Улица [Исроэл Рабон] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

несколько дней без еды.

Борнштейн стонал, плакал от голода и проклинал своего отца, который не изувечил его, чтобы освободить от польской военной службы.

Я отважился и пошел к крестьянину, за тридцать шагов от окопа. У крестьянина я раздобыл буханку хлеба, жареную курицу, половину которой принес Борнштейну, а тот лежал в яме ни жив ни мертв, направив ружейный ствол не в сторону врага, а, наоборот, в сторону своих.

— Борнштейн, помнишь… помнишь, как ты едва не помер с голоду, а я принес тебе полкурицы… у поваленного креста…

Он продолжал идти и делать вид, что не слышит. Внезапно он остановился, вынул из кармана брюк несколько купюр, протянул их мне и пошел дальше.

Я взял деньги, подбежал к нему и, набросив ему на голову, словно бублик, ремень светлой кожи, поспешно развернулся и пошел прочь.

Ощутив на шее ремень, Борнштейн легонько вскрикнул, будто его собирались повесить на этом ремне, быстро и ловко снял его и сунул в сумку.

В булочной я купил полбуханки хлеба. Половину съел в подворотне. Походив полчаса, я вновь проголодался и съел оставшийся хлеб.

Солнце обмануло, дождь шел все сильнее и гуще. Моя одежда насквозь промокла, а башмаки были в грязи. Я раздумывал, где бы укрыться от дождя. Стоять в воротах мне надоело.

Я вышел на улицу и пустился прежним путем.

Возле маленькой русской церкви на Видзевской я остановился, будто разбуженный легким шепчущим пением, доносившимся оттуда в вечерней тишине.

Я вошел в церковь. Десять-двенадцать мужчин стояли на коленях перед алтарем и шептали вечернюю молитву. Я снял фуражку и тоже встал на колени.

Звуки святого песнопения раскачивались в глубоком сводчатом пространстве, и эхо несколько мгновений дрожало в спертом воздухе храма, замирая в темных углах.

Стоя на коленях, я начал дремать. Песнопение, казалось, доносилось издалека.

Разбуженный глубоким, хриплым грудным голосом, я осмотрелся. Все уже стояли и с почтением смотрели на мой двейкес[4]. Я быстро поднялся.

Поп, напоминавший мне своей рыжей бородой и густыми рыжими волосами императора Барбароссу, читал проповедь; он рассказывал, что Всевышний более всех остальных своих чад любит православных.

Желая увидеть, останутся ли они Ему верны, Он послал им большевистского Антихриста — Троцкого. И, примкнув к Антихристу, православные чада изменили Всевышнему.

— Посему, — закончил поп со вздохом и слезами на глазах, — Святой Дух отвернулся от своих православных чад и от их матушки России, и на небесах был вынесен приговор, что быть чадам православным семьдесят пять лет в изгнании или под властью Антихриста — большевиков.

Проповедь сопровождали вздохи и плаксивое бормотание.

Две старушки рыдали в носовые платки и время от времени восклицали:

— Горе тебе, матушка Россия!

Старый русский генерал с уймой медных, золотых и серебряных медалей бил себя кулаком в грудь и беспрестанно молил:

— Смилуйся, Христос, над нашей Россией!

После проповеди все начали молча и неторопливо выходить из церкви, целуя попу мясистую, пухлую руку.

Дождь продолжал идти. Я побродил по улице еще минут десять-пятнадцать, а потом отправился туда, где обычно ночевал.

2
Я жил в длинном, узком и вечно погруженном в густую тьму подвале. Каморки в нем были сделаны по образцу соединявшего их коридора: длинными и узкими.

В подвале находилось семь каморок. Пять служили кладовыми для товаров, а в двух других проживали две семьи. Главой одной семьи был возчик, работавший в городском ассенизационном обозе, второй — старый полубезумный сапожник.

Я проживал у последнего.

Войдя в коридор подвала, я услышал свежий, радостный и бодрый детский смех и крики из дальнего правого угла коридора, который был изогнут дугой, из-за чего оттуда было невозможно увидеть входящего.

Дверь в жилище сапожника была распахнута настежь, в комнате никого не было.

Я вошел, закрыл дверь, огляделся и, не увидев старого сапожника, забеспокоился. Но тут же услышал его хриплый голос, доносившийся из коридора:

— Дай ему, дай ему, Стах!

Старик играл с детьми.

Горела тусклая лампа, подвешенная на стене. Два набитых соломой тюфяка лежали на полу, придвинутые друг к другу.

На маленькой кирпичной плите что-то варилось в кастрюле; пар поднимался клубами, и казалось, будто в комнате осело облако дыма.

Рядом с маленьким окошком стоял низкий столик с сапожным инструментом, приготовленным для работы; под столиком валялись старые башмаки; тут же стоял трехногий сапожный табурет. Кроме еще одного стола, деревянной скамейки и плетеной корзины, в комнате ничего больше не было.

На грязных стенах, покрытых от сырости темно-зеленой плесенью, висели портрет святой пары, Христа и Марии, и цветные картинки с изображениями польских национальных героев, таких как Костюшко, Понятовский, Пилсудский[5] и других, вырезанные из какого-то журнала.

Я