Приговор приведен в исполнение [Владимир Леонидович Кашин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир Леонидович КАШИН ПРИГОВОР ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ
РоманАвторизованный перевод с украинского А. Тверского Художник Николай Мольс
1
Итак, все было кончено. Сосновский не замечал, как перед ним отворялись железные двери, как вели его конвоиры по длинному и узкому коридору следственного изолятора. Все то буйство духа, которое до сих пор удерживало его на ногах и с особенной силой проявилось на суде, теперь угасло, исчезло, и Сосновский сник. Казалось, бредет по коридору, механически переставляя ноги, не он, Юрий Николаевич Сосновский, а какая-то опустошенная оболочка человека. Приговорен к расстрелу! Мысль об этом парализовала все чувства. В густом тумане, застилавшем все вокруг, вспыхивали и исчезали оранжевые круги, мозг словно перемалывали тяжелые жернова и откуда-то издалека доносились странные звуки, похожие на совиное гуканье… Опомнился Сосновский лишь тогда, когда провели его мимо общей камеры, где он сидел до сих пор, находясь под следствием, и повели куда-то дальше, в глубину тюрьмы. И тут он понял, что ведут его в помещение, где содержат уже осужденных. Перед ним отворили дверь и велели войти в камеру. Там никого не было, хотя и стояли три койки. Сосновский повиновался. Надзиратель снял с него наручники и вышел. Тяжелая, обитая железом дверь плотно затворилась, щелкнул ключ, затем послышался скрежет засова, и все стихло. Мысль о приговоре навалилась опять, и Сосновский почувствовал, что вот-вот рухнет на пол. Слабеющими, ватными ногами он с трудом сделал два шага, которые отделяли его от койки, и сел. Казалось, только теперь, в этой пустой камере, он по-настоящему постиг смысл приговора. Его изолировали от всех людей, от мира живых, даже от заключенных, и это заставило его наконец поверить, что все происходящее — не страшный сон, а неумолимая действительность. Он вскочил и стал ходить по камере. Хотелось закричать, услышать собственный голос, но спазмы сжали горло, и, бросившись в отчаянии к двери, он изо всех сил загромыхал по ней кулаками. Из горла вырвался хриплый вопль. Дверь оставалась безучастной и глухой; и внезапная мысль, что он оставлен здесь даже без охраны и что увидит живое существо только тогда, когда придут за ним те люди, которые приводят в исполнение приговор, мгновенно парализовала его, и он оцепенел. Даже жернова, перемалывавшие мозг, остановились, а далекая сова умолкла… Хлопнула заслонка, и Сосновский увидел чей-то глаз, внимательно смотрящий на него через стекло. Этот одинокий человеческий глаз почему-то поразил и напугал его, он попятился и снова покорно опустился на койку.2
Заместитель начальника отдела уголовного розыска подполковник Коваль, просмотрев за чашкой крепкого кофе вечернюю газету, вышел в сад. Одноэтажный домик на живописной окраине города, в котором после смерти жены жил Коваль с дочерью, был окружен небольшим садом. Старые развесистые ореховые деревья уже давно не давали плодов, да и узловатые яблони редко цвели, однако Коваль любил свой сад. Он любил эти ветвистые ореховые деревья и яблони, живую изгородь бузины, любил за то, что они, казалось, хоть на какое-то время отгораживали не только от пыли и городского шума, но и от назойливых мелких забот. Именно здесь, а не в служебном кабинете, заставленном шкафами со множеством папок, с допотопным железным сейфом в углу, прогуливаясь по усыпанной песком дорожке или сидя на лавочке, разгадывал он головоломки, которые были не так уж редки в его нелегкой работе. Коваль не стыдился признаваться в этом товарищам по службе, хотя они и подтрунивали над ним. Он считал, что поиски истины — это творчество, для которого необходима полная сосредоточенность, а атмосфера кабинета с его суетой и телефонными звонками не всегда благоприятствует ей. Когда Коваль вышел в сад, солнце за зеленой стеной уже догорало. Кроны ореховых деревьев, верхушки яблонь охвачены были алым пламенем, а на траву пали глубокие тени. Присев на скамью, под кустом сирени, Коваль вспомнил подробности недавно законченного дела об убийстве жены управляющего трестом «Артезианстрой» Нины Петровой. Вчера областной суд приговорил убийцу — художника Сосновского — к высшей мере наказания. Но, как ни странно, ни по окончании следствия, ни после известия о приговоре, которое принес следователь прокуратуры Тищенко, не возникло у Коваля ощущения завершенности дела — то обычное ощущение, которое появлялось после каждого расследования и давало возможность, отодвинув прежние заботы и хлопоты в дальние ящики памяти, отдаться новым. Коваль искал причину такого необычного для него состояния и найти ее не мог. Собранные оперативными работниками факты и доказательства, наконец, признание самого Сосновского помогли отчетливо воссоздать картину убийства, объяснить мотивы, которые толкнули художника на преступление и дали все основания для обвинения. Теперь, после приговора, Коваль снова, уже в который раз, перебирал в памяти наиболее яркие моменты этого дела. Поздно вечером семнадцатого мая дежурному горотдела охраны общественного порядка позвонил управляющий трестом «Артезианстрой» Петров и сообщил, что его жена — Нина Андреевна Петрова, тридцати семи лет, ушла утром из дому, очевидно за продуктами, и до сих пор не вернулась. Никаких предположений по поводу того, что могло случиться с женой, у Петрова не было. Дежурный дал распоряжение о розыске пропавшей женщины всем райотделам милиции, а мужу ее предложил подать письменное заявление о происшедшем. На следующий день, в половине десятого утра, из пригородного дачного поселка Березовое поступило донесение: в лесу найден труп молодой женщины. Это была Петрова. Убитая лежала неподалеку от своей дачи, куда хозяева переезжали на лето из городской квартиры. По данным судебно-медицинской экспертизы, смерть наступила накануне, около двух часов дня, от нескольких проломов черепа молотком, обнаруженным под трупом. Перед убийством преступник пытался изнасиловать женщину, о чем свидетельствовали разорванное белье, ссадины и царапины на теле. Однако это ему не удалось, и он, убив свою жертву и вырвав изо рта золотые коронки, исчез. Зверское убийство Нины Петровой взволновало город. Расследование прокурор области поручил сотруднику прокуратуры Степану Андреевичу Тищенко и подполковнику Ковалю, проводившему оперативный розыск… И вот перед ними муж Петровой. Даже такому видавшему виды оперативнику, как подполковник Коваль, было тяжело смотреть на него. Перед ними сидел коренастый, с волевыми чертами лица мужчина, весь какой-то осунувшийся, изможденный и ничего не видящими глазами уставился в них. На вопросы отвечал бессвязно и невпопад; то словно терял дар речи, то со слезами на глазах рассказывал, какой милой, доброй была Нина, как они любили друг друга и каким одиноким он остался теперь… В начале следствия было несколько версий: убийство из ревности, убийство случайным садистом-насильником, убийство с целью ограбления. Убийство из ревности мог совершить муж. Нина была красива и намного моложе своего супруга. Но эта версия сразу же отпала. И не только потому, что Петровы, по свидетельству знакомых и соседей, жили душа в душу и Нина Андреевна часто откровенно говорила о своей любви к мужу, но прежде всего потому, что в день убийства, с десяти утра, Иван Васильевич Петров был в городе, на работе. С десяти до половины двенадцатого находился на приеме в горсовете. Это подтверждено и удостоверено несколькими свидетелями. А возвратившись из горсовета, с двенадцати до трех проводил совещание у себя в тресте и в три, наскоро перекусив, принимал прорабов. Из конторы, по показаниям секретаря и плановика, которого Петров задержал после окончания рабочего дня, чтобы уточнить план на полугодие, управляющий трестом ушел около шести часов вечера. Алиби Петрова было полностью доказано. Да и нелепо предполагать, что муж пытался изнасиловать в лесу собственную жену!.. Убийство с целью ограбления? Сняты золотые коронки и похищен ридикюль. Но на руке Петровой остались часы. Не означает ли это, что убийца сорвал коронки и взял ридикюль, чтобы инсценировать ограбление и направить следствие по ложному пути? Или часов он в спешке просто не заметил? Попытка изнасилования, а затем убийство? Но почему Нина Петрова оказалась одна в лесу? Почему она не сказала мужу, что едет на дачу? Была ли у нее необходимость что-то скрывать от Ивана Васильевича, скажем, встречу с кем-то или что-либо другое? Жители Березового, вблизи которого находятся дачи Петровых и художника Сосновского, показали, что после первомайского праздника Нина часто появлялась в поселке одна, без мужа, чего раньше они не замечали. Встречалась ли она там с кем-нибудь — этого никто не знал. Приезжала утренним поездом и вскоре возвращалась на станцию — опять-таки одна. На месте преступления был найден старый, с почерневшей ручкой увесистый молоток со следами крови. Важное, но пока что единственное вещественное доказательство. Больше ничего обнаружено не было. В тот день, где-то около двух часов, началась гроза, пошел дождь, который затем превратился в ливень, и в лесу на месте убийства не осталось никаких следов — примятая трава после дождя распрямилась. Молоток — единственная улика, которая могла восстановить истину. И Коваль стал искать его хозяина. А дальше все пошло просто и легко. Так просто, что следователь Тищенко и подполковник Коваль время от времени отбрасывали версию, которая сама прямо-таки напрашивалась, лезла в руки, и мучительно искали другие возможные варианты. Но все было напрасно. И они снова и снова возвращались к владельцу молотка. Установить его но составляло труда. Это был холостяк, известный художник Сосновский. Дача его стояла рядом с дачей Петровых. Все остальные дома поселка Березовое находились на изрядном расстоянии от них. Экспертиза обнаружила на молотке кровь той же группы, что и у Петровой, а кроме того — мельчайшие вкрапления каменного угля, частицы которого были обнаружены и на краях ран. Каменный уголь, оставшийся с зимы во дворе Сосновского, оказался того же сорта. Соседи подтвердили, что художник отапливал дом углем и иногда дробил его молотком. Проломы на черепе убитой соответствовали форме молотка. Сосновскому предъявили обвинительное заключение и взяли под стражу. Он признал молоток своим. На вопрос Коваля, где обычно лежал молоток, Сосновский ответил: во дворе, на куче угля или возле нее. Брал ли у него кто-нибудь этот молоток? Нет, не брал. Не помнит ли гражданин Сосновский точнее, в каком месте лежал молоток семнадцатого мая? Нет, не помнит. Последний раз он топил печь перед праздником, а потом стало теплее, об угле и молотке он забыл. Коваль хорошо помнил, какой болью исказилось лицо Сосновского, когда ему было сказано о гибели Нины Петровой. Сосновский уставился на следователя, замер, потом потер большой белой рукою лоб и едва слышно произнес: «Послушайте, что это вы такое говорите?..» А когда Тищенко повторил свои слова, художник закрыл лицо ладонями и застонал. Следователь и подполковник Коваль, сделав паузу, пробовали продолжить разговор, но художник не отвечал и, казалось, не слышал их. «В каких отношениях вы были с Петровой? — повторил вопрос следователя Коваль. — Отвечайте же, Сосновский!» «Подите вы к черту! — не отнимая ладоней от лица, зло пробормотал художник. — Все к черту! К черту! — закричал он и, открыв лицо, вперил в подполковника гневный взгляд. — Вы лжете, лжете! Не может этого быть!» «Успокойтесь. Успокойтесь и отвечайте. Вам сказали правду. Нина Андреевна убита в лесу». «Ничего не буду отвечать, отстаньте. Что вам от меня нужно?.. Не может быть! — снова застонал художник. — Кто ее убил?! Кто? Почему? Зачем?! Милиция! Вы — милиция, и вы обязаны знать! Почему ее убили, за что? Как это могло случиться, я вас спрашиваю!» «Именно это мы и выясняем, и вы нам помогайте, а не устраивайте истерику, — спокойно ответил Коваль. — В каких отношениях вы были с Петровой?» «В каких отношениях? — блуждающий взгляд художника остановился на лице Коваля. — Ни в каких. Я любил ее…»3
Те люди не приходили. Пришел адвокат — тучный усталый человек с бесцветными глазами, похожий на сома, которого вытащили на сушу. На суде Сосновский не очень-то внимательно слушал бормотание этого адвоката о снисхождении к подзащитному, его пространные рассуждения о людях искусства, которым, дескать, свойственны вследствие нервного перенапряжения неожиданные импульсивные аффекты и срывы. По мнению адвоката получалось, что художники находятся где-то на промежуточной ступени между нормальными людьми и шизофрениками. Сосновский морщился, как от зубной боли, когда до его сознания доходили слова защитника… Но так или иначе адвокат исполнял на суде свои обязанности и сейчас, в камере, опять-таки выполняя служебный долг, нудно убеждал Сосновского, что не все еще потеряно и что Верховный суд может смягчить меру наказания. Разговаривая, адвокат не смотрел в глаза осужденному. И художнику казалось, что думает он о каких-то своих пустяковых делах, а не о его, Сосновского, жизни и смерти. Появилось чувство жалости к себе — даже с адвокатом не повезло! Потом вспыхнул гнев, но и гнев быстро угас, наступила апатия. Художник согласился с касационной жалобой, и надежда, которая на какое-то мгновение вернулась к нему, заставила по-новому остро и болезненно ощутить себя, каждую клеточку, не желавшую умирать. В это мгновенье все, что связано было с жизнью, стало ему дорого и любо, даже то, что угнетало до сих пор — и эта тюремная камера с ее спертым воздухом, и равнодушный адвокат — единственная нить, связывающая его с людьми на воле.4
Несколько лет назад Сосновский пережил тяжелую творческую депрессию. Созданные им романтические пейзажи стали казаться ему условными, излишне декоративными. Художник чувствовал, что в его творчестве закончился какой-то период и вот-вот должен начаться новый, но для перехода чего-то не хватает. А вот чего именно — понять не мог. И это не давало покоя. Целыми неделями просиживал он на своей небольшой даче, которая служила ему и мастерской, и жилищем (в городе квартиры у него не было), не брился, ел черствый хлеб с колбасой и подолгу вглядывался в свою последнюю картину, на которой был изображен вечерний сосновый лес. Она казалась ему то законченной, то незаконченной, и он в отчаянии бросался дописывать ее. Но никакие новые оттенки света, новые линии не оживляли картину. Он выходил в лес, в тот самый лес, который так упрямо не оживал под его кистью, и долго бродил в одиночестве, стараясь понять, что же в конце-то концов нужно, чтобы картина заговорила. И вот однажды, возвращаясь домой, он увидел на опушке стройную молодую женщину. Видимо, думая, что в лесу больше никого нет, она по-детски прыгала, поднимая над головой прозрачный пестрый платок, весело играющий красками в пурпурных лучах заходящего солнца. Художнику показалось, будто ветви сосен покачиваются в такт ее движениям, а легкое шелестенье листвы — это ее дыхание. Он остановился в оцепенении и едва не вскрикнул: он понял, наконец-то понял, чего не хватает его пейзажу! Он смотрел и смотрел вслед женщине, а когда исчезла она за оградою соседней дачи, побежал заканчивать картину. Теперь на опушке медно-зеленого бора, поднявшись на цыпочки с зажатым в руке трепещущим на ветру платком, стояла озаренная пурпурным светом женщина. Лес словно ожил, глядя на нее, и вместе с нею поднимал к солнцу свои руки-ветви и, казалось, как ее пестрый, прозрачный платок, легонько вздрагивал на ветру. Сосновский был счастлив. Он до того расчувствовался, что готов был плакать, плясать, целовать свои собственные руки, которые все это сотворили… Теперь он разгадал наконец загадку, над которой бился столько дней: вот чего, вот кого не хватало его пейзажам — человека! Кто эта незнакомка, которая, не догадываясь ни о чем, столько сделала для него, Сосновский не знал. Всегда поглощенный работой, он и не заметил, как на новой, рядом построенной даче поселились люди. По всей вероятности, это была сама хозяйка. Теперь он начал присматриваться к соседней даче и вскоре снова увидел свою вдохновительницу. И опять-таки в конце тихого жаркого дня, когда усталое солнце ласкало землю последними нежными лучами. Женщина поливала цветы у забора, и, когда повернулась к Сосновскому лицом, он замер — такой нежной, ласковой, красивой показалась она ему…5
Поздним вечером, когда в саду стало совсем темно, подполковник Коваль вернулся в дом. Включил свет в своем кабинете, одновременно служившем ему и спальней. С улицы донеслись веселые молодые голоса. Среди них — и голос его дочери. Потом в гостиной зажегся свет и в дом веселой гурьбой ввалилась целая компания. Минуту спустя дверь кабинета распахнулась, и на пороге появилась дочь. — Привет, Пинкертон! Трудишься? — Добрый вечер, Наташенька. Нет… — Можно магнитофон? Не помешает? — Опять танцы? — Я пригласила ребят на чашку кофе. Купили торт. Будешь с нами? А вообще — ужинал? Я приготовлю что-нибудь. После смерти матери тринадцатилетней Наташе пришлось стать хозяйкой дома. Первое время вдвоем им было тяжело, но понемногу все выровнялось, сгладилась, утихла боль утраты, и они уже привыкли к тому, что живут вдвоем и должны заботиться друг о друге. Наташа научилась хозяйничать и теперь, уже будучи студенткой, каждое воскресенье, если отец не уезжал в командировку, потчевала его своим обедом. В будни они обедали в столовой, а завтрак и ужин всегда готовили сами. — Я ужинал, — улыбнулся Коваль. — Спасибо. Иди к друзьям. Наташа крикнула ребятам: «Заходите!» — а сама, прикрыв дверь, подошла к отцу: — Настроение на троечку? — Настроение нормальное. — По глазам вижу… Опять что-нибудь страшное?.. — Наташа не без иронии взглянула на отца. — Отвяжись, щучка! — Иногда под настроение он называл ее так. Худощавая, как мать, длинноносенькая, она и на самом деле чем-то напоминала молодую зубастую щучку. — Ты, наверно, сама проголодалась, поесть тебе, как всегда, некогда. Нет, ты уже не щучка даже, а тарань настоящая. Смотри, исхудала-то как! Коваль шутил, но в глазах его все же сохранялось выражение озабоченности, и поэтому Наташа не сводила с него пристального взгляда. — Давай, давай, иди, иди! — сердито проговорил Коваль, поймав во взгляде дочери сочувствие. — Ладно, не сердись. — Наташа выскользнула в гостиную, и, хотя плотно притворила за собою дверь, в кабинете Коваля все равно была слышна веселая джазовая мелодия. Чем больше взрослела дочь, тем труднее было с нею Ковалю. И не только потому, что она становилась независимой, и если и нуждалась в опеке, то скорее в женской, материнской, а не отцовской. В детстве был он для нее непререкаемым авторитетом, а теперь все чаще замечал с ее стороны какое-то сочувственно-скептическое отношение и к его милицейской работе, и к нему самому. А между тем, что она знала о его жизни и о его труде? Возможно, оказывал на нее влияние кто-нибудь из тех юношей, которые бравируют своим скептическим отношением к милиции, а в минуту опасности первыми кричат: «Спасите!» Но в таком случае он сам виноват, что всегда ограждал дочь от всего, с чем сталкивался, и этим отгораживал ее и от себя, и от своей жизни, и от своих волнений, радостей и тревог. Правда, несколько раз, в весьма общих чертах, он рассказывал Наташе о каком-нибудь незначительном деле, в котором удалось ему сразу разобраться, и тогда чувствовал, что дочь, естественно восставая против зла, гордится своим отцом. Но это случалось так редко, возможно, еще и потому, что Наташа называла его словами Маяковского — «ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный…». Какой смысл вкладывала она в слова поэта, Коваль не знал, но почему-то внутренне поеживался, когда дочь так подшучивала над ним. И снова замыкался в себе… Наташа еще раз заглянула в его кабинет, но уже с чашкой кофе и куском торта на тарелке. Это показалось Ковалю обидным — неужели нельзя пригласить его в гостиную, к молодежи? Впрочем, он ведь сам отказался от этого. Едва Наташа ушла, подполковник отодвинул и кофе и торт на край стола. Понемногу он успокоился, хотя назойливый горох джаза не только стучал в дверь, но и раскатывался во все стороны по комнате. Раньше эта музыка раздражала его. Однако со временем он привык к ней, и ритмика ее стала восприниматься им как естественная. Вот и сейчас он безропотно покорился легкой мелодии. Мысли Коваля возвратились к делу Сосновского. Музыка словно сама по себе исчезла, он уже не слышал ни ее, ни хохота и шума, которые царили рядом… Итак, в деле об убийстве Петровой сразу отпала версия о преступлении на почве ревности. Не было никаких оснований считать эту трагедию следствием случайной встречи Петровой с неизвестным насильником. Оставались загадочными отношения между погибшей и ее соседом по даче холостяком Сосновским. Сосновский сказал: «Я любил ее…», и после этого признания замкнулся в себе. И как ни старались они с Тищенко расшевелить его, все было напрасно: он упорно молчал. Муж погибшей, Иван Васильевич Петров, на вопросы о том, какие у них были отношения с соседом и не замечал ли он увлечения Сосновского Ниной Андреевной или ее повышенного интереса к художнику, сперва удивился и даже обиделся. Потом, подумав, сказал, что, возможно, Сосновский и мог быть неравнодушен к его жене, но что касается Нины, то даже смешно об этом и думать. «Сосновский действительно несколько раз заходил к нам и приглашал нас к себе, — доверительно рассказывал следователю Иван Васильевич. — Просил жену позировать. Говорил, что, случайно увидев ее на опушке леса, понял свою творческую ошибку. Мол, пейзажи его были мертвы потому, что не оживляло их присутствие человека. Помнится, я возражал ему, ссылаясь на Шишкина и Левитана, у которых природа прекрасна и без человека. На это Сосновский отвечал, что у таких великих мастеров человек все равно чувствуется — он незримо присутствует, но, мол, такого таланта, как у классиков, у него нет, и ему трудно без человеческой натуры. Он уговорил Нину, и она несколько раз позировала неподалеку от дачи. Я не возражал, тем более Сосновский сказал, что его картина предназначается для какой-то большой выставки, после которой он подарит ее нам… Она и висит теперь у нас на даче. Можете на нее посмотреть. — Петров пожал плечами и добавил, помрачнев: — А любовь? Какая может быть любовь у такого зверя! — Коваль отлично помнил, как загорелись гневом глаза Петрова. — Его, подлеца, на пушечный выстрел нельзя было подпускать! Ох, как же все это страшно!..» «А известно ли вам, — спросил Петрова Тищенко, — что накануне того рокового дня