Пеленг 307 [Павел Васильевич Халов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

по-семейному переговаривались.

Маленький автобус катился неторопливо. И город за стеклом тоже казался неторопливым и удивительно просторным. Может быть, оттого, что насыпное мягкое шоссе возвышалось над тротуаром. По сторонам было далеко видно... Потом промелькнули последние улицы с домами, город кончился, и автобус покатил через степь к поселку.

У поворота на мелькомбинат я вышел.

— Счастливо отдохнуть! — сказал водитель и по-свойски мне подмигнул.

Я подождал, пока автобус скроется за поворотом, перешел через дорогу и не спеша направился к поселку.

Начинало припекать по-настоящему. Влажная земля парила. Мне стало жарко — я был в форменной тужурке и в плаще. В Петропавловске, когда улетал, моросило, а тут — солнце... Пришлось снять плащ, расстегнуть тужурку.

На улице никого не было, только у колонки набирала воду пожилая женщина в белой косынке и в галошах на босу ногу. Она долго смотрела на меня из-под руки.

По узкой дорожке между двумя изгородями я прошел к калитке. Летняя кухня топилась. Над ее жестяной трубой поднимался едва заметный белесый дымок. Худенькая женщина с непокрытой головой, в сиреневой кофточке и коричневом фартуке стояла боком ко мне. Она нагнулась над плитой и что-то помешивала. Я взялся рукой за щербатую перекладину и открыл калитку.

— Мама... — позвал я. Женщина не слышала. Я не узнал своего голоса. Он был охрипшим и чужим.

— Мама... — еще раз окликнул я.

Женщина замерла. Потом положила ложку, повернула ко мне разрумянившееся от плиты лицо. Губы ее шевелились, но я не слышал, что она говорила. Потом она шагнула в мою сторону, остановилась, комкая в руках передник, шагнула еще и вдруг, неловко семеня, побежала ко мне.

— Сеня... — К моим глазам прихлынул сиреневый выцветший ситец ее кофточки. Белые горошки на нем росли, росли, расплывались, делались громадными и, наконец, слились в одно дрожащее пятно...

— Мама... — еще раз прошептал я и понял, что вернулся.

2
Огуречные плети вьются на маленьких грядках. Под мягкими широкими листьями приютились новорожденные, пушистые, как цыплята, огурчики. Они маленькие — с мизинец. И даже еще не колючие. Но они пронзительно пахнут. Этот запах крепче, чем у взрослых огурцов. Справа от огурцов неуверенно белеет капуста. Но она уже сжимает кулачки. За капустой у забора в тени элеватора — джунгли цветущей картошки. У нее сильные высокие стебли. Когда идешь мимо, белые с желтым сердечком картофельные цветки мигают, словно между собой переговариваются стоящие на рейде суда. Небольшие грядки, которые я могу перешагнуть своими длинными, голенастыми ногами, взбиты, как пуховые подушки. Ноги по щиколотку утопают в земле.

Я чувствую — мама стоит в калитке, смотрит мне вслед.

К нашему огороду слева примыкает небольшой сад машиниста лесопилки. За ним пологий спуск к быстрой Томи, за Томью — степь с горбатыми сопками по краям. А за сопками... Я не хочу думать, что есть за сопками. То, что лежит за сопками, больше не принадлежит мне. Там — море. Я не хочу думать о нем. Я не должен о нем думать. И я пристально разглядываю помидорную завязь, потом срываю клейкий еще лист с захиревшей одинокой черемухи и жую его...

Перед нашим домом в четырех метрах от завалинки растут пять громадных тополей. Их кроны высоко вздымаются над крышей. Тополя чуть слышно лопочут. Во дворе под ними прохладно. Мама накрывает на стол. Она приносит большую миску с зеленым борщом и ставит передо мной глечик с холодной сметаной. Передником она обмахивает табуретку, подает мне ложку. Садится рядом. Глаза у нее спокойные и немножко горестные. Она ни о чем не спрашивает. Она только смотрит на меня.

— Отец скоро придет? — спросил я.

— В пять,— тихо ответила она. — Он обедает на комбинате. Может, сходишь к нему, Семен?

— Потом, ладно, мама?

— Ну, как хочешь, сынок... Отдыхай. Потом... Он сам придет, еще лучше... Борщ-то нравится?

Еще бы! Я так давно не ел маминого борща...


Между двумя самыми большими тополями повешен гамак. Его снимают только на зиму. Гамак старый. Белые когда-то веревки сделались сизыми, гамак местами прорван, и к земле свисают короткие шнуры.

Я ложусь в гамак с ногами — как в детстве. Небо надо мной почти все закрыто кронами деревьев. Лишь кое-где сквозь темно-зеленую массу листьев светится яркое, словно покрашенное небо. Когда глядишь на небо, обязательно начнешь думать о том, что там, за сопками.

Мама берет табуретку, на которой я только что сидел, и садится рядом. Она кладет руку на отполированный временем держак и начинает чуть-чуть покачивать гамак. Сквозь ресницы прикрытых глаз я вижу седую прядку, выбившуюся у нее из-за уха, вижу ее руку с голубыми жилками, с шелушащейся кожей. Мама покачивает гамак, она молчит и смотрит перед собой. Я совсем закрываю глаза. И вдруг что-то случилось: кроны деревьев, карниз дома, небо дрогнули, закружились и стали падать мне на грудь. Я хочу встать, крикнуть, хочу раскрыть глаза — и не могу. Гамак бешено раскачивается, веревки скрипят. Они вот-вот перетрутся, и