На Волге [Константин Эдуардович Паприц] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

«Куда улетела? — думается ему. — Это ангелы божьи играют и звездами перекидываются. Бабы мне кинули», — фантазирует он и самому смешно делается, как это он, Ванька-пастух, захотел, чтоб ангелы вспомнили о нем. Он счастлив, что они позволяют ему хоть издали смотреть на их забавы. Вообще вид неба особенно наводил его на размышления. Думал он о Боге, святых и об их счастливой жизни. Иногда в этих бесконечных думах Ванька доходил до такого состояния умиления, что в слезах изливал полноту своей души. Любил он смотреть, как тихо, величаво выплывал из-за реки месяц, покрывая ее блестящей, золотою парчой. Светлая, дрожащая лента ложилась на ее поверхности.

«Точно кто мост золотой перекинул, — казалось Ваньке, и думает он, куда ведет этот мост. — В рай! — решает он. — Вот бы попасть туда!» — и опять уносится своей мечтой. А кругом все светло под лаской чарующих лучей. И хорошо бывало ему в те ночи, и жутко. Смотрит он по сторонам и чудится ему, что это не ель стоит, а какой-то лохматый старик с протянутыми руками.

«Леший!..» — шепчет Ванька. Но здесь его никто не обижает, так не обидит и «сам хозяин». Даже думается ему, что и руки-то леший протянул, чтобы приласкать его. И жутко, и хорошо. Шу-шу-шу… шелестит ветер, а Ваньке чудится, словно шепчет старик какие-то добрые слова. А то мерещится ему, что из реки выходят русалки с зелеными волосами, струи бегут с них и переливаются алмазами в лунных лучах. Придут они к Ваньке и потащут в свои водяные покои.

«Защекочут, зацелуют», — думал он, вспоминая рассказы деревенских, и боязно ему, и хочется в то же время узнать эти холодные, неведомые ему поцелуи. А кругом серебристая, сияющая ночь. Иногда Ванька вдруг вздрагивал. Какое-то чудовище бежало по реке и, словно огненный змей, несся за ним длинный золотой столб. Пролетит чудовище, и волны начинают роптать, точно разгневавшись, что нарушили их крепкий сон. Весь полный своих фантазий, Ванька засыпал, и грезились ему светлые, сладкие сны, а утром первый проблеск дня, первый румяный луч будил его и возвращал из сказочного царства.

Первую травку весной Ванька встречал с бесконечною радостью, — эта травка воскрешала все его мечты. Он слушал, как осторожно и нерешительно начинал издалека свою песню жаворонок, и в неизъяснимом восторге, вдыхая смолистый запах леса, хотел бы сам кричать от счастья. Лес подслушивал его тайны и ласково кивал своей мохнатой головой; Ванька прислушивался к его голосу и жил с ним одной, неразрывною жизнью. За то сколько горя испытывал он, когда осенью постепенно желтели и опадали листья, когда грустно смотрели осиротевшие ветви и печально вздыхали о чем-то. Птицы улетали, и только ворон своим тоскливым кривом нарушал мертвенную тишину леса, точно пел панихиду минувшей красе его. Словно могилы возвышались груды желтых листьев и в них хоронилось Ванькино счастье. А там — зима, метели, снежные сугробы и долгие мучения Ваньки. Семейство его состояло из отца, Василия, матери, Аксиньи, и двух маленьких сестер. От него, как от старшего, уже требовали заработков. Никогда не оставляла избы Василья постоянная, безысходная бедность. Видно, ей полюбились ее черные, закоптелые стены, в которые дул и завывал ветер, жалкие лохмотья обитателей и черные куски скверного хлеба. Любила, видно, она и колоть лучины, и многие слезы, которые здесь проливались, и ругательства пьяного Василья, — а пьян он бывал часто, так что удивлялись только, откуда у него бралась водка. Видала бедность также и побои, которые выпадали на долю Ваньки, и, сидя угрюмо в своем закоптелом углу, не приходила защищать его. Как только Василий был пьян, он бил сына, бил с увлечением, до синяков.

Много и Аксинья вынесла, но потом свыклась и уже не выла, когда пинки градом на нее сыпались. Разве застонет, да и то редко. Только смотрит исподлобья каким-то безжизненным, тупым взглядом. Она была до того забита, что уже перестала чувствовать оскорбления. Жалкая, худая, с рябым лицом, она иногда забывала все окружающее, разговаривая сама с собой и своей рассеянностью вызывая новые неприятности. Когда проходил день без побоев, Аксинья начинала тужить. «Знать разгневался и смотреть не хочет, — думала она про мужа и ждала, как милости, новой затрещины. — Не бьет — не любит», — было ее любимым убеждением и в бесконечных побоях она умела находить признаки его любви. Только подчас, когда уже слишком сильно проявлялось расположение к ней мужа, вдруг ее глаза загорались каким-то странным блеском, точно у собаки, которая не знает пощады. Ломили кости, ныла спина, разрывалась от боли грудь, а Аксинье и в голову не приходило о лучшей доле. Другая жизнь теперь для нее была бы невозможна, — она так сжилась с положением забитой, что изменение ее участи повлекло бы за собой или смерть, или помешательство. А здесь она не многим отличалась от своих соседок, которые прошли ту же суровую школу.

Так проходила жизнь Ваньки — вечно впроголодь, в боязни побоев, без всякого приветливого слова. Двум сестрам его жилось легче.