ваша жена несколько раз приезжала на дачу одна?» «Впервые слышу». «Зачем она могла приезжать, к кому?» На эти вопросы управляющий трестом ничего ответить не мог. Уже уходя, Петров вдруг остановился на пороге и, глядя на следователя с подозрением, спросил: «А почему вы так упорно расспрашиваете меня о Нине и Сосновском? Неужели между ними что-то могло быть?! Это была бы двойная трагедия… — И, горестно покачав головою, закончил: — Как говорится, муж всегда узнает последним…» Подполковник Коваль и следователь Тищенко немало времени уделили картинам Сосновского. Почти на каждой из них, созданных за последние четыре года, на фоне леса, реки или луга был изображен человек. В большинстве случаев — девушка, в которой угадывались те или иные черты Нины. Образ этой женщины одухотворял полотна Сосновского. Но особенно поразила подполковника картина, подаренная художником соседям. Нина была изображена на ней крупным планом, лежала на том самом месте, где была найдена убитой, в той же позе, в которой умерла! А следователя Тищенко полотно «В лесу» буквально ошеломило. Он даже не заметил, как тяжело опустился на стул Иван Васильевич, показывавший ему и Ковалю свою дачу, как всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать рыданья. Тищенко был охвачен неясным чувством, которое подсказывало, что именно в этой работе художника — разгадка преступления. Интуиция — туманная и необъяснимая — редко подводила его. Так, во всяком случае, казалось ему самому. Он верил, что интуиция непременно появляется у ученого, решающего трудную задачу, и внезапно, в какой-то миг озарения, обращает гипотезу в неопровержимую истину. Свойственна она и поэту, которому чудится, что к нему «снизошла» муза. Словом, есть у каждого, кто так или иначе связан с творческим поиском. Следователю казалось, что в какой-то степени преступление он уже раскрыл. Он чувствовал, что в совпадении сюжета полотна, висевшего на стене, и картиной убийства есть глубокая связь и она приведет к разгадке души, охваченной неистовой страстью. Эта страсть могла вспыхнуть во время любования женщиной, когда художник ее рисовал, и неожиданно для него самого взорваться насилием. Там же, на том же месте, в той же позе! Навсегда здесь и навеки такой: недосягаемой и в то же время подвластной ему и никому другому, кроме самой смерти! Почти такое же впечатление произвела картина «В лесу» и на Коваля, который пристально разглядывал ее. Но вскоре подполковник отогнал эти мысли. Даже в глубочайших уголках самой темной души не может таиться такой утонченный садизм. Разве только душевнобольной может придумать такое. Однако судебная экспертиза, которой был подвергнут Сосновский, признала его совершенно нормальным. Отбросив страшную догадку, которая в первую минуту могла показаться открытием, подполковник обратил внимание на управляющего трестом, рыдавшего за спиной следователя. Коваль терпеть не мог мужских слез и недовольно сказал хозяину, что, мол, следовало бы держать себя в руках… Подполковник и Тищенко покинули дачу Петрова и поехали электричкой в город. Картина Сосновского долго не давала покоя Ковалю. Все время стояла перед глазами, покачивалась в зеркальных окнах вагона. Он не мог согласиться с Тищенко, который считал, что убийца, если это был все-таки Сосновский, сознательно привел Нину Петрову на то самое место, где во время позирования любовался ею, и убил ее в минуту, когда она по его просьбе расположилась как на картине. Но и Коваль допускал, что какая-то связь между полотном «В лесу» и фактом убийства, между Ниной Петровой как жертвой и художником как возможным убийцей — существует… Задумавшись, Коваль не заметил, что музыка в соседней комнате умолкла и голоса Наташиных друзей доносятся уже с крыльца. Он поднял голову только тогда, когда дверь открылась и Наташа предстала перед ним. — Пап, я провожу ребят. Коваль посмотрел на нее отсутствующим взглядом, не понимая, о чем она говорит. — Я прогуляюсь с друзьями. За окном тяжело дышала теплая летняя ночь. У подполковника все еще стояла перед глазами картина Сосновского и убитая в лесу Нина Андреевна. Почему-то стало боязно отпускать сейчас Наташу. Взглянул на будильник — начало двенадцатого. — Долго не задерживайся. Поздно уже. — Я только до трамвая. Коваль вышел следом за дочерью на улицу и, прохаживаясь около калитки, прислушивался к молодым голосам, которые, удаляясь, затихали в темноте…6
Дни и ночи сменялись в камере незаметно для Сосновского. Ему и день теперь казался ночью, потому что мрак, наполнявший его душу, не могли рассеять ни дневной свет, проникавший через забранное решеткой окно, ни электрическая лампочка под потолком, которая тоже была упрятана в «абажур» из толстых железных прутьев. Он то забывался коротким тяжелым сном, то подолгу сидел на койке, пряча глаза от электрического света, и старался убедить себя, что все это длится одна долгая ночь, что самое страшное свершится не скоро и у него есть еще время все вспомнить и обдумать, чтобы не уйти в небытие, так и не поняв ничего в этом сложном и запутанном мире. Он горько жалел сейчас, что раньше мало думал над тем, для чего же в конце концов живет на земле человек, что, увязнув в будничной суете, не видел в жизни главного. Охватывал его не только страх перед насильственной смертью, но и острое желанье еще хоть немного пожить, пожить иначе, чем до сих пор. Теперь казалось ему ничтожным все, что раньше он боготворил. Даже его картины. Было смешно и горько вспоминать, как рисовал он скопища деревьев, луга, зеркала озер, воображая при этом, что фигура человека где-то на втором плане поможет передать очарование и смысл жизни. Сейчас так хотелось ему нарисовать человека без какого бы то ни было фона, без камуфляжа. Казалось, только теперь, в этой затхлой камере, понял он суть жизни и самого человека. Если у него спросят о его последнем желании, он потребует холст, краски и кисть и напишет человека. Не благообразного, а жестокого. Некое многорукое существо, которое хватает, душит и пожирает себе подобных. Возможно, это существо будет выглядеть гигантским, как сыщик Коваль, таким же седым, с такими же коварными, по-детски голубыми глазами, или таким же, как прокурор, который с нелепыми обвинениями выступал на суде, но в любом случае у существа этого будет множество цепких и неумолимых рук и алчный, ненасытный рот. А может быть, нарисует просто две параллельные линии, или треугольник, или круг, а в центре — только один холодный равнодушный глаз, и это самым наилучшим образом передаст эгоизм человека и его жестокость. Да, если бы у него спросили перед смертью о его последнем желании… Перед смертью! Сосновский пытался представить себе, как это происходит. И не мог. Конечно, не так, как в давние времена. Ранний рассвет, первые лучи солнца, офицер взмахивает белым платком, солдаты стреляют в осужденного. Красиво и даже романтично… на оперной сцене. А в жизни? А в наши дни? Все, наверно, упрощено до предела… Как же был он раньше наивен и благодушен! Восхищался гармонией красок и никогда не задумывался о смерти, пока она не приблизилась к нему самому. А ведь в то самое время, когда он беззаботно любовался нежной радугой или солнцем, где-то расстреливали. Нет, теперь, изображая человека, он вместо сердца нарисовал бы туго затянутый мешок, набитый всяким хламом, а взгляд — взгляд единственного хищного глаза направил бы не вовне, а вовнутрь самого человека, туда, где покоится этот мешок мусора! Ведь и сейчас, когда он, художник Сосновский, сидит в страшной камере, уже почти не человек, а некое жертвенное существо, над которым неумолимо навис предстоящий ритуал смертной казни, тысячи, миллионы людей заняты разными мелочами, радуются, смеются, слушают музыку, наслаждаются, и никто из них даже на какое-то мгновение не задумается о том, что такой же человек, как они, сидит здесь и ждет, когда его уничтожат. За что лишат его жизни? По какому праву? Все это так абсурдно, так бессмысленно! Может быть, те, кто судили его и обвиняли, уже поняли, что его нельзя убивать, и сейчас откроют дверь, войдут и скажут: «Товарищ Сосновский, вы должны жить!..» Они придут и спасут его талантливые руки, умеющие держать кисть, спасут его душу, в которой столько еще не высказанной красоты! Нет, никто не спасет его, никто не пожалеет! Спокойно будут заниматься своими делами и очень скоро совсем забудут об этом маленьком и незначительном событии в их жизни. «Лес рубят — щепки летят». Дикое, бездушное, лицемерное, неблагодарное человечество! Он оставит его без малейшей жалости, и пусть оно сожрет себя самое, потому что лучшей судьбы и не заслуживает… Такие горькие мысли терзали художника, и, спасаясь от них, он старался вспомнить детство или возобновить в памяти те недолгие, но по-настоящему радостные дни, когда он любил Нину. Перед его глазами снова вставали берега Ворсклы, узенькие тропинки над рекою, слышался шепот листвы, играли на приспущенных ресницах радужные соцветия от солнечных лучей, как и в те безоблачные дни, когда он, мальчишка, лежал на горячем песке и мечтал о великих свершениях. Порой грезилась мать. Он видел только лицо ее, нежное, ласковое, с печальными глазами, словно она предчувствовала горькую судьбу сына… А потом появлялась Нина… Он и теперь не жалел, что встретил на своем пути эту женщину, которая принесла ему столько радости и горя, а погибнув, увлекла за собой и его.7
При обыске в доме Сосновского был обнаружен инструмент, который никакого отношения не имел к изобразительному искусству, — никелированные зубоврачебные щипцы. На них засохла краска нескольких цветов — по всей вероятности, художник пользовался ими во время работы. Щипцы эти валялись в углу мастерской, под табуретом. Следователь спросил Сосновского, откуда они. Тот ответил, что щипцы у него давно и уже не помнит, как к нему попали. Иногда он вытаскивал ими гвозди из подрамников. Помимо щипцов и картин, на которых была изображена Нина Андреевна Петрова, ничего интересного для следствия у Сосновского найдено не было. Коваль взял щипцы, зарисовки и эскизы к картине «В лесу», этюды головы Нины Андреевны. Все это могло быть вещественным доказательством версии: убийца — Сосновский. Эксперты-медики допускали, что коронки с зубов Петровой были сняты специальным инструментом и опытным человеком, так как зубы не сломаны и нисколько не расшатаны. Однако на вопрос следователя, не могли ли быть использованы для этого обнаруженные у художника щипцы, ответить не смогли. И Тищенко, казалось, потерял к щипцам всякий интерес. Но как-то на допросе он снова вернулся к ним. «Скажите, Сосновский, вы не вспомнили, как попали к вам щипцы?» «Нет. Не мог же я взять их из училища». «Из какого училища?» «Из фельдшерского. Я там когда-то учился. Хотел зубным техником стать». «Почему же вы не написали об этом в своей биографии?» «Я учился там всего семь месяцев. А разве это так важно?» «Все важно… Итак, когда это было?» Постепенно, как в каждом уголовном деле, Тищенко превращался из исследователя, изучающего возможные версии преступления, в следователя, который анализирует факты, уже ставшие уликами, и с их помощью доказывает вину преступника. На допросах Сосновский все время сбивался, давал противоречивые показания, забывал то, что говорил раньше, и флегматично соглашался со следователем, когда тот напоминал его же предыдущие показания. Все это отражалось в протоколах, и поведение подозреваемого фиксировалось явно не в его пользу. Особенно путаные объяснения давал Сосновский о том, как провел день, когда совершено было убийство Петровой. Подполковник Коваль и Тищенко скрупулезно устанавливали, где находился и чем занимался художник семнадцатого мая. С того момента, как он утром проснулся, и до самого вечера. Сосновский вспоминал, что день этот был поначалу солнечным, потом пасмурным. Когда тучи закрыли небо и вокруг потемнело, работать в мастерской стало невозможно. Он позавтракал, просмотрел альбомы репродуций, купленные накануне в городе, и, достав наугад из книжного шкафа томик Чехова, лег на диван. Потом читать ему надоело, он отложил книгу и задремал. В котором часу это было? Не помнит. Хотя пятницу семнадцатого мая он хорошо помнит, потому что это был первый хмурый и дождливый день после двух жарких майских недель, но вот в котором часу уснул, точно сказать не может. Кажется, часов в двенадцать, а может быть, немного позже. Когда проснулся? Это он знает. Проснувшись, сразу посмотрел на часы. Было три, начало четвертого, и он даже рассердился на себя, что так долго спал. Шел ливень, и он закрыл окно. Потом принялся готовить обед. И только часов в пять, когда дождь утих и снова выглянуло солнце, вышел на крыльцо. Немного постоял, любуясь нежной, сверкающей под солнцем зеленью. Около шести пошел на станцию. Электричка отправилась в город в шесть ноль пять. На очной ставке с девушкой-почтальоном, утверждавшей, что, опуская газеты в ящик на двери дачи Сосновского ровно в два часа пятнадцать минут, она слышала, как кто-то возился в сенях, гремел кружкой о ведро, — художник не знал, что ответить. Он только растерянно смотрел на взволнованное лицо девушки, которая упрямо повторяла: «Это было ровно в два часа пятнадцать минут, я хорошо помню, я на часы посмотрела, потому что начинался настоящий ливень, а я собиралась в половине третьего вернуться на почту». Следователь настойчиво требовал объяснений. «По данным метеостанции, — заметил Коваль, — ливень продолжался с двух до четырех, а не с трех до пяти». Художник пожал плечами: «Возможно, я ошибся… Если девушка так хорошо помнит… И метеостанция… Наверно, я перепутал секундную стрелку с часовой. На моих часах все стрелки похожи. А ведро, кружка — это правда… Проснувшись и собираясь готовить обед, я действительно мыл руки…» «По данным экспертизы, — произнес Тищенко, не сводя с Сосновского пристального взгляда, — Нина Петрова была убита около двух часов дня. Как раз перед самым дождем». Сосновский вскочил. «Нет! Нет! — закричал он. — Вы не имеете права подозревать!» Девушка, только теперь понявшая, о чем идет речь, стала белая как полотно и испуганно смотрела на художника. Тищенко предложил ей оставить для проверки свои часы. «Я проверю точность и ее, и ваших часов, — сказал он Сосновскому, — но, мне кажется, лучше будет, если вы обо всем расскажете сами. Это в ваших интересах». Наступил тот момент следствия, когда кропотливый анализ обстоятельств и фактов уже подготовил почву для логических обобщений и выводов. В это время доказательства начинают убеждать следователя, что перед ним не просто подозреваемый, а преступник, и предположение об этом, состоявшее из отдельных деталей, постепенно становится уверенностью. Тайная страсть Сосновского к Нине, определенная психологическая допустимость попытки изнасилования, а затем убийство именно на том месте, где художник пережил столько острых и сладостных минут, свободно любуясь недоступной для него женщиной; умелая операция с золотыми коронками бывшего студента фельдшерского училища; попытка скрыть, что в два пятнадцать он был уже дома и отмывал руки, и, главное, орудие убийства — окровавленный молоток художника, найденный под трупом, — все это создавало полную картину преступления. Страшная догадка, возникшая у Коваля так же, как у Тищенко, когда они впервые рассматривали на даче Петровых картину «В лесу», и тогда отброшенная подполковником, находила подтверждение. Привыкший иметь дело с преступниками, подполковник Коваль сохранял веру в человека, хорошо понимая, что работает для человека, во имя человека, в том числе — и во имя того, который находится под подозрением. Лишь в отдельных необъяснимых случаях казалось ему, что он эту веру теряет. И тогда ему приходилось прилагать усилия, чтобы восстановить душевное равновесие, и все это время он чувствовал себя больным и опустошенным, словно сам был виноват в том, что в человеке пробудился зверь. Такое именно состояние появилось у Коваля и на этот раз, когда вроде бы начала подтверждаться версия, объясняющая преступление художника утонченным садизмом. Не хотелось в это верить, но некуда было деваться от фактов. И все же Коваль договорился с Тищенко, что еще раз побывает в Березовом и побеседует с жителями поселка. Расспрашивая жителей, Коваль обнаружил новую серьезную улику против Сосновского. Два мальчика, пасшие коров рядом с железной дорогой, видели, как художник торопливо вышел из лесу с той стороны, где была найдена убитая. Время от времени он останавливался и оглядывался, словно его кто-то преследовал. Ребята не могли указать точное время, но помнили, что это было как раз перед дождем. Когда Сосновскому предъявили эти показания, он вконец растерялся и признался, что говорил на допросе неправду, опасаясь, как бы его не обвинили в убийстве. Перед грозой он, как обычно в погожие дни, прогуливался по лесу, а торопился, чтобы успеть вернуться домой, пока не начался дождь. Эта последняя улика, которую художник пытался утаить от следствия, в значительной мере предрешила его участь.8
Мысль о неотвратимо надвигающемся расстреле парализовала и чувства, и волю Сосновского. И все же время от времени он с острой болью вспоминал, что Нины больше нет в живых. Эта боль немного смягчалась лишь мистификациями, когда художнику казалось, что он снова в своем Березовом. В такие минуты он заново переживал волнения своей неудачной любви и в туманных грезах неудержимой фантазии дорисовывал то, чего не смог достичь в реальной жизни. …До встречи с Ниной художник считал, что в его нескладной жизни любовь все-таки была. Это случилось давно, когда он женился на натурщице Верочке — очаровательном существе, которое прекрасно умело изображать все, что привлекает человека, — дружбу, увлечение, любовь. Впрочем, завлечь Сосновского было совсем несложно. Рассеянный, неловкий и стеснительный, влюбленный в свои пейзажи и нелюдимый, он потянулся к молоденькой женщине, обласкавшей его и безоговорочно признавшей в нем великий талант. Вскоре они зарегистрировали брак, устроили вечеринку, и Сосновский впервые в жизни был по-настоящему пьян от счастья и вина. Потом прожили вместе около года, в течение которого художник, время от времени отрываясь от работы, с радостью вспоминал, что он женат и влюблен. Но однажды, вернувшись из Брянских лесов, куда ездил на натуру, Сосновский увидел на столе записку. Вера сообщала, что ошиблась в своих чувствах и любит не его, а другого человека, с которым и уехала в Сибирь. Сосновский снова стал одиноким. Но вот в жизни его появилась Нина, и он понял, что никогда раньше не любил, что только теперь пришла та, настоящая любовь, которая не ищет никакой выгоды для себя и открывает человеку волшебный мир, окружающий его и пребывающий в нем самом. Сосновский не задумывался над тем, чего же, собственно, он ждет от этой любви. Нина была чужой женой. Но именно этого Сосновский не представлял себе как следует, потому что Нина в его сознании находилась вне сферы обычных человеческих отношений. Так, любуясь пронизанным солнцем облаком, мы не думаем о связи его с ливнем или, скажем, с потоками грязи на дорогах. Нина была для художника светлой мечтой, чем-то не совсем реальным, окутанным таинственной дымкой, а его пылкое воображение дорисовывало все, что хотело. Человек придумал богаи мог придать ему любые черты, потому что никогда его не видел. Влюбленный потому и влюблен, что ищет и находит у своей избранницы дорогие ему черточки, а те, которых ей недостает, он просто дорисовывает в своем сердце и одаривает ими любимую. И чем сложней или скрытней характер женщины, чем больше в ней неразгаданного и чем недоступнее она, тем проще это получается. Возможно, чувство восторженной влюбленности вспыхнуло у Сосновского потому, что жизнь его была почти всегда одинокой, без жены и детей, и в нем бурлила нерастраченная мужская и отцовская нежность, требовавшая выхода. И надо же было, чтобы художник встретил Нину именно тогда, когда мучительно искал новые пути творчества, и ему показалось, что открыла их именно она! Он был счастлив, когда ему удавалось хотя бы издали увидеть эту женщину. Готов был часами простаивать у окна или в саду, не сводя очарованного взгляда с крыльца Петровых, где могла появиться Нина. И когда видел ее, то и зеленый двор, и кирпичная дача — все вокруг словно освещалось ее улыбкой. Он тут же возвращался в мастерскую и воссоздавал на полотне то неповторимое озарение, которое появлялось в его душе. Мужа Нины художник упорно не замечал. Смотрел на него с изумлением, словно на что-то странное, бессмысленное и неуместное в этой волшебной сказке. Пейзажи Сосновского, к которым любители живописи до сих пор относились равнодушно, неожиданно нашли поклонников. Совсем недавно его только ругали, а теперь начали хвалить. Но если брань раздражала и сердила художника, то похвалы оставляли его равнодушным: уж он-то знал, в чем секрет его успеха и кому он этим обязан. Так прошло первое лето. Осенью Петровы уехали в город, дача и двор их осиротели, и только елочки у крыльца стояли, как всегда, пушистые и зеленые. В отсутствие Петровых Сосновский часто заходил на их участок, стоял у тех самых елочек, где недавно видел Нину. Иногда поднимался на крыльцо, словно хотел войти в дом и увидеть ее. Когда его охватывала нестерпимая тоска, он ехал в город и бродил по улицам, надеясь случайно встретить Нину. Но ему не везло. Казалось, Нина была сказочной птицей, которая на зиму улетала в дальние края.9
