Князья веры. Кн. 2. Держава в непогоду [Александр Ильич Антонов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Князья веры. Кн. 2. Держава в непогоду







«Блажен, кто посетил сей мир

в его минуты роковые»

Ф. И. Тютчев


ГЛАВА ПЕРВАЯ ЗНАК БЕДЫ


Бессонная ночь осталась позади. Чуть зарозовело небо на востоке, видимое из опочивальни, патриарх Иов, одолевая слабость в теле, поднялся с ложа и позвал услужителя, дабы помог одеться. Лишь только его облачили, он расправил белую бороду и застыл перед образом иконы Владимирской Божьей Матери.

Патриарх был худ, небольшого роста, благообразен, светел лицом, с голубыми, уже подернутыми туманом старости глазами.

Совершив утреннюю молитву: «Отче наш, Иже еси на небесех!.. От одра и сна воздвигл мя еси, Господи, ум мой просвети и сердце и устне мои отверзи...» — патриарх Иов покинул палаты и вышел на двор. Он не сделал и десяти шагов, как из Фроловых ворот Кремля на Соборную площадь влетел трёхаршинный смерч и, кружа, помчал к Успенскому собору. И быть же такому явлению: патриарх увидел, что смерч несёт чёрного ликом, аки грач, Рязанского архиепископа Игнатия. Пролетая мимо Иова, Игнатий глянул на патриарха насмешливо и печально, а коснувшись закрытых врат Успенского собора, всё так же кружа, улетел к Троицким воротам Кремля и пропал за ними.

«Всевышний Боже, избавь мя от наваждения», — взмолился про себя патриарх и посмотрел на дьякона Николая, который повсюду сопровождал его вот уже восемнадцать лет. Дьякон Николай, крупный, уветливый мужчина лет пятидесяти, поглаживал рыжеватую бороду и смотрел на патриарха ласковыми глазами без лукавства и удивления.

«Но разум мой свеж — и знамение было, аз видел его! Сие знак беды», — подумал патриарх и медленным шагом направился к Успенскому собору, где справлял теперь службу по воле царя Фёдора Годунова, а между службой грустил о Благовещенском соборе, в котором исполнял литургии более двадцати лет.

«Знак беды» виделся по России всюду и во всём с той поры, как умер блаженный государь Фёдор Иоаннович. Да, было три года благодати при Борисе Годунове, но они пролетели как короткий сон. С той поры в жизни россиян и его, патриаршей жизни, не явилось ни одного дня, который можно было бы отметить знаком благополучия. И всё потому, что Всевышний Господь Бог отвернулся от державы. Голод, мор, восстания одичавших от голода крестьян, смута — все эти беды катились снежным комом и подминали под себя россиян. Никто не надеялся на замирение в державе и после смерти Бориса Годунова. Ещё и девятины не прошли, а молодой боярский сын Авраамий Бахметьев поспешил известить Лжедмитрия о кончине государя. Он же сопровождал многолюдное посольство во главе с князем Иваном Голицыным в Путивль и представлял его Лжедмитрию, уже мнившему себя самодержцем всея Руси.

Иван Голицын и многие вельможи, ещё недавно целовавшие крест на верность царю Фёдору Годунову, пошли в измену. В Путивль к Лжедмитрию они привезли изъявление покорности и верноподданности чувств не только от себя, но и от всей армии. Передав самозванцу пленника, младшего брата Бориса Годунова Ивана, князь Голицын бил низко челом и говорил с благоговейным видом:

— Сын Иоаннов, войско вручает тебе державу России и ждёт твоего милосердия. Обольщённые Борисом, мы долго противились нашему царю законному, ныне же, узнав истину, все единодушно тебе присягнули. Иди на престол родительский, царствуй счастливо и многие лета. Враги твои, клевреты Борисовы, в узах. Ежели Москва дерзнёт быть строптивою, то смирим её. Иди с нами в столицу венчаться на царство! — с низким поклоном позвал князь Голицын известного ему в прежние годы галичанина Гришку Отрепьева.

Лжедмитрий великодушно принял это верноподданническое изъявление, но не взял армию под своё начало. Он испугался доверить свою жизнь войску, которое изменило одному царю и, Лжедмитрий это знал, не питало любви к другому. Он повелел князю Борису Лыкову распустить армию Бориса Годунова, оставив для себя добровольцев — отряд в тысячу сабель, молодых и отчаянных голов.

Вести о чудовищной измене войска пришли в Москву вскоре же и повергли в уныние молодого царя Фёдора Годунова и всех преданных Годуновым царедворцев и горожан. Да тут же накатилась в первопрестольную новая весть о более чудовищной измене вельмож законному царю.

Молодой честолюбец боярин Пётр Басманов, братья-князья Голицыны, боярин Михаил Салтыков, а с ними другие именитые люди, созванные от Рязани, Тулы, Каширы и Алексина, собрались в Серпухове, в бывших палатах князя Владимира, одного из героев Куликовой битвы. Сошлись на совет человек пятьдесят, и князь Пётр Басманов взял на себя смелость поведать собравшимся, зачем их позвали:

— Мы принесли волю московского народа звать на престол законного государя Дмитрия, сына Ивана Грозного. А Федьке Годунову, человеку низких кровей, самодержцем не быть! — Пётр подошёл к Прокопию Ляпунову, рязанскому воеводе и, глядя ему в глаза, продолжал: — А чтобы было вам ведомо, многие области России уже признали государем царевича Дмитрия.

— Сие нам ведомо, князь, — ответил Ляпунов. — Знаем, что Северская, Брянская и Черниговская земли да иншие по югу присягнули на верность царю Дмитрию.

— И тридцать тысяч войска царя Годунова перешли на сторону царя Дмитрия и тоже присягнули ему, — добавил князь Михаил Салтыков.

Собравшиеся приняли эту весть с восторгом, и воевода Прокопий Ляпунов зычным голосом потребовал от вельмож:

— Зову вас к клятве царевичу Дмитрию! Послужим государю-батюшке не щадя живота и имущества!

— Послужим! — выразили вельможи своё согласие.

— Склоняю голову перед вами, россияне, за мужество! — воскликнул Пётр Басманов. — Теперь же прощу утвердить то, что вы услышите сей миг. — И он обратился к Салтыкову: — Говори, князь Михаил.

— Да будет на то воля Господа Бога. Говорю! Утвердим волю нашего совета и объявим россиянам, дабы считали день 17 мая 1605 года днём низложения царя Фёдора Годунова и днём признания царём всея Руси сына Иоанна Васильевича Грозного царевича Дмитрия. Слава Дмитрию!

— Слава! Слава! — отозвались вельможи.

Слухи о тайном совете в Серпухове вскоре дошли до Москвы и до патриарха Иова. Первосвятитель принял это известие очень болезненно. Он видел все последствия случившегося: россияне воспримут весть о низложении царя Фёдора как должное, потому как не всем ведомо, что в Серпухове собралась кучка бунтарей от малых городов России во главе с московскими изменниками.

«Анафему шлю вам, извратники, предавшие не токмо законного государя, коему поклялись, но и Русь-печальную еретику и расстриге Гришке Отрепьеву», — стонал в душе патриарх Иов. Он понял, что бессилен совладать с бедствием, что не может предотвратить пришествия на Москву еретика-латинянина с оравой разбойников, с толпами ляхов и иезуитов.

«Кого же позвать для спасения державы? — вопрошал Иов. — Где Гермоген — Илья Муромец православной веры?» Иов пребывал в полном смятении. Он считал, что Гермогену, которого позвал из Казани больше месяца назад, давно пора быть в Москве. «Ан кого винить, если сам послал за митрополитом мшеломника и татя Никодима, поди переметнувшегося к самозванцу», — казнил себя Иов.

Размышляя о событиях в Серпухове, патриарх страдал всё нестерпимее, он не находил себе места ни в своих палатах, ни в соборах на богослужении. Едва он ночью закрывал глаза, как видел Гришку Отрепьева, который коршуном летел в первопрестольную, коршуном же ринулся в Кремль, дабы захватить престол. Вскоре патриарху стало известно, что Лжедмитрий покинул Путивль, миновал Орёл и уже подошёл к Туле. И всюду россияне встречали его с дарами, с хлебом и солью. Они выдавали самозванцу годуновских приставов и даже схватили именитого тульского воеводу Сабурова, заковали его в цепи. Да откуда? Аж из самой Астрахани!

Противостояния Лжедмитрию не было по всей России, что южнее Москвы. Лишь гарнизоны Калуги и Серпухова оказали войску самозванца малое сопротивление. А всё потому, что его доверенные люди шли далеко впереди и всюду звучали имя и глагол нового царя. И покорялись ему города и области.

Московские отступники, смелые бояре Наум Плещеев и Гаврила Пушкин неожиданно появились близ Москвы в Красном селе, где жили купцы и ремесленники. Гонцы встретили здесь много сторонников Лжедмитрия, а ещё больше противников Годуновых, но чтивших князей Шуйских-шубников. И прогнали красносельцы отряд стрельцов, охранявших село, взяли под опеку Плещеева и Пушкина и повели их в Москву всем скопом.

Беззащитная столица встретила гонцов с доверием за симпатии к ним красносельцев. Вокруг Плещеева и Пушкина, пока они шли к Красной площади, образовалось людское море. Бросали все свои дела торговые люди, ремесленники, булочники, монахи, служилые люди, мещане — все валом валили за красносельцами, гулом наполнили улицы, призывными криками будоража москвитян.

Красная площадь в одночасье заполнилась горожанами всех статей. Толпа вынесла на руках Плещеева и Пушкина к Лобному месту. Посланцы Лжедмитрия поднялись на него. И москвитяне услышали то, чему и не думали быть свидетелями, чего побаивались. Кое-кто даже не хотел и слышать «пришлых гостей». Но не пришлые, а коренные московиты были бояре Наум и Гаврила. И не сразу они речь повели, а вначале присматривались к народу, вызывает ли он доверие. Показалось, что ждут москвитяне от них слова, и тогда Наум Плещеев, что был побойчее Гаврилы Пушкина, достал грамоту заветную из-под кафтана — обращение к народу России, «царевича Дмитрия», поднял её над головой и крикнул:

— Слушайте, слушайте, россияне!

И стало тихо. Лишь во Фроловых воротах звучали голоса и звякало оружие. Но и там скоро наступили тишина, как только зазвучал сильный голос боярина Плещеева:

— «Вы клялися отцу моему не изменять его детям и потомству во веки веков, но взяли Годунова в цари. Не упрекаю вас: вы думали, что Борис умертвил меня в летах младенческих; не знали его лукавства и не смели противиться человеку, который уже самовластвовал в царствие Фёдора Иоанновича, жаловал и казнил, как хотел. Им обольщённые, вы не верили, что я, спасённый Богом, иду к вам с любовью и кротостью...»

Ещё звучал голос Плещеева с высокого места, а за стенами Кремля началось движение. Там тоже услышали послание Лжедмитрия, долетавшее на кремлёвские стены и башни, проникающее в прикрытые ворота.

— «Драгоценная кровь лилася! Но жалею о том без гнева...» — услышал дьякон Николай, посланный патриархом на площадь. — «Уже судьба решилась! Города и войско мои! Дерзнёте ли вы на брань междоусобную в угодность Марии Годуновой и её сыну? Им не жаль России: они не своим, а чужим владеют; утопили в крови землю Северскую и хотят разорения Москвы!»

И выдохнули едино горожане: «Не дадим!»

— «Вспомните, что было от Годунова вам, бояре, — продолжал Плещеев, — вам, воеводы, и все люди именитые: сколько опал и бесчестья несносного...»

В сей миг Гаврила Пушкин в озноб вошёл при жаре-то июньской. «Не те слова шлёт Митя, не те! Не читать бы их. Да где бояре, воеводы, люди именитые?»

И народ не принял этих слов. Ни к чему они ремесленнику и служилому, ни к чему холопу с подворья Сабуровых. Терпели опалу бояре, воеводы да дьяки думные — знать, справедливо: за измены в пользу ляхов, литовцев и шведов. И про дворян, про детей боярских слушали горожане без усердия, а злостью наливаясь. Но была и радуница в послании Лжедмитрия, которая заставляла народ внимать Науму Плещееву.

— «А вы, купцы и гости, сколько отягощались? Мы же хотим вас жаловать беспримерно, в течение дней мирных и тихих. Дерзнёте ли быть непреклонными? Но от нашей царской руки не избудете!..»

«Ежели бы царской?! — воскликнул в душе дьякон Николай. — Знал же я тебя, окудника-расстригу!» И снова прислушался.

— «Иду я и сяду на престоле отца моего, иду с сильным войском, своим и литовским, ибо не только россияне, но и чужеземцы охотно жертвуют мне жизнью. Самые неверные ногаи хотели следовать за мною: я велел им остаться в степях, щадя Россию».

— Да он же устращает нас, сей Гришка Отрепьев! — воскликнул митрополит Крутицкий Геласий, который слушал Плещеева с паперти собора Покрова-на-Рву.

Так оно и было, потому как Лжедмитрий знал: будут непокорные.

— «Страшитесь гибели, временной и вечной, — звенел голос Плещеева, — страшитесь ответа в день Суда Божия: смиритесь и немедленно пришлите митрополитов и архиепископов, мужей думных, больших бояр и думных дьяков, людей воинских и торговых бить нам челом, как вашему царю законному!»

Последние слова Наума Плещеева прозвучали ещё в полной тишине. А близ кремлёвской стены, у торговых рядов, на крыше рубленого ларька, возник Богдан Бельский — драная борода, покинувший место ссылки в Нижнем Новгороде вскоре же, как узнал о смерти Годунова.

— Слушайте, россияне! — крикнул он. — Города и войско поддалися без сомнения не ложному Дмитрию. Он приближается к Москве. Будем ли стоять против его силы за ненавистных Годуновых, пожирателей державной власти? Для их спасения предадим ли Москву пламени и разорению?

Но не спасём ни их, ни себя сопротивлением бесполезным. Зову вас прибегнуть к милосердию Дмитрия! Зову вас очистить Кремль от ненавистных годуновских клевретов! Зову приготовить место и трон законному царю! — И Богдан спрыгнул с ларька на руки своих холопов.

Всё, что случилось потом, было подобно стихийному бедствию: народ валом двинулся в Кремль.

Дьякон Николай сей же миг побежал в Успенский собор, скоро же рассказал патриарху о том, что увидел и услышал на Красной площади.

— Теперь они подвигнулись и ломятся в Кремль...

Иов слушал торопливую речь Николая молча. Да и что он мог сказать в ответ, понимая суть события до крайности. Он подумал лишь об одном, о том, что боярин Наум Плещеев огласил приговор Годуновым, приговор юному царю Фёдору, всем его приближённым. И всё же Всевышний побудил патриарха к действию. Он попытался пробудить мужество в боярах, в дворянах, в служилых людях, которые находились в соборе, он стал призывать их с амвона:

— Дети мои, Гришка Отрепьев прислал своих послов на Красную площадь. Идите и уймите их! Да тут ли боярин Семён Годунов?

— Видим его! — крикнул кто-то.

Увидел боярина Семёна Годунова и патриарх, сурово произнёс:

— Что же ты бездействуешь? Ты же царёв телохранитель! Где твои рынды? Где кустодии? Где твоя власть над ними?! Именем Всевышнего повелеваю!..

Но боярин Семён Годунов угнул свою седую голову и ничем не выразил былой готовности постоять за родную государеву кровь. После смерти племянника Бориса он сник, растерял свой пыл и ярость, постарел до дряхлости и покорился судьбе. Вскоре же она пришла за ним: он был отправлен в ссылку да в Переславле-Залесском «ненароком» задушен слугами Лжедмитрия.

— Не слышу твой голос, боярин Семён, — напомнил о себе патриарх.

Однако было уже поздно что-либо сделать в защиту государя и всех, кто был близок к Годуновым.

Возбуждённая многотысячная толпа горожан уже заполонила Соборную площадь. Она смяла стражей у кремлёвских ворот, накрыла лавиной небольшой отряд пеших стрельцов, которые и не думали сопротивляться. Часть огромной толпы валом покатила к Успенскому собору и ворвалась в него. Раздались, вопли и стоны: полилась кровь, кого-то затоптали ногами, кого-то из священнослужителей и бояр потащили на суд и расправу. И достали в алтаре собора патриарха Иова и его дьякона Николая. Иов только и крикнул:

— Одумайтесь, дети мои! Покиньте алтарь, и Всевышний простит вам сей грех!

— Долой! Долой раба Годуновых! — закричали с амвона.

— Я не раб! Но есть ваш духовный пастырь, — сурово произнёс патриарх. Он встал на колени перед иконою Владимирской Божьей Матери и сказал последнее: — Здесь, перед святынею России, я был удостоен сана первосвятителя и девятнадцать лет хранил православие. Ноне вижу бедствие церкви, торжество обмана и ереси! Матерь Божия, спаси русскую православную церковь!

Толпа уже не внимала голосу разума. Иова схватили и поволокли из собора. Да потом взяли за руки и за ноги, понесли на Красную площадь чинить бессудную расправу.

С Ивановой колокольни хлынул набатный звон. Сам колокол «Лебедь» в измену пошёл, призывая толпу на новые бесчинства.

Опьянённая, управляемая врагом Годуновых бывшим оружничим Богданом Бельским да бывшим дьяком двора Ивана Грозного Андреем Шерефединовым, вынырнувшим из небытия, толпа разделилась на течения. Одна тысячная лавина потекла грабить патриаршие палаты и штурмовать покои иностранцев, да с особой яростью дома немецких врачей царского двора. А ещё сотни осатаневшего люда бросились вскрывать винные подвалы и погреба, которых в Кремле было немало.

Однако в этом вихревом движении толпы горожан действовала большая орава бунтарей, у которой была особая цель-мета. Под верховодством князей Ивана Воротынского, Андрея Телятевского, Петра Шереметева да думного дьяка Афанасия Власьева бунтари смяли дворцовую стражу, государевых рынд и ворвались в царские палаты. И было сказано Фёдору Годунову, который, словно поражённый глухотой, сидел на троне и смотрел на происходящее безучастно.

— Ты уже не царь державы, Фёдор Годунов! — крикнул дьяк Афанасий Власьев. — На совете городов России ты низложен в пользу законного государя Дмитрия.

Слова дьяка Власьева вызвали на лице юного царя какое-то оживление. Тёмно-карие глаза его забегали по лицам ворвавшихся во дворец. Но душа Фёдора оставалась скованной страхом, который вошёл в неё в тот час, как умирающий отец назвал его наследником престола. Сам Фёдор Годунов никогда не думал о царской короне и не хотел быть царём. Его пугал Мономахов трон. К тому же у Фёдора хватило ума понять, что он не есть законный наследник, что право на престол остаётся за царевичем Дмитрием, ежели это истинный царевич, считал Фёдор. И по этой причине за месяц царствования он не свершил ни одного деяния, достойного государя. Он не сказал слова войску, дабы защищало его от врагов и восстановило мир в державе. Он не согрел тёплым отеческим словом россиян, когда взошёл на престол. В трудный час, когда Лжедмитрий был уже в пределах московской земли, он не собрал воевод-князей, не повелел им собирать рать и идти на врагов отечества. Он даже не поинтересовался казной, не узнал, есть ли у него деньги на покупку пороха и пушек, на пропитание войска.

И царедворцы словно не замечали своего юного царя, не шли к нему за советом. Все они были обуреваемы личными и корыстными делами и показывались на глаза царю лишь для того, чтобы выпросить у него какое-либо благо себе.

Царь Фёдор и просителей принимал безучастно. Кого-то он отмечал по заслугам званием, кого-то волостями оделял, но если бы спросили — кого, он не вспомнил бы ни фамилии, ни имени, ни лица. И в сей миг, когда дьяк Власьев крикнул: «Ты уже не царь державы, Фёдор Годунов», — безвольный Фёдор лишь тихо спросил:

— Несчастные, зачем вы нарушаете клятвы? — и продолжал поглаживать руку матери, сидящей рядом.

Однако заговорщики не вняли этим словам. Они действовали торопливо, дерзко.

— Арестовать Федьку Годунова! — приказал служилым людям князь Иван Воротынский.

И тотчас из толпы, заполонившей Золотую палату, выскочили стрельцы во главе с сотником Микулиным впереди, подбежали к трону и стащили Фёдора на пол.

— Вяжите его! — приказал Микулин.

— Матушка, за что они меня? — крикнул царь Фёдор. Мария Годунова бросилась перед князем Воротынским на колени, со слезами в голосе взмолилась:

— Князь, пощади моего сына! Он не виновен, что судьба дала ему корону.

— Виновен, что взял её, — ответил князь Воротынский. — Забери дочь, пока не поздно, и уведи её из дворца.

— Ан нет, и Ксению нам не след упускать! — воскликнул князь Василий Рубец-Мосальский и, обойдя трон, взял за руку царевну Ксению Годунову, потянул её за собой.

Ксения ухватилась за трон, сопротивлялась. Князь с силой потянул за руку. — Иди, иди, достойная судьба тебе уготована.

И Мария оставила сына, бросилась защищать дочь.

— Оставь её, князь! Оставь! — воскликнула она и стала с яростью отнимать Ксению у Рубец-Мосальского.

Василий с силой оттолкнул Марию, она упала.

— Господи, порази меня громом за то, что спасала этого василиска от смертной кары. — И Мария заголосила на всю палату.

— Молчать! Слушать! — призвал князь Воротынский. Он подошёл к князю Рубец-Мосальскому и сказал: — Отпусти Ксению. Возьми стрельцов и отведи всех Годуновых в их собственный кремлёвский дом, поставь стражу.

— Слушаю, княже Иван, — смирился князь Василий перед лицом более влиятельного Воротынского.

В тот же час по приказу мятежных князей стали разыскивать и хватать всю родню Бориса Годунова, всех дальних родственников по ветви Вельяминовых и Сабуровых.

А на Красной площади шло своё действие. По команде Богдана Бельского толпа притащила патриарха Иова и дьякона Николая на Лобное место. Поднявшись следом за несчастными, разгорячённый Богдан, обуреваемый местью за прошлые свои обиды от церкви и от царского двора, крикнул:

— Эй, россияне, кто волен сорвать святительские одежды с человека, который слабодушным участием в кознях Борисовых лишил себя доверенности народной?!

В московском люде возникло замешательство. Стало просыпаться сомнение: так ли уж грешен перед державою великомудрый боголюбец Иов? Да тут ещё дьякон Николай крикнул:

— Православные христиане, отпустите с Богом своего пастыря в изначальное место, Старицы!

— Молчать, прислужник и холуй, — грубо оборвал Николая Бельский. И снова крикнул в толпу: — Знать, оскудела Русь честными и смелыми мужами!

И нашлась чёрная душа. Тут же выскочил на высокое место дьяк Андрей Шерефединов, потянулся к святительским одеждам патриарха, сорвал с него панагию и стал срывать мантию и ризу.

— Да вольны же мы и казнить поносителя имени законного государя, многажды посылавшего анафему и отлучившего от родной православной церкви! — кричал в народ Богдан. — Эй, кто там готов вершить суд праведный?!

— Да не сатанинский ли? — раздался вдруг зычный голос от стен собора Покрова-на-Рву.

— Неправедный! Неправедный! — донеслось из многих мест Красной площади. — Отпустите боголюбца с миром!

Само намерение казнить первого российского патриарха, наместника Божьего на земле, многих на площади смутило и привело в гнев.

«...Тогда от соборной церкви клирики во все церковные двери выбегоша, вопль и крик с плачем сотвориша о Иове патриархе, и моляше народ, бе бо опалилися от беснования».

Но нашёлся кат, и, пока любящие патриарха христиане увещевали Бельского прекратить позорище, человек без имени и звания, без роду и племени, без Бога в душе, по прозвищу Клещ, пробирался к Лобному месту, чтобы взойти на него и поднять топор над духовным отцом России, правдолюбцем и сочинителем любезных народу книг.

А что же патриарх Иов? Он вспомнил, как утром перед ним явился архиепископ Игнатий-грек, как он принял сие явление за знак беды, и смирился с участью. Он стал безучастен к происходящему.

Вверил свою судьбу Всевышнему и положился на его милосердие и мудрость. О смерти Иов не думал, потому что она не пугала его. Он сожалел лишь о том, что не дождался митрополита Казанского Гермогена, не передал ему престол русской православной церкви, как наидостойнейшему и Богом наречённому.

И пока Иов размышлял об этом перед ликом наближающейся смерти, к Лобному месту устремились три силы, которые волею Судьбы и Всевышнего и должны были решить предвечное повеление: лишать или не лишать живота патриарха всея Руси.

А первая сила была злодейская, направленная рукой бывшего думного дьяка-печатника Василия Щелкалова, попавшего в опалу от Бориса Годунова за измену. Той силой был палач по прозвищу Клещ. Вторая сила, милосердная и дружеская, — спешил на помощь патриарху митрополит Крутицкий Геласий, почитатель любезного Иова. Третья сила явилась посланной Господом Богом — гнал от Тверских ворот усталых коней митрополит Казанский Гермоген. Провидцы Катерина и Сильвестр, что возвращались с Гермогеном из Казани, где прятались от гнева Бориса Годунова, сказали Гермогену:

— Над старшим братом твоим во Христе нависла смертная беда. Спаси человека чистого и непорочного, пречестнейшего хранителя христианской веры греческого закона.

— Успею ли? — только и спросил Гермоген.

— Успеешь, владыко! — ответил Сильвестр.

— Да поможет нам Всевышний, — выдохнул Гермоген и повелел гнать коней.

Это случилось ещё, когда патриарха Иова схватили в алтаре. А до Москвы оставалось шесть вёрст.

ГЛАВА ВТОРАЯ СУДЬБА АРХИЕРЕЯ


Блеснула на солнце холодная сталь топора. Палач Клещ пробовал остриё пальцем — гож ли топор. Потом Клещ схватил Иова и повалил его на помост. Да снова взялся за топор и медленно занёс его над патриархом. Народ онемел от ужаса.

Но орудие зла безвестного палача по прозвищу Клещ не упало на тонкую беззащитную шею патриарха. Богатырская рука Геласия пресекла зло. Он остановил замах, вырвал топор, швырнул его на помост, а самого Клеща с силой турнул в шею с высокого места.

Тогда топор схватил Богдан Бельский и, подавая Андрею Шерефединову, приказал:

— Руби!

Рука Шерефединова не потянулась к топору, он попятился.

— Сам, сам чини расправу, — открещиваясь от топора, простонал дьяк.

А в это время возле Лобного места, пробив себе путь через толпу, остановилась взмыленная тройка Гермогена. С облучка соскочил рыжебородый стремительный Сильвестр, влетел на Лобное место и заслонил собою патриарха.

Следом за Сильвестром, поддерживаемый ведуньей Катериной, поднялся на скорбный помост Гермоген. Он приблизился к патриарху, помог ему встать и попросил:

— Отче владыко святейший, благослови своего сына.

Иов поднял на Гермогена слезящиеся глаза и дрогнувшим голосом произнёс:

— Гермоген, воитель славный, радость моя и опора. Во имя Отца и Сына и Святого Духа, благословляю тебя, брат мой во Христе, на патриарший престол всея Руси. А там как Бог повелит! — И патриарх припал к дорожному плащу Гермогена, заплакал от слабости и страдания.

Обняв лёгкое и худое тело боголюбца Иова, Гермоген окинул зоркими глазами площадь и крикнул:

— Дети мои, слушайте! Тот, кто дерзнул поднять руку на святого отца русской церкви, будет проклят во веки веков. И я бросаю им в грязные лица, извратникам Бельскому и Шерефединову, анафему и клятву отлучения от церкви! Аминь!

— Слава Гермогену! — прокричали церковные клирики от подножия Лобного места.

А Гермоген шагнул к Богдану и дьяку Андрею и гневно повелел:

— Изыдьте с глаз, ночные тати!

Геласий вырвал топор из рук Бельского и стал теснить его с помоста. И Сильвестр достал из-под кафтана сулебу, надвинулся на дьяка Шерефединова. И согнали защитники Иова недругов в толпу. Да и она их встретила неласково. Гермоген передал Иова Геласию. Патриарх и его поблагодарил:

— Спасибо, сын мой, что отвёл вражью руку!

В сей миг Гермоген вновь заговорил с народом:

— Слушайте, дети мои! Наш патриарх, наш ревностный хранитель веры, заботливый отец об устройстве церковной иерархии и благолепии богослужения, достоин сыновней любви и заботы. Согреем старость его радостью бытия, дети мои! А сей час подвигнитесь, и мы уйдём на покой.

Гермоген повёл Иова с Лобного места в карету. Геласий, Сильвестр и Катерина спустились следом. Вскоре же карета медленно двинулась к воротам Кремля. Народ уступал ей дорогу, и многие осеняли себя крестным знамением. Люди были молчаливы, смотрели в землю, стыдясь поднять виноватые глаза, да кляли в душе сатану и Бельского, которые толкнули их на богомерзкое дело.

Иов попросил Гермогена отвезти его в свои палаты.

— И ты, мой любезный спаситель, отряхнёшь дорожную пыль и отдохнёшь, я посмотрю на тебя, расскажу о наших печалях, — тихо говорил патриарх, всё ещё не придя в себя от нервного потрясения.

Тройка проехала Соборную площадь и остановилась у патриаршего двора. Он был забит толпою горожан и пройти к палатам было невозможно. Однако скорые на дело Геласий и Сильвестр стали пробираться сквозь толпу к палатам, вошли в них и увидели полное разорение и опустошение!

— Эко же, мамай побывал! — возмутился Геласий.

В палатах ещё бродили горожане, собирали, что не успела унести толпа. Геласий на них крикнул:

— Во тьме без Бога бредёте, разбойники! Чей дом порушили?!

Все, кто ещё оставался в палатах, стали торопливо покидать их, бросая прихваченное добро. Геласий и Сильвестр нашли в дальних покоях спрятавшуюся домоправительницу Серафиму, и все трое покинули палаты. Подойдя к карете, Геласий сказал:

— Отче святейший, прими со смирением беду! Твоё гнездо разорили отступники от веры Христовой.

— Боже милостивый! Гордые восстали на меня, и скопище мятежников ищет души моей, но Ты, Господи Боже щедрый, даруй крепость Твою рабу Твоему и спаси сына расы Твоей, — прошептал Иов молитву и добавил, обращаясь к Геласию: — Брат мой, найди мне приют в Донской обители.

— Отче святейший, мы, кто рядом с тобой, разделим судьбу твою. Едем ко мне, отче. Мой дом — твой дом.

И снова карета пробивалась через толпу, теперь на Крутицкое подворье, которое разбой обошёл.

И никто из архиереев в сей час не знал, что Лжедмитрий, ухватившись за державную власть, после того как сдалось ему государево войско, решал их судьбу в мятежной Туле.

* * *
Тула оказалась на пути движения Лжедмитрия с войском к Москве. Там, в палатах воеводы, самозванец, уже считающий себя царём, ждал московских послов. Но не дождался, потому как терпения не хватило. Зато пожаловал к его трону не менее важный посол от русской православной церкви архиепископ Рязанский Игнатий-грек. Он привёл с собой епископов, архимандритов со всей епархии, явился к Лжедмитрию в пышном окружении.

Священнослужитель Игнатий-грек был по своему характеру искателем приключений. Ещё молод — только перевалило за сорок. На Руси он появился в 1595 году. Ему пришлось бежать от преследования турецких пашей с родного острова Кипра, где занимал архиепископскую кафедру. Скрылся на корабле, который шёл в Рим.

В Риме он поселился, принял там католичество. Жил скудно и уныло. А прослышав от паломников о благочестии русского царя Фёдора Иоанновича, о его щедрости к паломникам, покинул неласковый Рим и отправился в далёкую, неведомую и суровую Московию.

Было страшно. Но в этой стране, как узнал Игнатий, проявляли особую милость к греческим иерархам. И он рискнул появиться на Руси, но снова принял веру греческого закона.

Он добирался до Москвы полгода, и с каждым днём надежда обрести земной рай в России крепла. Игнатий не ошибался. Лично для него Россия оказалась именно такой, о какой он был наслышан. Москва 1595 года была благостной и гостеприимной. Жизнь торжествовала в ней добром и щедростью. Торжища ломились от дешёвых даров природы и крестьянского труда.

Игнатия принял патриарх Иов. Он ещё помнил дни пребывания в Москве патриарха Антиохийского Иоакима и патриарха Вселенской церкви Иеремии из Царьграда. И потому был добр и внимателен к Игнатию. Он позаботился о нём и дал место в Москве.

— Служи во благо русской православной церкви, а мы за тебя помолимся, — давал напутствие Игнатию патриарх.

И без малого шесть лет Игнатий-грек прожил в Москве, держа лучшие приходы то в Белом городе — церковь Иоанна Предтечи у Никитских ворот, то в Китай-городе — церковь Николы большого Креста.

Но честолюбивому иноземцу захотелось сильной власти. Долго сомневался Иов: дать или не дать ему архиерейскую власть. Решил-таки. Ещё голод трёхлетний на Руси не миновал, ещё мор косил людей повсеместно, да от мора или глада умер архиерей Рязанский. И призвал тогда к себе протопопа Игнатия Иов и сказал:

— Русская православная церковь даёт тебе место в Рязани и управление Рязанской епархией.

Чёрные глаза Игнатия сверкнули радостью.

— Благодарю, святейший владыко, за доброту и мудрость. Да пошлёт тебе Бог долгие лета.

— Служи верой и правдой Российской державе, не сойди с пути истинного, а мы за тебя помолимся.

Весной 1603 года, лишь только сошло половодье и подсохли дороги, Игнатий-грек укатил в Рязань.

И прошло почти три года боголепной жизни Игнатия в Рязани и его власти над православными большой Рязанской епархии. Да теперь и этого величия ему оказалось мало. И едва появился на небосводе Лжедмитрий, Игнатий стал тайно молиться этому «богу». Движение Лжедмитрия породило в чужестранце новые мрои. В мареве пожаров над Северской землёй он увидел не только страдания от междоусобной брани, но и путь к верховной власти над русским православием. Игнатий-грек поверил в счастливую звезду Лжедмитрия и первым из архиереев русской церкви угодил самозванцу тем, что открыто провозгласил его с амвонов рязанских церквей и соборов истинным царевичем Дмитрием. Этим он снискал уважение именитого рязанского боярина Прокопия Ляпунова и его четырёх братьев — все влиятельные служилые люди рязанщины, подвижные, деятельные да с первого часа появления Лжедмитрия преданные ему.

Внимательно следил Игнатий за движением самозванца, и когда он миновал Орёл, двинулся к Туле, Игнатий поспешил перехватить его в пути, чтобы показать свои сыновние чувства. И встретил царевича Дмитрия при въезде в город.

Сопровождавшие Лжедмитрия иезуиты легко догадались, что сошлись родственные души, способные на многое. Лжедмитрий уже получил от своих духовных пастырей хороший заряд католической веры. Игнатий подспудно сохранил преданность этой вере. И теперь он добыл сей «капитал из тайников души» для обихода в общении со служителями католичества.

При встрече Лжедмитрий приветствовал Игнатия первым.

— Да будешь ты моим духовным отцом и наместником Всевышнего возле моего трона, — сказал будущий царь, но не сделал признания, что принял католическую веру. А льстил Лжедмитрий Игнатию потому, что хорошо знал: Игнатий может стать надёжным орудием — и добра и насилия — для исполнения его, Лжедмитрия, замыслов в России.

В Туле самозванец остановился в хоромах воеводы, сбежавшего к этому времени в Москву. Единоверцы вместе обедали, пили вино. Игнатий ответил Лжедмитрию на сказанное им при встрече:

— Мой государь, ты показал заботливость о церкви, хвала тебе. Но не показывай пренебрежения к уставу. Избрать меня на патриаршество может токмо собор русских святителей с благословения ныне здравствующего патриарха Иова. Тебе же, государь, Богом дано утвердить архиерея, избранного на патриаршество. Да помни о других соперниках, о митрополитах Геласии и Гермогене.

Лжедмитрия задело: или он не волен над своими рабами власть показать? Что там попы для него какие-то, рассуждал будущий самодержец России.

— То, что ты мне перечишь, я прощаю. Но воли своей не сниму: как я избираю тебя, так тому и быть. Иов же патриарх низложен моим повелением. Тебе разрешаю и понуждаю к тому, ехать в Москву впереди меня и готовить встречу.

Игнатий-грек был смелым священнослужителем. Он снова возразил Лжедмитрию, пытаясь доказать, что во главе русской церкви стоят не рабы, но храбрые воины Христовы.

— Геласия и Гермогена мне не осилить, они не пойдут за мной, если не скажет своего слова патриарх Иов. С кем же мне встречать тебя? И потому не обходи почтенного боголюбца. — В душе у Игнатия ещё оставалось чувство благодарности к первосвятителю, сыгравшему в его судьбе столь важную роль.

Было видно, что Лжедмитрий захмелел от вина, которого выпил не один кубок, и теперь стал заносчив. Повелел властно:

— Мы разрешаем найти встречу с Иовом и взять благословение. Да не медли, действуй скоро, как в Риме учили.

Удивился Игнатий, откуда мог знать россиянин, чему учили его в Риме. Да догадался, что Лжедмитрия просветили иезуиты, которые могли знать о беглом Игнатии. И он больше не перечил.

— Мой государь, отбываю сей же час, — покорно ответил архиепископ. Продолжать беседу у него уже не было охоты.

Игнатий оказался скор на исполнение «царского» повеления. Пока Лжедмитрий пребывал в Туле в ожидании послов из Москвы, да шёл потом в Серпухов, усмирял гарнизон этой крепости, да блаженствовал в тех же шатрах, которые некогда были поставлены Борисом Годуновым, Игнатий рьяно промышлял себе патриаршество.

Об одном он потом будет сожалеть, что разминулся в дороге с московским посольством. А были в том посольстве большие бояре, князья Фёдор Мстиславский, Иван Воротынский да Василий Шуйский с братьями Дмитрием и Иваном. Послы подсказали бы, где Игнатию искать патриарха Иова, какие слова ему донести, дабы благословил на патриаршество.

* * *
Иван Воротынский и Фёдор Мстиславский да все их свитники, заточив под стражу молодого царя Фёдора, его мать и сестру, не остановились на том. Они расправились и с патриархом. Изменники церкви добыли Иова в палатах митрополита Крутицкого Геласия. Митрополит пытался защищать патриарха, но его оглушили кистенём. Не мешкая первосвятителя отвели в Чудов монастырь. Туда же привели протопопа Благовещенского собора Терентия, и он благословил насильников совершить постриг Иова в иноки. Выполнив это злодейство, насильники сочли, что отлучили Иова от первосвятительского сана и от патриаршества. И был Иов одет в монашескую рясу, посажен в крытый возок — тапкану боярскую и отправлен под стражей в старицкий Успенский монастырь, под строгий надзор монастырских властей. «Держати в озлоблении скорбном», — сказано было в грамоте в Старицы.

Но ошиблись гонители патриарха. Земля русская ещё не оскудела благородными сердцами. Нашлись Христовы заступники и в Успенском монастыре. А первым из них был сам игумен старицкий Дионисий. В отличие от своего тезысоименника, бывшего митрополита Московского и Крутицкого Дионисия, игумен успенский Дионисий остался преданным опальному патриарху. Сей священнослужитель в будущем личность знаменитая подвигом во славу отечества. Это он стоял во главе монахов Троице-Сергиевой лавры, когда её осаждали поляки. Невзирая на указ, старицкий Дионисий содержал Иова в почёте, уважении и милости. Да ублажал царёвых приставов, дабы не донесли самозванцу, что нет над патриархом строгости.

Игумен Успенского монастыря был счастлив общению с мудрым старцем, многим он обогатился, каждодневно проводя в беседе долгие часы. И придёт день, когда игумен Дионисий уйдёт из стариц и станет архимандритом Троице-Сергиевой лавры и вместе с патриархом Гермогеном поднимет Русь на борьбу с польско-литовскими врагопришельцами. Но это наступит лишь через четыре года. А пока Дионисий оберегал покой Иова, который постепенно приходил в себя от пережитых потрясений.

Но трудно было сохранить покой даже за глухими стенами монастыря, когда Русь от края и до края была в огне междоусобицы и смуты, когда бояре, забыв честь и достоинство, дрались за места возле престола самозванца.

Игнатий-грек и дня не пробыл в Москве, как узнал, что патриарха сослали в старицкий Успенский монастырь на Волгу. В Москве он сумел поделиться своими происками только с протопопом Терентием. Встретились они после заутрени в алтаре. Терентий, румянолицый, упитанный, речистый, нюхом почувствовал, что если сегодня Игнатием можно ещё помыкать, то завтра его уже не достанешь.

Игнатий знал о Терентии своё: с благостью встретит благовещенский священник царя Дмитрия. И потому был откровенен и властен.

— Брат мой, скажи для блага России, где есть патриарх Иов?

— Постригом осуждён, владыко, и в родное гнездо отправлен — Старицами названное, — без заминки ответил Терентий.

— По воле царя Дмитрия я должен получить его благословение на патриаршество. Что ты на сие ответишь? — Глаза Игнатия следили за каждым движением лица Терентия. Оно было спокойно.

— Ежели патриарх Иов благословит, то и другие архиереи пойдут за ним. Да кремень есть сей пастырь церкви. А там как Бог ему подскажет, — развёл руками Терентий.

Игнатий-грек озабоченно покачал головой. И не стал задерживаться в бурлящей страстями Москве. Он помнил её благообразной, уветливой, такой и впредь хотел видеть. Пока же не хотелось в ней быть, и он умчал на северо-запад от столицы, к Волоколамску. В Иосифо-Волоколамском монастыре он сменил лошадей и поспешил к Старицам. Нетерпелось ему получить благословение Иова.

Да мчал напрасно. Как прибыл Игнатий в Успенский монастырь, обожгло его холодом. Въехал он за монастырские стены будто во вражеский стан. Только пока ждал, чтобы ворота перед ним открыли, прошло больше двух часов. И показалось ему, что молва впереди бежала и оповестила игумена Дионисия, с чем пожаловал архиепископ Рязанский. И без малого в чём ошибся.

За те два часа, что ждал Игнатий у ворот, игумен Дионисий и патриарх Иов о многом переговорили. Узнав от Дионисия, кто примчал из Москвы в Старицы, Иов вначале сказал кратко:

— Ведал в нём римской веры мудрование, не жду добра.

— Да всё к тому клонится, — согласился Дионисий. — Готов разбить ворота кулаками, такое нетерпение им движет.

— Он всегда был горяч и нетерпелив, всегда старался схватить, что и не проглатывалось. Да вытащил его на свет Божий из Рязани, поди, сам Гришка Отрепьев и поманил его на патриарший престол. И примчал он сюда получить благословение моё: устав церкви ему знаком, ведает, что иерархи слушать его не будут без моей воли.

— Владыко святейший, скажи слово — и отправим его восвояси.

— Не надо, сын мой. Впусти его, послушаем, чем удивит.

И вот наконец-то Игнатия допустили к Иову. А по пути Дионисий предупредил архиепископа:

— Буду твоим свидетелем в разговоре с первосвятителем.

— Зачем? — возразил Дионисий. — Нам свидетель — Всевышний.

— Но ты не спросил совета у Бога, когда отправлялся в путь. Како же можешь призывать его! — И, приведя Игнатия в келью Иова, остался там.

Игнатий попросил Иова благословить его.

— Владыко святейший, жду твоей милости.

Иов стоял у аналоя, перед раскрытой Библией. Он никак не отозвался на просьбу Игнатия. Но спросил:

— Зачем ты ищешь судьбу? Разве тебе мало дала русская церковь отщедрот своих?

Игнатию нечего было ответить на этот упрёк, и он стал давить на патриарха силою.

— Аз прибыл с повелением царя, дабы благословил меня, святейший, на престол православной церкви греческого закона.

— Да, наша церковь греческого закона. И ты — грек. Но тебе не достичь патриаршего престола. Ты латинянин тайный и всё ещё грешишь. Нет тебе моего благословения, неблагодарный.

Игнатий ещё просил, но сильных доводов у него не было, и патриарх остался глух и нем. Потеряв терпение, посылая угрозы Иову, Игнатий покинул келью, монастырь и Старицы. Он возвращался в Москву посрамлённый отказом, думающий не о покаянии за свой дерзостный поступок, но об отмщении мягкосердому богомольцу Иову. Игнатий забыл всё, чем был обязан патриарху. Небо и землю затмила ему вершина власти над русской православной церковью. Он появился в первопрестольной в тот день, когда суждено было свершиться чёрному, недостойному истинных россиян злодейству.

Казалось бы, в этот летний погожий день Никиты-гусятника, когда крестьяне ждут хорошего урожая, потому как приметы о том показали, всё в природе должно славить любовь и мир. Но в сей день вооружённые и сильные люди шли убивать слабых и беззащитных.

Лжедмитрий сказал послам в Серпухове, что он не въедет в Москву, пока же она не будет очищена от плевел семени Бориса Годунова. Себе Лжедмитрий признавался, что хотя он и не желает смерти Фёдора Годунова, но вынужден обречь на неё юного царя. Самозванец боялся, что, злодейством захватив престол, пострадает от низвергнутого. И он нашёл злодеев, которые взяли на себя иудин грех и исполнили волю «будущего царя».

10 июля в день Никиты-гусятника, князья Иван Голицын и Василий Рубец-Мосальский, дьяки Молчанов и Шерефединов да несколько отпетых злодеев, облачённых в стрелецкие кафтаны, ворвались в дом Годуновых и, обнажив оружие, бросились на юного Фёдора. Сильный и смелый, он упорно боролся с нападающими, сразил одного, ранил другого, но злодейский удар сзади по голове дубиной свалил его на пол. Враги набросились на него, завалили подушками и удушили. Мать Фёдора ещё металась в отчаянии, но Василий Рубец-Мосальский приказал задушить и её, положить рядом с сыном.

Потом князь Василий долго метался по палатам и наконец нашёл то, что искал. Десять дней назад ему не удалось пленить Ксению Годунову. Теперь он её никому не хотел уступить и увёл к себе домой под охраной стрельцов. Он обрекал юную красавицу Ксению на более горькую и позорную судьбу, чем матери и брата. Князь решил сохранить её для потехи Лжедмитрию, который был много наслышан от Мосальского о необыкновенной красоте этой русской девушки.

Игнатию не довелось быть свидетелем жестокой расправы над царской фамилией, но в московитах он увидел скорбь. Горожане не поверили слуху, пущенному подручными Лжедмитрия о том, что царь Фёдор и его мать Мария отравили себя в страхе за насилие и поругание трона. Не чтила злодеев Москва. И архиепископ Рязанский не стал задерживаться в первопрестольной, велел гнать коней в Серпухов, чтобы уведомить «царя» о непреклонности патриарха Иова да попросить нового совета.

Встреча с Лжедмитрием была короткой. Самозванец повелел Игнатию возвращаться в Старицы и силою добыть согласие и благословение.

— Возьми его в хомут и испытай калёным железом, — зло произнёс Лжедмитрий. И в сей миг он был похож на мнимого отца Ивана Грозного, жестокого и немилосердного ко всем, кто не подчинялся его воле. — Стрельцов возьми ярых!..

Игнатий загнал две тройки лошадей: одна запалилась под Лотошино, как миновал Волоколамск, другую загубил на Волге под Старицами. Да всё опять же напрасно. Осадив патриарха бранью и угрозами пыток, он не склонил его к предательству веры православной. Иов оставался непреклонен.

Разъярённый Игнатий пытался силой увести патриарха из монастыря. Он позвал своих услужителей и двух стрельцов, что сопровождали его. Но в монастырь людей Игнатия не пустили. Пошёл один, разговаривал круто.

— На Лобном месте или в пытошных башнях отдашь своё благословение, выживший из ума старик!

— Готовому умереть смерть не страшна, — отвечал на брань Иов. — А ты, заблудший, ещё будешь каяться. Да непрощён останешься.

Конец злобным действиям Игнатия положил игумен Дионисий. Он привёл к келье патриарха седмицу монахов, сильных и решительных, и сказал:

— Уезжай добром, гречанин, а не то сгинешь в подвалах за поругание святого отца нашего.

Игнатий вовремя понял, что может стать жертвой своего же злого умысла, и покинул Успенский монастырь на паре старых одров, милостиво данных ему Дионисием. Он добирался до Москвы целую вечность. Да и охоты торопиться не было.

Неудачливый искатель патриаршего престола появился в Москве двадцатого июня. Он въехал в первопрестольную одновременно с Лжедмитрием, но с противоположной стороны. Москва показалась Игнатию торжественной. Трезвонили московские колокола. Улицы и площади заполнили горожане. Красная площадь — как море людское. У Лобного места встали все московские иерархи: митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены — весь освящённый Собор с крестами и хоругвиями. Но не было среди священнослужителей лишь митрополитов Казанского Гермогена и Крутицкого Геласия. Они стояли на паперти собора Покрова-на-Рву и с гневом, с печалью смотрели на то, что творилось на Красной площади.

— Ой, московиты, да како же вас не презирати за измену, лицемерие и ложь, — воскликнул Гермоген.

А в это время вблизи Лобного места появился Лжедмитрий. Он сошёл с коня, приложился к кресту, к святым иконам. Тут же заиграли трубы, забили бубны, послышалось пение. Лжедмитрий, широкоплечий, рыжеватый, с толстым носом, осмотрелся и пошёл в Кремль. Следом потянулось духовенство. Впереди шёл протопоп Благовещенского собора Терентий. Он привёл иерархов и Лжедмитрия к Успенскому собору и попросил у царя милосердия к народу.

— Прости, государь, детей своих, кои были в заблуждении, как жертвы долголетнего обмана, — произнёс льстиво Терентий.

Лжедмитрий хотел что-то ответить — но в сей миг налетел по разбойничьему, с воем и свистом, вихрь, поднял тучи пыли, песка, сорвал фелонь с архиерея, стоявшего рядом с Терентием, и унёс её, оставив на лицах у всех пелену чёрной пыли, похожую на траурные накидки. У Лжедмитрия лицо покрыло словно сажей.

— Господи, помилуй нас! Боже, что за знак ты подаёшь россиянам? — шептали горожане.

Иерархи запели псалом. И певчие подхватили его:

— «Хвалите Господа с небес, хвалите Господа от земли великия рыбы и все бездны...»

Гермоген и Геласий в сей час не думали быть безучастными зрителями. Осуждая московских святителей за то, что склонили головы перед самозванцем-еретиком, перед ляхами, литовцами и венграми, которые вошли в Кремль следом за Лжедмитрием, они тоже направились к Успенскому собору. Но Гермоген и Геласий ещё не добрались до Лжедмитрия, чтобы сказать ему своё слово, как уже нашёлся смелый русский человек и показал самозванцу свою ненависть и презрение. Ещё Богдан Бельский не поднялся с колен, выражая верноподданнические чувства «сыну Ивана Грозного Митюше», ещё протопоп Терентий пел осанну Лжедмитрию, но пробрался сквозь раболепную толпу епископ Астраханский Феодосий, встал, гневный и решительный, перед Лжедмитрием. Риза его была в дорожной пыли, седые волосы разметались по ветру, смуглая рука крепко сжимала крест, словно Феодосий хотел ударить им самозванца.

Лжедмитрий догадался, что этот человек явился не с добром, гневно спросил:

— Кто таков? Как смел встать предо мной?!

— Я Астраханский епископ Феодосий и пришёл сказать на всю Москву, кто ты есть!

— Прочь с глаз! Прочь, астраханский тать! Все смуты от тебя! И ты пред людьми называешь меня не царём! Да кто же я?

— Ты не тот, кого мы ожидали, кому посылали приветы и благословения. Мы тебя узнаем! Мы слышали твой голос за аналоем в Чудовом монастыре! Мы пили с тобой по кабакам и в питейном дворе Облепиховом, когда я был безместным попом, а ты писцом у Иова. Ты не Дмитрий! Тот без сомнения умер и не вернётся.

— Схватить его! Казнить! Это тать, а не архиерей! — кричал Лжедмитрий нервно.

И тот час три воина из его свиты кинулись к Феодосию, схватили его, заломили назад руки.

Но вышел вперёд Гермоген и, показав рукой на Феодосия, строго повелел Лжедмитрию:

— Отпусти его с миром! Мы тебя ещё не венчали на царство, и ты не государь, тебе не дано казнить правдолюбцев!

Грозен и гневен был Гермоген, глаза прожигали насквозь. Лжедмитрий знал его, много о нём был наслышан. И испугался. Он подумал, что Гермоген может найти такие слова и так их возвысить, после которых Москва вздыбится и пойдёт за ним хоть на Голгофу. И будет он, Дмитрий, растоптан на этой Соборной площади как тля. Изворотливый и быстрый на действо, самозванец крикнул:

— Ты достоин внимания и любви, страстотерпец Гермоген. Я милую ради тебя мятежного Феодосия. Да пусть он сгинет с моих глаз! — И Лжедмитрий сделал стражам жест, чтобы отпустили архиерея.

Подручные самозванца повели его к толпе, она расступилась. Феодосия толкнули в неё, и он скрылся среди горожан.

В сей миг распахнулись врата Успенского собора, но Лжедмитрий только глянул на них и отвернулся, направился к Благовещенскому собору, давая понять, что Благовещенский ему дорог, как дорог был «отцу» Ивану Грозному. Там на паперти уже стояли польские музыканты с трубами, бубнами и барабанами. Они в это время усердно заиграли. Кто подтолкнул их, может, так было задумано Лжедмитрием, неведомо. Да, знать, он не ожидал, как к этому кощунству отнесутся москвитяне. Они всполошились от чужой церковной музыки, загалдели, стали осматриваться и увидели, что в Кремле полно чужеземцев. Они были вооружены, смотрели на россиян надменно, и горожане грозно зашумели. Лжедмитрий поторопился унять музыкантов, крикнул им, чтобы прекратили игру. Поднявшись на высокую паперть собора, он властно сказал:

— Отныне и во веки веков литургии для меня и царей Калитиного кореня — токмо в Благовещенском соборе, где молился мой батюшка! Ещё повелеваю разрушить палаты смерда Бориски Годунова, а прах его убрать из Архангельского собора. Место ему в Варсанофьевском монастыре, где прах жены и сына. — Лжедмитрий прошёлся по паперти, простёр над толпою руку и сказал последнее: — Хочу, чтобы всюду царил дух великого государя России всех времён Иоанна Васильевича!

* * *
И началось царствование Лжедмитрия.

Спустя четыре дня после торжественного въезда в Москву он совершил своё первое крупное деяние, которое православная Русь запишет ему в разряд смертных грехов и не простит.

Ранним июньским утром властно зазвенел колокол «Лебедь». Так Лжедмитрий повелел собираться в Благовещенском соборе всем иерархам. Они уже знали, к чему призывал главный колокол державы. Собрались без проволочек.

И пришёл Лжедмитрий: торжественный, строгий, нарядный. Бородавка — сатанинский орех — близ носа стала ещё заметнее. Следом вошёл Игнатий-грек, в мантии, без источников, без панагии на груди. Глаза беспокойны, волнуется. Он встал рядом с царём. И Лжедмитрий сказал:

— Мы, царь всея Руси и всех Сибирских царств, повелеваем архиереям поместной русской церкви возвести архиепископа Игнатия, душеприкладного отца моего, боголюбца, в сан патриарха всея Руси. Да исполните не коснея обряд возведения, архиереи!

Но никто из них не осмелился отозваться на повеление Лжедмитрия, никто не был способен на кощунство при здравствующем патриархе выбирать нового отца церкви. Каноны православной церкви для архиереев казались незыблемыми.

И тогда самозванец попытался испугать архиереев и тем самым побудить их к действию:

— Не скудейте памятью, отцы церкви, вспомните, как Иоанн Васильевич, наместник Бога на земле и в государстве Российском, проявлял свою непреклонную волю. И мы не потерпим супротивничества.

Протопоп Терентий первым шагнул за порог недозволенного законами церкви. Он запел задостойник праздника Вознесения Господня:

— «Величай, душе моя, Вознёсшегося от земли на Небо Христа Жизнедавца...»

И появились дьяконы, которые принесли голубую мантию, клобук, рясу, жезл — все приготовленное к обряду. Но тут поднялся на амвон митрополит Казанский Гермоген и поднял руку. Терентий замолчал. Лжедмитрий подался вперёд к Гермогену, а он властным перстом показал на Лжедмитрия и провозгласил:

— Ещё не венчанный царь возводит своей властью на престол патриарха в нарушение закона православной церкви, при живом, но злою волей отлучённом первосвятителе, страстотерпце Иове. Да кто есть Игнатий? Он родом страны италийские, а веры не вем греческие, не вем латинские, едино вем, еже православные догматы неистово исполняша и твориша. Да сия правда ещё не вся. Поднимает невенчанный царь на святительский престол Руси, на патриаршество, призвавши из Рязани архиерея Игнатия, угодника своего и возлюбленника, не пастыря и не учителя, но пьяницу, сквернословника и пакостника, чем же митрополитов, архиепископов и епископов оскорбиша и весь священный Собор поставя ни во что же!

Послав без страха и сомнения эти гневные слова самозванцу, Гермоген покинул Благовещенский собор. И все, кто слушал Гермогена, и сам новоявленный «царь» стояли окаменевшие, будто поражённые громом.

Лишь Геласий, который стоял неподалёку от самозванца, тихо, но с вызовом промолвил:

— Человек в чести, но неразумен — подобен животному, обречённому на гибель, — и тоже покинул собор.

И только Богу ведомо, почему архиереи пришли в движение, почему исполнили волю Лжедмитрия, венчали Игнатия-грека на патриаршество российское. Но обряд венчания был жалким, достойным скоморохов, выступающих на воскресных торжищах.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ИГРЫ


Ведуны Катерина и Сильвестр после возвращения с Гермогеном из Казани поселились в своём доме на Пречистенке. За смертью Бориса Годунова, которому они предсказали семь лет царствования, их никто не преследовал, не грозился сжечь на костре за то, что взяли власть над судьбой человека выше Бога.

Катерина растила Ксюшу, занималась домашними делами, стояла за прилавком, торговала. Сильвестр снова добывал товары — узорочья да паволоки — у оптовых торговцев, пропадал днями в Москве на торжищах и в другие города уезжал. И всё присматривался, прислушивался к тому, что творилось на Руси, и сам становился участником разных событий, возникающих каждый день.

Ранним июньским утром в день Модеста и Амоса из Кремля ускакали гонцы в северные земли. А вскоре Сильвестр узнал от дьяков, что помчали гонцы в дальние монастыри и города, чтобы волею царя Дмитрия дать свободу всему роду Романовых, всем сродственникам их и своякам, кого при Борисе Годунове не вернули в Москву. Многие из них уже умерли в неволе, но к оставшимся в живых царь не мог не проявить милость.

Да тут же вскоре, хмелея от державной власти, он пожаловал новое достоинство всем русским архиереям. Доныне подобного не знали на Руси: «Дмитрий» сделал иерархов церкви сенаторами. И было похоже, что он только для этого преобразовал Боярскую Думу в Государственный Сенат. И секретарь Лжедмитрия поляк Ян Бунинский составил подробную роспись всем членам русского Сената, их роли и место. И первые места при этом были отданы иерархам церкви. Все они теперь сидели вблизи «царя». Прочие же — бояре, дворяне, думные дьяки, другие светские вельможи — занимали кресла поодаль от царя, сидели у стен Грановитой палаты на скамьях.

Царь в Сенат входил первым, садился на трон. По правую руку от него сидел Игнатий, по левую — митрополиты, архиепископы, епископы. Да не было только среди них на заседаниях митрополитов Казанского Гермогена и Крутицкого Геласия. «Царь» не простил им дерзости, да ждал часа, когда можно будет наказать.

На первом же заседании Сената «царь» объявил, что дал свободу Романовым и вызволяет из монастырского заточения свою «матушку», инокиню Марфу, а в миру царицу Марию Нагих, посылает за нею гонцов и торжественный поезд.

Да тут же вскоре среди скоротечных событий выявилось одно грозное. Оно заставило трепетать душой многих москвитян, и в первую голову — торговых людей.

Лазутчики «царя» раскрыли заговор. А главным заговорщиком, по слухам, оказался князь-боярин Василий Иванович Шуйский. Глава заговора князь Василий и его братья Дмитрий и Иван были схвачены ночью в постели, посажены в пытошные башни Кремля и ждали своей горькой участи. Она была объявлена скоро: Василия приговорили к смертной казни на плахе, а Ивана и Дмитрия — к вечной ссылке в сибирский Пелым.

С этой вестью Сильвестр поспешил к Гермогену, который жил затворником в Донском монастыре, спрятавшись от коварного Лжедмитрия. Оберегали его в монастыре надёжно.

Ничто не радовало Гермогена в текущей жизни. Он негодовал на иерархов, он клеймил анафемой Игнатия и отрицал его как патриарха, он с гневом вспоминал Терентия и других иерархов, которые пошли за Лжедмитрием, находились в Сенате рядом с «царём».

Гермоген искал причины, толкнувшие иерархов на признание царём Лжедмитрия. Он не мог поверить в то, что они увидели в нём истинного сына Иоаннова. Тогда что же? Да всё было просто: он назначал им ругу — и церквам и монастырям просторные земельные угодья. Он многих пожаловал несудимыми и тарханными грамотами. И всё-таки Гермоген был склонен к тому, что даже его, мужественного человека, порой озадачивало: иерархи видели в Дмитрии истинного наследника престола. И это стало такой мощной притягивающей силой, что не считаться с этим было бы глупо. Оставалось только сожалеть о заблуждении иерархов и постараться развенчать Лжедмитрия, показать его истинное лицо мшеломника.

Гермоген встретил Сильвестра по-отечески, благословил, порадовался за него:

— Вижу сына моего во здравии. И хорошо. Да как там крестница моя, Ксюша, как свет Катерина?

— Твоими молитвами, отче владыко, все во здравии и с Богом, — прикоснувшись губами к руке Гермогена, ответил Сильвестр. Да тут же помолился на образ Иоанна Предтечи, что висел в красном углу покоя и сказал с горечью: — Отче владыко, беда нависла над князем Василием Ивановичем. Он схвачен, заточён в пытошную башню и приговорён к казни.

— Всевышний Владыко, спаси и сохрани его! — воскликнул Гермоген и спросил Сильвестра: — В чём обвинил лукавый царь князя Василия? Не по ложному ли наговору?

— Знать, по ложному, отче владыко, в измене. Да будто бы ещё когда самозваный сидел в Серпухове, князь Василий призвал в заговорщики большое московское и красносельское купечество, сторонников своего рода, и с ними задумал в день коронации лишить самозваного живота.

— Вижу рьяного сподвижника! Пустился играть со смертью. Да в кои-то разы, неугомонный.

— Надо спасти князя, владыко. Дозволь мне в ночь отчинить запоры в башнях, увести бедолагу опального.

— Полно, сын мой! Зачем как татям, ночью? Мы придём к самозванцу и спросим его: православный ли он христианин? Потребуем отменить казнь. Ежели откроется, что латынянин, другой разговор поведём. Аз ведаю: князь Василий выступал против еретика, но не против православного царя.

Был жаркий день. Около пяти часов пополудни из ворот Донского монастыря выехала карета митрополита Казанского. Гермоген и Сильвестр отправились в Кремль. Они ехали по многолюдным улицам. На Красной площади их карета едва пробилась к Фроловым воротам. Торговый и ремесленный народ, который стекался со всей Москвы, ждал милости царя к Шуйским, но не их казни.

Гермоген сидел молчаливый и сосредоточенный. Он думал, каким сильным и твёрдым словом образумить Лжедмитрия, чтобы отменил казнь второго, после Фёдора Мстиславского, боярина России. И когда увидел толпы народа, когда почувствовал его настрой, его силу, решил, что нашёл эти мощные слова. Да возле самого царского дворца вдруг потерял их, досадовал, злился, подвела-таки память, но они не находились. А виною оказались звуки чужого музыкального инструмента, которые неслись из палат, стоящих рядом с царским дворцом.

— Что там? Кто тешится еретической музыкой? — спросил Гермоген Сильвестра.

— Повелением царя дом отдан иезуитам. И они завели здесь костёл. Когда иезуиты совершают моления, тогда в кремлёвских соборах должны прекращать службу.

— Сатана! Сатана-еретик! — выругался Гермоген. — Он токмо кажется православным, но в душе латинянин. Он хуже Антония Поссевина, — продолжал гневаться митрополит.

Гневный же вошёл Гермоген во дворец и потребовал от придворных, чтобы его отвели к царю. Сильвестр не отставал от своего благодетеля в трудную минуту, шёл рядом. И когда дворецкий боярин Наум Плещеев ещё колебался, допустить Гермогена или нет, Сильвестр ожёг его взглядом, и у Наума в голове покатился шар, позванивая, словно она была пустая, как сухая тыква. В душе страх появился за голову: вот-вот оборвётся шея-стебелёк — и покатится она, а куда — только Богу ведомо. И Плещеев, человек не робкого десятка, повёл Гермогена и Сильвестра в Золотую палату.

Она была пустынна. Наум Плещеев велел ждать и ушёл во внутренние покои. Гермоген и Сильвестр ждали в одиночестве больше четверти часа. Молчали. Чуткий ведун догадался, что за ними откуда-то подсматривают, испытывая их терпение. Сильвестр хотел было подойти к боковой двери, распахнуть её — за дверью стоял доглядчик, — да передумал. Важнее было, считал он, позаботиться о том, чтобы в душе Гермогена не угас гнев, и Сильвестр шептал на ухо святоборцу вещие слова. И ведуну удалось сохранить в душе митрополита ярость и жажду борьбы.

Когда же в Золотой палате появился Лжедмитрий, в сопровождении Богдана Бельского и Василия Рубец-Мосальского, Гермоген решительно направился к царю и повелел:

— Пусть они уйдут! Аз буду говорить с тобой!

Царь рассматривал Гермогена надменно, и губы были сложены презрительно. Но чёрные глаза митрополита излучали такую неземную силу, что Лжедмитрию стало зябко — и он сделал жест рукой.

Фавориты царя, метнув на Гермогена полные злобы и ненависти взгляды, покинули палату.

— Что тебе нужно, владыко? — спросил Лжедмитрий. — Я же тебя не ищу!

— Ежели ты из Калитиного племени, ответь мне: помнишь ли ты, что князя Василия Шуйского приговаривали дважды к позору и казни, вначале Иван Грозный, а позже, по воле Годунова, царь Фёдор? — Гермоген продолжал смотреть в лицо Лжедмитрия своими жгучими чёрными глазами, и тот дрогнул.

— Нет, не помню, но слышал, что его порывались казнить, и помиловали.

— Да помнишь ли ты, как сам учинил казнь над образом князя Василия в Угличе и инших мужей отечества?

— Не помню! Не было сего! — засуетился Лжедмитрий, понимая, что Гермоген вкладывает в свои вопросы факты истинной жизни царевича Дмитрия. И тут же подумал, что надо бы утверждать, что помнит.

— А как мамке Волоховой глаз чуть не выколол и щёки искусал, сие хранится в памяти?

— Да, да! — встрепенулся Лжедмитрий. — Она обидела меня!

— Нет, не дано тебе помнить. Митя в падучей был, как мамку Волохову казнил. Да и ничего ты не можешь помнить, потому как ты не сын Иванов. Истинный Дмитрий тогда отрубил головы двадцати снежным вельможам царским и даже брату своему Фёдору — царю России. Да простит ему Всевышний на том свете. А кто ты, Бог ведает!

— Что тебе надо, в чём ты меня винишь, мятежный Гермоген? Я царь и волен тебя казнить за дерзость!

— Царём ты будешь. Но казнить меня не волен. Всевышний послал мне иную судьбу. Вот спроси у сего ясновидца. — И Гермоген показал на Сильвестра. — Аз хочу одного, чтобы ты отпустил с Богом князя Василия и его братьев. Да скажи об этом сей же час народу. И крови не будет.

— Я не волен отменить приговор Сената, — ответил Лжедмитрий.

— Волен, аз лучше знаю!

— Нет, я всё же велю тебя испытать. Поди, боишься смерти?!

— Боюсь. Да испытай, коль успеешь. Но прежде отпусти князя Василия. И крови не будет, — твёрдо повторил Гермоген.

В это мгновение в Золотую палату вбежал боярский сын Авраамий Бахметьев, доверенный человек Лжедмитрия ещё с Путивля. Он стал что-то шептать царю и, закончив, убежал обратно. Лжедмитрий задумался, потом поднял голову, тронул бородавку на лице и тихо сказал:

— Ты меня убедил: не буду искать крови Шуйского. Теперь иди, а мы тут решим, кому где быть.

— Аз буду ждать, когда решишь, — твёрдо ответил Гермоген.

— Ну жди. — Лжедмитрий сделал шаг, чтобы покинуть Золотую палату, но второй ноги поднять не мог, словно она примёрзла к полу. И тогда Лжедмитрий посмотрел на Сильвестра: — Я вспомнил тебя. Это ты приходил ко мне ночью в Сомборе, ты оставил следы свои и...

— Грамоту от Святых Апостолов, — добавил с улыбкой Сильвестр.

— Иди ко мне служить. Будешь стольничим. Боярство дам.

— Не тщись писать мою Судьбу.

— А мою ты ведаешь?

— Ведаю.

— Говори же!

— Время не пришло. Иди отдавай повеление. Тебя клевреты ждут.

Лжедмитрий поднял левую ногу: ничто не держит, ещё раз поднял, дабы убедиться, и покинул Золотую палату. Сразу же за дверями он увидел Богдана Бельского и Гаврилу Пушкина. Их лица были бледны, в глазах застыл страх.

— Царь-батюшка, беда на пороге, — выдохнул Бельский.

— Народ грозит бунтом! Просит отдать Шуйских! — добавил Гаврила Пушкин. — Толпа заполняет Кремль!

— Где войско? — схватив за борт кафтана Бельского, спросил царь.

— Вкупе с народом, — ответил Богдан. — Торопись, государь, отпустить князей Шуйских.

Лжедмитрий был скор на повеления и на то, чтобы отказываться от оных.

— Мы отменяем казнь Василию. Отправьте его вместе с братьями за Белоозеро! — приказал он Бельскому. Сам же вернулся в Золотую палату к Гермогену и Сильвестру.

Они стояли там же, где Лжедмитрий оставил их. Перебирая словно чётки тяжёлую золотую цепь, царь сказал:

— Нам любезны смелые люди. Мы выполнили твою просьбу, владыко Гермоген: шлем милость Василию и его братьям. Быть им в ссылке на Белоозере.

— Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, — только и сказал Гермоген и направился к двери.

— Стой! — повелел ему Лжедмитрий. Гермоген остановился. — Иди к народу и скажи ему о нашей милости.

— Скажу токмо то, что ты Шуйского не казнишь. Но сие милость малая. Да и не милость: россияне тебя побудили. Зачем ссылать, зачем лишать имущества? Отмени и сие!

— Иди, непокорный! Да завтра же явись в Сенате. Там всё и скажешь, а мы послушаем...

Гермоген ничего не ответил, но подумал, что придёт в Грановитую, посмотрит на клевретов Лжедмитрия и скажет им о Шуйском, а ещё чтобы убрали из Кремля иезуитов и их костёл.

Выйдя на красное крыльцо царского дворца и увидя море горожан в Кремле, Гермоген громко сказал:

— Россияне, слушайте! — И стало тихо. — Царь милует жизнь князю Шуйскому!

— Слава Шуйскому! Постоим за воителя! — крикнул близ крыльца торговый человек.

— Но царь не снимает с Шуйских опалы, — продолжал Гермоген, — и ссылает их за Белоозеро. Да, может, в Волчью пустынь. Думайте, россияне. Знаете, чем сие грозит!

— Не сошлёт! Мы из Москвы князей не отпустим! — крикнул всё тот же торговый человек.

— Не тешьте себя надеждами! Вас обманут! — подал голос Сильвестр.

А слова Гермогена о помиловании Шуйских перекатывались и валом прошлись по Соборной площади, к кремлёвским воротам на все стороны, на Красную площадь и дальше, на торжища Китая, на Варварку, в Белый город. В одночасье Москва знала, что по воле Гермогена Шуйским дарована жизнь. А про ссылку на Белоозеро никто не вспоминал, словно это было пустяковое наказание.

Да напрасно поверили россияне Лжедмитрию, играл он с ними. В тот же день дал он наказ своим людям, коим велено было сопровождать Шуйских, похоронить их в глухих лесах за Тверью и концы спрятать в воду. И лишь только на Москву опустилась короткая ночь, как к тюремным башням Кремля подкатили три крытых возка, в них усадили узников князей Шуйских и тёмными улицами увезли из Москвы под сильным конвоем.

Сильвестр в эту ночь не спал, выполнял просьбу Гермогена и кружил близ Кремля, да больше у Кутафьей башни и у Троицких ворот, и наконец дождался того, что ждал, увидел, как из ворот выкатили три возка, верхами выехали стражи и конвой уехал в сторону Ямского поля, через Славскую заставу покинул Москву, взял путь на Вологду, на Белоозеро, а быть может, на Каргополь.

Домой Сильвестр вернулся лишь к утру. Он разбудил Катерину и рассказал ей о всех событиях долгого дня.

— Вот такая печаль выявилась, ладушка, — погоревал Сильвестр. — Подумать надо, как помочь другу владыки Гермогена, как утешить его. Ведь ты посмотри, что получается: всех истинных воителей за веру, за державу самозванец ссылает из Москвы на погибель. Зачем надо ссылать Иова, ежели ты истинный царь Дмитрий? Да всё потому, что Дмитрию Иов не страшен, а вот самозванцу... Теперь вижу злой умысел самозванца, когда он лишил православную церковь первосвятителя! Сей грех и на нас. Нам бы постоять за него, нам бы не давать его в обиду! — Сильвестр искренне страдал из-за того, что Иов в изгнании. Вот уже двадцать лет Сильвестр ревностно служил церкви и её первосвятителю. Сколько раз он подвергался смертельной опасности, выполняя волю патриарха в дальних от Москвы местах.

И теперь, думая, как спасти князей Шуйских, он примерялся и к тому, как бы вернуть Иова из Стариц в Москву.

— И выходят, душа моя, нам не избыть стараний ни за Шуйских, ни за Иова, потому и давай вместе думать, как дело исполнить, — заключил Сильвестр.

Катерина, пока слушала Сильвестра, свой путь искала, как помочь князьям Шуйским. Она часто бывала в палатах Шуйских, пряталась там от людишек Семёна Годунова, и ей хотелось отплатить за добро добром. Катерина глаза прикрыла, вся в себя ушла, даже слова Сильвестра до неё не доходили. Сильвестр понял её состояние и умолк. А она, словно птица, зорким глазом увидела из поднебесья дорогу, ведущую в село Тайнинское и дальше, за селом увидела на дороге колымагу, запряжённую парой лошадей, и в ней человека увидела, узнала. И вздохнула Катерина с облегчением, потому как нашла то, что искала, и сказала Сильвестру:

— Ноне сходишь к Гермогену — нашему отцу-благодетелю, чтобы не переживал за Шуйских. Днями они вернутся в Москву. Нам же с тобой завтра утром из Москвы отбывать, а куда и зачем, пока и тебе не открою.

Летний день хотя и длинный, но и он миновал. А на другое утро, ещё по росе, ещё горластые петухи лишь побудку по Москве чинили, Катерина и Сильвестр укатили в сторону Тайнинского, до коего пятнадцать вёрст. И сильный молодой бахмут промчал эти вёрсты на одном дыхании. Катерина велела остановиться Сильвестру у путевого царского дворца. Ушла в него, разыскала дворецкого, который служил здесь ещё при Иване Грозном.

— Здравствуй, боярин Иван Захарович, — приветствовала она древнего старца князя Ивана Глинского.

— Что тебе надобно, дочь моя? — спросил подслеповатый князь.

— Пришла сказать, что ноне к тебе приедет бывший князь Фёдор Романов, архимандрит Сийский. Ты его приласкай.

— Не сомневайся, Федюньку помню и чту, — ответил старый князь.

— Но ты его нынче не отпускай, пусть гостит до завтра. Потому как завтра к тебе нагрянет царь Дмитрий, и ты сведи князя с царём.

— Господи, да не самозваный ли Дмитрий-то?!

— Одному Всевышнему ведомо, — отказалась прояснять суть Катерина.

Она вернулась в возок и велела Сильвестру ехать за Тайнинское. Проехали версты три и встретили другой дорожный возок, претерпевший многие путевые страсти. В нём возвращался из пятилетнего заточения князь-боярин Фёдор Никитович Романов, а ноне архимандрит сийского Антониева монастыря Филарет.

Сойдя с возка, Катерина пошла навстречу Филарету и остановила его возок, на облучке которого сидел пожилой инок. Она заглянула в возок и увидела измождённого человека, в котором ей было трудно узнать своего давнего возлюбленного князя Фёдора. Сердце её сжалось от сострадания. Но Катерина не показала своей душевной боли, улыбнулась и сказала:

— Видела я сей день давно, отче преосвященный, рада видеть тебя во здравии и хвалю твоё возвращение.

— Спасибо, сестра моя. Всевышний вещал мне ноне твоё явление. Чем ты озабочена? — спросил Филарет ровным голосом.

— Судьбой написано тебе просить царя за князей Шуйских. Их погнали в дальние Сибири на погибель.

— Когда я увижу царя?

— Ты дождёшься его в тайнинском дворце. Он прикатит завтра. Уважь мою просьбу, преосвященный. Сие угодно Всевышнему.

— Всё сделаю ради тебя и Всевышнего. Ты побудешь ноне со мной?

— Нет, отче преосвященный. Судьба того не предсказывает. Мой муж, Сильвестр, в том возке сидит, а дома нас ждёт Ксюша — дитя наше. — И Катерина приникла щекой к руке Филарета, а потом не оглядываясь ушла к своему возку и скрылась в нём.

Сильвестр, догадавшись, с кем встретилась Катерина, развернул коня и дал ему волю. Филарет долго смотрел им вслед, а в памяти возникали будоражащие душу картины прошлого.

* * *
Ночью Лжедмитрию приснился сон, будто благообразный старец в святительских одеждах пришёл во дворец и позвал его за собой. И будто он пошёл за старцем в село Тайнинское. И старец сказал:

— Ты меня выслушай и сделай так, как прошу.

— Говори, отец преподобный.

— Встретишь завтра здесь отца преосвященного Филарета, так пошли его в Ростов Великий митрополитом на моё место. И выслушай с верой всё, что он скажет, о чём просить станет.

Проснулся Лжедмитрий чуть свет. И тут же приказал своим приближённым собираться в путь, потому как был очень суеверен и не мог не исполнить просьбу ночного гостя.

Прикатил царь в Тайнинское и во дворец поспешил. Дворецкий князь Глинский ждал царя.

— Не видел ли ты отца Филарета? — спросил Глинского Лжедмитрий.

— Он здесь, государь-батюшка, тебя ждёт.

В дороге Лжедмитрий ещё сомневался в том, что всё именно так и будет, как во сне, да убедился: сон вещий.

— Ну и оказия! — воскликнул Лжедмитрий. И повелел Глинскому: — Веди к Филарету.

Бывший князь Фёдор Романов молился в опочивальне перед образом Казанской Божьей Матери. А помолившись, вспомнил, как летом 1574 года, девятнадцатилетним юношей прискакал в тайнинский дворец впервые. И был он в ту пору свитником при царе Иване Грозном. Тогда царь принимал в Тайнинском ханских послов. И вот спустя тридцать один год судьба вновь привела Романова в этот дворец. Зачем? Только ли для того, чтобы спасти Шуйских? Или ещё зачем-то?

Катерина ему ни о чём больше не сказала. А сердце при встрече с нею ёкнуло. Не мог он открыть Катерине о том, что произойдёт, как увидится с «царём». Теперь, когда не стало боярина и князя Фёдора Романова, а есть священнослужитель Филарет, содеянное им когда-то вознесение боярского сына галичанина Григория Отрепьева в царевичи угнетало честного россиянина, душа жаждала покаяния. Филарету показалось, что Катерина знает, как однажды Гришку напоили пьяным и Фёдор надел тому на шею царский крест. А принёс сей крест Романовым Фёдор Мстиславский: дар царя Василия Иоанновича. В ту же ночь пьяному Гришке ведунья Щербачёва нашептала, что он есть истинный царевич Дмитрий. Крепко запало ведовское зелье в пьяную голову. Утром, едва глаза прорезались от сна, Гришка потребовал: «Подать мне кармазинный кафтан да охабень царский! Коня подать! Народ созвать на Красную площадь! Объявлюсь ноне!»

Долго в тот день вразумлял Фёдор Романов будущего «царя», как себя вести, дабы достичь трона, ради чего всё затевалось. А дальше что? Неужели им, именитым княжеским родам от Владимира Мономаха и Александра Невского, быть под властью лицедея-самозванца?

И понял Филарет, почему князья Шуйские пошли в заговор, почему их надо спасать от ссылки, почему Катерина свела его с Лжедмитрием. Одна у ведуньи забота: спасти его от бесчинства царя. Ведала она больше того, что сказала. И Филарет теперь был твёрдо убеждён, что Катерина его предупреждала об опасности. Оттого и встречу устроила не в Москве. «Да будет ли встреча?» — успел ещё подумать Филарет, как дверь в опочивальню открылась и на пороге появился царь.

Только мгновение удалось им молча посмотреть друг на друга. «О, каким ты василиском-скименом стал», — лишь мелькнуло у Филарета. А Лжедмитрий уже подлетел к нему.

— Здравствуй, святой отец, — сказал он как латынянин. — Я рад тебя видеть на земле отцов. Ноне во сне видение пришло, будто я тебе нужен. Вот и примчал...

— Слава Всевышнему, что направляет шаги наши. Звал я тебя, истинно.

— Говори, владыко, чем озабочен?

— Судьбою России болею. А потому вели сей же час вернуть из ссылки князей Шуйских во благо земли Русской.

Суеверный Лжедмитрий почувствовал в душе холод. «Ишь, как всё связал в единое ночной пришелец. Откуда бы знать Филарету, что Шуйские в опалу вошли? Да придётся исполнить волю святого отца», — решил Лжедмитрий.

— Меня же в Москву не зови, — предупредил Филарет. — Ноне там мне не должно быть.

И снова Лжедмитрию зябко стало. Услышал он голос ночного старца: «Пошли его в Ростов Великий». В этот миг царь не ощущал к своему благодетелю никаких чувств. А ведь истинному Дмитрию были бы не чужды родственные побуждения. Только испуг от вещего сна, только холод от нежелательной встречи были в душе Лжедмитрия. И он поспешил прервать встречу.

— Святой отец, я сделаю всё, как просишь. Я сниму опалу с Шуйских, верну их в изначальное место. Тебе окажу почёт Ростовом Великим. Будешь там митрополитом. — И, чуть склонив голову, Лжедмитрий покинул покой. И стало легче, будто избежал судебного разбирательства.

Филарет вышел следом и увидел в зале боярина Гаврилу Пушкина. Тот поклонился Филарету. Лжедмитрий повелел Гавриле:

— Гони лошадей за князьями Шуйскими. Да чтобы скоро были в Кремле. Скажи, что возвращаю им чины, имущество, достоинство.

Гаврила Пушкин откланялся и покинул дворец. Он «достал» Шуйских в Переславле-Залесском. Как прискакал к городу, песню услышал:


На улице срамота —
Жена мужа продала!
Да не дорого взяла:
Копейку-полушку,
Да к ней колотушку...

Переславские горожане справляли летние Кузьминки на лугу возле Плещеева озера: девки хоровод водили, а мужики и парни да стражники, сопровождавшие Шуйских, шутками заковыристыми баб веселили. Да стало совсем шумно на лугу, как Пушкин известил князей опальных о милости царя.

Шуйские тут же на лугу браги на радостях выпили, с песнями уселись в возки, стражу прочь отогнали и повернули лошадей в Москву. Да чтобы тайно составить новый заговор против Лжедмитрия и положить ему конец.

* * *
Москва была в ожидании торжественных событий. И вот пришли они: коронование и миропомазание Лжедмитрия по старинному чину. Шло торжество в Благовещенском соборе. Священнодействовал «патриарх» Игнатий. Ему помогал протопоп Терентий. Да и другие архиереи прикоснулись к обряду. И всё бы шло хорошо, если бы после торжественной части в русском обычае не появился на амвоне собора латинский патер-иезуит Николай Черниковский. Он начал читать на непонятном россиянам языке то ли обращение к царю, то ли приветствие.

Изумлению и гневу православных не было предела. Они сочли осквернённым собор и стали покидать его. Но только что венчанный на российское царство Лжедмитрий не замечал кощунства над русской святыней и того, что верующие покидают храм во время коронования. Не хотели ничего замечать и «патриарх» Игнатий и протопоп Терентий. Он сразу же после Николая Черниковского произнёс верноподданническую речь.

