Через не могу [Марина Рачко] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

в набитой конторе. Правда, методы дознания были еще детские: пить не дают, в уборную не водят... Но и народ ведь был еще непривычен — кто-то умер от одного стояния. Дед, однако, про спрятанное не сказал. Почему? Знал, что не поможет? Из-за шляхетской гордости? Или на этот раз бабушка решила не доверять даже ближайшим родственникам? Через три дня его освободили. Был призван "брат Шура", врач-педиатр, поправить дедово здоровье.

Слушая рассказаы об этом эпизоде, я каждый раз иезуитски спрашивала бабушку: "А что ты ЧУВСТВОВАЛА в эти три дня?" И она неизменно отвечала: "Да уж ДЕЛАЛА что могла" (в том смысле, что хлопотала об освобождении). И это был искренний ответ: бабушка не помнила своих чувств, потому что каждое ее чувство немедленно пре­вращалось в действие.

Словом, у нас сохранилась сахарница фраже...

Когда "пошел слух", что частные квартиры будут превращать в коммунальные, бабушка опередила власти и заселила квартиру родственниками и друзьями. Загадочным образом она уже разбиралась во всем этом революционном сюрреализме: "жактах", "прописках", "управдомах", без тени смущения ввела в свой словарь мутантское выражение "жилплощадь"... Боже мой, какие слова вырастила советская эпоха! Как будто в учреждения вступили тысячи хле- стаковских Осипов и указом Президиума Верховного совета ввели в стране "галантерейное обхождение"...

...Из бабушкиных историй того времени:

Приходит управдом. "У вас большая вечеринка намечается, так мы пришлем своего человевка". — "Ой, ну что вы, у нас ведь соберутся только близкие, а тут вдруг чужой человек..." — "Да он тихий, интеллигентный, студент, посидит в уголку, се­мейные альбомы посмотрит". — "Ой, а нельзя ли как-нибудь обойтись без него?" — "Ну, составьте список гостей и занесите, мы посмотрим..." Посмотрел список и говорит: "Можете не бес­покоиться, нет нужды никого посылать — у нас тут, я вижу, три своих человека".

Соседи Лещинские (тоже по рассказам). Муж — поляк, приятель деда, кажется, офицер... жена Лизочка, болезненная, и двое сыновей. В 36-м старшему семнадцать, младшему четырнадцать. Имя старшего неважно, а младшего — Кирилл. У меня сохранилась фотография вечеринки 36-го года в квартире "тети Мани" на Загородном: конец стола, задвинутого в тюль эркера, и за ним наши с вами родственники, молодые и миловидные, в каких-то пикантных сочетаниях. Например, апдетитная жена маминого брата Вади хозяйски привалилась к инженеру Зимбицкому, тетки Таниному мужу... А у самого Вади лицо, которое американцы определили бы как "all russian boy"...1 И вот где-то в середине этой самой вечеринки, веселой, как все "пиры во время чумы", раздался телефонный звонок. Хмуро звонил старший сын Лещинских: у Кирилла температура, он заболел, пусть родители идут домой. Лизочка нервно спрашивала в трубку: "Да что случилось? Он был абсолютно здоров!" Женщины сочувственно столпились у телефона. И вдруг в трубке раздался голос Кирилла, такой звенящий, что его слышали все стоявшие вокруг: "Мама! Не приходите! Здесь НКВД!.." И гудки. В мертвом молчании Лещинские оделись. Какой-то ра­ционалист из гостей сказал: "Не ходите! Детей не тронут!" Лизочка только посмотрела на говорившего, и потом этот взгляд все художественно описывали... На следующий день правую часть ее лица парализовало — ночью взяли не только самого Лещинского, но и Кирилла. Когда началась война,


старший сын увез Лизочку в Москву...

Война вымела и других соседей, осталась только семья "чужих" в девятиметровой каморке у лестницы — скромный и милый рабочий по фамилии, не поверите, Свинтусов, с революционно настроенной женой и сыном, не поверите, Гарри, моим ро­весником. В этой же комнате, размером как раз в четыре гроба, жил призрак "брата Жени".

* * *

Интересно, что из всей войны я помню только два-три летних эпизода. Все остальное, как кажется, происходило зимой. Зимой и вечером.

А тут — день и жара, и дядя Вадя, мамин брат Владислав, дома "на побывке" (значит, перед отправкой на фронт, значит — летом или ранней осенью 41-го).

г


Толстая годовалая кузина Ленка, с огромным бантом на трех волосинах, стояла у стула и самозабвенно ела манную кашу из глубокой тарелки. Меня, четырехлетнюю, эти воспитатели, мама и дядя, поставили на обеденный стол и уговаривали с него прыгнуть. Оба они, загорелые и белозубые, в майках, стояли шагах в полутора. Дядя протягивал руки и говорил: "Прыгай, не бойся, я тебя поймаю!" Мои страдания усиливались тем, что за минуту до этого он подбрасывал к высокому потолку и ловил Ленку, ее белые волосины взлетали от ветра, но толстая физиономия была совершенно спокойна, и глаз с терпеливой надеждой косил на кашу. А мне нужно


было сделать всего один прыжок до его сильных рук, и я боялась. Я видела, что маме стыдно за меня — она стояла с напряженным лицом и все вскрикивала: "Да прыгай, трусиха!" Наконец дядя сжалился, шагнул сам и крепко стиснул меня в объятьях. Кажется,