— Дик, ты не спишь! Не притворяйся. Я — твоя дочка, и в моей крови тоже есть что-то от сыщика. Я вижу, как у тебя под веками смеются глаза. Или опять думаешь о своем и тебя нельзя трогать? Коваль открыл глаза и улыбнулся. Наташа стояла рядом. Щеки ее разрумянились после прогулки. — Есть новости? — спросил он. — Ничего интересного. Сидела в читалке. Этот старикан Гесиод, был в Древней Греции такой поэт, написал длиннющую вещь «Труды и дни». Знал, наверно, что его книгу нелегко будет прочитать. Между тем что-то есть в этой штуковине. И подумать только — почти две с половиной тысячи лет назад написано! Не читал? Коваль приподнялся, сел, отрицательно покачал головой. — Боже, какой ты безграмотный! Хотя, правда, зачем тебе грек Гесиод. Зато ты знаешь римское право, а я о нем и представления не имею, Дик! — Наташенька, у меня есть имя, человеческое, — поморщился Коваль. — Простите, многоуважаемый Дмитрий Иванович Коваль, или просто папочка. Но это ведь то же самое. Сокращенно только. И мне так нравится. Дик! Что-то в этом имени есть стремительное. И нашей бурной эпохе соответствующее. Да к тому же — начальные буквы твоего имени, отчества, фамилии — твои инициалы. — Кличка какая-то. Ты не уважаешь отца. — Боже, у этих современных родителей — эпидемия гипертрофированной мнительности и болезненной подозрительности! Ты ведь прекрасно знаешь, что дочка тебя уважает и даже немного боится. Коваль, притянув к себе Наташу, взлохматил ей волосы. — Не стыдно? Медведь, а не отец. Всю прическу испортил. Вот и люби тебя! И в кого ты такой огромный? — В деда твоего. А ты вот в кого такая хилая? — В бабушку, — рассмеялась Наташа. — Ладно, думай дальше о своих преступниках, как их всех под замок упрятать, а я пойду ужин приготовлю. Ковалю вдруг очень захотелось рассказать Наташе о том, что случилось сегодня… Утром у двери управления милиции его остановил мужчина. «Товарищ подполковник, — волнуясь, сказал он. — Хочу вас поблагодарить. Я — Омельченко». Коваль присмотрелся. Где-то он видел этого человека. «Я — Омельченко, — повторил он. — Помните, главбух «Автотранса». Два года назад вы посадили меня». Коваль вспомнил. Один из участников крупной кражи набрал много вещей в кредит по справке «Автотранса». Оказалось, что это главбух Омельченко выдавал приятелям фальшивые справки, по которым они получали ценные вещи в магазинах. «За что же благодарить?!» — подполковник недружелюбно оглядел бывшего бухгалтера. «За детей, которых вы не оставили без матери. И жена от всего сердца вас благодарит…» Подполковник оборвал его: «Я вас не понимаю. Никаких одолжений ни вам, ни вашей жене я не делал». Он сердито отстранил с дороги бывшего бухгалтера и вошел в управление. Уже сидя в своем кабинете, Коваль вспомнил подробности дела Омельченко. …Главбух «Автотранса», упрямо поблескивая черными цыганскими глазами, брал всю вину за фальшивые справки на себя, хотя круглая печать хранилась в сейфе его жены — секретаря начальника конторы. Главная задача розыска, так же как и следствия, — служение Истине — этой целомудренной и неподкупной богине, которая иногда оказывается довольно жестокой и которой Дмитрий Коваль отдал и душу свою, и жизнь. Но, помимо истины, на свете, где-то за стенами милицейского кабинета, существовало еще двое малышей, которые и понятия не имели ни о фальшивых справках, ни об уголовном розыске, ни о статьях Уголовного кодекса. Омельченко утверждал, что печать из оставленного открытым сейфа брал только он один, незаметно для жены, когда та была занята какой-нибудь срочной работой или когда начальник вызывал ее в кабинет. Это была сказка для детей. И хотя закон предусматривает, что в случае, когда преступниками являются оба родителя, заботу о детях принимает на себя государство, Коваль заставил себя поверить сказке. Если задача следствия — только лишь установление истины, то, очевидно, на сей раз Коваль своей лепты не внес. Но, возможно, задача сложнее, и одним из ее компонентов является ответ на вопрос: где же истина, в чем она? В том, что секретарь начальника «Автотранса», так же как и ее муж, пробудет какое-то время в исправительно-трудовой колонии, или в том, что малыши останутся с матерью, которая так нужна им в этом нежном возрасте? Сколько легенд, сказок, лживых уверений и самых сокровенных признаний выслушал за долгие годы Коваль! Он умел отделять плевелы лжи от истины, не боялся правды, какой бы страшной она ни была. Но на этот раз подполковник видел не только прозрачную одежду, которой дрожащими руками пытался прикрыть правду бухгалтер. Дмитрий Коваль вспомнил, зачем он всю жизнь ищет истину. Не ради же самой истины, в конце-то концов! Наверняка и он, старый милицейский работник, и она, вечно юная и прекрасная, нежная и жестокая, существуют ради чего-то большего, ради какой-то высшей цели. И во имя этой цели, во имя справедливости он каждый раз срывает с нее одежды, и она не стыдится стоять обнаженной ни перед ним, ни перед преступником. И в тот раз, когда Коваль вел розыск по краже и одновременно по делу бухгалтера, она умоляла его глазами малышей не раздевать ее до конца, и он сделал над собой усилие, чтобы поверить Омельченко. Конечно, права на это он не имел, но иначе поступить не мог. Бывшего бухгалтера приговорили к трех годам лишения свободы, а мать осталась с детьми. Поделиться этим Коваль не мог ни с кем. Даже с Наташей. Хотя очень хотелось рассказать ей эту историю. Когда она позвала его ужинать, Коваль все еще сидел на диване, в той же самой позе, что и раньше, но думал уже о другом: Сосновский вытеснил из головы историю Омельченко. Он нехотя поднялся с дивана и отправился на кухню. Ел без аппетита, не видя, что Наташа незаметно подкладывает еду в его тарелку. …Однажды, когда почти все в деле Сосновского стало ясно и было собрано достаточно неопровержимых улик для обвинения, из следственного изолятора сообщили, что художник потребовал бумагу для заявления и просит следователя вызвать его на допрос. Тищенко поручил Ковалю поехать в тюрьму. Заявление Сосновского ставило точку над «i». Художник признавался в убийстве Нины Петровой. Странно, но Коваль, который уже верил, что убийца — Сосновский, прочитав это заявление, заколебался. Признавая убийство, Сосновский категорически отрицал попытку изнасилования и то, что снял золотые коронки. Он не мог объяснить, почему у Нины Андреевны оказалось разорванным белье, почему на ее теле было много кровоподтеков и ссадин, не очень вразумительно отвечал на вопрос, почему убил Петрову, которую, как заявлял раньше, любил. Коваль долго беседовал с художником. Подполковник не считал признание обвиняемого достаточным доказательством. В его практике встречались случаи самооговора, когда человек берет на себя ответственность за преступление, совершенное другим. Мотивы самооговора могут быть самые разные: нежелание раскрыть соучастников, попытка оградить от наказания близкого человека (как в случае с тем же Омельченко), попытка ускорить окончание следствия и передачу дела в суд, пока следователь не обнаружил другое, более тяжкое преступление. Но в данном-то случае — что?! Если Сосновский наговаривает на себя, то зачем, во имя чего? Коваль потребовал, чтобы Сосновский подробно рассказал, как он совершил преступление. В изложении художника подполковник уловил много неточностей. Сосновский путался, не мог указать время, когда ушел с Ниной Андреевной в лес, не знал, сколько раз ударил ее молотком, не помнил, как женщина была одета. Однако упорно твердил, что убил Нину, а вернувшись домой в два часа десять минут, тщательно отмывал в сенях руки от крови. В заявлении он писал, что убил Петрову в состоянии аффекта, в момент неожиданной вспышки ярости, когда женщина сказала, что никогда не ответит ему взаимностью. Он писал также, что сознает всю тяжесть своего преступления и надеется чистосердечным раскаяньем облегчить свою участь. Забрав Сосновского из тюрьмы, Коваль повез его в Березовое, чтобы воспроизвести на месте обстановку преступления. В Березовом подполковник убедился, что показания Сосновского во многом подтверждаются. Но в то же время некоторые детали оказались неточными или необъяснимыми. Еще раз измерив расстояние от места убийства до дачи художника, Коваль удостоверился, что быстрым шагом действительно можно было его преодолеть и за десять минут. И в два часа пятнадцать минут, когда к даче подошла девушка-почтальон, Сосновский уже мог отмывать руки от крови. Можно было допустить и то, что, разъяренный отказом Нины Андреевны, художник несколько раз ударил ее молотком, не считая, конечно, ударов. Точно также не исключено, что в волнении он не обратил внимания и на ее одежду. Но элементарной логике противоречило заявление Сосновского о том, что, идя в лес, он взял с собою молоток. Он ведь сказал, что не собирался убивать женщину, а только хотел объясниться в любви. Зачем же в таком случае молоток? Если женщина приехала в Березовое на тайное свидание с ним, он мог надеяться на успех и конечно же не стал бы брать с собой орудие убийства. Однако на этот вопрос Коваля художник ничего толком не ответил. Проведя эксперимент в Березовом и все еще продолжая сомневаться в правдивости заявления Сосновского, Коваль отвез художника обратно в тюрьму, а сам поехал в областную прокуратуру. Тищенко встретил его вопросом: — Ну, что Сосновский? Коваль молча положил на стол следователя заявление художника. — Ну и слава богу, — обрадовался Тищенко, мельком прочитав его. — А то мне уже звонят. — И следователь указал пальцем на потолок. — Спрашивают, чем вы там занимаетесь? — Он облегченно вздохнул и с выражением удовлетворения на лице откинулся на спинку кресла. — Теперь оформим обвинительное заключение — и в суд. А то мы уж и так затянули это дело, все сроки прошли. — Но мне сейчас кое-что стало неясно, Степан Андреевич. — Что же вам неясно, Дмитрий Иванович? — удивился следователь. — Некоторые детали обретают неожиданное освещение. Мне это заявление Сосновского кажется самооговором. — Ну, знаете, Дмитрий Иванович! Как-то странно слышать из ваших уст «кажется», «неожиданное освещение». Право же, все ясно как божий день! — Степан Андреевич, помните, как умолял вас Сосновский дать ему возможность присутствовать на похоронах Петровой? Он ведь просто-напросто в ногах валялся. Трудно представить себе, чтобы так вел себя убийца. — Истеричный интеллигентик! Мы, к сожалению, не поинтересовались — он, поди, еще и в бога верует, и у своей жертвы хотел прощение вымолить. А то еще, чего доброго, сбежать надеялся. — Не думаю. Если раньше в его показаниях были незначительные противоречия, которые легко устранялись, то в нынешнем заявлении имеются несоответствия, пока необъяснимые. Слова Сосновского о неожиданной вспышке гнева опровергаются тем, что молоток был прихвачен заранее. А предумышленное, продуманное убийство он категорически отрицает. Так же, как попытку изнасилования и то, что он снял зубные коронки. Кстати, при обыске мы их так и не нашли. И еще — на одежде художника нет никаких следов крови. — Ох, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, а остальные факты, улики, которые, между прочим, вы же сами и обнаружили, — не без раздражения возразил следователь. — Вам ли, опытному оперативнику, это объяснять?! Естественно, что Сосновский выкручивается, юлит, пытается найти смягчающие обстоятельства и ускользнуть от отягчающих. Ведь преступление Сосновского характеризуется изуверством! Вот он и пробует ввести нас в заблуждение, отрицая, что готовилось оно заранее. Ведь именно то, что он взял с собою в лес молоток, и изобличает его до конца! Целиком и полностью! По-моему, улик более чем достаточно, и следствие выполнило свою миссию. Что же касается его одежды, то следов могло и не остаться. Такие случаи не исключаются. К тому же он мог оказаться в тот момент без рубахи, день-то ведь жаркий был, и кто знает, что они там делали. Впрочем, можно будет его еще раз допросить. Подполковник Коваль молчал. Последнее слово принадлежало следователю прокуратуры. Степан Андреевич Тищенко был молодой юрист, всего лишь несколько лет назад закончивший институт, но уже успевший высоко подняться по служебной лестнице. Он нравился Ковалю своей прямотой и какой-то неистовой нетерпимостью к преступности. Иной раз и оперативникам доставалось от Степана Андреевича, когда он с чрезмерной запальчивостью пытался сразу, с наскоку решить сложный вопрос и натыкался при этом на сопротивление старых, опытных работников розыска. По своему опыту Коваль знал, что с годами эта категоричность в выводах пройдет и следователь увидит правонарушителя уже не в одном измерении — только извергом, которого надо покарать, а преступление — во всей совокупности причин и обстоятельств, сложившихся в конкретных условиях времени и среды. Ковалю нечего было возразить следователю прокуратуры. Улики доказывали вину Сосновского достаточно убедительно, и сомнения, которые появились у подполковника, после разговора с Тищенко показались самому Ковалю наивными. Мелькнула мысль: «А может быть, мне просто жалко талантливого художника, и эта жалость мешает правильно оценивать неопровержимые факты?» — Папа! Ты что — уснул над тарелкой? Коваль поднял голову. Наташа с сочувствием смотрела на него. — Много работы? Неприятности? Ты стал рассеянный какой-то, словно сам не свой. — Нет, — заставил себя улыбнуться Коваль. — Неприятностей нет. Но наверно, я на самом деле малость устал.10
Весна началась для Сосновского с того дня, когда ожила соседняя дача. С самого утра был он в приподнятом настроении, а к вечеру, тщательно выбрившись и надев новый костюм, отправился к соседям, чтобы наконец-то познакомиться с ними. Чем ближе подходил он к даче Петровых, тем медленнее становились его шаги. У калитки остановился, отер пот со лба. Сдерживая волнение, поймал себя на том, что под наплывом нахлынувших чувств как бы автоматически фетишизирует предметы неживой природы: невысокий забор, калитка, дом в глубине участка — все казалось ему волшебным, одухотворенным присутствием Нины. Наконец он отворил калитку и, ощутив, как замирает сердце, побрел по тропинке к крыльцу. Толкнул дверь, она оказалась открытой, и без стука вошел в сени. В доме было тихо. Сосновский робко кашлянул. — Кто там? — строго спросил мужской голос. — Прошу прощения. К вам можно? — Войдите. Он шагнул в комнату и увидел Петрова. Управляющий трестом «Артезианстрой» сидел в кресле-качалке с газетой в руках. — Добрый день! Извините, пожалуйста. Я — ваш сосед. Неудобно как-то — второй год рядом живем, а все незнакомы. Моя фамилия Сосновский. Юрий Николаевич. — Очень приятно, — хозяин встал и протянул руку. — Петров, Иван Васильевич. Только теперь Сосновский как следует рассмотрел своего счастливого соперника. Глубоко сидящие глаза и тонкие, плотно сжатые губы. Часто это признаки сильного характера. И стоило Петрову улыбнуться, как художник залюбовался им — столько мужской решительности, уверенности было в каждой черточке волевого лица, которое так и просилось на полотно. Они были, пожалуй, одного роста, однако Сосновский почему-то почувствовал себя рядом с управляющим трестом каким-то маленьким, щупленьким интеллигентиком: его сразу покорило обаяние силы, которую словно излучал Петров и которая гипнотизировала художника. Сосновскому стало не по себе: он ощутил, что в сравнении с мужем Нины явно проигрывает. Повинуясь жесту хозяина, он опустился на диван, а Петров снова сел в кресло. Несколько секунд управляющий молча и пристально смотрел на Сосновского. Художнику казалось, что этот человек пронзает его взглядом насквозь. — Чем занимаетесь, Юрий Николаевич? — спросил наконец Петров. И вопрос его прозвучал так, словно Сосновский пришел наниматься на работу. — Я художник. Пейзажист, — смущенно, словно оправдываясь, ответил он. В глазах строгого соседа, как показалось Сосновскому, мелькнули добрые искорки. — О! Так вам только здесь и жить! — одобрительно произнес Петров. — Я здесь и живу. И летом, и зимой. В комнату вошла Нина Андреевна. Петров познакомил Сосновского со своей женой. Появление Нины создало атмосферу непринужденности, и Сосновский даже удивился этому: так спокойно воспринял он близкое присутствие женщины, о которой мечтал все последнее время. Скованность и неловкость исчезли, словно Нина взяла его под защиту. — Я только что приготовила кофе, — сказала она приветливо. — Вы любите черный? Или с молоком? Они пили кофе, Сосновский рассказывал о своих картинах, сожалел, что уже смеркается и поэтому сегодня нельзя их показать, — ведь при электрическом освещении они не смотрятся. Постепенно художник окончательно акклиматизировался и осмелел. Он не сводил взгляда с Нины Андреевны, а когда Петров снова углубился в газету, неожиданно сказал: — А я ведь давно знаю вас, Нина Андреевна! Целый год. — Как же так? — удивилась она. — Вы меня знаете, а я вас — нет? — И в больших ее светлых глазах появилось выражение игривого недоумения. Сосновский подумал, что если бы он рисовал голубя мира, то нарисовал бы его с такими глазами, как у Нины, — светлыми, бездонными, открытыми. — Очень просто. Я даже нарисовал вас. — И Сосновский начал рассказывать Нине Андреевне, какую роль она, сама того не ведая, сыграла в его творчестве. Он говорил так увлеченно, что даже не заметил, что Петров отложил газету и тоже внимательно слушает его. — Как в сказке! — негромко произнесла Нина. — Но не ошибаетесь ли вы, полагая, что вдохновляла вас именно я. Мне кажется, любой человек, которого вы увидели бы тогда в лесу, натолкнул бы вас на то же творческое решение. — Нет, нет, только вы! — горячо запротестовал Сосновский. — На другого человека я, скорее всего, и внимания бы не обратил. Когда увидите картину, сами поймете!.. — Товарищу художнику виднее, — неожиданно вмешался в разговор Петров. — Не спорь. Сосновский вздрогнул и сразу низвергнулся с небес на грешную землю: таким иронически-снисходительным тоном произнес управляющий эти слова. — Возможно, конечно, — забормотал Сосновский, снова становясь в своем представлении маленьким и ничтожным. — Но… но так уж случилось, что в тот день я встретил на опушке именно вас… Петров встал и холодно взглянул на художника. Тот понял, что пора уходить. Он долго благодарил за прием, за кофе, хотя Петров все так же холодно смотрел на него, — настойчиво приглашал соседей к себе, в мастерскую. — Зайдем как-нибудь, зайдем, — говорил Петров, провожая его до калитки. — Мы сюда на все лето переедем. …Уснуть в ту ночь Сосновский не мог. Ему и легко было на душе, когда вспоминал беседу с Ниной, и в то же время как-то неловко, словно совершил он нечто предосудительное. И если бы не эта ложка дегтя, художник ощущал бы себя самым счастливым человеком на свете.11
Шел второй тайм футбольного матча. На табло упрямо противостояли друг другу нули. Переполненный стадион, охваченный острыми ситуациями у ворот, замирал и мгновенно взрывался то радостными выкриками, то яростным улюлюканьем и свистом. И лишь один человек был среди этого моря страстей совершенно спокоен. По крайней мере — внешне. Высокий и широкоплечий, он пристроился в углу у центральной трибуны, и его седеющая голова возвышалась над головами соседей. Лицо его все время сохраняло выражение безразличия. Но спокойствие этого человека было кажущимся. Он курил одну папиросу за другой, как истинный «цепной курильщик». Внимательно присмотревшись к нему, можно было бы заметить, что, рассеянно поглядывая на поле, где продолжалась упорная борьба, он думает о чем-то своем. Вот достал из бокового кармана обрывок фотографии, на котором была только половина чьего-то лица, и принялся с пристрастием его рассматривать… Взрыв радостных возгласов потряс стадион. Мужчина поднял голову и взглянул на поле. Из правых ворот вратарь медленно, словно нехотя, выкатывал мяч. Мужчина спрятал фотографию в карман и осмотрелся. Это был подполковник Коваль. Стадион неистовствовал. На табло вместо одного из нулей мгновенно появилась единица. До конца матча оставалось восемь минут. По пути на стадион подполковник проходил мимо городской квартиры Петровых и, повинуясь необъяснимому чувству, которое неожиданно возникло у него, заглянул во двор. Не встретив никого, он хотел было поискать дворника, которого в свое время вызывал по делу об убийстве Нины Андреевны, но потом передумал и несколько раз прошелся по двору, заглядывая во все уголки, осматривая сараи и гаражи. Как ни странно, было у него такое ощущение, словно не сам он здесь ходил, а кто-то водил его, пока не привел к высокому деревянному забору, за которым начинался ипподром. И тут его взгляд натолкнулся на грязные конфетные обертки, занесенные ветром под забор. Среди них увидел он какой-то пожелтевший клочок бумаги и поднял его. Это и был обрывок фотографии. Подполковник стер с него пыль и вздрогнул. На него смотрел одним глазом разорванный пополам управляющий трестом Иван Васильевич Петров. По формату фотографии нетрудно было догадаться, что изображены на ней были двое. А кто же еще? Весьма вероятно, что это семейное фото и рядом с Иваном Васильевичем зафиксирована была его покойная супруга Нина Андреевна. Судя по всему, фотография разорвана и выброшена давно… Долго еще рассматривал Коваль разный мусор, но других обрывков фотографии не обнаружил… Матч закончился. Ликуя по случаю победы «своей» команды, болельщики оживленно обсуждали игру, и их шумная толпа двинулась к выходу. У левого бокового выхода подполковник увидел Тищенко. — Дмитрий Иванович! Товарищ Коваль! — тот радостно замахал рукой, пытаясь привлечь его внимание. Но Коваль сделал вид, что не заметил следователя, и, слившись с толпой, вышел на площадь. Скрыть от Тищенко свою сегодняшнюю находку он не мог, но и рассказывать о ней сейчас не хотел, и поэтому предпочел уклониться от встречи. На площади видел подполковник и управляющего трестом Петрова, который садился в ожидавшую его «Волгу». …Дома Коваль еще долго рассматривал клочок фотографии. Жалел, что нет под рукой какой-нибудь другой фотографии Петрова, чтобы сличить. Впрочем, подполковник хорошо помнил волевое лицо управляющего трестом. Особенно врезались в память сжатые губы и широко поставленные, монгольского типа скулы. На пожелтевшем от времени клочке были видны губы и одна скула… Но почему же все-таки фотография порвана и кто ее порвал? Случайно ли? Ковалю казалось, что маленький обрывок хранит какую-то тайну…12