— Благословен Бог, который освятил тебя в утробе матери, сохранил своею невидимою силою от всех твоих врагов, устроил тебя на царском престоле и венчал твою голову славою и честью, — протопоп Терентий читал, искренне веря, что пред ним святой страдалец за отцов трон. — Государь наш небесный, милостив есть, отврати слух твой от тех, которые говорят тебе неправду. Мы же никогда не сотворили зла твоей царской милости и власти и не сотворим вовеки... Во имя Отца и Сына...

— Аминь! — утвердил Лжедмитрий.

— Аллилуия! — вознёс Терентий.

«Лжецы и проныры, — возмутился самозванец. — Все вы лжёте тяжко и нелепо, все желаете мне худа. И храм покидаете да не обернётесь, — стал ругать в сей миг Лжедмитрий, видя, как прихожане покидают собор. Ему хотелось остановить москвитян силой, крикнуть им гневно: «Эй вы, вернитесь!» Но он молчал и продолжал слушать клеврета.

— Мы только молим всещедрого Владыку Господа Бога о твоём многолетнем здравии... — продолжал Терентий. А спустя год протопоп будет слать на голову своего миропомазанника анафему, считая его исчадьем ада и сыном дьявола.

Характер протопопа Терентия был в сию пору шатким и переменчивым. Он мыслил и действовал так, как сие было нужно тем, кто стоял над ним. Да похоже, и некогда было ему что-то делать по своему разумению, потому что едва успевал выполнять волю других.

Сразу же, после венчания Лжедмитрия, протопоп Терентий исполнил заочный обряд возведения в святительский сан митрополита архимандрита Филарета Романова. Лжедмитрий исполнил начертания пророческого сна. Он повелел престарелому митрополиту Ростовскому Кириллу Завидову отойти на покой в Троице-Сергиеву лавру, где он прежде был архимандритом, а Филарета из Тайнинского, где он пребывал несколько дней, отправил в Ростов Великий.

И многим казалось, что царь живёт только заботами об укреплении русской церкви, печётся о её почёте и процветании. Но это был иезуитский обман поверившего Лжедмитрию народа.

Гермоген, с помощью своего добровольного служителя Сильвестра, день за днём узнавал всё новые измены царя-самозванца русской православной церкви и державе.

Папа Римский Павел V за каких-то три месяца прислал Лжедмитрию три письма-наставления и просил неустанно заботиться всеми мерами о насаждении в России католической веры.

Папский нунций в Польше, Клавдий Рангони, приветствуя нового царя в день венчания, послал ему в подарок крест, чётки и латинскую Библию. Он напоминал, что пора выполнять обещание и позаботиться о соединении двух вер, об унии. Советовал действовать неоплошно, и мудро, и бережно. А в помощь прислал ещё несколько иезуитов. Лжедмитрий не отказывался исполнять обещание, а в ответном послании Рангони просил его прислать побольше книг латинской веры и чтобы были они наславянском языке. Ещё просил слать пастырей-католиков, знающих русскую речь.

Лжедмитрий всячески ослаблял привязанность русских к церкви, сам показывал пренебрежение к Церковным уставам и обычаям, не читал утренних и вечерних молитв, во всём образе жизни следовал иноземцам католической веры. Он не крестился перед иконами, не велел кропить святою водой свою пищу, садился за трапезу без молитвы. Он ел говядину в Великий пост. Наконец, он разрешил полякам, литовцам и венграм ходить по храмам во время богослужения с саблями.

Россияне недолго терпели молча надругание над их святой верой. Они заговорили, они стали пренебрегать порядками, которые заводил царь, начались стычки с поляками и другими иноземцами. И каждое новое ущемление православной веры вызывало более сильный взрыв негодования московитов, всех россиян.

Лжедмитрию всё чаще стали доносить о непокорности русского народа. И это ему не понравилось. Он решил прибегнуть к первым жестоким мерам. И когда шиши донесли ему, что надруганием над православной верой возмущены многие стрельцы, охраняющие Кремль, он приказал схватить семерых «зачинщиков». Он придумал им жестокую казнь и уничтожил руками своих же товарищей.

Собрав в кремлёвский дворец многих преданных стрельцов с сотником Микулиным во главе, он повелел привести обречённых и сказал собравшимся воинам:

— Вот изменники. Они черно хулят всё, что сделал царь. Они и царя вашего поносят, и вас за то, что верно служите России и государю. Делайте с ними что хотите, если верите мне.

Голова Микулин, имея прежде тайный приказ умертвить супротивников царёвых действий, выхватил саблю и крикнул:

— Рубите их, сатанинских слуг, во имя чести России!

И стрельцы налетели на своих безоружных товарищей, порубили их да, сложив в рогожи, погрузили на телеги и увезли на свалку, на съедение одичавшим псам.

Жестокие игры самозванца сделали своё дело: гнев в народе накапливался — горе о порубленных стрельцах туда же влилось. И ждали москвитяне своего часа, дабы излить гнев. Да он уже близок был, тот час.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ ЛИЦЕМЕРИЕ КЛЕВРЕТОВ


Лжедмитрий считал, что сидит на российском престоле крепко. Было же много льстецов среди придворных, которые утверждали, что его трон незыблем. А в чине первых льстецов состояли Богдан Бельский и князь Василий Рубец-Мосальский.

— Тебе, государь-батюшка, пора думать о супружестве. В державе мир и покой, самое время за свадебку да за пир, — пел соловьём Бельский.

Князь Рубец-Мосальский ублажил Лжедмитрия иным способом. Он пригласил его в свои палаты на подворье, что стояло в Белом городе на берегу Неглинки и отдал в его руки Ксению Годунову.

Потом Лжедмитрий благодарил Василия:

— Спасибо, княже. Её тело словно из сливок, а брови — сошлись. — Так оценил повелитель красоту Ксении, которая была прекрасна не только телом, лицом, но и душою. Она могла быть ласковой и нежной, она покоряла умом, и разговаривать с ней было приятно, потому что она подкупала умением сказать человеку самое важное и интересное. Но судьба обошла её радостями, ей не повезло в любви, в супружестве. Жених её, шведский принц, умер за несколько дней до венчания. Гермоген как-то посетовал князю Василию Шуйскому:

— Скорблю и жалею Ксению, гибнет в пасти латинянина прекрасная душа, любимая твоим племянником Мишей. — Гермоген об этом говорил уверенно, потому что знал о любви князя Михаила Скопина-Шуйского и дочери Бориса Годунова.

Митрополит перебрался из Донского монастыря на подворье князей Шуйских. И вместе они горевали над тем, что происходило в России. О Ксении Годуновой они снова вспомнили уже в ноябре, когда как-то вечером Гермоген вернулся из Сената.

— Самозванец готовится к свадьбе, — сказал митрополит князю за вечерней трапезой. — А вот будет ли венчание, не ведаю.

— На Ксении Годуновой? Сие не огрех? — спросил князь.

— Ан нет, Ксения не разделит с ним его позор. Мшеломец зовёт Марину Мнишек, с которой успел обручиться. Послы с Афанасием Власьевым уже в Кракове и просят короля Жигимонда о согласии на брак. Мшеломец связан по рукам и ногам с Мнишеками, ему надо платить долги, нажитые им в Сомборе, надо ублажить невесту, и он растаскивает русские сокровища, шлёт в Сомбор диаманты, жемчуга, золото, серебро. Он крадёт из соборов святыни и реликвии. Господи, накажи сего вора, который тащит всё без стеснения. Он выкрал даже слона золотого, с золотой же башней на спине. — Гермоген не мог знать всего, но и то, что знал, заставляло его страдать и гневаться, печалиться и думать, как спасти русскую казну, святые реликвии и всё, что составляло достояние россиян.

Но пока у Гермогена не было силы схватить вора за руку, наказать. И Лжедмитрий вольно обкрадывал державу.

Заочное обручение Лжедмитрия с Мариной Мнишек состоялось во дворце отца Марины Юрия Мнишека в Кракове. Оно было устроено с небывалой для Польши пышностью и всё за счёт России. В устроенной во дворце церкви исполнял обряд обручения сам кардинал Мацеховский. В трёх объединённых для гуляний дворцах можно было увидеть магнатов со всей Польши. И все согласились, что при обручении вместо жениха рядом с Мариною будет стоять посол Афанасий Власьев. Так оно и было.

Гермоген и об этом узнал одним из первых. В эти осенние дни шестьсот пятого года Гермоген начал сплачивать вокруг себя всех, кто хотел служить России, но не самозванцу. Как и при Годунове, митрополиту продолжали помогать многие монахи московских и подмосковных монастырей. Иноки шли к Гермогену, готовые по его повелению вступить в борьбу с Лжедмитрием. Они лучше других духовных особ знали, что несут с собой иезуиты, нахлынувшие с Лжедмитрием.

Когда Авраамий Палицын рассказал Гермогену, что по воле самозванца ограблена Троице-Сергиева лавра, он заявил в Сенате:

— Мы избавились от татаро-монгольского ига, но нынешние тати страшнее степняков. Да было бы вам известно, иерархи и бояре, что из Троице-Сергиевой лавры разбоем украдено тридцать пять тысяч рублей. И сделано сие для того, чтобы царь мог оплатить свадьбу. Спрашиваю: где воля Сената? Кто ответит за разбой? Отвечайте! Или пойду спрошу царя.

Сенат промолчал. Его члены от страха проглотили языки.

Сие было только на руку самозванцу. Он опустошал монастыри и государеву казну беспощадно. Даже его фавориты — поляки — стали беспокоиться. У них был свой интерес к казне: чтобы держать Москву в узде, нужен был сильный гарнизон. Но польские и другие воины требовали повышенной платы, потому что ограбить Москву дотла им не удалось.

Секретарь Лжедмитрия Ян Бучинский посчитал, сколько «царём» было истрачено всего за полгода царствования. И чуждый России человек пришёл в ужас: «царь» промотал многолетний доход царской казны, всё, что было накоплено государями Фёдором и Борисом Годуновым — семь с половиной миллионов рублей серебром. А деньги в эту пору были дорогие и за десять алтын москвитяне покупали на торжищах кадь хлеба — шесть пудов.

— Государь, мы разорены, — докладывал Лжедмитрию Ян Бучинский, — в казне пусто.

— Ничего, — отвечал Лжедмитрий, — я в долгу у многих своих подданных, но и к себе я привлекаю щедростью, а не тиранией. И, надеюсь, народ не оскудеет добротою.

— Но пан Мнишек, ваш будущий тесть, требует сейчас прислать ему ещё десять тысяч рублей.

— Пошли сотню улан в Новодевичий монастырь, пусть потрясут монашек, — беспечно посоветовал Лжедмитрий.

— Нельзя, государь. Тогда неминуем бунт, — предупредил Бучинский.

— Ищи в другом месте. Не пойду же я ради Христа, — вспылил Лжедмитрий.

— Так укажи сие место, государь, — проявил твёрдость Ян Бучинский.

Этот разговор случился утром. Лжедмитрий ещё мучился головной болью, потому что вечером чуть не утонул в вине, потом же без успеха провёл полночи у Ксении. Теперь он не выспался, был зол и сорвал злость на Бучинском.

— Мы тобой недовольны, Ян. Моя держава сказочно богата, и нужно токмо уметь взять сие богатство. Пошли, наконец, Богдана в Красное село со стрельцами, пусть шубников потрясут. Ещё в Богоявленский и Знаменский монастыри пошли князя Рубец-Мосальского Василия, пусть молятся иноки за нас, а деньги при молитве не нужны. Иди же, распорядись. — И Лжедмитрий снова уткнулся в подушки.

Самозванца не смущало то, что оскудела казна России. Его беспокоило другое. Народу стало известно, что он задумал обвенчаться с латинянкой, что его невеста Марина Мнишек вот-вот прикатит в первопрестольную. Разговоры об этом шли всюду. Митрополит Крутицкий Геласий, исполняя службу в кремлёвской церкви Спаса Преображения, был озадачен вопросом прихожанина.

— Да может ли быть супругою русского царя латинянка, ежели не отречётся прежде от латинства и не примет православия? — спросил Игнатий Татищев, совсем недавно вернувшийся из Новгорода, куда ездил на переговоры со шведами.

Знал, что ответить дотошному христианину Геласий, да не сразу слово сказал. Ведал он, что всё супротивное царю доносят клевреты его. И всё-таки ответ был.

— Знай, сын мой, Игнатий: русские святители в своей архиерейской присяге давали клятву стоять против браков православных христиан с католиками-латинами.

Самозванец знал сию клятву. И пока Марина ещё не появилась в Кремле, торопился сделать всё, чтобы препон венчанию не было. Нунцию Рангони он написал письмо: «Дайте моей невесте волю хотя бы наружно исполнять обряды православные. Пусть она сходит в церковь, постится в среду, а не в субботу, примет причастие от патриарха в день коронования. Иначе она коронована не будет и не станет моей женой».

Дьяк Власьев вернулся с ответом уже в феврале 1606 года. Рангони просил Лжедмитрия миловать его, потому как без воли папы Римского он ничем не мог помочь. «Я не сомневаюсь, когда ваше величество обстоятельнее и прилежнее взвесите это дело, то силою своей высочайшей власти, которой никто не должен противиться, преодолеете все препятствия и не допустите никакого принуждения вашей невесте. Да и не новое это дело, повсюду почти видим, что латиняне берут себе жён греческого закона, а держащиеся греческой веры мужи женятся на латинянках...»

Лжедмитрий понимал, что Рангони толкает его на обман русской церкви: «Во всём сделать вид, что покорны христианскому обычаю». Но Лжедмитрий знал, что русских священнослужителей ему не обмануть. Особенно же Лжедмитрий боялся митрополитов Гермогена и Геласия, епископа Коломенского Иосафа. Приехав в царский коломенский дворец, Лжедмитрий поделился с Иосафом о том, что скоро у него будет венчание с обручённой невестой.

— Ты обвенчал бы нас? — спросил Лжедмитрий.

— Коль сие угодно Всевышнему, свершил бы обряд, — ответил Иосаф.

Но как только узнал, что она некрещёная полька, покинул царский дворец.

— Не будет моего благословения латынянке, — крикнул он, уходя.

Где-то в феврале, на Агафью-коровницу, оберегающую от болезней живность рогатую, царь повелел явиться во дворец Гермогену, Геласию, Иосафу и епископу Терентию, получившему недавно новый чин.

Шёл лёгкий снег, и морозец играл, полоз саней поскрипывал на дороге. Да Гермоген ничего не замечал, думал, зачем понадобился царю. Знал одно: не на благие, а на богомерзкие дела зовёт.

Днём накануне забегал к князю Василию Шуйскому его племянник князь Михаил Скопин-Шуйский. Он носил при Лжедмитрии польский чин мечника. Проще, служил оружничим. Да и не служил бы, потому что ненавидел Лжедмитрия. Но князь Василий упросил: «Во благо России прошу тебя, княже-племянник». — «Да какое же благо, дядюшка?» — воскликнул юный князь. Он был статен, высок, силой недюжинной-богатырской наделён да не по годам умён и скор в делах. И соколиная фамилия — Скопа — к месту была.

Князь Василий хорошо знал племянника и сказал просто:

— Смотри, княже, не буду настаивать в ущерб себе. Сам созреешь розмыслом.

И хитрый князь Василий не ошибся. Вскоре же, на первом месяце службы у Лжедмитрия, Михаил прибежал к Шуйскому с важной вестью. Была у самозванца тайная встреча с секретарём нунция Антония Рангони патером Луиджи Пратисоли. Просил самозванец иезуита о том, чтобы быстро мчал в Рим и выпросил у папы Павла V разрешение стать предводителем союза католических держав — будто Россия уже приняла католичество! — для борьбы с Портой. Планы Лжедмитрия шли далеко. Обращаясь к папе Павлу V, он лгал членам Сената, боярам о том, что думает вернуть в лоно России земли Ягеллонов, которыми владели в старину россияне.

Михаил рисковал жизнью. Ведь если бы клевреты Лжедмитрия застали его у тайной наушницы, быть бы ему в пытошной башне. А князь Василий знал, что такое попасть за стены этой башни. Видел, как там с жертв сдирают шкуру.

— Спасибо, княже-сокол. Право же, самозванец рискует рассердить нас. Да пусть помнит: чему не бывать, тому не бывать. Русь никогда не станет католической.

Так и пошло. Князь Василий ни в чём не принуждал князя Михаила, но юный россиянин понял, что он служит отечеству и его долг доносить до народа все тайные сговоры Лжедмитрия с врагами России. И совсем немного времени прошло, как князь Михаил спас жизни сотням истинных сынов земли Русской, которые были занесены самозванцем в тайные списки для уничтожения.

Не прошла мимо князя Михаила и встреча Лжедмитрия с архиереями церкви. Самозванец вызвал их к себе для того, чтобы вынудить на нарушение клятвы и присяги.

Лжедмитрий принял архиереев в Золотой палате. Он важно сидел на троне. И странно, на сей раз рядом с ним не было приближённых клевретов. Войдя в палату и увидев самозванца, Гермоген, как всегда, попросил Всевышнего: «Господи Боже, покарай сего татя, попирающего веру и закон». Митрополит искал какое-либо сходство самозванца с Иваном Грозным, которого знал лично и как раз в ту пору, когда Ивану было столько же лет, сколько самозванцу, — и нет, не находил в безбородом, вертлявом выродке никаких следов Рюриковичей.

Лжедмитрий не мог сидеть на троне. Он пошёл с него и стал расхаживать, нервничал. И было от чего: прошедшим вечером примчал гонец из Кракова Андрей Ланицкий и привёз горькие вести. На просьбы Марины, пропитанные благочестием и ревностью к католической церкви: «Только бы светлые ангелы благоволили довести её до Москвы, не будет у нас иной заботы, проще торжества истинной веры...»; на мольбу Лжедмитрия Ватикан ответил отказом. Кардинал Боргези уведомил Рангони, что «дело Дмитрия и Марины Мнишек рассмотрено конгрегациею кардиналов и богословов и решено несогласно с желанием Московского Государя».

Ярость по поводу этого послания в душе Лжедмитрия уже отбушевала. И пришло время решительных действий. Он задумал принудить иерархов русской церкви обвенчать его с католичкою и пригласил к себе сначала самых непримиримых противников латинян. И думал Лжедмитрий покорить их лестью, тёплым словом. Но хранил он против них подспудно и другие меры.

— Вас, архиереев, позвал я к себе, дабы сказать, что вы моя опора в защите христианской веры. Ласкаю надежду, что при таких сильных мужах никогда не пошатнётся православие России. Зачем же мне искать разрешение других державных святителей, ежели вы, мои архиереи, обвенчаете нас по русскому обычаю. А я и моя невеста с благостью сие примем. — Закончив свою речь, Лжедмитрий сел на трон.

Гермоген, Геласий и Иосаф в ответ на слова самозванца молчали, их лица были суровы и неподвижны. Терентий крутил головой и вправо и влево и ждал первого слова митрополитов.

Терпение Лжедмитрия иссякло, и он сделал знак рукой, и в сей же миг в палату вошёл архиерей Тульский Алексий. Он торопливо подошёл к трону и поклонился царю.

— Царь всея Руси, владыка Сибири и других стран, наместник Бога на земле, аз готов обвенчать тебя с незабвенною Мариной по русскому обычаю.

— Мы это знаем, отче владыко Алексий. Да быть тебе митрополитом. Но я надеюсь на милость твоих старших братьев во Христе.

В сей же миг Геласий подошёл к Алексию и заслонил его собой.

— Нет ему права говорить от имени русских первосвятителей, — заявил Геласий. — А наше слово ты знаешь.

— Зачем добиваешься немилости, владыко Геласий? — спросил Лжедмитрий. И, не дождавшись ответа, обратился к Гермогену: — Отче владыко Казанский митрополит, ты венчал татар-магометов с россиянками, я сие знаю. Что же теперь молчишь? Мы тебе многое сделали наперёд. И ещё больше сделаем.

Гермоген подошёл к самому трону, взялся за него рукой. Грозен был вид у архиерея: глаза гневно горели, чёрная борода, как остриё копья, торчала вперёд, лик был бледен. Он заговорил громко, словно обращался ко всей России:

— Сему престолу Мономахову четыре с половиной столетия. Да не было среди великих князей и царей московских доныне царя, который взял бы себе в жёны еретичку. Не бывать тому и впредь вовеки! — И Гермоген, гордо вскинув голову, сверкая чёрными глазами, бросил с вызовом: — Да ты не христианин, а нехристь латинский. Нет тебе моей милости и благословения! — И, повернувшись к двери, Гермоген решил уйти из Золотой палаты.

И молча направились следом за ним Иосаф и Геласий. Оставались Терентий и Алексий.

Но Лжедмитрий не выпустил архиереев. Он дважды хлопнул в ладоши, и тотчас из-за дверей выскочили вооружённые рынды, а за старшего у них был мечник князь Михаил Скопин-Шуйский.

— Арестовать их! — повелел Лжедмитрий.

Михаил подошёл к «царю», спросил:

— Государь, что с ними делать? — Знал князь, ежели погрозит смертью Гермогену, сам выхватит клинок и поднимет на «царя».

— Посади под замок в Кутафью башню, а мы подумаем.

Михаил с облегчением вздохнул и велел рындам увести архиереев. А Лжедмитрий подозвал к себе Терентия и Алексия.

— Вы, владыки, идите к московским архиереям и скажите им с амвонов Успенского и Благовещенского соборов, что Гермоген с дружками пойдут в ссылку. И всех попов сие ждёт, кто встанет супротив царя!

Испуганные Алексий и Терентий тотчас покинули Золотую палату и поспешили за советом к патриарху Игнатию.

Игнатий находился в домашней церкви, писал новую церковную присягу. Но сие ему не удавалось, потому что не знал глубин русского православия.

— Владыко святейший, царь арестовал Гермогена, Иосафа и Геласия, — доложил Терентий.

— Аз сие ведаю.

— Что нам теперь делать, уповая на Бога? — удивился Терентий.

— То и делайте, что царь повелел, — ответил Игнатий.

Епископ Алексий безропотно подчинился патриарху, хотя и не чтил его. Да страх сделал покорным. Но Терентий всё-таки и тут решил схитрить:

— Ты, владыко святейший, сам скажи архиереям, за что царь немилостив к Гермогену и иже с ним.

Но Терентий задел честолюбие Игнатия. Зачем это он будет оправдываться перед архиереями и оправдывать царя, счёл он. «Пусть сами голову ломают, чем не угодили опальные и что их ждёт», — подумал Игнатий и повелел:

— Идите, братья, в соборы, огласите волю царя, а мы тут помолимся за Гермогена и прочия...

Архиереи ушли. А Игнатий-грек задумался. Он медленно ходил по чужим покоям и всюду замечал следы жизни патриарха Иова, который провёл в этих палатах шестнадцать лет. Во время бунта палаты были разорены. Но бунтовщики не тронули множества рукописных славянских и греческих книг, свитков, икон, лампад, шандалов, налоя, а это и оказалось тем главным, что составляло духовный мир первого русского патриарха. Здесь вот, в домашней церкви, перед иконами Казанской Божьей Матери и Иисуса Христа, он молился, стоя на коленях, может быть, пел псалмы. Возле сего налоя простаивал часами за чтением древних византийских книг, за сочинениями, прославляя отечество, Русь.

«Да смею ли я обитать в этих покоях? — пробудилось у Игнатия раскаяние. — Не я ли стал причиной всех бед ревнителя русской церкви». И чтобы не терзать себя муками совести, Игнатий поспешил облачиться и покинул патриаршие палаты, ушёл в Архангельский собор и уединился в алтаре, дабы почитать книги греческого письма.

Но на сей раз он не просидел и нескольких минут, подумал, что ему нужно встретиться с царём, и отправился во дворец. Игнатий и Лжедмитрий общались каждый день. Царь держал патриарха рядом всегда, когда принимал в своих покоях бояр или встречал в Грановитой палате послов.

Их много приезжало в Россию к новому царю. Лжедмитрий вынужден был добиваться признания западных держав. Нет, ему не удалось наладить с западом добрых отношений, как сие было при Борисе Годунове. Но он пытался выпутаться из сетей, которые на первых порах сам же и расставил. Чтобы избежать давления Рима и папы Павла V, он пытался привлечь на свою сторону испанский двор. Но как привлекал? Он писал грамоты от имени «непобедимого императора», надеясь удивить этим титулом испанского короля. Дешёвой лестью он искал симпатии у французского короля, которому писал, что во всём ему подражает. Лжедмитрий стучался в венский дворец к нелюбезному королю Рудольфу. И лишь с англичанами у него наладилась настоящая дружба. Да и то по причине того, что для них в Москве были открыты все двери. Они свободно и беспошлинно торговали. И вскоре же в первопрестольной возникла английская колония. Но, к досаде Лжедмитрия, англичане тут же стали мешать иезуитам проводить свою политику в религии. Сами же начали подбирать под своё могучее крыло просторы России. Вскоре они получили право беспошлинной торговли не только в Москве, но и на всём великом просторе русской державы. И это был предел помыслов английских политиков и торговых людей.

Как правило, все грамоты западным правителям писались во дворце с помощью Игнатия-грека. Он был самый образованный среди окружения «царя». И в меру своих сил стремился к тому, чтобы не поссорить между собой европейских монархов. Ему это редко удавалось. Лжедмитрий умудрялся какими-то путями нарушить мирное течение европейской жизни, и вскоре он прослыл интриганом и возмутителем спокойствия. Все эти промахи в дипломатии были, по мнению Игнатия, естественными. Лжедмитрий не обладал и малой долей дворцового этикета, и уж тем более дипломатического такта, обрядливости и многим иным, чем обладал Борис Годунов.

Даже сам вид русского царя пугал и уж во всяком случае настораживал иностранных послов. Кто возникал перед ними, когда они появлялись в Грановитой палате? Человек с широким и смуглым лицом, лишённым растительности, с толстым носом, с большой бородавкой рядом и синим рубцом на щеке, с толстыми чувственными губами. При послах он всегда старался сидеть — может, стыдился своего небольшого роста, своих широких плеч и сильных волосатых рук. Где уж тут быть непринуждённой светской беседе, считал Игнатий. И ждали послы от царя забористых грубых выражений, военного клича. Так и казалось им, что сейчас царю подадут коня, он взлетит в седло и поведёт за собой рать.

Вскоре Игнатий стал свидетелем ещё одного явления несуразного. Лжедмитрий оказался страстным поклонником роскоши и бесподобным мотом. Роскоши он требовал во всём, мотовству он предавался безудержно. Едва вступив на престол, он начал строить сразу два дворца — себе и царице. Он заказал для дворцового ансамбля лучшую мебель во Франции и Англии, дабы перещеголять в убранстве те дворцы в Сомборе и Кракове, которые однажды довелось видеть. Он завёл гвардию из иностранных наёмников и нарядил гвардейцев в мундиры из лучшего английского сукна, сшил для них сапоги у лучших московских сапожников.

Вскоре же напротив нового дворца началось возведение непонятного и чудовищного сооружения, в центре которого был поставлен огромный котёл. Игнатий слышал, что говорили по этому поводу горожане: будто бы царь продал душу сатане и возвёл в Кремле подобие ада. «Да будет жечь и варить всех русичей, кои не пойдут в католики». Другие добавляли: «И ноне уже идёт оттуда смрад и вонь, потому как по ночам там жгут православных христиан». На самом же деле Лжедмитрий хотел построить пивоварню для всей Руси.

Самозванец был равнодушен к тому, что о нём всюду говорилось. Но всякий раз его самолюбие страдало, как только он слышал, что не может стать воеводою от Бога и повести за собой рать.

Он же мнил, как понимал Игнатий, себя полководцем не ниже Александра Македонского и политиком вровень с Кай Юлием Цезарем.

Однако видел Игнатий и то, что рядом с ним, патриархом, Лжедмитрий становился самим собой. И даже не пытался никакими позами, уловками и разговорами прикрыть убожество ума. Он боялся будущего и вёл себя даже трусливо. И ничего в нём не было монаршего, чем обладали большинство русских великих князей и царей. Захватив власть насилием, он боялся насилия над собой, страдал подозрительностью и потому обзавёлся шишами. Он часто жаловался Игнатию, что по ночам не спит, потому как в каждом царедворце, в каждом слуге видит заговорщика и боится, что во сне на него нападут и лишат жизни. Его опочивальню охраняли польские уланы.

Игнатию казалось, что царь жил мгновением, часом, как летний мотылёк. У него не хватало времени остановиться, осмотреться, поразмыслить или, наконец, выслушать советы умных людей. Да он и не держал близ себя ни умных советников, ни умудрённых жизнью воевод. В его окружении было больше интриганов. И сам он постоянно был нацелен на коварные замыслы. И только по этой причине он арестовал Гермогена, Иосафа и Геласия. И когда Игнатий пришёл во дворец, то он прежде спросил:

— Государь, в чём ты подозреваешь и обвиняешь архиереев, которых в Кутафью башню замкнул?

— Они не согласны со мной, и потому я увидел в них злой умысел против себя. В том их вина.

Разговаривая с Игнатием, царь сражался на саблях со своим мечником князем Михаилом Скопиным-Шуйским. Лжедмитрий ловко уходил от ударов, сам наносил сильные. Но князь Михаил владел оружием искуснее, и в настоящем бою его удары давно бы нашли соперника. Движения Михаила были легки, красивы, в них ощущалась мощь. Игнатий залюбовался князем, но судьба Гермогена продолжала его беспокоить.

— Будь к владыке Казанскому милостив, государь, — попросил Игнатий.

Он забыл в этот час обиды от Гермогена и о себе не думал. Но царь напомнил об этом, считал, что и друга нужно устрашать.

— Милость наша ведома всем. Их увезут в изначальные места, — ответил Лжедмитрий. — И все супротивники мои пусть помнят сие. И тебя это касаемо, — припугнул Игнатия самозванец.

Знал Игнатий, что по такому раскладу Гермогена отправят в Казань, Геласия в Ярославль, а Иосафа — в Верею. Да если бы так, если бы за этим не крылось более жестокое коварство. И пока царь упражнялся в искусстве сабельного боя, Игнатий заключил череду горьких размышлений, возникших от неустроенности бытия, чтением псалма, который приносил успокоение:

— «К Тебе возвожу очи мои, Живущий на небесах! Помилуй нас, Господи, помилуй нас; ибо довольно мы насыщены презрением, поношением от надменных и уничижением от гордых».

Игнатий удалился из царских палат так же незаметно, как и вошёл в них. А Лжедмитрий и князь Михаил продолжали упражняться, ещё не ведая, что это их последнее развлечение.

ГЛАВА ПЯТАЯ ДВЕ КОРОНЫ


Дочери Катерины и Сильвестра, Ксюше, миновало четыре годика. Росла она не по годам разумной. Катерина страдала за неё. Ведала она, что Всевышний рано берёт к себе таких детей, дабы в небесных кущах не переводились ангелы.

Вот наступило Благовещение Пресвятой Богородицы. Говорят, что это самый большой праздник у Бога, потому как в этот день весна зиму поборола. И Катерина рассказала Ксюше, какой это чудесный праздник.

— Да на Благовещение грешников в аду не мучают и птички гнёзда не вьют. А как кукушка не послушалась Боженьки, завила гнездо на Благовещение, так и осталась на всю жизнь бесприютной, нет у неё гнёздышка.

Ксюша вроде бы смотрит на мать, но взгляд её тёмно-зелёных глаз на чём-то сосредоточен и устремлён в какие-то, только ей неведомые, глубины жизни — и говорит:

— Мамынька, а мне ноне сон пришёл. Да будто сам царь влетел в окошечко — и на голове у него две короны в узорочье сияли...

Катерина так и опешила: она доченьке про Благовещение, а та ей вещий сон открыла:

— Сам весь красненький, да не как тата, и свечку в руке держит. А другой рукой тоненько на свечку землицу сыплет. Я взяла да и погасила свечку, царь и пропал. Да и пропадёт тот, который на красном месте в Кремле сидит. А погибошу ему учинит дяденька, коего менушка есть Шубник.

Страшно стало Катерине оттого, что её доченька по пятому-то годику рассуждала так мудро. Но она не показала виду, а целовала Ксюшу, смеялась и взялась рассказывать ей свои сны, повела открывать лавку. А как открыла — и покупатель явился, будто под дверями стоял. Да был им царский мечник — Катерина его оружником звала — молодой князь Михаил Скопин-Шуйский. Красивое лицо князя исказила печаль, страдание губы подсушило, под глазами залегли синие тени.

Знала Катерина о нём многое, да и самое главное ведала: съедала его сердечная болезнь, любил он Ксению Годунову. И кто ведает, может, и стало сие той главной причиной того, что князь пошёл к самозванцу в оружничие, чтобы как-то видеть Ксению, быть с нею рядом. Она же всё ещё оставалась заложницей в тайных палатах царского дворца.

Катерина сочувствовала молодому князю, помочь ему всей душой хотела.

— Чего пришёл-то, сердешный? — спросила она.

Князь склонился к уху Катерины и прошептал:

— Зелья дай какого-нито, дабы любушку приворожить, альбо самозваного со свету сжить.

— Полно, князь, кручиниться. Выкинь блажь из головы, — попыталась успокоить Катерина князя. — Твоя суженая сама днями к твоему сердцу прильнёт. Люб ты ей пуще жизни.

— Господи, неужели сие правда? — воскликнул князь.

— Так оно всё и сбудется. — И Катерина зашептала на самое ухо: — Самозваный-то последние дни у Бога отбирает. Да ты и сам скоро всё увидишь-узнаешь, сам вершить кое будешь. — Катерина усадила князя на лавку, свет из окна на его лицо упал. Ведунья глянула на князя и спросила: — Зачем таишь ещё одну беду? Говори.

— И хотел бы сказать, да ком в горле стоит. Владыку Гермогена с архиереями арестовал я по воле царя... А самозваный теперь их в ссылку отправил. Господи, за что такое наказание?!

— Како же ты допустил сие, княже? — воскликнула Катерина и за голову взялась: почему не осенило её о близкой беде сердешного человека. Да второй раз такое в жизни случилось. Было подобное, когда пришёл час погибели отца в Чёрном море. Затмило разум. Так и теперь, когда наречённый отец в беду попал. «Чем же я Бога прогневила?» — спросила себя Катерина. И снова стала князя допытывать:

— Да ссылка ли только владыке Гермогену грозит? Может, и пытку какую придумал ему самозваный?

— За тем и пришёл к тебе. Ты же ведунья, ты должна знать! — не скрывая удивления растерянностью Катерины, сказал Михаил.

— Господи, но я ничего не вижу! Во тьме владыко Гермоген, — с отчаянием в голосе произнесла Катерина.

Ксюша, которая пришла в лавку вместе с Катериной и всему внимала, о чём говорили взрослые, очень серьёзно сказала:

— Мамынька, вижу солнышко в небе, листики зелёные на деревьях, птички малиново поют, и дедушка Гермоген в Москву на ослике вступает, и колокола благостно трезвонят.

Катерина слушала Ксюшу затаив дыхание, смотрела ей в глаза и видела в них озарение. Катерину охватила неделимая радость, она вознесла дочь на руки и стала целовать, приговаривая:

— Взяла! Взяла! Слава тебе, Всевышний, что не дал оскудеть нам! — И князю Скопину ласково сказала: — Вот и отраду подарила нам Ксюша. Вижу и я теперь: не уязвит теперь Гермогена самозваный. А то, что ушлёт в изначальное место, — не беда. Да скоро же, на Пахома-бокогрея, вернётся наш батюшка Гермоген. И Ксюшина правда восторжествует: быть ему патриархом.

Но пока этот день ещё прятался где-то за дымкой времени, а к порогу ведунов подкрадывалась беда.

После отказа Ватикана Лжедмитрий понял, что папа Римский Павел V потерял к нему интерес и веру. В марте 1606 года кардинал Сципион уведомил нунция Рангони в Кракове о том, что все просьбы русского царя и его невесты о разрешении им даже малых отступлений от обрядов католического венчания отвергнуты самой высшей судейской инстанцией Ватикана — инквизиционным судилищем.

И тогда Лжедмитрий пустился на крайнее средство. Помнил он, что к таким мерам прибегал его «отец» Иван Грозный. И Борис Годунов не гнушался ими. Он решил искать помощи у ведунов, да прежде узнать у них, что ждёт его, если он пойдёт своим путём, пренебрегая запретом Ватикана и препонами Поместной русской церкви. И стал самозванец искать ясновидцев, ведунов, которые на всё открыли бы ему глаза на будущее.

Но найти таких смельчаков оказалось непросто. Да нашёлся советник Афанасий Власьев. Зная, кто подсказал судьбу Борису Годунову, он посоветовал:

— Иди, государь, к ведунам Катерине и Сильвестру. Они тебе покажут путь, коим пойдёшь.

Вначале Лжедмитрий возразил:

— Зачем мне идти, приведи их во дворец.

— Не могу, государь, — отказался Власьев. — Ты только царь, но не Господь Бог. Во дворце они не скажут твоей судьбы.

И решился Лжедмитрий тайно навестить ведунов, благо жили они совсем близко от Кремля. Отчаянный шаг пугал его, холод гулял в груди. Да отступать было некуда. Невеста и её отец Юрий Мнишек уже выехали из Кракова в Москву.

И в тот час, когда Катерина продала князю Михаилу перстень с диамантом, который он купил для Ксении, да проводила его скрытно к Москве-реке, из Кремля выехало несколько всадников, а среди них, ничем не выделяясь, скакал на чёрном коне Лжедмитрий. Миновав Кутафью башню, отряд поскакал к Пречистенским воротам и вскоре помчал по Пречистенке. В сей миг князь Михаил уже скрылся в Талызином переулке, пережидая, пока минуют конники.

Катерина ведала о приближении незваных гостей. Она распахнула двери лавки, сама ушла в заднюю половину дома, оставив узорочье без присмотра.

Самозванец вошёл в лавку один. Жадностью сверкнули глаза, как увидел доступные чужой руке перстни, ожерелья, серьги с лалами и диамантами. Давно ли, пока добирался из Москвы в Польшу тайно, много раз жизнь заставляла к чужому добру руку протягивать. И в привычку сие вошло. Тут и подкузьмила отрава, захотелось лёгкой добычей поживиться, взял с прилавка серебряное ожерелье да золотой перстень, в карман торопливо всё спрятал. Потом уж крикнул:

— Эй, кто тут хозяйствует?!

— Мамынька тут хозяйница, — появляясь в дверях, сказала маленькая Ксюша. Она подошла к царю. — А к тебе в карман петушок залетел.

Самозванец сунул руку в карман польского кунтуша да и выдернул её. Из кармана с шумом вылетел кахетинский петушок, в клюве он держал перстенёк, а в лапах — ожерелье.

Ксюша в ладошки захлопала, засмеялась и спросила:

— Правда весело, царь?

Дабы скрыть конфуз, самозванец в ярость себя привёл:

— Я-то царь, а вы тут колдовством занимаетесь! Костёр по вас плачет!

— Ты уж прости, царь, что чадушко моё пошутило. Оно у меня такое...

Петух ожерелье и перстень на прилавок положил, улетел, на дверь сел. Катерина взяла узорочье, подала самозванцу.

— Возьми, государь. Теперь это твоё.

— Возьму, коль от души. — И взял, в карман кафтана спрятал. — Токмо за иным я пришёл.

— Говори, что нужно.

— Хочу правду от тебя услышать. Ты ведь всем говоришь её, когда час приходит.

— Говорю. Да правда не всегда радость приносит.

— Надеюсь, мне принесёт.

— Ну коль так, не прогневайся потом.

— Да уж не прогневаюсь. А пришёл я к тебе, ясновидица, узнать, что ты скажешь о моей судьбе. Видишь ли её за окоёмом?

— Вижу. — И ведунья покачала головой. Лицо её стало меняться на глазах у Лжедмитрия, заострились черты, тени чёрные легли, а зелёные глаза огонь излучили. Царь испугался, попятился. Но Катерина взяла его за руку, к прилавку ближе потянула. Зелёные глаза у неё вдруг вспыхнули весельем, она смотрела на Лжедмитрия бесцеремонно, а рассмотрев, усмехнулась: не понравился ей царь, ничего в нём не было достойного. Лицо хотя и широкое, крупное, а черты на нём мелкие, нос глупый, бородавка смешная, глаза больше пронырливые, чем умные, лоб в два пальца. Где уж там державным мыслям поместиться, только коварством полна его пего-рыжая голова. На медном лице нет ни одной волосинки-щетинки, где бороде должно быть, где усам ветвиться. «Да мужик ли ты? Не скопец ли?» — озорно мелькнуло у Катерины, и она сказала:

— О судьбе твоей много ведаю. Да не изреку.

— Почему же? Ведь я царь и требую! Знаешь же мою силу!

— Оно так, но я под Богом живу. Он и государь мой. И не требуй.

— Ну прости, коль так, люба, — скакал вдруг ласково Лжедмитрий.

Катерине вспомнился Фёдор Романова. Он, бывало, тоже говорил: «Люба». У Ведуньи потеплело на душе, но не настолько, чтобы до конца оттаяло. Однако она свою просьбу выдвинула:

— Ты вначале меня уважь, Ксению Годунову выпусти из тайных хором. Она тебе не нужна, потому как невеста близко.

— Отпущу! Отпущу, вот те крест! — И перекрестился. — Говори же! Нас обвенчают с Мариной?

— Ты будешь венчан с помолвленной в Благовещенском соборе.

— А короной, короной Марину увенчают?

— Судьба одарит и этим. Будут на вас две короны!

— Господи, я счастлив! Я счастлив! — закричал Лжедмитрий. И гордо добавил: — Ты будешь служить в свите царицы. А твой муж станет мечником! И мы пожалуем ему дворянство!

— Полно. Ты суетной и всё забудешь. Да мы торговые люди, и нам ни к чему дворянство.

А Лжедмитрий, и право, уже забыл своё обещание. Он даже запамятовал главное, о чём ещё не спросил. Он был очарован Катериной. Он потянулся через прилавок, взял ведунью за талию, стал привлекать к себе, в глазах зажглась похоть, запах лаванды, исходящий от Катерины, опьянил его, и он потребовал:

— Сей же час собирайся во дворец. Быть тебе моею утешительницей. — Рука у Лжедмитрия была цепкая, сильная, будто в хомут он затягивал талию Катерины. Ей стало больно, но она не показала виду, лишь прикоснулась к его руке, и Лжедмитрия ожгло словно молнией, сила пропала в руке, и она плетью упала на прилавок.

Катерина отпрянула, лицо её стало бледнее обычного, в глазах появилась печаль. Она увидела конец судьбы стоящего перед нею человека, и ей, как женщине, как матери, стало жаль его.

Перед глазами ведуньи возникла обезумевшая, озверевшая толпа — и он, Лжедмитрий, плывёт над толпою, и тысячи рук протягиваются к нему и рвут его на части. Лилась его кровь, и в воздухе летали его ноги, руки. На лице Катерины отразился ужас. Лжедмитрий подумал, что это он ей так неприятен, что он напугал её своим поступком. Он убрал с прилавка онемевшую руку и тихо сказал:

— Не бойся, мы тебя больше не тронем. Скажи, однако, сколько лет мне быть православным царём? — спросил он наконец о главном.

Катерина ещё дальше отстранилась от него и молчала.

— Говори же! Я вижу, ты знаешь!

— Всевышний замкнул мои уста, и я с ним в согласии.

— Мы повелеваем!

— Ты жесток. Если я скажу правду, то ты меня казнишь.

— Клянусь, что тебя не тронут пальцем!

Катерина нашла среди товаров серебряный крест.

— Целуй святую реликвию!

Лжедмитрий схватил крест и трижды поцеловал распятие.

— Говори, долго ли я буду царём всея Руси! Хочу, како мой отец, Иоанн Васильевич! Я полон жизни, полон жажды творить во имя Бога и моих подданных! — Глаза самозванца сверкали как у безумного, и весь он бился как в лихорадке. Он схватил Катерину за плечо, не помня о своей силе, сжал его.

В лавку в этот миг заглянули бояре Наум Плещеев и Гаврила Пушкин, сопровождавшие царя. За их спинами виднелись рынды. Ещё наёмные шведы-гвардейцы.

Катерина тоже изменилась. Боль пронизывала её плечо, а Лжедмитрий давил всё сильнее. Она поняла, что перед нею беспощадный человек-зверь и жалеть такого значит поступать вопреки заветам Всевышнего. И вот уже Катерина не страдалица, а воительница. От неё исходили огонь и сияние. Она снова легко освободилась от руки Лжедмитрия и сказала тихо, но так, что услышали и те, кто стоял в дверях лавки:

— Ещё в Сандомире Апостолы предупреждали тебя, что за грех предательства отчизны заслужишь вечное проклятие и казнь. Ты не внял голосу слуг Господа Бога. Да казнь твоя близко. Быть тебе государем ещё сорок дён, а сорок первого не увидишь! — И Катерина стала удаляться к дверям, ведущим в дом, скрылась за ними, звякнули тяжёлые запоры.

Лжедмитрию показалось, что он был вечность вне жизни. Но, вернувшись из небытия, он крикнул своим приближённым:

— Эй, кто там?! Схватите её! — Он повернулся к двери и властно повторил: — Схватите её и убейте!

Плещеев и Пушкин бросились к двери, стали ломиться в неё. Она не поддавалась. Тут навалились шведы-гвардейцы, и под их мощными ударами дверь разломилась. Все побежали в дом, да в сенях запутались в верёвках, что оказались под ногами. Бояре упали, гвардейцы кучей — на них. Только ругань да крики доносились до Катерины. Но она с Ксюшею на руках уже бежала по саду к Москве-реке.

Однако вот и преследователи выбежали из дома. Толкая друг друга в спины, помчались следом за Катериной. Самозванец продолжал кричать: «Убейте её! Убейте!» И когда он увидел, что перед Катериной раскрылась река, то возликовал: быть ведунье в его руках! Ан не тут-то было! Словно сон нахлынул на царя, и он увидел, как на самом обрыве над рекою появились святые архангелы Михаил и Андрей. Они подхватили Катерину и Ксюшу и, расправив огромные розовые крылья, вознеслись над рекой и полетели в сторону Воробьёвых гор.

Увидев сие чудо, самозванец и его свита попадали на землю и долго лежали без движения. Но наконец Лжедмитрий поднялся, увидел, как архангелы опустились за рекой в лес, и взорвался. Он выругался по-польски, вспомнив Матерь Божию и собачью кровь, и стал отряхивать кунтуш от грязи и пыли. И гвардейцы, и бояре поднялись с луговины. Все они вместе с государем были бледные, растерянные и жалкие, будто побитые собаки. Пушкин и Плещеев от стыда не смотрели друг на друга.

* * *
Благовещение — праздник народный. Как вознестись Катерине и Ксюше, сотни московского люду парами и семьями гуляли близ Москвы-реки, стали очевидцами святого явления. И к вечеру о том божественном случае знала вся Москва. И будто сдвинулась она с места, валом повалила в церкви и соборы, звонным ликованием излились тысячи колоколов. Да звонари Новодевичьего монастыря в честь новой святой повольничать себе позволили. И выговаривали их колокола чётко и чисто:


Ка-те-ри-на мы с то-бо-ю!
Во-зне-сем ра-дость гос-под-ню!
Воз-не-сем под не-бе-са!
Зре-ли, зре-ли чу-де-са!

Вскоре же стало очевидно, что вся Москва до последнего горожанина видела, как возносилась Катерина с дочерью Ксюшей. Да будто бы несли их не только два архангела, но и седмица херувимов и три седмицы ангелов. И одни говорили, что небесные посланцы летали над Москвой-рекой близ Воробьёвых гор, другие утверждали, что видели явление рядом с Кремлём, а третьи — над ямской Дорогомиловской слободой. Многие же поддерживали монахов Спасо-Симонова монастыря, будто бы Катерина и архангелы пролетали над ними. Да были и такие, кто видел святых над Патриаршими прудами, над Яузой и над Неглинной. И всем верили, потому что как не поверить, ежели сам царь и двести вельмож бежали за Катериной от Пречистенки до Москвы-реки. Да будто бы царь тоже вознестись хотел, ан не удалось, удержал его боярин Наум Плещеев, потому как ему выпала доля при венчании царя с Мариною держать её корону. А какое же венчание, ежели жених вознесётся, решил Наум Плещеев.

— Ну и Благовещение выдалось ноне, — сказал князь Василий Шуйский, возвращаясь с литургии из Архангельского собора. — Как жаль, что нет рядом с нами владыки Гермогена.

А брат Василия князь Дмитрий на это сказал:

— Слух дошёл, будто Катерина и Ксюша полетели следом за своим крестным отцом. А то бы пошто вдвоём возноситься?

— Сильвестра надо найти да послать с Иваном за Гермогеном, освободить его от царёвых татей да спрятать в монастырях Суздаля, а то и в той же Москве, — рассуждал вслух князь Василий.

— Край как нужно быть Гермогену в первопрестольной, — согласился со старшим братом Дмитрий. — Сулит нонешний благовещенский денёк, что лето грядёт в огне и пожарах.

Но горожане по своим приметам жили. И чтобы оправдались они, птиц в Благовещение погожее по всей Москве на волю выпускали. Парни и девки на Воздвиженке, что в Белом городе, собирались гурьбой да, отпуская птиц в поднебесье, песню пели:


Синички-сестрички,
Тётки чечётки,
Краснозобые снегирюшки,
Щеглята молодцы,
Ворята воробьи,
Вы по воле полетайте,
Вы на воле поживите,
К нам весну скорей верните!

Да веселье хорошо, когда забот нету. Но у москвитян нонешней весной не только забот-хлопот полон рот, а ещё и жизнь нужно отлаживать, как телегу перед летней страдой.

О корме нужно было думать москвитянам, и не случайно: прорва гостей надвигалась.

— Говорят, что царёва невеста Можайск миновала. Да днями в Москве покажется. А с нею две тыщи поляков, — делился добытыми новостями самый младший из князей Шуйских, Иван. — Ещё иезуитов и всяких других еретиков до тыщи...

— Вот и надо подумать, как державу спасти от рабства поганого, — жёстко сказал князь Василий. — И никто за нас сего не сделает.

Князья возвращались пешком с богослужения, а как вошли на своё подворье, лихой Дмитрий, что был женат на сестре царицы Марии Годуновой, Ирине, кунью шапку с головы сдёрнул да лихо — характер-то огневой, яростный — отбивая дробь кованными сапогами, разорвал тишину:


Царь на свадебку собрался,
Ждёт невестушку свою!
И-эх! Волю времечко настало
Дать кинжалу и огню!

И пока стояли посреди двора, где близко не могли затаиться никакие уши, князь Василий распорядился братьями:

— Ты, Иван, ноне же возьми дюжину холопей со зброей и поезжай к вечеру следом за Гермогеном. Сильвестр пойдёт с тобой, ему сказано будет. Как догонишь, проси владыко вернуться да близ Москвы в Николо-Архангельском монастыре затаиться. Да стражей Гермогеновых на свою сторону перетяни, денег для чего не пожалей. А разбой над ними не чини.

Иван Шуйский медлить не стал, повеление старшего брата выполнял беспрекословно. Вскоре же, как только пришёл Сильвестр, ему дали коня, и четырнадцать всадников покинули подворье Шуйских и взяли направление на Суздаль. Куда днём раньше увезли Гермогена.

Сумерки опустились на землю, но в домах не зажигали огней — на Благовещение Пресвятой Богородицы нельзя. По улицам ещё бродили горожане. То там, то тут слышались заклинания: «Мать Божия! Гавриил-архангел, благовестите, благовестите! Урожаем нас хорошим благовестите: овсом да рожью, ячменём да пшеницей и всякого жита сторицей».

Этот праздник Благовещения стал вершиной той большой горы, с которой судьба России покатилась в глубокую долину Смутного времени, конца которому пока никто в державе не видел.

ГЛАВА ШЕСТАЯ ЦАРСКАЯ СВАДЬБА


Сам Лжедмитрий не считал себя робким человеком. Да умел приписывать то, чего не было. Он многажды рассказывал, как ещё два года назад, под Рыльском, готовый пожертвовать собой, во главе пяти сотен отважных конников ринулся на трёхтысячный отряд войска Бориса Годунова, сбил с позиций и обратил в бегство. Гораздый хвастаться, он до потери рассудка боялся колдунов и ведьм. И то, что случилось с ним на Благовещение в доме Катерины, повергло его в панический страх.

Вернувшись с Москвы-реки к её дому, он велел боярам Плещееву и Пушкину забрать в доме добро в пользу казны и сжечь дом.

— Нечего потачку колдунам давать! — крикнул он драбантам и послал их с факелом к дому. Но когда они зажгли факел и Лжедмитрий глянул на него, то увидел в пламени факела своё отражение, задрожал, стал креститься и остановил поджигателей.

— Стойте! Вот как уеду, так и поджигайте! — сказал он драбантам и, не в силах унять страх, поспешил в Кремль. Ещё не придя в себя, он вызвал «патриарха» Игнатия и покаялся в своём душевном состоянии:

— Злые силы низвергают меня в геенну огненную. Защити своего государя молитвой. Да поспеши, святейший, исполнить мою заботу, дабы в день приезда невесты всё было готово к обряду.

— А греческий закон? А крещение в купели? Будем ли сие исполнять? — спросил Игнатий с тревогой.

— Забудь о крещении по греческому закону! Я избавляю невесту от сей муки! И помни: не церковь над царём, а царь над церквью, — возвысил голос Лжедмитрий, начиная терять терпение.

— Иисус Христос простит нам сие малое прегрешение, — с согласием отозвался Игнатий-грек.

— Но ты вместе с протопопом Феодоритом и епископом Терентием совершишь обряд коронования и миропомазания по греческому закону.

— Государь, ты требуешь вельми много. Да если не будет причащения, тебя и невесту ждёт беда: Всевышний прогневается, — заявил Игнатий.

— Делай что знаешь, но не в ущерб нам, — согласился Лжедмитрий, понимая осторожность Игнатия. И тут же сказал такое, чего нельзя ожидать от разумного человека: — И помни: токмо после коронования Марины ты возложишь супружеский венец на нас.

«Патриарх» Игнатий удивился легкомыслию царя: как можно короновать невесту, но не жену. Да никто из царей России допрежь не короновал своих жён. «Поруха!» — воскликнул в душе Игнатий. Он понимал, что Марина становилась независимой царицей, даже если бы царь скончался в минуты венчания. «Господи, вразуми легкомысленного, открой ему истину, что женщина, получившая державную власть, страшнее самого сатаны!» — взмолился Игнатий. Но у самого «патриарха» не достало смелости предупредить заблудшего от роковой ошибки.

Лжедмитрий рассматривал коронование с Мариной по-своему. Он считал, что никто иной из царей, кроме истинного сына Ивана Грозного, не позволил бы себе подобного, на первый взгляд опрометчивого, шага. Но он этим показывал всему Польскому королевству в лице двух тысяч поляков, следующих с Мариной в Москву, показывал самому королю Сигизмунду то, что ни до него, Дмитрия, ни после — в России не было и не будет столь сильного духом царя. Он шёл против Сената и против всех иерархов церкви, против нечистых сил в образе Катерины и был уверен, что победит.

Марина Мнишек въехала в незнакомую, пугающую её столицу обширной державы 2 мая. В душе у неё плотно сидел холодок страха. Но вскоре он стал улетучиваться, потому как приём, устроенный будущей царице затмил все её чёрные мысли. Церемония въезда была расписана до мелочей самим Лжедмитрием. И он же лично следил, как она исполняется. Он выезжал в Вязьму и там скрытно наблюдал, как встретили Марину. Потом ускакал в Можайск, и повторилось то же самое. В этом городе он устроил тайное гнездо для наблюдения на колокольне соборной церкви. Он злился, когда воеводы, высланные им навстречу Марине, делали не по его наказам. Потом, когда Марина была уже близ Москвы в селе Мамоново, Лжедмитрий явился туда ночью и охранял её покой.

И каждый раз во время этих наездов Лжедмитрий передавал через своих придворных богатые подарки для невесты. Потом самозванец откроется себе в том, что все его действия рождало опасение. Его причина была одна: как бы в час встречи с Мариной он не назвал её Ксенией. Образ русской девушки давно вытеснил из памяти лик польки, затмил его. Ещё Лжедмитрий хотел задобрить Марину и избавить её от страха, который, самозванец знал об этом доподлинно, прочно держался в ней после несчастья на Днепре. Там во время переправы перевернулся плот. В быстром течении реки погибло пятнадцать придворных вельмож и слуг Марины.

Щедрые подарки сыпались в эти дни из российской казны не только невесте, но и её отцу, Юрию Мнишеку, их близким. Лжедмитрий словно пытался доказать, что он баснословно богат. Мираж действовал.

Двухтысячный кортеж светских поляков и литовцев да около тысячи иезуитов москвитяне встречали возле Дорогомиловской заставы. Такая встреча не всем по душе пришлась. Один из польских спутников Марины в тот же день записал в дневнике: «Стоявшие шпале рами на пути драбанты Дмитрия были похожи на сброд гнусных бездельников. Они сдерживали своими бердышами толпу, среди которой виднелись татары, турки, грузины, персы и лопари, напоминавшие о соседстве ещё более диких стран».

Карета невесты была запряжена двенадцатью конями тигровой масти. Сама Марина сидела в карете во французском наряде, которым мечтала покорить всех русских придворных дам.

Лжедмитрий в эти минуты торжественного въезда поляков, переодетый в гвардейца, скрывался среди своих телохранителей и тайно проводил Марину до Воскресенского монастыря, где надлежало быть ей до коронования и венчания.

В эти дни забот и движения самозванец забыл о том, что предсказала ему ведунья Катерина. Лишь однажды, проезжая в Новодевичий монастырь и увидев её дом, он вздрогнул от воспоминания о том, что увидел в пламени факела. Да факел быстро погас перед взором, потому как жизнь сулила ему радость венчания с Мариной. Слова Катерины, как ему казалось, были брошены ею на ветер. Ничто не предвещало близкого и трагического конца.

Однако за три дня до свадьбы, уже к вечеру, в царские покои пришёл князь Василий Рубец-Мосальский. Он вместе с князем Михаилом Нагих встречал Марину Мнишек ещё в Лубно. А потом мчал впереди, всюду устраивая приятное следование будущей царице. И на её пути было построено несколько сотен мостиков и с десяток настоящих мостов. Князь не пожалел ни денег, ни плетей, понуждая окрестных мужиков ладить путь. Как-никак сопровождал невесту племянника своего хорошего друга князя Нагих.

Князь Рубец-Мосальский был единственным человеком из окружения Лжедмитрия, кому тот доверял свои тайные дела. Судьба свела их ещё в Путивле. Там князь Василий, после того как сверг воеводу Михаила Салтыкова и подурачился, назвав себя царевичем из рода Рюриковичей, распахнул перед Лжедмитрием ворота, встретил его хлебом-солью, повинился за свою дурь и стал преданно служить «законному государю».

Лжедмитрий по достоинству оценил преданность князя. В Москве он повелел вернуть Мосальскому, ввергнутому в опалу Борисом Годуновым, всё имущество, подворье в Белом городе, вотчины под Калугой. Он сделал князя окольничим, а потом и конюшим.

И вот подтолкнула же нечистая сила князя Василия возникнуть перед самой свадьбой во дворце и рассказать самозванцу новости о Катерине.

— Государь-батюшка, да слышал ли ты, что ноне народ на Красной площади требовал? Он кричал, чтобы бабу Катерину патриарх причислил к лику святых. Да будто бы она с архангелами над Москвой летала и кропила её святой водой, дабы никогда не горела.

И по мере того, как князь Василий рассказывал, царь становился всё бледнее. В глазах у него вспыхнул ужас, он с панической поспешностью стал считать дни. И если верить чёрному предсказанию ведьмы Катерины, ему оставалось жить тринадцать дней. Тринадцать!

— Сатанинское число! — закричал с безумием в голосе, с искажённым до неузнаваемости лицом Лжедмитрий. Он подбежал к князю Василию, схватил его за грудь и стал трясти и повторять: — Тринадцать! Тринадцать! Ты пробудил сатанинское число! — Он с силой оттолкнул от себя ничего не понимающего князя, тот упал на пол. Лжедмитрий встал над ним и, чуть ли не тыкая длинной рукой ему в лицо, истерично кричал: — О, это число моя погибель! Но и ты умрёшь вместе со мной, если за тринадцать дней не убьёшь Катерину!

Князь Василий наконец встал.

— Опомнись, государь! В чём винишь раба своего? — без страха спросил князь. — Целую крест и призываю в защиту Всевышнего, что я чист перед тобой, аки агнец!

Лжедмитрий сник, ссутулился, лицо сделалось старческим, безобразным. Он едва добрался до тронного кресла, опустился в него, молча и тяжело дыша, сидел минуту-другую, потом тихо сказал:

— Прости своего государя, княже, стихия нашла.

— Государь волен гневаться. Нам же Бог велел терпеть.

— Подойти ко мне, сядь рядом, — позвал Лжедмитрий Василия.

— Напугал ты меня, государь. Я и сам боюсь этого сатанинского числа, — сев напротив Лжедмитрия, сказал Рубец-Мосальский.

— Поведай же, что ты там во граде увидел? — всё тем же тихим голосом попросил самозванец.

— Так ведь худое всюду зрел. Давно ли первопрестольную покинул в благости, а ноне — котёл с варом. Да с такой затаённой злостью смотрели московиты на твою невесту, будто голодные псы на кошку.

— Сие зависть их обуяла. Да больше боярынь, дворянок да купчих. Оно так. Я не пожалел нарядов для Марины. Одно платье на ней стоит тридцать тысяч рублей, да повязка, накрывающая волосы — семьдесят тысяч. Что ж с того! Сие достойно царя всея Руси! И пусть знает мир, что я сказочно богат.

— Однако не упрекни, государь, за дерзкий намёк: ты дразнишь медведя. Мне твоя щедрость понятна. Но россияне не транжиры. Сие помни. Да и поляков, иезуитов они не чтут.

— Всё зло от бояр да от дворян именитых, они — медвежьи головы. — Лжедмитрий подался вперёд и стал говорить шёпотом: — Да помнишь ли ты, княже, как мой батюшка свет Иван Васильевич живота лишил сто заговорщиков на Поганой луже да двести в тот же день в Сибирь отправил?

— Я-то помню, а ты всё слухом принял. Да было сие на Проклов день. Все москвитяне повелением царя на Поганую лужу пришли. А там — костры, котлы с варом, шибеницы, дыбы — всё как у хорошего хозяина на подворье. И первым распяли за дерзкое слово думного дьяка Михайлу Висковатого. Каяться не хотел, вот и распял его великий государь. А ведь умница был Миша и смел, аки лев. Истинный россиянин, царство ему небесное.

— Что же ты моего батюшку не хвалишь? — спросил Лжедмитрий.

Но князь Василий будто и не слышал вопроса, о своём продолжал:

— День тогда дюже славный был. Прокловы росы уже выпали. Лекарки травы целебные собирали врачевания для, росу сливали с лепестков от призора и сглазу. — И как-то без лишних слов князь снова огорошил самозванца: — Ты уж прости, государь, не по-христиански твой батюшка в тот день поступил и кровь пролил детей своих. И тебе не след той дорогой идти.

— Коль знаешь верную дорогу — говори. Все грехи на свою душу приму, потому как Бог простит своего наместника на земле.

Князь Рубец-Мосальский был хитёр и изворотлив. Ему, как и Ивану Грозному, не было жаль московитов, гибнущих на кострах, на дыбах и шибеницах. Ан как не показать себя страдальцем за народ. Но, показав, можно и совет дать.

— Ты, государь, поступи без мудрости лукавой. Видел я, как ноне пушки увозили в Нижние Котлы для испытания огненным боем. И хорошо. Там же, на лугах, гулянье объяви для всех московских бояр, дворян и архиереев. Пусть огненные снаряды посмотрят. Туда же польских легионеров отправь с повелением...

— С каким повелением?

Хитёр и стоек был князь Василий Рубец, а не только изворотлив. «Нет, ты, Митя, от меня не услышишь приговора россиянам. Коль хвалишься, так уж бери весь грех на свою душу», — подумал князь Василий.

— Какое угодно тебе, государь, — сказал князь и глаза прикрыл.

— Я же сказал, что совесть твоя будет чиста, — вспылил «царь».

— У воинов других дел важнее нет, как врагов живота лишать, — начал подсказывать Лжедмитрию князь. — Вот и будет утеха польским гренадерам...

И сговорились «царь» и его фаворит, что на десятый день после венчания состоится военный праздник. А каким ему быть, сие пока оставалось тайной.

Да проклюнувшееся зерно всё равно как-то даст о себе знать. Князю Рубец-Мосальскому было дано повеление: искать отчаянные головы, готовые служить царю не щадя живота. И нашлись у князя такие люди. Правда, они не спешили отдавать свои животы, но готовы были отнять их и у отцов родных ради «государя». Да вскрылись и истинные россияне в свите «царя», способные пожертвовать жизнью во благо России. Самыми верными псами у самозванца оказались Богдан Бельский с сотнею холопов да сотник Микулин со стрельцами. Однако Рубец-Мосальскому нужен был ещё князь Михаил Скопин-Шуйский. Задумал хитрец вовлечь молодого князя в такое дело, от которого, по мнению самого мшеломца, Михаил всю жизнь не отмоется — и Русь не простит ему этого иудиного греха.

Рассуждал же Рубец-Мосальский просто: как не доверить молодому князю слово и дело, ежели у царя не было лучшего оружничего и телохранителя, чем богатырь князь Скопин. Но пока очередь посвящать его в тайны не дошла, то Мосальский вовлекал в свои дела бояр Басманова и Головина, а с ними думного дьяка Василия Шелкалова. Оставалось ждать час-потеху под Нижними Котлами.

Но все помыслы-заботы царедворцев были захвачены близким венчанием царя и царицы.

Сей день наступил 8 мая на святого Марка, когда небо ярко, а бабам в избах жарко, когда мужики сеют татарку. Накануне Лжедмитрий не находил себе места, суетился, на всех кричал, выразил своё неудовольствие будущему тестю Юрию Мнишеку, который усердно следил за каждым его шагом. А Лжедмитрию нужна была свобода действий, потому как он понял, что сойдёт с ума, если не увидит Ксению. К ночи он, однако, освободился от опеки Мнишека и ушёл к затворнице. Прятал он Ксению в глухом кремлёвском месте, в тереме за патриаршими палатами, куда никто не заглядывал со времён Ивана Грозного, потому как об этом тереме ходила худая молва.

Лжедмитрий выскользнул из своей опочивальни, когда ночь добралась до вершины и покатилась к утру. Один, без рынды, лишь с сулебой под кафтаном, пробрался он переходами, сенями в дальний терем, заведомо испытывая наслаждение от встречи с возлюбленной. Последнее время Ксения не была с ним так холодна, как в первые дни, но не потому, что у неё появились какие-либо чувства к царю, а по той причине, что неизбежное воспринималось не так горько. Да и не могла она оставаться всё время суровой, имея от природы нежную и мягкую душу.

В полной темноте Лжедмитрий открыл последнюю дверь перед покоем, сделал несколько звонких шагов — в ожидании, что его вот-вот окликнет страж, что охранял Ксению. Но окрика не было, и это насторожило Лжедмитрия. Он добрался до двери опочивальни, открыл её и услышал стон. Пригляделся и увидел, что на полу кто-то лежит. Он схватился за сулебу, сделал ещё два шага, нагнулся и увидел связанного по рукам и ногам сторожа с кляпом во рту. Лжедмитрий опустился на колено, выдернул изо рта затычку и спросил:

— Где Ксения?

Пожилой воин ответил не сразу. Он несколько раз тяжело вздохнул и сказал дрожащим голосом:

— Государь-батюшка, умыкнули тати!

— Кто?

— Не ведаю. Лица закрыли.

— Правду требую! Кто?

— Казни, царь-батюшка, не ведаю!

Лжедмитрий застонал, вскинул сулебу и с силой вонзил её в грудь воина, сам грудью упал на рукоять. Раздался короткий крик, и наступила тишина. Выдернув из тела убитого меч, Лжедмитрий встал и, пошатываясь, покинул терем.

Оставшиеся часы майской ночи он метался в своей опочивальне, как раненый зверь. Лишь под утро задремал в кресле. Утром его разбудил Юрий Мнишек, и вид будущего тестя не предвещал ничего хорошего.

— Где вы пропадали ночь, государь? — заглядывая в провалившиеся глаза, спросил Мнишек.

— Я охранял вашу дочь, — попытался вывернуться Лжедмитрий. Он чувствовал себя разбитым и взмолился: — Дайте мне отдохнуть.

Но скоро пришла пора собираться к венцу. Мнишек позвал слуг, и они стали наряжать царя. Они надели на него тафтяную сорочку белее снега, унизанную жемчугами, тафтяные-червчатые штаны, ещё пояс златокованый, боты сафьяновые, шитые волочёным золотом и серебром, шапку соболиную, обнизанную жемчугами и бриллиантами.

Жениха привели в Столовую палату, где было полно бояр, духовенства, дворян, думных дьяков. Вскоре же туда привели невесту. Марина была в русском наряде и казалась в нём обременённой драгоценными камнями, а не украшенной ими.

Обряд был продуман до мелочей. И в первую очередь совершили обручение невесты и жениха. Его исполнил протопоп Благовещенского собора Феодор, сменивший архиерея Терентия, отправленного Лжедмитрием на место Иосафа в Коломенское. Обручив Лжедмитрия и Марину, Феодор благословил их по христианскому обычаю крестом. И Марина поцеловала православный крест.

После этого все отправились в Успенский собор. Там невесту и жениха ожидал «патриарх» Игнатий с духовенством. В соборе негде было упасть яблоку, столько собралось в нём знатных прихожан, больших знатоков обрядов венчания и коронования по христианскому обычаю.

И Лжедмитрию с Мариной не удалось скрыть свою игру в истинных христиан греческого закона. Ведь он и она были католиками, и, как ни скрывали своей веры, прихожане уличили их в ложных шагах. Жених и невеста не так прикладывались к святым иконам и мощам православных чудотворцев. Они брезговали целовать иконы и кресты. И потом, когда «патриарх» Игнатий приступил к коронованию невесты и возложил на Марину золотые бармы Мономаха, а ещё провёл её через Царские врата, доступные только для государей, у многих прихожан защемило сердце от увиденного кощунства над их верой. И весь обряд стал казаться им кощунством. Вот «патриарх» привёл жениха и невесту на амвон, усадил жениха посередине седалища, Марину от него слева, а сам сел справа и сказал торжественно: «Великий государь всея Руси, Всевышний ждёт твоего слова», — то многие усомнились в том, что услышат искреннее излияние чувств.

Ещё князья Иван Голицын и Василий Рубец-Мосальский поправляли ноги царя, чтобы они стояли поудобнее, он же сказал:

— В смятении моём я думал: отвержен я от очей Твоих, Всевышний, но Ты услышал голос молитвы моей, когда я воззвал к Тебе и был Твой глас: «Мужайтесь и да укрепятся сердца ваши, всех надеющихся на Господа».

После короткой речи самозванца и прочитанного им псалма «Песнь при обновлении дома» «патриарх» Игнатий тоже сказал краткую речь и, следуя чину коронования, повелел принести к амвону бармы, диадему и парсуну и всё по порядку надел на Марину, благословил её животворящим крестом и прочитал молитву «Благодарение за всякое деяние Божье», положив руку на голову невесты.

Завершая обряд коронования, «патриарх» взял Марину за руку и снова провёл её к царским вратам и возложил на неё — уже на «царицу всея Руси» — золотую Мономахову цепь. Он помазал её миром, чтобы присоединить к православной церкви, к Христовым тайнам да чтобы рассеять сомнения россиян в истинности обряда.

Потом церковный клир приступил к венчанию «царя» и «царицы». И всё бы завершилось мирно-тихо, если бы не подошёл к Марине её духовный отец-иезуит и не произнёс речь на латинском языке.

— Лицедейство! — сказал Василий Шуйский брату Дмитрию. И тут же выразился громко: — Да непростительно сие, потому как оскверняется притворством иезуитским святая православная церковь! Мшеломством чернят прихожан и верующих!

Князь Василий Шуйский крикнул неспроста. Он хорошо знал, что так кричать в соборе тоже кощунственно. Однако пошёл на сей грех с тем, чтобы возмутить спокойствие. Он бросал искру в пороховую бочку, дабы взорвать её и уничтожить ненавистных ему самозванца и полячку, а с ними и предателя православной веры «патриарха» Игнатия-грека. Шуйский осмотрелся, ожидая взрыва. Но прихожане усердно молились. Он добавил огня, крикнул «патриарху»:

— Игнатий, ты нарушаешь устав православия! Не должно тебе быть патриархом! Последнюю литургию ведёшь, неверный!

И снова голос князя Шуйского оказался гласом вопиющего в пустыне. Никто из прихожан не поддержал Василия, не возмутился действом Игнатия. И понял Шуйский, что пришли в собор больше клевреты Лжедмитрия, которые не дорожили канонами русской православной церкви. «Да что же это я, иль жизнь мне не дорога, что вопию среди злодеев», — воскликнул в душе Василий, настороженно озираясь. И брат Василия Дмитрий понял того и поспешил увести из собора.

И вовремя, потому что самозванец уже искал глазами, кого бы немедленно послать, дабы схватить смутьяна, взять его в железо за оскорбление царя и патриарха. Лжедмитрию было ведомо, что Шуйские в открытую вступили с ним в борьбу, и теперь он был озабочен одним: как можно скорее расправиться со всеми неугодными и непокорными его воле.

Лжедмитрий не ошибался. Шуйские готовились к борьбе с самозванцем и с поляками явно. Но кое-что в их подготовке всё же оставалось тайной. В эти же дни, сразу после венчания Лжедмитрия и Марины, люди Шуйского перехватили гонца из Кракова. Мчал он в Москву с посланиями папы Римского Павла V. Письма, найденные при гонце, шли в три адреса: Юрию Мнишеку, царице Марине и царю Дмитрию. Но все они попали в руки Василия Шуйского. Прочитав их, князь понял, что пришло время решительных действий. Пора было изгонять Лжедмитрия из Москвы, из России, если у россиян нет желания отдать себя в руки иезуитов, отказаться от православной веры.

Действовал Шуйский решительно. Он собрал в своих палатах всех верных друзей и соратников и предложил им вместе подумать о том, когда и как выступать против Лжедмитрия. Да прежде прочитал им послание папы Римского самозванцу:

— Вот о чём тут, братья, написано: «Сын мой, ты совершил достойное и благочестивое дело, подтвердившее наши надежды. Мы несомненно уверены, что как ты желаешь иметь себе детей от этой избранной женщины, рождённой и воспитанной в благочестивом католическом семействе, так вместе желаешь привести народы московского царства, наших вожделеннейших чад, к свету католической истины, к святой римской церкви, матери всех прочих церквей. Ибо народы необходимо должны подражать своим государям и вождям... Верь, ты предназначен от Бога, чтобы под твоим водительством москвитяне возвратились в лоно своей древней матери, простирающей к ним свои объятия. И ничем столько ты не можешь возблагодарить Господа за оказанные тебе милости, как твоим старанием и ревностью, чтобы подвластные тебе народы приняли католическую веру».

Прочитав письмо папы Римского, князь Василий Шуйский сурово спросил собравшихся:

— Доколе же нам терпеть предательство земли Русской?

И все в один голос потребовали:

— Говори, княже Василий, что делать? Мы за тобою — на дыбу и на костёр.

— Зову думать вместе, — объявил князь Василий. — Я нашёл верную дорогу, по какой начать движение. Поделитесь своим, а там всё и совьём в единое.

В этот же поздний вечерний час на подворье Шуйских пробрался известным только ему ходом молодой князь Михаил Скопин-Шуйский и принёс дядюшке весть, которая в одночасье изменила погоду в Российской державе.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЗАГОВОР ШУЙСКОГО


Оказавшись на подворье своего дядюшки, князь Михаил не ринулся в княжеские палаты, а затаился на конюшне, дождался, когда кто-то из холопов появился на дворе, спросил, нет ли в палатах чужих, а как узнал, что у князя Василия много гостей, спрятался и стал ждать, пока все не разошлись.

Князь Василий встретил племянника в трапезной, где только что были гости. Позвал к столу:

— Голоден, поди. Садись, ешь, у нас вся ночь впереди для беседы.

— Благодарствую, дядюшка, ан не до брашна. Не знаю, с чего и начать. Страдаю за души приговорённых к смерти. — Михаил всё-таки подошёл к столу, налил в кубок вина, выпил одним духом, взял кусок хлеба и говядины, сказал: — Уведи куда поглуше, дядя. И стенам нельзя доверить то, что принёс.

Князь Василий и сам любил разговаривать о тайных делах в глухих каморах или на открытых местах, дабы никто не подслушал. И он повёл племянника в подвал. Они взяли свечу, спустились по каменной лестнице, миновали несколько кладовых, потом короткий коридор, дверь в который дядюшка запер за собой, и вошли в небольшую камору, где не было никаких отдушин. Только рубленые дубовые стены да тайный лаз в полу.

Осветив все углы, князь Василий зажёг лампаду перед образом Спаса Нерукотворного, перекрестился на образ и сказал:

— Тут и поговорим без чужих ушей. — Сел к столу, поставил на него свечу в медном подсвечнике. — Ну, выкладывай.

Михаил ещё доедал хлеб и мясо, но быстро управился и опустился на скамью рядом с дядей.

— От самозваного я ушёл, дядюшка. И больше к нему не вернусь, потому как нужды не вижу. А сказать должен вот что: стал я тайным свидетелем разговора князя-поляка Константина Вишневецкого с самозваным. Вишневецкий приехал из Польши три дня назад. Вечером его позвал к себе самозваный и говорит... — Михаил глубоко вздохнул, словно бросался в холодную воду, повторил: — И говорит: пора мне промышлять в своём деле, чтобы государство своё утвердить и веру костёла римского распространить. А начну с того, что побью всех именитых бояр, а если не побить их, то мне самому быть от них убиту. Расправлюсь я с ними скоро. И мастера назначены, коим будет поручено исполнение моей воли...

— Мишенька, сынок мой, да правда ли сие кощунство над Русью? — с испугом спросил князь Василий.

— Крест целую, дядюшка. Слово в слово передаю услышанное. И было дале вот что: когда князь Вишневецкий сказал, что за бояр русские встанут всей землёй, то самозваный ответил: «У меня всё обдумано. Я велел вывезти за город много новых пушек ради испытаний и военной потехи. И дал наказ, чтобы в следующее воскресенье, сие будет восемнадцатого мая, выехали под Нижние Котлы все поляки и литовцы в полном вооружении. Да сотня стрельцов Микулина-головы. А сам я выеду туда со всеми боярами, князьями и дворянами с архиереями — тож кои будут без зброи. И как только начнут стрелять огненным боем из пушек, сей же час воины ударят по московитам, перебьют их. Мой секретарь Ян Бунинский уже составил реестр, кому и кого из бояр лишить живота».

— А что Вишневецкий? — спросил Василий шёпотом.

— Князь Константин воспротивился сему. Да токмо по той причине, что не усмотрел действий русских приближённых царя, и сказал ему о сём: «Ты, государь, и свои руки приложи к экзекуции, своих людей пошли снимать боярские головы». — «О князь, не горюй, — ответил самозваный. — Мои люди в стороне не останутся. Я одену их в немецкие кафтаны, и поведут их славные воеводы, князья Мосальский и Скопин, а ещё сотник Микулин. То-то будет гульбище», — закончил самозваный. — Михаил вытер рукавом кафтана пот с лица.

— Господи Всевышний, почему не покараешь Иуду? Услышь глас истинных детей твоих, сожги изменников в геенне огненной! — истово помолился Шуйский и снова потребовал: — Говори, сын мой!

— Дале всё было просто: самозваный похвалялся прежними своими смелыми действиями, имевшими успех, а Вишневецкий потребовал ответа на свой вопрос: а что же будет в тот день в Москве? И самозваный сказал, что, после того как побьют знатных бояр, князей и дворян, он лишит голов всех детей боярских, сотников и стрельцов, торговых и ремесленных людишек, кои встанут за них. «А совершив очищение, — сказал самозваный, — я тотчас повелю ставить римские костёлы, в церквах же русских петь не велю — и совершу всё, на чём присягал папе, и кардиналам, и арцибискупам, и бискупам, и как написал под клятвою в записи своей воеводе сандомирскому». — Михаил замолчал, а после долгой паузы добавил: — С тем я и ушёл от самозваного, потому как за себя испугался, саблей уже играл.

— И хорошо сделал, что ушёл, — заметил Василий.

Дядя и племянник минуту-другую посидели молча. Потом князь Василий опустился на колени перед образом Спаса и стал молиться:

— Господи Всевышний, дай мне сил, дабы извести ехидну-василиска с земли Русской и корни его, где есть, уничтожить. Господи, не казни меня ране супостата, дай послужить обманутой России.

И князь Михаил не засиделся за столом в сей клятвенный миг, но опустился рядом с князем Василием, стал креститься и склонил голову перед образом, прошептал: «Боже, спаси и сохрани нас!»

Таинственное моление двух истинно русских людей несло тот высокий божественный смысл, какой во все времена предшествовал подвигу россиян. Теперь они не выпустят из рук меч, пока не исполнят клятвы. И никто из них не пощадит жизни ради очищения России от скверны, порождённой самозванством, от иноземцев, нахлынувших на Русь за лёгкой добычей. «Господи Всевышний, не дай мне свернуть с пути, казни меня, ежели я пошатнусь», — продолжал князь Василий. «Боже, спаси и сохрани нас», — повторял князь Михаил.

Потом оба князя дружно встали и молча, сознавая ответственность своих шагов, покинули камору и подвал. Дел у них было невпроворот, а до набатного звона колоколов над Москвой, над Россией оставалось семь дней — седмица, накалённая добела.

Князь Василий Шуйский никогда не считал себя героем, он даже иногда был робок. Но дважды его приговаривали к смерти, как главу заговорщиков, он прошёл через испытания, знал, что такое пытка, однако же, готов был ко всему в третий раз. Да верил, что быть ему победителем в борьбе за святое дело народной свободы, во благо матушки России.

В прежних-то заговорах он искал себе корысти: то Бориса Годунова хотел затоптать ногами, то вот совсем недавно, всего год назад, думал самозваного опередить и, после того как был убит царь Фёдор Годунов, захватить опустевший Мономахов трон. Да не удалось, потому что не нашёл пособников своему дерзкому, но не бескорыстному замыслу.

Теперь корысти в действиях Шуйского не проявлялось. Его побуждал долг. Князь Василий Шуйский не склонил головы перед Лжедмитрием, как это сделал боярин первой величины князь Фёдор Мстиславский. Шуйский весь прошедший год супротивничал самозванцу. И теперь решился на заговор, дабы свергнуть Лжедмитрия с престола ради спасения сотен, а может, тысяч лучших людей всей державы, не присягнувших самозваному царю, но оставшихся верными сынами России.

Время подхлёстывало. И каждый потерянный день грозил порухой задуманному. Да не быть бы Василию Шуйскому уважаемым среди торгового и ремесленного люда, не получил бы он среди этих москвитян уважаемого звания князь Шубник, если бы не владел талантом выигрывать большие торговые сделки да плести хитроумные действа.

В большом роду Шуйских всякие чины были. Князья служили воеводами в Пскове, в Новгороде, наместниками в Великом Устюге и Усолье. У Василия Шуйского было много родни и друзей среди дворянства северных областей. Да знали в Москве многие, что Шуйский-шубник тайно держал приставов, а ещё были у него свои городовые, кои на многих улицах порядок держали. Говорили, что князь устроил их из своих приписанных к вотчинам крестьян и вместе с приставами расселил их в Земляном городе и в Белом городе, покупая им избы. Были у Шуйского и такие служилые, коим снимал он дома в Китай-городе близ Кремля.

Всю эту рать и решил поднять князь Василий против Лжедмитрия. Ещё повести за собой всё духовенство, недовольное нахлынувшими в Москву иезуитами, всех торговых людей, притесняемых непомерными поборами мыты. Князь Василий был уверен, что за ним пойдёт вся Москва, ежели сделает хороший почин да ударит в первую очередь по иноземцам. И время назначил князь для выступления удачное — на другой день после Мавры-молочницы и Тимофея-кислые-щи. Не все же знали счёт дням, но православные приметы да дни поминовения святых всем были ведомы, как «Отче наш». И передавали помощники Шуйского, что на Ирину-рассадницу выступать будет поздно: безголовые на коня не поднимутся. И всё шло по-задуманному, считал Василий Шуйский. Да вот церковь не освятила благой замысел.

— Никак нам нельзя без православного благословения, — сетовал князь Василий князю Михаилу, который все эти дни прятался-скрывался на подворье князей Шуйских. И Ксению Годунову у них же берег. И продолжал Василий печалиться: — И братец Иван запропал. Ни вестей от него нет о митрополите Гермогене, ни сам не является.

