Роккаматио из Хельсинки [Янн Мартел] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

на стенах палаты. Хотелось завопить: «На хрен эти горошины, Пол! Ты умрешь! УМРЕШЬ!» Однако слова «смерть» и «кончина», все их производные и синонимы были под негласным запретом. И оттого я просто сидел, сохраняя бесстрастное выражение, но подавляя закипавшую злость. Еще тяжелее было смотреть, как Пол бреется. Он был совсем не волосат, на подбородке его пробивался лишь жидкий пушок. Однако Пол стал бриться ежедневно. Каждое утро взбивал на лице холмы мыльной пены, которую соскребал одноразовым станком. Картинка врезалась в память: облаченный в больничный халат, еще относительно крепкий Пол перед зеркалом туда-сюда вертит головой и оттягивает кожу на щеках, дотошно выполняя совершенно бессмысленную процедуру.

Я забросил учебу. Прогуливал лекции и семинары, не писал рефераты. По правде, я и читать-то не мог. Часами таращился в строчки Канта или Хайдеггера, безуспешно пытаясь сосредоточиться и вникнуть в смысл абзаца. Тогда же во мне зародилась ненависть к собственной стране. Канада источала зловоние безвкусия, комфорта и особости. Канадцы по горло увязли в вещизме и по ноздри в американском телевидении. Идеализм вкупе с аскетизмом сгинули. Осталась лишь мертвящая заурядность. Меня мутило от канадской политики в отношении Центральной Америки, коренного населения, окружающей среды, рейгановской Америки и прочего. Абсолютно все в моей стране мне опротивело. Я не чаял сбежать из нее.

Однажды на семинаре по философии (моей профилирующей дисциплине) я делал доклад о гегелевской философии истории. Преподаватель, человек умный и деликатный, перебил меня, попросив уточнить какой-то неясный момент. Я смолк. Оглядел уютную, уставленную книжными стеллажами аудиторию. Отчетливо помню ту секунду тишины, потому что именно тогда, одолев преграду смятения, безудержно хлынула моя циничная злость. Я что-то проорал и, запустив увесистым томом Гегеля в оконное стекло, выскочил из аудитории, что было силы хлопнув красивой филенчатой дверью да еще саданув по ней ногой.

Я хотел уйти из университета, но уже было поздно. Я подал заявление об отчислении и предстал перед Комиссией по рассмотрению апелляций и ходатайств, сокращенно КРАХ. Причиной моего ухода был Пол, но когда председатель КРАХа, тыча в меня пальцем, слащавым голоском спросил, что конкретно подразумевается под «эмоциональным расстройством», я решил, что мучения моего друга не апельсин, который можно очистить и, разделив на дольки, кому-то скормить. На сей раз я не стал устраивать сцену.

— Я передумал и хочу забрать свое заявление. Благодарю за внимание, — сказал я и вышел вон.

В результате я завалил все экзамены. О чем не жалел и не жалею. Я слонялся по городу, весьма удобному, чтоб слоняться.


Однако главный мой замысел — рассказать о хельсинкских Роккаматио. Это не семья Пола (их фамилия Этси) и не моя.

Понимаете, Пол подолгу лежал в больнице. Когда ему становилось лучше, он возвращался домой, но больше я его помню на больничной койке. Теперь жизнь его состояла из хвори, анализов и лечения. Сам того не желая, я освоил слова вроде «азидотимидин», «альфа-интерферон», «имипрамин», «нитразепам». (Рядом с поистине больным понимаешь всю иллюзорность науки.) Я навещал Пола. Приезжал в Торонто раз-другой на неделе и каждые выходные. Если Пол чувствовал себя сносно, мы гуляли, ходили в кино или театр. Однако чаще просто сидели вдвоем. Когда вы заперты в четырех стенах, и все газеты уже прочитаны, когда вам обоим обрыдли телевизор, карты, шахматы, скрэббл и всякие викторины, когда уже вдосталь наговорились об этом и его течении, способы убить время иссякают. Что превосходно. Мы были не прочь помолчать и, слушая музыку, погрузиться в собственные мысли.

И все же мне казалось, это время надо как-то использовать. Не в смысле того, чтобы облачаться в тоги и философствовать о жизни, смерти, Боге и сути всего сущего. Это мы прошли еще в первом семестре, когда не ведали о болезни Пола. Что может быть важнее в жизни перваша, правда? О чем еще говорить ночи напролет? Особенно если только что впервые прочел Декарта, Беркли или Т. С. Элиота. Ведь Полу было девятнадцать. Что ты есть в девятнадцать лет? Чистая страница. Кладезь надежд, мечтаний и неопределенности. Весь в будущем и немного философ. Нет, я полагал, надо придумать что-нибудь дельное — такое, что из ничего создаст нечто, придаст смысл бессмыслице и позволит не болтать о жизни, смерти, Боге и сути всего сущего, а взаправду в них погрузиться.

Я крепко задумался. Времени на раздумья хватало: весной я устроился городским садовником и целыми днями прихорашивал клумбы, подстригал кустарник и лужайки — руки заняты, а голова свободна.

Идея осенила в тот день, когда я, надев защитные наушники, взад-вперед таскал газонокосилку по бескрайним просторам муниципальной лужайки. В голове возникли два слова, от которых я остановился как вкопанный: «Декамерон» Боккаччо. Путешествуя в Индию, я прочел потрепанный томик итальянского классика. До --">