На следующее утро, придя в управление, Коваль сразу же заглянул в отдел криминалистики и попросил экспертов сопоставить найденный им клочок фотографии с нынешним изображением Петрова и определить время, когда фотография была разорвана и выброшена. В полдень, отправив в следственный изолятор допрошенного грабителя, он позвонил экспертам. Они подтвердили то, что и невооруженным глазом заметил сам Коваль. Половина лица на обрывке фото сходна с первой стороной лица Петрова. Но в то же время не исключено, что это все же не он. Фотография выброшена примерно три-четыре месяца назад. Заключение экспертизы озадачило Коваля. Кто же, если не Петров, изображен на обрывке? Эксперты высказали гипотезу — близкий родственник, старший по возрасту. Но что за родственник? Отец? Старший брат? У Ивана Васильевича Петрова, как было известно из анкет и документов, родственников нет, а родители умерли еще в тридцать втором году. Быть может, это просто двойник? И еще вопрос: когда был сфотографирован человек, половина лица которого сохранилась? Сейчас он выглядит лет на шесть-семь старше Петрова, а когда сделан снимок — неизвестно. Экспертиза установила время изготовления снимка приблизительно: два-три года назад. Значит, объект изображения старше управляющего трестом лет на восемь — десять и никак не может быть его отцом. Коваль еще в мае направил частное поручение вятской милиции — уточнить наличие родственников у гражданина Петрова Ивана Васильевича. Ответ подтвердил все данные, изложенные управляющим в анкете и автобиографии, — родственников пет. Тогда же, в первые дни расследования, Коваль интересовался и почтой Петровых. Оказалось, что управляющий трестом из года в год выписывает «Известия», «Крокодил» и, как ни странно, журнал «Социалистическая законность». Сугубо профессиональный юридический журнал. Тогда подполковник не обратил на это внимания. Теперь — задумался над этим. В самом деле, к чему строителю колодцев тонкости юриспруденции? Управляющий трестом «Артезианстрой» все больше и больше вторгался в раздумья Коваля. Это его озадачивало. Собственно говоря, дело об убийстве жены Петрова закончено, убийца осужден, и вроде бы незачем к нему возвращаться. Разве что — этот клочок фотографии. Но такая незначительная, ничего не говорящая деталь вряд ли что-либо добавит к законченному делу. И все же Коваль не мог избавиться от странного ощущения, что ему обязательно нужно сделать что-то еще… Он решил размножить обрывок найденной фотографии и разослать его в исправительно-трудовые колонии. Кто знает, может быть, этот двойник Петрова был когда-то судим, и таким образом удастся установить его личность! Коваль позвонил в гараж и вызвал машину. Вскоре был он уже в Березовом. Отпустив машину, он пошел по тропинке, которая вела к даче Петровых. Когда шум газика затих, Ковалю показалось, что он словно погружается в глубокие волны тишины. Солнце не было здесь таким жарким, как в городе: зеленая и кое-где уже пожелтевшая равнина и густые лесонасаждения словно поглощали его лучи. Из-под ног Коваля то и дело выпрыгивали кузнечики, перед глазами мелькали стрекозы. Где-то далеко прошумела электричка. В сосновой роще, где была убита Нина Андреевна, тишина казалась еще плотнее и словно отгораживала рощу от всего мира. По всей вероятности, люди и раньше наведывались сюда редко, а после убийства и вовсе обходили это место. Шелестела листва на одинокой дикой яблоньке, которая стояла посреди небольшой поляны. Скользнула по траве короткая тень тучи, зацепилась за островерхие сосенки, сорвалась и поплыла дальше. Коваль сел на землю около кустов, окаймлявших поляну. Вслушался в шелест высоких трав, в легкий шум ветра. Но что могли подсказать ему эти травы, этот ветер? Он заметил несколько сухих стебельков под зеленой травой. Такие желтые стебельки — остатки сломанных и не замеченных при первых осмотрах травинок — можно было обнаружить в разных местах поляны. Коваль поднялся, прошелся по поляне. Все-таки странно, зачем он приехал сюда, что повлекло его на место убийства? Сейчас, по истечении трех месяцев, от разыгравшейся здесь трагедии едва ли остались какие-либо следы. Он вышел из посадки и направился к даче, понимая, что и там вряд ли увидит что-нибудь новое: дача-то, по всей вероятности, пустует и заперта, ведь хозяин теперь сюда не заглядывает. Но вот и он, дом Петрова. Двухэтажный, кирпичный, отгороженный от леса забором. Засохший, невыкопанный огород с сожженной солнцем картофельной ботвой. Под окнами — увядшие цветы. Напротив — домик Сосновского. Маленький, низенький, особенно в сравнении с дачей Петровых. Окна крест-накрест забиты досками. От обоих домов веет запустением. Коваль толкнул калитку и вошел во двор. Узкая дорожка, по которой ходила Нина Андреевна. Под крыльцом — старая женская тапочка. Вдруг в доме что-то стукнуло. Словно уронили тяжелый предмет. Подполковник посмотрел на часы. Половина пятого. Управляющий трестом не мог оказаться здесь в рабочее время. Кто же там? Может быть, Петров сдал свою дачу? Коваль поднялся на крыльцо, дернул дверь. Она оказалась открытой… В большой комнате, куда вошел подполковник, было душно и полутемно. Окна закрыты, шторы опущены. Тоненькие полоски пыли под солнечными лучами, пробившимися сквозь щели между планками деревянных штор, длинными копьями вонзалась в пол. Ковалю показалось, что эти копья пригвождают к полу чьи-то тени. В доме тишина. Подполковник огляделся. Картина, подаренная художником Нине Андреевне, висела на своем месте. Та же роща, где он только что был, та же поляна и дикая яблонька. И Нина Андреевна, улыбаясь, полулежит под деревом. В полутемной комнате картина казалась старым музейным полотном, над которым потрудились столетия и которое хранит какую-то тайну. Коваль многое отдал бы, чтобы ее разгадать. Что же представляет собой эта картина? Подарок мастера избраннице сердца, недостижимой своей мечте? Или же плод патологического рассудка, в котором давно созревало стремление какой угодно ценой удовлетворить болезненную страсть? Что водило кистью художника: чистая любовь или изощренный садизм, проявившийся в дарении своей жертве картины, на которой запечатлено место ее будущей гибели? Коваль подошел к окну и поднял штору. В комнату хлынул розоватый солнечный свет, и полотно заиграло красками. Казалось, молодая женщина ожила и, едва приподнявшись на локтях, шевельнула губами, делая попытку рассказать Ковалю то, что так интересовало подполковника. Это ощущение было таким сильным, что подполковник невольно сделал шаг к картине, словно для того, чтобы расслышать шепот Нины Андреевны. — Кто там? — донеслось из соседней комнаты. — Кто там ходит? Коваль не ответил. Только сейчас ему вдруг показалось все-таки удивительно странным совпадение места убийства и позы убитой с ее положением на картине. Пожалуй, никакому изощренному садисту, никакому маниакальному психопату не пришло бы в голову после неудачной попытки изнасилования и после зверского убийства располагать и укладывать труп точь-в-точь, как на картине. В воображении своем садист мог, вероятно, предвкушать победу и торжество необузданной страсти. Но ведь торжества-то никакого не было. Было поражение и мертвая, но не покорившаяся женщина. Какая уж там победа! А сколько света во всей этой картине! Какие живые глаза у Нины Андреевны и какая легкая, нежная полуулыбка! И в глазах — радостное, по-детски искреннее восхищение той красотой, которая царит окрест… По всей вероятности, такие произведения рождаются в минуты истинного вдохновения. Занимаясь делом Сосновского, подполковник прочел много статей об изобразительном искусстве и знал, что живописец вкладывает в каждую свою вещь и частицу сердца — радостного или печального, доброго или злого. Что бы он ни писал, в конечном счете он так или иначе отображает свою душу, свое настроение, свой характер. Ковалю вспомнились сломанные, пожелтевшие стебельки на поляне. Выходит, трава даже после дождей поднялась не вся. Это свидетельствовало о борьбе между жертвой и убийцей или о том, что труп волокли по траве. А молоток под трупом? Сама она упала на него или его потом подложили? А не волокли ли труп к яблоньке, чтобы придать ему именно то положение, как на картине?! Но зачем же, черт возьми? Кому это понадобилось? И для чего? — Кто вы? — послышалось теперь уже прямо за спиной Коваля. Подполковник был настолько поглощен своими мыслями, что не слышал, как в комнату вошел хозяин дачи. — Ах, это вы, товарищ Коваль… Подполковник скользнул по управляющему отсутствующим взглядом, будто посмотрел сквозь него, как сквозь пустоту… — Заходите, пожалуйста, — растерянно произнес Петров, хотя Коваль уже и так вошел. — Я вот впервые сегодня вырвался сюда, порядок навести… Раньше не мог… Работа… Спасибо, что навестили… Я не слабонервный, а все-таки жутковато одному. Подполковник отошел от картины и огляделся. Сейчас, когда солнце из освобожденного от штор окна ворвалось в комнату, запустение в доме стало еще заметнее. Мебель была в пыли, на полу лежало опрокинутое плетеное кресло, на спинке дивана стоял мутный немытый стакан. Словно поняв, какое впечатление произвела на Коваля комната, Петров сказал: — Без хозяйки дом — сирота… — И вдруг спохватился, засуетился: — Сейчас, сейчас что-нибудь сообразим. Такой гость… и так неожиданно… — Ничего не надо, — сказал Коваль. — Понимаю, понимаю, — закивал Петров. — При исполнении служебных обязанностей, конечно, не полагается… Но теперь-то дело закончено, так помянем же бедную Ниночку… Ковалю было странно видеть, как суетился этот видный, солидный мужчина. — Я не пью, — сказал подполковник. — Спасибо, не беспокойтесь. Петров остановился и с сожалением развел руками. — Позвольте… — Коваль приоткрыл дверь в соседнюю комнату. Здесь так же, как в гостиной, на всем лежал толстый слой пыли. На диван-кровати была разостлана постель, и в изголовье лежали рядом две подушки. На журнальном столике стояла пустая бутылка из-под коньяка, две рюмки и тарелка с засохшими кружочками колбасы. В большой пепельнице — гора окурков, некоторые из них — со следами губной помады. Нина Андреевна не курила, да и вообще чувствовалось, что какая-то другая женщина была здесь недавно. Бутылка и рюмки не были покрыты пылью, на наскоро вытертом столике по краям осталась пыль, а посередине он поблескивал лаком. Выходит, Петров солгал, что после убийства появился здесь впервые. — Душно у вас, жарко, — сказал подполковник и направился к выходу. — Нельзя ли стаканчик воды? — Сделайте одолженье! Хоть чем-то услужу хорошему человеку! — и Петров побежал на кухню. Убедившись, что он вышел, Коваль остановился около висевшего на бычьем роге шелкового халата. Еще раньше, осматривая комнату, он заметил этот халат и тоненькую черную полоску в нижней части правого рукава. Подполковник осторожно взял рукав двумя пальцами и присмотрелся. Черная полоска оказалась обыкновенной сажей… Выпив воды и поблагодарив Петрова, Коваль вместе с ним вышел на веранду. Здесь подполковник сдул пыль с плетеного ивового стула и опустился на него. Петров сел рядом. Несколько секунд оба молчали. Нарушил неловкую паузу Коваль. — Услышал какой-то стук в вашем доме. Не думал, что вы сейчас можете оказаться здесь. Решил посмотреть — вдруг воры. — Спасибо, — ответил управляющий. — Я ведь тут не бываю. А когда в доме не живут, всякое может случиться. Снова помолчали. И опять первым нарушил тишину Коваль. — Не кажется ли вам, — неожиданно спросил он, глядя на Петрова в упор, — что в истории убийства вашей супруги немало еще белых пятен? — Не понимаю вас, — медленно проговорил Петров. — По-моему, все ясно. И вам, и прокуратуре, и суду. Я был на процессе и слышал все убедительные уточнения. — А знаете, — доверительно произнес Коваль, — именно сейчас становится мне кое-что непонятно. — Что именно? — Пока еще трудно сказать… — Простите, но странно слышать это от человека, который вел расследование. Коваль увидел, как сжались губы у Петрова. — Да, конечно, странно, — согласился подполковник, — а все же это именно так… — Могу лишь выразить вам сочувствие. — Гм, — Коваль невесело усмехнулся. — Мне или нам с вами? Петров пожал плечами, мол, а мне-то какое дело до этого? — Скажите, пожалуйста, кто, кроме вас, Нины Андреевны и, конечно, Сосновского, знал эту картину? — спросил Коваль. Управляющий не сразу нашелся. — То есть как это «знал»? — переспросил он. — Кто видел? — Не знаю, — немного растерянно признался Петров. — Случайный человек мог видеть? — Возможно, кто-нибудь из местных жителей и заходил. Не помню сейчас… — И неожиданно Петров исподлобья глянул на подполковника. — Сотни людей ее видели, а то и тысячи! Ведь в прошлом году она на выставке висела! — многозначительно произнес он. — Много народу видело… А почему это вас интересует?.. — Да так… — неопределенно вздохнул Коваль. — Кстати, Нина Андреевна была хорошей хозяйкой? — Очень! — Но немного неряшливой? — Это в каком же смысле? — В обычном, бытовом, чистота в квартире, уборка, личная опрятность… Есть женщины, которые дома всегда в затрапезном виде, а другие — в шелковых платьях полы моют… — Такой, как Нина, не было и не будет, — горько вздохнул Петров. — И бережлива была, и аккуратна, в доме каждая вещь сверкала, как новенькая… Это вы, — опять-таки горько усмехнулся он, — потому спрашиваете, что теперь у меня такой беспорядок? Понимаю… — Да, трудно вам сейчас… Петров наклонил голову, помолчал, потом спросил: — Он еще… живой?.. Подполковник не ответил. — Приговор приведен в исполнение? — повторил свой вопрос Петров. — Это не сразу делается, — неопределенно заметил Коваль. — Прошло уже шесть дней после вынесения приговора. — Сосновский подал кассационную жалобу в Верховный суд. Он имеет на это право. — Слишком много прав даете убийцам! — воскликнул управляющий. — Право защищать жизнь, доказывать свою невиновность вплоть до обращения в Президиум Верховного Совета гарантируется законом. Это и вам не мешало бы знать, Иван Васильевич, — сказал Коваль. — Неужели вы не знаете этих юридических азов? — А зачем они мне? У меня другая специальность. Коваль подумал: зачем же тогда Петров выписывает юридический журнал? — Основы законодательства должен знать каждый гражданин, — продолжал подполковник. — Из-за незнания их происходит множество правонарушений. Ну, а вам как руководителю учреждения, наверно, и хорошо бы некоторые нюансы изучить. Особенно по вопросам трудового законодательства. — Для этого юриста держу на полной ставке. — Тем не менее, у вас в тресте были нарушения: отмена выходных, незаконные увольнения сотрудников, которых восстанавливал суд. — Я забочусь об интересах государства, а не частных лиц. — А государство-то, Иван Васильевич, из этих самых частных лиц и состоит! И вряд ли полезно достижение производственных успехов за счет моральных потерь и нарушений закона… — парировал Коваль. — Что касается кассационных жалоб, то Верховный суд рассматривает их в сжатые сроки. В отношении же Сосновского, по-моему, торопиться не следует. Привести приговор в исполнение никогда не поздно… — Я не мстителен. Вы должны понять меня, товарищ Коваль, по-человечески. Можно ли спокойно жить, зная, что такой изверг, как Сосновский, дышит тем же воздухом, что и мы с вами!.. Неужели вы можете иначе к этому относиться?! — Я вас понимаю, — ответил подполковник. Потом, чуть прищурясь, словно желая получше рассмотреть собеседника, неожиданно спросил четко и твердо: — А что, если вашу жену убил не Сосновский?..13
Петровы долго не выполняли своего обещания побывать в мастерской художника, так долго, что Сосновскому начало казаться, что ничего они и не обещали и все это приснилось ему в приятном сне. Но однажды в воскресный полдень, работая в мастерской, художник увидел Нину с мужем в своем дворе. Он растерялся и в первую минуту не знал, что делать: бросился в комнату, к шкафу, чтобы переодеться, потом, сообразив, что не успеет, схватил расческу, чтобы хоть немного привести в порядок свои взлохмаченные волосы. Петровым картины Сосновского понравились. Нина, не скрывая своего восхищения, переходила от одного полотна к другому, и Сосновский не сводил с нее глаз. Управляющий сперва молча слушал объяснения художника, и по непроницаемому выражению лица трудно было судить о его отношении к творчеству соседа. Но Сосновскому с лихвой хватало восхищения Нины, и у него даже исчезла возникшая в первые минуты неловкость, вызванная тем, что одет он был в мятые и испачканные краской брюки и в такую же рубашку без пуговиц, вместо которых торчали английские булавки. Картину «На опушке» Сосновский показал в последнюю очередь. Нина зарделась, узнав себя и, быть может, вспомнив тот день, когда гуляла по лесу. Глаза ее блестели. Она подтянулась, выпрямилась, словно и сейчас поднимала над головой трепещущую на ветру косынку. Сосновский замер от восторга. На мгновенье художнику показалось, что героиня его произведения сошла с полотна и так же, как тогда озарила лес, сейчас одухотворила дом, вещи, весь мир. Он не заметил пристального взглядаПетрова на него и на Нину. И, когда женщина оторвалась от картины, пылко произнес: — Нина Андреевна! Позвольте мне написать вас! Петрова не без кокетства взглянула на художника: — Вы думаете, я могу послужить искусству? — Да, да, да! Вы посмотрите на себя в зеркало! Как прекрасно!.. У меня руки сами тянутся к кисти!.. — А что скажет мой муж? — Петрова, улыбаясь, обернулась к супругу. Сосновский вернулся в реальный мир. Муж!.. И в смятении посмотрел на Петрова. А тот, словно не замечая Сосновского, пошутил: — Я всегда считал, что ты у меня самая красивая и с тебя только картины писать, но не знал, что еще кто-то разделяет мое мнение… — Ваня! — мягко остановила его Нина Андреевна. — Боюсь, что вы, Юрий Николаевич, преувеличиваете, — сказала она Сосновскому. — Вряд ли я смогу служить такой моделью, о которой вы мечтаете. — О которой я мечтаю… — грустно улыбнулся Сосновский. — Именно та, о которой мечтаю!.. — выпалил он. — Вам нужна натурщица? — снисходительно поинтересовался Петров. — Нет, — поморщился Сосновский. — Не просто натурщица и не в том смысле, в каком обычно это понимают… Конечно, художник не пишет без натуры, но в данном случае это нечто другое. Нина Андреевна вдохновляет меня. Хочется писать именно ее. Я смог бы передать очарование природы в сочетании с человеческим обаянием… — Юрий Николаевич, а что, если нас вместе? — Нина подошла к мужу, встала с ним рядом и обняла его за шею. У Сосновского сжалось сердце от горькой мужской зависти. — Я давно вынашиваю этот замысел, — переведя дыхание, сказал он. — Женщина — олицетворение самого прекрасного, что есть в природе. Она ближе, чем мы, мужчины, к матери-природе. В ней таинство жизни, волшебное таинство… Я не могу выразить это словами. Только кистью… Одно лицо, одна фигура женщины — и уже что-то вечное… Глядя на Петровых, художник невольно подумал о неожиданной композиции, которая предстала сейчас перед его мысленным взором: гибкая лиана обвивает могучий кряжистый дуб, но тут же постарался отогнать от себя это видение. — А где вы думаете писать эту картину? — полюбопытствовал Петров. — В лесу? — Не обязательно в лесу. Можно и здесь, где-нибудь рядом с домом. Есть чудесное местечко за вашей дачей. Молодые сосенки, полянка с одинокой яблонькой… Да, да… именно там, под этой дикой яблонькой… — На это, наверно, потребуется немало времени, — проговорила Нина Андреевна. — Нет, нет, что вы! — горячо возразил Сосновский. — Пять-шесть сеансов. Максимум — десять… Я работаю быстро. Особенно если картина выношена в душе. В любое время, когда вам будет удобно… Нина Андреевна, не отказывайтесь, пожалуйста, очень прошу вас, очень… Это будет лучшая моя работа, поверьте! — Ну что ж, Ниночка, — сказал Петров. — Надо помочь товарищу художнику. Во имя искусства, — с дружеской иронией добавил он. — В те дни, когда будем сюда приезжать, Юрий Николаевич сможет часок-другой поработать… Соглашайся…14
Коваль вышел из дому около пяти часов утра. Солнце еще пряталось за горизонтом, разбрасывая по небу первые блики. В городе было тихо. Троллейбусы, автобусы и трамваи еще не начали свой марафонский бег по заколдованным кольцам маршрутов; дома, как люди, грезили во сне. У Коваля был выходной день — впервые за долгое время. И весь город казался ему выходным. Лучше всего отдыхалось ему с удочкой в руке. На рыбалке забывались тревоги и все чувства успокаивал поплавок, который то спокойно лежал на тихой воде, то неожиданно вздрагивал и оживал. Впрочем, и в рыбной ловле находил он что-то общее со своей повседневной работой: и там, и тут было нечто, напоминавшее поединок, и на реке подполковник тоже довольно часто испытывал горечь поражения при виде крючка, на котором не то что рыбы, даже и червяка не было. Но зато какое же ни с чем не сравнимое чувство охватывало его, когда выпадала на его рыбацкую долю удача и выдергивал он из воды полосатого, как тигр, окуня или леща, который перед этим долго и безнаказанно издевался над ним, срывая с крючка наживку. Коваль прибавил шагу и вышел на центральную улицу. Солнечные лучи уже золотились над крышами. Кое-где появились люди. Подполковник свернул в переулок, который вел к пристани. Повеяло запахом влаги, рыбы, водорослей. Внезапно из-за поворота выскочила «Волга», и Коваль услышал резкий скрежет тормозов. Машина остановилась метрах в двадцати от него. Заднее стекло закрыто было кремовыми занавесками. Несколько секунд машина постояла, потом как-то нерешительно тронулась с места и вдруг снова резко затормозила. На этот раз дверца машины открылась, из машины вышел человек. Коваль узнал в нем управляющего трестом «Артезианстрой» Петрова. «Опять!» — недовольно подумал Коваль, чувствуя, что эта встреча снова возвращает его к служебным делам. И как только этот Петров узнал его в полотняных брюках и в старой рубашке с выгоревшей вышивкой, в побуревшей от солнца и дождя соломенной шляпе! Однако профессиональное любопытство, которое всегда жило в душе Коваля, и на этот раз одержало верх. Подполковник подошел к Петрову: куда так рано торопится в воскресенье управляющий трестом? — День добрый, Дмитрий Иванович! — приветливо поздоровался Петров. — На рыбалку? Не знал, что и вы любитель. Почему же пешком? К первому клеву опоздаете. Видать, у вас в милиции с транспортом не очень… Садитесь, подброшу. — Спасибо, — ответил Коваль. — Не опоздаю. Моя рыба меня подождет. — Вы — шутник, — улыбнулся Петров. — Но не будем время терять, — тоном, не допускающим возражений, добавил он. — Давайте удочки. Покажу такое местечко, что вам и не снилось. Окуни по полкило, плотва на полфунта! А можно и на рыбтрестовский пруд. Карпы там — ого-го!.. Коваль помедлил, скорее для виду. Мечтал отдохнуть в одиночестве. Но такой случай для беседы с Петровым еще раз подвернется едва ли… И мысль об этом подтолкнула его в машину. — Так куда? — спросил Петров. — На ваше место. Где окуни на полкило, — улыбнулся Коваль. — Можно, — кивнул управляющий трестом. — На Днепре не всюду рыбалка. У гэсовской плотины, например, рыбы сколько хочешь — кишмя кишит. Не успеваешь червяка насаживать. Там, конечно, запретная зона. Был у меня пропуск. Да неинтересно… «Волга» спустилась к Днепру и помчалась по набережной. Петров умолк. В ушах Коваля все еще звучал его голос, особенно те интонации, которые выдавали человека властного, привыкшего к беспрекословному подчинению и в глубине души считающего себя выше многих людей. — Есть такой анекдот, — Петров обернулся к подполковнику, — о вашем транспорте. Говорят, в двадцатые годы, когда преступник убегал на коне, милиция гналась за ним пешком, потому что коней у нее не было. Когда дали коней, преступник пересел на мотоцикл. Когда же вам, наконец, выдали газики и мотоциклы, преступник обзавелся «Волгой». А в наше время, если надо, и реактивным самолетом пользуется… Ковалю стало неловко. Анекдот с длинной бородой. Но, к сожалению, попадал не в бровь, а в глаз. — Ничего. Самолет рано или поздно приземлится, — ответил Коваль. — А мы тут как тут. — Дмитрий Иванович, как соберетесь на рыбалку — позвоните. Транспорт