— Дядюшка, ты бы послал ещё гонцов за Гермогеном, — посоветовал князь Михаил. — Знать, какая-то поруха помешала Ивану вернуть владыку.

— Так и распоряжусь ноне же снарядить в дорогу кого-либо, — согласился князь Василий.

* * *
Митрополита Гермогена гнали в изначальное место, Казань, довольно медленно. Вначале весенние дороги ещё не установились и на них властвовала распутица. А потом, как князь Иван Шуйский догнал Гермогена да с приставами поякшался, и вовсе движение замерло. Они миролюбиво приняли предложение князя Ивана не гнать митрополита в Казань, но и в Москву с ним не хотели тайно возвращаться. Нашли согласие затаиться в Суздале. И все поселились в Покровском монастыре. С Гермогеном была малая свита: Сильвестр и Катерина с малолетней Ксюшей. Сильвестр недолго был в компании князя Ивана. Лишь только миновали московские заставы, как он умчал вперёд. А в Троице-Сергиевой лавре уже был рядом с наречённым отцом. Катерина нашла их только в Суздале.

В то памятное утро Благовещения, после того как Катерина избавилась с помощью святых заступников от царя и его стражей, поздним вечером она вернулась в свой дом. Поздним вечером её перевёз через Москву-реку лодочник, он же звонарь из церкви, что стояла на Воробьёвых горах.

Лодочника подмывало спросить Катерину, не её ли минувшим утром вознесли архангелы. Да остерёгся: зачем о запретном спрашивать? Коль видел, так и верь своим глазам.

Как пристали к берегу, Катерина щедро расплатилась с лодочником и попросила его провопить до дому, тайно осмотреть его, не сидят ли в нём рынды самозванца. Потом попросила лодочника присматривать за домом и плату положила. Сама собрала дорогое узорочье, паволоки, запрягла бахмута в возок, закрыла дом на замки и покинула Москву. Всё это случилось в тот час, когда первопрестольная ещё судила-рядила о вознесении ясновидицы. Знала Катерина, что народ назовёт её крылатой, как назвал Святую Серафиму. Да ясновидица не смущалась. Она и без архангелов могла вознестись. Но для этого ей нужно было видеть край своей Судьбы. Пока он лежал далеко, за чертой окоёма. А у Катерины было много дел на земле, и самое важное она исполняла в эти дни после Благовещения. Она уезжала в Суздаль, дабы предупредить митрополита Гермогена о надвигающихся грозных событиях.

Однако митрополит уже всё знал от Сильвестра. И начальный день, 17 мая, они помнили. И думали к этому дню вернуться в Москву. Одного они пока не знали, того, что князь Василий послал за ними своего второго гонца. Да все разно способствовали тому, чтобы князь Василий Шуйский одолел самозванца в назначенный день.

Суздаль — город монастырский, всегда был отзывчив на ратные дела во имя Отчизны. И теперь из него по воле Гермогена уходили в ночь поодиночке и группами чёрные воины. И первыми ушли монахи Кириллова монастыря, за ними — Воскресенского, ещё Покровского. Так и пошло ночь за ночью. А в пути к суздальцам примыкали монахи других обителей, что стояли вдоль Московского тракта. И к Москве в середине мая подошла уже немалая рать подвижников.

И каждый раз, отправляя в путь иноков, Гермоген давал им напутствие:

— Вам, дети мои, пришёл час встать за честь православной веры. Идите в Москву, селитесь моим словом в монастырях, ждите набатного колокола. И по его зову изгоните из Кремля поганых иезуитов-еретиков, ляхов и литовцев. Нет места на патриаршем престоле и отступнику от православной веры Игнатию. Угождая еретикам латинской веры, он привёл в соборную церковь Пресвятой Богородицы католичку Марину. Святыни же крещением, совершенным христианского закона, не крестил её, но токмо единым святым миром помазал и потом венчал с тем расстригою и обоим сим врагам Божиим, расстриге и Марине, подавал просвиры — тело Христово и вино — кровь Христову... — И Гермоген сурово продолжал: — Его же, Игнатия, за таковую вину священноначалия пред великой святой церковью российской, яко презревшего законы, от престола и сиятельства по правилам святым отринуть!

— Отринуть! — восклицали монахи. Да запахнув рясу и подпоясавшись вервием, забросив за спину суму с караваем, полученным у келаря в хлебодарне, с луком да солью, уходили в ночь-полночь из Суздаля на запад.

Проводив последнего ополченца-добровольника, Гермоген сам стал собираться в путь. Да и ко времени: в Суздаль прискакал гонец от князя Василия, нашёл Гермогена в Покровском монастыре, доложил:

— Владыко Гермоген, князь-батюшка Василий Иванович зовёт тебя поспешать в Москву.

Гермоген стал расспрашивать дворового парня Шуйских, как там в Москве, но он мало что знал и добавил к сказанному одно:

— Край тебе быть шестнадцатого на Тимофея-кислые-щи.

Приставы, отдохнувшие и отъевшиеся на вольных монастырских хлебах, не хотели отпускать Гермогена. Вольничали потому, что князь Иван Шуйский днём раньше умчал в Москву. Да Гермоген попросил настоятеля Покровского монастыря поместить их в глухие стены и поставить к ним Кустодиев.

— А как Москва освободится от еретиков, выпусти их на волю, накажи, дабы шли к жёнам и детям.

Утром в день Еремея-запрягальника Гермоген помолился с особым усердием, призывая Всевышнего помогать всем пахарям, которые выезжали в поле сеять хлеб. Сильвестр тоже молилБога о помощи, но просил её Гермогену, Катерине и себе — всем им время приготовило тяжёлые испытания, и без Божьей помощи их не одолеешь.

— А то чего доброго и в путь не соберёмся, — заметил он.

— Ан нет, дети, нам пора выезжать. Край пришёл, — сказал Гермоген после утренней трапезы. — Да считайте, чтобы на подворье Шумских нам быть в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое мая. Да чтобы с помощью святых Бориса и Глеба поразмыслить над главным действом во благо России.

У Сильвестра был свой расчёт. И он сказал Гермогену: — Отче владыко, ты собирайся, как Бог велит, а я поспешу наперёд, дабы дорогу высмотреть.

— Благословляю, сын мой, — ответил митрополит.

Сильвестр простился с Ксюшей и Катериной, наказал ей:

— Смотри за нашим отцом. Да пусть Кустодиев возьмёт в монастыре в дорогу.

Спустя, может быть, четверть часа Сильвестр покинул Суздаль, выехал на Московский тракт и погнал своего неутомимого коня. Он зорко смотрел и вперёд и по сторонам, дабы не нарваться на какую-либо заставу. Но в суздальском ополье было чисто и безлюдно. Сильвестр подумал, что заставы возникнут близ Троице-Сергиевой лавры, но знал, что там их легко обойти по лесным тропам.

Вскоре же и Гермоген тронулся в путь. И было угодно Всевышнему, чтобы на его пути не возникли никакие преграды и препоны. И в ночь соловьиного праздника, накануне Барыш-дня Сильвестр встретил Гермогена и Катерину близ Сретенских ворот перед въездом в Белый город. Стражники открыли ворота без помех. А причиной ноне было то, что Москва гуляла в честь прибытия послов польского короля Сигизмунда, вельможных панов Гонсевского и Оленицкого со свитою. Оно с чего бы москвитянам гулять, но стражи самозванца повсюду были беспечны и пьяны. Перепадало им оттого, что в Кремле всё ещё продолжался свадебный пир в честь царя и царицы. Балы возникали то в одном дворце Кремля, то в другом, то выплёскивались на кремлёвский двор. Уже неделю царица не знала устали от танцев с польскими кавалерами, потому как была в родной стихии и это её радовало. Она только успевала менять платья и, сменив дюжину русских нарядов, вновь вырядилась во французские лифы и фижмы.

Царь развлекал послов. При них он приглашал во дворец польских солдат, угощал их вином и сам пил с ними за своё и за их здоровье. Ради послов Лжедмитрий вырядился в польский костюм. А когда наступил пир в честь Гонсевского и Оленицкого, то из русских вельмож на него были приглашены только дьяк Афанасий Власьев и князь Рубец-Мосальский. Да и то лишь для того, чтобы они выискивали среди стрельцов кулачных бойцов, коих приводили к секретарю Лжедмитрия Яну Бучинскому. Он их осматривал, как лошадей на торгу, и допускал или не допускал к бою.

В Золотой палате для польских и русских бойцов расчистили место, они попарно выходили — и по команде «царя» начинался поединок. Да получалось всё лишь на потеху польским послам, потому как Власьев, Мосальский и Бучинский подбирали таких стрельцов, которых они заведомо выставляли для битья. И тут уж краковские бойцы выглядели настоящими героями. Они и впрямь умели драться. Лжедмитрий восторгался польскими бойцами. Он был весел и беззаботен. Или это только казалось, потому что неожиданно совершил такой поступок, который вряд ли рискнул бы совершить в хорошем расположении духа.

Когда начались танцы, он внимательно смотрел, как и с кем танцует Марина. А она завоёвывала сердца кавалеров. И все они снимали перед нею головные уборы. И вот в одной кадрили с нею уже танцевали послы Гонсевский и Оленицкий, да не сняли своих шляп. И самозванец немедленно приказал Яну Бучинскому передать послам его повеление: снять перед царицею шляпы.

— А не то прикажу и головы снять! — крикнул он вслед своему секретарю.

Послы уважили царя, и кадриль набрала новую силу. Но в эти минуты общего ликования Лжедмитрию показалось вдруг, что шут пана Юрия Мнишека Антонио Риати вовсе не шут. Царь подозвал тестя и спросил:

— Ты кого привёл во дворец, ясновельможный пан, кого? Это же мерзкий бес! Это бес! — Лжедмитрий огляделся вокруг и увидел, что все, кто танцевал кадриль, вовсе не люди, а бесы. И вокруг него бурлит-клокочет бесовский шабаш. Лжедмитрий не выдержал и убежал из Золотой палаты в опочивальню и впервые за многие годы опустился на колени и стал просить Бога, а затем и сатану, чтобы они приблизили день расправы над россиянами. Приближающийся день семнадцатого мая, роковой сорок первый день, который нарекла ему ведунья Катерина, как кара Божья поразил его разум. И всё поведение Лжедмитрия в эти последние часы жизни противоречило здравому смыслу. Всё понимая, всё помня из того, что услышал от ведуньи, он ничего не делал для того, чтобы как-то обезопасить себя в роковой день. Он даже не представлял себе, как это можно сделать. Он покорился воле Судьбы, как покорялись Всемогущей Богине сотни властителей прошлого.

Лжедмитрий вспомнил, как всего год назад он был неуёмен в своих делах, и за что брался — всё у него получалось. Он шёл к Москве, к трону, и на пути не оказалось преград, которые он бы не одолел. И не было в нём никакой покорности Судьбе или чему-то подобному. В ту победную пору Лжедмитрий ликовал, радовался своим успехам в битвах с войском Бориса Годунова. Он гордился собой и в то же время смеялся над неудачником царём Борисом. Теперь, оказавшись почти в том же положении, что и Годунов, он не нашёл ничего лучшего, как только предаваться пирам, безрассудному веселью и мотовству.

Он не мог сказать, что толкало его на то, чтобы раздавать сокровища Кремля, которые копились русскими государями столетиями.

Вечером шестнадцатого мая он по просьбе Марины показал её родственнику пану Немоевскому драгоценности государственной казны. И когда Немоевский с дрожью в руках рассматривал украшения великой княгини Анны, ласкал пальцами рубины, изумруды, топазы, жемчужные ожерелья и алмазные нити, Лжедмитрий с мальчишеской бравадой подарил Немоевскому эти бесценные сокровища Кремля.

В ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая Лжедмитрий так и не сомкнул глаз. Лишь под утро он ушёл из своей опочивальни на половину Марины и, изнурённый молением и страхом, замер в её объятиях и, кажется, задремал.

Судьба отсчитывала последние часы его жизни. И даже князь Пётр Басманов, который охранял опочивальню, не мог защитить царя от удара десницы Божьей.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ ИЗБАВЛЕНИЕ


Пока Лжедмитрий услаждал польских послов и гостей пирами и танцами, транжирил последние серебряные рубли и раздавал из государственной казны сокровища, князь Василий Шуйский и его братья Дмитрий и Иван, его племянник князь Михаил с благословения митрополита Казанского Гермогена готовили возмездие расстриге Гришке Отрепьеву, коварством захватившему русский престол, его клевретам и всем русским отступкам-предателям: Бельскому, Басманову, Головиным, Мстиславскому, Рубец-Мосальскому, Пушкину, Плещееву и иже с ними многажды.

Ещё сверкали в кремлёвских дворцах от тысяч свечей окна, ещё гремела польская музыка, исполняя кадриль, а вокруг Китай-города, вокруг Кремля сплачивались отряды россиян, чтобы дать бой незаконным захватчикам власти, насильникам веры — пришельцам.

Хотя князь Василий рассчитывал только на небольшую группу своих сторонников, родных и близких да на торговых людей, на ремесленников-скорняков, но к этому ядру сошлись сотни монахов, священнослужителей, служилых людей, вольницы. А князь Дмитрий Шуйский сумел стянуть к Москве из ближних городов около пятнадцати тысяч ратников. Он распорядился взять под охрану все двенадцать московских ворот, все мосты и перекрыл все подступы к Кремлю.

Штурм Кремля готовился основательно. Однако в ходе подготовки восстания возникла одна закавыка. Если сторонники князя Василия Шуйского были намерены без сомнения и непременно лишить живота расстригу Гришку Отрепьева, то тысячи горожан и пригородных крестьян, собравшихся в Москве, метили рассчитаться только с польскими и литовскими пришельцами, с иезуитами за поругание православной веры, разорение церквей и соборов, за разбой в Кремле.

Пока ещё для многих россиян самозванец был подлинным царём Дмитрием да и сиял добротою к простому народу. Правда, как стали перебирать досужие головы то, что он сделал для народа доброго, то нашли пока одни обещания. Он пообещал запретить лишать свободы и продавать в холопы крестьянских детей, но сего не сделал. Он хотел устранить посредников-хапуг сборщиков налогов с простого народа и тоже не довёл до ума обещания. А на поверку вышло, что только обещания блага народу и подняли его на трон державы, размышляли досужие головы. Но одни разуверились в его обещаниях, в его царском слове, а другие ещё питали надежды — всё это и раскололо народ на две половины. Много ещё было таких горожан в Москве, кто считал, что вот отгуляет царь свадьбу, выйдет на красное крыльцо и повелит служилым людям всё исполнить, что обещал. Да были и такие москвитяне, которые уверяли, что царю мешают творить добро ляхи, тьмою нагрянувшие в Россию. И потому побить ляхов-мшеломцев и татей россияне не прочь.

Князь Василий Шуйский, большой кудесник сочинять козни и заговоры, имевший в сём деле немалый опыт, учёл движение народной души, продумал, как нацелить восставших на поляков, а других за собой повести, как подхлестнуть ярость и гнев народа. Ни сам он, ни его сподвижники не подстрекали россиян на убийство самозванца, но разжигали их ненависть к наводнившим Москву ляхам. И в ночь на семнадцатое мая все палаты-дома в Китай-городе были скрытно окружены. Придвинулись московиты и к палатам, где блаженствовали иезуиты и бернардинцы, не спускали с них глаз. В эту же ночь развивал свои действия и князь Василий Шуйский.

Перед тем как ускакать на Красную площадь, чтобы повести за собой восставших, князь Василий пришёл в покой Гермогена, который уже был на подворье Шуйских и попросил его благословения и совета:

— Отче владыко, не все имут, что царь-расстрига есть зло всей России, — начал князь. — Одобришь ли ты такое наше действо, дабы не внести междоусобицы? Крикнут мои люди с первыми ударами набата, якобы ляхи разбойные убивают бояр в Кремле и хотят убить государя! А там мы пойдём по кремлёвским дворцам и поступим так, как Бог Всевышний повелит.

Гермоген не сразу ответил князю. Прикрыв усталые глаза, он подумал, что Василий Шуйский умную хитрость нашёл. Встанет народ и пойдёт за воителем. Однако наступит день, когда обман всплывёт. К какому движению тогда придёт народ, сие известно только Всевышнему, пришёл к выводу Гермоген. И похвального слова сказать нельзя Василию. Ну а если он, князь веры, высветит правду в помощь вождю? И тогда народ поймёт, зачем нужна была хитрость и простит Шуйского. Но это потом, а пока — как Всевышний повелит, пришёл к окончательному выводу Гермоген и благословил Василия:

— Иди, сын мой, на подвиг во имя Отца и Сына и Святого Духа, а такоже во имя матушки России. Аминь! — И трижды перекрестил князя. — Мне же Всевышний повелел встать рядом с тобой и сказать народу, как час пробьёт, истинную правду действа!

— Спасибо, отче владыко. После Бога Вседержителя токмо ты моя защита и опора в делах, — ответил князь с низким поклоном.

* * *
Короткая соловьиная ночь уже придвинулась к рассвету, когда князь Василий в сопровождении князей Ивана и Михаила покинул свои палаты. На подворье и за воротами его ждал большой отряд преданных сподвижников, приставов, холопов-полицейских, холопов-ратников. Три князя встали во главе отряда и повели его на Красную площадь.

В тот же час началось движение в пользу восставших и в самом Кремле. Не все бояре и дворяне, которых самозванец взял себе на службу, были ему верны. Тот же Фёдор Мстиславский, обласканный царём, по мнению Шуйских — предавший Россию, не считал себя таковым. Да, Лжедмитрий дал ему многое. Он снял запрет, наложенный на него ещё Борисом Годуновым, как и на Василия Шуйского, не позволяющий жениться для продолжения кореня. Он даже оженил князя Мстиславского. Но Фёдор вскоре понял, что перед ним не истинный наследник Мономахова трона, а самозванец-расстрига, и стал отходить от него. Отшатнулись от Лжедмитрия в дни свадьбы и бояре Наум Плещеев и Гаврила Пушкин. Они хотя и чувствовали за собой немалую вину пред россиянами, но дали согласие при тайной встрече с человеком Шуйского помочь ему в свержении самозванца.

В царском дворце, в Золотой палате, ещё шло веселье. Паны не упились до упора, и для них играла музыка, они пили вино, танцевали кадриль, еле волоча ноги, а потом снова шли к столам и спешили допить оставшееся вино. А в это время князь Фёдор Мстиславский распорядился наёмными шведами-драбантами и увёл их из караульного помещения в Кириллов монастырь, дабы они не встали ненароком на защиту самозванца. И Богдан Бельский, почуявший неладное, увёл своих холопов-рынд подальше от царского дворца и затаился с ними на Крутицком подворье.

К трём часам ночи в царском дворце осталось всего тридцать телохранителей поляков и десятка два стрельцов во главе с сотником Микулиным. Этот небольшой отряд защитников самозванца был под началом у боярина Петра Басманова и князя Рубец-Мосальского. С ними же был боярский сын Авраам Бахметьев — цепной пёс Лжедмитрия, преданный ему, как и прежде — в Путивле.

Приближался рассвет. По берегам Москвы-реки, Неглинки, Яузы в зарослях черёмухи соловьи справляли свои свадьбы, славили торжество жизни и свободы. Божьим помыслом природа ликовала. И в высоком тереме на подворье князей Шуйских внимали пению соловьёв Катерина и Ксения Годунова. Их встреча произошла случайно, всего каких-то три часа назад, когда Катерина примчала из Суздаля. Но двум родственным душам совсем немного времени понадобилось, чтобы сблизиться да вместе попечаловаться над своими судьбами. Обе они только что проводили в неизвестность своих близких, Катерина — мужа, а Ксения — своего спасителя, князя Михаила.

И в тот час, когда женщины увидели из высокого терема, как заалел восток, Сильвестр поднялся на колокольню церкви пророка Ильи, что на Ильинке в Китае, и встал к колоколу, чтобы ударить в набат. Был наказ: набатить в четыре часа утра. Да Сильвестр по-своему рассчитал время и где-то без пяти минут до назначенного часа раскачал тяжёлый язык шестисотпудовика и с силой положил его на край звона, зная, что время настало. И в другой раз ударил, и в третий. Сурово, призывно прозвучали эти удары. Да не остались они безответными. Тотчас зазвонил набатно колокол церкви Казанской Богородицы, что в углу Красной площади.

И вся Москва поднялась по изначальному зову.

При первом же ударе колокола на Ильинке князь Василий Шуйский вскочил на коня. А за ним и весь отряд поднялся в сёдла, и более двухсот вооружённых ратников ринулись в Кремль через Никольские и Фроловы ворота, которые открыли люди князя Мстиславского.

Ратники Шуйского кричали:

— Вперёд! Вперёд! Там ляхи убивают бояр! Они хотят убить государя! — И снова летело: — Вперёд, на ляхов! Спасём государя!

И следом за отрядом князя Василия Шуйского в Кремль ринулись тысячи россиян, все, кто влился в восстание. Тут были и ночные тати, и сидельцы, коих освободил в дни свадьбы Лжедмитрий, и безместные попы, которых лишил приходов он же, и пьяные жонки из многочисленных питейных домов, открытых самозванцем. Весь этот люд рвался в Кремль потехи и грабежа ради царских и боярских покоев да винных подвалов, дабы пображничать там. Но этот люд ощущал на себе глаз честных россиян, тех, кто ворвался в Кремль не для потехи, а справедливости ради, противоборствуя поруганию земли Русской. И слышалось со всех сторон: «Поляки наших бьют! Да не посрамим России!» Это не то, что «бояр». Другой москвитянин ещё и удачи пожелает бьющему боярина. А вот когда «наших бьют», русских, — тут уж одна жажда: защитить брата по крови, хотя бы и ценою своего живота.

Неудержимой лавиной покатились горожане на иноземных пришельцев. И пошла гулять русская стихийная удаль по подворьям Китай-города и Кремля. Ляхи пытались защищаться, но лавина сметала всё на своём пути. Лишь в отдельных местах польские уланы сумели построить оборону.

Но было в этом стихийном движении и особой стати течение. Оно не затерялось в бушующем море. Направляемое твёрдой рукой, споро и точно двигалось к цели — и достигло её. Князь Василий Шуйский мигом домчал во главе своих сотен ратников до Успенского собора и, привстав в стременах, подняв над головою крест, громко крикнул:

— Россияне, други, дозвольте мне помолиться! — Он тут же мигом соскочил с коня, преклонил колени пред надвратной иконой Владимирской Божьей Матери, помолился: прошептал несколько слов молитвы и, поднявшись на коня, снова крикнул: — Будет на то воля Всевышнего, а наш удел достать из царского дворца расстригу и еретика Гришку Отрепьева. Вперёд, други! Да поможет нам Господь Бог! — И князь Василий — крестом, а не саблей — указал на царский дворец.

И вновь только те, кому Вседержитель повелел вершить праведный суд, помчались вперёд и, спешившись, ворвались в палаты царя, дабы найти его и покарать за причинённое России зло, вероломством и происком рождённое.

* * *
Лжедмитрия и Марину разбудил Пётр Басманов. Вбежав в опочивальню, он крикнул:

— Государь, спасайся! Вся Москва против тебя встала! — Он подал Лжедмитрию саблю и выбежал из опочивальни в сени, навстречу заговорщикам. Он встретил их далеко от царицыной спальни и сошёлся с боярином Михаилом Татищевым. И саблю занёс, и биться стал, да с кем — с другом, которого однажды чуть ли не ценою жизни спас от погибели в Белоозёрской ссылке. Но теперь по разную сторону крепостной стены оказались два друга-побратима.

— Где вор Гришка Отрепьев? — требовательно спросил Татищев.

— Опомнись! Здесь царя всея Руси опочивальня, — ответил Пётр.

— Ан врёшь, расстригу стережёшь! — И Татищев взмахнул клинком.

Пока бывшие друзья сражались меж собой и Татищев уже доставал клинком Басманова, подоспели новые силы Шуйского, сошлись с телохранителями Лжедмитрия. Завязалась скоротечная схватка.

В сей миг из опочивальни выбежал Лжедмитрий. Он схватил стоящий в углу бердыш и ринулся вперёд с криком: «Я вам не Борис Годунов, я покажу!» Но Басманов уже был убит, рынды отступали. И Лжедмитрий, нанеся два-три удара наступающим, стал пятиться.

Говорят, что в последние мгновения бытия в сознании человека пролетает вся его жизнь. Нет, с Григорием Отрепьевым этого не случилось. Как истинный игрок, он вспомнил недобрым словом боярина Фёдора Романова, который когда-то надел на него царский крест из сокровищницы Ивана Грозного и заставил играть роль царевича Дмитрия, вспомнил Ксению Годунову, которая хотя и была наложницей, но он чтил её за благородство души даже больше, чем законную супругу Марину Мнишек, хищного и чванливого зверька. Ещё он вспомнил ведунью Катерину, которую видел всего лишь два раза: в замке Мнишеков в Сомборе во сне и вот теперь недавно — всего лишь сорок дён назад, когда она предсказала ему до часа, до минуты его Судьбу. Нет, не дано ему было уйти от рока, от кары. Всевышний вершил суд строго и неукоснительно. Он предупреждал: не посягай на чужое, не предавай свой народ в угоду сатане и еретикам, носи своё имя гордо. Ничего этого он не исполнил. И кара Всевышнего оказалась неизбежной.

Последние шаги самозванец делал как дикий зверь, движимый не силой мужества, но силой смертельного отчаяния, лишь для того, чтобы увидеть своих врагов. Да прежде всего обхитрившего его князя Василия Шуйского. «Почему я не расправился с тобой раньше?! — воскликнул в душе Лжедмитрий. — Где ты, покажись?! Сойдёмся же!» Но среди наступающих в сенях князя Василия не было. И в Отрепьеве что-то дрогнуло, его охватил ужас, он бросил бердыш и побежал. Но в сенях не было возможности спрятаться. Оставалось скрыться в опочивальне Марины. Но и туда дорогу в сей миг перекрыли. От опочивальни на Отрепьева надвигались изменившие ему рынды. И тогда он метнулся к окну, распахнул его, вскочил на подоконник и уже во время прыжка почувствовал, что чья-то сабля достала его и рассекла бедро.

Он упал на землю, но не разбился. Его подхватили стрельцы Микулина, ещё преданные ему, и спрятали в небольшое строение, уцелевшее от годуновского дворца. Стрельцы перевязали Григорию рану. А тем временем отряд Шуйского окружил дом. Но стрельцы Микулина готовы были защищать царя до последнего. И тогда Татищев крикнул сотнику:

— Микулин, выдай нам самозванца, потому как не хотим твоей крови!

— А я твою пролью, если дерзнёшь шаг ступить к царю!

— Да не царь он, не царь! — кричал Татищев.

— Како же не царь, коль сами выбирали! — стоял на своём сотник.

— Тебе говорят, что он не Дмитрий, — поправил Татищева князь Иван Шуйский.

— И в сие не верю. Чем лясы точить впустую, Марью Нагих позовите. Если скажет, что это её сын, то вас живота лишим и свои отдадим за государя. Таков мой сказ царского окольничего.

Никто из отряда Шуйского не хотел давать этой отсрочки самозванцу. Да и сам князь Василий появился наконец, сказал весомо:

— Ноне же отправлю комиссию в Углич и велю привезти мощи покойного отрока-мученика в Москву. И чтобы подлинного привезли, — предупредил князь окружающих. — Помните: в правой руке он орешки держит, а в левой — хусточку. Сей же есть не Дмитрий, а Гришка Отрепьев — расстрига. — И Шуйский повернулся к боярскому сыну Григорию Валуеву, приказал: — Дай ружьё, я его порешу, как Бог велит!

— Ан нет, болярин Василий! Давно за еретиком охочусь. Да и мушкет мой не каждому посилен. — И Григорий Валуев стал прилаживать к стрельбе свой мушкет, весом сорок фунтов.

Григорий Отрепьев стоял в сей миг на маленьком дворике отрешённо от всего земного. Он уже смирился со своей участью и посмотрел на стрельца Валуева почти равнодушно. У него даже мелькнула мысль о том, что уж больно долго Валуев возится с мушкетом. Но сей же миг его отвлекло другое. За спиной стрельца он увидел ведуна Сильвестра, почувствовал на себе его острый взгляд и понял в самый последний миг перед смертью, что это его ведовская сила лишила способности и желания сопротивляться. Так и сразил его, уже находящегося во власти неземного покоя, смертельный заряд мушкета Григория Валуева.

Потом на Отрепьева набросились боярские и дворянские дети-служилые, стали рубить его саблями, выплёскивая ярость и всё звериное.

А князь Василий Шуйский счёл исполненным главное дело и покинул место гибели самозванца. Следом за князем ушёл и Сильвестр. Отрепьев их больше не интересовал. Важно теперь было усмирить горожан, чтобы не лилась невинная кровь. Однако руда всё-таки лилась и в Кремле и в Китай-городе. «Да были ли когда-нибудь дворцовые перевороты бескровными», — подумал князь Шуйский. Он позвал брата Ивана, племянника Михаила, своих холопов, сел на коня и поскакал впереди отряда в Белый город, на своё подворье, дабы поделиться всем, что произошло в Кремле, с Гермогеном — отцом церкви, как князь назвал про себя своего сподвижника. В пути князь Василий спросил князя Михаила, не было ли жестокости со стороны россиян к побеждённым полякам.

— Нет, дядюшка, кто не сопротивлялся, всем сохранили жизнь, — ответил молодой князь. — И Марину Мнишек пальцем не тронули. Утром её отведут к отцу, а пока она под охраной.

Князь Василий послал гонцов к своим сподвижникам, чтобы узнать, как они справились с поляками в Китай-городе. И они один за другим к нему подъезжали и докладывали о прекращении боевых схваток то в одном, то в другом месте Москвы. Уже на подворье Дмитрий Шуйский доложил старшему брату, что поставил отряд стрельцов на охрану к дому сандомирского воеводы Юрия Мнишека.

— Ни к чему нам вести с ним счёты. Да жалко, что не уберегли ксёндза из Сомбора аббата Помазили. Ксёндз умер от ран, сам дрался дюже яростно, многих живота лишил, — рассказывал Дмитрий.

— Что ж ты еретика жалеешь? — спросил князь Василий.

— Да говорят, что он много церковных сокровищ из соборов выкрал и спрятал, а где?..

Спустя всего два часа после начала восстания русские ратники считали потери — и свои и поляков. Было убито около трёхсот польских шляхтичей, разудалых гуляк и драчунов и до сотни легионеров, решивших принять бой. Да лишь вполовину меньше полегло русских на улицах Китай-города, на площадях Кремля.

В полдень в Москве было уже тихо. Благовестили кремлёвские колокола. И «Лебедь» дал о себе знать своим богатырским звоном.

Божедомы взялись за свою работу, собирали убитых, увозили на погосты-жальники. Да разбитные москвитяне, ухватившие в кремлёвских подвалах вина, всё ещё колобродили по улицам и площадям, искали место хмельной удали.

Но к вечеру Москва стала будничной. Приближался день Ирины-рассадницы, и москвитяне готовились к огородной страде. И то сказать, что у москвитян от любой лихой потехи до мирных домашних дел всего один шаг.

Однако какие бы заботы ни одолевали россиян, они помнили, что держава снова осиротела, снова нет у неё царя-батюшки. И надо думать, кого поднять на Мономахов трон.

* * *
Вернувшись в свои палаты, князь Василий сразу же ушёл к Гермогену и, приблизившись к нему, опустился на колени.

— Отче владыко, свершилось. Отпусти грехи своему сыну и благослови или накажи, ежели в чём провинился...

— Благословляю и благодарю, княже Василий, за подвиг во имя Отчизны и Господа Бога. — Гермоген трижды перекрестил князя и подержал руку на его голове. — А теперь встань и сядь рядом.

Князь Василий встал. Он плакал, но и улыбался.

— Господи, зарок дал, как доживу до сего светлого дня, тысячу свечей Всевышнему поставлю... Будто на Голгофу шёл...

— Без малого, княже Василий, без малого.

Шуйский сел рядом с Гермогеном, по коленям хлопнул, засмеялся негромко, нервное возбуждение выплёскивая.

— Владыко, время пришло мне жениться. Женюсь, и нет на сие запрета! Завтра же пошлю сватов к княжне Еленушке Буйносовой-Ростовской!

— Будет твоя свадьба, будет! Да говори, как всё в Кремле было!

Всё ещё находясь под впечатлением пережитого, князь воскликнул:

— О, как разрядил в него свой мушкет боярский сын Валуев!

Гермоген снова положил свою руку, но теперь на колено Шуйскому, посмотрел на него мудрыми глазами:

— Слушай, княже Василий, что скажу тебе. И запомни, как «Отче наш».

— Владыко, внимаю!

— Мы с тобой лишь малую победу одержали. Дел у нас во благо спасения России до конца наших дней хватит. Смута токмо в силу вошла. Да теперь, как хворь, будет въедаться вглубь. Марина жива. А она царица нашим попустительством. Свои права на Российский престол она будет защищать всей мощью Речи Посполитой. Да и новый самозванец уже засветился. Сидя в Суздале, получил я весть от казанских сябров о терских казаках. Волнуются они, завидуя доброму положению донских Казаков, приобретённому от Лжедмитрия. И в шайку сбились вокруг атамана Фомы Бодырина. И царевича нашли себе именитого.

— Да что за явление? Господи, ну напасть! — воскликнул князь.

— Ведомо, бесовское явление. Будто бы в лето девяносто второго года царица Ирина Годунова родила не дочь Феодосию, а сына Петра. Да будто бы Борис подменил мальчика на девочку в день родов через своих повитух и увёз его в свою Муромскую вотчину да отдал на прокорм бортнику Илье Хромову. Теперь говорят, что Пётр пристал к атаману Фоме Бодырину. И ещё якобы по приглашению Гришки идёт в Москву. Это тебе, княже, первый подарок от сатанинских сил. А второй... Ну, о втором опосля, потому как пора нам засучить рукава и опеку взять над пустующим троном Мономаховым. — Гермоген ещё раз хлопнул по колену Шуйского и продолжал: — Завтра день не по душе нам. Не твоя бы зоркость, быть нам всем убиенными завтрашним днём. Да Всевышний просветил тебя, и ты отвёл злодейский меч. А вот послезавтра, на батюшку Иова-огуречника, да чтобы ясный день возник, а он возникнет, выйду я на амвон Благовещенского собора и назову имя достойного самодержца великой России. Имя православного царя. Им будешь ты, княже Василий, если воля твоя в согласии. А Всевышний нас благословит, потому как корни твои от единого Мономахова древа, от корени прежних государей, благоверных потомков великого князя Александра Ярославича Невского.

Князь Василий ничего не ответил на слова Гермогена. Он только взял его руку, опустился на колени и приник к ней губами, мокрым от слёз лицом, да так и замер надолго. Теперь он мог признаться себе, что шёл к этому часу давно. Мономахов трон ему снился ещё в дни болезни царя Фёдора и позже, когда он скончался. Не перехвати державный скипетр Борис Годунов, князь Василий никому бы больше не уступил его, ни Фёдору Мстиславскому, ни Фёдору Романову.

И вот теперь владыка Гермоген, ещё не патриарх, но быть ему святейшим, открывает перед ним, Василием, путь к Российскому престолу. Сбывалась давняя мроя всего княжеского рода Шуйских. Но почему-то полной радости Василий не ощущал. Да, прослезился, да, приник к благодарственной руке Гермогена, но торжества души, такого же состояния благости Божьей, как в миг освобождения России от самозванца, не приходило.

Гермоген понимал состояние князя, который уже встал и медленно прохаживался по покою, склонив голову. Митрополит понимал, что в Шуйском сейчас борются два чувства: тщеславие и осторожность. Может быть, ещё страх. Потому что предстоящее царствование будущего самодержца станет продолжением того пути, по которому уже шёл последний год жизни князь Василий Шуйский — по пути к Голгофе.

— Молчишь, князь Василий, не радуешься. Да и не с чего, княже. Но судьбу не обойдёшь, не объедешь, сын мой. Отец Всевышний начертал её строго, и не нам с тобой идти наперекор его воле. Токмо смирением перед ликом Вседержителя мы обретём царствие небесное. Только человеколюбием, молитвой и постом облегчим путь по земной юдоли. Молись, сын мой, во имя Господа Бога.

Шуйский продолжал упорно молчать. Он согласился с Гермогеном, что его плоть во власти Всевышнего и его священной дочери Судьбы. О, к Судьбе князь всегда относился со смирением и почтительностью. Не она ли дважды спасала его от казни? И всё-таки сказать Гермогену, что он согласен с ним, что пусть Гермоген назовёт его имя с амвона Благовещенского собора, у Василия не хватало духу. Нужно было ещё какое-то действо, дабы побудило сделать последний шаг к трону. И похоже, что Гермоген, а не он, нашёл сие действо.

— Теперь, княже Василий, посоветуй государственным умом, что делать с Игнатием-греком. За патриарха я его не чтил. И вся православная Русь токмо терпела его. Да есть же истинный патриарх — боголюбец Иов. Како же можно при живом патриархе мнимого держать? Да будучи архиепископом, Игнатий осквернил себя грехом, войдя в сделку с еретиками. Говори, княже!

Пребывая истинным христианином, строгим блюстителем чистоты православной веры, князь Василий ответил искренне и однозначно:

— Владыко, мне рядом с ним никогда не стоять, буду я монархом или нет. Вот и решай со своими архиереями...

И долго ещё не показывались на люди митрополит Гермоген и князь Василий, все советовались, как укрепить державу. Но в их руках была ещё малая власть. Всю полноту её ещё надо было добыть.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ШУЙСКИЙ


В сумерках просторного майского дня Гермоген задумал навестить свою крестницу Ксюшу. Сам бездетный, тянулся он душою к Божьим посланцам. А в тайниках души возникло желание посмотреть на Ксению Годунову. Многажды дивился он её красе ангельской. А последний раз видел он её в ту пору, когда Бориса Годунова на царствие венчали. Стояла она тогда близ алтаря, и Гермогену казалось, что сейчас сойдёт с небес Всевышний и возьмёт её к себе в райские кущи. Теперь Гермоген страдал за неё, грешную, сожалел о несчастной участи, достойной лучшей доли женщины.

В тереме его встретили с радостью. Маленькая Ксюша подбежала:

— Дедушка, ко мне ангелочки прилетали, как глазки засочились.

— Это Боженька тебя не забывает. Скажи ему спасибо. — И сам женщинам сказал доброе слово: — Мир и благость вам, рукодельницы.

Катерина и Ксения пелену-убрусец вместе вышивали, но отложили рукоделье, встали, поклонились Гермогену.

— Благослови, владыко, — попросила Катерина.

— Благословляю Господа за милосердие. Благословляю вас за терпение. Аминь. — И Гермоген перекрестил Ксюшу, Ксению и Катерину, а после сел на скамью, взял на руки Ксюшу, гладил её буйные огненно-рыжие волосы и тихо говорил: — Я стар, ищу утешения и нахожу вблизи вас.

— Дай Бог сил и крепости тебе, владыко. Токмо и ты приносишь нам утешение, — ответила Катерина.

— Знаю, ясновидица, спасибо. Твоими словами движет Матерь Богородица. И потому просить тебя хочу...

— Дабы песню спела. Аз приготовила, как Добрыня неузнанный да в скоморошьем платье в гости к князю Володимиру Киевскому пришёл. И тихо запела:


Он натягивал тетивочки шёлковые,
Тын струночки да золочёные,
Он учил по струнам похаживать,
Да он учил голосом поваживать.
Играет-то он веды во Киеве,
А на выигрыш берёт во Царе-граде...

Голос у Катерины стал поглуше, не то что когда впервые услышал её в Казани на своём подворье. Но усладу нёс превеликую. Да заметил Гермоген, что и Ксения стала подпевать Катерине. Но пока ещё не звенели серебряные колокольцы в её голосе, пока он был тих, как утренний ветерок или лесной ручей, а от певуньи, от её прекрасного лица глаз нельзя было оторвать. «Господи, да не позвать ли мне иконописца Марсалина, дабы лик её изобразил?»


Он повыиграл во граде Киеве,
Он во Киеве да всех поимённо...

Уже в полную силу голоса запели Катерина и Ксения, принося усладу сердцу, покой возбуждённому разуму.


Тут на пиру игры заслушались,
И все на пиру призамолкнулись.
Сами говорят да таково слово.
«Солнышко Владимир стольно-киевский!
Не быть этой удалой скоморошине,
А кому ни быть надо русскому,
Быть удалому да добру молодцу».

Гермоген в сей миг Иова вспомнил. И подумал, что завтра же надо послать в Старицы клириков из Кремля. Да чтобы немедля примчали его в Москву. «Како можно держать патриарха в глуши ссыльной?» А женщины поют. И маленькая Ксюша что-то подпевает-выговаривает, пригревшись на коленях у Гермогена.


Говорит Владимир стольно-киевский:
«Ах ты эй, удала скоморошина!
За твою игру да за весёлую,
Опущайся-ка из печи, из запечья,
А садись-ка с нами за дубов стол,
А за дубов стол да хлеба кушати.
Теперь дам я ти три места три любимых:
Перво место сядь подли меня,
Друго место супротив меня,
Третье место куда сам захошь,
Куда сам захошь, ещё пожалуешь...

Песня звучала в самую силу, а внизу заскрипели дубовые ступени под тяжёлыми сапогами, и влетели в терем Сильвестр и князь Михаил Скопин-Шуйский. Разгорячённые, взволнованные. Встали у порога. Вперёд вышел князь Михаил:

— Отче владыко, дозволь молвить?

— Говори, сын мой.

— Князь Василий Иванович просит скоро же к нему приехать.

— Какая беда случилась? — опуская Ксюшу на пол, спросил Гермоген.

— Беду отвратили. Да Богдану Бельскому трон Мономахов доступным показался.

Катерина глаз не спускала с Михаила, подумала, печалуясь: «Вот бы кому царём-то быть, светлой головушке. Ан не дано, не вижу ясности в его судьбе».

Ксения Годунова украдкой бросала взгляды на молодого князя. И слёзно стонала её душа: «Господи, рабой готова ему быть, коль супругой не дано. Тяжела я, тяжела любодейчищем! — И закричала её душа: — Да освобожусь от плода сатанинского! В ноги брошусь к Катеньке, упрошу...» — Что же князь Василий? — спросил Гермоген.

— Совета ищет твоего, владыко, — ответил князь Михаил. — Проводи к нему, сын мой, — попросил Гермоген князя и покинул терем.

Сильвестр подошёл к Катерине, поцеловал её, приласкал Ксюшу.

— Ухожу и я. Рядом с владыкой буду.

Михаил сделал три шага к Ксении, остановился в нерешительности. Она подняла лицо, и князь увидел в её глазах теплоту и ласку. И Михаил сделал последние шаги, обнял Ксению, поцеловал её и руки поднял, которые она держала как плети, приложил к своему лицу. Он улыбнулся Ксении и поспешил за Гермогеном. А Ксения долго стояла неподвижно, и по её лицу ручьём текли слёзы.

* * *
На подворье Шуйского, обнесённом тыном из толстых дубовых жердей, Гермогена ждала карета, запряжённая четвёркой ногайских чёрно-белых коней. Гермогену помогли сесть в карету, рядом оказался верный Сильвестр. Михаил вскочил на коня и поскакал с группой верховых воинов впереди кареты.

Гермоген был обеспокоен тем, что случилось в Кремле. И тут он понял, что совершил большую ошибку. Испокон было в межцарствие, что власть в державе брала в свои руки церковь. И кому же, как не ему, митрополиту, коего первосвятитель русской церкви Иов принародно на Красной площади благословил на патриаршество, было велено сделать сей шаг.

— Как же худо оплошал, — казнил себя Гермоген. И прикидывал, что предпринять. И было очевидным одно: первостатейно взять под крепкую стражу государев дворец, дабы через дружину ни один тать вроде Богдана Бельского не посягнул безгласно занять Мономахов трон. «Да такоже важно и патриарший дворец кустодиями обставить. Да Игнатия — самозваного патриарха найти, арестовать и замкнуть в подвале Чудова монастыря до суда, — расставлял меты на своём пути Гермоген. — Казну обезопасить от разбоя. Приказам повелеть работать исправно, чего для новых управляющих подобрать, России, а не самозванцу преданных».

А тут и Красная площадь. Карета остановилась. Верхом на рыжем жеребце приблизился к карете князь Василий.

— Какая справа, княже? — спросил Гермоген.

— Тебя жду, владыко. Вместе нам в Кремль въезжать.

— Войско с тобою?

— Князь Михаил да князь Василий Голицын воеводы над войском.

— Скоро ко мне их, — повелел Гермоген.

Ночь уже наступила. Там и тут зажигались факелы. Всюду на Красной площади табунились стрельцы, ополченцы. Князья Василий Голицын и Михаил Скопин-Шуйский через минуту уже были перед Гермогеном.

— Други княже, знаю вас как истинных христиан, верных России, — громче обычного начал Гермоген. — Посему от имени церкви повелеваю взять под охрану Кремль, царский и патриарший дворцы, соборы и палаты кремлёвские, мосты через реки московские, все ворота и все заставы. Сказанное мною в согласии с Господом Богом. Исполняйте, дети мои.

Умудрённый жизнью князь Василий Голицын и юный, но талантливый полководец князь Михаил поняли, что по воле митрополита Гермогена и церкви они стали в ответе за всё отвоёванное у самозванца в Кремле, в Москве, в России.

— Не пощадим живота, — ответили они и уехали к войску.

Проводив князей взглядом, Гермоген с облегчением вздохнул. Он сделал первый шаг, чтобы взять на межцарствие власть в свои руки. И сей шаг показался ему удачным. И он предпринял другой шаг, сказал князю Василию Шуйскому:

— Садись в карету, сын мой. Нам пора в Кремль.

— Я на коне, — воспротивился Шуйский.

— Прошу тебя, княже. Ты победитель, но ты ещё не царь.

Шуйский знал силу Гермогена. Но знал и свою. И мог бы показать характер, дескать, ему, победителю, больше пристало на коне впереди скакать. Ан нет, покорился воле иерарха. Да и правильно поступил. Потому как помнил, что у него только один истинный покровитель и защитник. И Гермоген порадовался, что князь уступил ему. Значит, быть всему так, как он задумал. И потеснился в карете, принял в неё князя Шуйского, взял под своё испытанное в борении крыло. И ещё одна утешительная мысль пришла: теперь князь Василий Голицын Шуйскому не соперник. Воевода он, и токмо. А ведь мог быть. Ой как просто ноне мог на пути Шуйского воздвигнуться. И то сказать: любимец дворян и войска — это тебе не то что любезный шубникам и торговым людям. Хотя и они, эти денежные мешки, ого какая сила!

С такими мыслями Гермоген въехал в Кремль на Соборную площадь. Но к патриаршим палатам Гермоген не подвигнулся, а велел подогнать коней к Кириллову подворью, где и намерен был расположиться в палатах митрополита Геласия, пока ещё пребывающего в ярославской ссылке.

Распорядившись очистить палаты от скверны и окропить их святой водой, потому как иезуиты постой держали, Гермоген направился в Благовещенский собор. И князя Василия от себя не отпустил.

— Напомним о себе Всевышнему, дабы милость ниспослал на россиян, — сказал Гермоген и взошёл на высокую паперть собора, стал ждать, когда служители откроют врата. Клирики будто сторожили у собора, через какую-то минуту они уже зажигали свечи, лампады, всё готовили к богослужению.

«А и надо отслужить молебен», — подумал Гермоген. У него появилось желание исполнить канон молебный к Богородице и во благо России акафист сладчайшему Господу нашему Иисусу Христу, всё, что наполнило бы душу благостным покоем.

В соборе скоро стало людно. Да пришли всё больше священнослужители, кои истосковались по истинному богослужению без надзора иезуитов. Как московские клирики узнали, что Гермоген появился ночью в Кремле, лишь Богу известно. Но они запомнили, когда Гермоген защитил от бессудной расправы Иова на Красной площади, что патриарх назвал его своим преемником. И теперь они хотели видеть Гермогена для того, чтобы вместе порадоваться освобождению от еретиков. Нет больше в Кремле иезуитов и бернардинцев, не звучит в костёле их богомерзкий орган. И все, кто не запятнал чести при Лжедмитрии, горели желанием вознести хвалу Господу Богу и Божьей Матери Марии. И послышалось пение:

— «Высшую небес и чистейшию светлостей солнечных, избавившую нас от клятвы, Владыку мира песньми почтим...»

Таких чистосердечных, внявших призыву Гермогена не служить предателю народа расстриге Отрепьеву, в соборе сошлось много. Все они сплотились близ амвона, а впереди — достойный архиепископ Пафнутий. Немногие, конечно, знали, что, оставшись в Кремле вместо митрополита Крутицкого Геласия, Пафнутий не служил самозванцу, но оставался верен православнойцеркви России. И свидетелями тому — князь Василий Шуйский, Гермоген и князь Михаил Скопин-Шуйский.

А те, кто дрогнули душой, кто в дни царствования самозванца пел ему осанну, собрались у самых дверей собора, в приделах, где выставлялись в домовинах усопшие. Там, в неярком свете лампад Гермоген увидел протопопов Феодосия и Терентия, архимандрита Пимена Никольско-греческого монастыря из Китай-города, епископа Тульского Алексия, который первым вызвался венчать Лжедмитрия и Марину. Что привело их в храм? Жажда покаяться? Или принять всю меру заслуженного наказания? Гермоген не мог заглянуть в их души, но был готов воздать каждому по заслугам. Но прежде всего следовало воздать их пастырю — Игнатию. «Почему он не идёт на покаяние? — спрашивал себя Гермоген. — Ему ли коснети?»

Понял Гермоген: отлика была в том, что на покаяние пришли заблудшие овцы. А Игнатия, взявшего из рук вора чин патриарха, заблудшей овцой не назовёшь. «Он тать богомерзкий, не менее! Како можно великой Руси навязывать католичество, — подумал с возмущением Гермоген. — Анафему тебе, Игнатий, за твоё чёрное действо». И Гермоген поднялся на амвон, чтобы сказать своё слово, какое выносил в дни ссылки, унижения и горести. Знал Гермоген, что его слово окажется суровым для тех, кто служил под началом Игнатия. Но пусть об этом думает Собор архиереев, а он своё мнение скажет.

— Православные братья во Христе, собравшиеся здесь по случаю, будем говорить вольно, — начал Гермоген, — кому что подскажет душа и Всевышний. Моё же слово таково: Господь Бог видел, что Игнатий захватил патриаршество силой и происком. И вы тому свидетелями, что шёл он навстречу ляхам и римлянам-иезуитам, раскинув объятия, что обманом венчал расстригу и невесту-девку католической веры, и таинство брака совершил не по-русскому обычаю, ввёл в соборную церковь, венчал царским венцом, в Царских вратах святым миром помазал. Теперь скажите, держать ли Игнатия на патриаршестве при живом боголюбце патриархе Иове? Видите вы теперь, что сие есть кощунство над православной верой. Аз шлю Игнатию-греку анафему и клятву от церкви! — Глаза Гермогена гневно сверкали, он встал и вознёс под купол собора молитву: — К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание моё примет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным?!

Майская ночь уже пряталась по углам и кущам, уступая место рассвету, а священнослужители всё ещё продолжали молиться, и одни из них каялись в грехах, открывали сердца Господу Богу, а другие, праведники, возносили хвалу Всевышнему за то, что он пробудил совесть в грешниках. И когда уже совсем рассвело, к Гермогену подошёл Сильвестр и сказал:

— Владыко, палаты Кириллова подворья очищены от скверны и окроплены святой водой. Тебе пора отдохнуть. День будет ноне тяжкий.

— Спасибо, сын мой, — ответил Гермоген и повелел архиепископу Пафнутию продолжать богослужение. Сам позвал Василия Шуйского: — Идём, княже. Наш удел — быть рядом.

* * *
Однако Сильвестр ошибся. День Ирины-рассадницы прошёл в Москве мирно и тихо. И на поле под Нижними Котлами, где самозванец ноне намечал учинить кровавый разбой над москвитянами, на Ирину-рассадницу крестьяне и посадские огородники высаживали рассаду капусты. Любимый овощ россиян был окружён особой заботой. Каждая хозяйка, а сажали капусту только женщины, потому как если мужик посадит, то она зацветёт, но кочан вовсе не даст, правдами и неправдами оставляли мужиков дома. А на поле бабы, посадив первое растение, накрывали его большим горшком, а горшок белой льняной полостью, чтобы вилки выросли большие, тугие и белые. И в этот день ни одна огородница хлеба не ела, чтобы куры капусту не выклевали. Да над полями-огородами причитания звучали — то строгие, как наставления, то весёлые, хоть в пляс иди: «Ой, рассадушка-усладушка, да не будь ты голенаста, а будь пузаста, не будь пустая, будь тугая, не будь красна, а будь вкусна да велика! Ой, рассадушка-усладушка...»

До брани ли междоусобной в день Ирины-рассадницы.

И он прошёл без страстей, без кулачного боя и сабельного звона, будто мужики московские боялись остаться без её величества белокочанной капусты-усладушки.

Но на другой день Москва с раннего утра будто на пожар помчалась. На Кузнецком мосту не встали к горнам кузнецы и оружейники. Щитники, шлемники, бронники не встали к верстакам. Покинули мастерские гвоздочники, топорники, ножевщики, булавочники, уздечники. В Замоскворечье бросили работу кожевенники и обувщики. А уж о шубниках, о скорняжниках и говорить нечего, со всей Москвы да из Красного села спешили к Кремлю, дабы встать стеной за своего любимого князя Шубника, ежели дело дойдёт до поножовщины.

В Кремле и близ Красной площади, по Китаю церкви начали благовестить чуть ли не с восходом солнца. И догадались умные головы, что собираются горожане на главной площади первопрестольной по одной причине: совет с народом держать, кому быть царём на Руси. Так многие уже знали, кого звать на трон поднимать. Знали.

Ещё прошедшим вечером в палатах князя Василия Шуйского собрались те, кто ранее составил заговор против самозванца. Были тут братья князя Василия, Дмитрий и Иван, ещё князья Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Иван Куракин, окольничий Иван Крюк-Колычев да трое князей Головиных, ещё боярин Бутурлин. Торговых гостей Москвы представляли два купца, братья Мыльниковы, а духовенство — Гермоген, Иосаф и Пафнутий.

Совет был недолгим. Больше вина мальвазийские пили да богатым брашном угощались. А дело решили так: старший из братьев торговый гость Игнат Мыльников весомо и коротко сказал:

— Мы, торговые люди России, хотим в цари Василия, свет князя Шуйского-шубника, погубильца расстриги-самозванца. Да чтобы крепко сидел царь Василий, капитал свой семьдесят шесть тысяч рублей серебром на трон положим. Завтра сие и крикнем на Красной площади. И народ то же крикнет, — закончил уверенно купец Мыльников.

Удивились вельможи слову Игната, ан сами капиталами не поделились в пользу оскудевшей государевой казны. Но согласие выразили единодушно: кричать князя Василия.

И будущий царь своё сказал. Но было в сказанном много удивительного и непривычного для бояр-князей.

— По моему разумению и с согласия Всевышнего, будем мы править державой по старине предков. И крест на том поцелуем, что мне ни над кем ничего не делати без Собора, никакого дурна. И не будет опалы без вины, царской немилости без повода по личной прихоти. Да никогда рука царя не посягнёт на имущество россиян, ежели глава которых в заговор пойдёт. Ни доносов, ни наговоров царь ни от кого не приемлет. Не пойдёт дорогою Иоанна Васильевича, что Грозный, и Бориса Фёдоровича, что Годунов, — говорил Василий о себе в третьем лице.

Смекалистые князья-бояре поняли сказанное так, как если бы царь отказался править державой своей властью и отдавал главную силу своей власти боярской Думе и Земскому Собору. Это было для всех новое, не поддающееся осмыслению до глубины и потому пугающее, но и притягательное.

Гермоген, за весь вечер не проронивший ни слова, похоже что серьёзнее других думал над речью князя Василия. Да и было от чего. Станет ли он, Гермоген, патриархом или нет, независимо от этого, но и патриарху придётся поступиться властью, отдать её немалую долю клиру архиереев. Потому как если не отдаст, то встанет властью выше государя. А этого цари никогда не допускали, да и церковь считала свой алтарь ниже царского трона.

Митрополит покинул трапезную, где совещались, одним из первых. Ушёл так, что никто не заметил. Он не остался ночевать в палатах Шуйского, а уехал на Кириллово подворье. В пути он думал о митрополите Геласии, считал, что пора бы ему вернуться на своё подворье. Нет больше в Москве гонителя. Да не знал Гермоген, что его испытанный содружинник, громогласец, неистовый Геласий больше не появится в Москве. Постриженный волею Лжедмитрия, он был запрятан в монастырскую тюрьму под Ярославлем, там простудился в холодном подвале, слёг и теперь медленно умирал.

В палатах Кириллова подворья Гермогену была приготовлена неожиданная встреча. Пока он ездил на совет, Сильвестр, обследуя палаты, нашёл в подклете хлебодарни спрятавшегося человека. Грязный, с глазами полными ужаса, он дрожал, но не только от подвальной сырости, а ещё от страха за свою жизнь. Вытащив его на свет Божий, Сильвестр понял, что перед ним литовский иезуит — из тех, кто окружал самозванца. Зная латынь, Сильвестр спросил:

— Кто ты есть?

Иезуит посмотрел на него умными, чуть подвявшими глазами-маслинами и перестал дрожать. Латинская фраза согрела его.

— Я доктор философии из Вильно, — ответил он.

— Как тебя звать?

— Пётр Скарга. Я приехал в Россию с послами Гонсевским и Оленицким.

— Ты привёз в Россию своё учение?

— О да! Почему ты узнал? И кто ты, росс?

— Я ведун. Знакомо тебе сие?

— Ты колдун? О, колдун — это плохо! — Петра снова стало лихорадить. — Когда я беседовал с патриархом Игнатием о своём учении, об униатах и спрашивал его, есть ли в России колдуны, он ответил, что нет.

— Но я же не колдун, а ведун. А Игнатий не патриарх, он тать, взял чужой сан. — Сильвестр вывел Скаргу из подвала, повёл в палаты. — Иов наш первосвятитель.

— О, я знаю патриарха Иова-сочинителя. Можно с ним поговорить?

— Нельзя. Он в Старицах. Сие далеко от Москвы.

— Но с кем мне поговорить? Моё учение о вере откроет россиянам глаза, я... — В голосе Петра Скарги прозвучала убеждённость фанатика, и Сильвестр перебил его.

— О какой вере ты говоришь, несчастный?! Для россиян есть одна вера — православная, правильная и сильная.

И загорелся Скарга, как всякий богослов-фанатик, учуявший сопротивление. Он начал доказывать, что униатская церковь единственная на земле, которая позволяет верующим прямое общение с Богом. Но его огонь не опалил Сильвестра. Ведун остудил богослова.

— Отче, я отведу тебя снова в подвал. Там и... — погрозил Сильвестр.

— О нет, нет, — взмолился Скарга.

А поздним вечером, когда вернулся Гермоген, Сильвестр привёл философа-богослова в трапезную.

— Отче владыко, волею судьбы у нас в гостях богослов из Вильно, Пётр Скарга.

Гермоген с удивлением и сурово посмотрел на Сильвестра.

— Ноне Всевышний покинул тебя, сын мой, — сказал он гневно. — Пристало ли мне с богомерзким еретиком видеться?

— Ты всегда был мудр, владыко, и помнишь истину, что, зная сброю врага, легче бить его.

— Чем он думает удивить? — смягчился Гермоген.

— Пётр Скарга написал сочинение «О единстве церкви Божьей под единым пастырем и о греческом от одного единства отступлении». И сие сочинение с ним.

— Что-то слышал о той ереси, ещё будучи под Богом в Казани. Скажи богослову: тогда и нёс бы своё учение Ивану Грозному. Токмо он мог распоряжаться верой по-своему. Ноне же наша вера крепка и непоколебима.

Из-за спины Сильвестра выступил Пётр Скарга. Сделав низкий поклон, он быстро заговорил, Сильвестр так же скоро переводил:

— Я обращаюсь к владыкам греческого закона с дружеским состраданием и призывом собраться и поговорить с учёными-католиками, которые могли бы сказать суть правды о православной вере. В русской церкви есть три недостатка, которые расстраивают порядок жизни.

— Смотрите же, како смело он витийствует о нашей вере и её канонах, — удивился Гермоген. — Ну, ну, вития! Внимаю аз!

— Вашей церкви плохо оттого, что в ней служат женатые священники. Заботы семьи мучают попов, отвлекают их от пастырского долга.

— Вельми лихо. Да, у нас женатые попы. Но через сие они глубже постигают бытие православных ревнителей веры, не заблуждаются в раскрытии грехопадения. Да како же может судить о грехе пастырь-католик, ежели не знает вкус запретного плода?! — И Гермоген впервые за многие дни улыбнулся.

— О, владыко митрополит, поди, и сам грешил в молодости, — повеселел Пётр Скарга.

— Да не познал бы сладость истины: не прелюбодействуй, — отбился Гермоген.

— Но ты забыл, владыко, второй изъян. Славянский язык русской церкви — мёртвый язык. Никто его не понимает, ни один народ на нём не говорит. На сим языке нельзя выразить жизненные понятия. Коварные греки обманули простодушную Русь, скрыв от неё свой язык и тем погрузив её в безысходное невежество. Ибо токмо на греческом и латинском языках можно уразуметь в одночасье науку и веру. И никогда, ни один народ, ни в какой академии на свете не преподавали и не будут преподавать богословия, философии и других наук на славянском языке. — Гермоген многое понимал, о чём говорил Пётр Скарга, но торопливая речь богослова и такой же перевод Сильвестра заставляли митрополита следить только за переводом. А Пётр продолжал: — Единство церковного языка униатов с языком своего народа облегчают общение в вере между католиками, рассеянными по всему свету. — Гермоген хотел что-то возразить, но Скарга продолжал частить: — И помните, россияне, что при отсутствии общего церковного языка у людей греческого закона такое общение невозможно. Рим подарил народам благо понимать друг друга.

Гермоген, слушая Петра Скаргу, согласился только с тем, что в дела православной церкви слишком рьяно и вольно вмешиваются мирские власти. Негоже сие. А все остальные догмы его философского учения он отрицал. «Вот уж, право, иезуит. С какой лёгкостью говорит о латинстве, забывая о том, что латинство породило зло худшее, чем опричнина, — инквизицию. Боже милостивый, не приведи ради искушения в лоно лютерства», — помолился Гермоген и сказал Сильвестру:

— Передай богослову-еретику, что Россия не нуждается в его ложном учении. И попам мы не запретим жениться.

— Передам, отче владыко.

— Да сей же час накорми богослова и проводи в Китай к Юрию Мнишеку, пусть в Вильно убирается, потому как утром не стало бы ему худо от тех мирян, которых хулит.

Сильвестр увёл Петра, а Гермоген ушёл к себе в опочивальню, разделся и прилёг. Но с час пролежал без сна, отдыхая лишь телом, и поднялся с первыми лучами раннего солнца. Он скоро оделся, умылся, прочитал молитву и вместе с Сильвестром ушёл на Красную площадь, которая от края и до края была уже заполнена москвитянами, колыхалась, как море, а над нею, словно морской прибор, шелестел людской говор.

Князь Василий Шуйский и все его близкие были на Лобном месте и вокруг него. Их окружало плотное кольцо пеших и конных стрельцов во главе с воеводой Дмитрием Шуйским. Василий Шуйский был бледен и вял, словно изнемогал от болезни. Его испугало людское море, испугали тысячи глаз, устремлённых на него, казалось бы беззащитного. Его сторонники, как ему чудилось, затерялись на площади, словно песчинки в океане. И кто же теперь первым позовёт его на трон, если нет рядом верного содружинника Гермогена. После ночной беседы с митрополитом Шуйский уверовал в то, что только ему быть государем. Да будет ли теперь? Не закричит ли тьма людская тысячеголосно о князе Василии Голицыне, об окольничем Богдане Бельском-извратнике, о большом боярине Фёдоре Мстиславском? Всё, всё было ещё неведомо, непредсказуемо. И уже протестовал князь Василий против толпы: Земский Собор всё решил бы лучше в его пользу, потому как он, князь Василий, имеет силу считать себя государем по праву рождения, по праву исторического обаяния своего происхождения от брата Александра Невского Андрея Суздальского, один из потомков которого уже был близок к трону Московскому, оспаривая его у потомков младшего сына Данилы. Но всё сие являлось мало кому ведомым, и не будешь же толковать-расставлять с Лобного места вехи своей родословной.

И совсем неожиданно всё решилось скоро и в пользу Шуйского. На подходе к Лобному месту показались Гермоген и Сильвестр. Последние несколько сажен ведун пробивался через толпу словно таран, расчищая путь митрополиту, поднялся на помост и тут же с краю его крикнул толпе:

— Эй, московиты, чего молчите? Давайте выбирать допрежь патриарха, отца веры!

И тут же из толпы донеслось: «И первосвятителя выберем! Да царь нужнее!»

Вот и Гермоген поднялся на Лобное место, руку высоко вскинул, голос вознёс:

— Аз в согласии с Господом Богом говорю вам: православные христиане, зовите князя Шуйского!

— Зовём Василия Ивановича! Зовём! — Опять же близ Лобного места раздался голос купца Игнатия Мыльникова. — Слава Василию!

И тут же другой голос, зычный и властный, словно охотничий рог, прозвучал над площадью:

— Князя Василия Голицына царём! Знатного воеводу!

Однако и другой богатырь с громовым голосом нашёлся. Вышел на Лобное место князь Михаил Михайлович Воротынский, руку поднял:

— Россияне, все мы чтим князя Василия Голицына за подвиг в битвах с ордой самозванца. Да самый главный по церкви Божьей и по православной вере есть победитель князь Василий Шуйский, идущий от кореня великих князей русских. Зову всех крест ему целовать!

И Красная площадь мощно выдохнула:

— Слава Василию Шуйскому!

Да следом как дробь на барабане зачастило: — Зовём Шуйского! Шуйского! Шуйского!

Прошёл озноб у князя Василия, улыбнулся он скупо, руку поднял, помахал ею. А большего восторга не проявил.

Но людское море на Красной площади бушевало-волновалось радостно и мощно, оно же в Кремль Шуйского унесло, оно же бочки с вином и брагою, с пивом и водкою выкатило из распахнутых подвалов сторонников Шуйского: пейте, гуляйте, московиты! А мы править державой будем.

В этот же день новый царь Василий Шуйский, ещё не венчанный, вошёл в царский дворец и посидел на троне. Здесь всё уже было очищено от пребывания ляхов. Но, заняв царский дворец, царь Василий повелел не мешкая строить новое дворцовое здание из брёвен. Не хотел он править из осквернённого дворца.

Нелегко Василию Шуйскому было начинать царствование в великой державе. Слишком тяжела шапка Мономаха оказалась. Да и держава ещё не вышла из состояния смуты. И не было рядом человека, которому во всём можно было довериться. Бояре, князья и архиереи церкви проявили великое упорство и не согласились на избрание патриархом Гермогена. Почти едино требовали отдать трон церкви митрополиту Филарету Романову. И тут сказал своё первое трудное, но и твёрдое слово Василий Шуйский:

— Царю нужен духовный отец, но не супротивник! — заявил он в Думе на первом же совете. — А другое от меня не услышите.

Да и все бояре знали, что не мог царь позвать к себе в духовники человека, с которым соперничал всю жизнь то в борьбе за место при царском дворе, то за влияние в Думе, то за трон и корону. Оба же они страдали из-за происков друг друга. И теперь Василий Шуйский, став царём, ни при каких обстоятельствах не хотел возвеличения Филарета, не желал видеть его близ себя. И князю Фёдору Мстиславскому, который рьянее других выступал за Филарета, он сказал однозначно:

— Государь России должен окружить себя друзьями, но не недругами. Как же ему править среди них?

— Сие так, — согласился князь Фёдор и больше не вёл речи о Филарете.

Коронование Василия Шуйского провели довольно спешно. Первого июня, за три дня до возвращения митрополита Филарета из Углича, куда он был послан за мощами царевича Дмитрия, в Благовещенском соборе, в «присутствии более чёрных, чем благородных», митрополит Новгородский Исидор надел на царя крест святого Петра, возложил на него бармы Мономаха и царский венец. Потом под звуки песнопения Исидор вручил царю Василию скипетр и державу.

Шуйский торопился сменить боярскую шубу на царскую порфиру ещё и по той причине, что накануне венчания — 30 мая — племянник Михаил добыл от верных друзей тайную весть о заговоре против него, нового государя.

— А есть они, дядюшка, родные жертвы — князь Фёдор Мстиславский, князь Пётр Шереметев и слепой царь касимовский Симеон Бекбулатович, — докладывал племянник поздним майским вечером.

И вот церемония коронования позади. Впервые сей торжественный обряд был очень скромным. И не потому, что Шуйский был скуп или денег в казне не было, а по причине того, что пиры и балы могли стать на руку заговорщикам.

И всё-таки блеск венчания вспыхнул. При выходе из собора верные царю бояре, дворяне, именитые купцы свершили последний обряд венчания по русскому обычаю небывало щедрыми дарами. Они осыпали Василия Шуйского золотыми монетами, как никогда и никого другого из царей раньше не осыпали. Царь стоял в золоте чуть ли не по колена. И по народному поверью лишь с этой минуты началось законное царствование нового русского самодержца Василия Ивановича Шуйского.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ИЗБРАНИЕ ПЕРВОСВЯТИТЕЛЯ


Вскоре же, как стало на Москве тихо-мирно, Сильвестр и Катерина вернулись в свой дом. Осмотревшись и приведя в порядок беспризорное подворье, они снова открыли торговлю нужными московским модницам узорочьем и паволоками. А ещё Сильвестр задумал выстроить новый каменный дом. Начал с того, что купил двадцать возов извести, нанял мужиков выкопать большую яму и загасил известь. Да стал возить камень и кирпич.

В эти же летние дни к Катерине пришла Ксения Годунова. Одна забота её снедала: как ей освободиться от прелюбодейчища. Катерина понимала горе Ксении и помогла ей. Она поила её нужными травами, неделю от себя не отпускала и очистила от греховного плода. Отлежавшись под присмотром Катерины, окрепнув телом и духом, Ксения призналась:

— Как бы не любовь-присуха, не пошла бы на отчаянный шаг. Господи, прости меня, грешную, за губление живой души, — помолилась Ксения и продолжала: — Да будто солнечный день пасхальный ко мне пришёл, как увидела его, Михаила свет Васильевича. Люб он мне пуще жизни.

— Вижу, и он к тебе присох, Ксюшенька, — поведала Катерина.

— А за окоёмом-то что, родимая? — спросила Ксения, тяжело дыша от страха и волнения. — Уж не знаю, просить тебя или не просить, дабы открыла фиранку. Ой, как страшно заглянуть за неё.

Ясновидица и до этого не раз думала о судьбе Ксении. И читала её, словно в книге судеб, простую, понятную и жестокую долю, как у многих россиянок круга Ксении. Душа слезами обливалась от того, что видела Катерина. Да ведь и сказать нельзя. Потому как кощунственно сие. Лучше уж самой нести тяжкий крест и печаловаться за судьбу подруги. И пусть живёт человек одним днём, решила Катерина, лишь бы благостным был на заре.

У Ксении будут эти благостные дни, не так уж много, правда, но она узнает счастье во всей его полноте. И принесёт его князь Михаил. И до конца века он бы боготворил Ксению — нельзя было к ней иначе относиться, потому как вряд ли человек может растоптать розу. Сорвать — сорвёт, а чтобы растоптать — нет. Да вся беда в том, что сердечный юный князь и мужем не успеет стать в полную силу, как злым роком жизнь его оборвут. Ведала Катерина и об этом трагическом часе. Да что поделаешь, ежели Всевышним повелено нести ей сие ведовское видение в себе и страдать от этого, но не раскрывать обречённым невинно. Чтила Всевышнего Катерина, и пришлось ей сказать Ксении в утешение другое.

— Вижу, ладушка, храм белокаменный и тебя под венцом. А дальше и смотреть нет нужды. Будешь ты с ним счастлива до конца ваших дней. А всё иншее — в руках Божьих.

У Ксении сомнение таилось и возразить было что, но она сдержалась, смирясь с тем, что понимала: всякую боль держать в себе, а не изливать её на других, не отравлять их зельем незаслуженно.

* * *
Михаил вскоре разыскал Ксению у ведунов и бежал к ней каждую свободную минуту от дворцовых дел. Тогда они уходили в сад за домом, сбегающий к реке, и до утренней зари сидели на берегу под яблоней. Ксения возвращалась под утро хмельная от счастья. Катерина ни о чём её не спрашивала, провожала в светёлку и укладывала спать. А у Ксении и во сне продолжался медовый месяц.

Но вскоре Ксения уехала к своим родственникам и поселилась у дяди, Ивана Фёдоровича Годунова. И Катерина несколько месяцев не видела её и даже ничего не слышала. Да и не до того было.

Лишь только по Москве прошёл слух о том, что бояре и духовенство тянут на патриарший престол Филарета Романова, жизнь Катерины круто изменилась. Случилось сие вечером в день Исаакия, когда змеи собираются поездом и ползут на змеиную свадьбу.

Примчал Сильвестр домой из торговых рядов с Красной площади, лица на нём нет. Да и злой, не говорит, а шипит, как змей. И подступил к Катерине, шпынять и придираться стал:

— А ну показывай, что у тебя на трапезу приготовлено! Да говори, зачем утром на Воробьёвы горы поднималась!

— Любый мой, чем я тебе досадила, чем не угодила? — спросила. — На Воробьёвых я ноне не была, а брашно твоё любимое в печи.

— Господи, и она ещё ужом вьётся! — пуще прежнего взорвался Сильвестр. — Эх, Катерина, Катерина! Змея ты и есть, в день Исаакия на свадьбу ползущая. Сколько лет миновало, а князь Фёдор Романов всё тебе мил, всё лелеешь его. Так ведь нет же князя, есть монах Филарет! Монах, не боле! — зло кричал Сильвестр, бегая из угла в угол по горнице. Да вдруг споткнулся и чуть не упал, а под ногами чисто. В другой конец побежал и снова споткнулся, нечистую силу вспомнил недобрым словом, которая, по его пониманию, за Катерину встала. И невдомёк ему было посмотреть на дочушку Ксюшу, которая в уголку на лавочке за опечьем палочки перекладывала и шептала слова вещие. А как на третий раз споткнулся и Катерина удержала падающего Сильвестра, догадался он, откуда идут каверзы, и на малышку замахнулся. Но рука так и зависла в воздухе. Лишь крикнул Сильвестр: «Да я тебя!»

Тут уж Катерина Ксюшу заслонила. И посмотрела на мужа гневно.

— Господь с тобой! Остудись!

— Да како же смеет дитя своего кровного в стыд вводить?!

— Заступница! Да не против батюшки, а зла поборительница. — И Катерина взяла девочку на руки.

Сильвестр ещё не остыл от негодования на Ксюшу и Катерину. А они смотрели на него ласково и непорочно. Лед в его душе растаял, гнев улетучился, и он глянул на них мягко. Увидел, что Ксюша к нему тянется, взял её на руки, к груди прижал.

— Ишь, какие вы голубицы у меня. Да того не знаете, что дедушке нашему худо, что возникли козни сатанинские на его пути.

— Ты голоден, любый, брашно ждёт тебя. — Катерина смотрела на мужа внимательно, а чтобы успокоить, сказала: — За батюшку Гермогена не болей. Вместе помолимся и беду отвратим.

Как не поверить Катерине, многажды показавшей мудрость и силу свою. Но Сильвестр хотел знать сей же час то, что будет с его любезным поборником по православной истинной христианской вере, твёрдым адамантом и стоятелем против врагов.

— Козней не терпит он, да не ведает, как против них бороться. И потому не молиться нужно, а злочинцев изводить!

— Да полно, любый. Ты что-то рьяный стал. Отче владыко и сам никогда низостью врагов не брал. Будем ли мы изводить их супротив его естества? Идём же, я тебя попотчую. — И ушла в кухню-трапезную, где стояла большая русская печь. Она подавала на стол блюда, сама продолжала разговор: — Царю-батюшке Романов на дух не нужен. Не духовник государю Филарет, а супротивник. И остатнее слово за государем, кому быть первосвятителем всея Руси. А по-другому и не быть.

— Эка баба несведая! — воскликнул в сердцах Сильвестр. — Ноне за боярской Думой сила и власть! А царь — при ней!

— Нутра ты Васильева не знаешь, любый. Он же Шубник. Где в лисьей шубе под плисом покажется, а где и в волчьей нагольной явится. Он и рыбы наловит, и ножек не замочит.

— Ой, Катерина, у тебя на всё ответ есть. Выходит, вскую хлопочем? Нет, сие не по мне!

— Ан не так. Ничто попусту не пропадает. — Катерина взяла у Сильвестра с рук Ксюшу, села напротив.

— Тебя послушать, так всё гладко бежит, — не успокаивался он.

— Всевышний видит, кому дать, у кого взять. Ты вот про чёрный сговор баял тыдень назад. С него и пошло мужание Шуйского: Дума Думой, а царь царём. Бояре ему — Филарета, а он себе — Гермогена. И не отступит! — Катерина всё укладывала рядочками загадки-узорочье, которым она играла легко и просто. Да попробуй угадай, куда другой рядок ляжет. Ан никуда не денешься, ежели хочешь понять, разгадывай. «Родными жертвами назвал князь Михаил Скопин заговорщиков», — тоже загадку вспомнил Сильвестр и тут же пришёл на память заговор против Бориса Годунова: всё те же лица. «И Романов род столпом сговора. Одно и остаётся Шуйскому: адамантом встать», — размышлял Сильвестр, слушая разумную речь Катерины.

— И посохом стукнет об пол государь, когда придёт час своё последнее слово сказать, — поднося Сильвестру ковш с медовухой, продолжала Катерина.

* * *
Так всё и было.

На заседании боярской Думы царь Василий повёл себя как отважный воитель за правду, спасающий Русь от раздоров. Когда дьяк зачитал имена заговорщиков и назвал среди них первыми Петра Шереметева, Михаила Нагих, а с ними князя Ивана Хворостинина и царя Симеона Бекбулатовича, действующих в пользу князя Фёдора Мстиславского, кому думали корону отдать, Василий Шуйский властно стукнул посохом об пол и гневно сказал:

— Простить сей грех великий и злочинство не могу! Но крови не жаждаю! И потому повелеваю зачинщиков подвергнуть торговой казни. Ещё Михайлу Нагих лишаю титула конюшего, коим жаловал его самозванец, Ивана же Хворостинина повелеваю заточить в монастырь под строгий надзор. А крайнего Ивана Черкасского отставляю от дел и дворца.

Царь Василий проявил к заговорщикам милость и мягкость, но наказал всех. На том же собрании Думы он отменил её решение об избрании на патриаршество Филарета Романова.

— Государи всея Руси никогда не исповедовались супротивникам. И потому не быть Филарету первосвятителем. — Голос царя был тих, но твёрд, и сие поняли архиереи и думные бояре, дьяки — все, кто чинно сидел в Грановитой палате.

И как только Филарет вернулся из Углича, брат Иван сказал ему о царской немилости:

— Царь Василий не желает тебя видеть первосвятителем.

Филарет принял весть мужественно:

— Не сожалею, что не быть мне патриархом при Шуйском, потому как знаю, что неугоден ему. Давно мы с ним недруги, с той поры, как в Думе рядом сидели. Потому, братец, не буду засиживаться в Москве и ждать новых напастей.

Так Филарет и поступил, укатил в Ростов Великий, занял своё место в епархии.

Все эти события накатывались волнами, и, каждое из них становилось известно Гермогену, хотя он весь июнь жил затворником. За всё это время он только на один час покинул подворье, чтобы благословить Пафнутия в сан возведения в митрополиты. Гермоген не внял просьбе Пафнутия, чтобы встретить у заставы делегацию из Углича, доставившую в Москву мощи царевича Дмитрия. Понимал, что нужно бы принять участие в торжестве посвящения Дмитрия в святые, но не хотел встречи с митрополитом Филаретом. И ещё причина была — может, самая серьёзная: не желал Гермоген видеть лживую Москву. А она, по его мнению, была такой в те дни.

Сильвестр пришёл на заставу, когда в Москве появилась процессия из Углича. И потом он до позднего вечера пропадал на улицах и площадях первопрестольной. И наслышался он того, что повергло его в глубокое уныние. Отнеся домой узорочье, Сильвестр поспешил в Кремль к Гермогену.

Митрополит был рад приходу Сильвестра, сразу же про крестницу спросил:

— Како наш ангелок сияет?

— Вольничает да каверзы сочиняет. А надысь на Фалалея-тепловея пришёл домой, вижу, белый голубь в горнице летает, на образа садится. Зачем пустила, спрашиваю. Отвечает скоро: «Батюшка, родненький, не пускала. Святой Серафим сам ко мне прилетел». И правда, голубь ко мне подлетел, вижу, очень похож на Серафима, поворковал и тут же под столь поднялся и источился.

— Божий человек моя крестница, силы набирается.

Гермоген провёл Сильвестра в трапезную, к столу усадил, на котором стояли блюда с мясом, ендова с вином.

— Вкуси брашно и выпей вина, сын мой, за труды праведные.

— Спасибо, владыко. Голодному Федоту и репка в охоту, — пошутил Сильвестр и принялся за еду, а там и вина братину выпил.

И только после того, как Сильвестр усы вытер, бороду разгладил, Гермоген спросил:

— Чем ноне Москва-первопрестольная живёт, сын мой?

— Худо, владыко, живёт Москва, всё ложью опалено. Да быть скоро к тому, что она к новой смуте подвигнется. Ноне близ собора Казанской Богородицы слышал я, будто бы мощи, привезённые из Углича, не есть царевича Дмитрия, а подмётные. Будто бы некий стрелец, охочий до денег, продал своего сына за сто рублей. Да сами Нагие его и зарезали и в соборном склепе в гробу держали. Теперь имя даже известно того стрельца — Матвей, и жил он в слободе близ Углича, и сын его зарезан с лесными орешками в руках. Так он и держит те орешки дононе. А царевича Дмитрия Нагие спрятали под Устюжьем в каком-то монастыре. Там он и рос до второго года, как в Москву его позвали.

— Докука. Да ежели Всевышний за грехи наши и допустил такое врагоугодие, то он и исправил его. Скажу так: коль Лжедмитрий был истинным Дмитрием, то Бог покарал его за измену Отечеству, за то, что лютерство-ересь на Русь принёс, предал православную веру, разорил храмы, отдал их на поругание.

— Всё так, владыко. Но москвитяне не забыли, что кричали люди Шуйского, дескать, поляки бьют бояр и на царя напали. Ан теперь твердят, что сам Шуйский охотился на царя и стрелял из мушкета, поданного ему боярским сыном Валуевым. Да слушай дальше, владыко, что говорит народ. Будто Василий выстрелил не в царя, а в человека в маске самозванца. И человек тот носил чёрную бороду, был тучный и в годах. Его-то и убил князь. И опять же говорят, что на Лобное место притащили не Лжедмитрия, а человека с бритой головой, с усами, но без бороды и с волосатой грудью. Ещё народ приводил на Лобное место царёва слугу поляка Хвалибога. И он не признал в убитом своего господина.

— Плевицы сие, сын мой, против царя Василия.

— В согласии с тобой, владыко. Да вот другая чёрная новина. Говорят, будто князь Григорий Шаховской, истинный любимец самозваного, похитил государственную печать. А царь Василий вовремя не спохватился её и отправил Шаховского воеводою в Путивль, в самое что ни есть вражье гнездо противу всей Руси.

— Сколько всего прегрешений! — воскликнул Гермоген и спросил: — Да видишь ли, сын мой, завтрашний день?!

— Вижу, владыко, во мраке, в горести людской, в крови и в пожарищах. Да пока гроб с мощами покойного Дмитрия стоит в Успенском соборе, пока архиереи собираются причислить его к лику святых, будет всюду по Москве тишина. Но взорвётся сразу же после обряда. Ведаю, что горожане уже табунятся и угрожают побить Шуйского. Москвитяне не верят в чудеса, кои якобы случаются близ гроба Дмитрия. Не верит народ и в грамоты, которые пишут в Патриаршем приказе ещё от имени Игнатия-грека о сотворении чудес, об исцелении немых, глухих и слепых. Ложью всё зовут москвитяне и возмущаются.

— Не мудрено, что и за топоры возьмутся, коль будем обманывать. Отторгнет народ царя Шуйского и иже с ним в минуту гнева, — страстно произнёс Гермоген. — Честь и достоинство утеряли мужи государевы. Доколь не вернём их, в России не быть миру и согласию.

