта, и Шелагин опытным взором видит все — и дремлющего караульного начальника, и лежащую на нарах бодрствующую смену, и винтовки, поставленные в угол. Немедленно начинался безжалостный экзамен по уставу караульной службы, обнаруживалось, что его-то курсанты и не знают. Шелагин возмущался: синенькую книжечку он знал слово в слово, запятая в запятую. Ни один комментатор Шекспира не проникал так глубоко в дебри слов и поэтических оборотов, как делал это комбат, толкуя неясные места караульного катехизиса. От этих набегов курсанты свирепели, вздрагивали на постах от каждого шороха. Время было трудное. Училищные офицеры имели огороды и выращивали картофель. Стало традицией, что курсанты помогали своим командирам копать и окучивать. Этой традиции капитан Шелагин следовать не пожелал. По весне он сам вскопал свои семь соток, курсанты сунулись было помочь — и ушли посрамленными и обиженными. Такие причуды даром не обходятся. Катю некоторые жены стали избегать, Шелагина упрекали в том, что он в служебном рвении своем переходит границы допустимого.

Кончился летний отпуск, взвод горластых и крепких парней нацепил звездочки на погоны и отправился по гарнизонам разносить истории о своем комбате. Пришло пополнение, приняло присягу, Степану Сергеичу достались тихие, вежливые ребята. Потекла жизнь, которую называют повседневной. Катя работала в госпитале, сын Коля подрос, бегал по утрам в детский сад. Батарея Шелагина держала первое место по успеваемости и дисциплине. Степан Сергеич глянет, бывало, на ровный строй курсантов, полюбуется порядком на утреннем осмотре, и душа возрадуется. Ну, годик еще, ну, два — и сменит он капитанские погоны на другие, с двумя просветами, наступит новая полоса в его жизни.

Так оно и случилось бы… Но вот однажды приказали Шелагину быть у Набокова. Степан Сергеич покрутился у зеркала и рысцой побежал к начальнику училища. Кабинет Набокова был просторен и светел, пол навощен и матово поблескивал. Комбат доложил о прибытии, выкатив грудь, ожидал благодарности или разноса. Набоков рассеянно кивнул, продолжая задумчиво смотреть в угол.

Степан Сергеич осторожненько глянул туда же. У крайнего окна непринужденно стоял высокий, очень красивый капитан, ничуть не беспокоясь тем, что в его сторону смотрит сам полковник. Рядом с капитаном в типично нестроевой позе старался держаться по-военному худощавый парнишка в синем габардиновом макинтоше. Шляпа глубоко надвинута на лоб, из-под шляпы смотрят ко всему равнодушные глаза.

— Видите? — спросил Набоков тихо. — Виталий Игумнов. Сын генерала Игумнова… Сегодня же примите у него присягу и как можно быстрее сделайте из него военного человека. Отец пишет, что сын попал в скверную компанию, выпивает… ну, и женщины. Эту дурь из него надо сурово и безжалостно выбить, пишет отец.

— Так точно, товарищ полковник, — заскрипел голос Шелагина. — Да будь он, этот хлюст, хоть кем, я ни на каплю не уменьшил бы требовательности.

Высокий и красивый капитан у окна с изумлением посмотрел на Шелагина, а парнишка вздрогнул и, покраснев, снял шляпу.

— Совершенно верно, — улыбнулся Набоков.

— Трудно, товарищ полковник, трудно будет, наверное, перевоспитать этого типа, — продолжал Шелагин бесстрастным голосом. — Если человек в восемнадцать лет бегает за бабами и пьет водку — это, считай, конченый человек.

— Совершенно верно, — снова улыбнулся Набоков. — Не будем, однако, терять надежду.

Комбат приказал развращенному генеральскому сынку следовать за ним. В коридоре красавец капитан догнал Шелагина, потянул комбата за рукав и примирительно сказал:

— Брось, служивый, выпендриваться… Будь к парню почеловечней, не плюй в колодец…

У комбата дух захватило от такой наглости. Он разорался на все училище, и красавец адъютант поспешил скрыться.

— Как вы смеете? — кричал ему вслед Степан Сергеич. В парикмахерской с генеральского сына сняли ненужную и вредную на первом курсе роскошь черные пышные волосы. Оболваненная машинкой голова казалась уродливо вытянутой, шея тонкой, уши назойливо длинными. Жалкий и страшный, ходил Виталий Игумнов по складам и мастерским. К концу дня он был в кирзовых сапогах, брюках и гимнастерке, получил заляпанную арсенальной смазкой винтовку. Дрожащим голосом прочел в Ленинской комнате присягу и от жалости к себе опустил голову.

Лучший способ выколотить в кратчайшее время дурь и вольный гражданский дух — это требовать и требовать.

— Старшина! — гаркнул комбат. — Чтоб этот курсант был у меня образцовым!

Мефодий Сорока, старшина батареи, провел пальцем по стриженой голове новобранца, прищурился и сказал, что сделает из него настоящего человека.

Училищные офицеры — из молодых и языкастых — говорили при встречах, что теперь им пришла хана. Знаменитый папа глаз не спустит со своего отпрыска. Вот в одном училище был такой сынок, так — хотите верьте, хотите нет — командир роты дважды стрелялся, спасибо врачам, а то укокошил бы себя до смерти.

Слыша такие разговоры, капитан Шелагин хмурился и ворчливо замечал, что они недостойны советского офицера.

3

За какой-то месяц Мефодий Сорока выбил дурь и вольный дух из Виталия Игумнова. Но именитый курсант сохранил невырванным язык и обширные воспоминания.

В классах по вечерам — самостоятельные занятия. Уляжется шум, и курсант Игумнов начинает выкладывать всякие побасенки. Особым успехом пользовалась история о том, как один генерал навещал свою возлюбленную.

— Я в третьем подъезде жил, а она в четвертом… Так себе дамочка, ноги хорошие… Так генерал, представьте, являл пример воинской дисциплины, ровно в семнадцать сорок одну подъезжал к дому, два раза в неделю, минута в минуту, уезжал тоже, как штык, в девятнадцать ноль шесть. Однажды опоздал на два часа, мы все гадали, что случилось. А однажды вообще не приехал. Так в доме паника началась, противогазы из сундуков доставали…

Полковник Набоков дал команду — и курсант Игумнов предстал перед ним.

Полковник долго его рассматривал. Потом сказал:

— Вы гнусный человек, Виталий Игумнов. Курсант побледнел и слабо повел плечами.

— Вы ждете уточнений? Пожалуйста… Мне стало известно, что вы художественно расписываете посещения одним генералом женщины, живущей, к несчастью, в вашем доме… Этот генерал мне знаком, более того — я считаю его своим другом. Я хорошо знаю этого человека, я воевал с ним. Он храбр, настойчив, маниакально суров к себе, он душу свою выматывал, сохраняя солдатские жизни. Он полюбил на склоне лет одинокую женщину, но не может оставить свою нелюбимую жену. Кто этот генерал, спрашиваю я? Воин, не щадящий жизни своей ради солдатских жизней, или слюнявый старик с извращенными вкусами? Кто?

Игумнов опустил голову.

— Вы гнусный человек, товарищ курсант… Идите, подумайте, придете через два дня. Скажете мне, кто вы такой…

Игумнов подумал и пришел. Заявил, что поступил скверно, но он не гнусный, потому что поступки эти тоже не определяют его полностью.

— Я в это поверю позже, — сказал, отпуская его, Набоков.

Анекдотов Игумнов больше не рассказывал. По инерции, правда, он еще хорохорился, издевался над бодрыми изречениями типа: живешь по уставу заслужишь честь и славу. И изводил комбата.

Как-то на еженедельной беседе, почитав курсантам «Блокнот агитатора», вспомнил вдруг Степан Сергеич потрясающую деталь. В Америке, по сообщениям газет, безработные живут в домах из консервных банок. Из стриженых рядов вывинтился Игумнов и спросил: сколько же тогда стоит в Америке банка консервов? В другой раз Шелагин, лично встречавшийся с американцами, рассказал курсантам о варварском отношении бывших союзников к вверенной им технике. Стволы орудий ржавые, из накатников брызжет масло, заглох мотор у тягача — бросают тягач на дороге. Курсанты загалдели: почему? Степан Сергеич объяснил: американским бизнесменам выгодно, чтоб техника чаще ломалась, чтоб больше заказов текло в фирмы. Курсанты зашумели сильнее: а куда штабы смотрят? Опять поднялся Игумнов и серьезнейше заявил, что все истинная правда, потому что в американских штабах сидят одни коммунисты, их туда нарочно засадили монополисты. Курсанты захохотали. Степан Сергеич опростоволосился, понял это, но объяснить очевидный факт (сам же видел ржавые стволы!) не мог.

До начальства все это доходило — и об американцах, и о жестяных городах в Америке. В десятый раз открывалось личное дело капитана. С какой стороны ни глянь — образцовый офицер. С происхождением спокойно — ни отца, ни матери, сестра и брат погибли в партизанском отряде, о чем в личном деле есть соответствующий документ. На оккупированной территории Степан Сергеич не проживал, в плен не попадал, никто из родственников ни в чем замешан не был и т. д. и т. п. Кроме того, Шелагин «проявил себя с положительной стороны» в боях, и за этими невыразительными строчками скрывался героизм высочайшей пробы, потому что Степан Сергеич героем себя не считал и вроде бы стыдился рассказывать о своих подвигах. И вообще Шелагин — существо исключительное по моральной стойкости. Водку ненавидел, а к женщинам был равнодушен, вернее, не представлял себе, как это можно отважиться на что-либо, если женщина не связана с ним узами брака. Роста Степан Сергеич среднего (сто семьдесят сантиметров), лицо правильное, как-то незаметно красивое, глаза твердые, возникающие в них временами суетливость и растерянность объясняются, конечно, недостаточной образованностью. Воинская одежда сидит на Шелагине ладно, а в особые достоинства можно записать феноменальную память на цифры, что в артиллерии немаловажно.

Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется:

— Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот… и другие.

Как, Вася, по-твоему, а?

Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах.

Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу.

Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался.

— Вот ведь какое дело, Степан… — Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: — Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика.

— Получается, — выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно?

— Не понимаешь ты, Степан, диалектики, — вздыхал Евсюков. — Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь.

— Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов?

Евсюков озадаченно думал и находил ответ:

— Он — враг.

— Загнул ты, Вася… Сын генерала — и враг?

— Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве… Там и завербовали.

Обиделся Степан Сергеич.

— За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты — враг… В особый отдел ходил?

— Ходил, — признался Евсюков. — Не поняли меня там.

— Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов.

Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов — просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя.

— Это отец-то его — буржуй?.. Ну, Вася…

Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову.

4

Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!

Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.

Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер — легкие попойки, через день — танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались.

Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: «Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!» Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам.

Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа.

Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона «Динамо» и остался на время в Москве.

Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один — сирота, у другого — сестер и братьев куча голодная… Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его "я"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам — что здесь, в армии, что там, в Москве.

За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть — звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки — еще лучше, можно пойти в ресторан.

Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима — для того чтобы везде исчезли армии.

Поэтому ее надо укреплять — армию страны, в которой ты родился, к которой принадлежит твой отец Хороша была бы армия, допускающая невыполнение приказа, эта армия не просуществовала бы и недели. Все, что вредит ей, подавлено необходимостью. Но где же предел этой необходимости? Сорока спрятал щетки и веники, заставил его крохотной тряпкой вылизывать ротную уборную. Старшину наказали, но не выгнали же из армии.

Но и со старшиной Сорокой Игумнов примирился. Очень хорошо учился, правильно вздергивал подбородок по команде «смирно». Лишь голод мучил его.

Мать тайком от отца отправляла ему посылки — каждую неделю. Посылки торжественно открывались во взводе. На долю Игумнова доставались крошки от печенья на дне ящика. Он боялся взять себе что-либо, боялся быть обвиненным в жмотничестве: никогда не был мелочным и жадным, всегда всего было вдоволь.

На шестом месяце службы организм приспособился и к этому, тело окрепло, мускулы затвердели, обрели гибкость и силу. Игумнов записался в гимнастическую секцию.

Но это — уже позднее. Зимой же, в разгар недоедания, случился занятный эпизод.

5

В середине января капитан Шелагин заступил на дежурство по училищу был выходной день. С обычным старанием осматривал он увольняющихся, обходил ротные помещения, выслушивал рапорты дневальных и дежурных в батареях и дивизионах, сгонял с коек приспнувших курсантов, брал пробы в столовой и записывал, что завтрак (обед) приготовлен плохо.

Походив по училищу, Шелагин понял твердо и непреложно: где-то что-то делается, не разрешенное им и другими офицерами. Быстро и осторожно начал он высматривать все вокруг. Оставшиеся в училище курсанты вели себя как-то странно. Казалось, имели какую-то тайну, перешептывались, довольно посмеивались и с еле уловимой насмешкой встречали дежурного. Сурово сжав губы, комбат возвратился в комнату дежурного офицера. Ускорил шаг и взбежал на вышку, откуда просматривалась территория части. Так вот оно что!

Шелагин увидел с вышки, что в снегу протоптана дорожка к заброшенной, назначенной к слому старой бане и по дорожке туда и обратно снуют курсанты.

Выходящие из баньки (над ней струился легкий дымок) шли медленно, довольно, успокоенно. Направлявшиеся в баньку, наоборот, торопливо пересекали снежную целину и скрывались в предбаннике, что-то неся под гимнастеркой. Было все непонятно, таинственно, странно… Дикие картины замелькали в голове Степана Сергеича. Пьянка в расположении воинской части! Вертеп — там же!

Стремглав бросившись вниз, Шелагин ворвался в дежурку и немедленно позвонил Набокову.

— Товарищ полковник! — приглушенно закричал он в трубку. — Странные вещи происходят в училище! Требуется ваше присутствие!

Набоков уточнил, что называет дежурный странным, и приказал собрать всех офицеров.

Дома офицерского состава — на территории училища, поэтому минут через пятнадцать собрались все. Шелагин с фронтовой краткостью доложил обстановку, разработал вчерне операцию: надо перейти в учебный корпус и оттуда рывком достичь глухой, без окон, стены бани. Набоков добавил: идти для скрытности не всем, а некоторым. Желающих набралось четыре человека, остальные отказались. Шелагин и Набоков — по долгу службы, лейтенант Суровцев, любопытный, как галчонок, и майор Шкасло, холостяк со стажем, большой любитель патрулировать в городском парке.

Штурмовая группа распылилась и сошлась в учебном корпусе. Шелагин переложил пистолет в карман и первым бросился к бане. У двери ее группа остановилась, офицеры собрались с духом и вкатились внутрь.

Около полувзвода курсантов, раздевшись в жаре до пояса, сидели на лавках и курили. У низкой печки стоял Виталий Игумнов и держал над огнем котелок на палке. Как только офицеры ворвались в баньку, сидевшие вскочили и вытянулись. Лишь один Игумнов, не решаясь бросить котелок в огонь, продолжал держать его на палке обеими руками и на появление начальства реагировал тем, что повернул в сторону офицеров голову и посмотрел весьма враждебно — как человек, которого оторвали от очень полезного дела.

— Что здесь в конце концов происходит? — взорвался после недолгого оцепенения Набоков.

— Как что? — удивился Игумнов. — Картошку варим.

Это была правда. Раздобыв картошки, курсанты носили ее в баньку и здесь варили. Поняв наконец, чем занимаются его воспитанники, полковник Набоков круто повернулся и вышел красный от возмущения и стыда, направился к своему домику.

Оставшиеся в баньке офицеры не знали, что делать им дальше и что хотел выразить Набоков своим уходом — суровое осуждение или, наоборот, нежелание заниматься пустяками. Первым опомнился Шелагин. Он вытащил блокнот и переписал всех курсантов, не преминув заметить, что они нарушают форму одежды. Затем приказал загасить печку и вообще прекратить безобразия.

На следующий день Набоков собрал в училищном зале весь первый курс.

Неслужебным, мягким голосом заговорил о том, что страна не оправилась еще от военной разрухи, что он, начальник училища, понимает, как непривычно после гражданки попасть на паек, что он сам лично не раз проверял раскладку продуктов в столовой, выгнал двух интендантов, отдал под суд повара, что сейчас курсанты получают грамм в грамм свою норму. Пройдет несколько месяцев — и они привыкнут к рациону. Ведь не жалуются же старшие курсы, хотя питаются тем же! А пока не следует ли пойти на такой вариант: изменить часы приема пищи (обеда и ужина) так, чтобы они падали на самое «голодное» время дня?

Полковник оглядел притихшие ряды курсантов — они сидели, как на лекции.

— Вот я вас спрашиваю, друзья, в какое время дня вы больше всего хотите есть?

Никто не успел еще поразмыслить над вопросом, как Игумнов громко выпалил:

— После обеда, товарищ полковник!

Только Шелагин не рассмеялся, наполненный подозрениями и догадками.

— Сорока, плохо воспитываем, — подытожил он. — Крути гайку.

Старшина, получив указание, гайку крутил до срыва резьбы. Курсанту Игумнову запретили после зимней сессии ехать в Москву — чтоб не отъедался и не пропитывался пережитками. В первое же увольнение Виталий напился, пришел в училище и заорал:

— Где Шелагин? Где эта брянская дубина? Подать его сюда!

Пьяных слушают только в милиции, в армии с пьяными не говорят, их укладывают на койку, а утром уже разбираются: с кем пил, сколько, где, когда и на какие деньги. Шелагин брезгливо оглядел Виталия и приказал окатить его холодной водой. Появился приказ: «Курсант Игумнов, сознательно приведя себя в бессознательное состояние путем распития 0,5 л водки…» Короче — десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Стращая первокурсника, Мефодий Сорока напутствовал:

— Ты у меня побалуешься на гауптической вахте!

6

Гимнастерка обрезана почти до ремня, воротник свободолюбиво расстегнут, сапоги (офицерские) начищены до неправдоподобного блеска — таков курсант на танцах. Виталий не отличал мазурку от гавота, офицерских сапог не имел, но лихо отплясывал фокстрот и танго. Очень скоро он познакомился с сестрами Малиниными, ходил к ним по воскресеньям, слушал, как старшая, консерваторка, выстукивает на рояле что-то из Глазунова. Младшая обучалась в пединституте и красиво рассуждала о воспитании. Мамаша, дама из профсоюзного актива, помогала дочкам, оттеняя их интеллигентность не очень искренней простотой домашнего обихода. В этой семейке Виталий встретил майские праздники, даже целовался с кем-то. Потом все разлетелось вдребезги.

В начале мая объявили о подписке на новый заем. Виталия назначили агитатором и послали на ткацкую фабрику. С заполненными ведомостями зашел он в партком и увидел сестер. Тоже агитаторы, они упрашивали какую-то женщину подписаться на две зарплаты. Женщина скучно и рассудительно доказывала, что никак не может подписаться, потому что ее сынишка идет в первый класс и много ему надо — и портфель, и форма, и учебники, и обувь, и пальтишко.

Сестры, увидев Игумнова, улыбнулись ему и ужимками дали понять, что вот оформим эту женщину и будем свободны. Виталий сидел, ждал, слушал… Сестры не понимали женщину, не верили ей и настойчиво советовали меньше тратить на еду, на развлечения, тогда и останутся деньги на пальто и книжки.

— Сыну, что ли, меньше кушать?

— Ну да. И вам. Надо же помогать родине.

Двадцатилетняя Аня, более сообразительная, воскликнула вдруг:

— Что мы все говорим о вашей зарплате? Муж ваш тоже ведь зарабатывает!

— У меня нет мужа.

— Как так нет? Погиб? Пенсию, значит, получаете!

— У меня нет мужа, — с прежним упрямством повторила женщина, но рука, защищаясь, поднялась к горлу. — И не было.

Нина, младшая, обидчиво округлила рот:

— Сами тогда виноваты…

Женщина встала, не то крякнула, не то прохрипела что-то и ушла, не отрывая рук от горла… У Виталия противно дрожали колени, чем-то закупорились уши, сестры разевали рот, что-то спрашивали, он не слышал их.

— Какие вы дряни…

Они не поняли, не поверили. Уходя, он сказал еще раз:

— Вы, вы — дряни.

7

Газеты известили о появлении «плесени». Причисленные к «плесени» молодые люди круглыми сутками сидели в ресторанах, пропивали родительские денежки, а если и покидали ресторан, то для того лишь, чтоб, сев за руль подаренного папашей автомобиля, задавить прохожего с умеренной зарплатой.

Отсюда — от родительских денежек — и преступность в стране, и все беды.

Генерал Игумнов бывал в Москве редко: служба протекала в заграничных командировках. Начитавшись газетных фельетонов, генерал прислал капитану Шелагину письмо. Генерал писал, что приветствует стремление капитана привить сыну истинно офицерские навыки и впредь будет поддерживать Шелагина во всем.

К письму прилагался документ, дающий комбату право получать курсантскую стипендию Виталия Игумнова. Деньги ему выдавать на руки только на самое необходимое.

Комбат оповестил офицеров о предоставленной ему свободе и с жаром продолжил воспитание.

В летний отпуск Игумнов не попал: отсиживался на гауптвахте. Узнав об очередном ударе, он решил, что не попросит у комбата ни копеечки. Не стал записываться в увольнения. Но Шелагин по собственному курсантскому опыту знал, как губительно долгое сидение в казарме. Он заставил Игумнова одеться, вручил ему увольнительную, дал деньги — на кино и трамвай. Виталий швырнул их на улице в канаву и до полуночи ходил вокруг училища.

Остряки советовали ему утешиться тем, что к выпуску он станет миллионером. Утешение слабое.

В пяти километрах от города — пристань, сюда и приехал в воскресное утро Виталий. Снял погоны с шинели, выдрал звезду из шапки, сошел за демобилизованного солдата, до вечера таскал мешки под тяжелым ноябрьским небом. Спина не гнется, суставы побаливают, зато в кармане сразу две стипендии. Три таких воскресника — и денежная проблема решена. Теперь можно насладиться мщением, напиться и поскандалить в батарее.

На этот раз он не попадает на гауптвахту, его выручает плеврит.

Температура подскочила до сорока, Виталий очнулся в госпитале, открыл глаза — в изножье койки сидела жена врага, Катя, женщина ничем не примечательная, серенькая особа, без претензий. Многие, правда, находили Катю Шелагину симпатичной. А что в ней такого? — возражали знатоки из курсантов. Курноса, ноги тонкие, как спички, в фигуре ничего женского, худа, длиннорука.

Виталий поспешил закрыть глаза… Но Катя не вставала и, странно, действовала как-то успокаивающе: спать хотелось под этот голос и неприятно было не слышать его.

Как все медсестры, Катя преклонялась перед искусством врачей и, как все медсестры, полагала, что не хуже их разбирается в медицине. Так это или не так, но Виталий поправлялся быстро. Попросил Катю ускорить выписку, с улыбкой слушал ее милую дребедень по утрам, когда обход закончен и все микстуры выпиты.

Подполковник-танкист, редко открывавший рот, произнес однажды с лирическим надрывом:

— Бывают же такие женщины… Ничего не надо, пусть только сидит рядом и говорит о погоде… Век бы слушал.

Навещали курсанты, приносили новости. Перед самой выпиской предупредили: комбат ищет повод, чтоб не пустить его, Игумнова, в зимний отпуск, грозится вновь посадить на гауптвахту.

— Я его сам посажу! — Виталий отбросил одеяло и долго ругался.

8

Все училище следило за этой парой — Шелагин и Игумнов. Комбат хранил письмо генерала рядом с партийным билетом и размахивал им, когда его начинали урезонивать. Сорока и тот чувствовал что-то неладное. Письмо он тоже прочел и выразился туманно: «С етим делом надо бы помягче».

В схватках с Шелагиным затачивался характер Игумнова. Он стал осторожен, стремителен и нападал без предупреждения. В мелких стычках себя не истощал, сохранял силы для крупных операций.

Однажды Шелагин обходил строй увольняющихся, дошел до Виталия, подергал пуговицы на его шинели. Все как будто в норме, но нерадивому воспитаннику надо напоминать и напоминать. Вдруг Игумнов прервал его:

— Но и вы тоже одеты не по форме.

— Как? Где? — Степан Сергеич отступил на шаг и оглядел себя. Не нашел ничего подозрительного и уставился на курсанта.

— У вас на кальсонах, — процедил Игумнов, — пуговицы неформенного образца.

Строй дрогнул. Дневальный убежал в уборную — отсмеиваться.

Рассерженный комбат тут же отправил Виталия на гауптвахту.

Офицеры уже в полный голос говорили о том, что Шелагина надо умерить, а тот упрямо доказывал Набокову, что его, Шелагина, требовательность основана на статьях устава, а уклонение от устава — гибель для армии.

— Верно, — кивал Набоков. — Правильно. Но устав не может охватить все случаи жизни, типовые обстоятельства — это да. Он дух, а не буква.

Устав говорит, что к военнослужащим, не выполняющим приказа, применяются все меры воздействия. Насколько я знаю, вы же не занимаетесь рукоприкладством.

— Это оговорено уставом, — возражал комбат. И цитировал: — Своими действиями командир не должен унижать человеческое достоинство.

— Вот-вот… А что такое человеческое достоинство? Не только требование не тыкать подчиненного. Здесь тонкость, здесь индивидуальный подход…

— Мои действия в отношении курсанта Игумнова одобрены его отцом.

Полковник умолкал: спор с самим генералом Игумновым невозможен.

Все же он написал обстоятельное письмо генералу Игумнову.

Игумнов-старший инспектировал учения, письмо получила Надежда Александровна и на самолете вылетела в город на Волге. Она сняла номер в гостинице военного коменданта, два-три телефонных разговора — и сын, живой, и здоровый, с отпускным билетом в кармане входил к ней.

Встреча была безрадостной. Виталий позволил обнять себя, отстранил мать, сел у окна, на нее не смотрел.

— Набоков предлагает перевести тебя в ЛАУ — ленинградское училище.

— Все равно…

Гостиница находилась в одном здании с комендатурой, окна номера выходили на плац, где арестованные носили кирпичи, мели двор. И он недавно тоже под винтовкой таскал здесь дрова, махал метлою. Скорей бы выпуск, попросить у отца назначение в глушь, на Сахалин или Камчатку, это отцу понравится; это он сделает. Послужить год или больше, обдумать жизнь.

Перевестись в Московский округ, поступить в академию. Все, кажется, просто, а вдуматься — сплошной туман. Как сложится служба, с кем придется служить?

Надежда Александровна возобновила старые знакомства, умело обработала окружное начальство. Шутя поговаривали, что жена Андрея Васильевича Игумнова по пробивной силе равноценна артиллерии резерва главного командования.

Собрался консилиум. Удивленный оборотом событий, Виталий послушно подставлял грудь и спину, его выслушивали и выстукивали. Много раз простужаясь на пристани, Виталий подпортил себе легкие и ко времени консилиума чуть-чуть прихварывал. Врачебная комиссия присоединила к этому нервное расстройство, и росчерком пера командующего округом курсант Игумнов был уволен из рядов Вооруженных Сил.

— Ты поправишься и поступишь, если захочешь, на третий курс училища… этого или другого, там видно будет. Так, сынуля?

Он промямлил что-то в ответ… Защемило грустью, какая-то часть жизни прожита, и, оказывается, напрасно. Уже началась летняя практика, в училище пусто. Виталий побродил по коридорам, постоял у кабинета Шелагина. Ни ненависти, ни радости, ни огорчения — только равнодушие и еще что-то похожее на признательность. Он догадывался, что Степан Сергеич заложил в него, сам того не понимая, свою страстность, научил его, не подозревая, изворотливости и осторожности.

На стене — новинка, свежая русская пословица: «Крепка рука у советского моряка». Виталий нащупал карандаш, хотел написать на плакате что-то озорное, но настроение не то и взвод, с которым он так и не простился, уже в прошлом.

К отходу поезда подошла Катя, спотыкаясь под взглядами Надежды Александровны, принесла в кулаке остатки курсантских стипендий Виталия.

Отдала незаметно деньги, робко протянула руку. Надежда Александровна понимающе улыбнулась: благодарю вас, девушка.

— Твоя знакомая?

— Да.

Поезд набирал скорость, проплывали окраины. Надежда Александровна продолжала улыбаться, посматривая на почему-то хмурого сына. Все людские несчастья, верила она, происходят от козней «мужчин» или «женщин» и поэтому мягко, по-дружески напомнила:

— В Москве много красивых девушек, сынуля.

— Отстань.

Мать обиделась, заговорила резко и быстро:

— Эти умники не могли ничего лучшего придумать, как определить у тебя зачатки туберкулеза. С таким же успехом они нашли бы эпилепсию. Слава богу, все позади. Поступишь осенью в институт, и… все пойдет нормально. Я давно говорила отцу, что офицера из тебя не получится. Но он паникер.

Отодвинулась дверь соседнего купе, кто-то выглянул и загнусавил с типично московской бесцеремонностью:

— Надеж Санна? Какими судьбами! Какая радость!

И голос знакомый и все, впрочем, знакомо.

9

Курсанты вдоволь наупражнялись в летних лагерях, отгуляли отпуска, вернулись к своим командирам. Капитан Шелагин прошел вдоль строя батареи и растерянно посмотрел на Сороку… Чего-то не хватало Степану Сергеичу, будто забыл он, спеша на службу, что-то взять с собою. Фуражка на голове, китель и брюки выглажены, документы в кармане, часы, папиросы, ключи от сейфа — все при нем. Так что же?..

Игумнов, догадался Степан Сергеич, Игумнова нет.

Странное было это чувство, непонятное. Много раз в тот день доставал Степан Сергеич письмо от генерала, вчитывался в обратный адрес: Москва, улица, дом, квартира. Как поживает там его бывший курсант, помнит ли о нем?

Через полгода завыли сирены и гудки, в весенних лужах стояло выведенное на плац училище, прощаясь с вождем. Плакал Степан Сергеич, плакали курсанты, плакал полковник Набоков, плакали офицеры…

Степан Сергеич проснулся утром и не понял, жив он или нет. Странно:

Сталин умер — а он жив. Дикость какая-то. Степан Сергеич прислушался.

Каплет с крыш, дергается ветром форточка. Выглянул в окно — солнце стоит на месте, не падает. Странно. Люди ходят, училищный грузовик проехал работают, следовательно, двигатели внутреннего сгорания. Странно.

Как жить-то дальше? — задумался комбат. Тяжело, непривычно. Некоторое облегчение принесла свежая установка: жить по заветам Ленина, идти по сталинскому пути, руководствуясь указаниями ЦК. О ней, установке, поведал Степану Сергеичу сосед, интендант Евсюков.

Вот уж кого смерть вождя взбодрила. Погоревав со всеми, интендант развил кипучую деятельность, продовольственно-фуражные дела свои забросил, в перерывах между занятиями собирал вокруг себя курсантов и вел однообразные, но зажигательные речи, давшие многим повод подумать, что нет, не интендантом рожден Евсюков, не интендантом! Нужны решительные меры, ораторствовал Евсюков, дабы в зародыше пресечь появившиеся шатания и брожения. Мировой империализм не преминет воспользоваться случаем, требуется максимальная бдительность, армия должна продемонстрировать свою готовность отразить любые удары, и показать эту готовность следует в ближайшее же время, иначе несдобровать, иначе… И Евсюков разворачивал выдранную из атласа карту, прокуренным рыжим ногтем водил по Восточному полушарию. Затем понижал голос и сообщал, что пришло ему в голову, каким показом своей высокой боеготовности должно ответить училище на происки врага.

Степан Сергеич обозлился, когда услышал, каким образом Евсюков хочет пригрозить мировому империализму. «Каша третий день пригорает в котлах, а ты…» — выругался он и прогнал от себя завиралу интенданта. Мелькнула мысль даже: а не сходить ли в политотдел да предупредить? Уж очень вьется Евсюков среди офицеров и курсантов явно в поисках людей, способных идею интенданта претворить в жизнь.

Два года войны с Игумновым рассорили капитана Шелагина с политотделом, с начальником училища и даже с курсантами его батареи, он их, курсантов, как-то разучился понимать, все силы свои бросив на борьбу с одним-единственным шалопаем. Правда, он сделал попытку встретиться с Набоковым, но к тому попасть было практически невозможно, полковника отправили в окружной госпиталь, удалялся осколок, очень не вовремя давший о себе знать накануне первомайского парада. А начальник строевого отдела, исполнявший обязанности Набокова, явно, как догадывался Шелагин, поддерживал Евсюкова, склонялся к тому, что на параде училищу надо, обязательно надо показать всему городу свою несмотря ни на чтовозросшую боеготовность. Как показать — это выяснилось уже после парада. По давно заведенному порядку в гарнизоне курсанты училища проезжали мимо трибун, сидя в бронетранспортерах, по сигналу с ведущей машины поворачивали голову направо. Вот и весь парад, подготовка к нему особых усилий не требовала, матчасть, то есть соединенные с транспортерами орудия, не проверялась, казенная часть орудий закрыта чехлами, стволы их подняты на небольшой угол возвышения. Идея же Евсюкова, активно поддержанная начальником строевого отдела, была такова. Под чехлы на места вертикальных наводчиков тайно посадить курсантов. По команде с головной машины они должны завращать штурвалы механизмов вертикального наведения, чтобы стволы плавно задрались кверху. Главное — добиться синхронности, вздыбить стволы одновременно, поразить трибуны.

Ровно в пять утра поднялся Шелагин в первый день мая, не ведая еще, что днем этим обрывается его служба в армии. Небо хмурилось, ветерок посвистывал, но такое бывало и прежде, и ничто уже не могло остановить парад и демонстрацию, и ничто не предвещало позора.

Парад начался. Прошел сводный офицерский батальон курсов усовершенствования, протопало пехотное училище, за ним другое, пошли армейские подразделения, на площадь вступила техника. Начальник строевого отдела дал команду — и скрюченные под брезентом курсанты завращали подъемные механизмы. Эффект получился неожиданным. Бронетранспортеры растянулись на четыреста метров, самая задняя машина еще не появилась на площади, осторожно ползла по улице, и поднятый ствол орудия дульным тормозом зацепил металлический трос, который стягивал два фонарных столба на разных сторонах улицы. Бронетранспортер вздрогнул, налетев на невидимое препятствие, водитель прибавил обороты, столбы выдернулись из земли и поволоклись. Празднично одетые горожане бросились врассыпную, чего не мог видеть курсант под чехлом. Волочащийся слева столб разогнал сводный оркестр, а правый уже подбирался к гостевым трибунам, на них пожаром вспыхнула паника. Все смешалось на площади, из вопящих глоток сыпались приказания и команды, истошно кричали женщины. Сводный оркестр перегруппировался и бодро грянул «Прощание славянки»…

На последнем, столько бед наделавшем бронетранспортере находились курсанты Шелагина. В числе первых арестовали и его. Одиночная камера, куда поместили Степана Сергеича, показалась ему обжитой, в ней еще сохранялось человеческое тепло. Восемь шагов от стены к стене — и так несколько часов подряд. Степан Сергеич готовился к самому худшему, вымеривая шагами истертый участок бетонного пола. На допросах вины своей не отрицал. Да, о том, что задумал Евсюков, знал, дважды хотел доложить Набокову о готовящемся, но его не пустили к нему, а потом было уже поздно, полковника отправили в госпиталь. И за курсантами недоглядел, контакт с ними нарушился, все силы свои истратил на перевоспитание генеральского сынка. В следственном деле косвенным доказательством лежали письма генерала Игумнова, адресованные комбату Шелагину, и письма эти, внимательно изученные следователями, решающе повлияли на судьбу арестованного. Ему вернули брючный ремень и — по недоразумению, конечно, снятые — погоны, вывели из камеры и приказали идти домой и там уж дожидаться решения командования. Было это под утро, трамваи еще не ходили, да и ни копеечки денег не оказалось в кармане. Больные, измученные глаза Кати встретили Степана Сергеича дома, и по глазам ее он понял, что дела его плохи, очень плохи, и даже срочно покинувший госпиталь Набоков не спасет его.

Под суд офицерской чести — таково было единодушное мнение комиссии, и полковник Набоков подписал приказ.

На суде Шелагину припомнили все прегрешения. Набоков вывозил его как мог, попросил рассказать, как воевал комбат в Венгрии, в Манчжурии. Степан Сергеич потупился и сказал, что и воевать-то он не воевал, всего в пятнадцати боях участвовал, и орден последний неизвестно за что получил. Это произвело неприятное впечатление…

Степан Сергеич истуканом выслушивал все речи, промычал что-то вместо оправдания… Растолкали его после возгласа: «Встать! Суд идет!» Шелагин одернул китель, расправил грудь. Выслушал приговор и продолжал стоять, пощипывая пальцами борта кителя. Тяжело вздохнул и поплелся к дому.

Катя все уже знала, прижала Колю к себе, защищая сына неизвестно от кого, сидела в темноте. Так всю ночь и просидели без света, без слов. Под утро Катя переложила сына на кровать и сказала обыденно, словно дров попросила наколоть:

— Жить надо, Степан.

Жить… А где жить? Куда ехать? Где, как и кем работать?

Степана Сергеича охватил страх, небывалая растерянность, никогда еще не испытанное чувство полной беззащитности. В ожидании приказа он не выходил из дому, тыкался, расхаживая, в стены. То впадал в отчаяние, вспоминая, что у него нет никакой специальности, даже какой-нибудь завалящей, единственное, что он может делать — это выстругивать сыну игрушки. То упрямо твердил себе, что нет, не бросит партия на произвол судьбы преданного ей человека.

Полная разруха царила в душе Степана Сергеича, зато в Кате стали пробуждаться мощные силы созидания. Все чаще задерживалась она у коек некоторых исцеляемых ею больных, вознаграждалась верными советами, кое-что выпытала у своего непутевого мужа и однажды обрушила на него предложение: надо ехать в Москву и жить там! Дотла сожженная деревенька Степана давно уже не существует, родичи погибли или вымерли, начало войны застало Степу в Москве, в гостях у тетки, родственницы дальней, но все же — родственницы, там же в Москве его забрали служить, туда и могут отправить после демобилизации, и сама она родилась в Москве, это тоже учтут…

Несколько озадаченный бойкостью жены, Степан Сергеич отправил тетке путаное письмо. Та ответила телеграммой: «Приезжайте».

Опять громыхающий вагон, опять поездные волнения. Наконец семья с чемоданами вышла на площадь трех вокзалов. Степан Сергеич оробел. Громадный город подавил его шумом, самоуверенностью людей, криками, звонками, мгновенно образующимися очередями. Ошеломленный, боясь выпустить из рук чемодан, стоял он, и страх обволакивал его. Прошел мимо таксист, спросил шепотом, куда им надо, обещал подвезти, но торговаться не стал, пробурчал что-то о «деревне» и пропал в толпе. Степан Сергеич вспылил, бросился было вдогонку, но Катя удержала его. Придерживая сына, ухватившись за мужа, она, тоже подавленная, жадно смотрела и слушала. Москву она подзабыла: мать увезла Катю на восток много лет назад, но шумы и запахи родного города, ворчание толпы пробуждали в ней воспоминания о себе — умненькой и бойкой московской девочке. Отдав сына мужу, она смело врезалась в толпу и привела молоденького шофера. Тот помог вколотить чемоданы в багажник, удобно рассадил всех, и такси покатило в глубь грохочущего, как поезд, города.

Полуглухая и полуслепая тетка встретила их радушно. Сказала, что переселится в чулан, а уж им отдаст все остальное, то есть пятнадцатиметровую комнату.

Дом стоял на улице Юннатов, рядом со стадионом «Динамо». Окна выходили во двор. Пенсионеры рубились в «козла», мальчишки неистово гоняли мяч.

— Проживем, — уверенно сказал Шелагин. Начинать новую жизнь не казалось ему теперь диким. Есть свой угол, найдется работа. Живут же люди.

— Проживем! — еще более уверенно произнес он.

Катя быстро и ловко разбирала вещи, на ходу кормя Колю, объясняя что-то тетке, советуя Степану.

Через десять дней Шелагин уже работал начальником охраны филиала швейной фабрики. Катя устроилась поблизости, в медсанчасти академии Жуковского. Коля под надзором тетки бегал по двору.

10

Отец командовал чем-то крупным вдалеке от Москвы, дома появлялся редко.

Надежде Александровне опротивело мыкаться по гарнизонам, она осела в столице, но сыну не мешала.

Вновь надо было привыкать к Москве. Виталий открывал глаза в семь утра и не мог заставить себя поспать до завтрака. Днем ходил вялый, не зная, где прислониться, чем заняться. Оценил в полной мере достоинства службы: человек всегда занят, у него нет дурных мыслей и беспричинно скверного настроения.

Комбат Шелагин говаривал: «Занятый службою воин никогда не напьется, никогда не решится на дисциплинарный проступок». Прав комбат Шелагин, прав.

Он экипировался с помощью матери. Сшил костюмы, накупил туфель, ботинок, рубашек. Одно время ходил в рестораны. Однажды за его столик сели два старших лейтенанта, артиллеристы. Без зависти оглядывались по сторонам, без любопытства и как-то настороженно, с опаской. Негромко переговаривались на извечную тему приезжих: где и что посмотреть. Виталий представился: бывший воспитанник такого-то училища… Дал, похлебывая винцо, верные советы. В «Савое» — бассейн с фонтаном, в «Арарате» — чебуреки, воскеваз, панорама Армении, бамбуковый полог. Офицеры слушали вежливо и скучно. А Виталия несло. Посыпались адреса ресторанов, достопримечательности окраинных кабаков… Старшие лейтенанты вдруг криво усмехнулись, переглянулись и продолжали свой разговор, уже тише, чтоб не слышал их никто. Виталий покраснел, смешался, рванулся из-за стола, расплатился, ушел. Стыдно стало.

Перед кем выламывался? Люди вырвались в отпуск или в командировку, а ему просвещать их, видите ли, захотелось! Двадцать два года парню, битюг с неудавшимся туберкулезом, пьет и жрет на деньги отца. Мелко, гнусно, противно…

С утра до позднего вечера сидел он теперь в тесной библиотеке на Беговой, читал учебники. Потом начались занятия в институте. Группа, в которую он попал, встретила новичка с недоверием. Все притерлись друг к другу, в разговорах мелькали неизвестные Виталию подробности, словечки, принятые только среди своих, незнакомые имена.

Весною прилетел на многодневное совещание отец. Он легко смирился с провалом военной карьеры сына, потребовал зачетную книжку, конспекты.

Поверил наконец в то, что сын уже взрослый, и когда в доме по вечерам стали собираться знакомые, не гнал его, как прежде.

Больше всех из гостей Виталию нравился крепыш с двумя Золотыми Звездами. Крепыш редко открывал рот, предпочитал слушать, лицо его напрягалось вниманием, оно было простецким и добрым. Когда умный разговор иссякал, лицо теряло внимание к болтовне, становилось надменным, и доброта исчезала и простота тоже. Крепыша звали Николаем Федоровичем Родионовым, в 1944 году его назначили начальником штаба к Игумнову, а через полгода он отпочковался, получил армию.

— Коля, как учеба? — спросил кто-то из гостей.

Крепыш ответил немедленно:

— Скоро гром будет: третий день не хожу в академию. Друзья замучили.

Все улыбнулись. Надежда Александровна обогнула стол, подсела к Родионову и уже не отходила от него, что-то выговаривала ему, блестя смеющимися глазами. Когда начали расходиться, задержала Родионова.

— Вам учиться надо, обязательно учиться, Николай… В этом доме слушайте меня! — вам желают только хорошего.

Родионов, уже в шинели, мял папаху. В густых коротких волосах его — ни сединки.

— Насколько я знаю, вы холосты и одиноки. Так приходите к нам почаще!

Андрей, — повернулась Надежда Александровна к мужу, — ты не станешь ревновать?

Игумнов вопрос пропустил мимо, настойчиво и серьезно предложил Родионову навещать Надежду Александровну. Завтра, кстати, воскресенье, можно податься на рыбалку в Рублево.

— Не могу. — Родионов уже надел папаху, искал в карманах перчатки. — Назавтра конспекты взял, переписать надо.

— Так я откомандирую к вам сына! — обрадовалась Надежда Александровна.


Родионов жил в военной гостинице у площади Коммуны, занимал двухкомнатный номер. Протянул грубую, сильную руку, кивнул на бутылку: хочешь? Сам тоже не прикоснулся. Вдвоем переписывали они творения какого-то генерала, украшавшего свои конспекты виньеточками, многозначительными подчеркиваниями, темы аккуратно разделялись на главки, подглавки и параграфы. Кое-где встречались глубокомысленные литеры NB.

К вечеру у Виталия онемели пальцы. Пошли в ресторан. Родионов сумрачно вчитывался в меню. Неожиданно спросил:

— Как мать зовут? — Прибавил завистливо: — Красивая…

Ресторан — при гостинице, в ресторане полно офицеров. Кто-то, проходя мимо, приостановился, сказал:

— Здравия желаю.

Родионов отвернулся, меню передал Виталию. Крутил рюмку неповоротливыми, короткими пальцами…

Когда война окончилась, Родионов понял, что смелость и преданность это не все, нужны знания, а их у него никогда не было в избытке. Учебе мешал простецкий характер: он любил сколотить компанию, в меру выпить и приволокнуться. С годами начал сдавать, кочевая холостяцкая жизнь Родионову приелась, мечталось о доме своем, о детях. По вечерам Родионов корпел в библиотеке академии, потом шел в кино, в зал заходил перед последним звонком. В Москве он пристрастился одно время к театру, несколько раз передавал цветы понравившейся певице, однажды прошел в антракте за кулисы, пробежали мимо две голоногие девчонки, фыркнули: «Поклонник!» Николай Федорович отдал букет пожарнику и ушел из театра — навсегда.

Тыча вилкой в маринованные грибы, Родионов рассказывал:

— Леса у нас могучие, мальчонкой схватишь корзину — да в лес за грибами белыми. Принесешь, а бабка не хвалит, скажет так: и это тоже гриб.

Любила, старая, сыроежки… Они, сам попробуй, в маринаде и соленье лучше всех… Приезжают иногда оттуда. На днях земляк был один. Приходится то подбросить им чего, то похлопотать. Один генерал на всю деревню — защищаю из последних… Звезды, спрашиваешь, за что получил… За опыт. Знаешь, когда в грязь надо шлепнуться, собственную шкуру сохраняя… А когда и под пули пойти. Ответственность.

— Николай Федорович, вам Сталина жалко?.. Мне отец рассказывал, он любил вас, Сталин…

— Ну, любил, ну и что?.. Когда тебя любят, хочешь быть достойным…

Тяжелый он человек, неудобный… Был бы другой поблизости с такой же властью, тогда и сравнивать можно… Ну, ладно, хватит, пойдем…

Он посадил Виталия в такси, не отходил, стоял, положив руку на приспущенное стекло.

— Вот что… Надо — заезжай… Привет передай матери и отцу. Скажи: хорошо у них, да ведь дела-то такие… Ну, все…

Когда такси заворачивало за угол, Виталий увидел — Родионов понуро смотрел ему вслед, и что-то жалкое, подавленное было в его фигуре.

11

В институте наконец признали его своим. Виталий научился понимать студенческую тарабарщину, скромные вечеринки не обходились без его участия, в расчет принимался и карман генеральского сынка. Но это вначале, а потом убедились, что он просто хороший парень.

Тем не менее о своей жизни Виталий думал так: идиотская. Мать перенесла телефон в свою комнату. Родионов звонит ей каждодневно. Настоящих друзей нет и находить не хочется, подруг — тоже, а одиночество гнетет. В группе отличные ребята, очень милые девчонки, но с ними скучно; он учится лучше всех, он старше всех.

Приближался новый, 1954 год. Он учился уже на четвертом курсе.

В тот день ему нездоровилось, от беспрестанного повторения «Голубки»

(ее мурлыкала вся Москва) голова трещала, мелодия преследовала везде, на всех этажах громадного Дворца культуры автозавода. Виталий ушел на антресоли, где разрешалось курить. У стены напротив девчонка в дешевеньком платье неумело потягивала сигарету.

— Легкие поберегла бы, красуля, — посоветовал Виталий. Ответила девчонка нелюбезно: катись, мол, подальше. Хорошенькое личико ее не повернулось в сторону советчика; знает она таких благодетелей.

— Лимонад будешь?

— Очередь большая в буфете.

— Достану. Пойдем.

У буфета — свалка. Виталий оттер худосочных, выдрался из толпы с двумя бутылками, пакет с яблоками зажат под мышкой.

— Это ты брось… Вино я не пью. — Девушка скорчила гримасу, личико пошло морщинами. — Сам пей.

— Мама запрещает?

— Ты мамашу мою не затрагивай… — В надтреснутом голоске зазвякал металл. — Хочешь — пей, не хочешь — забирай свою бутылку и уматывай.

— Серьезная ты.

— Семнадцать минуло. Взрослая уже.

— Замужем побывала?

— Угадал. Развелась. Пил, сволочь…

— Врешь все, верно?

— Я не вру, не научилась. А кто врет — я их сразу вижу.

— Вот я — вру?

— Фраер ты, больше никто.

— Ты со мной по блатному не разговаривай. Не терплю.

— Скажи-ка пожалуйста… Обиделся. А с чего? Что я — не вижу, какой ты? Говори честно: зачем пристал ко мне? Подвалиться по дешевому хочешь?

— Угадала, красуля.

— Смотри-ка, не боится… Так слушай: не выйдет.

— А я это знаю. Скучно — вот и заговорил.

— Ну, раз скучно — пойдем потанцуем. Вино допивай, с концами уйдет…

— Как зовут?

— Ася.

— Меня — Витькой.

Жила она в переулке Стопани, рядом с улицей Кирова, позволила поцеловать себя — раз, другой, потом отпихнула сильным и быстрым кулачком:

— Ну ты! Сыму туфли и в лоб врежу!

Виталий молчал, не зная, что ему — обижаться или смеяться.

— Приходи завтра утром, — смягчилась она. — Потреплемся.

О лекциях в таких случаях забывают. Виталий храбро позвонил три раза, почему-то решив, что фамилия Аси — Арепина. Выше всех указаний о количестве звонков — старорежимная табличка «Для писемъ». Ася, в халатике, свеженькая, повела его по коридору. Квартира — коммунальная, на исписанной цифрами стене криво висел телефон. В комнате — поразительное убожество и стерильная чистота, поддерживать ее не требовало многих усилий: стол, диван, громадный, как вагон, шкаф, высокая кровать, три стула, швейная машинка — ни украшений, ни безделушек, на стенах ни портретика, на окнах ни клочка материи.

— Одна живешь?

— Отец погиб, мать в позапрошлом году отвезла на Голицынское кладбище… Вались на диван, мне юбку дошить надо.

В моменты, когда обрывалось стрекотание машинки, она успела рассказать о себе. Работает на заводе, учится в вечерней школе, сегодня с утра занятия, но надо доделать юбку, в танцевальном кружке она — лучше всех. И поет хорошо. Что замуж выходила — и это верно. Муженек попался хам хамом, пьяница, дурак, сволочь приблатненная.

— Танцую я, — похвасталась Ася, — дай бог.

Она, торопясь, зубами повыдергала нитки, выскочила из халатика, влетела в шкаф, как в отъезжающий вагон трамвая, выпорхнула оттуда в юбчонке и героически закружилась на месте. Виталий смеялся и хлопал. Ася покружилась, села на подоконник и надломленным голоском с древней тоской спела «Лучинушку». Виталий удивлялся и удивлялся. Простота конструкции чужой жизни умиляла и успокаивала. Он отдыхал. Все, оказывается, просто, нужно только не усложнять ничего. С ним говорили так откровенно, что лгать, утаивать, притворяться становилось физически невозможным. Впервые рассказал он об училище, о Шелагине, о бесстыдной матери.

— Капитан-то этот где?

— Здесь болтается, здесь… Недавно встретил.

Встреча оставила неприятнейшие воспоминания. Бывший враг прозябал в столице, терпел нужду и лишения. Из армии его вытурили, уже в Москве выгнали за что-то с работы. Видочек у него аховский, можно подумать — спился.

Ася оторвалась от машинки, глянула на него через плечо:

— Ты-то живешь получше… Не мог помочь ему?

— Дал я ему денег… Да они ли ему нужны? Работа.

В полдень она принесла из кухни лапшовый суп. Виталий выложил на стол коробку конфет. Конфеты Асе понравились. Все ж она заметила:

— Принес бы лучше селедку пожирнее.

Он проводил ее до метро и поехал в институт сдавать лабораторки. Бывал он у нее часто, раз или два в неделю. Ходили на танцы, в кино. Ася по дешевке купила отрезик и скроила вечернее платье. Вместе обсудили и решили, что оно чудесно сидит. Иногда она звонила ему. Если попадала на Надежду Александровну, старалась говорить благовоспитанно, жеманилась, но голосок, построение фраз выдавали ее.

— У тебя странные знакомства, — удивилась Надежда Александровна. — Не мог найти получше?

Виталий ответил грубо.

Однажды он залежался у нее на диванчике, шел второй час ночи. Ася разобрала постель, окликнула Виталия, тот, задумавшись, не отозвался. В изголовье кровати — одна подушка, Ася достала из необъятного шкафа вторую, посмотрела на Виталия: нужна или не нужна? Он думал, морщился, сбросил ноги с дивана, снял с вешалки пальто.

— Не надо. Все у нас пойдет не так.

— Это ты верно сказанул, — одобрила Ася. — Что ты не кот — я давно знаю. Ты. мне вообще очень нравишься. — «Нравиться» у Аси означало многое, любовь она признавала только в песнях. — Я, — продолжала она, — вышла б за тебя замуж, но ты-то не возьмешь меня. Не девушка — раз, дура — два.

Короче, хромай к метро, там найдешь такси. Привет папе-генералу и маме-генеральше.

Она умела копировать людей. Очень похоже изображала самого Виталия, походку его, жест, голос. Когда рассказывала о чем-либо и слов не хватало, пускала в ход руки, могла передать ими то, что интонацией выражается больше, чем самими словами.

— Тебе, Аська, на роду написано артисткой быть.

Идет, возвращаясь с танцев, по переулку Стопани, услышит мелодию из форточки и начинает импровизировать, поет во всю глотку, настораживая милиционера.

В квартире ее не любили. Жила там разноплеменная публика, занятая своими делами, соседями не интересовались, молча выстаивали у своих плит на кухне, у каждой двери — свой счетчик. Телефон звонит — никто не подходит, пока Ася не подбежит, не закричит в даль унылого коридора: «Ян Карлович, вас!»

В рестораны она не ходила, ни на что не напрашивалась, гордилась втайне, что Виталий приезжает к ней. Он слышал однажды, как по телефону выговаривала она подружке:

— На кого это ты меня приглашаешь? На этого Жоржика? Чихала я на него с седьмого этажа, запомни, дорогая. Знаешь, кто ухаживает за мной?.. То-то.

Сказала бы тебе, лопнешь ты от зависти Что? Помолчала бы лучше, тетеря. Ну, пока.

12

А потом произошло то, чего никто не ожидал, не предполагал и предположить не мог: в авиационной катастрофе погиб генерал Игумнов.

Виталий очнулся на третий день после похорон. Надежда Александровна в глубоком трауре принимает соболезнования по телефону со всех концов страны, и звонки оживляют ее.

Жизнь продолжалась. Надо было жить, то есть ходить на лекции, говорить, есть, спать.

Из финансового управления приехал седой джентльмен — полковник Покровский, раскрыл синюю папку пенсионного дела. Надежде Александровне до конца жизни будет выплачиваться пенсия, Виталию полагалась треть оклада покойного — до окончания института. Полковник Покровский потрогал платком глаза и попросил Виталия проводить его. В молчании дошли до метро.

Покровский расстегнул шинель, достал из-под кителя толстый пакет.

Это была личная переписка отца, более сотни писем, написанных им и полученных им, он хранил их не в сейфе, опечатанном, кстати, сразу же после катастрофы, — у верных друзей, и друзья отца передали их сыну, потому что хорошо знали Надежду Александровну.

Виталий прочел все письма в холодной аудитории и понял, что отец его не тот железный человек, каким он видел его и представлял в отдалении. Отец любил жить, делать добро, любил отдавать под суд мерзавцев, любил детей и в гарнизонах каждую неделю заходил в ясли, любил первым поздравить офицеров с повышением и любил ненавидеть тех, кого ненавидел. И такого человека обманывала мать. Отголоски давних ссор звучали в письмах матери. Она оправдывалась, сваливала все на «людскую зависть». Отец, не привыкший дважды повторять написанное и сказанное, умолкал. Почему он терпел? Почему не дал волю гневу? Кто его сдерживал?

Чтобы снять с себя давящую тяжесть, Виталий ездил к Асе. Ася все понимала — по-своему. Не утешала, не ободряла. Говорила, как обычно, ходила, как обычно, пела прежние жалостные песни, и Виталий проникался спокойствием.

Родионов появлялся теперь ежедневно. Виталия избегал. Допоздна пил чай, и Надежда Александровна провожала его до стоянки такси. Мать начала курить, далеко отставляла дымящуюся сигарету в длинных красивых пальцах получалось эффектно. Она и в девичестве выглядела скорее моложавой, чем свежей, и появление на сорок втором году седой пряди молодило ее.

В начале весны Надежда Александровна решительно заявила, что вскоре покидает Москву, жить будет в Ленинграде — пока.

Родионов вот-вот кончал академию. Виталий спросил:

— Николай Федорович получит назначение туда же?

— Ах, не стоит говорить об этом, ты неверно понял бы меня. Как ты?

Поедешь со мной?

Он сидел в своей комнате за столом, стол приставлен к окну, когда вошла мать, не повернулся, знал, зачем она пришла.

— Я останусь в Москве. Уезжай с Родионовым куда хочешь. Мне наполеоновские маршалы не нужны. Ты предавала отца при жизни, предаешь и после смерти. Проживу без тебя.

По всхлипам, по сморканию он узнавал, что происходит за спиной его.

— Я буду помогать тебе… высылать деньги.

— Не надо. Родионову скажи, чтоб не приходил сюда больше.

— Николай Федорович очень хорошо к тебе относится…

— Не надо! Не надо! — заколотил Виталий кулаками по столу. — У меня был и есть отец! Не надо… Уходи.

Через неделю Надежда Александровна уехала. Солдаты посносили в грузовики многочисленные ковры, чемоданы, ящики, баулы, саквояжи. Виталий походил по квартире, сказал: «А!» — и звук прокатился по комнатам, растекся по стенам, залег в углах. Тревожно забилось сердце. Все.

Из комендатуры пришел сердитый майор, потрогал каждый стул, предупредил, что придется переезжать, четыре комнаты — это многовато на одного.

В том же доме на первом этаже Виталию дали квартиру с двумя небольшими комнатками. Он вывез из нее принадлежащую комендатуре мебель, купил все новое, выпил в одиночестве бутылку шампанского и поехал в институт сдавать зачет по импульсной технике.

13

В те годы в полувоенной форме ходили ответственные и полуответственные товарищи. У Степана Сергеича гражданского костюма не было, сама судьба посылала ему зеленые петлички начальника охраны.

Филиал фабрики — на окраине города, в охране сплошь старички инвалиды на пенсии. Соберутся на скамеечке у проходной и знай себе чешут языки. В каждой смене караула — свой начальник. Боевой костяк пил зверски, от него не отставали подчиненные. Женщины, стрелки охраны, употребляли умереннее, но могли при случае хлестко облаять.

После короткого приступа отчаяния Степан Сергеич бросился наводить порядки. Раз ему поручили охрану государственного объекта, он сделает все возможное, но объект останется невредимым. Опять он в гуще дел, опять он в борьбе — Степан Сергеич обретал уверенность. Окриками, выговорами и беседами он уменьшил пьянство до вполне приемлемого уровня; от старичков попахивало, но не всегда. Крикливые бабы поприжимали языки. Директор дал доски, дыры в заборе заделали, здания цехов окружались теперь подобием оборонительной полосы.

Приоткрыв дверь кабинета, Шелагин часами наблюдал, как проходят мимо вахтера спешащие на работу люди. В узком проходе часто возникали пробки, сипло кричали вахтеры. Надо, решил Степан Сергеич, преобразовать режим пропускания, расчленить ползущую массу на составные элементы и создать условия, позволяющие каждый элемент проверять отдельно. Степан Сергеич долго ломал голову и придумал. Вычертил на бумаге устройство, приложил к нему объяснительную записку, остался доволен. Изобретение показал технологу, парню с институтским значком. Тот минут десять рассматривал чертеж, потом вдруг повалился на стол и расхохотался.

— Так это ж вертушка! Обыкновенная вертушка! Приспособление для равномерного пропускания людей внутрь помещений!.. Вертушка!

Чертеж и объяснительную записку технолог Шелагину не отдал, сказал, что изобретение когда-нибудь пригодится. На самом деле оно обошло на правах остросовременного анекдота многие молодежные компании, попало на встречу выпускников.

Зайдя однажды к Шелагину, технолог посоветовал:

— Вам бы водой поинтересоваться, изобрести что-нибудь… Знаете, какую воду пьют в цехах?

— А вы почему не интересуетесь? — спросил угрюмо Степан Сергеич, не простивший технологу хихиканья.

— А потому, дорогой, что пью другую воду… — улыбнулся технолог.

В бытность комбатом зайдет, бывало, Степан Сергеич в спальное помещение курсантов, увидит незаправленную койку — и рука его тянется разравнивать одеяло, опережая зычный оклик: «Дневальный, ко мне!» Упав до начальника охраны, он старался позабыть старые навыки, пил на фабрике желтоватую, скверно пахнущую воду, грозился навести порядки и умолкал.

Фабрика при строительстве своего филиала ухлопала все деньги на доделки и переделки, к городской водопроводной сети не подключилась и воду брала из артезианской скважины. Недавно пробурили вторую скважину, из нее забила странная жидкость — жажду она утоляла, хотя по цвету и вкусу на воду не походила. Работницы жаловались, ходили к директору, им сказали, что вода эта полезная, содержит много железистых соединений.

Степан Сергеич решился. Налил в бутылку воды из крана и поехал на санэпидемстанцию. Вернулся он быстро, смущенно проскользнул в свой кабинетик (стол, стулья, сейф), стал читать и перечитывать анализ. Заглянул начальник смены Дезнекин, спросил, что нашли в воде. Степан Сергеич ответил одним словом. Станция написала больше, но смысл официального документа сводился к единственному слову, сразу облетевшему филиал. Вторая артскважина брала воду из горизонта, куда утекали отбросы большого города.

В цехах зароптали. Илья Семенович Дворкин, главный инженер филиала, немедленно примчался в проходную.

— Вы сделали громадную политическую ошибку, товарищ Шелагин.

— Я? Какую?

— Вы обязаны были прежде всего поставить в известность администрацию.

А уж мы знаем, что можно говорить рабочим, а что нельзя…

— Администрация пьет другую воду, — возразил Шелагин.

— Кто вы такой? — быстро спросил Дворкин.

— Начальник охраны. Вы же знаете.

— Как же, как же… Знаем, какой вы начальник охраны. Знаем! Знаем!

Вторую артскважину, однако, временно забили. Дворкин знал всю Москву, обзвонил друзей и договорился. Санитарный контроль сотнями ящиков браковал поступавшую в столицу минеральную воду. Фабрика скупила ее за ничтожную мелочь, и рабочие пили отныне настоящий нарзан и боржоми.

