На военных дорогах [Сергей Петрович Антонов] (fb2) читать постранично, страница - 38


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

машины, как прощался со всеми за руку, как отослал меня за пятьдесят метров, когда проверял немецкие мины на мосту. И наряды, если разобраться по справедливости, майор Алексеенко давал редко, поскольку сам переживал каждый наряд больше солдата. Я-то знаю, потому что одно время служил у него ординарцем.

— Он мне противогаз простил, — сказал ни с того ни с сего Ишков.

Я поглядел на него. Он вздохнул и опустил глаза.

Потом мы едем в эшелоне, украшенном елками и кумачом, едем по нашей многострадальной матушке России, и кому-то приходит на ум — написать майору письмо. Мы пишем ему письмо, расписываемся на двух страницах, и всем становится веселей. Мы поем песни, а молодые девчата машут нам белыми платками и бросают в окна цветы, поскольку мы первые герои, которые едут домой. В пути нам полный почет. На стоянках — всё как есть без очереди. Старухи продают яички и топленое молоко, а у кого нет денег — дают так. На узловых станциях в нашу честь выставляют оркестры, и на трубах играют ребята я даже бабы. Вот они какие у нас, женщины, — всему за войну научились, даже на дудках играть.

Едем мы едем, и с каждым днем нас остается все меньше. В вагонах становится свободней. Подошел час — кончился и мой литер. Попрощался я с ребятами и пошел. Иду по Лужскому шоссе, по той самой дороге, где в сорок первом году грохотали танки, пушки, машины, где махали флажками регулировщики, рассасывая пробки, и вспоминаю, как тут гремело и свистело и как мы от бомб кидались в кюветы. А теперь — тишина, глубокая тишина кругом. И зеленая вода в воронках. И мирный дымок в дальней деревушке. А я иду с войны с двумя руками, с двумя ногами, и не радует меня мирный покой, поскольку никто меня не ждет и никому я не нужен. Так вот и иду в пространство, не зная, где прислониться. Подойду к чужой избе напиться, погляжу вполглаза, как хозяева заново налаживают гнездышко на пепелище, погреюсь возле чужих хлопот — и дальше.

К полудню умаялся, уморился. Сел на обочину покурить да подумать. Только свернул цигарку, вижу: стоит на той стороне лобастый дот. Старый, заброшенный, заросший хвощом да крапивой дот, щербатый от осколков. Гляжу я на него. А он на меня глядит, ровно спрашивает: «Чего смотришь? Или не признал?» И тут меня словно ударило: уж не тот ли это дот, который я ставил в сорок первом году? Осматриваюсь вокруг. Вроде — тот. Вон и сосна рогатиной, та самая, у которой варили кашу, вон и сук, на котором сушили котелки.


И хоть сильно я был умаявшись, а поднялся и перешел на ту сторону, дошел по заросшей тропке до дота, поглядел, не осталось ли, случаем, какой мины, и зашел внутрь. Прохладно, затхло. На полу — прелое сено. Где-то муха гудит в паутине, а видно плохо. В амбразуру вставлена рама, из избы, видно, кто-то принес, а стекла побиты. Брошенный дот, позабытый, отслужил, старик, свою службу и стоит теперь никому не нужный, как бородавка на земле. Жалко мне его стало прямо не знаю как. Погладил я его мокрую, шершавую стену и говорю:

— А все ж таки не зря тебя строили. Гляди-ка, всю войну выстоял, все бури переборол. Добром поминают тебя артиллеристы…

И вдруг вспомнилась мне одна деталь: в каждом доте, который нам пришлось строить, мы оставляли записку. Когда бетонили, клали в углу, на стену, узкую досточку. Потом досточку выбивали и получалась под самым потолком щелка. Вот в эту щелку мы и закладывали записку, и даже не записку, а полное письмо. Первая это надумала комсомолка Катя, которая командовала сотней ленинградцев, и нам эта придумка пришлась по душе, и после нее мы во все доты закладывали такие записки. Мечталось нам так: будет у солдат передышка в бою, станет им скучно, глядишь — и найдут наше письмо, и станет у них светлей на душе, и веселей им будет воевать. Ведь мы понимали, как мало надо человеку, чтобы у него направилось настроение.

Сунулся я искать — не осталось ли тут записки. Стал шарить — нашел щелку. Полез рукой — нащупал железный коробок. Немецкий какой-то коробок из-под крема. Открыл коробок — увидал бумажку. Побежал на свет. Вижу она. Записка. И свою руку узнаю:

«Друг, солдат! Поставили этот дот для сохранения твоей жизни бойцы дорожной части совместно с ленинградскими комсомольцами. Не сомневайся — сделано надежно, на совесть, как для себя. Цемент самой высшей марки. Никакая бомба не возьмет. Бей врага — не подпускай к Ленинграду. Бей живую силу, танки и что попало — ничем не брезгуй…»

Там много писано, но разобрать все слова не было никакой возможности, потому что химические строчки разошлись от сырости и перепечатались на другой половине страницы, как в зеркале. К тому же на другой половине страницы была другая надпись, сделанная позже толстым красным карандашом. Писал артиллерист, и, видно, ему было не до писания. Писано косо и криво:

«Товарищи! Нас тут трое… (идут фамилии). Двое лежат. Не знаю — мертвые, не знаю — нет. Впереди — немцы. Сзади — немцы. Отбиваюсь один. Буду драться