— Так и есть, владыко, — поддержал Гермогена Сильвестр. — Ноне супротивники царя открыли немощному двери собора Покрова, а он и умер возле гроба Дмитрия, вместо исцеления от хвори. Толпа отхлынула от собора, все закричали: царь нас обманывает. Да сразу же в городе перестали звонить колокола. И потребовали москвитяне благим голосом не причислять Дмитрия к лику святых.

И долго ещё Гермоген и Сильвестр горевали над тем, что вершилось в Москве по царскому допущению и боярскому пронырству.

Прошло два дня, и Сильвестр пришёл на Кириллово подворье с ещё более тревожными вестями. Он явился поздно, был грязен, и на лице виднелись синяки, ссадины, засохшая кровь. Заговорил с трудом:

— Владыко, выслушай...

Гермоген согласился выслушать, но велел прежде вымыться, сменить одежду и натереть мазями лицо.

— Иди, сын мой, очистись от скверны, кою оставили на тебе вражьи руки. А я помолюсь за твоё терпение.

И потом Сильвестр и Гермоген долго сидели в опочивальне митрополита, и ведун с горечью рассказывал о том, чему был свидетелем.

— Отче владыко, — начал Сильвестр, — смута уже началась, не жалуя нам передышки. Пришли монахи из Северской земли. Вся область Дикого поля от Путивля до Кром снова забурлила, как вар в котле. Да ведомо мне, владыко, что смута покатилась вдоль рек Мокши и Цны, Суры и Свиячи. И Волгу охватила от Астрахани до Нижнего Новгорода. Знаю ещё, что Богдан Бельский в Казани иноверцев будоражит, на Москву зовёт.

— Господи, Господи, что-то будет! — вздохнул Гермоген.

— Ещё слышал я, что Великий Новгород и Псков встали против царя Василия, отвергают его, потому мак он боярский царь, и зовут искать законного: от Рюрика и Калиты, Богом данного.

— Василий Шуйский законный государь. Он от корней великих князей Невских, — строго заметил Гермоген. И заговорил с давно накопившейся страстью: — Устал затворничать! Пойду на амвоны соборов с вразумлением: дабы помогали царю Шуйскому державу уберечь от смуты, от междоусобной брани. Грамоты пошлю по городам своим именем, дабы клятв не нарушали, верой и правдой служили государю и державе. Да, Шуйский хитёр, но не мшеломец! Не служил самозванцу! Не щадил живота в борении с Годуновым! Он не Фёдор Мстиславский, который самому бесу готов служить! — Гермоген подошёл к Сильвестру. — Ты-то веришь государю Шуйскому? Ведь ты спасал его от смерти!

Сильвестр не склонил головы, глаз не отвёл от проницательного взгляда Гермогена. Ответил:

— Я тебе верю, отче владыко. Испытал многажды верность твоего слова, узрел твою боль за Россию. А царь Василий Шуйский... Что ж, он царь, и токмо, но не государь. И не обессудь за прямое слово, владыка.

Гермоген руку поднял и гневным словом хотел ожечь Сильвестра, но тот смотрел на своего названого отца с такой преданностью, что не повернулся у Гермогена язык. Он тихо спросил о другом, о том, что его тоже волновало:

— А что архиереи? Почему ты о них молчишь? Им бы ноне в кимвалы бить, народ вразумлять.

Сильвестр и правда давно уже ничего не рассказывал Гермогену о делах московских архиереев. А было ведомо ему, что среди них, пока ещё тихая, но грозящая взрывом, свара идёт. Но Сильвестр не стал огорчать радетеля за православие, ответил неопределённо:

— У них всё обыденно и служба справно идёт.

— Зачем грех на душу берёшь и скрываешь правду? — Гермоген и сам догадывался, что среди архиереев идёт борьба, что разбились они на две группы и каждая жаждет видеть во главе церкви угодного себе патриарха.

Сильвестр разгадал ход мыслей Гермогена и тихо спросил:

— Отче владыко, а что же царь за тебя не порадеет? Почему не прочит своего духовного святителя и соратника от Всевышнего на патриарший престол? Он же знает, что нет равного тебе радетеля за православие. Ведомо же царю и то, что боголюбец Иов не желает возвращаться в первопрестольную. Да он и отслужил своё, теперь покоя ищет. Да хранит его Господь Бог. Вот и пусть скажет своё слово архиереям...

— Это его дело, сын мой, у него своя голова на плечах, и не мне ему подсказывать, — скупо ответил Гермоген. Хотя знал, что Василий Шуйский воевал с иерархами Московской церкви за Гермогена. Но они не хотели видеть на патриаршем троне «казака донских кровей». Зная крутой нрав Гермогена, они и раньше-то побаивались его. А первосвятительская-то власть, она вровень с государевой. Ну как возьмёт её в свои руки Гермоген да как начнёт перебирать архиереев, дрогнувших при Лжедмитрии, угодно служивших ему. Знал Гермоген, что подобный страх у многих архиереев поселился в душах. Да и как не леденеть нутром тому же протопопу Терентию из Благовещенского собора, при котором поляки танцы на амвоне устроили, или тому же протопопу Исидору, у которого в Успенском соборе, в алтаре, католики вино распивали. А что можно было сказать о епископе Ефимии, ежели он не только служил самозванцу-католику, но и святыни из ризниц полякам дарил.

Но у Гермогена не было желания притеснять кого-либо за прошлое. Он знал, что каждому грешнику отвечать перед судом Всевышнего. При Лжедмитрии многие пошатнулись, потому как после Годунова искренне желали россиянам мирной жизни под добрым царём. Да вот обмишулились. А посему, считал Гермоген, надо скорее привезти в Москву патриарха Иова, дабы он принял покаяние московитов, снял с них грех, какой приняли в царствование Лжедмитрия. И митрополит спросил Сильвестра:

— Нет ли каких вестей от святейшего владыки Иова?

Были у Сильвестра и на сей счёт веды. Ещё неделю назад он встретил князя Михаила Скопина-Шуйского. Он спешил в дом Сильвестра на Пречистенку, чтобы увидеть Ксению. По дороге и разговорились.

— Где это ты, княже, пропадал, сколько дён не навещал наших жёнок? — спросил Сильвестр.

— В Старицу гонял за патриархом. Царь повелел привезти. Ан нет, отказался святейший. Да силой не велено было брать.

Сильвестр не расспрашивал, почему Иов не поехал в Москву. Своим умом до причины дошёл. Надо думать, Иов помнил: новый царь не забыл о его дружбе с ненавистным всем Шубникам Борисом Годуновым. Потому он знал, что ждёт его в первопрестольной среди явных и скрытых врагов. Да и Старицы — сердцу милая родина — удерживали боголюбца. Он почти ослеп, но ещё писал, а то диктовал свои сочинения о боголепном времени царя Фёдора Иоанновича. И потому «не восхоте паки первыя своея власти воспринята». Так и рассказал Гермогену Сильвестр про Иова. И посетовал митрополит:

— Векую не приехал святейший. Мудрый отец и Шуйскому был бы угоден. Князь был одним, царь — другой...

Это известие более, чем другие, расстроило Гермогена. И поздним вечером, накануне Петрова дня, Гермоген ушёл к царю. Сильвестр провожал митрополита. Да пока шёл через кремлёвские площади, увидел молодого стрельца, которой сидел на чёрном дворцовом крыльце, мушкет чистил и напевал своё незабвенное, селянское:


Люблю я в полюшко ходить,
Люблю я сено ворошить...

Видно, прорвалась у воина тоска по дому. Да и Сильвестра задела. Он вспомнил, что крестьяне по весям начинают страдовать, ушли в луга, косить сено, поднимать стога. И сам Сильвестр хаживал в луга поёмные на Волге с батюшкой сено кашивать. И частушки пел, которые лишь на Петров день услышишь. Прозвенела одна из них в душе Сильвестра, а не выплеснулась. И он лишь вздохнул-попечалился: «Да где же то времечко золотое? Ушло, улетело...»

А царскийдворец — вот он. Рынды густо стоят на красном крыльце и у дверей. И то: опасица рядом, и царя стеречь крепко следует. Гермогена тут все знают, а всё же придержали, пока не вышел из дворца царёв оружничий Пётр Татищев.

— Владыко, царь-батюшка истосковался по тебе, — сказал Пётр с поклоном и двери перед Гермогеном распахнул.

— Кто есть при нём? — спросил Гермоген.

— Докука одна от тех дьяков, — неопределённо ответил Татищев.

Царь Василий сидел в Малой палате и с думным дьяком Посольского приказа Игнатием Татищевым совет держал. Крепкий духом Игнатий хорошо служил Борису Годунову, но самозванцу не прислуживал, в опале был. А как только Шуйский на престол поднялся, то к нему потянулся. И царь Василий не отторгнул дьяка, не поставил в упрёк службу Борису Годунову. Да и за что, ежели верой и правдой служил законному государю.

— А будешь ли ты мне служить тако же истинно, не щадя живота? — спросил у него царь, когда решил вернуть к должности.

Игнатий смотрел на Василия открыто и смело, сказал без страха:

— Ты, царь-батюшка, хотя токмо Москвой выбран, но за тобою Рюриково племя и князья Невские. Значит, ты царь от Всевышнего и по закону. Как же мне не служить тебе верой и правдой.

— Спасибо, дьяче, утешил. Вижу, есть на кого опереться, — ответил царь Василий.

Теперь государь и думный дьяк советовались, как подступиться к шведам, дабы в союзники их взять против поляков. Знал Василий, что вся борьба с ними впереди. Марина просто так не уступит трон и корону. Когда пришёл Гермоген, Шуйский и его вовлёк в беседу.

— Отче владыко, вот Игнатий прочит мне союз со шведами, дабы против всяких смутьянов и охотников до чужого добра двумя кулаками ударить. Ты како мыслишь? — спросил царь.

— Вкупе с Игнатием. Токмо всегда мы со свеями впритин сходились. А коль сулит Игнатий дружбу наладить, доверь.

— Бескорыстно ли пойдут с нами? — опять к Гермогену за советом ступил царь.

— Корысть одна видится: плату потребуют войску. — И Гермоген спросил дьяка Посольского приказа: — Не так ли аз мыслю?

— Так, отче владыко. А ежели поскупимся, то... Да что там, скупой — он дважды раскошеливается. Державу можем потерять, — выдохнул Игнатий. — Поляки теперь не скоро от нас отойдут. Ещё литовцы с ними, ещё крымский хан ухо держит востро.

— Верно сказано: скупой платит дважды. Да и пуста российская казна, — с горечью сказал царь Гермогену и попросил его: — Владыко, проведай у ясновидца, что он зрит за окоёмом.

Гермоген посмотрел на Сильвестра, слегка кивнул головой, дескать, помоги нам. Сильвестр посерьёзнел, стал за спину царя смотреть, за дворцовые и кремлёвские стены. И дымка грядущего развеялась перед взором ведуна. И увидел он там, что дано ему. Плечами передёрнул, потому как мороз по спине пошёл. Раскрылась перед ним Москва опустошённой, уничтоженной пожарами, покинутой жителями, кои уцелели. Виделось торжество врагов-ляхов и низложение царя Василия. И только за далью седмицы лет небо над Русью становилось безоблачным.

Да разве обо всём этом скажешь? Ежели только в отчаяние впасть и отдать себя в руки палача. Но и на ложь язык ведуна не способен. И сказал Сильвестр правду, но такую, которая питает силы тех, кто искренне любит свою Отчизну.

— Кровавой дорогой придёт матушка-Русь к своей волюшке от ворогов. Да придёт, ежели встанем не щадя живота. Придёт! Сие помни, царь-батюшка.

Государь не стал больше пытать ведуна. Главное им было сказано. А цена? Что ж, Россия во все времена дорого платила за свою свободу. Оттого и ценит её не в пример другим державам и народам. Сказал, однако:

— Аз ведаю, что сокрыл от государя. Да и на сказанном спасибо. Ценна в той правде сердцевина: не переведутся на Руси истинные православные сыновья. Потому и стоять она будет вечно. А мы, цари, что тлен. — И уже решительно повелел дьяку Татищеву: — Шли, Игнатий, послов к шведам, а то и сам иди в голове.

— Сам пойдёт, — утвердил Гермоген. — Дело сие не статочное. — И, решив, что царь досталь поговорил с Игнатием, своё выложил:

— Ты, государь-батюшка, сын мой, зрю аз, не вельми жаждаешь видеть Иова в первопрестольной. Да вскую!

— Отче владыко, печати на него никакой не клал и не положу. И позову ещё раз. Да будет час, и сам съезжу. Не хочу, чтобы чёрная печаль стояла меж нами.

— Благословляю, государь-батюшка на сей подвиг.

Василий слегка кивнул головой и руку к Гермогену протянул:

— Тебе скажу: ты мой духовный отец и советник от Всевышнего. Тебя же в день святого Мефодия обвенчаю на патриаршество. А Филарета принять не могу. Не очистился он за годы иночества от корысти.

— Многие лета тебе, государь, за честь, оказанную мне. Да аз не сладок в духовниках буду.

— В сладком проку не вижу. И кому как не нам с тобой оборонить Русь от самозванства и Жигмуда.

После этой встречи царь Василий споро двинул вперёд избрание патриарха. Двадцать первого июня в день Фёдора Стратилата он сказал в боярской Думе:

— Держава страдает без отца-патриарха. Православные христиане ропщут. Вины за то ни на кого не кладу. А мне угоден Гермоген, митрополит Казанский. Иншего духовного отца себе не ищу, не вижу и не желаю. И вам сие не дано Всевышним мне желать. Нет подобного, кто бы явился противу врагов наших крепким и непоборимым стоятелем. Потому зову вас не мешкая венчать Гермогена первосвятителем православной церкви. Таково моё слово.

И никто из сидящих в Думе не помнил подобного, когда бы бояре, архиереи и дьяки единым вздохом согласились с государем:

— Воля твоя, государь, для нас — закон.

Да лишь удивились про себя: «Ну хитрован! Ну тихоня! Как нас объехал!» Бороды взялись теребить, себя казнили, что не поспорили с царём Василием.

Он же в сей миг ликовал в душе, потому как одержал верх над боярами, над дьяками и архиереями, кои так долго сопротивлялись его воле, кои прочили в патриархи Филарета Романова. Да поняли, что тому не быть, и сдались. «Ишь, как я вас обошёл», — всё ещё радовался царь Василий. Да знак хороший увидел в том, что посвящение в патриархи Гермогена можно исполнить в большой церковный праздник — день Рождества Иоанна Предтечи. «Сей день рядом, и тянуть нет нужды. Да пока Филарет в Угличе, мы Гермогена без помех и возведём». Так и сказал думным вельможам царь:

— Близок день Рождества Иоанна Крестителя, вот и готовьте храм Успенский к обряду, а я помолюсь за ваше усердие.

Однако архиереи не согласились так поспешно исполнить избрание патриарха. И первым не согласился с царём митрополит Крутицкий Пафнутий, строгий блюститель канонов православия.

— Царь-батюшка Василий, в сём деле поспешность не к месту. Святая церковь должна жить по своим законам, а они говорят, что нужно собрать всех архиереев церкви. Они и поставят патриарха.

— Ишь, оказия, — вздохнул царь. — А когда они соберутся?

— Многие из них уже в первопрестольной, но иншие ещё в пути. Да к первому июля и будут...

— Ну коль так, исполняйте всё по чину, — согласился царь Василий, поднялся с тронного кресла и ушёл, дабы дать волю шумным вельможам поговорить без него всласть.

* * *
Успенский собор благостно звенел-гудел от то торжественной литургии. Горели сотни свечей, лампад, освещая лики чудотворных икон, жития святых, Царские врата, сверкающие золотом, лица сотен священнослужителей, вельмож, простолюдинов, благоговейно внимающих гласу архиереев и певчих, воздающих славу Господу Богу. В соборе негде ногу поставить, и вся площадь перед собором полна москвитян. Пришли они на торжество потому, что Гермоген им люб, они знают о его святости и подвигах, помнят, как спасал Василия Шуйского от злого умысла самозванца, как гневно обличал самого Лжедмитрия. Да помнили россияне и прежние подвиги Гермогена, когда восстал против избрания царём Бориса Годунова, когда умиротворял иноверцев в Казани. Это же Гермоген принял новоявленную чудотворную икону Божьей Матери, ноне чтимую всеми россиянами Казанскую Богородицу.

Радуются москвитяне, что обрели угодного себе отца церкви. И все пытаются пробраться поближе к амвону, дабы узреть Гермогена в час поставления в патриархи.

А колокола над Москвою всё благовестят, всё шире распахивая летнее голубое небо. И вдруг над Кремлём наступила тишина. Лишь из Успенского собора доносились голоса певчих.

Обряд посвящения начинал старейший и чтимый архиереями митрополит Новгородский Исидор. Вот на Гермогена надели голубую мантию с источниками, унизанными жемчугами. Потом Гермоген прочитал написанное своей рукой исповедание православной веры. И после сошёл с трона царь, надел на грудь Гермогена панагию, украшенную драгоценными камнями, всем показал сей символ первосвятителя и вознёс на голову белый клобук. А митрополит Исидор вручил патриарху посох святителя Петра Чудотворца.

Потом Исидор и Гермоген запели псалом «Аллилуия»: «Хвалите Господа все народы, прославляйте Его все племена; Ибо велика милость Его к нам, и истина Господня пребывает во век. Аллилуия».

Литургия закончилась всеобщим песнопением. И привели к собору осляти. Гермогену помогли сесть на него. Царь Василий взял осляти за серебряную уздечку и повёл его. Гермоген, как когда-то первый патриарх Иов, объехал вокруг Кремля в сопровождении тысячной процессии с чудотворными иконами и хоругвями, с пением псалмов. Всюду на своём пути патриарх благословлял горожан, которые запрудили площади, улицы, берега реки Неглинной, поднялись на деревья, растущие близ дороги. Гермоген без устали поднимал крест с животворящим древом и повторял без устали: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа...»

Обойдя Кремль, торжественная процессия скрылась в Фроловых воротах. И был званый обед у царя. И горожанам на кремлёвские площади и на Красную площадь выкатили бочки с вином, брагою и пивом. И пироги разносили коробами. Толпы монахов песни зачинали во славу чтимого ими Гермогена — патриарха всея Руси. Москва радовалась, что обрела духовного отца.

* * *
В эти же часы закончил свой многодневный путь из Москвы в Путивль князь Григорий Шаховской. Да мало бы кто о нём вспомнил, если бы князь, покидая царский дворец, не выбрал государственную печать России. Все сведые люди знали, что такое державная печать, какая в ней богатырская сила таится. Бумага с государственным гербом поднимала на ноги города, уезды, области. Символ высшей царской власти мог творить добро и зло.

Так и случилось, что, попав в злодейские руки князя — изменника царскому престолу, государственная печать превратилась в орудие зла. Одолев последние вёрсты по Северской земле и появившись в Путивле, князь Шаховской первым же своим действом учинил великое преступление. Он приказал приставам собрать на городскую площадь путивлян и с высокого крыльца воеводских палат сказал им своё лживое слово:

— Миряне, верные сыны законных государей, готовьтесь к новой борьбе за Российский престол. И порадуемся вместе: царь всея Руси Дмитрий Иоаннович жив. Он избежал злодейской смерти с Божьей помощью. Всевышний защитил и сохранил нашего с вами доброго батюшку. И теперь мы вместе очистим от скверны Шуйского Мономахов трон, захваченный насильственно, и посадим на него законного царя Дмитрия! Слава Дмитрию!

Путивль, так и оставшийся столицей северской вольницы, куда стекались гулящие люди без роду и племени, смело отозвался на призыв князя Шаховского.

— Слава! Слава! Слава! — кричали путивляне, готовые идти к призрачной мете сладкой жизни, которую сулил им Шаховской по воле «доброго царя». И чтобы совсем покорить путивлян, Шаховской развернул перед ними грамоту, написанную самим, но с государственной печатью на белом поле.

— Вот он, державный знак царя Дмитрия, который он шлёт вам, путивляне. «Встаньте под знамёна моих воевод, люди земли Северской, идите за ними до победы», — сказано в царской грамоте, — обманывал народ князь Шаховской.

Искры сделали своё дело. В Путивле вспыхнул огонь и снова стал пожирать всё в округе. Ещё до появления князя Шаховского нашёл в Путивле пристанище бывший холоп князя Телетевского Иван Болотников, удалая буйная головушка, видавшая турецкий плен и многажды страдавшая. Князь Телетевский, будучи частым гостем в Путивле, ловко направлял все действия Болотникова в пользу Лжедмитрия.

Болотников был во всём послушен князю, пока не стал главным воеводой большой крестьянской и казацкой рати. Эта рать родилась благодаря проискам князя Шаховского. Он слал из Путивля в Стародуб, в Чернигов, в Новгород-Северский и Белгород, в другие южные города России грамоты от имени царя Дмитрия, прикладывал к ним державную государеву печать. И войско Ивана Болотникова пополнялось отрядами каждый день. Вскоре же было способно выступить против царских войск. И настало время, когда, побуждаемый князем Шаховским, Иван Болотников двинулся на Москву. Лето было в разгаре, и над степными шляхами на десятки вёрст поднималось пыльное облако над вольной ратью.

Удача долго была на стороне Ивана Болотникова. Будучи бывалым и сильным духом человеком, закалённый на турецких галерах и в странствиях от Италии до России, широкий по натуре, Иван привлекал-притягивал к себе вольницу. Она охотно стекалась под его знамёна и шла за ним, «будущим добрым царём», с верой в победу. И с каждым днём атаман-воевода Болотников становился всё более независим от князя Шаховского, и был уже близок час, когда князь будет угодливо и трепетно служить «крестьянскому царю».

Вскоре рать Болотникова достигла крепости Кромы, и тут был первый крупный бой с царским войском, которое вёл князь Михаил Нагой, дядя царевича Дмитрия.

Лихой воевода князь Михаил в первый день потеснил ватаги Болотникова. Атаман и спину ему показал, как бежал версты три. Князь Нагой обрадовался такому успеху и кинулся сломя голову с малыми силами догонять атамана. Не догнал, но оказался в мешке. Казаки Ивана Болотникова завязали сей мешок и многих воев князя Нагого побили, многий же милость получили и встали в ряды атамана.

Победа над царским войском окрылила Ивана Болотникова. Он взял крепость Кромы и засел в ней, потому как к ней подходила главная царская рать, которую вёл испытанный воевода князь Юрий Трубецкой.

В тот же день, как войско Годунова подошло к крепости, атаман поднялся на крепостную стену, огляделся окрест, и в душе у него холодом пахнуло. Всё пространство вокруг заполонила пешая рать, за нею конница табунилась, лес копий поднимался, бердышей, мушкетов. Задумался Иван Болотников: как удержаться за стенами, как победить царского воеводу.

И не напрасно Болотников беспокоился. Князь Юрий Трубецкой знал, как брать такие крепости, — и стены не были грозными в Кромах, и ворота можно было протаранить. Однако же больше месяца готовился князь к осаде. Гуляй-городок соорудил, дабы к крепости подвинуть и из-за его стен на приступ идти.

И всё же удача не отвернулась от Болотникова и на сей раз. Пока князь Трубецкой готовился к штурму, войско его с каждым днём таяло. По ночам ратники и стрельцы сбивались в ватаги, а то поодиночке покидали лагерь, уходили на юг, в Путивль, в Стародуб, в Чернигов, где уже ждали возвращения из Польши «царя Дмитрия». Ратники Трубецкого поверили, что царь Дмитрий жив. Да и как было не поверить, если в лагере по рукам у них ходила грамота с государевой печатью и в ней призывали россиян встать под знамёна законного государя Дмитрия.

Лазутчики-казаки вскоре доложили атаману Болотникову, что войско Трубецкого ополовинилось.

— Благую весть принесли казаки! — воскликнул атаман. — Нам сие любо. И потому не засидимся мы в крепости.

Так и было. Болотников выждал ещё несколько дней, а потом на рассвете, через все ворота, через бреши в стенах вывел своё войско и дал бой царской рати и с помощью Казаков, закалённых в боях с турками, разбил её. С поля битвы мало кто бежал из ратников Трубецкого, больше сдавались на милость атамана.

Дорога к Москве была открыта. Лишь под Серпуховым был дан атаману малый бой. Не устояла новая царская рать. Атаман придвинулся к Москве, занял сёла Коломенское, Заборье. Но оставшиеся десять вёрст до столицы ему не суждено было одолеть.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ВОИТЕЛИ ЗА ВЕРУ


Наконец-то Гермоген поселился в патриарших палатах. Сильвестра он удержал возле себя.

— Нам с тобой вместе служить России православной. Не уходи от меня, сын мой, — попросил Гермоген, когда впервые вместе с Сильвестром вошёл в патриарший дворец.

— Катерина будет страдать. Как я её оставлю, — ответил ведун.

— Эко непонятная голова. Ежели говорю о тебе, то и о Катерине, и о крестнице. Места всем хватит. Жалование тебе положу.

Гермоген думал не о своём утешении от любимых им ясновидцев. Он страдал за судьбу России и знал, что Сильвестр, по духу своему поборитель и стойкий воин, нужен ему в борьбе за русскую церковь.

Сильвестр ещё сопротивлялся.

— Лавка у нас, владыка святейший...

— Эка напасть, лавка. Приказчика поставь, пусть торгует.

Был уже обеденный час, Гермоген и Сильвестр пришли в трапезную, сели к столу, и патриарх велел услужителю налить в кубки вина и отпустил его.

— Теперь слушай, сын мой, — сказал он ведуну, — как же мне с вами расстаться, ежели нет у меня на свете ни единой родной души и нет вернее, чем вы, Богом данные сподвижники.

Сильвестр подумал: «Да и ты для нас, владыко, с первого часу, как встретились в Моисеевском монастыре, стал ближе отца родного». И ответил Сильвестр коротко:

— Мы твои дети, владыко, тебе и вести нас.

— Да благословит Бог наш путь, освещённым добрым согласием.

И закрепили вином союз патриарх, вступивший на путь служения всему русскому православию, и поклонник вольной жизни — ведун. Да пил Сильвестр с лёгким сердцем, потому что знал: не отнимет Гермоген у него волюшки, а прибавит. Уже было ведомо Сильвестру, о чём задумался Гермоген. Не о себе думал, а как полнее служить отечеству в трудную годину. На окоёме появился ещё один самозванец. Чуть дальше видится Сильвестру польский король Жигимонд, а за ним — иезуиты с их орудиями инквизиции против россиян, с хитрыми, право же, иезуитскими замыслами насаждения своей веры. Они боятся русского православия и хотят разрушить его в минуты слабости державы, растворить в католичестве, раздробить русский народ, а там и поделить Россию между католическими державами. Чего и добивались иезуиты не одну сотню лет.

— Ан нет, по-ихнему не бывать, — уже вслух размышлял Гермоген. И, горячась, как в пору, когда был казацким сотником, продолжал: — Прежде всего, сын мой, думаю высветить злой лик Григория Шаховского. Для чего в Путивль кому-то идти надо. Пусть знает Россия, что Гришка-князь есть тать и изменник. Грамоту о сём напишу, чтобы читали с папертей и амвонов всей Северской земли. Буду ещё просить тех, кто пойдёт, дабы живота не пожалели, но добыли государеву печать, украденную Шаховским. И попрошу я на эту славу подвигнуться, а такоже для вразумления восставших в городах Северщины митрополита Крутицкого Пафнутия. Жаждет он подвига, и сила в нём есть для пути и невзгод. А с ним пойдёт инок Арсений, храбростью отмеченный. Ещё же, дабы опасицу отводить, хотел бы аз... — Патриарх медлил назвать имя третьего человека, который отправился бы с опасным поручением, стал вина наливать. И Сильвестр назвался:

— Да с ними пойдёт ярославский торговый гость Сильвестр.

— О, какой догада! — улыбнулся Гермоген. И снова посерьёзнел: — Спасибо, сын мой. Без тебя и не знаю, как бы они добыли государеву печать, смуту несущую. Тебе верю — добудешь, а как, сие твоё дело.

— Да уж, право, моё, владыко, — ответил Сильвестр.

— Верно мыслишь, ведунья головушка. Теперь нам токмо царское слово получить. — Гермоген отодвинул кубок с вином и встал. — Нет времени за столом высиживать. Путь нам в царёвы палаты.

— Лиха беда начало, — встал и Сильвестр, но вина пригубил.

Царь Василий не за горами. Дворцовыми переходами Гермоген и Сильвестр вскоре же пришли во дворец. Царь тоже в сей час в трапезной пребывал. Гермоген сказал сразу о главном:

— Государь-батюшка, сын мой, дай повеление Освящённому Собору благословить Пафнутия в путь. Пойдёт он со товарищами в Северщину князя Шаховского низводить-обличать за воровство печати.

— Спаситель ты мой, отче святейший! — воскликнул Василий. — Како же я извёлся душевной маетой от неполноты государевой власти. Добыть, добыть как угодно сердешную печатушку! Повелеваю и Собору и Пафнутию да иже с ним! И коней с царской конюшни не пожалею, и казну открою... — А глянув на Сильвестра, перстом указал: — И его пошли. Да пусть он Шаховского в собаку превратит! — с гневом крикнул царь Василий. И мягко сказал Сильвестру: — Потрудись, голубчик.

Сильвестр поклонился царю, да сам улыбнулся.

Вскоре же Гермоген и Сильвестр вернулись в патриаршие палаты. Да снова сели к столу в трапезной, Гермоген кубок с вином взял в руки, Сильвестр тоже — и дополнил его.

— Пригуби, святейший, за удачу в благом деле, — сказал Сильвестр.

Гермоген сделал глоток из кубка и смотрел, как пьёт — лихо, а по-иному не скажешь, — вино Сильвестр. И задумался патриарх.

Вот уже несколько лет Сильвестр и Катерина чтили Гермогена как наречённого отца. Много добра сделал владыко за прошедшие годы, от опалы и от казни неминуемой спасал, когда прятал от слуг Бориса Годунова в Казани. Теперь же они вольные птицы, а от него не улетают. И подумал Гермоген, что настало время взять их на службу, плату им положить, потому как понял, что им уже не расстаться. А служба найдётся. Патриарший приказ велик, вровень с любым царским приказом, и много в подчинении патриарха служилых людей разных рангов, и в Москве и по всем епархиям. Да преданнее, как Сильвестр и Катерина, поди, не сыщешь. «Но сколько же им служить за-ради Христа!» — воскликнул в душе Гермоген и сказал Сильвестру о том, на что ведун долго не мог ответить.

— Сын мой, теперь послушай со старанием моё слово. Нет у меня дороже и ближе душ, чем ты с Катериной. Сие испытано временем и делами вашими. И потому хватит вам быть при мне только сыном и дочерью моими. Зову вас на службу в патриаршество.

Сильвестр голову склонил. Да и было от чего: легко ли вольному человеку хомут надеть. Гермоген понял его состояние.

— Знаю, о чём думаешь, дескать, птицей летал, а тут... Да воли тебя не лишу. Будешь ты при мне дьяком по особым поручениям, потому как ты давно таковой. А Катеньку твою домоправительницей поставлю. — Гермоген пригубил вина и тихо добавил: — Уважьте старого, дети, одному мне в этих палатах тоскливо.

И Сильвестр понял, что нет у него сил отказать Гермогену. Ответил же коротко:

— Ты, святейший, наш отец, и нам отрадно исполнить твоё желание.

— И славно, и славно, сын мой! Аз верил в тебя, в Катеньку! — И было похоже, что Гермоген прослезился, и пригубил из кубка, дабы скрыть чувства. — Теперь поспеши к своей любе. Ищите приказчика, лавку ему поручайте, а сами завтра же ко мне с внученькой. Тебе же и в путь собираться! — распорядился патриарх.

— Лечу, отче святейший! Засиделись мои косточки в Москве, — звонко ответил Сильвестр и покинул палаты Гермогена, помчался на Пречистенку.

* * *
Митрополит Крутицкий Пафнутий был молод для своего высокого сана. Всего лишь год назад ему исполнилось пятьдесят лет. Он сух и крепок, рука палицу удержит, в ходьбе устали не знал. Подвижнической жизни обучен с малых лет. В тайге за Великим Устюжьем один многажды зимовал, охотой и ловлей рыбы пробавляясь. Глаза у Пафнутия как синь родного Белого моря, а волосы — лён отбелённый и вычесанный.

Разглядывая Пафнутия, Гермоген грешным делом подумал: «Да тебе бы воеводою на коне выступать. Токмо и у тебя, брат, жребий тяжкий», — размышлял Гермоген, провожая Пафнутия в мятежную землю Северщины. И сказал Гермоген в напутствие:

— Идите в Путивль, и в Новгород-Северский, и в Стародуб, и в другие города и зовите всё духовенство, приказных и служилых людей, крестьян и Казаков послужить за веру русской православной церкви, за крестное целование царю законному, против изменников и самозванцев, рвущих Русь на части. Да хранит вас Всевышний в пути и под кровом.

И Сильвестру сказал особое слово:

— Тебя, сын мой, прошу беречь владыку Пафнутия, адаманта православной веры. — Ведун смотрел на патриарха весёлыми и всё понимающими глазами. — Вижу, и учить тебя не надо, сынове. — И Гермоген обнял Сильвестра.

И укатили в дальний путь Пафнутий, Сильвестр, а с ними бывалый инок Арсений, который уже ходил в Путивль и всю Северщину знал как «Отче наш». Там в пору первого Лжедмитрия, он потерял двух товарищей, иноков Антония и Акинфия. Да и сам стоял под мушкетами. Защитил его Всевышний. Помня всё это, Арсений шёл на новое опасное дело спокойно, веря в Божее Провидение.

Из Москвы они выехали ранним утром двумя тапканами, запряжёнными каждый парой крепких лошадей. В первом сидели Пафнутий и Сильвестр да возница на облучке — тоже монах, во втором, где были уложены дорожные припасы, — Арсений с услужителем митрополита. Коренники и пристяжные легко катили крытые тапканы. И к ночи путники, как и намечали, прибыли в Пафнутьев монастырь близ Боровска.

Обитель уже жила по боевому обычаю. Путников встретили вооружённые мушкетами монахи за стенами монастыря и в обитель пустили не сразу. Все монахи вместе с игуменом Антонием несли бдение на монастырском дворе. Видно было, что здесь готовились к защите монастыря по-хозяйски.

— Брат мой, Антоний, какая нужда привела вас в движение? — спросил митрополит Пафнутий, встретившись с игуменом.

— Всевышний снова прогневался на Россию и её сынов. Ивашка Болотников разбил под Кромами рать князя Трубецкого, открыл себе дорогу на Оку и к самой Москве.

— Верны ли твои вести? — спросил митрополит.

— Люди бегут от Ивашки, от позора. И у меня в монастыре много страдальцев, — рассказывал игумен Антоний. — Болотников страшнее самозванца. Он возбуждает крестьян, Казаков, татей-сидельцев убивать всех больших бояр, дворян, паки священнослужителей. Его шайки похищают жён, отроковиц, насилуют их, убивают. Ивашка идёт войной на всю честную Русь.

Сильвестр, который стоял за спиной игумена, но напротив митрополита, всё время согласно кивал головой, и Пафнутий не усомнился больше ни в одном слове Антония.

— Эка напасть, — посетовал Пафнутий и загорелся, словно воин перед битвой. — Ты, брат мой, коней нам смени. Добрые они, да пристали, от Москвы мча. Нам же в путь пора. — Митрополит стал торопиться потому, что верил в силу своего душеспасительного слова, которое, как он считал, способно образумить истинных россиян и заставить их встать на защиту отечества от воров, разбойников, а ещё против поляков.

Пафнутий не ошибался по поводу польских захватчиков. Они выступили вскоре же, как только до них дошла весть о победе восставших под Кромами. Да были у них теперь основания рваться к Москве вновь, потому что за Москвой, в Ярославле, томилась под стражей царица России, Марина Мнишек. И надо было спешить ей на помощь, спасать её от разбойного плена. «То-то поруху совершили, венчав её на русский престол», — сетовал Пафнутий, спеша к повозке, запряжённой парой свежих, молодых лошадей.

Суетливость митрополита, однако, не понравилась Сильвестру. Он спросил:

— Отче владыко, в какие места теперь думаешь держать путь?

— Туда, где князь Шаховской, — ответил Пафнутий. — Оттого и путь будем держать в Северщину. В изначальное место смуты двинемся. Там, поди, изменник.

Сильвестр задумался и понял замысел митрополита. На Северщине ещё не объявился новый Лжедмитрий, ещё восстание шло стихийно. И коль скоро Иван Болотников бьётся за свои честолюбивые интересы, значит, важно сейчас лишить Болотникова его козырей — слепой веры народа татю и разбойнику. И выходит, что надо идти в Путивль, там вещать на площадях и с папертей церквей о том, кто такие Болотников и Шаховской. Ничего не скажешь, мудр был владыко Пафнутий, рассуждал Сильвестр и поддержал его.

— Верный путь выбрал, отче владыко. Князь Шаховской сей час похож на Кащея Бессмертного. А как сорвём с высокого дуба сундук, да выпустим из него утку, да убьём её и добудем яйцо, а из яйца иглу, тут и смерть Шаховскому придёт. Пошли нам Всевышний удачи.

— Ты многое сказал всуе, сын мой. Главное же не изрёк: как найти Шаховского, как добыть печать. Может, князь уже не в Путивле. А ежели в городе, то стража при нём. Вот и придётся нам печать выкрасть.

— Упаси Боже, владыко! Да разве мы тати! — возмутился Сильвестр. — Нет, сие не моя утеха.

— Да где исход? — рассердился Пафнутий.

Сильвестр промолчал. И надолго воцарилась пауза. В рессорном тапкане было удобно путешествовать, покойно. И Пафнутий уснул.

Осенние ночи долгие. Да спать в пути опасно, на дорогах неспокойно. И потому Сильвестр вместе с возницей в четыре глаза всматривались в ночную тьму. В руках Сильвестр держал два пистолета.

Однако как бы дорога ни занимала внимание ведуна, он думал о том, каким путём идти наверняка, дабы найти князя Шаховского и достать у него печать. И выход напрашивался один: начиная от Путивля, проникать в те города, которые уже отложились от Москвы. Там каждый скажет, где искать князя. Поди, возле него уже немалая свита изменников из бояр, дворян и духовенства.

Но не так-то легко оказалось найти князя Григория Шаховского, который следовал за ратью Болотникова.

* * *
Шли дни, недели, Пафнутий и его спутники исколесили многие сотни вёрст по степным и лесным дорогам Северщины. Они побывали в Путивле, в Кромах, в Стародубе. Оттуда двинулись следом за наступающей ратью Болотникова. И вскоре Пафнутий и Сильвестр знали, что Шаховской идёт в передовых отрядах мятежников и не хочет никому уступать первенства вступления в Москву, тайно вынашивая мечту достичь трона с помощью Ивашки Болотникова.

Однако атаман был не так прост. Он разгадал князя, проник в его тайные замыслы и потребовал, чтобы князь спешно искал нового царевича Дмитрия. Болотников даже пригрозил Шаховскому:

— Помни, князь, теперь у меня сила. Не выполнишь мою волю, не сносить тебе головы.

Князь Шаховской струсил, угроза подхлестнула его, и он помчался по городам и весям отвоёванной Болотниковым земли в поисках нового самозванца. И наконец он услышал о человеке, обликом похожим на первого Лжедмитрия. Да к тому же бывалого. Князь Шаховской не мешкая собрал лёгких на ногу людей и велел им идти по городам и наказал:

— Куда ни придёте, говорите: волею Господа Бога царь Дмитрий остался жив и скоро вновь выступит на Москву. А чтобы верили вам, понесёте грамоты с державной печатью.

Шаховской не ошибался. Написанные им грамоты делали своё дело и поднимали россиян, они шли навстречу Дмитрию, своему доброму царю.

Звали «доброго царя» Михайло Молчанов. Говорили, что он был среди тех, кто убивал царя Фёдора Годунова. Потом он бежал из Москвы к литовским границам, а в пути распускал слух, что видел царя Дмитрия живым и здоровым. Молчанов знал, что ему делать. Он держал путь в Сомбор. Зная, что там нет ни пана Юрия Мнишека, ни его дочери, задумал представиться матери Марины пани Ядвиге как царь Дмитрий и муж её дочери.

Пани Мнишек вряд ли приняла бы мнимого зятя. Ведь она знала первого мужа дочери. Но она не прогнала Молчанова, потому что хотела услышать от него о том, что случилось в Москве, как он избежал смерти и что он знает о судьбе пана Юрия Мнишека и пани Марины.

Молчанов умел рассказывать красочно и даже чем-то приглянулся пани Ядвиге, прожил несколько дней в Сомборе. А тут из Ярославля появился человек от Юрия Мнишека и принёс письмо. Оно-то и сыграло свою роль, пани Ядвига согласилась считать Молчанова своим зятем. В письме Юрий Мнишек писал иносказательно, но понятно о том, что надо возродить самозваную интригу. Потому как только тогда он и Марина смогут вырваться из русского плена. Конечно, пребывание Мнишеков в Ярославле вряд ли назовёшь состоянием пленников. Вся челядь Юрия Мнишека и сам он с дочерью жили в Ярославле вольно и даже носили оружие. Но пани Ядвига готова была на всё ради своей дочери и мужа. Она стала ласкова со своим «зятем», всячески ублажала его и заверяла, что он может отдыхать в её имении столько, сколько нужно, чтобы набраться сил. Радушная тёща для себя решила, что «Дмитрий» может стать достойным мужем её дочери.

Но Молчанов жил по своим метам, о сказал пани Ядвиге:

— Долго я у вас не задержусь. Скину усталость и пойду в Путивль, и соберу войско, и двинусь на Москву, вразумлю взбунтовавшихся бояр, освобожу из плена царицу-супружницу Марину.

Пани Мнишек внимала Молчанову серьёзно, но не торопила его покидать Сомбор. Сама же послала человека в Путивль, дабы уведомить бояр о том, что царь Дмитрий отдыхает в её имении. Вскоре же сия весть дошла до князя Шаховского.

Князь Шаховской поспешил в Сомбор, встретился с Молчановым и позвал его в Путивль, дабы объявиться народу Дмитрием. И Михайло Молчанов согласился. Да было выдано сие согласие под хмелем. А наутро, отрезвев, Молчанов отрёкся от самозванства и сбежал из Сомбора. Однако князь Шаховской следил за каждым его шагом, поймал ночью же близ замка и вернул под его кров.

Утром к Молчанову пришла мать Марины Мнишек и стала его уговаривать:

— Спаси мою дочь от плена, верни моего мужа домой, и ты будешь мне за сына, — умоляла пани Мнишек.

Слёзы несчастной женщины пробудили в Молчанове жалость, и он снова согласился играть роль Лжедмитрия. В этот же день князь Шаховской увёз его в Путивль. На подворье путивльского воеводы Молчанову показали четвёрку гнедых коней, и князь Григорий сказал:

— Запомни, что ты, царь-батюшка, умчал из Москвы от ворогов на этих конях. А по-иншему и не быть, — сурово заключил князь.

— Я запамятовал, когда сие случилось, — выкручивался Молчанов.

— Да было это в ночь на семнадцатое мая, — напомнил князь.

— Коль так, значит, кони мои. И верно, мои! Но ты, князь Григорий, дозволь мне переписку с тестем. Я буду держать с ним совет по государевым делам.

Шаховской был озадачен таким желанием Молчанова, потому что пан Мнишек находился не близ Путивля, а за многие сотни вёрст, там, где стояла власть царя насилия Шуйского. Но делать нечего, другого не оставалось, и князь дал согласие отправить письмо Юрию Мнишеку в Ярославль.

События между тем менялись быстро. В Путивль прискакали гонцы от Ивана Болотникова с повелением князю Шаховскому немедленно прибыть к войску под Рязань. И сказано было князю, что рязанские воеводы не пускают Болотникова в город, требуют от него грамоты с царёвой печатью.

Шаховской помчал в Рязань. И почти следом за ним укатили из Путивля Пафнутий и Сильвестр. И пока они добирались, князь Григорий примчал к Болотникову и поставил печать на грамоту, и рязанские воеводы пустили войско Болотникова в город.

Рязань в эти ноябрьские дни встала на дыбы, всё в ней смешалось. С вождём восставших, которого приближённые звали царём, в город нахлынули многие бояре, дворяне, да больше из захудалых родов. Они липли к Ивану и просили себе новых титулов, чинов, вотчин и других милостей. Болотников был щедр. И князь Шаховской только успевал ставить на различные дарственные грамоты государеву печать России. Искали в Рязани удачи опальные люди при Борисе Годунове, а теперь и при Шуйском князья Борятинские, Защёкины, Мещёрские — все, кто рьяно служили Лжедмитрию, а теперь нашли нового щедрого покровителя.

Местные бояре-воротилы братья Ляпуновы тоже ощутили дыхание желательных перемен и деятельно способствовали Болотникову. Старший брат Ляпуновых, Прокопий, собирал недовольных Шуйским в отряды, готовил пополнение войску Болотникова из тех россиян, которые стекались в Рязань из малых городов, из уездов центральной России, из тех, кто хотел потешиться над московскими боярами. Многим в те дни мерещилась Москва, отданная им в жертву. Как тут топором от радости не помахать, посылая московитам угрозы.

Постепенно Рязань стала похожа на большой военный лагерь. На площадях, по улицам, на окраинах города за крепостными стенами день и ночь горели костры, тут и там были разбиты шатры, поставлены шалаши. Кабаки гудели от бражников. Здесь же скоморохи воинов и гуляк забавляли, жонки искали себе утеху, тати тенями мелькали по ночам, воруя с возов всё, что под руку подвернётся.

Пафнутий и Сильвестр появились в Рязани поздним ноябрьским вечером. Оставив инока Арсения у лошадей, сами они, переодетые в крестьянские кафтаны из кежи, в лапти из лыка, ушли в центр города, чтобы послушать, о чём говорят в питейных домах и на площадях народ, поискать Шаховского, а ещё своих — услужителя и возницу. Удрали они от Пафнутия и Сильвестра под Пронском и пару коней с тапканом увели. Сильвестру было ведомо, что толкнуло их на побег: оба они были рязанские, из Скопина, вот и пристали к своим воям-мятежникам.

Потолкавшись в городе до полуночи, Пафнутий и Сильвестр узнали, что князь Шаховской в Рязани и вместе с другими знатными вельможами — перебежчиками из Москвы остановился на просторном подворье бояр Ляпуновых. Побывали и лазутчики возле них. Да не стали рисковать, не пошли в палаты, которые охранялись казаками.

Вернувшись к Арсению, Пафнутий и Сильвестр провели остаток ночи в тапкане. И хотя спали под овчинным пологом, утренний морозец достал-таки их. Совершив скорую молитву, они снова отправились в город высматривать князя Шаховского. И прошли ещё сутки в напрасных хлопотах.

И вот наступил праздник Дмитрия Салунского. С утра Сильвестр был оживлённее, чем обычно. Шагая с Пафнутием в харчевню, Сильвестр уверенным голосом сказал:

— Ноне увидим князя Шаховского, придёт он на богослужение в Воскресенский собор. Потому день у нас будет острый и без просвета. Потом движения потребует. И давай, владыко, покрепче перекусим.

Так и сделали воители, съели по большому куску жареной говядины с хреном, всё брагой запили и отправились на Соборную площадь Рязани. Близился час торжественной литургии. И подумал ведун, что князя Шаховского надо будет перехватить до того, как войти ему в собор. Видел Сильвестр, как всё случится, да отгонял до поры своё видение, потому как морозец по спине от него пробегал.

Праздник Дмитрия Салунского дорог всем православным христианам. С него начинается Дмитриевская родительская неделя, князем Дмитрием Донским учинённая в 1380 году в честь победы над ханом Мамаем в Куликовой битве. В Рязани высоко чтили Дмитриеву субботу. Да и то сказать, не помяни усопших в сей день, так и за тобой придут. Ого!

На площади перед собором — людское море колышется. Сильвестр ведёт Пафнутия поближе к вратам собора, которые пока ещё были закрыты. Ведун на ухо Пафнутию прошептал:

— Владыко, как увидишь Шаховского, читай молитву от осквернения святого Василия Великого.

— Да будет так, — ответил Пафнутий, не ведая о замыслах Сильвестра.

А тут скоморохи появились, народ стали потешать. И у московского ведуна в душе засвербило, руки зазудило показать толпе какую-нибудь чудовинку. Может, распахнуть кежевый кафтан да оттуда седмицу белых голубей выпустить? Но терпит Сильвестр, не нужны ему возгласы одобрения по пустякам. Он уже ведает, что главное событие, к которому шли почти два месяца, вот-вот случится. Волнуется Сильвестр, но под рыжей бородой как увидишь лицо? Худо будет, ежели владыко Пафнутий догадается. Может и в нарушение замысел прийти, пропадёт ведунов запал.

В сей миг у дома воеводы послышался шум-гвалт, возгласы: «Слава князю! Слава!» Сильвестр понял: идёт Шаховской. У него сильно забилось сердце, и он подхлестнул себя: «Вперёд, друже! Вперёд!» Он забыл про Пафнутия, глаза его засверкали опаляющим огнём, не дай бог попасть под этот взгляд — сожжёт, но ведун прячет его под суконным шлыком.

Народ близ собора уже расступился, и князь Шаховской возник на паперти со свитой. Удалой молодец смотрел лихо. На нём была распахнутая бобровая шуба, кармазинный кафтан алого цвета, перепоясан серебряным поясом, сабля сбоку, а впереди, на животе, ремешком затянутая, висела кожаная киса, и в ней хранилась государева печать. Прошёлся князь по паперти и речь повёл:

— Славное воинство, ноне пришло мне известие, что царь Дмитрий Иоаннович вылечился от ран, покинул Сомбор, где отдыхал у тестя и тёщи, — угощал ложью собравшихся князь Шаховской. — Теперь он движется с большим войском на Москву. Поможем ему одолеть ворогов! Завтра же скопом выступим на помощь нашему государю! За оружие, русичи! За оружие!

Народ на площади закричал «ура», шапки в небо полетели. На паперти тоже волнение началось. Князь Григорий ещё что-то хотел сказать, но чей-то взор ожёг его, ослепил. В сей миг Сильвестр шлык поднял, и князь увидел его, и хотел что-то крикнуть, но не смог. А руки действовали. Они хватали кожаную кису, а в ней будто раскалённые куски железа лежали. И жгла киса не только руки, но и живот, и уже запахло горелым мясом. Да увидел князь, что на нём кармазинный кафтан загорелся, дымом и огнём пошёл. И, прыгая то на одной ноге, то на обоих, князь трясущимися руками сорвал с пояса кису и, перекинув её с руки на руку, как кусок раскалённого металла, швырнул её от себя подальше. И полетела киса в толпу, попала в руки Сильвестра. А он в сей миг на корточках сидел, и никто не мог толком понять, куда упала киса. Сильвестр спрятал её под кежевый кафтан, но с места не сдвинулся, лишь распрямился, ещё куражиться стал над князем. И Шаховской вдруг встал на четвереньки да лаять начал на приближённых бояр и дворян, бегал за ними, дабы укусить.

Россиянам потеха — хохочут, кричат: «Ату их! Ату!» Да скоморохи на паперти показались и тоже на четвереньках стали друг за другом гоняться. То-то веселье разгулялось!

Сильвестр тем временем степенно покинул площадь, уводя за собой Пафнутия, который всё ещё читал молитвы, поражённый увиденным. Запахнув епанчи и спрятав лица под шлыком и капюшонами, они поспешили в улицу, потом свернули в проулок, бегом добрались до Арсения, который оставался при лошадях, скрылись в возке и велели иноку покинуть Рязань.

— Держи путь к Оке, да берегом гони в Благовещенский монастырь, — распорядился Сильвестр.

В этот же день посланцы Гермогена нашли в монастыре приют. Пафнутий знал настоятеля обители и попросил:

— Брат мой, Сергий, отведи нас в укромное место.

Настоятель повёл гостей в каменное здание монастыря, долго вёл коридорами, переходами и наконец привёл впросторную келью, которую невозможно было обнаружить за тайными дверями. Он распорядился, чтобы путников накормили. И пожилой монах принёс варёного мяса, овощей, хлеба, сыты. Игумен оставил гостей одних.

И когда все трое сели к столу, Сильвестр положил на него кожаную кису с печатью и придвинул к митрополиту.

— Тебе, владыко, хранить её до Москвы.

Пафнутий достал из кисы печать, полюбовался ею, дал остальным посмотреть державного орла.

— Она, сердешная. Ишь, сколько урону державе принесла, попав в воровские руки, — посетовал Пафнутий. — Да буду просить Всевышнего и царя-батюшку, дабы воздали тебе, Сильвестр, за сей подвиг.

— Владыко, не говори всуе. Како можно воздавать хвалу за ведовство?! А ратные дела у нас ещё впереди. Ты уедешь ноне с Арсением в Москву, а я к князю Михаилу Скопину подамся. Ведаю, что помощь ему нужна.

— Ан нет, дети мои. Аз повелеваю так: ты, Арсений, возьмёшь печать и верхами в Кремль. Тебе, Сильвестр, коль решил, идти к Скопину. Да проводишь Арсения до царёвых воевод в Коломну. Мне же здесь быть. Грамоту Гермогена народу донесу, в чувство рязанцев приведу, бояр, дворян вразумлю.

Сильвестр никак не отозвался на сказанное Пафнутием. Конечно, Арсения нельзя оставлять одного, пока с надёжными воеводами путь не сведёт. И решил ведун вести с собой Арсения к воеводе Михаилу Скопину-Шуйскому, надёжнее которого не знал. Он подумал и о том, что князь Шаховской придёт в себя только после полуночи, и потому предложил своим товарищам провести день в монастыре, отдохнуть, а вечером отправиться в путь.

Пафнутий не возражал. Он давно во всём полагался на Сильвестра.

— Да поможет нам всё превозмочь Господь Бог. — И стал укладываться на скамье спать.

Когда наступил ненастный ноябрьский вечер, Сильвестр и Арсений покинули Благовещенский монастырь и берегом реки, не погоняя лошадей, двинулись вверх по течению в сторону Коломны.

* * *
А в Рязани ещё действовала ведовская сила. В тот миг, когда Сильвестр и Пафнутий скрылись с площади, врата собора распахнулись и все, кто был на паперти, шарахнулись от князя под своды храма. Но и Шаховской следом побежал на четвереньках. Да всё лаял и бросался на бояр, пытаясь их укусить. Наконец прибежали холопы князя, накрыли его пологом овчинным и унесли в придел собора. Князь бился у холопов в руках, пытался вырваться. Пришёл протопоп собора Ефимий, попросил, чтобы князя развернули из полога, окропил его святой водой, крестом осенил, псалом спел:

— «Боже Всевышний, избавь князя Григория, раба грешного, от врагов его, Боже, защити его от восставших, спаси от кровожадных...»

И князь утихомирился, его уже не била трясовица, он смежил глаза, положил руку под щёку, как младенец, и уснул, посапывая.

Окружившие князя вельможи молча вздохнули и с облегчением заговорили. И кто-то заметил, что князь рехнулся умом. А Прокопий Ляпунов, хитрый рязанский боярин, сказал твёрдо, как приговор произнёс:

— Ведуны порчу напустили. Видел я московита в городе. Ждите беды.

И поверили боярину Ляпунову, поспешили уйти от рехнувшегося князя. Он остался лишь в окружении своих холопов.

В себя пришёл князь Григорий в полночь. Полог отбросил, сел на скамье, головой помотал, холопов увидел и всё, что случилось утром на паперти собора, ясно вспомнил: как живот ему обожгло, как кису раскалённую сорвал с пояса и бросил в толпу, как на четвереньки встал и лаял по-собачьи, за боярами гонялся.

И закачал Григорий головой, руками её обхватил, заскулил по-щенячьи, на людей не смея поднять глаза от стыда и позора, от всего ужасного, что приключилось с ним. Он стал шарить по поясу, чтобы вырвать из ножен саблю и вонзить себе в грудь. Но не было при нём сабли. Холопы смотрели на него жалостливо. Он застонал, закрыл лицо руками да так и замер.

* * *
Наутро митрополит Пафнутий покинул монастырь и ушёл в город. Он был похож на простого монаха. И на него никто не обращал внимания, потому как в Рязани в эти дни было много чёрных паломников. Родительская неделя продолжалась, и во всех церквах, соборах города шла служба. Но странно было видеть то, что в храмах было верующих меньше, чем на папертях и близ них. Все обсуждали вчерашнее, из ряда выходящее ведовское действо. Все сошлись в мнении, что князя Шаховского околдовали, что он жертва чародеев, да были и такие, кто кричал, что своими глазами видел колдуна, на чёрного лешего смахивающего. Но большая часть горожан подвергала сомнению появление в городе колдунов.

— Како же они могли среди нас явиться, ежели в тыщу глаз смотрели окрест? — спрашивал торговый человек Пафнутия, толкавшегося в толпе близ церкви Казанской Богоматери. Пафнутий своё мнение выразил:

— Обманом жил князь. Оттого и наказал его Всевышний.

— Эка невидаль! Да ноне обманом все живут, кто не сеет, не пашет. Вот Ивашка Болотников достигнет Москвы, и тогда уж... — размахивал руками шустрый подьячий.

— Ты про князя слушай, — перебил подьячего стрелец.

— Честные рязанцы, — продолжал Пафнутий, — вы же видели, как князь Шаховской выхватил из груди душу свою и швырнул её в толпу. Да в той толпе в образе чёрного пса сам дьявол притаился. Он и унёс душу князя. Сам же князь в собаку превратился. И сие вы видели. А кто не верит мне, идёмте к палатам воеводы и спросим князя, кому он душу продал.

— Верно говорит монах, — крикнул стрелец.

— Да пусть он грамоту напишет, — продолжал Пафнутий, — что не продавал души, и печать к ней государеву приложит.

— От голова так голова! — воскликнул лихой стрелец. И к горожанам повернулся: — Эй, земляки мои косопузые, айда к воеводским палатам, потребуем от князя грамоту!

— Айда! — отозвались сотни голосов.

— Долой слугу сатанинского! Его псарня все харчи в Рязани полопала, а толку на шиш! — забушевали рязанцы.

— Очистим Рязань от пришлых!

— Доколь воеводы обещать Москву будут!

Народ двинулся на главную площадь города. Крики нарастали, волнами перекатывались над толпой. И Пафнутий выкрикивал то одно, то другое, но про грамоту с печатью не забывал напоминать.

Вскоре перед палатами воеводы шумела тысячная толпа рязанцев. Они требовали, чтобы показался князь Шаховской и утвердил бы место своей души грамотой с печатью. Но из палат воеводы долго никто не показывался. И тогда толпа зашумела грозно, требовательно. И все кричали в один голос: «Долой Шаховского! Долой продавшего душу сатане!» И кто-то уже призывал ворваться в палаты, вытащить князя на площадь. Но палаты охранялись — и стволы мушкетов нацелились на горожан. И в это время на втором прясле воеводских палат распахнулось окно и показался известный всей Рязани боярин Григорий Сумбулов. Он, как и Прокопий Ляпунов, был воеводой большого отряда рязанских ополченцев. Григорий снял шапку и крикнул:

— Миряне, слушайте! — Стало тихо. Он продолжал: — Ноне в ночь князь Шаховской бежал из Рязани! Некого судить! А кто смелый, идите вдогон. — И Григорий Сумбулов закрыл окно.

Народ не поверил. Кто-то крикнул:

— Спрятали воеводы!

— Айда в палаты!

— В палаты! В палаты! — кричали отовсюду.

Назревали острые события. Стражи палат изготовились к стрельбе. Вот-вот могла пролиться кровь. И тогда Пафнутий поднялся на паперть собора и крикнул:

— Миряне, Сумбулов не обманет! Нет резона боярину с сатанинским выродком путаться. А чтобы поверили мне, я иду в палаты и всё узнаю. Эй, стрелец, вот ты! — Пафнутий указал на бойкого стрельца.

— Яков Бобров я, сын Иванов, — отозвался стрелец.

— Вот и пойдёшь со мной, Яков. — И Пафнутий стал пробираться к палатам воеводы. Ему уступали дорогу и с удивлением смотрели на смелого инока. Перед воротами воеводы Пафнутий остановился, крикнул толпе: — Мы вас позовём, ежели что.

А Яков уже стучал в ворота.

Прошло минуты две, когда открылась калитка и в ней показался дворецкий.

— Веди нас к воеводе Григорию Сумбулову! — сказал решительно Пафнутий и шагнул за калитку.

Митрополита и стрельца привели в трапезную. У стола сидели хозяин дома Григорий Сумбулов и воевода Прокопий Ляпунов.

Пафнутий знал этого красивого, умного и дерзкого человека, храброго и в военном деле искусного. Пафнутий скинул монашескую рясу и возник перед ними в платье митрополита, с панагией на груди. Бояре узнали Пафнутия. Да виделись с ним совсем недавно в Москве в день канонизации царевича Дмитрия.

— Отче владыко, что привело тебя в наш мятежный город по чернотопу? Холод, снег, а ты?.. — спросил скорый Прокопий.

— Всевышний указал мой путь. Службу здесь начинал, оттого и радею за Рязань-матушку.

Сумбулов и Ляпунов склонили головы.

— Благослови, владыко.

— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа. Аминь! — И трижды осенил обоих крестом.

— Вкуси пищи с нами, — пригласил Прокопий.

— Се можно. Яков, иди к столу, — позвал он стрельца, и сам сел на скамью рядом с ним, мясо ему пододвинул, хлеба. Себе то же взял, ел нежадно, выпил сыты, спросил: — Вы слышите, как гудит люд, в обман введённый?

— Милостью просим, не вмени в вину. Слышим и знаем. Да голова разламывается, — начал Сумбулов, — от дум: где правда, за кем идти? Так ли верно, что Дмитрий жив? Так ли правдиво, что он убит в Угличе? Кому верить?

— Вы истинные православные христиане и знаете, что нам с латинянами-еретиками не по пути. А кому Гришка Отрепьев служил? Кому Мишка Молчанов служит? Кому князь Шаховской присягнул? Всё еретикам-латинянам. Вот и скажите православным рязанцам правду, что с еретиками вам не по пути. Не так ли я говорю, Яков?

— Истинно, отче владыко! — живо отозвался стрелец и встал.

— Болотников в туретчине был и в Риме кружил. Он не христианин, но слуга Рима и Польши, а ещё разбойник, несущий знатным людям казнь. А вы россияне — и служите России с Богом. — Пафнутий ещё выпил сыты и встал. — Идите к народу и поговорите с ним, куда поведёте и нужен ли вам Болотников.

— И поговорили бы, да нет обаяния к царю. Воздвигли его не державой, а токмо Москвой да Шубниками.

— Да суть не в том, кем избран! — Пафнутий пристукнул пальцами по столешнице. — Сей князь от кореня великих государей русских, и он имеет право на трон! Сие помните. Он, да Романов Фёдор — увы, ноне Филарет. Ещё Мстиславский Фёдор. Вот державные мужи, которые, как бы и достигли трона, перед матушкой Россией безвинны.

— Вот оно как прелюбезно растолковал владыко, — удивился Прокопий Ляпунов. — А мы тут в разбое царя Василия виним. — И прищурился русский удалой боярин хитро: — А маны тут нет, владыко? Чего бы ему державный Собор не созвать, не крикнуть?

— Не оправдываю. Да мало времени у него оказалось. К тому же спешил ухватить Мономахову шапку. Она в отраду лишь тогда, когда на голове. Но сладости на троне Василий не нашёл. Не приведи Господь иметь его долю. — Пафнутий строго глянул на Прокопия: — Так где, боярин, князь Шаховской, что сказать рязанцам?

Прокопий встал, перекрестился на передний угол:

— Вот те крест, владыко, убежал в полночь!

— Верю. Ну мне пора к православным.

— Владыко, какой резон? — остановил его Прокопий. — Мы не чужие им и погутарим с рязанцами. И русские же, в обиду Русь не дадим. И коль в путь куда тебе, владыко, проводим, коней дадим.

— Ан нет, обет мною даден, правду донести. А и вы со мною в притинные пойдёте. Вот и резон. Я-то уйду со своей правдой. Вам же с ними, чтоб без клятвы. Так ли, Яков?

— Так, отче владыко! — ответил стрелец.

И все четверо вышли на красное крыльцо. Рязанцы гудели и нетерпение проявляли: пора в церковь идти.

Пафнутий и помог горожанам без затяжки уйти с площади в храмы:

— Миряне, воевода Сумбулов правду изрёк: нет в палатах князя Шаховского. Да будем надеяться, что он от Божьей кары не уйдёт. Он стакался с еретиками. Ивашка Болотников у него разбоя для. — Пафнутий возвысил голос: — Люди православные, помогите своей отчизне войти в благолепие, кое видели при царе Фёдоре Иоанновиче.

Но не всем по душе пришлось выступление Пафнутия. Да многих поразило то, что, уйдя в палаты воеводы монахом, он явился перед ними в одеянии митрополита. Неожиданно с площади в Пафнутия полетели палки, камни, раздался призыв:

— Сарынь! Сарынь! Чего терпите холуя Шуйского? Руду пустить!

— Миряне, держите буйство в узде! — крикнул воевода Ляпунов. — Владыко Пафнутий наш земляк и заботится о нашей благости.

— Сарынь! Сарынь! — неслось из одного места с площади.

Но подняли голос рязанцы, и там, где кричали «сарынь», возникла потасовка. Стрелец Яков ринулся в ту свару. А Ляпунов взял Пафнутия под руку и повёл его в палаты.

— Рязань полна татей. Ивашка Болотников всех сидельцев тянет за собой. У него не войско, а шайка, всюду она в разбой идёт. Тебе, владыко, опасица грозит одному ходить. Ну да мы тебя побережём. И стрелец Яков при тебе встанет. А князя Шаховского мы зря упустили. Печать государева при нём, и смуты она прибавляет.

Пафнутий не стал разуверять воеводу в том, что печати у Шаховского больше нет. Он лишь глянул на воеводу значительно, но ничего не сказал.

В Рязани митрополит не задержался. На второй день родительской недели он попросил у Прокопия лошадь, возок да людей, дабы проводили до Тулы, которая отступилась от Москвы в заблуждении и тоже, как Рязань, потянулась к Ивану Болотникову. Там ни воеводы, ни архиереи не внушали доверия в преданности царю России.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КЛИЧ ПАТРИАРХА


В праздник Дмитрия Салунского и всю родительскую неделю Успенский собор Кремля, освещённый тысячью свечей, казался волшебным храмом. С раннего утра его заполняли прихожане, чтобы помолиться за родных и близких, вознестись душами во время пения, чтобы в самый возвышенный миг звучания псалмов, когда приходило очищение от земных печалей, возникала божественная тишина, увидеть патриарха. В сей миг открывались врата алтаря и выходил из них в торжественном облачении боголюбец Гермоген. И снова величаво возносил к Господу пение многоголосый хор певчих. На патриархе была голубая мантия, панагия и животворящий крест. В одной руке он держал жезл святого Петра, в другой — кадило. Он начинал проповедь торжественной литургии.

— Помилуй меня, Боже Всевышний, ибо на тебя уповает душа моя, и в тени крыл твоих я укроюсь, доколе не пройдут беды. — Лик Гермогена суров, почти мрачен. Да и откуда светиться радости, если держава пылает в огне междоусобицы. Ивашка Болотников с татями перешагнул через Заокский край, с ходу и с малыми потерями захватил крепость Коломну, в скоротечной же стычке на реке Пахре избежал разгрома от рати князя Михаила Скопина-Шуйского, и, бросив ему на избиение ватагу мужиков, сам пошёл дальше. Всей силой своего войска навалился на князя Фёдора Мстиславского и других старых воевод, нанёс им большой урон близ села Троицкого в семидесяти верстах от Москвы и вольно достиг села Коломенского, расположился в нём станом, занял царский дворец — всего в десяти верстах от Кремля.

Болотников скоро обнаружил характер своего восстания. Он крикнул россиянам: «Боярским холопам побить своих бояр, жён их, вотчины и поместья их захватить, шпыням и безыменникам, ворам торговых людей побивать, имение их грабить». Да призывал Болотников к себе всех татей и разбойников, давал им боярство, воеводство, окольничество и даже дьячество. Много жадных нашлось, многим захотелось достичь богатства, титулов, отняв всё это у других. И покорялись Болотникову малые военные города вокруг Москвы: Малоярославец, Можайск, Волоколамск, Рогачёв. Москва охватывалась железным обручем. И мыслил Болотников стянуть сей железный обруч до потери живота последним москвитянином.

— Но православная Русь непоборима, — звенел голос патриарха. — Встала на пути вора и еретика Ивашки Болотникова опора христианской веры Тверь. Поднял хоругвь сопротивления архиепископ Феоктист. Он собрал клириков и приказных людей и всех истинных православных верующих Твери и епархии и укрепил их постоять за веру, за отчизну. Он позвал их защищать святую церковь от поругания латинян и еретиков. Он призвал тверчан постоять за крестное целование царю Василию. Вышли тверчане всем миром на врага и погнали его, многих плениша. Хвала тверчанам во веки веков! — продолжал Гермоген проповедь. — Готово сердце моё, Боже, буду петь и славить Тебя.

События менялись с каждым часом, уже во время вечернего богослужения Гермоген поведал прихожанам о том, что Ивашка подошёл почти к самой Москве и готовит удар по первопрестольной. И Гермоген вознёс гневные слова в адрес вора:

— Всевышний Господь, очевидец страданий народных, защити детей своих от врагов, защити от восставших на меня, спаси народ от кровоядцев и разбойников. — И Гермоген послал анафему и отлучение от церкви атаману Болотникову, епифанскому сотнику Истоме Пашкову, сотнику Юшке Беззубцеву, а с ними тулякам, которые заворовались и целовали крест вору. Да пуще всех проклял Гермоген с амвона главного собора России князя Григория Шаховского, «родителя» самозванца второго. Однако Гермоген нёс и похвалу тем, кто защищал вековую Русь.

— Хвала детям Божиим смолянам. Они не ждут хорошего от нового самозванца, который продал душу полякам и готов был уступить им Смоленск. Они собрались войском вкруг воеводы Григория Полтева, идут на помощь Москве. Они очистили от врагов Вязьму и Дорогобуж.

И после проповеди Гермогена верующие покидали собор с жаждой послужить Отечеству, молодые шли в ополчение, которое собиралось в первопрестольной по воле царя Василия Шуйского. И один за другим полки ратников уходили на позиции под Коломенское, дабы встать против войска Болотникова.

Вести о событиях в державе поступали к Гермогену каждый день и со всех концов, охваченных смутой. Вот пришёл по первому крепкому морозу в палаты патриарха его старый побратим ведун Пётр Окулов, принёс нужные вести из Калуги. Рассказал, как изменой князей воевод Михаила Борятинского и Ивана Воротынского была захвачена Ивашкой Болотниковым Калуга. Гермоген в тот же день встретился с царём Василием, поведал ему о событиях под тем городом. Попросил:

— Ты верни сей град. Да воевод нужно пленить и наказать.

На другой же день двинулась под Калугу рать воеводы Ивана Шуйского. И не сносить бы атаману Ивашке головы, да воеводы-изменники опять ему помогли. И был в том тайный сговор не только Борятинского и Воротынского, но и многих других вельмож, которые хотели царю худа.

С малой колоколенки смотрели они на Россию, считал патриарх. Все они пеклись больше о своих интересах. Многие заботились лишь о том, как вернее сохранить блага, данные им Лжедмитрием. И лучшего не придумали, как ринуться на поиски нового самозванца. Вельможи не спешили на зов царя Василия, когда он призывал их действовать в пользу державы.

Гермоген понимал царя Василия, когда тот вынужденно назначал в полки воевод, не блистающих умом, не имеющих опыта. Патриарх вспомнил, как бездарно дали себя разбить на реке Лопасне московские воеводы воеводе повстанцев Истоме Пашкову. Печалился и негодовал патриарх. И как он радовался, когда в Москву приходили добрые вести с полей сражений. Того же Истому Пашкова побил вскорости вездесущий князь воевода Михаил Скопин-Шуйский. И в новой проповеди Гермогена уже звучала похвала славному воеводе-поборителю Михаилу.

И царь воздал ласку и милость племяннику, к 17 рублям годового жалования добавил ещё пять рублей. Гермоген счёл такую «доброту» к лучшему воеводе недостойной.

— Зачем сия подачка Скопину? Поставь его воеводой над всей русской ратью — вот достойный венец его ратному подвигу.

Царь Василий посмотрел на Гермогена подозрительно. В душе появился холодок. «Уж не хочешь ли ты, святейший, отнять у меня последнюю власть? — подумал Шуйский. — Мало я отдал её боярской Думе и Земскому Собору». И сам упрекнул Гермогена:

— Нужно ли тебе, владыко святейший, в государевы дела вникать? Я не царь Дмитрий. Тот был щедр к царедворцам и воеводам без меры. Но разорил Россию так, как не разорял Мамай.

Патриарх больше не возражал государю и ушёл от него в глубоком раздумье. Почему Василий назвал самозванца Дмитрием? Церковь уже доказала, что царевич Дмитрий убился пятнадцать лет назад. И церковь причислила великомученика Дмитрия к лику святых. Истинные россияне уверовали в смерть сына Ивана Грозного. И все земли, что лежали севернее и восточнее Москвы, верно служили царю Василию. Там россияне помнили, что Шуйский тоже из Калитиного рода и по праву занимает престол. Да помнить бы и южанам сие, не восставать супротив законного государя. Ан Всевышний лишил их памяти, и за это они понесут суровую кару. Размышления Гермогена привели его к мысли о том, что пора не коснея писать грамоту ко всей православной церкви России и сказать в ней о том, что он, глава церкви, думая о бедах державы, просит россиян, дабы навели порядок в своём доме, как сие делают женщины накануне Рождества Христова и Пасхи.

Слово и дело у Гермогена не расходились, он ничего не говорил всуе. Ночь патриарх простоял у налоя, а потом два ноябрьских дня из Патриаршего приказа во все российские епархии скакали сеунчи с грамотами патриарха.

«Иерархи, помните, — писал Гермоген, — что вор и еретик Гришка Отрепьев убит из мушкета боярским сыном Григорием Валуевым, а святые мощи истинного царевича Дмитрия волею благочестивого царя перенесены в Москву, в Успенский собор. Но воры, забыв православную веру, говорят, будто самозванец жив. Они восстали против законного царя Василия, собрали вокруг себя толпы ярыжек и татей, увлекли много честных россиян и, хотя встретили сопротивление в Смоленске и Твери, теперь стоят в селе Коломенском под Москвой.

А потому повелеваю вам, иерархи и клирики, читать сим грамоту народу многажды и следить, чтобы пели по церквам молебны о здравии и спасении Богом венчанного государя, о покорении ему всех врагов, о усмирении царства. Повелеваю же поучать православных не смущаться тех воров, злодеев и разбойников, кои ушли служить новому еретику из Сомбора». И добавлял каждому клирику: «Коль увидите воровские грамоты с государевой печатью, не давайте им веры и людей отвращайте. Да поможет вам Господь Бог!»

Декабрь оказался не по-зимнему горячим месяцем. Слово патриарха к россиянам вскоре же дало свои плоды. Митрополит Казанский Ефрем, которому Гермоген передал епархию, узнал, что жители Свияжска увлеклись злодеями, изменили государю. Он скоро выехал в Свияжск, наложил на горожан запрещение и повелел местным клирикам не принимать от изменников церкви никаких даров. Он прочитал во всех храмах грамоту Гермогена, обличил злодеев, послал им анафему. И свияжане одумались, они смиренно били челом царю, дабы простил их вину. Они просили патриарха, чтобы снял с них запрещение. А ещё по воле митрополита Ефрема свияжане собрали ополчение и послали его защищать Москву от разбойного войска Ивана Болотникова, который уже показал своё лицо и был врагом всех честных россиян.

Царь Василий простил свияжан, никого не наказал, не подверг разорению за измену. И Гермоген разрешил митрополиту Ефрему снять с горожан запрещение. Да послал от лица всего православного Освящённого Собора благословение в Казанскую епархию.

«Брат мой, Ефрем, я рад, что вижу в тебе доблестного пастыря. Храни честь православной церкви. Во имя Отца и Сына и Святого Духа».

В первых числах декабря, на Екатерину-санницу, вернулся из долгих странствий Сильвестр. Худющий, борода свалялась, одежонка поизносилась, лицо — прокалённая красная медь, а глаза ещё зеленее да какие-то буйные, злые. Его встретили как после долгих лет странствий, все ему были рады, и он отогрелся сердцем, повеселел. Его отправили мыться, постригли, переодели во всё чистое, новое и послали к патриарху.

Гермоген тоже был несказанно рад возвращению Сильвестра. Ан в словах сие не выразил, но поблагодарил за возвращение печати.

— Поведали мне, как ты её добывал. Эко силу в себе носишь богатырскую! — Гермоген обнял Сильвестра. — Буду просить государя, дабы дворянством тебя пожаловал.

— Отче святейший, как можно — ведуна... Да от меня столбовые дворяне шарахаться будут. И совсем не то время, чтобы чинами-званиями тешиться. Ты, святейший, повели ноне же всем монастырям московским воев принимать. Идут они на твой зов и конные, и пешие, обозами, и ватагами за Москву постоять!

— Ведаешь подлинно?! — строго спросил Гермоген.

— Видел по всем дорогам, что на полночь от Москвы. А на Смоленском тракте обозы с воями до Можайска.

— Коль так, распоряжусь! — И Гермоген позвонил в колоколец.

Появился дьякон-услужитель.

— Сын мой, шли скоро гонцов по московским монастырям, дабы воев моим именем принимали, на прокорм всех ратных людей ставили. Да позови Катерину.

— Слушаю, отче святейший, — ответил дьякон и ушёл.

Катерина пришла быстро. И будто солнце заглянуло в палату. Шёл ведунье тридцать девятый год, а ничего она не потеряла от былой красы и яркости. «Царственнее стала», — отмечал не раз Гермоген, любуясь своей домоправительницей. А она будто и не замечала своей величавости, вся в хлопотах с утра до вечера.

— Дочь моя, ещё прибавлю тебе забот. Ноне же сходи к купцу Смирнову, что хлебную торговлю держит. Пусть для меня ежедённо двести караваев по двенадцати фунтов выпекает. А куда доставлять, утром скажем. Воев кормить надо.

Патриаршая казна за тот год, что на престоле сидел Игнатий, сильно оскудела. Но Гермоген пополнил её своим вкладом, и не поскупился, велел принимать ополченцев за свой счёт. Да брашно чтобы келари монастырей на торжищах покупали свежее, кормили людей вволю. Потому как знал бывший воин-казак, что на сытый-то желудок отечество защищать легче, нежели на голодный.

Одними из первых в Москве появились ярославские и владимирские ополченцы. Прикатили на санях, обозами. Весёлый, заводной народ, частушками оглушили Москву. А тут ещё и Катеринин день наступил. И в эту пору на Руси частушкам самая воля.


Купи, тятенька, конька
Золотые ножки!
Пойду Манечку катать
По большой дорожке!

Царь Василий, узнав о стараниях Гермогена, с облегчением подумал, что скоро наступит усмирение в междоусобице, ежели за дело взялась церковь да во главе с воителем Божиим Гермогеном. Он попросил патриарха показать ему грамоты, которые рассылал по России. Списки грамот Гермоген хранил в приказе. Царю показали их. Прочитав, царь Василий подивился мудрости патриарха. По разумению Василия, Гермоген делал всё, что и нужно было делать ему, царю всея Руси. В душе возникло короткое чувство досады: «Эвона как рьяно действует, наперёд меня скачет», — да погасил в себе царь досаду, тёплое слово сказал:

— Ты, владыко святейший, и мне в отцы заботливые Богом дан.

Болотников ещё стягивал в Коломенское своё войско, чтобы удар по Москве поувесистее был. А патриарх уже прочил армии Болотникова провал во всех её воровских действиях. Он видел, знал, что рать Ивашки вроде бы раскололась на три части, и две из них, более крупные и сильные, стояли на том рубеже, когда только один шаг отделял их от слияния с государевой ратью.

Истома Пашков, шедший рядом с Болотниковым на Москву, понял, что «большой воевода» не только ненавидел бояр и дворян и всю другую знать, но и к своим сотоварищам, казакам и крестьянам, относился с высокомерием, считая их быдлом, нужным ему только для того, чтобы подняться на вершину власти.

Знал Истома Пашков, что в случае победы над Василием Шуйским и его ждёт участь всех бояр и дворян, которых атаман задумал уничтожить. А что ждёт воинов его отряда, всё больше детей боярских и дворянских, которые верили ему, Истоме? Рассказал Гермоген и об отношениях между рязанским воеводой Прокопием Ляпуновым и атаманом Болотниковым. Иван вовсе не доверял ни в чём Прокопию, ни о чём с ним не советовался. А после того, как узнал, что Прокопий попустительствовал пропаже государевой печати, он пригрозил Ляпунову жестокой карой. Да воевода Ляпунов был не из тех, кого Болотников мог напугать; вот и нашла коса на камень. Тут и Пафнутий вбил свой клин между воеводой и атаманом.

И выходило, по Гермогену, что в стане врага нет согласия и понимания. И те грамоты, какие засылал враг из своего стана в Москву, не есть суть истинного положения в войске Болотникова. В составлении воровских грамот не участвовали ни Пашков, ни Ляпунов.

Уже в начале ноября Москва превратилась в большой военный лагерь. И всё помимо воли государя, всё заботами Гермогена и церкви. Царь об этом знал, сам готовил войско со старанием. И на Гермогена даже осерчал. «Не свою справу святейший взял в руки», — думал он. Шуйский сам хотел возглавить не только государеву рать, но и народное ополчение. Да выходило, что Гермоген его опередил.

В дни святого Матвея, когда зима потеет, шутили московиты, царь Шуйский проехал в карете по Москве и удивился её многолюдию. И неожиданно радость в душе царя проснулась: не видел он в россиянах страху и паники пред врагами, которые были совсем рядом. Объехав весь Китай-город и Белый город, заглянув на Кузнецкий мост и на Пушечную, царь Василий вернулся в Кремль и подогнал коней к патриаршим палатам.

В сей час у патриарха в трапезной шёл совет с архиереями Москвы. Был тут и митрополит Пафнутий, вернувшийся из вояжа.

— Брат мой, — спросил его патриарх, — почему Прокопий Ляпунов со своим войском ещё не отошёл от Ивашки?

— Да не упрекни за дерзость, святейший: грехи воюет, дабы в ад попасть. А других причин не ведаю.

Но у Прокопия были другие причины, пока потаённые. Да близилось время им обозначиться.

Тут о царе доложили. Он вошёл попросту, будто и не государь, а прежний князь-боярин.

— Отче святейший, ты бы молил Бога с архиереями во здравие державы, а мы воевать с разбойниками будем, — с упрёком заявил царь Василий — переменчиво царское настроение.

Но Гермоген не принял упрёка, потому как не заслужил, и к перемене царского настроения равнодушен остался.

— Ты, государь-батюшка, прости за прыть. Но ущерба твоей чести не вижу. Русские архиереи, — Гермоген обвёл рукой собрание, — всё делают во имя царя и державы. А Господу Богу мы молимся денно и нощно, как велит твоя заступница Матерь Божья.

Царь подобрел. Стал архиереев рассматривать, потому как подслеповат был. Гермогену ответил:

— Спасибо тебе, златоуст и твёрдый адамант. Пока ты рядом со мной, мы одолеем напасти.

Гермоген поклонился царю, осенил его крестным знамением.

— Во имя Отца и Сына... Аминь. Тебе нужно знать, государь-батюшка, сын мой, к чему готовятся архиереи. Потому присядь и послушай.

Царь сел в кресло и взялся теребить реденькую бородёнку.

— Говорите, чем порадуете царя, святители.

— Крепости для войска царёва в день битвы с Ивашкиными ворами все архиереи пойдут среди ратников. Да не пощадим живота спасения для матушки России, — ответил царю Гермоген.

Царь не возразил. Знал он, как важно поднять дух войска. И сам он думал быть в день сражения на поле битвы. А день сей придёт сразу же после скупого праздника в честь мучеников Платона и Романа. В дыме и грохоте пушек прокатится по обагрённым кровью полям Подмосковья. Печальный, жестокий, немилосердный, порождающий вдов, сирот и калек день.

«Да будет ли он последним?! Какая благость пришла бы на землю», — подумал царь, ощущая на спине озноб. И сказал архиереям:

— Покуль вы есть, пастыри воинства Христова, Россия никогда не потеряет своего лица. Готовьтесь к подвигу, отцы. Ивашку мы побьём через два дня. — Царь Василий встал и медленно направился к двери. Гермоген проводил его. Возле двери царь остановился и сказал Гермогену: — Отче святейший, приходи ноне ввечор.