14

Еще с весны рядом с филиалом в ударном порядке возводился корпус асфальтобетонного завода. Затем Москабель начал копать траншеи., его сменил Мосгаз, потом Мосводопровод, потом еще кто-то, и в результате вся округа напоминала участок фронта накануне наступления противника. Бульдозеры отгребли брошенные строителями металлоконструкции, вмяли их в землю, подход к филиалу стал танкоопасным. Спеша на работу, люди перекидывали мостики через траншею, и Степану Сергеичу не приходилось уже выставлять второго вахтера в проходной, жидкая цепочка людей мирно втекала в филиал. Когда же начались затяжные осенние дожди, подобраться к мостикам стало невозможно, лишь немногие отваживались пересекать вздутое грязью пространство от автобусной остановки до проходной. Для Степана Сергеича это не представляло трудности, он не одну сотню километров измесил на фронте. Рабочие же делали крюк в полкилометра и протискивались через дыру, неизвестно кем сделанную.

Степан Сергеич всполошился, принял экстренные меры, самолично заколотил дыру. Но люди спешили на работу, дыра появлялась в другом месте. На другой день Степан Сергеич прибежал утром, всех отогнал от дыры. В этот день на работу опоздала половина смены. Но (удивился Шелагин) директор ему не позвонил. На другой день — тоже. И на третий. Перед концом работы первой смены Степан Сергеич занял боевую позицию у заделанной дыры, но его обманули, растащили доски в другом месте; когда же он бросился туда, то смена, прибавив шагу, просочилась в пролом. Степан Сергеич рассвирепел, издали заорал на замешкавшегося старичка. Старичок остановился, и Степан Сергеич забормотал извинения. Он узнал парторга, Клавдия Алексеевича Тулупова. Парторг издал непонятные тихие звуки, не то засмеялся, не то по-стариковски закашлял, и огорченно покаялся:

— Бес попутал, не иначе… Хотел ведь идти через проходную, меня любой шофер посадит, перевезет через грязь… Спросить мне у вас хочется… Вас ведь многие ненавидят за дырки, кому охота тащиться по грязи. Ведь неприятно быть ненавидимым, Степан Сергеич?

— Я исполняю свой долг.

— А если долг расходится с интересами людей? Рабочие не виноваты виновата администрация, она обязана обеспечить нормальный проход к месту работы.

— Каждый стоит на своем посту. Администрация — одно, я — другое. Мое дело — не допускать на работу посторонних.

— Но ведь плохо, когда тебя не любят многие? А ты считаешь себя правым. Непонимание правоты тоже оскорбляет человека. Ну, как?

Степан Сергеич вздохнул.

— Приятного мало. Хочется и долг выполнять и любили чтоб.

— Да, да… — протянул Тулупов. — Сложно. Гм, гм… сложно.

— А директор что?

— Что — директор? Директор привез комиссию, показал грязь, комиссия отпустила деньги на строительство дороги, снизила месячный план.

— Государство пострадало.

— А могло бы не пострадать… С завтрашнего дня официально выставьте вахтера у дырки. Будут неприятности — пусть будут. Обращайтесь ко мне. У вас тоже свое начальство, оно вас за дырку не похвалит.

Степан Сергеич поколебался и создал новый пост, не хватало вахтеров сам стоял.

Грянули морозы, грязь затвердела, о проломах в заборе никто не вспоминал, жить стало спокойнее, но не Степану Сергеичу: он сам себе находил неприятности. Филиал располагал всего тремя телефонами. По проекту значилось десять городских номеров, когда же протаскивали кабель, к жилам его подключились более важные потребители. Один телефон стоял в кабинете директора, второй у диспетчера, третий, спаренный, был отдан охране аппараты стояли в кабинетике Шелагина и в комнате охранников. Когда директор уходил, а секретарша его болтала с подругами, телефон в проходной осаждался.

Степан Сергеич ввел железное правило: личных разговоров не вести!

Выполнялось оно неукоснительно — по крайней мере в присутствии начальника охраны. Понятно поэтому возмущение Степана Сергеича, когда он застал в караулке парня в телогрейке с гаечным ключом в руке. Парень, видимо, толкнулся в запертую диспетчерскую, а потом завернул в охрану, договаривался о свидании — именно на эту тему он и распространялся, похохатывая в трубку.

Степан Сергеич, опешив от наглости, повысил голос, приказал немедленно прекратить разговор. Парень отмахнулся от него, как от мухи, и когда Шелагин стал наседать, вытянул руку с гаечным ключом, и как ни прорывался к телефону Степан Сергеич, как ни тянулся к трубке, чтоб вырвать ее, он нарывался на могучий, пахнущий машинным маслом кулак. Договорив, парень невинно положил трубку и несколько удивленно спросил:

— Чего?

Шелагин дрожащим от возмущения голосом пытался было объяснить, почему звонить воспрещено; гнев лишил речь обычной краткости и вразумительности.

Степан Сергеич совсем некстати заявил, что в комнате хранится оружие, заходить в нее нельзя.

Парень сузил разбойные глаза, подмигнул:

— Оружие, значит… Не знал. А теперь буду знать. Авось пригодится.

Ошеломив Степана Сергеича преступным замыслом, он небрежно подвинул его, толкнул вроде бы случайно и вразвалочку потопал к вахтеру, махнув пропуском. Шелагин цапнул его, прочел: «Пантюхов Александр Сергеевич».

Расспросил охрану и узнал: парень работает давно, бригадир слесарей-наладчиков. Фамилия застряла в памяти, когда-нибудь, возможно, и выветрилась бы прочь, но судьба уготовила ей вскоре известность — и не тихую.

Степана Сергеича известили, что в цехах по мелочам пропадает разное: то отрезик, то готовый крой, то недошитые брюки, то еще что-нибудь. На короткое время Степан Сергеич впал в детское состояние обиды и бессилия, потому что не понимал, по какому праву среди честных людей живут (и живут неплохо) жулики, проходимцы и бандиты. Упадок сил, как всегда, завершился твердо осознанным решением: пресечь, устранить, поймать! Рассудив трезво, он догадался, что никакой шайки нет, воруют одиночки, еще вернее один-единственный мерзавец. Кто же он? Степан Сергеич лишился сна. Ходил, волком смотря, по цехам, по кладовым, задерживался у темных углов, осматривал замки и ключи, бродил в воскресные дни по опустевшим помещениям, вслушивался в тишину, останавливался у полок с километрами свернутого драпа, велюра, бостона, ратина. Зарабатывал он мало, еще меньше приносила Катя, Степан Сергеич по-прежнему ходил в шинели, костюма у него не было. Сын вырос из детского пальто, руки его по локоть выглядывали из рукавов. Соседка, интеллигентная старуха в цветастом халате, не раз укоряла Катю: «Уметь надо жить, милочка. Я бы на месте вашего супруга одела бы семью с ног до головы».

Катя боялась передавать мужу кощунственные речи: Степан Сергеич взбеленился бы. Ему и мысль не могла прийти — взять что-нибудь у государства незаконно.

Расхаживая по пустующим цехам, глядя на километры дорогих материалов, он думал лишь о том, что народ плохо еще одет и что великое дело поручено ему — охранять столь нужное народу богатство.

Так как же найти вора?

Понемногу Степан Сергеич склонялся к тому, что ворует тот самый слесарь Пантюхов. Все приметы налицо. Во-первых, он без должного уважения относится к начальству, следовательно, морально неустойчив, что подтверждается и несерьезным разговором по телефону. Во-вторых, подозрительные ухватки, странные намеки на оружие; возможно, у Пантюхова темное прошлое. В-третьих, Пантюхов — наладчик, а наладчикам в пропуске поставлен штамп «СП» свободный проход, что позволяет им беспрепятственно маневрировать между цехами и улицей.

В ход своих мыслей Степан Сергеич посвятил Дезнекина, начальника смены караула, бывшего работника милиции, за какие-то грешки оттуда изгнанного.

Дезнекин выслушал, уставился на Шелагина странными глазами: левый зрачок был втрое шире правого, глаза как бы косили, на самом же деле они смотрели прямо, жестко.

— Пантюхов, говоришь?

— Он, только он! — горячо подтвердил Степан Сергеич. — Вопрос: как поймать?

— Пантюхов, Пантюхов… — вспоминал Дезнекин. — Не знаешь, как поймать его? Ну, так то пустяк. Не такие махинации раскрывали… — Дезнекин шевелил пальцами, рассматривал их, упрятывая кривящую рот усмешку. Поднял на Шелагина глаза, задрожавшие радостью поиска.

Что-то нехорошее почуял Степан Сергеич… Но было уже поздно. Дезнекин сжал его руку, скрепляя соглашение, все пункты которого Шелагин по неведению не прочел.

Когда в пять вечера через проходную повалила первая смена, к Степану Сергеичу подошел Дезнекин и шепотом сказал:

— Обыщи Пантюхова. Сам видел: что-то в левый карман пальто прятал он.

Обыскивать Степан Сергеич права не имел, сам с негодованием читал в газетах письма рабочих, возмущавшихся произволом охраны. Как только Пантюхов миновал вахтера, Шелагин остановил его и, повысив голос, попросил показать, что тот выносит с работы. Пантюхов шел в окружении своей бригады. Слесари не загалдели, нет. Они взяли в тесный круг Шелагина и Дезнекина, выжидательно наблюдали. Бригадир охотно развернул папку — в ней он таскал учебники.

Распахнул пальто.

— Карманы! — приказал Степан Сергеич.

Пантюхов с ядовитой ухмылкой вынул из кармана в трубочку свернутый крой — элементы модной кепочки. Бригада в грозном молчании смотрела на Степана Сергеича, еще ничего не понявшего, на Дезнекина, норовившего втиснуться в какую-нибудь щель и впасть по возможности в длительную спячку.

Обеспеченный десятками свидетелей, с полным сознанием выполненного долга, Степан Сергеич поднял трубку, позвонил директору, но тот уже появился в проходной вместе с Тулуповым.

Все последующее было так неожиданно, неправдоподобно и мерзко, что о нем Шелагин старался не вспоминать долгие годы, вскакивал, пробуждаясь ото сна, когда в ночную тишину врывался крик Пантюхова («Вешать их, гадов!»), надрывные старческие вопли Тулупова («Во-он! Вон из партии, провокатор!»).

Как оказалось, Дезнекин сработал нечисто. В мужской раздевалке, куда он вошел с кроем в кармане, отлынивал от работы заснувший в обед электромонтер.

Увидев Дезнекина, он юркнул в свой шкафчик и усмотрел оттуда, как квалифицированно открыл Дезнекин шкафчик Пантюхова и что-то положил в него.

Электромонтер сразу же побежал к бригадиру, а Пантюхов предупредил парторга и директора.

Степан Сергеич не оправдывался. Армия приучила его считать себя ответственным за все проделки подчиненных. Из партии его не выгнали: пожалел Тулупов начальника охраны.

Степан Сергеич получил трудовую книжку с записью: «Уволен по…»

Следовала статья и пункт. Что означали они — Шелагин не знал. Зато знала Катя. Она расплакалась и сказала, что теперь им будет плохо, очень плохо.

15

Настали безрадостные для семьи недели. С утра Степан Сергеич отправлялся на поиски работы, но отделы кадров, сговорившись дружно, отклоняли все его предложения; Степан Сергеич не пытался утаивать, ровно и сухо рассказывал все начистоту. Многоопытные кадровики выслушивали его и прикидывали, насколько врет этот пропившийся в дым («Пальто-то на толкучке продал!») демобилизованный офицер. Рекомендовали зайти через шесть месяцев.

Такие же ищущие работу неудачники объяснили Шелагину, что полгода — тот самый срок, за который человек должен полностью осознать свои ошибки. Почему отдел кадров установил полугодовой регламент для внутреннего перерождения личности, никто не знал. Спрашивали, по какой статье уволили его, Шелагина.

Степан Сергеич не решался показывать неудачникам трудовую книжку, да он и сам не знал, что скрывается за цифрами и буквами статьи Кодекса законов о труде. Кодекс (КЗОТ) в магазине не купишь, в библиотеке не найдешь.

Степан Сергеич экономил на всем. На автобусах не ездил, в телефонные будки не заходил. Деньги, что давала ему Катя на дорожные расходы, откладывал в потайной карманчик. Безотказные ноги носили его из конца в конец Москвы. Голод и усталость пригоняли вечером к дому. Он разрешал себе короткий десятиминутный отдых в скверике у стадиона «Динамо» и, придав лицу бодрость, шел домой.

Однажды в скверике, отряхнув шинель от снега, он увидел Виталия Игумнова. Генеральский сынок удивился еще больше, ошалело смотрел на промерзшего гражданина в потертой шинели. Мигом сорвал перчатку с руки и возбужденно заговорил. Недоедание, грипп и усталость сломили гордость Шелагина. Нервы его дрогнули, он произнес гневную речь о судьбе, которая так бессовестно распорядилась жизнью человека, всеми помыслами своими направленного на честное служениеобществу. Жалкость речи дополнял вид Степана Сергеича. Игумнов отчаянно замотал головой, пылко заверил, что все будет хорошо, он убежден в этом, и падать духом не надо, и это прекрасно, что он встретил своего комбата, Катя (привет ей и Коле) по ошибке отдала ему слишком много денег, он давно хотел возвратить их, вообще ему не нужны деньги, потому что… Здесь Игумнов поплел совсем уж непонятное Степану Сергеичу, осекся, стремительно выхватил из кармана деньги, комком сунул их Шелагину в руки и убежал, нырнул в метро.

Степан Сергеич рассказал Кате о встрече, возмущался бесцеремонностью обожравшегося барчука, его подачкой. Катя всплакнула. К своему стыду, она никак не могла понять, зачем ей завтра идти к Игумнову и отдавать деньги.

Станет когда-нибудь Степа на ноги, вернет их. Но не сейчас, когда денег нет!

Степан вспылил, раскричался. Катя нехотя согласилась, обещала отнести деньги завтра. Степан Сергеич перестал браниться.

Деньги Катя, конечно, припрятала и с большой оглядкой их истратила. В эти дни она много думала о муже, припоминала, сколько раз попадал он в беду.

Так не лучше ли не надеяться на него, а самой устраивать жизнь. В волжском городе она кончила вечернюю десятилетку и часто теперь доставала из чемодана аттестат с круглыми четверками. Врачей на заочном не готовят, а сидеть пять лет на стипендии смешно и ненадежно. Одна дорога — в торговый техникум. Она заикнулась мужу о своем желании. Степан Сергеич яростно воспротивился; торговля связывалась у него с обмерами, обвесами и ревизиями. Так и не договорились. В свободное время Катя готовилась к экзаменам почитывала учебники. Учиться, конечно, не легко, Степан не помощник ей, вся надежда на знакомых из академии Жуковского. Люди они грамотные, тянутся к культуре, не раз приглашали Катю в клуб на новые фильмы, зазывали к себе, повели однажды в ресторан, и там Катя увидела себя в зеркале во всю стену, испугалась н призадумалась, поняв, что ничуть не хуже других женщин.

Степан Сергеич поборол наконец гордыню и с повинной головой явился в райком партии. Товарищ, к которому он обратился, сам начал устраивать жизнь демобилизованному капитану, предлагал его всем подвластным организациям. Шел капитан плохо, все, к кому ни обращался товарищ, находили тысячи объективных причин, чтоб отказаться.

Однажды Степан Сергеич сидел в райкомовском коридоре и высчитывал, что можно купить Коле на сэкономленные транспортные деньги. Мимо сновали люди с портфелями, с папками, без папок, без портфелей, все деловитые, все озабоченные, все поглощенные работой, работой, работой… Вдруг к Шелагину подошел совершенно незнакомый мужчина и отчетливо произнес уверенным баритоном:

— Мне говорили. Я знаю все. Вот анкеты. Заполните и завтра привезите ко мне. Я беру вас на работу. Будете моим помощником.

Степан Сергеич вытянул руки по швам — так он был изумлен. На мгновение удалось поймать скрытый мощными окулярами взгляд — он был невыразителен до оскорбления.

— Я согласен, — выдохнул Степан Сергеич и подхватил анкеты. — Где мне найти вас?

— Метро, автобус — все написано карандашом на анкете. До завтра.

Мужчину звали Виктором Антоновичем Баянниковым. В своем кабинете (на двери выведено: «Замдиректора НИИ по кадрам») он прочел Шелагину краткую и необычайно содержательную лекцию:

— Вы будете инспектором по кадрам. Наш научно-исследовательский институт имеет небольшой опытный завод в соседнем корпусе… НИИ и завод будут расширяться, нам, следовательно, нужны люди, много людей. Принимать, конечно, не всякого надо. Инженеры и старшие техники пойдут через меня, прочими займетесь вы. Пьяниц и прогульщиков не брать. Ангелов тоже. Нам они, ангелы, сразу говорю, не нужны. Работа на заводе нервная, в конце месяца штурмуем. Без предварительного медицинского обследования в нашей поликлинике никого не принимать и ни с кем не разговаривать. Предпочитать людей с заводов, список которых я вам дам. От вас требуется внимание к каждому человеку, вы обязаны знать о нем все… Вы меня понимаете?.. Чудесно…

В некотором замешательстве Баянников подергал кончик галстука, понизил голос.

— Представьте, что к вам приходит беременная женщина и просит принять ее на работу. Конечно, закон обязывает нас принять ее. Подумаем: для кого написан закон? Для тех, кто честно трудится. Льготы рассчитаны именно на них, а не на тех, кто смотрит на государство по-иждивенчески. Почему, спрашивается, женщина не работала ранее, почему желание трудиться возникло у нее в тот период, когда она менее всего пригодна для работы? Ответ ясен: чтобы получить оплаченный декретный отпуск. Вам понятно, что надлежит делать в подобном случае?

— Понятно.

— Желаю успехов. С любым вопросом обращайтесь ко мне.

Инспектору по кадрам полагался уютный кабинетик. Мебель — новенькая, все новенькое, на столе — два телефона. Вот и ропщи на жизнь Вчера еще с трепетом заходил в отделы кадров, а сейчас сам решаешь, кто достоин быть принятым на работу, а кому можно сказать вежливо и сухо: «К сожалению, вы не устраиваете нас».

Степан Сергеич нашел за стеклом шкафа вожделенный КЗОТ, хотел раскрыть его, расшифровать таинственные буквы и цифры, но передумал. Зачем?

16

Степан Сергеич редко видел своего шефа Баянникова. Заместитель директора бегал по институту и заводу, все замечал, все узнавал первым.

Когда надо — найти его оказывалось просто. Секретарша обзванивала вахтеров, и Виктор Антонович прибегал, мгновенно разбирался: этого — во второй отдел, эту — в проблемную лабораторию. Степана Сергеича Баянников хвалил, подписывал не читая сочиненные инспектором приказы об увольнении и принятии.

Степан Сергеич в скучную работу внес железный порядок и систему. Чутко следил за потребностями цехов, составил (для себя) график, всегда знал, кто нужен заводу, а кто нет, не хуже строевого устава выдолбил КЗОТ с его противоречивыми поправками, интересовался, чем занят каждый человек в его империи, читал на досуге технические книги. Подумал, посовещался с Катей, сам себе выписал справку и отнес документы в заочный политехнический.

— Вы на верном пути, — сказал Виктор Антонович.

Зарабатывал он хорошо. Купил наконец-то костюм, теперь только внимательный взгляд распознал бы в нем кадрового офицера — по особой почтительности в обращении со старшими, по выправке, по пунктуальности.

Катя набралась смелости и созналась в том, что не отправила деньги Виталию. Степан Сергеич побрюзжал и написал заявление в кассу взаимопомощи.

Деньги отправил переводом. Адрес давно известен: безвременно погибший генерал переписывался когда-то с комбатом. Много раз проходил Шелагин мимо игумновского дома и гадал, чем занимается сейчас его бывший воспитанник.

17

Перевод дошел до Виталия, почтальон принес деньги. Виталий запихал их, не считая, в карман, вылетел из подъезда. Он влюбился. Его любимая смотрела синими, черными, карими, серыми и зелеными глазами; она по-мальчишески стригла волосы, отпускала их до плеч, наворачивала сложные сооружения или крутила примитивную косу; она жила где-то рядом, назавтра переселялась в Марьину Рощу, потом — на Таганку; она бродила по Москве, каталась на такси, вихрем неслась в тоннелях метро, не подозревая, что ее ищут, ее стерегут, ее ждут и что ее любят.

Это было желание любить, жажда слов — их надо услышать, обилие слов их надо высказать. Дипломный проект написан, до конца практики еще полтора месяца. Виталий скитался по Москве. Стояла редкая жара, камни, стены, дома источали жар и запах жара, сухой и пыльный; в городе — ни одной строго правильной линии, все искажалось потоками струй перегретого воздуха. Под вечер налетал короткий бурный дождик, и тогда по улицам прокатывались волны свежих утренних запахов.

Оброненная случайно фраза подхватывалась, перевиралась и возвращалась девушкам. Они оглядывали пристававшего к ним парня, видели его покорные глаза, улыбку — и начинался разговор на грани правды и вымысла, непринужденности и хамства. У первой попавшейся цветочницы вручался букетик, происходил обмен именами. Через час Виталий убеждался, что это — она.

Многие московские девушки услышали в лето 1955 года о курсантской жизни в городе на Волге и о капитане Шелагиие. Виталий знал, что нельзя полузнакомым людям рассказывать это, и говорил, говорил, говорил… Он одурел от счастья.

Девушки выслушивали откровения, почти все они красивого парня называли про себя чокнутым, иным он казался простым, добрым, но с заскоками, с закидоном.

Много пощечин и оплеух заработал Виталий, много обещаний продолжать знакомство, но только завтра; не раз девушки звали па помощь братьев, соседей или знакомых; не раз его спускали с лестниц, дважды легонько поколачивали, и не раз просыпался он в чужих комнатах.

На Солянке он попал в засаду: ревнивая дворовая шпана била его упорно и долго и поломала бы ему руки и ноги, не завизжи в страхе девчонка, которая привела сюда Виталия. Ни один таксист не брал его, избитого, в машину, метро уже закрылось. Виталий, попетляв, пришел к Асе.

— Здрасте! — пропела она. — Надрызгался, стиляга?

Увидела кровь и полетела за водой на кухню. Обмыла лицо, натерла чем-то, подергала вывихнутые пальцы его, ругалась почем зря. Утром допросила:

— Где шляешься, где? Куда тебя черти носят? Зла на тебя не хватает!

Виталий пустился в долгие объяснения. Хочется, говорил он, любить, вот он и искал Джульетту — через многих Розалин, все по науке, так сказать…

— Джульетта — это я!

Такая уверенность заставила Виталия приподнять голову (он лежал), глянуть на Асю, а боль помешала сожалеюще пожать плечами. Тоже мне Джульетта! Халатик поприличнее купить не может, такой халатик в химчистку не примут, отправят в санпропускник.

— Я — Джульетта! — Ася воинственно взмахнула рукой. — Но теперь не танцую ее. Перешла на пение.

Виталий захотел послушать «Лучинушку». Петь Ася отказалась. Голос уже принадлежал не ей, а народу — так выразился худрук. Голос принес ей первую премию на смотре.

18

Виталий Игумнов с отличием кончил институт, привинтил к лацкану ромбик и пошел работать в малолюдную лабораторию громадного НИИ. Руководил ею доктор технических наук Борис Аркадьевич Фирсов. Лаборатория теоретически обосновывала необходимость включения того или иного прибора (его разработки) в перспективный план министерства.

В конце декабря начальник лаборатории сказал Виталию:

— Скоро вы будете старшим инженером… Мне нравится, как вы работаете.

Выражаясь по-газетному, вы трудитесь в счет пятьдесят шестого, а то и пятьдесят седьмого года… Но язык, язык! У вас ужасный язык!

Инженерную жизнь Виталий начинал неосторожно, в первый же день разругался с Фирсовым. А сейчас, при упоминании о пятьдесят седьмом годе, ответил:

— Вы, Борис Аркадьевич, где-то на рубеже пятьдесят второго.

— Послушайте, Игумнов, не будем ругаться…

— Нет, будем.

— Хорошо… Я слабохарактерен, я малодушен…

В этом-то его нельзя было обвинить, настоять на своем он умел. Инженеры жаловались: не успеешь собрать материалы, углубиться в тему, как Фирсов, озаренный очередным открытием, уже дает новое задание. Начинались поиски нужных журналов, стендов для опытов. Фирсов бегал по институту, выбивал их.

Только успокоится — звонит главный инженер и напоминает, что проблемная тема, висящая на нем, Фирсове, до сих пор не разработана.

— Я занят более важной! — кричал в трубку начальник лаборатории и на несколько минут погружался в оцепенение. Вскакивал, бросался к сейфу, оттуда летели на стол чертежи, папки. Фирсов два или три часа работал, огрызался, когда его отвлекали, затем влетал в комнату инженеров, рычал на них, требовал темпов и темпов. Если у кого-нибудь случалась заминка, Фирсов сразу забывал о проблемной теме, спешил на помощь.

В январе Игумнова назначили старшим инженером. Кроме оклада, у него ничего не прибавилось — ни работы, ни подчиненных. Оставался, как и раньше, по вечерам, по-прежнему ругался с Фирсовым. Ни с кем не сходился, был ровно знаком со всеми. Из соседней лаборатории приходила местная красавица.

Виталий ее не замечал. Правильно, посмеивались инженеры, при такой бурной карьере надо быть разборчивым.

И неожиданно для всех он подружился с двумя инженерами-неудачниками, над которыми часто смеялись в лаборатории. Они тоже задерживались по вечерам на работе — отвоевали у Фирсова отдельную комнату, оттуда допоздна разносилась по коридору изощренная брань. Бывали недели, когда неудачники молчали, только свет из-под двери выдавал их присутствие. У Виталия однажды кончились спички, он постучался к ним в комнату, поинтересовался, какое грозное оружие куется под покровом ночи. Неудачники — молодой и старый переглянулись, помялись, пошептались в углу, взяли с Игумнова слово, что тот «никому ничего», и, перебивая друг друга, посвятили чужака в тайну.

Молодого звали Беловкиным. Уже шестой год учился он в заочном политехническом, и уже трижды Фирсов с проклятьями вручал ему энергичное прошение в деканат — отсрочить очередные экзамены студенту Беловкину, «занятому выполнением важного задания министерства». На самом деле в свободное время он обходил свою многочисленную клиентуру, исправляя телевизоры. Его соратник, уже старик, Григорий Иванович Пухов, когда-то пытался закончить МЭИ, несколько раз добирался до векторной алгебры и гладко, без синяков скатывался вниз. Хотя Комитет по делам изобретений выдавал Пухову немало авторских свидетельств, Григорий Иванович остро ненавидел его и однажды едва не загремел возжелав посадить врагов в лужу: при очередной заминке в признании авторства взял да и опубликовал схему прибора. Спасло его так называемое мотивированное возражение, которым отбрыкнулось от него ранее руководство патентным делом, назвав изобретение чушью. С работы ему все же пришлось уйти, он устроился в этот НИИ, где под рукой у него были все данные о том, что можно изобретать, а что нельзя.

Здесь, как и везде, над ним посмеивались, писали фельетоны в стенной газете и рисовали карикатуры — на последней его изобразили лежащим под колесами мотоцикла и орущим на весь мир: «Я изобрел мотоцикл!» Нарисовали-то после того, как роздал он уборщицам ложки странной конструкции. Пухов жил одиноко, сам варил себе щи и жарил картошку. Последняя операция изводила его. Если на сковородке картошки много, то она падает на плиту, когда ее переворачиваешь ножом. Пухов сконструировал специальное приспособление, одинаково удобное для чистки овощей и перемешивания их на гладком основании цилиндра с низко обрезанными стенками. Уборщицы распустили языки, инженеры приветствовали Пухова: «Ура титану мысли! Как насчет вилки для маринованных томатов?»

Везде, где он работал, такое бывало, пока он не начинал составлять заявку но не на вилку, конечно. Сразу хаханьки прекращались, говорили почтительно, с чувством жали руку и набивались в соавторы. С Беловкиным он сошелся случайно, доверился ему тут же. План Пухова был таков. С августа прошлого года американские журналы публикуют проспекты будущего прибора, изготовляемого фирмой «Белл». Заказ, кроме «Белл», приняли еще две фирмы, работа кипит, результатов пока не видно. А прибор — легкий, переносного типа — нужен нам позарез.

Беловкин загорелся идеей Пухова. Телевизоры и теорию электронно-лучевых трубок он знал досконально и предложил строить прибор на принципе сравнения на экране нескольких отметок, что было абсолютно ново. Работа близилась к концу — так уверили Игумнова неудачники.

— Мы запутались, — признался наконец Пухов. — Нам бы отдохнуть с месячишко, да время поджимает. Нам свежая голова нужна.

Они вручили Виталию папку чертежей и схем, толстенную тетрадь с расчетами. Бегло просмотрев их, Виталий убедился, что как математики и экспериментаторы неудачники не имеют себе равных — по крайней мере в лаборатории. Несколько дней сидел он над тетрадью и схемами, вникая в странную логику расчетов. Самая чуточка им оставалась, один прыжок мысли и все сделано.

В лаборатории удивились, увидев тетрадь и схемы «этих» на столе Игумнова. Фирсов брезгливо, двумя пальцами приподнял тетрадь:

— Вам не стыдно?

— Ничуть.

— Я запрещаю заниматься вам белибердой до пяти часов вечера. После пожалуйста.

— Вы же сами сказали, что я работаю в счет будущего года.

Пухов и Беловкин уверовали в Игумнова и по утрам с надеждой смотрели на него: придумал?

Решение пришло внезапно, по дороге на работу, в переполненном автобусе.

Виталий сжал руку в кулак, словно боялся, что мысль улетит. Ворвался в комнатушку, крикнул: «Вот!» — и показал ладонь, потную и красную.

— Ребята, есть!

Неделю они занимались изготовлением генератора импульсов. Работали нервно, суетливо. Беловкин вопил, что пора кончать, макет прибора готов испытать его, немедленно испытать! Решающий эксперимент отложили на выходной день. Приоделись, побрились. Пухов подсоединил кабели, щелкнул тумблером…

Комнатушку затемнили, зелено светились экраны контрольных осциллографов. Из пустот приборной трубки выполз синхронизирующий импульс, скачком метнулся на экран… Далее — все точно так, как и предполагалось.

С минуту молчали. Потом Беловкин исполнил буги-вуги, топая туфлями на двадцатимиллиметровой подошве из каучука, а Пухов извлек чекушку.

— Пять процентов работы сделано. — Он почесал подбородок. — Теперь самое главное — пробить прибор через все инстанции.

На клочке бумаги он подсчитал возможную сумму вознаграждения плюс тридцать процентов за предоставление макета. Получилось внушительно.

Поднаторевший в изобретательских делах старик сел писать заявку в трех экземплярах да еще на каждого соавтора. Игумнов заикнулся было, что он-то ни при чем здесь, Пухов буркнул:

— Мне виднее.

Они обязаны были показать заявку Фирсову. Доктор наук изучил ее до последней запятой, посмотрел на Игумнова:

— Вы уверены?

— Макет работает безукоризненно. Теоретическое обоснование верно.

— Та-та-та-та… — растерянно сказал Фирсов. — Каюсь. Грешен. Кто бы мог подумать, кто бы мог… — Колючий взгляд его царапал соавторов. — Макет и документацию прячьте в мой сейф.

— Тогда ключи от него — нам, — настоял Пухов.

— Это уж конечно, конечно… Та-та-та… Недооценил. Послушайте, сказал он потеплевшим голосом, — не отправляйте пока заявку, есть у меня одна полезная мыслишка…

— Знаю, что за мысль! — Тощий Пухов искривился. — Попробуйте докажите, что прибор делался по тематическому плану НИИ! Не выйдет!

— Да нет же, нет!.. Экий вы недоверчивый, Григорий… мм…

— Иванович.

— Да, да, Григорий Иванович… Поговорим вечерком, согласны?

Еще до вечера произошло взволновавшее лабораторию событие: Игумнова сделали ведущим инженером. Только он, Беловкин и Пухов понимали, что это значит. Когда кончилась работа, Фирсов, решительный и веселый, пригласил троицу в свой кабинет.

— Я буду говорить откровенно, что я прям до грубости — это вы знаете.

Итак, начну. Представляете ли вы себе полностью эпопею с вашим прибором?

Представляете, да не совсем. Разработкой прибора с параметрами вашего заняты две лаборатории двух НИИ. Как только они пронюхают о заявке (а они пронюхают немедленно), они подадут встречные заявки, спасая себя от разгрома. Их можно понять. Им отпустили колоссальные средства, они угрохали денежки, и немалые, а тут появляется кустарь-одиночка с двумя никому не известными молодыми людьми и сводит на нет все их усилия. Пока они тянули резину, вы, оказывается, без всяких субсидий сделали за них прибор. Вы-то, конечно, правоту свою и приоритет докажете. Но когда? Какой ценой? Я навел необходимые справки. Два НИИ не хотят знать никакого Пухова, а сам товарищ Пухов находится в неприятельских отношениях с Комитетом. Вы подтверждаете это, Григорий Иванович? (Пухов засопел, подтверждая.) Благодарю вас…

Теперь вдумайтесь в следующее… Как вы полагаете… мог бы я, ухватившись за ныне разработанную вамп проблему, решить ее сам? Я, вы знаете, автор двух открытий, моя книга признана всем миром. Когда я был сам по себе и не отвечал за безмозглое творчество десятка олухов, к коим я не отношу вас троих, я бы дал не один прибор, а уж ваш (он, не отрицаю, хорош) довел бы до конца. Продолжаю: у меня имя, у меня связи. Достаточно включить меня в соавторы — и никакой канители не будет. Это и справедливо. Я выделил вам комнату, я, по существу, допустил к вашей работе Игумнова и, чтоб поднять вес его, выбил ему должность ведущего инженера. Вот так, решайте. Если вас беспокоит денежный вопрос, то скажу: от изобретательского вознаграждения отказываюсь. Думайте.

Беловкина сразил последний довод. Его интересовали деньги. Бросить работу, убеждал он себя, покончить с телевизорами, перевестись на очный факультет, получить диплом — и, имея авторское свидетельство, можно претендовать на приличное место. Беловкин подумал и промямлил, что, в сущности, он не возражает.

Фирсов понимал, что главное — не Беловкин, и ждал отказа Пухова. Тот же соображал, поглаживая остренький подбородок. Прибор он считал самым значительным своим достижением. Дико, невероятно, но факт: фирмы «Белл» и «Дженерал электрик» самым жалким образом потерпели неудачу. Ничегошеньки у них не получилось. А вот он — да, у него получилось. Он так настроил талантливых парней, этого Мишку с грабительскими наклонностями, этого умницу и гордеца Виталия, что они сделали невозможное, они дополнили его. Хорошо бы обойтись без Фирсова, разом прогреметь на оба министерства. Но Фирсов прав: его известность опрокинет все возражения. Что он так смело и нагло настаивает — это хорошо. Другой бы завяз в намеках и иносказаниях.

Пухов решил согласиться. Пусть заявка проскочит. А там посмотрим, сказал он себе.

— Положим, я согласен.

Фирсов с облегчением обмяк в кресле. В согласии Игумнова он не сомневался.

— Итак, — бодро сказал он.

— Я против, — остановил его Игумнов. — Не скрою, Борис Аркадьевич, ваша деловая постановка вопроса меня восхитила, способный вы человек.

Действительно откровенность… Куда уж больше. Вам бы с вашей смелостью и откровенностью повоевать с директором и главным инженером, выгнать половину инженеров, а вы примазываетесь к чужому дельцу… Может быть, мое мнение и не решающее, я к прибору отношение имею меньшее, чем Пухов и Беловкин, но, конечно, большее, чем вы, Борис Аркадьевич.

Беловкии и Пухов тут же взяли свое согласие обратно. Фирсов вымолвил сухо: «Сожалею» — и поднялся, поблескивая веселенькими и грозными глазами.

Заявка ушла в Комитет. Ответ пришел быстро. Сообщалось, что предложенная составителями идея не нова, что обнаруживается при сравнении ее с замыслом, положенным в схему заявки номер такой-то. Пухов немедленно бросился искать номер. Нашел — ничего общего. Беловкин сказал, что нужно набить морду автору мотивированного возражения. Пухов образумил его, утихомирил.

— Знаю я этого парня. Выпускник Тимирязевки, в радиоэлектронике ни бум-бум. Факультет механизации и автоматизации сельского хозяйства кончал. В деревню не захотелось ехать.

— Кто ж его взял на такую работу?

— А кто другой пойдет? Ответственность громадная, а окладик поменьше твоего, товарищ старший техник.

Выпускник Тимирязевки из игры скоро вышел. Лаборатории двух министерств потребовали создания экспертной комиссии, создали и включили в нее преданных членов научно-технических советов. Темп переписки возрастал. Особняком действовали военные, приславшие в Москву представителей. Им наплевать было, где создан прибор, в высоконаучной лаборатории или за обшарпанной дверью маленькой комнатушки, их интересовал прибор как таковой, поэтому так необыкновенно быстро и решалась судьба изобретения. Комитет и экспертную комиссию залихорадило. Они связали себя решительными отказами и опровержениями, в науке приличие требует длительного раздумья накануне признания ошибок. Пухов ежедневно ездил в Комитет. Экспертная комиссия разваливалась на глазах. Все уперлось наконец в согласие одного ответственного товарища. Идти к нему Пухов побоялся, Беловкин тоже. Игумнов бестрепетно явился на прием. Ответственный товарищ незнание техники возмещал абсолютно точной осведомленностью о нынешнем, сиюминутном положении людей, приходивших к нему разрешать споры. О чем они спорили, какую правоту отстаивали — это его не трогало, это его не касалось, он быстренько прочитывал спорный документ, долго изучал подписи с датами, взвешивал фамилии и резолюцию накладывал в пользу тех, кто лично ему мог принести наименьшие неприятности, причем именно в настоящий момент. Товарищ мудро жил сегодняшним днем и прижился к должности навечно. Он дал Игумнову уклончивый ответ.

— Как я вас понял, прибор Пухова решено пока мариновать, — сказал Игумнов. — Предупреждаю заранее: если я прочту когда-либо, что американцы ранее Советского Союза создали этот прибор, которого у них сейчас нет, вам придется худо.

— Что же мне грозит? — улыбнулся товарищ. Его ценили абсолютно все инстанции за гибкость и понимание.

— Я вам…

У Виталия вертелось на языке беловкинское «набить морду». Он и употребил его — правда, в более резкой и неожиданной форме, заменив глагол и существительное эффектным курсантским словообразованием, придающим речи мужественную простоту.

Разговор происходил с глазу на глаз, и обе стороны постарались его не оглашать. Кто подслушал их — осталось неизвестным, кто разнес по министерствам игумновское выражение — это нельзя было и представить. Но Комитет по сигналу сверху отправил мотивированные возражения в адреса лабораторий двух НИИ. Военные обхаживали Пухова, намекали, что житья ему у Фирсова не будет. Григорий Иванович сам понимал это. Поставил условие:

Беловкина и Игумнова — тоже в их систему. Условие радостно приняли. Пухов с чемоданчиком улетел на Урал. Беловкин поскандалил и сдался. Военные обещали ему должность ведущего инженера и устраивали в филиал заочного института.

Беловкин отдал Игумнову телебарахло, обширные запасы радиодеталей и, посерьезнев в несколько дней, отправился вслед за Пуховым.

Виталий не трогался с места. Уже дважды ему круто меняли жизнь, теперь он хотел быть самостоятельным. И квартиру не хотелось бросать.

В конце февраля его пригласили в отдел кадров, разложили на столе докладные записки Фирсова: «Прошу принять меры…», «Докладываю, что…»

Шесть опозданий на работу в январе, в феврале дополнительно обнаружен запах алкоголя. Игумнову стало стыдно — за доктора наук. В начале марта Виталия в лабораторию не пустили, отправили в экспериментальный цех проталкивать стенд. Две недели сидел он в конторке цеха, подавляя в себе удивление и впитывая в себя поразительные знания. Его не стеснялись, при нем подменялись накладные, уворовывались ненужные стенду детали и каким-то путем приобретались на стороне нужные, никто при нем не делал тайн из махинаций с нарядами. Плескался спирт, велись разговоры, которые могли бы обратить в бегство бывалого прокурора. Виталий подумал как-то, что смог бы теперь преподавать в вузе, вести курс, условно названный так: «Принципы организации производства на советских промышленных предприятиях в условиях жесткого планирования». Правда, его выгнали бы сразу после первой лекции.

Двухнедельное сидение в конторке ни одним документом отражено не было — так уверили Виталия в отделе кадров. Итого — прогул. Его уволили по знаменитой сорок седьмой статье, то есть выгнали по двум пунктам ее сразу — "е" и "г".

— Я отпускаю вас на время. — Фирсов дружески похлопал его по плечу.

— Походите без работы месяц-другой, познаете жизнь, вернетесь ко мне шелковым. Лабораторией будете руководить вы, я — заниматься наукой. У меня вы напишете кандидатскую, в тридцать пять станете доктором. Согласны?

— Молодым везде у нас дорога. Постараюсь без вашей помощи.

— Ну-ну. Походите по Москве, поизучайте памятники старины.

Характеристику дам вам сквернейшую, вас нигде не возьмут, одна дорога — ко мне. Итак, до мая.

19

Месяц — достаточный срок, чтобы разобраться в технических навыках кадровиков. Они встречали Виталия предупредительно. Да, да, инженеры им нужны (какие — не уточняли). Бросали взгляд на московскую прописку и возвращали паспорт. Диплом с отличием — тоже. Затем брали трудовую книжку.

Два пункта статьи вызывали бурю чувств, скрытую профессиональной невозмутимостью. Кадровик зачем-то выдвигал и задвигал ящики стола. От серенькой книжицы несло опасностью. И фамилия-то подозрительно знакома.

Кадровик вспомнил, ерзая. Вдруг улыбался и гасил улыбку. Ага, так это тот самый!.. Оригинально, оригинально… Инженеры, конечно, нужны, начальники всех отделов требуют: дай, дай, дай. В Мосгорсправку по понедельникам отправляется бумажка с просьбой продлить срок вывешенного объявления…

Можно бы взять этого несомненно хорошего инженера, но — опасно. Бед не оберешься. Что-нибудь случится — и спросят: почему вы его приняли? Игумнову предлагалось или принести характеристику, или дождаться, когда она придет после официального запроса. Давали анкеты — заполнить на всякий случай.

Во многих местах заполнил он типовые бланки. Во многие места наведывался узнать, пришла ли характеристика. Фирсов старался, Фирсов твердо решил заполучить его обратно. Игумнов достал копию характеристики и теперь, заходя в отделы кадров, лучезарно улыбался и заявлял, что он погорелец, подробности, так сказать, в афишах, и выкладывал трудовую и копию характеристики. Кадровики сочувствовали погорельцу, тепло жали руку, просили зайти через несколько месяцев.

Приходилось сначала оставаться «на уровне», то есть искать место работы рангом не ниже того НИИ, из которого его выгнали. Подъем всегда труднее спуска. С каждой впустую прошедшей неделей он становился менее привередливым, обращался в НИИ поплоше и победнее, совался на окраинные заводики. Беловкин прислал письмо, предлагал «монету» и оставленную клиентуру. Беловкин угадал: с деньгами совсем плохо, их, если уж точно выражаться, вообще нет.

Настал день — ветреный, серый и слякотный, — когда Виталий, раскрыв утром глаза, решил, что сегодня вечером он должен быть или с деньгами, или с работой. Медленно дошел он до Белорусского вокзала, побрел по улице Горького, завернул по привычке к доске объявлений. Натасканный глаз выхватил сразу же строки: «Требуются радиоинженеры высокой квалификации…» Указан адрес, где-то за углом, филиал научно-исследовательского института по радиовещанию и телевидению. Не раздеваясь прошел в отдел кадров. Сказал, наученный опытом, что не по объявлению, нет. Посоветовали. Последнее слово произнес несколько загадочно.

— Вас кто-нибудь знает из наших сотрудников? — совсем дружелюбно осведомился кадровик.

Гнуть таинственную линию не пришлось. В кабинет по-хозяйски вошел человек, в котором Виталий узнал однокурсника, факультетского проходимца Куранова. Год назад его едва не выгнали на бюро из комсомола: милиция поймала Куранова у радиорынка на Пятницкой, на бюро тогда припомнили Куранову и пьянство и пропавший тестер на кафедре радиоизмерений.

Розовое лицо Куранова расплылось в радости. Он подхватил руку Виталия и потряс ее, сделал было шаг вперед, намереваясь обнять, но не решился.

— Виталя, друг, наконец-то! — Куранов больше обращался к кадровику:

Виталий ни радости, ни оживления не выражал. — Я из окна тебя увидел, по всему первому этажу носился. Ты насчет работы?.. Есть такое дело. Иван

Иванович, это мой, оформляй смело, он зайдет к тебе потом, сейчас я ему растолкую…

Кадровик, довольный не менее Куранова, закивал, соглашаясь.

Виталий с Курановым поднялись на второй этаж, вошли в громадную комнату, уставленную музыкальными инструментами странной формы. Два монтажника ковырялись в чреве миниатюрного пианино. Куранов дал знак:

«Молчи!» — и уверенным шагом приблизился к мужчине начальственного вида, сидевшему за столиком в углу, что-то зашептал ему. Мужчина заметал взгляды — вправо, влево, — еще более приосанился. Куранов позвал Виталия. Мужчина задал примитивный вопрос из теории усилителей низкой частоты. Виталий открыл было рот, но Куранов насел с укоризной на начальника:

— Георгий Львович, не оскорбляйте моего друга. Он знает наши побрякушки не хуже вас, Георгий Львович…

Начальник, как и кадровик, быстро согласился. Куранов был здесь, видимо, авторитетом. Он отвел Виталия в сторону, пнул ногою запыленный блок.

— Это лаборатория усилителей низкой частоты. По идее, мы должны разрабатывать новейшее оборудование, но текучка засосала. Ремонтируем электромузыкальные инструменты, они входят в моду. Сложного ничего нет.

Отечественного здесь мало, в основном заграничное барахло, австрийской фирмы «Ионика». Чинить можно, если, конечно, сам понимаешь, за это подкидывают прилично.

Виталий молчал, он никак не мог вспомнить имени Куранова. А тот продолжал болтать, спрашивать, допытываться, подбирался к Виталию, знал, очевидно, все о нем.

— Мне ведь часто свои звонят, интересуются, как я пристроился и вообще как, мол, она, жизнь, у тебя, Юрочка… А как Юрочка Куранов может еще поживать? Только хорошо… Ты ведь помнишь меня, Виталя?

— Помню, Юрочка, — выдавил Виталий.

— Ну вот, я говорил же… Долго бродишь?.. Да ты не стесняйся, я в курсе, от меня ничего не ускользнет, сам от себя ускользну, а другой нет, не ускользнет, все знать буду и о тебе знаю… Говори прямо: деньги нужны? Ну, ну, здесь свои, ломаться нечего.

— Нужны. Не особенно.

— Будут, Виталька, будут. Сегодня же. Могу и сейчас дать, да ты гордый… Сапрыкин! — крикнул Куранов монтажнику. — Можешь идти домой…

Что я тебе говорю? До-мой! — Он подвинул Игумнову стул. — Садись, жди.

Лаборатория начала наполняться людьми, выглядевшими очень странно среди генераторов, осциллографов, чадящих паяльников и куч радиомусора. Явилась полная высокая дама в черном, глубоко декольтированном платье, с ниткой жемчуга на гладкой белой коже. Пришел старомодный старичок, притулился в углу, раскрыл «Советскую культуру», читал невнимательно, пронизывающим взглядом втыкался в каждого входящего. С милой улыбочкой прискакали две девушки с нанизанными на тощие руки браслетами. Влетел цыганистый красавец — галстук-бабочка, волосики уложены, как на картинке, — со значком на коротеньком пиджачке, изображавшим скрипичный ключ. Все знали друг друга, все обменивались кивками и улыбками. Последними вошли двое. Впереди совершенно растерзанная дама в платье с кисейными рукавами, чем-то смущенная, возможно — ощущением незавершенности своего облика, ей очень пошла бы папироса в зубах или татуировка на запястье. А вторым бодро двигался странно одетый мужчина. Поверх реглана он выпустил воротник летней рубашки, шею и грудь забыл прикрыть шарфом, на ногах — стариковские боты, в руке он держал облезлую шапку с торчащим ухом, второе бессильно свешивалось вниз.

— Александр Борисович, Александр Борисович, ну что ж, Александр Борисович? — кричали со всех сторон. — Будет запись или нет?

— Композитор, — зашептал подсевший к Виталию Куранов. — Сейчас, я тебе говорил, в моде электронная музыка, инструментов мало, единственное место, где они всегда есть, — это наша лаба, вот и приходится тянуть волынку. Дадут инструмент, а мы его ремонтируем три или четыре месяца, записываем музыку. Твое дело — крутить ручку шумофона, видишь, в центре.

Александр Борисович сел на тумбочку перед музыкантами (они уже разобрались по инструментам), возгласил:

— Часть первая. «Омут».

За спиной его возник спортивной выправки молодец в строгом черном костюме, оглядел всех, проверяя готовность, тревожно посмотрел на Куранова, и тот удостоверил ужимкой, что незнакомый — Игумнов — свой парень. Молодец отступил на шаг, еще раз обволок всех запоминающим взглядом и как сквозь пол провалился.

Мрачная мелодия осеклась через несколько тактов. Александр Борисович, грозя развалить тумбочку, долбанул по ней ногой и напрягся, вглядываясь в девушек-арфисток. Те наперебой стали объяснять: они не виноваты, здесь в нотах стерт бемоль. Вновь разлилась засасывающая тоска мелодии. Повторили «Омут» три раза. Монтажник нажал кнопку магнитофона. Прослушали, повернувшись к динамику, записанную часть первую.

— Хорошо, — промямлил Александр Борисович. — Часть вторая. «Рассвет и дождь».

В середине пьесы он гневно уставился на Виталия и добился, что тот ровно на столько, сколько надо, отклонил рычажок от среднего, нейтрального положения и, выждав, потянул обратно. Все сошло гладко. Куранов, примостившийся у пианино с пятью клавишами, выстукал пальцем красивый перезвон колокольчиков.

«Рассвет и дождь» повторили, кое-что исправили, прослушали каждый вариант исполнения, Александр Борисович сказал, что хватит. При шестом повторе третьей части («У причала») полная, в черном дама сбилась, нажала что-то не то и испуганно заверещала:

— Нет, нет, нет! Я виновата, это я целиком виновата!

Александр Борисович смотрел куда-то под ноги даме. Оркестр напряженно ждал.

— Повторим. — Александр Борисович встрепенулся. — Нонна Михайловна, я прошу сыграть так, как при ошибке.

Сыграли. Александр Борисович засиял, прослушав запись. Достал замусоленный карандаш, вытащил из-за пазухи сверток с нотами, близоруко наклонился, вписывая. Соскочил с тумбочки, энергично потряс кулачками, разминаясь. Монтажник колдовал над магнитофоном. В полном молчании, переглядываясь, прослушали все три части. Засекли время. С листком в руке появился спортивный молодец. Он заполнял гонорарную ведомость.

— Игумнов Виталий Андреевич, — продиктовал Куранов.

За полтора часа, уместившихся в пятнадцатиминутную запись, Игумнов заработал пятую часть месячного оклада ведущего инженера. Растерянно отошел он от кассы, полагая, что произошла какая-то ошибка — не здесь, в лаборатории, а вообще.

В шашлычной Куранов сделал обширный заказ.

— Часто у вас такие спектакли?

— Когда раз, когда два в неделю… Я, Виталь, знаю твою одиссею, мне ведь звонили ребята, рассказывали, не мог предположить, что ты унизился до поисков работы. С твоим-то дипломом, с твоими-то знаниями!.. Смешно! Вообще зачем ты вляпался в изобретательство? Смешно — переть на начальство, лезть на рожон. Смешно…

Когда выпили, Куранов заговорил еще быстрее, стал объяснять, кто такая Нонночка.

— Как ты сюда устроился… в эту шарагу? — прервал его Виталий.

— Не по воле божьей… Что, плохо мне? Хорошо. Тепло. Мухи не кусают.

Мною наконец довольны. И все — честно, законно. Подумаешь — запись к фильму какой-то одесской студии!.. Покрупнее попадается рыба. Рыба ищет там, где глубже, а человек ищет эту самую рыбу. Вот я ее и нашел… Ты меня, конечно, помнишь с плохой стороны. А напрасно. Я тоже ведь без идеальчиков жить не могу, они мне, идеальчики, весьма нужны. Наслушаешься про них — и вроде бы в Сандуновских попарился, легко так, приятно… Деньги тебе нужны?

Могу дать.

— Нет. Я пойду.

— Ударю с другой стороны. Оформляться будешь? Работа у нас не пыльная: шумофон закреплю за тобой, на виброфончике научу пиликать.

— Не буду. Мне бы что-нибудь менее интеллектуальное.

— Вкалывать хочешь? Вкалывай. Скажу прямо: возмущен. К тебе с душою, а ты воротишь нос. Но Юрочка Куранов не обидчив, нет. Запиши-ка адресок. Сидит у меня на крючке один кадровичок, бойкий деляга. Позвоню я ему завтра, объясню ситуацию. Примет он тебя с твоей музыкой. Подъезжай к нему после обеда в офис, сто десять процентов гарантии.

— Вот это отлично.

Он записал адрес. Куранов обиженно дымил сигаретой.

— Желаю удачи… Без Куранова не проживешь, Виталя, поверь мне, это Москва, а не палаточный город в Сибири. Позвоню тебе как-нибудь…

20

Курановский кадровик изволил слишком долго обедать. Виталий в привычной уже позиции — край дивана у входа в кабинет — просматривал газеты. Сегодня сиделось легко, сегодня отказа но будет, да и занятие нашлось — гадать, что за парень покуривает напротив в дорогом ратиновом пальто, в застиранном, потерявшем остроту цвета свитере, без шапки. Ничего, конечно, особенного, во всех одеждах встречал Игумнов людей, ищущих работу. Но лицо — вот что привлекло его внимание, такое лицо увидишь — и оно всплывает в памяти через десяток лет: окрашенное в темную бронзу, плоское, широкоскулое, с ястребиным носом. Одних лет с ним, но глаза повзрослее, поопытнее. Войдя, парень спросил низко: «Не принимает?» — и сел на два стула, закурил сигарету и сразу забыл о ней, замер в позе человека, уже длительное время пораженного неотвязными мыслями, а сигарета дымилась, дымилась в пальцах, пепельный столбик нарастал, подбирался к пальцам, достиг их, тогда парень не глядя швырнул окурок в урну, точно попав в нее, и продолжал вдумываться в, казалось, неразрешимую головоломку.

В коридоре висело объявление. Заводу требовались монтажники и регулировщики радиооборудования, токари по металлу, инженеры-конструкторы по общему машиностроению и инженеры-радиоэлектроники. Игумнов решил, что парень — рабочий. Но тот вскоре опровергнул это предположение. Выйдя из задумчивости, он сунул руку в разрез пальто и достал газету на английском языке. Секунду задержавшись на первой странице, он уверенно раскрыл где-то в середине, расправил листы, приготовился читать долго, с явным интересом.

Токарей и монтажников, знавших в совершенстве английский язык, Игумнов не встречал еще. Поколебавшись, он спросил, привстав:

— Простите, вы конструктор?

Парень почитал еще некоторое время, видимо, до конца абзаца.

— Ошиблись: я люмпен-пролетарий. — И, не глянув на Игумнова, продолжал изучать статью об экономике.

Появился наконец начальник отдела кадров — низенький, добродушный, толстенький. Принимать, однако, не торопился. Оставив дверь приоткрытой, битый час обсуждал по телефону, какую комнату отвести для занятий секции гребного спорта. Дважды пытался Игумнов войти в кабинет, и дважды кадровик показывал пухлой ладошкой на дверь. Парень спрятал газету и замер в неподвижности. Но когда из кабинета раздалось приглашение входить, моментально собрался, оттер Игумнова плечом и вложил в руки начальника паспорт. Толстячок с серьезнейшим видом рассмотрел каждый листок, развернул вложенную в паспорт бумагу. Задумался. Паспорт и интригующую бумагу отдал парню.

— Так, — вымолвил он. — Что скажете?

— Читал я — монтажники вам нужны.

Начальник покачал головой.

— Уже не нужны. Так.

— Регулировщики? Могу по седьмому разряду.

— Так. Ошибочка в объявлении: забыли вычеркнуть.

— Инженер-радист? Диплома нет, но справлюсь.

— Неувязочка. Забыли вписать:дипломированные инженеры. Так. Слушаю вас. — Он смотрел на Игумнова.

— Я радиоинженер.

— А-а… понятно. Мне звонили. Так позвольте ваши документы…

Формалистика, но…

— Я радиоинженер… — повторил Виталий и услышал голос свой, доносившийся как будто издали. — Я радиоинженер… но, как вижу, произошла какая-то ошибочка… неувязочка… вычеркнуть забыли…

Он не мог больше говорить: унимая дрожь рук, спрятал их в карман, боком отодвигался от стола, от любезного кадровичка, толкнул парня, вывалился из кабинета, тыкался в двери, не зная, куда идет, вышел наконец из подъезда.

Вдохнул острый, пахнущий снегом воздух. Торопливо закурил…

Температура минус два, ветер и время внесли наконец успокоение.

Усложняешь, друг мой Виталий? Возмутительный запас честности вреден. Чем недоволен? Тем, что не взяли на работу человека черт знает с каким прошлым?

Наивно, наивно… Паспорт у парня слишком новенький, трудовой книжки нет, ясно, откуда он, этот юноша с лицом краснокожего воителя, ясно…

— Позвольте представиться, — влез в самое ухо вкрадчивый и одновременно напыщенно-наглый голос парня. — Александр Петров, сирота.

Агасфер, две недели назад получивший московскую прописку, Чайльд Гарольд с пятью трудовыми книжками и все на разные фамилии. Вернулся, помыкавшись по необъятным просторам, в родную обитель… С кем имею? — продолжал парень, и губы его насмешливо изгибались, дергались — ярко-красные тонкие губы, такие яркие, что выделялись буйным цветом своим на темно-бронзовом лице.

— Виталий. Виталий Игумнов.

— Прекрасно. Значит, вздумали поиграть в джентльмена? Проявить сострадание? Дорогуша, — с печальной соболезнующей убежденностью заговорил Петров, беря Игумнова под руку, — вы не то место выбрали и не то время…

Гуманизм, гуманизм… А задумывался ли ты о сущности гуманизма? Не кажется ли тебе, что с ним обстоит так же, как и с Уголовным кодексом? Кодекс, замечу, одинаково хорошо знают и прокуроры и опытные преступники — с разных точек зрения, применительно к себе, к делу своему…

Они шли по Новослободской, Петров так и не отпустил руки Виталия, держал ее цепко, сжимая в моменты, когда хотел подчеркнуть свою мысль.

— Ты пьян?

— Я трезв, — рассмеялся Петров, — потому и разговорчив. Что не безопасно. Полное знание биографии ближнего приносит одни несчастья.

Подумай, разверни эту мысль, и ты увидишь, что скромность — это наше самосохранение… Вообще же — ты подал идею. Надо выпить. За мой счет, ибо я должен вознаградить тебя за моральную стойкость. Ты думаешь, цена ее определяется в относительных числах, абстрактно? Ошибаешься… И спрячь свои жалкие ассигнации. Я богат. Процесс реабилитации моих родителей завершился выплатой мне денег за какое-то имущество. Опровергая выводы всех последних постановлений, могу сказать: хорошо жили в тридцать седьмом году советские люди! Второй месяц пью за здоровье имущества… Видишь, мотор. Хватай его, а я нырну в магазин.

Они подъехали к серому дому на Метростроевской. Петров копеечка в копеечку расплатился с шофером. Карманы его пальто оттопыривались. Он поставил бутылки на грязную клеенку стола, выложил пакеты с едой. В комнате было холодно, остро и неприятно разило папиросными окурками — когда их тушат в блюдце с водой. Вся мебель новенькая, на тахте грудой лежали подушки, смятые простыни, одеяло. Повсюду валялись книги. Из тумбочки Петров достал тарелки, загремел ими.

— В этой квартире я когда-то жил, — сказал он в мягкой домашней манере, — и осталась от квартиры эта вот комнатенка, на соседей смотреть не могу, не спрашиваю, знают ли они, кто жил здесь девятнадцать лет назад. И мысль подкрадывается: может быть, и я живу вместо кого-то, занимая чье-то место.. Меняться надо, уезжать отсюда, кое-какие шаги уже сделаны… Выпьем, — сказал он, — за благородство. Или за подлость. — Протер вилку, подал ее Виталию. — За что угодно. Я все приемлю — и низость побуждений и высоту желаний. Ибо никак не пойму, кто я. Меня отсюда увезли то ли в интернат, то ли в спецшколу, не помню уж, на Украине заведение это, под Богодуховом, очень мне там не понравилось, особенно эти воспитательные приемы, в десять глоток педагоги внушали мне, что я — хороший, несмотря на то, что родители — плохие. Дал тягу, разумеется, не захотел быть хорошим, а сейчас вот думаю…

Некоторое время молчали. Петров отправлял в рот кусок за куском, подкладывал и Виталию. В руке его оказался длинный нож с наборной рукояткой, им он нарезал колбасу. Попросил Виталия рассказать о себе и тихо посмеялся.

— Особая честность генеральских сынков не такая уж редкая. Их никогда не обижали при жизни папаш, к ним никогда не применялись нечестные приемы, а не стало папаш… И долго ты будешь носиться со своей честностью?

— Скоро сдамся.

— Выдохся?

— Нет. Просто увидел другую жизнь, твою, еще более неустроенную.

Петров присвистнул.

— Неужто напугался?

— Нет. Тупое безразличие к будущему.

— А вот это — плохо, — обеспокоенно произнес Петров. — Это уже приближение к бытию трупа. А я — живу. Хочу жить и буду жить. Мне, правда, трудно привыкнуть к тому, что я — это Александр Петров, почти двадцать лет жил по чужим документам.

Из своего пальто он достал документы Виталия, заглянул в трудовую книжку. Сокрушенно вздохнул: «М-да…»

— Такую добычу запихивают поскорее в почтовый ящик… Хочешь — через час у тебя в трудовой будет другая, вполне нормальная статья? Вполне приличная формулировка?

— Пошел ты…

— Обиделся… У меня к тебе деловое предложение. Не организовать ли нам, зрячим, общество слепых из двух постоянных членов?.. Или так. Протекция сверху мне не нужна, протекция снизу — вполне удовлетворяет. Когда устроишься — возьмешь меня к себе? Где работать — все равно. Ну, ну, вижу страдание на твоем благонамеренном лице. Обнадежу и успокою. У меня прекрасные рекомендации, их я приберегаю на черный день. Кроме того, у Александра Петрова… да, именно у Александра Петрова — незапятнанная репутация честного советского работника.

— Ты действительно… знаешь радиотехнику?

— Поскольку ее обязаны были знать те, под фамилиями которых я работал… и жил, то…

Он проводил Виталия до метро, купил букетик ландышей, растер его ладонями. Сладостно зажмурился, внюхиваясь.

