Младшая сестра [Сюсаку Эндо] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

дома.

– Как здоровье? – с улыбкой спросил я, когда мы остались одни.

– Parfaite.[1] Я себя прекрасно чувствую. И в письмах вам об этом всегда писала.

– А где ты живешь?

– Разве я не сообщала?… Ко мне все там очень мило относятся, но сейчас я хотела бы говорить не о себе, а в первую очередь послушать, как вы там в Японии.

Она сидела на диванчике с потертой обивкой на подлокотниках, курила сигарету за сигаретой и расспрашивала меня о семье, о моей жене, о том, как продаются мои картины.

Затягиваясь, она то и дело, покашливала, и это начинало меня беспокоить.

– Ну а ты действительно занимаешься сценическим искусством? – спросил я, ответив на все ее вопросы.

– Да, я беру уроки у актера Лебедева. Он по происхождению поляк и часто выступает на сцене театра Мариньи.

Меня раздражало, что она пересыпает японскую речь французскими словечками, но я промолчал.

Я передал ей продукты и вещи, которые привез для нее из Японии. Когда она собралась уходить, я спросил, не проводить ли ее до дому, но она отрицательно качнула головой и, сказав, что завтра утром позвонит по. телефону, вышла из комнаты. Я посмотрел ей вслед, тень ее летучей мышью метнулась на лестничной площадке и исчезла внизу.

На следующий день, когда я еще, лежа в постели, пил кофе, раздался телефонный звонок. Сестра сказала, что хотела зайти рано утром, но замешкалась и теперь сможет встретиться со мной только вечером.

Я вспомнил, что днем ей приходится трудиться, чтобы зарабатывать на жизнь, и спросил:

– А где тебя вечером ждать? Может, прийти к тебе на квартиру?

– Нет, – ответила она. – Я сейчас убегаю и оставляю комнату неубранной.

В конце концов мы договорились встретиться в шесть часов вечера на Монпарнасе.

Покончив с завтраком, я решил побродить по Парижу.

Стояли последние осенние дни. Над городом нависали пепельно-серые тучи, но сквозь них пробивались бледные-бледные лучи солнца, падая на усыпанные опавшими листьями тротуары. Голуби слетали с крыш домов на площади Трокадеро, садились на мостовую и клевали хлебные крошки. По серебряной глади реки медленно плыли баржи в сторону Руана. Сырой, затхлый воздух подземки. Реклама вермута Чинзано. Мужчины с поднятыми воротниками пальто, уткнувшиеся в «Фигаро». Не считая того, что в связи с войной в Алжире сильно подскочили цены, в остальном я никаких особых перемен не заметил. С жадностью вдыхал я влажный воздух парижских улиц с их издавна знакомыми запахами.

Не изменилось и знакомое кафе в студенческом квартале. Как и семь лет назад, молодые студенты и студентки сидят за столиками и, подперев щеку рукой, рассеянно наблюдают за прохожими. Юноши негры в джемперах играют в смартбол.[2] Несколько студентов из восточно-азиатских стран с нелепо серьезным видом рассматривают витрину обувщика. Когда-то и я был одним из таких зевак.

Зайдя в кафе, я заказал себе чашку горячего шоколада и вдруг задумался: почему, собственно, я тогда вернулся в Японию? Еще за день до отъезда я продолжал твердить себе: не надо уезжать, надо неуклонно стремиться к поставленной цели, хотя бы ради этого и пришлось обречь себя на одиночество. Но какой-то другой внутренний голос коварно шептал: а не лучше ли возвратиться домой, жениться, производить на свет детей и жить тихой, спокойной жизнью? Завершились мои колебания тем, что в конце концов я решил под предлогом болезни бросить все, вернуться в Японию, найти там работу и угомониться.

И я действительно получил в Японии работу и обзавелся семьей. Но где-то в подсознании у меня постоянно жило чувство, что я заплатил за это дорогой ценой, пожертвовав чем-то очень важным. Тогда я не смел себе признаться в том, что мое возвращение на родину было капитуляцией, бегством от трудностей. И я лишь ловил себя на мысли, что испытываю постыдное чувство зависти к сестре.

Допив шоколад, я вышел из кафе и, спустившись вниз по улице, оказался у железной ограды Музея изящных искусств средневековья. Газон перед зданием был усыпан золотыми опавшими листьями вязов и каштанов, игравшие там дети бросали корм птицам. По прошлому опыту я знал, что в это время дня посетителей в музее почти не бывает.

Сквозь оконные витражи в зал проникали скупые лучи осеннего солнца, в углах сидело несколько служителей, и больше – ни души. Я рассматривал единорога на гобелене, о котором рассказывает Рильке в своих «Записках Мальте».[3] Затем мой взгляд задержался на старинных статуях святых, созданных в XII–XIII вв., и, наконец, я остановился перед одним из тех шедевров, воспоминания о которых давно похоронил на дне своей души. То было воплощение подлинно высокого, искусства, служить которому я хотел, но спасовал и погряз в тине мещанского благополучия. Передо мной был вырезанный из дерева неизвестным мастером мертвый лик распятого Христа. Изборожденный морщинами, с каплями липкого пота лоб мученика. Выступающие скулы и заострившийся костлявый нос, обмякшие скорбные губы