Овраги [Сергей Петрович Антонов] (fb2) читать постранично, страница - 130


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

материальные и человеческие. Прорастающее человеческое и трудовое достоинство рабочего, крестьянина, интеллигента может быть моментально вытоптано канцелярской закорючкой в отделе кадров или в каком-либо другом отделе. Правда может стать орудием страха и дичайшей несправедливости. И человеку иногда впору отказаться от головы и сердца, так непоправимо страшно запутывается он в своих чувствах и мыслях, не просто соглашаясь с настырной ложью и несусветицей, но даже восторженно прикипая к ней, соглашаясь отныне считать ее правдой.

Вот Маргарита Чугуева, еще два или три года тому назад сосланная вместе с отцом — раскулаченным, а на самом деле трудовым крестьянином, в «кислые болота», с отцовского благословения бежавшая оттуда и чудом добравшаяся до Москвы, где она стала ударницей Метростроя, стоит у Пушкинской площади и глядит на торжественный «кортеж героев Арктики» — возвращающихся челюскинцев, чьему спасению радуется вся страна, вся столица, вся площадь. «Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее».

Это, наверное, самое трагическое место в повести. Вкрапленное между полукомической сценкой с милиционерами и осодмиловцами и задушевным разговором Риты и Таты, оно даже не вдруг заметно, мимо него можно проскочить на рысях (вот почему еще повесть эту нужно читать с сугубой внимательностью, что, как и в жизни, моменты важные, судьбинные в ней не встопорщены, а на равных с другими, менее важными и даже просто анекдотическими размещены по фарватеру). Не надо проскакивать, остановитесь, вчитайтесь в него.

Даже теперь, спустя несколько десятилетий, в уже совсем другой эпохе, пусть и зависящей в чем-то от той, прошедшей, но все же совсем другой, лишенной и тех страхов и тех надежд, очень тяжело с критическим скальпелем приближаться к мыслечувствованию Риты Чугуевой в те праздничные — редкие, кстати, — для нее минуты. Ведь и счастье и гордость ее праведны, она прорвалась к ним сквозь тяжелый, достойный труд и горькие, незаслуженные унижения, в них — ее слитность с людьми, роковую отъединенность от которых она все время ощущает, в них — пусть минутное отрешение от «ее нелепой, страшной жизни», к которой она тут же, на Пушкинской площади, и вернется, сказав Тате: «Нет, девка, я, видать, сроду заразная». И все же нельзя не увидеть и не сказать, что в эти счастье и гордость примешалась ложь, ибо на самом деле этой победе не нужны были ни лихо, постигшее их семью, ни ранняя смерть матери. И эту ложь, этот мгновенно возникший самообман святыми не назовешь — очень близки они к предательству своих ближних, хоть и не прямому, фактическому, а только внутреннему, душевному. Слава богу, дальнейших шагов по этой дорожке Рита Чугуева не сделает (а сколькие сделали!), она отшатнется от лжи и предательства и, наверное, примет новые муки (а сколькие не нашли в себе сил отшатнуться!) и, может быть, даже дойдет когда-нибудь до ясного осознания, что и многие ее земляки, и мать, и отец, и она сама терпели «все муки зазря», а не ради малых и больших побед народа и страны. А может, и не дойдет, испугается.

Не буду приводить других примеров сложности, неоднозначности, противоречивости эпохи, мироощущения и поведения людей, ее населявших, направлений, по которым двигалась страна, настроений тех или иных классовых и социальных прослоек, — эти примеры, щедро рассыпанные по книге, внимательный читатель отыщет сам и сам же над ними поразмыслит. Вернусь к Мите Платонову и его любимой — Тате.

Они ведь действительно словно созданы друг для друга, эти два комсомольца тридцатых годов. Мало того, что они все сильнее любят друг друга, буквально дня не могут прожить один без другого. Они в одно верят, одним восторгаются, от одного горюют, одного чают в жизни и для себя и для страны и потому почти во всем понимают друг друга с полуслова, а если чего-то и не понимают в другом, то стараются принять, а потом и понять. Это ведь тоже одна из примет того времени: между профессорской дочкой, москвичкой и сыном провинциального деповского слесаря словно бы и нету никаких социальных и культурных различий (то есть они есть, конечно, но отступают перед общностью целей и мировоззрения). У них и в характерах есть нечто общее: настойчивость, упрямство, взрывчатость.

Когда Тата говорит о Мите: «Передовое, боевое мировоззрение плюс младенческое простодушие. В итоге — не характер, а гремучая смесь», — она ведь едва ли не себя самое описывает. И различия, которые все же подмечаешь в них, кажутся вовсе несущественными ни для их нынешних отношений, ни для их будущей жизни. Естественно, что Митя менее культурен — так образуется и в совместных с Татой посещениях прекрасных столичных спектаклей и концертов (что и происходит в повести), и в чтении, и наверняка со временем