— Весна, время побегов… Я всегда весною трогался с насиженного и безопасного места.

21

Вдруг налетело, ударило — съезд партии и постановление съезда о культе личности. Облегчение — вот что испытал Степан Сергеич, он всегда искал ясности, и теперь прояснялось. Но не совсем. К примеру, люди, объявлявшие врагами народа честнейших коммунистов, — кто они? Тоже ведь не враги. Тоже со своей стороны честно служили… И на работе поделиться не с кем.

Секретарша Баянникова до того намазана кремами и помадами, что подходить к ней опасно. Виктор Антонович лукав и скрытен. На Катю изливал Степан Сергеич свои мысли — легко и свободно, не боясь крамольных оттенков. Растравил он старую рану, поведал ей, за что выгнали его из начальников охраны. Теперь, узнав правду, Катя не растерялась, не возмутилась.

— Ты должен перед ним извиниться!

— Перед кем? — Степан Сергеич не понял или не захотел понять.

— Перед Пантюховым.

— Ни за что! — взбушевался Шелагин. — Он оскорбил меня! Он… — Степану Сергеичу вспомнилось, как слесарь отталкивал его кулаком.

— Извинишься, — не попросила, а приказала Катя.

Степан Сергеич смирился. Он, правда, отказался идти на старую работу, окольными путями узнал адрес Пантюхова и нашел бригадира в перенаселенной коммунальной квартире. Многословно извинился. Пантюхов слушал его краем уха, он таращил глаза на Катю, она и помогла ему сообразить, что от него хотят.

— Подумаешь! — сказал он. — Мало ли что в жизни бывает! Жизнь, дорогой товарищ!

Не ради смешочков пришел сюда Степан Сергеич, он хотел ясности.

— Здесь вопрос политический! — настаивал он, бичуя себя. — Я проявил преступное недоверие, я…

— Вопрос житейский. — Пантюхов не сдавался. — Ни к чему приплетать сюда политику. Ну, ошиблись, со всяким же бывает!

Видя, что от Шелагина отбиться трудно, он уложил его наповал предложением распить пол-литра.

Степан Сергеич бросился было бежать в магазин, но Катя запустила руку в сумку и, к безмерному удивлению мужа, достала бутылку московской «Особой».

Подмигнула жене Пантюхова и захлопотала с нею над закусками. После двух стопок Степану Сергеичу стало не по себе, зато бригадир как чай пил водку и рассказывал о работе. Дела там идут хорошо, построили еще один цех. Одно плохо — с жильем.

— Уйду оттуда, к чертовой матери.

— Но вы же комсорг, вам коллектив оказал доверие! Как можно?!

— Оказал. — Пантюхов согласился. — Оказывает и сейчас. А комнату не оказывает. В нашей девятиметровке не проживешь. Парнишке моему год, к бабке отправляем, не развернешься с ним.

Степан Сергеич хотел спорить, доказывать… Мысли его блуждали — и от водки, и от недавних споров с самим собой. Кто и что есть рабочий класс? спрашивал он не раз у себя. В армии Шелагин так представлял себе пролетариат: спешащая масса людей наполняет по утрам улицы, втекает в цеха и самозабвенно трудится, молча и многозначительно. Так же дружно люди покидают вечером цеха и идут — кто учиться, кто воспитывать детей, кто на спортивную площадку. Увидев же рабочий класс вблизи, Степан Сергеич разочаровался.

Рабочие на опытном заводе утром опаздывали, буянили из-за низких расценок, ругались матом, в дни получки и аванса толпились у пивных, прогуливали. Но кто же тогда, восклицал в беседах с собой Степан Сергеич, возвел эти заводские корпуса, кто изготовляет умные машины, кто выполняет пятилетки? Те же самые рабочие. Так кто же они? Что есть рабочий класс? Знакомств среди рабочих Степан Сергеич не имел, не завел, знал — и то плохо — одного Пантюхова и мучился неумением связать впечатления о бригадире так, чтобы определить его словом — до конца точно и ясно.

Из-за споров с самим собой или от чего другого Степан Сергеич совершил грубейшую ошибку: не выполнил указаний своего шефа и принял на работу беременную женщину. Вначале он, правда, ей отказал. Женщина замолчала, осторожно вздохнула и пошла, широко расставляя ноги… И тут-то Степана Сергеича кольнула мысль о том, что Виктор Антонович Баянников, загруженный важнейшими делами, ошибся. Закон-то охраняет интересы не производства, а ребенка будущего!

— Куда ж вы, куда? — Степан Сергеич вскочил из-за стола, расспросил женщину и определил ее в отдел снабжения выписывать накладные.

Ходить в положении человека, обманувшего руководство, Шелагин не мог. С отпечатанным приказом пришел он через два дня в кабинет своего шефа.

Баянников нацелился уже пером, чтобы подписать, но инспектор остановил его, объясняя, в чем дело.

— Почему? — Шеф отвел авторучку.

Новая интерпретация закона заставила его повнимательнее глянуть на Шелагина. В ожидании разноса инспектор принял стойку смирно, сурово сжал губы.

— Вы делаете несомненные успехи… — удивленно проговорил Баянников.

— Несомненные успехи.

Он замолчал, как всегда дергая галстук в напряженные моменты раздумья.

— Садитесь, — кивнул он на кресло. Достал из сейфа личное дело Степана Сергеича, читал его, шурша листами. Расспросил, где живет, как сын, как жена, что с теткой.

Тетка, отвечал Степан Сергеич, пока дышит, сын растет, жена работает медсестрой, учится в вечернем техникуме.

— Третий год у нас — и не подали заявление на квартиру, констатировал Баянников. — Хорошо, я подпишу приказ… Кое-какие новости, я вам разве не говорил?

— Слушаю вас.

— При приеме на работу характеристик не требовать.

— А как же?..

Баянников положил изящную и крепкую ладошку свою на телефон и подержал ее там, пока Степан Сергеич думал.

— Обязательность характеристики незаконна, — продолжал Виктор Антонович. — Это установил еще Ленин, в то время свежи в памяти были черные списки…

Заключая беседу, шеф расписался под приказом.

— Принесите мне заявление, — сказал он, — о квартире.

22

С жильем союзный научно-исследовательский институт не бедствовал, и скоро семья Шелагина переехала в двухкомнатную квартиру по соседству с заводом, на Октябрьских полях. Кате хотелось радоваться (кому как не москвичке знать, что такое свой угол!), и не радовалась она потому, что никак не могла взять в толк — за какие это заслуги получил ее Степка квартиру?

Только переехали, купили кое-какую мебель, как умерла тетка. От стены к стене ходила она в новой квартире, не находя себе места, смотрела из окна в ту сторону, где осталась ее лачуга на улице Юннатов, и дважды порывалась уйти туда с узелком. Часто подзывала к себе Колю и, как слепая, ощупывала лицо его высушенными пальцами своими… Прожила жизнь, никому стараясь не причинить хлопот, и умерла в ночь на пятницу, чтоб родные не отпрашивались на похороны, — снесли ее на кладбище в воскресенье. Колю устроили в школу с продленным днем.

Степан Сергеич по вечерам пространно рассказывал об институте в те дни, когда у Кати не было занятий. Ходил вокруг стола, восхищался истинным коммунистом Баянниковым, превозносил волевого директора Труфанова, принципиального парторга Молочкова. Катя слушала, терпеливо помалкивала, она знала за мужем эту страсть — выговариваться. Смерть тетки, приютившей их, как-то странно повлияла на нее, освободила от каких-то обязательств. После занятий в техникуме она не рвалась домой, бежала с подругами в кино, смеялась в фойе, и эти минуты смеха и почти детских шалостей, когда спорили из-за мороженого или места в зале, возвращали ее к годам, когда она девочкой летала вприпрыжку по московским улицам и ссорилась на утренниках.

Если спрашивали о муже, Катя отвечала неопределенно (что можно сказать о человеке, которого то выгоняют с работы, то награждают квартирой?).

Академия стала ей в тягость. Она покрикивала на болящих слушателей и винила во всем Степана Сергеича — это из-за него подавала она когда-то тарелки с борщом в офицерской столовой, а ныне носится со шприцем и градусником в медсанчасти. Академия по московским масштабам невдалеке от нового дома, но Катя жаловалась на давку в автобусах, намекала мужу, что надо ей искать другую работу. Люди с погонами ничего дурного сделать не могут — в это Степан Сергеич уверовал накрепко и сопротивлялся попыткам Кати бросить медсанчасть. Катя же искала повод, чтоб разругаться с ним, чтоб в пылу ругани высказать мужу все обиды на него. Несколько раз придиралась к нему по пустякам — Степан Сергеич отвечал удивленными взглядами.

Повод возник неожиданно.

Вечером Катя спешила на дежурство, застегивала ремешок туфли и порвала его. Степан Сергеич, с терпеливостью вола тянувший домашнее хозяйство (щи варил, с авоськой по магазинам бегал), выбрал иголку потолще, вдел нитку. Но Катя не отдала туфлю, вырвала из рук мужа иголку.

— Я сам сделаю, — заупрямился Степан Сергеич.

— Сам, сам… — передразнила Катя. — Сам… И вдруг выпалила: — Самец!

Степан Сергеич обалдел от неожиданности, присел в испуге. Медленно выпрямился, краснея в гневе:

— Д-дура!

Катя радостно шарила по ящикам шкафа, искала другие туфли… Когда же пришло время выкладывать обиды, она не могла ничего припомнить. Ни разу не обидел ее муж, ни разу — это она поняла сейчас, — но, боже, какой он неудобный, нескладный, непутевый человек, жить с ним так нелегко!

Утром, сменившись, она поехала в научно-исследовательский институт, от которого за версту пахло химией. Сказала в отделе кадров, что учится в техникуме на химика-аналитика.

Вызвали начальника лаборатории Петрищева. Тот поговорил с Катей на научные темы, вздохнул.

— В конце концов, — сказал он, — человек произошел от обезьяны…

Оформляйте старшей лаборанткой. — Потрогал переносье, наложил руку на лоб, подумал, очевидно, о тяжком пути эволюции. — Нет. Просто лаборанткой.

23

По своим инспекторским делам Степан Сергеич часто наезжал в отделы кадров родственных НИИ и в одном из них прочел приказ об увольнении ведущего инженера Игумнова В.А. Ага, попался барчонок, обрадовался Степан Сергеич.

Сообщил Кате новость.

— Степан, ты дурак, — набросилась она на него. — Тебе ли не знать, что он не пьяница и не прогульщик! Узнай-ка все поподробнее.

Степан Сергеич узнал и ужаснулся. Прогулял, в самом деле прогулял!

Дважды приходил пьяным на работу! Вот к чему приводит недисциплинированность!

— Не верится мне! — сказала Катя. — Я ж просила тебя: поподробнее…

Точные данные Степан Сергеич собрал не скоро, учиненное им негласное следствие заняло две недели, конец его совпал с отменой характеристик.

— Ты должен устроить его на работу! — приказала Катя.

— Устроить? Как только язык поворачивается произносить такое слово!

Катя выпроводила Колю во двор. После долгих криков, споров, взаимных извинений и ласк Степан Сергеич сдал свои принципиальные позиции, согласился замолвить словечко за безработного Виталия. Сделал он это так грубо и неловко, что Виктор Антонович пренебрежительно заулыбался, недоверчиво посмотрев на инспектора.

— Что же вы еще можете сказать об этом Игумнове, кроме того, что он предан родине и партии?

Степан Сергеич с тоской отвернулся. Что действительно сказать?

— Я ведь не потому, что он мне нравится или обязан ему чем-то… неуверенно объяснил он. — Знаю я его давно. Что приписывают ему — не верю…

Шеф непроницаемо слушал его. Об Игумнове он уже знал, игумновское выражение, означающее набить морду, ходило по министерству. Он думал не о том, принять или не принять на работу Игумнова. Он размышлял о пересекаемости человеческих судеб во времени и пространстве. В просьбе инспектора по кадрам он видел любопытный психологический казус, не больше.

— Вы уверяете, что Игумнов будет полезен нашему НИИ?

Степан Сергеич подтвердил с неопытностью начинающего лгать человека.

— Пусть зайдет. С характеристикой.

Степан Сергеич поблагодарил и отправился на поиски Игумнова. Дома он его не нашел и до восьми вечера караулил у подъезда. Встреча произошла сумбурно. Виталий Игумнов дыхнул на Шелагина свеженьким ароматом спиртного, и Степан Сергеич разбушевался, как в былые времена. Это позор, кричал он в подъезде, это немыслимо так опускаться, только слабые люди находят утешение в пьянстве!

С трезвой и виноватой улыбкой слушал Виталий своего комбата.

— Пойдемте ко мне, дорогой Степан Сергеич, я так рад, что встретил вас… Поговорим, попьем чайку…

— Никаких чаев! — отрезал комбат, во всем теперь чуя нехорошее.

Известно, что за чаи у пьяниц. — Слушайте меня, Игумнов. Завтра с утра побреетесь и придете к моему начальнику. Он вас примет, возможно, на работу.

Я поручился за вас. Характеристику захватите с собой.

Узнав, где работает комбат, Виталий махнул рукой: бесполезно! В такое место он и не пытался заходить. Слишком высоко. Все же он записал адрес и работы и домашний Степана Сергеича, пригласил его заходить в любое время одному или с женой, а еще лучше с сыном.

Утром он вспомнил о встрече с Шелагиным. С курсантства осталась привычка к физзарядке. Виталий потрудился с гантелями, приоделся — уже совсем тепло, можно переходить на плащ, галстучек, так и быть, несерьезный, риска никакого, в НИИ-I союзного значения прогульщиков и пьяниц все равно не берут. Он на такси подкатил к светлому в сплошных окнах зданию НИИ, беспечно потолкался в отделанном мраморном холле, почитал объявления и, переложив шляпу в левую руку, независимо вошел в кабинет Баянникова.

— Степан Сергеич Шелагин предложил мне зайти к вам, моя фамилия Игумнов, документики мои, мягко выражаясь, не того…

— Присаживайтесь. Рад вас видеть. — Баянников любезно приподнялся, протягивая холеную руку. — С документиков и начнем. Все остальное мне известно.

Внутренне усмехаясь, читал он характеристику. Одного взгляда достаточно, чтобы убедиться в лживости и противоречивости «документика», он даже не подписан начальником отдела кадров, только начальником лаборатории.

Составляли его обдуманно, выверяя каждое слово, по стилю некоторых выражений можно представить себе автора, человек он, безусловно, умный и настойчивый.

Отделы кадров так безапелляционно не пишут, их набор слов ограничен, они никогда не констатируют отрицательные данные, а прибавляют «не» к положительным. Получается мягко и бездоказательно. Распоследний негодяй уходит с работы, официально обесчещенный весьма невинным качеством: «Не принимал активного участия в общественной работе».

Виктор Антонович с некоторой грустью отложил бесценную характеристику.

Эх, если б можно было так писать, не боясь ничего и никого! Сколько людей вылетело бы с работы, людей ничтожных и мелких!.. Редкий документ, читать его — сплошное удовольствие.

Приятному течению сладких мыслей мешал сам Игумнов — ведущий инженер В.А.Игумнов, 1930 года рождения, русский, член ВЛКСМ, военнообязанный. С пресыщенной улыбочкой осматривал он кабинет, нагромождение сейфов и телефонов. Это и есть знаменитый научно-исследовательский институт союзного значения?..

— Вы не пьете? — спросил Баянников. Чуткий нос его уловил запах давнишнего алкоголя.

— Пью, — радостно признался Игумнов. — А что — вы пьющих не берете?

— Берем, берем, — успокоил его Виктор Антонович. Инженер начинал ему нравиться. — Дело обстоит так, Виталий Андреевич… Документик ваш я припрячу… для потомства. Есть у нас не занятые должности старших и ведущих инженеров. Не знаю, кому вы придетесь по нраву… Боюсь, что справки о вас наводить станут. Я бы вам предложил несколько иное направление. Впоследствии его можно изменить, но сейчас оно наиболее, по-моему, приемлемое для нас…

Иметь самостоятельный, крупный участок работы в любом случае почетно. К тому же над вами будет один лишь директор НИИ… Полная автономность, необычайный простор для деятельности…

Игумнов подобрал ноги, выпрямился, сухо щелкнул вопросом:

— Что именно?

Баянников медлил… Согласится или не согласится? Уже второй год важнейший цех завода — монтажно-сборочный, или выпускной, — работал без хозяина, без начальника цеха. Много их сменилось на этом посту, ни об одном не осталось доброй памяти. Самого первого уличили в примитивнейшей краже радиоламп и с треском уволили, заставив уплатить колоссальную сумму.

Последнего перевели в макетную мастерскую начальником — этот, беспартийный, ни за что не соглашался оставаться в цехе после пяти вечера, убегал куда-то, махнув чемоданчиком, говорят, встречать жену в проходной соседнего НИИ.

Между первым и последним пролегал период, наполненный правлением высокообразованных и опытных людей, это были работники главков и министерств. Время от времени там происходила реорганизация, сокращение административно-управленческого аппарата. В цех приходил оказавшийся лишним начальник отдела главка, радовал всех глубоким знанием законов производства, манерами крупного руководящего деятеля, авторитетным голосом, умением толково повещать с трибуны. Но — странное дело! — поруководив три-четыре месяца, начальник убеждался в своей неспособности выполнять ежемесячно программу, переругивался с рабочими. Страсти в главке к тому времени шли на убыль, вместо упраздненного отдела там создавался другой, начальник и впрямь был незаменимым, его возвращали, а в цехе освобождалось место для следующего. Баянникова на всех совещаниях корили за «неупорядоченное руководство цехом». Короче, требовался знающий инженер на эту должность, человек с дипломом и хотя бы с небольшим стажем работы.

— Начальник основного, выпускного, цеха завода, второго цеха, как мы его называем, — осторожно сказал Виктор Антонович. — В нем производится сборка, монтаж и регулировка выпускаемой радиоаппаратуры. Завод опытный, создает приборы по чертежам НИИ… Вы, по существу, будете заместителем директора НИИ по производству. Поработаете несколько месяцев, приглядитесь.

Понравится — останетесь, нет — перейдете в НИИ. Согласны? В денежном отношении мы вас не обидим…

Он подавал слова легко, небрежно, убеждал тоном своим в не такой уж значимости предлагаемой работы: с ней любой справится.

— Я согласен. — Виталий разжал зубы. — Что еще от меня требуется кроме анкеты и заявления?

— Пустяки: две фотокарточки пять на четыре.

Виталий положил их на стол. Он согласился бы с любой должностью в этом НИИ. Перспективно и заманчиво. Пора кончать проводы собственной исключительности. Надо вгрызаться в жизнь. Смешно: двадцать пять лет — и уже на бобах.

— Погуляйте в холле, я постараюсь немедленно подписать приказ.

Виктор Антонович без стука, без кивка секретарши нарушил уединение директора НИИ и опытного завода Анатолия Васильевича Труфанова.

— И кого ты мне только подсовываешь? — удивился директор, изучив «документик». — Карьерист, рвач, кляузник, неуч, грубиян, прогульщик и пьяница… Нет, такие мне не нужны.

Считая вопрос решенным, он полез за чем-то в стол, но Баянников хорошо знал своего шефа, знал, что шеф охотнее работает с людьми, чья репутация подмочена. С такими людьми Труфанов сворачивает горы, с такими людьми и Баянникову работать легче.

— Подумай, Анатолий, подумай… Характеристика — это еще не все, да она, между нами говоря, ложь от начала до конца.

Труфанов исподлобья, продолжая копаться в столе, глянул на него.

Медленно задвинул ящик.

— Парень-то ничего?

— Вполне.

— Потянет?

— Свободно.

— С народом управится?

— Запросто. Язык у него подвешен. Это тот самый Игумнов, который… — Баянников, по-дружески наклонившись, прошептал что-то в ухо директору Директор НИИ и завода смеялся редко, чувства утаивал, не позволял им выглядывать. Но когда ему напомнили уже дошедшее до него ругательство, он расхохотался.

— Так это тот? Ну, удружил, Виктор, ты мне… Такого матерщинника…

Ладно, бери.

24

По холлу, косясь на Игумнова, расхаживал Ефим Чернов, старший мастер цеха. В периоды междуцарствий он автоматически становился начальником, в эти месяцы завод выполнял планы. Баянников подвел его к Игумнову, познакомил.

Увидев, что новенький одних с ним лет, узнав, что Игумнов пришел с улицы, а не из главка, старший мастер погладил мушкетерские усы и предупредил:

— На нашей работе нужны нервы.

Когда подошли к заводскому корпусу, продолжил пояснения:

— Первый этаж — механический цех. Сплошная пьянь. — Указал пальцем выше. — Второй этаж — инструментальный цех и часть механического. Пьянь с вывертами. Третий этаж — тарный цех, гальваника и малярка. Сюда не ходи: измажешься. — Палец поднялся еще выше. — Твой, монтажно-сборочный. Здесь — все вместе взятое и возведенное в квадрат.

Цех походил на актовый зал обычной московской школы. Справа от входа кабинет начальника цеха, против кабинета — склад комплектующихся изделий.

Запах расплавленной канифоли чувствовался еще на лестнице. Блоки монтировали за длинными столами, рабочие сидели в белых халатах. Слева от прохода участок сборки, здесь легонько постукивали молоточками. Чуть подальше наматывали катушки трансформаторов. Правый дальний угол огородили стеною из оргстекла.

— Регулировка.

Чернов старался побыстрее увести от нее Игумнова. Тот же заупрямился.

За стеклом происходило что-то любопытное. Три регулировщика, демонстративно бросив работу, сидели на подоконниках. От одного к другому носилась худенькая девушка, каждому всовывая какие-то листки бумаги.

— Что здесь происходит?

Чернов объяснил вполголоса. Слегка обросший мясом скелет — это Лида Майорова, инженер-нормировщик. Занята же она тем, что пытается вручить регулировщикам нерасцененные наряды. А те прибегли к испытанной тактике.

Надо им, предположим, за месяц отрегулировать сто блочков. Цех работает неритмично, блочки в регулировку поступают за неделю, за десять дней до конца месяца. Блочки, приборы, вся продукция — опытная, твердых расценок на нее нет. Регулировщики покопаются день-другой с блочком. Майорова по затраченному времени определяет стоимость регулировки одного блочка. К концу месяца регулировщики выкидывают в день по пять — семь блочков и предъявляют к оплате наряды на сумму, позволяющую им купить мотороллеры. Конфликт обычно разбирается самим директором, составляется аккордный договор, ребята получат по три-четыре куска и довольны.

— И все? — Игумнов удивился, продолжая смотреть в регулировку.

Инженер-нормировщик рыдала в углу. Один из регулировщиков успокаивал ее.

— Эти шуточки мне знакомы. Пойдем.

Чернов успел раньше его попасть в регулировку и предупредить. Игумнов сел на место утешавшего Лиду парнишки, попросил принести любой блок из выпускаемой серии. Другой регулировщик, с неприятным пухлым лицом, сорвался со стула, бросился вон, поставил перед Игумновым блочок, улыбнулся мерзко и вежливо. Нормировщица навсхлипываласъ, посморкалась и села рядом. Вдруг она вскочила, затрясла кулачком:

— Фомин! Ты зачем принес недомонтированный блок? На нем же нет бирки ОТК!

Третий регулировщик поднялся, по-стариковски кряхтя. Он был очень красив и, видимо, фотогеничен, трудно сказать, кого из кинокрасавцев он напоминал. Этот регулировщик положил на стол другой блочок и, возвращаясь на свое место, произнес по адресу Фомина: «Сука!» — сел при полном молчании всей регулировки, водрузил ноги на пористую резину, покрывавшую столы.

Через час Игумнов продемонстрировал отрегулированный блок.

— Я выведу среднюю сумму вашей зарплаты и буду платить ее, предложил Игумнов. — При условии, что никаких фокусов с нарядами не будет.

Перед обедом комплектовщица принесла на подпись требования на сто ламп 6НЗП и четыреста метров провода МГШВ-0,15. Чернов не отходил ни на шаг от Игумнова, он выгнал комплектовщицу, показал, где что лежит в ящиках стола.

— Требования подпиши. В этом месяце должны по плану сдать четыре комплекта СУ — сигнального устройства. Сделаем же полностью десять, шесть припрячем на май. Провод, как видишь, необходим, хотя месячный лимит на него исчерпан.

Две недели слушал Виталий умные разговоры в конторке экспериментального цеха, он многому там научился.

— Зачем же так нагло работать, — поучал он теперь старшего мастера.

— Припрятывать на май… Припрятанное — значит, краденое. Будем договариваться с главным диспетчером, искусственно создавать нехватку каких-либо изделий, а недоделанные блоки процентовать по нарядам. Никакая комиссия не придерется. Понятно? Это будет называться заделом на следующий месяц.

— Монтажники взвоют, — усомнился Чернов. — Если будем процентовать на все девяносто, зарплата получится очень большой, бухгалтерия не пропустит. А меньше — монтажники законно возмутятся.

— Каждый блок закрепляй за определенным монтажником. Ему-то безразлично, сейчас он получит деньги или в следующем месяце, сумма-то не изменится.

— Ясно. Понятно. То есть так: ничего нового нет.

— Не понимаю…

— Я так и делаю… и делал.

— Так какого ж…

— Человек ты новый, кто тебя знает…

— Наряды и требования забери себе. Я инженер, и неплохой, займусь техническими вопросами.

— Так бы сразу и сказал.

Чернов выволок из стола начальника цеха половину папок и унес к себе.

За стеной равномерно, как машина, гудел цех, и это не позволяло сидеть бесцельно. Виталий нашел описание радиометра, прочитал, посмотреть схему его не удалось.

К Виталию влетел перепуганный Чернов:

— Виталий Андреевич! Не отпускай ты ее — Ритку Станкевич! Я не подписываю заявление ей на отгул, а она шепчет: «Отпустите, ради бога, что угодно за это сделаю, хотите — отдамся!» Не отпускайте, у нее два блока недомонтировано.

Не успела за ним закрыться дверь, как впорхнула сама Ритка Станкевич полы халата разлетелись, юбочка плещется у коленок, хитрое смазливое личико разъярено.

— Я говорю ему — отпусти! У меня дело, Виталий Андреевич!

— Не могу.

Она выслушала отказ, приоткрыв рот. Подошла ближе.

— Отпустите, ради бога. Хотите — отдамся! Только отпустите.

— Согласен. — Виталий пригладил волосы. — Отдавайся.

Ритка хмыкнула. Уныло посмотрела в окно. Медленно застегнула халат и ушла.

— Часто она такие номера выкидывает? — спросил, смеясь, Виталий у Чернова.

— Ежемесячно, у этой стервы нет ничего святого.

— Святое — это твоя невинность?

— Ее скорее. К ней тут многие подбивались — безрезультатно.

— Весело живете…

— Куда уж… Набрали красоток. Заметил — все одна к одной, на конкурс красоты посылать можно. Набирал Трайнин, первый начальник цеха, у него губа не дура, а до тебя здесь был Константин Христофорович Валиоди, не то узбек, не то грек какой-то… Одессит. Тоже любил окружать себя предметами роскоши.

Не-е, ты не подумай плохого, он свою жену на два батальона красоток не сменяет, оригинальный начальник…

Они стояли в проходе, говорили тихо. Монтажники и монтажницы справа, слесари-сборщики слева выжидательно поглядывали на них, прикидывали, что сулит им этот, по-видимому, важный разговор, что нового и необычного принесет с собой очередной начальник.

Чернов холил мушкетерские усы — это уже перестало вызывать раздражение.

— Мастер на сборке Яков Иванович Сараев, одновременно и диспетчер, бегает где-то по цехам, что-то вышибает… Диспетчером до него был Мишель Стригунов, умнейшая голова, но пил, как лошадь, выгнали по сорок седьмой, Баянников люто его ненавидел. Чтоб полностью просветить тебя, покажу еще одну… — Чернов не решился на слово, сделал паузу. — Технолог цеха Нинель Сарычева, не вздумай называть ее Ниной. Нинель Владимировна. Я, признаюсь, слабохарактерный парень, на меня можно надавить слезой и криком. Я поэтому перестал на нее жаловаться. Все запустила, не высыпается она, что ли…

Начнет составлять технологическую карту сборки — и бросит, и затеряет…

Вот она, кстати, проспалась, вылезла на свет божий… По сборочному участку прошла, кутаясь в шаль, невысокая женщина.

— Мерзнет, бедняжка, от безделья…. Муженек у нее работает в главке, а то бы давно вылетела отсюда.

— Вылетит, — обещал Виталий. — Этот пижон, который ноги на стол…

— Валентин Сорин. Он не пижон в смысле ног… Служил на тральщике, какой-то идиот не положил на пол радиорубки линолеум, а под полом машинное отделение, вот он и приучился поднимать ноги на стол. Мальчишка это Юра Крамарев, сосунок, но в радиотехнике разбирается здорово. Фомин муторный какой-то тип, спирт ему на руки не давай, через Валентина, тот поскромнее, не пьет…

— Тебе не кажется, что нужен еще один регулировщик?

— Давно кажется. Трудно найти. Голову надо иметь для такой работы и терпение, каждый месяц новые приборы, разработчикам наплевать на все, отправят схемы и думают, что усилители или еще что там работают, а усилители-то и не хотят работать…

Чернов рассказал много еще интересного и любопытного. В заключение спросил:

— Ну как, не откажешься руководить нами?

Ответил Виталий не сразу. Ритка Станкевич, истошно вопя, требовала справедливости, кричала, что не будет работать, пока не найдутся ее бокорезы.

— Наоборот, горю желанием.

Вечером появился мастер сборочного участка. Чернов подозвал его к себе.

— Яша, хозяин пришел. Скоро нам станет легче. Такого проходимца я еще не встречал, в институтах их теперь, что ли, готовят… Все знает, все тонкости, тот еще тип, с ним мы не пропадем, прогрессивку каждый месяц получать будем, на баб не падкий, выпить, видно, не дурак, кажется, нам повезло.

Яков Иванович, вдрызг разругавшийся со всеми мастерами первого цеха, протянул с облегчением:

— Пора уж…

25

Виктор Антонович Баянников сам привел нового регулировщика в цех и сказал Сорину:

— Валентин, это Александр Петров… Расскажи ему, чем вы здесь занимаетесь.

Сорин снял со стола ноги, Крамарев улыбнулся с детской приветливостью, а третий регулировщик, Фомин, воровато выглянул из своего угла и вновь скрылся.

Новичок, чем-то смущенный, был в драном свитере, только что полученный халат держал на сгибе руки, старался ни на кого не смотреть. Ему отвели место у крайнего окна.

— Чепухой занимаемся, — объяснил ему Сорин. — Как знаешь, есть четыре типа ядерных излучений: альфа, бета, гамма и нейтронное. Институт разрабатывает, а цех делает приборы для их обнаружения и измерения индикаторы, дозиметры, радиометры… Все они в сыром виде идут к нам, в регулировку, иначе — настройку… Ну, и попутно — усилители разные, рентгенометры. Понял?.. Как у тебя с образованием?

— Кое-что наскребется…

— Где до нас работал?

— Где придется… Выбор богатый.

До обеда Петров не работал. Получил приборы для настройки, монтажный инструмент. Сидел у своего окна с паяльником, прислушивался к разговорам.

Потом Сорин поставил перед ним блок.

— Усилитель, «Эвкалипт» называется, для врачей. Усиливает шум сердца.

Постарайся к вечеру сдать в ОТК.

— Ага, — сказал Петров и развернул принципиальную схему. Сорин стоял рядом до тех пор, пока не убедился, что новичок работает вполне квалифицированно.

26

Только далекий от производства человек мог решить, что все в регулировке совершаемое и концом месяца обозначенное плод чьего-то злого умысла или результат нерасчетливости, халатности.

Четверо регулировщиков предавались — каждый по-своему — краткому и вынужденному безделью. Их квалификация вне подозрений, они согласны работать днем и ночью, в конце и начале месяца, и, значит, не их вина, если три оставшиеся «Эвкалипта» не поддаются настройке. Ни угрозы, ни взывания к совести не пугали регулировщиков. Сорин курил. Во всем подражавший ему Крамарев на этот раз почитывал скромно журнальчик, потому что за спиной его сидел директор. Фомин спрятался в углу, он не любил попадаться начальству на глаза, он вообще не любил начальства, которое, по его мнению, жило глупо: могло на большие деньги пить круглые сутки, но не пило, обладало поэтому особым нюхом, чуяло запашок издалека.

Четвертый, Петров, размеренно шагал по комнате от окна к окну и негромко насвистывал мелодию — набор звуков, выражавших что-то бесконечно удаленное от того, что совершалось в регулировке. Мелодия шла на фоне пронзительного стрекотания самодельного гамма-индикатора. Настроил его Сорин очень тонко, и индикатор срывался на визг от лучей солнца. Сейчас оно уже зашло за дома, но «светил» институтский корпус.

Три широкополосных усилителя, окрещенных «Эвкалиптами», не поддавались регулировке, до конца месяца оставалось шесть часов, но в комнате говорили не об этом. Разработчик усилителей Дима Синников рассказывал своему однокурснику Игумнову о недавней женитьбе. Его начальник, вернее начальница, часто поправляя гребень в пышных волосах, объясняла директору причину рекламаций из Индии на заводские альфа-радиометры. Хлорвиниловая оплетка монтажных проводов понравилась тамошним муравьям, и они с удовольствием едят ее. К объяснениям прислушивался Светланов, начальник ОТК, по привычке переводя в уме дамскую дребедень на язык науки, преобразовывая эту болтовню в рецепты пропитки монтажа, в поиски нужных химикалиев. В сторонке безмолвно скучали те, кому положено в последние дни месяца позже всех уходить с работы, — оба мастера, заведующий складом готовой продукции, начальник бюро цехового контроля (БЦК), монтажник — этот для срочной переделки «Эвкалиптов», если потребуется.

— Петров! Ты прекратишь этот свист?

Голос директора тих и невыразителен. Как опытный военачальник, он, Труфанов, знает, что нервировать подчиненных накануне решительного сражения не следует. Петров, продолжая высвистывать, дошел до окна, выглянул, свист пропал в уличных шумах. Спугнутый директором Крамарев засуетился, включил «Эвкалипт», отошел к Сорину, позволяя всем смотреть на строптивый усилитель.

Низко загудел трансформатор, рыкнул и замер электромеханический счетчик импульсов, лампы нагревались… Вдруг счетчик завыл, черная стрелка равномерно и быстро забегала по циферблату. Крамарев щелкнул тумблером, выключая усилитель: все осталось прежним, усилитель самовозбуждался, «генерил». Точно так же взревел и второй усилитель, точно так же продолжал свирепеть и третий — его Крамарев не выключил. Под эту безрадостную музыку говорить о муравьишках невозможно, впору самому кричать на одной ноте с усилителем. Синников затряс головою, отказываясь этому верить. Игумнов еще утром указал ему на ошибку, на дефект во всех пятидесяти смонтированных «Эвкалиптах»: схема рассчитана неверно, усилители висят на грани провала в генерацию. Синников, снисходительно помолчав, выразился тогда примерно так:

«Я, дорогой Витя, сижу на этом деле, знаю, следовательно, его, а ты если уж занялся железками да искоренением пьянства в цехе, так и бей в этом разрезе, ко мне не лезь…»

Петров — небритый, в халате на драном свитере — пересек комнату, взял что-то у Сорина, приблизился к ноющему усилителю и, как кинжалом, ткнул его отверткою. Усилитель замер, и медленно, с большими интервалами стал отбивать импульсы электромеханический счетчик. Все повернулись к «Эвкалипту». Сорин подошел ко второму усилителю, проделал операцию Петрова, эффект получился тот же. Все вскочили, бросились к «Эвкалиптам». Произошло невероятное: жало отвертки, просунутое в щель между вертикальной лицевой панелью и горизонтальною платой, мгновенно прекращало генерацию. Фокус блистательно удался на третьем усилителе. «Эвкалипты» выключили.

Несколько минут все молчали. Потом Синников многословно предположил, что «эффект отвертки» объясняется разделением ею внутриобъемных емкостей.

Его почти не слушали. Монтажнику и то было ясно, что дело здесь не в мифических емкостях, а в самом примитивном заземлении. Усилитель, что теперь совершенно ясно, разработан был неверно, все пятьдесят «Эвкалиптов» когда-нибудь загенерируют — и сорок семь принятых ОТК и три пока не принятых.

Труфанов, наименее оживленный из всех, вернулся к своему месту, но не садился, а стоял, давал понять, что самое время кончать с «Эвкалиптами», раз причина генерации найдена. Фомин, как только отхлынуло от усилителей начальство, схватил электродрель и просверлил в лицевых панелях и платах отверстия — для винтов, которые намертво сопрягут металлические поверхности. Начальница пятой лаборатории пошепталась в углу со своим инженером, потом они заполнили документ, называемый карточкой допуска, и подали его Светланову. А тот, заметив карточку допуска и не желая ее признавать, вслушивался в виртуозный свист Петрова и думал, что пора уходить на пенсию… Он знал, что от его подписи на документе зависит месячный, а то и полугодовой планзавода, и скосил глаза. Так и есть: «Допустить сквозные отверстия…» Причина? Начальница, кандидат наук, умно свалила на конструкторов.

— Эту липу я не подпишу! — Щелчком пальца Светланов сбросил карточку на пол. Потом поднялся, хотел, чтоб его все слышали. — Не подпишу!

Он вышел из регулировки, хлопнув оргстеклянной дверью. Взрыв был неожиданным — Фомин спрятался в угол. Сорин, ввертывавший винты, замер с отверткою в руке.

Труфанов все видел и все слышал, но ничего не изменилось в его полусонном лице, в выжидательной позе. Отвечая на взгляд Сорина наклоном головы, он приказал ввертывать дальше, протянул руку, пошевелил пальцами и ему подали карточку допуска. Потом он величественно покинул регулировку и прошел за стеклом в комнату начальника БЦК.

— Подпольный обком действует, — громко сказал Петров. — Валя, не трудись, эту вшивоту можно заколачивать в ящики. С винтами или без, с объемными емкостями или без оных — все сойдет.

— Эй вы там?.. — высокомерно пискнул Синников. Сорин добросовестно закрутил винты, сунул шасси усилителя в кожух и посоветовал:

Помолчал бы уж.

Синников совсем разобиделся и потихоньку исчез.

Труфанову испортил настроение Туровцев: начальник БЦК поверх карточки допуска положил ведомость на оплату сверхурочных, а себя не включил. Вроде бы и не участвовал Туровцев в незаконной, но нужной производству сделке.

Сверхурочные часы техникам вообще-то не оплачиваются, но мог же начальник БЦК попросить что-либо?

— Где Синников?.. — спросил директор. — Нет Синникова?.. Наталья Сергеевна, Синникова лишить премии.

— Но, Анатолий Васильевич…

В это время вошел Туровцев, в кармане халата он придерживал склянку со спиртом, все готовились по традиции спрыснуть выполнение плана, окончание месяца. Воспрянувший Фомин нагло-подобострастно попросил у директора денег — это тоже входило в ритуал последнего дня месяца, — и Труфанов сразу же выложил заранее припасенные деньги. Начальница пятой лаборатории брезгливо посматривала на играющего в демократию директора, на хама регулировщика. А Петров безошибочными ударами вгонял гвозди, заколачивая ящики. Повсюду валялись сгоревшие лампы, мотки проводов, сопротивления и емкости с обломанными выводами, монтажные инструменты. Последнюю неделю регулировщики работали по семнадцать часов в сутки, две прошлые ночи Крамарев и Фомин провели здесь, в регулировке.

— Ребята, наведете порядок у себя, — сказал директор, — и можете до четвертого на работу не выходить.

Мощным ударом Петров вогнал последний гвоздь.

— Ефим, гони наряд на упаковку трех комплектов! — крикнул он.

«Тоже не дурак, — подумал Труфанов, глядя на Петрова, — и специалист, видно, колоссальный. Где его откопал Игумнов? Сейчас модно ставить своих людей на ответственные посты, за примерами далеко не ходить. Все же надо сказать Игумнову, чтоб поскромнее набирал публику».

Ящики снесли на склад, второпях распили спирт, подсчитали деньги. План выполнен, поработали изрядно, можно отдохнуть. Жаль, конечно, Светланова, мужик он правильный и честный, схарчит его Труфанов теперь — это уж точно.

Регулировщики переоделись и с шумом, грохотом, посвистом бежали по лестнице.

Сзади шел Игумнов, нес в охрану ключи.

Так кончился последний день месяца на опытном заводе.

27

— Вы не спешите, Игумнов? — Директор догнал его. — В механический заходил, хотел посмотреть, оправдывает ли себя вторая смена… Ушли регулировщики?.. Где, кстати, нашли вы Петрова?

— Парень как парень…

— Ну-ну, я же не в укор вам… Странный он какой-то, нелюдимый…

Заметили?

— Не присматривался.

— Так вы не спешите? Тогда зайдем ко мне. Тяжелый сегодня денек.

— Не думаю.

— Тяжелый, тяжелый… Мне-то виднее.

Любимый цвет директора — синий. Директор носит синие костюмы, стол и стулья в его кабинете обиты синим сукном, шторы — голубые. Для интимных разговоров в углу кабинета поставлен низенький столик.

— Вы мне нравитесь, Игумнов, честное слово, нравитесь. Есть у вас хватка, умение, не теряя своей самостоятельности, выполнять то, что требую от вас я… Я посвящу вас в секрет: «Эвкалипты» шли так ровно, по семь восемь штук в день, что я уверился в них полностью и доложил главку о выполнении плана еще вчера. Я думаю, что завтра с утра приедут ревизоры, они ведь определенно пронюхали, что с «Эвкалиптами» не все гладко.

На всех совещаниях — заводских — Игумнов сидел справа от директора, против всегда пустующего места главного инженера. Сейчас Труфанов усадил его за низенький столик, разговор принимал характер личный, мужской.

— Как вам этот правдолюбец Светланов? Он прав… и я прав — вот в чем беда. План должен выполняться, производство должно расширяться — не спорю, это закон существования любого организма, в разумных пределах, замечу.

Ежегодно бьюсь я в главке, он мне подсовывает столько-то процентов, я соглашаюсь на другую цифру, главк мне — одно, я ему — другое… Как, по-вашему, цех полностью загружен?

— Может выпускать ровно в два раза больше.

— Точно, в два раза… Я тоже подсчитал, месячную производительность монтажника умножал на двенадцать… как просто! Но полученная цифра абстракция. Она может стать реальностью, если выполнятся многие условия. НИИ будет давать заводу абсолютно верные схемы и чертежи, монтажники и сборщики не станут делать ошибок и так далее… Фактически всего этого нет, мы к тому же не знаем в точности, что придется выпускать через три месяца. Главк дает план, и сам же его перечеркивает, у него свои, недоступные нам соображения, а наши возможности, наши трудности он не желает учитывать. Подай ему план и точка. Выложи цифирьку — и все. А цифры-то с потолка берутся. На этот год нарядили нам повысить производительность труда на два процента. Откуда эта цифра? Да по всем главкам в среднем пришлось, а главк нам спустил. Мы средненькие — нам два процента, кто посильнее — тому три, слабейшим — по одному, а в среднем — все те же несчастные два процента. Я как-то рассвирепел, встать захотелось на совещании и заявить: беру повышенное обязательство, на двадцать процентов увеличу выпуск продукции во втором полугодии! Встал и сел. Не взял повышенных обязательств… Я тертый, тертый и еще раз тертый… Хорошо, взял бы, сделал бы. За меня спрятались бы те, кто всегда жалуется в главке. Понимаете меня, Игумнов? Мне мой институт и мой завод дороже всего, я хочу, чтобы люди спокойно работали и получали неплохие деньги. Провален план — беда, и мне беда, и всем беда. Премии нет — я хожу злой, покрикиваю, поругиваю… А хочется ли мне ругаться и кричать? Не люблю. Пусть все будут довольны. Думаете, Игумнов, один я так рассуждаю? Станете когда-нибудь директором (а вы будете им), убедитесь, что нет, не один я. Вы бы присутствовали на совещании в начале года, когда диктуют нам план. Торгуемся, как на рынке. В главке и министерстве нас насквозь видят, знают, что мы жмемся, прибедняемся, знают цену нашей слезы… Жмут, покрикивают, расставили западни, понатыкали флажков, директор не знает, куда податься, мечется, как заяц, и приходится ему занимать у лисы ума. Приходится ему хитрить. Так-то…

Труфанов помолчал, видимо, отдыхал. Мог произносить длинные и красивые речи, но не любил их. Взгляд, короткий жест, несколько решительных фраз — и все понятно. Там, где он появлялся, сразу исчезала неясность, люди сразу понимали, что и как делать. В лабораториях, в цехах возникал неожиданно, без сопровождающих, если самодеятельно образовывалась свита — разгонял ее. Лицо Труфанова подпорчено оспою, кажется простецким, грубовато-свойским, маленькие глазки утоплены, перехватишь взгляд их — и становится не по себе: впервые видишь директора, а он все, абсолютно все знает о тебе.

— Покажу вам одну вещицу… — Директор достал из сейфа изящный футлярчик, раскрыл его, поднял к свету, как драгоценность, прекрасно сделанную авторучку. Впрочем, это была не авторучка, а дозиметр индивидуального пользования. — Хорошо? Да? Умно, толково, красиво… И кто сделал? Академия наук, в пяти экземплярах, чтоб себя показать, а заодно и серость нашу министерскую. Не умеем мы еще делать так, наши дозиметры хуже, видели небось «карандаши»… Надежны — это у них не отнимешь, — грубы, требуют предварительной зарядки, замерил дозу — и вновь заряжай, однократны. Этот же, смотрите, многократен и… просто хорошо сделан! А как, Игумнов, хочется прийти и небрежно показать министру: ну, товарищ министр, как вам это нравится? Не деньги нужны мне, не повышение, не уважение…

Просто чувство, просто радость, что и мы научились так работать. Но не умеем. Пока. Руки не дошли, нет базы, сборка здесь ювелирная по чистоте, чтоб ни одна пылинка внутрь не попала, сборщик в белом халате под стеклянным колпаком сидит… Чепуховый приборчик, не так уж нужен, а приятно смотреть.

— Труфанов медленно, с сожалением закрыл сейф. — Наладим производство и таких дозиметров.

Много интересного услышал Виталий в сине-голубом кабинете. Молчал и думал: почему же распустил язык директор НИИ Анатолий Васильевич Труфанов?

Догадался: а кого ему бояться? Инженерика, обделанного с ног до головы?

Которому не поверит ни одна инстанция, буде инженерик в инстанции обращаться. И себя ли он раскрыл?

28

В том месяце, когда сдавали на склад комплекты сигнального устройства, Яков Иванович, задерганный диспетчерскими делами, ошибся — превысил в наряде количество ящиков. Штатных упаковщиков цех не имел, монтажники Дятлов и Пономарев, которым поручили упаковку комплектов, ошибку обнаружили сразу.

Ящики заколотили, наряды попридержали, потеряли их якобы, а через два месяца предъявили к оплате.

— Распустился народ, обнаглел, — рассудил Труфанов, когда узнал о скандале.

Баянников вызвал обоих мастеров и начальника цеха. Пришел и парторг НИИ Игорь Борисович Молочков, попросил личные дела Пономарева и Дятлова.

— Случайные люди, — обронил Баянников, подавая папки.

— Плохо знаете марксизм, — одернул его Молочков. — Ничего случайного в природе нет.

Виктор Антонович поправил очки, сказал, что да, конечно, ничего случайного в природе нет и не бывает. Парторг тем временем изучал папки.

Стал опрашивать мастеров. Те выдавливали слова по капле, о каждом монтажнике и сборщике они могли говорить часами — но не начальству. Есть недостатки мы и разберемся. Очередь дошла до Игумнова. Он сослался на то, что в цехе недавно, еще не присмотрелся к людям.

— Это не оправдание, товарищ Игумнов, это отговорка, — сурово заметил Молочков. — Надо знать народ.

Мастеров и начальников цеха отпустили, предупредив, что сегодня будет собрание, пусть готовятся. Молочков достал блокнот, Баянников продиктовал все заводские ЧП первого полугодия. Один пункт возбудил любопытство парторга: исчез комплект чертежей на ИМА — индикатор меченых атомов.

— Вы докладывали о пропаже?

— Куда? — удивился Виктор Антонович.

— Наверх.

— Зачем? Чертежи учтены только у нас. Индикатор давно запущен в производство ленинградским заводом. Их представители, вероятно, и увезли с собой чертежи. Тогда ведь — помните — заминка с ними получилась в седьмом отделе, ленинградцы ждать не хотели.

Молочков задумался. Сделал какую-то пометку в блокноте.

— На таких происшествиях надо воспитывать массы, Виктор Антонович, а не уверять меня, что советские инженеры, посланцы героического Ленинграда, могли украсть документы государственной важности.

Баянников знал Молочкова другим, до избрания того парторгом. Он побледнел, намотал на кулак галстук.

— Позвольте мне, Игорь Борисович, самому судить как о советских инженерах, так и о роли Ленинграда в истории государства.

— Суди, — мрачно разрешил Молочков.

Заглянувший к Баянникову Труфанов идею собрания одобрил, похвалил Молочкова за инициативу, а заместителю своему сказал, что второму цеху нужен диспетчер — давно пора решить этот вопрос. Баянников расстелил на столе список ИТР, стали обсуждать кандидатуры. Ничего подходящего не нашли. Один не нравился директору, о втором плохо говорил Баянников, третьего отклонил Молочков. Сговорились наконец на одном снабженце и, возможно, утвердили бы его диспетчером, но помешал Степан Сергеич Шелагин — пришел за подписью.

Труфанов и раньше видел Шелагина, но как-то безотносительна к себе, заводу и работе: есть такой человек Шелагин и вроде нет его Сейчас же, весь в мыслях о будущем диспетчере, он с неясной пока для себя целью отметил выправку Степана Сергеича, его такт, уважительные интонации в голосе, когда он обратился к Баянникову предварительно испросив на то разрешения директора — по военной привычке. Заметил, что листок с приказом положил он перед Баянниковым так, что и директор при желании мог прочесть напечатанное. И все это — неназойливо, с одинаковым уважением к себе и начальству.

Чувствовалось: человек гордится своею работой, значением — не малым своей должности.

Он знал, что парторг был о Шелагине наилучшего мнения: Степан Сергеич скромно посиживал на партийных собраниях, ни в чем предосудительном замечен не был.

— Товарищ Шелагин, — спросил Молочков, — не кажется ли вам, что партийный и служебный долг обязывает вас присутствовать сегодня на собрании во втором цехе?

— А когда оно будет? — с ходу согласился Степан Сергеич.

— В конце рабочего дня… Вам полезно побывать на нем.

После ухода инспектора Баянников, отвечая на невысказанные вопросы, скороговоркою произнес:

— Очень хороший работник… Так кого назначим диспетчером?

— Пока отложим, — сказал Труфанов.

Молочков побродил по первому этажу и, выждав, зашел к Шелагину.

— Я буду выступать на собрании, — строго предупредил он. — Вас я просил бы выступить после меня, поддержать линию парткома.

— По какому вопросу?

— О бдительности. — Больше Молочков не прибавил.

Времени на подготовку почти не оставалось. Степан Сергеич сбегал в библиотеку и отыскал несколько емких цитат.

Собрание проводили в цехе. Между регулировкой и монтажным участком поставили стол для президиума, монтажники, чтобы зря не терять времени, потихонечку копались в блоках, регулировщики вообще не вышли из своей комнаты, открыли дверь, слушали речи. Степана Сергеича, к его удивлению, выбрали в президиум.

Первым выступил Игумнов, привел цифры, заявил, что план надо выполнить и он будет выполнен. О Дятлове и Пономареве отозвался резко и кратко, заметил вскользь, что впредь выданные наряды следует контролировать особо.

Это уже затрагивало всех.

На Дятлова и Пономарева все немедленно обрушились. Предцехкома Жора Круглов предложил тут же объявить им выговор, за упаковку не платить ни копейки, снизить на три месяца разряд. Это возражений не вызвало.

Пономарев и Дятлов сидели смирненькими, в ответном слове покаялись.

Степан Сергеич обиделся на Игумнова — за краткость его речи. Игумнова хвалили на всех совещаниях, об этом знал не причастный к производству Шелагин и гордился Игумновым: моя выучка!

— Что так мало? — шепнул он своему воспитаннику.

Игумнов ничего не ответил, слушал, что говорят монтажники.

Ждали выступления директора, а Труфанов, опытный оратор, не спешил, тянул время, берег слова к моменту, когда необходимость его, директорского, выступления станет явной. Дождался, встал, начал издалека:

— Помню, в прошлом году, вы не забыли напряженных дней с заказом шестьсот пятьдесят семь, так вот, тогда я задумался…

И так далее — в стиле его выступлений перед рабочими, с задушевными воспоминаниями и шуточками… Ему хлопали усердно, долго и признательно.

Труфанов, будто не ему аплодируют, что-то спросил у Игумнова за спиной Молочкова.

Парторг ерзал, звякал в колокольчик, дивясь искусству директора с наименьшею тратой слов и энергии расправляться с людьми. О Дятлове и Пономареве директор почти не говорил, упомянул их фамилии — и гадливо пошевелил пальцами, освобождая их от чего-то мерзкого. Сразу одобрительно зашумели… Молочков (с молчаливого согласия Труфанова) усвоил себе — на людях — тон некоторого превосходства над ним, не сурового осуждения. Это мирило с унижениями в разговорах наедине.

— В те дни, когда весь советский народ… точное выполнение спущенных планов… трудовая дисциплина — залог успехов… — Молочков бодро выговорил обычный зачин, им он открывал собрания, с него заводил быстротечные беседы в коридоре. — То, что говорил здесь Анатолий Васильевич, правда… Жаль, что он расставил неправильно акценты, не обратил внимание коллектива на ряд фактов… — Молочков покосился на директора, принявшего полусонный вид. — Да будет известно всем следующее: при невыясненных обстоятельствах в цехе пропало техническое описание и схема важного прибора. Пропажа произошла именно в цехе, именно в те дни апреля, когда усилиями Дятлова и Пономарева здесь создалась кутерьма и неразбериха, когда они в погоне за длинным рублем упаковку делали на столах монтажников.

Вы сами понимаете, что значит утеря такого документа и какие выводы могут быть сделаны… Какие могут быть последствия… Пусть об этом все знают, потому что от Дятлова и Пономарева потянулась цепочка к другим нарушителям нашей дисциплины…

В обострившейся тишине Молочков сел, заплескал в стакан воду, пил ее, борясь с волнением. Степан Сергеич, взвившись под украдкою брошенным взглядом парторга, выкрикнул в запальчивости:

— Так что же это происходит, товарищи! На наших глазах преступники творят свое подлое дело…

Степану Сергеичу не дали закончить крайне важную мысль. Предцехкома Круглов грохнул кулаком по столу, устанавливая молчание (цех шумел), Степан Сергеич прокричал еще несколько гневных фраз и вовремя умолк, поняв своим особым чутьем, что слушать его не хотят, что за какую-то минуту он стал враждебен сотне людей в белых халатах. Замолчать пришлось и потому, что за спиной, в регулировке, дико хохотал, закатывался Петров, барабаня о пол ногами.

— Заметано, ребятишки! — всхлипывал он. — Опять началось!..

Труфанов чуть-чуть повел головой влево, к регулировке, и сразу кто-то догадался, закрыл дверь. Стало тихо. Круглов облил стол водою, долбя по нему графином.

— Хотелось бы задать несколько вопросов Игорю Борисовичу, — начал Круглов. — О каких схемах и чертежах говорите вы?

Молочков нахмурился, осуждая неуместную прыть выборного лица.

Беспомощно глянул на директора, но тот посматривал дремотно в угол.

— Важно ли это, какие именно чертежи? — примирительно ответил Молочков. — Есть факт, отрицать его невозможно.

— Ну, а все же? — весело допытывался Круглов и непочтительно подмигивал цеху: минуточку, мол, ребята, я из него сейчас сделаю котлету…

— Ну, если вы так настаиваете, пожалуйста: чертежи и схемы ИМА.

— Знаем. ИМА делали в прошлом году, чертежи не могли пропасть в апреле, потому что их искали еще в феврале.

Молочков чувствовал себя вдвойне неловко: он сидел, а предцехкома нависал над ним по-прокурорски, от его вопросов не увильнуть.

— Я не понимаю, зачем вам эти подробности…

Истину выяснили скоро. Из регулировки вышел Сорин и рассказал, как командированный из Ленинграда инженер прятал при нем чертежи за пазуху и еще грозился: наведите порядок в светокопировке, тогда и красть не будем.

Молочков, запутавшись, обвинил Сорина во лжи. Это была ошибка: цех верил в честность Сорина. Рабочие, возмущенно гудя, вставали из-за столов, шли к выходу. Одним словом мог вернуть их Труфанов. Но он молчал, по-прежнему сидел полусонным и отрешенным.

— У вас не цех, Игумнов, а черт знает что! — крикнул Молочков.

Виталий улыбнулся и кротко сказал, что впредь Молочкову следует приглашать на профсоюзные собрания милицию.

— Вы понимаете, что говорите?! — ужаснулся Молочков.

«Так тебе, — злорадствовал Труфанов. — так тебе и надо, олуху и тупице. Надо ж догадаться — приплести шпионаж! Времена не те, товарищ Молочков, с народом надо говорить иначе».

— Так что будем писать в протокол? — не спросил, а возмутился Круглов.

В регулировке уже надсаживался Петров.

— Пиши, — кричал он, — пиши: обнаружена шпионская организация, возглавляемая неизвестным лицом из Ленинграда. Особые приметы: шрам на левой ягодице…

Регулировщики хохотали…

— Некрасиво, — сказал директор и глянул на Молочкова так, что у того пропало желание возражать. — На бюро разберемся.

Сам он решил по возможности это дело не раздувать. От разбора на парткоме Молочков не поумнеет, как был дураком — так и останется.

— А как вы расцениваете собрание? — Директор повернулся к Шелагину.

— На мой взгляд, — неуверенно ответил Шелагин, — товарищ Молочков попал в заблуждение по собственной вине. Я всегда готов поддержать линию парткома, но надо же мне объяснить, что от меня требуется. А то сказал только, что следует выступить о бдительности, а о чертежах и схеме ни слова…

— Так вот оно что… — Труфанов уже принял решение: — Товарищ Шелагин, с завтрашнего дня приступайте к новой работе. Будете диспетчером этого цеха.

Приказ появился не скоро, потому что Игумнов убеждал, спорил, доказывал, кричал, что Шелагин не знает производства, вообще не знает гражданской жизни, неуживчив и излишне резок. Убеждая и доказывая, Игумнов сорвался, пустил оборотик из своего репертуара, уже, впрочем, известного директору.

— Я не обижен, — сказал, выслушав извинение, директор. — Я же знал, кого беру на работу. Все же надо уметь управлять своими эмоциями. Мне это часто удается. Туровцева, в ОТК, каждый день видите… Год назад пришел он на завод, я обходил как-то цеха, слышу — незнакомый парень ругает за что-то монтажника. Усомнился я в законности ругани, поправочку сделал, а Туровцев и послал меня подальше, ясно, куда посылают под горячую руку… Хотел его тут же выгнать, у него испытательный срок еще не кончился, а потом решил оставить, на народ оглянулся, учел, что может народ обо мне подумать, и правильно сделал, что оставил, я ему, народу, стал ближе, понятнее, что ли… С народом, — Труфанов прервал воспоминания, заговорил назидательно, — с народом, Игумнов, надо уметь жить.

Так и стал диспетчером Степан Сергеич. Назначение в цех он связывал с тем, что поддержал на провалившемся собрании линию парткома, и Кате говорил так:

— Партия совершенно правильно поступает, выдвигая на ответственные посты преданных ей людей.

Игумнов же собрал мастеров на закрытое совещание, сказал, что нельзя посвящать Шелагина в секреты выполнения плана. Работать теперь надо с оглядкой. Мастера вздыхали: черт принес этого Шелагина, провались он пропадом… Предупредили главбуха и главного диспетчера. Те проявили понимание тяжести проблемы, обещали содействие.

Знакомясь с новой работой, Степан Сергеич обходил цех и остановился за спиной какого-то монтажника. Тот бокорезами откусывал от мотка провод — на глаз, не примеряясь заранее, потом укладывал провод в блоки, обнаруживал во всех случаях, что не пожадничал, и еще раз уменьшал длину. Много таких обрезков валялось на полу, на столе, монтажник дважды поднимался и отряхивал халат. Степан Сергеич подсчитал в уме, сколько метров провода уходит в мусорный ящик от одного нерадивого монтажника, и пришел в ужас. Он вспылил, накричал на него, сперва умеренно, затем разойдясь, обрушился всей скрипучей мощью своего голоса.

— Я не позволю обкрадывать государство! — гремел он. — Я научу вас работать!

Оба мастера, Чернов и Киселев, подхватили быстренько диспетчера под ручки, поволокли к начальнику цеха. Игумнов очень довольный скандалом, предложил бывшему комбату решить простенькую задачу: что получится, если отрезанный монтажником провод окажется чуть короче?

После долгого размышления, виновато наклоня голову, Степан Сергеич выдавил:

— Провод придется выбросить.

29

С обидой и горечью признался себе Степан Сергеич в невероятном: цех презирал нового диспетчера Не за обрезки провода, нет. За речь или попытку речи на собрании рабочие возненавидели его дружно и откровенно не хотели признавать своим. Девушки говорили с ним и усмехались, мужчины пренебрежительно цедили что-то совсем непонятное. Ужаленный в самое сердце, Степан Сергеич спрашивал себя: что же им надо? Почему они не любят того, кто заботится о них? На время он поддался милой человеческой слабости обвинять всех, выгораживая себя. «Рвачи вы, бездельники, план еле-еле выполняете», кипел он злобной радостью, сычом смотря на цех. Одна Нинель Владимировна Сарычева поддерживала нового диспетчера, охотно отвечала на его вопросы, советовала не обращать внимания на ничтожных людишек, каких, уверяла Сарычева, полно в цехе: от начальника до уборщицы все здесь ничтожества.

Степан Сергеич хмурился… Он постепенно обретал ясность в мыслях. Если рассуждать здраво, то рвачей в цехе нет, он видел — рабочие любили работу.

С нею связывалась, может быть, и не лучшая, но значительная часть их жизни.

А кроме того, она давала им деньги. От знакомых на других заводах рабочие знали, как платят там за такой же труд, и хотели, чтобы платили им не меньше. Я работаю — так дайте мне столько, сколько я заработал, и если можете, то подкиньте самую малость: ведь я делаю важные и нужные вещи.

Диспетчер иногда занимал в проходе стол Чернова, углублялся якобы в свои бумажки, а сам слушал и слушал. Со смехом и сожалением вспоминали монтажники не такие уж давние времена, когда планы всегда горели, в цех прибывали комиссии, выслушивали, хмурясь, жалкие объяснения начальства и прерывали их обычной фразой: «Мало рабочим платите!» Банк выделял деньги, они веером разлетались по цеху, заказ выполнялся в срок, а то и раньше, все ходили довольными и богатыми. «Хорошее времечко», — вспоминали в цехе, жалели слегка, что кончилось это времечко, и признавали нелепость и дурость того времечка, когда деньги давали в неразумно большом количестве. Рабочие знали истинную цену пота, и деньги, доставшиеся сверх пота, презирали — не настолько, однако, чтобы не тратить их. Где-то подспудно гнездилась в них мысль об общности их авансов и получек с финансами громадного государства, о связи их зарплаты с переменами в жизни общества. Неужели народ сможет жить хорошо, если за пустяк платят бешеные деньги? Не по-хозяйски это. Денежки счет любят.

