Невидимые [Бахыт Шкуруллаевич Кенжеев] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

кухоньки, спирт разведя,
и даже стаканы принес.
Я дал ему сыру, и дал помидор,
и с легким стесненьем в груди —
давай, говорю, мой ночной прокурор,
пластинку свою заводи.
И с места в карьер негодяй у стола,
сто грамм осушивши со мной,
промолвил: «Душа твоя так же тепла,
как этот напиток дурной.
Должно быть, технический, черт подери,
нечистый, как, впрочем, и я.
И ты, сочинитель, гори не гори —
ужасен итог бытия!»
Смолчал я, и налили мы по второй,
храни нас всесильный Юпитер!
И выпил мой богопротивный герой,
и губы змеиные вытер.
«Смирись навсегда, горделивый поэт, —
смеялась хвостатая пьянь. —
Бессмертья блаженного, в общем-то, нет,
а есть — только сущая дрянь.
Когда соловей распевает свой гимн
заре, это чушь или ложь.
А правда одна: ты родился нагим,
таким же и в землю уйдешь.
Засим не поможет тебе ни Минюст,
ни влажный российский язык,
ни важного Гегеля бронзовый бюст,
ни тонны прочитанных книг».
Но я отвечал ему: «Братец, шалишь!»,
себя осеняя крестом.
«Смотри, например, как летучая мышь
парит над осенним мостом.
Как белая лошадь арабских кровей
гарцует над трупом холодным.
Как ловко влечет стрекозу муравей
на радость личинкам голодным.
Допустим, пророк презираем и наг,
но в силу написанных строк
останусь навек я в иных временах,
а значит, я тоже пророк!»
И так от души показал я ему,
что бедный козел и нахал
исчез, испарился в дождливом дыму —
и даже бутылки не взял.

***
Вот гуляю один в чистом поле я,
с целью сердце глаголами жечь,
и гнездится в груди меланхолия,
а по-нашему — черная желчь.
Жизнь постылая, что ты мне выдала?
Ведь не просто я пел-ковылял, —
хлопотал, мастерил себе идола,
резал, красил, на гвоздик цеплял.
Здравствуй, бомж венценосный, со взором
горящим, легкий, как шар голубой!
Знаешь нашего главного ворога?
Не слыхал? Ну и Брюсов с тобой.
Снежно, влажно на улицах жалкого
городка, и свобода сладка,
удивляйся, взвивайся, помалкивай,
покупай сигареты с лотка —
но какого ни высветишь гения
в тесноте отступающих лет,
в переломленном нет просветления
и в истлевшем сомнения нет.

***
Медленно, медленно гаснет несытый ночной очаг,
Где-то на севере дева читает Библию при свечах.
Бог говорит мятежному вестнику: «Успокойся!»
Где-то на севере, где подо мхом гранит
блещет слюдою синей и воду озер хранит,
верстах в востоку от Гельсингфорса.
Где-то на севере — был, говорят, и такой зачин.
Если поверить книге, извечный удел мужчин —
щит и копье, а женщин — шитьё, да дети
неблагодарные, с собственною судьбой
(девочкам — вдовьи слезы, мальчикам — смертный бой).
Дева читает книгу, матушка чинит сети,
добрый глава семейства, привыкший спать у стены,
(руку под щеку, на столик — трубку), обычные видит сны —
нельма и чавыча, да конь вороной, наверно.
Свечи сгорают быстро. Вьюшку закрыть пора.
Всю-то округу завалит первый снежок с утра.
Бог уверяет дерзкого: «Я тебя низвергну
в ад без конца и края». Кожаный переплет
вытерся по углам. На окошке осенний лед
складывается в узоры: лишайники, клён, лиана.
В подполе бродит пиво. Горестно пискнет мышь,
в когти попав к коту, а вообще-то ни звука — лишь
трубный храп старика-отца — он ложится рано.

***
Меняют в моем народе
Смарагд на двенадцать коней,
До страсти, до старости рвутся к свободе,
И не знают, что делать с ней.
Облаков в небе глубоком —
Что перекати-поля в степи,
И недаром своим пророкам
Господь завещал: терпи.
А мы ни петь, ни терпеть не умеем,
Знай торопим зиму в чужом краю,
Загоняем бедных коней, не смеем
Влиться в ангельскую семью.
Как далёко за этот поход ушли мы
От садов Эдема влажного, от
Золотистой неодушевленной глины,
От гончарных выверенных забот!
Розовеет рассвет, саксаул-горемыка тлеет,
Злится ветер, ночь-красавицу хороня.
Да продрогшие агнцы