После совета с иерархами у Гермогена была ещё одна беседа. Он позвал к себе Сильвестра, Арсения, а с ними любимого патриархом Иовом дьяка-лазутчика Луку Паули. Он долгое время где-то странствовал, возмужал, чёрные волосы покрылись инеем седины, но всё так же был подвижен и крепок. Гермоген посадил всех к столу, на котором стояло вино, угощение, повёл разговор:

— Я позвал вас, дети мои, дабы попросить послужить России. Ты, Лука, многое сделал при досточтимом Иове, знаешь, как ходить во вражеский стан. И ты пойдёшь, на то есть Божья воля, к Истоме Пашкову и скажешь ему, что вскорости быть ему повелением царя Василия дворянским головой в Калуге. А нужно от него во имя Руси не поднимать оружия на царское войско второго декабря и уйти с воями подале от Коломенского. Готов ли идти, сын мой?

— Мне лестно делать то, что во благо России, — ответил дьяк Паули, родом грек из Корсуни. Его глаза светились умом и живостью.

— С тобой пойдёт отец Арсений, — продолжал патриарх. — Ему под Коломенским каждый куст ведом.

Арсений встал и поклонился Паули. После того как инок вернулся из-под Рязани, царь пожаловал ему вотчину. Арсений принял дар, но в пользу Донского монастыря, который не хотел покидать.

— Зачем сам на землю не сядешь, не снимешь схиму? — спросил тогда царь.

— Я воин Христа нашего Спасителя, но не землепашец.

— Тогда купи себе коня и саблю булатную, — пошутил царь Василий и добавил в подарок десять рублей.

— Приму с благоговением, — ответил Арсений.

Теперь Гермоген смотрел на Сильвестра.

— Идти тебе к Прокопию Ляпунову. Да напомнишь ему, что крест целовал на верность царю и слово чести дал отойти от Ивашки. Вижу заблуждение Прокопия, верю в его честь.

— Всё так и поведаю, отче святейший. Ан и я скажу воеводе...

— Потому и посылаю, — открылся Гермоген. И показал на стол: — И пришёл час, други, вина выпить. А там и в путь...

Сильвестр с Арсением не отказались пригубить чару, а Паули откланялся Гермогену и сказал Арсению:

— Через час выходим. Жди меня у Фроловых ворот.

Покинув палаты Гермогена, Паули поспешил к царскому дворцу. Он, как и во времена Годунова, служил царю и патриарху. Дворецкий провёл Паули в Малую палату, где находился Василий. Дьяк изложил, с чем идёт к Пашкову по поручению Гермогена, и спросил:

— Да какова твоя воля будет, царь-батюшка?

— Возвращайся, сын мой. Да пусть тебе светит удача. А мы за тебя помолимся, — ответил царь. И ни словом не упрекнул за то, что он служит патриарху. Царь Василий в эти дни разрушения державы всё глубже убеждался, что ежели бы не Гермоген — не быть ему государем, да и сама держава уже развалилась бы. Царь велел выдать Паули кису с золотом из личных денег. Зная о распрях в Коломенском, он решил перетянуть Истому к себе. Для сего и было приготовлено золото. Но оно Паули не понадобилось. Хватило того, что велел сказать Пашкову Гермоген.

* * *
Спустя два дня, декабрьским ранним утром, раздался мощный колокольный звон. Набат поднял на ноги всех горожан, заставил их покинуть дома, выбежать на морозные улицы, площади. Под набатный звон распахнулись врата всех московских церквей и соборов и из них с пением псалмов вышли на улицы священнослужители, распахнулись ворота московских монастырей — и тысячи иноков двинулись в сторону села Коломенского. И в этот же час из ворот Кремля в открытых санях выехал патриарх Гермоген, а следом — все архиереи, кои вели службу в кремлёвских храмах, служили в монастырях.

Набат поднял на ноги не только Москву, но и все окрестные сёла, деревни. Он достиг Коломенского, где в этот ранний час началось наступление царёвой рати на войско Ивана Болотникова. Главную царёву рать на этот раз повёл мужественный князь-воевода двадцатилетний Михаил Скопин-Шуйский. Он знал, что Болотников будет стоять насмерть. Перед битвой атаман грозился: «Я отдал свою душу Дмитрию-царю и потому клянусь, что войду в Москву победителем, но не побеждённым». Михаил решил помешать Болотникову сдержать своё слово.

Битва началась, «как смоляне пришли к Москве и из городов из замосковских помогли сбираться, а из воровских полков переехали корбнины и иные рязанцы, а царь Василий послал на воров бояр и воевод. Наперёд шёл в полку Иван Шуйский, а в другом полку князь Иван Голицын, а в третьем сановник Михаил Шеин...»

Князь Михаил свёл полки в единый кулак и повёл их на Коломенское. Болотников вышел с отрядами ему навстречу, и у деревни Котлы две рати сошлись. Да недолго противоборствовали. Князь Михаил ударил малой ратью в левое крыло сбоку, в стане Болотникова всё смешалось, его отряды не выдержали фронтального давления и побежали, засели в своём укреплении в коломенском стане. Другие же, отряды Казаков, скрылись за крепкими стенами в лагере Заборье. Князь Михаил придвинул свою рать к стенам острогов и взял их в осаду.

Три дня царские воеводы били по Коломенскому и Заборью из пушек, пытаясь бомбами поджечь строения. Да не удавалось. Казаки умело тушили горящие бомбы мокрыми кошмами. А пока шла осада Заборья, в котором спряталось до десяти тысяч Казаков, к Коломенскому подошли свежие силы смолян, стоявшие лагерем в Новодевичьем монастыре. Они стали теснить войско Болотникова с позиций близ острога, но самой крепостишки не одолели.

На третий день сражения Болотников привёл своё войско в чувство и послал на помощь казакам Заборья отряд в пять сотен во главе с Истомой Пашковым. И скакал на коне рядом с Истомой ещё один никому не ведомый воин — Лука Паули. И все действия Пашкова шли в добром согласии с посланием Гермогена и царя Василия. «И этот Пашков прибыл туда на третий день и, делая вид, что намерен напасть на московитов, обошёл с зада своих товарищей, и сидевших в осаде...» Зоркий и смелый Лука Паули не спускал глаз с Истомы, ещё не доверяя ему. Но вскоре он понял, что Истома не хитрит, но делает всё разумно, верный своему слову, действует так, как был уговор.

Вот царский полк под началом князя Ивана Шуйского двинулся на Заборье, а Пашков сделал манёвр и оказался за спиной полка Ивана Шуйского. Казаки в Заборье ждали, что Истома сейчас ударит князю Ивану в спину. Ан нет, Пашков мирно расположился с ратниками в поле и стал ждать, когда Шуйский вернётся из стычки. А как вернулся, Паули сказал князю Ивану:

— Дворянин Истома Пашков присягнул на верность царю Василию вместе с отрядом. Возьми его, князь, под своё крыло.

Шуйский протянул Пашкову руку, и они вместе пошли к его отряду.

— Пойдёте в битву рядом с моими ратниками, — сказал князь воинам.

Они дружно вскинули вверх оружие.

Казаки, со стен Заборья увидев всё, что случилось близ них на поле брани, испугались. В лагере поднялась паника, и тысячи Казаков стали покидать укрепление, пустились в бегство. Но не все убежали. Ратники Шуйского и Пашкова ворвались в укрепление, многих Казаков захватили в плен, но ещё больше сдались сами.

В тот же час, как только Заборье пало, Иван Шуйский отправил Истому к царю с повинной. И стражей к нему приставил. Паули поспешил к Гермогену — предупредить его о коварном поступке князя Ивана. И было потом Гермогену стыдно за действия царя Василия, чуть не предавшего Истому казни. Как только привели его во дворец, царь спросил:

— Что ты медлил сдаваться в плен? Велено было в первый день уйти от вора, а ты... Вот отдам тебя катам на расправу...

Воевода Пашков был смелый и отчаянный человек.

— Отдай, коль грешен перед Россией, — сказал он без страха. — А медлил потому, что час лучший искал.

Гермоген, который пришёл следом, видел, что слова Пашкова задели царя, и понял, что Василий сей миг может крикнуть рындам, дабы голову снесли заносчивому воеводе. И патриарх подошёл к царю.

— Государь-батюшка, тебе вольно казнить изменников, но Истома не из них. И кошель твой с золотом он не принял. Верну тебе кошель, — говорил Гермоген тихо. — А ты прояви к Истоме милость, даруй ему чин дворянского головы в Калуге. И будет он служить тебе верой и правдой до конца дней своих.

И пока Гермоген говорил, царь смотрел в его лицо, суровое, решительное, и понял, что, не вняв совету, отторгнет от себя первосвятителя. И Василий согласился:

— Будет по-твоему, владыко святейший. — Сказал Истоме: — Ведаю теперь, что действа твои были в согласии с заступником твоим патриархом. И потому жалую тебе село в Венёве и село в Серпухове, а ещё чин полковника, дабы служил царю с пользой.

Истома Пашков, богатырь лет двадцати восьми, плечи косая сажень, глаза тёмно-карие, зоркие, шагнул к царю, на колени опустился, омёты царской одежды поцеловал:

— И сам, и дети мои будут верны России и тебе, царь-батюшка!

— Радуюсь с тобой. Скажи всем воеводам о нашей милости.

К царю прихлынула доброта. Он понял, что уже может сказать о победе над Болотниковым. Ласково посмотрев на Гермогена, спросил:

— Доволен ли ты, владыко святейший, действом государя?

— Вельми, государь. Да справу мы не кончили на сей день. Повели встречать победителей достойно чину и успеху: и воевод и воинов. И позволь грамоту за твоим именем написать в города, кои ещё за Ивашкой, дабы спешили к твоей милости. Ан коснети будут — худо пожнут.

— Победителей встретим с чудотворными иконами, а грамоту составь, владыко святейший. И пропиши в ней, дабы рязанцы, каширяне, туляне, алексинцы...

— С ними паки калужане, козличищи, лихвинцы и белеевцы...

— И всех городов люди, — продолжал царь, — нам добили бы челом и к нам все приехали. Да у себя в городах многих воров побили.

Гермоген слушал, запоминал, а сам думал о Сильвестре, который был ещё во вражеском стане и не давал о себе знать. «Да и кто ведает, где ноне стан Ляпунова и найдёт ли ведун победу над упрямым боярином. Разве что Истома прояснит», — размышлял Гермоген. Но он уже знал, что наступил конец осаде первопрестольной, что царская рать и ополченцы погнали воров-бунтарей от Москвы до предела. И сказал Гермоген царю:

— Нам с тобой, государь, время молебен отслужить. Да в колокола ударить. Пусть знает вся держава, что враг побит. И аз иду службу готовить.

И патриарх покинул царский дворец и, с позволения Василия, увёл с собой Истому Пашкова.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ГРЕХИ РОССИЯН


В глухую полночь праздников Богоявления и Крещения, когда хозяева ставили кресты на домах, дверях и притолоках, когда воду освящали в храмах и на реках, Катерина собралась на Москву-реку, чтобы почерпнуть воды из иордани. Она надела беличью шубу и с кувшином в руках побежала к реке. Катерина ещё не ведала, что повлекло её в полночь к иордани, но страсть в её душе уже горела, и вот-вот ей откроется то, что не могут увидеть простые смертные.Пришла Катерина к воротам, а они решётками закрыты, стражи стоят возле них: ночью никого не выпускают и не впускают в Кремль. Разве что по воле царя и патриарха. Но Катерина не тать, идёт к стражам смело, повелевая им в душе поднять решётку. И Всевышний с нею в согласии, и дремотные стражники исполняют Божию волю ретиво.

И вот уже Катерина за Фроловыми воротами, спешит к спуску на Москву-реку. И туда же тянется московский люд со всего Китай-города и из Белого города. Да за снежной пеленой всё видится Катерине в волшебном свете. Она радуется обильному снегопаду, потому что сегодня это очень хорошо — к урожайному году. Катерина спустилась на лёд. Впереди вокруг иордани движется крестный ход, горят факелы, свечи, освещая хоругви и иконы. Близ Замоскворецкой стороны ещё одна иордань видна, там тоже крестный ход. И Катерине на удивление такое множество московитов на реке в полночь. В прежние-то годы крестные ходы, молебствия и водосвятие начинались с утра, а тут — с полночи. Да пришло много служилых и торговых людей, бояр и дворян. И всё больше мужики — в соку, в зрелых годах. К чему бы сие? Катерина к иордани пробралась, в которой на треноге и на серебряной цепи большой серебряный же крест покоился. Катерина зачерпнула святой воды и к берегу пошла, а как поднялась на крутизну, посмотрела вниз, зябко стало ей и сердцем она дрогнула. Увидела ясновидица как раз то, чего не дано видеть простому смертному человеку. Открылась ей картина великого людского страдания, пришедшего к москвитянам через грехи.

Тут же, над Москвой-рекой, над толпами горожан узрела блаженная Катерина сонмища летающих грешных душ. Будто вороньё над обречёнными кружили души и только не кричали истошно, а глухо стонали и бились крыльями об острые сугробы, нависшие над береговыми кручами. Сонмище душ было разновеликим: вот промелькнула мимо Катерины большая свора — и каждая грешная душа была величиною с дворового пса. А следом пронеслась стая серых ворон, там началось мельтешение галок, чёрных дроздов и даже воробушков. Душа — с воробушка! И все животрепещуще кружили над крестными ходами, над толпами горожан, сбившихся у иорданей. И все чего-то требовали, вымаливали. Их стоны и мольба вынимали из самой Катерины душу, и ей никак не удавалось понять, чего они просили. Катерина поспешила уйти с Москвы-реки, дабы не терзаться от бессилия, да возникла перед нею доченька Ксюша и спасла матушку, прошептала: «Родимая, просят они отпущения грехов!» «Отпущения грехов... грехов...» — звенел в ушах голосок Ксюши.

И стало ясно Катерине, что к иорданям собрались в глухую полночь те, кто нёс в себе злодейство, кто предал ближнего, был шишом, разбойником, обманщиком, клеветником, палачом. Кто поступился честью, унизил и оскорбил женщину, кто потерял Бога, предал, поругал веру, отступился от родителей, от детей, от России, кто сотворил иудин грех.

Сонмище грешных душ не рассеивалось, а становилось плотнее, гуще, стоны слились с завыванием ветра. Люди на Москва-реке воздевали к небу руки, молили Бога о прощении грехов. Но облегчение к ним не приходило. Господь словно забыл о милосердии. Да нашлись и такие, кто слал Богу проклятия. И кто-то, задыхаясь от душившей его злобы, не выдержал мук и бросился в иордань. Река поглощала его мгновение, лишь всплеск брызг обозначал падение тела. И все, кто был рядом, даже не вздрогнули, но смотрели на иордань и ждали новой жертвы.

Катерина содрогнулась от того, что увидела. Её душа, многажды очищавшаяся от самой малой житейской пыли, стала леденеть, будто и её окунули в иордани да выставили на мороз и ветер. И, расплёскивая из кувшина святую воду, ясновидица поспешила в Кремль.

В палатах патриарха Катерину встретил Сильвестр.

— Зачем ты уходила на иордань, почему дрожишь? — спросил он.

Но Катерина не ответила. Сильвестр повёл её в опочивальню, снял шубу, уложил в постель и долго гладил по спине, уговаривал, дабы успокоилась. Но её всё бил и бил колотун. И тогда Сильвестр лёг рядом в постель, прижал Катерину к себе, согрел её своим телом и взял её душевную боль на себя. И Катерина успокоилась, потянулась губами к губам Сильвестра, приникла к ним. И её покинули все страхи, родилось волшебство от близости с любимым, блаженство, которое даёт только любимый, любящий. И Пресвятая Матерь Божья зорко охраняла их от нечистых сил и злых духов. Когда же блаженство перешло в покой и Святые Духи улетели от ложа Катерины и Сильвестра, она сказала мужу:

— Я видела у иордани сонмище грешников. Они сошлись туда к полночи и жаждают очищения. Их нужно привести к Всевышнему, дабы покаялись.

Сильвестр не удивился сердобольности Катерины. Она всегда была чуткой к чужому горю. Но здесь он пришёл в смятение: ведун не знал, как облегчить страдания многих тысяч россиян-грешников.

— Мы токмо можем помолиться за них, — ответил он Катерине.

— Нет, любый, моления мало, — возразила Катерина, — освободить их нужно из неволи. Да посильно сие токмо тому человеку, кто чист перед Богом, как агнец, кто ближе других стоит к его престолу.

— Ты думаешь о патриархе и боголюбце Иове?

— О нём, любый, и утром пойду, и ты пойдёшь, к нашему отцу святейшему и будем просить, дабы привёз в Москву Божьего старца.

Утро пришло своим чередом. В палатах патриарха оно наступило рано. Лишь первые петухи на кремлёвском подворье князя Фёдора Мстиславского начали петь, как патриарх проснулся и встал к иконостасу на утреннюю молитву. Нынче Гермоген спешил в Благовещенский собор вести заутреню — торжественную литургию в честь Богоявления Господня. Извратники в эти дни тайно нашёптывали прихожанам, дескать, нечего слушать Гермогена, потому как он хотя и словесен, но хитроречив и не сладкозвучен. Да было сие наветом на архиерея. Царь Василий, знаток церковных обрядов, находил в речах и пении Гермогена всё, что услаждало душу, «что от блаженных словес его присно народ упояшесь». И Гермоген настраивался на высокий лад, когда к нему в домашнюю церковь пришли Катерина и Сильвестр.

— Отче владыко святейший, прости, что нарушили твоё моление, — сказала Катерина.

— Что привело вас в столь ранний час? — спросил Гермоген.

— Моя вина в том, святейший. Ночью ходила к иордани на Москву-реку и увидела океан людского горя.

— Ведомо и мне сие, ясновидица. Смута нарушила жизнь, вот и маются...

— Прости, святейший, что дорогу перебегу. Не в том беда, — возразила Катерина. — Оно так, лихо принесла свара, но...

Гермоген смотрел на Катерину — лицо её горело вдохновением.

— Что же хотят россияне? Что ты увидела за дымкой?

— Православные християне жаждут отпущения грехов. Да слышала я в их стенаниях имя боголюбца Иова. Ему готовы каяться россияне. И смятение их так велико, что руки накладывают на себя.

Катерина озадачила Гермогена, он бороду теребил, ища вразумительный ответ — и не находил. Да Катерина сама подсказала:

— Ты, отче владыко, возьми повеление царя привезти боголюбца в Москву, а там увидишь, как судьба благостно повернётся.

— Разумна речь твоя. Да пожелает ли царь зреть Иова? Летось святой отец отказал ему. Ан добьюсь своего, дабы государь гордыню смирил. Иов тогда не мог видеть царя.

— И не сомневайся, святейший, в силе своего движения. Ноне государь первым вымолвит державное слово о правдолюбце.

Гермоген не усомнился в словах ясновидицы. Он только попросил позвать митрополита Пафнутия, дабы идти к царю с сотоварищем.

Царь Василий проснулся Богоявленским утром в большом беспокойстве и сразу же спросил постельничего, нет ли ему важных вестей. А они уже были. Лазутчики, которых у царя Василия было много, приносили вести во дворец ежедневно. Ноне один из них ждал царя в приёмном покое с плохими вестями. Иван Болотников, бежавший из-под Москвы после разгрома близ села Коломенского, снова собрал войско более десяти тысяч с огненным боем. И скопом засел в Туле.

Но это была лишь малая часть неприятных вестей. Из Путивля двигался к Туле, а там и к Москве намеревался шагнуть, объединившись с войском Болотникова, донской казак Илейка Коровин. Он принял на себя титул царевича Петра, «законного сына царя Фёдора Иоанновича».

— Да ещё мы перехватили, царь-батюшка, сеунча от рязанских бояр, который мчал в Сандомир, дабы упросить поляков послать на Русь нового царевича Дмитрия, — докладывал лазутчик, — потому как Мишка Молчанов, сказывают, отказался быть самозванцем.

Победовал царь, пережёвывая скорбные вести, и встретил ранних гостей в растерянности. А разговор начал неожиданно с того, что сделало бы, по его мнению, прибавку уважения москвитян к его персоне.

— Надумал я, владыко святейший, почтить достойно память Годуновых...

— С чего это? Сия забота не ко времени, — возразил Гермоген.

— Да како же можно лежать праху государя и царицы с чадом-государем в жалком Варсонофьевском монастыре! Потому хочу от тебя услышать, святейший, что ты скажешь, ежели я повелю перенести их прах к Троице?

— То, что угодно Всевышнему, твори не сумняшеся, — ответил Гермоген. И с горечью подумал: «Не быть тебе истинным государем, не тем озабочен. Державу нужно сплачивать, мятежников достойно наказывать, полякам погрозить, дабы с мечом не ломились в наши пределы».

Царь Василий напомнил о себе:

— Так ты, святейший помоги Ксении Годуновой творить моей волей...

— Помогу, государь-батюшка, — покорился движению царя Гермоген, но не порадовался, потому что поступок Шуйского выдавал в нём мелкого человека. «Уж ежели ты замахнулся сотворить благость былому супротивнику, твори её по-царски, а не по-торгашески, — подумал правдолюбец. — Ишь, расщедрился: оказал почёт в церкви Животворящей Троицы, что на полях. Эка стать: из Белого города в Китай-город перенести!» И собрался упрекнуть царя, что мог бы в кремлёвский собор вернуть, в царскую усыпальницу. Но не упрекнул, потому как пришёл с заботой о живых. — Клирики всё сделают по чину и почёт Годунову окажут. Да ты, государь, не о сём пекись...

— И не токмо об этом пекусь, — перебил царь патриарха. — Ноне ночью посетило меня видение, будто беседую с боголюбцем Иовом о грешных душах. А он и говорит: «Зачем ты со мной в Старицах речь повёл? Хочу в первопрестольной тебя услышать. Вот и ясновидица Катерина тому свидетельница», — и показал Иов на твою домоправительницу. Как сие толковать?

Гермоген переглянулся с Пафнутием. Он успел рассказать митрополиту действа Катерины, и оба они выразили удивление.

— Так и толкуй, государь-батюшка. Благочестивый патриарх Иов нужен в Москве не токмо для беседы с тобой, но спасения для душ православных христиан. Народ московский покаяния жаждет, милосердия ждёт.

— Мало ему моих забот? Или ты молебны не служишь?! Пусть совесть свою умирит, очистит, — серчая, сказал царь.

— Уклоняйся от зла, государь, делай добро, ищи мира и следуй за ним. Не толкай в спину падающего, — поучал строго Гермоген.

— Владыко святейший, я устал! Туман и пелена окутали меня. Помоги же увидеть свет! — взмолился царь. — И допрежь вернём Иова. Виновны мы перед боголюбцем. Да так оно и есть, что он живёт в обиде.

Гермоген вспомнил слова Катерины о том, что царь первым заведёт речь о Иове. Но что дальше будет? И подсказал:

— Так повели же, государь, сей же час мчать за боголюбцем в Старицу. Владыка Пафнутий ждёт государева слова. И ты, батюшка, увидишь свет от доброты своей, украсишь старость отца церкви.

Но царь Василий хитрил. А иначе зачем бы ворошить прошлое:

— Помню, однако ж, твой боголюбец больно ущемил помазанника Божия, отказав минувшим летом. Не повторится ли сие?

И вспыхнул в душе патриарха огонёк, и стоило только подуть на него, как он опалил бы чело гневом.

— Да был ли ты, государь, готов встретить Иова и глянуть в его глаза? — жёстко спросил Гермоген. — И не утруждай ответом. Не был. Лед ещё в душе не растопил от прошлых холодов.

Царь Василий глянул на патриарха и увидел на его лице всё-таки вспыхнувший гнев. По спине у царя пробежал озноб. Он сидел на троне в Малой палате. Гермоген и Пафнутий стояли перед ним. И понял царь, что ему давно бы пора усадить патриарха и внимать каждому его слову: пришёл с добром, а он его по ушам бьёт. Теперь же самая незначительная причина могла породить долгий и непоправимый раздор. «Нет, я не желаю вражды-раздора», — прозвучал в душе царя крик. И к его чести, он не дал воли обиде за суровые, но правдивые слова патриарха. Знал он, что Гермоген никогда и ни перед кем не таил правды. Да и то сказать, сам-то он хотел поиграть со святейшим, дескать, любуйся на царя-батюшку, как он милостив. Ты был в опале от Бориса Годунова, от Лжедмитрия, а он, Шуйский, к тебе благоволит и на трон церкви воздвигнул. «Ну да чего там, забудем о чёрной кошке, мелькнувшей между нами. Иди присядь рядом, попечалуемся вместе над судьбою матушки России», — обкатывал своё оправдание царь Василий.

И Гермоген, зная в сей миг душевное движение царя, не стал больше бросать камней в родник, который и без того замутился. Он помолился и попросил Всевышнего, дабы наставил царя на путь истинный, просветлил ум. И молитва дошла до Бога.

— Твоя правда, святейший. Не принял бы я патриарха по-царски. Тако же маята какая в жизни шла, — оправдался царь. — Да ты действуй моим повелением, как Бог велит.

Гермоген согласился с царём, но сказал — как повелел: — Ноне на вечерне и скажи всем думным боярам, дворянам, архиереям и дьякам, что завтра митрополит Пафнутий уедет в Старицы за святейшим боголюбцем. А мы, дескать, помолимся за него, свечи поставим, силы у Бога попросим старцу, дабы отпущение грехов россиянам свершил.

Сильные слова сказал патриарх царю, и он вновь пришёл в раздражение, но сдержался, миролюбиво произнёс:

— Скажу, как просишь, святейший. Иди помолись за меня, а мы ноне устали.

Гермоген и Пафнутий, поклонившись, молча покинули дворец.

Царь долго сидел без движения. Но думы подспудно текли. Он пожалел, что не поставил Гермогена на место. И понял, что помешал ему страх. В какой раз увидел Василий, что среди всех придворных архиереев только Гермоген его истинный защитник, радетель и воитель за царёву честь, за полноту царской власти. И больше ему не на кого положиться. Вот вернул все привилегии думному дьяку Василию Щелкалову после опалы Годунова, к себе приблизил, а он, опытный мшеломец, уже плевицы вяжет. И Лука Паули как-то принёс слух о том, что Щелкалов тайными путями мешает переговорам Игнатия Татищева со шведами.

А как без них справиться с поляками, которые вновь точат оружие против россиян? Его же, Щелкалова, людишки дважды на неделе в Ярославль рыскают, опальным полякам вести государственные передают, тешат надеждами Маришку и Юрашку Мнишек. «Одна ты у меня опора, Гермоген. И как бы ни сердил, сдержу свой гнев во благо России», — завершил свои размышления царь Василий, успокоился и задремал.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ПОКАЯНИЕ


Наступил февраль-бокогрей, самый светлый месяц зимы, когда небо с каждым днём кажется выше от земли и все святые угодники, коих чтят зимой, возносятся в райские кущи, а на смену им опускаются весенние труженики. Да редко бывает, чтобы февраль не покапризничал. Но Сретение Господне и Макарьев день миновали тихо-мирно. А уж на Ефимьев — завьюжила метелица и всю неделю пометелила. И были у Гермогена причины опасаться, что его посланцы не скоро выберутся из Стариц. Снега-то по дорогам коням по холку.

Так оно и стало. Миновал Тимофей-полузимник — и метели с собой увёл. Пришла Аксинья-полухлебница, баба скорбящая. Да и как не скорбеть, коль у россиян хлеб на исходе. И чистого хлеба печёного каравая, без мякины, без лебеды и иной пустоты, до новины на столах не появится. Аксинья как пришла тихо, так незаметно и ушла, зная, что народ её чурается. Да стало у россиян чуть веселее на душе, когда пришёл первый весенний праздник Ефрема Сирина — запечника, прибаутника, сверчкова заступника.

В День святого Ефрема Сирина, Учителя покаяния, по всей России крестьяне домового подкармливают, приговаривая: «Хозяин-батюшка, прими хлеб-соль да побереги скотинку, гладь жёстко, стели мягко». В первый вечер на Ефрема Сирина мужики до полуночи рассказы ведут про домового, который обитал по избам в виде маленького старичка, но мог обернуться кошкой, собакой и даже тенью на стене.

Ночью после Ефрема Сирина Гермогену приснился короткий сон: шёл он по Соборной площади, а навстречу ему сани малые катились сами по себе и на них седмица собак — как стрельцы в карауле стояли, а кошки с площади на собак смотрели и морды лапками умывали. Проснулся Гермоген и велел услужителю готовиться к торжественной встрече патриарха Иова. Да только стали рассуждать, как лучше встретить боголюбца, на пороге патриаршего покоя появились Сильвестр и Катерина. Предстали они перед патриархом довольные тем, что побывали в Старицах, Иова почтили, в путь собрали.

— Отче владыко святейший, готовь боголюбцу Иову торжественное почтение, — с порога заявил Сильвестр. — На Трифона прибудет в первопрестольную.

— Что так замешкался наш отец? — спросил Гермоген.

— О святейший, враз и не перескажешь, — ответил ведун. — Да главная беда — немощен наш первосвятитель. Ещё дорога опасицу таила, пока тверичи до Стариц от татей не очистили.

— В каких местах ноне боголюбец?

— В Твери пребывал. Да теперь на Клин идёт.

В тот же день из Патриаршего приказа ушло повеление Гермогена, дабы встречали Иова по всем городам и весям до Москвы с колокольным звоном, с крестными ходами, чтобы выносили святые иконы достойных имён и подвигов.

Весть о возвращении патриарха Иова в Москву облетела столицу в одночасье. С утра 14 февраля тысячи москвитян высыпали из домов на Тверскую улицу до ямских слобод и за них многие ушли на тракт. Над церквами и соборами, над монастырями звоны колокольные гуляли безумолчно. В храмах утром литургии прошли, а к полудню клирики устроили крестный ход на Тверской. Шли с хоругвями и знамёнами, с чудотворными иконами и боголепным пением.

Была небольшая оттепель. И потому народ себя чувствовал вольно, гуливо. Знали москвитяне, зачем везли в Москву из Стариц первосвятителя Иова. И встречали его с душевным трепетом.

На улицах Москвы царская каптана появилась в полдень. Её сопровождали две кареты, много тапканов с духовенством и конные стрельцы. Патриарх Иов не показывался горожанам. Они понимали причину сего, не сетовали. И несмотря на это, на всём пути следования до Кремля не прекращался тысячеголосый гул восторга. Православные москвитяне ждали от патриарха милости.

Остановился Иов на Троицком подворье в Кремле. Гермоген навестил его лишь на другой день. Гермоген выглядел ещё богатырём по сравнению с Иовом. В свои семьдесят семь лет был прям и крепок в ногах. А первосвятитель совсем уже сдал — годы давали своё знать, шёл ему восемьдесят девятый год. И раньше-то имел он малый рост, теперь же вовсе походил на подростка. Лицо его утонуло в белокипенной бороде, почти ослепшие глаза скрывали густые и белые нависшие брови. И только голос у Иова не изменился, всё так же был ясен и чист. И память сохранилась отменно.

— Брат мой, Гермоген, я счастлив, что моя молитва дошла до Всевышнего Отца нашего. У русской православной церкви достойный пастырь. Долгие тебе лета, крепкий стоятель за веру.

— Благодарю, святейший владыко. Твоя молитва была искренней и усердной. Но знаешь ли ты, боголюбец, что мы страдаем без твоей милости?

— Ведаю о том. Покаяние у верующих вызрело...

Патриархи сидели напротив друг друга у стола. Иов положил свои руки на столешницу. Они были пергаментной прозрачности. Гермоген потянулся к ним, накрыл их своей ещё крепкой и жилистой рукой. Он почувствовал, что в руках Иова жизнь бьётся так тихо и устало, что, кажется, вот-вот и вовсе покинет их. Гермогену стало тоскливо от предчувствия, он сжал руки Иова, словно пытался удержать их близ себя. И скорбно пожаловался:

— Вельми худо у нас в державе, святейший. Гнев Господен над нами. Да худо будет вовсе, когда ляхи и литовцы вновь нахлынут. — И Гермоген стал молиться, а Иов поддержал его.

— Господи, восстанови нас, — голос в голос начали они. — Просим, Боже, спасения нашего и прекрати негодование Твоё на нас...

...Яви нам, Господи, милость Твою и спасение Твоё даруй нам, — заключили они дружно. И помолчали. Потом заговорил Иов:

— Слышал, что недруги нашей веры не угомонились, ищут нового самозванца.

— Нашли уже. Донесли мне, что в Литве отловили какого-то бродягу. По одним словам, поповского сына из Северской земли, по другим — иудея, который выдал себя за царевича Дмитрия, спасшегося от смерти в Москве. Да будто он уже сидит в Стародубе. И потому, отче святейший, Всевышний снова повелевает нам постоять за Русь.

— Немощь одолела, брат мой. Совсем износился. Разумом зрю движение в себе, а тела не чувствую... Мощи токмо...

— Всё в руце Спасителя нашего, — согласился Гермоген.

И оба снова замолчали. Думал ли о чём Иов, трудно было понять. Лицо стало отрешённым, глаза прикрыты.

Гермоген думал. Он счёл, что нужно поторопить первосвятителя выйти в соборы, принимать грешников с покаянием, отпускать им грехи. Ещё подумал, что первый патриарх всея Руси должен стать знаменем в борьбе с новым Лжедмитрием, знаменем умирения гражданской войны и противоборства иноземцам. Его именем нужно призвать народ к общему покаянию и очищению от скверны раздоров и междоусобий — всё для торжества православной христианской веры, во имя единой России. А чтобы сие получило движение, он, Гермоген, сегодня же разошлёт грамоты во все города, охваченные смутой, призовёт россиян единым духом покаяться в грехах, содеянных против Руси и черномыслии противу законных государей.

А выход Иова к народу Гермоген приурочил к двадцатому февраля, накануне дня Захария-серповидца. Он так и сказал Иову, расставаясь с ним после беседы о судьбах России.

— Отче святейший, мы пойдём с тобой на Красную площадь через неделю, может, раньше. И ты утолишь жажду народную в покаянии. А эти дни отдохни душою и телом. Ноне же на литургию зову.

От Иова Гермоген ушёл к царю и выслушал его жалобу на то, что жить державе нечем, что казна совсем опустела и он, царь, вынужден свои кровные капиталы тратить, жалование выдавать служилым.

— Да разве моей казны хватит, дабы содержать войско, покупать снаряды огненного боя. Помоги, отче святейший, из беды выбраться. Вот думаю кое-какое узорочье продать. Ан никаких сокровищ казны без доходов не хватит все дыры залатать, прорехи заштопать.

— Патриаршая казна тоже пуста, государь-батюшка. Под метлу её очистил Игнатий-мшеломец. А что прибывает, с колёс уходит...

— Так может, повелишь монастырям полуночным дать державе заемно. Порешим с междоусобием, верну с приваром...

Царю Василию можно было верить. Шубник, как и все торговые гости на Руси, умел держать слово, дорожил честью. Помнил Гермоген, как после венчания на царство Шуйский побрезговал жить в царских палатах, осквернённых еретиками да самозванцем, и повелел построить близ дворца невеликие бревенчатые палаты. Как повелось на Руси, в честь новоселья понесли царю хлеб-соль да подарки. А вместе с русскими купцами и иноземные явились с богатыми дарами. Корыстью обуреваемый принял бы дары, но Шуйский не болел сиим злом и отказался от ценных приношений чужеземцев. И Гермоген заверил царя:

— Ты, государь-батюшка, не печалуйся. Церковь и монастыри николи державу в беде не оставляли. Попрошу московских, владимирских, тверских да ярославских клириков раскошелиться, патриаршую казну поскребу. Ефрему в Казань крикну, в Новгород, Псков да Вологду сеунчей пошлю...

— Спасибо, отче святейший, а то и не ведал, что делать. Вот и Дворцовый приказ плохо работает. Жалования разве лишить дьяков да инших. Дьячья спесь заела.

— Мягок ты, государь. Строгости добавь. С думных дьяков круче спрашивай, дабы налоги исполняли, мыту собирали, пошлину. Прикрут к служилым гож!

— Ты, святейший, после Бога первый советчик. Что у тебя-то?

— Мыслю до дня Похвалы Пресвятой Богородицы покаяние открыть. Да исповедь принять с боголюбцем Иовом. Грамоты рассылаю по городам, дабы все храмы сие чинили.

— Да поможет тебе Господь Бог, — согласился царь Василий.

И к двадцатому февраля вся православная Русь знала, что в этот день в главном соборе державы — Успенском — по повелению патриарха Иова будет оглашена с амвона разрешительная грамота о прощении измен и преступлений против Мономахова трона.

С утра в день святого Луки вся Москва пришла в движение. Прихожане заполнили все кремлёвские соборы, все площади Кремля, Красную площадь, все храмы Китай-города и в Белом городе. Всюду начиналось богослужение и покаяние грешников.

В Успенский собор пришли патриархи Иов и Гермоген, митрополит Пафнутий, многие московские архиереи. Пришёл и царь Василий Иоаннович. И начался церковный обряд покаяния. «Иов стоял у патриаршего места, а Гермоген, совершив прежде молебное пение, стал на патриаршем месте. И тогда все находящиеся в храме христиане с великим плачем и воплем обратились к Иову, попросили у него прощения и подали ему челобитную велегласно. В ней православные исповедовались перед своим бывшим патриархом, как они клялись служить верою и правдою царю Борису Фёдоровичу и не принимать вора, называвшегося царевичем Дмитрием, и изменили своей присяге, как клялись потом сыну Бориса Фёдору и снова преступили крестное целование, как не послушались его, своего отца, и присягнули Лжедмитрию, который лютостью отторгнул его, пастыря, от его словесных овец, а потому умоляли теперь, чтобы первосвятитель простил и разрешил им все эти преступления и измены, и не только им одним, обитающим в Москве, но и жителям всей России, и тем, которые уже скончались».

Архидьякон Николай, прочитавший грамоту, умолк. И долго никто не нарушал словом тишины. Только рыдания и плач поднимались ввысь от коленопреклонённых грешников. Да келарь Троице-Сергиевой лавры Авраамий Палицын-сочинитель тщетно пытался вспомнить о подобном явлении в истории Руси. Нет, не было и близко чего-то подобного. Великое деяние совершалось у него на глазах. Он, бесстрастно взиравший на многие события жизни русского народа, ощущал в душе незнакомый трепет, а на глазах у него стояли слёзы. В кои-то времена государи-правители да архиереи церкви проявили к своему народу такую огромную милость, такую божескую доброту к своим заблудшим детям, к тысячам россиян, изменивших клятве.

Палицын только на мгновение представил себе, что было бы с ними, заполонившими соборы и Кремль и другие соборы, церкви и площади Москвы клятвопреступниками, в дни Ивана Грозного. Да случилось бы хуже, чем было в Новгороде, когда убиты, растерзаны, утоплены были десятки тысяч мужей, женщин, детей, стариков. И не сорок восемь дней, а месяцы, годы чёрные сотни опричников топили бы в крови Москву. И по всей Руси до Новгорода-Северского, до Путивля стояли бы вдоль дорог шибеницы и колья, на которых нашли бы свою смерть ещё многие тысячи россиян.

От мысленного видения сочинитель Авраамий содрогнулся и стал истово молиться, пытаясь вернуться в окружающий мир, в котором царили великодушие и отеческая забота о своих заблудших подданных. Авраамий повернулся к кающимся, рассматривал их лица. Он видел искреннее покаяние, поверил в него и в то, что церковь и государь примут сие покаяние и всем будет даровано прощение. «Золотые скрижали надобно писать о сём событии, — подумал Палицын. — На такое покаяние и всепрощение способны токмо россияне». И тут же новая беспокойная мысль осенила его воображение: «Да не преступят ли снова клятвы все эти Сицкие, Черкасские, Романовы, Трубецкие, Заикины??» Авраамий видел и их лица в покаянии, но не нашёл искренним их рыдание. Да и в глазах у них застыло лукавство.

И потом, всего спустя полтора года, Авраамий вспомнит нынешний день покаяния, когда узнает, что многие именитые клятвопреступники, которых он видел в кремлёвском соборе, окажутся в лагере «тушинского вора» — Лжедмитрия-второго. И приведут их за собой в стан врага россиян князья Андрей Сицкий и Дмитрий Черкасский. Однако в сей торжественный час Бог не дал Авраамию силы узреть, как будет всё там, за окоёмом. Знал, однако, Палицын, что многие пришли не каяться, а посмотреть на царя, который не жаловал их и не подпускал к себе. Они хотели увидеть в царе смущение и страх при виде тысяч клятвопреступников, кои ещё вчера были в стане «тушинского вора». И только воля Всевышнего принудила их на покаяние. И придёт час, когда первый боярин России князь Фёдор Мстиславский будет писать в Тушино верноподданнические письма и в душе сочтёт себя верным клевретом Лжедмитрия. А тот же князь-воевода Фёдор Плещеев возглавит полки нового самозванца.

В сей час архидьякон Николай принял из рук Гермогена разрешительную грамоту и стал её читать. Она была написана от двух патриархов и всего освящённого Собора. И всё-таки чувствовалось, что главный её сочинитель Гермоген. Его сильное слово, обличающее россиян за измены, прозвучало громко и сурово. Все клятвы и преступления были перечтены дословно, да многие, чему свидетелем являлся сам Гермоген, были изображены так, словно произошли сей миг. Да и как было не изобразить в наготе надругание над патриархом Иовом, убийство невинных Марии и Фёдора Годуновых.

Но клятвопреступники пропустили мимо ушей суровый приговор. Они уже знали, что им даровано прощение и нетерпеливо ждали его. И архидьякон Николай зачитал, что первосвятители молили Бога о помиловании виновных, о прощении им согрешений и призывали христиан к усердной молитве.

— «...Да подаст Господь всем мир и любовь, да устроит в царстве прежнее соединение и да благословит царя победами над врагами», — прочитал Николай.

И по данной от Всевышнего власти, Иов и Гермоген, и весь освящённый Собор прощали россиянам все клятвопреступления и измены. Патриарх Иов-сочинитель поднял глаза к сверкающему куполу собора, взмолился Иисусу Христу, чтобы он донёс сию разрешительную грамоту в будущее, как назидание всем, несущим в себе поползновение к изменам, как документ, освящённый Вседержителем, адресованный царям и всем другим правителям, как пример отеческой заботы о заблудших детях. Да так и будет. Лишь спустя три века забудут об этой грамоте правители, как забудут о Боге, о милосердии, и долгие полвека в России будут царить беззаконие, когда не только за малую измену, но и за крамольную мысль станут убивать виновных в том, а с ними и невинных россиян, применять тысячи других средств умерщвления, о которых не знала средневековая инквизиция.

Патриарх Иов попечалуется своему горькому озарению. И смирится, потому как не в его силах было повлиять на далёкое будущее россиян. Но в сей час он и порадуется оттого, что разрешительная грамота вызвала у клятвопреступников слёзы очищения. Грешники устремились к амвону, ползли на него, падали ниц, имея одно желание — приникнуть к ногам Иова, к омётам его одежды. И все просили у патриарха благословения, многие на коленях тянулись к деснице Иова, которую он протянул над кающимися, и если кому-то удавалось к ней прикоснуться, неистово и жадно целовали.

А патриарх Иов, благословляя ползущих к нему, пел псалом Давида:

— «Да услышит тебя Господь в день печали, да защитит тебя имя Бога Иаковлева. Да пошлёт тебе помощь из Святилища и с Сиона да подкрепит тебя. Мы возрадуемся о спасении твоём, и во имя Бога нашего поднимем знамя. Да исполнит Господь все прошения твои, избавит Всевышний от всех печалей тебя!»

Иов наказывал исповедующимся никогда впредь не нарушать крестного целования, не идти по пути преступлений. Сильный голос Иова доносился в приделы собора, за его врата, слышался на паперти и, казалось, на Соборной площади — и далее за стенами Кремля. Он долетал до нестройной колонны стрельцов, которые ждали своих пастырей, дабы припасть губами к кресту животворящему, произнести слова покаяния. Им это пока бы и ни к чему, не было за ними измены. И посему архиереи обошли их, напрасно лишили радости причащения.

В час молебна и покаяния царь Василий тоже думал о тех, кто преклонил колени в соборе. С высокого места он хорошо видел, как именитые горожане прикладывали головы к каменным плитам, как истово крестились да голосили. Но хитрый Василий угадывал ложь помыслов кающихся вельмож. И если бы у него не таился страх перед неведомым будущим, если бы он знал, что сидит на троне твёрдо, он бы укорил многих царедворцев, князей-бояр московских в тайном мшеломстве, во лжи перед ликом Всевышнего. Да посмеялся бы над ними, и косно и прямо в лица, зная, что к покаянию их привёл страх возмездия за измены. Знал Шуйский, что слухи о суровых карах, кои он думал применить к изменникам, ходили по Москве. То лилась ложь, но враги не погнушались её пролить. Да говорили, что отправил-разлил её по Москве оружничий Богдан Бельский. А помогал ему князь Василий Рубец-Мосальский. Да сами они, по мнению царя, давно заслуживали дыбы.

Нет, клевреты Лжедмитрия ошибались. Шуйский и в мыслях не держал карать россиян за измены престолу. Своим тонким, а вернее, хитрым умом царь пришёл к убеждению, что сама жизнь накажет изменников. И никакого прощения не будет от россиян тем, кто принял за истинных царей самозванцев, кто позвал в державу ляхов, римских иезуитов, литовцев — всех, жаждущих завоевать Русь, лишить православия, поставить на колени её народы перед Римским святейшим престолом.

Помнил Шуйский, что ещё в 1596 году на церковном соборе в Бресте, Римская курия вынудила западную церковь Руси принять унию. Горько переживали в те дни москвитяне и все истинные православные христиане еретический союз. Рождение унии на западе державы выходило далеко за пределы чисто церковных интересов. Краковский нунций Рангони вскоре же после Брестского собора добивался встречи с царём Фёдором, дабы навязать ему конкордат. Но Фёдор выстоял перед натиском римлян. И кто теперь скажет, что царь Фёдор был слабоумным. Нет, он почувствовал то, что не каждому прозорливому было дано увидеть. Приняв конкордат, русская православная церковь признала бы католическую религию как главенствующую. Тем более что Византийская церковь не смогла прийти на помощь России ввиду своей слабости и зависимости от турецких пашей и султана. Спасибо Фёдору, спасибо Иову, что не пустили в Россию иезуитов.

Настал черёд его, Василия, и сподвижника Гермогена постоять за державу, за православную веру и торжество российской церкви.

Так нужно ли перед лицом врага устраивать публичное избиение своего народа? Нет и нет! В добром согласии с патриархом, со всем освящённым Собором лучше принять покаяние народа и сплотить его против общего врага святой Руси. И в конце молебна царь сказал:

— Дети мои, наша государева воля в согласии с волей церкви и её первосвятителей. Мы жалуем вам свою милость. Мы не помним зла, чинимого в забвении. Да ниспошлёт Господь Вседержитель мир и любовь моему народу, согласие и благоденствие нашей державе.

Покидая собор, царь Василий сказал Гермогену:

— Ежели пожелает боголюбец Иов посидеть за столом, милости прошу святейшего. А ты и вовсе мне нужен. Жду.

В этот день покаяния россиян богослужение в московских храмах длилось с утра и до вечера. И вся Москва словно вторично присягала верой и правдой служить России и её законному государю. И по этому поводу на многих монастырских звонницах лихие звонари затеяли колокольное завыпевание. Да первыми отличились в Даниловой монастыре. Сложили они канон и выдали колокольным звоном:


Царь Ва-си-лий, ты хо-рош,
Рос-си-я-нов бе-ре-жёшь:
Шап-ки, шу-бы для них шьёшь,
Сход-но, сход-но про-да-ёшь!

— Ать, зимогоры! Ать, крамольники! — кричал незлобиво московский люд. Да и получше даниловских нашлись чародеи, что в Варсонофьевском монастыре служили. Они за патриарха порадовались:


Гер-мо-ге-ну ко-за-ку
Жи-ти-я сто-лет-не-го!
Мы по-ка-я-лись е-му!
До гре-ха по-след-не-го!

Гермоген и Сильвестр как раз шли по кремлёвскому двору, когда кудесники вызванивали. Гермоген головой покачал, как звоны сложил в строки, да не осердился, лишь Сильвестру заметил:

— Экие окудники!

— Истинно говоришь, святейший, — согласился Сильвестр. Он был молчалив и думал о патриархе Иове. Он и Гермоген только что посидели возле ложа Иова, который слёг после отобравшей у него последние силы долгой церковной службы. И Гермоген и Сильвестр скорбели, потому как понимали, что немощному старцу недолго осталось светить россиянам.

— Государь-то, поди, хотел бы видеть боголюбца у себя, — тихо заметил Сильвестр по пути в царский дворец.

Гермоген не ответил, но подумал, что вряд ли. Видел же Гермоген, что царь Василий не смягчился сердцем к духовному отцу Бориса Годунова.

Как выяснилось позже, и патриарх Иов не желал видеть Василия Шуйского. Не любил правдолюбец этого лукавого человека и душою страдал из-за него после убийства царевича Дмитрия. Тогда Шуйский принёс в Москву ложь. Она же осталась сокрытой. Одно утешало Иова, что сия ложь была скрыта во имя спасения державного мужа Бориса Годунова.

После обряда покаяния Иов провёл в Москве ещё несколько дней. А когда чуть окреп телом, уехал в родные Старицы. Проводы были торжественные, шествие растянулось больше чем на версту от Красной площади до Тверской заставы и дальше. Благовестили колокола. Но торжество проводов не могло избавить москвитян от печали. Они знали, что видят Иова в последний раз и потому шли за каретой с такими же чувствами, с какими идут за гробом усопшего.

Первый русский патриарх Иов тихо угас спустя три с половиной месяца после возвращения из Москвы. Он был погребён в старицком Успенском монастыре. О его кончине старицкие архиереи донесли весть до Москвы. В Благовещенском соборе Гермоген отслужил панихиду, на которую собрались все священнослужители стольного града и из многих ближних городов. Позже, с согласия царя Василия, Гермоген повелел перенести мощи Иова в Москву, но в ту пору стольный град был в опасности и перезахоронение отложили на будущее.

...Гермоген и Сильвестр вошли в новый государев рубленый дворец, в ещё пахнувшие смолой палаты. Царь хотел Гермогену поведать о чём-то важном. Да слушая его, Гермоген был удивлён тем, что в душе Василия проснулось особое милосердие. Василий заявил, что отказывается быть государем державы холопов, как сие было до него, и ищет путь стать царём подданных, правящим по закону.

— Думаю я, святейший, действуя личной властью, издать указ о полноте народного достоинства.

— Издай, государь, ежели сей указ не разойдётся с волей Божьей.

— Ты меня и просветишь, коль в темноту впаду, а тако же занесёт куда. — Шуйский вспомнил, какими простыми и ясными были его отношения с Гермогеном, когда они оба стояли далеко от верховной власти. Теперь же чуть что — и видел царь опасицу в откровенном разговоре с патриархом. Понимал он, что Гермоген сильнее духом и мыслью. И не раз патриарх дал сие почувствовать царю. И ещё сила Гермогена, считал Василий, была в том, что за патриархом стояла сплочённая церковь, большинство архиереев которой свято чтили своего первосвятителя. Вон как с разрешительной грамотой о покаянии россиян властно поступил патриарх, как позвал за собой его, царя. И хотел бы Василий кого-то покарать, ан нет, патриарх связал ему руки.

И теперь вот задумал царь показать свою власть в державе и всю полноту её, ан нет, не получилось. Но всё же попытался.

— Вот ты сегодня принял от изменников покаяние, — продолжал царь, — да токмо покаяние в кремлёвских соборах прозвучало из уст вельмож. И милость церкви ты жаловал токмо им. А с чем народ?

— Сие не так. Покаяние шло по всей державе, подвластной тебе, — возразил патриарх. Но в сей же миг смягчился: — Ты, государь, вырази своё желание, а мы поймём.

— Вот и думаю я издать указ, воспрещающий закрепощение холопов без кабалы по давности. Поправлю сиим нерадение правителя Годунова, допущенное им десять лет назад.

— Пользу сей указ принесёт, возродит обычай отцов и дедов, пробудит у холопов преданность к тебе. И церковь благословит твой шаг, а я помолюсь за тебя Всевышнему. — И повернулся к Сильвестру, с которым привык советоваться: — Что мыслишь, светлая голова?

— Скажу одно, святейший: Россия будет кланяться отныне и вовеки государю-батюшке Василию за заботу о своих малых детях.

Был на исходе день Захария-серповидца. Крестьяне уже достали из камор серпы, приготовили их к будущей жатве. А в России продолжалась гражданская война. Марина Мнишек ещё сидела с отцом в Ярославле, но собиралась тайно сбежать из города при первом же знаке о появлении в пределах России второго Лжедмитрия, нового её властелина.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ТАЙНЫ ИЕЗУИТОВ


Гермоген излагал дьяку Патриаршего приказа грамоту-повеление архиепископу Смоленскому Сергию, дабы готовил паству к защите земли Русской да укреплял город. И когда в покое возникли Сильвестр и Лука, патриарх недовольно спросил:

— Зачем не подождали, пока стою у дела да мысль излагаю?

— Владыко святейший, прости. Лука привёз худые вести из Тулы, — выступил вперёд Сильвестр.

— Говори, сын мой, Паули!

— Царь запруду ставит на реке Упе, дабы затопить город и войско Болотникова. Да муромец Иван Сулин такое ему посоветовал и сам взялся за дело.

— Не уразумел, в чём грех.

— Святейший, там же дети и женщины приговорены к погибели! — воскликнул Сильвестр.

Гермоген подошёл к ведуну и лазутчику вплотную, посмотрел сурово.

— Аз скорблю и печалуюсь о каждом убиенном рабе Божьем, но перст его указал на Тулу, поражённую два года изменой. Зачем Тула укрыла у себя вора, коего изгнали калужане? Будем скорбеть и молиться за невинные души. А ещё помолимся Миротворцу, дабы пощадил вопиющих к нему.

— Да приступом бы взять сей город! — воскликнул Сильвестр.

— Сколько их было? Устояла крепость, как и от мамаев. — И чтобы прекратить напрасный разговор, Гермоген твёрдо сказал: — Царь от своей меты не отступится. Но я попрошу его, дабы проявил милосердие к слабым и сирым, к жёнам и детям... Всё, что могу...

— Напрасно мы себя тешили, Лука, — ворчливо произнёс Сильвестр и хотел покинуть покой патриарха. Гермоген остановил его:

— Вы мне оба нужны. Идитесей час в трапезную, вкусите пищи и возвращайтесь.

За дверью Паули сказал:

— Идём, побратим, медовуху пить — да прямо из братины!

— Годится, братенич!

И друзья засиделись в трапезной. Медовуха им уже головы кружила, они забыли про наказ Гермогена. Да вскоре он сам напомнил о себе. Пришёл, сел с ними рядом. Сильвестр и ему налил медовухи.

— Слушайте, гулёны, — патриарх отодвинул кубок, — снова нужда в вас строгая. Нужно бы узнать, какие каверзы замышляют поляки и их досужий наставник Рангони. Да ежели бы токмо сие меня угнетало... — Гермоген выпил-таки медовухи, бороду вытер и тихо заговорил: — Ещё пора проведать, дети мои, что замышляет против России глава святейшего престола папа Римский. Вот о чём Всевышний сподобил меня задуматься. Верю и уповаю на творца, что он поможет вам добыть тайные планы папы. Других помощников у меня нет. А то, что папа Климент замышляет каверзы против России, поверьте мне...

Сильвестр и Лука задумались. Они не спешили спросить, когда им собираться в путь, куда идти, но прежде спросили себя: почему патриарх меньше озабочен смутой в России, но не жалеет сил, чтобы защитить державу от посягательства извне? Неужели его так пугает нашествие католиков-иезуитов? И вспомнил Сильвестр время царствования Лжедмитрия, и понял, что патриарх болеет душой не зря. Римская церковь по-прежнему рвалась поработить русскую церковь. И Речь Посполитая, а по Сильвестру — ляхи, католики, еретики, — тоже вынашивала эту мечту. И потому так настойчиво искали на западе нового Лжедмитрия. И вся беда для России была в том, что там знали, кого нужно тянуть на Мономахов престол. И уготована новому самозванцу участь матрёшки, которую римляне и поляки ставят для видимости царской власти.

Беда с Запада надвигалась. Дошли до России вести о том, что в Польше закончилась гражданская междоусобица. И все паны-вельможи, лихие головы, такие как князь Роман Рожинский, гетманы Лисовский, Сапега, готовы были ринуться в преисподнюю, ввязаться в драку с самим сатаной, лишь бы не прозябать в своих имениях. Пан Зебржидовский, ветеран польской конфедерации, считал воздух мирной Польши невыносимо тяжёлым для себя и стремился на просторы России. С ним рвался на Русь другой ветеран конфедерации пан Маховецкий. Всё войско у поляков было под ружьём. И стоило поставить его к востоку и сказать: «Вперёд, арш!» — как хлынет на россиян конница, двинутся пешие легионы. Гетманы Вацлавский и Тышкевич уже держали на самой границе по тысяче всадников. Стоял во главе скучавшего от безделья тысячного отряда улан известный в России партизан Александр Лисовский, лихо гулявший за спиною царской рати.

Но россияне ещё не знали, что не только у Римского папы, но и у католического духовенства Польши тоже есть планы порабощения России, уничтожения её независимости и веры.

— Святейший, куда нам идти, где искать дичь? — спросил Сильвестр. — Мы и в Рим готовы...

— Сын мой, Сильвестр, и ты, отважный Лука, аз не повелеваю, но прошу, ежели вы найдёте мужества, идти в Краков и там искать правду о замыслах иезуитов и поляков. В Кракове вы её добудете, хотя варится она в Риме. Мои люди уже были в Стародубе, видели поляка Мархоцкого, кой служил у самозванца и сидел в Москве. Мархоцкий рассказал, что по требованию Марины Мнишек нашли нового самозванца. Ещё пан говорил, что он не то попович из Северской земли, Алёшка Рукин, не то сын князя Курбского, великого недруга Ивана Грозного, не то учитель из города Соколы. Да суть, дети, не в том. Полякам и римским иезуитам нужен идол, за коего они спрячутся, пока идут к Москве. И силу свою они токмо здесь раскроют, на погибель россиянам. Вот и всё напутствие, сыны мои. Пойдёте же не таясь. Тебе, Лука, быть посланником, а ты при нём — толмачом. И будет вам моя грамота с печатью. Да поможет вам Всевышний и в ночь и в день, на полях и в лесах.

Оба лазутчика были скоры на подъём и собрались в путь на другой день. Москву покинули к вечеру. Да смысл у них был в том особый.

События в эти дни накатывались волнами. На западном рубеже России случилось мощное вторжение поляков. В сопровождении многих польских вельмож и в самом деле двинулся к Москве новый самозванец. Он достиг северской крепости Стародуба и там заявил о себе как «царь Дмитрий, изгнанный из Москвы год назад». Лжедмитрию II была устроена пышная встреча эмиссаром «царевича Петра» и Ивана Болотникова, казачьим атаманом Иваном Заруцким, лихим и отважным красавцем.

Как только самозванец появился на главной площади Стародуба, Заруцкий при стечении всех горожан и на виду у своего войска подскакал к самозванцу и всенародно признал в нём царя Дмитрия и поклялся служить ему верой и правдой. И крест целовал.

В те же дни споро действовали царские войска. Они изгнали повстанцев из Коломны, Каширы, Алексина и Серпухова. Пришли в Москву добрые вести с Волги. Там Нижний Новгород освободился от осады. И Тула доживала последние дни в руках восставших.

До Северщины Паули и Сильвестр добрались без помех. Дороги в этот май были и многолюдны и опасны. Отряды повстанцев рыскали повсюду. Да всё больше в поисках харчей. Грабили всех беспощадно. И Паули с Сильвестром постигла такая же участь. Когда они приближались к Почепу, из придорожной купины налетела на них с гиком и свистом седмица Казаков, и через пять минут путники оказались на дороге без лошадей и возка, без денег и хлеба. Они посидели, погоревали да и отправились пешью в Почеп. И всё, как показали события, случилось с ними к лучшему.

Миновав неласковый городок, они решили достичь Стародуба. И через день-другой вошли в эту крепость, донельзя забитую пришлым людом со всей России и из других земель. Потолкавшись день по городу, они отметили одну особицу: были пришлые люди всё больше из средних слоёв населения — и, похоже, не спешили на поклон к самозванцу бояре, дворяне и другие вельможи, как было при первом самозванце в Путивле. Знали уже по России, кто таков новый Лжедмитрий.

— Сей Дмитрий нашенский, из Шклова, — рассказывал прихожанам священник в деревянной церквушке на окраине Стародуба. — Напервеж он у попа детей грамоте учил, а потом в Могилёв ушёл, нанялся к попу Терёшке, но, ревностью задетый, ушёл...

— Вот и гадай, кто есть сей Дмитрий, — сказал Паули, когда друзья покинули приходскую церквушку.

В Стародубе самозванец был окружён поляками, и первым вошёл к нему в доверие деловитый и властный хорунжий Будила. Он добыл самозванцу почти царскую одежду, окружил его вельможами разного ранга. Но через день-другой они убежали из «дворца» и не хотели больше появляться при «дворе» проныры из Шклова, потому как боялись московского подьячего Олешки Рукина, свирепого, с бычиной силой рынды. Всё это выведали Паули и Сильвестр и поняли, что в Стародубе им делать нечего, надо идти в Краков. Но как, если не было у них ни денег, ни бумаг, ни коня, ни хлеба. И тогда Паули рискнул найти стародубского церковного старосту, открылся ему, что он от Гермогена, рассказал о разбое и попросил помочь добраться до Кракова, к нунцию Рангони. И староста дал им денег, коня, повозку, и они выехали в сторону Польши.

Но в пяти верстах от Стародуба они встретили большой отряд поляков во главе с князем Романом Рожинским. Вельможный пан вёл за собой не только армию в четыре тысячи человек, но и сотни польских священнослужителей и миссионеров-иезуитов из Рима.

— Пусть накажет меня Господь, ежели я ошибаюсь. Среди этой оравы римлян мы найдём то, зачем идём по воле патриарха, — бодрым голосом заявил Паули. — Видишь, какие они бодрые, как твёрдо шагают.

Пропустив армию пришельцев, путники ещё какое-то время размышляли и были в нерешительности: возвращаться им в город или нет. Да победил здравый смысл: зачем бы иезуитам идти в Россию скопищем, ежели не было у них должной цели. А возвращаясь в Стародуб, Сильвестр и Паули попали под проливной дождь и вымокли до нитки. В городе они появились уже к вечеру. Поляки к этому времени захватили все дома, палаты, избы и вовсю хозяйничали. Сильвестр счёл, что им лучше вновь пойти к церковному старосте. Однако Паули возразил:

— Опасица в том есть, не поверит он нам, коль правду не скажем. Едем к тому батюшке, что про шкловского проныру рассказывал.

Был уже поздний вечер, когда они добрались к церквушке на северной стороне города и разыскали отца Алексия. Батюшка принял их приветливо, поставил лошадь в конюшню, задал ей овса, гостей пригласил на трапезу. А за столом выяснилось, что отец Алексий знал Гермогена, служил с ним в одни годы в Казани. Старец расспрашивал Сильвестра и Паули о Москве, о Иове и Гермогене, а когда узнал, что патриарх Иов тихо скончался в Старицах, куда вернулся, приняв покаяние от россиян, то прослезился и прочитал молитву. Потом все выпили за упокой души боголюбца.

— Печалуюсь, что в царство небесное не провожал первосвятителя, — сожалел отец Алексий.

Ночью Сильвестр поделился задумкой, как проникнуть в стан иезуитов. И ранним утром Паули и Сильвестр отправились искать трапезную, в которой бы скопом кормились пришельцы. Вначале они заглянули в стародубские питейные дома и постоялые дворы. Но там ничего похожего не нашли. Потом лазутчики стали обходить подворья именитых горожан. Но там всюду хозяйничали польские драбанты, гусары, уланы. И лишь за торговыми рядами, на подворье богатого купца, посланцы Гермогена нашли то, что искали. Увидели они, как на дворе под присмотром монахов-иезуитов мужики разделывали говяжью тушу, как четыре иезуита несли из погреба в корзинах мороженую рыбу. И Сильвестр сказал Паули:

— Здесь мы и поработаем во славу Господа Бога. Иди к дровоколам, носи от них дрова на кухню, а я в погребе побываю.

Сильвестр первым шагнул в распахнутые ворота. Решительно пошёл к погребу, ещё не ведая, что будет там делать. Но в холодном полумраке, при неярком свете плошки с жиром, увидел человека — купеческого ключника — подошёл к нему и властно спросил:

— Где вино? Да лепшее, како фряжская мальвазея!

— Что же они, окаянные, с утра и вино будут лакать?! — возмутился ключник.

— Посланники папы Римского с именем Бога пьют с утра и до вечера. Да святым и можно. Нунций Рангони позволяет. — Сильвестр рассчитал верно: Рангони знали на Северщине как в России московского патриарха Гермогена.

Ключник молча ушёл в глубь погреба и прикатил небольшой бочонок вина. Сильвестр поругал иезуитов.

— Нехай бы они лопнули от зелья. Уж сколько я им переносил! — Он ловко поднял бочонок и унёс его на кухню. В доме его никто не спросил, кто он, почему ходит всюду. Всё в Стародубе с прошедшего вечера смешалось, сместилось. И люди купца сочли Сильвестра за пришлого, потому как таких рыжих в Стародубе не водилось. Со своей стороны, иезуиты не сомневаясь приняли его за человека из дворни купца, которая оказалась большой.

Подошло время утренней трапезы. Сильвестр открыл бочонок, налил в большую братину вина, взял ковш тёмной меди и понёс всё в трапезную. Там он увидел отдельный стол и за ним трёх иезуитов, чинами выше других, прошёл к ним. Низко поклонившись, предложил выпить вина. И посмотрел на них так, что они не могли отказаться.

На лицах иезуитов появилось подобострастие. Старший из них, худой, с орлиным носом, седовласый, перекрестился и прошептал: «Святая Мария!» — и, приняв от Сильвестра ковш с вином, воскликнул:

— О Казаролли, да простит Господь твоё прегрешение! — Он сделал три добрых глотка и передал ковш товарищу — круглолицему, глаза щёлочки, губы в ниточку, — иезуиту. — Приложись, брат.

И тот опорожнил ковш до дна, засмеялся, поглаживая своё большое чрево и приговаривая:

— О Матерь Божия, хвала тебе за то, что прислал святого Севостьяна!

Сильвестр снова наполнил ковш и подал третьему, самому молодому, черноглазому иезуиту. Но тот показал на Казаролли. Ведун понял знак и подал вино старшему. Казаролли снова сделал три глотка. Лишь после этого к ковшу приложился черноглазый. Отпив совсем немного, он одарил оставшимся вином толстяка.

Когда Сильвестру вернули ковш, он поклонился и ушёл. Но, проходя мимо столов иезуитов, он видел, как к нему тянули руки, просили вина и восклицали: «О святой Севостьян, смилостивись!»

«Севостьян» не проявил к ним жалости. Он ушёл с купеческого подворья и бродил по городу, коротая время до полуденной трапезы. Да увидел то, что и во сне не часто снится: на городской площади палачи готовились казнить десять горожан. На сооружённом помосте палач принародно точил топор. Ещё нескольких горожан два дюжих ката валили по очереди на помост и секли плетьми.

— За что их? — спросил Сильвестр старого горожанина.

— Сказывают, что намедни кричали здесь, что царь не есть царь, а тать из Шклова. Вот и... — Озираясь, горожанин поспешил уйти.

И Сильвестр ушёл с места казни. На душе было неспокойно, и он отправился к дому отца Алексия. А на купеческое подворье вернулся лишь к вечерней трапезе. Он повёл себя так же, как и утром, и вся дворня купца отнеслась к нему как к близкому иезуитам человеку. Были и такие, кто слышал, как иезуиты называли его «святым Севостьяном».

Сильвестр велел ключнику выдать ему большую бочку вина, и монахи прикатили её в трапезную. И когда иезуиты собрались ужинать, на столах у них стояли братины с вином. Водрузив и на стол Казаролли братину с хмельным, Сильвестр попросил его по-латыни:

— Преподобный отец, пусть и твои дети выпьют за Святейший престол.

Сильвестра услышали все и с надеждой смотрели на своего патера. Он встал, поднял кубок и сказал: «С нами Бог». И выпил вино. И все дружно приложились к кубкам. Тут же Сильвестр велел слугам купца снова разливать вино. И вскоре в трапезной стало шумно от говора. И слышно было, как иезуиты повторяли: «О святой Севостьян, хвала тебе!»

Ведун делал своё дело. Он велел слугам принести в трапезную водки и угостить всех русским «причастием».

То-то началось! Казаролли от пшеничной водки захмелел сразу. И пожелал, чтобы Сильвестр сел с ним рядом.

— Почтенный, я вижу в тебе святого Севостьяна. Не так ли сие?

Сильвестр улыбнулся, и глаза его сверкнули зелёным огнём.

— О, я не сомневаюсь. Ты есть святой Севостьян. И я буду восхвалять твоё имя братьям во Христе и овцам заблудшим, россиянам. Да благоволит перед тобой наша святая церковь. — И Казаролли осушил до дна кубок с водкой. Не отстали от патера и его сотоварищи.

И надо же быть такому чуду, что сами они ещё крепко держались за столами, а языки их такую волю взяли, так расплёскивали слова, что удержу им не было. Однако лопот иезуитов лился несвязно. А Сильвестру не это было нужно. Он хотел, чтобы Казаролли дал волю не только языку, но и рукам, чтобы показал всё, что везёт в Россию именем папы Римского. Сильвестр снова поиграл зелёными глазами. Но Казаролли оказался не так прост. И сам попытался ожечь «Севостьяна» взглядом. В чёрных глазах свечи загорелись. Ан нет, Сильвестр оказался сильнее духом. И увидел Казаролли, что над «Севостьяном» сияние поднимается, а сам он витает над столом Казаролли и зовёт тоже взлететь. И вот уже посланник папы Римского машет руками, подпрыгивает, пытаясь вознестись. Но ему что-то мешает. И он достаёт из карманов различные предметы. Вот легли на стол чётки, крест, ладанка с ликом Богоматери Казаролли снова попытался взлететь. Но и сия попытка не увенчалась успехом.

Иезуиты хором подбадривали своего патера, сами махали руками, как крыльями. И тогда Казаролли достал из тайного кармана то, что мешало ему взлететь. А был сие всего лишь свиток. Он подал его Сильвестру, при общих криках одобрения взобрался на стол, замахал руками, оттолкнулся от стола, и — о чудо! — ему показалось, что он парит над столами. Но «чудо» длилось мгновение, Казаролли упал на пол. Иезуиты сбежались в кучу, мешая друг другу, пытались поднять Казаролли. Наконец им удалось это, и под торжествующие крики они унесли его из трапезной.

О «святом Севостьяне» иезуиты забыли. А он прошёл в людскую, там увидел Паули, позвал его, и они спешно покинули купеческое подворье. Благополучно добравшись до домика отца Алексия, Сильвестр и Паули уединились, и ведун достал спрятанный под кафтаном свиток. Радости у Сильвестра не было. Уж больно легко далась ему добыча — тайна римского двора. Знал Сильвестр, что такие лёгкие приобретения всегда оборачивались порухой. Но дело было исполнено. Он подал свиток Луке:

— Может, сие и есть то, за чем мы шли, — сказал он. — Читай.

Лука развернул свиток, преподнёс к свече. Латынь он знал и с первых же слов понял, что это тот документ, за которым их послал Гермоген. Бумага хранила тайные замыслы иезуитов.

— Брат мой, это та дичь, за которой мы охотились, — горячо произнёс Паули. И заспешил: — Прячь! И уходим! Уходим каким угодно путём. И пешью, мой друг. Лошадь нам будет помехой. На ней не минуем застав.

Сильвестр и Паули быстро оделись в дорожные плащи, простились с отцом Алексием и, ничего не поведав ему, покинули его дом.

Оказавшись за городом, друзья без дорог и троп взяли путь на северо-восток и шли всю ночь скорым шагом, стараясь как можно дальше уйти от Стародуба. На третий день пути Сильвестр и Паули добрались до Почепа. Усталые и голодные, они появились на постоялом дворе. Здесь было людно, как и во всём городе. Князь Сергей Засекин по воле князя Григория Шаховского вёл из-под Тулы в лагерь Лжедмитрия большой отряд служилых людей и холопов.

Сильвестра и Паули заметили люди князя Засекина. И вечером рассказали ему о появлении в Почепе «огнищанина». По их описанию князь признал в «огнищанине» ведуна Сильвестра, которого не раз видел в Москве в свите патриарха Гермогена. Князь заподозрил что-то опасное для себя. Он трепетал перед Гермогеном и хорошо помнил его гневные глаза, когда в Успенском соборе читали разрешительную грамоту. И ночью, когда усталые путники приткнулись поспать на конюшне постоялого двора в каморке конюха, их разбудили холопы князя, скрутили им руки и повели к своему господину. И князь Засекин не мешкая взялся допрашивать их с пристрастием.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ СГОВОР


Катерина верила, что Кремль — святое место. И каким бы грехом не запятнали его люди, нечистая сила не появится в нём. Ан нет, ошибалась ясновидица. В ночь на Агафона-огуменника услышала она, как за дверью кто-то скребётся. Подумала, что кошка приблудная в палаты пробралась. Встать бы с постели, выгнать её, да сердце с вечера приболело, вещало что-то горестное о Сильвестре, а что, пока Бог не открыл. Знала лишь одно: попал он в беду.

Теперь уж Катерина и не скажет, что привело в её покой домового с Пречистенки, где стоял её дом. Да видно сам Бог послал, потому как домовой только у тёмных людей есть нечистая сила. Вот и Катерина впала в темноту. Тут скрипнула дверь, и увидела Катерина в свете лампады человека невысокого роста, обличьем схожего с Сильвестром. Села ведунья на постели, сама уже догадалась, что не Сильвестр перед нею, а домовой, принявший его облик. Был на нём красный кафтан, но левая пола запахнута за правую, так ноне никто не носил. Лапти перепутаны: правый — на левой лапе, левый — на правой. А глаза у домового Сильвестровы, зелёные, горят, как угли.

— Зачем полуночничаешь и сон бередишь? — спросила Катерина.

— А ты пошто ласково не встречаешь? Я — Сильвестр.

— Вижу токмо его обличье. Уходил бы в неворотимую сторону.

— Зачем гонишь, коль сердцем исходишь. Я из Почепа прилетел. Край неближний, да сила твоя помогла путь одолеть. — Домовой подошёл к Катерине, гладить её стал, ласкаться, платно с неё словно бы само спало, и домовой за груди её взял, губами потянулся к ним, причмокивая от блаженства.

Катерина и сказала заветное:

— Спасибо, любый, пробудил ты меня ото сна, лечу к тебе. — И домовому ласковое слово подарила: — И тебе, окудничек, спасибо. Приходи в другой раз погреться. — И перекрестила домового. Он тут же источился на глазах у Катерины. Она платно с полу подняла, торопливо оделась и поспешила на половину патриарха.

Гермоген ещё не спал, на коленях перед образами стоял, молился.

— Владыко святейший, беда с Сильвестром, — опустившись рядом с патриархом, сказала Катерина.

— Верю, дочь моя. Я тоже места не нахожу. Где он?

— Дух прилетал токмо что. Поведал: в Почепе бедует!

— Ой-ей-ей! — запричитал Гермоген. — Знать, в руки князя Шаховского попал. Не дай-то Бог князь обличит его! Да за печать государеву на кол посадит. — Спросил: — Сама помчишь спасения для?

— Мой он, мне и лететь, владыко.

— Позови отца Николая. Повелю, чтобы лучших коней тебе и на всём пути дабы помех не было. Да ловких иноков в помощь дам.

Птицей летела Катерина в Почеп, но не помнит, на какую ночь принесли её патриаршие кони к палатам, в которых князь Засекин нашёл своё место. Катерина, ещё сама не зная зачем, взяла у возницы-инока кнут и поспешила в палаты. Рынды князя распахивали перед нею двери молча, сами же на колени опускались и крестились. Ужас в глазах у них застыл, потому как шла на них святая Магдалина-воительница. И в руках у неё сверкал огненный меч, и над шлемом витало сияние.

В опочивальне пахло винным перегаром и кровью. Запах крови привёл Катерину к кафтану князя. Он был в пятнах. И ведунья поняла, что это кровь Сильвестра. Ненависть и гнев обожгли её сердце. Она увидела сулебу — короткий меч — схватила её и занесла над спящим князем. Но Всевышний удержал её руку, занесённую во гневе. Опустив сулебу, Катерина тронула князя кнутовищем. Засекин открыл глаза, лицо исказил страх, он сел на постели. Ведунья взяла его за руку, и он, послушный её воле, встал с постели и пошёл за ясновидицей из палат в глубокий каменный подвал и молча, только движением руки, велел стражу освещать путь по подвалу. Но вот страж остановился перед окованными железом дверями и, посмотрев на князя Засекина, открыл их. И все они зашли в каменную клеть.

В глубине каменной клети, на соломенной подстилке Катерина увидела два ещё живых существа. Они были избиты так, что в них невозможно было узнать ни Сильвестра, ни Луку Паули.

Катерина сдержала душевный крик, осмотрелась, увидела замурованную в стену цепь и велела стражу посадить на неё князя. Страж повиновался, да и Засекин был послушен, словно находился в летаргическом сне. Потом Катерина велела рынде поставить кадь с водой рядом с пленниками и принялась обмывать их лица. Они пришли в себя, сначала Лука, потом Сильвестр. Катерина приложила руку к устам Сильвестра и велела молчать, помогла им встать и повела к выходу. Страж с плошкой, в которой горел огонь, шёл впереди. В сенях он задержался на мгновение, и, когда Катерина и пленники прошли мимо, страж расплескал горящее масло по стенам и поспешил следом за Катериной. Она уже усадила в тапкану Сильвестра и Паули, сама скрылась в ней, а подбежавший рында попросил инока потеснится на козлах. И кони на рысях ушли с подворья, скрылись в ночной тьме.

* * *
Гермоген получил грамоту иезуитов от Сильвестра и Паули в тот же день, как они вернулись в Москву. Лазутчики помылись в бане, привели себя в божеский вид и пришли к патриарху. Паули рассказал, как добыли документ и сохранили его, спрятав за поднаряд в сапогах, как страдали из-за происков князя Засекина.

— Да Всевышнему было угодно послать нам спасительницу, — закончил рассказ Паули.

— Бог для нас — Бог во спасение; во власти Господа Вседержителя врата смерти, — сказал Гермоген, принимая помятый и чудом сохранившийся свиток. — Благодарю, дети, за подвиг, равный победе над ратью вражеской. Ведаю цену сей грамоте. — Гермоген открыл ларец, взял из него стопу золотых монет, разделил пополам и вручил друзьям. — Велю не отказываться. Примите возблагодарение от чистоты моих душевных помыслов.

Сильвестр и Паули приняли золотые монеты и поклонились.

— Спаси Бог тебя, святейший, — ответили они.

— А теперь ступайте на покой во благо...

Сильвестр и Паули молча ушли.

Патриарх долго не разворачивал бумагу, которая казалась ему ядовитой. Он ходил по моленной и вспоминал поползновения Римской церкви поработить русскую православную церковь. Он помнил, что ещё в пору крещения Руси по восточному православному обряду, Римская курия пыталась навязать князю Владимиру католическую веру. Позже старался папа Иннокентий IV подмять под себя князя Александра Невского. В ход было пущено всё, даже ложь, будто бы отец Александра умер в единении с Римской католической церковью. Но подобного не было. Сие доказано. Великий князь Ярослав Всеволодович умер в чистоте и согласии с православной верой.

«Господи, а как иезуиты пытались покорить душу Ивана Грозного! Многие лета Антоний Поссевин обивал пороги царского дворца. Но терпелив и стоек оказался сей русский царь, выстоял пред напором хитрого еретика, — размышлял патриарх. — Нет, каких бы благ ни сулили россиянам иноверцы, мы будем хранить свою веру, единство Руси и русскую душу, какой ни у кого боле нет. Мы скажем Святейшему престолу твёрдо: унии на Руси не бывать».

И только после того, как схлынула ярость, как ум стал холоден и ясен, Гермоген развернул свиток. Его глаза были ещё остры, но он добавил свечей и стал читать. Патриарх читал долго. И повторял прочитанное, и в глубине души ругался по-казачьи, как в те годы, когда брал приступом Казань, когда гонялся по степям за врагами или сам удирал от них. Было и такое. Прочитав грамоту, он подумал, что держит в руках документ, который на многие века в грядущем заклеймит позором Римский Святейший престол. Это был документ совращения и уничтожения православной христианской веры в России. Это было яблоко раздора, которое кидали иезуиты народам многоязычной Руси. Навязать великой державе латинство значит подчинить её Риму, бросить в рабство чужой веры — вот чего побивались миссионеры-иезуиты. И понял патриарх, что России дано лишь одно: силою всей державы встать навстречу иезуитам, полчищами ворвавшимися на Русскую землю. И верил Гермоген, что перед лицом чужеземных врагов, как не раз бывало в старину, народ забудет свои распри, сплотится и встанет неодолимою мощью супротив врагов иноземных.

Гермоген подошёл к иконостасу и попросил Всевышнего укрепить его силы:

— Да будет сердце моё непорочно в устах Твоих, Боже, чтобы я не посрамился...

А помолившись, Гермоген позвал архидьякона Николая, которого вызвал из Стариц служить к себе, и повелел ему:

— Ноне хочу видеть московских архиереев. Зови их в Успенский собор.

— Исполню, святейший владыко. Не мешкая соберу их, дабы услышали тебя, — ответил Николай. Он так же преданно служил второму патриарху всея Руси, как и первому. Он приехал из Стариц на вызов Гермогена на пятнадцатый день после того, как усоп патриарх Иов. Был день Марии Магдалины. Гермоген принял Николая ласково, оставил за ним все права, какие были у дьякона при Иове, но дал чин архидьякона. И вот уже скоро два месяца, как Николай жил в патриарших палатах и занимал те же покои, в которых провёл ранее шестнадцать лет.

— Ещё пришли мне из Чудова монастыря писцов в латыни сведых.

И завертелась патриаршая машина. Писцы и толмачи сели размножать свод злодейских замыслов, сеунчи помчались по Москве за архиереями. Гермоген послал гонца в Троице-Сергиеву лавру к царю, который был там на молении, дабы уведомить, чтобы ждал его, Гермогена, с важным государевым делом. Вскоре архидьякон Николай принёс первый русский список грамоты иезуитов, и Гермоген стал обдумывать ответ папе Римскому Сиксту V. Архиереи скоро собрались. В палаты патриарха пришёл митрополит Пафнутий, и они ушли в Успенский собор.

— Слышал я, святейший, что вернулись Лука и Сильвестр. С чем пришли? — спросил Пафнутий по пути, сам хороший ходок в стан врага.

— Слава Богу, исполнили всё, как я уповал на них, — ответил Гермоген. — Да сей час всё узнаешь.

Поднявшись на амвон, патриарх сказал архиереям:

— Братья во Христе, россияне, ноне мы напишем папе Римскому Сиксту Пятому наш протест о беззаконии, какое он готов чинить на Руси полчищами иезуитов-еретиков. Вот какие средства указывает Сикст своим слугам. Он запрещает иезуитам пускать в Москву и державу православных христиан из других стран.

По храму волною прокатился гул возмущения.

— Внимайте дальше: он велит выгнать монахов Константинополя из приютов России. Он печётся о новом государе-самозванце и повелевает Лжедмитрию из Стародуба держать при себе католическое духовенство, защищать его, принимать письма из Рима как должное, отвечать на них скоро и посылать в Рим. Уразумейте, братья, как главный иезуит наставляет своих проныр. Он велит им мало говорить про католичество, но велит понукать россиян, чтобы от них началось движение к унии. Ещё советует с осторожностью выбирать людей, с коими нужно вести речь об унии и ждать, когда русские сами наденут ярмо католической веры. Но, хитростью одержимый, он повелел издать законы, дабы в русской церкви всё было подведено под правила Соборов Римской церкви и не сумняшеся отторгает нас, архиереев, требует поручать исполнение законов приверженцам унии. Есть у нас уже такой иуда: грек Игнатий — митрополит.

В соборе прокатилась волна гнева. Архиереи слали анафему бывшему «патриарху» Игнатию-греку. Но Гермоген поднял руку.

— Слушайте все! Пишет Сикст, чтобы иезуиты раздавали должности русскому духовенству, расположенному к унии. Да велено рассчитывать на высшую часть духовенства, как более сговорчивую. Так ли сие, братья? — спросил Гермоген архиереев.