Степан Сергеич удивлялся и умилялся. Вот тебе и рвачи! Он решил не сдаваться, он хотел, чтобы эти люди полюбили его, и поэтому яростно осваивал диспетчерскую науку. Спал, как на фронте, три часа в сутки, вгрызался в учебники, расчерчивал журнал и таблицы, разносил по ним бесчисленное количество наименований, красным карандашом — заказ такой-то, синим такой-то. Придумывал специальные графики и устанавливал по ним, где — в каком цехе и на каком участке — застревают нужные детали, где надо искать гетинаксовую плату ЖШ 076342 и кронштейн ЖШ 679413. Он разобрался в системах обозначений, научился читать чертежи и по-артиллерийски точно представлял себе, в какой последовательности идут на сборку и монтаж детали. Память и на этот раз верно служила ему. Степан Сергеич мог при секундном размышлении сказать, не заглядывая в кипы чертежей, что такое втулка ЖШ 549654, по какому заказу она идет и где сейчас находится — на столе ли у слесаря-сборщика, в гальваническом цехе или еще вытачивается на первом этаже. Другим диспетчерам требовались минуты, если не часы, чтобы отыскать следы исчезнувшей текстолитовой колодки, которую надо срочно промаркировать.

Степан Сергеич выпаливал моментально адрес беглянки, для верности показывал соответствующую запись, прекрасным почерком выполненную.

Он не мог вести разговорчики о футболе и о женщинах, анекдоты не запоминал. Резко и твердо выспрашивал он у начальников, почему они тянут с окраской, пропиткой, зенковкой и расточкой, на ходу визировал сопроводительные записки к деталям, не принимал объяснений и оправданий. На него не действовали женские слабости, кладовщиц и комплектовщиц он гонял свирепо по складам и отделам. Не признавая в себе изъянов, не хотел признавать их в других, на цеховых собраниях ругал бракоделов и болтунов, ошибался — тут же исправлял себя. Голос его утратил скрипучесть, в нем зазвучали новые тона.

И лед, поскрежетав, тронулся. Все детали и изделия начали приходить на монтаж и сборку с удивительной своевременностью. Поставили кассу крутящийся шкаф, набитый ящичками, в них лежали сопротивления и емкости всех наименований. Монтажники не ходили теперь на склад получать их поштучно, брали в кассе сколько надо, провод разносили им мастера и сама комплектовщица, курить разрешали в цехе. Степан Сергеич набил глаз, сверяя узлы и детали с чертежами на них, и смело браковал на полдороге к цеху недоделанное, переделанное и неверно сделанное. Яков Иванович избавился от диспетчерских забот, сидел на своем участке, распределял и контролировал.

Монтажники уже не таскали ему шасси с непривернутыми стойками, с невысверленными отверстиями для скобы, крепящей жгут.

Перемены в цехе заметил директор, одобрил, конечно, похвалил новшества и озабоченно подумал, что диспетчерские затеи к добру не приведут. Теперь не сошлешься на неотработанность опытного завода, теперь провала плана не простят, цех третий месяц выполняет его на сто пятнадцать процентов, порядок и дисциплина — как на крупном конвейерного типа производстве. В министерстве уже пронюхали, хотели объявить цеховое руководство образцовым, ударить во все колокола на всю систему, да вовремя узнали, что Игумнов это тот самый Игумнов, и засмущались, дали задний ход, благодарностью ограничились — Чернову и Сарычевой. Хорошо, что не присудили переходящее Красное знамя, тогда забот полон рот, денег дадут мало, изволь одаривать рабочих мизерными премиями. Сплошной стыд.

Порядок в цехе, понимал Труфанов, не вечный, скоро он разлезется по швам. Директор часто заходил в макетную мастерскую, видел, как со слезами и кровью переделываются радиометры, они придут в цех зимою и снизят процент до ста одного. Заварил Шелагин кашу. Анатолий Васильевич вновь испытал брожение мыслей, возникших впервые в день подписания приказа («Шелагина С.С. назначить диспетчером 2-го цеха с окладом 1200 руб.»). Тогда почудилась Труфанову опасность в самой фамилии, угроза, отдаленное полыхание зарниц…

Он слышал таинственные шорохи в подкорке, он доверял ей, но отогнал нелепые подозрения. Смешно: чем простачок Шелагин может повредить ему? Ничем.

Цех видел, что директор доволен Шелагиным, и еще больше укреплялся в уважении к Степану Сергеичу. Здесь людей ценили по качеству и количеству работы, за хорошо связанный жгут прощалась грубость, умение монтировать по принципиальной схеме заменяло такт. Год назад один молодой писатель нанялся в цех — искал «жизненный материал». Он трепался с монтажниками и смешил монтажниц, рассказывал любопытные истории, стал, кажется, своим в доску, а ушел — вспоминали о нем со снисходительным высокомерием, легко и не обидно, книг его не читали. Если писатель на этой монтажной работе баловался, то как может он делать серьезно ту, писательскую, работу? Они видели человека в работе и знали, кто работает по-настоящему, а кто создает видимость трудового героизма.

Степана Сергеича наперебой приглашали в столовой на соседнее место.

Если он забегал на монтажный участок, то отпускали его не скоро. Мужчины степенно обсуждали с ним виды на следующий месяц, молодежь просила судействовать в спорах. Женщины постарше называли диспетчера Степаном, доверительно выкладывали ему мелкие свои обиды на работе и дома. Девушки уже не боялись диспетчера, завидев его, не запахивали со злостью халаты. Теперь Степан Сергеич боялся их, потому что в жаркие дни девушки оставляли платья в комплектовке, надевали халаты и так работали.

Но когда в проходе появлялись Петров или Сорин, монтажницы подбирались, прищемляли языки, поправляли халаты и прически. Это были самые завидные женихи завода, и не только завода, — рослые, красивые, знающие цену себе парни. Регулировщики зарабатывали в два раза больше инженера, они не боялись ни директора, ни черта, им доверяли спирт, с ними нянчились, над ними тряслись врачи, они могли одним словом зачеркнуть недельную работу монтажника, заявив, что от неправильно связанного жгута генерирует усилитель.

Регулировщики проходили, не замечая причесок. Сорин всех девиц моложе двадцати пяти лет считал дурами, чувства Петрова были шире и глубже, он презирал все бабье цеха, после того как Ритка Станкевич обозвала его каторжной сволочью. Петров принес ей на переделку блок, показал ошибки.

Услышав «сволочь» с эпитетом, он трахнул блоком по столу и таким матом покрыл «занюханных стерв», что девушки в испуге разбежались; Ритка заплакала, затряслась в припадке. Лаской и валерьянкой Нинель Сарычева привела ее в чувство и смело пошла в регулировку делать выговор «этому хаму». Петров невнимательно слушал ее призывы, взгляд его уперся в ноги Нинели, Петров заинтересовался, отклонился вправо, влево, поднял глаза выше.

Нинель улыбнулась откровенно глупо. Запахнулась в неизменную шаль и ушла.

30

В зимние дни солнце редко заглядывало в регулировку, но самодельный индикатор пиликал безостановочно. Бодрое потрескивание индикатора навевало приятнейшие мысли. Регулировщики вспоминали прошлое, время текло незаметно.

Три кандидата наук, три старые девы, три сестры Валентина Сорина, обучали брата жизненной премудрости, заставили его кончить десятый класс, следили за ним, как за ребенком, знакомили, просвещая, с умными женщинами.

— Баб не понимаю, — пожаловался Сорин под пиликанье индикатора, что им от меня надо. Познакомили недавно с одной врачихой, смотрит она мне в рот, ждет чего-то, а что — не понимаю. Слов, наверно, любовь и чувства…

Их у меня нет, а говорить что-то надо. Где их найти — слова?..

Спрашивал у Петрова, тот любил поговорить.

— Если слова нужны тебе, чтобы охмурять ими баб, то незачем знать их — слова, конечно, не баб. Говори что придет в голову. Это действует. В некоторых интимных ситуациях дурацкое слово приобретает величественность почти шекспировских размеров. Что ближе к природе, к естеству — то и верней. Пушкина читай.

— Мне сестры тоже советуют Пушкина прочитать для общего развития.

— Можно и Пушкина, отчего же нет… Пик усвояемости у человека где-то между шестнадцатью и двадцатью годами, ты уже на пологом участке. Брось.

Учись у девок, слушай, что они плетут…

Фомин вдруг расхохотался и умолк, прервав смех где-то посередине. Он никогда не досмеивался до конца.

Петров с минуту рассматривал его. Засвистел.

— Ты, Фомин, представитель шестой колонны. Говорю это глубоко осознанно, с полным пониманием… Шестой колонны. Пятая колонна обычно создается заблаговременно, инструктируется и оплачивается. Шестая растет самопроизвольно, в тиши и так же незаметно и тихо уходит в могилу — при обычном течении жизни. Но стоит потянуть ветерком перемен — вчерашний тихарь превращается в бандита. Все палачи и начальники контрразведок банд и белых армий читали в юности Северянина и Бальмонта, пощипывали гитарки, писклявили романсики, вообще от убийств были так же далеки, как пионерка от грехопадения. Недавно читал брошюрку о подавлении венгерской коммуны. Вылез там в диктаторы бывший агент по продаже недвижимости некто Дьендеш Дундаш, личность примитивная, злобная, хорек, скучавший в норе. Начался разброд в стране — и пожалуйста: диктатор квартала. Широкий жест: «Вешай коммунистов!» Автор брошюрки колотит себя авторучкой в лоб: кто бы мог подумать? Ведь честным человеком был до девятнадцатого года. Здесь не надо думать. Такую мразь к стенке — и умыть руки дегтярным мылом.

Фомин опять рассмеялся и замолчал на той же клекочущей ноте. После долгого раздумья Петров сказал тихо:

— Решено: отныне я буду звать тебя Дундашем. Без Дьендеша. Дундаш внушительнее. В самом имени заложена его судьба. От Дундаша можно образовать и «дундашизм» и «дундашист». Моя фамилия не корневая, от меня самого ничего не останется, жизнь моя — ничтожный эпизодик на фоне пуска сорок третьего агрегата Верхнелопаснинской ГЭС…

Впустив на секунду в регулировку цеховой шум, вошла Сарычева. Она часто заходила сюда, отдыхала от звона молоточков на сборке. Скромненько садилась в стороне — так, чтобы Петров не мог ее видеть.

Стараясь не растягивать в улыбке пухлые мальчишеские губы, Крамарев небрежно спросил:

— Скучаем, Нинель?

Сарычева молчала: Крамарева она считала молокососом.

— Есть идея: провести на пару вечерочек. Вино, фрукты. — Крамарев давился смехом. Он подражал выдуманному им стиляге Сорину. — Музыка, интимный полумрак.

— Вы щенок.

— Зачем же так грубо, моя дорогая? Мы же не одни…

Хамили безнаказанно. Знали, что защиты Нинель не найдет нигде. Игумнов и Чернов выслушивали ее жалобы и рекомендовали «технически грамотной работой наладить отношения с коллективом». Баянников отказывался разбирать конфликты, утверждая, что дирекция не вправе заниматься частными делами сотрудников НИИ и завода. Степан Сергеич Шелагин, партгрупорг цеха, изредка стыдил регулировщиков.

— Идея мне нравится, — сказал Петров.

Острые локти Сарычевой выпирали из-под шали, глаза казались заплаканными, блестели… Она вяло отругивалась, скорее подзадоривала. Ушла, когда Фомин приступил к деревенским анекдотам.

— Ходит, ходит… — проворчал Сорин. — К тебе она ходит, Сашка.

— Возможно. Болонкам всегда нравились издали свирепые волкодавы… У кого есть спирт? Тонус упал…

Фомин долго ковырялся в сейфе, звенела посуда, булькала жидкость.

— Поднимем голубой стакан за труд рабочих и крестьян. — Петров выпил, надкусил и высосал лимон. Почесывая ястребиный нос, разглядывал Фомина. — Такие, как ты, Дундаш, — редкость, раритет, приложение к тебе обычных человеческих мерок — бессмысленно. Гадалки что тебе ворожили?

— Разное. И все не то.

— Естественно… Если уж и угадывать твое прошлое и будущее, то не по линиям рук, как это у всех людей, а — ног. Я, кстати, когда-то успешно подрабатывал на этом поприще. Какой-то немец выразился: «Глаза суть зеркало человеческой души». Заявляю официально: ноги — то же зеркало. Я по незнакомым ногам прошлое угадывал… Дундаш! Разуй ногу, погадаю!

Фомин запротестовал. Сдался, когда Сорин пообещал ему денег в долг, а Крамарев достал пузырек со спиртом. Скинул полуботинок, снял носок, закатал штанину до колена. Обнажилась мучнисто-белая, без единого волоска, сытая и пухлая кожа. Петров заложил руки за спину, наклонился. Сорин и Крамарев стояли по кругу.

— Так… Покажи подошву… Отлично. Пошевели большим пальцем… Давно стриг ногти?

— Не помню.

— Великолепно. — Петров приосанился перед заключительным диагнозом.

— Внимание, члены комиссии. Можете записать и проверить. Данная левая нога принадлежит человеку, который до шестнадцати лет не носил городской обуви, используя сапоги и валенки. Воспитывался он в деревне, в богатой семье с хорошим достатком — в годы войны, учтите. Кое-что мне показывает, как ухищрялась семья скрывать от посторонних запасы муки и сала…

Фомин-старший, не ошибусь, был в колхозе кладовщиком, то есть узаконенным расхитителем. — Петров еще раз попросил показать подошву. — В сорок четвертом году папу арестовали за воровство, семья лишилась верных доходов, а припрятанные запасы были конфискованы. На поредевшем семейном совете решили начать новую жизнь, и самый младший, Семен, отправился в город на заработки, в Москву. Оставив у семафора лапти, он натянул на ноги прахаря и вошел в столицу с мстительно-завистливым взором Растиньяка. Кое-что ценное, килограммов десять сала в мешке, он нес с собой, потому что надо было ему прописаться в столице. В ремесленном училище он испортил себе ноги, с выгодой обменяв выданные ему ботинки на худшие и номером меньше. К восемнадцати годам в его жизни наступила полоса благоденствия, он много и жирно кушал, пристрастился к спиртным напиткам. Не знаю, кто поил его…

Это, боюсь, в компетенции угрозыска… Кожа, обратите, внимание, девственно чиста, вены не проглядываются, Семен Фомин не ширялся, то есть морфинистом не был. Ряд иных признаков убеждает меня в мстительности, скрытности и карьеризме. В половой сфере патологических изменений не наблюдается. Более того, он однолюб, он или до сих пор сохнет по оставленной в деревне Параське, или не нашел еще предмета преступной страсти. Добавлю, что Семен Фомин осужден не был, в белых армиях не служил,, на оккупированной… пардон, временно оккупированной территории не проживал, колебаний в проведении генеральной линии партии не испытывал. Он ждет своего часа, но не дождется, эпоха смут и метаний кончилась, он развернулся бы в Южной Америке, но туда не пустят даже с пудом сала. У нас же он едва ли дотянется до начальника отдела снабжения, потому что, исходя из горького опыта, страшится должностей, связанных с материальной ответственностью. Как вы могли убедиться, Фомин никогда не расписывается за лампы, приносимые в регулировку, отвечать ни за что не хочет… И последнее: ему надо мыть ноги раствором формалина.

Сорин и Крамарев смеялись. Фомин, внимательно слушавший, молча обувался.

— Отец на фронте погиб, — сказал он бесцветно, — а маманя умерла, ночью полезла за колхозной картошкой и простыла.

— А тетка? А дядя? А кум? А сват?

— Богато жили… Жмоты, куска хлеба после урожая не допросишься.

— Как же ты прописался?

— Не люди в милиции, что ли? Люди. Земляка нашел.

31

Невелика ноша заводского диспетчера, требуется с него самая малость ругаться с другими цехами за недоставленную деталь ЖШ 008652, составлять дефектные ведомости, регулярно получать премии, равные трем четвертям оклада, сдавать контрольные и зачеты в институте, почитывать книги в свободное время и проверять, хмурясь, тетрадки сына. Многие так и живут.

Но плавный ход событий нервировал Степана Сергеича, он заскучал, не выстругивал больше сыну в свободное время замысловатые игрушки, и Катя верно решила, что ее Степан вот-вот влипнет в очередную неприятность. Так оно и случилось.

Начальник ОТК Светланов после истории с «Эвкалиптами» с завода не увольнялся, ожидал, когда его выгонят. Солидная пенсия обеспечивалась ему при любых обстоятельствах, но главк (ему подчинялся Светланов) пока молчал, а Труфанов напоминал о скорой расплате ежемесячным лишением премий.

Светланов объявил Туровцеву выговор, браковал направо и налево, носился по механическому цеху, задевал всех торчащим из кармана штангенциркулем.

Однажды утром на доске объявлений появился художественно разрисованный плакат, оповещавший о проводах на пенсию талантливого инженера и умного организатора производства начальника ОТКСветланова Юрия Савельевича.

Светланов прочел приказ, поругался с Баянниковым, потом посидел в президиуме торжественного заседания, получил именные часы и много других ценных подарков; Труфанов произнес одну из своих замечательных речей, сказал, между прочим, что Светланову на днях вручат постоянный пропуск на завод, и трогательно обнял высокоуважаемого пенсионера.

Но еще при Светланове во втором цехе стало одним контролером больше пришел человек с внушительным восьмым разрядом. Туровцев обрадовался, устроил этому человеку походя легкий экзамен, после чего позвонил Светланову и сказал, что новенький в радиотехнике слаб. Светланов понимающе хмыкнул в трубку. Звали новичка Дмитрием Ивановичем Кухтиным. Труфанов подобрал его в главке с головы до ног облепленного выговорами, предупреждениями и денежными начетами. Совсем недавно Кухтин работал начальником ОТК магнитофонного завода и был пойман на краже деталей, из которых собрал на дому дорогостоящий аппарат. Деяние это, имеющее в Уголовном кодексе точное название, именовалось в главке «неправильным отношением к государственной собственности».

Баянников беспрекословно выполнил указание директора и зачислил Кухтина контролером, а в частной беседе рассказал кому-то об украденном магнитофоне.

— Нет, радиотехнику он все-таки знает, — серьезно заметил Туровцев, — собрать и настроить магнитофон в домашних условиях — на это решится не всякий инженер.

Кухтин принял у Светланова дела, но вел себя тише и незаметнее уборщицы. Вытянутое лицо его жалко помаргивало. Кухтин вечно жаловался: поставили новый зуб, деньги содрали, а зуб вывалился, и, кстати, они с женой вместе ходят на строительство инициативного дома — как будет учитываться, что они работают вдвоем?

Туровцеву новый начальник нравился полнейшей неспособностью решать что-либо самостоятельно.

В конце октября Петров подозвал Туровцева и показал лицевую панель блока, пришедшего в регулировку. Туровцев задержал палец на вмятине, отметил что-то в блокноте и позвонил диспетчеру. Степан Сергеич немедленно прибежал, глянул на панель и возмущенно заголосил: «Быть не может!» Он полез в свои журналы, затыкал ногтем по строчкам и нашел: панель он отвергнул еще на выходе ее из механического цеха, где-то в лаборатории типовых испытаний ей нанесли касательное ранение.

— Как она попала сюда?

Вызвали контрольного мастера первого цеха, мастер помялся, вспомнил и рассказал, как забраковал он панель, как Кухтин после звонка директора приказал отправить ее во второй цех — без сопроводительной, минуя ОТК и диспетчера.

— Возмутительно! — кричал Степан Сергеич. — Неслыханно! Туровцев, зовите вашего начальника!

Пришел Кухтин, глянул на панель, как на человека, с которым не хотелось бы встречаться, проговорил невозмутимо:

— Так надо.

Стены регулировки слышали много скандалов. В батальных сценах участвовали уважаемые люди, сам Труфанов не стеснялся в выражениях.

Разработчики огрызались в меру сил, знаний и нахальства. Но соблюдалось правило: касаться только технических сторон. Степан Сергеич нарушил джентльменский уговор.

— Вы не имеете морального права носить в кармане партийный билет! заорал он. — Вы позорите партию своей бесхребетностью и беспринципностью!

Кухтин втянул голову в плечи, но вспомнил, что перед ним всего лишь скромный диспетчер, то есть существо, находящееся много ниже его по любой табели о рангах, вспомнил и приободрился.

— Не вам судить обо мне, товарищ Шелагин… Здесь не место говорить о подобных вещах.

— Вас смущают рабочие? — еще пуще взъелся Степан Сергеич. — Да перед кем как не перед ними мы в ответе! То, что вы сделали, это не ошибка — это преступление перед рабочим классом!

Таких слов Кухтин еще не слышал ни от кого, они тем не менее испугали его. Степан Сергеич бросил ему вдогонку еще много фраз и в изнеможении опустился на стул — рядом с Петровым.

— Вы поспокойнее, Степан Сергеич… Он же неисправим, это у него навечно…

— Это не пустяк — обманывать государство, дорогой товарищ… Петров, вы обнаружили дефект? Вы правильно поступили. Позвольте пожать вашу руку.

Все знали: Степан Сергеич увидит брак — и оскорбляется, будто ему в глаза наговорили подлостей и неправды. Поэтому монтажницы, провинившись, бежали к Чернову: «Ефим Григорьевич, между нами, ошибку нашли у меня в регулировке, вы уж Степану Сергеичу не говорите…»

Посидев в регулировке, Степан Сергеич окончательно уверился в том, что рабочий, то есть человек, делающий какие-то вещи, по природе своей не может быть бракоделом. Если уж такой скользкий и сложный человек, как Петров, радеет за производство, то можно представить себе моральную полноценность всего общества.

Замены лицевой панели не нашлось. Яков Иванович, мастер на все руки, зашпаклевал шрам, искусно подкрасил. Степан Сергеич сказал, что будет жаловаться на Кухтина.

Ни к кому он, конечно, не пошел, слово «жаловаться» часто соскакивало с языка его, и тем обида кончалась. В армии так: солдат напьется в отпуске, а наказывают командира его. Покричав, наобещав черт знает чего, Степан Сергеич утихомиривался и уже во всем винил себя: недосмотрел, не пронаблюдал, не проконтролировал. После случая с панелью, ободранной в лаборатории типовых испытаний (ЛТИ), Степан Сергеич расширил район своей деятельности, стал захаживать в ЛТИ. Отсюда и началась известность Шелагина, здесь он впервые увидел ГИПС. До истории с ГИПСом мало кто знал, что есть на свете человек такой — Степан Сергеич Шелагин.

ГИПС — сокращение от «гамма-индикатор переносный», "с" прибавили для благозвучия. Схему его разработал старший техник третьего отдела Сергей Шестов. ГИПС был первым его прибором, он грезил им, прикидывал так и эдак, печатный монтаж завод еще не освоил, индикатор приходилось делать по возможности примитивным, малодетальным, схему придумывать скромную, но надежную. Шестов добился, чтоб конструктором ГИПСа назначили многоопытного Мошкарина, и бегал к нему по пять-шесть раз на день, а тот гнал его от себя — мало ли что взбредет на ум мальчишке. После месячных бдений схема оформилась вчерне, еще через месяц макетная мастерская получила чертежи Мошкарина, начали не спеша делать образец — прообраз будущего ГИПСа. Когда же макет испытали и предъявили директору, главному инженеру и начальнику третьего отдела Немировичу, тех взяла оторопь: по весу, простоте эксплуатации и прочим тактико-техническим данным индикатор не имел себе равных в мире. Вид, конечно, был у него ужасающий: корпус прибора не окрашен, в монтаже и схеме куча дефектов. Но если, прикидывал вслух главный инженер, индикатор пропустить через малярку и гальванику, если уничтожить в зародыше кое-какие детские ляпсусы разработки да еще сунуть его в изящный кожаный футлярчик, то получится вещь ценная. Того же мнения был и директор.

К Шестову срочно прикрепили для консультаций старшего инженера отдела, Мошкарину объявили благодарность. В создавшемся шуме никто не услышал язвительного замечания начальника ЛТИ, предрекавшего ГИПСу быструю гибель на вибростенде или на климатических испытаниях.

Окольным путем узнали, что другие НИИ тоже продвинулись вперед, выполняя тот же заказ, головные образцы их индикаторов уже сделаны, они, правда, весили раза в три больше. Приходилось спешить. Макетная мастерская еще не приступила ко второму экземпляру ГИПСа, а цех Игумнова уже монтировал двадцать индикаторов, готовил их к испытаниям. Труфанов играл ва-банк, о приборе уже знали в министерстве. Двадцать ГИПСов прошли регулировку, и Туровцев, как это требовалось по техническим условиям (ТУ), отправил серию в ЛТИ на типовые испытания. Там они вопреки пророчествам прекрасно выдержали ударную тряску и вибростенд. В камере тепла они вели себя тоже достойно, но на холоде «поплыли» — отказались работать. Шестов и Мошкарин торчали в ЛТИ, как у постели больного родственника, и не ругались потому лишь, что контрпретензии отложили на будущее; выскажут их либо после смерти ГИПСа, либо по выздоровлении его. Оба знали уже твердо, что причиною провала стали миниатюрные газовые счетчики СТС-12, коронный разряд которых наступал не вовремя при низких температурах. Паспорта же на счетчики утверждали иное.

Неопытный Шестов принял на веру печатные обещания, а Мошкарин слишком увлекся компоновкой деталей, счетчиков до ЛТИ он в глаза не видел. Теперь, спохватившись, они съездили на завод, выпускавший счетчики, отозвали кое-кого из знакомых в сторону, и знакомые шепотом, оглядываясь, поведали им, что продукция их, счетчики-то, дрянь, брачок, недоделка, «вот так-то, дорогие, удивляемся мы вам, не барышни же вы, чтоб верить обещаниям, мало ли что наобещали, план горел, обязательство взяли, остальное понятно, не первый год на производстве…»

Тут-то до Мошкарина и Шестова дошло, почему другие НИИ отказались от счетчиков, заменив их ионизационной камерой, опробованной и безотказной.

Расчет правильный, основанный еще и на том, что лишний килограмм радиометристу не помеха. Шестов же в самом начале разработки предупредил Мошкарина, что ГИПС должен весить триста граммов. Тот согласился из благородного тщеславия, в мыслях представлялось: конкурсные испытания индикаторов, громоздкие экземпляры их и — сбоку изящный ГИПС… Завистливые перешептывания, хорошо разыгранное удивление конструктора: не понимаю, мол, ваших восторгов, я, Мошкарин, делал все-таки прибор, не кто другой…

Отступать было поздно и некуда. К счастью, в семье не без урода. Среди сотен паршивых счетчиков попадались и на совесть сделанные. Проворные руки Шестова изготовили специальный стенд для их проверки. Счетчики десятками гибли в камере холода, их замерзшие трупики сотнями хрустели под ногами, выживали единицы — стойкие бойцы, не боящиеся арктического холода. Их бережно укладывали в коробочку, запирали в сейф. В разгар отборочных испытаний и пришел в ЛТИ Степан Сергеич.

Он быстро вник в суть требований к ГИПСу, его посвятили в историю создания индикатора и его мытарств. Степан Сергеич загорелся. Цикл испытаний длился ровно сутки. Мошкарин приболел. Шестов сдавал экзамены в заочном. О своих экзаменах Степан Сергеич забыл и подменял новых друзей, дежуря по ночам у камеры холода.

После выматывающих циклов отобрали сорок безукоризненных счетчиков, наскребли еще столько же для ЗИПа (запасные инструменты и принадлежности), оптом проверили все ГИПСы, и Туровцев понес Кухтину паспорта на них.

Начальник ОТК поломался («Почему не приглашали меня на испытания?») и корявым детским почерком подмахнул свою роспись, придав индикаторам право законного существования. ГИПСы аккуратно, как куриные яйца, уложили в ячеистый ящик и унесли на склад готовой продукции. Оттуда — в лифт, ящик спустился на первый этаж, и грузчики швырнули его в кузов автомашины.

32

О ГИПСах в НИИ скоро забыли: кроме ГИПСа шли параллельно десятки других заказов для геологов, врачей и строителей. И вдруг о них заговорили на заводе и в институте. Из осведомленных источников стало известно, что индикаторы блестяще выдержали испытания, оттеснив своих собратьев, рожденных в лабораториях соседних и не соседних НИИ. Новость приняли остро. Из еще более осведомленных источников узнали, что ожидается колоссальная премия. О том, чтобы выдать ее непосредственным исполнителям, то есть Шестову, конструкторской группе Мошкарина и второму цеху, не говорилось: такое не принято и так не положено — хотя бы потому, что вредно поощрять рваческие тенденции. Все — от грузчиков до машинисток планового отдела подсчитывали возможную сумму, достающуюся на их долю, оптимисты под нее влезали в долги. Мошкарин, зайдя как-то в цех, сказал Степану Сергеичу, что если премия будет, то они с Шестовым добьются немалой суммы — специально для Шелагина. Степан Сергеич поблагодарил, скрывая смущение и радость.

Деньги были нужны: двухкомнатная квартира пустовала, мебель стоит так дорого!

Наконец пришла телефонограмма: представителям НИИ и завода прибыть в министерство. Все приятно оживились, забегали. Труфанов, Баянников и Молочков засели в кабинете над списком делегации. Начали сверху: директор и главный инженер — обязательно, то же самое — парторг, затем Мошкарин, Шестов, два-три человека из главка (пусть сами решают, кому ехать) и желательно кого-нибудь из цеха. Труфанов предложил Сорина, парня красивого, видного, модного, и Круглова. Заупрямился Молочков. Он не мог забыть, как освистали его на собрании. Перебрали несколько фамилий и согласились на Игумнове и Шелагине; на последнем настаивал Молочков.

Степан Сергеич затрепетал, когда узнал, зачем и к кому он поедет. К самому Ивану Дормидонтовичу! К маршалу! В былые времена его приезд в округ предварялся тревогами, учениями, осмотрами техники, личного оружия, тумбочек в казармах, волнение офицеров и генералов передавалось солдатам, солдаты готовились предстать перед ним сытыми, лихими и обученными. А теперь (Степан Сергеич взволнованно ходил по комнатам в пижаме, Катя гладила ему брюки), а теперь к маршалу запросто в кабинет. Как держаться, во что одеться?

В назначенный час делегация собралась в зале для пресс-конференций НИИ.

К ней, уже вне выработанного списка, присоединились плановик и начальник третьего отдела. Мошкарин наотрез отказался ехать, не объяснив причин.

Главный инженер, преподававший не то в МАИ, не то в МЭИ, как всегда, отсутствовал. Труфанов осмотрел делегацию и повел ее к министерским «Волгам». Расселись. Но Анатолий Васильевич вдруг засуетился, он то снимал, то надевал перчатки, то заносил в кабину ногу, то ставил ее обратно на мерзлый асфальт. Неожиданно для всех Труфанов сказал Немировичу, начальнику третьего отдела, что не поедет. Сами управитесь, сами сумеете все разъяснить. Немирович крикнул шоферу:

— Давай!

Труфанов остался на тротуаре. Он смотрел вслед машинам и думал, что становится мудрым, старым и хитрым, как зверь, не раз попадавший в капканы.

Делегация быстро получила пропуска, адъютант ввел ее в кабинет. Степан Сергеич в парадном черном костюме постарался упрятаться подальше, за спины делегатов. Ведь кто он в конце концов? Диспетчер — и только, величина почти нулевая. Не разработчик, не конструктор, не начальник отдела, не представитель главка. Диспетчер цеха.

Иван Дормидонтович поднялся из-за стола, обошел делегацию. Немирович представлял каждого. Фамилии Степана Сергеича он не знал и ограничился неопределенным:

— Из цеха.

— Хорошую вещь вы сделали, товарищи. — Иван Дормидонтович подошел к столику у стены, на столике по ранжиру стояли ГИПСы — не единоутробные братья, самым маленьким, самым последним был индикатор Шестова.

Тяжелая мужская рука легла на светло-коричневый корпус прибора, пальцы ласкали гладкую поверхность. Иван Дормидонтович нажал на кнопку под резиновым колпаком, стрелка вольтметра поползла к красной риске. Немирович многозначительной скороговоркой перечислил тактико-технические данные ГИПСа.

Продемонстрировал, как с помощью крошечной радиоактивной пластины, вмурованной в корпус, убедиться в работоспособности индикатора. Иван Дормидонтович понимающе наклонил голову в седом бобрике. Немирович вложил индикатор в футляр с ремешком, повесил на плечо себе.

— Легко и удобно. Как фотоаппарат.

— Чудесно. Чудесно, — залюбовался Иван Дормидонтович. — Скромно, хорошо и… то, что надо.

Он не знал (да и знать ему не полагалось) существа схемы, новизны конструкции. Он знал больше: что за океаном еще не додумались до такого прибора, за океаном он появится через год, не раньше; что ГИПС легче банки консервов; что индикатор испытывался в самой взаправдашней обстановке и результаты испытаний подписаны людьми знающими и честными.

Иван Дормидонтович открыл формуляр и паспорт на ГИПС, взглядом заскользил по фамилиям на последних листах.

— Шестов… Кто это… Вы? Поздравляю… Мошкарин?.. Болен. Сожалею…

(Адъютант уловил что-то в голосе его, приготовился записывать.) Их мы отметим особо. Остальных — как всегда.

Он перенес индикатор на свой стол, сел, продолжая любоваться долгожданным подарком. Поднял голову.

— Как вы думаете — в массовом производстве они не подведут? Нам не двадцать штук надо, больше.

— Это исключено, — почтительно и скромно заверил Немирович с некоторым превосходством человека науки, посвященного в тайны глубокие, недоступные иным смертным.

Потом заговорил Молочков, до этого помалкивавший. Малогабаритный переносный индикатор Молочков видел впервые. Кроме того, подавляло величие человека за столом. Молочков вообще робел в кабинетах людей, занимавших ответственные посты. И сам подавлялся собственной значимостью, сидя в своем кабинете.

— Партийная организация НИИ придаст особое внимание технически грамотному и своевременному оформлению документации, позволяющей… э… которая позволит выпустить индикатор…

— Понятно, — кивнул Иван Дормидонтович.

Представители главка вступили в легкий спор между собой, обсуждая, какому заводу поручить изготовление массовой серии. Все прислушивались, стараясь разобраться в отличиях одного завода от другого.

— Эх, поручили бы нам! — воскликнул завистливо плановик. Иван Дормидонтович усмехнулся, делегаты усмехнулись… Не все: Степан Сергеич сохранял на лице выражение нетерпеливой внимательности. Он ждал — ждал, когда кто-нибудь из делегатов скажет о разнесчастных счетчиках. Чтобы отобрать их нужное количество из сотен тысяч единиц заведомого брака, потребуются десятки лабораторий типовых испытаний, сотни квалифицированных людей. Почему же об этом молчат? Молчит Немирович, начальник третьего отдела, молчит Шестов, молчит Игумнов — а они ведь знают о счетчиках! Не может быть, чтобы преданные родине люди пытались скрыть истину, обмануть государство. Забыли, запамятовали. Надо сказать, а то придется потом краснеть перед Иваном Дормидонтовичем!

Степан Сергеич, не плечом, а грудью раздвигая делегатов, приблизился к столу и — сердце, бухнув, остановилось — доложил:

— Диспетчер второго цеха Шелагин. Индикаторы в массовое производство запускать нельзя.

Все обомлели. Застыли в полнейшей растерянности.

— Ка-ак? Что вы сказали? — опомнился Иван Дормидонтович. Тяжелая, властная рука, гладившая индикатор, сжалась, потом инстинктивно потянула индикатор к себе, словно защищая от беды, будто опасаясь, что человек, подошедший к столу, сейчас отберет его. — Ка-ак! Почему? — прогремел голос, заглушавший в свое время танковый мотор.

Степан Сергеич знал, чем грозит ему этот голос. Он вздохнул глубоко, как перед мученической смертью, грубо, внятно и кратко доложил о счетчиках.

— Это правда?

Делегация безмолвствовала. С горестным сожалением Иван Дормидонтович убрал руку с индикатора, отодвинул его от себя. Костяшкою согнутого пальца надавливал на ребро стола, не чувствуя боли. Потом сплел пальцы, посмотрел на них. Ему было обидно… Немилосердно и грубо окатили его холодным душем.

Хочется (а кому не хочется?) повитать в пространстве над грешною землей, помечтать, но чем дольше витаешь, тем выше забираешься, тем больнее будет, когда шмякнешься оземь. В молодости, всего шестнадцать лет назад, Иван Дормидонтович, тогда еще офицер штаба армии, посылал отступавшим в июне войскам приказы «отбросить», «контратаковать», «стоять насмерть», а войска отходили, танки и авиация куда-то пропадали. Этот кошмар начальных дней войны казался сном, вот-вот наступит пробуждение, вот-вот появятся многомиллионные резервы и остановят, а потом опрокинут врага. До сих пор стыдно о собственной слепоте вспоминать. Жить — значит, определять границы сна, набираться умения видеть все так, как оно есть, воспарять мыслями, не отрываясь от земли родимой. На ней не все гладко: дорогу преграждают валуны несползаемые, пни, вросшие намертво, бугры непропаханные. Где обойдешь, где перепрыгнешь, где покорчуешь, если почва позволяет, где приложишься, споткнувшись, носом о рассыпанные осколки и обрубки. Зато путь ясен и преодолим, держи глаза открытыми.

Так что, подумал Иван Дормидонтович, очень хорошо все складывается, узнать вовремя правду — это половина победы.

— Как ваша фамилия? Простите, не расслышал.

— Шелагин.

По сдержанности ответов, по позе Иван Дормидонтович догадался, что перед ним бывший офицер. Он совсем подобрел.

— Давно из армии, товарищ Шелагин?

— Три года как… — слегка замялся Степан Сергеич.

— Индикаторы пустим в массовое производство… после того, как отработаем вопрос о счетчиках… Благодарю вас, товарищ Шелагин.

Иван Дормидонтович протянул руку, и Степан Сергеич пожал ее так, как умеют это делать офицеры-строевики: в четкости и стремительности движений руки и тела ничего похожего на подобострастие, и в то же время рукопожатие исполнено беспрекословной готовности совершить все, что прикажут.

С другими делегатами Иван Дормидонтович простился поворотом головы в их сторону, жалко было смотреть, как они заторопились неизвестно куда, покидая скорее кабинет, наступая друг другу на ноги. Степан Сергеич вышел последним: его задержал адъютант, записал имя-отчество и адрес.

Держась ближе к стене, Степан Сергеич спустился не по той лестнице, долго блуждал по коридорам, пока кто-то добродушно не разъяснил ему, как правильно пройти в центральный вестибюль. Шелагин стремительно оделся, выскочил на улицу. Все три автомашины, доставившие делегацию, уже уехали.

Прозрачный февральский денек начинал переходить в светло-серые сумерки.

Если дойти до метро, доехать до «Сокола», потом еще на автобусе — эдак прокатается он больше часа, в цехе работа кончится. Но если сразу направиться домой, то будешь там раньше пяти. Степан Сергеич задумался, как быть. Вдруг его кто-то толкнул весьма невежливо.

— Степан Сергеич, скажите, с чего это вы вспомнили о счетчиках?

Шестов — пальто нараспашку, галстук скособочен, мохнатая шапка на затылке — слова произносил свирепо. Степан Сергеич вопроса не понял.

Старший техник Сергей Шестов напрасно ждал ответа, неведомой ему правды.

— Где же остальные?

— Уехали, отвалили, Степан Сергеич, мой дорогой диспетчер, оставили нас одних… Все вы, диспетчеры, чудаки. До вас такой был — Мишель Стригунков, храбрец из храбрецов. Выгнали, а недавно опять приняли. Голова.

Агентом по снабжению работает. Бивни мамонта из-под земли достанет, если план горит… Выпить хочется, Степан Сергеич, ужраться до посинения, до упокойника, настроение вы мне сделали, черт бы вас побрал… Деньги есть до получки?

Степан Сергеич безропотно выдал сто рублей.

— Не понимаю, — сказал он, — зачем же сразу пить…

— Бросьте… «Прага» рядом… Нет, дорого… Дома… Нам, кажется, в одном направлении… Так едем. Такси, видите, привезло безлошадного генерала. Бежим.

33

Иван Дормидонтович ответил на срочные телефонные запросы. Адъютант уже познакомился с личным делом капитана Шелагина и, опуская ненужные частности, доложил, что там — все в порядке.

В армию, что ли, вернуть его, раздумывал Иван Дормидонтович. А стоит ли? Человек учится, скоро инженером станет, второй раз ломать ему жизнь? Не надо. Но что же тогда?

— Обратили внимание — Игумнов, начальник цеха или кто там у них… сын Игумнова.

— Да ну? Не в отца сынок. Отец — вроде этого диспетчера, хитрить не научился. В апреле сорок пятого года совещание у него было перед наступлением. Решали среди прочего: какими деньгами платить немцам, валюту какую пустить в обращение. Присутствовал один умник из МИДа, предложил учредить несколько валют: для Тюрингии, скажем, одну, для Саксонии другую. Как триста лет назад, при княжествах. Игумнов как услышал это, так тут же приказал умника в Москву отправить на просвежение и телеграмму вдогонку; таких не надо. Дипломат пробовал жаловаться; да куда жаловаться, кому?.. Диспетчера этого как фамилия? Забываю все…

— Шелагин.

— Позвони в кадры… пусть ему майора запаса дадут.

— Слушаюсь… — Адъютант поклевал карандашом блокнот. — Разрешите напомнить: прием. Вызвать помощника?

Иван Дормидонтович перебрался в примыкавшую к кабинету комнату, переоделся. Прием предстоял в честь отъезжавших на родину социалистов, один — бывший премьер, второй — бывший министр. Иван Дормидонтович провел рукой по щекам: сойдет и так, не бриться же утром и вечером. Когда вернулся в кабинет, увидел уже пришедшего помощника.

Тот начал инструктаж: кто и с какой целью будет на приеме, почему не приедет атташе такой-то, звонил начальник отдела внешних сношений, сказал, что…

Иван Дормидонтович слушал недоверчиво, но остро, запоминал все. И, рискуя опоздать, вновь занялся ГИПСом. Почему все-таки никто из своих не доложил о счетчиках? Адъютант, употребляя безличные предложения (чтоб в дальнейшем не фигурировать как источник информации), сказал: соответствующий документ присутствовал в деле, однако всем было известно, что индикатор Ивану Дормидонтовичу нравится, и посему документ был изъят.

— Кто изъял? Кто?

Адъютант открыл рот — для неопределенно-личных местоимений. Иван Дормидонтович, видимо, догадывался, кто из подчиненных проявил заботу о его нервах, помощник знал точно и поэтому определял: строгий выговор? Пожалуй.

Если не последнее предупреждение.

Простительно в какой-то мере инженерам-шалунишкам, но никак не нам. — Иван Дормидонтович, отстранив адъютанта, возился с шинелью. — Не хотят нервировать меня! (Адъютант подал шапку.) Я вам не курортная дама!

Настроение боялись мне подпортить? Так я его вам подпорчу, надолго и основательно! — Вдруг Иван Дормидонтович круто повернулся к адъютанту. — Сожрут, боюсь, товарищи инженеры этого диспетчера Шелагина… Так ты пусти какую-нибудь пулю похитрее… Понял?

34

В институте, на заводе только и разговоров что о Шелагине. Его проклинали грузчики, машинистки всех отделов и конторские работники рангом выше. В третьем отделе его ругали более сдержанно, в остальных — бурно хвалили. В конструкторском бюро весь гнев вылился на Немировича. Начальник третьего отдела в коридорах не показывался, сиднем сидел в кабинете, названивая осторожненько в главк, спрашивал, что слышно. Ему мерещились оргвыводы. А Молочков громко восхвалял партийную принципиальность Шелагина, советовал брать с него пример.

Мошкарин, не доверяя слухам, отыскал Шестова. Тот сам хотел поговорить с ним.

— Владимир Афанасьевич, вы потому не поехали в министерство, что догадывались о Шелагине?

— Вовсе не догадывался. Я, наоборот, полагал, что там все проскочит без сучка без задоринки. Стыдно было подсовывать дрянь, вот и не поехал.

— А я вот подсовывал, покрывал. — Шестов болезненно поморщился. — Считаешь себя честным человеком, считают тебя таким друзья, полезный член общества и так далее. И обнаруживается вдруг, что ты подлец… С детства внушают: будь честным. Хочется быть честным… Вам хочется?

Мошкарин не любил схоластических разговоров.

— Хочется, да колется, — буркнул он.

— Скажу вам так: если придется попасть в подобную компанию и в подобную ситуацию, брякну, ей-богу, по-диспетчерски!

— Похвально.

— А вы как поступите? Опять не захотите поехать?

Мошкарин снял со своего плеча по-пьяному нервную и дерзкую руку. Шестов развеселился.

— Знаете, что самое смешное в этой истории? Шелагин до сих пор убежден, что Немирович и другие просто забыли рассказать о счетчиках.

— Это уже анекдот, — не поверил Мошкарин.

Труфанов подождал день, второй, третий. Когда выяснилось, что в главке решили не придавать значения конфузу с индикаторами, он позвал Немировича.

Тот честно рассказал все. Прибавил:

— Кто бы мог подумать… Включили этого идиота в делегацию. Ясно же, что требовалось от него. Представляй себе рабочий класс и молчи.

— Нехорошо, — согласился директор.

Ему всегда нравились настоящие мужчины, смелые люди, не боящиеся ответственности, в голове складывался образ такого мужчины, в нем было что-то от самого Труфанова, от многих других знакомых, полузнакомых и совсем не знакомых людей. Люди эти отличались острым умом, энергией, уверенностью в себе, умелым пером — чему только не научишься, отбиваясь от ревизоров, контролеров, комиссий, корреспондентов и своих внутренних демагогов.

Смелость и честность, думал директор, явления абстрактные, понятия безобидные и громкие. Весь вопрос в том, как их применять и где. Во имя каких целей. С умом или без. Степан Сергеич Шелагин никак не согласовывался с образом настоящего мужчины. Надо, конечно, отдать ему должное, текли мысли Труфанова, человек он смелый. Но по существу — выскочка. Неужели он мог подумать, что НИИ хочет обмануть государство, всучив заказчику негодные чертежи? Ничего подобного. Отдел стандартизации ошибся, конечно, впустив в схему счетчики. Так ведь будущий завод-изготовитель был бы честно предупрежден! Наконец — это самое важное, — надо знать свое место, свой шесток. Послали диспетчера в министерство — так молчи в кулачок, язык не показывай. У нас, само собой, демократия. Но если каждый приглашенный в делегацию станочник и подметальщик станет выкладывать свои узколичные пожелания, то что же тогда получится? Анархия, развал, забвение высокогосударственных интересов. Подумаешь, счетчики! Чепуха какая-то!

— Удивляет меня твой воспитанник, — пожаловался директор Баянникову.

— Ума не приложу, что делать с ним.

— Будем выгонять?

Труфанов недовольно хмыкнул. Умеет же сбивать с толку Виктор Антонович.

Мысль еще не додумана, еще боится вылезать наружу, а Баянников тут как тут, выложит ее на просмотр, и сразу обнаруживается абсурдность копошащегося в уме предположения.

— Ну зачем так грубо? — прикинулся обиженным Анатолий Васильевич. — Выгонять! У нас, слава богу, за честность не выгоняют. Другое дело указать ему на ошибки, предупредить…

— Какие ошибки?

Труфанов не ответил. Искоса наблюдал за Баянниковым, прощупывал его.

— А хотя бы и выгнать…

— Не выйдет.

— Почему?

— Я против.

— Ну, ты-то, Виктор Антонович, это еще не все.

— Да, не все. Как только вы выгоните Шелагина, его призовут в армию и назначат старшим офицером контрольно-проверочного аппарата НИИ, а НИИ, чего доброго, завалят военными заказами.

— Это точно?

— Есть такое мнение…

— Мнение, мнение…

Труфанов заерзал. Классическая формула: «Есть такое мнение…»

— Ему и майора уже присвоили, — подбавил Баянников. (Степан Сергеич, которого он поздравлял с повышением, обрадовано воскликнул: «Я был прав, я, а не Набоков!» Малопонятные слова эти Виктор Антонович директору, конечно, не передал.)

— Никто не собирается Шелагина выгонять, заруби это себе на носу…

Пусть крутится в цехе: человек он для производства нужный, говорю тебе совершенно искренно. Нужный. Но в комиссии, в делегации больше не вводить!

Мало ли что может произойти! Он после армейских щей никак не привыкнет к гражданским деликатесам…

А Степан Сергеич обо всем этом и не подозревал, он и не думал трогаться с насиженного места. Цех, лишившись премии, не стал обвинять своего диспетчера ни в чем. Степана Сергеича теперь знали все, он же только отвечал на приветствия, встречаясь с совсем не известными ему инженерами. Некоторые открыто восхищались им — с опаской за дальнейшее диспетчерство его. Другие, признавая в нем существующие и не существующие достоинства, называли Степана Сергеича не стесняясь дураком — не при встречах, конечно. Слово «дурак» приобрело уже на Руси (и только на Руси) второе значение. Есть в дураке что-то героическое, гениальное, недаром один ученый немец с болью писал, что русский Иванушка-дурачок несравненно умнее Михелей, Гансов и Петрушек, вместе взятых. А раз герой — то ему положено и страдать. Никто в НИИ поэтому не удивился бы, услышав о гонениях на Степана Сергеича.

Мошкарин навестил его в цехе. Предупредил:

— Договоримся: если захотите еще что-нибудь выкинуть проконсультируйтесь со мной.

— Лучший консультант — моя партийная совесть, Владимир Афанасьевич…

— Подите вы со своей совестью… Здесь жизнь, а не конкурс христовых невест.

— Не понимаю я вас…

— Понимать нечего. Один ум хорошо, а два сапога пара, как говорят девицы в моей группе.

Главный инженер НИИ и завода Тамарин, дотошный знаток дилогии Ильфа и Петрова, бендеровед, так сказать, прослышав о катастрофе с ГИПСами, удивления не выразил. Задумчиво пожевал сигару.

— Шелагин? Не знаю. Не мешало бы познакомиться с нарушителем конвенции.

Когда-то, года два назад, главный инженер успевал обойти за день все отделы и покричать в КБ. Потом кто-то решил, что высшую школу надо приблизить к науке и производству. Тамарину предложили читать лекции в энергетическом. Он согласился. Дальше — больше. Несколько раз доказывал уже Тамарин в руководящих кабинетах, что он главный инженер, а не старший преподаватель кафедры, навязанные ему часы мешают основной работе, документы в НИИ приходится подписывать не глядя. В кабинетах верили, но спрашивали:

«Вы что — против постановления об укреплении связи?» «Я — за, оправдывался и наступал Тамарин, — я не против, но во всем должна быть мера». Этому тоже верили. Пытались как-то распланировать его время, ничего, однако, не вышло — дела, дела… Он плюнул на все, с блеском читал студентам лекции, те ломились к нему в аудитории. Защитил докторскую диссертацию, написал два учебника, один уже издали, другой утверждался коллегией. В НИИ бывал редко, все здесь шло не так, как ему хотелось.

Инженеры обнаглели окончательно. Мало кто знал, чем занимаются коллеги.

Промышленность выпускала новые типы полупроводников — о них в институте не ведали, вляпывали в свои творения старье, без задержки проходившее через отдел нормализации и стандартизации. Планирование вообще ни к черту не годится. В КБ свыклись с тем, что кто-то исправит их ошибки, а заодно и ляпсусы разработчиков. Обленились и потеряли стыд. В «Кактусе» нельзя прикрутить к корпусу субпанель, отверстия для винтов не совпадают. Со студентов за такие фокусы шкуру дерут, а вторая группа КБ премию отхватила.

Директор доволен. Любит мужик власть — ну и пусть володеет…

35

В кабинете Ивана Дормидонтовича Игумнов стоял рядом с Шелагиным, слушал бодрый репортаж Немировича и радовался хорошо продуманной режиссуре спектакля, в котором ему отводилась роль статиста. Установка ясна: не вмешиваться ни в коем случае. «Валяйте, ребята, — думал Игумнов, валяйте. Телега катится с горы, мне ли ее удерживать. У меня цех, сто человек, мне дела нет до вашего серийного ГИПСа…»

И — вот на тебе! — нашелся безумец, бросился под телегу. Игумнов, веселясь, посматривал на озябших и распаренных делегатов: «Что, ребята, не ожидали от диспетчера такой прыти? Я-то знал, на что он способен, потому и не хотел, чтобы работал он в цехе…»

В вестибюле министерства его окликнули.

Игумнов повернулся — Родионов. Еще звезда на погонах, лицо строже, недоступнее.

— Я давно уже в Москве, скоро уезжаю, звонил несколько раз…

— Конец месяца, план горит, завод горит, все горит.

Родионов изумился:

— Какой завод? Ты же изобретатель! Мне заявку подали на тебя из Свердловска, я не хотел срывать тебя с научной работы, думал, если надо, сам попросит.

— Ошибочка, — ухмыльнулся Виталий. — Неувязочка. Забыли вычеркнуть.

Вышел я из изобретателей, не под силу мне.

— Пообедаем вместе? По-старому, помнишь, в гостинице?

Для него эта гостиница, видно, что-то значила. Помнил, наверно, себя свободным, холостым, влюбленным. Сейчас, как и прежде, не знал, о чем говорить. Прорвало его после третьей рюмки: безудержно хвалил Надежду Александровну, описывал проказы и шалости сына. Виталий соображал, кем приходится ему трехлетний Боря Родионов. Сводный брат, что ли.

— Ты напрасно думаешь плохо о своей матери, она любит тебя. узнает о тебе… то есть спрашивает о тебе.

— Я о ней плохо не думаю…

В сущности, он, Виталий, то же, что и мать. Сохранять верность отцу значительно труднее, чем предавать его.

— Я ведь почти отец тебе, я мог бы помочь тебе… Жизнь есть жизнь, к ней надо приспосабливаться, драться в одиночестве нелегко.

— Я и так приспосабливаюсь, в большей мере, чем вы думаете. Нет, помощи пока не надо. Я живу хорошо, я даже счастлив… А вы счастливы, Николай Федорович?

Какое там счастье… Виталий понимал, что нехорошо живется генералу Родионову: Надежда Александровна дурила по-прежнему.

Как и тогда, много лет назад, Родионов усадил его в такси, как и много лет назад, увидел Виталий стоящего под снежком Родионова, смотрящего ему вслед.

А с утра в кабинет Виталия набились любопытные. Всем хотелось знать в подробностях, как буянил у Ивана Дормидонтовича диспетчер Шелагин. И никто — ни словечком, ни улыбочкой — не осудил его, Игумнова, за молчание. Вот так-то. Потому что всем ты мил и нужен, все тебе милы и нужны. Катится телега с горы, и хорошо, что катится, не надо ее ни подпихивать, ни задерживать, все само собой образуется. Директор — лучший друг, в цехе тишь и благодать. Дятлов и Пономарев заработали по благодарности и — с глаз долой — уволились, Ритка Станкевич, если вдуматься, скромная девушка, Нинель Сарычева бездельничает, но и это идет на пользу, на Нинель списываются все огрехи сборки. Труфанов, случается, позвонит в середине месяца. Почему, спросит, шасси не отправлены на монтаж? Игумнов ответит:

«Нинель». И все становится ясно, мадам Сарычева опять не так составила карту сборки. Труфанов промолчит, Нинели словечка не скажет, зачем связываться: от мужа Нинели зависит многое; муж — прекрасный человек, умный, справедливый и чуткий, но если Нинель начнет по вечерам точить муженька — какой человек выдержит осаду Нинели? Поэтому терпят Нинель. Цех тоже смирился с нею. Людям хорошо платят, недавно установили двадцатичетырехдневный отпуск. На совещаниях в конце месяца (ежедневных планерок Труфанов не признает) Игумнов сидит на видном месте, заместителем директора по производству. Впереди блестящие перспективы. Через несколько лет завод отделится, тогда — главным инженером завода, директором. Так стоит ли поднимать шум из-за каких-то счетчиков! Глупо и мелко. Имеет же он право отдохнуть.

— Жить надо, — произнес Виталий. — Надо жить.

Он сидел в одиночестве. Бывают такие часы и такие минуты на дню, когда все вдруг утихает. В цехе после обеда — блаженное успокоение, как мертвый час в детском садике. Спало полуденное оживление, все устали сидеть, но и подниматься не хочется, движения медленные, привычные, все, что надо на сегодня сказать, уже сказано. Еще полчаса — и наступит перелом, появится тяга к перемещениям… кто пойдет в регулировку слушать басни Петрова, кто проскользнет мимо открытой двери кабинета в комплектовку, позвонит оттуда, в комплектовке городской телефон. Но сейчас только ровное жужжание доносится в кабинет из цеха.

— Товарищ Игумнов. — Вошел Степан Сергеич (вне работы он звал начальника цеха проще). — Я прошу принять строжайшие меры к технологу Сарычевой. По ее вине забракована партия трансформаторов.

— По ее ли? — слабо возразил Игумнов.

— Я требую раз и навсегда прекратить безобразия в цехе!

— Ладно, разберусь…

Вставать не хотелось, не хотелось вникать в кляузное дело. Надо, ничего не возразишь, надо: Степан Сергеич от Сарычевой не отцепится. Игумнов пошел по цеху. На сборке технолога нет, на монтажном участке тоже, значит, в регулировке: Сарычевой нравятся россказни Петрова. Сидит, полюбуйтесь, глаза блестят из-под шали, как у цыганки, слушает «страницы воспоминаний», «неопубликованные главы ненаписанной биографии», «былое без дум» — Петров неистощим на названия.

— Нинель Владимировна, вам следует больше интересоваться сборочным участком.

Сарычева медленно повернула голову. Глаза гасли, стекленели.

— Я сама знаю, что мне делать!

Говорить с ней невозможно, у нее на все случаи несколько фраз, бездельница оперирует, как ни странно, словом «дело»: «Мне нет дела до этого», «Не мое дело», «Не делайте из меня козла отпущения, делайте свое дело и не приставайте ко мне».

— Если знаете, то садитесь за намоточный станок и перематывайте катушки.

— Не ваше дело учить меня!

— Отлично. Фомин, позвоните Туровцеву, пусть придет сюда.

Телефон на столе Фомина, Фомин, хотя и брюзжит, что его отвлекают звонки, всегда рад собственными устами передать приказание начальства, собственными ушами подслушать. Туровцев по тону его догадался, что предстоит нечто забавное, и тут же примчался в регулировку.

— Оформляйте браковку на Сарычеву и техника-конструктора… посмотрите фамилию в чертежах, — сказал Игумнов.

Фомин, любитель скандалов, его не затрагивающих, сбегал за комплектами чертежей, нашел фамилию техника.

— Ну, знаете… — взмахнула шалью Сарычева, убегая к Кухтину.

— Придумают на пару какую-нибудь пакость, — определил Сорин.

Он не ошибся. Нинель влетела в регулировку и, как вызов, как перчатку, швырнула под ноги Игумнова клочок бумаги. Виталий поднял его, прочел и вскипел:

— Ну, это уже мерзость!

Кухтин, верный своему правилу с руководством не ссориться, браковку выписал на своего контролера.

— Что я говорил? — обрадовался Сорин. — Ну, теперь держись! Шелагин устроит Нинельке кислую жизнь! Ты бы, Сашка, ею занялся… К тебе же она ходит, не к Дундашу, не ко мне.

Петров забрал сожженные катушки, снес их в макетную мастерскую, там их перемотали. Браковку торжественно разорвали. Вечером Петров закрылся с Игумновым в кабинете.

— Буду прям: три литра спирта — и Сарычева вылетает из уютного гнездышка.

— Так уж и вылетит… Знаешь, какие я ходы делал? Труфанов за нее держится. Скорее ты вылетишь… Споить ее хочешь?

— Зачем тебе знать? Брать грех на душу? Святой Августин говорил, что грех — это совершение таких поступков, о коих человеку известно, что они запрещены, и от коих он волен воздержаться. Зачем тебе знать, если ты воздержишься?

— Согласен. Бери литр сейчас, остальное потом.

— Люблю деловых людей. О тебе мечтает паразитирующая элита Америки.

Неделю Петров томил начальника цеха. Сорин не пускал Сарычеву в регулировку. Она сидела за своим столиком, читала журнальчики, посасывая конфетки, покрикивая на Якова Ивановича. Когда в проходе появлялся Петров, краснела, вздрагивала, глаза приобретали странное выражение вспугнутой птицы, одновременно рассеянное и остро направленное.

— Сегодня начинаю… — шепотом предупредил Петров.

В полдень по звонку цех побежал в столовую. Сарычева презирала толкучку, свой обед перенесла на час позже. Игумнов наблюдал за нею из комплектовки, видно было, что Нинель чего-то ждала. Вышел из регулировки Петров, повернул не налево, квыходу, а направо, к столику Сарычевой, стал что-то говорить, а Нинель порывалась встать, уйти, возражала, махая шалью, как крыльями… Петров долбил и долбил, протянул руку, схватил шаль, отбросил ее. Потом он резко повернулся и ушел в регулировку. В цехе — ни души. Нинель вскочила, понеслась мимо склада готовой продукции, мимо комнаты Туровцева — в дальний конец коридора, где были туалеты, холодная лестничная площадка черного хода, где можно побыть одной. Игумнов, не зная, что и подумать, скрылся в своем кабинете. Бухнув ногою в дверь, к нему ворвался Петров.

— Разрешение на выход — ну, быстро!

Игумнов бросил ему вкладыш к пропуску, но тут же вцепился в протянувшуюся руку:

— Отдай! Скажи, что задумал?

Петров ничего не ответил и выбежал из комнаты. Потом появилась Сарычева.

— Мне надо срочно уйти с работы, у меня заболела мать.

Виталий не мог смотреть на нее, закрылся ладонями, глухо, из-под ладоней, попросил:

— Нинель Владимировна, не надо… Я не дам вам вкладыша…

На миг в ней пробудилась прежняя Сарычева:

— Я сама знаю, что мне делать!

Он дал ей синенький квадратик картона — время цехового перерыва кончилось, по пропускам уже никого не выпустят.

Поздно ночью у Виталия зазвонил телефон.

— Я извиняюсь… этот ночной звонок разбудил, вероятно, вас, я понимаю всю неуместность… — с усилием выговаривал мужской голос. — Я с трудом достал ваш телефон… жена моя Нина Владимировна работает у вас, сегодня она не пришла домой, я понимаю, конец месяца, горит план, — голос пытался иронизировать, — но она же почти никогда не занималась штурмовщиной… то есть я хотел сказать…

— Она ушла ночевать к нашей комплектовщице… — Никогда ложь не давалась так трудно. — Это моя вина. Мне надо было отпустить ее пораньше… метро уже не работало, такси не нашлось.

— Я понимаю вас. — Мужчине тяжело давалась выдержка. — Понимаю вас.

Так вы говорите…

— У комплектовщицы, она живет где-то рядом с НИИ, ее адрес у меня на работе.

