Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове [Камил Акмалевич Икрамов] (fb2) читать постранично, страница - 7


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

нужды отличать одно от другого, искать точные слова, делать выводы. Например, он помнил, как летела над осенней желтой степью огромная стая воробьев или других таких же мелких, серых и никчемных птиц, — вдруг показался ястреб, и огромная свободно летящая стая прямо на глазах превратилась в круглый летящий шар, такой плотный, что не понять было, как птицы машут крыльями. А ястреб не стал нападать, улетел.



Это видели только двое, Амангельды и его отец. Теперь отца нет и никто не поверит, что так было. Могут сказать, что ему это приснилось. Или врет.

Еще он думал о золотисто-карем иноходце, таком, какого никогда не видел. Может, у великого кипчака, у сказочного Кобланды-батыра был такой конь. Ни у кого из баев Амангельды не видел лошади, о которой мечтал. Хорошие были кони, а такого золотисто-карего не было в округе. Чтобы вспомнить, был ли такой конь у Кобланды, мальчик пошел в юрту и взял домбру.[3] Он настроил ее и запел.

Пел он хорошо, за песни его хвалили.

В давно минувшие времена
Жил каракипчак Кобланды.
Отец его Токтарбай
Был в народе знатный бай…
Много чего рассказывалось о великом батыре, но про золотисто-карего все не было. Потом мальчик и забыл, зачем начал петь. Просто пел.

Глава вторая

Тургайский уездный начальник полковник Яков Петрович Яковлев был не только старшим по званию в тургайской русской колонии, но и старшим по возрасту, по сроку службы в здешних местах. Невысокий, с веселыми молодыми глазами и дубленым морщинистым лицом, он пользовался уважением и принимал это как должное. Яков Петрович был вдов, и хозяйствовала в его большом и удобном доме дочь — крупная, полногубая тридцативосьмилетняя Ирина Яковловна. Каждую среду в доме полковника собирались самые интересные люди Тургая, пили чай с вареньем и пирогами, иногда выпивали по рюмке, но главное — разговаривали, читали вслух столичные журналы и новые книги, говорили о мировой политике, о судьбах России, о просвещении, о нравах.

Стоял сентябрь, первые дожди пролились над степью, все лето жаждавшей влаги. Тургайские хозяйки готовились к зиме, вернулись из отпусков чиновники, и Ирина Яковлевна после летнего перерыва на вторую среду сентября пригласила всех.

Двое были новичками в тургайском обществе, им уделялось особое внимание. Первым был статистик Семен Семенович Семикрасов — молодой человек со строгим лицом и большими жесткими руками. Он чувствовал себя неловко в новом обществе и весь вечер молчал.

Второй новичок в салоне Ирины Яковлевны был отец Борис Кусякин. Этот изо всех сил старался понравиться, тужился говорить басовитее, строже и неусыпно следил за выражением своего лица, про которое в семинарии говорили, что оно будто бы излишне откровенное.

Полковник пил, кажется, третью чашку чая без сахара и без варенья и с живым интересом разглядывал гостей, словно сам был здесь первый раз. Отец Борис рассказывал о впечатлениях, сложившихся после посещения дальних волостей, о баях, кои претендуют на власть, вскользь о Кенжебае Байсакалове, чуть подробнее о Калдыбае Бектасове. Миссионеру казалось, что его впечатления, впечатления свежего человека, лишенные предубеждений, будут особенно полезны старожилам, которые ко всему пригляделись. Отец Борис так и говорил:

— Как человек новый, с новым взглядом…

Однако хозяйка как-то незаметно и необидно для священника повернула беседу в другую сторону:

— Господа, Семен Семенович доставил несколько презабавных книг и журналов. Я полагаю, надо вспомнить зимний обычай и почитать вслух. Вы знаете, что нас всех, живущих и служащих на азиатских территориях России, кое-кто называет ташкентцами. Книга же, которую привез Семен Семенович, впрочем…

Ирина Яковлевна откинулась на спинку стула, поднесла книгу к глазам и начала:

— «Ташкентцы — имя собирательное. Те, которые думают, что это только люди, желающие воспользоваться прогонными деньгами в Ташкент, ошибаются самым грубым образом. „Ташкентец“ — это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах — значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительной деятельности — просвещения безазбучного, которое не обогащает просвещаемого знаниями, не дает ему более удобных общежительных форм, а только снабжает известным запахом…»

Один из ее гостей осторожно подсел ближе к хозяйке и через плечо смотрел в книгу.