Жизнь и судьба Василия Гроссмана [Семен Израилевич Липкин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

качествам. "Вася, ты же Христос", - говорил ему при мне Андрей Платонов, и я понимал, почему он так говорил.

Сосредоточив свое писание на истории вышеназванных романов, я все же чувствую, что обязан, хотя бы кратко, может быть, импрессионистично, кое-что рассказать и о самом Гроссмане, и о других его вещах последних лет, надеясь, что Бог пошлет мне годы и силы для более обстоя тельного рассказа. Надеюсь и на то, что, если у меня найдется читатель, он не посетует на те отступления, на те беглые зарисовки, которые покажутся мне заслуживающими читательского внимания.

Нас познакомил незадолго до войны писатель С. Г. Гехт, наш общий приятель, мой земляк. Хотя литературный стаж Гроссмана к тому времени был невелик, его имя, по крайней мере в писательской среде, произносилось с уважением и было уже более громким, чем имя его почтенного однофамильца Л. П. Гроссмана, автора литературоведческих исследований и популярного романа о дуэли Пушкина "Записки д'Аршиака". Славу Василию Гроссману принес его первый небольшой рассказ "В городе Бердичеве", напечатанный в апреле 1934 года в "Литературной газете". Лучшие наши писатели открыли в Гроссмане человека оригинального таланта, подлинного художника. С похвалой о рассказе говорил мне Бабель: "Новыми глазами увидена наша жидовская столица". А Булгаков сказал: "Как прикажете понимать, неужели кое-что путное удается все-таки напечатать?"

Позднее я узнал, что до этого рассказа Гроссман написал повесть "Глюкауф". Этим немецким словом, которое приблизительно переводится так: "Со счастливым подъемом", наши шахтеры встречали поднявшихся на землю из ее глубины своих сотоварищей. Гроссман по окончании химического факультета московского университета работал химиком-аналитиком на шахте "Смолянка-2" (он с гордостью говорил, что это самая глубокая, самая жаркая угольная шахта в нашей стране) и в своей повести, по-моему, превосходной, описал тяжелую жизнь донбасских шахтеров - забойщиков, крепильщиков, коногонов, полную опасностей при плохой системе охраны труда, и такое описание вызвало недовольство Горького, которому Гроссман через посредство одной своей высокопартийной родственницы (впоследствии репрессированной) отправил свою рукопись. Горький ответил:

"Автор рассматривает факты, стоя на одной плоскости с ними; конечно, это тоже "позиция", но и материал, и автор выиграли бы, если бы автор поставил перед собою вопрос: "Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?""

Не странно ли, что Горький, обладавший крупным дарованием, а художественный дар всегда рождается от правды, мог предполагать, что правд имеется несколько. А ведь когда-то, осуждаемый Лениным, сам искал Бога единственную правду...

На западе уже шла война, а в Москве стоял мирный светлый день, когда Гехт нас познакомил. И мы вчетвером (Гроссман был с женой Ольгой Михайловной) направились в летнее кафе-мороженое на Тверском бульваре, сели за столик. Я к тому времени прочел первую часть недавно вышедшего романа Гроссмана "Степан Кольчугин" и сказал, что роман отлично написан, но мне кажется непродуманным образ старого большевика Бахмутского - он скорее похож на старого меньшевика, и вряд ли во второй части судьба Бахмутского сложится благополучно, если автор будет правдив. Гроссман свернул пальцы рук, бинокликом приставил их к своим очкам, посмотрел на меня, а губы его улыбались. Он часто делал такой жест - биноклик из пальцев, если ему казалось, что собеседник что-то угадал. Кстати, не случайно вторая часть "Степана Кольчугина" так и не была написана.

Я подумал, что Ольгу Михайловну, большеглазую статную блондинку малороссийского типа, я где-то уже встречал. Впоследствии Гроссман рассказал мне историю своей женитьбы. Ольга Михайловна была женой писателя-перевальца Бориса Андреевича Губера (потомка поэта пушкинской поры Эдуарда Губера, переводчика "Фауста")

Здесь я должен прервать рассказ, чтобы остановиться на перевальцах. Главой "Перевала", как известно, был А. К. Воронский, тот самый, которому Ленин после окончания гражданской войны поручил "собирать" новую советскую литературу. Не буду касаться программы "Перевала", я ее плохо знаю, вернее, никогда толком не знал, скажу только, как воспринимались перевальцы пишущей молодежью, мной и моими друзьями. Прежде всего - как порядочные люди, в отличие от рапповских разбойников: Авербах был той же самой породы, что и Софронов. А перевальцы хотели истинной, не прикладной, литературы, а главное, противопоставляли рапповскому национальному нигилизму искреннюю, бескарьерную любовь к России. Напомню, что это было в годы, когда само слово "Русь" считалось чем-то нелепым, глупо и даже враждебно старомодным. Рапповская критика с площадным визгом высмеивала строки Николая Зарудина (между прочим, как и Пильняк - немца) : "Хорошо это счастье - поплакать над могилкою русской души". Костяк "Перевала" составляли, помимо Воронского, Иван Катаев, Николай Зарудин, Ефим Вихрев (автор первой работы о Палехе), Абрам