Исповедь Макса Тиволи [Эндрю Шон Грир] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

тщедушное тело, я стар. Хотя внешне — кроме разума и души — я молод.


Для такого, как я, нет названия. Доктора в тупике: мои клетки, рассматриваемые под микроскопом, развиваются в обратном направлении, делятся и восстанавливают свою первозданность. Сам же я считаю себя жертвой роковой случайности. Вроде той, которая постигла Полония, когда Гамлет проколол старика, словно воздушный шарик.

Подобно крабу, я пячусь назад.

Даже сейчас, делая эти записи, я выгляжу лет на двенадцать. Мне почти шестьдесят, а мои бриджи и кепка перепачканы грязью. Румянец моих щек напоминает спелое яблочко. Когда-то я был красивым мужчиной лет двадцати двух с пистолетом и в противогазе. А до этого — тридцатилетним мужчиной, который во время землетрясения пытался найти свою возлюбленную. Еще раньше — сорокалетним трудягой, пятидесятилетним чудовищем и так далее вплоть до рождения.

«Все люди стареют», — частенько говорил мой отец сквозь дым сигары. Однако я ворвался в мир будто с другого конца жизни и с тех пор физически молодею: исчезли морщинки вокруг глаз, налились цветом седые волосы, сила молодости наполнила мои руки и освежила кожу, я стал высоким, — а потом уменьшился до размеров белокурого, безобидного мальчика, который выводит на бумаге эту жалкую исповедь.

Дурачок, слабоумный, когда-то я столь мало походил на людей, что стоял на улице и ненавидел каждого влюбленного, каждую вдову в длинных траурных одеждах, каждого ребенка, который, изо всех сил натягивая поводок, бежал за своей собакой. Попивая джин, я поклялся не обращать внимания на прохожих, которые принимали меня не за того, кем я был: в детстве — за взрослого, в старости — за мальчика. Я научился состраданию и немного жалею людей, ведь кому, как не мне, знать, через что им предстоит пройти.


Я родился в Сан-Франциско в сентябре 1871 года. Мама происходила из богатой семьи и воспитывалась в духе надменного Саут-Парка, первоначально предназначавшегося южному дворянству, однако из-за поражения в войне доступного любому, кому по карману обеды с устрицами. К тому времени жители моего города отличались уже не только толщиной кошелька — слишком многих нищих серебряная жила Комстока превратила в богатых толстяков, — и общество разделилось на два класса: шевалье и шваль. Мама принадлежала к первому, папа — к презренному второму.

Неудивительно, что когда они встретились в бассейне отеля «Дель Монте» и увидели друг друга через тонкую сетку, разделявшую мужчин и женщин, то сразу влюбились. Следующая встреча произошла той же ночью, на балконе, вдали от маминых компаньонок. Мне говорили, что мама в тот вечер оделась по последней парижской моде: золотой цепочкой к платью был привязан живой жук с переливающимися крылышками.

— Я поцелую тебя, — шепнул папа, охваченный любовной дрожью.

Медно-зеленый жук вскарабкался на мамино обнаженное плечо и попытался улететь.

— Я не шучу, сейчас я тебя поцелую, — твердил папа, но ничего не делал.

Поэтому мама взяла его за бакенбарды и притянула к себе. Жук поднатужился, взлетел, насколько позволяла цепочка, и приземлился маме на голову. Ее сердце учащенно забилось.

Всю осень 1870 года датчанин и американка тайно встречались, находя для поцелуев и объятий укромные уголки в новом парке «Золотые ворота». Но подобно вьющейся лозе страсть должна либо привести к чему-то большему, либо увянуть. Страсть привела к взрыву скалы Блоссом-Рок. В тот день шумел городской праздник, маме каким-то чудом удалось ускользнуть от бабушки благопристойного Саут-Парка ради свидания со своим датским любовником, своим Эсгаром, и для наблюдения за великим событием. Тот взрыв обещал стать самым крупным в истории города — динамит заложили под Блоссом-Рок, скалу, которая потихоньку осыпалась на протяжении целого столетия. И пока оптимистичные рыбаки готовились к лучшему улову столетия, пессимистично настроенные ученые предупреждали о громадной «сейсмической волне», которая прокатится по материку, сметая все здания на своем пути; населению советовали спасаться бегством. И куда они убежали? На самые высокие холмы — чтобы лучше видеть конец света.

Так мои родители очутились среди тысяч людей, столпившихся на Телеграф-Хилл. Дабы остаться неузнанными, они решили уединиться на заброшенной гелиографической станции. Представляю, как мама в розовом шелковом платье присела на старое кресло оператора и рукой стерла пыль с окошка. Она увидела толпы людей в черных шерстяных костюмах, все неотрывно следили за морем. Даже почувствовав на своем корсете пальцы моего папы, она продолжала смотреть на мальчишек — те бросались раковинами устриц в самые высокие цилиндры.

— Любовь моя, — прошептал отец, расстегивая пуговицы ее платья. Мама не повернулась к нему для ответного поцелуя, хотя и затрепетала от нежных прикосновений. С самого рождения она практически никогда не обнажалась и даже теплые ванны принимала в длинной ночной рубашке. Когда мой будущий отец извлек ее