Тавро [Владимир Михайлович Рыбаков] (fb2) читать постранично, страница - 69


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

забрали в армию, чуть не посадили, чуть не отправили под трибунал. Меня демократия поставила вниз головой. Только нашел землю, так мне подсовывают Бога, ребенка и чудеса разные. И еще хотят, чтоб не рехнулся. Господи! Это уж слишком, слишком, слишком!» Мальцев говорил себе что-то еще, повторял, но ничего не мог с собой поделать — он стал на миг блаженным: ткнулся лицом в Бриджитин живот и долго шевелил ртом, словно жевал глубокую красоту случившегося.

Когда застывшее время ожило в палате, Мальцев подумал: «Хоть бы не спросила, верующий ли я».

— Святослав, вы, русские, христиане, только мы католики, а вы православные, да?

— Да.

— Как, значит ты веришь?

Мальцев с детства, как и все окружающие его люди, знал, что Бога нет, и вопрос, верит ли он в Бога, привел бы его раньше в недоумение, только и всего. Он пожал бы плечами и не ответил на этот глупый вопрос, который, кстати, никто никогда и не задавал. Мальчишкой он порой, ради шутки, забегал с друзьями в церкви, еще оставшиеся открытыми, издевался над старухами, заставлял пожилых сторожей гоняться за собой, иногда нужно было для этого даже плюнуть на икону. В этом было что-то более притягательное, чем красть яблоки в чужом саду. Как-то, проходя мимо собора, он сказал стоящему на паперти священнику: «Здравствуйте, товарищ поп». Тот вежливо ответил: «Здравствуй, господин дурак». Ребята долго издевались над Мальцевым: «Ох и врезал он тебе. Так морда у тя и попятилась». Но родилось в нем уважение к этому странному, почему-то еще не вымершему, племени богослужителей. А после, еще в школе, он себе задал вопрос: «Что легче представить себе: бесконечность или конечность вселенной?» Так родилось сомнение. Это было началом пути к холодному знанию существования высшего.

Бриджит смотрела на него с беспокойством.

— Я, понимаешь, скорее оптимистический агностик. Но очень уважаю верующих людей. У нас, как ты знаешь, их преследуют. Кстати, я сам за веру пострадал. Ну, если можно, конечно, так выразиться.

— Расскажи, я хочу знать.

Мальцев был рад заползти в любое воспоминание, тем более в приятное.

— Это произошло во время осенних учений. У всех было умиротворенное настроение. Не было ни духоты лета, ни зимнего ветра. Когда были отстреляны последние снаряды и выкопаны последние окопы, наступило то затишье, когда хочется, простирнув гимнастерку, повесить ее сушиться на ствол гаубицы. Довольные хорошей стрельбой офицеры будто случайно уточнили, что сбор будет только к вечеру, и все, радостные, устремились к короткому забвенью военной жизни. Кто валялся на траве, задрав нос к синеве, кто, смастерив леску из суровых ниток и крючок из булавки, шел к речушке, кто вытаскивал из потайных мест тягача бутылку самогона, чтобы отпраздновать короткую волю. Я и еще четверо парней из моего расчета решили исследовать окраины полигона, тем более, что несколько дней тому назад разведка донесла, что в двух километрах от наших позиций чернеет большой сруб. Из нас городскими были я и Сверстюк, парень, на которого нужно посмотреть раз сто, чтобы его запомнить. Сруб оказался заброшенной церковью. Крест на ее крыше косо падал и никак не хотел упасть. Тишина вокруг сруба была странной, какой-то глубокой и мягкой. Такое ощущаешь, когда проваливаешься в милый сон, или когда вспоминаешь особенную чистоту детства. Глядя на церковь, я почему-то уверился, что построили ее первопроходчики. Был у них, у русских первопроходчиков, обычай: сначала строить церковь, потом баню и только напоследок жилище. Оглянувшись на ребят, я заметил, что все, кроме Сверстюка, сняли пилотки. Затем пришла ко мне мысль о собственной неснятой пилотке, стало стыдно… я резко обнажил голову. Мне, неверующему, было странно ощущать этот стыд, странно испытывать уважение к срубу. Захотелось избавиться от этих тревожных чувств. В церкви пахло старым деревом. Икон не было, только на полу в углу валялся толстый грубый крест. От распятого на нем Христа оставалась только скорбно свесившаяся голова того, кого вы зовете Спасителем. Хотелось почтительно стоять. Я сделал усилие, сломал в себе почтение и сел на пол. Сверстюк выругался матом и добавил громко:,Ну и дыра. Воняет тут».

Остальные трое парней остались стоять. Я спросил: «Чего стоите? Верующие, что ли?» Они ответили: «Нет». Сверстюк мешал тишине. Он нагло шаркал сапогами, бил подкованными сапогами по стонущему дереву. Во мне росло раздражение. Одновременно хотелось встать, и вместе с тем мне, человеку, который не знал, почему люди ходят в церковь, этот жест, этот поступок казался странным.

Сверстюк подошел к лежащему на полу кресту и, звонко засмеявшись, помочился на него.

Я до сих пор себя уверяю, что только уважение к памяти первопроходцев заставило меня вскочить на ноги, выволочь Сверстюка из церкви и там, в мягкой тишине, избить его.

От этого случая у меня осталась острая память, у Сверстюка — сломанный нос. Что творилось в душе тех трех парней из моего расчета — то знают они. По прибытии в часть Сверстюк