— Понимаю. Еще раз извините…

Виталий долго еще держал трубку, вспоминал и не хотел вспоминать телефон Петрова, сил не было запустить руку в карман висящего рядом пиджака, достать записную книжку.

Утром он встал у своего кабинета, пропускал идущих мимо, отвечал на «добрый день». Без минуты восемь показались Петров и Сарычева. Виталий втолкнул Нинель в кабинет, подвел к телефону.

— Ночью звонил муж. Я сказал, что вы ночевали у комплектовщицы.

Позвоните ему сейчас же!

Она выслушала с удивлением. Вздохнула, приложила ладонь к плечу Виталия.

— Спасибо. А это… — она указала на телефон, — это потом. — И, засмеявшись, пошла — необыкновенной походкой. Глядя на нее издали, можно было с уверенностью сказать, что она улыбается. Шла, слегка покачиваясь, будто спрыгнула с шаткого помоста…

А Петров собрал в регулировке толпу слушателей. Помогая себе мимикой и жестами, он красочно повествовал:

— Дорогая, говорю я ей, поедем ко мне, проведем ночь, как в столице Греции…

Кое-кто отходил, виновато улыбаясь. Молодежь нервно похохатывала. Фомин бегал по цеху и сообщал подробности.

Игумнов боялся выходить из кабинета. Дважды звонил Сорин, кричал:

«Виталий Андреевич, уймите Петрова!» Игумнов не двинулся с места…

Сарычева же ничего не замечала. Она спешила, она работала, она сказала уже Якову Ивановичу, что после обеда ее не будет, она впервые за три года составила карту сборки, откорректировала другие.

Потом ей сказали, о чем витийствует в регулировке Петров. Она не поверила, робко подошла к регулировке и попятилась, делая какие-то странные движения руками, будто отгоняя от себя кого-то, побежала, натыкаясь на людей, к выходу… Больше ее не видели. Говорили, что муж увез ее в санаторий после сильнейшего нервного расстройства.

Степан Сергеич до вечера копался в промежуточном складе. Составил список ламп на новые радиометры, потом пошел к Сорину согласовывать. Подсел к нему и сразу догадался, что в остекленной комнате что-то произошло.

Потом стал соображать. Фомин, видимо, учудил очередную пакость, а Петров поддержал его. С этим Фоминым, его зовут почему-то Дундашем, вечно истории.

Степан Сергеич терялся в догадках. Никто не захотел ему объяснять, что произошло, пока уважающие его монтажницы не рассказали ему все вплоть до составленной карты сборки.

— Подлец! — рубанул Степан Сергеич.

Монтажницы, ранее не любившие Сарычеву, теперь жалели ее и обзывали Петрова по-всякому: «негодяй», «обманщик», «сволочь», «кобель». «Подлец» удобно входило в этот перечень.

— Все они гады такие, — приступила к обобщениям Ритка, но Степан Сергеич уже бежал в регулировку.

— Вы подлец, Петров! — грохнул он без предисловий.

Фомин поспешил втиснуться в свой угол, Сорин поднял голову.

— Чудаки, — сказал Петров сожалеюще. — Нужна мне была ваша Нинель…

Суровая экономическая необходимость, все для производства!

— Вот это-то и подлость — прикрываться громкими словами! Человека втоптали в грязь! Женщину! Позор! Вы не мужчина! Вы сплетник! Настоящий мужчина…

— …молчит, вы хотите сказать? Судя по вашему молчанию, вы спите, наверно, с шахиней Сорейей Пехлеви?.. Язык у вас всех распустился, посмотрю я… Чего раньше не замечалось…

Расходились монтажники, выключались намоточные станки, ушел Игумнов.

Поздним вечером в регулировку проскользнул Стригунков. Известный всему институту и заводу пьяница, хвастун и насмешник, обманщик, ныне агент по снабжению, слушал Петрова необыкновенно внимательно, лицо его, лицо порочного мальчишки, было теперь значительно и важно.

— Вот так-то, Мишель… — Петров мял пальцами щуп осциллографа, поднес его ко лбу, на экране пустились в пляску зеленые синусоиды. — Я думал: бабенка не удовлетворена мужем, отсюда и склочный характер, отсюда и настроеньице тухленькое… А сейчас понимаю: просто несчастная женщина, не любя вышедшая замуж, сердечко девичьим осталось, героя ждала. Дождалась…

— Петров кривил губы, ярко-красные противные губы.

— Раз такое произошло, зачем кричать на весь цех?

— А все по тому же принципу… За народ решил пострадать, надоел коллективу технолог…

— Кого-то пришлют теперь, не знаешь? — спросил Мишель. — Без технолога нельзя.

Прислали юного Витеньку Смородинова. Он со щенячьим визгом бросался на препятствия и отходил от них, если издали слышалось предостерегающее рычание.

36

Труфанов и Баянников возрадовались бурно, узнав об уходе Сарычевой (заявление от нее пришло почтой): слава богу, наконец-то!.. Догадались, что без ведома начальника цеха Петров не решился бы на столь отчаянный шаг. Ни о чем Игумнова не спрашивали, пребывая в непонятном смущении. Директор и заместитель отводили глаза, встречаясь по утрам. Перекидывались обычными словечками и спешили разойтись. Оба понимали, что надо как-то отреагировать, отозваться. Интересы коллектива превыше, конечно, всего, Петров достоин похвалы и уважения, но следовало помнить, однако, о муже Сарычевой, о возможной мести его. Да и… некрасиво как-то получилось.

Первым не выдержал Труфанов.

— Принеси мне личное дело этого… мерзавца, — сказал он Баянникову.

Оба искали повод, предлог, какой-нибудь пустячок, чтоб нанести удар по Петрову, ославить его в приказе по заводу. Анкеты, прочитанные Анатолием Васильевичем, давали богатый материал, но без пользы.

— У тебя на него ничего нет? — спросил Труфанов.

— Нет, — не колеблясь ответил Баянников.

Совсем недавно узнал он, что Петрова приняли на четвертый курс МЭИ по документам новосибирского института, и документы, полагал Виктор Антонович, были фальшивыми. Он не поленился съездить в деканат и долго с восхищением и злостью смотрел на работу невиданной в Москве квалификации. С тем же взлетом разноречивых чувств изучил он в Моссовете резолюции на заявлениях Петрова, с поразительной удачей обменявшего комнату на квартиру со всеми удобствами. К заявлениям прилагались просьбы и ходатайства ответственных товарищей такого высокого ранга, что абсолютно нереальной казалась мысль о подлинности или неподлинности подписей.

Труфанов жадно выпил стакан воды. Предложил:

— Выгоним?

— А где найдем замену?

Тогда вызвали начальника цеха на непроизводственное совещание. Игумнов курил директорскую «Герцеговину» и молчал. Большего от него и не требовалось. Его поставили в известность, то есть рекомендовали не удивляться тому, что произойдет вскоре.

— Будем ждать, думать, — сказал, прикрывая совещание, директор.

Ожидание было плодотворным. Пришла рекламация на «Эвкалипт» No 034: усилитель, настроенный Петровым, загенерировал. Все знали, что вины его нет здесь и в помине, что виновен кругом разработчик. Но шум поднялся необыкновенный. Труфанов и Баянников, перебивая друг друга, сочинили разгромный приказ. Петрова временно понизили сразу на два разряда (с седьмого до пятого), что было незаконно, из его зарплаты вычли стоимость ремонта усилителя. И — уже не так громко — дали команду ошельмовать Петрова в стенгазете и опозорить в «молнии».

Петров наизусть выучил приказ (его трижды передавали по институтскому радио), покаялся на собрании профсоюзного актива, постоял у «молнии». О Труфанове и Баянникове отозвался с большим уважением:

— Умницы. Далеко пойдут.

Трижды Виталий вызывал его к себе, спрашивал о лампах, о проводе…

Потом напомнил:

— Ты что, забыл? Аванс отработан, хвалю… Бери еще два литра…

Среднеазиатский загар давно уже сошел с Петрова, и было видно, как побледнел он, как запылали вдруг губы.

— Козел вонючий! — процедил он. — Начальничек!..

Сказано было так, что Виталий машинально вздернул руку, будто хотел защитить лицо от плевка.

Дома Виталий сел перед телефоном, гадал, кому позвонить. Положеньице, черт возьми. Собутыльников куча, а друзей — никого. Чернов, конечно, свой в доску, но не поймет. А хотелось понимания, чтоб поддакнул кто-либо, вздохнул горестно и сказал такую необходимую сейчас пошлятину о несовершенстве мира.

«Ася, — вспомнил он радостно, — Ася!»

У нее все по-прежнему, тот же громадный шкаф. Продавленный диванчик приятно скрипнул, когда Виталий опустился на него, когда лег и вытянул ноги.

Ася только что прибежала с работы, уплетала колбасу, села рядом.

— Работаешь, учишься?

— И то и другое помаленьку… Удостоверение дали — артистка второй категории. Ты ведь был на концерте, я тебя видела.

Выступала она на окраине Москвы, в клубе строителей, надтреснутый голосок ее принимался восторженно.

— Ну как, понравилось тебе?

— Дешевка.

— Сама знаю. Учиться буду. Наш худрук говорит, что такие, как я, сейчас в моде.

— Замуж собираешься?

— Нужны они мне, эти коты, эти додики… А ты?

— Тоже не получается.

Ася полезла в шкаф, переоделась, вышла, оправляя халатик.

— Лежу — и чего-то не хватает… — пожаловался Виталий. Приподнялся, огляделся, вспомнил: — Шить не будешь?.. Поработала бы на машинке…

— А ты думаешь, я с тобой так и сидеть буду? Платьице вчера скроила прелесть.

Он приехал сюда помолчать и послушать, но так уж получилось, что рассказал о Петрове, о Сарычевой. Эта комната всегда располагала к откровенности.

Рассказал и посмотрел на Асю. Та долго возилась со шпулькой, вдевая нитку.

— Вставай и уходи.

— Что?

— Уходи. Отваливай. Уматывайся. Позорник ты. Хуже кота. Не понимаю я вас, интеллигенцию. — Она повернулась к Виталию. — Работяга съездит жене по физиономии, облает матом — и мир в семье. Вы же начинаете выпендриваться, трагедии выдумывать, изводите и себя и жен своих, и все — с подковырками… Тьфу, пропадите вы, гады!.. Нинку эту Сарычеву… по-хорошему не могли договориться с ней? Честно сказать?.. Умные вы все, погляжу я. Выматывайся! — закричала она на Виталия. — Тебя-то я начала понимать. Ты как муженек мой. Тот нашкодит в чужих углах, домой возвратится, и охает, и ахает, и все у него болит с перепоя, вот и отлеживается… И ты такой. Как у тебя нормально, так обо мне не думаешь… Ноги твоей чтоб здесь не было! — жестко заключила Ася и не удержалась, послала вдогонку резкое словечко.

37

В зиму, когда создавался ГИПС, институтские инженеры передали макетной мастерской чертежи и схемы на комплексный радиометр. По мере того как он делался, начальник мастерской Константин Валиоди приходил во все большее возбуждение и клял радиометр на всех этажах институтского корпуса. Его предостережения дошли до Игумнова. Он поймал в лифте главного инженера и подсунул ему проект приказа. Некоторые места Тамарин усилил. Отныне любые исправления схемы и чертежей должны были утверждаться им и только им.

Прибор — его назвали «Кипарисом» — делали по заказу геологов. Уже давно они бомбардировали свое начальство требованиями на комплексный альфа-бета-гамма-радиометр. Он, умоляли геологи, должен по возможности измерять уровень радиоактивности пород и анализировать спектры излучения, должен (уже безусловно) быть стойким ко всем чудесам отдаленных мест, то есть уверенно работать при резких колебаниях питающего напряжения (от движка с пьяным мотористом), не бояться ни тепла, ни холода, выдерживать при транспортировке длительную тряску и, кроме того, обладать простотой в настройке: ведь кончится же гарантийный срок, так кто радиометр чинить будет? Свои же парни, геологи, а геологов с радиотехническим уклоном пока очень мало.

Геологи раз в год посылали заявку в министерство, которое командовало Труфановым. Раз в год директора всех НИИ получали предложения изготовить столь нужный геологам прибор и отказывались. Труфанову предлагали чаще других. Он резонно спрашивал:

— Какие заказы снимете?

Никаких заказов никто снимать не желал. Труфанов радовался. Он понимал, что комплексный радиометр — вещь очень сложная. Отделы в НИИ разбиты условно по видам излучений, в случае согласия надо создавать комплексную лабораторию, назначать опытного руководителя. А у кого есть опыт? За рубежом пока не замышляют комплексных радиометров.

Можно, конечно, принять заказ. Но при одном условии: завод выпустит не маленькую сигнальную партию или более многочисленную опытную серию, а все сразу — сколько геологам надо, столько и сделать. Но это рискованно и опасно: вот если бы кто-нибудь другой выпустил пару экземплярчиков, на них можно было поучиться бы. Да, рискованно… Однако, если радиометр удастся, с его помощью не грех и обогатиться. Сто или двести штук — это же состояние!

Проблема кредитов решится на год. Под почти бытовой прибор, выпускаемый сотнями штук, банк всегда отпустит деньги.

При очередной беседе Труфанов намекнул. Намек поняли — и разговор свернули. Никто не хотел рисковать. Неизвестно, что получится из нового радиометра.

Пошли наконец на компромисс. Министерство вручило Труфанову заявку и заказ только на один радиометр, еще точнее — на макет его. Хотели посмотреть на экспериментальный образец и там уж решить, стоит ли его размножать. Банк перечислил крупную сумму.

Заказ поступил, деньги отпущены. Баянников создал комплексную лабораторию, по существу — молодежный клуб. Начальником сделали Саблина. В соседнем НИИ он недавно получил степень кандидата и томился на должности старшего инженера. Руководство лабораторией сулило ему три тысячи в месяц плюс разные премиальные. Саблину передали заказ. Он собрал молодежь, сообщил, что предстоит делать. Инженеры восторженно зашумели: первый в мире альфа-бета-гамма-радиометр! мечта геологов! переворот в поисках полезных ископаемых!

На разработку отвели восемь месяцев, еще четыре на облачение схемы в плоть. В КБ срочно доканчивали опостылевший усилитель. Предполагалось, что макет появится в декабре следующего года. Появился он в мае, на полгода раньше.

В министерстве пришла кому-то в голову гениальная мысль: послать макет на Выставку достижений народного хозяйства. Выставку ежегодно посещал очень уважаемый человек, он совершал торжественные набеги на павильоны, без долгих разговоров милуя одних и клеймя других. Зная восприимчивость этого человека ко всему новому, решили преподнести ему на блюдечке подарок, обрадовать первым в мире альфа-бета-гамма-радиометром.

И министерство приказало: ускорить — и уже в конце апреля все шесть блоков стояли в кабинете Валиоди. Анализатор, накальный и анодный блоки искусно покрыты под муар, гамма— и бета-датчики окрашены в цвет студеного моря, альфа-датчик, самый маленький, размером в настольную лампу, походил на медицинский прибор светло-оливковыми тонами. Разностильность конструктор объяснил так: альфа-частицы вредно действуют на кожу рук, оператор или лаборант обязательно наденут перчатки, при виде альфа-датчика должен сработать защитный рефлекс.

— Ну?.. — директор открыл прения.

К Валиоди набилось все руководство института, кабинет полон, явился даже Тамарин. Комплексная лаборатория не входила ни в один из отделов, надзирал за нею сам директор. Приглашенные на смотрины начальники отделов оглядывали прежде всего блоки своих инженеров. Сошлись на том, что вообще-то «Кипарис» внушает доверие. Ждали слова Саблина. Он нервничал. На удивление всем разработчикам, «Кипарис» настроился за какие-то три дня. Опыт же подсказывал Саблину другое: все сложное становится простым после серии провалов. «Кипарис» вел себя ненормально, поддавшись настройке так быстро.

Чем сложней прибор, тем больше времени надо затратить на его освоение. Так доложил Саблин.

Валиоди тут же привел аналогию с женщинами. На него дружно цыкнули.

Момент был напряженным, не до шуток.

Начальник ЛТИ прочел заключение: камеры холода и тепла, вибростенд и ударную тряску «Кипарис» выдержал прекрасно.

Опасения Саблина директор понимал. Предложил комиссии устраиваться поудобнее. Во все три датчика вставили по очереди эталонные пробы: электромеханический счетчик показал расчетную величину.

Измерения провели через час (комиссия сходила на обед). Показания счетчика уже отличались от дообеденных, но умещались в полосе допустимых ошибок измерения. И через два часа они тоже умещались, перескочив к другой границе полосы. Здесь проявился какой-то глубоко скрытый дефект, ничем не объяснимый.

Главный инженер вырвал изо рта сигару и решительно заявил, что все это балаган, напоминающий ему контору «Рога и копыта», не хватает только пропойцы швейцара, все другое есть вплоть до студентов-практикантов, каковыми он считает инженеров.

Рыжеволосый Саблин вспотел от обиды и волнения.

Своей подписи, продолжал Тамарин, он не поставит под этой филькиной грамотой. Здесь он слышал, как некий молодой инженер хвастался тем, что переплюнул «Кипарисом» Америку. Он, Тамарин, верит в наступление времен, когда руководители фирм «Белл» и «Дженерал электрик» станут ловить идеи выпускников МЭИ и смотреть им в рот. Пока же потуги «Кипариса» есть не что иное, как стремление Эллочки-людоедки одеться под дочку Вандербильда.

Комиссия разошлась в похоронном молчании. Потом Саблин пришел к Труфанову, вместе они составили убедительный документ, в котором заявляли министерству, что над радиометром надо еще работать и работать. Но в министерстве не унимались. Документ подшили к делу, обязали Труфанова готовить «Кипарис» к выставке и официально сдать прибор министерской комиссии.

Труфанов скрепя сердце согласился и приказал поставить «Кипарис» на прогон — пусть работает несколько суток подряд с небольшими перерывами, авось что-нибудь да образуется.

Радиометр поставили на прогон. Директор часто приходил в макетную мастерскую, изучал столбики показаний. Удалось обнаружить какую-то закономерность в срывах, предположительно угадывать, когда числа метнутся от верхней границы к нижней и наоборот. О выводах своих Труфанов никому ничего не сказал.

Но как быть с Саблиным? Талантливого человека, кандидата прельстили самостоятельной работой, вырвали из другого НИИ. Заставить его сдавать комиссии «Кипарис»? Расписаться в акте? Радиометр может сдохнуть на выставке, тогда всех подписавшихся потянут к ответу.

Труфанов пожалел Саблина, он сам когда-то попал точно в такую историю.

Инженеров из министерства пригласил на день, когда «Кипарис», по его наблюдениям, даст уверенную россыпь показаний у границы — нижней границы полосы неизбежных ошибок. Саблина отослал в командировку. Но должен же кто-то поразить эрудицией комиссию. Труфанов знал, кто сумеет это сделать.

— Стригункова, — приказал он секретарше. — Трезвым или пьяным. Живым или мертвым.

Через двадцать минут Стригунков влетел в кабинет.

— Здравствуй, Михаил.

— Здравствуйте, Анатолий Васильевич.

— Как живешь?

— Хорошо живу, Анатолий Васильевич.

— Садись, Миша.

— Сел, Анатолий Васильевич.

Два дня назад Стригунков с помпой вернулся из Харькова, выбил ящик кристаллов сернистого натрия, обошел в беге с препятствиями всех домогателей.

— Пьешь, Михаил?

— Побойтесь бога, Анатолий Васильевич. Разве шампанское — это напиток? Что-то среднее между молоком и керосином.

А ведь когда-то, вспоминал директор, этот сидящий против него гурман взбалтывал клей БФ, добывая спирт на опохмеление.

О Стригункове директору много чего нашептал Баянников. Предки Стригункова по мужской линии прислуживали в «Славянском базаре», по женской — отирались у скупочных магазинов, вертелись на толкучках. Выше старшего официанта и участкового никто в роду не поднялся, предки, быть может, нарочно хирели умом, чтоб всю неиспользованную мощь передать выродку в их племени. Дождались — родился крикливый мальчик. В четыре года писал и читал (в семье — ни одного грамотного), за что ни возьмется — освоит немедленно.

Родители умерли спокойно: знали, что единственный сын их не пропадет. А он мастерил в детдоме приемники, ловил Европу, досаждал учителям и научился чисто говорить на трех языках. Вот только служба морская не пошла. Кончил училище — назначили командиром морского «охотника», вылетел с треском, поволок, пропившись, именные часы на таллинский рынок (их подарили ему «за лучший выход в атаку на подводную лодку»). Суд чести и — вон с флота.

Пришел в НИИ старшим техником, стал инженером второго отдела, потом скакнул в отдел научно-технической информации — начальником: пригодились языки. И опять — водка. Покатился вниз. Был даже одно время и диспетчером второго цеха. Три месяца не мог он найти работу. Потом Труфанов, проезжая мимо обнесенного забором фундамента, заметил, как шмыгнул в калитку бывший начальник отдела — нес ведро с раствором. Через две недели Труфанов попросил шофера остановиться у забора. Стригунков бегал уже электриком. Еще через месяц — прорабом. Труфанов не удивился, когда вскоре увидел вывеску: строительство ведет такое-то СМУ, ответственный — старший прораб Стригунков М.А. Вывеска продержалась недолго. Ответственного прораба Труфанов нашел в котельной соседнего дома, специалист по глубинному бомбометанию шуровал кочергой. На лавочке расстелена газета, на ней — бутылка молока и булочка, весь суточный рацион кочегара. Труфанов попробовал молоко: кислое. Пиши, сказал Стригункову, заявление. Дал денег. Устроил в общежитие для молодых специалистов. И вот — агент по снабжению ныне, попыхивает сигареткой в кабинете директора.

— Дельце одно есть, Миша, — сказал Труфанов и протянул ему папку с документацией на «Кипарис»…

Конфуз в кабинете Ивана Дормидонтовича еще не был забыт в министерстве.

Так и сяк вертели члены комиссии ручки анализатора, щелкали тумблерами, учинили допрос начальнику ЛТИ. С собой привезли эталонированные пробы, замеряли их на «Кипарисе». Мишель знал, чем их пронять. Он обложил радиометр американскими журналами, девчонки из КБ вычертили ему таблицу сравнительных характеристик отечественных и зарубежных радиометров. Получалось, куда ни глянь, что «Кипарис» — чудо техники двадцатого столетия. Инженеры утратили бдительность и расписались в акте, они пропустили мимо глаз незаполненные графы примечаний к таблицам на предпоследнем листе, а Стригунков туда вкатил особое мнение НИИ. «Кипарис» упаковали и увезли. Через два дня вернулся Саблин. Комплексную лабораторию уже расформировали, молодежный клуб распался. Саблин оказался не у дел и написал заявление: «Прошу уволить меня по собственному желанию…»

Он ушел, а на выставке разразилась тихая сенсация. Уважаемый человек чудо-техники обошел своим вниманием. Правда, его пытались подвести к радиометру вплотную и уже начали объяснять, но какая-то мигающая штуковина заинтриговала уважаемого человека, и он не расслышал того, что говорили ему о «Кипарисе». Специалисты же и корреспонденты услышали и поведали миру о «Кипарисе». В Москву со всех стран и сторон полетели заявки на приобретение современного альфа-бета-гамма-радиометра. В геологоразведке возникли споры.

Березовская экспедиция настаивала на первенстве в эксплуатации, Краснохолмская требовала того же.

Анатолий Васильевич Труфанов при поездках в министерство принимал поздравления коллег, в поздравлениях сквозило удивление и сожаление. Кто бы мог подумать, тихо ахали директора НИИ, такую махину отгрохать за семь месяцев! Они проклинали себя за то, что когда-то отпихнулись от заказа. В разговорах с ними Труфанов о «Кипарисе» отзывался пренебрежительно. «Да, говорил он, — вещь недурная, но, знаете ли, черновой вариант, по существу, доработочка требуется, доработочка…» Руководству же заявил совершенно открыто: «Вещица-то — дерьмо, удивляюсь, почему это она вам понравилась».

Руководство потребовало объяснений и с ужасом прочло особое мнение, вкатанное Стригунковым в графу примечаний.

Труфанов теперь охотно брал (в середине года!) срочные заказы. Имея их, легче отказаться от возобновления «Кипарисов». Уловки не помогли. Уступая письмам заказчиков, министерство мягко, без нажима предложило Труфанову изготовить небольшую партию. Так же мягко Труфанов отказался.

Но на министерство давили, и не только геологи. Труфанов отбрыкивался как мог, потрясал пачкою договоров, кричал о срочных заказах. Ему твердо приказали и добавили сладости в пилюлю, определив число выпускаемых «Кипарисов» — сто. Первые же экземпляры геологам нужны в сентябре.

Сто штук! Не пилюля, а сплошная горечь.

Заводу срочно перекроили полугодовой план, отодвинув некоторые заказы на конец года. В цехе на видном месте вывесили обязательство: сдать первый «Кипарис» двадцатого августа. Мишель Стригунков считал себя крестным отцом радиометра, про обязательство услышал и стал часто заходить в цех, подсаживался к монтажницам помоложе и пообнаженнее, надолго застревал в регулировке, честно предупредил Степана Сергеича о грядущих бедах. Пожар в борделе во время наводнения — такую картину нарисовал он диспетчеру, но Шелагин не счел нужным прислушиваться к нашептываниям проходимца. Все детали для «Кипариса» в полном наличии, монтаж блоков идет на всех столах, пожаром не пахнет, вода не подступает. Правда, слабомощные вентиляторы не успевают откачивать из воздуха жару и канифольный чад, девушки чересчур легко одеты, но это же под халатом — и что вообще за наглое сравнение цеха с чем-то буржуазным?

38

Тринадцатого августа монтажный участок передал регулировке четыре анализатора. Громадную партию пустили в производство без обкатки ее мелкой серией. Не в первый раз цех делал не завершенный разработкой прибор. Обычно он целеньким доходил до остекленной комнаты, прилизанным, потом начинал взъерошиваться отпаянными концами проводов, звал на помощь, прибегали инженеры, присутствовали при последнем вздохе умирающего радиометра… В конце концов эрудиция инженеров подкреплялась опытом регулировщиков, прибор оживал, благополучно настраивался и где-то на другом заводе плодовито размножался.

На этот раз Труфанов был полон самых мрачных предчувствий и в цехе не показывался. Позвонил регулировщикам и сказал, что заплатит им любую сумму, если они сдадут в августе четыре комплекта. Монтажному участку директор обещал крупную премию.

Каждому регулировщику досталось по блоку, каждый по-своему приступил к работе. В Крамареве еще жило детское любопытство, он разглядывал анализатор как игрушку, трогал переключатели, читал десятки выгравированных на панели надписей. Сорин начал с азов, изучал описание, инструкцию по регулировке.

Петров сразу углубился в схему. Дундаш не доверял ни одному документу.

Включив анализатор, он наклонился над ним, подозрительно водил носом, напрягал ухо — принюхивался и прислушивался. Нигде ничего не горело и не трещало. Дундаш, не успокаиваясь, подслеповато щурился, разглядывал красные тельца сопротивлений МЛТ, зеленые столбики ВС.

По прошествии часа Петров флегматично объявил:

— Нас предали, ребятишки. Схема не та, описание не то, инструкция не та.

Разработчиков нигде не могли найти, по телефону Саблина сварливо отнекивалась какая-то девица. Степан Сергеич немедленно притащил в цех Валиоди. Начальник макетной мастерской, насмеявшись вдоволь, раскрыл секрет.

Схему анализатора столько раз переделывали, что в изменениях никто уже не мог разобраться, автор схемы сидел рядом с монтажником в мастерской, и тот «по слуху» паял и крепил. В светокопию схема пошла с карандашными пометками, их копировальный аппарат не регистрирует. Цеховые монтажники впустую потратили время, сделанные ими блоки никогда не смогли бы работать.

Степан Сергеич воскликнул по привычке: «Быть не может!» — и сразу же внес деловое предложение: забрать анализатор с выставки, монтировать по нему, воспроизвести, так сказать, записанную на слух мелодию.

— Страхуйте вашу жизнь, граждане! — аппетитно захохотал Валиоди.

— Да замолчите же вы! — рассердился Степан Сергеич.

Петров пошел в цех подгонять монтаж блоков питания. Шесть свирепых телеграмм подписал Труфанов, и пятнадцатого августа шесть разработчиков появились на заводе, отозванные из отпусков и командировок. Но было уже поздно: блоки оказались смонтированными по неоткорректированным схемам. А в регулировку тащили толстостенные бета-датчики, вкатывали на треногах гамма-датчики, несли блоки питания…

Комплексная лаборатория воссоздалась стихийно — без руководителя, без ясного понимания существа сделанных ошибок. Разработчики забрали себе один комплект «Кипариса» и двадцать второго августа настроили его. Потом бросились в цех исправлять схемы и подсказывать. Игумнов сунул им под нос приказ Тамарина. На утверждение изменений ушел еще день. Монтажники, заваленные блоками, потребовали отдельных нарядов на каждую переделку.

Нормировщица Майорова рыдала в углу: стоимость одних лишь перепаек превысила месячный фонд заработной платы. Разработчики несли и несли свежие идеи.

Монтажники не знали, кому верить. Регулировщики говорили им одно, разработчики — другое, а на столах уже громоздились блоки сентябрьских «Кипарисов». Двадцать четвертого августа цех стал. Никто не знал, что делать и как делать, ни один наряд не был подписан начальником цеха. Труфанов куда-то скрылся. Отдел кадров прислал на обучение бывших десятиклассников, и они испуганно жались друг к другу, как заблудившиеся в лесу дети.

— Под суд! — Шелагин влетел утром к Игумнову. — Всех под суд! Меня!

Чернова! Игумнова! Сараева! Всех!

Тогда выставили за дверь технолога Витеньку, чтоб не слышал глупостей, начали думать, что можно предпринять. Оба мастера с надеждой поглядывали на Игумнова: неужели нельзя ничего сделать, ты же такой ловкий и умный…

— Судя по всему, — сказал Виталий, — Труфанов прошляпил, а теперь хочет прикрыться нами. Щит надежный: переходящее знамя, ежемесячное перевыполнение планов…

— Я не позволю! — кричал Шелагин. — Как вы смеете так говорить о директоре НИИ!

Оба мастера с изумлением посмотрели на диспетчера, а Игумнов подумал, что можно, оказывается, щелкать запросто интегральные уравнения и не знать четырех правил арифметики.

— Прежде всего — навести порядок, — предложил он. — В регулировке назначить бригадиром… ну, скажем, Петрова.

Идею приняли. Правда, Степан Сергеич побрюзжал о том, что Петрову надо еще избавиться от недостатков, повысить моральный уровень…

— Если уж отбирать на руководящие должности по моральному уровню, то директором НИИ я бы назначил кого-нибудь из десятиклассников! — заявил Игумнов, и мастера закивали, соглашаясь. — А во-вторых, заведем журнал с учетом всех изменений, какие дают разработчики. Когда мы сведем их ошибки в одном месте да покажем ошибки, то… В-третьих, я найду способ не пускать разработчиков в цех. Чтобы воду не мутили.

Двадцать пятого августа работа возобновилась.

Откуда-то появился директор. Игумнов ожидал брани, но Труфанов ровным голосом поблагодарил его за инициативу. Нет, он не был обижен. Именно такой начальник цеха ему и нужен.

— Тогда, — сказал директор, — я назначу Стрельникова ответственным за «Кипарисы».

В ночь на тридцать первое августа первый комплект «Кипариса» был настроен. Регулировщики повалились под столы, Стрельников, тоже не выходивший из цеха третий день, заснул на составленных стульях.

Около трех часов дня в цехе вдруг стало тихо. Когда монтажники и сборщики подняли головы, то увидели шагавшего по проходу Труфанова.

Поравнявшись с нормировщицей, директор выразительно покрутил пальцем в воздухе, и она задвигалась, встряхнула счеты, придвинула к себе пачку нарядов. Шум облегчения пронесся над цехом…

В регулировке сдавали третий комплект, директор плотно закрыл за собою дверь.

— Между нами, — сказал он, — план засчитан условно. Геологи набезобразничали.

Когда разработчиков вытолкали из цеха и возникла опасность, что цех смонтирует и настроит «Кипарисы» точно по инструкции, не отступая от давно утвержденных схем, то есть неверно, тогда Анатолий Васильевич срочно через верных людей взбудоражил геологов правдивыми сведениями о неполадках в «Кипарисе». Геологи ударились в панику и подстраховались, введя в ТУ пункт: радиометр должен устойчиво работать в течение сорока восьми часов. Было это двадцать восьмого августа. Промедление в данном случае означало не смерть, а отсрочку августовского плана. Анатолий Васильевич сделал так, что пункт 8 "а" ТУ дошел до него (уже официально) только тридцатого. Теперь существовал законнейший предлог для возмущения и удивления. Министерство снеслось с геологами, а те, здраво рассудив, согласились потерпеть до октября.

Труфанов отозвал Стрельникова:

— Ваше мнение?

— Какое-то время он будет работать… Дальше — не знаю.

— Что же вы предлагаете?

— Полностью изменить схему.

— Детский лепет.

— Понимаю…

В кабинете Игумнова директор ослабил галстук, решил, видимо, отдохнуть.

— Уже второй месяц я думаю, — сказал Труфанов, — кто же виноват в этом безобразии? Из лучших побуждений я отказывался от «Кипариса», из еще лучших побуждений меня заставили делать его. Чтоб возвеличить славу советской науки, его разрекламировали на весь мир… И вот результат…

Игумнов слушал. Директор хочет излиться? Изливайтесь, Анатолий Васильевич, прошу вас, дверь могу закрыть на ключ… Только, как выразился бы Петров, «не лепите чернушку», надо было быком упереться, насмерть стоять, но радиометр делать для геологоразведочных партий, а не на выставку.

Изливайтесь.

— План засчитан условно… Заводу дали премию. За что — догадываюсь.

Доложили, конечно, что начат выпуск серийных «Кипарисов»… Списочек составь… Сам посуди, какое дело монтажнику или регулировщику до схемы, хорошая она или плохая… Он работал…

Через несколько дней регулировщики отходили от кассы, тиская в руках деньги. Прибор никудышный, а им премия.

— Деранут подоходный, гады, — капнул дегтя недоверчивый Дундаш. — И в получку ни шиша не дадут.

— Не выдерут, утри слезу. Парни, нам надо одеть Дундаша, — сказал Петров, — его на днях задержит милиция по подозрению в бродяжничестве. В таком задрипанном костюме ты, Дундаш, карьеру не сделаешь, в таком виде в люди не выбьешься.

Вечером отправились в открывшийся поблизости универмаг. Вымытый в душе Фомин примерял рубашки, и костюмы. К необычайному покупателю поспешил директор магазина.

— Человека срочно посылают за границу, — сказал Петров, — будет изучать физику в Станфордском университете. Вы уж помогите нам. Желательно только отечественное: там будут смотреть на этикетки. Бороду мы ему сбрили, самовар изъяли, нож припрятали. Дело за вами.

Директор, смеясь, обещал помочь. Принес три костюма, весьма приличных.

— Разоряете, гады, — шепнул Фомин.

После многократных примерок выбрали два — черный и светлосерый в полоску. Из обувного отдела принесли мокасины. Директор подул на воротник ратинового пальто. Фомин переобулся, завязал галстук, застегнулся.

— Глазам не верю… — тихо произнес Петров.

Все молчали. Больше всех удивился сам Дундаш. В зеркале перед ним стоял двадцативосьмилетний мужчина с недобрыми и плотно сжатыми губами. На бледном лице не выделялись брови и ресницы, взгляд приковывала решительная складка у переносья, сообщавшая Фомину выстраданную суровость. Бабья припухлость скул и надскулий пропала, лицо при широкоплечем пиджаке сузилось, вздернутый нос придал облику высокомерность.

— Мужчина такого ранга не сдохнет под забором, не заснет в подворотне.

Интеллигентные люди подберут тебя и посадят в такси, — заключил свою речь Петров.

Обмывали костюмы в «Софии». Дундаш часто поднимался, уходил в туалет, позволял швейцару обмахивать себя щеточкой и смотрел в зеркало. Совал деньги и великодушно удалялся, к столику шел зигзагами, жадно шарил глазами по публике. На работе утром не просил опохмелиться, надел старый костюм.

Петров присвистнул.

— А я-то хотел в театр повести тебя…

— Надо будет — схожу. Не к спеху.

Петров не выспался, позевывал. Три дня назад он встретил Сарычеву, столкнулся с нею в метро, и толпа сразу же разбросала их по сторонам, и сколько потом ни бегал Петров по вестибюлю «Белорусской», сколько ни ездил по эскалаторам, нигде не мог найти ее. Может, и кстати эта встреча, давно пора уже подвести итоги, всмотреться в себя.

Что-то мешало думать, какое-то постороннее влияние… Петров, закрытый осциллографом, не видел никого в регулировке, а ведь кто-то пришел, он ощущал присутствие чужого человека.

— Прислали вот, а что делать, не знаю, — произнес кто-то уныло и робко.

Девичий голос чист, больше приспособлен к восторженным возгласам, робость и уныние — это от смущения. Так и есть, Дундаш посоветовал узнать у Петрова, что делать.

— А где он? — Неприкрытое любопытство в звенящем вопросе, девушке уже наговорили о нем.

— Я Петров. — Он поднялся.

Девушка смотрела приветливо (видно, только недавно побывала в парикмахерской, обрезали ей косу) — несмышленыш с новеньким паяльником в руке. Шейка тоненькая, глаза детские, еще не ждут обиды, а на душе, наверное, как на лице, — ни морщинки, ни заботы. Халатик накрахмаленный, отутюженный, на карманчике вышиты буквы "К" и "Е".

— Как зовут?

— Котомина Лена.

— Отнеси паяльник. Он тебе не понадобится. Есть у меня работенка для тебя. Сам позову.

Она благодарно улыбнулась, ушла.

Петрову уже не сиделось. Посвистывая, ходил он по регулировке, косился на Стрельникова. Сел за спиной Сорина.

— Можешь меня поздравить, Валентин… — Губы его закорчились. — Можешь поздравить. Через мою жизнь прошла девушка, распространяя запах детской присыпки. Заветный вензель "К" да "Е", перефразируя Лермонтова.

— Пушкин. «Евгений Онегин».

— Да? — изумился Петров. Он был ошарашен. — Неужели Пушкин?..

Проклятое воспитание! Надо учесть…

— Насколько я понимаю, — сказал Стрельников, — вы, Петров, хотите заставить девочку вымыть полы или почистить ваши брюки.

— Угадал.

— Я запрещаю.

Она пришла сама после обеда.

— Чернов сказал мне…

— Иди в цех.

— Почему?

— Здесь будут ругаться.

— Я привыкла, я уже шесть дней работаю, я уже научилась паять…

— Плохо. Плохо, что привыкла.

— Так что мне делать?

— У меня все сделано. Спроси у других бригадиров. Она упорно не уходила, хотела работать. Чутьем поняла, что развязный и некрасивый мальчишка Крамарев существо робкое и ласковое. Подошла к нему.

— Что с тобой, дитя мое? — спросил Юра. Так, по его мнению, отреагировал бы Сорин.

— Вот не знаю, что делать…

— Садись рядом, расскажи, какую тему писала на экзаменах.

— Образы крестьян в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».

— «Полковнику милиции, — сказали братья Губины, Иван да Митродор…»

Лена рассмеялась, посмотрела в сторону закрытого Петрова.

— А дальше?

Он не ответил. Девчонка с вензелем — голос ее, лицо — настраивала на воспоминания: откуда-то издалека уже доносились звуки, низкий голос матери (да, да, у матери был низкий голос!).

Пришел Чернов.

— Саша, пойми, я не могу ее никуда пока пристроить, она плохо, но умеет паять. Место здесь есть, пусть переделывает планки…

— Не нужна она здесь, Ефим. Вредно ей здесь. Один Дундаш своим нытьем погрузит в тоску. Сам знаешь, о чем у нас говорят…

— Она же взрослый человек, Саша…

— Сам вижу. Но у меня дурной язык, я не хочу, чтоб она слышала мои космические откровения… Понял?

Заскрипел протезом, вставая, Стрельников, он внес ясность:

— Она ему просто нравится, Чернов… Злится, потому что не может разобраться в блокинге… Котоминой здесь, конечно, не место…

Сорин вдруг разволновался:

— Боря, помоги, какая-то муть в дискриминаторе. Или я идиот, или разработчики, или ты. Выбирай из трех.

Стрельников подсел к Сорину.

— Идиотов не принимает на работу Баянников, требует медицинскую справочку… Ну-с, что у тебя, покажи…

Регулировка набита смонтированными радиометрами, но — начало месяца, никто по привычке не торопится. Да и не работалось Петрову.

— Че-ло-век, — сказал вдруг Петров.

— Вы о чем это? — сразу же отозвался Стрельников. Он был уверен, что Петров разговорится.

— Да так. Подумал о том, что хорошо жить просто человеком.

Зарабатывать на кусок хлеба несложным трудом… ну, как в деревне, поближе к земле. Дундаш, подадимся в деревню?

После долгого молчания Дундаш ответил, что в деревню ему не хочется. И вообще идеал Петрова ему не годится. Он уже был простым человеком и поковырялся в земле достаточно. Пора быть чем-то выше.

— Пролезай в министры, — нацелил его Петров. — Секретарши, персональная машина, денег навалом, поездки за. границу, портреты, уважение.

Заболел — бюллетеня не надо, поверят на слово.

— А как стать министром?

— Запросто. Идти классическим путем тебе нельзя, потому что о честном служении обществу ты не помышляешь. Существуют, к несчастью, некоторые апробированные мировой практикойспособы. Первое: ты должен организоваться в общественном смысле.

— Понял. — Дундаш внимательно слушал. Загнул для памяти мизинец. — Понял.

Его понятливость удивила Петрова.

— Второе, — не сразу сказал он. — Выступи с какой-нибудь нехитрой инициативой, прославься, стань заметным.

Дундаш загнул второй палец.

— Продолжаю. Учись, бешено учись. Это третье. Четвертое: принюхивайся к запахам. Человек еще не погорел, дыма еще нет, но ты должен уловить запах тления и ударить по человеку за день до того, как по нему ударят официально… Пятое…

Девятый палец не хотел загибаться. Девятым пунктом было:

— И когда ты доберешься, не дай бог, до верхушки, тут и обнаружится твоя интеллектуальная и моральная нищета. Через месяц, через год, через десятилетие, но все равно ты полетишь, тебя выметут — в неизвестность.

Бесславная гибель личности, которой, впрочем, и не было. Но ты, Дундаш, не доберешься и до такого конца — тебя остановят раньше.

Дундаш задумался. Медленно отгибал пальцы, дошел до скрюченного мизинца, смотрел на него как на чудо.

— Скажите, Петров, — спросил вдруг Стрельников, — почему бы вам самому не воспользоваться рецептом?

— Рецептом? — переспросил Петров. Ответил: — Я не честолюбив. Я не хочу быть калифом на час, хотя истории известны случаи, когда дундаши царствовали десятилетиями. Самая твердая должность — это быть человеком.

Никто тебя не сгонит с нее. Лопаются авторитеты, развеиваются иллюзии тебя это не касается. Потому что ты был человеком и остался человеком, ты черное называешь черным, белое — белым.

— В таком случае, Петров, — сказал Боря Стрельников, — задаю вам провокационный вопрос: откуда взялся этот боготворимый вами человек? Почему он точно знает, что черное — это черное?

— Потому что он — человек.

— Путано и глупо. О большинстве событий простой человек вынужден судить по тому, что дает ему общество. Поэтому быть человеком — это прежде всего служить справедливому обществу. Впрочем, я тоже с небольшими поправками за теорию о величии простого человека. Но ведь вы глумитесь над ним.

— Я? Глумлюсь?

— Да, вы. Простой человек никогда не вопит о своем величии, за него это делают молодые поэты. Простой человек скромен и ненавязчив. Простой человек не будет, поднажравшись, кричать о своем величии, о своей власти над временем. И уж тем более — над женщинами.

В регулировке замолкли, ждали, что скажет Петров. Он обдумал ответ, вдоволь насвистевшись.

— Ты прав, Боря. — Он поднялся. — Произношу с полной ответственностью: пить буду только за проходной.

После аванса он появился на работе абсолютно трезвым, в новеньком костюме, при галстуке и белой рубашке. Никто еще не видел его таким — все привыкли к выгоревшим ковбойкам и постоянной небритости. Удивляло и дружелюбие. Петров приветствовал старых врагов своих, поболтал с Риткой Станкевич. За ним повалили в регулировку монтажники — и те, с которыми он пил обычно, и те, кого он обкладывал матом.

Технолог Витенька решил, что настал его час. Ломающимся голосом доложил:

— Регулировщик Петров пришел на работу пьяным, прощу принять меры.

— Надо посмотреть, — удивился Игумнов.

Он постоял в регулировке, пригляделся к блещущему остроумием бригадиру и сам не поверил дичайшему факту: сегодня, двадцать второго сентября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, впервые за шестнадцать месяцев Петров пришел на работу трезвым.

Монтажники разбежались, Игумнов ушел. Тогда-то и вылез из своего угла Дундаш. Он сильно выпил накануне, еле доплелся до цеха, в таком состоянии он не любил мозолить глаза начальству, старался не отсвечивать.

— Собрал тут всех! — напустился он на Петрова. — Так и погореть недолго. Тебе хорошо, ты трезвый, а нам-то!

— Трезвый, ребята, трезвый… Кончилась глобальная скорбь, опрощаюсь, надоело полиглотничать…

Сорин тоже страдал после вчерашних возлияний.

— Сашка, предупреждаем… Чтоб мы тебя трезвым не видели. Все погорим из-за тебя.

Петров долго смеялся.

39

И до конца года, прихватив еще два месяца следующего, цех тянул на себе «Кипарисы». Как обычно, завком разрешил сверхурочные работы, и регулировщики уже не бездельничали в первые недели.

Ни для кого не было тайной, что «Кипарис» не удался. В октябре пришли первые рекламации, затем их повалило столько, что Кухтин создал бюро внешних рекламаций, а Баянников нанял техников. Стрельников изменил все же схему, с конца декабря через заводские ворота начали вывозить вполне работоспособные «Кипарисы». Техники разъехались по стране с новой схемой, переделывали радиометры.

Степан Сергеич, намаявшись за день, садился за стол свой в комплектовке и замирал… Брак выпускают, явный брак — и никого не арестовывают! Никого не судят! Мало того, премии дают, и сам он премию получил! За что? Кого хватать за преступную руку? Чернова? Саблина? Игумнова?

Вопрос этот измучил Степана Сергеича. В каждом человеке, причастном к «Кипарису», видел он преступника, но при здравом рассуждении всегда выяснялось, что преступник-то ничего самостоятельно не делал, а исполнял чью-либо волю. Сильнее чем кого-либо подозревал он Саблина, а Саблин взял да и сам пришел, устроил сцену в проходной, требовал, чтобы пропустили его к Труфанову, кричал, что не позволит своим именем прикрывать институтскую бездарь. Пропуска ему, конечно, не дали. В проходную набежали сочувствующие и друзья Саблина, успокаивали его, уговаривали, а Саблин шляпою утирал влажный лоб, и рыжие волосы его стали от пота темными. «Мужики! — мотал головою Саблин. — Не себя жалко — геологов жалко!.. В стране живем, мужики, в такой стране!.. Нужен радиометр!..»

С начальником цеха Степан Сергеич говорил только о производстве. Войдет в кабинет, буркнет что-то вместо приветствия, протянет списочек: «Это не дает отдел снабжения!» — и показывает гневную спину и спиной же чувствует издевательскую усмешку. На мастеров тоже смотрел с презрением: жулики!

— Что с ним? — спросил однажды Чернов.

— Переломный возраст, — засмеялся Виталий. — Или так: не одолев букваря, хочет осилить книгу для взрослых… Ничего, обломается. Не сам обломается, так мы его обломаем.

— При его энергии да еще голову на плечи — незаменимый человек вышел бы.

— Точно, Ефим…

Они стали друзьями. Вместе уходили с работы, встречались по выходным.

Жил Ефим на Басманной у матери, был мягок с нею, терпелив, без устали носился по аптекам, доставая лекарства, и Виталий думал, что Ася, наверное, так же преданно ухаживала за своей матерью. Ах, как нехорошо получилось тогда!

40

Б начале пятьдесят восьмого года появилось сообщение о первой в стране денежно-вещевой лотерее — на цех выделили пятьсот билетов. Степан Сергеич загорелся знакомым волнением. Составил список, распределил билеты и пошел собирать подписи. Но если он кому-нибудь предлагал пять билетов, то согласие получал на два. Степан Сергеич упорствовал, злился. Игумнов издали наблюдал за этим, потом позвонил из кабинета Шелагину, попросил зайти.

— Степан Сергеич, я требую прекращения позорящего вас и меня торга!

Ясно же написано в газете: добровольно. Хочешь — покупай, хочешь — нет.

— Займы тоже распределялись добровольно, а тем не менее…

Игумнов взорвался:

— О займах поговорим потом! А сейчас запрещаю вам будоражить цех!

— Я вынужден доложить о ваших словах руководству. Оно сумеет поставить на место зарвавшегося чинушу!

— Скатертью дорога!

Под крики лифтерши Степан Сергеич влетел в кабину грузового лифта и, спускаясь, топал ногами от нетерпения. Он докажет этому хлюсту Игумнову, что забывать о государственных интересах — преступно! Докажет! В провале «Кипарисов» есть некоторая доля и его, Шелагина, вины, но лотерею он не проморгает, нет!

К сожалению, Баянников не поддержал Степана Сергеича, более того посмеялся над ним. Шелагин осторожно поднялся по лестнице, держась ближе к стенке, юркнул в комплектовку, отворачивался, когда сюда заходил Игумнов.

На следующий день газеты опубликовали разъяснение: какие бы то ни было принуждения незаконны. Степан Сергеич ходил побитым все утро. Перед обедом пришел к Игумнову — каяться.

— Не подумал. Дурь заиграла, — сознался он.

— Вот так-то, — с глубоким удовлетворением сказал Виталий. — Думайте, Шелагин, думайте. — И покровительственно похлопал его по плечу.

41

Труфанов зорко следил за движением чуда радиометрической техники и радовался тому, что радиометры пока оседают в Москве, не исчезают из поля зрения. Подавленные великолепием расписанных на хорошей бумаге достоинств, операторы оберегали святыню от перегрузок, работали осторожно. Беседуя по телефону с директорами НИИ, Труфанов между прочим высказывал опасения, подготавливал к возможным неприятностям с «Кипарисом» и советовал, если что случится, не поднимать панику, не шуметь, как на пожаре, а незамедлительно позвонить ему, Труфанову, — вот телефон мой, пожалуйста! Зачем рекламации, зачем эти официальные напоминания. Сами знаете, какое отношение к рекламациям. (Труфанов понижал голос и подмигивал невидимому собеседнику, подмигивание каким-то образом передавалось абоненту, абонент понятливо хмыкал.) Действительно, зачем рекламации? И себе и опытному заводу портим нервы. По телефону доложил о неисправности — и порядок. А на рекламацию всегда готова отписка: «На ваш номер такой-то завод в ближайшее время примет меры… Просим дополнительно сообщить, при каких обстоятельствах вышел из строя радиометр, отразить в ответе то-то и то-то…» Завод будет принимать такие-то меры, требуя еще кучу сведений, а потом разразится негодующим посланием: гарантийный срок вышел, и катитесь к такой-то бабушке — вот что мы можем ответить на ваш номер такой-то.

Постепенно операторы освоились с чудом и крутили ручки радиометра напропалую. Понемногу выявлялись мелкие дефекты — неизбежное следствие неразберихи конца месяца.

Труфанов снабдил Петрова всеми необходимыми документами, Игумнов деталями, и по московским НИИ промчался вихрь, оставивший следы разрушений.

Петров безбожно драл за ремонт. Он заводил стремительные знакомства, давал советы на все случаи жизни и разбирался в каверзнейших ситуациях. Все чувствовали: человек бывалый — и шли к нему. Величина гонорара за юридические консультации колебалась от сигареты до пяти литров благородной жидкости. В одном химическом учреждении ведущая лаборатория хором попросила Петрова не дать разбиться семейной жизни талантливого инженера: начальство загоняло его по командировкам.

— Язва желудка устроит? — прищурился Петров.

Через два дня талантливый инженер выложил институтскому врачу симптомы заболевания. Инженера повезли в поликлинику, взяли на анализ желудочный сок, хмуро приказали явиться завтра на рентген. Лаборатория с укором посмотрела на Петрова. Инженер пошел просвечиваться и вернулся с рентгенограммой, где черным пятном в овале желудка нагло показывала себя язва. От командировок инженера освободили. (Через два года инженер уволился и рассказал на прощание, как стал он язвенником. Петров два дня кормил его мякишем недопеченного хлеба, вызвав кислотную реакцию желудочного сока, а темное пятно объяснялось еще проще: инженер проглотил двухкопеечную монету, привязанную ниточкой к зубу.)

О мздоимстве бригадира знали Труфанов и Баянников, но раз нет официальной бумаги, стоит ли тревожиться. Бумага — это документ, на него надо реагировать, отвечать на сигнал, а на хахоньки по телефону можно ответствовать и хихоньками. Зачем вообще нервировать человека, который так блистательно расправился со всеми дефектными «Кипарисами»?

Наконец бумага пришла. Институт имени Карпова со сдержанным негодованием просил наказать представителя опытного завода регулировщика Петрова, надругавшегося над младшим научным сотрудником. Баянников, разумеется, все знал в тонкостях и доложил Труфанову. Директор возымел желание лично побеседовать с правонарушителем в официальной обстановке.

Петров, бормотнув что-то при входе, сел, скосил глаза на раскрытую коробку «Герцеговины».

— Кури, Александр… Что у тебя произошло в карповском?

— Мелочь. Щелкнул по носу одного зазнайку.

Труфанов с удовольствием слушал уже известную ему историю…

«Кипарисом» в карповском заведовал аспирант Ковалев, розовощекий мальчик в академической шапочке — такая шапочка украшала голову академика Ферсмана на портрете, что этажом ниже, в вестибюле. Петров заливисто расхохотался, увидев ее на юнце. Блок анодного питания весил три пуда, поднять его и поставить на стол Петрову нетрудно, но мешала теснота в лаборатории локтей не раздвинешь, во что-нибудь да упрутся. Он попросил аспиранта помочь. Ковалев важно кивнул: сейчас — и налег на телефон, вызывал рабочих, не унизил будущее научное звание неквалифицированным трудом. Петров разозлился и поднял блок сам, до крови ободрав руку. Аспирант, очень довольный, улыбнулся. Петров нашел электролитический конденсатор на четыреста пятьдесят вольт, емкостью в двадцать микрофарад, зарядил его от розетки постоянного тока и подсунул Ковалеву. Будущий академик нерасчетливо протянул руку, коснулся, хлопнулся в обморок, а очнувшись, жалко расплакался и понес вздор.

— Будь поосторожнее, — внушительно посоветовал Труфанов. У него были свои счеты с физико-химическим институтом имени Карпова. Здесь трудом, потом и унижением зарабатывал он себе кандидатскую степень. — Остерегайся. Эти молодые выскочки обидчивы. Напишут диссертацию об условиях обитания комнатной мухи в жилых и нежилых помещениях и думают, что подошли к уровню Эйнштейна… Как, в общем, «Кипарисы»?

— Нормально…

Петров поколебался и рассказал о странном «Кипарисе», поставившем его в тупик. Радиометр хорошо работал до обеда, отдыхал с операторами ровно час, а после обеда утренняя порция урана давала удвоенное количество импульсов распада. Петров два дня ковырялся в загадочном комплекте No 009. Так ничего и не придумал. К счастью, операторы вспомнили, что им положен укороченный рабочий день, обед отменили, радиометр нормально просчитывал до двух дня и выключался. Когда Петров доложил Стрельникову о загадочном поведении «Кипариса», тот остро глянул на него: не пьян ли?

— Чудес не бывает, — засомневался и директор.

— И тем не менее… Это что-то трансцендентальное, Анатолий Васильевич.

— Хиромантов у меня нет. Обходимся радиоинженерами. Этот девятый номер засеки. Уверен, что подобные ему появятся вскоре.

На бумаге, излучавшей сдержанное негодование, Труфанов пометил: "Вик.

Ант.! Сообщи, что приняты меры, проведена беседа, разъяснено".

42

Игумнов и мастера изворачивались по-всякому, спасаясь от Шелагина. На правах партгрупорга Степан Сергеич лез теперь во все бумажки, в цехе появлялся неожиданно, врывался в него, как некогда в караульное помещение, и шарил глазами по столам и людям: где брак, где преступники? Месячные отчеты Игумнов составлял дома с мастерами. Чернов умнел с каждым днем.

В июне цех делал «Эфиры». Представлял собою «Эфир» обыкновенный пылесос, от магазинного его отличала раза в три большая себестоимость.

Внутри «Эфира» завывал пылесосный моторчик, осаждая на особую вату частицы и комочки окружающего пространства. К пылесосу государственного значения придавался секундомер (конструкторы одели его в изящнейший футляр, ценою он превосходил добрый хронометр), по секундомеру включали и выключали «Эфир».

Загрязненную вату вытаскивали (уже не по секундомеру) и производили химический анализ примесей в другом, более сложном приборе. Заказчики попросили скромно: сто штук. Труфанов переупрямил их и получил заказ-наряд на четыреста.

За три дня до конца месяца все четыреста штук выстроились на сборочном участке цеха. Контролеры ОТК проверили монтаж, закрасили пайки розовым цапонлаком. Регулировщики, занятые бета-гамма-радиометрами, хвалили директора: впервые цех выпускал приборы, не требующие настройки. До конца месяца три дня, вполне достаточно, чтоб поставить по моторчику в каждый «Эфир» и сделать по две пайки. В бухгалтерии подсчитали: четыреста «Эфиров» прикроют все прорехи, полугодовой план будет перевыполнен.

Двадцать восьмого июня к директору прибежал встревоженный начальник отдела снабжения, бухнул новость: завод, обязанный поставить четыреста моторчиков, неожиданно аннулировал заказ. Он перестраивал производство, сделал заблаговременно запасы моторчиков, но, к сожалению, предприятия по выпуску электробытовых приборов получили срочное задание выбросить на прилавки необходимые населению предметы и опустошили склады, то же самое происходит и с вентиляторами. Моторчиков нет, заявил начальник снабжения, и не будет.

— Не верю. Не знаю, — словно не расслышал Труфанов. — Завтра к обеду моторчики должны быть в цехе.

Начальник отдела снабжения в панике бросился в министерство, оттуда в другое министерство. Ему твердо, абсолютно уверенно обещали пятого июля дать двести моторчиков, еще двести — к пятнадцатому. До позднего вечера разъезжал он по знакомым снабженцам, и все они говорили ему, что ничем помочь не могут: самим не хватает. К тому же конец месяца. В это пиковое время щедрых не найдешь.

Утром он, осунувшийся, небритый, появился у Труфанова. Швырнул на стол ему свой потертый портфельчик, упал в кресло и произнес:

— Ни-че-го.

— Будем думать. — Директор подтянул к себе портфельчик. Перебрал бумаги в нем, делая пометки на листах календаря. Вызвал главбуха, главного диспетчера. Отпустил их. Позвонил Григорию Ивановичу, потом Андрею Петровичу, затем Алексею Федоровичу, поговорил с Иваном Афанасьевичем, с Аванесом Александровичем, с Петром Олеговичем. Мягко положил трубку.

Задумался.

— Будем делать так, — сказал он.

Начальник отдела снабжения выслушал, облизнул пересохшие губы и хрипло вымолвил:

— Сам не решусь. Дайте письменное указание.

Труфанов с презрением отвернулся от трусишки.

— Напиши заявление на отгул. До первого. Нет, до второго. И найди мне Стригункова.

У Мишеля был нюх на срочные вызовы. Он уже околачивался около приемной, сдержанно-энергичный, как спортсмен перед стартом.

— Моторчики нужны, Михаил.

— Нужны, Анатолий Васильевич. Я ж вам вчера выдал одну идейку…

— Исполнителя нет. Возьмешься?

Идейку самостоятельно разработал бы и сам Труфанов. Одно то, что под рукой находился Стригунков, настраивало на изыскание варианта смелого и верного до неправдоподобия. Другое дело — претворить идею в жизнь.

— Даю полномочия. Денег — только на представительство. Выворачивайся как умеешь. Об остальном не беспокойся, беру на себя.

— Есть! — Стригунков вскочил, оправляя рубашку с обезьянами и пальмами.

После обеда во двор вкатил грузовик, доверху набитый ящиками. Их стащили в пустующую комнату против макетной мастерской. Константин Христофорович Валиоди недоуменно взирал на странный груз с надписью «Уралец». Зачем институту столько пылесосов? Двадцать уборщиц на институт и завод по штату, каждой по пылесосу — это двадцать пылесосов, а здесь сотня, не меньше, и ожидается еще в несколько раз больше. Мишель Стригунков повис на телефоне в кабинете Валиоди, грозил, умасливал, рассказывал анекдоты своим таинственным абонентам, в критические минуты срывался со стула, мчался во двор, вскакивал в директорскую «Победу» и вихрем уносился куда-то.

Картонные ящики с бытовыми пылесосами типа «Уралец» все прибывали и прибывали. Последнюю партию выгрузили в шесть вечера. Валиоди ушел, как всегда, ровно в пять, сверх законного времени он на производстве людей не держал, себя тоже, в кармане постоянно носил выписку из решения Совета Министров о вреде поздних заседаний. Дома он полез под душ и вылетел оттуда, ошпаренный догадкой: моторчики «Уральцев» будут ставиться в «Эфиры»! Валиоди отхохотался и пошел в гости в соседний подъезд к Степану Сергеичу.

С первого июля Шелагин уходил в отпуск. Игумнов приплюсовал отгулы, сказал, что завтра, тридцатого июня, на работу можно не являться. Степан Сергеич блаженствовал. Строил планы на отпуск, радовался, что увезет Колю на юг. Отпускные уже получены, куплен новый письменный стол и масса всяких мелочей. Валиоди с почтением осмотрел покупку:

— На этом столе можно разложить восемнадцать первоисточников!

Степан Сергеич мысленно примерил, но ничего не ответил. Смуглый горбоносый Валиоди переглянулся с Катей. А потом рассказал диспетчеру, зачем привезены пылесосы, и, не удержавшись, залился смехом.

— Нет, ты представляешь, как повезло Труфанову! Если б требовались моторы от танков — где бы он купил танки?

Степан Сергеич обалдело смотрел, обалдело слушал.

— А куда ж сами пылесосы? Кому они нужны без моторчиков?

— На свалку! — не унимался Валиоди. — Под бульдозер! Станет тебе Труфанов хранить вещественные доказательства!

Диспетчер подсчитал:

— Моторчик стоит семьдесят пять рублей, пылесос — шестьсот семьдесят пять, шестьсот умножить на четыреста — двести сорок тысяч рублей. И они вылетят на ветер!

— В эфир! — скисал от смеха Валиоди.

— Не вижу причин для радости! — прикрикнул на него Степан Сергеич. — Государство терпит убытки, а вы посмеиваетесь! Где ваша партийная совесть?

