Текущие дела [Владимир Анатольевич Добровольский] (fb2) читать постранично, страница - 140


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

только оставалось выплюнуть: не дожуешь! Не собирался трахать по столу, но трахнул, — листки эти, исписанные, разлетелись, бросился Должиков подбирать.

— Послушай-ка, Илья, какого черта ты суешь в рапорт сплетню?

— Это не сплетня, — покачал головой Должиков.

— Нет, сплетня! В широком смысле, понимаешь? Все, что не подлежит общественному разбирательству, все это — сплетня!

— Не подлежит? — прищурил Должиков свой черный глаз, как будто целясь в него, в Маслыгина.

— Не подлежит!

— А коллектив?

— Что коллектив?

— Ты дочитай, — собрал листки Должиков, положил на стол. — Тогда обговорим.

Там было и про Чепеля, и про товарищеский суд, про то, как пил Подлепич с Чепелем, а потом выгораживал его на суде, — чего там только не было! Теперь-то уж Маслыгин дочитал — до точки, до той же самой, что поставила комиссия; до той же, да не той; эта была пожирнее; он стал у этой точки как вкопанный, велел себе не торопиться и не горячиться; знал свою слабость.

Шлагбаум был закрыт, не открывался, и надо было самому открыть и взять на себя ответственность, что открывает.

— Ну, что ж, обсудим, — сказал он Должикову и по привычке, словно бы готовясь что-то черкать, подправлять, вынул авторучку из кармана.

— Обсудим, — вернулся Должиков к столу, кивнул на ручку. — Не барахлит? — Не барахлила. — Смотри-ка, сколько лет! Это ж когда ее тебе привез Подлепич? Лет десять?

— Оставь! — сказал Маслыгин. — В каких бы отношениях я ни был с Подлепичем или с кем-то другим — пусть сват, пусть брат, но это никогда не помешает мне говорить то, что думаю. Стыдливо, знаешь ли, отмалчиваться я не намерен! Подлепич — лучший мастер в смене. Это по-моему. Тебе, естественно, видней.

— Видней, — Должиков сел в кресло. — Но я с тобой согласен. Такими мастерами грех разбрасываться.

— И все-таки грешишь?

— Грешу, — сознался Должиков с покаянной грустью на лице, — Другого выхода не вижу. Время идет, Витя, а ты в отъезде, вопрос остается открытым, — сказал он, словно бы нарочно приглушая голос. — И время-то играет не на нас. С тебя же спросят и с меня: какие меры приняты? Тут, Витя, нужно радикально! Я отвожу удар.

— А ты, однако, откровенен! — как тяжкий вздох вырвалось у Маслыгина.

— Я? — удивился Должиков и даже огляделся: нет ли поблизости кого другого? — Чего ж хитрить, когда тут нету хитрости! — пожал он плечами. — Обыкновенно! Тебе-то разве не приходилось отводить удары?

— И подставлять кого-то под удар? — вырвалось снова и снова с тяжким вздохом.

— И подставлять! — как бы и в полный голос демонстрируя свою неуступчивость, воинственно ответил Должиков, но сразу, словно спохватившись, сбавил резкость, уступил: — Не знаю, может быть тебе не приходилось.

Да, вряд ли это был намек, а все же царапнуло; царапина — пустяк, но царапнуло-то по ссадине.

— Ты говорил, Илья, что за чужой спиной не прячешься… А получается не так!

— Мне прятаться, Витя, незачем, — сдвинул брови Должиков. — Я прав своих не превышаю. Я их использую. И отводить удары от участка, от коллектива — на то поставлен. Если не так выразился, давай иначе. Была комиссия парткома, вот и решаю по-партийному.

— Нет, — сказал Маслыгин. — Не по-партийному.

В этом он был убежден, несмотря на все побочное, не ясное еще ему, сомнительное, запутанное, чего набралось порядочно: Подлепич, Близнюкова, Чепель, сложность судеб, душевные изломы либо изгибы, и чтобы судить кого-то или о чем-то, нужно еще крепко разобраться, а он — не тот судья, который восседает на неприступном возвышении, он — с ними рядом, с Подлепичем, с Близнюковой, с Должиковым, в той же самой жизни, и его собственное, личное так тесно переплетено с их личным, собственным, что впору бы ему и вовсе отойти в сторонку, — благоразумней было бы, спокойней.

Но только лишь подумал он о спокойствии, о благоразумии, как тень приговора, вынесенного самому себе, легла на него, и вместе с этой тенью — против ожидания — внезапно наступила ободряющая ясность. Он спрятался уже однажды, отошел в сторонку, и как бы ни была отдаленна эта параллель, она учила его вечной мудрости: быть там, где трудно, где труднее всего — впереди. Он этому учил себя давно — по долгу, принятому добровольно, и в этом, разумеется, не было ничего исключительного, но теперь, под тенью своего приговора, он заново открыл простейшую формулу жизни: не отводить удары, а принимать их на себя.

— Извини, Виктор Матвеевич, и не сочти, что выхожу из рамок, — сухо произнес Должиков. — Но я расцениваю положение иначе. Во что выльется — посмотрим, а пока — коль уж так — ничего от тебя не прошу. Прошу только понять меня правильно и хотя бы не препятствовать.

Маслыгин понимал его: сам же как-то раз, в бесславную минуту, пытался мысленно прибегнуть к этому защитному приему, должиковскому или, сказать вернее, стереотипному, вознамерившись ценой решительных как будто мер, но показных, единым махом отвести удар и от участка, и от цеха. Потом это