И донеслось до него не очень внятное гудение. Гермоген был недоволен и бросил архиереям упрёк:

— Сикст покупает вас. Он пишет: намекнуть чёрному духовенству о льготах, белому о наградах, народу о свободе, всем о рабстве греков. Как много всего: и рай небесный и ад кромешный, — горячился Гермоген. И мало кто видел его таким возбуждённым. Он продолжал читать-пересказывать грамоту иезуитов: — Сикст советует своим слугам учредить на Руси семинарии и поставить над ними учёных католиков. Он велит строить для желающих населить Россию поляков костёлы и католические монастыри. Вот какой соблазн, какое порабощение и поругание православия готовит нам папа Римский, какое посягательство на духовную свободу россиян!

— Воспротивимся! — крикнул митрополит Пафнутий.

— Да слушайте! — продолжал Гермоген. — Новый самозванец уже покинул Почеп, идёт на Брянск. С ним тридцать тысяч поляков, столько же изменников. Ещё Казаков атамана Заруцкого тысячи.

Гермоген отдал грамоту иезуитов Николаю, сам прошёлся по амвону и, встав вплотную к архиереям, заговорил снова:

— Зову вас, братья, постоять за Русь-матушку не щадя живота. И пусть наш сговор будет нерушим, дабы никого из нас не достала клятва. Опора у нас, братья, одна — Северная Русь. Её и поднять нужно. И на восток идите. Зовите на битву с иноземцами вологодцев, тверичей, новгородцев, псковитян, владимирцев, костромичан и всех иже с ними! Готовьтесь в путь. Грамоты получите и — в дорогу. И пусть хвала Всевышнему будет у вас на устах. Идите, братья, к христианам.

Проводив архиереев с наказом к россиянам, патриарх и сам не мешкая собрался в путь. Уже вечерней порой он уехал в Троице-Сергиеву лавру, провёл в пути всю ночь и на другой день прибыл в обитель, чтобы уведомить царя о заговоре иезуитов, прочитать ему грамоту, потому как, считал Гермоген, речь шла о спасении России.

Государь воспринял грамоту иезуитов серьёзно. Он знал их коварные происки. Ещё в молодости, при царе Иване Грозном, ему довелось познакомиться с тонким и хитрым иезуитом Антонио Поссевино. Тот упорно добивался обратить в свою веру государя России.

Выслушав Гермогена, который читал грамоту, царь Василий сказал:

— Ты, святейший, ещё раз прочитаешь её сегодня. Я сей час повелю архимандриту вывести на площадь к соборам всю братию и духовенство, а ты и скажешь своё слово. Знать нам следует, что они подумают о злых умыслах иезуитов.

За час до обеденной трапезы на площади перед Троицким собором собрались все обитатели лавры, более трёхсот иноков и священнослужителей, многие послушники. За ними стеной встали ремесленники из посада, крестьяне, кои приехали в посад на торжище.

Царь и патриарх поднялись на галерею, опоясывающую здание трапезной. Стояла тихая и ясная погода, площадь лежала как на ладони. Патриарх поднял руку с посохом, громко сказал:

— Дети мои, слушайте!

И внизу над толпою монахов воцарилась тишина. Патриарх, напрягая голос, стал читать грамоту иезуитов, ещё не ведая, что его гневное слово вдохновит иноков Троицы на подвиг, равного которому не было во все века на Руси.

Монахи слушали затаив дыхание. И сама природа способствовала тому, чтобы было услышано, где бы кто ни стоял.

И никто не ожидал, что благодатный конец августа, когда всё окрест отдыхало от зноя последних летних дней, вдруг обернётся великой страстью. Над куполами соборов и церквей, над колокольнями неожиданно загудел ветер, солнце стало меркнуть и скрылось за чёрно-лиловыми тучами. Ветер с каждым мгновением крепчал и нанёс с западной стороны тьму воронья. Тысячи чёрных птиц пытались задержаться у лавры, падали стаями с истошными криками на купола, на кресты, на колокольни и нигде не могли задержаться, порывами ветра их уносило прочь, но появлялись всё новые огромные стаи и кричали ещё пронзительнее.

Косматая туча уже закрыла небо над лаврой, с порывами ветра, ломающего деревья, налетел ливень и обрушился стеною на людей. Но на дворе лавры никто не дрогнул. Иноки ещё ловили слова патриарха, которые пробивались сквозь шум дождя и ветра, и молили Бога, чтобы патриарх не прервал чтения. Но стихия взяла верх, Гермоген спрятал грамоту под одежду, оберегая её от дождя. И тогда монахи воздели руки к небу и зачали молитвы. Молились и патриарх с царём. И в сей миг вознёсся громовый голос ясновидящего инока Нифонта, богатыря духа и тела.

— Братья во Христе, вижу сонмище бесов! Они кружат близ обители, они лезут на стены! Зову вас, братья, встанем! Встанем у них на пути! Силою креста и Божьего слова остановим!

И монахи двинулись за Нифонтом на крепостные стены, поднялись на них, вскинули на все четыре стороны кресты нагрудные, послали заклинания. И буря потеряла силу, и ливень прекратился, и вороньё улетело, и небо очистилось от чёрной тучи, и вновь над лаврой воссияло солнце.

Вымокшие до нитки царь и патриарх тоже поднялись на стену. Туда же игумен и монах принесли икону преподобного Сергия Радонежского, заступника лавры и её основателя, символ стойкости и мужества. И никто в обители, кроме ясновидящего Нифонта, ещё не знал, что, воодушевляемые образом святого Сергия, монастырская братия и крестьяне из окрестных деревень выдержат осаду тридцатитысячного войска поляков, которая продлится год и четыре месяца.

Вскоре, как солнце набрало силу, царь и патриарх спустились с крепостной стены и поспешили переодеться. А после трапезы Гермоген и царь Василий покинули лавру и поспешили в Москву, которая пребывала в тревоге от надвигающихся грозных событий.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ПОЗОР


Эти грозные события развивались стремительно. Положение в державе к середине сентября 1607 года было настолько шатким, что царь Василий пребывал в страхе и растерянности. Он только что побывал под Тулой и возвратился в Москву, чтобы объявить о новом наборе ратников. И уже близ села Чертанова царя Шуйского нагнал сеунч от воеводы Михаила Кашина из Брянска. Воевода писал царю о том, чтобы слал помощь войском, что Брянск осаждён отрядами Лжедмитрия II. Царь не хотел отдавать Брянска в руки нового самозванца. Знал он цену этому ключевому городу центральной России. И лишь только появившись в Кремле, царь Василий велел найти своего младшего брата воеводу Ивана, который собирал в Москве полки, и приказал ему:

— Иди, дорогой братец, к Брянску и защити его. А войска возьми пять полков, кои стоят на Ходынском поле.

— Исполню, царь-батюшка. Да пушек в полках нет, а без них никак нельзя. А с пушками я Брянск никому не уступлю.

— Ладно, — согласился старший брат, — возьми дюжину орудий с припасом. А коль потеряешь их, не помилую.

Воевода Иван Шуйский ушёл. Да тут же в царских палатах появился патриарх, коего вызвал к себе царь Василий. Беседа между ними тоже была короткой. Государь как увидел Гермогена, так и сказал:

— Опасность над Русью большая, потому всем нам нужно быть при войске. Посему низко кланяюсь тебе и прошу ехать к Туле.

Просьба царя нарушала многие побуждения патриарха. Но он не стал супротивничать Василию.

— Ты, государь-батюшка, волен повелевать. И аз ранницей завтра уйду к Туле.

— От Тулы же к Брянску помчишь. И там ратников вдохновишь!

Патриарх расспросил царя о положении под Тулой и, уяснив суть, молча ушёл из дворца, чтобы собраться в путь да послать за Сильвестром в лавку услужителя, потому как без него патриарх и не мыслил себе дальней поездки. Ещё Гермоген решил взять с собой митрополита Пафнутия, епископа Иосафа и отряд Кустодиев.

* * *
Воевода Михаил Кашин Брянска не удержал. Но и не отдал его самозванцу. Не вошёл в Брянск Лжедмитрий, потому как входить некуда было. Пепелища и пустыню выжженную увидел на месте города самозванец. И жителей не узрел. Сожгли они вместе с воями Кашина свои дома и ушли в дремучие Брянские леса, увели с собой животину, утянули скарб и всё, что можно.

Лжедмитрий II не ожидал такого развития событий. Он был намерен постоять в Брянске, силами обрасти для удара по Москве, а главное — пополнить казну, потому как поляки требовали жалования. И пришлось самозванцу остановиться лагерем под Свенским монастырём. Стоял там Лжедмитрий с неделю, и все дни его мнимый дядя Гаврила Верёвкин с отрядом головорезов шастал по округе, грабил монастыри, церкви, россиян, добывая деньги для расчёта с наёмными воинами.

Вскоре Лжедмитрий двинул своё войско под Козельск. В пути к нему присоединился большой отряд запорожских Казаков. И ко времени. Потому как под Козельском встали на пути самозванца князь Василий Рубец-Мосальский с ратью и воевода Матиас Мезинов с отрядом в тысячу воев. Оба воеводы вступили в бой с войском Лжедмитрия без особого старания и не сумели сдержать конных полков, в панике покинули поле боя и вместе с ратниками долго бежали, пока не остался позади Козельск. В одной из малых стычек с врагами князь Рубец-Мосальский был тяжело ранен. Его привезли в Москву, и он умер от ран.

Жители Козельска встретили «царя-батюшку» с хлебом и солью и войско блинами накормили. А оно после угощения двинулось дальше, дабы не дать опомниться ратникам Шуйского и достичь до холодов Москву. Но придвинувшись в середине октября к Белёву, Лжедмитрий II решил сначала идти к Туле и помочь осаждённому в городе войску Ивана Болотникова выручить «царевича Петра» и князя Телетевского, других верных своих сопричастников.

В эти же дни патриарх Гермоген и архиереи Пафнутий и Иосаф пытались молитвами и другим Божиим словом восстановить дух ратников войска царя Василия, кои пошатнулись. Но сделать сие оказалось трудно. В лагере осаждающих Тулу царских войск вот уже вторую неделю было неспокойно. Назревала новая измена царю Василию. И чем ближе подходил самозванец к Туле, тем она становилась вероятней. Сбитое наспех войско из посадских людей, из холопов и невесть кого не любило царя Василия и не хотело умирать за него. Ратники считали Шуйского обманщиком, который только обещал блага, но не давал их. Да и стрельцы, пушкари — бывалые воины — не хотели служить бесталанному государю, который столько времени не мог одолеть крепость. И все они желали успехов «царю Дмитрию» и ждали его прихода в Тулу.

В войске Василия Шуйского уже несколько дней гуляло письмо самозванца. Говорили, что его доставил сперва в Тулу иезуит Николо де Мело, а уж из Тулы письмо послали с гонцом к царю Василию. Но до государя оно дошло не скоро, а прежде прошлось по рукам царских воинов, да так, что истёрлось.

Лжедмитрий II писал, что помилует Шуйского, ежели тот добровольно откажется от престола, который подыскал для себя «под прирождённым царём Дмитрием».

Послание Лжедмитрия II смутило многих вельмож. И царю Василию изменил даже его близкий родственник, князь Пётр Урусов.

Когда царь Василий узнал про измены, он пришёл в большой гнев, велел схватить гонца и пытать огнём и железом, пока не скажет, кому и где показывал письмо самозванца. Да палачи были жестокими, и гонец лишился жизни, не успев сказать царю, у кого в руках побывало письмо в войске под Тулой.

И всё-таки Лжедмитрий II не успел помочь осаждённому городу, как ни спешил к нему. Тула была обречена. Воды реки Упы к осени затопили её полностью. В довершение к этому в городе свирепствовали голод, болезни, которые не только уносили жизни сотен горожан, но и прорубали бреши в рядах войска Болотникова.

Когда Гермоген узнал о положении тулян, то послал им своё слово. Он призывал их к покаянию и смирению, к противоборству с истинными врагами державы. Патриарх нашёл сильные слова и убедил горожан в том, что они сами себя могут спасти. «Всевышний поможет вам, если не дрогнете духом», — заключал послание Гермоген. Тулянам дали время подумать и не торопили с ответом. Но горожане сами поняли, что медлить нельзя. И обращение Гермогена стало их знаменем. Мужи тульские, ещё способные держать оружие, сбились в отряды тёмной ночью и на рассвете ринулись к воротам, перебили стражу при них и открыли путь в город царскому войску. А пока царские стрельцы входили в Тулу, горожане пленили Ивана Болотникова и «царевича Петра», выдали их царю Василию. Многих же сотников и разных атаманишек повязали и тоже привели в царский лагерь.

Царь Василий как узнал подноготную действа тулян, так Гермогена поблагодарил. Да был невесел, потому как ещё болел от измены и бегства из лагеря Петра Урусова.

— Ты печалуйся о России, а не о блудной овце. Урусов и в стане самозванца выше валенка не поднимется, — утешал царя Гермоген. — Да тулян согрей милостью, потому как в измену они не впадали, сие теперь ясно, а силой были задушены. Согрей, и будет сие тебе во благо.

— Согрею, как ноне посмотрю на тулян.

С лёгкой руки патриарха с Тулой разобрались скоро. Царь Василий приехал в город на другой же день, как распахнулись его ворота. Он увидел за туляками измену, но внял просьбе Гермогена, простил их за те муки, которые вытерпели от затопления города по его, царской, воле. Простив тулян, царь повелел всем, кто может взять оружие, идти в его войско. И пошутил притом:

— А прежде идите к кашеварам, брашно от воли вкусите.

Так же поступил царь и с повстанцами, не наказал никого из простых воинов, но взял их в полки. А кого и вовсе отпустил домой за крестным целованием. Атаман Иван Болотников и другие вожаки повстанцев были закованы в железа и отправлены в Москву.

В Туле начиналась мирная жизнь. И первым делом туляне разрушили плотину на реке Упе. И вода ушла из города. Но зрелище было жуткое и тягостное: всюду разрушения, разрушения. Деревянных построек не осталось, их разобрали и сожгли. Сожжены были все амбары, бани, заборы, лавки. Да и каменные дома, палаты были в разорении. Лишь храмы стояли нетронутыми. Горожане, синие как тени, очищали город от трупов. Свозить их было не на чем, и могилы копались в оградах церквей, на пустырях. Детей в городе не было видно. И ни собак, ни кошек, ни скотины — тоже.

Гермоген и архиереи, объезжая город, молчали. Наконец патриарх нарушил тягостное молчание:

— Чем наполнена твоя душа, брат Пафнутий?

— Стыдом и болью, святейший, за неразумность одних и жестокосердие других. Плотина, страдное болото, от голода гибнущие дети, разбитые и разорённые дома, поруганные святыни — всё сие наш общий грех, наше общее упущение, и допрежь всего — государя.

Гермоген подумал, что Пафнутий прав: ежели бунтует подданный — значит, плох правитель. Всё как в молитве на сон грядущий.

Царь Василий покинул Тулу быстро. Он поставил в городе нового воеводу — Ивана Ляпунова из Рязани, наказал ему наводить порядок и укатил. Патриарх же остался в Туле. К нему с повинными головами пришли архиереи, попы. Но он не упрекнул никого. Лишь повелел открыть собор и начать службу. И вскоре зазвонили колокола, стали собираться прихожане. Гермоген взошёл на амвон и прочитал канон покаянный ко Господу Иисусу Христу: «О, горе мне, грешному. Паче всех человек окаянен есмь! Покаяния несть во мне, даждь ми, Господи, слёзы, да плачуся дел моих горько...»

Ещё во время молебна Гермоген увидел в соборе Луку Паули, вернувшегося из лагеря самозванца. Патриарх велел вести службу священнику, сам позвал Луку и скрылся с ним в ризнице.

— Ну, говори, с чем пришёл, сын мой.

— Вести отрадные, отче святейший. Князь Михаил Скопин-Шуйский теснит самозванца, он в панике бежит, покинул Волхов, теперь, поди, в Карачево. И войско у него поредело, отошли казаки и покинули наёмники. Плохо, что сил у Скопина мало. А так послать бы за самозванцем конную рать, схватить бы да в железа...

— Твои мысли в согласии с Всевышним. Едем скорее к царю.

Вернувшись в лагерь, Гермоген прошёл в шатёр царя и увидел его в окружении многих воевод. Тут собрались князья Иван Воротынский, Василий Голицын, братья Михаил и Иван Нагие, ещё братья царя Дмитрий и Иван.

Гермоген недолюбливал братьев царя за спесь и душевную чёрствость. Да и за мшеломство. Немало они выклянчили у старшего брата себе новых вотчин. И потому Гермоген не хотел их видеть в шатре во время беседы с царём, не хотел, чтобы Дмитрий Шуйский услышал об успехе князя Михаила Скопина. И, подойдя близко к царю, сказал:

— Дети мои, оставьте нас с государем. Идите с Богом.

Дмитрий ожёг Гермогена непокорным взглядом, но тот не заметил сей взгляд, он смотрел на ликующего царя и удивлялся. И показалось отцу русской церкви, что перед ним не царь, а всё тот же хитрый купец-шубник, каким его знали москвитяне в былые времена. Совершил сей шубник выгодный торг под Тулой и доволен. И не понимает, что сия малая удача есть ключ к миру и благоденствию на земле Русской. Отправлены под стражей в Москву вождь повстанцев Иван Болотников, на цепи «царевич Пётр». И теперь было бы любо видеть, если бы Василий, как в те дни, когда рвался к трону, сидел бы на горячем скакуне и властной рукой отправлял полки вдогон убегающему вору-самозванцу. И догнал бы его в Волхове, или в Карачеве, или в Стародубе — где угодно, пока он на Русской земле, и уничтожил бы вместе со всеми, кто ещё оставался рядом с самозванцем, не пощадил бы иноземных воров-иезуитов.

Обо всём этом и сказал Гермоген:

— Государь-батюшка, не прими в обиду, потому как знаешь мою искренность. Напрасно ты теряешь дни в суете и бездействии. Поднимай войско и веди вдогон самозванцу до самых державных застав, уничтожь ехидну, пока она не уползла в логово!

— Владыко, зачем говоришь всуе и подвергаешь сомнению мою победу. И досталь, святейший, предаваться унынию. Никакой самозванец боле не посмеет поднять голову. Вот как повешу вора Петрушку на Серпуховской дороге под Даниловым монастырём, да будет висеть, пока верёвка не истлеет, в науку иншим.

— Государь, не тешь себя малым успехом. Самозванец Петрушка — мизинец в игре. Но самозванец Дмитрий — перст. И всё повторится, как было с Гришкой Отрепьевым. Да хочешь ли знать от ясновидцев, как всё будет, ежели не почтишь моего совета?

— Не желаю! Не позволяю! — крикнул царь Василий нервно. — Я повелю казнить Сильвестра за то, что наговаривает тебе чародейские мысли. Не забывайся, святейший! Ты заставляешь жить меня в беспокойстве! Не желаю сего!

Удивился Гермоген поведению царя и понял-догадался, что Василий пришёл к тому же искушению, каким болели Грозный и Годунов: вызнал свою судьбу. Да понял патриарх и то, что царь блуждает во тьме.

И движимый одним желанием помочь ему, патриарх потребовал:

— Внимай, государь, слову Божьему, ибо токмо Всевышний мог надоумить меня в том, что услышишь. Вижу аз дворцовую Сомовскую волость, поля, снегом укутанные, зимний лес. А по тем полям, по лесу скачет на белом коне самозванец из Шклова, охотой на зайцев развлекаясь. Да подстрелил одного, подхватил на всём скаку за уши, поднял и воскликнул: «Шубника поймал! Шубника!» С ним свита большая: бояре, дворяне, люди служилые. И закричали: «Слава! Слава царю Дмитрию». И полетели охотники далее, а куда — не ведаю. Потому как сие токмо тебе знать, государь. — Гермоген замолчал и отвернулся от Шуйского.

Царь Василий обиделся на Гермогена.

— Зачем чужое в глаза мне говоришь? Како можно на царя — «он шубник»? Помнил бы, святейший, кто над кем! Я казню Сильвестра. Сия грязь от него!

— Сей блаженный человек служит России верой и правдой четверть века. И всё, что он пророчит, то сбывается. Он и наши судьбы ведает, может сказать, что нас ждёт. Да не будем его искушать, Божьего человека. Лучше помни, что Всевышний сегодня с нами. Прими сие как милость и поспеши за самозванцем. — И, положив на царя крест, Гермоген покинул шатёр.

Позже патриарх будет сожалеть, что не вразумил-таки царя Василия, не подвигнул его на воинский подвиг. И потом же поймёт святейший, что государь боялся уходить далеко от Москвы. Страх потерять Мономахов трон и корону затмили его разум, как сие было с Борисом Годуновым. Но ежели Гермоген не признавал Бориса Годунова законным царём, не присягал ему, не целовал креста за его коварство и злодеяния, то к Шуйскому он питал другие чувства, во всяком случае до последнего времени. Бывает же так: Гермоген чтил Шуйского как младшего брата.

Потому и ушёл Гермоген из царского шатра, дабы не наговорить Василию лишнего. Он подумал: «Пусть Всевышний будет свидетелем, что я предупреждал тебя, Василий-брат».

В тот же день, на мученика Прова, когда по звёздам гадают о погоде и урожае на будущий год, Гермоген покинул лагерь царя, поспешил в Москву. Ночью он тоже смотрел на звёзды, но знамение, как ему показалось, предвещало не большой урожай, а большую кровь, которую прольют россияне.

* * *
Зима в том 1608 году долго не приходила. Уже и святки собрались встречать, а большой снег не ложился, морозов не было. Народ усердно молился, просил у Бога ядрёной и снежной погоды. Да всё чаще люди шептались, что такая зима ничего хорошего не сулит, что быть большой беде. Но пока в жизни державы её ничто не предвещало. Впервые за последние годы на Руси не было осаждённых городов и осаждающие не стыли в бесснежных полях. И торжища стали обильны товарами, хлеб продавали по доступным ценам, другие харчи имелись на базарах в достатке.

По церквам и соборам служба шла исправно. Попы, священники ревностно исполняли повеление патриарха вести церковные обряды строго по уставу, молитвы и проповеди не бубнить по-глухариному, а внятно доносить до верующих прихожан.

После бегства из центра России Лжедмитрия II, а с ним и сонмища иезуитов, у Гермогена отпала нужда обнародовать тайный документ папы Римского. Но священнослужители прочитали его. Гермоген проявил милость к Игнатию-греку. Его освободили из монастырской тюрьмы, и он вольно жил среди братии Кириллова монастыря. Ещё патриарх много думал о Филарете Романове. Служил тот митрополитом в Ростове Великом, дела исполнял старательно. И всё бы хорошо, да смущало Гермогена то, что сан митрополита дал Филарету самозванец Гришка Отрепьев. Выходило, что Филарет был угоден первому Лжедмитрию. Известно, что Отрепьев взял Филарета под опеку не случайно: чином жаловал «родню». И разве Филарет не знал, что Отрепьев вовсе не родня, а чужой человек. Зачем же было принимать сан от врага русского народа, зачем поощрять порабощение России поляками и лютерами? И выходило, что Филарет пошатнулся в православной вере. Но, может, сие прошло? Сейчас Филарет служил исправно. Уставы и каноны церкви постиг до самых глубин и милостью Божьей отмечен. И подумывал Гермоген перевести Филарета в Москву, поставить во главе Патриаршего приказа. Но будет ли так, Гермоген пока не знал, потому как нужно было посоветоваться с архиереями. Доброжелательность у Гермогена к Филарету была явная. Он помнил, что Филарет избавил его от ссылки при Лжедмитрии-Отрепьеве. Гермоген успокоился и не искал больше в Филарете противника. Да прихлынули новые заботы.

Ранним февральским утром Гермоген узнал, что Лжедмитрий II объявился вновь. И случилось это в Орле, народ которого встретил его хлебом-солью. Сие событие потрясло многих россиян, но больше всего патриарха Гермогена. Вольно или невольно, но в эти февральские дни Гермоген первым встал на непримиримый путь борьбы с Лжедмитрием II, и этот путь оказался мученическим.

С горечью, с гневом патриарх обличал светскую власть за то, что она допустила повторение всего, что случилось в 1606 году, когда Отрепьев, отдохнувши зиму в Путивле, собрал свежие полки и двинул их весной на Москву. Тогда Бориса Годунова спасла от всенародного презрения и позора внезапная смерть. А что ждёт бездеятельного царя Василия? Какая кара уготована? Гермогену казалось, что исход судьбы Шуйского будет печальнее, чем у Бориса Годунова.

Высшее боярство, дворяне, думные дьяки, воеводы были недовольны царём Василием. Между собой они всё чаще говорили о крестоцеловальной записи Шуйского, которая ограничивала его власть в пользу бояр. «Вот и надо взять её до упора», — говорил первый боярин Фёдор Мстиславский. И с ним многие соглашались, но ждали случая.

И лишь только до Москвы дошёл слух, что Лжедмитрий выступил в поход, князь Василий Голицын сказал в Думе:

— Ты, государь-батюшка, девятнадцатого мая шестого года принёс присягу всей земле Российской не стоять выше власти боярской Думы, но мы ещё просим тебя отдать повеление войску выступить навстречу татям самозванца да его отловить и в хомут взять. Мы пока просим, государь, — нажал князь на «просим».

— Тебе, князь Василий, не терпится талантом воеводским блеснуть. Да где враг? Слухи — ложь. Войску же отдых нужен. И припас огненный не приготовлен.

— Смотри, государь-батюшка, спохватишься, ан поздно будет, как Дума своё возьмёт, — снова предупредил князь Голицын.

Царю Василию придать бы значение настойчивости князя, а он, словно глухой, всё мимо ушей пропустил.

Гермоген тоже не верил слухам, но его люди добыли факты. Лазутчики Патриаршего приказа, которые «сидели» во дворцовой Сомовской волости, прибежали в Москву, как только самозванец собрался в поход и двинулся на столицу.

В эти же дни ранним утром протопоп Успенского собора Терентий прибежал к митрополиту Крутицкому Пафнутию и сбивчиво поведал, что ему явился сам Иисус Христос.

— Он громовестил, дабы берегли животы праведников, ибо грядёт суровая кара Вседержителя за грехи москвитян в изменах.

— Верю тебе, брат, да идём к святейшему, — позвал Пафнутий.

О явлении Иисуса Христа протопопу Терентию патриарх рассказал царю Василию. Царь принял угрозу Всевышнего со смирением.

— Токмо я виновен во гневе Господа Бога. Слабость духа меня обуяла, — признался царь Василий. — Зачем я не внимал твоим словам, владыко святейший?

Царь Василий, однако, не умилостивил патриарха. Гермоген ответил сурово:

— Примем гнев Вседержителя с покаянием и покорностью. Да в согласии с Господом Богом накладываю на всех москвитян ектинью — пятидневный пост и общее покаяние. И ноне же сие с амвона собора возвещу. Тебя же, государь, побуждаю к действию. Скинь маяту во благо державы.

Но Гермоген не пробудил Василия. Да и москвитяне так увязли в грехах и изменах, что никакая ектинья и покаяние не очистили их души. Всевышний по-прежнему был гневен, испытание бедой приближалось. И каждый день в Москву поступали всё более тревожные вести с юго-запада России. Лжедмитрий споро приближался к Москве, и, казалось, ничто не может его остановить.

Царь Василий проявил беспокойство только в первых числах апреля. Он повелел поднять войско. Воеводами над ним поставил князя Василия Голицына и своих братьев Дмитрия и Ивана. Хотел царь Василий ещё племянника поставить во главе полка, но Дмитрий возразил:

— Пошлёшь с войском князя Мишку — меня не увидишь! — Удачлив он, братенник, оттого и хочу, — попросил царь. — И мы спуску никому не давали! — самоуверенно заявил Дмитрий.

На том и кончился разговор о князе Михаиле Скопине-Шуйском. Да царь Василий потом горевал, что не проявил государевой воли: войско без таланной головы воевало худо. И Москву покинуло оно с большой задержкой, лишь после Благовещения. То-то просторно было Лжедмитрию гулять по державе. И баяли москвитяне: задержалось войско потому, что братьям Шуйским сказано было ведьмою Щербячовой, дабы покидали стольный град только после ночи Иосифа-песнопевца, послушав трели домашнего сверчка. «И совсем было бы знатно, если бы послушали в лугах первого журавля», — намекали охочие по шуток на поздний прилёт этой птицы, когда русская рать уходила с Красной площади.

И только 30 апреля Василий Голицын и братья Шуйские встретились с войском Лжедмитрия. Да удача отвернулась от воевод Василия Шуйского. Встреча оказалась неожиданной, потому что никто из воевод не искал врага, но он за москвитянами охотился. Впереди у Лжедмитрия шли поляки. Их гетман пан Жилинский давно проведал о движении московской рати и напал на неё врасплох. На рассвете, как только ратники вытянулись на дороге в походной колонне, налетели конные уланы — и началось уничтожение не успевших изготовиться к бою русских воинов. Два дня войско Лжедмитрия II громило рать Василия Шуйского, и она была полностью разбита. Лишь конный отряд наёмника Ламсборфа избежал поражения. Да он и прикрыл часть россиян, убегающих в панике. Пять тысяч воинов, которые были под рукой воеводы Дмитрия Шуйского, перешли на сторону самозванца и целовали крест на верность «царю Дмитрию».

Весть о позорном поражении князей Шуйских и Голицына под Волховом вскоре долетела до Москвы. И никогда ещё не было такого уныния среди москвитян, как в эти дни. Плакали вдовы, скорбели матери. В Успенском соборе Кремля патриарх отслужил панихиду. Царь Василий, узнав об измене полков, о разгроме рати, заплакал. Да так, не утирая слёз, отправился в палаты патриарха и, ещё пуще заливаясь слезами, опустился перед Гермогеном на колени и повторял в крик:

— Господи, накажи меня! Господи, накажи! Недостойного твоей милости, осуди!

— Не гневи Бога всуе, — строго сказал Гермоген. — Не смей реветь!

— Да како же мне не реветь, не стонать, владыко святейший?! Почему князя Мишу не послал, надежду мою? Что затмило мой разум?

— Братья твой разум затмили. И раскаяние твоё неискренне, государь. Мы осквернили себя делами, блудодействовали поступками! — гневался патриарх. — Встань, и поднимись на трон, и созови своих первых бояр, и думай вместе с ними, как сохранить Россию от чужеземного вторжения.

Но Василий Шуйский словно бы не слышал Гермогена, он всё стонал на полу и раскачивал головой, обхватив её руками. И тогда патриарх взял царя под руки, поставил на ноги и повёл к скамье. Гермоген понял, что царь не способен к здравому размышлению, стал успокаивать, как малое дитя. Они сидели мирно и тихо. Потом мерно зазвучал голос патриарха:

— Господи, как умножились враги наши! Многие восстают на нас! Многие говорят душе нашей: нет вам спасения в Боге. Но Ты, Господи, щит перед нами, слава наша, и Ты возносишь головы наши...

Царь Василий наконец пришёл в себя и тихо сказал:

— Идём в Грановитую, святейший. Ждут нас. Будем советоваться. В Думе, пока бояре бороды теребили, дьяк Афанасий Власьев доложил, что покуситель на Мономахов трон без помех приближается к Москве.

— Да было бы тебе ведомо, царь-батюшка, — продолжал Власьев, — что впереди самозванца идёт тьма ляхов, а позади — толпы иезуитов. Они же в церквах свои законы вводят.

И тогда Шуйский повелел немедленно отправить в Польшу послов и просить Сигизмунда III о том, чтобы он увёл своё войско из России.

— Нам нет нужды воевать с поляками, — заявил царь. — И надо заключить с ними мирный договор. Потому говорю: дьяку Власьеву немедля готовить грамоту. Напиши, чтобы король Жигимонд не держал своего войска на Руси и чтобы увёл его от рубежей державы.

— Государь-батюшка, не тешь себя досужим розмыслом, — возразил Гермоген. — Пока наши послы доберутся до Кракова, конница ляхов, а с ними толпы римских иезуитов встанут лагерем близ Кремля.

— Послушать тебя, святейший, так мы уже под поляками.

И послы ушли в Краков, Афанасию Власьеву было поручено вести переговоры о мире. Но патриарх предугадал ход событий. Поляки гетмана Рожинского были уже в Звенигороде, в сорока верстах от Москвы, когда туда явился курьер короля Сигизмунда и вручил гетману Рожинскому приказ о немедленном возвращении войска в Польшу. Но гетман, прочитав королевское послание, рассмеялся:

— Мы по шею увязли в России. Тут нам и быть.

Тем временем войско Лжедмитрия II и отряды гетмана Лисовского двигались к Москве от Рязани. Они разбили полки князя Хованского, завладели Коломной и не мешкая двинулись в обход Москвы и первого июня, в день Святой Троицы, завладели селом Тушино.

Лишь спустя пятьдесят три дня после занятия Тушина в Кракове был подписан мирный договор. Он предусматривал мир на три года и одиннадцать месяцев. В нём говорилось о неприкосновенности земель России и Польши. Ещё Шуйский обещал в договоре выпустить на свободу и отправить в Польшу отбывающих пленение в Ярославле сандомирского воеводу Юрия Мнишека и его дочь Марину.

Но сей договор оказался мыльным пузырём. Он лопнул под лживыми заверениями короля Сигизмунда. На день подписания договора у него было уже собрано войско — и король сам повёл его к Смоленску.

Не думали исполнять договор и гетманы Лисовский и Рожинский. Они не почитали Сигизмунда и договор с царём Василием не признали. Притом заявили, что самочинно возьмут судьбу России в свои руки.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ МИТРОПОЛИТ ФИЛАРЕТ


Бывший князь, он же бывший первый боярин России, Фёдор Никитович Романов в миру, один из немногих родственников царской фамилии Ивана Грозного, уцелевших за годы безумства смутного времени, ещё не был стар. Шёл ему пятьдесят пятый год. Он был крепок телом и полон сил, хотя последние десять лет жизни обернулись тяжёлыми испытаниями. Да придвинулось время, когда судьба повела его по стезе ещё более тяжких испытаний. Он служил в Ростове Великом, в епархии, отличной многими достоинствами, одного из древнейших русских городов. Основанный в девятом веке, Ростов Великий более трёх веков был центром Ростово-Суздальского и Ростовского княжеств и слыл оплотом русской православной веры. Его соборы, церкви и монастыри соперничали по величию с московскими и владимирскими. Народ ростовский был трудолюбив и нраву независимого.

Шёл третий год, как Филарет стоял во главе Ростовский епархии. Для него это было мирное время, хотя Россия южнее Ростова Великого горела в огне междоусобицы. Филарет собрал под своё крыло семью, потому как считал, что Борис Годунов разлучил его с женой и детьми не по волей Божьей, а неправедным судом. Каждый день Филарет вёл службу в Успенском соборе Ростова Великого, а по вечерам занимался образованием младшего сына Михаила. Знал Филарет доподлинно судьбу своего последнего отпрыска, запомнил её с той поры, как об этом поведала ему незабвенная Катерина-ясновидица. Покойно текла жизнь Филарета в Ростове Великом, да приблизилась к каменным порогам и забушевала нестерпимо.

Стояла осень, капризная, холодная. Ещё до Покрова дня выпал снег, но сошёл, оставил грязь, бездорожье, сырость. Вечерами, приходя из собора и облачившись в домашние одежды, Филарет спешил к камину, согревал застывшие за день на каменных плитах ноги. А спустя некоторое время близ очага появлялся сын Михаил и тихой мышкой таился за спиной отца. Двенадцатилетний отрок был худой, бледный, болезненный. В роду Романовых никогда не было таких маломощных отроков. Сказывались пятилетние мытарства по монастырям, которые претерпел мальчик. Но Филарет надеялся, что Михаил наберёт своё, придут сила и крепость, как пойдёт в рост.

Увидев, что отец с удовольствием потирает отогревшиеся ноги, княжич спрашивал:

— Батюшка, мы остановились на семнадцатой главе. Ты послушаешь дальше?

— Читай, сын мой, — разрешал Филарет.

Отрок открыл «Святое благовествование» — Евангелие от Луки и стал читать:

— «Сказал также Иисус ученикам своим: невозможно не придти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят, лучше было бы ему, если бы мельничный жёрнов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих...»

Филарет смотрел на младшего сынка с нежностью, жалел его за страдания, которые он перенёс в ссылке. Слушал он Михаила внимательно, потому что отрок смущался, когда отец отвлекался.

— «Наблюдайте за собой, — продолжал Михаил. — Если же согрешит против тебя брат твой, выговори ему, и если покается, прости ему; и семь раз в день согрешит против тебя и семь раз обратится, и скажет: «каюсь» — прости ему...»

И всё-таки Филарет отвлекался. Его тянуло поразмышлять над «Святым благовествованием». Мудрый евангелист Лука покорял Филарета проникновением в душевные глубины. Сопереживание с тем, о чём писал Лука, длилось в Филарете долго, настраивало его на высокий лад, у него появлялось желание самому читать Евангелие, и он брал книгу в руки.

— «И Иисус сказал им: кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдёт за пропавшей, пока не найдёт её?..»

Но иной раз Филарет даже от своего чтения уходил в думы. Он всё больше впадал в уныние от мысли о том, что благостные дни жизни в Ростове Великом вот-вот придут в нарушение.

Новый самозванец уже крепко обосновался в Тушине. Между реками Москвой и Сходней, при скрещении важных дорог на Смоленск и на Тверь, он начал строить укреплённый городок, чтобы из него делать налёты на Москву, отстоящую от Тушина немногим более чем в десяти верстах. И с каждым днём росла армия Лжедмитрия II. Но ещё быстрее прирастало польское войско. Только Ян Сапега, лучший полководец Польши, привёл в Тушино армию в десять тысяч: полки пехоты, эскадроны кавалерии, батареи пушек.

Филарет вскоре узнал, что в стане самозванца появились его родственники. В Тушино сбежали из Москвы князья Андрей Сицкий и Дмитрий Черкасский. Тужа о брошенном в Москве добре, сбежали к вору, сами как ночные тати, князь Дмитрий Трубецкой и его двоюродный брат князь Юрий Трубецкой. Первопрестольная пустела с каждым днём. Зато росло не по дням окружение тушинского царька. И, ощутив силу, он стал собирать под своё крыло все малые города, что окружали Москву. По плану, разработанному Яном Сапегой и Рожинским, поляки хотели зажать Москву в хомут, отрезать её от всей России и уморить голодом. И с этой целью войска были двинуты под Рахманов, и там вскоре войско Яна Сапеги одержало победу над большим отрядом войска Василия Шуйского, двинулось дальше по кругу. И пришёл час, когда Москва удерживала только дорогу на Рязань и селения, что лежали вдоль дороги.

В эти же дни польские войска двинулись в сторону Ярославля. Там ещё находились в плену Юрий Мнишек и его дочь Марина. Ян Сапега приказал своим воинам освободить пленников, а по пути предать огню и грабежу Ростов Великий, Углич, подвергнуть разорению и огню богатый волжский город Ярославль.

Наступили пчелиные девятины. С Зосимова дня и до дня Савватея-пчельника по Ростовской земле крестьяне, да и горожане, убирали пчёл на зиму в омшаники. В церквах в эти дни молились святому Савватею, просили его, чтобы уберёг за долгие зимние дни и ночи пчелиные семьи. В честь святого доставали из подвалов хмельную медовуху, пили, приговаривали: «Ульи в погреб ставь, праздник мёда правь», — а там и песни заводили: «Плавала чарочка на сладком мёду. Кушай, ты, лебёдушка, выпей её всю!»

А с северо-запада наближалась на славный город Ростов Великий беда неминучая. Шли полки Яна Сапеги на Ростов из Твери. Ходили туда мстить за поражение двухлетней давности от архиепископа Феоктиста. Тогда он с горожанами отстоял Тверь. А теперь поляки ворвались в город воровским путём и схватили архиепископа, отправили под стражей в Тушино. А там на посмешище выставили в рубище. Потом катам на расправу отдали. А как лишили живота, тело плотоядным зверям бросили.

В пути отряд Яна Сапеги нашёл себе помощников — переяславских изменников, не ведающих, что продали себя не только полякам, но и слугам папы Римского, иезуитам, врагам России. Одиннадцатого октября переяславцы привели поляков к Ростову Великому. Шли тайными тропами и напали внезапно. Город оказался беззащитным, потому как не было в нём войска. Да и врагов не ожидали горожане, не поднялись на крепостные стены. Мало кому из ростовчан удалось спастись бегством. И по зову митрополита Филарета закрывались ростовчане в церквах и соборах, дабы там переждать горькие дни. Ан не удалось спастись и в святых местах.

Враг оказался беспощаден к православным христианам, к мирянам. Поляки разбивали двери храмов, врывались в них, убивали беззащитных россиян, не щадя ни женщин, ни детей, ни стариков.

Митрополит Филарет — с немногими усердными горожанами, с множеством женщин и детей — укрылся в Успенском соборе за мощными каменными стенами, за железными вратами. Он не помышлял сдаваться на милость врагов, в нём проснулся воин, воевода, коим слыл в бытность Фёдором Романовым в миру. Знал Филарет свою участь и смерти не боялся, но причастился Святых Тайн и стал вместе со священниками исповедовать и причащать всех горожан. И все пели. Псалом звучал мощно. Полные голоса не скрывали чувств верующих. В них звучали и страх перед испытанием и мужество — дух не сломлен. Знали верующие, что Иисус Христос с ними, что вместе начнёт восхождение в райские обители и в сады Сиона.

— Благословите ноне Господа Предвечного все рабы Господни, стоящие в доме Господнем во время ночи...

...Вознесите руки ваши к Святилищу и благословите Спасителя...

В какое-то мгновение Филарет вспомнил провидицу Катерину и спросил Бога: «Миротворец всего живого, зачем посылаешь новое испытание?» Но в сей же миг сумел подавить крик отчаяния. Филарет понимал, что его Судьба начертана Всевышним и до последнего своего дыхания смертному не дано её изменить. Он увидел спасение души в смирении и мужестве, в борьбе со слабостью духа и плоти, в твёрдом стоянии перед лицом врага.

— Господи, имя Твоё вовек! Господи! Память о Тебе в род и род. Ибо Господь будет судить народ свой и над рабами своими умилосердится! Аллилуия!

Последние слова митрополита Филарета потонули в грохоте. В крепкие соборные врата били мощными таранами. Удары были так сильны, что от сотрясения воздуха гасли свечи. И лопнули, развалились железные врата.

Филарет вознёс молитву о спасении душ:

— В день, когда я воззвал, Ты услышал мя, вселил в мою душу бодрость... — Но пение его оборвалось, когда он увидел, что в храм ворвались поляки. И Филарет крикнул: — Православные россияне, встретим смертный час с именем Господа Бога на устах! — И, взяв в руки тяжёлый серебряный подсвечник-шандал с горящими свечами, поднял его над головой, сошёл с амвона навстречу врагам.

А резня мирных россиян уже началась. Озверевшие поляки и изменники переяславцы рубили и кололи всех, кто встречался на их пути, убивали стариков, женщин, детей. Филарет крикнул переяславцам гневно:

— Окаянные, побойтесь Бога! Вы же не еретики! — И, устрашая шандалом, стал их теснить. — Опомнитесь! На кого руку подняли! — кричал Филарет.

Мужики огрызались, но попятились, испугались гневного и бесстрашного митрополита.

В сей миг к Филарету ринулись поляки, схватили его и потащили из собора. На паперти скопом сдирали с него святительские одежды, стащили сапоги и погнали с соборного двора. Переяславцы уступали полякам дорогу. Филарет снова им крикнул:

— Россияне, зачем святителя отдали на поругание!

Но поляки, подталкивая Филарета в спину прикладами ружей, выгнали его на дорогу и повели из города на Московскую дорогу. Кто-то из них по пути накинул на плечи свитку из веретья, другие поляки разгоняли с дороги ростовчанок, кои пытались спасти митрополита. И вот уже Ростов позади, а впереди дорога, на которой мокрый снег был перемешан с грязью.

Скорбный путь Филарета продолжался несколько дней. Поляки не спешили, рыскали по деревням, грабили селян. Филарет слал ворам и убийцам анафему и, полный презрения к ним, шагал по грязи, под снегом и дождём неведомо куда. И с каждым днём митрополит ощущал, как слабеет его плоть и как прирастают духовные силы. И вновь в нём вспыхнула вера в предначертание ясновидицы. В какой раз судьба милостиво сберегла ему жизнь. И он больше не сетовал на Бога, что подвергал его испытаниям, он свято поверил, что сказанное ему в пору соловьиной весны в подмосковном лесу сбудется. Надо лишь быть терпеливым и стойким. И никакое нашествие врагов не в силах нарушить предначертания Всевышнего.

Тяжким был путь от Ростова Великого до Тушина. Но Филарет находил силы думать не только о себе, но и о русских людях. Он пытался понять, почему россияне, всегда склонные к милосердию, озверели в эту смутную пору, ожесточились сердцами. Никогда ещё не было на Руси подобного, чтобы православные христиане гнали по грязи, по снежной замети, как безгласную скотину, ни в чём не повинного перед ними священнослужителя, пожилого человека. Его подгоняли прикладами мушкетов, толкали в спину и били плетьми по спине, защищённой тонкой пестрядинной свиткой. И лишь в посаде Троице-Сергиевой лавры нашёлся добросердый человек и посоветовал Филарету:

— Отче владыко, скажи своим кустодиям-нелюдям, кто ты есть. Сей же миг в карету посадят и повезут к царю Дмитрию.

Филарет отвернулся от доброхота. Он понял, на что намекал неведомый монах. Митрополит знал, что избавится от мытарств, от поругания, от многих других мучений. Да и как посмеют кустодии гнать по грязи, по снегу босого и голого, ежели он есть родственник царю Дмитрию, есть племянник царя Ивана Грозного по первой его жене Анастасии Романовой. И Филарет хотел было в минуту слабости воспользоваться советом неизвестного добродетеля. Но тут же осудил себя сурово. Но монах проявил настойчивость. Да была в том у него корысть. Надеялся он получить от самозванца чин архимандрита Троице-Сергиевой лавры, как захватят её воины Яна Сапеги. А они уже осадили её. И монах не хотел упустить удачу, дабы выслужиться перед самозванцем. В ночь после Покрова дня он ускакал из посада в Тушино. Там он разыскал знакомого бывшего поповича Ваську Юрьева, напомнил о себе: «Никодим я, служил у твоего батюшки», — и рассказал о Филарете. Юрьев уже подвизался близ Лжедмитрия II и возглавлял казённый приказ — лицо влиятельное.

— Гонят поляки да несведые переяславцы из Ростова владыко Филарета. Так он же — и ты, Василий, сие запомни — дядей царю Дмитрию доводится. Дядей! — И Никодим значительно посмотрел на Ваську. — А посему идём к царю, и пусть своим повелением пошлёт меня с каретой в Троицу-посад. Да чтобы одежды святительские дали, потому как владыко голым и босым гонят!

— Ой, лихая твоя голова, спасибо! Да мы тут, Никодимушка, мигом спроворим карету и тройку. Ещё и поезд соберём для торжественной встречи. Ну а к царю-батюшке я сам пойду. — И посочувствовал: — Тебе в палаты, сивая голова, закоптелая душа, нет хода.

И понял Никодим, что совсем задарма отдал мшеломцу Ваське дорогую весть, ан решил не отступаться.

— Поспешай, Васенька, ухватить журавля в небе. Токмо и обо мне не забудь. Хочу чин игумена получить в Троице. Запомни сие.

— Да уж запомню, — пообещал Юрьев и поспешил в «царский дворец», доложил самозванцу. Доступ Юрьеву был свободный к Лжедмитрию II. И он принял дьяка без свидетелей.

— Ну что у тебя? — отложив книгу, спросил самозванец.

— Государь, скоро к тебе привезу митрополита Ростовского Филарета Романова. Он племянник твоего батюшки Иоанна Васильевича и тебе доводится близким сродником. Встрень его на красном крыльце и почести воздай. Сей же час он в посаде Троицы, и я мчу за ним.

Лжедмитрию II сие было в новину, не знал он, что у него окажется родственником сам Ростовский митрополит, но согласился встретиться.

Спустя какой-то час из Тушина в сторону лавры умчали две кареты, запряжённые тройками лошадей. И в одной карете сидели Юрьев и Никодим.

Они нашли Филарета на окраине посада, сидящего под стражей в овине. Юрьев надел на него сапоги и повёл в избу. И всё причитал:

— Святой владыко, како же они над тобой поизмывались. Ну, царь им задаст. Надо же, царского сродника босым по снегу гнали!

Филарет был простужен, тяжело кашлял, его знобило, а внутри всё горело. Юрьев и это заметил, послал Никодима и хозяина избы топить баню. Вскоре баня была готова, и Филарета повели мыться, долго парили, берёзовыми вениками выгоняли хворь. И на другой день Филарету стало лучше. Юрьев приготовил ему святительские одежды, уговорил надеть их и явиться в Тушино в том виде, какой подобает его сану. А пока одевался Филарет, Васька пел спорым языком:

— Ты, владыко, много выстрадал от самодержцев лихих. Да ноне пришло время благодатной жатвы для тебя.

И Филарет подумал, что теперь его так просто не отпустят из цепких рук ни новоиспечённый думный дьяк Юрьев, ни сам Лжедмитрий. Подумал он и о том, что пока нет ему нужды супротивничать Ваське, решил положиться на судьбу, коя была в руках Всевышнего, и согласился ехать в карете в Тушино. На другой день, ещё затемно, Филарет и Юрьев выехали в Тушино. Стоял лёгкий морозец, ночью выпал снег, и резвые кони в тот же день примчали к «стольному граду» самозванца. На двух тушинских колоколенках торжественно, но слабенько протрезвонили колокола. Возле «дворца» Лжедмитрия митрополита встретила толпа сотни в три, всё больше перелёты московские, коих велел собрать самозванец.

Из толпы доносились приветствия, крики. Кто-то пытался напомнить Филарету о том времени, когда царствовал последний потомок Рюриковичей Фёдор Иоаннович, когда продирался сквозь преграды к трону Борис Годунов, а встав на трон, жестоко расправился с родом Романовых.

— Помни, Филарет, о волчьих пустынях! — кричал ему князь Фёдор Борятинский.

И князь Степан Засекин своё крикнул:

— Слава великомученику Филарету! Слава патриарху всея Руси!

Эти искажающие истину слова долетели до Лжедмитрия, который стоял на красном крыльце своих палат, и, когда Филарету помогли выйти из кареты и подвели к «государю», он так и сказал:

— Ты будешь патриархом всея Руси, как вознесли на площади! И порадуйся словесному прорицанию, — на диво складно, без косноязычия заговорил шкловитянин.

— Не вижу побуждений, — ответил Филарет сухо и не благословил Лжедмитрия II как надлежало бы.

— Владыко, в чём видишь немилость к себе? — спросил самозванец.

— Всуе слова мечешь. На Руси повелось так, что первосвятителя дело справляют не государи, а иерархи церкви. Да патриархи Византийский, Александрийский и прочие.

— Сие мы исправим, владыко, — ответил учитель из Шклова и пояснил, как мыслит обойти патриархов и церковный собор Руси: — Как пойдём впритин на московитов, встанешь ты во главе рати с хоругвями и знамёнами да приведёшь меня в Кремль, посадишь на Мономахов трон, чем ты не патриарх всея Руси?!

Филарет думал о другом: «Господи, кому в голову втемяшило вытащить тебя из Шклова на свет Божий и сделать самозванцем? Да како же ты посмел думать о троне Мономаховом, о милости Господней, посягнувший на честь могилёвской протопопицы, битый кнутом, изгнанный палками из города?»

Митрополит Филарет, один из самых образованных россиян своего времени, рассмотрел за неприятной наружностью «тушинского вора», как его уже окрестили, ещё более непривлекательное нутро. «Да ты, похоже, неотёсан и груб. Да ведомы ли тебе дворцовые повадки?» Филарет посмотрел на окружение самозванца: поляки, литовцы, римляне-иезуиты. «Да сумеешь ли ты боярами и Думой повелевать? — гневался про себя Филарет. — Ан видно, что твои клевреты будут Россией управлять, свою волю нам навязывать». И захотелось Филарету плюнуть на снег и растереть плевок ногой.

Беседа Лжедмитрия II и Филарета закончилась в трапезной. «Государь» много пил хмельного, размахивал руками, как зазывала в балагане, и утверждал:

— Я самочинно надену на тебя святительские одежды патриарха и дам святительских чиновников. Я повелю считать тебя наречённым патриархом Московским и всея Руси.

Филарет заметил, что, разглагольствуя, самозванец всё время посматривал то на гетмана Яна Сапегу, то на гетмана Лисовского, а ещё на римского миссионера Казаролли с бледным и суровым лицом. И показалось митрополиту, что Лжедмитрий действует под давлением сего иезуита, наверное, имеющего наущение папы Римского, как поставить на Руси угодного католической церкви первосвятителя. Знал Филарет, что у католиков жил обычай называть поставленных на кафедру святителей наречёнными. И так они назывались, пока кафедра была занята законными священнослужителями. И Филарет сказал Лжедмитрию, назвав его унизительно:

— Ты, господоватый сынок, ошибаешься. Русь никогда не знала обычая, чтобы цари назначали иерархов. Токмо Собору сие дано. И ничто тут не даёт царю воли.

Лжедмитрий бросил быстрый взгляд на патера Казаролли, тот кивнул ему головой, и самозванец с новым жаром повёл речь:

— Мы принесли на Русь лучший порядок. Мы дадим тебе власть святейшего над теми областями, кои целовали нам крест на верность. Завтра всё и завершим в церкви...

Филарет уже не слушал самозванца, он встал и сказал:

— Благодарю Господа Бога за хлеб. Да пора и помолиться. — И митрополит вышел из-за стола и направился к двери.

В сей же миг возле него возник Васька Юрьев. Казаролли сделал ему знак рукой, дескать, уводи. И Васька повёл Филарета в отведённый ему для отдыха покой. Юрьев приставил к Филарету стражей, дабы ненароком не сбежал, и предупредил:

— Покорись, владыко Филарет, без ущерба себе. Не ломай жизнь.

Лжедмитрий был скор на решения, кои диктовали ему поляки и римляне. Да с Филаретом заминка произошла-таки. Он стоял на своём твёрдо: не дано ему быть патриархом при самозванце. И только на десятый день после первой встречи с самозванцем он согласился принять ложный сан. И весь обряд над ним Филарет принял как насилие.

Ещё на Параскеву-пятницу, за день до исполнения обряда, Филарет пришёл к самозванцу и заявил:

— Я русский человек и не хочу патриаршества от слуги лютеров.

За прошедшие дни он много думал о том, какую роль ему уготовили в лагере «тушинского вора» и понял, что в глазах россиян он станет лжепатриархом и покроет своё имя позором. «Нет и нет, только не это», — решил Филарет и с таким побуждением пришёл в палаты самозванца. И тут он увидел Лжедмитрия в окружении московских вельмож, увидел князей Андрея Сицкого, Дмитрия Черкасского, Дмитрия Трубецкого. Родственники и бывшие друзья собрались для того, чтобы убедить Филарета принять сан патриарха. Они увещевали его, льстили, слёзно просили помочь царю-батюшке достичь московского престола. В сердцах Филарет заявил:

— Да не может быть на Руси патриарха, который не избран всеблагим промыслом Божиим и всей православной церковью России. Гермоген отец церкви. И вы должны сие помнить и сказать о том вашему «государю», ежели они истинный Рюрикович.

Среди вельмож раздался ропот, возгласы возмущения. Князь Черкасский крикнул:

— Фёдор, разве ты не видишь, что перед тобой истинный Дмитрий?!

Лжедмитрий побледнел. Он не ожидал подобного непокорства со стороны Филарета. Ведь именно с его помощью он думал заслужить уважение россиян: он возвысил опального архиерея. Но, уразумев, что ошибся в своих расчётах и надеждах, пришёл в ярость.

— Ты сгниёшь в яме за непокорство! — хрипло крикнул Лжедмитрий. — Россия моя, и я законный властелин всего в ней живого!

— Души тебе не подвластны! — ответил Филарет.

— Изыди с глаз, упартый! — снова прохрипел Лжедмитрий.

К Филарету подошёл думный дьяк Васька Юрьев, взял его под руку и увёл из залы.

И снова потянулись долгие часы тяжёлых размышлений. Филарет вспомнил слова Катерины: «Быть тебе патриархом всея Руси, когда пройдёшь свой тернистый путь до конца». «Как толковать сии слова? Где их глубинный смысл? Может быть, назначение на мнимое патриаршество тоже часть того тернистого пути?» — спрашивал себя митрополит. Поиски ответа были мучительными. Филарет обратился за помощью и милостью к Богу.

— Господи, милости Твоей полна земля! Научи меня уставам Твоим. Прежде страдания Твоего я заблуждал, а ныне слово Твоё ищу, законом твоим утешусь...

Ночная беседа с Творцом небесным открыли Филарету глаза на грядущее. Когда же он забылся в коротком предутреннем сне, то явилась к нему провидица Катерина и сказала: «Служи России как служил». Филарет же спросил: «Не осудят ли меня россияне?» — «Осудят, коль дрогнешь на своём тернистом пути. Он у тебя ещёдолгий», — ответила Катерина и пропала.

И тогда Филарет понял, что надо идти тем путём, каким ведёт его Судьба. Если принудят, он примет ложное назначение, но не для того, чтобы служить врагам России, а чтобы бороться с ними в смутное для державы время. За утренней молитвой он окончательно понял, что выхода у него нет, разве что лишить себя живота. И принял веление Судьбы как должное.

И когда утром пришёл к нему Васька Юрьев, дабы ещё раз попытаться склонить Филарета принять назначение, митрополит коротко сказал:

— Я отдаюсь на волю Всевышнего.

И наступил час обряда. Где-то нашлись патриаршие одежды, и Филарета облачили в них, ему подали знаки отличия и после короткого богослужения и крестного хода вокруг храма, после торжественного обеда у Лжедмитрия Филарета отвели в его покой и вновь поставили к нему стражу. Филарет не искал сему объяснения, его даже устраивала поднадзорная жизнь.

К вечеру того же осеннего дня Васька Юрьев принёс в покой Филарета черновую грамоту и велел самолично переписать и за подписью «митрополита Ростовского и наречённого патриарха Московского и всея Руси» разослать её в епархии. Но пока в «тушинском царстве» была одна епархия — Суздальская, которая признала над собой власть самозванца. Филарет переписал сию грамоту и подпись к ней свою приложил. Она сыграла свою роль в пользу самозванца. И вскоре в Тушине собрались иерархи не только из Суздаля, но и из других городов, из других епархий. Их было немного, недовольных строгостями Гермогена. Филарет терпел «перелётов» с трудом. Потому как бывшего Казанского митрополита всегда уважал, помня его противостояние Борису Годунову. Дружбы между Гермогеном и Фёдором Романовым в ту пору не было. И теперь новоиспечённый «патриарх» представлял себе, что о нём думал Гермоген, узнавший о его возвеличении. И Филарет начинал ненавидеть себя за слабодушие, за то, что позволил сотворить святотатство. Одно утешало: он не мнил себя патриархом, тем более всея Руси, он считал себя пленником Лжедмитрия, поляков и иезуитов.

Так оно и было. Даже сам Лжедмитрий следил за каждым его шагом. Он же велел окружить его стражей. Тайные и явные шиши не спускали с него глаз, подслушивали каждое им сказанное слово, запоминали все встречи, кои доводились у Филарета, и доносили о них Ваське Юрьеву. А Юрьев докладывал о движении Филарета в первую очередь не Лжедмитрию, а Яну Сапеге и Рожинскому. Они же и определили судьбу Филарета после падения Тушина.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ПЕСНЬ ВОСХОЖДЕНИЯ


Гермоген заболел душой, как узнал о разорении Ростова Великого. Печалился и за Филарета. Да вскоре же и во гнев пришёл. Накануне праздника зимней Казанской Богородицы вернулся из Тушина митрополит Пафнутий и рассказал Гермогену о том, как Филарет переметнулся в стан самозванца. А тут пришли новые вести от Луки Паули.

— Владыко святейший, ноне на Руси появился лжепатриарх рядом с Лжедмитрием. Вот и грамота с его именем, — передавая Гермогену бумагу, рассказывал Паули.

— Анафему им и отлучение от церкви, и мшеломцу и вору! — в гневе крикнул Гермоген. И повелел собрать московских архиереев в Успенском соборе. — Да осудим по совести Филарета.

На другой день архиереи собрались.

— Было на Руси так, что волею Всевышнего и Вселенского собора, — начал свою речь патриарх, — православной церковью управлял один первосвятитель. Ноне появилось два: аз и паки Ростовский митрополит Филарет, возведённый в патриархи «тушинским вором». Потому и собрал вас, архиереи, дабы оценить сей студный случай. Говорите, братья, о своих душевных движениях.

Гермоген замолчал и ждал ответа клира. Но никто не отважился сказать первое слово. Мудрый патриарх понимал состояние иерархов. Они были в смятении, в какой пребывала вся столичная знать. И причин смятения было несколько. Но самая опасная, убивающая веру в незыблемость русской церкви и государства, исходила из Тушина. Пугало москвитян не то, что там властвовал самозванец, переманивший в свой стан пол-Москвы, но прежде всего угроза иноземного порабощения православной церкви иезуитами. Они уже властвовали на большой территории. Польские и литовские насильники расчистили им простор. Захватив Ростов Великий, они двинулись вглубь России, осадили Ярославль, Кострому, Романов. Гетманы Ян Сапега и Лисовский решили отдать под католический монастырь Троице-Сергиеву лавру, привели под её стены тридцать тысяч войска и осадили. А в лавре всего-то защитников нашлось немногим более двух тысяч трёхсот человек. Да и не воинов, а монахов, мужиков из окрестных деревень. Каково было российским иерархам знать, что самая дорогая святыня Руси скоро окажется в руках грязных еретиков. И лелеяли архиереи надежду, что, может быть, Филарет Романов своей властью образумит Яна Сапегу и Лисовского, повлияет на Лжедмитрия «по-родственному». Ой, как трудно было упрекнуть Филарета за то, что принял сан «патриарха».

Но, понимая состояние архиереев, Гермоген спрашивал, кто поймёт его положение. Если бы он переживал только за себя, а не за всю Россию. И не без причин. Кроме поляков и римлян посягали на земли России шведы. Василий Щелкалов сорвал мирные переговоры с ними. И теперь Швеция решила покорить порубежные города Псков и Новгород. Карл IX пока ещё обещал помощь русским в борьбе против поляков, но за это требовал отдать ему крепости Орешек и Кексгольм.

По совету патриарха царь Василий вновь проявил милость к Михаилу Скопину-Шуйскому и послал его воеводою в Новгород — да наказал построить оборону города и собрать войско. И Псков поручил досматривать. Ещё велел добиться от шведов честного участия в судьбе России. Позже так и будет, когда любимец Гермогена князь Михаил подружится с благородным шведским главнокомандующим графом Яковом Делагарди. Но сие будет потом, а пока шведы искали ключи к русскому северо-западу.

Да всё бы ничего, выстояли бы перед этими бедами россияне, считал патриарх, если бы не пришли страх и растерянность к самому царю Василию Шуйскому. Они убили в нём всякую жажду дел, сковали разум, сердце, руки. Как ни пытался патриарх увещевать царя, укрепить его дух, сие Гермогену не удавалось. Воля Шуйского слабела с каждым днём — и с каждым днём росло сонмище его врагов.

Вот и здесь, под сводами Успенского собора, Гермоген зрил недругов Шуйского. Многие видели в самозванце более сильного духом государя и готовы были податься в его стан. И потому желание Гермогена получить ответ на своё предложением судить Филарета по совести наткнулось на глухую стену молчания. Лишь митрополит Пафнутий встал рядом с патриархом и сказал:

— Архиереи, что вижу я, то приводит меня в смущение. Мшеломец Филарет предал интересы русской православной церкви, стал служить лютерам. Потерпим ли сие? Донеже нечестивые торжествовать будут, россиян ждёт страдание и отторжение от веры.

Но и эти горячие слова не нашли отклика в сердцах смятенных архиереев. И тогда снова заговорил Гермоген:

— Восстань, Всевышний Судия земли, воздай возмездие гордым! Вам же архиереи московские говорю: стыдом изойдут ваши сердца и души за отступничество от лона православной церкви. Вы принимаете в свой круг человека, получившего чин от иудея.

— Сего не может быть! — крикнул епископ Ефремий из Каширы.

— Сие есть! — ответил Гермоген. — Пафнутий, открой, что узрел в Тушине.

Пафнутий перекрестился, прошептал: «Господи, прости за грех!» — И и раскрылся архиереям:

— Как ходил я в Тушино, то служил в царской бане, каменку грел. Видел же, как парился самозванец. И обрезание узрел на тайном уде. Ещё человек, что при самозванце служит, держал в руках его талмуд и еврейские книги. Вот что ведомо мне, на том целую крест.

И тут архиереи заговорили. Да громко, да с гневом. И осудили Филарета, предали его имя анафеме, скопом попросили Всевышнего, чтобы покарал недостойного сана священнослужителя отступника.

* * *
Гибельное влияние на Москву тушинского гнезда нарастало. И с каждым днём росло число перелётов, тех, кто утром, как на службу, спешил в Тушино, кланялся царьку, а вечером возвращался в свои палаты. И было удивительно, что на московских заставах царёвы стражи никого не задерживали, будто и не видели перелётов. Число врагов царя Шуйского множилось с каждым днём. Они всюду порочили Василия. На торжищах, на папертях соборов распускали слухи, что царь днями пьянствует, а ночью предаётся развратным гульбищам. Да будто бы якшается с нечистой силой. Юродивый Михей днями ходил по Красной площади на четвереньках и кричал: «Вижу Ваську на шабаше, да без короны, без исподнего!» Приставы будто и не замечали Михея. Сами же недруги царя собирали по всей округе колдунов и ведьм, платили им серебром и золотом и заставляли кружить близ царского дворца и славить Шуйского в угоду нечистой силе, вспоминать всуе имя Господа Бога, славить сатану.

А царь Василий ничего лучшего не придумал, как закрыться во дворце и никуда не выходить, ничего не слышать, не видеть. Недруги и это обернули во вред царю. Они пустили слухи, что государь разогнал Думу, приказы, что в державе наступило время безвластия и беспоповщины, потому как и церковь шатается.

— Над нами царит антихрист! — пуще прежнего кричал юродивый Михай. — Не покоримся ему! Исправим церковные книги! Разрушим алтари!

Появились лихие люди, которые требовали у попов отказа от исполнения обрядов православной церкви.

Но Гермоген сразу же пресёк смуту в церкви. Его кустодии из Патриаршего приказа хватали тех, кто подбивал народ на непокорство канонам православной церкви. Он разослал грамоты по епархиям, дабы повсюду бились со смутьянами. Во многих областях России быстро отозвались на призыв патриарха, строго защищали веру. Да во всех северных областях началась борьба против самозванца. В Устюге Великом, в Вычегде, на Белоозере появились первые отряды ополченцев. Устюжане и вычегодцы послали грамоты своим соседям и дальним друзьям. Тут же отозвались нижегородцы, которых разбудил от спячки игумен Иоиль. Ополченцы Юрьевца поволжского, ведомые сотником Фёдором Крашеней, да ещё крестьяне из-под Решмы во главе с Григорием Лапшой дали полякам бой. Возле села Данилова они построили малую крепость и остановили отряды Лисовского. Долго бились, сами почти все полегли, но ляхов в село не пустили.

Подоспело самое время вознести клич: «Русь, вперёд за православную веру!» Потому как уже встали против ляхов Вологда, Галич, Кашин, Кострома, Тверь. Народный дух набирал силу. Но царь Шуйский бездействовал. И даже Гермоген не мог побудить его к движению. И это бездействие породило в Москве ещё одну силу: в боярских палатах возник заговор. Заговорщики не медлили. Да особо рьяно выступали князь Роман Гагарин, боярин Григорий Сумбулов и боярин Тимофей Грязных. Верховодил же в заговоре князь Василий Голицын. И в субботу сыропустную, 17 февраля, он вывел заговорщиков на Красную площадь. Сам князь Голицын прискакал на площадь во главе отряда своих холопов. И только заговорщики собрались, князь Голицын призвал их к действию:

— Друзья, Бог повелел нам положить конец царствованию глупого и бесчестного государя, пьяницы и развратника! Достанем патриарха, и пусть он отлучит царя от церкви. Вперёд, други!

И князь повёл сподвижников в Кремль, к Успенскому собору. Он вбежал с холопами в храм и хотел прорваться к Гермогену. Но кустодии патриарха погнали из собора князя вместе с его холопами.

Голицын успел крикнуть Гермогену:

— Ты знаешь, что Василий Шуйский пьяница и развратник! Провозгласи сие народу и отлучи его от церкви!

— Сему не бывать без согласия всей земли! — ответил Гермоген.

— Но он обманул надежды народа. Иди на Красную площадь и спроси. А не пойдёшь, силой поведём, — устрашил князь патриарха.

На Красной площади уже появились сторонники царя Василия. Из толпы вышел на Лобное место торговый человек и возвестил:

— Никакого порока за царём не знаем! Сами выбирали, сами и беречь будем!

— Ляхи заполонили Россию, а он всё спит, — крикнул сторонник Василия Голицына. — Что за царь не при войске!

И всколыхнулась Красная площадь:

— Долой Шубника! Хватит, наелись его хвалы!

На площади в кругу Кустодиев появился Гермоген, взошёл на Лобное место, руку с крестом поднял:

— Россияне, церковь отвергает всякие хулы, возводимые на царя. Он избран и поставлен Богом и всем русским народом. Вы забыли покаяние и крестное целование, восстали на царя. Остановитесь! Зачем идёте в совет злодеев!

— Верно сказано! Не пойдём в измену! — крикнул рядом с Гермогеном торговый человек.

Князь Голицын понял, что ему не сломить Гермогена, не заставить отлучить царя от церкви. И зло крикнул патриарху:

— С тобой мы ещё обмолвимся. — И снова повёл заговорщиков в Кремль. — Други, достанем самого Шубнина да спросим. — Князь вскочил на коня и скрылся в воротах Кремля, увлекая удалые головы.

Их оказалось не больше полусотни. Многие же устыдились от слов патриарха за свой порыв, испугались за жизнь перед лицом многотысячной толпы горожан. А в Кремле князя Голицына и его ватагу остановили мушкетами верные царю воины. Стрельцы погнали заговорщиков из Кремля, но не стреляли в них, дали свободно скрыться. Царь Василий не велел тратить огненный снаряд.

Князей Василия Голицына и Романа Гагарина, других главарей заговора такое поведение Шуйского удивило и озадачило. Казалось бы, Шуйский мог жестоко расправиться с заговорщиками, перекрыв кремлёвские ворота. Ан нет, он словно и не заметил покушения на свою жизнь. Да было загадкой в сию пору всё, что делал царь Василий.

Лишь патриарх Гермоген со своими верными святителями продолжал неистово и твёрдо бороться за единую Русь под державной короной законного государя. Когда заговорщики убежали из Москвы в Тушино, Гермоген послал туда две грамоты. Он обличил Голицына и сообщников не только в измене законному царю, но и православной вере, обвинил в отпадении от церкви и в отступлении от Бога. Он послал страстное слово вразумления всем честным россиянам. Ночь прошла у аналоя, и грамота была написана, и говорилось в ней так:

«Обращаюсь к вам, бывшим православным христианам всякого чина, возраста и сана, а ныне не ведаем, как и называть вас: ибо вы отступили от Бога, возненавидели правду, отпали от соборной и апостольской церкви, отступили от Богом венчанного и св. елеем помазанного царя Василия Ивановича; вы забыли обеты православной веры нашей, в которой мы родились, крестились, воспитались и возросли; преступили крестное целование и клятву стоять насмерть за дом пресв. Богородицы и за московское государство, и пристали к ложно мнимому вашему царику... Болит моя душа, болезнует сердце, и все внутренности мои терзаются, все суставы мои содрогаются; я плачу и с рыданием вопию: помилуйте, помилуйте, братие и чада, свои души и своих родителей отшедших и живых...»

Патриарх писал со слезами на глазах. Он не смахивал их, и они текли по морщинистому лицу, по седой бороде. Но утешитель нашёлся. Без скрипа, будто птичье перо под ветром, повернулась тяжёлая дверь в опочивальню, где стоял у аналоя Гермоген, и появился старенький-престаренький блаженный человек Пётр Окулов, сотоварищ и любезный друг Гермогена с той поры, когда он ещё в миру был Ермолаем. Годы иссушили только плоть Петра Окулова, душою он остался всё так же звонок и молод. И глаза его играли по-прежнему в лучиках морщин, как солнечные блики в лесном роднике, и щёки румянились, и борода торчала клином вперёд, и рукам-ногам не было покоя. Пришёл из Иосифо-Волоколамского монастыря за сутки. Без сна всё катился и катился по дорогам легко и споро мимо перелесков и полей.

Гермоген ещё не видел Петра. А он уже в опочивальне распоряжался: свечи зажёг в шандалах, из сумы дорожной баклагу-сулею медную достал, на стол положил. А потом руки вперёд протянул и пальчиками пошевелил. И не тронул Гермогена, а тому показалось, что кто-то за ухом его щекочет. Тут ещё свет яркий в глаза поплыл, дух лесной-монастырский в нос ударил. И выдохнул Гермоген неожиданно молодо:

— Отрада! Пришёл-таки, блаженный! — И повернулся к Петру, руки протянул для объятий.

И обнялись побратимы, на радостях прослезились. Гермоген пуще Петра, потому как ещё прежние слёзы не высохли.

— Кои-то веки свиделись, Ермогенушко! — воскликнул Пётр, тыкаясь лицом, словно котёнок, в мантию патриарха. — Да сердечко поведало о твоих маетах. Вот и возник. Ну говори, что у тебя, горемышный. Не гневишь ли Бога?

Побратимы сели. Гермоген погладил руку Петра, осмотрел его суконную чуйку с чёрными шнурами — стара. А лапти новые, и онучи — тоже. Понял Гермоген: живёт Пётр как прежде, перебиваясь с хлеба на воду. Да весел и молод. Себя пожалел, сказал с тугой:

— Худо мне, Петруша. Щербота жизни вокруг. Ночесть просил Всевышнего, дабы сократил дни естества моего.

— Неудольный! Како же мог такое помыслить?!

— Опосля стыдно было: что дадено Предвечным — неприкасаемо.

— Вот и славно, и выздоровел. Ты, однако, выпей со мной настоечки монашей. — И весело пропел: — Ой, окуд-ни-ца ли-ха!

— Кроме сыты, ничего не беру многажды лет, — возразил Гермоген.

— Да сие зелье — отрада от Господа, — щурясь и пуская искры в Гермогена, пел Окулов. Быстро же взял сулею, затычину вынул и подал вино патриарху. — Не откажи, Ермогенушко, враз нуда пройдёт, потому как на волшебных травах зачато...

— Пригублю с тобой, друже. Помню сие монашеское питие. — И приложился Гермоген к сулее, и полился в душу живой огонь жизни, поднимающий всё существо ввысь. — Ох, оживил ты меня, Петруша!

Пётр принял от Гермогена сулею, пожелал ему:

— Дай Бог тебе свершить то, на что сподобен. — И тоже пригубил из сулеи. — Да теперь иди слагай грамоту, пиши борзее, пригвозди злочинцев. Я же тут на лавке прикорну, дороженьку с ног смотаю.

— Оно и впрямь должно круче сказать! И скажу! — Гермоген шагнул к аналою, рука налилась силой, мысль стала ясней, и гневные слова легли на бумагу споро: «Посмотрите, как отечество наше расхищается и разоряется чужими, какому поруганию предаются святые иконы и церкви, как проливается кровь неповинных, вопиющая к Богу. Вспомните, на кого вы поднимаете оружие: не на Бога ли, сотворившего вас; не на своих ли братьев? Не своё ли отечество разоряете? Заклинаю вас именем Господа Бога, отстаньте от своего начинания, пока есть время, чтобы не погибнуть вам до конца; а мы, по данной нам власти, примем вас, обращающихся и кающихся, и всем Собором будем молить о вас Бога, и упросим государя простить вас, он милостив и знает, что не всё вы, по своей воле, то творите; он простил и тех, которые в сырную субботу возстали на него, и ноне невредимыми пребывают между нами их жёны и дети».

Отложив лебяжье перо, Гермоген помолился и повернулся к блаженному. Пётр не спал. Его лицо было свежее, глаза играли.

— Ох, Ермогеша, мягок ты. Я бы написал круче. Помни, все, кто убежал в Тушино, — тати и мшеломцы. Ты пиши, пока не остыл.

Гермоген покорно взял перо и чистый лист бумаги.

— Пиши. «Мы чаяли, что вы содрогнётесь, воспрянете, убоитесь праведного суда, прибегнете к покаянию. А вы упорствуете и разоряете свою веру, ругаетесь с церквами и образами, проливаете кровь своих родственников и хочете окончательно опустошить свою землю». — Окулов встал, прошёлся за спиной Гермогена, спросил: — Мыслишь тако же, аль иначе?

— Тако же, брат мой. — Гермоген отложил перо, подошёл к Петру, положил руку на плечо. — Взбодрил ты меня, и я молодость вспомнил. Да то, как ты стрелу из моей груди достал, как на заставу через степь меня принёс. Оклемавшись, я тогда подумал: хорошо бы солнце ещё раз узреть. И увидел твоей молитвой. А с той поры кануло полвека. Да всё в бою, всё впритин. Вот и устал.

— Ты, Ермогеша, не жалься, не приму, ибо дух твой расслабить не хочу. Зрю твой путь, как и прежде видел: терний по горло и выше. Да токмо ты и способен ноне вывести Русь из тьмы. Нет другого противу врагов крепкого стоятеля-адаманта, защитника православной веры... Вот и крепись, выводи паству из геенны огненной. — Пётр ходил вокруг Гермогена, как шаман, не сводил с него цепких глаз и всё говорил о горестях России. Да взял наконец Гермогена за руку и просящим голосом произнёс: — Ермогеша, ты токмо не гони меня от себя. Пособлю тебе нести тяжкий крест. А один ты и не осилишь.

— Спасибо, златоуст, что пришёл на подмогу. Теперь идём в трапезную и допьём то, что принёс в сулее.

Петру сие пришлось по душе. Он был голоден: дорога весь запас смолола. И два престарелых воителя покинули опочивальню. А за трапезой Пётр поведал Гермогену своё новое пророчество.

— Ты меня знаешь, Ермогеша, — начал Пётр, — лухтить не сподобился. Тако же и впредь всё правдою обернётся. Слушай: сразу после святок в ночь на шестое января самозванец Митька сбежит из Тушина. В крестьянском зипуне, зарывшись на санях в солому, удерёт со своим шутом Кошелём в Калугу.

— Заарканить бы его, супостата, — возрадовался Гермоген.

— И след бы, да ты погодь. — И Пётр засмеялся, лучики заиграли. — Атаман Ивашка Заруцкий руку к нему приложит. А она у него чи-жо-ла-я, казацкая! Тебе же против ляхов народ поднимать надо. Тяжкое сие дело. Но выдюжим, а животов не сохраним. Да оно ить во благо. — И Пётр снова засмеялся: — Ого, как сказка лихо кончается.

Наступал рождественский сочельник, когда приходило время подсчитывать сделанное за год. Но патриарх не копал прошлое. Он думал о том, как проводить святки побыстрее. Да похоже, с ним была в согласии вся исстрадавшаяся Русь, потому как впереди было невпроворот трудной ратной работы.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ СМЕРТЬ КСЕНИИ И МИХАИЛА


Ксения Годунова стояла на дворе Новодевичьего монастыря, близ палат, построенных отцом для царицы Ирины, её тётушки. Ксения пряталась в них от неласкового мира, и давно уже Москва не видела её. Нонче поутру вышла она из палат посмотреть на небо и увидела, как стая воронья гнала со стороны Кунцева раненого сокола, как над Москвой-рекою пошла на него впритин и в смертельной схватке растерзала. И сокол упал на берег реки чуть в стороне от монастыря. Знала Ксения, что воронью никогда не одолеть сокола, да чьё-то злодейство помогло злым птицам. И Ксения побежала на берег реки ещё надеясь спасти птицу, помочь соколу, чем можно. Но белогрудый и сизокрылый князь неба был мёртв. Смерть вольного сокола больно обожгла сердце Ксении. Она побледнела как полотно. Её прислужница Устя, холопка лет двадцати, прибежавшая следом, взяла Ксению за руку и тихо позвала:

— Матушка царевна, не след тебе от чужой беды млеть.

Но Ксения не шелохнулась. Она смотрела на птицу, а видела не её, но сражённого вражьей рукой любого сердцу князя-сокола Михаила Скопина. Это он лежал на прибрежной мураве, вытянувшись во весь свой богатырский рост и широко раскинув руки-крылья. Ксения опустилась на колени, и её рука потянулась к голове птицы, словно к лицу князя, она прикоснулась к ней и ощутила холод смерти, увидела кровь на ладони. У Ксении полились слёзы. Они были скупые, давно она их выплакала по своей горькой жизни, по убиенным близким. Ксении показалось, что судьба-злодейка лишила её последней опоры в жизни, без которой сама жизнь потеряла смысл.

Девка Устя опустилась рядом на траву и, обняв Ксению, как подругу, торопливо говорила ей:

— Матушка царевна, сие птица токмо, а не твой сокол-князюшка. Он во поле ратном, на буланом коне скачет, с ворогами в битве сходится. Да твоя молитва его бережёт. Встань, матушка, идём в палаты.

Туман перед глазами у Ксении рассеялся, она подняла на Устю взор, виновато улыбнулась и тихо попросила:

— Помоги встать, Устя. Да принеси заступ, могилку выкопать, птицу горемышную предать земле.

Устя помогла Ксении встать. И побежала в монастырь, вскоре же вернулась с железным заступом. Ксения взяла его у девки, нашла холмик и воткнула в него остриё заступа, но дёрн не поддался, не было сил. И она вернула заступ Усте, которая споро и ловко выкопала ямку. Потом они вместе положили птицу в землю, забросали могилку дёрном, прировняли холмик, помолились и вернулись в монастырь. Ксения не ушла в палаты, но осталась на дворе, велела запрячь лошадь и, сосредоточенная, молчаливая, села в возок и уехала в Кремль.

Но лишь только гнедой конь на рысях вылетел на Пречистенку, как впереди показалась знакомая архиерейская карета. Навстречу Ксении ехала Катерина. Кони сошлись и остановились. Катерина вышла из кареты и поспешила к Годуновой. Была она оживлённая, улыбающаяся, волосы искрились на солнце, как сусальное золото. Она поднялась в возок к Ксении, прижала её к себе.

— Ладушка-подруга, сам Бог тебя послал. Ведь я к тебе мчала. В лавке побывала да и надумала навестить.

Ксения всё ещё была под впечатлением случая на Москве-реке, не поддалась хорошему настроению Катерины, спросила с тревогой:

— Катенька, тебе ведомо, где князь Михаил?

— В пути к Москве он. Поди, завтра и будет. Скоро свидитесь. Дмитрий Шуйский говорил: царь позвал князя Михаила.

— Господи, слава Тебе! А мне ноне такое явилось...

И Ксения торопливо рассказала, как вороньё растерзало сокола, как он упал.

— Знак беды вижу за тем, Катенька!

— Полно тебе. Нынче каждый день чудеса творятся, — пыталась успокоить Ксению Катерина. — Токмо что видела, как кот с бараном смертно дрались. С чего бы? — Да ответа не ждала и позвала навестить патриарха Гермогена, помолиться с ним.

Но Ксения отказалась:

— В другой раз как-нибудь.

— Ну смотри. Да может, у меня посидим, Ксюшу увидишь.

И на это Ксения не согласилась. Она попросила Катерину навестить монастырь и там вместе помолиться. В монастырской церкви шла служба, когда Ксения и Катерина вошли в храм и преклонили колена. Обе они молились за то, чтобы Всевышний был милостив к князю Михаилу. И всё шло хорошо, пока Катерина была рядом. Они провели вместе весь день. Но стоило только вечером Катерине уехать, как к молодой женщине снова пришёл страх за судьбу князя Михаила. Он, казалось ей, спешил в Москву к своей гибели. Ночь Ксения провела без сна, всё думала, что ей сделать, дабы спасти князя. День не принёс Ксении успокоения, тревога нарастала. Она дважды посылала Устю в центр города, дабы та проведала, не прибыл ли князь Михаил в Москву. Устя возвращалась ни с чем. К вечеру Ксения уехала к князьям Шуйским. Знала она, что её встретят там неласково, но готова была всё стерпеть, лишь бы узнать что-либо утешительное о Михаиле. На подворье Шуйских её встретил князь Дмитрий. И на удивление был с нею ласков, сердечен. Когда ей захотелось пить, принёс кубок сыты. Но когда Ксения спросила о Михаиле, лицо Дмитрия помрачнело и он сказал, как ударил наотмашь:

— Ты, лебёдушка, не жди князя, нет его для тебя. — И взгляд у князя стал чужой, ненавистный.