— А я беспартийный…

(Степан Сергеич многих нравящихся ему людей считал членами партии.)

— Давайте поплачем вместе, — продолжал Валиоди, — авось поможет.

Катя подавала ему знаки. Валиоди понял, что дальнейший разговор обещает одни неприятности. Он схватился за голову:

— Опаздываю в кино! — И убежал.

Степан Сергеич мрачно проговорил, что никуда он не поедет, завтра он начнет выводить на чистую воду расхитителей государственной собственности.

Хватит! Довольно нянчиться с презренными людишками, позорящими звание советского человека и советского офицера. Хватит! Этот Стригунков — подлец, его быстро раскусил офицерский корпус Краснознаменного Балтийского флота, осудил и выгнал. А по Виталию Игумнову давно плачет тюрьма! Тоже проходимец.

Неспроста вспомнил об отгулах, решил удалить из цеха человека, который пресек бы — и пресечет! — это безобразие.

— Тебе-то какое дело? — будто не понимала Катя. — Директор, я уверена, все согласовал с главком, неофициально, конечно. Это их игры, Степан, тебе лучше не вмешиваться, лишним будешь, уж я-то знаю…

— Откуда ты знаешь? — поразился Степан Сергеич, и Катя спохватилась, защитилась тем, что «это все знают», и прикусила язык.

Она знала точно. Она делала свою женскую карьеру. От голоса Кати, от фигуры ее, от походки исходила некая теплота, размягчавшая мужчин, и первым поплыл начальник лаборатории Петрищев, обнаруживший внезапно, что хорошо ему только в часы, когда рядом позвякивает колбами лаборантка Шелагина. Он привез ее однажды к себе домой, чтоб и там она побренчала посудой, похозяйничала, и ничуть не напуганная Катя внимательнейшим образом осмотрела холостяцкую квартиру начальника, оценила ковровую дорожку, на которую рухнул сломленный любовью Петрищев; начальник на коленях умолял Катю быть к нему милостивой до конца. Дорожка так понравилась Кате, что она решила купить такую же для прихожей, а резиновый коврик, о который вытирал ноги сын, не пропускавший ни одной лужи, вынести за дверь. Кое-какие милости она Петрищеву отпустила — из тех, что в кино показывают детям до шестнадцати лет, и отпущенное много раз вспоминалось и обдумывалось Катей, ее удивляла узкая направленность мужских желаний: почему Петрищев именно от нее добивается того, что может получить от других женщин отдела и всех лабораторий без хлопот и стояний на коленях? Какая-то обольстительная тайна скрывалась в мужских пристрастиях, Катя с грустью призналась себе, что женщина она необразованная и наука, которой она не обучена, должна постигаться с помощью мужчин, во многом отличных от ее мужа. Таких мужчин она начинала встречать все чаще, скучный техникум еще не выдал ей диплома, а Петрищев сделал Катю инженером-аналитиком и потом, назначенный главным инженером НИИ, посадил ее за секретарский столик, научил варить кофе и правильно втыкать в бутерброды пластмассовые вилочки. Катя уже без стеснения расписывалась в каких-то денежных ведомостях и начинала подходить к выводу, что природа несовершенна, что слепая судьба особой прелестью одаряет тех женщин, у которых есть мужья, этой прелести не замечающие, приоритетом своим в обладании прелестями пользуются они бессовестно нагло, лишая других мужчин права пользования, из-за чего, казалось Кате, обделенные мужчины принимают ошибочные управленческие решения. Ее смышленая головка быстро ухватила все стежки и узелочки ведомства, которому подчинялась контора Петрищева, она знала, кому позвонить по такому-то вопросу, а кого вообще не замечать, даже если кто и норовил попасться на глаза. Петрищев по-прежнему падал на колени, каждый раз вымаливая все большие и большие милости, и якобы с лекций прибегавшая домой Катя всякий раз видела одно и то же: сын, под надзором отца сделавший уроки, спит, ужин на столе ждет ее, а в квартире чистота, наведенная руками владыки — Степана. Она раздраженно теперь воспринимала власть мужа, потому что она простиралась вширь, она захватывала и квартиру Петрищева, не позволяя Катиной руке дотронуться до последней застежки, и, пошатнись эта власть — крайняя милость была бы ею отпущена как Петрищеву, так и некоторым из тех, кто предлагал ей свою щедрую душу, свою готовность преподать ей уроки мужчиноведения.

Она выскользнула из дома, чтоб позвонить Виталию, предупредить его о завтрашнем приходе Степана Сергеича, попросить его уберечь мужа от гнева директора, — но не очень-то спешила звонить, обрадовалась даже, что мальчишки обрезали трубку в автомате. Побрела к другому, часто останавливаясь, замирая в нерешительности, обронила монету и все же услышала голос Виталия, сказала, что Степан назвал его проходимцем, завтра придет в цех, ждите грозы, принимайте меры. Виталий поблагодарил, спросил о сыне, пообещал выручить, хотя и признался, что Труфанов настроен решительно, план намерен выполнить.

Поговорив с Катей, Игумнов тут же связался с Черновым, и тот сказал, позевывая, что все в полном ажуре, сборщики оставлены на ночь, сейчас начнут снимать моторчики.

Рано утром в проходную влетел Степан Сергеич и сразу же бросился налево, в коридор макетной мастерской. Рванул дверь комнаты — пусто!

Слесари-сборщики славно потрудились за ночь, сняли с четырехсот пылесосов четыреста моторчиков, все прочее, стоимостью в двести сорок тысяч рублей, припрятали, куда-то прибрали.

— Это преступление… — выдохнул Степан Сергеич.

Четыреста «Эфиров» тремя рядами стояли в проходе, на границе сборочного и монтажного участков, слесари вделывали в них моторчики, монтажники шли следом, подпаивали.

— Прекратить! — крикнул Степан Сергеич. — Прекратить!

Он ввалился к Игумнову, заголосил, забуянил, заугрожал тюрьмой.

Насмешливо и ясно смотрел на него Виталий. Положил, как Сорин, ноги на стол, жевал яблоко, наслаждался жизнью. Проказник мальчишка залез в безопасное укрытие и глумится над беснующимся папашей. Степан Сергеич что было сил дернул Игумнова за ногу.

— Мне-то какое дело? — отбрыкнулся Игумнов. — Кто за пылесосы отвечать будет? Директор. С ним и говорите.

— И поговорю.

— Пошлет он вас к черту и будет прав… Он сам здесь руководит, в комнате Туровцева сейчас.


Труфанов приехал на завод в шесть утра. Собрал слесарей, показал на «Эфиры»: начинайте, ребята. Каждая минута директора на строжайшем учете.

Освящать своим присутствием расправу над сотнями пылесосов — занятие малопродуктивное. Можно попутно выяснить кое-что еще. Почему, например, именно в самом конце месяца попадают на столы регулировщиков самые «непроходимые» блоки, самые неработоспособные радиометры, самые похабные усилители? Казалось бы, наоборот: ведь в первом же экземпляре обнаруживаются все ошибки монтажной и принципиальной схем, возрастает навык регулировщиков и монтажников, приборы должны делаться все быстрее и правильнее.

Регулировщики спали под столами на листах гетинакса. Фомин прерывисто храпел, спрятав лицо в сгибе локтя. Сорин и Крамарев примостились рядочком, посвистывали. Сорин, чтоб не мялись брюки, повесил их на спинку стула, надел спортивные шаровары. Петров лежал трупом. Лицо умное, резкое, нос хищный.

Странный парень. Развинченный и собранный, решительный и мямля. Ему-то что надо в жизни? С такой биографией…

Труфанов не решился будить регулировщиков, он осторожно вышел, из комнаты Туровцева (тот заполнял паспорта на «Эфиры») позвонил дежурному врачу, попросил приготовить кофе регулировщикам. Потом вернулся и дотронулся до Петрова. Петров открыл глаза, вскочил. Солнце еще пряталось за домами, самодельный гамма-индикатор нечасто и равномерно отсчитывал импульсы, невидимые капли падали на звонкую поверхность.

Директор спрашивал тихо, Петров отвечал громко.

— Все просто, Анатолий Васильевич. Не идет радиометр — в сторону его, разберемся потом. Зачем зря ломать голову? Вы можете пустить слезу, и план урежут. Короче — спешка. Как говорили римляне: вдвое дает тот, кто дает скоро.

На лице Труфанова появилась полуулыбка, скорее воспоминание об улыбке.

— Ты грамотный парень.

— Ага. И как я есть грамотный, то жалаю знать, пошто меня тыкают, а не выкают?

— Извини. Привычка. Я двадцать пять лет назад пришел по путевке в институт и на ты звал профессоров.

— От сохи, значит?

— От нее, верно, фигурально выражаясь… В Вязьме родился, серенький городишко.

— Так ведь приноравливаться надо. Я не обижаюсь — другой может обидеться.

Туровцев уже начал принимать «Эфиры», включил первый. Чуть слышное гудение донеслось сквозь стекла.

— Как радиометры?

— К вечеру добьем.

Труфанов отправился на сборочный участок. Все текло нормально, без завихрений. Каждые полторы-две минуты с шелестящим подвывом включался очередной «Эфир». Шелагин удален, щепетильный начальник отдела снабжения ловит на зорьке подлещиков на манную кашу, главный инженер принимает экзамены в МЭИ. Столярный цех превзошел себя: ящики для «Эфиров» сделаны прочно и красиво. После обеда можно доложить о ста пятнадцати процентах.

Беда пришла с самой неожиданной стороны: Шелагин. Труфанов сел за непривычно низкий и маленький стол начальника БЦК и позвонил Молочкову, но его, к сожалению, не было. Это уже плохо. Пронюхал, побоялся. Именно сейчас он необходим, этот человек, нашпигованный фразами, применимыми ко всем случаям.

Вбежал Чернов.

— Шелагин приказал остановить сборку.

— Продолжать сборку!

Степан Сергеич вбежал в комнату красный от гнева, дрожащий от возбуждения. Первый натиск Труфанов отразил умело: вежливо встал, протянул руку, предложил сесть. Степан Сергеич не ждал такого обхождения от государственного преступника, от расхитителя общенародной собственности и несколько сбавил тон. Все же он достаточно пылко изложил свои требования: немедленно вставить моторчики в пылесосы, признать план невыполненным, признаться в этом, не страшась ответственности.

— Вы, бывший офицер, говорите мне такое? — изумился Труфанов. — План для нас — выполнение боевой задачи. План — это все! План должен быть выполнен любой ценой! .

— Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами.

Отступление — один из видов боевой операции!

Директор усмехнулся:

— Старо. Слышали. — Совсем по-молочковски Труфанов начал: — Ответственный период…

Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие «Эфиры». В дверях кабинета стоял Игумнов.

— Так что же он вам сказал? — лениво спросил он.

Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине.

— Чушь. Демагогия. — Игумнов по-мальчишески выплюнул окурок. — У него дружков в министерстве куча, мог бы оттянуть сдачу «Эфиров». Дело не в них, а в майском плане. У Труфанова свои расчеты. В конце года он никогда не лезет вперед — он вырывается во втором квартале.

Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для «Эфиров», сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы.

— Не верьте, — сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. — Сами посудите, какой магазин примет обратно «Уральцы»? На рынок повезет их Труфанов, что ли?

Степан Сергеич — опять к директору. Труфанов рассмеялся — впервые, пожалуй, при Шелагине.

— Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за «Эфиры» и за пылесосы.

— Не верьте, — тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. — Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять — пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к «Эфиру», а… в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору.

Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода… Из комнаты Туровцева к Игумнову, от начальника цеха — к директору завода и НИИ… Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех.

Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали «Эфиры» свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики.

Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь:

— Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года… Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу… Правдами и неправдами — вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий… Они неизбежны — это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности — польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности — что бы тогда получилось? Анархия — вот что тогда получилось бы… План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству… Так, мелочи — выговор, постановка на вид… И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, — этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя…

Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции, баснословно дорогие спальные гарнитуры, в небо взлетали надежнейшие лайнеры, и в неразберихе правд и неправд с коротким подвывом испытывались «Эфиры» продукция опытного завода при научно-исследовательском институте союзного значения, и шелухой от зерна улетали неизвестно куда двести сорок тысяч рублей.

— В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его.

Это закон производства.

Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь — под любопытными взглядами цеха…

— Чушь. — Игумнов полулежал на диванчике. — Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы — десять. — Игумнов поболтал ногами. — Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать «Эфиры» с опозданием на неделю — это подрыв основ экономики.

— Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! — закричал Степан Сергеич. — С себя надо спрашивать!

— Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! — Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения — элементы утренней зарядки.

Остановился. — Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите — бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это.

— Быть не может!

— Еще как может… Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко… Вы научили меня жить так, вы.

— Клевета!

— Вы, дорогой мой комбат…

Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки — он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища… Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой «Эфиров». На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали «Эфир» за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции…

И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли — по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью!

Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл…

Сорин и Крамарев не поняли Степана Сергеича. Сорин давно работал на заводе, план выполнял ежемесячно. Крамарев школьником еще наполучал грамот за сбор металлолома, притаскивая на сборный пункт разрозненные части машин, конструкций и других ценных изделий, почему-то брошенных.

Зато Дундаш понял. Выходец из деревни видел беду в том, что нет хозяина. Петров тоже понял.

— Да, вы правы, Степан Сергеич, мой уважаемый оппонент… Метода «гони план» изжила себя, об этом говорит здравый смысл, то есть та практика, которая является критерием истины. Но отменять эту методу не будут, разве уж припрет со страшной силой… При ней можно, хлопнув кулаком по столу, требовать невозможного.

Обе речи, и своя и директора, опустошили Степана Сергеича, подъемы и спуски измотали. Он ответил, что партия достаточно сильна, чтобы решить проблему этой самой методы.

— Так рази я против? — подхватил с блатной интонацией Петров. — Вопрос в том: когда? Не смотрите на меня косо, товарищ Шелагин.

Подвывая, как «Эфир» при сдаче (в душе подвывая), обошел Шелагин стоявшего в проходе директора и не помня себя добрался до дома.

Да, директор убедил его, но не заставил признать правильным его действия. Где выход? Где истина?

Анатолий Васильевич позвонил наверх: да, план выполнен. Расписался в принесенных документах. Дважды звонил Молочков, напрашивался на беседу.

Труфанов не пожелал его видеть. Шелагин — многозначительный симптом. Такие правдоискатели есть в любом отделе, им зажимали рты, засовывали в глотку мочалки. Теперь не сунешь: мочалка истрепалась. Молочкова провели в бюро после третьего голосования, осенью из него полетят перья. Надо быть идиотом, чтобы афишировать связь с Молочковым. Наоборот: подчеркивать отсутствие взаимопонимания, хотя Молочков, конечно, еще пригодится.

В шесть вечера позвонил Игумнов: сейчас начнут сдачу последнего радиометра. Труфанов пошел посмотреть. К комнате Туровцева примыкала другая, площадью раза в три больше, в ней обычно градуировали приборы. «Эфиры» уже сдали на склад, монтажников и сборщиков отпустили. В комнате расстелили длиннейший лист миллиметровки, на одном конце его стоял радиометр, датчик его смотрел в противоположную стену, у стены Фомин и Петров шарили по своим карманам, негромко ругались. Вошел расстроенный Сорин, он только что был в регулировке.

— Что случилось, Валентин?

Сорин раздраженно швырнул в угол отвертку.

— Ампулу с кобальтом-шестьдесят потеряли.

Решение директора было, как всегда, точным и быстрым.

— Перестройте радиометр на крайнюю чувствительность, обойдите с ним цех, особо осмотрите мусор, выметенный уборщицей!

Фомин страдающимголосом отозвался:

— Перестроить, да?.. А потом опять настраивать?

— Это Кухтин, — заявил Петров. — Имеет привычку брать со стола всякую мелочь…

Кухтин возмутился, призвав в свидетели Игумнова: лично он приходил в регулировку час назад, был в ней всего несколько минут… Однако полез в карман и, к ужасу своему, обнаружил пластмассовый столбик — ампулу. Он уронил ее, отскочил, как от змеи, лицо его то бледнело, то зеленело.

Труфанов напряг все мускулы, чтоб не рассмеяться. Ампулу, догадался он, подменили, Кухтину в карман сунули пластмассовый футлярчик без игл кобальта.

Петров незаметно для всех заменил «найденную» ампулу настоящей, сдача пошла церемониальным маршем. Разработчик и конструктор, оба Виктора, Тимофеев и Ионов, повисли локтями на подоконнике и вполголоса беседовали о чем-то постороннем, зевали они при этом так, будто они, а не регулировщики, ночевали вторую ночь на заводе. Прибор наш настолько совершенен, настолько отработан, что проверять его, собственно, незачем.

— Спасибо, ребята, — сказал им Труфанов.

Викторы оторвали локти, заулыбались. Официальная часть кончилась.

Регулировщики сматывали миллиметровку, Туровцев пломбировал радиометр.

Разработчика и конструктора увел начальник пятьдесят четвертой лаборатории.

— Работали, работали, ночей недосыпали… — ворчал по традиции Фомин.

Регулировщики пальцем не притронулись к «Эфирам». Но план сделан, и нарушать традиции нельзя.

Анатолий Васильевич загнул руку, достал из брючного кармана деньги, положил их на краешек стола…

43

По совету умных товарищей Степан Сергеич экзамены сдал раньше срока, к законному отпуску подсоединил учебный и два месяца отдыхал в деревеньке на берегу моря. Там он много читал, все книги подряд, и все без толку. Не было руководящей идеи, которая управилась бы с грудою фактов, разложила их по полочкам, дала бы отчетливое направление мыслям.

Когда же вернулся из отпуска и робко вошел в цех, то ждал ехидных намеков, открытого презрения. Он помнил, как разбушевался когда-то из-за трех метров обкусанного монтажником провода, а теперь вот смолчал, когда уничтожали четыреста пылесосов. Но нет, цех не напоминал ему о них — цех расспрашивал о море, о Коле, о жене. Степан Сергеич до самого обеда утопал в улыбках и расспросах. Нет, не прав был он, когда в озлоблении думал о неспособности рабочих понимать вредоносность традиции, которая обесценивает труд. Знали рабочие, что собственными руками разрушили ясли, знали и думали, что иначе нельзя. Они все видели — и мятущегося Шелагина, и деловитого Труфанова, и шалопайствующего в тот день Игумнова. Понимали Труфанова, понимали Игумнова, Степана Сергеича понимали и сочувствовали ему.

Степан Сергеич много думал в эти дни о рабочем классе и пришел к интересным выводам. Объективно, по обстоятельствам рабочий человек любит деньги, представляются они ему не деньгами вообще, то есть разноцветными бумажками, на которые можно покупать, а свидетельством конкретности и нужности его труда. Когда рабочие спорят с нормировщицей о неправильно расцененном наряде, они не кричат о том, что недополученные ими сто рублей пошли бы на то-то и то-то. Они суют под нос блок и доказывают, что смонтировать его за тридцать шесть часов невозможно — за сорок, не меньше, вызывай хронометристку. Они апеллируют к пролитому поту. С другой стороны, он, рабочий, создатель осязаемой ценности, хочет, чтобы радиометр его отсчитывал и показывал столько, сколько надо. Монтажник Макаров прилетел с испытаний и рассказывал: «Смотрю, стоит мой сигнализатор, пятнадцатый номер, я его делал… Работает! — И закричал через весь цех: — Валентин, ты настраивал пятнадцатый?.. Ты?.. Работает, сам видел!» Сорин, в щегольски грязном халате, обрадовался, пошел расспрашивать… И еще подметил у рабочих одну черту Степан Сергеич: они были немножко паникерами. Стоило возникнуть какому-нибудь слуху об изменениях тарифа или расценок, как рабочие немедленно подхватывали его, еще ничего не известно, а тарифы и расценки уже снижены, цех лихорадит. Но достаточно Игумнову или Труфанову честно и откровенно сказать и объяснить — как слух пропадает, впитывается стенами, о нем тут же забывают. Рабочие не любят возни за своей спиной, им надо все подавать открыто. Они не хотят делать плохие радиометры, но допускают, что делать их необходимо, если план горит. С первого же дня на заводе они слышат это магическое слово «план» и убеждены, что стране будет плохо, им тоже будет плохо (не в чем-то конкретном, а вообще), если план выполнен не будет.

Совсем запутался Степан Сергеич, никак не мог связать между собой явления, которые — он чувствовал — уже чем-то соединены, какой-то связью.

44

Однажды взбешенная Катя подтащила за ухо Колю к сидевшему с газетой Степану Сергеичу и приказала:

— Повтори, повтори это слово… Где ты его услышал?

Коля дергался, как на крючке, светлой мальчишеской кровью наливалось ухо. Степан Сергеич поверх газеты смотрел на сына.

— Оставь, Катя… Да, будь честным, Коля, повтори.

Сын шепотом повторил.

— Кто тебя научил, кто? — обратилась к потолку Катя. — Кто? Я разрешала тебе слушать всякую гадость и запоминать ее? Тетка? Отец?

Слово как слово, в деревне Степы Шелагина его свободно пускали в разговоры.

— Кто тебя научил, скажи! Во дворе услышал, да? Кто?

Сын виновато молчал.

— Не скажу, — прошептал он.

— Иди, Катя, иди успокойся, оставь нас…

Степан Сергеич посадил сына на колени, обнял его. Коля разомлел от незаслуженной ласки, всплакнул. Потом соскользнул с коленей, побежал к телевизору смотреть мультфильмы про зверюшек.

Полутьма, музыка… Сидел Степан Сергеич не шелохнувшись, размышлял…

Сын учился небрежно, легко, неответственно. Получит двойку — и никакой трагедии. С матерью ругался, тетку обижал. Так кто же воспитывает ребенка и кто виноват в том, что из детей вырастают плохие люди? Одни ругают школу: несовременна она, консервативна, пуглива. Другие валят на улицу: она развращает ребенка. Третьи кивают на родителей: не воздействуют они правильно на детей, много воли дают им. Четвертые заявляют, что все дело в нравственном самовоспитании личности. А пятые отплевываются от всего и уверяют, что никакой проблемы нет, наша школа — советская школа, наше общество — советское общество, поэтому у нас не может быть плохих детей и плохих людей…

Кому верить? Кто прав?

Итак, предположим, школа. Колину учительницу Степан Сергеич знал хорошо, женщина она умная, спокойная, выдержанная, все отдает ребятишкам, строга и добра. Но школа, обучая, приноравливается к показателям, которыми оценивают нелегкий учительский труд, а оценивают не по количеству умных и честных работников, подготовленных школою, а по каким-то, в сущности, ничтожным признакам: процент успеваемости, посещаемости, охватываемости. Это все равно как если бы работу завода контролировали не по количеству и качеству сделанных радиометров, а по отсутствию царапин на кожухе и красоте упаковочного ящика… Улица? Да, улица подсовывает ребенку гадкие слова, просвещает его в сфере, которую боятся тревожить взрослые. Но та же улица прививает ему начатки коллективизма и стойкости (не выдал же Коля того, кто научил его ругаться!). Двор — это первое в жизни увлечение спортом, это место, где мальчишка может показать, что он мальчишка, где над ним не дрожат пионервожатые, где не кудахчут воспитательницы… Родители? Так ведь родители не воспитанием занимаются, а живут, то есть не всегда дают образцы для подражания, родители вкладывают в ребенка то, что у них есть, не больше и не меньше. Педагогике учат студентов, а не родителей. Ну, а нравственное самовоспитание? Откуда сын возьмет силы для становления самого себя? Только в воспитании — до определенного времени, а там уж будь добр отвечать за свои слова и свои поступки… Ну, а как насчет того, что все мы советские и с нас взятки гладки? Советское как раз-то и накладывает обязанность решать все проблемы воспитания, а не сидеть, поплевывая, и умиляться тому, что ты советский.

Ребенок мотается из стороны в сторону, его раздергивают на части… Так кто же и что воспитывает ребенка?

Степан Сергеич вспотел, соображая… На какую из пяти кнопок нажать?

Какое-то затруднение мешало ему выскочить из вертящегося круга слов и мыслей… Совершенно обессилев, он вдруг успокоенно решил: все воспитывают ребенка — и школа, и улица, и родители, и сам он себя, и то, что он советский. И в то же время ребенка развращают и школа, и улица, и родители, и сам он себя.

Степан Сергеич заходил в волнении вокруг стола. Он чувствовал; открыто что-то важное, преодолен барьер, называемый безусловной категоричностью суждений. Отпихнув его прочь, покарабкавшись, он взошел на гору, откуда если не все видно, то по крайней мере многое, и невидимое прорезается своими очертаниями. Следовательно, рассуждал Степан Сергеич, сцепив за спиной руки (армия жестикуляции не учит), следовательно, чтобы разобраться в причине того или иного явления, надо исследовать все области, в которых проявляет себя это явление, все смежные районы, края, глубины и высоты. Вот оно что…

Почему в американской армии варварски относятся (или относились) к технике?

Ответить пока трудно, известно, однако, где искать ответ. Надо узнать о сроках обучения в американской армии, какой контингент набирается в артиллерийские подразделения, как смотрит американский военнослужащий на государственную собственность США, как действуют инспекции, каков общий моральный климат, обязательна ли воинская повинность и еще многое другое.

Вот как много надо знать. Но уже определена методология. Степан Сергеич, гордый и взволнованный, смотрел на комнату с телевизором, на квартиру, на мир, который наконец-то начал поддаваться изучению. Вот как все сложно. Сложно и просто. Ох как много надо знать, как много! Теперь понятно, почему стать коммунистом можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всего, что выработало человечество. Чуть ли не с детства читал об этом Степан Сергеич и только сейчас уразумел, что скрывается за этими словами.

Ночь уже наступила, спала Катя. Степан Сергеич по сложной кривой ходил от стола к балкону, садился на диванчик, жалостно, по-бабьи подпирал лицо ладонью… Ничтожество, думал он о себе, сколько лет жил ты в потемках!

Теперь, чтобы стать зрячим, надо учиться, надо знать… как много надо знать!

Степан Сергеич умылся, выпил кружку чернейшего кофе и стал учиться.

Случилось это в октябре, через три месяца после «Эфиров»…

45

Он спал три часа в сутки, он теперь ни на минуту не задерживался на работе, вспомнив о своих правах студента-заочника. Он читал и читал, он хотел знать, почему директор, не выполнивший ради государственной пользы план, снимается с должности, а директор, нанесший огромные убытки выполнением плана, поощряется. Он записался в кружок конкретной экономики и донимал вопросами руководителя, бегал за консультациями на кафедры, завел полезные знакомства в институте народного хозяйства. Постепенно прояснялось.

Было время, когда страна нуждалась абсолютно во всем, ей все было нужно, и во все возрастающем количестве. Тогда несделанная гайка означала задержку первой плавки, первого автомобиля. Тогда любая гайка пошла бы в ход, тогда, грубо говоря, гаек не было. Жестокое время родило принцип безоговорочного выполнения плана. Время изменилось — принцип остался без изменений. Сейчас тоже многое нужно, но не всякая гайка нужна и не со всякой резьбой, не везде найдет она применение.

На некоторые вопросы Степан Сергеич так и не нашел ответов, никто не знал или не хотел ему отвечать.

Но ясно, что в плановом хозяйстве без плана не обойтись: план дисциплинирует производство, без плана экономика расползлась бы. Но в организации самих планов существует какой-то порок. Да, все охвачено планом, все предприятия должны сделать то-то и то-то к такому-то сроку… Но когда надо начинать выполнять план, чего-либо обязательно не хватает. Не оттого ли, что в стремлении выполнить план спешно выпускают бракованные изделия, из-за которых где-то вынуждены тоже делать брак? И может ли план, создаваемый загодя, учесть изменения к тому моменту, когда этот же план надо выполнять? Можно ли одним центральным планирующим органом охватить многообразие местных условий? Отсюда и штурмовщина.

Итак, план нужен. И в его необходимости — причина штурмовщины, брака и еще многого другого. То, что раньше казалось Степану Сергеичу неразрешимым, теперь поддавалось объяснению. Преимущества и недостатки плана заключены в нем самом. Степан Сергеич испугался. Человек становился невластным над собою, он не хозяин судьбы своей, человек вращался легкой щепкой в водовороте причин.

Хотел Степан Сергеич представить себе: вот завод, вот цех, а плана нет.

Хотел — и не смог, такая уж неправдоподобщина получалась.

Тихим, очень тихим стал Степан Сергеич. Приходил на работу небритым, не притрагивался к книгам — не нужны они ему теперь.

Странное поведение диспетчера не осталось незамеченным. Труфанов решил, что буйство Шелагина кончилось. Он понял, что такое жизнь. Степану Сергеичу повысили оклад, ему выписывали максимально возможные премии. Брак идет, не брак — все ему безразлично.

Чернов, Игумнов и Яков Иванович догадывались, что Степану Сергеичу не до них. Под носом диспетчера откладывались на переделку принятые ОТК радиометры, дефицитные лампы перекочевывали в другие заказы.

Игумнов смотрел на Степана Сергеича и не узнавал его. Виталий жалел комбата, выхлопотал ему путевку в двухнедельный санаторий, помогал ему писать контрольные, отвадил Колю от компании дворовых шалунов, научив делать радиоприемники.

Степан Сергеич ничего не замечал.

46

Уже более двух лет монтажно-сборочному цеху присуждали переходящее Красное знамя, все, включая технолога Витеньку, были осыпаны милостями, но директор справедливо считал, что нет, мало еще вознаграждается за отличную работу передовой коллектив.

И в самом деле, начальник цеха Игумнов разработал по идее директора прямо-таки гениальную операцию. Если за неделю до конца месяца выяснялось, что радиометр по каким-либо причинам не пойдет, заказчику посылалась телеграмма, составленная в паническом стиле, с просьбой изменить такой-то пункт или параграф ТУ. Соглашался заказчик или не соглашался — это уже не имело значения. Недоделанный радиометр сдавался на склад готовой продукции, а в начале следующего месяца изымался оттуда на вполне законных основаниях: приходила ответная телеграмма, содержание которой никого не интересовало.

«Игумнову — три оклада!» — бесповоротно решил Анатолий Васильевич.

Он в четвертый раз просматривал ведомости на ГИПСы. Индикаторы в конце концов прижились, счетчики каким-то путем образовались, и ГИПС пошел в сверхмассовую серию. Пять месяцев назад определили сумму премии. Трижды подписанная Труфановым ведомость привозилась в министерство на утверждение и трижды отправлялась обратно, скорректированная в мелочах. Принцип дележки прост: оклад равен единице, единица умножается на коэффициент, зависящий от степени участия в работе над ГИПСом, от должности, от еще многого. У Шелагина, к примеру, коэффициент равен единице, и получить он должен оклад.

Анатолий Васильевич покрутил пером и надбавил Петрову. Теперь с кого-то надо снять. Вот с этого.

Теперь — Шелагин… Оставить ему коэффициент, равный единице? Надо, пожалуй, прибавить. Человек изменился в лучшую сторону после «Эфиров»… С ними обошлось не так гладко как хотелось. По институту прокатился темный слушок, менее всего повинен в этом Шелагин, и без него злопыхателей достаточно, им дай лишь повод — почешут языки. Почесали, почесали — и надоело. Зато совершенно неожиданный эффект получил пустяк, вздорный вопрос на профсобрании.

Уборщица Глафира с пятого этажа, выжившая из ума старуха, спрашивала всегда об одном и том же: когда привезут электрополотер. К старческому слабоумию привыкли, вопрос пропускали мимо ушей, а на этот раз кто-то вместо ответа подбавил еще: может, тебе пылесос нужен? Зал грохнул в смехе.

Труфанов сидел в президиуме, прикрыв глаза, сжав пальцы. Неприятно получилось.

Труфанов черкнул в календаре: «Уборщицу Г. уволить».

«Два с половиной!» — вывел Шелагину Анатолий Васильевич. Проштрафится диспетчер — получит в следующий раз меньше. Получит — и поймет, как надо работать.

— Перепечатать, — сказал секретарше Труфанов, — и отослать в комитет.

Подпишут, определенно подпишут, куда им деваться. Конец года, деньги могут снять со счета. Подпишут. И впредь не попытаются брать его измором.

С ГИПСом покончено… Можно приступить к более приятному занятию.

Анатолий Васильевич достал из сейфа отчет межведомственной комиссии, подержал его в руках, раскрыв осторожно, бережно. День сегодня был крикливым, суматошным, отчет с подписями привезли в полдень, сладенькое Труфанов приберег по-детски к концу дня, сейчас наслаждался, читая отзывы и заключения. «Примула», разработчик — старший инженер Стрельников Б.Г.

Такого радиометра нигде нет, из Академии наук приехали, смотрели, лопались от зависти. Никто не верил, академики тем более, что НИИ способен на такую разработку. Да, думал директор, людей надо знать и ценить. Стрельников лично ему не нравится. Старший инженер не боится ни дурачка Молочкова, ни умницы Тамарина, ни его самого, директора, которому приходится и дурачком быть и умницей.

Отчет вновь лег на полку сейфа. Но кусочек сладенького еще остался.

Анатолий Васильевич нашел в ящике стола академический дозиметр, со стыдом и улыбкой вспомнил о честолюбивом желании своем поразить кого-то… Пофорсить вздумал, покрасоваться… Давно это было. Жулик Игумнов и правдолюбец Шелагин (как они только уживаются вместе?) такой порядочек навели в цехе, что сделать такой дозиметр теперь можно запросто. Дать задание группе Мошкарина — и все. Не хочется людей от дела отрывать, а то бы…

Через пять минут в кабинет была вызвана уборщица, и она соскребла с ковра остатки раздавленного каблуком дозиметра, а директор мягко журил ее за грязь, с каким-то удовольствием выговаривая слова, и кончил неожиданно: обещал уборщице путевку в санаторий.

47

Ко всему безучастный, вялый и погасший садился Степан Сергеич по утрам за свой стол в комплектовке. Зачем бегать по цехам, зачем суетиться, зачем воевать с кем-то? Все уже предопределено.

Кто-то пустил слух, что диспетчер запил. Выдумке, конечно, не поверили.

В семье что-то неладно, решили тогда в цехе. Но жившие в одном доме с Шелагиным утверждали обратное: в семье тишь и благодать, а если жена и приходит домой поздно, так это потому, что учится. И вообще только дура может обижаться на свою судьбу, имея такого мужа: не пьет, получает много, на других не смотрит.

В институте же, на заводе происходили события, которые в другое время возбудили бы живейший интерес Шелагина.

Два года назад семнадцатая лаборатория получила тему и все два года кропотливо разрабатывала ее. Инженеров семнадцатой прозвали в институте «кротами». Занимали они полуподвальное помещение, имели отдельный выход во двор. Однажды, когда инженеры вышли из прорыва и решение темы близилось к концу, Труфанов заглянул в лабораторию, посмотрел расчеты, схемы, дал с благодарностью принятые советы и поспешил удалиться. Оставшись наедине с собой в полутемном коридоре, Анатолий Васильевич провел рукою по взмокшему лбу. Случилось дикое, непредвиденное: семнадцатая лаборатория второй год сидела над темой, которую давно уже разработала двадцать восьмая. Труфанов и не пытался разобраться, кто виноват, виноватым будет он — в любом случае.

Вспомнил, как кто-то из семнадцатой робко возражал, что-то доказывал…

Труфанов оборвал его: «Вам дана тема — вы и работайте!» Да, да, именно так и было, Труфанов припомнил фамилию робко возражавшего. И главный инженер с его дурацкой памятью, оттренированной на студентах, тоже как-то промолвил, что не худо бы разобраться, над чем пыхтит семнадцатая.

«Что делать? — думал в коридоре Труфанов. — Тут же отменить разработку? Немедленно спросят: почему? Дойдет до министерства — полетят головы. Если бы тему сделал другой институт — тогда обошлось бы, тогда можно свалить на плохую информацию. Случаи параллельных разработок темы нередки. Но здесь-то правая рука не знала, что делала левая, и вообще не представляла, где эта самая левая…»

В мрачном коридоре и мысли мрачные. В расшторенном кабинете Анатолий Васильевич, обдумав все еще раз, принял решение: молчать. Засекретил тему.

Напуганные подписками инженеры семнадцатой рта не разевали, таинственно помалкивали, когда друзья спрашивали «кротов», чем же они, черт возьми, заняты.

Но скандал назревал — медленно и упорно. Была, правда, слабая надежда, что выводы разработки хоть чем-нибудь да будут отличаться от результатов двадцать восьмой лаборатории. Чуда, однако, не произошло. Труфанов спрятал отчет в сейф, утверждать его не стал. Это не четыреста «Эфиров», не двести сорок тысяч, тут потянуло самое малое на полмиллиона. Пятнадцать инженеров плюс одиннадцать техников два года получали деньги — на себя, на тему.

Полученную сумму следует умножить на два, нет, на три, учитывая убытки от неразработки более нужной темы. Да еще прибавить неизбежные потери от огласки. Ясно ведь, что инженеры отныне увлекаться работой не станут. В какую сторону ни гляди, выхода нет.

Но и молчать нельзя. Надо первому нанести удар — по товарищу в главке, опекавшему НИИ.

Он посовещался с главбухом, семнадцатая лаборатория получила премию за разработку и забыла о старой теме, занявшись новой. Никто пока ничего не знал в институте, в министерстве же началось легкое брожение. В тот день, когда сведения о возникших там подозрениях достигли Труфанова, в кабинет его влетел жизнерадостный Мишель Стригунков. После «Эфиров» его, несмотря на протесты Баянникова, сделали старшим инженером третьего отдела. Занимался же он прежним — пробивал непробиваемое, снабжал отделы и цеха остродефицитными деталями.

— Как жизнь, Миша?

— Нормально! — Стригунков заулыбался и взял «Герцеговину».

Труфанов без улыбки рассматривал вытащенного им из грязи человека, старшего инженера Стригункова. На каких только мерзавцев не опираешься!

Двадцать восемь лет парню, а похож еще на юного энтузиаста, руководителя кружка «Умелые руки». Все прогнозы и вопли врачей опровергал своей нетленной молодостью. Беззаботность — мать долголетия. Редкостный талант достался человеку.

Директор подошел к десятипудовому сейфу, отключил сигнализацию и бросил Стригункову четыре тоненькие папочки.

— Это — тематические планы института за прошлые годы. Никаких записей не делать, все — в памяти. Приду через час.

Он проверил, вернувшись. Стригунков сыпал цифрами, датами, терминами, названиями. Труфанов дал ему командировочные предписания. Объяснил, что требуется от старшего инженера отдела.

За две недели Стригунков облетел и объехал все НИИ министерства.

Настала очередь Труфанова запоминать цифры, даты, названия. Когда же опекун в главке раскричался, Анатолий Васильевич скромно заметил, что стиль работы его, Труфанова, не является исключением. Что он хочет этим сказать?! А вот что: над темой номер восемь работают два НИИ, над темой четырнадцатою — три НИИ, над темой… Опекун смешался, сказал, что разберется. В главке зашевелились, осторожно проверили скромные замечания директора НИИ, быстренько разорвали черновичок намечаемого приказа о «недостатках в работе научно-исследовательского института, руководимого тов. Труфановым А.В.».

Разорвали неслышно и невидимо, так, что следов черновичка не осталось, ни клочка бумажки, ни разговоров о бумажке. Существует, однако, удивительное свойство у всех уничтожаемых за вредностью документов: они изъяты, сожжены, пепел развеян ветром времени, а написанное сохраняется вживе каким-то неестественным образом. Опекающего товарища потащили к ответу — не за мягкость к Труфанову (о нем уже забыли), а за твердость в желании скрыть свои ошибки.

Труфанов со стороны посматривал на поднятую им бурю. Своих дел в институте полно. Анатолий Васильевич продиктовал секретарше приказ о назначении Стригункова заместителем Немировича по техническим вопросам.

Немедленно прибежал Баянников — объясняться и возмущаться.

— Ты не психолог, Виктор, странно, что ты не психолог… посмеивался Труфанов.

Все же и ему стало неловко, когда приказ лег перед ним. Подписывать или нет? Разговорчики начнутся, шепоток поползет. Не беда. Все — к лучшему.

Руководитель (Труфанов усмехнулся), руководитель должен иметь слабинку, какой-то недостаток, обладать простительной слабостью. Он недосягаем, он свиреп, но он — свой. Неспроста некоторые директора рьяно опекают футбольные команды, вопят на стадионах. За вопли прощается холодная вода в душевых и ругань в переполненной столовой.

Новый заместитель начальника отдела не стал лоботрясничать, как предполагали некоторые. Он никого не дергал, на доклады к себе не вызывал, демократически обходил по утрам лаборатории, кого-то продвинул, кого-то снял. У Немировича сразу образовалось так нужное ему время для проталкивания докторской диссертации, и когда однажды директор спросил его о Стригункове, он ответил с воодушевлением:

— Без таких проходимцев наука обойтись не может.

— Ты хочешь сказать — организаторов…

— Ну, это уже детали.


Настоящие организаторы не засиживаются в кабинетах — Мишель Стригунков зачастил во второй цех. Он обрел финансовую независимость, в долг у Шелагина денег больше не брал.

— Послушайте, майор, — вопрошал он, когда Шелагин заходил в регулировку. — Что с вами? Где ваш пыл? Где горение на работе? Я начинаю приходить к мысли, что вы попали в сети иностранной разведки…

Ни словечка в ответ… Степан Сергеич отворачивался, уходил. Надо ли давать отпор, нужно ли гнать нахала?

48

Валентин Сорин надумал жениться. Дундаш украл где-то фотографию Лены Котоминой, сестры Валентина одобрили ее внешность, благословили брата. Сорин не щеголял отныне в грязных халатах, не пил даже после получки, мата от него не услышишь, переиначивал его в совсем необидную брань.

— Остепеняешься? — сквозь зубы спросил Петров.

— Пора. Девка она что надо.

— Ну-ну… — И Петров засвистел.

За полтора года Лена осмелела, танцевала на институтских вечерах, получила четвертый разряд, работала по пятому, умела поругаться с нормировщицей из-за десяти копеек в наряде. Ей не десять копеек нужны были, она отстаивала свою юность, свою независимость, хотела, как все девушки цеха, получать больше и одеваться лучше: купила английские туфли и югославскую кофточку за четыреста рублей, часики «Эра». Она еще слабенькая, и Чернов посадил ее к самому окну, здесь не так душно, здесь светлее. В цехе красавиц много, подружки не ссорятся — некого делить, — а Лена вовсе не красавица, просто хорошенькая, в ней «что-то есть». У нее много знакомых по школе. Если задерживается в цехе — идет к комплектовщице, Степан Сергеич всем разрешает звонить. Лена говорит в трубку сухо и кратко: «Сегодня не могу». По вечерам и ей, как другим девушкам, звонят из города, девушки дают знакомым телефон комплектовщицы, в цехе два телефона подключаются к городской сети, не будет же Виталий Андреевич бегать подзывать тебя, а комплектовщица крикнет, Степан Сергеич, тот тоже подойдет, скажет, что просят к телефону.

Практичный Валентин не столько готовился к женитьбе, сколько подготавливал невесту к замужеству. В том, что Котомина будет невестой, он не сомневался: все женщины теряли благоразумие от его киноулыбки. Пока же он по совету сестер следил за нравственностью Котоминой, обрывал вредные для нее знакомства.

В конце месяца, как всегда, день тяжелый, работы навалили часов до десяти вечера, домой ушли только сборщики. Дважды комплектовщица кричала:

«Котомина! К телефону!» Дважды Сорин ругался на всю регулировку. Наконец пригрозил:

— Так дело не пойдет… Охмурят ее разные стиляги.

— Что предлагаешь?

— Пусть только еще раз позвонят. Я с ними поговорю.

Он пошел к комплектовщице и предупредил ее, чтобы его позвали к телефону, если позвонят Лене. Вдруг Петров засмеялся, давясь и всхлипывая.

Выбежал в коридор, увидел Туровцева, потащил за собой. Быстро договорились.

Туровцев тоже смеялся.

Петров ковырялся в блоке и вместе с тем прислушивался, часто поднимался, следил за Валентином. Вот к Сорину подошла комплектовщица, что-то шепнула. Тот бросил все, помчался к телефону, не заметив, как Петров выскользнул следом за ним и скрылся в комнате Туровцева.

— Вам кого? — спросил Валентин Сорин.

— Ленку, — измененным голосом сказал Петров.

Минутою раньше Туровцев набрал местный номер комплектовки, сказал же, прося Котомину, что звонит из города.

— А кто это говорит, кто ее спрашивает?

— Тебе, сука, какое дело?

Сорин обалдел от наглости собеседника. Не такими он представлял себе друзей Лены.

— Ты мне не сучи, подонок… Я с тобой по-культурному хочу поговорить.

Брось закручивать Лене шарики. Она не для тебя, подонок.

— Уж не для тебя ли, фраер ты распоследний…

Валентин кипел. Вспомнил любимые выражения друга Саши и пообещал подонку «обломать рога».

— Когда же? — последовало уточнение.

«Толковище» продолжалось еще пять минут. Сорин изощрялся в каторжном фольклоре, собеседник вполне квалифицированно отвечал тем же. Договорились: метро «Новокузнецкая», десять часов вечера, по три человека с каждой стороны. Комплектовщица слушала все это, зажав уши.

— Все? — Валентин терзал ворот рубашки.

— Нет. Не забудь захватить с собой клочок газеты.

— Зачем?

Петров сразил его известным выражением Бенвенуто Челлини:

— Завернешь в бумагу свои уши. Это единственное, что останется от тебя.

Сорин шмякнул трубку о стол, руки тряслись от злости и обиды.

— Хороших же знакомых ты выбираешь себе…

Лена слушала его, в детской забывчивости приоткрыв рот… Вдруг она заплакала горько и недоуменно. В ее светлый мир десятиклассницы влезли страшные слова, грязные намеки. Она плакала, спрятав лицо, и паяльник дымился в руке ее, а кругом возмущенно галдели девушки. Ничего не понимавший Сорин не мог перекричать их и ушел.

— Позасорили Москву блатными, куда только милиция смотрит… Кто пойдет со мной? — спросил он.

— В чем дело? — осведомился, позевывая, Петров. Он имитировал длительное сидение на жестком стуле: вытягивал руки, ноги, выгибал спину.

Сорин сообщил о разговоре по телефону. Петров тоже рассвирепел:

— Я еду. Нужен еще один здоровый кулак. Дундаш, ты как?

Фомин сидел тихий, озябший: не видел, не слышал, не понял.

— Ввязываться не хочу. Милиция есть. Туда и обращайтесь.

— Это правильно с точки зрения представителя шестой колонны. Шестая колонна соблюдает законность, пока законность крепка. Как только дала она трещину — творить беззакония можно. Так?

— Не поеду.

Крамарев кричал, что драться так драться. Надо сбегать в первый цех, выточить ножи подлиннее и повострее. Где наша не пропадала, не дадим Валентина в обиду.

Нашли третьего — здоровенного монтажника Колю Чистякова, бывшего моряка, потому у него и прозвище было — Боцман. Запасным в команду вызвался Туровцев, непонятно чему смеявшийся.

— Нечего зубы скалить! Силами общественности пора покончить с хулиганьем!

— Что — я? Я ничего… — Туровцев присмирел.

Крамарев определился в провожатые, суетился больше всех. Но Петров неожиданно заартачился, надо, сказал он, идти пораньше, чтоб успеть в магазин. Выпили в отделе соков. И добавили. Тут Петров раскрыл секрет, а Туровцев подтвердил.

Сорин — ни улыбки, ни ругани. Озабоченно полез в карман за деньгами.

— Зря Лену обложил… Бери еще две и пойдем в «Чайку», там по вечерам одно сухое вино.

С этого дня Крамарев перестал подражать Сорину и переключился на Петрова, а Лена Котомина звонко на весь цех сказала Сорину, чтоб он к ней не приставал.

49

Из-за рубежа пришла рекламация на «Кипарис». Оказалось, что в комплект запасных частей к радиометру не доложили десять ламп. К рекламации прилагался документ из Внешторга, он требовал, чтобы приняли меры, то есть наказали виновника.

А виновник один — Туровцев, начальник БЦК. Просчитать все лампы он, конечно, не в силах. Жалко наказывать парня за просто так, но надо, не накажешь — такой шум поднимется, что сам себя захочешь выгнать с работы.

Труфанов и Баянников готовили грамотный, аргументированный, глубоко принципиальный приказ (копия его должна была пойти во Внешторг).

Степан Сергеич пожалел Туровцева. Не Туровцев виноват, а обстоятельства. И кто такой вообще начальник БЦК? Человек на производстве не лишний, но и не обязательный. Директор определяет ему только часы работы, а о том, хорош радиометр или плох, судит сам Туровцев. Но чтобы он, чего доброго, не стал браковать их направо и налево, так и об этом подумали и постановили: премию ОТК получает вместе с цехом за выполнение плана.

По старой привычке Степан Сергеич пошел к Баянникову, пожаловался на несправедливость. Жаловался и возмущался собою: да за кого же это он ходатайствует? Говорит о Туровцеве — честный, а с позволения честного Туровцева в цехе происходят все нечестности. И тем не менее Туровцев честный человек.

Все рассказанное мало удовлетворило Виктора Антоновича, и он порасспрашивал о Туровцеве еще и еще поподробнее. Остался доволен — не столько ответами, сколько тем, что получил ценную информацию, и обнадежил:

— Разберусь. Наказывать надо, тут все ясно — традиция, не мы накажем — так нас накажут… Но я разберусь.

Разобрался. Ударил по Туровцеву глубоко принципиальный приказ, ударил со страшной силой, вихрем налетел, а когда пыль рассеялась, то увидели Туровцева живым и невредимым. Не начальник БЦК теперь, а контрольный мастер, то есть оклад на сто рублей больше.

Степан Сергеич удивился. Ловко устроил Баянников! Вот в чем дело-то!

Приспосабливаются люди к обстоятельствам. Вроде бы и наказали человека, но так наказали, что повысили его. Начинал догадываться Степан Сергеич: все эти перемещения, повышения и понижения — от неумения, нежелания или невозможности изменить обстоятельства. А слово «наказали»… слово само по себе не раскрывает всего того, что в нем содержится, слово конкретно значимо только в окружении других слов, слово привязано ко времени написания или произнесения его, когда еще в силе принятый смысл его.

Зато глагол «приспосабливаться» вечен в своей первородности. Институт, завод, цех, рабочие под себя, под нужды свои подгоняют одежду, сшитую для них портными, умеющими кроить по одному общегосударственному фасону. Сам Труфанов тоже упражняется в портновском ремесле, но с оглядкой на цеховые пристрастия и вкусы, и так умело наприспосабливался, что худого слова о себе не услышит. Установилось какое-то подобие джентльменского соглашения между администрацией и рабочими. Всем своим поведением монтажники и регулировщики второго цеха вбивают в сознание Труфанова такую мысль: у нас есть кое-какие грешки, мы, в частности, помаленьку пьем на работе, но зато мы не вопим во всю глотку о сверхурочных, о суточных бдениях в конце месяца, о радиоактивных препаратах, которые, возможно, подорвут здоровье наших детей, — мы, короче говоря, помалкиваем, и вы, Анатолий Васильевич, будьте добры, закрывайте свои директорские глазенки на наши, не скроем, дурные шалости, можете, никто не возражает, для виду, для комиссии разных громыхнуть приказом о решительном искоренении чего-то там, с алкоголем связанного, но не более, а то, не ровен час, позвоним в ЦК профсоюзов и пригласим кое-кого, пусть они вскроют склад готовой продукции и убедятся, что заприходованные радиометры не у заказчика, а в цехе на переделке, — ну, лады, Анатолий Васильевич?

Степан Сергеич впервые подумал о себе как о человеке, лишенном в значительной мере способности к приспособлению. Подумал и отогнал эту мысль, но она возвращалась, она подпитывалась другими размышлениями и наблюдениями.

Многие — на заводе, в КБ, в лабораториях, — приспособившись, ныне пугаются последствий своего соглашательства и с надеждой посматривают на Степана Сергеича: а вдруг что получится?..

50

Не одного Степана Сергеича возмущала готовящаяся расправа с Туровцевым.

В цехе кричали о том, что нашли стрелочника, что наказывать надо кого-то другого. Кого? Никто не знал.

Единственный, кто рта не раскрыл, руки не поднял в защиту, был сам Туровцев. С прежней неторопливостью обходил он контролеров, подсаживался к регулировщикам, заполнял в своей комнате формуляры, паспорта, сертификаты на качество. Вежливо улыбался, когда слышал причитания монтажниц, прослышавших о будущем приказе.

— Ну, а ты как смотришь на все это? — спросил его Петров. — Говорят, понизят тебя до контролера шестого разряда. Тыщу рубликов, не больше, получать будешь.

— Ну и что? — Туровцев удивился. Посмотрел на Петрова так, словно сомневался, нужно ли продолжать, способен ли Петров понять его. — Чепуха все это.

— Что — чепуха?

— Все. — Туровцев обвел рукою цех и то, что за цехом.

Петров так поразился, что даже не присвистнул по своему обыкновению.

— А что же не чепуха?

Тем же сомневающимся, оценивающим взглядом Туровцев посмотрел сверху вниз на него (Петров сидел).

— Надо так: служить людям, обществу. Остальное — довески, окурки, обрезки, чешуя.

— Служить… — как эхо повторил Петров. — Служить… М-м-м… это интересно весьма.

— Кому-то да. Но не тебе.

— Это почему же?

— Потому что ты трепач.

Эта его уверенность обидела Петрова. Весь день он наблюдал за Туровцевым, якобы случайно оказывался рядом с ним. Что за человек Туровцев, которого он знает почти три года? Ничего, в сущности, выдающегося… Как-то поставил себя так, что никто его не обманывает. Наряды на градуировку и регулировку закрывает, веря на слово. Вспыльчив, но умеет сдерживать себя…

Иногда обидится, покраснеет, желваки заходят по широким скулам… Нет, пересилил себя, уже спокоен… Есть у него — это точно — какая-то цель, существуют какие-то принципы, какая-то система взглядов…

Сколько ни бился Петров, Туровцев захлопывался, оставался непознанным.

За обыденностью, за простоватостью — дичайшая сложность, не выплеснутые наружу драмы, борьба упорная, тихая и незаметная. Человек живет, самый пройдошистый корреспондент ничего о нем не придумает, до того этот человек кажется примитивным, а он — личность выдающаяся, частица мира…

Противными стали Петрову собственные шуточки навынос, вымогательство.

Он выволок из-под кровати все запасы спирта — три канистры. Зачем они ему?

Пусть лежат, запихнул он канистры обратно — авось пригодятся.

Вот так вот. Считаешь себя исключительным, уникумом (как же, всю жизнь в бегах), отказываешь другим в праве на исключительность (тоже мне сосунки из пионеротряда!). Вот так вот. Каждый прожил столько же, сколько ты.

Есть в лагерях такая категория — «один на льдине». Одиночка, оборвавший все связи с другими заключенными. Не говорит ни с кем, неизвестно, где спит, не работает, своей ложки-миски не имеет.

Петрову приснилось, что здесь, в Москве, он — «один на льдине».

Прогонял наваждение явью, твердил себе, что он работает вольно, у него есть работа, он передовик даже какой-то, бугром назначен, бригадиром.

Утром пришел в цех, увидел Котомину и сразу поверил в то, что сна не было.

51

Дважды Степан Сергеич решительным шагом направлялся к Игумнову и дважды трусливо сворачивал в сторону. Извиняться он не любил, всякий раз вынуждал себя, подстегивал, а повиниться надо. Ведь он понял, что цех выпустил пятьдесят негодных «Кипарисов» не по злой воле одного человека.

Потоптавшись у стола Игумнова, Степан Сергеич неуверенно произнес:

— Я ошибался. Вы не жулик.

— Давно бы так, — равнодушно сказал Виталий, не подняв даже голову, не отрываясь от бумаг.

Обломался диспетчер или не обломался — брать его в сообщники Виталий не желал. В диспетчере хранятся неисчерпаемые запасы особой шелагинской честности. И разговор этот не вовремя. Надоело выкручиваться. Надоело.

Только и знаешь что выкручиваться. Ни одного спокойного дня. Вчера на совещании у директора хором прикидывали, как протолкнуть в плане еще десяток радиометров. Теоретически рассуждая, протолкнуть никак нельзя, физически невозможно. Труфанов подвел итог: радиометры будут, поскольку цехом руководит не кто-нибудь другой, а Игумнов. И все заулыбались. Игумнов все может, Игумнов ради плана на все способен… И пришлось выкручиваться.

Получили приборы для настройки, отвели в градуировочной угол, посадили бывших десятиклассников. Те довольны, что приобщаются к интеллектуальной профессии, и регулировщики рады. Надоело выкручиваться, а надо.

Профессиональная гордость обязывает, самолюбие — что-то есть возвышающее в приобретенной репутации человека, способного на все. Директор провернул через министерство приказ: начальнику второго, основного, цеха Игумнову В.А. в который раз повысили оклад.

— Я все думаю, думаю, думаю… — с огорчением заговорил Степан Сергеич, присаживаясь ближе, — Все думаю… («Напрасно думаешь», мысленно добавил Виталий.) Думаю и прихожу к такому выводу. Все, что делается у нас в конце месяца, это не обман. То есть это обман и в то же время не обман…

— А что же все-таки? — Виталий напрягся. Если уж Степан Сергеич оправдывает ложь, то дальше ехать некуда. — Ну, говорите.

— Наша нечестность полезна… Не во всем я разобрался, но кое-что понимаю. Если я слышу, к примеру, что строители сдали дом с недоделками, а комиссия приняла его, причем в комиссии честнейшие люди, я не бросаюсь теперь словами о взятках, о безответственности и о том, что надо кого-то отдавать под суд. Я полагаю теперь, что строители и члены комиссии — люди неподкупные и честные. Но строителей поджимали сроки, строителям вовремя не доставили какой-нибудь штукатурки, а члены комиссии знали, что если они не примут дом, то не выполнят какие-то там обязательства или — того хуже — СМУ не получит кредитов, банк не даст денег на новый дом, а дома нужны людям…

— Красиво, — одобрил Виталий и поцокал языком. — Красиво… Красиво!

— заорал он. — А о людях, которые вынуждены подписывать акт о приемке дырявой крыши, вы не забыли? Людям честным каково?

Людям этим Степан Сергеич уже дал определение. Он называл их так: стихийные диалектики.

— Они приносятсвою честность в жертву общей честности.

— Что?.. — Виталий не понял. Потом расхохотался. — И долго так продолжаться будет? Сто? Двести лет? Пока специальным указом не введут единую честность? Что тогда от честности вообще останется?

Вот ведь опять не рассмотрел явление со всех сторон. Ошибся. Степан Сергеич, тяжко вздыхая, поплелся прочь. Полезно все-таки поговорить с умными людьми.

Еще есть один умный — Стрельников. Степан Сергеич как-то затащил его в комплектовку, посвятил в свои размышления.

— Забавно. — Стрельников подумал, но не согласился.

Много раз выходил Виталий из кабинета и много раз видел Шелагина.

Диспетчер, сгорбившись, сидел на ящике. И жалко человека, и посмеяться хочется. На то и другое нет времени.

52

С весной пришло неясное беспокойство. Петров просыпался рано, мыл полы, обмахивал тряпкой мебель, раскладывал книги. Появилась страсть к чистоте. На проспекте Мира запахло цветами, их продавали у входа в метро крикливые бабы в платках, гордые кавказцы.

Семь утра, автобусы редки, у магазина толпится окрестная пьянь. Петров, свернувший было к проходной, застыл на кромке тротуара. Так и есть — Котомина.

Спросил вежливо, что она делает здесь в семь утра. Ага, дежурная по цеху, а дежурных на обед не отпускают.

Петров купил булочку, колбасу, кефир Лене, сигарет себе. Медленно шли к проходной. Ничего особенного, убеждал себя Петров; он видел неприкрытые плечи ее, завитушки волос, подвернутых за ухо. Ординарная физиономия, примитивный покрой лица, худосочная маменькина дочка.

— А вы почему так рано?

— Цветы.

— Кому же они?

(О женская суть! В вопросе и удивление, и насмешка над старомодным подарком, и легкое презрение к той, кому будет преподнесен букет, и сожаление даже, что не ей, Лене Котоминой, несут в такую рань цветы.)

— Тебе.

— Серьезно?

— На полном серьезе, как говорят трагики в пивной.

Она недоверчиво взяла букет и спрятала в нем свое довольное лицо.

— Нет, в самом деле?

— Честное слово.

— Тогда помоги мне подготовить цех. Я до сих пор не знаю, где какой рубильник.

Глупенькая невинность, издевался над собою Петров, вместилище банальных истин…

В регулировку вошел Валентин, похрустывая халатом, и как можно безразличнее сказал Петрову:

— Иди угомони бабье. Сожрут они твою Ленку…

Петров посмотрел в цех и сразу же в пестроте лиц увидел большие несчастные глаза Лены. Перед нею в узком кувшинчике стояли цветы. Ясно: девчонка призналась, от кого букет, а трепливые подружки уж постарались напеть ей о нем.

Эластичным шагом подошел Петров к столу с букетом. Понюхал цветы.

Безразлично, размыто, рассеянно обвел взглядом прикусивших языки монтажниц и монтажников, смотревших на него с испугом и ожиданием. Все предвещало мат, мастерский набор слов, пробивавших барабанные перепонки, вонзавшихся во внутренности, заставлявших самого Петрова думать о безграничных возможностях великого и могучего русского языка.

Он раскрыл рот и — передумал. Погладил дрогнувшее плечо Лены и пошел в регулировку. Медленно, не раз останавливаясь, прислушиваясь.

Два звонка прозвенели — на обед, после обеда, потом, в конце работы, третий. Петров не уходил. Подмел комнату. Переделал пылесос в мощный пульверизатор и окатил цех брызгами. Молчал. Помог Лене прибраться. Помог смести в угол обрезки проводов, протереть столы.

— Все, — сказала она. — Помой руки. Мыло дать?

— Я еще поработаю. Иди. Ключи от цеха я сдам.

Он бесцельно просидел еще полчаса. Закрыл цех. Издали увидел Котомину.

Она сидела на скамеечке, ждала его, повернула голову, увидела. Ни рефлекторных движений рук, одергивающих юбку, ни взлета пальцев, чтоб убедиться в исправности прически. Девочка, еще не ставшая женщиной, встречала его так, словно расстались они сегодня утром на кухне, будто впереди у них сегодня магазины, ребенок в детском саду и еще что-то, что было до них и будет после них.

53

Когда-то было решено: диспетчера Шелагина ни в какие комиссии не вводить, ни на какие совещания (кроме производственных) не пускать. Степана Сергеича держали на привязи, временами давали ему порезвиться и возвращали на место, на обжитой шесток. Со временем страхи улеглись, и Степана Сергеича стали использовать шире. Так попал он на завод, где по труфановским чертежам делали серийные усилители и устройства для подсчета импульсов. Управился он быстро, ящик с деталями погрузил в пикап и пошел искать заводскую лабораторию — поставить еще одну подпись на пропуске. Начальник лаборатории Рафаил Мулин был Степану Сергеичу знаком: Рафаил часто наведывался во второй цех, загодя изучал капризы усилителей, расспрашивал регулировщиков, присматривался к монтажу.