всегда найдем, — любезно предложил управляющий. — Спасибо. Привык пешком. Да и некогда рыбачить. «Волга» сбавила скорость и свернула на узкую мощеную дорогу. — Через пять минут будем удочки разматывать, — сказал Петров. Солнце уже выкатилось на окоем. «Волга» еще немного пробежала по мощенке и уткнулась в песок. Петров открыл дверцу. — Машину в тенек, под кусты, — приказал он пожилому водителю. — Хворосту собери. Через час будет рыбка на уху. Коваль глянул на высокий берег. Вдоль него тянулись заросли ивняка, на старых осинах под утренним ветерком дрожала матово-серебристая листва. Немного подальше виднелись залитые высокой водою кустарники. Петров оказался партнером любезным и предупредительным. И куда только подевались его манеры значительного человека, точно знающего, что ему положено делать, а что нет. Он сбросил пиджак и рубашку, разулся, закатал брюки и, отыскав у берега вязкую глину и подмешав к ней толченой макухи, слепил несколько шариков и бросил их в реку с таким расчетом, чтобы приманку сносило течением туда, где стоял Коваль. А подполковник, словно позабыв обо всем на свете, вытаскивал из воды одну за другой серебристо-белых плотвичек и горбатых подлещиков. Потом перебрался к залитым водой кустам, где его вроде бы должны были ждать хваленые окуни. Конечно же полукилограммовые, как говорится, хвостиком помахали, но ведь истинный рыбак отличается от нерыбака именно тем, что не может точно определить своего улова. И это вовсе не потому, что рыбаки — люди хвастливые. Они просто-напросто принадлежат к числу оптимистов, которые всегда ждут подарка судьбы и испытывают удовлетворение не тогда, когда рыба в ухе, а когда вытаскивают ее из воды — живую, непокорную, тяжелую… — Ну что, Дмитрий Иванович? — к кустам подошел Петров. — На уху хватит? Каково местечко-то, а? Коваль оторвал взгляд от поплавка. Водитель разжигал костер. Пойманная Петровым рыба уже лежала в котелке. Подполковник кивнул на свой садок. — Сейчас и я почищу. — Отдайте Косте. — Нет, нет. Люблю сам. — А домой не хотите взять? И так хватит. — Нет, зачем же, — и Коваль вытащил нож. — Все — в котел. Начало припекать. Завтракали на брезенте, в тени осин. Петров достал из мокрого песка бутылку охлажденной водки, пиво, боржоми. — Хорошо, что я вас встретил, — говорил Ковалю Петров. — Человек должен быть в коллективе. А в одиночку — и уха не уха, и рюмка не рюмка… Коваль не спросил, почему же в таком случае Петров отправился на рыбалку один, мог ведь, если бы хотел, пригласить кого-нибудь из друзей. Да, впрочем, есть ли у него друзья-то? Изучая окружение Петровых, подполковник узнал, что жили они уединенно — в гости не ходили, к себе не звали. Иван Васильевич часто ездил в командировки: в Москву, на свои строительные объекты, в другие республики. Нина Андреевна, по обыкновению, сидела дома одна. С сотрудниками треста, подчиненными по службе, Петров в нерабочее время не встречался, вышестоящее начальство, по-видимому, не вводило его в свой круг, и жил он в замкнутом кольце: служба — жена — служба. Кстати, скорее всего, и сегодня хотелось ему побыть наедине с самим собою. И подполковник вспомнил: «Волга» резко тормозит, потом трогается с места и снова останавливается. Машина напоминала человека, который колебался, не зная, как ему поступить… Костя, похлебав ухи, молча убирал с брезента пластмассовые дорожные рюмки, такие же тарелки, на которых осталось множество рыбьих костей, огрызки яблок и груш, хлеб. Ковалю подумалось, что, наверно, у этого пожилого человека есть семья, дети, может быть, и внуки, с которыми он хотел бы провести воскресенье. — Иван Васильевич, а вы умеете машину водить? — Даже права есть. На всякий случай, — ответил тот и вопросительно посмотрел на подполковника. — О Косте беспокоитесь? — усмехнулся Петров. «Как в воду смотрит!» — отметил про себя Коваль. — Ему все равно дома делать нечего. Холостяк. Забивал бы козла в прокуренной комнате, в общежитии. Пусть уж лучше свежим воздухом подышит. Верно, Костя? Водитель кивнул. На лице его застыло безразличие, и улыбка едва тронула губы. Подполковник подумал, что они с Тищенко в свое время допустили ошибку, не допросив водителя. Вполне возможно, что Нина Андреевна пользовалась машиной мужа. Какая-нибудь подробность, известная Косте, могла бы дополнить материалы следствия. — А Нина Андреевна тоже умела? — спросил Коваль. Петров нахмурился и метнул на собеседника тяжелый взгляд. — Нет. Нина Андреевна продолжала занимать мысли подполковника Коваля. Работая уже над раскрытием другого преступления (в центре города неизвестный ограбил квартиру и убил старуху, хозяйку дома), он время от времени неожиданно вспоминал Нину Петровну и все, связанное с ее трагедией. Ему начинало казаться, что погибшая женщина тенью бродит за ним, требуя возмездия. Он понимал, что тень эта — плод его беспокойства и неудовлетворенности, и скроется только тогда, когда у него самого исчезнут неожиданно появившиеся сомнения. Сейчас, беседуя с мужем Нины Андреевны, подполковник чувствовал, что между ними существует еще много невыясненного, недоговоренного, какая-то тайна, связанная с судьбой несчастной женщины. Петров пристально посмотрел на Коваля, словно хотел заглянуть ему в душу. Вместо обычной для него снисходительности в его взгляде появилось настороженное любопытство. Но что именно стремился узнать от Коваля управляющий, чем заинтересовал его сотрудник уголовного розыска? Пожалуй, скорее всего, волнуют его те слова, которые сказал Коваль на даче: «А что, если вашу жену убил не Сосновский?» Тогда разговор оборвался, и Петров молча проводил его до калитки. Но не мог же управляющий пропустить мимо ушей такое предположение! Теперь он, естественно, потребует, чтобы подполковник объяснился. — А ну, посмотрим, как там закидушка, — управляющий медленно поднялся с брезента. Подошли к берегу. — Эге-ге! — закричал Петров, вытаскивая удочку. — Есть! И что-то стоящее! — Глаза его полыхнули огнем, какой бывает только у рыбаков, когда они вытаскивают добычу и когда весь мир сосредоточивается на рыбине, которая вот-вот должна показаться из воды. Улов и на самом деле оказался недурен: громадная щука то раскрывала пасть, то сжимала ее, бросаясь в стороду и пытаясь сорваться с крючка. — Подсачек! — не оглядываясь, скомандовал Петров. — Подсачек, черт вас возьми! Где вы там, Коваль, Костя! Коваль схватил подсачек и стал заводить под щуку. Несколько неудачных попыток, и наконец щука забилась в сетке, подполковник испытал непередаваемое ощущение, словно бьется она прямо у него в руках. Рыбаки возвратились в тень. — За такой улов, — произнес управляющий, тяжело опускаясь на брезент, — мы с вами, Дмитрий Иванович, вполне заслужили еще по рюмашечке. — Жарко, — возразил Коваль. — Не стоит. — Да я и сам не очень-то люблю это зелье… И все-таки ради такого случая… Может быть, хоть пивка? Костя! — крикнул Петров. — Пиво еще есть? — Есть. — Давай сюда. Выпили пива. — Килограмма четыре потянет, — сказал управляющий. — У, хищница! Зверь, а не рыба. Серый волк подводного царства… Человек тоже хищник. Но другого рода. Хищником не рождается. — Не вижу связи. — Хочу сказать, что природа зверя неизменна: каждый тигр — хищник, любая щука пожирает мелкую рыбешку. Человек может стать еще большим хищником. Но только при определенных обстоятельствах. Стоит эти обстоятельства изменить, и он снова возвратится к своему естественному состоянию. — Обстоятельства, конечно, важны, — согласился Коваль. — К сожалению, об этом мы забываем. Стоит человеку один-единственный раз оступиться — и на всю жизнь окружен он стеной недоверия. Коваль не мог взять в толк, куда клонит его собеседник, и терпеливо слушал. — Поскольку именно вам часто приходится иметь дело с оступившимися, — продолжал управляющий, — надо помнить об этом. В голосе Петрова прозвучала менторская нотка. И в то же время Ковалю показалось, что управляющий вроде бы призывает его быть гуманным. «Вот тебе и Петров! — подумал подполковник. — А еще говорят, он — человек крайне суровый, даже безжалостный. Небось подчиненные и не догадываются, что творится в душе их начальника». Ковалю нравились люди волевые, умеющие сдерживать свои чувства, нравились руководители, которые не ищут у подчиненных легкого авторитета, не стараются угодить всем подряд. И то, что управляющий сегодня ни единым словом не обмолвился о своей трагедии, хотя конечно же все время помнил о ней, не искал сочувствия, тоже свидетельствовало, по мнению Коваля, о твердом характере Петрова. Такой характер и горе не сломит, а укрепит. — Расскажу вам для ясности краткую историю, — продолжал управляющий трестом. — Когда-то был у меня в Херсонской области на буровой рабочий один. Звали его, кажется, Андреем, фамилии не помню… Человек молчаливый, угрюмый. Много горя хлебнул. В молодости воровал. В колониях с ним возились, воспитывали. В конце концов решил он с такой жизнью покончить. Поступил на работу. Работал хорошо, даже самоотверженно… Но вот случилась в общежитии кража. Вызвали милицию. Ваши коллеги приехали и — сразу к Андрею. Перерыли у него все: рюкзак, постель. Ничего не нашли, но не отстали: «Признавайся, куда дел!» А он, рассказывали, белый как стена и едва не плачет: «Не брал я!» И все-таки увезли его. Несколько дней продержали в милиции. Потом отпустили. Но ведь кровно человека обидели, оскорбили в нем все то человеческое, что он сумел в себе найти и утвердить. В душу плюнули, понимаете? Два дня Андрей на работу не выходил, на третий повесился на электрическом шнуре. Правда, ребята следили за ним — вовремя вытащили из петли. Однако живой-то живой, а душа-то, душа — исковеркана! Теперь уж никакое воспитание ему не поможет… Вот и судите сами: встал человек на верную дорогу, а стражи закона грубо выбили его из колеи… Петров умолк, налил себе пива. Подполковник рассматривал, вертя в руке, какую-то веточку. Водитель, подняв капот «Волги», копался в моторе. Его головы и плеч не было видно. — Конечно, — снова заговорил управляющий трестом, — не сразу люди перевоспитываются. У некоторых этот процесс настолько замедлен, что идет до самой старости. У других быстрее. Но подумайте, Дмитрий Иванович, это ведь трагедия, если, пройдя через все испытания, человек в конце концов спотыкается и возникают обстоятельства, которые снова толкают его на преступление. Теперь ему гораздо труднее нарушить закон. Ведь с того момента, как общество простило его, весь строй мыслей и чувств становится у бывшего преступника совершенно иным. Он уже, как говорят французы, больше роялист, чем сам король, он честнее честного, который никогда не испытывал душевных терзаний. И вот, представьте, неожиданно в его новую, чистую жизнь врывается буря и гонит его назад, в проклятое прошлое. Общество снова лишает его своего доверия, и он вынужден снова браться за оружие… — Против общества? — Против невыносимых обстоятельств и, естественно, против общества… Коль скоро оно, это общество, руками своих стражей и хранителей несправедливо обижает человека, как это было с моим рабочим… — Вы ищете оправдания рецидиву? Ваш Андрей стал рецидивистом? — Нет. Я хочу, чтобы люди, которым доверены карательные функции, понимали, как это ответственно. Ведь посади они Андрея, на этот раз без вины виноватого, — из колонии вышел бы законченный рецидивист! Петров разволновался. В голосе его звучала искренность, словно делился он с Ковалем чем-то наболевшим, выстраданным. Таким подполковник видел его впервые. Это был совсем не тот человек, с которым Коваль недавно беседовал в Березовом. — А может быть, его не Андреем звали? — прищурившись, спросил Коваль и посмотрел в ту сторону, где стояла «Волга». Петров уловил этот взгляд подполковника. — Думаете, речь идет о моем водителе? — управляющий натянуто улыбнулся и сказал: — Нет, не Костя… Не ломайте голову. Человека, которого я назвал Андреем, нам с вами не найти. Я потерял его из виду… Кто знает, может быть, он где-то рядом, а может быть, занесло его на край света… Да дело-то не в нем, а в принципе. Представьте себе двоих: один вот такой, как Андрей, по молодости натворил бед, а потом встал на правильный путь, и другой — тихоня, никогда ни в чем не провинившийся, но в душе готовый на подлость или даже на преступление. Поставьте их в условия, способствующие преступлению. Кто его совершит? Тихоня, в душе которого давно созревал гнилой плод да так и остался несорванным… Лично я выбрал бы себе в товарищи раскаявшегося преступника… Да что далеко ходить! Этот растленный тип, этот зверь, всю жизнь игравший роль порядочного человека… Петров умолк, тяжело опустил голову. Не нужно было называть имени Сосновского, чтобы Коваль понял, о ком речь. «Сейчас спросит о моей реплике на даче, — подумал он. — Видимо, к тому и разговор-то завел». Но вопроса, которого опасался Коваль, Петров так и не задал. И мысли оперативника возвратились к рассказу управляющего. «А все-таки кто же этот Андрей? — думал Коваль. — И почему Петров так разволновался, вспоминая о нем?» — Простите, — сказал он. — Но меня все же заинтересовал ваш Андрей. Вы так сердечно говорили о нем… Не ваш ли родственник? Или кто-то из близких вам людей? — У меня ни родных, ни родственников нет, — сухо ответил управляющий трестом и так посмотрел на собеседника, словно хотел сказать: «Вы же знаете!» Взгляды их встретились. Коваль опустил глаза. Да, он действительно должен был знать, что родственников у Петрова нет. — Один как перст, — продолжал управляющий. И с горечью добавил: — Тем более теперь… Подчеркну два момента из сказанного. Первый. Зверь, как известно, хищник от природы. Человека делают хищником обстоятельства. — Это верно, — согласился Коваль. — Человек по природе своей — не преступник… Однако вы непоследовательны, Иван Васильевич. Вспомните ваши слова о тихоне, в душе которого зреет гнилой плод. Откуда же у него этот плод? От природы, от рождения? Или как-то приобретен? — А вы изучили прошлое этого мерзавца, его воспитание, окружение, все те обстоятельства, которые выработали в нем и привычки, и склонности, и характер? Вот откуда ржавчина-то! А родился… даже этот зверь родился, наверное, как и все дети, с нормальной психикой. Да, да! Представьте себе! То, что больше всего интересовало Коваля, ради чего он, собственно говоря, и принял приглашение Петрова поехать вместе на рыбалку, замаячило где-то рядом. И хотя Коваль не мог вести следствие в таких необычных условиях, он все же спросил: — Иван Васильевич, а фотография этого Андрея у вас случайно не сохранилась? Или хотя бы он в группе, на общем фото? — Андрея? — управляющий удивленно посмотрел на Коваля. — Нет… Я с ним не фотографировался. Он был моим рабочим, а не другом, — назидательно объяснил Петров. — Я понимаю. Но иногда снимается весь коллектив. По случаю праздника, окончания строительства или по какой-то другой причине. — У меня такой моды не было! Да что вам дался этот Андрей! — рассмеялся Петров. — И сам не знаю… Но вы не фотографировались со своим коллективом, надеюсь, не от пренебрежения к рабочим. Мне кажется, вы и вообще не любите сниматься. — Что верно, то верно. Не люблю. — Я тоже, — вежливо заметил Коваль. — Но иногда приходится. Все мы смертны. Пускай хоть что-то останется на память… — Мои сооружения — вот память! Как там у Маяковского? «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм». Или еще — это уж прямо о нас, артезианцах: «Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима…» А дети… Детей нет у меня… Что поделаешь — не повезло. Некому фотографии на память оставлять… — А ваши родители или, скажем, дядья какие-нибудь тоже не оставили вам на память о себе хоть какой-нибудь визитки? — Мои родители думали, как бы концы с концами свести, как хлеба досыта поесть, а не о такой, извините, чепухе. — Но однажды вы, кажется, отступили от своего принципа. — И не однажды. Приходилось, конечно, и мне позировать перед фотоаппаратом. Для документов… Да в конце концов, Дмитрий Иванович, — шутливо запротестовал Петров, — куда это годится! Вы и на отдыхе без допроса не можете обойтись. На черта вам какие-то фотографии! Лучше дайте мне довести до конца свою мысль. — Да, да, пожалуйста. — Так вот, что касается обстоятельств. Причины преступности по преимуществу социальные. Это точно. — И в нашем обществе тоже? — спросил подполковник, видя, что его попытки обходным путем узнать что-либо о найденной им фотографии ни к чему не приводят. Пожалел, что нет с собой этого фотообрывка. Может быть, стоило показать его Петрову и не терзать себя догадками. Вполне возможно, что никакой тайны в этой фотографии нет и он, Коваль, ломится в открытую дверь. — И в нашем обществе — тоже, — ответил управляющий. — И может быть, даже больше, чем где бы то ни было. Ведь именно у нас разыгрались самые острые классовые битвы. Вы знаете, конечно, что, скажем, в тридцатые годы, в период массового раскулачивания, порой огульного и несправедливого, бандитизм распространялся как эпидемия. Человек, вырванный из своей привычной среды, произвольно репрессированный, лишенный средств к существованию, превращался в люмпена, в босяка, а в конечном счете — и в преступника… Вот ведь дело-то какое: далеко не всегда виноват сам человек. И доля его вины тем меньше, чем больше подавляют его обстоятельства. — Так что же, по-вашему, всеобщая амнистия преступникам? — не выдержал Коваль. — Но ведь и в условиях коренных социальных преобразований преступниками становились отдельные, пусть иной раз и несправедливо ущемленные, но отдельные личности. Абсолютное меньшинство. В скобках замечу — враждебное нашему миру. В то же время, в тех же самых условиях многие из совершавших преступления выбирали путь единственно верный — путь возвращения в общество. И не могу не напомнить вам, Иван Васильевич, что революция поднимала к новой жизни миллионы людей… — Вам, работникам карательных органов, не следует оперировать категориями полководцев и вождей, которые считают людей миллионами, — парировал довод Коваля Петров. — Перед вами конкретная личность — человек, сбившийся с дороги… Так вот, второе, что исключительно важно для вас, — это индивидуальный подход. Только при точной оценке обстоятельств, толкнувших человека на преступление, можно правильно определить социальную опасность личности и меру наказания. Возможно, человек, совершивший преступление, в душе вовсе не преступник, а в данном случае стал жертвой обстоятельств. — Именно этим и занимается правосудие. — К сожалению, не всегда. И не в полной мере. Не учитывается, например, сколько времени прошло между преступлением и наказанием. Допустим, Иван Иванович что-то украл. Это стало известно через три года. Судить надо Ивана Ивановича — преступника. Но ведь преступника-то давно уже нет! Сегодня, три года спустя, Иван Иванович — другой человек. И вот судят сегодняшнего, уже честного и раскаявшегося Ивана Ивановича. Справедливо? Нет… Отсюда и ошибки правосудия, не менее опасные, чем само преступление когдатошнего Ивана Ивановича. — В нашей юриспруденции есть понятие давности, которое все это учитывает. — На бумаге. — Законы пишутся на бумаге, а не вилами по воде! — Я имею в виду формализм в этом вопросе. Знаю, знаю, действительно есть срок давности, после которого вопрос о совершенном преступлении считается исчерпанным. Ну, допустим, для какого-то преступления — десять лет. Прошло десять лет после твоего злодеяния — не попался — все в порядке, помилован. А если не прошло? Если прошло восемь, восемь с половиной, девять лет? Судят. И дают на полную катушку. Но судят-то кого? Опять-таки не того человека, который когда-то совершил преступление, а совсем другого, хотя и носящего ту же фамилию, то же имя. Читал я где-то, что в организме человека в течение семи лет полностью обновляются все клетки. Старые отмирают, а на их месте появляются новые. Это — биология или там физиология. Так ведь и клетки души человеческой тоже не вечны! Сама жизнь перевоспитывает человека. И что в сравнении с этим казенный срок давности? Зато формалистам легко: учли его — и вроде бы правосудие свершилось! — Вы, Иван Васильевич, не знакомы с юридической практикой. Учитывается не только это, но и многое-многое другое. Петров скептически махнул рукой. — Так что же вы предлагаете? Петров не ответил. А Коваль продолжал: — Вот вы говорите: Иван Иванович проворовался. Прошло три года, пока преступление раскрыли. Иван Иванович уже другой человек, перевоспитанный, честный. Судят, так сказать, старого Ивана Ивановича, а приговаривают нового. — Совершенно верно. Вы меня правильно поняли. — А вы не заметили, Иван Васильевич, в своей позиции некоторого противоречия? Иван Иванович стал, по-вашему, честным? Но почему же в таком случае он сам не заявил о совершенном им преступлении? Еще до того, как был разоблачен. Где же его честность? Повинную голову меч не сечет. Тех, кто приходят с повинной, общество прощает. Потому что верит: они стали честными, порядочными. А ваш Иван Иванович? Он-то ведь скрывался, молчал! — Возможно, не был уверен, что его простят. Или боялся моральной травмы, позора, который стал для него страшнее тюрьмы. И это тоже свидетельствует о его перевоспитании. Раньше он плевал на мораль и боялся только решетки… Конечно, Дмитрий Иванович, я не юрист. Может быть, что-то и неточно толкую. Вам виднее. — Сегодня вы совершенно свободно оперируете юридическими терминами, — заметил подполковник. — В Березовом вы напрасно подчеркивали свою неосведомленность. — Не было настроения распространяться. А вообще-то я когда-то интересовался этой наукой. Одно время собирался даже пойти на юридический факультет. Журнал специальный выписывал… Коваль прикрыл глаза, чтобы не выдать себя. Управляющий неожиданно выбил у него из рук козырь, который он берег на всякий случай. Но уже в следующее мгновенье подполковник успокоился, сообразив, что Петров «передернул карту». «Собирался даже пойти на юридический… Журнал специальный выписывал». Из этих слов можно сделать вывод, что все это происходило одновременно. Но ведь журнал-то Петров выписывает последние пять лет, когда ему, уже известному квалифицированному инженеру, переучиваться на юриста не имеет никакого смысла. Да и возраст уже не тот. Однако ловить управляющего на этом несоответствии подполковник пока не стал. Не задал он и другого вопроса, который так и вертелся на языке: «А где же ваша бескомпромиссность, о которой все говорят? Или у вас для юриспруденции другие критерии, чем, скажем, для производства?» — Собирался послать в редакцию журнала по этому поводу письмо… — продолжал Петров. — Так и не собрался. Правосудие должно искать новые критерии для квалифицирования преступника и определять меру наказания, исходя из них. — Петров сделал паузу и неожиданно закруглил разговор: — Ох, и болтуны же мы! Бог знает, в какие дебри забрались! А к чему все это? Мы — рыбаки! — Он встал. — Пойдем-ка лучше посмотрим, что там у нас на крючке. Но на этот раз на крючках не было ничего. …В город Коваль вернулся вечером рейсовым автобусом. Поблагодарив управляющего за любезность, он пошел по берегу. Выйдя на луг, уселся над водой и долго сидел среди полной тишины, лишь изредка нарушаемой всплесками рыбы или криком чайки. Думал о беседе с Петровым в Березовом. Пытался анализировать и систематизировать свои впечатления, вспоминал нюансы разговора с управляющим, но выводы делать не спешил. Больше всего удивляло подполковника, что Петров так и не вспомнил его прямого вопроса, заданного в Березовом. Любой человек на месте Петрова конечно же поинтересовался бы. Значит, Петров заставил себя молчать. Почему? Может быть, ждал, что работник милиции сам что-то скажет. Но, не дождавшись, должен же он был спросить! Иначе — зачем пригласил его в машину? И вообще, зачем затеял эту рыбалку в компании с ним, Ковалем? Неужели он так любит общество работников уголовного розыска, что не может без них и отдыхать? Коваль пытался дать себе ответ и на еще один важный вопрос: чего он может ждать от Петрова — помощи или противодействия, стоит ли откровенно делиться с ним своими сомнениями или пока молчать? Он решил в ближайшее время еще раз встретиться с Петровым, но не с пустыми руками, а с фотографией.15
