Особые обстоятельства (Рассказы и повести) [Авенир Донатович Крашенинников] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Обелиском труба печная скорбит над могилой избы, над могилою малого мира, что в бревенчатых в лапу рубленных стенах когда-то начинался, творился и был, и в открытые окна глядел, и через прохладные сени выходил для большого работать. И российская церковь на взгорке к небу прибита гвоздями вражьих снарядов, и глазницы ее пустые все еще кровенеют ночами от неизбывной муки.

Улицы городов, которые издали мнятся детскими кубиками, разбиты, раскиданы кованым сапогом. Сломаны, как соломины, трубы заводов усопших, стены огнем оплавлены, вздыбились, ограждая чугунную пыль пустыря. И в этих руинах лопата, лом и кирка прокладывают начало, метят пути возвращения, руки, голые руки краеугольный камень, как в колыбель ребенка, бережно в прах кладут.

И у солдата в вагоне пальцы лихоманным плясом ходили. А лицо его шадроватое полымем горело от жажды — от жажды такой работы, которая осветляет, которая веселит: не в час привала, не пригоршней воды ключевой, не чаркой с устатку, а каждый и всякий день.

Поезд считал шпалу, считал стык на рельсе и трижды гудком окликивал кого-нибудь в наших лесах. И вот появился город, не ведавший птиц черных в своем высоком небе, глаголей, огненных вихрей на своих площадях. Но скулы его заострились, но в старых прудах плотинных от слез сиротских и вдовьих поднялась вода через край.

И стоял солдат посередине людского водоворота, ликующих глаз и криков, замерев, стоял. А солнечный лучик брызгал от желтых кружочков медалей, от красной и белой глазури начищенных орденов. А ветер, как будто внученок, в прокуренные махрою, в седые усы дышал.

И шли из людей к солдату, ногами земли не касаясь, родимые три человека: жена, сын и дочь. И брови жены смеялись, и пепел волос ее поредевший казался густой куделью, и ступала она молодушкой, как в давнее-давнее время, когда отцовы часы куковали в полуподвальной квартирке на окраине заводской. У сына раздвинулись плечи, крепкоствольной сделалась шея, и твердые скулы темнели… Таким вот видал когда-то в зеркале сам себя. Да только — картуз на ухо, усы по тогдашней манере — направо пальцем, налево, и топаешь к проходной… Бывало, дарил косынки, в кармане носил орехи, на каруселях катывал, провожал вдоль по улочке с робостью и наглецой…

Нет, все это после в памяти проглянуло и явилось. А может, и не терялось, а может быть, в самых глубинах всегда сокровенно жило. Там — великое было в малом, малое было в великом, как в жизни, переплелось.

И трижды он поклонился большим поясным поклоном семейству своему. И в дом, шатучий от пляса, охрипший от песен русских, которые до перешиба голоса выплескивает душа, вошел по ступеням лестницы, подбоем сапог поцокивая, по железным ступеням, стертым посередине ботинками рабочими, ступавшими тяжело.

Здравствуй, родимый дом!

Дом ли ты мой домище, в три парадных подъезда, с примусами, с патефонами, в тысячи голосов! Ранней зарею будничною сотни дверей распахивал, и шевелилась улица — в одну сторону вся. На низеньких скамеечках старенькие старушки грелись под летним солнцем, спицы перебирали, сторожили внучат. Внучата копались в песочнике, мудро и доверчиво строили города. В тех городах бессмертных мамы баюкали дочек, зайцы, волки и мишки к доктору Айболиту, плача от боли, шли. Там шумели примусы, там патефоны пели и шевелилась улица — в одну сторону вся. Там непридуманным вечером шагали, как по настоящей улице, отцы к себе домой… Дом ли мой домище, дом ли мой — квартира, здравствуй!..

И сел за стол. Был стол уставлен богато самыми лучшими яствами, самым сладким вином: хлебом черным с мякинкой, картошкой, на водичке поджаренной, капусткой, водичкою сдобренной, да кашею-заварухою, в которой ложка плывет. А он из мешка солдатского, семи потами дубленного, достал фронтовую тушенку, буханку ржаного хлеба, землею нашей рожденного, поставил, как водится, бутылку на стол.

Думал спросить, как водится:

— Ну, как вы тут без меня?

Не спросил. Да чего и спрашивать! На стеклах тени от бумажных крестов, за окошком длинною вереницею в черном, вдовицы стоят…

Выпил солдат самую первую стопку, ни с сыном, ни с женою не чокаясь, каплю с усов сжевал. Выпил вторую, ненаглядных своих окликнул по имени-отчеству, захорошел и в губы жену поцеловал. Третью выпил — беседовать начал с сыном и дочерью, палец кверху подняв.

Вспомнилось, как расправил правый ус да левый, ждать велел невесте, кинулся строй догонять. Был картуз на ухе, бомба лежала в кармане, а на плече — винтовочка, а глаза-то на знамени, что впереди дорогу красным чертило крылом…

А навстречу — казачьё! Кони — в струну, шашки — оскалами, погоны и брови — углами: с визгом, с плачем понеслось на нас времечко, проклятое отцами и дедами. Тачанки рассыпало веером, свинцом да сталью вжарило по нашим картузам. «Ура-а!» — кричало. И мы кричали: «Ура-а!». И как две «уры» схлестнулись, ударили грудь во грудь, какое из них осилит, попробуй-ка угадай. Осилило большевистское, взяло