Последний мир [Кристоф Рансмайр] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Пьяцца-дель-Моро. Из комнаты с балконом, где заперся Назон, тянулся тонкий дымок. Пепел хлопьями летел из распахнутых окон, а в передней, среди багажа и световых узоров, которые оставило на мраморном полу предвечернее солнце, сидела и плакала женщина. То был последний день Назона в Риме.

Как смерть отворяет порой закрытые наглухо дома и впускает туда не только родных и друзей, но и наемных плакальщиков, любопытных и даже равнодушных чужаков, так и спрятанный за кипарисами и пиниями дом на Пьяцца-дель-Моро был в эти дни распахнут настежь известием, что Назон должен отправиться в ссылку. Хотя трусливых беда разогнала и они здесь не появлялись, на лестницах и в салоне все равно царила толчея дома скорби. Приходили и уходили те, кто хотел попрощаться, а с ними приходили и уходили продавцы лотерейных билетов, попрошайки и уличные мальчишки, предлагавшие букеты лаванды и тащившие со столов бокалы, а из витрин — серебро. Никто не обращал на это внимания.

Бледный, с черными руками, Назон тогда лишь после долгих уговоров открыл дверь своего кабинета: синий ковер был, словно снегом, запорошен пеплом; на столе, интарсии которого от жара закрутились этакими деревянными кудрями, сквозняк листал обугленную пачку бумаг; связки тетрадей и книги тлели на полках и в нишах; одна стопка еще горела. Назон, видимо, ходил по комнате с огнем, поджигая рукописи, как церковный служка ходит с фитилем от одного канделябра к другому; он подпалил свои заметки и манускрипты прямо на тех местах, куда в иные, счастливые времена сам бережно и любовно их положил. Назон был невредим. Его труд стал пеплом.

Пифагор опустил голову на колени и, казалось, ничего не слышал и не понимал из того, о чем Котта рассказывал. Котта придвинул к темноте под лестницей стул и сидел там, молча ожидая, когда слуга посмотрит ему в глаза.

Конечно, пожар на Пьяцца-дель-Моро поглотил только Назоновы рукописи. Те из его элегий и повествований, что были опубликованы, овеяны славой и подвергнуты нападкам, к тому времени давно уже были укрыты в хранилищах государственных библиотек, домах его читателей и в архивах цензуры. В газетном комментарии из Падуи, конфискованном сразу после выпуска, написали даже, что Назон устроил этот пожар лишь затем, чтобы огненным знаком выразить протест против запрета на свои книги и изгнания из римского мира.

Но трактовок было великое множество. Костер из книг — человек содеял это со злости, в отчаянии и беспамятстве. Акт благоразумия — человек понял правоту цензуры и собственными руками истребил двусмысленное и неудачное. Мера предосторожности. Признание вины. Обманный маневр. И прочая, и прочая.

При всех домыслах это сожжение осталось таким же загадочным, как и причина ссылки. Власти отмалчивались или прибегали к пустословью. А поскольку некий манускрипт, который долгое время полагали в надежных руках, за все эти годы тоже не объявился, в Риме мало-помалу начали догадываться, что пожар на Пьяцца-дель-Моро был не отчаянным поступком и не огненным знаком, а самым настоящим уничтожением.

Глава вторая

Лилипут Кипарис объявился в полдень, возникнув из пыльных туч приморской дороги, из первой, студеной пыли этого года. В фургоне, запряженном парой буланых, Кипарис, как и в минувшие лета, правил вдоль берега, выводил кнутом в воздухе свистящие, путаные знаки и громко оглашал Томам имена героев и прекрасных женщин: так лилипут еще издали возвещал услады, боль, и скорбь, и все страсти, которые во тьме ближайших вечеров будут по его мановенью мерцать на облезлой белой стене скотобойни. Кипарис-киношник приехал. Но была весна. В погребке кабатчика или в зареве горна, в мелочной лавке Молвы или в сумраке амбара — там и здесь в Томах люди бросали свои дела, выходили на крыльцо либо отворяли окошко и растерянно вглядывались в медленно наплывающие клубы пыли. Киномеханик. Кипарис впервые приехал весной, а не в августе.

Как в минувшие лета, за упряжкой и на этот раз брел тощий, усталый олень, длинной веревкой привязанный к фургону. В приморских деревнях лилипут неизменно демонстрировал этого оленя как царя среди животных своей родины, которая, по его рассказам, находилась где-то у подножий Кавказа; под звуки трескучего марша он заставлял оленя плясать на задних ногах, а после этакого кунштюка часто притягивал к себе его тяжелую голову, что-то шептал ему в ухо на странном мягком языке и год за годом продавал сброшенные рога тому из деревенских, кто больше даст, — какому-нибудь собирателю трофеев, для которого эти рога обращались в символ и опору неутолимой охотничьей страсти. Ведь в полных шипов и колючек непроходимых лесах здешнего прибрежья оленей не водилось.

На площади, перед лавкой Молвы, толпились у повозки киномеханика старики и бездельники, да кой-какие пепельные личины из береговой процессии, да чумазые, боязливые дети. Батт, сын Молвы, нюхал дымящиеся бока лошадей, ладонью утирал взмыленные морды. Почему ж так рано, говорили-вопрошали в толпе,