Состояние возбужденности и протеста, которое время от времени охватывало Сосновского, возникало все реже и в конце концов сменилось полной апатией. Он слабел так, как слабеют при большой потере крови. Чувствовал себя смертельно усталым, и собственная участь стала ему безразлична. Временами он забывал, где находится и что его ждет. Сидя на койке в состоянии полудремы, он пребывал в плену воспоминаний о своей и словно бы уже не своей, а чьей-то чужой безоблачной жизни. И ему самому порой трудно было отличить: когда он спал зыбким и неглубоким сном, а когда только погружался в похожие на сон грезы.16
Сосновский работал над картиной, как и обещал Нине Андреевне, на той лесной поляне, где росла дикая яблоня. Первые сеансы были не очень удачны. Он нервничал, и это его состояние не могло не передаться женщине, которая и без того испытывала неловкость, что ее рисуют и что приходится принимать предложенную художником довольно-таки фривольную позу, и еще оттого, что Сосновский как-то странно смотрит на нее. Когда она инстинктивно пыталась натянуть приподнятое немного выше колен платье, Сосновский сердился. Внушал ей, что женщина на картине должна лежать совершенно свободно и непринужденно, так как зашла далеко в лес и не боится, что кто-нибудь ее увидит. В конце концов художник убедил Нину Андреевну, что от ее непринужденности зависит успех всей работы, и она немного освоилась, старалась унять свою стыдливость и послушно замирала именно в той позе и с той улыбкой, которых добивался художник. А Сосновский, работавший раньше совершенно спокойно с обнаженными натурщицами и забывавший, что перед ним — женщина, теперь при одном только взгляде на Нину Андреевну, лежавшую на траве в легком цветастом платье, волновался, как мальчишка. Работа над картиной шла медленно. Временами художник откладывал кисть и подолгу не сводил глаз с Петровой. Ему виделось, как поднимается она с травы, подходит, обнимает своими тонкими и нежными, похожими на детские, руками его шею и говорит: «Юрий Николаевич, я давно знаю, что вы меня любите. Вы замечательный, необыкновенный человек, и я теперь понимаю вашу сложную, трудную, не согретую любовью и лаской жизнь…» «А как же Петров?» — он находит в себе силы пошевелить губами. «Петров? — невозмутимо переспрашивает Нина. — Разве вы не заметили, что я не люблю его? У него тяжелый характер. А вы — хороший, добрый». Дальше все исчезало в сознании Сосновского в таком ярком свете, что он закрывал глаза и его начинало знобить. Когда удавалось овладеть собой, он открывал глаза и снова видел Нину Андреевну, терпеливо полулежащую под яблонькой, и так же, как раньше, она была далеко от него, даже дальше, чем обычно. Стиснув зубы, он снова брался за кисть. Были минуты, когда он еле сдерживал себя, ему так хотелось броситься к ней и целовать ее лицо, руки, шею… Но вот ожили на картине ее ноги, бедра, высокая грудь, обрели естественную упругость мышцы лица, вспыхнули светом прекрасные глаза, заиграли улыбкою и словно зашевелились нежные губы. И постепенно, по мере того как Нина Андреевна возникала на полотне, женщина, лежавшая едва ли не у ног Сосновского, словно утрачивала свое очарование, отодвигалась все дальше, превращаясь в его детище, в нечто родное, дочернее, художник побеждал в нем влюбленного, и он успокаивался. Конечно же ему не хватило тех пяти-шести и даже десяти сеансов, о которых он просил Петрову. А поскольку и у Нины Андреевны не всегда было время для позирования, работа над картиной растянулась почти на все лето. Несколько раз во время сеансов приходил на поляну и Иван Васильевич. Молча, стараясь не мешать художнику, наблюдал за его работой. По спокойному, равнодушному выражению лица Петрова нельзя было понять, нравится ему картина или нет. Однажды, когда Нина Андреевна спросила его об этом, он улыбнулся и сказал: «Дураку неоконченную работу не показывают. Вот закончит товарищ художник свое дело, тогда и видно будет». Когда картина была уже почти готова, Петров спросил Сосновского: — А вы ее и выставлять будете? — Если вы и Нина Андреевна не возражаете. Это, пожалуй, лучшее из того, что я написал. — Пожалуйста, работа-то ваша, — сказал Петров. — Спасибо. Но я ее не продам. Сколько бы ни предложили. Это полотно принадлежит не мне, а Нине Андреевне. Она вдохновила меня. И после выставки я подарю картину ей, то есть вам…17
У Коваля не было ни возможностей, ни убедительных данных, а главное — официальных прав для того, чтобы теперь, после суда, установившего виновность Сосновского и определившего ему меру наказания, снова возвратиться к делу об убийстве гражданки Петровой. Но после встречи с управляющим на даче и на рыбалке подполковник явственно ощутил: его беспокойство и неудовлетворенность расследованием дела усилились. И причиной этого не могла быть, конечно, одна только жалость к талантливому человеку — художнику Сосновскому. …Коваль попросил отдел ГАИ под каким-нибудь благовидным предлогом вызвать водителя управляющего трестом «Артезианстрой». И словно случайно заглянул в кабинет автоинспектора именно тогда, когда там находился Костя, который с обычным для него хмурым видом односложно отвечал на вопросы капитана, придирчиво разглядывавшего его права. Увидев подполковника, Костя встал и поздоровался. — Здравствуйте, здравствуйте! — дружелюбно отозвался Коваль. — В гости к нам? На лице водителя появилось удивление: всем известно, что сюда в гости не ходят. Но он промолчал. Коваль вопросительно посмотрел на инспектора. — Проверка документов, товарищ подполковник, — объяснил тот. — Ничего особенного. Капитан быстро просмотрел удостоверение Кости, сверил его с какой-то учетной карточкой и сказал: — Ну, вот и все. Только к документам аккуратнее относиться надо. А то совсем замусолили. Коваль присел возле стола. Автоинспектор не спешил возвращать шоферу права. Подполковник уже знал, что на рыбалке Петров рассказывал не о Косте: биография у Кости совсем другая, чем у того, кого управляющий назвал Андреем. — Верните товарищу документы, — сказал Коваль капитану. — Можно идти? — спросил Костя. — Одну минуточку, — обратился к нему подполковник. — Воспользуюсь случаем. Скажите, пожалуйста, не приходилось ли вам куда-нибудь возить Нину Андреевну одну, без мужа? Водитель какое-то время сосредоточенно смотрел на Коваля. — Нет, — ответил он наконец. — Только с Иваном Васильевичем… — Он подумал еще секунду и повторил: — Нет, не припоминаю. — На дачу, например, в Березовое? Костя отрицательно покачал головой. — А по городу? В магазин… На рынок… Ведь домашней работницы у них не было. Нина Андреевна покупала все сама?.. — Да, — кивнул Костя. — Сама. Но рынок-то рядом. Три остановки на трамвае. Трамваем и ездила. — А оттуда, с полными руками, — тоже? Костя не ответил. — Не жалел, значит, Иван Васильевич свою жену? — заметил Коваль. — Не знаю… Характер у Ивана Васильевича, конечно, не очень-то нежный. Но все тяжелое им домой привозили. Картошку, другие овощи, фрукты, арбузы и прочее. Да и сама Нина Андреевна разъезжать не любила. Не так, как другие жены начальников — только бы целый день машину служебную гонять. — Понятно, — вздохнул Коваль. Ответы Кости развеяли те догадки, которые внезапно появились у него на рыбалке. В тот же день, заново просматривая показания свидетеля на начальной стадии расследования, когда, кроме главной, существовали и другие версии убийства, Коваль обратил внимание на заявление, которое тогда, в мае, показалось абсурдным и ему, и Тищенко. Один из жителей поселка Березовое показывал, что семнадцатого мая после двенадцати часов дня он видел, как из вагона пригородного поезда вышел Петров и направился к своей даче. Свидетель настаивал на своих показаниях, подчеркивая, что он еще удивился, увидев в руке управляющего старую плетеную корзинку, обшитую поверху материей. Видел он Петрова всего несколько секунд, потому что, выйдя из вагона, управляющий затерялся в толпе на платформе. Подполковник проверил тогда расписание поездов. С пятнадцатого мая по летнему расписанию на полустанок Березовое электричка приходила в двенадцать часов двадцать минут. Но в двенадцать часов двадцать минут семнадцатого мая Иван Васильевич Петров проводил совещание у себя в тресте и там было более тридцати человек! Алиби Петрова было доказано полностью. Не мог ведь один и тот же человек в одно и то же время проводить совещание в городе и выходить из вагона поезда в Березовом. И заявление свидетеля не было принято во внимание. Возможно, он перепутал дату или просто-напросто обознался и принял за Петрова какого-то другого человека. Коваль перечитывал это заявление снова и снова. Смешно было подвергать сомнению алиби Петрова, но почему же все-таки свидетель уверенно настаивал на том, что видел его? Подполковник решил еще раз пригласить к себе свидетеля. …Сухонький, не по летам подвижной старичок с блестящими черными глазами-пуговками повторил свои показания: видел Петрова на платформе в Березовом тогда-то и во столько-то. «Черт побери! — подумал подполковник. — Не призрак ли Петрова видел старик? А может быть, действительно человека, похожего на Петрова? Его двойника?» И чем больше думал об этом Коваль, тем все сильнее начинала овладевать им мысль, что в деле об убийстве Нины Андреевны, кроме Сосновского и Петрова, должно быть еще одно действующее лицо. Кто-то третий! Но кто же он и какова его роль? — Каким показался вам в тот день Петров? — спросил подполковник свидетеля. Старичок не понял вопроса. — Не показалось ли вам что-нибудь необычным в облике Петрова, кроме старой плетеной корзины? — Вроде бы нет… — А может, все-таки это был не Петров? — Да нет, Петров! — Он был весел, спокоен или расстроен? Спешил или нет? Как был одет? — Как одеты, говорите?.. — медленно переспросил старичок. — Так себе, плохо были одеты. Старый черный костюм… темная рубашка… И не расстроены, только вроде бы усталые какие-то… Я еще подумал: постарели управляющий. Хотя видел-то я их в лицо секунду какую-то… — Почему же вы уверяете, что это был именно Петров, если видели его в лицо всего секунду? — Я по походке их знаю. Идут, точно подпрыгивают. Я у дороги живу и люблю на прохожих смотреть. Управляющий, если не машиной подъезжают, то всегда мимо меня идут. У каждого человека походка своя: один уточкой плывет, другой, как журавль, вышагивает, третийбочком или вразвалочку, а управляющий только так — чуть-чуть пританцовывая. — И старичок встал, пытаясь изобразить походку Петрова. — Показалось мне, что постарели они. Давненько не видел. Зимой да весной нету их, до самых майских праздников на даче не показываются. И спина у них вроде бы за зиму ссутулилась. И вот еще, вспомнил! — обрадовался старичок. — На голове-то у них не шляпа была, как всегда, а кепка! И подумал я: начальник-то какой, большой человек, а вот приехали, наверно, своими руками дачу в порядок привести после зимы, подремонтировать… Отпустив свидетеля, Коваль спрятал документы в сейф и поехал в «Артезианстрой». Новое здание треста, находившееся почти в центре города, встретило его внушительной вывеской, золотые буквы которой сверкали на солнце и слепили глаза. Коваль уже бывал здесь, и сейчас, как и в прошлый раз, на него произвела приятное впечатление деловая тишина. Даже арифмометры и пишущие машинки, казалось, стрекотали как-то приглушенно. И в прошлый раз, и сейчас Коваль не мог избавиться от ощущения, что попал в идеально организованный мир, где царят железный порядок и безукоризненная четкость и где все покоряется единой воле. В приемной управляющего были посетители. По их одежде и по обрывкам фраз подполковник заключил, что это съехались прорабы, вызванные с объектов. Входили в просторную приемную и работники управления. Говорили здесь вполголоса, почти шепотом. — Товарищ Петров у себя? — спросил Коваль у девушки-секретарши. — Вы откуда? — секретарша окинула его оценивающим взглядом. — Иван Васильевич занят. Не ответив ей, Коваль открыл обитую черным дерматином дверь, потом вторую и увидел в глубине длинного кабинета за массивным столом управляющего трестом. Петров задумчиво смотрел в настежь распахнутое окно. — К вам можно? — спросил подполковник, идя от двери к столу. Петров повернул голову, узнав Коваля, поднялся навстречу и любезно произнес: — Пожалуйста, — и указал Ковалю на кресло. — Какие-нибудь новости? — спросил он, когда подполковник сел. — Пока нет, — неопределенно ответил Коваль. В кармане у него лежал найденный им обрывок фотографии, но… «Показать его никогда не будет поздно», — подумал подполковник. Больше Петров не сказал ничего. Он и Коваль молча глянули друг другу в глаза, и подполковник понял, что управляющий не спросит о цели визита, а Петров увидел по глазам оперативника, что спрашивать не стоит, потому что прямого ответа он все равно не получит. И между ними состоялся примерно такой безмолвный диалог: «Не понимаю, что вам еще от меня нужно, подполковник». «Прекрасно понимаете. Хотя дело закончено, я не могу успокоиться». «Я работаю. А вы мне мешаете. Мало того, что у меня убили жену, что я страдаю, так мне еще не дают забыться!..» «Вы нервничаете, Петров, хотя и пытаетесь это скрыть. И это мне не нравится. Я тоже человек занятой и пришел сюда не для того, чтобы любоваться вашим кабинетом». «Вы опоздали, Коваль. Суд вынес приговор, и ваше время истекло. Я могу попросить вас уйти…» «Никогда вы этого не сделаете. В ваших глазах — страх. Но почему? Ведь вам вроде бы нечего бояться. Ваша личная непричастность к убийству доказана и алиби, и характером преступления. Но вы что-то знаете и не хотите, чтобы узнал об этом я, не хотите помочь нам разобраться в этой запутанной истории. Что же вы утаиваете, Петров?» «Не злоупотребляйте моим терпением, Коваль. Будете приставать — выгоню! Понятно?» «Понятно, Петров. Но вы все-таки сперва раскроете мне свою тайну. Может быть, даже тайну вашего двойника. Меня очень заинтересовала одна находка. Но я пока помолчу. Подожду, пока вы сами не расскажете…» «Ну и сидите, черт с вами! Но скажите мне, хотя бы ради приличия, зачем вы пришли?» «Мне кажется, вам выгодно прикидываться, будто вы не понимаете, чего я от вас хочу. Если бы я сейчас сказал, что пришел просить вас вырыть колодец на Марсе, вы все равно сделали бы вид, что поверили. Потому что вы все-таки чего-то боитесь. Но чего?!» А вслух подполковник в это время сказал: — У вас, кажется, намечено совещание? — Да, производственное… Вы хотели со мной поговорить? Что-нибудь случилось в моем коллективе? «Интересно, знает ли он о моем разговоре с Костей?» — подумал Коваль. — Нет, все в порядке, — усмехнулся он. — Шел мимо, решил заглянуть. Если разрешите, с удовольствием посижу, послушаю. Уже подумываю об отставке. Придется переквалифицироваться. А что, если в бурильщики пойти, а? — он снова улыбнулся. — Вот и поучусь. Трест-то ваш из передовых! — Что ж, пожалуйста, — суховато ответил Петров. — Послушаете и поймете, как мы мучаемся. Да, управляющий трестом был сегодня совсем не похож на того Петрова, с которым Коваль рыбачил в воскресенье. Правда, одно дело — отдых, другое — работа. И все-таки… Управляющий нажал на одну из кнопок на столе. В кабинет впорхнула секретарша. — Пусть заходят. По одному, быстро и бесшумно, словно на цыпочках, входили прорабы и служащие треста. Коваль обратил внимание на то, что каждый из них старается занять место где-нибудь подальше от стола управляющего. Еле слышно зазвонил телефон. — Опять жалуются? — проворчал в трубку Петров. — В шею гнать их надо, товарищ Третьяк. Извините, вырвалось… Нервы не выдерживают. Они же сами виноваты. Если ты заказчик, финансируй вовремя. Сроки срываются? Ответственная стройка? А другие объекты у меня не ответственные? Если я переброшу всю технику и рабочую силу им одним… Груб, пишут? Обижаются? Павел Сергеевич, я с ними не в бирюльки играю. Если попросту не понимают… Хорошо, хорошо, учту! Пока управляющий разговаривал по телефону, подполковник рассматривал лица строителей и вспоминал полученную в начале следствия служебную характеристику на Петрова. За время войны и после нее техник Петров значительно выдвинулся. Работал на оборонных объектах в Средней Азии, потом на Украине. Начал скромным мастером, стал прорабом, а после окончания инженерных курсов сразу занял должность главного инженера треста. Не так давно стал управляющим. Трудовая деятельность Ивана Васильевича Петрова неоднократно отмечалась почетными грамотами и денежными премиями, а за Среднюю Азию он получил медаль. В одной из бесед управляющий доверительно намекнул Ковалю, что после сдачи очередного сооружения ему дадут орден. Характеристика свидетельствовала, что Петров — «хороший организатор, волевой руководитель, умеющий выполнять и перевыполнять плановые задания». Управляющий кончил разговор по телефону и окинул взглядом кабинет. — Все здесь? Начнем. Докладывает Бородин. Это было обычное производственное совещание. Начальники участков, прорабы коротко докладывали о делах на объектах. Поначалу Петров сдерживался, возможно, из-за присутствия подполковника, и только время от времени перебивал докладчика короткой репликой. Впрочем, Коваль видел, что управляющий вполне мог обойтись и без реплик — достаточно было ему взглянуть на подчиненного, как тот встревоженно замолкал или старался выразить свою мысль короче. Казалось, Иван Васильевич гипнотизировал людей. Даже сам подполковник на какое-то мгновение попал в магнитное поле этой атмосферы. Но вот управляющий словно забыл о постороннем человеке. Нет, он не раскричался, когда ему не понравилось то, что докладывал немолодой худощавый инженер, весь вид которого выражал покорность судьбе, он и говорил негромко, но в наступившей тишине каждое его слово камнем падало на голову инженера. — Значит, и в этой декаде план не выполнишь? — Иван Васильевич, трубы не подвозят. Из-за этого и простои. Я докладывал вам. — Что ты мне, Лахно, очки втираешь? Лодырь ты. Зачем пришел сегодня ко мне? Хныкать? Убирайся отсюда! Отправляйся на свой участок и не попадайся на глаза, пока сто процентов не будет. Или — или!.. Или сделаешь план, или выгоню. Инженер вздохнул, взял с подоконника шляпу и, осторожно ступая по ковровой дорожке, направился к двери. Все молчали. И в эту минуту напряженного молчания Коваль вспомнил изречение: «Убийца — тот, кто убивает тело, но трижды убийца — кто убивает душу». Где он это вычитал? Кажется, у Ромена Роллана. Мудро сказано. Но если это так, почему законы человеческого общества наказывают главным образом за убийство тела? Не потому ли, что убийство тела — акт единовременный и заметный, а убийство духа растянуто во времени и не поддается точному измерению, ибо не имеет ярко выраженных сиюминутных последствий? Но в таком случае законы несовершенны… Интересно, на самом деле это — Ромен Роллан? Надо будет дома посмотреть. — Дальше… — Петров снова обвел взглядом присутствующих, выбирая следующего докладчика. Люди съежились. И те, кто должны были еще отчитаться, и те, кто уже докладывали. …Закончив совещание и оставшись в кабинете вдвоем с подполковником, управляющий трестом вытер платком лоб. — Вот так и живем, — сказал он. — Бездельники! Легкой жизни хотят… Они меня до инфаркта доведут… Инфаркт так не вязался с обликом пышущего здоровьем Петрова, что, несмотря на тяжкое впечатление, которое произвело на Коваля совещание, он мысленно улыбнулся. — Не мое дело, Иван Васильевич, но вы так оборвали старого инженера… — Лахно? Патентованный лодырь! Сложа руки трубы ждет. На других участках тоже не хватает, а план вытянули! А он хнычет, няньку ему давай!.. — Как же они выполнили? Без труб артезианский колодец не построишь. — Сумели. В одном месте сэкономили, в другом — добавили. О неритмичном снабжении я лучше их знаю. И меры принимаю. Но я сам с поставщиками и старшими товарищами переговоры веду. И ты мне не напоминай, за мою спину и за трубы не прячься. Дело руководителя участка — преодолеть трудности. Головой работать надо, на месте выход искать. А если я вожжи ослаблю, на самотек пущу — все на ветер пойдет. Одному спустишь — всех распустишь. А у меня государственный план, народу вода нужна… Коваль встал, собираясь прощаться. Обрывок фотографии лежал в кармане. Но подполковник так и не достал его оттуда. Что-то мешало откровенно поговорить с Петровым. Петров тоже поднялся и вместе с подполковником вышел из кабинета. Секретарша, едва завидев управляющего, вскочила и замерла в ожидании распоряжений. Петров прошел мимо нее как мимо статуи. В вестибюле управляющий и оперативник снова посмотрели друг другу в глаза, и между ними опять произошел немой диалог: «Ну что, Коваль, узнали что-нибудь полезное для себя? Или уходите несолоно хлебавши?» «Этого я вам не скажу, Петров. Я понял: ждать от вас помощи не приходится». «Не понимаю, что вы тут вынюхиваете?» «Прекрасно понимаете, но помочь не хотите. Ничего, в конце концов я и сам разберусь». «В чем?» «Сам еще не знаю, в чем именно. В том-то и беда!» А вслух управляющий и оперативник распрощались как друзья. Петров предложил свою машину. Коваль отказался. Петров так и не поинтересовался, почувствовал ли подполковник, как трудно приходится строителям колодцев и согласен ли он после ухода в отставку работать в системе «Артезианстроя». Не вспомнил и рыбалку, словно и не было ни ее, ни дискуссии на берегу Днепра. Не сердится ли Петров на него, Коваля, за то, что он до сих пор ворошит завершенное дело, тревожа память погибшей? И в самом деле, что ему нужно от человека? Петрову сейчас не до милиции. В конце концов, никакое дополнительное расследование не возвратит к жизни его жену… Он, подполковник Коваль, со своим профессиональным педантизмом и скрупулезностью выглядит, по меньшей мере, занудой или напоминает того врача из старого анекдота, который, узнав, что его пациент умер, все-таки спрашивает, сильно ли он потел перед смертью.18