С легким презрением поглядывал диспетчер современного предприятия на внутренности заштатного заводика, шел по двору с чуть виноватой улыбкой цивилизатора, попавшего на окраины планеты. Везде кучи мусора, скособоченные барабаны кабелей, какие-то ящики… Носятся взад и вперед электрокары, водители свистят по-разбойничьи. В цехе теснота, пыль, темень… «Грязновато живете, братцы!»

Зато в лаборатории совсем по-другому. Пять инженеров, среди них Рафаил, сидели тихо, как в классе, когда на задней парте возвышается директор школы.

Рафаил показал на мягкий стульчик поблизости, тихо расспрашивал о цехе, о регулировщиках. Отвечал Степан Сергеич невпопад — он увидел два рядом стоящих прибора… «Да, конечно, а как же», — вставлял он в паузах, а сам смотрел и смотрел. Приборы как приборы, обычные приборы, в кожухах, на передних панелях ручки управления — клювики, так называли их в НИИ. Но шильдики, шильдики одинаковые! На том и другом ПУ-2 (пересчетное устройство, тип второй), в НИИ оно известно под шифром «Флокс».

Степан Сергеич неуверенно погладил более крупную пересчетку.

— «Флокс»… — Он утверждал и спрашивал одновременно. — А это? — Рука легла на маленькую пересчетку, изящную и компактную.

— Тоже «Флокс», — сказал Рафаил.

— Мы, кажется, таких не выпускали.

— Это мы сделали.

— Не пойму…

— Переделали. Улучшили.

— Улучшили? — засомневался Степан Сергеич. Это уже наглость: заштатный заводик улучшал НИИ. — Ну и что же у вас получилось?

Едчайшей иронией был пропитан вопрос… Инженеры подняли головы.

— Покажи ему, Рафаил, — сказал кто-то.

Степану Сергеичу дали два формуляра — на большой институтский «Флокс» и на маленький. Взгляд направо, взгляд налево, взгляд поднимается к приборам, обегает лабораторию и, бессмысленный, замирает на Рафаиле.

— Не верю, — непреклонно сказал Степан Сергеич. Маленький «Флокс» обладал большей разрешающей способностью, он был точнее и быстрее, он был…

Степан Сергеич спросил, в чем же дело. Инженеры переглянулись.

— Хотите, объясню? — очень мягко предложил Рафаил.

— Да, да, объясняйте!

— Только не рычите на меня, хорошо? Забыл, простите, как зовут вас…

(Степан Сергеич пролаял свое имя-отчество.) Я из окна вас заметил — вы так брезгливо обходили мусорные кучи. Наверное, подумали: почему не прикроют эту шарашку, да?.. Нет, товарищ представитель НИИ союзного значения, нас прикрывать нельзя. Мы будем существовать, пока не прикроют ваш хваленый институт…

— Уточните.

— Ну, если вам нужна откровенность… Ваш институт занимает в Москве первое место по бездарности. У вас образовался особый стиль — грубый, неумный и дорогой. Ваши инженеры не утруждают себя думанием. Кто-то когда-то набросал схему — и шпарят по ней одни и те же узлы, одно и то же исполнение. Не потому, что такие уж бездари собрались под крылышком Труфанова, а потому, что стиль выгоден институту — вашему НИИ выгодно изготовлять дорогостоящую дрянь.

Инженеры вставали, разминаясь, улыбаясь. Диспетчер веселил их детским недоверием. Один из них, тощий и желчный, рассказал, как упрощался «флокс».

Худые и быстрые пальцы инженера бегали по старой схеме, вычеркивали ненужные лампы, браковали надуманные цепи, ноготь расправлялся с формирующими каскадами, узенькая ладошка разрубала геометрически правильные линии соединений…

Ни линий, ни обозначений уже не видел Степан Сергеич… Схема дрожала, расплываясь в неразрешимый лабиринт-головоломку. Как же так? Насмешки над своим заводом он перенес бы легко, сам знал цеховые грешки. Но — союзный научно-исследовательский институт!

— А «Примула»? Слышали о «Примуле»?

— Труфанов пальцем не шевельнул для «Примулы», она родилась на энтузиазме Стрельникова.

Мешанина ломаных линий рассасывалась, появились баллончики ламп, прямоугольники сопротивлений, тонкая вязь дросселей и трансформаторов. Схема восстановилась. Степан Сергеич увидел, что он в лаборатории.

— Кто же виноват?

Тощий инженер потерял охоту к ниспровержению схем и догм. Потрогал нос и, слова не сказав, сел за свой стол.

— Никто не виноват. — Рафаил пожалел диспетчера. — Нам, то есть серийному заводу, нельзя делать дорогие вещи… В массовом производстве приборы должны быть проще. Я знаю ваших регулировщиков, у нас таких нет, у нас таких и не будет: у нас платят мало, жилья нет.

— Я вас спрашиваю: кто виноват?

— Вы, — разозлился Рафаил.

— Я?

— Вы, вы виноваты, Труфанов виноват, все вы, как говорится, из одной футбольной команды. Сюсюкают о НИИ, кричат о достижениях НИИ… Не хотят видеть правду. Сидят на шее государства, рвут по бюджету деньги…

— Государство — это я!

Лаборатория непочтительно заржала.

— Вы еще меня узнаете! — пригрозил им Степан Сергеич.

Тощий и желчный инженер поболтал в воздухе пальцами. «Ах, не смешите нас!» — вот что говорил его жест. Диспетчер ничего уже не видел и не слышал — он бежал к пикапу.

54

Шелагин ворвался в кабинет Игумнова и с подробностями рассказал обо всем.

— Люминофоры-то привезли?

— Какие еще люминофоры? Люминофоры ему нужны! Люминофоры!

Виталий машинально отодвинулся подальше, ему показалось, что Шелагин сейчас в него вцепится. Но он не прерывал Степана Сергеича, находил даже удовольствие, слушая его. Работы в цехе невпроворот, а диспетчер опять ищет справедливость.

Упершись коленом в край стола, Игумнов покачивался на задних ножках стула, посматривал, улыбаясь, на буйствующего диспетчера. Тридцать шесть лет человеку, пора бы и остепениться.

— Успокойтесь, Степан Сергеич, успокойтесь… Эти инженерики, эта мелюзга мыслит кое в чем правильно, кое в чем… Предположим, что институту выделили на разработку радиометра два миллиона рублей. Мы уложились в миллион. На следующий радиометр нам дадут меньше.

— Правильно сделают!

— Следующий радиометр, предположим, не пойдет, ему миллиона мало. Что тогда?

— Обоснованно просить. На трех-четырех радиометрах определить норму.

— Кто ее определять будет?..

— Вы жулик, Игумнов, вам торговать на базаре.

— Как начальник цеха…

— Молчать! — крикнул Шелагин.

Снарядом, рассекающим податливое инертное пространство, летел он к парторгу, пробил дверь кабинета и вонзился в Молочкова.

— Прекратите обывательские разговорчики! — закричал парторг. — Я не позволю вам мазать дегтем достижения славного коллектива наших инженеров!

Не вышло у парторга — выйдет у директора. Тем более что Молочков намекнул: без директора вопросы технической политики не обсуждаются. Степан Сергеич так бурно повел себя в приемной Труфанова, что Анатолий Васильевич приоткрыл дверь, посмотрел, кто же там хулиганит. Не удивился, увидев Шелагина (парторг предупредил), пригласил войти. Непроницаемо спокойно выслушал, делая в блокноте какие-то пометки.

— Вы абсолютно правы, Степан Сергеич. До тех пор, пока все коммунисты не проникнутся ответственностью за наше общее дело, до тех пор мы не сможем работать с полной отдачей. Но поймите, нахрапом, навалом, наскоком здесь ничего не решить. Нужен трезвый подход к делу, всесторонний учет обстоятельств.

«Слова, — думал Степан Сергеич, — слова».

— Как я понял…

— Придет время — займемся и вашим предложением.

— Займемся… время… обстоятельства…

Бормоча невразумительное, Степан Сергеич бегал по коридору второго этажа мимо дверей разных начальников. Безумные мысли озаряли его. Ворваться в райком! В горком!

Вдруг он увидел, что стоит перед дверью главного инженера НИИ и завода.

Всем телом налег он на нее, дверь даже не скрипнула.

В конце коридора показался сам главный инженер — Владимир Николаевич Тамарин, здоровенный, под потолок, детина. Шел он с белокурой женщиной, начальником лаборатории.

— Нет, Наталья Сергеевна, инженер нынче пошел не тот. Инженер нынче как…

Подбирая сравнение, главный нетактично отвернулся от собеседницы и остановился. На него бешеными глазами смотрел незнакомец.

— Делом заниматься надо, делом!

Главный освободил рот от сигары, это возможно, обостряло его слух.

— Простите, что вы сказали?

— Делом, говорю, надо заниматься!

— Это вы мне?

— Да, да, вам!

Неизвестный кричал сдавленным фальцетом. Главный дал собеседнице знак: простите, я буду занят. Вернул сигару на место, одной рукой открыл дверь, другой заграбастал пьяного вдрызг негодяя и мощно втолкнул его в кабинет.

Повернул ключ. Принюхался. Нет, это не алкоголь.

— Если вы плохо себя чувствуете…

— В этом здании не я сумасшедший! Вы! Директор!

— Я за критику. Говорите.

Снаряд взорвался. Осколки просвистели в воздухе. Главный инженер уцелел чудом. Он нашел себя на диванчике полулежащим. Стряхнул с груди пепел.

Встал.

— Как ваша фамилия?.. Так, так… Помню. Возмутитель спокойствия. Вас кто-нибудь знает в КБ, в отделах?

— Мошкарин, Стрельников.

Тамарин успокаивался. Фамилии эти принадлежали тем немногим людям, которых он знал хорошо и ценил. Телефон Мошкарина… вот он: 2-45.

Услышанное от Мошкарина вполне удовлетворило главного. Когда же тот спросил, что еще там натворил Шелагин, то ответ был такой:

— Беда, Владимир Афанасьевич, низы дерут глотку. Опыт прошлого показывает, что верхам нельзя затыкать себе уши. Приходи, послушаем Савонаролу. Авось что полезное придумаем.

Степан Сергеич встретил Мошкарина неловкой улыбкой. Он уже стыдился своей несдержанности. Тамарин, экономя силы, пересказал речь диспетчера.

— Конечно, — заключил он, — я за легкий бардачок на работе, в легком бардачке работать приятнее и продуктивнее, мы не гвозди делаем, у нас творческая обстановка, но бардачок, сознаюсь, перерос в средний…

— Вы-то работаете? — прервал Мошкарин.

Главный застыл в долгом молчании… С Труфановым, думал он, когда-нибудь надо сцепиться. Вопрос так стоит: когда? Сейчас или в более выгодной обстановке? Сейчас вообще-то несвоевременно. В энергетическом экзамены, вечерникам не дочитаны сорок с чем-то часов. С другой стороны, что ему, Тамарину, терять при поражении? Уйдет в тот же энергетический. Бояться нечего.

Тамарин рыскал по ящикам стола. Где же эта гильотинка?.. Вот она, завалилась. Тамарин нюхнул сигару. Щелкнул гильотинкой, проверяя ее. Швырнул сигару в коробку. Машинка для обрезки, сигара, щелчок — это все междометия, вводные слова, скрывающие нежелание говорить прямо и честно. Этот, спрашивается, диспетчер Шелагин — он ведь не прикидывал ничего, он равнодушен к судьбе своей, он шел к директору, не заручась поддержкой начальников отделов.

— Садитесь поближе, могучая кучка. Могу с прямотой римлянина заявить: с нас могут содрать полоски покрытой волосами кожи, их называют скальпами.

Чтобы этого не произошло, надо действовать сообща и дружно. Я исхожу из того, что инженеры не сборище лапотников, а мыслящая публика. Есть предложение пригласить Баянникова, тем более он пронюхает обо всем.

Степан Сергеич уже освоился в этом кабинете и пылко согласился. Виктор Антонович, сказал он, настоящий коммунист. Тамарин позвонил. Ждали заместителя в полном молчании.

Баянников не удивился, застав Шелагина в кабинете Тамарина, он непринужденно сел рядом. Цель совещания понял сразу.

— Я не инженер, не конструктор. Я мыслю общими категориями. Борьба мнений, столкновение интересов необходимы. — Он направил на Тамарина окуляры. — Студентов придется бросить.

Главный пришел к тому же, проживет и без него юная поросль, хватит!

— Начнем, — беззаботно произнес Тамарин. — Послушаем меня.

Степан Сергеич знал только производство, он и не подозревал о сложности взаимоотношений всех отделов НИИ. А главный предложил реорганизовать ООСН отдел отраслевой стандартизации и нормализации. Чертежи и схемы прежде всего поступали туда. Здесь их проверяли, здесь устанавливали, что хомутик ЖШ такой-то, изобретенный конструктором таким-то, изготавливать нельзя, потому что вся радиотехническая промышленность применяет аналогичную по назначению деталь НЖШ такую-то. Много чего возложено на ООСН. Фактически же семь инженеров и шестьдесят техников занимаются не тем, чем надо. Инженеров по стандартизации вузы не готовят, оклад в отделе маленький, все инженеры в нем бывшие старшие техники. Сами же техники в большинстве своем люди случайные, кому надо остаться в Москве — тот и лезет в ООСН. Есть уникум: самый настоящий мукомол по специальности…

Баянников сказал, что мукомола уволит. Переставили — на бумаге техников, перетасовали инженеров. После долгих споров создали то, что впоследствии получило название «бездефектная сдача продукции». ООСН будет еженедельно представлять карточки брака на каждую группу КБ и каждую лабораторию. Одна ошибка — десять процентов премии долой. Пропустили ошибку девушки ООСН — тоже десять процентов, уже с девушек.

— Забегают, — уверенно предсказал Тамарин. — О прическах забудут.

Подкину я им одного специалиста, лекции им почитает… И пусть не обижаются.

Во многих НИИ делают нечто подобное, в соседнем начали с планового отдела!

Время требует и время создает систему, когда не рубль вообще учитываться будет, а конкретный рубль, наш, институтский, заводской. Решено?.. Можно переходить к следующему пункту, их у нас много, но, к сожалению, надо ехать к моим оболтусам в энергетический, заодно поругаться с деканом. Труфанов через неделю уезжает в Ленинград, за эти дни мы обсудим все, накидаем черновик приказа, издадим за моей подписью… Завтра соберемся, не здесь…

Степану Сергеичу рекомендовали помалкивать. Никто не должен знать о будущем приказе и пунктах его, кроме посвященных, число которых будет увеличиваться, об этом позаботятся Баянников и Тамарин.

Пропахший сигарным дымом возвращался Степан Сергеич на завод. Радость омрачалась некоторой незаконностью всего происходящего. Почему, спрашивал он себя, честные коммунисты должны таиться, задумывая хорошее дело? Некрасиво, поймите, интриги плести за спиной Анатолия Васильевича, строить козни. Надо бы сказать ему прямо: так и так, товарищ Труфанов, хочу предупредить вас честно, что мы против…

Игумнов спросил диспетчера, чем кончились поиски справедливости.

— Ничем, — буркнул Степан Сергеич.

— Что и требовалось доказать, — сказал Виталий. — Что и требовалось… Иного ожидать нельзя. Нас, фантазеров, двое на заводе, мы нетипичны, мы отсталые.

Мелкой рысцой Шелагин побежал в отдел снабжения. На разговоры у Тамарина ушло драгоценное время, а работа не ждет.

55

Уже загудели на заводе станки второй смены, уже оттарахтели под окнами директорского кабинета мотороллеры холостяков, охрана уже пересчитала сданные ей ключи от лабораторий, а Анатолий Васильевич, отключив телефоны, в густой тишине продолжал вдумываться, вслушиваться в шумы подсознания.

Возникло предчувствие беды, повеяло опасностью. То, что другие именовали мистической шелухой или суеверием, получило у доктора технических наук иное название.

Отозванный в конце сорок четвертого года после ранения на Урал, Анатолий Васильевич однажды испытывал на военном аэродроме самолетную радиостанцию. Установили ее на верном «Ли-2». Перед очередным полетом командир экипажа забастовал. «Не хочу лететь, — заявил он руководителю полетов, — гробану и себя и самолет». Умоляли, приказывали, упрашивали, взывали, грозили — ничего не помогало. Дело дошло бы до военного трибунала, не испытывайся на том же аэродроме новый бомбардировщик. Представители лучшей моторной фирмы страны заинтересовались этим делом, они прогнали на земле моторы «Ли-2» на всех режимах, обсосали каждый винтик, протрогали каждый болтик и на третий день поставили диагноз: на восемнадцатой минуте полета самолет должен был взорваться. Три дня они копались, и три дня рядом с ними стоял мужчина в унтах и ватной куртке — инженер Труфанов. Его принимали за технаря, иногда просили подать то-то, сбегать туда-то. Он подавал и бегал, бегал, подавал и размышлял. Когда поставили диагноз и сказали командиру экипажа, что в башке у него что-то божественное, единственным неверующим был Труфанов. Он уже тогда догадался, что командир чувствовал мельчайшие, недоступные приборам отклонения от нормального режима: руки летчика ощущали дрожь штурвала, уши слышали рев моторов, глаза видели изменение цвета выхлопных патрубков. Все попало в мозг, аппарат мозга регистрировал все посылки извне, перерабатывал все импульсы информации, но человек ставил себе задачу упрощенную, ограниченную, человек искусственно инструкцией по предполетной подготовке — сужал идущий на переработку поток и получал нужное ему решение. А мозг самопроизвольно решал задачу шире и, следовательно, вернее.

Предчувствие никогда не обманывало Труфанова, оно шепнуло об угрозе тогда, когда Шелагин назначался диспетчером. В то время Труфанов не внял ему.

Приоткрыла дверь секретарша, спросила, на какое число заказывать билет в Ленинград. Трижды за день слышал этот вопрос Труфанов и трижды говорил, что подумает.

— На сегодня. На «стрелу», — резко сказал он.

Домой он не хотел заезжать, все необходимое лежит здесь, в чемоданчике, экстренные командировки нередки. Но позвонить надо, в бравурном тоне Анатолий Васильевич сообщил жене, что уезжает не послезавтра, а сегодня, и, чтоб не раздражать себя отставил трубку подальше: голос жены потрескивал издалека.

Спрашивать у секретарши адрес главного инженера Труфанов не захотел.

Нашел его наконец в старой записной книжке и, подъехав к дому на Таганке, подумал, что Тамарину, пожалуй, не пристало жить в таком грязном и ветхом месте. Но едва он зашел в комнату, как понял, почему главный сопротивляется всем попыткам переселить его в более удобное жилище: комната — от пола до потолка — была уставлена старинными книжными шкафами такой высоты, что ни одна современная квартира не смогла бы вместить их. Глубокие кожаные кресла пахли академическим покоем и постоянством.

Тамарин только что отужинал и собирался отдохнуть за легкомысленным чтением. Приход Труфанова его удивил, он быстро, тревожно глянул на него и предложил:

— Кофе?

— С удовольствием… Великолепно, — похвалил кофе Труфанов. — Прекрасно… Ночью я уезжаю.

— Сегодня?

— Да.

— Атомоход?

— Он.

— Желаю…

— Благодарю.

Мужицким пальцам Труфанова сжимать бы пивную кружку, а не полупрозрачную чашечку. Допив, осторожно поставил ее на стол.

— Интересуюсь: чем кончилась твоя беседа с этим… Шелагиным?

— Тоже интересуюсь: кто наябедничал?

— Никто. Просто догадываюсь… Так чем же?

Выгадывая время для ответа, Тамарин повозился с сигарой:

— Решили за время твоей командировки встряхнуть институт.

— Похвально. Я не против.

— Ты?

— Да, я. Поэтому — встряхивай. Поэтому — и уезжаю заблаговременно, даю дорогу. Встряхивай. Однако подумай и еще раз подумай… О том подумай, что будет, если мы приучим каждого диспетчера бегать в дирекцию с идиотскими прожектами… Хочешь немного откровенности?

— Я слушаю. — Тамарин положил сигару.

— Так вот… Меня Шелагин пугает чем-то. За ним какая-то сила. Какая — не могу понять. На любого я накричу, выгоню вон, его же опасаюсь…

Почему?

— Не ощущал.

— Почему я должен петлять, почему в глаза не называю его идиотом и заранее соглашаюсь с его идиотскими…

— Идиотскими?

— Да. Не знаю в деталях, но существо угадываю: ты намерен рубликом ударить по неучам, бездарям и лентяям. Ударишь, не отрицаю. Но это капля в море, бережливость на спичках. Что из того, что мы научим своих инженеров беречь копейку? Хозяйство все в целом сотнями бросается! Экономика — единый механизм. Мы сбережем копейку, а соседи угробят миллион.

— Пусть гробят, пусть бросаются… А я буду беречь копейку! Себя ради!

Эх, Анатолий Васильевич, Анатолий Васильевич! Я знаю людей, да и ты их знаешь, гордых тем, что всю жизнь они были пешками, исполнителями. А я не могу быть только пешкой. Я в свою исполнительность хочу внести что-то свое, отличающее меня от других. На цитатах из «Теленка» не проживешь, отдушина узенькая… На соседей, которые миллионы впустую растрачивают, ссылаются такие же промотавшиеся соседи… Замкнутый круг абсолютной безответственности… Горько порою бывает, до слез обидно. Копейку надо беречь, бережливость — это нечто, заставившее обезьяну стать прямоходящей, и не с Луны, не с Марса прибавочный продукт доставлен, на Земле выработан умением и сноровкой человека, а мы будто задались целью все приобретенное растранжирить и промотать… — Тамарин не вставая потянулся к книгам и передумал. — Да что говорить… Сам знаешь, сам видишь… Мне, признаюсь, часто не хочется на работу ехать, в какое-то дискомфортное состояние впадаю. настроение портится, жду беды и никогда не обманываюсь… Твой диспетчер сего дня преподнес подарочек, давно его ждал. (Анатолий Васильевич отметил себе: «твой»!) Очень плохо, что информация о «Флоксах» поступает к нам не официально, а в такой вот корявой форме… Кстати, Анатолий Васильевич, я тебя очень прошу: не поднимай свою директорскую дубину над Шелагиным, у тебя, я чувствую, руки опять зачесались…

Анатолий Васильевич непроизвольно глянул на руки свои: они, естественно, не чесались. Массивные и хваткие, лежали они на подлокотниках, неподвижные, усталые, и ни один мускул их не выдавал того, что затрепетало в самом Анатолии Васильевиче. А хотелось директорской дубиной трахнуть по этому академическому столу, чтоб щепки полетели. Будто не знал главный инженер, что вся эта похабель с громоздкими и ленивыми на подсчет «Флоксами» предопределена, запрограммирована, заложена в цифрах, которые радовали бухгалтерию и плановый отдел! Слепым, что ли, был Тамарин, когда отвергли простой, дешевый и компактный вариант «Флокса», для внутренних нужд сделанный в двадцать девятой лаборатории? И знал бы диспетчер Шелагин, как используют его эти великоумные прогрессисты. И Тамарин и этот, как его, Рафаил Мулин, предводитель банды инженеров, огребающий фантастические премии за удешевление и упрощение опытных партий радиометров, вместо того чтоб честно заниматься тем же делом в НИИ. Что из того, что когда-то выгнали: дело-то общее. И министерство держит на примете разных диспетчеров, поддерживает их почины, чтоб задушить их и утвердиться в вере своей министерской, лишний раз продемонстрировать невозможность каких-либо перемен. Под экономикой, под бытом каждого предприятия — фугас, мина замедленного действия, и никто не знает, на каком делении шкалы щелкнувшая стрелка воспламенит запальное устройство. Надеются, что когда-нибудь все так проржавеет в этом устройстве, что можно будет зычно позвать какой-нибудь фундаментстрой и безбоязненно начать рытье котлована. Надежда надеждой, но временами поджилки трясутся у тех немногих, кто о мине знает, вот они и подпускают к запалу смельчаков и тут же оттаскивают их. Фантасмагория. С которой надо свыкаться, потому что через два года быть ему, директору, начальником главка, а там уж некого будет в заместители министра подавать как его только.

— Так, я надеюсь, диспетчеру ничего не грозит, а?..

Легкое утомление еще позволило бы Труфанову ответить, но на смену ему пришла многомесячная усталость, и наконец сонная одурь совсем сковала Анатолия Васильевича. Он скосил глаза на часы, задержал зевок и с усилием поднял себя из кресла.

— Извини — заболтался… Надо, понимаешь, взять билет… и вообще…

Нет, нет, не провожай меня, метро рядом, дойду. Прошу тебя — встряхивай своим именем, моего не упоминай, так будет лучше для дела.

На вокзал он приехал за два часа до отхода поезда.

56

Приказ, подписанный Тамариным, был размножен не в десятке экземпляров, как обычно, а в сотне. Приказ повесили на всех этажах, выдали под расписку начальникам лабораторий и руководителям групп. У главного состоялось расширенное заседание.

— Малый совнарком в сборе, — сказал Тамарин, оглядев присутствующих.

— Буду краток. Приказ охватывает не все, руководствуйтесь его смыслом… Он предельно ясен: обезлички быть не должно. Радиометр делают в допроизводственной стадии пять, десять, пятнадцать человек из разных отделов, ошибки размазываются, виновников не найдешь. Приказ определяет меру ответственности каждого, впоследствии будет разработано положение о руководителе заказа… Расширим комиссию по приемке макета…

Труфанов приехал ровно через неделю. О приказе узнал еще там, в Ленинграде. Когда же Молочков принес его, то Анатолий Васильевич не стал читать.

— Готовься к собранию, парторг.

Несчастное лицо Молочкова молило, как протянутая рука, выпрашивало…

Хотя бы одно словечко, один взгляд… Анатолий Васильевич напустил еще большего тумана.

— Главный инженер и иже с ним, — бормотал он, — жалкие авантюристы, полагающие, что голым администрированием, без энергии коммунистов можно изменить работу пятидесяти трех лабораторий, девяти групп КБ и пяти цехов завода. Авантюризм. Верхоглядство.

Молочков ушел, стараясь ни о чем не думать. Только тогда Анатолий Васильевич склонился над приказом.

Умно, правильно… Нет, он не против. Как документ, как руководство к действию приказ достоин уважения и внимания. Но так опрометчиво поступать нельзя. Зачем поднимать лишний шум? Когда вскрываются недостатки, непосвященные и несдержанные массы задают один и тот же глупый вопрос: а как это могло произойти? Козел отпущения необходим, но найдите человека, который добровольно объявит себя козлом. Не найдете. Человек всегда вспоминает об объективных условиях, а если и признает свои ошибки, то почему-то употребляет не местоимение первого лица, а прячется за «мы». Поди разберись.

У Тамарина все выдержано в безличных оборотах: «обнаружено», «замечено», «выявлено». Дураку ясно, что виновник — сам директор, хотя и обеляется он фразой вступления: "Несмотря на неоднократные указания директора НИИ тов.

Труфанова…"

Но в министерстве будут довольны, там сами рады бы грохнуть таким вот приказом, но на приказ нужна санкция.

В министерстве, решил Труфанов, выстелят ему ковер, признательно пожмут руку. На этом можно сыграть, прибедниться, урезать план. Труфанов призвал Игумнова, встретил его очень ласково, прочувствованно говорил о белых ночах, о тишине и гладкости вод каналов, о ленинградской вежливости, о Русском музее.

— Как план? Нормально? Особенно не старайся… Понял меня?

Теперь можно подумать о собрании, составить, пока есть время. убедительный доклад, ортодоксальный и неприступный. Несколько фраз вначале — о важности момента. Затем об итогах почти десятилетней работы института. Здесь можно набросать выражений поярче, обвешать цифрами их.

Коротко, вскользь — о недостатках: «Наряду с перечисленными достижениями… имелись недостатки». Можно усилить: «существенные недостатки». Ну, а потом дать широкий простор мыслям: «Отрадно видеть, что решение коренных вопросов институтской жизни поднято нами самими…» Решение — поднято? Не беда, все речи произносятся не на русском языке, а на каком-то канцелярском воляпюке… Отмежеваться от Молочкова! Но речь еще не закончена. Мысль должна быть хорошо сбалансирована, приправлена легким сарказмом, грубым, якобы в сердцах вылетевшим словом, сдобрена оптимизмом. Анатолий Васильевич трудился упорно, не упускал из виду ни одной мелочи. Прочел написанное…

Чего-то не хватает. Чего? Вспомнил: надо вкрапить кое-куда пословицы. Они приближают оратора к массам, свидетельствуют о знании им быта простых людей.

Но пословицы уместной не подобралось.

Зато вставил в речь знаменательный кусок: "Я скажу вам по секрету…

Десять дней назад пришел ко мне известный вам диспетчер второго цеха Степан Сергеич Шелагин и заговорил о том, о чем мы с вами беседуем уже третий час… Я подумал тогда: а готовы ли мы к перестройке? Сможем ли мы провести ее так, чтобы инициатива сверху была поддержана снизу, чтобы энергия масс сомкнулась с решением руководства? Тогда, несколько дней назад, я, сознаюсь, не был уверен в этом. Сейчас — да! Уверен! Правильно, товарищ Шелагин!

Следует в корне изменить порочную практику изготовления заведомого брака!"

Так-то, умники и самозванцы. Тоже мне инициаторы.

Вот теперь полный порядок. Труфанов попросил к себе Баянникова и Тамарина, шутил непринужденно, рассказывал о белых ночах, о тишине и гладкости вод каналов, о ленинградской вежливости… До Русского музея не дошел, прервал себя, сумрачно предупредил Тамарина:

— Впредь прошу согласовывать со мной приказы… Вы ставите меня в глупое положение — перед институтом, перед министерством.

Тамарин обещал.

В главк директор приехал с каким-то пустяковым вопросом. Сделал вид, что удивлен вниманием.

— Приказ? Ах да, вы о нем?.. Есть, как же… Назрела необходимость. Не знаю, что получится.

— Должно получиться, Анатолий Васильевич… Передовой институт, вечные поиски нового… Скоро десятилетие, но юбилейной тиши нет… Правильно…

Поможем…

Труфанов немедленно уцепился за последнее слово. В главке поупирались и отвалили деньги на реорганизацию. Труфанову намекнули: принимая во внимание… желая помочь… облегчая работу…

Вот тут-то Анатолий Васильевич с директорской точки зрения и совершил позорнейшую ошибку.

— Это вы о плане? — спросил он невинно. — Июньский план будет выполнен!

Бурные аплодисменты, переходящие в овацию… Разозленный Труфанов загнал в мыло шофера, разорался на охрану, разнес за что-то Валиоди, бросил секретарше: «Баянникова!», позвонил Игумнову, пообещал выгнать его по сорок седьмой, пусть только вздумает не выполнить план.

— Пишите! — бегал он по кабинету. — За опоздания — лишать премий.

Учредить должность дежурного по отделу, объявлять приказом на каждый день обязанности, фиксировать лодырей. В институте никто на месте не сидит, это проблема у нас — найти человека, ходят целый день из лаборатории в лабораторию. На всех этажах с двенадцати до трех дня режутся в пинг-понг. За пять минут до конца работы в проходной уже столпотворение. Выдачу аванса и получки перенести на нерабочую часть дня…

Баянников послушно скользил авторучкой. Прочел директору написанное, привычно комбинируя фразы в пункты будущего приказа.

— Что у тебя?

— Кухтин.

Не в правах директора выгонять Кухтина, не в той номенклатуре должность. Ситуация, к счастью, складывалась так, что министерство не станет задавать лишних вопросов, а раболепие подчиненных терпимо не всегда. Самое время рассчитаться с ничтожеством, избавить себя от презираемой личности, напоминающей о чем-то нехорошем.

— Кухтина вышвырнуть вон… Придумай что-нибудь поосновательнее, войди с просьбой, с требованием, с жалобой — как сумеешь.

— Кого на место его?

— Туровцева… Нет, погоди… Туровцева нельзя. Слишком самостоятелен, независим, не понимает еще, какое это благо — деньги. Исполняющим, на время.

— Ну, а как быть с Молочковым?

— В парторги Стрельникова бы… Как думаешь, Виктор?.. Тяжел, неудобен, остер, но… И райком против будет.

Баянников молчал так долго, что молчание не могло не быть продуктивным.

— Не против будет, — сказал он. — Есть у меня кое-что на Молочкова… И на райком.

57

Речь произнесена. Многие думали, что теперь-то диспетчер, возвеличенный Труфановым, пойдет в гору. Кончил он уже четыре курса института, мог по закону требовать инженерной должности.

Думающие так не знали того, что знал о себе Степан Сергеич. Он по-прежнему трезво судил о своих возможностях и честно сознавался в том, что инженер он — средний, не творческий. Его талант в другом — в умении заставить, организовать, убедить, выполнить. Ему хорошо работается только в массе людей, он понимает их или хочет понять до конца. Его энергия неистощима.

Виталий посмеивался, глядя на своего диспетчера.

— Степан Сергеич, я удивляюсь. Пентоды застряли в отделе снабжения, а вы… Вы все можете!

Шелагин хмурился, подавлял счастливую улыбку: лесть, оказывается, приятно гладила его.

После многомесячного молчания он выговаривался дома, по-новому — после собрания — оценивал возможности человека. Топтался около Кати, произносил речи (сам знал, как нескладны эти речи), спорил с выдуманным собеседником и легко побеждал его. Говорил, говорил, говорил…

Катя слушала, поддакивала, изображая понимание и подавляя в себе желание одним словом оборвать мужа, высмеять его. О перестройке в Степановом НИИ она знала и, мысленно примеряя новые порядки к себе, тревожилась. А вдруг Петрищев надумает то же самое? Тогда ведь не так просительно будут звонить телефоны, жизнь тогда полетит мимо стола секретарши, из буфета уже не потащат ей самое лучшее. Совещания, которым несть числа, станут редкими.

Ничего не надо будет проворачивать через министерство, а каждый проворот это вплетение себя в вязь большой политики, это признание собственной значимости… Когда-то ее мучали кошмары, вспоминалась ночь после суда чести, когда до утра сидели без света, без слов, когда жизнь казалась конченой. Теперь такую ночь она встретила бы с деловым спокойствием, после такой ночи она стала бы хозяйкою своей судьбы. Однажды в коридоре министерства она столкнулась с Баянниковым. Виктор Антонович любезно побеседовал с ней, галантно проводил до «Волги». Катя немножко напугалась.

Она скрывала от Степана Сергеича нынешнюю должность свою, как встарь щебетала при нем о ретортах, колбах, микробюретках и рефрактометрах, на всякий случай готовила оправдание — временно исполняю, настоящая секретарша в декрете. Но, кажется, Виктор Антонович сделал надлежащие выводы, ничего мужу не сказал.

И Катя молчала. Зато отличным слушателем стал Коля. Степан Сергеич гулял с ним по вечерам, рассказывал о звездах, о революции, о танках и тачанках, вместе с ним высчитывал, когда полетит человек в космос. В глазах сына, поднятых к отцу, отражалось московское небо. Он переспрашивал, обдумывал, его рука, зажатая отцовской ладонью, вздрагивала, и Степан Сергеич чувствовал: этот маленький человечек понимает его, любит его.

Часы общения с ним радовали Степана Сергеича и удручали. Говорливый при одном-единственном слушателе, он становился немым перед многоголовой аудиторией. Пять лет проработал он уже, а так и не выступил ни разу на собрании. Послушивал гладкие речи неизменных ораторов, постигал нелегкую науку, открывал кое-какие закономерности. Так, например, особенно много говорится на общие темы в трудные для НИИ и завода периоды. Надо бы детально обсудить ошибки на примере неудавшегося радиометра, дать — пофамильно наказ не повторять их. Не делают этого, не делают. В армии — там иначе.

Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения, коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно — Степан Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже взойдя на трибуну, следовало после традиционного «товарищи!» начать речь.

Это «товарищи!» произносилось во сне на всякие лады: и невнятно («та-аищи»), и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с ударением на последнем слоге. Сказано слово — и сон рушится, Степан Сергеич будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза.

Однажды он решился — не на выступление с трибуны, а на вопрос с места.

На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о Пикалове так: «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов». Поэтому все говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов… Точно никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел углубляться: руководство не желает детализировать — значит, нельзя детализировать.

Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил:

— Как это расшифровать — «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов»?

Председательствующий авторитетно пояснил:

— Это значит не совсем разобравшийся в обстановке.

Все долго смеялись… А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком.

58

Петров вспомнил вдруг о «Кипарисах», о «послеобеденном эффекте» экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять часов вечера, когда «Кипарисы» от сорокаградусной жары накалялись до шипения и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу дня того московского «Кипариса», на котором обнаружилось удвоение показаний, «Кипарис» (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром калорифером.

Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы, изменили условия приемки.

Каракумские и кызылкумские «Кипарисы» везли в Ташкент на верблюдах и самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару, бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил, спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда хочется коснутьсявечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин.

Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком — медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том, что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять.

Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала ненаписанное и отвечала: «Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то взволнован…»

Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова.

Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то связано, не наводить себя на плохие мысли.

— Это что-то непонятное, — сказал Петров. — Мудрый эмпиризм греков, которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная мудрость.

Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную телеграмму: «Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке».

59

На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и ширились. Общежитие — десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего звание советского инженера.

Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти — общие татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации, обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове отозвался так: наш подручный.

Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а специалистам пригрозила.

И вдруг он уволился — по собственному желанию. Рано утром положил на стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное… Но на долю секунды из-под век сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас, Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе.

Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника.

Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки, прочел… Произнес гневно:

— Мерзавец!.. Как волка ни корми… Слава богу, я не либерал.

Прекраснодушие — оно у меня есть — в данном случае применено не будет. Я дам знать охране…

Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил.

Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец, грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные проклятия… Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал — не знали. Был человек — и нету его.

60

Где-то в середине июня, в день, ничем не отмеченный, Дундаш появился на работе в костюме, предназначенном для Станфордского университета. Думали, что он поносит его до аванса и снимет. Но и двадцать второго, после аванса, он пришел в нем. Так и ходил теперь на работу, стилем одежды не отличаясь от десятков молодых инженеров. Пока Петров разъезжал по геологам, бригадиром назначили Сорина. У него Дундаш не клянчил по утрам ключ от сейфа. Пить он, видимо, не перестал, но никто не видел его сидящим в «Чайке» или призывно стоящим у входа в магазин на Песчаной. Он учился на третьем курсе заочного, переселился к молодым специалистам — на пустующую койку Стригункова. Часто наезжал в знакомый пригород, чинил телевизоры и приемники, у него водились деньги, он не скрывал, что держит их в сберкассе.

— Жениться вздумал, — предположил Петров, когда, вернувшись, услышал об этом от Сорина и пригляделся к преображенному Дундашу.

О мелких шкодах регулировщика Фомина стали забывать. К новому обличью не подходило и прозвище, он на него не откликался. Бешено учился: писал контрольные, читал по-английски. На собрании по итогам месяца поразил всех сдержанной страстностью выступления.

Когда после собрания переодевались в регулировке, Петров произнес:

— Шестая колонна подняла голову? А ты уверен, что настал подходящий момент? Не ошибись…

Дундаш будто не слышал. Повесил халат, пристроил на шею галстук, надел станфордский пиджак.

В киоске у метро Фомин покупал газеты, читал их по утрам внимательно, как инструкцию по настройке. Некоторые статьи повергали его в тихое раздумье. «Приму» не курил, перешел на «Казбек». Познакомился с парикмахером, стригся только у него, под Жерара Филипа, прическа занизила высокий лоб, получилось выразительно и скромно: решительный по-современному молодой человек, знающий цену словам и поступкам, такого не проведешь на мякине. Охотно давал деньги в долг, не требуя быстрого возврата, доволен был, когда у него просили их, и доволен был, залезая за ними в карман.

Иногда казалось: встанет Дундаш, одернет халат, постучит по генератору отверткой и произнесет нечто выдающееся. Петров как-то присмирел, притаился, боялся чего-то, а чего боялся — не знал. Потом присмотрелся, прислушался и огорошено присвистнул: Дундаш охмурял Степана Сергеича, вился вокруг него, дублировал все призывы диспетчера, побывал и в гостях у него. «Да мы с ним земляки почти…» — такое объяснение выдавил из себя Дундаш. Поверить ему мог только мальчишка Крамарев, уже начинавший подражать Дундашу. А Петрову вспоминался давний разговор, совет регулировщику Фомину «организоваться в общественном смысле».

61

О первых «послеприказных» радиометрах потребители не отзывались, и это радовало директора: значит, работают на славу!

Вскоре организовали выставку, Труфанов и Тамарин отобрали на нее кое-что из старых приборов и три новеньких радиометра. Выставку посетили представители министерств, безжалостные пояснения давал референт из другого министерства. Труфанов ушам своим не поверил, когда все его приборы отметились наилучше. Референт начал с заупокойной, предательски точно заявив, что представленные радиометры — будущее НИИ, а не его настоящее, потому что НИИ только недавно вышел из прорыва. Прорыв как-то забылся, когда слушали аннотации на радиометры. Безжалостный референт прочел выдержку из черт знает откуда полученного отчета: «Сравнение показывает абсолютную надежность русской аппаратуры и оригинальность ее конструкторов. С полной очевидностью следует признать, что они все могут делать не хуже нас, а при соответствующей гибкости и быстрее, что необходимо учесть комиссии…»

Институтских инженеров (список подработал директор) премировали. Из заводских — Чернова и Сорина.

Шелагина среди премированных не было. Труфанов ждал, когда диспетчер заявит о своих заслугах, пожалуется на несправедливость.

Вместо Шелагина пришел Фомин. Сказал, что работает на заводе с первых дней. Не канючил, не требовал нагло-подобострастно, говорил веско и кратко, уважая себя и директора.

Анатолий Васильевич коротко глянул на просителя и отвел глаза… В его сейфе лежали три убийственных документа из вытрезвителей столицы, последний датирован ноябрем прошлого года. Их Труфанов никому не показывал, предполагал, что может возникнуть необходимость немедленного увольнения Фомина — и тогда документики заставят завком не либеральничать. Ну, а поскольку регулировщик Фомин производству нужен, то зачем его травмировать, зачем вызывать.

Сейф открылся. Директор поманил к нему Фомина, показал три убийственных документа и закрыл сейф на все три поворота ключа. Фомин сделал шаг назад и скрылся…

Глухое раздражение вызывал у Труфанова диспетчер — походка его, военная привычка одергивать, как китель, халат, посадка его за столом, прямая, как на лекции. Анатолий Васильевич стискивал зубы, напрягал себя чтоб не разораться на совещании. Вспоминал разговор с Тамариным: не лучше ли было бы придушить в зародыше нововведения? Убеждал, успокаивал себя, что без Шелагина пришлось бы не один выговор заработать, без него не стал бы он уважаемым директором, прокладывающим новую дорогу.

Но тягостно видеть человека, от которого в любой момент жди непредвиденных неприятностей. Как говорится, пошумели — и хватит.

Благоговейная тишина должна быть теперь в НИИ и на заводе.

62

Петров получил отпуск, но никуда не поехал, потому что Лена поступила в институт. Встречались они редко. В четверг и вторник Лена занималась вечером, Петров поджидал ее на «Бауманской», довозил до дома, рассказывал цеховые новости, целовал в подъезде. Она входила в лифт, кабина уплывала вверх, Петров отходил к стене и прослушивал набор звуков, отдалявших его от Лены, — мягкий скрип лифта, щелчок остановки, лязг закрываемой двери, минуту тишины и привычно раздраженный голос матери: «Ты опять опаздываешь…»

Выходил на проспект. В том же квартале на углу — дежурный гастроном, тепло, свет и обилие еды — это почему-то радовало, приятно было смотреть на розовое, красное и желтое мясо, на консервные башенки, в винном отделе радужное разнообразие бутылок, чуть дальше — россыпи конфет и пахнет свежемолотым кофе.

Пустота в квартире угнетала, Петров дал Сорину второй ключ от нее с решительным условием: девиц не таскать. Ключ Сорин взял, но к Петрову не ездил.

День воскресный, Лена с группой за городом, Петров поехал в центр с желанием напиться и поскандалить умеренно. Выбрал ресторан при гостинице, куда ходят иностранцы. Соседи по столику немного выпили, жаловались на тренера, который лупит по икрам тренировочной перчаткой. Русские ребята. Еще русская компания — молокососы с юными дамами. Мальчишки уже в подпитии, горделиво посматривают вокруг, девчонки неумело курят длинные сигареты и хлещут крюшон бокалами. Боксеры заспорили («с чего это школьники пить стали?»), заспорили намеренно громко. Петров предположил, что юнцы продали подержанные учебники, прибавили к ним «Детскую энциклопедию» и сэкономленные копейки. Мальчишки, забыв о школьных уроках вежливости, картинно порывались в драку, благоразумные дамы повисли на них, какой-то худосочный мальчик разрешил унять себя и бросил Петрову: «Я тебя схаваю вместе с котлетой!» Тот проявил большое миролюбие.

— Вы, ребята, ищете синяков, я вижу… А в нашей стране кто ищет, тот всегда найдет.

Боксеры заулыбались. Юнцы в притворном бешенстве вооружались тупыми для чистки фруктов — ножами. Появились дружинники. Петрова, главного зачинщика, поволокли на расправу к администратору, метрдотелю или как он здесь называется… Радуясь, что денег хватит на самый грабительский штраф, Петров спокойно шел к столу.

— Здравствуй, Саша, — кисло произнес упитанный человек, восседавший в кабинете.

— Здравствуй, Мишель! — сообразил Петров. — Отправь-ка свою челядь подальше…

Слабым мановением белой ручки Стригунков очистил кабинет.

Первоначальное смущение прошло, взятый Петровым тон придал встрече старых друзей непринужденность. Традиционное рукопожатие, улыбки — и Стригунков посадил друга за дружеский столик. Открыл ликер-бар, вынул русскую водку с иностранной наклейкой, коньячные рюмки. Щелкнул зажигалкой.

— Живу. Обитаю. Руковожу.

— Чудесная сигарета.

— Наша, отечественная. Иностранное дерьмо не держу. Что, кстати, случилось у тебя?

— Привязались какие-то сосунки по причине мировой скорби… Я в командировке был, когда ты скоропостижно отвалил из НИИ.

— Я давно хотел уйти оттуда…

— Тебе — и плохо жилось? Наперсник директора, креатура, так сказать…

— …Уйти оттуда! — зло повторил Стригунков. — Давно собирался. Не ко двору я там пришелся. Никто меня всерьез не принимал за инженера, хотя я не хуже других добивался выходного импульса такой-то длительности, такой-то полярности, такой-то амплитуды… В отделе снабжения тоже не любили, потому что доставать шайбы Гровера поручали не мне, а им, меня берегли для особых заданий, как глубоко законспирированного шпиона. С тем и другим мириться можно. Когда я в военно-морское поступал… как ты думаешь, поступал я туда ради адмиральских погон? Никто туда, единицы разве честолюбивые, за адмиральской пенсией не идет. Простой расчет показывает, что адмиралов в тридцать раз меньше, чем капитанов первого ранга, не говоря о втором…

Поступал с ясно осознанным желанием вести труднейшую жизнь. Была жертвенная цель прожить с толком и умереть достойно, не ждал от жизни ничего теплого…

Не получилась служба, попал в струю, тогда, в пятьдесят третьем, гнали с флота за ничтожную провинность — оздоровляли флот. Не обиделся, когда выгнали, за кормой было у меня уже предостаточно. Потом, уже на гражданке, я скурвился окончательно, а оставался в сознании момент этот славный, жертвенный — жить для приказа о смерти, для жизни других, — оставался в чувствах момент этот… Забрал меня Труфанов к себе. Я, думаешь, шел к нему с мечтой аферы крутить во славу НИИ? Работать хотел честно, воли хватило бы наступить на свою пьяную глотку. Но Труфанову не такой Стригунков нужен был.

И жалость, конечно, была у него и человеколюбие, но и то и другое — не главное. Анатолий Васильевич человек умный. Дальновидный даже. Водка его не пугала, нет! Он что понял? Что взял? Что азарт во мне есть, что, кинь мне идейку, заданьице — побегу, как щенок за палкой. Ну и крутился и радовался, спасал-веселил — себя, его и вас всех, между прочим. Ну, а на смысл глаза закрыты. Когда не видишь и не хочешь видеть смысла, это для собственной шкуры весьма полезно. Степана Сергеича уважают в НИИ за смысл, который он, зная или не зная этого, вкладывает во все…

Дверь приоткрылась, человек в смокинге известил, что скоро придут музыканты, а микрофон испорчен.

— Я вам не радиомастер, — ответил со злостью Стригунков, — позвоните куда надо… А тут еще общежитие. Устроил меня Труфанов к молодым специалистам, нормально устроил, ребята правильные. Переженились, разошлись, другие пришли, новенькие, современные, последней модификации, принюхался я к ним — и тошно мне, Саша, стало. Они меня презирали за опохмеления по утрам, за пьянство, заметь это себе, но не за лакейство перед Труфановым. И я их молча презирал. Помнил моментик жертвенный… Ведь они, эти пятеро специалистов, не о благе народа, институт кончив, думали… Нет. О себе, только о себе! Наиболее способные хотели прославиться и швырять небрежно идеи коллегам из Харуэлла, а идеи разрабатывать в четырехкомнатных квартирах на Ленинском проспекте. Середнячки накрепко усвоили, что талант — это пот и труд, задницей мечтали высидеть докторов наук и опять же получить квартиру, окладик и современную жену, умеющую накрывать стол, модно танцевать и восторгаться Борисовой в «Иркутской истории»… Тебе, может, неинтересно слушать?.. — Петров возразил взглядом… — И у всех пятерых какой-то ненормальный зуд к загранице и заграничному. Видел бы ты, как смотрели они на референта одного академика, часто бывавшего на конференциях во Франции и Испании! Восхищало их не то, что референт умней стал, наглядевшись на новое.

В трепет приводил голый факт пребывания за границей — один голый факт, подкрепленный безделушкой. Ну и сцепились.

— Не понимаю, на что сдались тебе эти подонки. Их жизнь обломает. Я их повидал в регулировке достаточно. Год пройдет, два — и у большинства нет уже кандидатского зуда…

— Я к тому повел этот отвлеченный разговорчик, что… понял однажды, что я — во сто крат хуже! Что я вообще ничтожество, что мною помыкают и брезгуют, имея на то полное право. Что употребили меня и выжали с радостного моего на то согласия. Вот что противно! Добровольцем пошел!

— Ну, а вообще? Как ты попал сюда? У тебя же два диплома.

— Анатолий Васильевич позаботился. Никто меня не брал ни инженером, ни снабженцем, ни переводчиком. Могли некоторые директора взять, но что им я?

Будут они из-за меня портить отношения с Труфановым. Да и самому не хотелось идти загаженной дорожкой. А сюда — случайное знакомство с бывшим моряком.

Комнатку снял у одного пенсионера. Днем стиляжничаю на пианино, стоит инструмент у пенсионера, фильмики смотрю. К вечеру — сюда. Дежурный администратор со скользящим графиком работы. Вот какой я есть, нравится вам это или не нравится, но я живу, и не влезайте в мою душу. Бо я человек есмь.

— Стригунков отпил — самую малость. — Неудобство раньше испытывал, а сейчас хоть бы хны. Иногда подумываю злорадно: нате вот вам! Довольны?..

Веселясь, оглядывал Петров ультрамодный кабинет, сошедший с рекламных роликов кино.

— Кого же ты укорить хочешь, Мишенька? Труфанова? Никому ты ничего не докажешь, друг мой Мишель.

— Не собираюсь доказывать!.. Насчет Труфанова ты, может, и прав, а если подумать не о Труфанове, а об обществе… нет, Саша, обществу не должно быть безразлично, что думаю я, что думаешь ты. Пойдем провожу тебя, быстро сказал он, заметив нетерпеливое движение Петрова. — Ты-то сам, кстати, как?

— Да ничего… Тоже мне невидаль — сын врагов народа… Пора забывать. Забываю уже… Никуда не лезу, живу скучно, скоро женюсь и невесту себе выбрал такую же серую и скучную: не дура и не умница, не урод и не красавица.

— Друг мой, не притворяйся. В упрощенчестве — твоя гибель. Ты — и какой-то регулировщик… В тебя столько вложено.

— А ты уверен, что в меня вложено то, что надо?

По холлу сновал краснощекий кругляшок. Увидев Стригункова, он обрадовано вздернул руки, покатил навстречу; заговорил по-английски, зажаловался: в ресторане нет скоч-виски, что делать?

В ответ Стригунков улыбнулся с дипломатической тонкостью, открывавшей в вопросе собеседника нечто большее, чем тягу к шотландскому напитку. Он изменил походку, выражение глаз — не вживался, а с быстротой электромагнитных процессов трансформировался в новый образ.

— Подозреваю, мистер Моррисон, что тон ваших корреспонденций не изменится… благодаря мне. Скоч-виски действительно нет. Примите совет: мешайте старый армянский коньяк с нарзаном, вот вам и скоч-виски.

— В какой пропорции смешивать, мистер Стригунков?

— Не помню… Начните так: один к одному. Когда доберетесь до нужного соотношения, вам наплевать уже будет на скоч-виски, цензуру и соседа…

Мистер Энтони вчера очень обиделся на вас…

Еще один приблизился, тот же человек в смокинге, и разъяренно зашептал, что микрофон до сих пор молчит, а директор… При очередной трансформации друга Петров отвернулся стыдливо, потому что никогда еще не видел Мишеля таким испуганным и жалким. Да и смотреть было не на кого: вальяжный администратор давно уже — прытким щенком — унесся в зал.

Сухо щелкнул заработавший микрофон, слышно стало, как настраиваются скрипки. Мишель виновато стоял перед Петровым: не мог войти ни в одну из прежних ролей.

— У меня есть знакомые, я к ним не обращался, но могу обратиться, медленно произнес Петров. — Этим знакомым рад бы бухнуться в ноги твой властелин Труфанов… Они могут забрать тебя отсюда. Куда ты хочешь, Миша?

Скажи. Ну, куда?

— Куда? — Стригунков задумался. И ответил с полной серьезностью, тихо: — В кочегарку хочу. Самое теплое место на земле.

Штраф Петров уплатил в другом месте — «за нарушение общественного порядка».

63

Ефим Чернов принес Виталию пачку накладных, поговорил о плане и между прочим сказал:

— Я ведь скоро увольняюсь.

Подал и заявление, Виталий подписал его, полагая, что заявление легкий шантаж, нередкий на заводе, когда угрозою ухода заставляют Труфанова повысить оклад. На Чернова это похоже — он, по классификации Шелагина, стихийный диалектик. Начисто лишен сомнений. Живет как бы в двух мирах. На заводе способен на все ради плана, ради насущного месяца. В другом мире, за проходной, — честнейший человек, ни копейки не возьмет у государства.

Однако ровно через две недели Яков Иванович доложил, сильно смущаясь, что дела у Чернова он принял.

Виталий всполошился:

— Ефим, опомнись! Что с тобой?

— Да ничего… — тянул неопределенно Чернов. — Нашел приличное местечко, не век же сидеть здесь…

Выпили по стопке спирта, помолчали. Потом Чернов стремительно поднялся и вышел — не подав на прощание руки, не проговорив прощальных слов. Он был уже вне завода, вне цеховых делишек, и не добрый друг Виталий сидел за столом, а пронырливый начальник цеха. А проныра есть проныра.

Он открыл и закрыл дверь, он ушел в другой мир, и мир этот дохнул вдруг на Виталия. Накатили старые ощущения — того времени, когда Виталий рыскал по Москве в поисках работы… И так остро было то ощущение, так сладко, что, боясь утратить его, он замер, притаился, он радовался, и когда ощущение прошло, вздохнул и как о давно решенном подумал, что и ему пора расстаться с Труфановым.

Давно уже сидела в нем эта мысль. Она шевельнулась и спряталась в день сдачи «Эфиров», она двигалась беспокойно все последние месяцы, норовя приподняться, а теперь вот… «Пора», — сказал себе Виталий. И припоминал, улыбаясь: в последние месяцы он стал скупым, расчетливым, открывал шкаф и прикидывал, сколько в комиссионном дадут за костюмы. Труфанов, конечно, так просто не отпустит, а муха, отрываясь от клейкой и вкусной бумаги, оставляет на ней ноги и крылышки.

И эта вот встреча с Юрочкой Курановым совсем недавно в ресторане.

Юрочка преуспевал, от записи музыки втихую перешел к отдаче в аренду электромузыкальных инструментов, обложил данью многие клубы и прочие места увеселения, но и у коммерсанта Куранова дух захватило, когда узнал он, где и кем работает Виталий Игумнов. Начальник выпускного цеха опытного завода с радиотехническим уклоном! Выпускного! Что означало: штурмовщина в конце месяца, ключ от комплектовки у начальника цеха, а в ней радиолампы и телевизионный кабель — хватай, воруй, обогащайся!.. В среде уважающих себя жуликов не принято называть вещи своими именами, Юрочка восторженно взвизгнул, и только, да и Виталий был не один, приволок в ресторан залетную инженершу, за ценным заводским опытом примчавшуюся из Риги, — много чего нахваталась рижаночка, Виталий ни на шаг не отходил от нее, не отпускал от себя ни днем, ни ночью, боялся, что полезет инженерша с расспросами к Степану Сергеичу, а тот наответит такого, что Двина потечет вспять, Домский собор повалится!..

До самого вечера Виталий не выходил из кабинета и морщился, как от пощечины, вспоминая о Чернове, о том, как верный друг старший мастер не нашел слов на прощанье…

Наутро же на совещании у директора он суетился, ерзал, острил, чересчур услужливо обещал «выполнить и перевыполнить». Ни с того ни с сего зашелся в хохоте, подпрыгивая на стуле.

— Вы мне, Игумнов, сегодня не нравитесь… — Анатолий Васильевич произнес это с легкой угрозой.

— А вы мне, Труфанов, и вчера не нравились.

За столом — гробовое молчание. Виктор Антонович с любопытством смотрел на безумца. Не в обычаях Труфанова открыто вступать в бой. Он сделал шаг в сторону, пропустил стрелу мимо.

— Завтра, Игумнов, я вам буду не нравиться еще больше… Так на чем мы остановились? Да, заказ ноль шестьдесят семь…

Явное неповиновение начальника выпускного цеха встревожило Анатолия Васильевича. Он решился на то, что в военном деле называется разведкой боем.

В цехе застряла партия радиометров, не обеспеченная полупроводниками.

Директор пришел к Игумнову в час, когда у того был Шелагин, и намекнул: взять со склада уже сделанные радиометры, выпаять из них полупроводники, поставить в застрявшие.

Всегда понятливый, Игумнов теперь изображал человека, впервые попавшего на производство: переспрашивал, удивлялся, бубнил о законности. Диспетчер же, никогда не понимавший намеков, неожиданно процитировал что-то о чистоте средств для достижения чистых целей.

Виталию припомнилось, как много лет назад его шпынял перед строем Шелагин: «Курсант Игумнов!.. Да, вы. Вы, говорю. Не жестикулируйте головой!»

Да, комбат Шелагин сделал колоссальный рывок. Что, скушали, Анатолий Васильевич?

— Вы правы, конечно, Степан Сергеич… вы правы… — поспешно подтвердил Труфанов.

Ему неприятен был человек этот, обложенный диспетчерскими записями. Ему нравился, пожалуй, наглец Игумнов, затеявший подозрительно веселый разговор по телефону.

Скованный дисциплиной, Степан Сергеич выжидательно смотрел на директора, не решаясь подняться и уйти по своим делам.

— В конце концов, — сказал Труфанов, — у нас хороший задел с прошлого месяца.

Итак, все ясно. Шелагина — вон, Игумнова — удержать любой ценой.

Директор поднялся, грузно прошел в цех, высматривая кого-то.


У монтажницы Насти Ковалевой полтора года уже болела дочь, и полтора года измученная мать возила дочь по врачам и санаториям. Завком исчерпал все свои путевки, а окрепшей девочке требовалось сейчас одно — просто побыть с матерью в каком-либо красивом и удобном месте. Анатолий Васильевич, хорошо проинформированный Баянниковым, достал с большим трудом путевку в отличный санаторий.

Он положил ее перед Анастасией Ковалевой. Он увидел недоумевающие глаза рано состарившейся женщины и увидел, как из этих глаз побежали слезы — на стол, на путевку на столе, он услышал, как шипит под слезами паяльник, и так же грузно прошел к выходу, не желая принимать слов.

Ему были приятны эти слезы, и досадливо дергала мысль, что, собственно, теперь крикунам на предстоящих профсоюзных собраниях не дадут разораться монтажники, сборщики и регулировщики второго цеха.

64

С того же дня по НИИ и заводу поползли слухи. Все вдруг узнали о службе Шелагина в армии, о суде офицерской чести, о провокации в проходной.

Откуда-то появились люди, ненавидевшие его. Почему-то стали думать, что по вине диспетчера пропадают ценнейшие детали из комплектовки. Совсем уж определенно стало известно, что в цехе расхищено пятьдесят литров спирта.

Наконец на каком-то районном слете выступает регулировщик Фомин и осуждает деятельность некоего Шелагина. Регулировщика в перерыве осаждают корреспонденты, он скромен и немногословен, одет вполне современно, в руках «Комсомолка» и американский журнал («Хочу переделать одну схемку»), он скупо рассказывает о цеховой жизни («Да, ходим в театры, в концерты, но главное, товарищи, это работа!»). Специфически литературное «в концерты» умиляет пуристов из редакций, они получают задание на очерк.

Расплата обрушивается немедленно. Оказывается, Дундаша на слет никто не посылал, и Игумнов объявляет ему выговор, а Туровцев говорит, что отныне он особо будет принимать его радиометры.

Занятый беготней по складам и студенческими делами своими, Степан Сергеич ничего не видел и не слышал. Комиссию по спирту разогнал, правда, Стрельников, но какие-то люди уже расспрашивали всех недовольных диспетчером.

Сведений, порочащих Степана Сергеича, поднабралось немало.

Скомпонованные вместе, они (это признавал Труфанов) — дикий вымысел и ложь.

Но поданы в такой форме, в таком виде, что почти не отличались от правды. В правде вообще, рассуждал директор, присутствует ложь, ложь — это изотоп правды, и наоборот. Отделить одно от другого так же сложно, как уран-235 от урана-238. Атомная бомба в принципе проста, как охотничий патрон, весь секрет в технологии. В вульгарной воде, которую попивает непросвещенное человечество, содержатся дейтерий и тритий…

Вдруг слухи и расследования прекратились. Сложная работа мозга выдала директору поразительный результат: бить отбой, и немедленно.

Когда Анатолий Васильевич разобрался в своих предчувствиях, то понял, что и на этот раз они не обманули его. Строго научно рассуждая, умный директор всегда выгонит неугодного ему сотрудника, но в данном случае соотношение сил пока не в его пользу. За Шелагина — Стрельников, Тамарин и половина парткома, весь завод и многие из НИИ.

Итак, бить отбой. Команда еще не дана, а к Труфанову пришел поболтать по пустячкам Виктор Антонович. Разговор блуждал. Директор и зам по кадрам изощрялись в умении не касаться главного. Труфанову наконец надоела словесная эквилибристика.

— Что тебе надо, Виктор?

— Я удивлен, Анатолий, твоей неразумностью… К чему этот шум? К чему инспирированная тобою кампания?

