Часть четвертую я слушал необычайно долго (по сравнению с предыдущей) и вроде бы уже точно определился в части необходимости «взять перерыв», однако... все же с успехом дослушал ее до конца. И не то что бы «все надоело вконец», просто слегка назрела необходимость «смены жанра», да а тов.Родин все по прежнему курсант и... вроде (несмотря ни на что) ничего (в плане локации происходящего) совсем не меняется...
Как и в частях предыдущих —
подробнее ...
разрыв (конец части третьей и начало части четверной) был посвящен очередному ЧП и (разумеется, кто бы мог подумать)) очередному конфликту с новым начальственным мразматиком в погонах)). Далее еще один (почти уже стандартный) конфликт на пустом месте (с кучей гопников) и дикая куча проблем (по прошествии))
Удивила разве что встреча с «перевоспитавшейся мразью» (в роли сантехника) и вся комичность ситуации «а ля любовник в ванной»)) В остальном же вроде все как всегда, но... ближе к середине все же наступили «долгожданные госы» и выпуск из летного училища... Далее долгие взаимные уговоры (нашего героя) выбрать «место потеплее», но он (разумеется) воспрининял все буквально и решил «сунуться в самое пекло».
Данный выбор хоть и бы сделан «до трагедии» (не буду спойлерить), но (ради справедливости стоит сказать, что) приходится весьма к месту... Новая «локация», новые знакомые (включая начальство) и куча работы (вольно, невольно помогающяя «забыть утрату»). Ну «и на закуску» очередная (почти идиотская) ситуация в которой сам же ГГ (хоть и косвенно, но) виноват (и опять нажравшись с трудом пытается вспомнить происходящее). А неспособность все внятно (и резко) проъяснить сразу — мгновенно помогает получить (на новом месте службы) репутацию «мразоты» и лишь некий намек (на новый роман) несколько скрашивает суровые будни «новоиспеченного лейтенанта».
В конце данной части (как ни странно) никакого происшествия все же нет... поскольку автор (на этот раз) все же решил поделиться некой «весьма радостной» (но весьма ожидаемой) вестью (о передислокации полка, в самое «пекло мира»)).
Часть третья продолжает «уже полюбившийся сериал» в прежней локации «казармы и учебка». Вдумчивого читателя ожидают новые будни «замыленных курсантов», новые интриги сослуживцев и начальства и... новые загадки «прошлого за семью печатями» …
Нет, конечно и во всех предыдущих частях ГГ частенько (и весьма нудно) вспоминал («к месту и без») некую тайну связанную с родственниками своего реципиента». Все это (на мой субъективный взгляд)
подробнее ...
несколько мешало общему ходу повествования, но поскольку (все же) носило весьма эпизодический характер — я собственно даже на заморачивался по данному поводу....
Однако автор (на сей раз) все же не стал «тянуть кота за подробности» и разрешил все эти «невнятные подозрения и домыслы» в некой (пусть и весьма неожиданной) почти шпионской интриге)) Кстати — данный эпизод очень напомнил цикл Сигалаева «Фатальное колесо»... но к чести автора (он все же) продолжил основную тему и не ушел «в никуда».
Далее — «небрежно раздавленная бабочка Бредберри» и рухнувший рейс. Все остальное уже весьма стандартно (хоть и весьма интересно): новые залеты, интриги и особенности взаимоотношения полов «в условиях отсутствия увольнений» и... встреча «новых» и «бывших» подруг ГГ (по принципу «то ничего и пусто, то все не вовремя и густо»)) Плюсом идет «встреча с современником героя» (что понятно сразу, хоть это и подается как-то, как весьма незначительный факт) и свадьма в стиле «колхоз-интертеймент представляет» и «...ах, эта свадьба пела и плясала-а-а-а...» (в стиле тов.П.Барчука см.«Колхоз»)).
Концовка (как в прочем и начало книги) «очередное ЧП» (в небе или не земле). И ведь знаю что что-то обязательно будет... И вроде уже появилось желание «пойти немного отдохнуть» после части третьей... Ан нет!)) Автор самым циничным образом «все же заставил» поставить следующую часть (я то все слушаю в формате аудио) на прослушку. Так что слушаем дальше (благо пока есть «что поесть»))
постоянно о ком-то заботились, кому-то помогали.