Пришла осень. Сад Коваля стал неуютным. Деревья словно расступились, открыв голые провода на столбах, обнажились крыши низеньких домиков, утыканных телевизионными антеннами. От частых холодных дождей поникла поредевшая листва, придавая пейзажу унылый вид. Дмитрий Иванович теперь не появлялся в саду. Возвратившись с работы, он уединялся в своем кабинете и, покуривая, перелистывал читанные и перечитанные книги. Иногда просматривал снятый наугад с полки том энциклопедии. Он понимал, что такого рода чтение — это лишь хитрость, с помощью которой он пытается обмануть свой переутомленный мозг. Внушая себе, что читает, он не переставал думать о служебных делах… Наташи дома не было. Утром она, как обычно, вместе с отцом спешила на работу, а вечером, до его возвращения, отправлялась в университет. Тишина, нарушаемая только тиканьем будильника, способствовала тому, что некоторые важные «открытия» приходили подполковнику в голову не тогда, когда он бывал в своем служебном кабинете или разговаривал с преступником в тюрьме, а именно дома, в уединении. Здесь, вспоминая во всех подробностях беседу с подозреваемым и словно ведя ее заново, Коваль порой находил новые ходы и решения, которые приводили к успеху. Так во время домашнего анализа обсуждают отложенную партию шахматисты, трезво изучая промахи противника и свои собственные ошибки. В тот вечер Коваль много думал о деле Сосновского. На протяжении всего следствия он впервые не мог ответить на главный классический вопрос юриспруденции, который задавался еще и в давние времена: кому это выгодно? Ни прямой, ни косвенной выгоды гибель Нины Андреевны не могла принести ни Сосновскому, ни, тем паче, ее мужу Петрову. Оставалась третья гипотеза — фатальное стечение обстоятельств, приведшее к случайной встрече Нины Петровой с ее таинственным убийцей. Нужно эту «неизвестную величину» либо найти, либо признать, что ее не существует. Сегодня подполковник получил информацию, которая наталкивала на версию совершенно новую и неожиданную. В ответ на запрос Коваля из одной исправительно-трудовой колонии сообщили, что на обрывке фотографии изображен некий Семенов Владимир Матвеевич, 1906 года рождения, уроженец Минской области, служивший в годы войны полицаем, после отбытия наказания избравший постоянным местом жительства город Брянск. Коваль немедленно направил в Брянск поручение: прислать ему фото Семенова, данные о нем и выяснить, где он находился семнадцатого мая. Подполковник и сам не знал, что заставило его так заинтересоваться двойником Петрова. Трудно было всерьез поверить, что именно этот человек из Брянска именно семнадцатого мая прогуливался по лесу неподалеку от дачи управляющего трестом, встретил его жену, пытался ее изнасиловать и убил. Все это было настолько нелепо, что любой юрист счел бы, что морочить себе голову этим Семеновым — означает попусту тратить время и силы. Так в общем-то рассуждал и Коваль. Но каким-то особым чутьем он угадывал, что в данном случае логика нелогична! Он не мог не искать. Хотя бы для того, чтобы еще раз проверить самого себя и окончательно убедиться, что следствие по делу Сосновского велось правильно. Только тогда можно будет избавиться от гнетущего чувства, будто бы в какой-то момент допущена ошибка. Догадка, появившаяся сперва в виде неясного неудовлетворения собой, своей работой, постепенно переросла в убеждение и лишила Коваля покоя. В чем же именно заключалась ошибка, на каком этапе оперативной работы или следствия она возникла и как повлекла за собой неправильные выводы — это предстояло разгадать. Право на ошибку? Ошибки бывают разные. Ошибка ревнивых влюбленных, исправленная первым же откровенным разговором, и трагическая ошибка Отелло. Не найденная бухгалтером копейка, которая заставила его просидеть ночь над проверкой отчета, и ошибка проектировщика, из-за которой разрушается новый дом или может рухнуть железнодорожный мост. Просчет курортника, который в последние дни отдыха остался без денег, и просчет экономиста, который не смог верно указать пути развития хозяйства… Но страшнее всего — ошибки, которые имеют необратимый характер. Например, ошибка хирурга или ошибка следователя, влекущая за собой и ошибку судебную. И хотя страдают от таких ошибок единицы — больной или невинно осужденный, ошибки эти даже на фоне сотен и тысяч блестящих операций и виртуозных расследований не становятся менее трагическими. Каждый человек — это целый мир. В нем, как радуга в капле воды, — вся гамма человеческих чувств, вся природа с ее законами, и звезды, и космос, — мир не только многообразный, но и неповторимый. Миллиарды людей — это миллиарды миров, очень похожих и вместе с тем совершенно разных, как отпечатки пальцев. Но оттого, что людей миллиарды, жизнь каждого из них не становится менее значительной и драгоценной. И если больной, который мог бы еще жить и жить, умирает под скальпелем или невинного объявляют убийцей и приговаривают к смерти, — разве же это не преступление перед всем человечеством, перед самой природой? А в деле, которому посвятил всю свою жизнь Дмитрий Иванович Коваль, есть еще высший судия, имя которому Справедливость. Ради торжества справедливости и провел он свои лучшие годы в тесных милицейских кабинетах, в стенах тюрем и следственных изоляторов, оперируя, как хирург, самые темные уголки больных человеческих душ. Крестьянский сын, любивший хозяйствовать и мастерить, мальчишка бурных тридцатых годов и сержант пехоты в Великую Отечественную войну, он не вернулся ни к плугу, ни к станку, а пошел служить справедливости, во имя которой столько было принесено жертв на родной земле. Разоблачая преступника, Коваль оправдывал свое рвение тем, что справедливость требует от него забыть о жалости к злоумышленнику. Но в то же время высшая справедливость ко всему человечеству требовала от него честности по отношению к любому человеку, и даже к тому, кто совершил преступление. Потому что нет для человека большей трагедии, чем наказание несправедливостью… Так или примерно так рассуждал подполковник Коваль, машинально перелистывая тяжелый том энциклопедии. Не без удивления заметил, что взял с полки том на букву «О». Что его могло заинтересовать в этом томе? «Ош»? «Ошская область»?.. И, словно возвращаясь по кругу к мысли, которая все время неотступно преследовала его, понял, что ищет слово «ошибка». Зачем? Разве определение из энциклопедии поможет найти истину? Однако, перелистав страницы и медленно выговаривая каждое слово незнакомым, словно чужим голосом, прочел вслух: «Ошибка (в уголовном праве) — неправильное представление лица о юридическом значении совершаемого им деяния (юридическая ошибка) или о фактическом свойстве предмета (фактическая ошибка). Ошибка может повлиять на степень общественной опасности содеянного и на определение меры наказания. Так, если лицо, совершившее преступление, ошибочно считало, что в его действиях нет состава преступления, оно подлежит ответственности, но его заблуждение может послужить основанием для смягчения наказания…» Коваль пожал плечами: все это — об ошибке преступника, и только. Совсем не то, что он ищет. Пробежал глазами статью до конца и с досадой захлопнул том. Ни единого слова об ошибке оперативного работника или следователя! Будто бы это менее важно, чем ошибка преступника, или никогда не встречается на практике! Допрашивая человека, совершившего преступление, Коваль пытался поставить себя на его место, старался, как говорят артисты, «вжиться в образ», уловить психологическую связь поступков и мыслей подозреваемого. Это была для него процедура не очень-то приятная, потому что приходилось в это время подавлять в себе добрые чувства и проникаться не свойственными нормальному человеку стремлениями. Но еще никогда подполковник не пробовал ставить себя на место невинно осужденного, тем паче — невинно приговоренного к расстрелу. Просто-напросто не было такого прецедента. И вот теперь, с каждым днем все сильнее, ощутимее казалось Ковалю, будто попал он в камеру Сосновского и вместо него ждет исполнения приговора. Подполковник ловил себя на том, что на работе неожиданно начинает нервничать, а по ночам плохо спит. Среди бела дня мог рассматривать свои руки — по-крестьянски большие и могучие. Ему начинало казаться, что не Сосновского, а его самого выводят из камеры на расстрел, и не Сосновский, а он, Коваль, кричит о своей невиновности людям, которые не имеют права рассуждать, а обязаны лишь привести приговор в исполнение. И горькое чувство несправедливости суда человеческого охватывало все его существо так же, как, наверно, охватывает оно теперь Сосновского, если он, Коваль, допустил ошибку в своей работе. Он перестал ездить в тюрьму, потому что не мог видеть ее мрачные стены. Между тем все его сомнения были вызваны только подсознательными ощущениями, и ничем определенным в пользу Сосновского он не располагал. Наоборот, были убедительные доказательства вины художника… Сейчас, просматривая энциклопедию, Дмитрий Иванович опять разволновался и не заметил Наташу, которая давно уже пришла и стояла у двери, испуганно глядя на него. Подполковник поднял голову, попытался улыбнуться. — Ну, как дела? — произнес машинально. — Что с тобой, папа? Ты нездоров? — Нет, нет, все в порядке, Наташенька, — ответил он, вытирая ладонью лоб. — Измерь температуру. — У стариков температуры не бывает, — пошутил Коваль. — Опять неприятности? Ну и работка у тебя, Дик! — Что ты знаешь о моей работе, девочка!.. — ответил Коваль, но ответ его прозвучал не так твердо, как обычно. Он посмотрел на нее и вдруг понял, что наступил момент, который назревал давно и рано или поздно должен был наступить: Наташка стала взрослой и с ней можно поделиться всеми своими сомнениями. И одновременно возникла мысль о том, что вот и Нина Андреевна была когда-то такой девочкой, и ее душа тоже полна была светлых исканий и надежд, и она тоже не представляла себе, что жизнь человека может оборваться так трагически. Выругал себя за неуместную аналогию, но, кажется, именно она и натолкнула его на вывод о том, что хватит, пожалуй, скрывать от Наташи оборотную сторону жизни. — А если честно, то ты, доченька, права, — решительно произнес Коваль. — Неприятности на работе имеются. — Но они, конечно, временные, — нахмурившись, сказала Наташа. — Если ты сделал что-то неудачно, то непременно выправишь дело. Я тебя знаю! — К сожалению, Наташенька, не все можно исправить. — Почему? — удивилась девушка. — Человек все может. Тем более — исправить ошибку, которую он осознал. — Говоришь, все можно исправить? А я, пожалуй, уже не смогу, — признался подполковник. — Впрочем, я тебе кое-что расскажу, чтобы ты сама могла рассудить… И Коваль рассказал Наташе историю Сосновского, о которой она, как большинство горожан, знала только понаслышке. — А теперь меня мучает мысль, не допустили ли мы со следователем ошибку, — сказал он, — и не ввели ли в заблуждение судей, которые имели в руках только факты, собранные нами. — Это ужасно! — прошептала Наташа. — По всем данным, Сосновский виновен. Но, вопреки логике, вопреки здравому смыслу и фактам, я почему-то не могу сейчас этого утверждать. — Так что же ты будешь делать, отец? — Вот именно! Впереди еще Верховный суд… Возможно, в ближайшие дни что-то еще прояснится… Но только факты, только новые доказательства могут спасти человека, если произошла ошибка. А их пока нет. Да и на проверку фактов нужно время. Время, время!.. Ты понимаешь, Наташка, все из рук валится. Только о Сосновском и думаю… И днем, и ночью… — Кто же еще мог убить, если не художник? — спросила Наташа. — В том-то и дело! — А что еще может выясниться? — Это уже служебная тайна, щучка, — улыбнулся Коваль. — Нет, не мог он убить, — убежденно произнесла Наташа. — Он ведь ее любил!.. Но почему же тогда он сознался?.. — На суде Сосновский отказался от своих показаний. Однако был приперт к стене показаниями свидетелей и прокурором. — Но почему же все-таки он сначала признался? — настойчиво повторила Наташа. — Может быть, его заставили? — Глаза дочери смотрели на отца подозрительно и строго. — Нет, доченька, заставить нельзя, и никто не заставляет, — ответил Коваль. — А почему он так заявил, это пока неизвестно.19
В камеру вошли дежурный офицер, за ним адвокат и начальник тюрьмы подполковник Чамов. — Я пришел, чтобы сказать вам, Сосновский… — подавив волнение, начал адвокат. Говорил он тихо и медленно, словно взвешивая каждое слово. Так ведет себя человек, который давно знает нечто страшное и сейчас, по своей служебной обязанности, должен сообщить прискорбное известие осужденному. Поэтому адвокат говорил о случившемся как о чем-то неожиданном для него самого, пытаясь смягчить хотя бы этим удар. — Я пришел сказать вам, Сосновский… — повторил он, — что Верховный суд… оставил приговор в силе… Сосновский, с тревогой смотревший на адвоката, сразу сник, закачался, будто пьяный. Изможденное лицо его стало белым как бумага. Он вскинул руки, словно защищаясь от чего-то. Глаза его округлились. Он тихо вскрикнул. — Советую вам подписать прошение о помиловании. Президиум Верховного Совета может заменить высшую меру, — сказал адвокат, расстегивая портфель. Сосновский, казалось, не слышал его. И вдруг закричал на всю камеру: — Это вы, вы, вы во всем виноваты! Разве вы защищали мою жизнь?! Что для вас моя жизнь, кому она нужна!.. Адвокат перепугался — таким страшным казался этот исхудавший человек с безумно горящими глазами — и невольно попятился к двери. — Сосновский! Перестаньте кричать! — потребовал начальник тюрьмы. В камеру быстро вошел коренастый надзиратель. Но художник ни на кого не бросился, а так же неожиданно, как и вспыхнул, погас и тяжело опустился на койку. На мертвенно-бледном лбу выступили крупные капли пота. Он тихо заплакал. — «Помилование»… Помилования просит тот, кто виноват… А я не виновен. Я не убивал… — Вашу невиновность не удалось доказать, — сказал адвокат. — Сейчас речь идет о спасении жизни… — Я не убивал, — перестав плакать, упрямо повторил Сосновский. — По закону вы еще можете обратиться в Президиум Верховного Совета с ходатайством о помиловании. Подумайте, пока не поздно. Я завтра снова приду. — Кто меня помилует! — снова вскрикнул Сосновский. — Бездушные вы люди, вы сами убийцы, сами, сами, а я не виновен!.. И не приходите! Ни завтра, ни послезавтра, никогда! Вон отсюда! Оставьте меня! Вон! Вон!.. Он вскочил и, размахивая руками, двинулся на адвоката, словно желая вытолкнуть его из камеры. Надзиратель, глянув на начальника тюрьмы, слегка оттолкнул Сосновского. — Оставим до утра… Ему надо успокоиться, — сказал подполковник Чамов. Все четверо вышли из камеры. Надзиратель задвинул железный засов, а дежурный офицер, звякнув связкой ключей, запер дверь висячим замком. Начальник тюрьмы и адвокат в сопровождении дежурного офицера пошли по длинному узкому коридору. Адвокат достал носовой платок и вытер им пот со лба. — Товарищ капитан, — начальник тюрьмы, полуобернувшись, обратился к дежурному офицеру. — Оставайтесь здесь. Наблюдайте за ним внимательно. — Слушаюсь! Уже во дворе, прощаясь с начальником тюрьмы, адвокат сказал: — Вы правы, товарищ Чамов. За ним нужен глаз да глаз. — И, разведя руки в стороны, добавил, словно извиняясь: — Художник! Живет одними чувствами…20
Сосновский ощутил, что странная качка, охватившая его, когда адвокат произнес первые слова, не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Камера с мрачным сводчатым потолком и холодным каменным полом покачивалась из стороны в сторону, словно баркас, подгоняемый волнами. Его подбросило, завертело, закружило… И вдруг увидел он бескрайнее море, низкое серое небо над ним, рыбаков на берегу, белые паруса. Ужас, который душил его, исчез, стало легко, охватило ощущение невесомости, словно он окунулся в теплые, нежные волны… Упав на койку, он уже не слышал, как вошли дежурный офицер, надзиратель и врач… …Придя в себя, Сосновский зашагал по камере из угла в угол словно заведенный. Состояние приятного блаженства исчезло — неумолимая действительность снова навалилась на него. Беспорядочные мысли напомнили ему о прошлом. Не о том, далеком, когда он любил и рисовал Нину, а о более близком, когда его судили как убийцу. Это стало отныне самым главным и самым существенным, а все остальное вместе с Ниной отошло на задний план, в глубокую пучину памяти, как уже ненужная, перечеркнутая страница. К Сосновскому словно вернулся тот день, когда он попросил принести ему в камеру предварительного заключения бумагу, чтобы написать признание. На оцепеневшего от двойного горя художника, который целыми днями сидел на нарах, уставившись в одну точку, обратил тогда внимание однорукий парень. Он хитро поблескивал глазами и, казалось, не очень переживал, очутившись в тюрьме. Подсаживаясь то к одному, то к другому соседу по камере, расспрашивал, за что взяли, давал советы, как юрист, и даже подшучивал. Подследственные старались отделаться от парня, но когда он подсел к Сосновскому, художнику захотелось поговорить с этим неунывающим человеком. И он рассказал свою историю. — Эге-ге! Плохи твои дела! — заключил однорукий. — Все против тебя от и до. Лично я верю, что ты не виноват, хотя и у меня есть сомнения. Но поверят ли судьи? О тебе можно сказать словами моего покойного друга: финита ля комедия! Это не по-нашему. В вольном переводе звучит приблизительно так: вышка, то бишь высшая мера, обеспечена. Убийство, да еще зверское!.. Неужели ты такой страшный? — И парень, оборвав свой монолог, уставился на Сосновского. — Подумать только! На вид — и комара-то не тронешь! Но страсть… — вздохнул он. — Что может сделать с человеком любовь!.. У меня тоже была одна маруха. Фрайера себе завела, хотел я ее пришить — не успел… Услышав все это, Сосновский, конечно, пожалел, что открыл душу первому встречному. — И все-таки есть для тебя спасенье, — неожиданно заявил парень. — Что, что? — не понял художник. — Признавайся в убийстве. Бери на себя. Все равно не выкрутишься, а так хоть вышку не дадут. — Что за чушь! — возмутился Сосновский. — Очень просто, — ничуть не обидевшись, продолжал однорукий. — Доказательства все налицо — от и до. Не то что на расстрел, а на петлю хватило бы, хорошо еще, что удавка законом не разрешается. Не часто в наше скучное время такое веселое убийство бывает! Можно сказать: убийство века!.. Как можно скорее выходи на суд со смягчающими обстоятельствами. А будешь упираться, следователь и прокурор такую обвинуху состряпают, дай бог! А признаешься — мороки им меньше, они подобреют и скажут: чистосердечное раскаянье, человек сам признался, осознал, в состоянии аффекта, в порыве страсти и прочее такое. В каждом деле рука руку моет. Ты — им, они — тебе. Закон жизни! А на суде можешь от всего отказаться. Смягчающие останутся, а дознание — фу-фу! Так все умные люди делают! — Нет, это невозможно! Глупости вы говорите! — На кон жизнь твоя поставлена, гражданин гнилой интеллигент. Карты сданы в последний раз. Требуй карандаш и бумагу и пиши от всего раскаявшегося сердца. А дадут пятнадцать — отсидишь чуток — и жалобу. Дело на пересмотр пойдет. А там, глядишь, и амнистийка какая-нибудь подкатится. — Но я же не виноват! — воскликнул Сосновский в отчаянии. — Суд разберется! — Пока солнце взойдет, роса очи выест, — ухмыльнулся однорукий. И, запуганный рецидивистом, в конце концов художник написал-таки заявление, где признавался в убийстве… Сейчас Сосновский со злобой обреченного вспоминал все это, полагая, что его спровоцировал следователь, подославший этого мерзавца. А между тем кольцо судьбы вокруг него, Сосновского, сомкнулось. Незлобивый и нежный по натуре, он посылал запоздалые проклятия в адрес следователя, прокурора, судей и всего человечества, с которым должен был так нелепо и дико расстаться по вине вершителей правосудия. Когда-то он думал, что живет на свете не зря: он ведь оставит людям свои картины, которые и после смерти будут напоминать о нем. А теперь ему стало все это безразлично, и, если бы он мог, сжег бы свои картины и плясал бы вокруг этого костра, как дикарь.21