Труфанов прикрыл глаза. Слава богу, сейчас все кончится.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду?

— Ты отлично знаешь, о чем я говорю…

С глубоким вздохом директор достал из ящика стопку «Известий», пересчитал газеты по-кассирски — как банкноты.

— Двадцать четыре номера. Специально собирал с начала года. В каждом — директоров склоняют, увещевают и погоняют. Не смей никого увольнять, прислушивайся к критике, люби своих сотрудников, когда они костью стоят у тебя в горле… А знают ли эти щелкоперы, эти писаки, эти любители сенсаций, как жить директору, если ему не нравится сотрудник? Он срывает злость на других, он выходит из себя, он не в состоянии углубляться в дела, у него одна мысль — выкинуть сотрудника, обрести спокойствие, оно так нужно ему, он без него не директор, он не чувствует себя хозяином, директором, он вынужден плести интриги…

— Я понимаю тебя, Анатолий. Я понимаю тебя. — Баянников обогнул стол, положил узкую руку на могучее плечо Труфанова. — Мы не первый год работаем с тобой, будем еще работать. Прошу тебя: будь благоразумным.

— Спасибо, Виктор.

Он благодарен был Баянникову — за полуобъятие, за то, что ему можно, не таясь, выкладывать мысли свои, они так и останутся в кабинете, запертые молчаливым соглашением.

— Но видеть его около себя не могу. Как хочешь. Завтра же заготовь ему документы.

Набив чемодан книгами и конспектами, запасшись грозными документами, Степан Сергеич вылетел в многомесячную командировку — пробивать институтские и заводские заказы.

А Игумнова сразу же начали превозносить. Срочно повесили портрет его на Доску почета, объявили за что-то благодарность, на каком-то собрании избрали в президиум, отметили приказом по министерству.

Виталий устал уже смеяться, ждал разговора с директором. Виктор Антонович встревоженно посматривал на него, поджимал пухлые губы, предупреждал.

Цех готовился к выпуску очень чуткой аппаратуры, настраивать ее можно было только за городом, куда не проникало излучение индустриальной столицы.

В субботний день Труфанов и Игумнов поехали на машине по Подмосковью искать удобный участок земли. Виталий, весь напружинившись, сидел сзади, ждал. Но никакого разговора не было. Более того, молчанием своим директор показывал, что слова уже бессильны.

Проездили шесть часов, место нашли: речка, ровная сухая площадка, невдалеке сооружение странной формы — либо недостроенный стадион, либо разрушенный театр.

На обратном пути Труфанов сказал:

— Завтра же на участок доставим финский домик. Участок назовем… назовем Колизеем.

Когда Виталий вернулся домой, он нашел в почтовом ящике записку: «Буду в шесть вечера. Н.Ф.» По почерку, по краткости — отчим, Николай Федорович Родионов. Виталий помчался в магазин за сырыми бифштексами. Год назад приезжала Надежда Александровна, звонила Виталию, пригласила поужинать в ресторане при гостинице. Время не изменило вечно первую даму полка. Виталий хмуро слушал ее рассказ о сводном брате своем, нелепо погибшем. Надежда Александровна возвращалась из Карловых Вар, задала работенки пражским портнихам, в московском ресторане на нее пялили глаза. Проклятая молодость старух.

Родионов появился в точно назначенное время. Тихо рассказал о деде своем, колхозном плотнике. Старику девяносто семь лет, слеп и глух, а строгает, пилит, по грибы ходит, грибы он на расстоянии чует… Отчим написал книгу об августовских боях у Смоленска, по существу — воспоминания об отце: под Смоленском они встретились впервые, уже прокопченные дымом и горечью отступлений, злые и непримиримые, — так и началась дружба, так и продолжалась, без частых встреч, без писем… Виталий слушал отчима и думал, что только сейчас понял его. Человек всю жизнь считал себя должником людей, накладывал на себя обязанности и обязанности. Живя в доме с женами военных, от сплетен не скроешься, о Надежде Александровне такие слухи перекатывались по этажам и подъездам, что верил им только один сын ее. В политуправлении словечка осуждающего не сказали бы о разводе. Но не покидает Родионов ее.

Или это искусство Надежды Александровны? Она с легкостью заходила в чужие жизни и устраивала их по-своему. Но Родионова обжить она, пожалуй, не смогла, нет, не смогла.

— Ночуйте у меня, — предложил Виталий.

— Спасибо, не могу. Лечу к себе в ноль один. Мой самолет рядом, на центральном аэродроме.

— Оставайтесь. Летчики могли выпить, как бы чего не случилось…

Он поблагодарил тем, что остался еще на полчаса. Короткими шажками ходил от двери к двери безмолвно: у него редко бывало одиночество.

«Попросить? Не попросить?» — метался в Виталии один, по существу, вопрос. В военном ведомстве много институтов и бюро. «Попросить? Не попросить?»

И сам знал, что не попросит, не пожалуется, сам чувствовал, что весь он уже — в неизвестности, что сам он, со своей несостоявшейся честностью, будет честно бороться.

— Мне хотелось бы сделать тебе что-нибудь приятное, — сказал, преодолевая неловкость, отчим. — Мне казалось почему-то, что ты женат, и я… ну, у адъютанта есть корзина цветов…

Весь этот шальной месяц Виталий озоровал, как в детстве.

— Идея! — воскликнул он, захлебываясь от восторга. — Знакомая есть!

Ася Арепина! Записывайте адрес: переулок Стопани…

Родионов застегнулся, приложил ладонь к фуражке, простился.

65

Дом Лены у самого гастронома.

— Взять шампанское?

— У нас не пьют.

Петров посмотрел на нее и, как всегда, удивился. Ничего особенного: обыкновенная девушка с руками и ногами, некрасивая девушка. Он молчал, подобравшись для схватки. Лена сказала, что мать будет против. Что тогда делать?

Был час ужина, время, когда семьи собираются после работы.

— Когда я вижу кабачки, в душе возникает кабацкое настроение, пустил пробную остроту Петров.

Глава семьи, аккуратный, как теледиктор, одетый тщательно и обдуманно, неопределенно посмотрел на него.

Мать Лены быстро проговорила:

— У меня в классе опять двойки, я не знаю, что можно еще придумать…

Эти дети с каждым годом становятся все распущеннее.

— Сходи к ним домой, — вяло посоветовал отец Лены.

Петров с ресторанной благочинностью потреблял тушеное мясо. Разговор не клеился. Острить в этом семействе запрещалось — как и громко говорить, неправильно пользоваться ножом и произносить слова, не вошедшие в канонический свод словаря последнего издания. В минуты опасности курица мечет орлиные взоры. Петров готовился к отупело-испытующему взгляду педагога, но мать с ленивым бесстрастием оглядела его еще в прихожей. Дело плохо, наседка не принимает боя, забеспокоился Петров. Папу, по смутным недомолвкам Лены, снедала какая-то мелкая страстишка. Не похоже, что преферанс, — папа спит преспокойно. Для любовных излишеств он слишком немощен. Наркомания исключается, как и пьянство, — педагог не потерпела бы.

Скорее всего ипподром. Ну да, сегодня же бега, и папа торопится, сглотнув компот, поглядывает на часы, надеется побыстрее кончить неприятный разговор о будущем дочери и успеть ко второму заезду. Мать потому и назначила смотрины на сегодня, что хотела убить двух зайцев. Еще одна дочь, эта постарше Лены года на четыре, красивее ее и, кажется, умнее. Глаза пытливые, грубые, движения резкие. Лена нежнее, неоформленнее, размазаннее, что ли, издали напоминает старшую сестру — или старшая сестра напоминает ее.

— Лена, там на кухне списочек, сходи в магазин, деньги в серванте.

Она долго не уходила, не хотела оставлять его, но взгляд матери (в нем на этот раз промелькнуло орлиное что-то) выгнал ее. Петров отошел к окну, попросил разрешения курить. Спешащий папа сидел в кресле у двери, мать заняла тахту, Антонина, сестра и дочь, устроилась на низеньком стульчике у радиолы. Заседатели, подумал Петров, будут, как всегда, петь под судью. Если и появится особое мнение, то у Антонины. Современная вполне особа. Курит это заметно по трепыханию крыльев носа, жадно вдыхавших аромат незнакомого табака. Баба не промах, по мелочам не сшибает.

— Лена говорила нам, что вы намерены жениться на ней.

— Она, кроме того, сказала, что намерена выйти за меня замуж.

Мать приготовилась объяснять очередному тупице всю вздорность его поведения.

— Очень жаль, но это невозможно. Лена слишком молода, чтобы самостоятельно решать вопросы брака. Без матери она не решится на столь важный шаг в своей жизни. Семья — ячейка нашего общества…

— Спокойно, — сказал Петров. — Оставим теорию для курсовых работ студентов филфака. Будем говорить приземленно. Есть неопровержимый и счастливый факт: я люблю Лену, Лена любит меня. Прямым следствием любви двух людей, удовлетворяющих требованиям гражданского кодекса, является совместное проживание их с благословения загса. В старину просили согласия родителей, которые в противном случае могли непослушное чадо лишить наследства и прочих льгот. Чем грозите вы мне и Лене, если мы не послушаемся вас и поженимся?

— Сколько вы зарабатываете? — спросила Антонина. Парень ей нравился.

Рост почти баскетбольный, бицепсы превосходные, одеваться умеет, в темных переулках идет не оглядываясь, говорит умно.

— Две двести как минимум.

Это произвело впечатление. Но не на маму. С педагогической сдержанностью она подбирала новые аргументы. Незаконный жених чересчур языкаст — педагогам это не нравится.

— Лена — неокрепший ребенок, у нее не образовался правильный критерий в оценке людей. Почему бы вам не подождать несколько лет? Она кончит институт…

— …приобретет новый критерий и убедится в том, что я — типичное не то? В сорок лет критерий будет еще точнее.

— Мама, он говорит дело… Что толку, что я умнее себя в восемнадцать лет? Ей-богу, я жалею, что не выскочила замуж за Веньку, чудный мальчишка, отрицать это ты не можешь…

— Что за язык, что за слова?!

— Помолчи, Антонина. — Папа нервничал: в соседней комнате радио отсчитывало шесть вечера.

— Подумайте, это же безумие… Боязнь иметь ребенка: ведь Лена учится…

— Не понимаю, что страшного в том, что Лена родит человека. На это и рассчитывают, вступая в брак.

— У вас все просто!..

Антонина уже выпытала у сестры необходимое.

— У вас есть квартира? — начала помогать она.

— Кухня — десять метров, две комнаты: одна — шестнадцать, другая двадцать пять, санузел не совмещенный.

— Видишь, мама, все в порядке…

— Я не допускаю мысли, что Лена будет жить отдельно. Она попадет под ваше влияние, а оно-то мне и не нравится.

— Не нравится влияние? — Задергались губы. — Чем же оно вам не нравится?

— Ваша биография… она отразится на Лене и на детях ее. Вы же, согласитесь, психически неполноценны, у меня учились дети репрессированных, я знаю…

— Мама! Он — реабилитирован!..

— Ты прекратишь вмешиваться или нет?.. Реабилитирован? Ну и что? Его навыки не отмоешь.

Губы дергались, корчились, извивались… «Спокойно, — вбивал в себя Петров, — спокойно. Терпи, терпи, усмири язык, проглоти его».

Папа воровато высмотрел время, еще раз запустил руку во внутренний карман пиджака, ощупывая недоизученную программу бегов.

— Молодой человек, вы в партии?

— Отец, при чем здесь партия? Брось ты швыряться лозунгами. Человек прилично зарабатывает, имеет московскую прописку, квартиру, дипломированный специалист, специальность ходовая, пробьется… Честное слово. Любит нашу дуреху…

— Нет и нет!

Необычайное спокойствие овладело Петровым. Лишь где-то билось, плескалось предчувствие взрыва, и сердце отстукивало секунды до него. Он выкинул в окно папиросу, выпрямился. Холодно и ясно смотрел он на зараженную педагогическими истинами маму, на замордованного ипподромными неудачами папу, на старшую дочь их, истомленную ожиданием брака.

— А советы мои, на кого ставить в дубле и ординаре, примете? У меня ход есть к жокеям, могу помочь. А за это водички святой дадите мне грязь отмыть… Так, что ли?.. Не-на-ви-жу!

— Как вы смеете! — закричала мать.

Раскрытие секрета объединило семью. Папа вскочил, Антонина подобрала вытянутые ноги.

Он вырвался из квартиры, оттолкнул кого-то, налетел на Лену.

— К черту!

Побежал вниз. Поворот, еще поворот, мелькали добропорядочные двери добропорядочных квартир, столбом незыблемости стояла шахта лифта, пыльная, глубокая, одетая в мелкоячеистую решетку. Еще дверь — и он во дворе. Он не понимал, где находится, как попал сюда и как выйти на улицу. Опять провалы, опять выпадение из памяти целых кусков, бездонные дыры, над которыми прыгаешь, зажмуриваясь. Начал мотать веревочку с утренних впечатлений.

Вспомнил. Лена, кажется, наверху, держит оборону, сейчас спустится. Забрать ее отсюда подальше, увести к себе, слышать по утрам ее голос, этот голос успокаивал, при нем никогда не будет противной дрожи бессилия.

Кто-то торопливоспускался по лестнице. Наверно, Лена. Петров ждал ее, ждал, и ясность возвращалась к нему. Направо под арку, там улица, Кутузовский проспект.

Папа слегка сконфузился, перебросил плащ на другую руку.

— Мать закрыла ее в комнате, — сказал он тихо. Посмотрел на небо, покомкал плащ. — Вы действительно знаете жокеев? Насибова? — Папа подошел ближе. — Он, видите ли, весной на рысистых испытаниях на Конкорде установил рекорд, а позавчера в третьем заезде…

Дрожь не унималась. Не хватало еще повалиться в пыль, пустить ржавую пену и лаять на мусоров. Одно слово еще, одно прикосновение — и начнется разрядка.

Растолкав очередь, Петров рванул из рук продавщицы бутылку.

66

Года полтора назад произошел случай, во многом определивший поведение Степана Сергеича в командировке.

Цеху срочно понадобился ультразвуковой дефектоскоп. Узнали, что есть он в Промэнергомонтаже, валяется там никому не нужный. Игумнов сгоряча и поручил Шелагину выпросить на время дефектоскоп. Степан Сергеич поехал, возмутился в Промэнергомонтаже тем, что тамошние грузчики пьянствуют во дворе, возмутился и пожаловался руководству. Жалобе посочувствовали, на грузчиков накричали, а дефектоскоп не дали; несимпатичный человек этот Шелагин, сует нос не в свое дело… Двинули Стригункова исправлять ошибки, Мишель прибыл во всеоружии, и промэнергомонтажники сами привезли дефектоскоп.

Вывод: честному человеку не дали, а проходимцу — пожалуйста. Степан Сергеич гневно напыжился, задумался. Позорная неудача с дефектоскопом ожесточила его, утвердила в прежней, беззаветно принципиальной манере обхождения с людьми, в голосе опять появились скрипы и скрежеты. Степан Сергеич рассуждал так: государственные функции во всех звеньях государственного аппарата исполняют люди, подверженные болезням, привычкам, слабостям, родственным связям и тому подобному; сознательный человек сам подавляет мешающие делу чувства, несознательных же (а их, несознательных, много пока еще) надо воспитывать, то есть не признавать у них вредных чувств; есть документ, называемый Уставом партии, который обязывает всех коммунистов преследовать прежде всего государственные цели, он. Устав, делает людей единомышленниками, сотоварищами Степана Сергеича в выполнении им того дела, которое поручено ему.

Так он думал. Так и действовал в командировке. Не умасливал секретарей ответственных товарищей, не замечал их вообще, твердым шагом входил в кабинеты и — с порога: "Когда наконец проснется в вас партийная совесть?!

Когда прекратится бездумное расходование государственных средств? Как коммунист коммуниста спрашиваю: когда? Четвертый день сижу я здесь и не могу встретить вас!" Или более эффектно: врывался в приемную и бросал секретарше вопрос, та отвечала, что да, он у себя, как доложить. «Коммунист Шелагин, из Москвы», — говорил Степан Сергеич. Перепуганная секретарша скрывалась за толстокожей дверью…

Так называемые объективные причины он признавал лишь после внимательного рассмотрения. Прорывался в цехи, настаивал, объяснял, показывал, верил в себя, потому что когда-то (он помнил это!) убедил Труфанова, Тамарина, всех. Здесь его принимали за какого-то столичного деятеля, посланного вразумлять необразованных провинциалов. Заводские руководители, понаблюдав за москвичом, торопливо утверждали все его заявки, удовлетворяли все просьбы. Слово «коммунист», произносимое им, обретало печатный смысл, оно напоминало, будило, оно изумляло свежестью. Много друзей и недругов появилось у него в эту зиму.

Так и кочевал он из города в город, пересаживаясь с поезда на самолет.

«Москва, Труфанову. Заявка номер 453/67 предприятием удовлетворена. Прошу организовать приемку, настаиваю на полной проверке партии деталей НБО 453/541. Заявке 073/45 отказано, обращайтесь министерство. Шелагин».

Труфанов диву давался. Там, где Стригункову требовались две недели и крупные представительские, Степан Сергеич проталкивал непроталкиваемые детали за три-четыре дня с минимальными расходами. Такого работника поневоле начнешь ценить. Труфанов посылал Шелагину деньги на житье и дорогу, благодарил.

Командировочная судьба занесла его однажды в крупный областной центр.

На местном заводе он выбивал партию популярных триодов 6Н3П, лампы уже погрузили в контейнер, отправку их задерживал заместитель директора товарищ Савчиков. Был заместитель из тех руководителей, которые быстроту решения чего-либо считают признаком поспешности, неуглубленности в существо вопроса.

Уже три дня гонялся за ним Степан Сергеич, настиг однажды у дверей кабинета, Савчиков немедленно закрылся и кабинет покинул каким-то мистическим способом — через форточку, что ли.

Утром Степану Сергеичу повезло: он столкнулся с ним в коридоре. Нельзя было терять ни секунды, Степан Сергеич положил руку на талию Савчикова, затолкал его в угол, строгим шепотом спросил:

— Вы коммунист?

Савчиков почему-то испугался, побледнел, задышал загнанно.

— Да, — прошептал он.

— С какого года?

— С сорок пятого, но…

— Я тоже, — облегченно вздохнул Степан Сергеич. — И как коммунист коммуниста прошу вас расписаться на этой накладной, ее вы уже видели.

— Провокатор! — опомнился Савчиков. — Провокатор! — визжал он. — Товарищи, хватайте его! Это мошенник!

Степана Сергеича привезли в милицию, здесь ему задали каверзнейший вопрос: «С какой целью и почему вы назвали Савчикова коммунистом?»

Нарушитель попался безобидный, начальник милиции не знал, что делать с ним. Надо бы отпустить, но зачем тогда брали его? Просто так ни отпускать, ни задерживать нельзя. Помог начальнику сам Степан Сергеич, развив теорию о воспитании несознательных коммунистов. Полковник обрадовался и передал нарушителя местному управлению КГБ. Здесь теория Степана Сергеича получила полное признание, в управлении много смеялись, отпустили Степана Сергеича и были настолько любезны, что подвезли на служебной машине к гостинице, принесли извинения и сказали, что с лампами все будет в порядке, утрясут по партийной линии.

67

Звенел, вздрагивая, поставленный на полседьмого будильник. Петров лежал с раскрытыми глазами. Что-то мерзкое и липкое разбудило его пятью минутами раньше. Долгожданный сон пришел только под утро. Уже третью неделю спал он по часу, по полтора в сутки. И всегда вторгались в сон отвратительные, наполненные цветом картины, от них Петров просыпался мокрым.

В автобусе он прислонил пылающую голову к стеклу, ладонью закрыл глаза.

Конечная остановка, здесь пересадка на загородный маршрут. Водку до десяти утра не продают, но коньяк — пожалуйста. Он запихнул бутылку в брючный карман, шум и голоса людей успокаивали, в постоянных загородных рейсах пассажиры давно перезнакомились, привыкли к Петрову. Кто-то потряс его: «Вам выходить, молодой человек…» Теперь до Колизея рукой подать. Петров влил коньяк в себя, высосал лимон, бутылка плюхнулась в грязь. Проваливалось прошлое, отлетало будущее, все настоящее простиралось до ворот Колизея, наконец пришли они, минуты невспоминания ночных кошмаров, минуты, которые хочешь продлить опьянением…

В октябре бывают такие дни — теплые, светлые, прощальные, когда из уже подмерзшей земли пробивается обманутая солнцем наивная зелень. Мокрый ключ, вчера брошенный Петровым под крылечко, сегодня лежал сухим и теплым.

Он вошел в домик, распахнул окна, спустился в подвал за источником. Две дюралевые штанги на поляне стягивались размеченным на сантиметры шнуром. На нулевую отметку Петров навесил ампулу с кобальтом, по шнуру перемещал портативный рентгенометр, градуируя его. Третью неделю занимался он этим, изредка приезжал Сорин на институтском «газике».

Покончив с последним прибором, он вогнал отвертку в землю по самую рукоятку и вошел, шатаясь, в домик. Спать хотелось неудержимо, и, бросив на пол плащ, Петров повалился на него, сладостно вытянул ноги. Бесплотное тело погружалось в сон. «Спать, спать, спать…» — убаюкивал себя Петров, и музыка полилась откуда-то, не грозная, не пугающая…

Он спал. И вдруг открыл глаза. Неопознанная еще опасность напрягла ниточки мышц, обострила слух. Петров осторожно повернул кисть, посмотрел на часы: сорок минут назад он лег на пол. Мгновенным неслышным прыжком поставил он себя на ноги, на цыпочках пошел к двери и сразу же увидел предмет, нарушивший сон. На крылечке сидел Дундаш.

— Тебе что надо?

— Игумнов прислал. Как, спрашивает, дела… Разработчики тоже просили.

Краску привез, чтоб законтривать подстроечные потенциометры.

Плащ и станфордский пиджачок брошены на перила крыльца. Дундаш нежился на солнышке, ослабив галстук, помахивал у лица газеткой. На глазах — темные очки.

— Давно здесь?

— Только что.

Нестерпимое желание мелкого шкодника — сообщить гнусность — подмывало Дундаша. Дергались руки и ноги, рот открывался в нерешительности и замыкался твердо, как дверца сейфа — почти с таким же лязгом.

— Ну, ну, не томи… — ласково попросил Петров. — Ослобони душеньку свою от сенсации… Говори — ну!

— Игумнов… — Дундаш зашептал, захихикал, выражая безудержную радость. — Игумнова… разговор слышал… выгонять будут!

— Так-так, я слушаю. — Петров погладил плечо Дундаша.

— У меня дело к тебе, Санек, — словно протрезвевшим голосом произнес тот сурово, без хихиканья.

— Валяй!

— Жить надо, Санек. А как жить — это ты мне помог, сказал. В общем, два человека у меня есть. Третий нужен. Знакомых у тебя полно, и ты…

— Третьего не будет, — отказал Петров как можно мягче, потому что Дундаш еще не выложился полностью. — Для твоей персоны третий вообще не нужен. Только два человека. Двое в штатском у подъезда. Двое понятых при обыске… Дальше.

— Что дальше — это тебе надо думать, Санек. Я человек свободный. Могу сказать то, чего вроде и нет, но..

— Дальше! — заорал Петров.

Сейф закрылся — на два оборота ключа с фигурными бороздками, стальная кубышка хранила в себе до времени придушенный слушок, вползший в цех и в цехе же каблуками раздавленный, какую-то гадость о жене Степана Сергеича.

Согнув палец крючком, Петров сдернул с лица Дундаша темные очки и увидел в глазах то, что не решался или не мог выразить язык. Подленькая мыслишка плясала внутри бездонного колодца зрачков, особо погано подмаргивая и подмигивая, пришептывая и подсказывая, два танцора метались, каждый на своем пятачке…

— Я убью тебя сейчас, Дундаш, — сказал Петров спокойно, потому что знал: уже не остановить наката, безумие зальет сейчас голову.

— Да что ты, что ты, Санек?

— Я убью тебя. Мне нечего терять. Я сломал жизнь Лене. Я убью тебя, потому что ты урод, не созданный мною, но и не умерщвленный мною. Я выпрямил твой проклятый горб, заметный всем, я сказал тебе, как надо держаться прямо, но сказал так, что ты пополз, как змея… Я виновен, я сделал маленького подлеца крупным, прощения мне нет. Вста-ать! Встать, скотина!

Он бил его — бил до тех пор, пока что-то холодное не обдало его и розовый сумрак не сошел с глаз. Шофер с пустым ведром бежал к реке, оглядываясь. Дундаш неподвижно лежал на спине, правая рука согнулась в локте, уперлась в землю, кисть безвольно свисала. Носком ботинка Петров коснулся черных пальцев, из них выпал пучок травы… Шофер тащил ведро с водою, матерясь и грозя. В два прыжка Петров достиг машины, нажал на стартер…

Он бросил «газик» у автобусной остановки. Зашел в магазин, вывернул карманы, пересчитал деньги. Их было много. Он стоял, улыбаясь, около овощной палатки, и домашние хозяйки с сумками в руках сторонились, подозрительно оглядывая его. Он видел себя вновь отверженного, вновь брошенного в побег, и услада отрешенности пронизывала его. Опять он один — опять против него весь мир, один против всех.

Что-то не позволило ему сесть в автобус. Ровным и напряженным шагом двигался он с северных окраин Москвы на юг, держа в уме направление, ориентируясь, как в тайге, по солнцу, сам не зная еще, зачем ему юг, и где окончится его путь, и что этот путь пересечет.


От Ленинградского шоссе, людного и шумного, он удалился влево и задержался на Инвалидном рынке, купил неворованный плащ. Еще левее взял он, подходя к «Динамо», — не хотел видеть дом, где живет Игумнов. Так, забирая влево и опять выпрямляя путь, вышел он к Савеловскому вокзалу, завернул в ресторан. Сирены электричек не касались как-то его сознания. Метро (станция «Новослободская») поманило его шумом и толкотней. Он спустился вниз, читал справа и слева: «Белорусская», «Краснопресненская»… Много станций на кольцевом маршруте, но зачем они ему? С шумом и грохотом проносились поезда.

Ноги поднесли Петрова к самому краю платформы, он пропускал мимо себя вагоны, смотрел вслед поездам, исчезавшим в кривом стволе туннеля. Очередная цепочка вагонов выезжала на свет, вдруг все поплыло перед глазами, и Петров почувствовал, как тянет его вниз, на матово сверкнувшие рельсы, как гнется спина, вбирается голова в плечи — за секунду до броска. Он отступил, залился потом, еще шаг, еще — и колонна рядом. Вырываясь из чьих-то рук, он прыгнул на эскалатор, и ужасом заполыхало сознание. Вниз проплывали фантастически смелой окраски люди, желтые косы старух, жгуче-синие лица мужчин, лица немыслимые… Разноцветные наряды людей были неестественно ярки, размыты яркостью, в ореоле яркости… Со вздохом облегчения Петров определил: крашеные синдромы, не сопряженные с галлюцинациями, нужно выспаться, немедленно выспаться, тогда все кончится, это не опасно… Толпа выкинула его на свет дня — и мир вновь был в надежных цветах разума, скромные краски мира сдули ореолы, затушевали буйство радужных пятен.

Он пришел к Каляевской, купил в киоске газеты и выбросил их. Стоял на углу, за спиной Оружейный переулок, соображал, куда идти. Кто-то споткнулся о выроненный портфель, выпрямился, обнял Петрова несильно и бережно. Петров вглядывался в чужое лицо, понемногу прояснявшееся до знакомости. Игорь Сидорин, вместе бежали из распределителя МВД. Он шел рядом с Игорем, зубами пытался уцепиться за нить разговора и не мог. Сидорин привел его к себе.

Подбежала милая ласковая девочка, припала к папиной ноге.

— Это Саша Петров, я говорил тебе о нем, — сказал Игорь жене, приготовь нам что-нибудь.

Они выпили, сидели, нить болталась в воздухе, или это казалось Петрову, потому что он говорил что-то, отвечал на какие-то вопросы. Сейчас обмякнуть бы, повалиться на пол, заснуть…

— Я на полупроводниках сижу, хочешь — приходи, вместе поработаем.

Угол Оружейного переулка выскочил из памяти. Петров не понимал, как попал он в тихую обитель с манящей, кушеткой. Но зачем-то пришел он сюда.

Зачем?

— Я пойду. Прощай.

Лифт падал вниз, и в лифте бился Петров. Спать! Спать! Спать! Клетка распахнулась, Петров вылетел вон. Выспаться — и тогда наступит ясность. На площадь Маяковского он вышел у кукольного театра, воткнулся в толпу у касс кино; очередной сеанс через полтора часа, не дождешься. Еще вариант гостиница «Пекин». Отсюда его корректно вышибли: с московской пропиской — и в гостиницу? Никто не догадывался, что ему надо спать, Игорь тоже не понял, понять трудно, самому Петрову не приходило в голову, что можно взять такси и в полном уединении выспаться дома. Гнало вперед неосознанное желание свершить что-то. У Тишинского рынка его окликнули. Какой-то приблатненный тип, совершенно незнакомый, назвал его правильно по имени и фамилии, ткнул в руки стакан, заплескал водкой, хохотал, хвастался, припоминал известные Петрову истории, но узнать его Петров так и не смог. Петров увидел себя в зеркале парикмахерской, тот самый тип совал мастеру деньги, приказывал обслужить клиента на славу. В десятках отраженных друг от друга зеркал Петров выискивал незнакомца, терзаясь догадками, но тот уже ушел…

Мастер разбудил Петрова, Петров глянул на себя, чистого и трезвого.

Взрыхлялась память. Можно ведь отлично выспаться в Филевском парке! Туда немедленно. Он шел по Большой Филевской, огибая места, где могла встретиться милиция.

Синяя фуражка вдалеке загнала его во двор дома. Руки сразу свело судорогой, но стена рядом, Петров привалился к ней и оторвался от нее, когда из подъезда вышла, разговаривая с малышом, женщина. Что-то знакомое в голосе, какая-то теплота в сухом голосе… Петров припал к стене, хотел вмяться в нее, врасти, раствориться в ней… Малыш умолк, потому что умолкла мать.

— Саша, — сказала Нина. — Саша.

Это была Сарычева, Нинель Сарычева.

— Это я, — выговорил Петров, держась за стену. — Я. Я скоро погибну, Нина, и хочу… не извиниться, нет! Слабое, ничтожное слово… Я виноват.

Делай со мной что хочешь. Зови милицию, кричи. Я не сойду с места. Я виновен. Я забыл о том, что ты такая же, как я, как все мы люди.

Малыш присмирел, не теребил руку матери.

— Не пугайся, это раньше я тебя кляла… Теперь я спокойна.

Разошлась… Вновь вышла замуж. А это мой сын. — Она подняла его на руки.

— А что с тобой? Куда ты идешь?

— Спать. В парк.

Она опустила сына. Достала из сумочки ключи.

— Двадцать первая квартира в этом подъезде. Иди. Спи. Муж придет в семь, я чуть пораньше.

Он взвешивал ключи. Подбросил их, поймал, сжал в кулаке. Знал, что это глупо, неразумно — подозревать Нину, но ничего с собой не мог поделать.

Быть запертым в квартире — это преступно неосторожно, это недопустимо.

— Спасибо. Я не забуду. Будь счастлива.

Он заснул за десять метров до куста, под который решил упасть.

Подкосились ноги, тело рухнуло на траву и расползлось по ней. Сон, наконец-то… Петров лежал и улыбался… Кто-то дернул за ногу, еще раз…

Глаза разлепились, увидели в желтом мареве предмет, очертания его прояснялись, становились менее зыбкими. Еще усилие — и Петров узнал милиционера.

— Вставайте, гражданин.

— Пошел ты…

Глаза сами собой закрылись. И вдруг окончательное пробуждение толчком возвращает реальность, и пляшущий мир останавливается, приобретает строгость и четкость. Мотоцикл с коляской плавно выезжает на улицу, посвистывает ветер, смазанные скоростью лица вытягиваются в пестрое длинное пятно, и в нем (или это показалось?) проступили на долю секунды тревожные глаза Сарычевой… Мотоцикл развернулся у милиции, Петрова поставили перед дежурным.

— Г-гады! — захрипел Петров. — Что я вам сделал?

Он выхлестывал изощреннейшую брань, исторгнутую одним запахом милиции, выливался запас уже забытых слов… Дежурный, старший лейтенант, понимающе переглядывался с сержантами, бранный набор высшей кондиции мог принадлежать только битому человеку. Взлетела табуретка, схваченная рукой Петрова, сержант выхватил пистолет, но, опережая всех, через барьер перелетел дежурный, и Петров рухнул на пол… Его связали и отволокли в угол. Он драл горло, воя по-собачьи, и колотил бы ногами, но, упакованный «ласточкой», только елозил телом по чисто промытому полу. Затих, замер. Аромат не приспособленных для жилья помещений, запах мест заключения сразу отрезвил его. Петров нашел положение, при котором не так стонали стиснутые ремнем руки, и задремал… Несколько раз (во сне или наяву?) слышал он голос Сарычевой и пробуждался на мгновение, вновь засыпая с болезненно счастливой улыбкой… Руки и ноги вдруг распластались по полу. Петров повернулся на бок, лег на спину, из-под глаз выскользнул кончик развязанного ремня.

Хватаясь за стену, медленно вставал Петров.

— Гражданка, — миролюбиво втолковывал дежурный, — будьте поспокойнее. Вы не где-нибудь находитесь, а в милиции.

— Не ваше дело! — огрызнулась Сарычева. — Не учите меня, что надо делать!

Она спиной стояла к Петрову.

— Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству!

Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл камеру.

— Посиди. Узнаем, кто ты, и освободим.

— Не надо, — сказал Петров, — я прибыл к месту назначения.

Он вытянулся на нарах, он вновь был в прошлом, он знал, что ему делать.

Прежде всего спать.

Четыре часа — без сновидений, без картинок в цвете, без мучительных образов. Он выспался.

Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце.

— Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас.

Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в паспорт.

— Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф.

И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили…

Часы показывали двадцать два с минутами.

— Я свободен?

— Говорю тебе: за тобой приедут.

— Вновь спрашиваю: я свободен?

— Иди, — устало разрешил дежурный. — Иди.

В наземном вестибюле «Филей» дул ветер, пахло свободой. Петров прочел названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер «газика», он стремился к дому на Кутузовском — так и называлась следующая остановка.

Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от «Кутузовской» бежал — к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к звонку, но кнопку не тронул… Что-то происходило за дверью: Петрову казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца, на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью, прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку, и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача.

Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет — это гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его слабым, она сама слабая.

— Тебя ищут, — шептала она. — Тебя ищут с обеда. Последний раз мне звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции?

Петров мычал — говорить не мог.

— Тебя все ребята ждут у дома, все — и Сорин, и Крамарев, и Круглов, и Фомин…

— Кто?

— Фомин, Дундаш… Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам виноват…

Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела, всепрощающему ласковому биению.

— Ребята так беспокоятся… Почему ты не мог позвонить мне?

Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон.

Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам.

— Лена! — воззвала мама.

— Уйдем ко мне… — шепнул Петров.

Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось.

— Я ухожу, слышите! — крикнула она и пошла в квартиру.

Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса: визгливый — матери и — тоже на грани истерии — Антонины.

Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами.

Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком, и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости…

Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том, что ему надо еще учиться жизни.

— Саша! — крикнула Антонина, когда они миновали арку. — Проворачивай это дело быстрее!

Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки; плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова, надеясь на ремень отца, который ждет их дома.

Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у старухи остатки цветов в корзине.

— Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на лестнице не будут… Сегодня — наша ночь.

— Где же мы будем спать?

Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи; только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли чемоданы, детей, узлы.

А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка, укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее, тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал верещать динамик — он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука, поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками… Дитя насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова…

Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе, тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя.

Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он — в новом качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки.

Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он — на завод.

Неприятных объяснений все равно не избежать.

В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору.

Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и попятился.

Все ждали его — Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под цвет кабинета.

Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться.

Скрипнул протезом Стрельников.

— Жить надо, Петров.

— Слышал уже…

— Жить надо! — упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по полу. — Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в регулировке.

68

Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам.

Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка — и можно лететь в Москву.

Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди, замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить дешевой демагогии: у них своих демагогов полно.

Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому буянил в коридорах заводоуправления.

Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу, то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной «конской» прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее, поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к себе.

До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон, столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться, голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза в кино, на третий — сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем артиллеристам — шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на левом сапоге думал — съезжала, проклятая!..

Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто останавливалась, женщина решала, что будет лучше — исправить дефект или признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель, отправляя его в брак.

— Немыслимо! — возмутился Степан Сергеич. — Почему?

Ему ответил чей-то голос:

— Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта.

— Так измените расценки!

— Не имеем права. Сто раз писал — не изменяют.

— А кто вы такой?

— Диспетчер.

Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку, показал всю переписку о расценках, пригрозил:

— Умру — но не сдамся!

Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей оплетке и наметанным взглядом определил:

— Двадцать один метр с четвертью.

Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу.

В аэропорте — столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону взлетно-посадочных полос, в залах ожидания — как на узловой станции перед посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными «задерживается».

Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт, поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту.

Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан Сергеич. Через пять часов приземлились — но в Свердловске, заправились, еще раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, — жаркое из жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились — громко потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки.

Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа.

Кровать с кошмой, подушки, теплынь — спи до утра. Но Степан Сергеич не прилег даже — как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была особенная ночь в его жизни.

Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном — ни снежинки. Ни один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею, Степан Сергеич боялся шевелиться.

И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки… Шумели заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки; отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков; главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей; чавкала машина, обрубая кабель; «Дорогой мой, — увещевали директора, — да я же всей душой, но сам посмотри…»

Накат новой волны звуков — и уже различается звон молоточков на сборке, гудение намоточных станков, подвывания «Эфиров», стрекотание счетчиков бесчисленных радиометров… Ухмылка Игумнова сопровождается чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание Анатолия Васильевича Труфанова — на фоне рева тысяч заводских гудков…

И везде — план, план, план… Он простерся над громадной территорией, он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только потому, что есть план, он — сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей.

Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже прощен был.

Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди.

69

Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя: неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только поставить дату.

Сентябрь, октябрь, ноябрь… И вот начало декабря, день седьмой. Как и несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик, предложил «Герцеговину», сплел пальцы, сказал мягко:

— Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово… Это значит, что нам надо расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, — он надавил на это слово, — я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его.

Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется, вспоминал о чем-то.

— Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они — это мое убеждение — не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с вами, и со мной это было когда-то… раздвоение, скепсис, желание найти себя в чем-то якобы честном… Но есть силы, которые уже вырвались из-под контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного… Вы понимаете, о чем я говорю?

— Понимаю, — откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел пай-мальчиком.

— У вас будет чистая трудовая книжка и много свободного времени. Ни один отдел кадров не поверит вам, что вы по собственной охоте ушли с такого почетного, высокооплачиваемого места, сулящего в будущем должность заместителя директора НИИ по производству. Разрешаю вам давать мой телефон… Впрочем, они и мне не поверят. Но я никоим образом не хочу, чтоб вы опускались до какой-то шарашки, вы должны хорошо устроиться. Поэтому не сдавайтесь. Я впишу вашу фамилию в список на премию, завтра получите деньги, это поможет вам быть или казаться независимым… Поймете мою правоту — возвращайтесь. Всегда приму. Задерживать вас не буду, дела сдайте Валиоди.

Он проводил его до двери, прошел с ним через приемную, вывел в коридор.

— Благодарю… — смог пробормотать Виталий.

Его спрашивали в цехе, правда ли это, и он отвечал, что правда, и принуждал себя к безмятежной улыбке. Валиоди уже заперся с комплектовщицей и щелкал на счетах.

— Жаль, — произнес Петров. — До чего ж хорошо быть работягой.

Никаких интеллектуальных излишеств.

А цех продолжал работать. Монтировались блоки, растачивались отверстия в кожухах, настраивались рентгенометры. Монтажники, сборщики, регулировщики приняли новость и с прежней размеренностью делали то, что делали вчера и будут делать завтра. На их веку сменится еще много начальников, а работа всегда останется, всегда надо будет кормить и одевать себя, детей.

Не таким представлялось Виталию прощание с цехом. Все знали, почему он уходит, и никто не осуждал его, но и никто не одобрял его. Эти сидящие с отвертками и паяльниками люди были много мудрее его и Труфанова, одинаково отвергая и понимая обоих. Сам ли труд делал их такими или осознание незаменимости привило этим людям чувство превосходства над тем, что делается в кабинетах, но они никогда не желали вмешиваться в дрязги, споры, оргвыводы и перестановки. За ними — правда, которая лежит в самом укладе их жизни. Им можно позавидовать: они независимы, у них есть руки, у них сила.

С некоторым стыдом признал сейчас Виталий неразумность свою, когда был неоглядно щедр к этим людям. В них бродят большие желания, не только стремление получать все больше и больше денег.

Много лет назад он прощался с училищем и думал, что вот какая-то часть жизни прожита, и — оказывается — напрасно. Нет, не напрасно, сказал он теперь, не напрасны и эти годы. Истину можно доказывать разными способами.

У Баянникова он получил обходной листок и с той же натянутой улыбочкой ходил по отделам, складам, библиотекам. Из окна увидел: у проходной остановилось такси, вылез в помятом пальто Степан Сергеич Шелагин, по-уставному — вперед и чуть вправо — надвинул шапку на лоб, подхватил чемоданчик и зашагал.

70

Скупо, по-военному доложил Степан Сергеич директору о командировке.

Предъявил заявки. Достал из чемодана кабель.

Это и сломило Труфанова. Ни заводу, ни институту кабель был не нужен.

На него Анатолий Васильевич надеялся выменять у радиолокаторщиков ценную аппаратуру, без которой гибли, не дав ростков, две темы в четвертом отделе.

— Я рад. — Анатолий Васильевич поднялся, бесцельно походил по кабинету, разбираясь в своих чувствах к диспетчеру. Талантливый человек, это от него не отнимешь. Ни один снабженец не смог бы провернуть так блестяще канитель с заявками. Наконец кабель. Уму непостижимо, как он его добыл.

— Игумнов увольняется, — вдруг сказал директор. — Не хочет у нас работать, трудностей убоялся.

— Он дезертир! — выкрикнул Шелагин, бледнея.

Анатолий Васильевич обдумал это слово, одобрил его, кивнул, соглашаясь.

— Валиоди будет… Так о чем я вас попрошу…

Долго тер лоб Анатолий Васильевич, потому что ни о чем он не хотел просить… Просто ему пришло в голову, что талантливого диспетчера надо как-то приблизить к себе. Он вспоминал все глупости Шелагина, начиная с ляпсуса в кабинете Ивана Дормидонтовича, и находил в них какую-то систему.

Приблизить к себе, то есть привязать, сделать послушным.

— Вот что, Степан Сергеич… — Он подошел к нему, взмахнул рукой, намереваясь положить ее на плечо Шелагина, и передумал. — Степан Сергеич, ранее — винюсь в этом — я относился к вам с некоторым предубеждением.

Зачеркнем это, забудем… Вы живете ведь в нашем доме? Я — в соседнем.

Почему бы вам не зайти ко мне как-нибудь вечерком, посидели бы, поговорили о том о сем… С супругой приходите, разумеется, и жена будет рада, она много о вас слышала…

— Со мной, товарищ директор, вы можете встретиться здесь, в цехе, на партсобрании.

Не по себе стало Труфанову от скрипучего голоса, полного уверенности и достоинства.

— Да, да, конечно… — любезно согласился он. — Отдыхайте после командировки. Завтра поговорим.

Обида кольнула его. Труфанов усмирил себя, не дал ей разыграться.

Диспетчер, без сомнения, как был, так и остался человеком невоспитанным, грубым, недалеким. К его хамству надо, однако, привыкать. Шелагин — частица завода, а завод дорог директору, завод вырос из мастерских, от завода и пошел институт, завод дорог и планом выполненным, и слезами облагодетельствованной Насти, и переходящим знаменем, в завод душа вложена, а она скорбит, когда заводу плохо.


— Это с какого же фронта я дезертировал? — учтиво осведомился Виталий. Он приготовился к встрече с Шелагиным, хотя было такое желаньице прошмыгнуть через проходную.

Устал Степан Сергеич за последние дни, две ночи не спал, и не кричать прибежал он к Игумнову, не возмущаться.

— Подумай, Виталий, еще раз подумай… — просил он. — В тыл захотелось? Так тыл потому и тыл, что есть фронт. Вечная борьба, исход которой предопределен… Добро, которое со злом, которому надо способствовать. Уменьшать зло, возвеличивать добро…

Похохатывая, с одесскими прибауточками вошел Валиоди, и сразу пропала напряженность, можно было не отвечать, улизнуть — не вставая с места.

Виталий расписывался и любовался собственными подписями.

— Все, — сказал Валиоди. — Ты на свободе.

Прощание с регулировщиками (Дундаш услужливо протер стакан), «желаю удачи!» — всему цеху, визит к кассиру. Виктор Антонович подает трудовую книжку и:

— Звонил ваш бывший начальник, Фирсов Борис Аркадьевич. Организует новый институт, приглашает вас помощником… Кстати, вот адреса,рекомендую сходить.

Крупный мокрый снег лениво опускался на землю, и казалось из окна квартиры, что в гигантский аквариум кто-то сыплет белые крошки и они равномерно покрывают дно. Разом вспыхнули фонари. Виталий отошел от окна и решился: полез под этот снег, шел под ним до центра, отряхиваясь и отдуваясь. Шарф намок, шапка отяжелела, когда он увидел себя на улице Кирова.

Вот и переулок Стопани, вот Асин дом, вот лестница, где целовал он Асю много лет назад и где она грозила раскровенить ему туфлей морду. Та же дверь со старорежимной табличкой «Для писемъ». Ася Арепина. Фамилия не изменилась.

Ясно.

— Проходи, — сказала Ася, отступая.

День сплошных разочарований еще не кончился. Нет старого диванчика, нет шкафа вагонных размеров. Все изменилось в этой комнате, и Ася тоже. На новеньком пианино стопкою лежали ноты, засохшие цветы морщились в вазе. Ася упрятала руки за спину, касалась ею стены, улыбалась чему-то своему.

— У тебя мокрое лицо, можешь взять полотенце.

— А нельзя ли так: «Утрись, позорник»?

— Можно… Вались дрыхни, фраер ты, больше никто…

Тахта не уступала в мягкости диванчику. Виталий приподнялся, заглянул под стол, искал что-то.

— Где швейная машинка? Пострекотала бы.

— Усохнешь… Ишь чего надумал. Нет машинки. Продала.

Старые чувства, неотделимые от этой комнаты, от Аси, понемногу проникали в него, хотелось вновь стать открытым, откровенным, не оставить в себе ничего темного. Он рассказал Асе обо всем.

— Как жить будешь?

— Не знаю… Где-то я ошибся. Или другие ошибаются.

А может, и не ошибка вовсе, а — судьба, которая то приближает его к Степану Сергеичу, то удаляет. Первая встреча с ним вспомнилась — там, в кабинете Набокова, чуть ли не клятва Шелагина сделать из него, Виталия Игумнова, человека. Так кто кого перевоспитал? Кто к кому пойдет теперь на довоспитание? В каком цехе сойдутся они вновь?

71

В цехе Степану Сергеичу рассказали о том, как фиглярничал последние месяцы Игумнов, как натужно выполнялся план, как из-за какой-то ерунды подрались Петров и Дундаш.

С Игумновым ясно: дезертир. А Петров? А Дундаш? Регулировщики чем-то отличались от остальных рабочих, и не только тем, что больше зарабатывали. В свободные минуты Степан Сергеич присаживался в регулировке, всматривался, прислушивался. Здесь исчезла откровенность прошлых лет, Петров уже не пускался в былые рассуждения, ограничивался невнятными замечаниями, и когда Шелагин поздравил его с женитьбой, ответил так, что непонятно было, о семейной жизни говорит он или о лежащей перед ним схеме.

— Да… Любопытный вид обратной связи.

Сорин потеснился, рядом с ним устроился Крамарев. Они тихо переговаривались, они отъединились. Дундаш совсем упрятался в свой угол, не хихикал, не разражался отрывисто-клекочущим смехом. Ключ от сейфа со спиртом доверили ему. Как всегда, в регулировку заходили разработчики объяснить, показать и старались поскорее уйти, на них гнетуще действовало пытливое молчание Дундаша, его угрюмое внимание ко всему тому, что происходит в остекленной комнате и за нею.

Возобновились вечерние прогулки отца с сыном. Коля припас много вопросов, отвечать на них было трудно и радостно.

Однажды возвращались к дому после затянувшегося похода по окрестностям, подошли к подъезду, и Коля, испугавшись, вцепился в руку отца. Вся осыпанная снегом, в тени стояла Катя, поджидая их, стояла давно, не шевелясь. Увидела их, шагнула навстречу, схватила Колю, стала жадно целовать его. Степан Сергеич переминался с ноги на ногу, смущенно помалкивал, будто знал за собой какую-то вину.

Что-то случилось в Катиной жизни, решил Степан Сергеич. Отныне все вечера проводила она дома, гремела на кухне, стирала, гладила, с мужем говорила грубо, с сыном — разнеженно. Навалит посуду в раковину, пустит воду и задумается так, что одну и ту же тарелку в десяти водах моет. В эту зиму ей минуло тридцать лет, она похорошела, округлилась, когда к мужу заходили знакомые — стремительно вскидывала на них глаза и тут же отводила.

Людей Степан Сергеич начинал воспринимать обобщенно, группами (это монтажный участок, это — плановый отдел), что происходит с Катей — не хотел допытываться. Придет пора — .сама расскажет.

Мысли его были заняты планом и качеством. Он чертил на бумаге кружочки, соединял их прямыми и волнистыми линиями, высчитывал, и получалось, что единственный выход — заинтересовать рабочего денежно во всем том, что определяет деятельность завода. И сделать это так, чтобы всякий плохо работающий в песках радиометр ударял по зарплате. Для этого надо связать завод особыми отношениями с поставщиками и заказчиками, а часть дохода выплачивать рабочим.

В расчеты свои он никого не посвящал, знал, что будет жестоко высмеян.

А где же, спросили бы его, присущая нам сознательность?

Тогда он придумал иное, и с Нового года цех перешел на новую систему работы.

Раньше было так. Готовое шасси блока сборщик сдавал контролеру ОТК и мастеру, те закрывали ему наряд. Потом смонтированный блок ставился на стол старшего мастера, тот бегло осматривал его, передавал девушке из ОТК, выписанный монтажнику наряд закрывался. Почти всегда оказывалось, что в блоке — масса ошибок, чаще всего их устраняли регулировщики, потому что монтажнику было уже наплевать на них: наряд закрыт, денежки выписаны. Блоки они переделывали из-под палки, кое-как, споря с регулировщиками, с нормировщицей, призывая в свидетели монтажную схему, полную описок.

Теперь все наряды закрывались только после регулировки и градуировки.

Валиоди, рвавшийся обратно в макетную мастерскую, пламенно поддержал Шелагина, надеясь на оглушительный провал.

Систему ввели. В цех часто наведывались Труфанов, Тамарин, Стрельников.

Монтажников было не узнать. Они обхаживали регулировщиков, по нескольку раз на дню справлялись, как идет настройка, сами подсказывали, где может быть ошибка, каждый готов был немедленно перепаять и переделать. Они не получали прогрессивки за выполнение плана, но стали кровно заинтересованы в нем.

В начале февраля подвели итог. Производительность труда резко скакнула вверх. Брак исчез.

— Разумно, — сдержанно произнес Тамарин. — Идейка недурна.

С еще большей сдержанностью отозвался о системе директор. Шелагинские порывы он считал прожектерством, хотя и признавал полезность их "для производства. А раз так — пусть играет в солдатики.

Мнение это — о шелагинской игре в солдатики — Анатолий Васильевич высказал осторожно, всего несколько фраз на узком совещании. Тем не менее слова его до Степана Сергеича дошли, в урезанном виде звучали они примерно так: «Чем бы дитя ни тешилось…» Диспетчер не оскорбился, не возмутился: в сравнении с тем, что временами обрушивалось на начальников отделов и цехов, такой отзыв мог даже радовать.

К тому же Степан Сергеич отчасти признавал справедливость отзыва.

Слабым местом его системы было то, что изготовленные приборы оседали на складе, и все призывы, печатные и устные, о необходимости и срочности оборачивались болтовней, рабочие ходили мимо склада и никогда не видели его пустым. Мучило Степана Сергеича и опасение: а не вертушку ли опять изобрел он? И, быть может, единственный на заводе, предугадывал он, что система будет действенной всего лишь несколько месяцев, потом в ней неизбежно возникнут противоборствующие силы, рабочие начнут гнаться за планом во что бы то ни стало…

Своими тревогами он поделился со Стрельниковым. Парторг выбросил палочку вперед, навалился на нее, посмотрел на диспетчера в упор.

— Сколько вам лет, Степан Сергеич?

— Тридцать семь. В следующем году защищу диплом.

— Давно я к вам присматриваюсь. И до сих пор не пойму, кто вы. Человек прошлого? Будущего? Настоящего?..

Не ожидавший такого вопроса, Степан Сергеич ворчливо заметил, что никогда не ломал голову над подобными пустяками. Все это философия на пустом месте. Не болтать надо, а работать.

Сам же он решил доказать всем и себе тоже, что система его наивыгоднейшая для института и завода. По крайней мере, на ближайшее время.

72

Обстоятельства как нельзя лучше способствовали в этом Шелагину. С начала марта на монтаж и сборку поступил «Агат», детище хорошо знакомого ему Сергея Шестова, разработчика ГИПСа. Гамма-индикатор полевой, из-за которого Степана Сергеича когда-то прокляли, принес Шестову тихую, но прочную известность. Орден за индикатор, полученный из рук Ивана Дормидонтовича, он к пиджаку не цеплял, зато в лаборатории своей, где стал начальником, на видном месте повесил медаль от ВДНХ, за другой прибор. Прыжок через три ступеньки — от старшего техника к начальнику лаборатории — ничуть не изменил Сергея Шестова. Жил он в доме напротив Степана Сергеича, иногда встречался с ним в магазине и, пропуская впереди себя в очередь за картошкой, шептал: «Не стоит благодарности, право… Об одном прошу — не делайте меня начальником отдела!..»

«Агат» — четыре блока в стойке, один над другим, — создавался в привычных муках опытного производства, и муки эти никого не удивляли, всех оставляли равнодушными, — точно так врачи роддома внимают крикам рожениц да их опрометчивым клятвам «никогда больше». Эту аналогию с родильным домом принес во второй цех сам Сергей Шестов, жена которого рожала долго и трудно, а разродившись, свесилась с третьего этажа и кулаком погрозила Сергею.

Во второй половине марта смонтированные блоки поплыли в регулировку.

Шестов с тремя инженерами быстренько настроили один комплект, регулировщики помогли заколотить его в ящики и погрузить в машину. Шестов улетел с комплектом на юг двадцатого марта, на место будущей работы «Агатов». За полторы недели удалось настроить еще четыре комплекта, градуировку их решено было провести скопом, чтоб лишний раз не облучаться.

Утром тридцатого марта в регулировку ввалился Шестов, прямо с самолета.

«Агаты» стояли у стены, радуя глаз. Шестов, однако, на них даже не глянул, сел так, чтоб вообще их не видеть, и повел речь о том, что жизнь, ребятишки, в общем-то, недурная штука, вчера, к примеру, в ташкентском аэропорту его вовлекли в преферанс какие-то хмыри, пытались обчистить, но не на таковского напали, он их сам пощипал, три раза поймал на неловленом мизере, как миленьких ободрал, кучу денег выиграл, но что поделаешь, знать, не судьба, эту кучу у него стибрили при посадке, аккуратненько эдак ножиком карман резанули — и будь здоровчик!.. А вот однажды, разливался Шестов, в Минске к нему в номер завалилась одна девица из райкома, порядочки проверяла.

Регулировщики переглянулись. Странно вел себя разработчик «Агатов», очень странно! И не потому, что порол чушь. А потому, что на свои «Агаты» глянул и — отвернулся.

Намолотив еще гору, Сергей Шестов умолк, полез по-собачьи под стол и уснул. Стрекотал, как обычно, самодельный индикатор, приглушенно гудел цех.

Но регулировка начала понемногу впадать в беспокойство и раздражение.

Догадывались; с «Агатом» на юге что-то не то. Забарахлил? Возможно. Но вероятнее всего скис не радиометр, а сам Шестов, что не так уж страшно.

Проверяя эту версию, Крамарев на четвереньках подобрался к спящему Шестову и обнюхал его. Задом выбрался из-под стола, встал на ноги и разочарованно заключил:

— Не пахнет…

Петров решительно выключил осциллограф и пошел к Валиоди узнавать новости. Вернулся, со злостью сообщив, что новостей нет.

Попахивало бессонной ночью, перемонтажом всех блоков и срочным возвратом комплекта, освистанного на полигоне, если, конечно, Шестов уже не привез его.

Валентин Сорин, член завкома, вхожий во все кабинеты, позвонил секретарше директора, спросил, где Труфанов. Положил трубку.

— В Ленинград уехал. Когда будет — неизвестно.

Почуял неладное и цех. Монтажники отрядили делегацию: почему не настраиваются блоки?

Подняли Шестова. Тот вылез, отряхнулся и на прямой вопрос Петрова ответил так же прямо:

— Да вы что — сдурели?.. Полный порядок! «Агат» как штык работает!

В регулировке угомонились, на монтаже и сборке тоже. Шестову поверили.

Да и как не поверить, раз не проявляет никаких признаков беспокойства сам Степан Сергеич, сидит смирнехонько в комплектовке, что-то считает.

Шестов пропал. Появился он только вечером, перед концом рабочего дня.

Приоткрыл дверь кабинета Валиоди, просунул в щель свои буйные кудри.

— Дядя Костя, ты ничего не знаешь?

— А что я должен знать? — лучезарно улыбнулся Константин Христофорович Валиоди.

— Жена-то вам — изменяет!

И закрыл дверь. Долго стоял в коридорчике, смотрел сквозь стекло, как упоенно рассчитывает что-то Степан Сергеич.

Звонок прозвенел, на монтаже и сборке поснимали халаты, потянулись к умывальнику, и тогда Сергей Шестов решился: ногой долбанул по двери так, что стекла задребезжали.

— Степан Сергеич!.. Пропали!.. «Агатам» — крышка!

Цифры, полученные на арифмометре и подтвержденные логарифмической линейкой, говорили прямо противоположное, и Степан Сергеич, находясь во власти цифр, благодушно смотрел на явно спятившего Шестова. А тот схватил его за руку, потащил в угол, где их никто не мог видеть.

— Крышка, говорю, «Агатам»!.. А вы мне какие-то проценты суете!.. На свалку пойдут мои радиометры!..

— Как это — на свалку?

Шестов опустился на ящик с лампами, вынужден был присесть на корточки и диспетчер. И Сергей Шестов рассказал про «Агаты». Делались они для походной экспресс-лаборатории, размещенной в автомашине, набитой аппаратурой, и когда Шестов прилетел на юг, то оказалось: конструкторы машины ошиблись, нет уже в машине места для «Агатов», нет! Три министерства давали техническое задание на машину, и где-то произошел сбой — про «Агаты» забыли. Привезенный Шестовым комплект при нем же снесли на склад и запечатали. Та же судьба ждет шесть «Агатов» этого месяца и десять — следующего…

«Быть того не может!» — едва не воскликнул по привычке Степан Сергеич.

И — поверил… Много дала ему командировка, во многое пришлось поверить. И уж само собой понималось: худший прибор тот, что работает лучше всех приборов…

— Может, внести изменение в конструкцию машины?

— И машине тоже крышка! — Сергей Шестов подался вперед. — Отжила свой век, не начав жить! Потому что без «Агатов» она уже не лаборатория.

— Другую пусть делают!

— А на другую и другие «Агаты» закажут…

Степан Сергеич легко вскочил на ноги, порываясь куда-то бежать, Шестов мертвой хваткой вцепился в него, не пустил.

— Не к директору ли?.. Пустое дело. Я всему треугольнику дал телеграммы. И вот результат; все попрятались! Все! Труфанов тут же укатил в Ленинград, Тамарин воткнулся в какую-то комиссию на всю неделю, а самый умный — Стрельников — не поверил ни единому слову моему, потребовал бумагу с резолюциями трех министерств… А я им такую бумагу дать не могу. И не хочу. Я и телеграммы-то давал не напрямую сюда, а так, чтоб Труфанов и прочие прочитали их там, у министра. И все в точности выложил по телефону через министерский коммутатор. Чтоб ни одно ухо на заводе и в институте не услышало. — Шестов говорил быстрым шепотом, оглядываясь на цех. — Я ведь вас очень зауважал, Степан Сергеич, после того случая, помните, — в кабинете Ивана Дормидонтовича. Очень!.. И два года размышлял: кого мы тогда обмануть хотели? Не маршала Советского Союза! Не заместителя министра!

Солдатика! Которому обещали крохотный ГИПС на газовых счетчиках весом с полфунта, а навьючили дуру с камерой в полтора кило весом. Бравые ребятушки все вынесут! Лишние фунты не помеха!..

Рванулся Степан Сергеич опять куда-то бежать, и вновь Шестов пригнул его к себе.

— Да не высовывайтесь!.. Не маячьте!.. Никто не должен видеть нас вместе! И знать никто не должен, что впустую работали два месяца и еще месяц будут работать на свалку… Я вот что подумал… Может, этот обман и есть наша правда? А? И цех обманывать — надо?.. Им-то, рабочим, зачем знать про экспресс-лабораторию на колесах, которые никуда не покатят? Зачем?..

Со своего неудобного места Степан Сергеич видел, как мимо комплектовки идут с работы монтажники и сборщики. Идут, на два и семьдесят пять сотых процента подняв производительность труда… Вот и регулировщики появились.

Вприпрыжку спешит вечный мальчишка Крамарев. Твердой поступью проходит собранный в кулак Фомин-Дундаш. Петров идет рядом с Леной Котоминой, ныне Еленой Петровой, оберегая ее от всего, и от цеховых делишек тоже. Валентин Сорин крутит на пальце ключи от регулировки, идет сдавать их в охрану.

Степан Сергеич опустил голову, не желая видеть ни людей, ни цеха.

Неужели опять он…

— Обманывать… — горько произнес он. — Ради чего? Ради кого? Ради какой правды?

— Вот и я пришел к вам за этой правдой… Скажите мне, что делать?..

Скажите. Вы ведь живете по правде? Вы, наверное, человек будущего?.. Так скажите мне, человек будущего: что делать?

Степан Сергеич долго молчал, обдумывая слова эти — о правде, о будущем. Со вздохом сожаления пожал плечами, отказываясь понимать их.

— Пошли, — сказал он просто и встал.

— Куда?

— Пошли! — повторил Степан Сергеич упрямо.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • 48
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • 53
  • 54
  • 55
  • 56
  • 57
  • 58
  • 59
  • 60
  • 61
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65
  • 66
  • 67
  • 68
  • 69
  • 70
  • 71
  • 72