Ксению что-то больно кольнуло в грудь. Она едва добралась до возка и велела вознице поспешить в монастырь. А как приехала, сказала Усте не беспокоить её и закрылась в келье.

Был уже поздний час, и Устя ушла спать.

Ксения какое-то время пыталась понять, что с нею происходит, и не могла. Она всё слабела и слабела, её тянуло в сон, и, смирившись наконец, Ксения добралась до постели, легла — и в сей же миг провалилась в небытие.

На другой день во время утренней молитвы игуменья спросила Устю:

— Где твоя страдалица?

— Ей неможется, — ответила Устя с поклоном.

После молитвы игуменья решила навестить Ксению. Пришла, а дверь кельи на запоре. Постучала — в келье тишина. Ещё раз постучала. И снова — ни звука. И послала Устю за монастырским плотником.

Когда взломали дверь и вошли в келью, всем показалось, что Ксения спит. Лишь игуменьи поняла, что Ксения умерла. Она выпроводила плотника и Устю, подошла к ложу и положила руку на лоб Ксении. Он был холодный.

Три дня никто не выходил из Новодевичьего монастыря и никого в него не пускали. Ни игуменья, ни монахини не искали причины смерти Ксении. Её похоронили по христианскому обычаю на монастырском кладбище.

* * *
В трудные дни борьбы с «тушинским вором» царь Василий Шуйский послал своего племянника Михаила на переговоры со шведами о помощи. Король Швеции Карл IX и раньше предлагал свои услуги, но за них требовал большой платы. В то же время он тайно уговаривал новгородцев и псковитян, дабы они перешли под его покровительство.

Тут-то и появился молодой русский князь, который пришёлся шведам по душе. Да и уважением его отметили за ум и храбрость. Но переговоры князя Скопина-Шуйского были трудными и долгими. Однако завершились малыми потерями для России. Был подписан договор о военной помощи. И вскоре в псковскую землю вступило пятнадцатитысячное войско шведов. Им командовал лучший генерал Швеции граф Яков Делагарди. Молодой, всего двадцать семь лет, одарённый генерал Делагарди был побочным сыном дочери короля Иоанна III Софьи и французского искателя приключений Понтуса Делагарди, который прославил себя ещё в войнах Швеции и России при Иване Грозном. Яков Делагарди был единственным вельможей в Швеции тех лет, кого Карл IX удостоил графского титула.

Князь Михаил родом был знатнее Делагарди, но так же прост и ясен душой, как шведский граф. И два военачальника, несмотря на разницу лет и многое другое, вскоре подружились и умело взялись за то, чтобы изгнать из России поляков и побить войско самозванца. Князь Скопин и граф Делагарди считали сие делом чести.

В пути от Новгорода к Москве военачальники не ввязывались в бои с мелкими группами польских войск, с отрядами Лжедмитрия. Чтобы обезопасить от поляков Москву, они решили вначале покончить с войскам короля Сигизмунда, которое осаждало Смоленск. На Смоленщину Скопин и Делагарди привели войска без потерь и жаждущих большого ратного дела. Они продумали, как им разбить войско Сигизмунда, избавить Смоленск от долгой осады. Войска шведов и русских подошли к Днепру и ночью, скрытно, начали переправляться на правый берег. И в эту ночь в русское войско примчал гонец и передал князю Михаилу повеление царя немедля явиться в Москву. Князь Михаил никогда не супротивничал своему дяде. На сей раз в нём всё взбунтовалось: как можно в самый ответственный час покинуть войско! И княжь написал царю короткий, но вразумительный ответ: явлюсь, как прогоним Сигизмунда от Смоленска. В тот же день он встретился с генералом Делагарди и сказал тому, что от царя был гонец, что царь зовёт в Москву.

— Напрасно не поехал, князь, — заметил Делагарди, — дело, поди, важное. Твои полковники не осрамят чести. А коль хочешь сам войти к осаждённым за честью, подожду.

Князь Михаил согласился с доводами Делагарди. И умчал в столицу. Он летел на перекладных, без остановок, достиг гонца, отобрал у него свою бумагу. В пути он пытался разгадать причину вызова. То ему казалось, что дядюшке грозит опасность от мятежных бояр, то он думал, что «тушинский вор» одолевает Москву. Наконец пришла, похоже, верная мысль о том, что царь Василий не намерен вступать в борьбу с королём Сигизмундом, не желает со своей стороны нарушать мирный договор. Да похоже, что вовсе не желает выступать против польских войск, ежели ни под Троице-Сергиеву лавру, ни под Смоленск царь не слал войска.

Примчавшись, однако, в Москву и увидев, что в ней мирно, князь Михаил не полетел тотчас в Кремль, а поспешил в Новодевичий монастырь, чтобы увидеть свою незабвенную. И там его ошеломили вестью о том, что царевна Ксения скоропостижно скончалась.

Смерть Ксении потрясла Михаила. Он провёл весь день возле её могилы. Да и остался бы там, если бы царёвы слуги не разыскали его и не передали повеление царя немедленно явиться в Кремль.

Князь не внял повелению. Он нашёл Устю, расспросил её, не ведает ли она причины смерти. И Устя рассказала Михаилу всё, что могло пролить свет на загадочную смерть царевны. Девушка была довольно умна и понимала, как важно будет знать князю любую мелочь последних дней жизни царевны Ксении.

— Как мы сокола похоронили, так она места не находила. Тут же мы к тётке Кате поехали, да в пути её встретили. Они вернулись, молились вместе, и всё было хорошо, — рассказывала Устя, — а как пришла ночь, маета напала на царевну. И день она промаялась. Да к вечеру, как смеркаться стало, укатила в Москву, а где была, мне неведомо. И возница тоже не ведает, а показать бы мог место, где она вышла из возка. Вернулась царевна к полуночи, велела мне идти спать, и сама, всё такая же, маетой изведённая, ушла спать. А утром... — Устя заплакала. — Мне привиделось, будто она спит...

Князь ушёл из монастыря пешком. Не было сил подняться на коня. Спутники его, боевые холопы, шли следом, ведя на поводу коней. Так и пришли в Кремль.

Царь Василий встретил племянника неласково, был понурый, на Михаила не смотрел и сразу выговорил:

— Зачем подвигался к Смоленску? На то моей воли не было. Смоляне пусть стоят, а мы Жигимонду не помеха.

Князь Михаил долго размышлял над словами царя. Сознание его всё ещё было затуманено горем. Ответил, однако, супротивно:

— Нужно было проучить Жигимонда, пусть знает своё место.

— Не тебе государя учить, ещё молоденек, — жёстко образумил князя царь Василий. — Было тебе моё повеление ловить татей вора-самозванца. Сие и есть твоё главное занятие.

— Государь-батюшка, зачем же тогда союз со шведами?

— И сие не твоё дело, ты ещё не державная голова.

Князь Скопин-Шуйский не проронил больше ни слова. Он лишь сожалел, что недруги испортили отношение дядюшки к нему. Знал он давно ту главную причину, которая наливала сердца его завистников ненавистью и злодейством. Те же царёвы братья исходили чёрной завистью оттого, что Михаила любили в войске, что россияне чтили не по годам.

Молчал князь Михаил, слушая поучения царя, а сам был сердцем там, в Новодевичьем, незабвенную свою оплакивал. Да хотел царя спросить, не ведает ли, каким злодейством невинную жизнь оборвали. Но не успел. Пришёл дворецкий и сказал, что князя Михаила зовут на семейное торжество к князю Ивану Михайловичу Воротынскому.

— Ждут тебя всей семьёй и скоро, князь Михаил Васильевич, — доложил дворецкий.

— Царь-батюшка, прошу защиты: я устал с дороги и всю ночь не сомкнул глаз, — с поклоном обратился к Шуйскому Михаил. — Зачем мне сие пирование?

В царский покой быстро вошёл князь Дмитрий Шуйский. Он услышал последние слова Михаила, вмешался:

— Племяш, тебя зовут быть крестным отцом. Сам Иван Михайлович просит твою милость крестить внука.

Следом за Дмитрием вошёл брат Иван, встал рядом.

— Смотри, не хочет идти, — сказал Дмитрий Ивану.

— Да ты бы и шёл вместо меня, — ответил Михаил. — Или вон дядя Иван пусть идёт в крестные. В одном ряду стоим.

— Ан нет, ты далеко впереди, ты герой, — с нескрываемой злостью ответил Дмитрий. — Близок день, когда тебя с колокольным звоном будет встречать первопрестольная!

— Зачем глумишься надо мной, дядя? — с обидой спросил Михаил.

— Глумлюсь? Эко слово мягонькое нашёл. Над тобой не глумиться надо, а семейным судом к батогам приговорить. — И Дмитрий шагнул к старшему брату. — А тебе, царь-батюшка, надо бы знать, чем твои подданные воеводы занимаются. Да вместо того, чтобы по твоему зову во дворец явиться, пред твои очи встать, ответ держать, сей воевода в Новодевичий монастырь помчал да при всей обители над могилой постельной девки самозванца Ксеньки Годуновой убивался.

— Сию подлость токмо кровью отмоешь, дядя! — крикнул Михаил и выхватил меч. — Защищайся!

— И не подумаю. Я твой крестный отец, и ты должен с покорностью внимать тому, о чём говорю.

Однако князь Михаил уже ринулся к князю Дмитрию. Но на его пути встал князь Иван.

— Полно, полно, племянник, тебе правду рекли. Вот и царь-батюшка тобой недоволен. Да царь к тебе милостив. Не так ли? — спросил князь Иван старшего брата.

— Оно так, — согласился царь Василий. — И Ксению тебе, племяш, нет нужды оплакивать. Причину сам знаешь. И слухам не потворствуй, будто бы Шуйские её извели. Ноне же выполнишь мою волю и будешь крестным отцом внука князя Воротынского, который крепким адамантом стоит за меня и за всех нас.

Михаил смирился. На него навалилось безразличие. Голова разламывалась от тупой боли, тело было ватным, каждое движение давалось с трудом. Говоря царю, что он не спал ночь, Михаил сказал неправду: он провёл в седле двое суток и каждые тридцать вёрст менял коня. Какой уж там сон. Он убрал в ножны меч и молча покинул царский покой.

Шёл второй день мая. Князья Шуйские, а с ними и князь Михаил верхами отправились из Кремля в новые палаты князя Воротынского, начатые им строиться ещё при царе Борисе Годунове в Белом городе. Дмитрий нет-нет да и бросал косые взгляды на Михаила. Не всё выложил царю про Михаила Дмитрий, держал на всякий случай камень за пазухой. Как раз на день Родиона-ледолома была у Михаила в дальних местах от Москвы встреча с боярином Прокопием Ляпуновым. Недовольный царём Василием и склонный к дерзким решениям, к смелем починам, он сказал Михаилу:

— Ты мне люб, княже. И верю тебе, как себе. Потому и говорю без обиняков: на престол мы тебя прочим, как самого достойного среди Шуйских. Дядьке твоему недолго сидеть. Что Ваське Голицыну не удалось, другие достигнут.

Говорил шиш князя Дмитрия, что князь Михаил в ответ ни слова не проронил, но загадочно улыбался. И Дмитрий решил, что племянник улыбался от душевного торжества. Знал же он, какая весомая сила стоит за рязанским воеводой Прокопием Ляпуновым, за его братьями — пол-России возвышается.

Ярко в памяти жило чувство острой боли в сердце Дмитрия: Как выслушал шиша, так и почувствовал, будто иголки воткнули ему под пятое ребро, а вытащить забыли. Да отраду малую случай принёс. Как раз ко времени, чтобы боль снять, Ксения на подворье заглянула. О, Ксения тоже в одной упряжке с князем Михаилом шла и тоже опасицу таила немалую — царевна. А теперь, когда многие отвернулись от царя Шуйского, а к Лжедмитрию не переметнулись, имя Бориса Годунова всё чаще гуляло по улицам и по площадям Москвы. Оказывалось, что он многим любезен оставался. Думы разрывали голову Дмитрия. Да оборвать их пришлось, потому как к палатам Воротынских приехали.

Крестины внука князя Ивана Михайловича прошли в Благовещенском соборе Кремля. Крестного отца князя Михаила, как и крестную мать юную княжну Ольгу Басманову, привезли в карете. Девушка не столько внимала обряду крещения, сколько любовалась князем-воеводой. На час крещения Михаил прибодрился малость медовухой. И силы подкрепил и поживее стал, на щеках румянец выступил, плечи расправились. Взгляд тёмно-серых глаз, когда князь смотрел на свою «сестрицу» Ольгу, был ласковый. И у семнадцатилетней девушки от этого кружилась голова.

Когда торжественный кортеж вернулся в княжеские палаты, началось широкое и шумное застолье. Казалось, гулял весь Белый город. Князь Иван Михайлович не пожалел ради внука браги и медовухи, выставил по седмице бочек разного зелья. И пирогов с потрохами и капустой полные короба вынес: гуляйте, москвитяне, во славу княжича Воротынского.

В самый разгар веселья возле Михаила вновь появился Дмитрий Шуйский. Он был чрезмерно возбуждён, суетлив и словно бы чем-то напуган. Но пил он мало, лишь делал вид, что пьёт, и к кубку часто прикладывался. Он расспрашивал Михаила о делах в войске графа Делагарди, о том, как мыслили под Смоленском битву вести с Сигизмундом. И вдруг взял князя Михаила за борт кармазинного кафтана и спросил почти ласково:

— Слушай, племяш, а ты никогда не хотел быть царём?

В груди у Михаила вновь вспыхнула обида. Он понимал, что дядя явно глумится над ним. Да только ли глумится, не стал ли ведом ему шаг боярина Прокопия Ляпунова навстречу Михаилу Скопину-Шуйскому, как будущему царю? В Изборске шёл сей разговор. А не долетел ли он до Москвы? Ни слова не говоря, Михаил освободился от руки Дмитрия, положенной им на борт кафтана, отодвинул кубок и покинул трапезную. Он вышел на княжеский двор и ушёл в молодой сад, который был в буйном весеннем цветении. Он порадовался торжеству природы, но тревожные мысли не покидали его. Понял Михаил, что Дмитрий настойчиво чего-то добивается от него. Что нужно дяде? И тут его ожгло: Ксения Годунова стала жертвой происков этого жестокого человека. И чтобы вывести дядю на мало-мальски откровенный разговор, Михаил вернулся в княжеские палаты.

Дмитрий сидел на прежнем месте. Возле него стояла жена — дочь Малюты Скуратова, младшая сестра Марии Годуновой, матери Ксении. Заметив Михаила ещё на пороге трапезной, она ушла от мужа. С давних пор князь Михаил и княгиня Анна не терпели друг друга.

Михаил сел рядом с князем Дмитрием, спросил без обиняков:

— Дядя, какая маета гложет тебя, что заставляет наносить мне обиды? Раньше ты был недоволен, что я люблю Ксению. Теперь что? Ежели ты за царский трон скорбишь, так я и в помыслах его не держу.

Дмитрий смотрел на Михаила, прищурив свои монгольские глаза.

— Э-э, племяш, инший на моём месте о том же спросил бы. Ты выйди на Красную площадь, поднимись на Лобное место да крикни при всём московском люде: «Эй, россияне, хотите меня царём?» Выдохнут одной грудью: «Хотим!» Вот и весь сказ. — И зачастил Дмитрий: — А старший-то твой дядя, мой братец Василий, последние часы на троне сидит. Его царский век сочтён, уж поверь мне и вместе с Господом Богом прости за откровение. Говорю потому, что ведаю: не донесёшь моему братцу.

В душе у честного князя Михаила всё закипело, гнев поднялся под самое горло. Захотелось ударить дядю кулаком и уйти. «Како же подло мыслишь, дядька! Да я...» И нечем стало дышать, лицо пунцовым сделалось, глаза кровью залило.

Князь Дмитрий сей же миг уловил состояние Михаила, обнял его, зашептал ласково:

— Прости, голубчик, старого, околесицу несу. Да пьян, пьян ноне без меры. Ан ладно, выпью ещё, коль милость явишь.

— Пей, да впрок, — ответил Михаил.

— И ты со мной выпей, коль смилостивился. — И придвинул к Михаилу кубок с вином. — Прощён ли я, покажи великодушие, Мишенька.

— Так и понял я, что хмелен ты не в меру. Ладно, не было меж нами сей беседы. — И Михаил взял кубок. Дмитрий чокнулся с ним.

Молодой князь выпил вино до дна, отщипнул кусок говядины, пожевал и встал из-за стола, молча ушёл из трапезной. И было у него одно желание: умчать в Новодевичий и посидеть там возле могилки. Михаил сел на коня, выехал на Пречистенку и пустил скакуна рысью. На дороге, уже в монастырской слободе, князь увидел ребятишек, которые играли в«чижика» и не хотели сторониться. Михаил осадил коня, и лишь только тот остановился, как князь почувствовал, что силы покидают его. Он упал грудью на шею коня и, уже теряя сознание, сполз с седла на землю.

Тут подбежали к нему люди. И с криками: «Да сие князь Михаил Скопа», — подхватили его на руки, унесли с дороги, положили на траву. В толпе нашлись люди, которые знали, где живёт князь. Кто-то остановил телегу возвращающегося с торжища зеленщика. Корзины полетели на землю, князя уложили в телегу и погнали лошадь к палатам князей Скопиных-Шуйских.

В этот день Михаил не пришёл в себя. К вечеру из ушей и изо рта у него пошла кровь. Возле него исходила слезами мать, княгиня Наталья; кружили лекари, которые никак не могли остановить кровотечение. В княжеских палатах вспомнили, что так умирали цари Иван Грозный и Борис Годунов, отравленные одним и тем же зельем. И все ясно поняли, что князь Михаил оказался жертвой злодейства. Москвитяне, собравшиеся близ палат Скопиных, уже кричали:

— Зависть-злодейка погубила племяша Шуйских!

«Зависть! Зависть!» — покатилось по улицам и площадям Москвы.

На другой день Михаил так же не пришёл в себя. Сильный организм ещё боролся за жизнь, но князь уже обескровел, сердце его билось всё слабее и слабее. Всё это как-то тотчас узнавали на улице. Москвитянам уже было ведомо, что на крестьбинах у Воротынских князь Михаил сидел рядом с князем Дмитрием Шуйским. И кто-то из досужих горожан крикнул:

— Скуратовское в Митьке заговорило! Это он опоил зельем молодого князя! Айда к палатам Шуйских, спросим!

И толпа горожан хлынула искать князей Шуйских и вскоре осадила на Рождественке подворье князя Дмитрия.

А князь Михаил стал уже белее снега, и последняя кровь капельками вытекала из ушей. Лекари даже не пытались её остановить. Злой умысел возобладал, и князь Михаил Скопин-Шуйский, не приходя в сознание, скончался на двадцать седьмом году жизни.

Спустя два часа после кончины князя в палатах Скопиных появились царь Василий и патриарх Гермоген. В его свите приехали Катерина и Сильвестр.

Гермоген прочитал близ покойного молитву:

— «Глубиною мудрости человеколюбно вся строяй и полезныя всем подаваяй, Едине Создателю, упокой, Господи, душу раба Твоего...» — А потом, не скрывая своих гневных чувств к злодеям, оборвавшим жизнь любимца войска и народа, спросил Василия Шуйского: — Государь-батюшка, дай ответ Всевышнему и православной церкви, чьим злым умыслом или законом лишили живота сего рачителя земли Русской?

— Я любил его как сына, — тихо ответил Шуйский. — Зачем же ты, святейший, пытаешь меня?

Гермоген больше ни о чём не спросил царя и вскоре же, исполнив долг соболезнования, покинул палаты князей Скопиных.

В тот же день, уже поздним вечером, Гермоген пришёл в царский дворец. Мысли о насильственной смерти князя Михаила не давали ему покоя. Он верил, что князь Скопин освободил бы Россию от иноземных пришельцев, если бы встал во главе войска. Он разгромил бы их в Тушине, чего не смогли сделать другие царские воеводы, он прогнал бы поляков от Троице-Сергиевой лавры и заставил бы уйти из-под Смоленска войско короля Сигизмунда.

Кому же мешал князь Михаил Скопин, задавал себе вопрос Гермоген, зная уже доподлинно, что главную злодейскую роль сыграл князь Дмитрий Шуйский. Только он пуще других Шуйских боялся князя Михаила. Только он метил занять престол после старшего брата Василия. Он уже давно и упорно твердил, что Василий не способен управлять державой.

— Ты как был шубником, так и остался им, — упрекал Дмитрий старшего брата. — Да я бы на твоём месте всех тушинских перелётов давно бы живота лишил, очистил Тушино от злодеев. А ты ленив и нерешителен. В монастырь бы тебе пора.

Василий Шуйский не возражал Дмитрию. Что говорить, соглашался он, Россия страдает по его вине. Мог он собрать стотысячное войско и сам повести его на врага, захватившего уже пол-России. Ан всё откладывал, всё уповал на «авось». Авось поляки сами покинут Россию, авось самозванец проникнется совестью и откажется от претензий на трон. Знал Василий, что Дмитрий зарился на Мономахову корону. И даже думал опалу проявить, выслать из столицы в Каргополь или Устюжье воеводою. И снова проявлял нерешительность.

Всё это было ведомо патриарху Гермогену. И он откровенно, не щадя царского самолюбия, а более царёвой спеси, выложил Василию:

— Было бы тебе ведомо, государь-батюшка, церковь осудит за насилие над князем Михаилом тебя и твоего брата Дмитрия. Тебя за потворство, Дмитрия за злодеяние.

— Опомнись, святейший владыко! Како ноне ты говоришь со мной?!

— Аз твой духовный наставник! Поводырь твой!

— Да что в упрёк мне ставишь? Какое потворство? И како можно без улик и причин винить Дмитрия в смертном грехе? Энтак и меня... — царь развёл руками.

— И ты Всевышнему дашь ответ. Только ты, — Гермоген сурово ткнул в царя перстом, — дал повод брату питать надежды на трон. — Патриарх был гневен. Он решительно расхаживал по царскому покою. — Потому как без кореня живёшь, потому как руки дал себе связать. У тебя под рукою тридцать тысяч воев, у коих ружья заржавели. Ты не осудил за иудин грех воевод Якова Змеева, Афанасия Челищева, Михаила Салтыкова и Захара Ляпунова, коих держал в руках. Ты выпустил их, но они снова встали против тебя!

Василий Шуйский слушал обвинение патриарха покорно. Да, его старый и преданный соратник, готовый не пощадить живота ради защиты трона, был многажды прав. Захватив с большим трудом Мономахов трон, он, Василий, мало что сделал, дабы укрепить его. Знал Василий, что трон под ним шаткий. И если его не сбили с трона в прошлом году, то сие случилось чисто случайно. Но такое дважды не повторяется.

— Ты скупец, но швыряешь драгоценное время с бесшабашностью гулёны. И близок день, когда ты разоришься и у тебя не останется ни на полушку доверия народа. Россияне отвернутся от тебя, — громогласил неистовый воитель церкви.

— Но что мне делать, святейший? Что? — воскликнул беспомощно Василий и протянул к патриарху руки. — Ты мудр, научи! Ты говоришь про войско. А оны — как выпущу из Москвы, так изменит мне.

— Не изменило бы, когда воеводой над ним поставил бы князя Михаила.

— Теперь зачем говорить о бедном племяннике? Его нет, и я скорблю и плачу.

— Ежели бы скорбел... Господи, сколько помню, уже лет двадцать, поди, учу уму-разуму, а проку ни на грош. Как был ты мелким хитрецом, так и остался... — Обличая царя Василия, Гермоген спрашивал себя, почему эти двадцать лет не порывал с князем Шуйским. Только ли потому, что не мог разорвать узы дружбы? Или ещё потому, что видел в нём противоборца в борьбе с Борисом Годуновым и с иезуитами. Что говорить, Гермоген питал надежды, что Василий Шуйский, став царём, погасит в державе смуту, избавит россиян от самозванцев и лютеров. Да так оно и было вначале. Как он умно и хитро очистил Кремль от первого самозванца.

— Ты знаешь, государь-батюшка, что тебе нужно делать, — после долгой паузы ответил Гермоген, — но не делаешь, потому что Дмитрий тебя в узде держит. Теперь ты можешь от него избавиться. Отдай повеление дьякам Разбойного приказа найти убийцу князя Скопина, предай его суду и казни. И тогда ты обретёшь почёт и милость народа.

— Помилуй, владыко, но казнить единоутробного? Нет, нет, только не сие. Готов к самому худшему, но... — И Василий застонал.

И в этом стоне Гермоген уловил полное отчаяния состояние духа царя. Он посмотрел на него с жалостью и презрением. И в сей миг Гермоген понял: всё, что случится дальше, уже было и, кажется, совсем недавно с Борисом Годуновым и патриархом Иовом. Нити, что связывали их многие годы, лопнули в одночасье. Так и теперь. Они, эти нити, рвались и лопали с треском, с выстрелами. Гермоген испугался, и у него мелькнула мысль, что ежели он задержится ещё на одно мгновение близ царя, то обрушит на него весь гнев, все силы Божьего негодования, данные ему Всевышним. И патриарх покинул царский дворец. Он увидел распахнутые врата Архангельского собора, услышал, как певчие возносили хвалу Творцу и Защитнику всего живого, сам захотел вознести в небеса молитву и скрылся в соборе.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ НИЗЛОЖЕНИЕ ШУЙСКОГО


Ранним утром в Иванов день на паперти собора Казанской Богородицы появился прежде незнакомый москвитянам юродивый. Москва ничего подобного не видывала. Был он скован цепью с козлом, сам похожий на лохматого пучеглазого козла. Казалось, что козёл верховодит над юродивым и по советам рогатого тот вещал москвитянам о том, что их ждёт. Послушав гнусавое блеяние козла, он кричал:

— Ваську к нам велите! Юпан зовёт! Вот цепь для Васьки! — И юродивый потрясал грязной цепью. Да тут же петухом кричал: — Ку-ка-ре-ку! — И, хлопая чёрными в коросте руками, виляя полуобнажённым задом, стонал: — О, Расеюшка, погибель тебе пришла.

Этим летом по десятому году семнадцатого столетия не только юродивые предвещали падение России, но и все здравомыслящие люди понимали, что ежели не свершится чудо, то держава превратится в холопку Ватикана и Речи Посполитой — римлян, поляков, литовцев. И казалось, никто в сие трагическое время не прилагал усилий, чтобы сохранить-уберечь Русь-матушку, защитить её от врагов, как было всегда перед угрозой народного бедствия. А всё началось со смертью князя-воеводы Михаила Скопина-Шуйского, отравленного, как гласила молва, Дмитрием Шуйским и его женой Анной.

Вскоре же после насильственной смерти князя Михаилам «тушинский патриарх» Филарет заявил, что в смерти молодого князя виновен в первую голову Василий Шуйский и что он, Филарет, увещевает россиян позвать на русский престол польского королевича Владислава. Не всё тут было истиной, о Владиславе Филарет и не помышлял, но побуждение тушинцев видеть на престоле Владислава возымело на поляков особое действие. С запада началось нашествие польских войск. Гетманы, которые вели войска, не были связаны обязательствами с самозванцем. Сбежав из Тушина, он вычеркнул себя из претендентов на Мономахов престол. Поляки шли к Москве с именем царя Владислава.

Сорок тысяч царских воинов, которых вёл воевода Дмитрий Шуйский, ещё могли остановить поляков, но этого не случилось. Под деревней Клушино случилось невероятное. На русскую рать, на восемь тысяч наёмных шведов, англичан, шотландцев под командованием генералов Делагарди, Кальвина и Которны, а также на отряд французов, ведомых Пьером де Лавилем нашло великое затмение. Они должны были победить войско из десяти тысяч польских воинов. Но Всевышний отвернулся от наёмников, от россиян, от царя Василия Шуйского, от его брата-воеводы, поставленного во главе войска. Когда Дмитрий Шуйский появлялся в полках, то слышал за спиной выкрики: «Вот убийца нашего князя! Пусть гнев Всевышнего падёт на его голову!» И сей гнев упал на Дмитрия Шуйского. Да и невинных поразил. Битва при Клушине стала позорищем для русской рати и концом воеводства Дмитрия Шуйского.

Эта же битва принесла славу гетману Жолкевскому. Несмотря на свой преклонный возраст, ему минуло шестьдесят четыре года, гетман проявил себя в скоротечной битве как отважный, смелый и быстрый воин, как дерзкий военачальник. Он не испугался повести своих воинов на противника, по численности превосходящего в пять раз.

Польское войско стояло в крепости Царёво Займище неподалёку от Смоленска. Оставив в крепости семьсот воинов, Жолкевский повёл полки навстречу русской рати. Гетман вёл отважных воинов через леса, по бездорожью и вывел их неожиданно для русских к деревне Клушино, где располагались основные силы рати Дмитрия Шуйского. Сам воевода, уверенный в том, что враг далеко, в тот день пировал с приближёнными с вечера и до глубокой ночи. Пьяные командиры были беспечны, они не выставили вокруг Клушина ни одного дозора.

С первыми проблесками рассвета поляки ворвались в деревню. В русском стане возникла паника. Многие воины не пытались даже сопротивляться и сдавались в плен. Никто не хотел умирать ради нелюбимого царя и его бесталанного брата-злодея. Шведы были в соседней деревне, и прозорливый Делагарди увёл свои полки подальше от места разгрома русской рати. Но упорно дрались немцы, французы, англичане и шотландцы, верные долгу наёмников. Но их было мало, и им пришлось отступить. Сам Дмитрий Шуйский бежал из Клушина на крестьянской подводе, закутавшись в мужицкий зипун.

Гетман Станислав Жолкевский торжествовал небывалую до сей поры победу над россиянами, уничтожив и пленив главную рать царя Василия Шуйского. Он написал в донесении к королю Сигизмунду коротко и выразительно: «Когда мы шли в Клушино, у нас была только одна моя коляска и фургоны двух наших пушек; при возвращении у нас стало больше телег, чем солдат под ружьём».

Паника, охватившая русскую рать, докатилась до столицы, ворвалась в Кремль и поразила царя Василия. Лишь только он узнал о всём, что случилось под Клушином, то зарыдал, как рыдали в эти дни русские бабы по убитым на поле брани мужикам. И никто из близких, ни брат Иван, ни молодая царица Елена, в девичестве княжна Буйносова-Ростовская, ни царедворцы, не могли успокоить рыдающего царя. И только приход Гермогена принёс в царский дворец тишину, похожую на кладбищенскую. Увидев Василия в неподобающем царю образе, патриарх гневно застучал посохом и крикнул:

— Опомнись, сын мой, ежели ты ещё государь! — Да тут же святейший понял, что Василий уже неспособен управлять державой и сам себя лишил власти. И сказал ему эти жестокие слова: — Ты премного грешен, раб Божий. Ты сам себя низложил. И потому ты больше не царь всея Руси! — И, повернувшись к образам, вскинув руки, Гермоген взмолился: — Всевышний милосердец, Господь Бог наш всемогущий, вложи в уста потерявшего себя самодержца слова разумные и мысли, пусть он избежит позора и насилия, отречётся от престола, ибо Ты, Вседержитель, видишь, что наш царь источился духом. Не было же подобного позора на Руси! Господи, услышь меня! Ты Всемогущ, к Тебе вопиют православные христиане! Избавь их от позора и мучений!

Шуйский ещё плакал, но рыдания его захлебнулись в страхе. И он смотрел на патриарха с удивлением юродивого. Он понял, что потерял многолетнюю опору, адаманта крепости своей, потерял по собственной непрощаемой вине. И в душе плачущего царя прорвался источник ужаса, более сильный, чем страх потерять венец, престол. Шуйский понял, что он лишился более чем друга — духовного отца, способного, храня отеческую верность, подняться за своего сына на Лобное место, принять мученическую смерть. Василий медленно опустился с тронного кресла и, не пытаясь встать, выпрямиться, полусогнувшись, почти касаясь руками пола, двинулся к патриарху.

— Гермогенушка, родимый, не покидай меня! — воскликнул Василий. — Червь земляной я без тебя! Ты после Господа Бога моя опора!

— Встань! Выпрямись! И ежели чтёшь себя государем, прояви суть свою перед тем, кто войдёт в сей миг в палаты! Отправь извратника и пьяницу на суд Божий, на суд народа! — Всё так же гневно сказал патриарх и указал посохом на дверь.

С годами Гермоген становился не только прозорливым, но и ясновидящим. Он ведал, что к царскому дворцу мчит на рысях в крытом возке Дмитрий Шуйский. Князь уже загнал две пары коней. В Кунцеве отнял третью пару у ямщика и теперь летел в Кремль, чтобы выпросить у царя милость за своё предательство войска.

Шуйский всё ещё стоял перед Гермогеном полусогнувшись.

— Долго ли ждать, когда выпрямишь выю! — пошёл на последнее средство Гермоген. И это средство помогло, Шуйский пришёл в себя.

Он вскинул голову, плечи даже расправил и заявил с обидой:

— Ты, владыко, хотя и духовник государя, но топтать его честь не смей! Выя есть у холопа, но не у царя! Не зарывайся, владыко! Я ещё государь! Я и повелеть могу!

— Аз помню сие. Да выберешься ли из порухи! Сей час мы узрим!

Двери в царский покой распахнулись, в них возник князь Дмитрий. Он подбежал к царю, упал на колени и крикнул:

— Брат мой, царь-батюшка, нас постигла беда! Вороги, счётом до ста тысяч одолели нашу рать, мы разбиты! — И требовательно добавил: — Брат мой, дай мне остатнее войско, я накажу коварных ляхов!

Царь Василий вроде бы и не слышал, что говорил, о чём просил Дмитрий. Он смотрел ему в лицо и видел перед собой капризного мальчика лет пяти, отнимавшего у него ладанку, которую подарила ему матушка ко дню ангела. Василий боялся, что Митенька сломает ладанку, будет копать ею во дворе песок, и прижимает её к груди. Но за спиной, словно выстрел кнута, звучит голос мамки-кормилицы: «Отдай, торгаш!» И Василий роняет из рук ладанку. Помнил Василий и то, что брат вернул ему ладанку исправной. «Исправной», — подумал Шуйский и посмотрел на патриарха с вызовом, сказал твёрдо:

— Ты можешь осудить меня, святейший! Но я отдаю войско брату. Отдаю! И тому свидетелем Всевышний.

На лице Василия Шуйского Гермоген не увидел и тени гнева или осуждения брата-воеводы за потерю сорока тысяч россиян. Не было даже малого презрения к брату-трусу, к предателю войска, убийце племянника. В лице царя и его брата Гермоген увидел двух жалких фарисеев, но никак не державных мужей. Узрев сию омерзительную картину, Гермоген впервые за годы священнослужения в сердцах плюнул на пол и покинул царский дворец. Оказавшись на кремлёвском дворе, он сказал ожидавшему его архидьякону Николаю:

— Сын мой, я иду в приказ, а ты найди митрополита Пафнутия, Сильвестра и Петра и скажи, чтобы шли ко мне.

Никогда ещё Гермоген не был так деятелен, как с того часа, когда понял, что Россия лишилась государя. Мысль ясная, твёрдая, рождённая по воле Всевышнего, требовала, чтобы церковь взяла на себя бремя правления державой. Потому как не только царь Василий, но и боярская Дума бездействовала. Да её и не было, потому как половина думных бояр и дьяков была в измене.

И когда в Патриаршем приказе по зову Гермогена собрались дьяки, когда пришли митрополит Пафнутий, ещё несколько архиереев, Сильвестр и Пётр Скулов, Гермоген сказал им:

— Ноне пришёл час скорби, стенаний и печали. Под неведомой вам деревней Клушино разбита вся царская рать. И происками нечистых сил держава наша пришла к своей гибели. Уже ближние к Москве города: Можайск, Борисов, Боровск, Погорелое Городище и монастырь святого Иосифа Волоцкого под пятой у ляхов. Многие иные города шлют ляхам своих ратников. Поляки ломятся к Москве, которую некому защищать. И близок час, когда лютеры повергнут православие в прах, осквернят наши храмы, уничтожат последние святыни, укрепят католичество.

Служилые люди Патриаршего приказа, верные поборники Гермогена, знали его неистовую любовь к России, верили ему и были готовы идти по первому слову на подвиг. И он сказал им:

— Братья во Христе и вере, дети мои, настал час испытаний. Готовьтесь в путь по страдающей державе. Все вы пойдёте в города и веси, и в те, что ныне под врагом, и понесёте православным христианам слова призыва, дабы поднялась Россия на борьбу против врагов наших. Вы понесёте слова утешения и веры в извечную прочность Руси. Ноне же мы составим грамоту от имени православной церкви и её архиереев. Да будет она для россиян наставлением Господним.

Сказал своё слово Гермоген и своим верным и испытанным помощникам Пафнутию, Сильвестру и Петру.

— Вы пойдёте все трое в Смоленск. Там решается судьба Москвы. Пусть смоляне держат город и не дают простора Жигимонду двигаться к первопрестольной. Знаю, ваш путь как в преисподню. Да верю, исполните нужду державы, потому как с Всевышним вкупе.

— Всё исполним, Гермогеша. Нам бы токмо кису потяжелей да лошадок порезвей, — остался верен себе Пётр Окулов. — Оно ить и бражки ноне за полушку не ухватишь.

— Будут тебе и киса, и кони, и медовухи сулея, — скупо улыбнулся Гермоген и распорядился снабдить всем нужным своих послов.

В этот же час Гермоген разослал гонцов Патриаршего приказа по московским соборам, церквам и монастырям с наказом отслужить молебны и призывать-собирать силы в ополченческие рати под знамёна русской церкви. Покинув приказ, Гермоген велел подать ему карету и отправился по первопрестольной укреплять дух священнослужителей и горожан твёрдым словом. О выезде патриарха возвестили кремлёвские колокола.

И в царском дворце началось движение. Однако оно было иным, супротивным побуждениям патриарха. Не поставив в известность Гермогена, царь Василий решился на переговоры с гетманом Жолкевским. Он повелел брату Дмитрию скоро найти среди пленных поляков достойного человека и поручил ему уведомить гетмана об особой просьбе русского царя. Этим человеком стал бывший секретарь Лжедмитрия I, сменивший Яна Бучинского, пан Слонский. Подслеповатый, как Василий Шуйский, он был ещё более хитёр. Казик Слонский сразу оценил выгоду сделки, которую ему предложили в царском дворце. Не мешкая, он не только потребовал свободу для себя, но и хорошее вознаграждение. Князь Дмитрий Шуйский, который нашёл пролазу Слонского, пообещал то и другое. Казик не поверил.

— Прошу пана князя поруку и награду сей же час.

— Побойся Бога! Как можешь не верить слову князя?!

— О, Матка Боска! Я и себе не верю. Отпусти лучше в Ярославль...

Дмитрий был вынужден раскошелиться и выправить грамоту Дворцового приказа. На какую-либо другую Казик не соглашался. Ещё ему дали пару лошадей безвозвратно, к ним — крытый возок, и он уехал в стан гетмана Жолкевского с тайным поручением Василия Шуйского.

Тайна держалась недолго, и вскоре Гермоген знал, что царь Василий просил короля Сигизмунда о том, чтобы поскорее прислал в Россию своего сына королевича Владислава на царствие.

Однако гетман Жолкевский был дальновиден и поострее умом, чем Шуйский. Он не дал движения запросу русского царя. Но отправил в Москву гонца и приказал тому передать царю Василию, чтобы патриарх всея Руси и архиереи русской церкви дали согласие на крещение королевича в православие, ежели он пожелает.

Но в расчёты Шуйского не входило извещать патриарха о сделке.

Гермоген в эти дни завершал сбор ополчения, и оно выступило за пределы Москвы. И вовремя, потому как вновь пришёл в себя Лжедмитрий II. Войско у него приросло, он начал обкладывать Москву, занял Серпухов, Коломну, Каширу, обошёл стольный град с востока и был остановлен лишь под Зарайском, где стоял с ополченческой ратью князь Дмитрий Пожарский.

Лжедмитрий II ещё стоял под Зарайском, а рязанские воеводы братья Ляпуновы, вновь изменившие Шуйскому, прислали к Пожарскому гонцов с предложением отдать крепость на милость Лжедмитрия II. Но князь, движимый верностью престолу, укрепивши дух словом Гермогена, с гневом отклонил вражий совет Ляпуновых и вступил с отрядами самозванца в бой. И тогда Лжедмитрий II ушёл от Зарайска, зная, что князь Пожарский и с метлой ратью может разбить его войско.

В эти же дни патриарх Гермоген сумел помочь Троице-Сергиевой лавре. В сёлах Мытищи и Тайнинском, в Петровой слободе и по деревням севернее Москвы стояла ополченческая рать. И Гермоген велел идти этой рати к лавре и прогнать поляков, всё ещё державших там осаду. Но Яну Сапеге донесли о приближении русской рати, и он спешно в ночь увёл своё войско на запад, лесами двинулся к Звенигороду.

Зоркие защитники лавры увидели бегство врага и огласили ночные окрестности колокольным звоном. Да был сей звон не набатный, а благовестный.

Вскоре же о победе над Яном Сапегой знал патриарх Гермоген, и в честь освобождения лавры от осады Гермоген исполнил в Успенском соборе Кремля торжественную литургию.

Царские войска всё это время бездействовали. И тем непримиримее стал к царю Василию Гермоген. Облачившись в торжественные одежды и собрав кремлёвских архиереев, он пришёл с ними в Грановитую палату, где нашёл многих бояр, и потребовал от них, чтобы искали царя в своём кругу.

— А ежели вы сомневаетесь, что среди вас найдётся достойный Мономахова трона, я назову его. Кличьте князя Василия Голицына, ежели он вам мил, а народ его примет. Не угоден Василий Голицын, зовите из Костромы князя-отрока Михаила Романова. Никто другой не сподобится с ним в правах на трон и корону, — заявил Гермоген.

Но думные бояре в эту пору увязли в распрях меж собой и были глухи к словам патриарха. Лишь князь Фёдор Мстиславский подошёл к Гермогену и негромко, но так, что многие услышали, сказал:

— Владыко святейший, тебе нужно заботиться о душе. Время пришло. А мы уж порадеем о России.

— Изыдь, княже-извратник. Давно ли со службы от самозванца ушёл! И тут воду мутишь. Изыди, пока клятвой не обрёк, — вспылил Гермоген. — Ектинью на тебя накладываю по сто поклонов каждый день! — И он трижды стукнул посохом об пол, призывая архиереев к вниманию. — Буду молиться за народ! Россия же и без вас возвысится! — И патриарх покинул Грановитую палату.

Гермоген ушёл в свои покои. Его встретили Катерина и Ксюша. Подбежав к нему, отроковица таинственно сказала: — Дедушка, я ноне гуляла возле речки и видела князя Тюфякина.

— Загадка в чём, внученька? — спросил Гермоген.

— Так через неделю князю грозит постриг. Видела, что он в скуфье.

— Какой нуждой приневоленный? — спросил обеспокоенный патриарх и посмотрел на Катерину, которая стояла за спиной десятилетней девочки. Катерина пожала плечами, дескать, не ведаю.

— Князья Михаил да Иван Салтыковы, что с татями водятся, силу проявят, — раскрывала тайны Ксюша.

— Боголепно, — пошутил Гермоген.

— Но, дедушка, Тюфякин за царя-батюшку будет пострижен, — шёпотом сказала Ксюша. — И царь в сей же день в монаха обернётся.

Гермоген не нашёлся что сказать в ответ. И спросил Катерину:

— Дочь моя, сие правда, что речёт твоя блаженная?

— Я верю Ксюше, — просто ответила Катерина. — Тако же для розмысла есть повод. Будет ли пострижен князь Тюфякин, мне неведомо. По приметам, кои назвала Ксюша, — это князь Засекин-младший.

Патриарх задумался: идти к Шуйскому и сказать о заговоре? Или найти князей Салтыковых и повелеть им отказаться от злодеяния? И ничего хорошего не придумав, решил помолиться. Но вошёл архидьякон Николай и тихо кашлянул.

Гермоген повернулся к нему — в сей миг патриарха озарило.

— Сын мой, — сказал он Николаю, — поди к князю Фёдору Мстиславскому и скажи, если он дома, что хочу видеть его сей же час в Благовещенском соборе.

Архидьякон Николай поклонился и ушёл. Следом ушли и Екатерина с Ксюшей. Гермоген опустился в кресло и задремал. Спустя полчаса вернулся Николай. Он подошёл близко к патриарху и снова кашлянул.

— Где князь? — спросил Гермоген, открыв глаза.

— Владыко святейший, князь Мстиславский уехал к Смоленской заставе встречать митрополита Ростовского Филарета.

Гермоген встал. Эта новость поразила его. Он знал, что когда в начале марта поляки покидали Тушино, они увели Филарета Романова с собой. «Что же вынудило их дать волю пленнику?» — мелькнуло у патриарха. И он повелел:

— Пошли за каретой. Едем сей же час к заставе. — Гермоген понял, что ежели уж опальный Филарет рискнул показаться в Москве, значит, дни Шуйского сочтены.

Гермоген поспешил на половину домоправительницы. И лишь только появился в дверях, Катерина подошла к нему.

— Владыко святейший, что случилось? — спросила она с испугом.

— Прости, дочь моя, но ты должна ведать, с чем возвращается в Москву бывший Фёдор Романов. Не с кознями ли против православной веры? Говори не таясь.

— О нет, владыко святейший! — воскликнула Катерина. — Его помыслы чисты, как у младенца, и в православной вере он крепок.

Гермоген поверил ясновидице, осенил её крестным знаменем, сказал:

— Спасибо, что сняла тяжесть с души. — И Гермоген ушёл.

Вскоре же он и Николай уехали к Смоленской заставе. Но Филарета им встретить не удалось. Стрельцы, охранявшие заставу, сказали, что митрополит и встретивший его князь Мстиславский уехали в сторону Донского монастыря.

Как и предполагал патриарх, с появлением в Москве митрополита Филарета события стали развиваться очень быстро, и не было силы, способной их остановить. Ранним утром 17 июля на Красной площади появились заговорщики. Их привели на площадь к Кремлю отчаянные головы, рязанские воеводы братья Ляпуновы.

Архидьякон Николай, присланный сюда патриархом, с удивлением отметил, что среди мятежников много торговых людей и ремесленников. Как они могли потерять веру в «своего» царя, эту загадку Николай не смог разгадать. Но были на площади и бояре, дворяне, другие вельможи. Вон с холопами появились князья Волконский, Засекин, Мерин, Тюфякин. Князь Иван Салтыков примчал на площадь во главе большого конного отряда. Князь осмотрел площадь и довольно улыбнулся, руку вверх вскинул, громко крикнул:

— Россияне! Бог с нами! Зову в Кремль достать с трона мшеломца и бездельника! За мной, россияне!

— Вперёд! Вперёд! Найдём извратника! — крикнули братья Ляпуновы.

И следом за отрядом Ивана Салтыкова, за мятежниками Григория и Захара Ляпуновых в Кремль хлынула толпа горожан. Среди мятежников Николай увидел свояка царя Василия, князя Ивана Михайловича Воротынского. Он лихо скакал на коне и был доволен порученным ему делом — выразить Василию Шуйскому волю народа.

Первым ворвался в невеликий рубленый дворец, разогнав придворных стражей, Захар Ляпунов. Да великан был так грозен, что царские рынды и слуги разбегались, лишь увидев его.

Следом за Ляпуновым во дворец вломились все главари мятежа, разбежались по палатам в поисках царя. Захар разыскал Шуйского в Малой тронной зале и сказал ему:

— Слушай нас, шубник Василий Иванович! — И, повернувшись к князю Воротынскому, повелел: — Говори!

Князь Иван Михайлович посмотрел на Ивана Салтыкова, ища его согласия, тот кивнул, и Воротынский шагнул к Шуйскому, который успел добраться до трона и сесть на него.

— Ты, Василий Иванович, уходил бы подобру с Мономахова места, — начал Воротынский. — Было бы тебе ведомо, что все большие бояре и высшие чиновные люди боярской Думы, и все окольничие, дворяне и гости приговорили вопреки противоречию патриарха и худых бояр низложить тебя, Василий Иванович.

На удивление всем перед лицом опасности Шуйский был спокоен и даже немного насмешлив. Так уж было не раз, когда его приговаривали к казни, а он шутил.

— Ну и остёр ты на слово, свояк, — возразил царь. — А что Россия скажет, ежели она за мной?

— Нет за тобой России, — заявил Захар Ляпунов. — Она вся за нашими спинами.

— Ещё мы обмыслили дать тебе в удел Нижний Новгород, — продолжал князь Воротынский. — Всевышний же указал нам отдать верховную власть в державе в руки князя Фёдора Иоанновича Мстиславского, пока будет угодно Богу дать России государя.

Шуйский воспротивился приговору. Его больше всего возмутило то, что царём может стать Фёдор Мстиславский. Он крикнул:

— Вон из дворца, клятвопреступники. Много я вас жалел, да всех на дыбу отправлю! Мне даден престол Господом Богом и народом. Вы же есть холуи самозванца! А Федька Мстиславский — первый из вас!

— Полно, шубник Василий Иванович, не ярись! И дабы не было тебе повадно на троне, отнесу-ка я тебя в родовые палаты, — воскликнул Захар Ляпунов и подошёл к Василию, чтобы взять его на руки.

Шуйский отшатнулся от Захара. Но понял, что супротивничать нет резону и покорно произнёс:

— Не тронь! Сам уйду! Устал я от тяжбы с вами. — И Шуйский сошёл с трона и, опустив глаза к полу, молча покинул царский покой.

Все, кто ворвался во дворец, пошли следом за Шуйским. Шли долго: через кремлёвские площади, вышли в Троицкие ворота и лишь в Белом городе, у подворья князей Шуйских, толпа остановилась, а Василий скрылся за крепкими воротами. Но заговорщики не решились оставить Шуйского без присмотра. Да было задумано свершить над ним постриг. Однако заговорщики ещё долго не уходили от палат Шуйского и возбуждённо, с удивлением говорили о том, как всё просто случилось. Наконец стража была поставлена. И князь Иван Салтыков приказал своим холопам:

— Сторожите пуще глаза! Все вы в ответе за Шубника!

Заговорщики вернулись в Кремль, чтобы заняться устройством государственного правления. Они собрались в Грановитой палате. Возбуждение ещё не схлынуло, все говорили, не слушая друг друга. И в это время в Грановитую вошёл Гермоген. Он появился в сопровождении архимандрита Троице-Сергиевой лавры Иосафа. За ними плотно встали человек двадцать Кустодиев святейшего. Стукнув несколько раз посохом, патриарх заставил себя слушать.

— Заблудшие и потерянные овцы Всевышнего, вы совершили насилие, не испросив на то воли Божьей. Православная церковь не отрекается от царя Василия, данного нам Господом Богом. Верните его на престол, и церковь простит вам неразумные действа. Я давал совет, но вы его отрицаете. Однако держава не может быть в сиротстве и жить милостью боярской Думы...

Гермоген ещё продолжал убеждать собравшихся исправить дело, а тем временем Захар Ляпунов, князья Засекин и Тюфякин, ещё Воротынский и Мерин покинули Грановитую палату и через боковые двери скрылись, побежали к подворью князей Шуйских. В пути к ним пристало множество москвитян разных чинов. Все они вломились в палаты Шуйских, нашли Василия, схватили, привели в трапезную и при стечении толпы поставили на колени. Князь Иван Салтыков прочитал монашеские обеты, а князья Засекин и Тюфякин постригли Василия. В сей же миг Захар Ляпунов распорядился запрячь на княжеской конюшне пару лошадей в крытый возок, легко подхватил новоиспечённого инока в охапку, вынес во двор, завалил в возок и сам отвёз в Чудов монастырь, где сдал Василия под строгий надзор настоятеля монастыря, а для пущей надёжности поставил на стражу дюжину своих боевых холопов. А как вышли из монастыря, удивились, что Василий Шуйский не промолвил ни слова с той самой минуты, как был пострижен. Знать, низложенный царь смирился с судьбой.

В России наступило время межцарствия.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ АДАМАНТ ВЕРЫ


Низложение царя Василия Шуйского никого не удивило как в России, так и за её рубежами. Даже торговые люди и крупные ремесленники, чтившие Шуйского, отзывались о нём нелестно: «Да и то сказать: плохой товар никогда в хорошей цене не бывает», — утверждали они.

Но межцарствие никому не давало надежды на то, что в державе наступит благоденствие. В первопрестольной нарастало смятение, во всей России — растерянность. И поляки поспешили воспользоваться столь благоприятным случаем. Гетман Жолкевский, который ещё стоял с войском в Можайске, прислал на имя Гермогена грамоту, а к ней приложил договор, составленный князем Михаилом Салтыковым. Прочитав грамоту и договор, патриарх пришёл в гнев за дерзость Жолкевского и послал ему проклятие.

— Како можно нам тот договор между «тушинским вором» да извратником Михаилом Салтыковым и Жигимондом польским в укор ставить?! Тушина нет, самозванца — тоже. А договор — бумага для нужды, но не закон, — бушевал Гермоген.

Забрав с собой грамоту, патриарх ушёл в Грановитую палату, где думные бояре с утра и до вечера толкли воду в ступе. Гермоген прошёл на возвышенное место и призвал бояр к вниманию:

— Державные головы, слушайте волю церкви: выбирайте не мешкая на престол князя Василия Голицына или князя-отрока Михаила Романова. Досталь России пребывать в сиротстве.

Бояре посматривали на заход солнца, подумывали расходиться по домам. Но всё-таки те, кто поддерживал Ивана Салтыкова, радевшего за Думу, что-то пробубнили князю Мстиславскому, и он заявил:

— Ты, святейший, зови королевича Владислава, а про своих мы знаем, чего они стоят.

Но у Салтыкова и Мстиславского появился противник — вырвавшийся из польского плена митрополит Филарет. Ещё в те дни, как он вернулся в Москву, Филарет посетил патриарха и рассказал ему о всём том, что произошло с ним после захвата поляками Ростова Великого.

Как-то, отстояв обедню в Успенском соборе, где Гермоген вёл службу, Филарет попросил патриарха принять его с покаянием. Служба в соборе уже закончилась, и Гермоген сказал Филарету:

— Я позову тебя, как уйдут верующие.

Филарет зашёл в придел и молился там перед образом Божьей Матери, просил её заступничества. Патриарх видел моление Филарета и думал о нём: «С какими побуждениями ты пришёл, готов ли к очищению от греховности?» Да понял Гермоген одно: нет у него причины на то, чтобы положить опалу на Филарета, отдалить от себя. И когда ушёл последний прихожанин из собора, Гермоген позвал Филарета:

— Идём, брат мой, побеседуем.

Гермоген привёл его за алтарь, и там, между ризницей и алтарём, в небольшом покое, где облачался, патриарх усадил Филарета на скамью, сам сел напротив и тихо сказал:

— Говори, брат Филарет, очисти мою душу от сомнений. Многое ведаю о твоём тернистом пути, да многое и сокрыто.

Филарет поднял голову, увидел строгий, почти суровый взгляд Гермогена, но не опустил и не отвёл в сторону глаза.

— Во многом грешен я, святейший, — начал Филарет, — да несмываемый грех несу с того часу, как дрогнул духом в Тушино и согласился надеть на себя первосвятительские одежды. Казнил себя многажды, но не нашёл в себе сил отказаться. Ложью опутанный, сам встал на ложный путь. И потому готов понести уготованную мне Божью кару. Сошли меня, святейший, в дикую пустынь, и там закончу я бренный путь в молении. Не сошлёшь, сам уйду от мира. Тебе же покаянно открываюсь: никогда не мыслил встать над тобою или даже вровень. Я носил сан лжепатриарха. А больше сказать мне нечего. Лишь об одном прошу, прими моё покаяние, святейший.

Гермоген задумался, но смотрел на Филарета. И поверил, что всё сказанное им шло от чистой жажды покаяния. Патриарх хорошо знал род Романовых и почитал родителя Филарета, боярина Никиту Романовича Юрьева, светлую державную голову, человека, который умел усмирять гнев даже самого Ивана Великого и был, как гласила народная молва, благодушным посредником между народом и грозным царём.

Патриарх знал, что все Романовы и их предки Юрьевы, Кошкины, Захарьевы, вплоть до боярина Андрея Кобылы, верой и правдой служившего великому князю Ивану Даниловичу Калите, — все они никогда не пошатнулись в преданности и любви к земле Русской.

А что до самого Филарета, так и он не пошатнулся, но явился жертвой происков Бориса Годунова и Василия Шуйского. Только им был супротивником Филарет, но не отечеству. Так ведь и он, Гермоген, стоял против Бориса Годунова с угличской беды, да и Шуйскому не мирволил. И потому пришёл к мысли Гермоген, что им с Филаретом сам Бог повелевает встать рядом в борении за благоденствие России.

И Гермоген сказал:

— Спасибо, брат мой, что открыл душу и очистился от тяготы душевной. Отныне нам вместе радеть за державу. Оставайся в Москве, а как утихомиримся, отдам тебе под надзор Патриарший приказ.

Филарет тоже не сразу нашёлся, что ответить патриарху. За долгие минуты молчания Гермогена Филарет многое прочитал на его лице. И возрадовался, что понят, что прощён, и прослезился.

И вырвалось у Филарета из глубины души:

— Да вознаградит тебя Всевышний венцом славы, святейший. А я твой слуга верный! — И Филарет опустился на колени, приник к руке Гермогена.

Патриарх положил другую руку на голову Филарета.

— Встань, брат мой, и распрямись. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

И Филарет встал рядом с Гермогеном, встал крепко — и вместе они свершили немало дел во благо державы в те дни и месяцы, кои судьба отвела им в будущих тяжёлых испытаниях.

И вот Филарет стал очевидцем, как патриарх Гермоген явился в Грановитую палату и потребовал от бояр скорого решения об избрании на престол царя русской крови, достойного стать отцом народа. В душе Филарет порадовался, что патриарх назвал имя его сына Михаила. Отрок чист и непорочен. Филарет не испугался, что бояре назовут прежде всего князя Голицына и будут настаивать на его избрании, он верил что род Романовых россиянам ближе, чем род Голицыных. Но в словах Мстиславского Филарет уловил опасность и препону в избрании русского царя. Было похоже, что Фёдор гнул одну линию с Михаилом Салтыковым, ратовал за боярское правление в России. Сам он знал, что проку от того правления россияне не получат, потому как бояре-правители ринутся блага себе наживать, а там грызню устроят меж собой и позабудут, к чему призваны. И Филарет вошёл в круг бояр, заявил Мстиславскому:

— Ты, княже Фёдор, в заблуждении, считая, что бояре-правители сумеют вывести державу из смуты, наладить в ней достойную жизнь. И ещё больше ты заблуждаешься, ежели думаешь, что королевич Владислав принесёт России благо. И я за него радел, как бес попутал. Да отрезвел. И вы, думные бояре, не прельщайтесь Владиславом. Мне подлинно известно злое королевское умышление над Московским государством, о чём не могу умолчать. Думает Жигимонд с сыном королевичем завладеть всей нашей державой и нашу истинную христианскую веру греческого закона разорить. А свою, католическую, утвердить с помощью римских иезуитов.

— Зачем ты мне это говоришь, коль я сам ведаю многое? Мы ведь тоже не пустые головы. — И Мстиславский обвёл рукою бояр. — И тоже ищем блага для державы. Потому и за боярское правление, а там и за Владислава порадеем. Вот святейший Гермоген как благословит его принять без крещения, так он и будет на троне.

— Владиславу не быть нашим царём, а вы грех на душу берёте, что держите россиян в сиротстве, — осуждающе сказал Гермоген.

Бояре упёрлись. Ни Голицына, ни Романова на престол не звали. Но на Гермогена продолжали давить.

— Это ты, святейший, держишь Русь в сиротстве, — сказал ему князь Борис Лыков. И горячо добавил: — Польский королевич смуте конец положит, самозванцам дорогу закроет.

Гермоген не стал с горячим князем пререкаться. Но пришёл к мысли, что нельзя долго играть с огнём — опалит. Вернувшись после вечернего богослужения домой, он позвал к себе архимандрита Дионисия, который жил в его палатах после снятия осады поляками с Троице-Сергиевой лавры. Высоко ценил Гермоген Дионисия. Это его заслугу он видел в том, что защитники лавры не дрогнули перед поляками. Он, неистовый и твёрдый, днями и ночами не сходил с крепостных стен, укреплял дух воинов. Теперь патриарх призвал его к себе советником. В трапезной Гермоген завёл с Дионисием речь.

— Ум мой источился, брат Дионисий, не вижу выхода из прорвы. Пора кончать с сиротством. А как?

Огневой архиерей не замедлил с ответом:

— Ты, владыко святейший, пока нет царя, отдай светскую власть боярам.

— Тако же она у них есть. БоярскаяДума верховодит испокон.

— Так, да не так, святейший. Ноне толпа они. А како может толпа управлять? Шуму много, а толку мало.

— Ну глаголь, глаголь!

— Святейший, а седмица тебе ничего не говорит? Сей символ ты чтишь: силища в нём! Вот и...

Дионисий был прав: чтил Гермоген седмицу. Видел в ней простоту и мудрость веков символическую. Седмица звёзд в венце — от века. «Однако же Дионисий прав. Пусть седмица первых бояр встанет во главе державы, пока нет государя». И стал перечислять достойных. Да на первой же фамилии обжёгся. Выходил наперёд Фёдор Мстиславский. Родовитость его несомненна. Да шатание имел великое. Встречал с хлебом-солью Гришку Отрепьева, лобызался с ним. Да и к Молчанову бегал на поклоны. И назвал князя Воротынского.

— Ивану Михайловичу встать во главе седмицы надлежит. Сей муж славного княжеского рода и без прегрешений.

— Добавь к нему, святейший, князя Андрея Трубецкого, ещё Андрея Голицына, князей Ивана Романова, Фёдора Шереметева и Бориса Лыкова.

— А что мыслишь про Василия Голицына? Аз в цари его звал.

— Оно так, да воздержись, святейший. Другую судьбу ему Господь уготовил. Сей муж зело деловит в посольской справе.

— С седьмым оказия, — посетовал Гермоген.

— Да уж не обойдёшь князя Мстиславского. Бояре в бунт пойдут, как не увидят его в седмице.

— Скорбя сердцем, поставим и Фёдора. Да ежели пошатнётся в пользу лютеров, клятву наложу, — гневно заметил Гермоген.

— Запьём наш почин, святейший. — И Дионисий налил в кубки сыты.

И выпили. А там и медовухи пригубили, дабы от сердечной нуды избавиться. Однако крепко сидела в душах архиереев сия боль. Да и проявилась скоро нестерпимо больно и остро. Не думал адамант веры, что бояре одолеют его лукавством. На другой день Гермоген и Дионисий пришли в Грановитую палату. Бояре были уже в сборе.

— Дети мои, — начал патриарх, — Всевышний послал нам ясность ума, и вчера мы с Дионисием в согласии нашли выход из сиротства державы.

— Мы тебе верим, святейший, — ответил князь Иван Воротынский. — Говори, что надо делать. Исполним.

— Да будет на то воля Отца Предвечного, а мы благословляем и отдаём власть в державе седмице первых бояр. Они же есть князья Воротынский, Андрей Голицын, Лыков, Мстиславский... — И по мере перечисления Гермоген осенял каждого крестом: — Благослови тебя Всевышний...

В этот же день открылось заседание боярской Думы и названные семь бояр были возведены в чин правителей России.

— Именем Господа Бога будет отныне верховной властью в державе Семибоярщина. Стоять ей, пока народ не найдёт себе отца единокровного, — благословил патриарх рождение новой власти.

Не прошло и недели, как Семибоярщина проявила свой норов и отдала верховодство князю Фёдору Мстиславскому, чего так боялся Гермоген. И по воле Фёдора было решено невозвратно звать на русский престол всё того же королевича Владислава. Семибоярщина, ведомая Мстиславским, одолела-таки Гермогена и преданных ему архиереев.

Посоветовавшись с Пафнутием и Дионисием. Гермоген, скрепя сердцем, дал согласие звать Владислава. Однако сказал при этом так, что поняли бояре: от патриарха милости не будет. И только Господу Богу было ведомо, кому достанется победа.

— Если королевич крестится и будет в православной вере, то я благословляю его на царствие Российское. А не оставит латинской ереси, то от него во всём Московском государстве будет нарушена православная вера. И не будет на него и вас нашего благословения.

— Мы тоже за православную веру животы отдадим, но не позволим её поганить, — заявил князь Андрей Голицын.

Князь Фёдор Мстиславский вскоре же донёс решение Семибоярщины до гетмана Жолкевского. Князь хотел этим «выстрелом» поразить далёкую цель. И поразил себе на поруху.

Гетман Жолкевский, убедившись, что московская знать серьёзно зовёт в цари Владислава, не мешкая решил двигаться к Москве и выступил всем войском из Можайска. В эти же дни он послал гонца к гетману Заруцкому и позвал его в московские пределы. Потом Жолкевский уведомил Семибоярщину, что спешит охранять-оборонять столицу от «тушинского вора».

Когда же Мстиславский узнал, что на «охрану» столицы идёт тридцать тысяч поляков, то его обуял страх. Он понял, что поляки не встанут лагерем под Москвой, но войдут в неё, снова придут в Кремль, снова будут бесчинствовать.

Почти сутки седмица бояр не покидала Грановитую палату, всё думала, как сделать, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. И ничего путного думные головы не придумали. Москва, по их мнению, была обречена стать заложницей у поляков.

Так оно и вышло. Пока бояре шевелили впустую мозгами, Жолкевский занял село Хорошево в семи верстах от Москвы. «Ох уж эта седмица, подвела-таки», — печалился Гермоген, следя за ходом событий.

Патриарх исполнил в эти дни навязанную Семибоярщиной ему волю, объявил с амвонов церквей и соборов о том, что Россия зовёт на Мономахов трон королевича Владислава, и призвал москвитян целовать ему крест.

— В день двадцать седьмой августа придите, дети мои, на Девичье поле и всех сродников позовите. Там будет целование креста на верность новому царю России, ежели он примет православие.

В эти же дни патриарх повелел собрать в дорогу послов к королю Сигизмунду. Своим архиереям-послам он сказал:

— Никто лучше не знает польских нравов, нежели наш страдалец митрополит Филарет. Он и поведёт послов к королю Жигимонду. Пойдёт ещё Авраамий Палицын писать события. А кого с собой возьмёт Филарет, то решать ему с боярами. Мы же даём послам наказ бить челом, дабы Жигимонд отпустил своего сына на Московское государство. Ещё наше слово к тому, чтобы королевич Владислав крестился бы в православную веру в Смоленске и ни в каких инших местах и принял крещение от архиепископа Смоленского Сергия и православным пришёл в Москву.

И впервые в жизни сказанное Гермогеном не совпадало с движением его души. Он молил Всевышнего о том, чтобы Сигизмунд не благословил сына принять крещение, чтобы сам Владислав не нарушил верности своей религии, чтобы, наконец, Филарет сделал всё возможное для отторжения Владислава от Московского престола. И позже, уже перед отъездом посольства, Гермоген дал понять Филарету, что теперь многое зависит от него, быть или не быть на престоле России русскому царю. В сей миг имя Михаила Романова патриарх не назвал, но думал о нём.

Наставления, данные послам Гермогеном, насторожили главу Семибоярщины Мстиславского.

— Не слишком ли спешит наш адамант веры с крещением Владислава? — спросил Фёдор князя Воротынского. — Можно бы и снисхождение дать: обживётся в первопрестольной, тогда и в купель окунём.

Но Гермоген настойчиво и твёрдо вёл свою линию. Сказал Филарету:

— Передай Жигимонду, чтобы Владислав не просил благословения от папы Римского и не имел с ним сношений по делам веры. Ещё чтобы дозволял казнить тех из московских людей, которые захотели бы отступить от православной веры в латинскую.

При этом разговоре Гермогена с Филаретом был близ Мстиславский.

— К чему такая суровость? — спросил он патриарха.

Гермоген только посмотрел на боярина сурово и не ответил.

— И передай Жигимонду, чтобы сын его невесту католической веры не привёз в Москву. А когда приспеет время, женился бы на девице греческого закона.

Провожая послов, патриарх долго пребывал в думах. Приглашая на русский престол сына польской земли, он хотел, однако, чтобы Русь избавилась от польского нашествия. Он содрогнулся от мысли, что вдруг король Сигизмунд не примет этого условия. И тогда получится, что не только Москва, но и вся Россия станет заложницей польской короны. И, выделяя каждое слово, патриарх выразил Филарету последний наказ:

— Наша последняя воля королю Жигимонду главная. Дабы встать Владиславу на русский престол, Жигимонд и гетман Жолкевский должны покинуть с войском пределы России.

Всё сказанное Гермогеном Филарет хорошо запомнил и был исполнен желания донести волю первосвятителя до поляков, чего бы сие ему лично ни стоило. Во имя России он готов вынести и тяготы и муки.

И настал день, когда небывало великое посольство двинулось к Смоленску. Волею Семибоярщины катили в каретах более тысячи вельмож и знати разных рангов. Их сопровождали почти четыре тысячи холопов. Торжественный поезд растянулся на многие вёрсты. И никто из послов ещё не ведал, что надежды Семибоярщины на польского королевича окажутся тщетными. Знать, дошли молитвы Гермогена до Всевышнего.

Король Сигизмунд принял русских послов в своих шатрах с большим почётом. Но во время первого приёма никакой речи о Владиславе не хотел вести. Потом же потянулись проволочки. А спустя две недели он пригласил главных послов, Филарета и боярина Захара Ляпунова, и на все их условия-просьбы сказал одно:

— В крещении моего сына и женитьбе на россиянке волен Бог и сам королевич Владислав. Шлите гонцов в Краков и спрашивайте его милости. Войско же наше будет стоять в России, пока в ней смута.

Филарет непримиримо сказал:

— С войском тебе, король, и твоему гетману Жолкевскому пора уходить из пределов России. А смуту мы сами погасим.

— Ты, митрополит, остёр, мне сие ведомо. Зачем желаешь того, чему не бывать? Я отец вашего царя и требую, чтобы россияне открыли ворота Смоленска и сдались на мою милость.

Горячий по нраву и мало сведый в правилах королевского этикета Захар Ляпунов был недоволен Сигизмундом и сказал, как думал:

— Ты великий самодержавный король, зачем томишь в осаде город истинно российский. И не гневи Бога, отправляй немедля сына в Москву, а там мы его образумим.

Сигизмунд остался непреклонен.

— Шлите гонцов к Владиславу! Открывайте ворота Смоленска! Тогда и быть разговору. — Тайно Сигизмунд давно имел перед собой цель захватить Московский престол в свои руки, но сыну не отдавать. Он считал, что будет править Россией лучше сына. Тайно же он поддерживал Лжедмитрия, делая это для того, чтобы самозванец был пугалом для Москвы. Давая указание старосте-воеводе Яну Сапеге, он требовал: «Мой Усвятский староста, побуди наконец тушинского царька к боевым действиям. Пусть бьётся за Москву». В то же время Сигизмунд приказал гетману Жолкевскому встать гарнизоном не в селе Хорошево, а в самой Москве, ждать там гетмана Заруцкого и приготовиться к встрече его, короля Польши Сигизмунда.

Пребывание русских послов в польском стане затягивалось. Король ежедневно чинил россиянам неприятности. Филарет же каждый вечер посылал к Гермогену гонцов с грамотами, в которых давал отчёт о том, чего добились от поляков. Михаил Салтыков и Иван Мосальский решили выслужиться перед Сигизмундом и рассказали ему о том, с какими грамотами Филарет шлёт в Москву гонцов.

Король распорядился взять русский лагерь под стражу. А князьям Салтыкову и Мосальскому велел ехать в Москву и там подготовить бояр к тому, чтобы они признали царём его, Сигизмунда. Он написал грамоту Гермогену. И Салтыков с Мосальским умчали в Москву, а как прибыли, перво-наперво явились к патриарху, вручили грамоту короля.

Прочитав её, Гермоген гневно сказал:

— Ноне же позову россиян скопом двинуться к Смоленску, дабы прогнали Жигимонда с Русской земли. Не бывать тому, чтобы король-католик царствовал в России.

Но и Михаил Салтыков не был намерен уступать Гермогену, потому как связал себя словом чести с Сигизмундом.

— Ты, владыко, стар и мыслишь вяло. Ноне вера ни к чему. А смуте с Сигизмундом придёт конец. Вот о чём думай.

— Аз повторяю: целования креста Жигимонду не быть! Вас же попрекаю за нерадивое служение в посольстве и отлучаю.

Разум Михаила в сей миг помутился. Он выхватил из-за пояса нож и бросился на патриарха. Но архидьякон Николай в мгновение ока заслонил собой Гермогена и поднял крест. Рука злочинца дрогнула, нож лишь скользнул по сутане Николая. Гермоген же вышел из-за Николая с поднятым крестом и сказал:

— Не страшусь твоего ножа! Вооружаюсь против него силою креста Христова. Ты же будь проклят от нашего смирения в сей век и в будущий!

Салтыков побледнел, пот на лице выступил обильный. Он осел на пол, словно куль, из которого вытряхнули труху. Нож из рук выпал и зазвенел на каменных плитах Успенского собора. Николай позвал служек, и они утащили сомлевшего князя в придел, где ставили домовины усопших. А Мосальский, втянув голову в плечи, убрался из собора.

И всё-таки бояре-правители поступили вопреки воле патриарха. Они написали покорную грамоту Сигизмунду и услали её с Мосальским. Но к королю сия грамота не попала. Боярина Мосальского перехватили люди, близкие Филарету, привели к нему в шатёр, и он спросил:

— Зачем ты за нашей спиной тешишься? Вот мы, послы, и подавай нам грамоту из Москвы.

— Не дам. Правителями сказано, дабы Жигимонду доставил, — возразил Иван Мосальский.

— Владыко, сейчас мы её достанем, — сказал Захар Ляпунов и поднял Мосальского за кафтан над землёй, крикнул холопам: — Возьмите в портах...

Холопы достали грамоту, положили перед Филаретом. Он прочитал её, передал Ляпунову, с сердцем сказал:

— Достоль нас предавать. Сия грамота незаконная, нет под ней подписи адаманта веры и всего освящённого Собора. Мы отрицаем её.

— Отрицаем, — согласился Захар Ляпунов.

Когда Сигизмунд узнал, что Иван Мосальский вернулся из Москвы и его перехватили русские послы, он велел арестовать Филарета. Но польские воины обожглись. Боярин Ляпунов и князь Голицын подняли дружину, сбитую из холопов, и заняли оборону вокруг русского стана. И Сигизмунд вынужден был прийти к лагерю на переговоры.

— Говори, почему ты мне во всём супротивничаешь? — спросил он Филарета. — Знаешь же, тебе от меня не уйти.

Филарет ответил Сигизмунду:

— Изначально у нас на Руси так велось: ежели великие государственные или земские дела начинаются, то цари наши призывали к себе на собор патриарха, митрополитов, архиепископов — всех адамантов веры и с ними советовались. А без их совета ничего не приговаривали. И почитают наши государи архиереев великой честью, встречают их и провожают, и место им сделано с государевым рядом. Так у нас чтимы патриархи, а до них были митрополиты. Теперь мы стали безгосударни, вы сие знаете, и патриарх у нас человек начальный. Без патриарха теперь о великом деле советовать не пригоже. Потому мы и отказываем боярской грамоте. И тебе, король, о том говорим.

Ответ Филарета возмутил Сигизмунда, и он пригрозил:

— Скоро будете у меня все по ямам сидеть, пока трон не добуду.

И повезло Сигизмунду. Под Смоленск примчали гонцы от гетмана Жолкевского. Он выполнил волю короля и в ночь с 20 на 21 сентября занял сёла Мнёвники, Крылатское, вплотную подошёл к Москве. И в эту же ночь бояре-предатели послали на заставы своих холопов. Они без единого выстрела, без шума сняли стражей, открыли ворота, и польские уланы, драбанты, гренадеры проникли в столицу, захватили Белый город, Китай-город, добрались до Кремля и опять же с помощью предателей захватили его. Всюду были выставлены заставы, все московские ворота взяты под охрану польскими воинами. Был захвачен Новодевичий монастырь, и в нём гетман Жолкевский устроил свою запасную резиденцию.

К утру 21 сентября, в день большого православного праздника Осенины — Рождество Богородицы, столица государства Российского была в руках поляков. Они стали хозяевами города, и праздник Рождества Богородицы впервые за всё существование Московского государства горожане не отмечали. Не было торжественного звона колоколов, в соборах и церквах не шла торжественная обедня. Москвитяне в страхе ждали решения своей участи.

Гетман Жолкевский действовал тонко и умно. Чтобы связь с королём была безопасной и быстрой, он поставил гарнизоны во всех городах и селениях от Москвы до Смоленска. С согласия короля, Жолкевский назначил воеводой над стрельцами, сдавшимися на милость поляков, обрусевшего пана Гонсевского. В прежние годы он был послом в России, да так и остался на жительство в Москве, был в свите Юрия Мнишека, но плена избежал. Ещё Жолкевский отыскал ополячившегося кожевенника Федьку Андронова, проявившего себя уже в Тушине, возвёл его в чин думного дворянина и поставил помощником главного казначея боярина Василия Головина. Пройдоха Федька в считанные дни оттеснил боярина, повесил на казну свои замки и печати, и она оказалась в руках Жолкевского и Гонсевского.

* * *
Мало кто из честных россиян не переживал падения Москвы, допущенного предательством Семибоярщины. Да поди, острее других испытывал сей позор патриарх Гермоген. Он винил себя за то, что породил Семибоярщину, и для него настала долгая череда мучительных размышлений в бессонные ночи, череда бездеятельных дней. Ему казалось, что России уже больше нет, а есть раба королевства Польского. Свою вину Гермоген пытался замолить и выпросить у Всевышнего милости и прощения. Но знал, что его мольбы тщетны. Господь Бог не сподобился послать ему прощение.

Поляки, которых в Москве с каждым днём прибывало, прочно обживались в русской столице. Седмица бояр бездействовала. Они сидели у себя на подворьях, за высокими дубовыми заборами, как в крепостях, и дрожали за свою жизнь. Но были и такие, которые рьяно действовали в угоду ляхам. В эти первые дни нашествия всюду слышалось имя князя Михаила Салтыкова. Он спешил выслужиться перед поляками и по их поручению следил за каждым шагом Гермогена. Среди дьяков Патриаршего приказа он нашёл себе сообщников, и они доносили ему о всём, что делал Гермоген против поляков, а князь спешил уведомить гетмана Жолкевского да и Сигизмунду посылал гонцов.

Происки Салтыкова были ведомы патриарху. Он наконец одолел недуг растерянности, обрёл прежнюю ясность ума и жажду дела. Начал с малого: послал человека на поиски зятя Василия Шуйского, князя Петра Урусова, который ещё пол Тулой переметнулся в стан Лжедмитрия II.

Ещё в царствование Василия, Гермоген отличил в свите царя этого татарского князя. Заметил, что тот влюблён во вдову Александра Шуйского Марию. Однажды Гермоген сказал князю:

— Ты магометанин, и Шуйские не отдадут за тебя Марию. Примешь православие, упрошу царя венчать вас.

— Государь церкви, — воскликнул Пётр, — буду молить Аллаха тебе во благо. И крещение приму!

После купели, ещё в церкви, Гермоген сказал Василию Шуйскому:

— Князь Урусов любит Марию. Что тебе проку, что она вдовая. Вот Пётр крестился — и будет тебе зятем...

Шуйский благоволил к своему телохранителю и дал согласие венчать Петра и Марию. И когда Пётр стал мужем Марии, то не знал, как отблагодарить Гермогена, потому как семья у него получилась славная. Да час отплаты настал. Под Тулой Пётр ушёл от царя не без ведома патриарха. Он добился того, что Лжедмитрий взял его в свою охрану, и Пётр ведал отрядом стражей, все из своих кунаков из Казани.

В декабре десятого года Лжедмитрий II вышел из Калуги с конным отрядом тысячи в две, дабы проверить крепость московских застав. Проверил и силу их почувствовал, ушёл в Медынь, начал грабить окрестные веси, отбирать у крестьян хлеб, сено, скот. Там и нашёл Петра Урусова инок Арсений, один из лазутчиков Гермогена. С чем пришёл Арсений к Петру, никому сие неведомо.

А позже всё было так.

Очистив Медынь и уезд от хлеба, сена, отобрав у крестьян лошадей, сани, упряжь, Лжедмитрий II возвращался в Калугу. В пути самозванца одолевали печальные и тревожные мысли. Ещё сидя в Тушине, он понял, что московские вельможи, кои служили у него, потеряли к нему интерес. Поляки и вовсе унижали его и даже били, когда в первый раз задумал покинуть Тушино. А спустя три дня, поздним вечером, в опочивальню к нему пришёл Васька Юрьев и прошептал слова, которые повергли самозванца в панический страх: «Слушай, государь-батюшка, Мишка Салтыков вкупе с другими перелётами ноне убить тебя собираются. Потому убегать тебе нужно. Я и сани, и тулуп приготовил».

Как удалось убежать в Калугу, об этом самозванец и вспоминать не хотел. И думал он теперь о том, что из мнимого царя превратился в разбойного атамана. Вот уже и грабежами занялся, отбирая у россиян последнее, без чего крестьянину и жизни нет. И в войске у него уже почти не осталось воевод, а при нём нет московских вельмож. Только вольница удалая, гулящая. А что дальше, что там, за окоёмом, Лжедмитрий II и заглядывать не желал.

Ночь застала отряд самозванца в лесном урочище уже на подходе к Калуге. Вдруг впереди, где ехало несколько воинов из отряда охраны, загремели выстрелы. Самозванец вздрогнул, конь под ним дёрнулся. Пётр Урусов, который ехал рядом с ним, забеспокоился.

— Государь, надо узнать: что там? — сказал он.

— Проведай, — ответил самозванец.

Пётр крикнул своим кунакам: «За мной!» — и поскакал вперёд. Телохранители самозванца умчались следом. Он же остался один, сажен за сто от основного отряда. Его охватил страх, и он пришпорил коня, чтобы догнать телохранителей. Дорога круто спускалась в овраг. За оврагом ещё гремели выстрелы, но Лжедмитрия влекло туда неодолимо, и он погонял коня.

На подъёме из оврага из-за дерева показался человек с ружьём, сверкнуло пламя, раздался выстрел, и самозванец, сражённый в упор, упал с коня. Через минуту-другую воины сбились вокруг убитого Лжедмитрия II. Петра Урусова и его кунаков среди них не было.

Позже князь Пётр говорил, что соскучился по Марии и покинул самозванца. Так это было или нет, осталось неизвестным.

Вскоре в Москву пришли слухи, что будто бы Лжедмитрий II был на охоте и попал под случайную пулю. Да в это мало кто поверил.

Гермоген решился в честь этого события отслужить в старой Сенной церкви Кремля панихиду и поручил исполнить её архимандриту Дионисию. А отдавая повеление, наказал:

— Веди, сын мой, службу без печали.

И Дионисий понял желание патриарха, исполнял панихиду с радостью, чего в прежние годы никогда не случалось. Да был для того повод немалый: православная Русь избавилась от врага, который разорял её и осквернял почти пять лет.

Когда держава освободилась от самозваной скверны, Гермоген подумал, что пора искать пути, как избавиться от поляков. Да иного выхода он не видел, как призывать россиян, а в первую голову москвитян, к оружию. Трудно это было исполнить, потому как люди коменданта Москвы гетмана Александра Гонсевского следили за каждым шагом Гермогена и тех, кто был в его окружении. Но патриарх, не ведая страха за свою судьбу, отважился нести своё слово с амвона Успенского собора, куда поляков и литовцев кустодии Гермогена не пускали. Во время проповедей он говорил прихожанам:

— Православные россияне, к вам слово моё вразумления и совета. Внимайте и всем близким его несите...

В соборе, где всё ещё собиралось много вельмож, знатных торговых и служилых людей, наступала чуткая тишина и голос патриарха достигал каждого верующего и будоражил их.

— Ежели королевич Владислав, сын Жигимонда, короля польского, не пожелает креститься в христианскую веру, то он нам не государь. И потому ляхам и литовцам в Москве не быть. Мы уже много натерпелись от них, и пусть они уходят домой.

Но в соборе были не только сторонники Гермогена, а и те, кто верно служил полякам. Близкие к Мстиславскому и Салтыкову люди запугивали Гермогена, грозили смертью, заставляли молчать.