Подполковник Коваль сразу заметил, что Тищенко в хорошем настроении. Хотя настроение человека, облеченного властью, ни в каких документах во внимание не принимается, однако люди — это люди, и настроение часто играет немалую роль даже там, где действия должностных лиц ограничены строгими рамками, из которых они стараются не выходить. Коварная штука — настроение. Незаметно влияет оно на ход мыслей, на восприятие окружающего, на оценку явлений и поступков — своих и чужих. Заметив благодушное настроение следователя прокуратуры, Коваль обрадовался и, как ни муторно было на душе, попытался улыбнуться. Тищенко усадил подполковника в кресло и сообщил, что по области уменьшилось число тяжелых преступлений и что начальство относит это за счет хорошей профилактической работы следственного аппарата. Ожидаются поощрения и даже награды. Слушая Тищенко, подполковник подумал, что рано обрадовался: надо было узнать сначала, почему у следователя такое хорошее настроение, ведь сейчас придется нанести удар именно по этому радужному его настроению. — Степан Андреевич, вы знаете, что Сосновский отказался ходатайствовать о помиловании? В тюрьме в эти дни Коваль не был и быть не мог: по закону он не имел доступа к осужденному. Но, узнав, что Сосновский не захотел просить помилования, заторопился к следователю, несмотря на то что к разговору с ним не был еще готов, — жизнь художника исчислялась теперь несколькими днями и могла оборваться в любую минуту. — Знаю, знаю, — ответил Тищенко, и Коваль удивился той легкости, с которой произнесены были эти слова. — Он изверг и чувствует, что это ему не поможет. — Степан Андреевич, — сердце Коваля забилось учащенно, во рту пересохло, — необходимо сегодня же обратиться к прокурору области. Пусть даст телеграмму генеральному. — Какую еще телеграмму? — насторожился Тищенко. — Приостановить исполнение приговора в отношении Сосновского. Следователь посмотрел на Коваля, словно не узнавая его. — Вы что, товарищ подполковник? — произнес он наконец. — Что за шутки?! — Я не шучу, Степан Андреевич. Приговор не должен быть приведен в исполнение, — преодолев волнение, твердо произнес Коваль. — Я убежден, что допущена серьезная ошибка. И больше всех повинен в ней я. В больших и круглых, как у ребенка, глазах Тищенко появилась растерянность. Полные розовые щеки его побледнели. — Что за бред! — пробормотал он. — Вы в своем уме? — Да, Степан Андреевич, я здоров. У меня есть основания сомневаться, что убийца — Сосновский. — Вот как! Но где же были эти ваши основания раньше, когда предъявлялось обвинительное заключение?! — закричал Тищенко, словно забыв, что именно он безапелляционно отбрасывал какие бы то ни было сомнения Коваля. Подполковник решил для пользы дела не напоминать ему об этом. — У вас появились новые факты, доказательства? — спросил следователь, не сводя с Коваля неприязненного взгляда. — Выкладывайте! — Пока еще нет… Прямых доказательств невиновности Сосновского нет… — Так какого же черта?! — Тищенко вскочил и забегал по кабинету. — Дмитрий Иванович, — умоляюще произнес он, остановившись рядом с Ковалем, — объясните, пожалуйста, что все это значит? — Степан Андреевич, — спокойно ответил Коваль, — у меня есть некоторые данные. Это еще не доказательства, и нужно время для проверки. Но если Сосновский будет расстрелян, то… вы сами понимаете… Поэтому исполнение приговора необходимо приостановить… — Есть приговор областного суда, решение Верховного… Не понимаю, чего вы от меня хотите!.. — Тищенко испытующе посмотрел на Коваля. — Дмитрий Иванович, простите, ради бога, но, может быть, вы переутомились?.. Не молодой же вы человек, много работаете… Знаете что, — уже добродушно закончил он, — а не обратиться ли вам к комиссару насчет отпуска? Путевочку возьмите в санаторий. Отдохните. И у вас исчезнут навязчивые идеи. — В таком случае я сам обращусь к прокурору области или дам телеграмму генеральному от своего имени. — Вы понимаете, что говорите? — снова вскипел Тищенко. — Думаете о том, чем это кончится прежде всего для вас? — Да, понимаю. Но лучше признать ошибку, пока ее можно исправить. — В чем же ошибка? — Мне кажется, мы связали себя первоначальной обвинительной версией. И пошли по ложному пути. Коваль не решался пока рассказывать следователю о двойнике Петрова, о своих предположениях, которые еще ничем не подтверждались и смахивали на домысел. Это могло вызвать у Тищенко обратную реакцию. Следователь застонал, словно от зубной боли. — Под какой удар, Дмитрий Иванович, вы ставите меня этой своей необоснованной гипотезой! А себя? Имейте в виду, после такого скандала вам дадут отставку без пенсии. — Я не могу сейчас думать даже об этом. Я думаю о Сосновском. А вы, Степан Андреевич, разве сможете спокойно жить и работать, если выяснится, что мы, а вслед за нами и суд, допустили ошибку, которая стоила человеческой жизни? Тищенко сел в кресло. Задумался. Зазвенел телефон. Следователь не обратил на него никакого внимания. — Но кто же тогда убил? — негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес он. — Ведь с самого начала было две версии. У мужа — Петрова — полное алиби, да и мотивов никаких. Человек солидный, управляющий крупным трестом. Вторая версия — Сосновский. Кто же теперь? — По-видимому, кто-то третий. — Кто же? — Пока еще не знаю, — вздохнул подполковник. — Но он будет найден. Я в этом глубоко убежден. Тищенко подумал, что оперативник пока не располагает ничем. Но неожиданное упорство Коваля тоже озадачивало. Убийца, конечно, Сосновский. Но как же, однако, понять странное поведение подполковника? Что за этим кроется? — Ну хорошо, допустим, мы приняли ваше предположение, и Сосновский оказался невиновным, а истинного убийцу мы не нашли. Значит, преступление осталось нераскрытым? Ведь никаких других доказательств у нас с вами нет. Над этим вы думали, Дмитрий Иванович? — Наша задача, и прежде всего ваша, Степан Андреевич, как работника прокуратуры, — не только уголовное преследование, но и защита невиновного. Мы должны быть мужественны и признать ошибку, если она произошла. — Признать ошибку, — повторил Тищенко слова подполковника. — Если она произошла… Но, по-моему, никакой ошибки нет. Так, кстати, считают все инстанции, не только я. Ни у кого нет ни малейших сомнений. Что ж, по-вашему, вся рота идет не в ногу, один старшина в ногу? Вы ссылаетесь на свое внутреннее убеждение. Основывается оно на расплывчатых гипотезах, на зыбкой интуиции, которая иной раз может привести черт знает куда. А я убежден, что убийца — Сосновский. И, повторяю, не только я, а все, кто так или иначе соприкасался с делом. Причем всеобщее, так сказать, коллегиальное это убеждение зиждется не на смутных догадках, а на прочном фундаменте фактов и улик. Коваль молчал, но по выражению лица подполковника было видно, что следователь его не переубедил. — Конечно, проще всего обвинить в убийстве Сосновского, — упрямо повторил Коваль после паузы. Тищенко задумался. Румянец понемногу снова появился на его щеках. В конце концов, просьбу об отсрочке исполнения приговора можно прокурору как-то объяснить. Хуже, если Коваль сам ударит в колокола или будет действовать через свое начальство. Тогда вся эта ненужная и глупая возня приобретет скандальный характер, и ему несдобровать вместе с выжившим из ума Ковалем. — Ладно, Дмитрий Иванович, — миролюбиво произнес Тищенко, — обратимся к областному. Хотя считаю, что это блажь. В отношении Сосновского законность была полностью соблюдена, процессуальные нормы выдержаны, и, думаю, придется вам в своем заблуждении раскаяться. А пока ставлю условие: докладывать прокурору будете вы. Напишите и объяснительную… Укажите, что именно вы допустили ошибку в расследовании дела Сосновского и теперь именно у вас появились новые данные… И еще раз напоминаю, — добавил Тищенко, — если все это окажется пустой затеей, вам почти наверняка предложат подать в отставку. А у вас ведь семья, Дмитрий Иванович, то есть дочь. — Хорошо, — вздохнул Коваль. — Я согласен. — Не думаю, что Сосновский поблагодарит вас за такую проволочку. Для него сейчас чем скорее, тем лучше. Коваль промолчал. — Ну, быть по сему, — сказал Тищенко, видя, что переубедить подполковника невозможно. — Завтра пойдем на прием. Правда, Иван Филиппович все еще в больнице, но ничего, поговорим с Компанийцем. Это даже лучше, — оживился Тищенко. — Он ведь выступал на процессе государственным обвинителем и полностью в курсе дела. — Идемте сегодня. — За один день ничего не изменится, — возразил Тищенко. — Мне-то ведь тоже надо подумать, подготовиться. Коваль встал, кивнул на прощанье и вышел. Оставшись в кабинете один, Тищенко заметил, что дверца сейфа не закрыта, и грохнул ею так, что массивный сейф загудел. Настроение следователя было окончательно испорчено.22
Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть. Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы. Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, как казалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним. Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон. И только один образ еще сиял сквозь мглу — лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-точувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям. Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки. За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком. — А есть нужно, — сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. — Есть нужно, — повторил он. — Почему вы отказываетесь от еды? Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего. Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека. — Товарищ капитан… — еле слышно проговорил он. — Гражданин капитан, — заметил надзиратель. — Гражданин капитан, — машинально повторил художник. — Дайте мне бумаги… — Зачем она вам? — Написать о помиловании. — Вы же отказались от помилования. — Да что же это! Что же это такое! — истерично закричал Сосновский. — Уже и о помиловании нельзя? Ничего уже нельзя, да?! — Тише! — сказал надзиратель, открывая перед капитаном дверь. — Умоляю! Дайте бумагу! — Сосновский схватил капитана за рукав. Надзиратель силой оторвал его от офицера. — Доиграетесь! — пригрозил он Сосновскому. — Бумагу вы сейчас получите, — сказал капитан и, обращаясь к надзирателю, добавил: — Принесите бумагу и ручку. Я здесь побуду. На следующее утро, при сдаче дежурства, капитан доложил начальнику тюрьмы о Сосновском и о том, как осужденный не прикасается к пище, только пьет воду. Капитан подчеркнул, что, по его мнению, в поведении осужденного нет ничего демонстративного. — У меня уже лежат два рапорта надзирателей о Сосновском, — сказал подполковник Чамов. — Попробую доложить о нем комиссару.23
Чамов встретил начальника управления охраны общественного порядка у главных ворот. — Здравия желаю, товарищ комиссар! В подразделении все в порядке. Докладывает подполковник Чамов. — Здравствуйте, Михаил Петрович. Давненько мы с вами не виделись. — Так вы ведь в отпуске были, товарищ комиссар! И я всего только две недели назад из санатория вернулся. Правда, уже забыл, что отдыхал. — Выглядите хорошо. — Последнее время, товарищ комиссар, мотор чего-то барахлил. Теперь немного подремонтировали. Чамов нажал кнопку звонка. — Прошу, Виктор Павлович! Когда комиссар и подполковник вошли во двор, им козырнул надзиратель, охранявший вход в тюрьму. Комиссар подал ему руку. Надзиратель на мгновенье задержал ее в своей: — Разрешите поблагодарить вас, товарищ комиссар! — За что, товарищ сержант? — Помните, Виктор Павлович, — вмешался Чамов, — мы обращались к вам, чтобы райисполком присоединил освободившуюся комнату к квартире нашего сотрудника? И вы помогли. — Это вы, товарищ комиссар, обо мне хлопотали, — заулыбался надзиратель. — Большое вам спасибо от меня, от жены и детей. — Что ж, рад за вас. Сколько лет служите в органах? — Двадцать, товарищ комиссар. Из них восемнадцать здесь, в тюрьме. — Рад за вас, — повторил комиссар и повернулся лицом к подполковнику, давая этим понять, что разговор с надзирателем окончен. — Ко мне зайдем или сразу по корпусам? — спросил подполковник. — Начнем с корпусов. С больницы. — Есть. Сержант, откройте дверь. На тюремном дворе к ним присоединился майор — заместитель Чамова. Поприветствовав комиссара, он шепотом напомнил подполковнику о Сосновском. — Мы хотели доложить вам о Сосновском, приговоренном к высшей мере, — сказал Чамов комиссару. — А, это тот самый? Художник? — Так точно. Верховный суд приговор утвердил. — Ну и что же? — Понимаете, Виктор Павлович, ведет он себя как-то странно, необычно. Боюсь даже говорить, но складывается впечатление, что не похож он на убийцу. Мы их тут насмотрелись за годы службы, — вздохнул подполковник. — Мой заместитель такого же мнения. — Ведет он себя не просто странно, — добавил майор, когда комиссар взглянул на него, — а, пожалуй, как человек невиновный, но попавший в безвыходное положение. — Ну-ну, интересно… — Было бы очень хорошо, если бы вы, Виктор Павлович, сами с ним поговорили, — дипломатично вставил начальник тюрьмы. — Для этого существует прокурорский надзор, — сказал комиссар. — Само собой, доложим, — заверил Чамов. — Но, товарищ комиссар, пользуясь случаем, что вы у нас… — Ну что ж… — не спеша, словно еще колеблясь, сказал начальник управления, — если вы так просите… — Где, Виктор Павлович, в камере или в моем кабинете? — сразу же спросил Чамов, чтобы не откладывать дело. — Давайте уж у вас, Михаил Петрович. Пока обойдем камеры, пусть художника приведут к вам в кабинет. — Слушаюсь! Товарищ майор! Распорядитесь! …Был первый час дня, приближалось время обеда, когда начальник управления вошел в кабинет подполковника: — Где ваш художник? — Здесь. Но, может быть, после обеда? — Какой уж тут обед! Введите. Он снял фуражку, повесил плащ и сел за стол. Чамов открыл дверь. В кабинет вошел офицер. — Здравия желаю, товарищ комиссар! Дежурный — старший лейтенант Сыняк. Разрешите ввести осужденного? — Здравствуйте. Введите. — Входи! — крикнул Сыняк в коридор. Порог переступил изможденный человек с белой головой. Его отяжелевшие, припухшие и красные от бессонницы веки медленно опускались и так же медленно, с трудом, поднимались. Комиссар видел Сосновского впервые и внимательно осмотрел его с головы до ног. Художник сделал нетвердый шаг к столу и с трудом произнес: — Здравствуйте. — Здравствуйте, — ответил комиссар. Затем приказал: — Старший лейтенант! Снимите наручники! Дежурный офицер бросил недоуменный взгляд на начальника тюрьмы, словно ища у него защиты, — ведь с приговоренного к смертной казни наручники разрешается снимать только в камере! Комиссар понял этот взгляд и повторил: — Да, да, снимите. Надеюсь, художник ничего нам здесь не нарисует. Даже при намеке на шутку начальства подчиненные обычно улыбаются, но на этот раз их лица остались серьезными и сосредоточенными. Сосновский тоже не ответил на реплику комиссара, хотя слова начальника касались непосредственно его. — Садитесь ближе, вот сюда, — указал ему комиссар на стул, стоявший возле стола. — А вы, товарищ Сыняк, можете идти. На лице старшего лейтенанта снова появилось недоумение — он не имел права отойти от осужденного ни на шаг. Тем не менее, подчиняясь приказу, козырнул и вышел за дверь. Комиссар взял сигарету и пододвинул раскрытую пачку Сосновскому. Художник отказался. Подполковник Чамов щелкнул зажигалкой и дал комиссару прикурить. — Как вас зовут? — спросил комиссар Сосновского. — Юрий Николаевич. — Администрация тюрьмы кое-что докладывала мне о вас. Хотите поговорить со мною? Вам известно, кто я? — Нет. — Начальник областного управления, комиссар милиции, — торопливо подсказал Чамов. — У меня, Юрий Николаевич, есть желание поговорить с вами. — Желание? Пожалуйста, — негромко проговорил Сосновский. — Хотя о чем уж теперь говорить… — Да. Положение у вас нелегкое. Скажите, почему вы раньше отказывались просить помилования, а теперь потребовали бумагу? Впрочем, расскажите, пожалуйста, все по порядку. — Я не виновен, — сказал Сосновский. — Понимаете — не виновен! Но все обернулось против меня. И я ничего не могу доказать. Я бессилен. Я опутан цепями невероятных событий, и эти цепи уже задушили меня. Я не живу, даже не существую. Я уже не человек… Постепенно между художником и комиссаром завязался разговор. И хотя это был разговор двух очень неравных по положению людей, но Сосновский в конце концов разговорился. Его не только не одергивали, но внимательно и уважительно слушали, не забрасывали вопросами, не мешали ему высказать то, что он хотел. И он рассказал о своей жизни, о любви к Нине Петровой и о том, как в камере предварительного заключения однорукий рецидивист подсказал ему выход. Только в половине четвертого закончил Сосновский свою горестную исповедь. На глубоко запавших глазах художника блестели слезы. Когда Сосновского уводили, комиссар приказал начальнику тюрьмы: — Наручники не надевать. И еще, товарищ Чамов, распорядитесь, чтобы в камеру осужденного принесли горячий обед и ужин.24
Из Брянска прислали фото Владимира Матвеевича Семенова и сообщили, что по некоторым сведениям маляр семнадцатого мая на работе не был, хотя в закрытом прорабом наряде он значится, и сам Семенов утверждает, что в этот день на работу выходил. Взглянув на фото Семенова, подполковник заволновался: на него смотрел управляющий трестом Петров. Правда, постаревший и осунувшийся, с резко обозначенными скулами, подчеркивающими монгольский тип лица. Управляющий словно был разжалован в рядовые рабочие: темная в белую полоску косоворотка, неглаженый хлопчатобумажный пиджак и видавшая виды кепка. Присмотревшись внимательнее, Коваль заметил, что и взгляд у маляра Семенова иной. Вместо волевого, уверенного, характерного для управляющего «Артезианстроем» взгляда подполковник увидел застывшие глаза, какие бывают обычно у людей ограниченных и безвольных. Во всем остальном они были похожи, как близнецы. Запершись в кабинете и не отвечая на телефонные звонки, подполковник Коваль еще долго рассматривал фото. Потом взял лист бумаги и начал писать, пытаясь путем логических выкладок связать в единую цепь свои соображения и отыскать именно те звенья, которых недоставало. В конце концов появилась сводная таблица с записью столбиками и рядом с некоторыми строками стояли плюсы и минусы, которые имели свой смысл: СОСНОВСКИЙ Любил Нину Андреевну + Попытка изнасилования — Молоток Бежал из лесу — Мыл руки — Знал картину — Признался — Просился на похороны + Не нашли коронок + Не мог брать молоток, идя на свидание + На одежде нет следов крови + На суде отказывался от собственного признания + Мотивы убийства? +СЕМЕНОВ Родственник или двойник? Был в Березовом? Показания старика? Не был в Березовом? Знаком ли с Петровым? Знаком ли с Сосновским? Знал ли Нину Андреевну? Видел ли картину? Кто мог рассказать ему о картине: Сосновский? Петров? Попытка изнасилования? Мотивы убийства???
ПЕТРОВ Любил Нину Андреевну? Окурки на даче со следами губной помады, связь с другой женщиной — Попытка изнасилования + Знал картину — Алиби в момент убийства + Фото Семенова найдено у него во дворе — Но родственников у него нет + Показания старика, жителя Березового —
Дальше шли отдельные фразы: «Почему Нина Андреевна пошла на поляну с незнакомым человеком? С чужим человеком не пошла бы. Если не с Сосновским, то с другим хорошо знакомым человеком. Но этот человек должен знать картину. Как попала фотография жителя Брянска Семенова в наш город, во двор, где живет Петров? Кто разорвал и выбросил ее: Петров? Нина Андреевна? Кто такой Семенов? Подробнее! Знала ли его Нина Андреевна? Где он был семнадцатого мая? Мог ли быть в Березовом?» Все эти фразы, написанные то по линейкам, то наискосок, были связаны стрелками с другими, менее разборчивыми, которые состояли из нескольких сокращенных слов и множества вопросительных и восклицательных знаков. Помимо всего этого, Коваль начертил еще и несколько схем, где имена и фамилии лиц, так или иначе соприкасавшихся с делом Сосновского, тасовались, как карты в колоде, то оказываясь рядом друг с другом, то разъединяясь, то снова возвращаясь в исходное положение. Неожиданно, что-то вспомнив, Коваль схватил телефонную трубку и набрал номер: — Семен Корнеевич! Комиссар приехал? Меня? Я вроде бы все время на месте. К нему и собираюсь. И вчера искал? Вчера я весь день просидел в прокуратуре. Хорошо, скоро буду. По дороге в управление Коваль думал, как лучше вести предстоящую беседу с комиссаром. Накануне вместе с Тищенко он был у заместителя областного прокурора Компанийца, который выступал государственным обвинителем по делу Сосновского. Разговором с ним Коваль остался недоволен. Впрочем, подполковник ничего хорошего и не ждал, понимая, как трудно остаться объективным человеку, который обвинял художника в убийстве. Подполковник решил выложить комиссару все начистоту, в том числе и свое отношение к разговору с Компанийцем. В конце-то концов, он, Коваль, — не частный детектив, а сотрудник управления. Вполне вероятно, что комиссар отчитает его за то, что он обо всем не доложил раньше, но ведь до получения фотографии Семенова из Брянска, то есть до сегодняшнего дня, ничего определенного он доложить и не мог… Успокаивая себя таким образом, Коваль вошел в приемную комиссара. — Заходите, заходите! Комиссар ждет! — заторопил адъютант, едва завидя его. Подполковник одернул китель и открыл дверь в кабинет. То, что комиссар побывал вчера в тюрьме и разговаривал с Сосновским, было для Коваля неожиданностью. Сперва он даже растерялся, но, услышав о наблюдениях надзирателей за художником, подумал, что комиссар поддержит его. — По-моему, обращаться к генеральному не стоит, — заметил комиссар, когда Коваль доложил суть дела. — Виктор Павлович, а как же с приговором? — заволновался Коваль. «Вот тебе и поддержал!» — подумал он. — Вопрос о Сосновском следует решить на месте. Новые факты дают право просить председателя нашего Верховного суда о доследовании. Прокурор республики может заявить протест. Вопрос о Сосновском приобрел самостоятельность и выделился, так сказать, в отдельное дело. — Да, вы правы, Виктор Павлович, — согласился Коваль, уловив ход мыслей комиссара. — Так будет лучше: мы получим возможность продолжать следствие. — Сегодня же отправляйтесь в Брянск. — Комиссар посмотрел на календарь. — Двадцатое. Даю вам месяц на дополнительный розыск. Надеюсь, уложитесь в срок и не подведете. Только будьте очень внимательны, Дмитрий Иванович, не ошибитесь. Не дай бог, повторится с Семеновым та же история! Ступайте. В добрый час! А я позвоню в Брянск, чтобы вам оказали там всемерную помощь и содействие. Но сразу уйти Ковалю не удалось. Едва он встал, как раздался звонок телефона. — Иван Филиппович? — услышал подполковник имя прокурора области. — Откуда звонишь? От себя? Ну, я рад! С выздоровлением! Сбежал? Хорош! Как же так? Что же, тебя принудительно лечить будут? Ну, смотри, если здоров, дело другое. Да. Да. Слушаю… — Комиссар сделал Ковалю знак, чтобы он не уходил. — Да, заслуживает внимания. Сперва сомнения, а потом и кое-какие новые факты. Вчера Коваль и Тищенко были у Компанийца, но тот ничего не понял, а возможно, и честь мундира защищал, но какая уж тут честь, если речь идет о человеческой жизни! Нужно во всем до конца убедиться. Расстрелять никогда не поздно. Компаниец, и доложил? Конечно, доложит: ты появился, вот он за твою спину и прячется. Хорошо. Сейчас приедем. Я уж в больницу к тебе собирался. Комиссар положил трубку и улыбнулся: — Он уже дал Компанийцу по мозгам. Умный мужик! Голова! Сразу все понял. Возьмите все материалы, и минут через десять поедем. …На этот раз Коваль возвращался из прокуратуры в отличном настроении. Прокурор области обещал добиться отсрочки по приговору Сосновскому и разрешения на доследование. Тищенко от ведения дела отстранен. На Коваля ложилась теперь еще большая ответственность. Вечером того же дня московским экспрессом подполковник выехал в Брянск. Перед отъездом Коваль передал фотографии Петрова и Семенова и обрывок фото, найденный во дворе, в отдел криминалистики. Он просил еще раз выяснить, кто именно был снят на обрывке и как следует толковать удивительное сходство этих людей: как простое совпадение, так сказать, игру природы, или же как неопровержимые признаки родства.
Последние комментарии
7 часов 14 минут назад
16 часов 5 минут назад
16 часов 8 минут назад
2 дней 22 часов назад
3 дней 2 часов назад
3 дней 4 часов назад