Уезжая из Кисловодска, он записывает: «Тоска. Здоровья не поправил. Время провел праздно. Отбился от работы. Потерял последние остатки самоуважения и воли. Мне пятьдесят лет, а мысли мои мелки и ничтожны. Горе (смерть маленькой дочки Мурочки. — В.К.) не возвысило меня, а еще сильнее измельчило. Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы — я без гроша денег, без имени, „начинающий автор“. Не сплю от тоски. Вчера был на детской площадке — единственный радостный момент моей кисловодской жизни. Ребята радушны, доверчивы, обнимали меня, тормошили, представляли мне шарады, дарили мне цветы, провожали меня, и мне все казалось, что они принимают меня за кого-то другого». Последняя фраза знаменательна. Чувство двойственности сопровождало его всю жизнь. Он находит его не только у себя, но и у других. Недаром из многочисленных разговоров с Горьким он выделяет его ошеломляющее признание: «Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с новой властью приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя».
Проходит немного лет, и эту вынужденную двойственность он находит в поведении и в произведениях Михаила Слонимского: «Вчера был у меня Слонимский. Его „Средний проспект“ разрешен. Но рассказывает страшные вещи». Слонимский рассказал о том, как цензура задержала, а потом разрешила «Записки поэта» Сельвинского и книгу Грабаря. «В конце концов задерживают не так уж и много, но сколько измотают нервов, пока выпустят. А задерживают немного, потому что мы все так развратились, так „приспособились“, что уже не способны написать что-нибудь не казенное, искреннее. Я, — говорил Миша, — сейчас пишу одну вещь — нецензурную, которая так и пролежит в столе, а другую для печати — преплохую». На других страницах своих записок Корней Иванович рассказывает о множестве других бессмысленных решений ужесточающейся с каждым годом цензуры.
Но дальше этого профессионального недовольства одним из институтов советской власти он не идет. И даже этот разговор кончается сентенцией, рассчитанной на то, что ее прочтут чужие глаза: «Поговорив на эти темы, мы все же решили, что мы советские писатели, так как мы легко можем представить себе такой советский строй, где никаких этих тягот нет, и даже больше: мы уверены, что именно при советском строе удастся их преодолеть».
Только страх мог продиктовать в тридцатых годах такую верноподданническую фразу. Она объясняет многое. Она объясняет, например, тот поразительный факт, что в дневнике, который писался для себя (и, кажется, только для себя), нет ни одного упоминания об арестах, о процессах, о неслыханных насилиях, которым подвергалась страна, кажется, что все интересы Корнея Ивановича ограничивались только литературными делами. В этом есть известное достоинство: перед нами возникает огромный, сложный, противоречивый мир, в котором действуют многочисленные развивающиеся, сталкивающиеся таланты. Но общественный фон, на котором они действуют, отсутствует. Литература — зеркало общества. Десятилетиями она была в Советском Союзе кривым зеркалом, а о том, что сделало ее кривым зеркалом, упоминать было не просто опасно, но смертельно опасно. Невозможно предположить, что Корнея Ивановича, с его проницательностью, с его талантом мгновенно «постигать» собеседника, с его фантастической преданностью делу литературы, не интересовало то, что происходило за пределами ее существования. Без сомнения, это была притворная слепота, вынужденная террором.
И кто знает, может быть, не так часто терзала бы его бессонница, ели бы он не боялся увидеть во сне то, что окружало его наяву.
Я не надеюсь, что мне удалось рассказать об этой книге так, чтобы читатель мог оценить ее уникальность. Но, заранее сознаваясь в своей неудаче, я считаю своим долгом хоть кратко перечислить то, что ему предстоит узнать.
Он увидит Репина, в котором великий художник соединялся с суетливым, мелкочестолюбивым и, в сущности, незначительным человеком. Он увидит Бродского, который торговал портретами Ленина, подписывая своим именем холсты своих учеников. Он увидит трагическую фигуру Блока, написанную с поражающей силой, точностью и любовью, — история символизма заполнена теперь новыми неизвестными фактами, спор между символистами и акмеистами представлен «весомо и зримо».
Он познакомится с малоизвестным периодом жизни Горького в начале двадцатых годов, когда большевиков он называл «они», когда казалась, что его беспримерная по светлому разуму и поражающей энергии деятельность направлена против «них».
Меткий портрет Кони сменяется не менее метким портретом Ахматовой — и все это отнюдь не «одномоментно», а на протяжении лет.
Я знал Тынянова, казалось бы, как самого себя, но даже мне никогда не приходило в голову, что он «поднимает умственно нравственную атмосферу всюду, где появляется».
Я был близким другом Зощенко, но
Последние комментарии
22 часов 3 минут назад
1 день 7 минут назад
1 день 21 часов назад
1 день 21 часов назад
2 дней 3 часов назад
2 дней 7 часов назад