Гидроцентраль [Мариэтта Сергеевна Шагинян] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

этого, но страшно, до чрезвычайности обиделся на рыжего. Что–то в тоне гостя, в голосе, что–то не высказанное, но подразумеваемое говорило ему, что в словах рыжего есть намек на его, Аршака Гнуни, картины, что рыжий успел посмотреть эти картины и они ему не понравились; и стоят они оба, рыжий и художник, на разных полюсах, но рыжий воображает его мазилкой, бездарностью. Он даже лицом исказился, он задыхался от сотни аргументов, которые мог бы сейчас привести, он припомнил примеры, которыми побивал «тупиц», когда спорил с ними, не на открытых дискуссиях, — разве там ахровцы дадут говорить, а в мастерских, у полотен, в рабочей обстановке художника. Не понимает народ простой логики.

— Понимаете вы, что живое не стоит на месте, что искусство, как все живое, расти должно, развиваться должно, а не повторять уже пройденное, не топтаться, как Вампука, на месте? Много вы понимаете в моих картинах!

Рыжий между тем встал и приподнял крышку над кастрюлей, откуда ударил вдруг горячий пар и запах вареной картошки с луком. Кончиком сломанного ножа он захватил щепотку серой крупной соли и бросил ее в кастрюлю.

— Во–первых, — торжественно ответил он, — картошка готова. Во–вторых, вы сами спросили меня, как я ем. И я начал рассказывать вам, как я ем, а вы не даете договорить.

— Ладно. Продолжайте.

Запах умиротворил Аршака Гнуни. Он даже помог рыжему отыскать две жестянки вместо тарелок и принял из рук его благоухающую порцию блюда, которое рыжий назвал «классическим». Оба начали есть, наслаждаясь едой.

— Кузьмин тогда правду сказал. Нет «труда вообще». Вот сейчас, при советской системе, я на месте, я вправе трудиться счастливо, я не стыжусь страстно любить труд, я смею расточать себя, сколько сил хватит. И во мне все шлюзы подняты, потоком бьет сила. Кажется, хватит энергии на всю работу в Советской стране. Жадность необъятная — так сразу и стал бы зараз землю копать, камни класть, станок заводить, на сцене петь, детей учить, чертежи делать, в газете писать, булки печь.

— Может, и картины мои писать?

— И картины ваши писать. Тут, знаете, тоже все очень просто. Мы с вами из класса бывших людей, живших на прибавочную стоимость. Нас с детства не приучили уважать главные потребности человечества. Потому и мудрим мы, и путаем, и вообще не то и не так ищем. А ведь искусство — уменье видеть основные потребности человеческие, коснуться их до корней. Тогда и само искусство становится потребностью.

— Ну, а что вы считаете этой вашей главной потребностью, позвольте спросить? Хлеб, спанье, детей рожать?

— Вы, кажется, думаете, что все это очень плохо? — с удивлением спросил рыжий. — И еще, может быть, думаете — оно «устарело», стало банальным? А как же у Гете: «Лишь тот имеет право на свободу, кто завоевывает каждый день ее»? Или: «Тому вас не познать, о силы всеблагие, кто никогда свой хлеб в слезах не ел»? Это ведь не просто так сказано, это конечный итог длинной жизни мудрого человека. Хлеб — значит труд, спанье — это отдых, дети — это любовь… И еще — борьба, познанье, творчество, дружба… — Тут рыжий как–то интимней подвинулся к художнику, словно сконфуженный слишком большой теплотой, зазвучавшей сейчас в голосе его. — Люди, ей–богу, лучше, чем о них думают. Люди всегда хотят настоящего. Возьмите хоть нас с вами — знакомы два часа, встретились на улице, по имени друг друга едва знаем, а вы привели меня в гости к себе, и говорим мы о самых для нас дорогих вещах.

— Скажите честно: считаете вы меня бездарным? — неожиданно спросил Аршак.

— Нет, я думаю — вы талантливы. Но вы еще неверно, не так живете. И потому не нашли дороги.

— Как так — неверно живу? Я искренен. Я не нарочно, я не могу иначе.

Это был самый последний аргумент в арсенале художника–лефа. К собственному удивлению, он произнес его без жара, без прежней строптивости.

— Удивительное дело, — в раздумье ответил рыжий, — когда речь идет о росте врача или инженера, человек определенно считает, что переходит от незнания к знанию, двигается, меняется, совершенствуется. Он считает положительным, что еще вчера думал так, а уже сегодня думает иначе. А вот начнешь говорить с художником — «я так устроен», «я иначе не могу», «я искренен». Да вы что — окаменели раз навсегда? Уверены, что это — вы окончательный? А учиться — ну хотя бы нашей новой жизни? Хотя бы по газете, — в газету вы, между прочим, заглядываете? И потом — задайте себе внутренне, без свидетелей, вопрос, что вам дороже, натура или манера, предмет вашей работы или заранее предрешенный подход к ней? Да и сами ли вы еще нашли эту манеру, выстрадали этот подход — тоже еще вопрос. Ни в чем нет столько подражательности, сколько в оригинальничанье, и, честное слово, легче всегда подражать именно оригинальному!

— Одно я вам заявляю, — дремотно пробормотал художник, — ахровцы — ерунда. Серятина. Мерзость. Не признаю. — От солнца или от еды, но его уже разморило и стало клонить ко сну.

— Это — пожалуйста! — согласился и рыжий. Задремывал и он, клоня на руку рыжую голову,