Сами же они с нетерпением ждали милостей от короля Сигизмунда, который из-под Смоленска всё жёстче распоряжался судьбами москвитян. Его вельможные гетманы чувствовали себя в Москве как в своей вотчине и даже войско содержали за счёт русских, словно завоеватели, да они и были таковыми. Государственная казна по милости и пронырству думного дьяка Федьки Андронова стала кормушкой для поляков, пока она не опустела.

Как и при первом нашествии, поляки начали грабить российские храмы, дворцы, похищать русские сокровища, церковную утварь, чеканить из неё деньги для расплаты с наёмными солдатами, со своим войском. Всё, что накопили русские цари, что хранилось в кремлёвских кладницах, тайно вывозилось из Москвы. И все эти бесчинства Семибоярщина терпела. И даже тогда, когда поляки приступили к грабежу боярских подворий, домов купечества, правители внимали жалобам ограбленных вполуха. А если же и говорили о бесчинствах поляков Гонсевскому, то раболепно, со смирением.

Гермоген и церковный клир сопротивлялись грабежам и бесчинствам ляхов. В церквах и соборах, и не только кремлёвских, появились кустодии с оружием, которые охраняли все врата, двери и не впускали в храмы ни поляков, ни литовцев, ни римлян. И когда пьяный улан ворвался в Покровский собор близ Кремля и, выстрелив в образ Казанской Божьей Матери, стал срывать серебряный оклад с драгоценными камнями, его схватили и повязали. Гермоген в тот же день пришёл в бывшие палаты Бориса Годунова, которые занимал гетман Гонсевский, и гневно потребовал от него:

— Или ты накажешь осквернителя и разрушителя святой иконы в назидание всем твоим людям, или же мои люди сей же час поднимут Москву набатом вам на погибель!

— Ты это не посмеешь сделать! — вспыхнул Гонсевский.

— Сотворю! Потому как терпению моему пришёл конец!

Гонсевский знал, на что способен Гермоген и что случится в Москве, если в Кремле ударят в набат. Знал, что у горожан много причин проявить гнев. Он дрогнул и решился на публичную казнь осквернителя святыни — как выяснилось, польского сектанта. И на другой день ранним утром улана привели на Красную площадь, подняли на Лобное место, пригнали полк польских воинов и у них на глазах сначала отрубили сектанту руки, а затем и голову.

Гонсевский сказал в назиданье другим:

— Так будет с каждым, кто посягнёт на русские святыни.

Позже, вернувшийся из Можайска, гетман Жолкевский выговорил ему:

— Своей жестокостью ты посеял в войске злобу и ненависть к себе. Бойся теперь.

— Но мы избежали бунта русских, — ответил Гонсевский.

— Ничего, мы бы их быстро усмирили, — парировал Жолкевский.

Но Гонсевский пока оставался верен себе. Он требовал от поляков уважения к россиянам. Семибоярщина пожаловала ему звание боярина. А через три дня после казни Гонсевский пришёл в Патриарший приказ и сказал Гермогену, что намерен принять православную веру.

Патриарх знал Гонсевского и раньше. Видел, что чем-то Россия дорога этому поляку. Да и сам он обликом был более похож на россиянина: серые спокойные глаза, борода русая, окладистая, и нос чуть вздёрнут — московит. И патриарх согласился крестить Гонсевского.

— Ежели Всевышний не против и король Жигимонд позволит, то мы свершим обряд крещения.

Но день спустя Гермоген не дал бы своего согласия на крещение поляка. Верный Сильвестр доставил из Смоленска грамоту, написанную митрополитом Пафнутием и заверенную архиереями Смоленской епархии. Это был крик души православных христиан. Они писали, что королю и полякам верить ни в чём нельзя, что во всех городах и уездах Смоленской области, где только им поверили и предались, православная вера поругана, церкви разорены, а все православные насильственно обращены в лютерство. Разум Гермогена помутился от горя, гнева и бессилия что-либо сделать немедленно. Он только слал анафему на голову Сигизмунда.

Писали смоляне и о некоторых замыслах польского короля. Сейм требовал от Сигизмунда, чтобы он поспешил овладеть русской землёй, чтобы опустошал её, дабы она потеряла силу. И писали смоляне так:

«Ежели русские хотят остаться православными и не сделаться рабами, надо общими силами прогнать от себя всех поляков».

Прочитав эту грамоту архиереям, Гермоген спросил их:

— Како мыслите себе супротивничество ереси латинян, братья мои?

— Святейший владыко, благослови на всенародное непокорство, — заявил архимандрит Дионисий. — Будем глаголить с российских амвонов.

— Благословляю, братья! Да не пощадим животов для спасения Руси!

В сей же час собрали писцов Патриаршего приказа, и Гермоген велел:

— Сидите три ночи кряду, но дайте мне тысячу списков сей грамоты смолян, дабы разослать её по державе.

Писцы в приказе — народ упорный и расторопный — сели справлять дело да с позволения патриарха своего в грамоту смолян добавили: «Ради бога, судии живых и мёртвых, будьте с ними заодно против врагов наших и ваших общих. У нас корень царства, здесь образ Божьей Матери, вечной заступницы христиан, писаный евангелистом Лукою; здесь великие светильники и хранители Пётр, Алексей и Иона чудотворцы; или вам, православным христианам, всё это нипочём? Поверьте, что вслед за предателями христианства Михаилом Салтыковым и Фёдором Андроновым с товарищами идут только немногие, а у нас, православных христиан, Матерь Божья и московские чудотворцы, да первопрестольник апостольской церкви, святейший Гермоген патриарх, прям, как сам пастырь, душу свою полагает за веру христианскую несомненно, а с ним следуют все православные христиане». Многословными оказались патриаршие писцы, но сила в их словах была и пробуждала другие силы.

И началось движение. Оно как половодье охватывало Россию. Понимали россияне, что зовут их пастыри не на междоусобную бойню, что шла при самозванцах, когда брат убивал брата, но на борьбу против ненавистных чужеземцев, на врагов православной веры.

И вот уже волжские понизовые города во главе с Нижним Новгородом, пишут в Вологду, Вычегду, Каргополь, в Устюг Великий и все другие северные города свои грамоты, свой гнев и свою волю выражают. «27 января писали к нам из Рязани воевода Прокопий Ляпунов, — давали знать нижегородцы вологдчанам, — и дворяне всякие люди Рязанской области, что они по благословению святого Гермогена патриарха Московского, собрались со всеми северскими и украинскими городами и Калугою, идут на польских и литовских людей к Москве, и нам бы так же идти... И мы по благословению и приказу святейшего Гермогена, собравшись со всеми людьми из Нижнего и с окольными людьми идём к Москве, а с нами многие ратные люди разных и окольних и низовых городов».

Движение россиян вызвало среди поляков панику. Гонсевский, так и не принявший православия, позвал к себе Михаила Салтыкова и сказал:

— Иди и усмири патриарха. Скажи так: если не напишешь в города грамоту в пользу короля Польши, то быть тебе уморённым в тюрьме.

Салтыков в злодействе и предательстве зашёл так далеко, что возврата к благочестивой жизни у него не было. И он пообещал:

— Живота не оставлю ему, пока не выжму нужную грамоту. — И ушёл выполнять волю гетмана. С собой он взял подобного себе изменника Федьку Андронова, полдюжины преданных холопов и троих ляхов.

В палатах рядом с патриархом были только Николай, Сильвестр, Пётр и Катерина — малая рать Гермогена. Но когда Салтыков с отрядом ворвался в палаты, ратники патриарха не дрогнули перед лицом татей. Салтыков зло потребовал от Гермогена:

— Ты писал по городам и велел идти к Москве с оружием. Теперь напиши, чтобы не ходили. — Салтыков играл саблей, грозил ею.

— Напишу, — ответил Гермоген, — что ты уже предал Русь, как Иуда, и проклят мною на вечные времена. Сей день ты помнишь!

— Сие тебе не удастся написать.

— Вижу твою саблю, ан не боюсь её. Шестьдесят лет назад, как Казань воевал, сабли не брали меня, ноне и вовсе...

— Ты напишешь ради ближних! — И Салтыков указал на Ксюшу и Катерину. — Их-то ты не сумеешь защитить. — И пуще заиграл саблей. Ан доигрался. Сабля вырвалась из руки Салтыкова, взлетела вверх и ударила остриём в ногу, проткнула тонкую кожу сапога. Князь вскрикнул от боли. Федька выдернул саблю, из раны хлынула кровь.

Ксюша, что стояла рядом с Катериной, спряталась за неё, но взгляд девочки ожёг Салтыкова, и он уже потом понял, что был наказан и сабля вырвалась не случайно.

Патриарх подошёл к Салтыкову и заговорил:

— Сие тебе Божий знак: не богохульствуй. Аз напишу вот что, слушай. Скажу, чтобы все ополчения вернулись домой, ежели ты и все находящиеся с тобой изменники и все королевские ляхи уйдут вон из Москвы и из России. Ежели же не уйдёте, то благословляю россиян довести начатое до конца. Ибо вижу попрание и разорение истинной веры от вас и от еретиков-иезуитов и не могу больше слышать латинского пения в Москве. Теперь изыдь!

Салтыков снова схватился за саблю, но Федька Андронов позвал холопов.

— Помогите князю. Кровь на нём...

Холопы подхватили Салтыкова под руки и повели. И Федька ушёл, но поставил у дверей стражу, и патриарх оказался под арестом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГНЕВ ПАТРИАРХА


На Русь приближались святки. Россияне справляли их, но не так, как в прежние годы, без веселья. Да и откуда ему быть, если сам патриарх, глава церкви, был под стражей у ляхов. Воины, поставленные у палат, не покидали постов день и ночь. Их лишь меняли по часам.

Но жизнь в патриарших палатах не замерла. С Божьей помощью ведунов-провидцев, Гермоген не страдал от безделья. К нему ежедневно, а то и ежечасно приходили вести о московской жизни и, как воды реки на перекате, рождали рокот и гром, текли дальше и становились порой бурным потоком. Каждое утро из патриарших палат уходили на улицы и торжища Москвы ведуны Сильвестр и Пётр и питали патриарха всем тем, что вершилось в захваченной поляками столице России. Обычно добытое за день выкладывалось на стол за вечерней трапезой.

— Знать тебе надобно, святейший, — начинал Сильвестр, — царёк Владиславка уже действует своим именем на Руси. Вернулся из Кракова боярин Плещеев да стал волею Владиславки крайним. А матери первого самозванца царёк пожаловал вотчину на реке Мологе — Устюжину-Железнопольскую. Ещё чужеземный сочинитель Маржерет получил вотчину в Серебряных прудах. Да есть и другие вести, не знаю, сказывать ли? В гнев войдёшь, владыко...

— Ну войду. Токмо он и помогает каяться перед Всевышним. Говори!

— Вору и отступнику Мишке Салтыкову цырёк жаловал вотчину — волость Вегу на Вологодской земле, — выдал Сильвестр.

— Болота сатанинские сей василиск заслужил, — забушевал Гермоген. И ещё пуще пришёл во гнев после новостей Петра Окулова.

— Вчерась ляхи стащили из собора Успенья Иисуса Христа о пять пуд золота. Сення же поутру украли серебро в Архангельском соборе, кое покровы с гробниц великих князей...

Сие известие огорчило Гермогена до слёз. «Мамаи не трогали, а эти лютеры-еретики посягли...» — стонал Гермоген. И восстал:

— Терпению нашему предел! Сей же час пишу новую грамоту россиянам, дабы двинулись всей силой на Москву! — И тут же потребовал принести бумаги и написал коротко и властно: «Русичи, сходитесь к первопрестольной бить и гнать ляхов! Досталь терпеть!» И послал архидьякона Николая в Патриарший приказ с повелением всем способным идти к ополченцам. — Пусть идут моим именем во Владимирские, Тверские, Ярославские земли и зовут за собой россиян к Москве.

В другой раз Сильвестр принёс вести из-под Смоленска, получил их у человека, который сбежал из пленённого посольского стана русских.

— Известно нашим послам стало, что король Жигимонд не отпускает сына в Москву. Опасается, что здесь учинят над ним забойство. И к крещению его не допускает.

— Слава Всевышнему, надоумил Жигимонда. И сие известие по Руси пустить. Ведать должен народ, что нет у него царя-батюшки.

Чуть позже Гермоген узнал, что князь Юрий Трубецкой по воле Семибоярщины встал во главе войска и повёл его под Калугу против отрядов Марины Мнишек и преданных ей Казаков атамана Заруцкого. Выбив Казаков из Калуги, а с ними прогнав и Марину, Трубецкой собрал горожан и приказал им присягнуть на верность Владиславу.

Патриарх удивился действиям Трубецкого. Сказано же было ему, когда уходил в поход, что Владислав для России ничто. Да понял святейший, что Трубецкой здесь ни при чём, потому как правители его на сей шаг толкнули. Патриарх счёл нужным встретиться с правителями. И ранним утром в день обретения главы Иоанном Предтечей Гермоген попросил Сильвестра собрать к нему всю седмицу первых бояр.

— Повеление им выскажу да в глаза гляну: глубоко ли увязли в ляхском болоте, — сказал Гермоген. — Иди же!

— Но, владыко святейший, ляхи нас крепко под стражей держат.

— Приведи тайным путём.

— И тогда ляхи совсем запрут нас. Владыко, прости меня, грешного, но я вижу чёрную душу князя Андрея Голицына. Ему и тридцати серебряников не надо, отдаст тебя ляхам задарма.

— Рано погряз-таки в иезуитстве. Да не боишься ли сказать о других татях седмицы? Реки!

— Реку, святейший. Никто из них ноне за Русь не стоит, дрожат за свои животы. А ляхи москвитянам погибель готовят. А придёт она в Вербное воскресенье. И осталось до него семь дён.

— Как измышлена погибель? Что ты плетёшь, огнищанин?!

— Не серчай, владыко, нам с тобой и служить России, и помирать за неё вместе. Да послушай, что скажу.

— Внимаю.

— В Вербное воскресенье ты поведёшь крестный ход, а за тобою пойдут все знатные вельможи и архиереи первопрестольной. И тогда по воле Гонсевского налетят на крестный ход уланы и Салтыков со своими холопами и порубят всех с тобою вместе.

Гермоген встал и возвысил голос:

— Веди меня сей же час в Благовещенский тайным путём. Зови туда же седмицу бояр! Буду говорить с ними!

Спустя четверть часа Сильвестр вывел патриарха тайным ходом из палат. На дворе хлопьями шёл липкий снег, да такой густой, что за его пеленой мало что было видно. В Кремле стояла гнетущая тишина. Укутанный в чёрный плащ, под чёрным капюшоном, патриарх был неузнаваем. Да и Сильвестр спрятал свою огненную бороду. Они миновали двор и через боковую узкую дверь, ключи от которой хранились у Гермогена, вошли в собор. Там по каменной лестнице, проложенной в толще стены, спустились вниз и оказались в небольшом подвале, рядом с царской усыпальницей. В подвале горели три лампады. Сильвестр зажёг ещё две свечи.

— Здесь и буду ждать бояр, — сказал Гермоген. — Иди, сын мой, действуй споро и осмотрительно.

Сильвестр ушёл. Гермоген опустился на скамью у стены и задумался. И было над чем. В кои-то веки случалось такое, чтобы первосвятитель православной церкви прятался как тать в своём соборе?! Гермоген сожалел, что у него мало сил, что не может быть воителем, как в прежние годы. Он хотел видеть близ себя молодых. Ему нужны были митрополит Пафнутий и архимандрит Дионисий, митрополит Казанский Ефрем — все, на кого можно было положиться в беде. К их голосам прислушивались россияне. Они могли повести за собой христианскую рать.

Гермоген не заметил, сколько прошло времени, как ушёл Сильвестр. Но вот послышались шаги по каменным плитам и в подвале появились князья-бояре Андрей Трубецкой и Иван Романов. Они подошли к патриарху, попросили благословения. Он благословил их и посмотрел в глаза под светом свечей и увидел, что они у князей беспокойно рыскали.

Трубецкой и Романов молча отошли от патриарха и сели. Говорить никому не хотелось. Так и сидели в гнетущей тишине, пока не пришли сразу трое: Андрей Голицын, Фёдор Шереметев и Борис Лыков. И этим посмотрел в глаза Гермоген и увидел, что у князей Андрея и Бориса они блудные. Лишь у Фёдора Шереметева в глазах прыгали злые черти. Он и нарушил тишину.

— Ты, владыко святейший, столпов среди нас ищешь, ан нет их. — И ушёл в самый дальний угол.

Последними пришли князь Иван Воротынский и Сильвестр. Он подошёл к Гермогену и на ухо прошептал:

— Мстиславский в беседе с Гонсевским, и я его не позвал.

— Спасибо, сын мой. Ты сделал, что мог. Иди к двери, смотри...

Гермоген встал, прошёлся вдоль сидящих на скамье бояр и вместо гневных слов, которыми думал казнить вельмож, он тихо и печально заговорил. Но постепенно голос его крепчал и становился грозным.

— Дети мои, ноне в согласии со Всевышним скажу вам, как мне стыдно за вас, стоящих у кормила России. Стыдно и горестно потому, что вы предали свой народ и бросили его в сиротство. Сами как тати в своей державе прячетесь. И отдали церковь и веру на поругание. В кои веки было сие, чтобы первосвятитель Руси встречался со своими чадами в усыпальнице тайно. Опомнитесь. Ещё не поздно встать во весь рост и вызвать врагов на открытую битву. Вы видите, какое разорение народу несут враги нашей веры, наших уставов и обычаев. Ведаю, что враги будут к нам ещё более жестоки, ежели не остановим их. Помните, чады мои, что, защищая свои животы, вы потеряли стыд, но обрели позор сегодня и проклятие грядущих поколений россиян, ненависть ныне живущих. Вы обрекли себя на вечные мучения в аду, грехами осквернив свои души. Но вы у кормила России и у вас нет права жалеть себя. Народ ждёт от вас мудрости и смелости.

— Но како можно распрямиться, ежели за спиной драбанты с секирами, — подал наконец голос князь Иван Воротынский.

— Вот затем и позвал, дабы укрепить ваш дух. Дети мои, не страшитесь смерти в ратном бою, бойтесь её постыдной, приняв на коленях. Она неминуемо придёт к тем, кто предал народ. Господь нашлёт её на вас, и вы, будучи живы плотью, станете мертвы духом! О Вседержитель, укажи путь горения моим детям! — воздев руки вверх, воскликнул Гермоген. Да стукнув посохом, сурово продолжал: — В согласии с волей Всевышнего аз повелеваю вам ноне же покинуть Кремль и идти по всей Руси и собирать под знамёна русской православной церкви ратников. Целуйте крест на верность России, не ждите моей клятвы!

И первым к кресту патриарха подошёл Фёдор Шереметев.

— Благослови, владыко, целовать крест!

— Во имя Отца!

И возник князь Лыков. «Во имя Отца», — услышал он. И подошёл Иван Романов. Помнил он, что его старший брат томился в плену у поляков, сидел под Смоленском в земляной яме. Как не подняться за брата.

— Благослови, святейший, на ратное дело.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Аминь.

И прошаркали сапогами Андрей Голицын и Иван Воротынский, движимые лишь страхом проклятия. Патриарх снова заговорил:

— Знайте, теперь вам отступать некуда. И все вы в Вербное воскресение выйдете на крестный ход. Да к этому дню позовите Москву подняться с оружием против ляхов. И будет свидетелем Предвечный Господь, аз провозглашу в сей день священную войну против иезуитов и латинян-еретиков. А кто не пойдёт за православным крестом, тот будет проклят и отлучён от церкви. Теперь слушаю вас! — И патриарх сел.

Воцарилась тишина, гнетущая, тяжёлая, будто каменные своды упали на плечи бояр и придавили их своей тяжестью, лишили голоса. И стала исчезать реальность мира, и каждый из собравшихся в подвале увидел лишь то, что рисовало больное воображение. Андрею Трубецкому показалось, что он плохо спрятал хлебные запасы. Ведь вновь, какдесять лет назад, надвигался небывалый голод. В минувшем году урожай был в треть меньше прежних. И ещё осенью стало ясно, что погибли озимые хлеба — суть зерновая. И нынешнее лето грозило быть жестоким. Кричали юроды и блаженные на папертях церквей, что с Барыш-дня — середина мая — сойдут с небес огненные колесницы и покатят по полям, по лугам и нивам, оставят за собой пепелища.

Да и более страшное виделось боярам. Знали они, что ждёт народ, знали! Но такое и во сне не приснится!

Князь Воротынский услышал по секрету от Фёдора Мстиславского страсть, от которой волосы на голове зашевелились. Раскрыл Фёдор ему тайный замысел поляков сжечь Москву до самого Китай-города, ежели москвитяне пойдут в бунт. Всё в пепел, в золу для устрашения. Вот она, страсть Господня. И добавил при этом Мстиславский, что ежели народ узнает о замыслах поляков от бояр, то и их подворья будут преданы огню! «Да како же пойдёшь в бунт, како же выдашь такую тайну, ежели погроза смертная всему роду идёт!» — размышлял князь Воротынский.

Лишь Фёдор Шереметев видел Божий мир из соборного подвала трезвыми глазами. Он во всём верил Гермогену. Неистовый старец был прав, считал он. Надо поднимать москвитян. «Да чтобы с топорами и с вилами, с огненным боем подвинулись к Китай-городу и Кремлю. Да взяли ляхов в хомут. Ан там и из первопрестольной вышвырнули. Лиха круче не будет!» — выдохнул решительный князь. И поскольку понял, что думные бороды будут молчать и не выпустят своих языков из-под запоров, он встал и с плеча размахнулся:

— Не по мне терпеть стыд и позор! Люблю владыку патриарха, за ним на костёр встану! А теперь прощевайте, сидельцы! Ищите по стрелецким слободам, на Кузнецком мосту и в Скородоме! — Фёдор снова шагнул к патриарху: — Благослови, отец!

— Еммануил, — сказал Гермоген и осенил Фёдора крестом.

И тут все, кроме Ивана Романова, заговорили разом. Да было в их голосах возмущение против выходки Шереметева: «Как смеешь ты, не спрося нас, народ мутить! Мир, а не драка нужны нам с поляками!»

— Сгиньте, отступники веры! — возмутился Гермоген. — Знайте, что ляхи заговор готовят против архиереев и вельмож. Да вижу, что знаете! И молчите! Недостойное, блудное племя! Нет вам моей любви! Есть токмо клятва! Будьте вы прокляты отныне и во веки веков! — И Гермоген попросил Шереметева: — Сын мой, уведи отсюда! Не могу видеть этих мертвецов.

Вечером в Федотов день в патриаршие палаты пришёл Федька Андронов. Карие глаза смотрели цепко, остро. И клин бороды был готов уколоть. Дьяк вёл себя недостойно. Гермоген вспылил:

— Зачем пришёл, отступник? Уходи!

— Стражей снял от твоих дверей, святейший. Волен ты отныне.

— Снял и уходи! — повторил Гермоген.

— И ушёл бы, да по делу... Москвитяне просят тебя крестный ход начать в Вербное воскресенье, на осляти по улицам провести...

Гермоген перекрестился: вот оно, слово Сильвестра. Всё открывалось так, как ему ведомо. И вспомнил Гермоген, как пять лет назад Лжедмитрий с помощью поляков хотел побить лучших людей в чистом поле под Нижними Котлами. Ноне враги действуют более нагло да с большей беспощадностью приговаривают москвитян к гибели. «Ан проверить вас надо, изуверы», — решил Гермоген и спросил Федьку:

— Скажи, холоп, какой знак видит в крестном ходе твой пан?

— Святейший, в чём ты Гонсевского подозреваешь?

— Боже упаси, — прикинулся простаком Гермоген. — Немощен я, дабы на осляти садиться. И потому думаю, кому крестный ход вести. Да может, Игнатия-грека поднимете, а?

— Господи, владыко, ты же ведаешь, что за ним никто не пойдёт. Разве что ярыжки и безместные попы из Зарядья и с Облепихина двора. Мы же, святейший, токмо блага россиянам желаем!

— Тать, зачем несёшь напраслину! Все вы, что при Гонсевском, вороны на скорбном теле России. Уйди, ехидна, зреть тебя не хочу! — И патриарх скрылся во внутренних покоях.

Федька скорбно улыбнулся. Но в глазах затаилась волчья злоба. В горло бы вцепился патриарху, если бы не страх перед россиянами: в клочья растерзают за святителя. Но Федька знал, как уязвить Гермогена. Если вечером накануне Вербного воскресенья он узнает, что патриарх отменит крестный ход, он пришлёт своих людей, и они исполнят задуманное им.

В субботу, накануне крестного хода, Гермоген впервые за несколько дней свободно вышел из своих палат и посетил все три кремлёвских собора, заглянул в церкви. И всем клирикам сказал одно:

— Братья во Христе, готовьтесь к крестному ходу. Позову — и пойдём, нет — тому не быть.

В те же часы Сильвестр, Пётр Окулов и многие дьяки Патриаршего приказа ушли по московским церквам и монастырям, дабы передать волю патриарха: к утру подготовить москвитян выступить против поляков. Да москвитяне уже давно наточили топоры и мечи, ждали клича, набата.

Вечером во время богослужения Гермогену тайно подали грамотку. И в ней было написано, чтобы уберёг Ксюшу и Катерину от разбоя. Защемило сердце. Понял, что разбой задуман Салтыковым и Андроновым, как они грозились. Гермоген велел вести службу протопопу Терентию, а сам с Николаем ушёл в свои палаты, позвал Сильвестра и сказал ему:

— Сын мой, ноне к полуночи приготовь два крытых возка. Все мы покинем Кремль.

Сильвестр ни о чём не спросил Гермогена, но к назначенному часу всё было готово для отъезда. И ровно в полночь Гермоген и его домочадцы, собрав, что могли унести из ценностей, сели в повозки и покинули патриарший двор. Но возле Фроловых ворот к ним подошёл Михаил Салтыков и спросил патриарха:

— Ты задумал убежать, святейший? Так не быть сему!

Гермоген понял, что хотя стражу от палат убрали, но он оставался под арестом и за стены Кремля его просто так не выпустят.

— Изыди, — сказал Гермоген Салтыкову и крикнул стражам: — Эй, поднимите решётки!

— Не велено им, святейший! Вернитесь в палаты, лучше для вас...

Пока Гермоген и Салтыков пререкались, из второго возка появились Сильвестр, Катерина и Ксюша. Мать и дочь шли к воротам, и стрельцы почувствовали, что от них исходит какая-то неведомая сила и прижимает их к воротам. Стрельцов охватил страх, дрожащими руками они подняли решётку и побежали из Кремля. Сильвестр не мешкая погнал лошадей, но Салтыков схватился за саблю и бросился на Сильвестра. Ведун увернулся от удара и перехватил князя за руку, сабля упала на землю, а рука князя налилась свинцом и плетью повисла вдоль тела. Гермоген выехал из Кремля, Катерина, Ксюша и Сильвестр сели в возок, и кони помчали в сторону Данилова монастыря.

А пока ехали, Гермоген пришёл в себя от переживаний за судьбу ближних и задумался. Да и думал недолго. Понял он, что сам не имеет права покидать Кремль. Там его боевое место. И лишь только приехали в монастырь и патриарха встретил архимандрит Ефимий, он поручил тому Катерину и Ксюшу, попросил их уберечь от татей и вернулся в возок, велел Николаю гнать лошадей обратно в Кремль. Он даже не позвал с собой Сильвестра. Но ведун, попрощавшись с Катериной и выложив из возка добро, укатил следом за патриархом.

Утром, лишь рассвело, Гермоген появился в Успенском соборе. Он был в торжественной святительской голубой мантии, в клобуке, с панагиями и животворящим крестом, с посохом святого Петра. В соборе было людно, все ждали слова патриарха. Он же тропарь Пресвятой Богородице зачал:

— «Днесь спасения нашего главизна и еже от века таинства явлений Сын Божий, Сын Девы бывает...»

И началось движение крестного хода. Услужители поспешили за осляти, священники выносили чудотворные иконы, хоругви, выходили на Соборную площадь. Туда же сходились священнослужители из других соборов и церквей, из монастырей Кремля.

И ляхи в тот же час зашевелились. По Кремлю зазвучали команды. Уланы бежали в конюшни, седлали лошадей, скакали на площади, сотнями покидали Кремль, занимали улицы близ Красной площади: Тверскую, Моховую, Пречистенку. Там пушкари затаились возле спрятанных и заряженных пушек — все ждали боевых команд.

Гермогену привели низкорослого бахмута в белом чехле с длинными ушами. Это и был «осляти». Патриарха усадили в седло. Князь Гундуров взял коня под уздцы и повёл его на Красную площадь. Процессия медленно двинулась следом. И зазвучало пение псалмов. На пути шествия попадались редкие нищие, юродивые, блаженные и совсем мало было видно горожан. Город будто вымер. Всё было не так, как в прежние времена: уныло, прискорбно. Но Гермоген ехал с гордо поднятой головой, ветер трепал его белую бороду. Поляки, что стояли пообочь мостовой, ловили на себе суровый, а то и гневный взгляд патриарха.

Гермоген следил за поведением поляков. Уланы и их командиры вели себя спокойно. И не было похоже, что они таят в себе злой умысел, что им велено напасть на мирное христианское шествие. Да Гермоген не мог знать, что поздним вечером накануне Жолкевский и Гонсевский отменили свой приказ, потому как решились на другое, ещё более жестокое злодеяние.

Не знал планов поляков и князь Михаил Салтыков, наблюдавший за крестным ходом с Никольской улицы. Он почернел от ярости: почему поляки не начинают побоище, как договаривались? Кто заставил поляков отказаться от задуманного?

И крестный ход завершился мирно и тихо. И горожане, что табунились скрытно по дворам с припрятанным оружием, стали расходиться по домам, ещё не ведая, что им осталось лишь два дня безмятежной жизни. Над Москвою собирались грозовые тучи.

И в понедельник в Москве ещё было тихо. Но ощущение грозы нарастало. Вездесущий Сильвестр к вечеру вернулся в палаты с торжища на Варварке. Там теперь больше торговали слухами. Брали за них мало, разве что ковш пива или браги. Но цена слухам большая была. Узнал Сильвестр, что к Москве подошло ополчение из Рязани. Привёл его боярин Прокопий Ляпунов. Да близ Серпуховской заставы появился с калужанами князь Дмитрий Трубецкой. А ещё спешил с ратью из Владимира князь Литвинов-Мосальский.

Сильвестр не жалел за добрые вести и чарку водки. Подошёл к нему ярославский мужичишко, холоп боярина Ивана Волошина, и сказывает:

— Тебя, слышу, новина волнует. На сугрев дай, так и порадую.

— Держи алтын, — не поскупился драному мужичишке Сильвестр.

— Идёт мой барин из Ярославля да князь Козловский из Романова, а с ними по тысяче воев с огненным снарядом и пушками.

С такими добрыми вестями и поспешил Сильвестр в палаты патриарха. Да в Кремль ему войти было непросто, нужно обдурить стражу, потому как князь Салтыков не велел его впускать. На сей раз Сильвестр лубяной короб с пирожками купил. Да торговца заставил их в Кремль нести, сам рядом шёл, у ворот крикнул:

— Эй, браты, отчиняйте, угощение несу! — И угостил стражей тёплыми пирожками. А что осталось, другим стражам понёс, что стояли у патриаршего двора. Пришёл в палаты и не мешкая выложил новости. Гермоген радовался каждой доброй вести, с гордостью говорил:

— Русь проснулась! Единый Вседержитель ведёт свою паству на еретиков, скоро не быть им в первопрестольной.

— Да вижу, и мне пора саблю точить! — задорно сказал Сильвестр.

— Пора, сын мой! Пора. И, уповая на Всевышнего, завтра, во вторник страстной недели, и начнём. Изготовились москвитяне и по зову набата возьмут в руки оружие, пойдут воевать ляхов в Китай-городе, — раскрывал карты Гермоген. — И сам ты, сын мой, завтра с рассветом поднимешься на колокольню церкви Благовещения Богородицы, что на Житном дворе и ударишь в «Горлатного», как солнце взойдёт.

— Всё сделаю, владыко, как велишь, — ответил бодро Сильвестр.

— Верю. А теперь иди к архимандриту Дионисию и верши с ним всё по нашим метам. Он скажет, что делать.

— Иду с твоим именем на устах.

Патриарший приказ, палаты которого находились в Кремле, ещё действовал. Но появившийся в Москве гетман Струсь решил его закрыть, чтобы занять помещение для постоя своих солдат. Архимандрит Дионисий, исполнявший в приказе волю патриарха, сходил к Гонсевскому и потребовал защитить его от разбоя Струся.

— Как можно быть церкви без приказа, как епархиями руководить?! — доказывал Дионисий коменданту.

Пан Гонсевский «защитил» приказ скрепя сердце. Знал он, какие грамоты рождаются в стенах Патриаршего приказа по воле Гермогена.

— Вот как поймаю дьяков с разбойными грамотами, так и отдам тебе сей приказ на расправу, — утешал потом Гонсевский Струся.

Архимандрит Дионисий узнал об этой угрозе, что над дьяками занесён меч. И призывал их быть осторожными. И до страстной недели они продержались. А в понедельник весь день дьяки размножали грамоты-воззвания. Их написал Дионисий в сильных выражениях, пронизанных благочестивыми призывами. Да был в воззвании и гражданский смысл. «Вспомните, — вещал Дионисий, — сколько царств и владычеств погибли от раздоров и разврата. Не теряйте времени, медлительность разрушит все ваши предприятия. Плен, латинство, разорение угрожают России. Укрепляемые братолюбием, восстанем за веру единую!»

Прочитав воззвание вместе с Сильвестром, Дионисий сказал:

— Ему и гулять ноне по Москве, по Руси!

К вечеру люди Патриаршего приказа уходили из Кремля, дабы долго не возвращаться в него. Они уносили спрятанные в разные тайники одежды списки воззвания.

Но рьяно следили за дьяками и подьячими Патриаршего приказа люди думного дворянина Федьки Андронова, они хватали дьяков возле ворот Кремля, тащили в башни, обыскивали до исподнего белья и если находили список, то бросали человека в пытошные башни. А воззвания несли к Гонсевскому. Призывы к восстанию против поляков прочитали Жолкевский, Струсь, все полковники, служилые люди. И поняли ляхи, что их мирное «гостевание» в Москве подошло к концу.

С благословения патриарха всея Руси Гермогена Москва изготовилась к смертельной схватке с чужеземцами. А к первопрестольной подходили всё новые отряды ополченцев.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ НАЧАЛО БИТВЫ ЗА РУСЬ


В тот же понедельник после Вербного воскресенья комендант Кремля Гонсевский велел привести к себе боярина Михаила Салтыкова. Он так и сказал гетману Струсю: «Пошли улан, пусть приведут оного болтуна».

Михаила Салтыкова нашли в своих палатах в Белом городе. Подворье князя походило на крепость с гарнизоном. Больше сотни молодых холопов учились на дворе рукопашному бою, охраняли палаты. А против ворот, близ красного крыльца, стояла пушка.

Михаил Салтыков сидел в трапезной со своим другом Федькой Андроновым и был пьян. Неудача ночью накануне Вербного воскресенья, когда он не сумел захватить заложников, близких Гермогена, обошлась ему дорого. После крестного хода гетман Струсь сказал Салтыкову:

— Ты обвёл пана Гонсевского за нос!

Салтыков ещё бодрился и поправил Струся:

— Я мог обвести пана гетмана вокруг пальца, а за нос у нас водят.

— Ты плохой слуга. А плохих слуг мы наказываем! — закричал Струсь.

— Я тебе не слуга, а боярин, — не смолчал Салтыков. — Ещё князь. Ты поплатишься за обиду!

— Ты и боярин плохой. Знаю, что боярство в Тушине получил от самозванца, — уколол Струсь Салтыкова. — Да можем и боярства лишить.

И когда близ подворья появился отряд конных поляков, сердце Михаила Салтыкова дрогнуло: «Вот и за расплатой пришли». Появился холоп.

— В Кремль тебя, барин, зовут, — сказал он с поклоном.

— Зачем? Как ты думаешь, умная голова? — спросил Михаил Федьку.

— Что думать? Велят тебе дьяков Патриаршего приказа казнить. Вот и засучай рукава, карающая десница, — ответил Федька.

Салтыков взял с собой десять вооружённых холопов и поскакал с ними в Кремль. Но холопов за ворота не пустили. Салтыков въехал в них один, явился к Гонсевскому. Гетман был в торжественном наряде: в куньей шапке с пером, в кунтуше, украшенном жемчугами и летами, с атласными отворотами. Сидел гетман в высоком кресле, похожем на трон, в руках держал булаву. Гонсевский сразу озадачил Салтыкова:

— Если ты с Богом, то кто после него?

Салтыков подумал, в чём подвох. И вспомнил, что на подобный вопрос он уже отвечал в Тушине. Но тогда было легче. Однако, проявив лицемерие и ложь, Салтыков ответил:

— Есть ещё святая Дева Мария и царь-батюшка Владислав.

— Готов ли ты отдать жизнь и имущество за царя Владислава?

— Во благо царя не пощажу ни живота, ни двора.

— Мы тебе верим, боярин. — Гонсевский оглянулся. За его спиной была дверь, завешенная тяжёлой портьерой.

И показалось Салтыкову, что там мелькнуло лицо Мстиславского.

— Гетман, что тебе нужно от меня? — с вызовом спросил князь. — Я служу царю не за страх, а за совесть. И ежели за промашку думаешь посчитаться, готов принять упрёк.

— Вижу, что ты сказал всё, — начал гетман. — Теперь слушай меня. Именем даря Владислава повелеваю тебе завтра, во вторник страстной недели, чуть свет... — Гетман снова посмотрел назад и повторил: — Чуть свет предать огню свои палаты и подворье! — Гонсевский не стал объяснять надобность сего варварства. Он хотел сжечь Москву руками предателя.

Поляки решились на крайнюю меру и сочли, что нужно построить вокруг Кремля и Китай-города редут обороны. А за ним, до горизонта, чтобы была выжженная земля, чтобы россиян охватывал паралич от страха, когда они попытались бы подойти к Китай-городу, к Кремлю.

— Ещё собери команду преданных царю Владиславу людей, — продолжал гетман, — и пусть они погуляют с факелами по Москве. — Сам Гонсевский уже распорядился набрать команду факельщиков из числа русских татей и сидельцев. И как только Салтыков подожжёт своё подворье и дома в Белом городе, тогда в одночасье вспыхнет вся Москва со стороны Волоколамска, Можайска, Серпухова, Коломны — со всех сторон, откуда приближались ополчения.

Воображение Михаила Салтыкова тоже засветилось. И он увидел горящую Москву, как пылающий стог сена, увидел языки пламени над горящим подворьем рода Салтыковых, над гнездом, где на свет появился он, его братья, его отец, дед, прадед. «Господи, да како же можно выжечь свой корень, не рехнувшись умом! — воскликнул в душе Салтыков. — Но я ещё не сошёл с глуму!» И эта уверенность придала сил.

— Гетман, ты волен распоряжаться мною в бою, но на разбой не толкай! Ни своего родового гнезда я не спалю, ни других.

— Ты волен отказываться, — спокойно сказал Гонсевский. — Но нам так нужно! И если будешь упорствовать, то тебя предупреждали, что плохих слуг мы наказываем. — И гетман дважды хлопнул в ладони.

Сей же миг из дверей появились два заплечных дел мастера с плетями в руках, встали близ князя.

Салтыков побледнел как полотно, пропал весь хмель, в глазах возник ужас. Он не переносил физической боли и попятился к двери, но каты схватили его за руки.

— Убери их! Убери, гетман! — закричал Салтыков. — Я же сказал, что не пожалею своего подворья, но не думал, что его надо сжечь.

Гонсевский махнул рукой, и каты отпустили Салтыкова, ушли.

— Ты благоразумен, боярин. Запомни же: тебе начинать ранним утром. Мои люди увидят всё с Ивановой колокольни, и если обманешь, значит, не пожалеешь себя. А теперь иди отдыхай. — И Гонсевский ушёл.

Во вторник 19 марта по одиннадцатому году нового столетия, в рассветной дымке над Москвой плыли лёгкие облака, дул ласковый ветерок, повсюду разлилась в природе благость. И ничто не предвещало беды. Но сие был обман. Москвитяне уже изготовились к бою и ждали только призывного набата. И он не заставил себя долго ждать. С первыми лучами солнца в Кремле зазвучал знакомый москвитянам «Горлатный» колокол. Да вскоре же и на других звонницах ударили в набат.

Но ещё звенели колокола, ещё москвитяне, собравшись с духом, сбивались в отряды, а в Китай-городе в это время раздались выстрелы, зазвенели клинки, послышались крики ярости, вопли отчаяния. И вскоре стало ясно, что на жителей напали поляки. Первый отряд конных улан с ходу ворвался на подворье князя Андрея Голицына. Он был схвачен в своей опочивальне и там же зверски убит. Ещё поляки искали близких князя Фёдора Шереметева, искали Ивана Романова, расправлялись со всеми, кто встречался на пути. А предатель россиян князь Михаил Салтыков уже приступил к новому злодейству. Распахнулись ворота его подворья, и оттуда выкатило больше двух десятков возов, нагруженных скарбом и богатством князя. Потом преданные ему холопы разбежались по двору и подожгли сразу все постройки. Загорелись конюшни, скотный двор, амбары, а там и палаты, срубленные из вековых сосен. И вот уже вооружённые факельщики Салтыкова побежали по другим дворам, там поджигали амбары, скотные дворы, дома.

Тут же ударили сотни московских колоколов по всему городу, оповещая москвитян о пожаре. Его очаги возникали одновременно по всей округе. И в городе вспыхнула паника, горожане хватали в домах, в избах какой-то скарб, одежду, детей, иконы и выбегали во дворы, выгоняли на улицу из хлевов скотину, птицу, лошадей и кричали, суматошливо суетились. Мужики с топорами и вилами, с ружьями куда-то бежали. Всё смешалось, всюду царила неразбериха.

А пожары всё возникали и возникали один за другим. Несколько очагов вспыхнуло в Земляном городе, в Скородоме, на Опалихе. Запылали дома близ Калужской заставы, к которой подходила рать во главе с воеводой Дмитрием Трубецким.

Одновременно загорелась Тверская сторона, за нею — Ярославская, закрывая путь рати Волошина и князя Козловского. Перекрывался огнём путь с Рязани, откуда подошёл к Москве воевода Прокопий Ляпунов вместе с воеводой Фёдором Шереметевым.

Пожары разрастались, горели церкви, лабазы, амбары с хлебом, дома, палаты, избы, сады, заборы. Москвитяне в панике покидали город, искали спасения на Москве-реке, на Яузе, на Патриарших прудах, за монастырскими каменными оградами, в каменных церквах и соборах.

К полудню, когда пылала почти вся Москва, Салтыков, сотворивший чёрное дело, прискакал с небольшим отрядом холопов в Кремль, чтобы найти защиту за его стенами. Он хотел найти Гонсевского и доложить, что выполнил наказ. Но Гонсевский и Струсь стояли в это время на Ивановой колокольне и любовались картинами дикого зрелища. Нет, они не проявляли восторга, зная, что совершено непрощаемое злодеяние против народа, которому обещали принести благо. Но сей народ не захотел им покориться, не принимал их веру, не желал их власти. И потому, считали гетманы, с ним можно было быть жестокими.

Стоя на Ивановой колокольне, Гонсевский размышлял о том, что Москве суждено было сгореть, коль она попала под польскую корону. Никакой другой город на землях России, на всех землях Речи Посполитой не должен возвышаться красотою и величием над польской столицей Краковом. Царь Сигизмунд, как он величал себя последнее время, велел сохранить только Кремль. И он обещал приехать и отдохнуть в нём, как только подсохнут дороги. Гонсевский же хотел сохранить и Китай-город. Надо же было где-то размещать войско, вельмож.

В этот миг размышлений гетмана на колокольне появился драбант.

— Вельможный пан, — сказал он Гонсевскому, — твою светлость хочет видеть князь Салтыков.

Однако у Гонсевского не было желания встречаться с ним.

— Передай ему, чтобы поспешил в Китай-город и занял для охраны Варваринские ворота. Скажи ему, что если пропустит хотя бы одного русского мятежника, то будет наказан. — Гонсевский предчувствовал, что скоро у всех ворот Китай-города будет ад кромешный. К его стенам уже подходила рать князя Дмитрия Трубецкого. Да и в самом Китае шли кровавые схватки между русскими и поляками, вызванные убийством князя Андрея Голицына.

Размышления Гонсевского были прерваны яростными криками и звоном клинков. Он выглянул с колокольни и увидел, что близ неё сошлись в сече две группы воинов. С одной стороны бились его уланы, с другой Салтыков с холопами. На каменной мостовой уже лежали убитые, корчились от боли раненые. Салтыков рвался и дверям на колокольню. И Гонсевский выхватил саблю, побежал вниз. Следом поспешил гетман Струсь. Но пока они спускались, на Салтыкова и его холопов налетел отряд конных уланов, и в считанные секунды схватка завершилась. Уланы порубили холопов, а Салтыков был ранен в бедро.

* * *
В этот вторник страстной недели в палатах патриарха с утра царила тишина. Седмица вооружённых Кустодиев охраняла палаты снаружи и столько же их было в сенях — все иноки Кириллова монастыря. Гермоген провёл ночь без сна. Он записывал свою печаль о России. К утру силы его покинули, он опустился в кресло, прикрыл глаза, а строки, которые он ещё не написал, светились перед его взором: «И пришло такое лютое времы Божия гнева, что люди не чаяли впредь спасения себе, наступил год лихолетья вельми жестокого, потому что сошла на русскую землю беда, какой не бывало от начала мира: великий гнев Божий на людях, глады, моры, турусы, забели на всякий плод земной. Звери поедают живых людей, а и люди едят, и пленение пришло великое людям. — Слова обретали плоть, Гермоген видел тех, о ком думал. — И Жигимонд, польский король, велел всё Московское государство предать огню и мечу и ниспровергнуть всю красоту благолепия земли Русской за то, что мы не хотим признать царём над державной Москвой некрещёного сына его Владислава». Строки погасли, но Гермоген трудился, он стал вспоминать имена и фамилии тех бояр-вельмож, кто ушёл в предатели, дабы всех их записать в своё сочинение поимённо.

Занимался рассвет, и в опочивальню вошёл Сильвестр.

— Владыко святейший, мне пора. Благослови, отец, — сказал он.

Патриарх поднял нагрудный крест.

— Благословляю, сын мой, на ратный подвиг. Готов ли ты? Ведаешь ли, чем грозит сеча!

— Ведаю, свидетель Господь Бог. Токмо дозволь послать Кустодиев в Чудов и Кириллов монастыри, чтобы и они ударили. Мощь нам нужна, владыко.

— Истинно глаголишь. Дозволяю. Во имя Отца и Сына... Аминь.

Сильвестр ушёл, а Гермоген провёл оставшиеся минуты до начала народного восстания в беспокойстве. Он страдал оттого, что был отрезан от тех, кто сейчас поднимется против ляхов. Его угнетало то, что поляки арестовали многих дьяков Патриаршего приказа и он пустовал — и были порваны живые нити связей с архиереями за кремлёвскими стенами.

Однако Гермоген напрасно волновался. Всё, к чему он стремился, что побуждал к действию, пришло в движение в назначенное время.

«Горлатный» колокол ударил мощно и твёрдо. И в тот же миг его поддержали ближние и дальние колокола. Набат поплыл над Москвой из конца в конец, достигал самых отдалённых слобод, посадов. И москвитяне взялись за оружие и, сбившись в отряды, в ватаги, двинулись навстречу ляхам, и схватились бы с ними, да и прогнали бы из Москвы, если бы не предательство Салтыкова, поджегшего Москву.

Пожары всегда путали москвитян, потому как знали они жестокость слепой стихии. Рассказы о пожарах, уничтожавших Москву, передавались из рода в род. Да и каждое новое поколение становилось свидетелем сатанинской силы огня, в одночасье пожирающей слободы, улицы. А тут ещё и солнце не взошло, как запылала вся Москва.

И когда патриарх узнал от Кустодиев, что Салтыков и Гонсевский со своими сворами подожгли со всех концов Москву, у него второй раз за последние дни помутилось сознание — и силы покинули старца. Он впал в забытье, а придя в себя, не мог с уверенностью сказать, как долго длилось его отсутствие в земной юдоли. Он полулежал в кресле, а Сильвестр с горестным выражением на лице стоял рядом.

Гермоген спросил его слабым голосом:

— Ну, что с державной?

— Худо, святейший, выгарывает первопрестольная.

— Хочу видеть сие злодеяние и послать анафему с Ивановой колокольни всем врагам земли Русской. Хочу быть с россиянами в скорбный час. — И Гермоген попытался встать. Сильвестр помог ему. — Веди, сын, будь опорой.

— Владыко, я отведу тебя в постель.

— Токмо на Соборную площадь! — твёрдо повелел Гермоген и шагнул к двери.

Сильвестр повёл патриарха из палат. Он же возвещал:

— Боже! Еретики пришли в наследие Твоё: осквернили святой храм Твой, Иерусалим превратили в развалины!

А как вышли на красное крыльцо палат, так и увидели, что у стены Ивановой колокольни идёт схватка польских уланов с русскими воинами.

— Туда! — указал рукой патриарх.

Но пока Сильвестр и Гермоген добирались до места схватки, она завершилась. Лишь убитые да раненые говорили о том, что случилось возле святыни. Когда Гермоген и Сильвестр подошли к колокольне, из её дверей вышел Гонсевский, а следом Струсь. Патриарх увидел Гонсевского и гневно сказал ему:

— Аз шлю на тебя анафему. Ты был пригрет Россией, но отплатил ей злодейством! Проклинаю! Проклинаю!

Сильвестр поддерживал немощного Гермогена, который трясся от переполнявшего его гнева.

Гонсевский спрятал в ножны саблю, тронул ногой Салтыкова и приказал Струсю:

— Посади князя под стражу. — Помедлив, добавил: — И патриарха — тоже.

Сильвестр заслонил собой Гермогена и выхватил из-под кафтана сулебу, крикнул:

— Не подходить! Зарублю!

Но конный драгун, опытный воин, в мгновение ока вскинул палаш и вышиб из рук ведуна оружие. Уланы схватили Гермогена и Сильвестра и потащили их в Грановитую палату. Там прошли через сени, спустились вниз по лестнице и бросили арестованных в тёмный подклет. Гетман Струсь велел закрыть двери и поставил стражу.

И потянулось время заточения. Прошли, может быть, сутки — Сильвестр и Гермоген не знали, и им показалось, что о них забыли. Они нашли в углу подклета солому, сели на неё и задремали, приходили в себя, когда над головой раздавались шаги по каменным плитам. Пленники больше молчали. Иногда Сильвестр, страдая от бессилия, ругался, и сквозило в его голосе удивление:

— Теперь никто не скажет, что я ведун: себя не защитил.

— Крепись, сын мой, враги ещё не совсем одолели нас. Будем уповать на Господа Бога, и он не оставит нас в беде.

Иногда Гермоген шептал псалмы:

— «Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его. Кто изречёт могущество Господа, возвестит все хвалы Его. Блаженны творящие суд и хранящие правду во всякое время. Вспомни о мне, Господи, в благоговении к народу Твоему; посети меня спасением Твоим...»

Однажды, кажется, к вечеру, так показалось узникам, они услышали голоса, и среди польской речи до них донёсся детский русский говор. Сильвестр узнал голос Ксюши. Сердце его забилось в тревоге, мелькнула дикая мысль о том, что ляхи добрались до Данилова монастыря, схватили там Катерину и Ксюшу и привезли в Кремль, дабы бросить вместе с ними в заточение.

Но нет, дверь в подклет открылась, и на пороге появилась Ксюша со свечой в одной руке и узелком — в другой.

— Дедушка, батюшка! — крикнула она и бросилась к ним. — Мы всё ведаем с матушкой, вас заточили!

Гермоген привлёк девочку к себе.

— Благослови, душа моя, Господа! Господи Боже мой, Ты давно велик! Ты облечён славою и величием!

— Ксюша, доченька, где матушка? — спросил Сильвестр.

— Она ходила к князю Мстиславскому. Матушка просила за меня, чтобы пан пустил к вам. И князь ходил к Гонсевскому.

— А что же князь Мстиславский не пришёл? — спросил патриарх.

— Ведомо мне, дедушка, своё: он с холопами пожарище в Китай-город не пускает. А матушка теперь на Кузнецком мосту у пушечников, дабы знали они, что тебя, дедушка, спасителя нашего, в тюрьму посадили. — Ксюша развязала узелок и выложила на хустку хлеб, мясо и другое брашно. — Ешьте, дедушка, батюшка, вы голодные. А как ноченька настанет, я уведу вас отсюда.

* * *
В этот же предвечерний час по Кузнецкому мосту, по Тверской и по другим улицам, ещё не охваченным пожаром, ходила Катерина и вещала о том, что ляхи схватили патриарха и бросили в подвал.

— Ратуйте, христиане православные, первосвятителя Гермогена! Берите оружие, идите скопом на Кремль!

Катерина шла из улицы в улицу. Её огненно-рыжие волосы развевались на ветру, словно пламя факела, на неё все обращали внимание, все слушали, а она беспрестанно призывала москвитян спасать патриарха, спасать Россию от поругания. И горожане забывали о своей личной беде, о том, чтобы спасать скарб, животину от пожара, они сбивались в ватаги и спешили к стенам Китай-города и там вступали в схватку с ляхами. В первый день силы поляков были значительнее. И они выходили за стены Китай-города и отгоняли ополченцев до самого пожарища, охватившего многие улицы Белого города. Но отряды москвитян пополнялись каждую минуту, каждый час. Голос Катерины уже звучал близ монастырей. И все монахи, которые могли держать оружие, покидали свои обители, вступали в ряды ополченцев. Восемь мужских монастырей во главе с Донским и Даниловским отправили под стены Китая своих воинов, дабы спасти патриарха всея Руси.

«В следующие дни резня продолжалась, — писали в те горькие часы летописцы, — жизнь в Москве сделалась невозможной. В жестокий холод несчастные жители столицы разбрелись по окрестным деревням. На улицах Москвы во время пожара и резни погибло до семи тысяч москвитян. Наконец в великий четверг Гонсевский принял депутацию из нескольких граждан, которые поручились, что всё население снова присягнёт Владиславу, если поляки прекратят резню и отпустят патриарха. Тогда он, Гонсевский, согласился прекратить избиения. В знак покорности москвитяне, принявшие этот договор, должны были носить особый холщовый пояс. Любили москвитяне своего первосвятителя и шли ради него на унизительные жертвы. Но Гонсевский не выполнил своего обещания. И сражение вспыхнуло с новой силой.

Вскоре в Москву пришла весть о том, что к ней подошло тридцать тысяч Казаков под предводительством известного московского партизана Прозовецкого. Смелый атаман сразу вступил с поляками в бой. Но натиск Прозовецкого был отражён уланами гетмана Струся. Однако поляки недолго тешили себя успехами. В понедельник на Пасхе к Москве подошла стотысячная ополченческая рать со всех северных и восточных городов и весей. Выжженная, опустошённая, Москва молчаливо ждала своих освободителей. И вновь разгорелись бои за Кремль, за Китай-город. Но эти бои были долгими и трагическими. Из Польши на помощь осаждённым подходили свежие силы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ЗАТОЧЕНИЕ ПАТРИАРХА


В Благовещение по воле Гонсевского и Жолкевского над патриархом Гермогеном было совершено новое жестокое кощунство. Поляки вывели старца из подвала, где он просидел несколько дней вместе с Сильвестром, и привели в Грановитую палату. Тут было много бояр, которые присягнули царю Владиславу, и все правители Семибоярщины тоже оказались в сборе, кроме убитого Андрея Голицына и Фёдора Шереметева, который стоял с ополчением в Земляном городе.

Сильвестр поддерживал ослабевшего телом Гермогена и называл ему имена многих бояр, которых увидел в Грановитой палате.

— Это они положили позор на державу своим предательством, — шептал ведун.

— Я их вижу, — ответил Гермоген, — и шлю им клятву и отлучение от церкви. — Восьмидесятидвухлетний старец выпрямился, поднял руку и вознёс голос: — Вы слышите, кто стоит близ Фёдора Мстиславского, кто служит врагам нашей веры, именем русской православной церкви аз шлю вам анафему и отлучение от святынь православия. Аз проклинаю тебя, Мстиславский, как первого отступника, осиротившего Россию! И пусть обрушится небо на голову князя Лыкова и на голову Ивана Романова, предавшего старшего брата, страдающего у ляхов в плену!

К Гермогену, прихрамывая и опираясь на костыль, подошёл Михаил Салтыков. Похоже, он забыл о том, что получил от поляков сабельную рану. Князь яростно крикнул Гермогену:

— Не глаголь! Мы будем глаголить, верноподданные дети царя Сигизмунда. Первого апреля он венчан в Смоленске на царство Российское. Присягай царю Сигизмунду, пока не опоздал.

— Сие ложь. Он не царь наш, но враг, — заявил Сильвестр.

— Я знаю одно: Жигимонд принёс в Россию латинство и ересь, — громче прежнего сказал Гермоген. — Он разрушает православную веру. Он пленил русское посольство! Митрополит Филарет и князь Василий Голицын сидят в земляной тюрьме! Сотни россиян там гибнут невинно! Что же ты хочешь, извратник?!

Салтыков замахнулся на патриарха костылём, но Сильвестр заслонил собой Гермогена да успел глянуть Салтыкову в глаза и ожёг его зелёным пламенем, рука у Салтыкова повисла плетью, костыль упал.

— Сколько тебя учить, ехидна! — крикнул Сильвестр князю.

Но Салтыков уже звал стражей:

— Эй, уведите его!

— Не спеши, воевода, — вмешался гетман Струсь. — Он подрывал царский трон и подстрекал московитов против царя! Его будем судить. — И спросил Гонсевского: — Вельможный пан, что скажешь ты?

Гонсевский сидел в богатом кресле, в котором сиживал Борис Годунов. За спиной у него стояли вельможи, дамы, полковники — все польские, гетман показал рукой на патриарха:

— Буду говорить с ним. Волею короля польского и царя всея Руси Сигизмунда мы, гетман польский и боярин-воевода российский, говорим: ежели ты, патриарх российского православия, не скажешь слова умирения людям московским и всем россиянам, взявшим оружие против законного государя, нам дано право сместить тебя. Жду твоего разумного ответа и слова.

— Какое слово ты ждёшь от меня, еретик? Ты, коего, как змею, пригрела у себя на груди Русь!

— Меня не удивляет твоя брань. В молодости ты из донских Казаков в волжские тати попал. Требую, скажи слово в пользу государя, дабы москвитяне разбой прекратили. Ишь, даже город сожгли в угрозу.

— Скажу, чтобы усерднее били, — ответил Гермоген твёрдо.

Вмешался гетман Струсь. Он подошёл к Гермогену вплотную.

— Говорим последний раз: или ты напишешь грамоту русским воям идти от Москвы прочь, или мы уморим тебя злою смертью.

— Слышал я сии слова от иуды Салтыкова и мшеломца Федьки Андронова. Смердячие людишки токмо так могут говорить.

— Ты их слышишь в последний раз!

— Не угрожай! Боюсь одного Господа Бога, дабы не досадить ему ложным шагом. Судьба моя в руках Отца Предвечного.

— Ты сгинешь в каменном мешке! — кричал Струсь, сатанея.

— Если же вы, польские и литовские люди, — обращаясь к Гонсевскому, продолжал патриарх, — пойдёте из Московского государства, аз благословлю сто тысяч русского войска идти от Москвы домой. Седмица дён вам на то, чтобы убрались. Но ежели останетесь осквернять первопрестольную, аз благословлю россиян бить вас до последнего, морить голодом.

— Ты подписал себе приговор, — сказал Струсь и ушёл от Гермогена.

Гонсевский слегка покивал головой, согласившись с гетманом Струсем.

В сей же миг к патриарху подошёл Фёдор Мстиславский. Глаза у него налились кровью. Он угнул голову и по-бычьи боднул Гермогена:

— Что ты упорствуешь, немощный старик?! Мы отдали свою власть царю Сигизмунду. И тебе служить ему. Уже и Смоленск пал!

— Ты, Мстиславский, можешь служить сатане, — перебил его Гермоген. — Да так оно и есть! Ты продал ему свою душу. Но аз, раб Божий Ермоген, останусь верен России и её детям. — И патриарх отвернулся от Мстиславского, крикнул Гонсевскому: — Убирайся вон из нашей державы! А иншего ты не услышишь! — И Гермоген попросил Сильвестра: — Сын мой, уйдём из вертепа!

Сильвестр взял патриарха под руку и повёл из Грановитой палаты. Стражи у дверей уступили им дорогу, и они покинули «судебное заседание». И никто в Грановитой палате не посмел остановить Гермогена. Наконец Салтыков спросил Гонсевского:

— Вельможный пан, зачем отпустил патриарха?

— Ты и арестуешь его, а нам он больше не нужен, — ответил Гонсевский и трижды хлопнул в ладоши.

Открылись парадные двери Грановитой палаты, и в зале появился Игнатий-грек. Он был в торжественном патриаршем одеянии.

— Россияне, — начал речь Гонсевский, — волею царя Сигизмунда мы даём вам преданного трону патриарха. Мы вернули его из изгнания, где он в страданиях и молении Богу провёл долгие пять лет. — И Гонсевский попросил Игнатия: — Святейший, благослови московских вельмож, с коими тебе жить.

Игнатий подошёл к боярам, поднял крест, благословляя их:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Да пребудем отныне и вовек в согласии, прославим Господа Бога миром и боголепием жизни. — Игнатий подносил боярам крест, и они целовали его, признавая испечённого патриарха за главу русской церкви.

Вошедшие следом за Игнатием клирики запели величание:

— «Величаем Тя, живодавче Христе, и почитаем пречистого Лика Твоё преславное воображение...»

Миссионеры папы Римского, которых было много в Грановитой, потирали от удовольствия руки. Особенно был доволен глава миссии патер Казаролли. Он знал, что теперь не только в Смоленской земле, но и по всей Московии они будут свободно исполнять своё дело. Только ему была известна конечная цель вживления в Россию унии. Вместо церковного единства уния несла с собой раскол народа, вражду и ненависть. Она разрушала православие, унижала его верующих, становилась рычагом, петлёй, чем угодно, что помогло бы взять русский народ в кабалу. Знал Казаролли, что уния станет верным средством самоуничтожения россиян как великого народа. Иезуиты торжествовали.

Спустя сутки после событий в Грановитой палате, на вторую пасхальную ночь, к палатам патриарха подошёл отряд поляков, ведомый Салтыковым и дьяком Молчановым. Дьяк постучал в дверь, требуя открыть, но в палатах стояла мёртвая тишина. И Салтыков приказал выламывать двери. Застучали приклады мушкетов. Но дубовые двери не поддавались. И тогда дьяк Молчанов сбегал в кремлёвскую башню, принёс оттуда кулебу и стал бить этим боевым молотом, то пятой, то остриём, и двери разлетелись от мощных ударов дьяка.

Поляки ворвались в патриаршие палаты. В них, казалось, не было ни души. Бегая из покоя в покой, ляхи попутно хватали и прятали серебряную утварь, срывали золотые и серебряные лампады, шитые жемчугом пелены, брали всё, что можно было унести.

Михаил Молчанов, которого Гонсевский приблизил к себе, был послан в помощь Салтыкову не напрасно. Он знал, где искать патриарха, прибежал к дверям домашней церкви и опять ударил молотом. Двери распахнулись, и он увидел молящегося на коленях патриарха, по-сатанински захохотал. Он подбежал к Гермогену, схватил его на руки и, причитая: «О, как славно! Бог-то гневается на тебя! Бог-то на моей стороне!» — бегом понёс Гермогена из палат. Да так и шагал с ним впереди стражи к месту заточения.

Гермоген же был отрешён от всего земного. Он знал, что исполнил свой долг перед Россией и всеми православными христианами до конца, он поднял людей на борьбу за свободу, за сохранение истинной православной веры и русской церкви. Стотысячное ополчение россиянуже вело сражение с поляками в Москве и на просторах России. И патриарх был уверен, что дни пребывания врагов в первопрестольной сочтены. А на всё прочее, на своё земное состояние Гермоген не обращал внимания и продолжал на руках у дьяка Молчанова шептать акафист Иисусу Христу Сладчайшему:

— «Силою свыше апостолы облекий, Иисусе, во Иерусалиме седящия, облецы и мене, обнажённого от всякого благотворения, теплотою Духа Святого Твоего, и даждь ми с любовью пети Тебе: Аллилуия!»

В Кремле было много тюрем, и Молчанов знал их. Самая же страшная из них была землянка близ Житного двора. Но она пустовала с той поры, как умер Иван Грозный. И в кремлёвских башнях были страшные тюрьмы. Однако в дьяке-изменнике ещё не вся совесть выгорела, и он принёс Гермогена на подворье Кириллова монастыря, в котором тоже была тюрьма. Туда и решили Молчанов и Салтыков упрягать патриарха. А он продолжал богоугодное занятие.

— «Имеяй богатство милосердия, мытари и грешники, и неверныя призывал еси, Иисусе...»

В душе Гермогена царили спокойствие и боголепие. Его утешало то, что Сильвестру удалось уйти в стан русских воинов, что архимандрит Дионисий вновь вдохновляет ратников на борьбу. Ещё патриарх был утешен тем, что Катерина и Ксюша отправлены в Троице-Сергиеву лавру и там пребудут в безопасности. И Гермоген молился за всех своих близких, просил Всевышнего, чтобы Он прикрыл их своей десницей от всех бед и напастей.

О себе, о своём бренном теле Гермоген не думал. И когда его замкнули в тёмной тюремной келье, он первым делом посмотрел в передний угол: там висел образ Владимирской Божьей Матери, перед нею горела лампада, и Гермоген счёл, что сего достаточно для сохранения духа и близости к Отцу Всевышнему. Он не слышал, как за ним закрылись тяжёлые дубовые двери, как звякнули замки, он встал на колени и ушёл в молитву. Моление было долгим. Он не заметил, как кто-то приходил в келью, а когда встал, то увидел, что стражи принесли кадь овса, кадь воды и деревянный ковш. Он взял горсть зёрен и пропустил через пальцы, ощутил полноту их и тепло. Он опустил палец в кадь с водой, и ему передалась её животворящая сила. Он взял в руки серебряный крест и опустил его в воду, дабы освятить и защитить от нечисти. Он понял, что враги принесли ему овёс и воду на всю оставшуюся жизнь.

В каменной клетке не было оконца. Она освещалась только слабым светом лампады, гарное масло для которой стояло в махотке на маленькой полке. И была скамья с соломенным тюфяком на ней.

И потекли дни заточения, дни увядания плоти и возвышения духа. Молитвы, псалмы, деяния Святых Апостолов и их послания стали смыслом жизни Гермогена. Священные писания, которые он перебирал в крепкой памяти, наполняли бытие отрадой, приносили вдохновение, укрепляли дух. Патриарх верил, что, обращаясь со словами молитвы к Господу Богу, он разговаривал со своей православной паствой. Он знал, что для божественного слова нет преград, что его голос доходит до Отца Предвечного, а от него — через архангелов — до россиян. Он был уверен, что в России помнят о нём и есть такие, кто молится за него, просит Бога укрепить его дух. Гермоген не знал праздного времени. Ему порою не хватало его, и он забывал вкусить зерна, дабы поддержать в очаге огонь жизни. Он испросил у стражей бумаги, чернил и перо и писал сочинения, угодные душе и Богу.

Но жизнь и в заточении приносила патриарху свои радости. Шёл пятый месяц его отлучения от мира. И в день Преображения, в день Второго Спаса яблочного Гермогена посетила Ксюша. Она пришла так, как будто никто перед нею не открывал двери. Как сие случилось, Гермоген не гадал. Жизнь требовала от него действий, и потому Всевышний прислал к нему Ксюшу, чтобы наполнить дни заточения новым смыслом.

Ксюша не принесла патриарху ничего земного. Даже каравай хлеба был отобран у неё голодными ляхами. И лишь в одеждах ей удалось принести три малых просвирки. Их-то она и достала, когда Гермоген со слезами радости ласкал Ксюшу.

— Ангел ты мой адамантовый. Как щедр Всевышний, что послал тебя ко мне для утешения старости моей и вдохновения. Да скажи мне, внученька, долго ли ещё лютеры будут в Кремле, как их не удалось осилить всей державой?

— Вельми много велено пересказать тебе, дедушка, а грамоты я никакой не принесла. Да скажу прежде вот что: жди побратима дедушку Окулова. Он в Москве и собирается к тебе.

— Я жажду видеть Петрушу-окудника. Пусть придёт, и мы с ним вспомним былое. Да говори, внученька, что поляки?

— Еретики пока сидят крепко в Китае и в Кремле. Ещё дорогу держат на Дорогомилово. Всё бы кончилось для них в мае, да пришёл воевода, коего Сапегою зовут, и привёл войско несметное. Ещё воевода Ходкевич в спину бьёт наших. А Москва вся разорена и в пепелище. Ещё ляхи налёты на деревни учиняют, коровушек, лошадей угоняют в Кремль, поедают. Да велено сказать, что король Жигимонд отказался быть царём на Руси, ушёл из Смоленска в Краков и послов увёл пленными, — продолжала Ксюша и морщила высокий чистый лобик, вспоминая то, что матушка велела передать патриарху. И вспомнила ещё тревожное известие: — А ещё велено сказать, что атаман Заруцкий ищет способников возвести на престол сына вдовы самозванцевой Марины Мнишек.

— Господи милостивый, избавь россиян от новой напасти, — взмолился Гермоген. — О, если бы у меня оставались чернила, я бы написал грамоту, дабы остановить движение Маринки и Заруцкого.

— Дедушка, я пойду и принесу тебе орешковых чернил, — вызвалась Ксюша.

— Да поможет тебе твой заступник архангел Михаил.

И Ксюша постучала в дверь, её выпустили, она ушла. Потянулось время ожидания. Гермоген вспомнил о просвирках, взял одну и разломил пополам, стал по крошке отщипывать из середины и есть сладкое тело Христово, которым тот поделился со страждущими. Силы у Гермогена прибывали, и он с нетерпением ждал Ксюшу.

Она вернулась нескоро, принесла бумаги, а чернил не нашла. Их в Москве давно уже не было.

— Господи, что мы можем без чернил, — огорчился Гермоген. Перед туманящимся взором вдруг возникло далёкое прошлое, он увидел алую кровь, которая текла из его раненой руки. И Гермоген посмотрел на свою усохшую до пергаментной сухости руку. «Како можно добыть из неё руду, дабы написать грамоту?» Он поднёс руку ближе к лицу, вздохнул: «Ах, если бы у меня были прежние казацкие зубы!» И посмотрел на Ксюшу, подумал о её крепких молодых зубах.

А Ксюша уже догадалась, о чём беспокоился патриарх. Она подошла к двери, нашла защепинку, отломила её, подала Гермогену.

— Вот, дедушка...

Он взял крепкую дубовую щепочку, осмотрел её — годится.

— Ты бы отвернулась, внученька, — попросил Гермоген.

Ксюша отошла к иконе. Гермоген нацелился на запястье левой руки, с силой вонзил в неё щепу и, лишь глухо застонав, выдернул обратно. Рана оказалась глубокой, но кровь из неё не пошла. Было её в усохшем теле Гермогена так мало, что, казалось, она и по жилам-то не текла, а пребывала в покое.

— Господи Всевышний, како же так? Почему нет движения во мне? — огорчился патриарх.

И тогда Ксюша отвернулась в уголок, достала острыми зубами из руки свою горячую кровушку и подошла к патриарху.

— Дедушка, пиши грамоту, вот. — И Ксюша обмакнула в алом перо.

И Гермоген прослезился, но скоро встал к налою и начал торопливо писать. Он просил нижегородцев: «Пишите в Казань к митрополиту Ефрему: пусть пошлёт в полки к боярам и к казацкому войску учительную грамоту, чтобы они стояли крепко за веру и не принимали Маринкина сына на царство, — я не благословляю. Да и в Вологду пишите к властям о том, и к рязанскому владыке: пусть пошлёт в полки учительную грамоту к боярам, чтобы унимали грабёж, сохраняли братство и как обещались положить души свои за дом Пречистой и за чудотворцев и за веру, так бы и совершили. Да и во все города пишите, что сына Маринки отнюдь не надо на царство; везде говорите моим именем».

Рука Гермогена потеряла твёрдость. Да и нелегко ему было писать детской кровушкой. Но он всё-таки дописал грамоту, призывая россиян бить и гнать из державы чужеземцев. Потом помог Ксюше остановить кровь, перевязал ранку. Ксюша сказала Гермогену:

— Дедушка, день на исходе, и мне пора бы...

— Иди, адамант мой. Да хранит Господь тебя и твою матушку, — лаская Ксюшу, сказал Гермоген. Он помог ей спрятать грамоту, и девочка ушла.

А через неделю после Ксюши, в глухую полночь, пришёл к Гермогену его боевой побратим Пётр Окулов. И стар так же, как Гермоген — одногодок, и тощ — в чём душа держится, и в росте усох, чуть выше сапога, а удал и хитёр и отважен пуще, чем в ту пору, когда под началом Ермолая-сотника Казань воевал. Пришёл он в келью с большой сумой с харчами, а как пронёс мимо голодных поляков, лишь богу да Петру ведомо. В суме нашлась баклага, с коей Пётр не расставался, кокурки, колобушки, кусок говядины, лук — всё, чего на торжище ноне и не купишь, а в монастырской келарне нашлось. Все гостинцы Пётр по-хозяйски разложил на скамье, отодвинув в сторону кадь с овсом.

Гермоген щурился, присматривался к Петру и увидел, что лицо у него по-прежнему похоже на яблоко, но не на румяное, а на печёное. Морщины же, как и в прежние годы, делали лицо улыбчивым, будто Пётр не уставал подсмеиваться над прожитой жизнью. Облобызавши трижды Петра, Гермоген спросил:

— Зачем пришёл, огнищанин?

— А я и не приходил, я прилетел воробейкой, здесь мышкой прополз. Вон щёлочка. Да скушно в миру-то, все дерутся, убойство одно. Тишины захотелось, вот и пришёл.

— Ну коль пришёл, так пришёл.

— И не вытуришь? То-то знатно, что баклагу прихватил да харчей спроворил. Я на твой овёс и глядеть не могу. О, мы с тобой, Ермогеша, в две руки-то долго продержимся. Вижу, левую-то ты продырявил...

— Господи, Петруша, ты как был балагур-окудник, им и остался.

— Да ведаешь ли, сколько дён мне веку отмеряно?

— Ведаю! И за окоёмом конца и краю твоему веку нет, святой Гермоген!

— Ну, понёс околесицу, — осердился патриарх. — Расскажи, как в державе, а то байками питаешь...

— А что, грамота твоя до Нижнего долетела, в Казань переметнулась, по другим городам разлетелась, всюду мужиков поднимает. Да и сказал я на торжище в Рязани, что сия Гермогенова грамота не последняя.

Сентябрьская ночь тянулась долго. Да она не была помехой побратимам. А как медовуху пригубили два бывших воина, так и потекли воспомины, которых хватило бы на две жизни. Да на исходе своих дней Гермоген хотел знать доподлинно, чему не находил ответа пятьдесят с лишним лет. И прижал он Петра, потребовал:

— Говори мне, окудник, зачем сокрыл от меня, как всё было, когда на моей груди крест остался. Как перед Богом прошу, откройся! Зачем голову мне морочишь?

— Господи, остудись, Ермогеша. Всё там было правдой, что рек тебе дважды.

— Не томи душу, Петруша. Должен я знать, за кого Бога молить на том свете. Ты вот сказал, дескать, святой Гермоген. А ведь всуе. Может, и тогда всё от словоблудия твоего. Ну же!

И осерчал Пётр на Гермогена, взъярился:

— Это как же ты, Ермоген, осмелился меня уличить в словоблудии! Окулов всю жизнь с правдой смертно повязан, с той поры, как ты косую от меня отвёл. Кайся, если хочешь знать остатнюю правду, кою скрыл.

Гермоген бороду в горсть взял, долго смотрел в открытые глаза Петра, вспоминал: всё, что говорил ему ведун, всегда оборачивалось правдой, всегда исполнялось. Как тут не покаяться перед златоустом. И собрался с духом, переступил через гордыню:

— Прости, брат, трижды прошу. Грешен пред тобой. Всё думал, что ты меня принёс на заставу, ан выходит — дева...

— Я и принёс, а дева токмо крест на твоей ране держала. А как пришли мы к заставе, положил я тебя у ворот, дева и говорит: «Спасибо, Петруша, за то, что суженого моего спас. Я-то порадовалась, думала, наконец-то дождалась и в райские чертоги вместе отойдём. Не суждено ему, знать, с невестой встретиться. Напомни ему. Настей меня звали в миру». И ушла она от меня, облачком улетела... Вот и вся правда...

Гермоген слушал Петра и тихо плакал. Была у него невеста Настёна-волжанка. Думал, как с Казанью покончат, сватов заслать. Не успел, налетела орда, где ноне Свияжск стоит, на малое сельцо, кого порубила, кого в полон взяла. А Настёна копьём себя пронзила, когда мурза ухватить её хотел. С той поры и охотился Ермолай за каждым мурзой, как за ненавистным врагом.

Побратимы долго сидели молча. Слёзы на глазах у Гермогена высохли, рука потянулась к руке Петра.

— Прости меня ещё раз, сердешный. Радуюсь, что Всевышний свёл нас на всю долгую жизнь. Да плесни ещё медовухи, брат мой! — И понял в сей миг Гермоген, что начинали они свою боевую жизнь на виду у врагов и кончат её бок о бок тоже близ врагов. Такой уж суздальский блаженный мужичок Пётр Окулов, в верности крепче адаманта.

* * *
Наступила зима. Осаждённые в Китай-городе и в Кремле поляки, как говорил Пётр Окулов, выли по-волчьи от голода. Накрепко заперли их россияне в центре Москвы. Ни один польский воин не мог вырваться из железного кольца. И оставалось им или сдаться, или умереть с голоду. Да гордый народ были воины Гонсевского, Жолкевского и Струся. Да и сами гетманы предпочитали смерть пленению. И все они от гетманов и до простых солдат медленно сходили с ума, поедали друг друга по жребию и совсем забыли про то, что в подвале Кириллова монастыря, давно опустевшего, находятся два узника.

В эту суровую и долгую зиму никто не мог из русских прорваться на помощь Гермогену и Петру. Они же прочитали все молитвы, все акафисты и жития святых, сжевали весь овёс, испили всю воду. А после легли спать рядышком и тихо уснули. А сколько спали, лишь Отцу Всевышнему было ведомо.

И на заре 17 января 1612 года, спустя девять с лишним месяцев после заточения Гермогена, ангелы унесли их души в райские кущи Господни. А иначе и быть не могло, потому как ушли из бренного мира два воителя, два святых человека — не ведомый никому блаженный Пётр Окулов и известный всему просвещённому и православному миру — патриарх всея Руси Гермоген.

После смерти Гермогена Россия осталась в полном сиротстве. Не было у неё ни царя-батюшки, ни духовного отца. Игнатий-грек, наречённый Гонсевским патриархом, сбежал из России в те дни, когда Гермоген ещё томился в подвале Кириллова монастыря. Близ Смоленска его схватили поляки, отвели к Сигизмунду. Он же отпустил его к униатам в Виленский монастырь. Вскоре Игнатий принял унию и получил сан униатского митрополита. И Россия забыла о нём.

А имя патриарха Гермогена продолжало жить. И с этим именем россияне совершали подвиги.

Великое дело, за которое с такой пламенной ревностью и несокрушимым мужеством стоял и умер великий первосвятитель Гермоген, с ним не умерло, но скоро было доведено до счастливого окончания. Обитель преподобного Сергия, ещё недавно выдержавшая такую продолжительную осаду от врагов, возвысила свой голос на всю Россию и встала во главе народного движения.

Продолжал дело Гермогена его соратник, настоятель Троице-Сергиевой лавры архимандрит Дионисий, богатырь ума и духа, благочестия и ревностный служитель православия. Он призывал и убеждал всех, кому дорога Россия и её честь, подняться на её защиту. Это его грамоту читал земский староста Козьма Минин-Сухоруков в нижегородском кремле. «Вспомните, православные, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатью святого крещения, обещались веровать в святую единую Троицу, и, возложив упование в силу животворящего креста, Бога ради покажите свой подвиг, молите своих служилых людей, чтобы всем православным христианам быть в соединении и стать сообща против наших предателей и против вечных врагов креста Христова польских и литовских людей».

Козьма Минин-Сухоруков и князь Дмитрий Пожарский первыми отозвались на призыв Дионисия. И началось новое великое движение русских ополченцев-ратников. Собрались они во всех понизовых городах и в верхних городах Волги, с великих северных земель. И несметной ратью двинулись к Москве. И в день 22 октября, в знаменательный праздник Пресвятой Казанской Богородицы 1612 года овладели Китай-городом.

Поляки, засевшие в Кремле, недолго сами себя поедали и сдались на милость россиян. Пленных в те же дни угнали из Москвы.

Были устроены два крестных хода — один из церкви Казанской Божьей Матери, другой — от Благовещенского собора Кремля. Сошлись они на Красной площади. Сюда же духовенство принесло чудотворную икону Владимирской Божьей Матери, которую считали разрубленной поляками. Увидев её спасённой, народ зарыдал, но это были слёзы радости и обновления. Архимандрит Дионисий отслужил благодарственный молебен на Красной площади в честь освобождения Москвы от врагов, от иезуитов и униатов, грозивших закабалением русского народа.

* * *
И пришло время подумать о том, кого поставить царём на Мономахов трон. Народ хотел, чтобы Россия обрела достойного отца, который никогда больше не допустил бы смуты в государстве. Ещё нужно было избрать достойного святого Гермогена пастыря церкви.

Викарием — наследником престола церкви всегда считался на Руси митрополит Крутицкий, что стоял в Кремле. Да Пафнутий пропал под Смоленском. Рядом с Крутицким стоял Новгородский, но Новгород в сию пору был под властью шведов. И тогда взоры архиереев обратились к Казани, где стоял митрополитом почитаемый Гермогеном Ефрем. И писал ему по поручению архиереев Дмитрий Пожарский: «У нас теперь, великий господин, скорбь не малая, что под Москвою вся земля в собранье, а пастыря и учителя у нас нет; одна соборная церковь пречистой Богородицы осталась на Крутицах, и та вдовствует. И мы, по совету всей земли, приговорили: в дому пречистой Богородицы на Крутицах быть митрополитом игумену сторожевского монастыря Исаии. И мы игумена Исаию послали к тебе, великому господину, в Казань, и молим твоё преподобие всею землёю, чтобы не оставил нас...»

А что же предсказание блаженной Катерины? Двадцать три года назад она нарекла Фёдору Романову, будущему Филарету, быть патриархом всея Руси. Он был, да мнимым — в пору «тушинского вора». Ошиблась молодая ведунья? Ан нет. Истинное Божие провидение вознеслось.

В пору освобождения Москвы от иноземных врагов Филарет томился в польском плену. Без него избрали на трон его сына Михаила. А когда Филарет вернулся из плена в 1619 году, благодарные россияне венчали его на патриарший престол.

Сбылось и предсказание блаженного подвижника Петра Окулова. Патриарх всея Руси священномученик Гермоген был причислен русской православной церковью к лику Святых.


Москва

1990—1992 гг





Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ ЗНАК БЕДЫ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ СУДЬБА АРХИЕРЕЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ ИГРЫ
  • ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ ЛИЦЕМЕРИЕ КЛЕВРЕТОВ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ ДВЕ КОРОНЫ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ ЦАРСКАЯ СВАДЬБА
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЗАГОВОР ШУЙСКОГО
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ ИЗБАВЛЕНИЕ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ШУЙСКИЙ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ИЗБРАНИЕ ПЕРВОСВЯТИТЕЛЯ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ВОИТЕЛИ ЗА ВЕРУ
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КЛИЧ ПАТРИАРХА
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ГРЕХИ РОССИЯН
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ПОКАЯНИЕ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ТАЙНЫ ИЕЗУИТОВ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ СГОВОР
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ПОЗОР
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ МИТРОПОЛИТ ФИЛАРЕТ
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ПЕСНЬ ВОСХОЖДЕНИЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ СМЕРТЬ КСЕНИИ И МИХАИЛА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ НИЗЛОЖЕНИЕ ШУЙСКОГО
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ АДАМАНТ ВЕРЫ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГНЕВ ПАТРИАРХА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ НАЧАЛО БИТВЫ ЗА РУСЬ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ЗАТОЧЕНИЕ ПАТРИАРХА