Левитов [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

мучеников с их кровавыми ранами; об их жертвенной крови неустанно шепчут и плачут листья развесистых кленов и белых берез», и деревья эти «нежно лелеют уснувшее горе». Засыпает усталое горе в объятиях родной степи. Правда, у нее есть и свой нестерпимый зной, который говорит, что и природа, изнывающая в жару и бреду, имеет свои муки, неведомые людям, что существует некое общее страдание вселенной; и тогда страшно в степи то, что она – такой пейзаж, которого живое не оживляет и который навеки останется в своей мертвой недвижимости; и на бедные, беззащитные человеческие головы низводит палящий зной губительные солнечные удары.

Нежная и певучая душа Левитова, в помыслах своих обращенная к прекрасной праздничности бытия, но властью фактов обреченная изнемогать в грубых буднях действительности, находит себе проблески отдыха не только в природе, но и среди людей, среди детей, чьи «ребячьи думы», радости и страдания вообще так близки и дороги его доброте. И вот, горбун-Петрушка защищает в деревенской школе девочку Анюту от побоев, с помощью которых сельская педагогия вбивает в головы начинающих питомцев «таинственные, как сельская дубрава, азы»; он голубит свою девочку и для нее играет на балалайке, со струн которой льется частый «музыкальный ливень»; и когда ей было четырнадцать, а ему восемнадцать лет, они вместе переплывали реку, чистые, целомудренные, русские Павел и Виргиния. Или крестьянская девушка Саша, обвеянная всей поэзией суеверий, примет и преданий, бегает по лесам и полям, «как богиня-охотница античного мира», и чувствует себя привольно среди птиц и букашек, которые все лето «так сладко и никому не мешая, на разные манеры, жужжат про цветы – про это высшее выражение грации и беззлобия на земле, проклятой в делах своих». Среди проклятий и воплей, на черной земле, в разгаре ее трудов и будней, праздничными коврами расстилаются благословенные в своей праздности цветы, и когда носится около них грациозная и легкая «нимфа Рощенских полей и лесов», то кажется порою, что это – именно сказочная нимфа, а не крестьянская девушка Саша; навеки упала преграда между буднями и праздником, между прозой и поэзией, между Wahrheit и Dichtung (Действительность и поэзия (нем.)).

Идиллическая любовь детей, трагедии трогательные, неиссякаемая доброта и сердечность, проявляемые не только автором, но и многими из его героев, простыми, добродушными русскими людьми, – все это идет со страниц Левитова с такою же силой, как и «безобразный гомон», кунсткамера всяческой уродливости, Минотавр города, поглощающий деревенские жизни. «Острая, едкая пыль Москвы служит для пешеходов каким-то громадным полотном, по которому, самым понятным для наблюдательного глаза образом, выводится бесчисленное множество узорчатых иероглифов о людской суете». У нашего автора – именно эти узорчатые иероглифы на жизненной пыли, множество людей, разнообразие встреч, и он рисует их яркими чертами, он говорит о них в колоритном, хотя и не всегда выдержанном, стиле. Его изображения подавляют, и мучительно делается в этой атмосфере пьянства и драки, бедности и порабощения, среди «кабацкою человечества», представители которого употребляют водку «именно такою, какой она вышла из рук матери-природы, т. е. отца-откупщика», и символически, на всю улицу, громко выкликают: «Где ты тут, каб-а-ак?» И он отзывается, всегда услужливый, всегда гостеприимный, и топит в своем хмельном чаду так много потенциально красивого, так много человеческих возможностей. Предтеча Максима Горького, сам «горемычный плебей» и ничем плебейским не гнушающийся, Левитов небрезгливо спускается в самые низины общежития, живописует бывших людей, теперешних босяков, которые, как и он, «имеют право любить выпивку». «В колеблющихся волнах ночного мрака», с опущенной на грудь головою, тяжело несущей думы «о невыносливых плечах, о погибших жизнях, об обманутых надеждах», идет он по улицам города, и резкий ветер, забравшись к нему «в самую душу, дотерзывает там истощенное различными червями существование» и гонит его в трактир «Крым». Сюда пришел он, бесприютный, физически и нравственно бездомный, «с тою целью, чтобы смотреть целую ночь многоразличные виды нашего русского горя, чтобы, смотря на эти виды, провесть всю ночь в болезненном нытье сердца, не могущего не сочувствовать сценам людского падения, – чтобы скоротать эту ночь, молчаливо беснуясь больною душой, которая видит, что и она так же гибнет, как гибнет здесь столько народа». О всяком горе он поэтому, не вымышляя, может рассказывать от первого лица – так сроднился он, как человек, с каждой скорбью. Горе сел, дорог и городов, тоска степей и всей беспредельной русской земли нашли себе в нем певца, но с голосом надтреснутым и лиру, но со струнами надорванными.

Сам придавленный злополучием, он жаждал спасения, этот несчастный пловец жизненной пучины, этот «водолаз» человеческого страдания, своего и чужого, поневоле нырявший за ним на самое темное дно реальности; и когда всякие