Люди и нравы Древней Руси [Борис Александрович Романов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

постановка опыта мозаичной реконструкции древнерусской жизни с помощью комбинированного применения ряда приемов.

Один прием напрашивался сам собой — при работе над летописными текстами. После того, что сделано в изучении русского летописания А. А. Шахматовым (в плане литературоведческом) и А. Е. Пресняковым и М. Д. Приселковым (в применении к задачам исторического построения), мне оставалось только отказаться от «протокольной» трактовки летописных повествований в наивно-реалистическом роде и применить к ним метод литературного анализа, рассматривая их не как счастливо сохранившееся подобие «газетной» (хотя и бедной) хроники, а как литературное произведение данной исторической секунды, отразившее прежде всего именно эту секунду с ее злобами дня, полемиками, тенденциями и борениями, трактуя автора летописной записи как одного из тех «людей», которых я имею в виду в моем исследовании, то есть как безымянное действующее (в данном случае — пишущее) лицо. Беря летописный текст как призму, через которую преломляется прежде всего литературный факт, я позволяю себе осторожно пользоваться силуэтными отображениями в этом тексте так называемых исторических фактов.

Второй прием, в известной мере аналогичный первому, я применяю к юридическим памятникам — преимущественно к «Русской Правде». Это прием литературной трактовки литых юридических формул — я задаюсь каждый раз вопросом, какие конкретные варианты житейских ситуаций имелись в виду авторами этих памятников. Памятуя крылатые слова Ключевского: «Русская Правда — хорошее, но разбитое зеркало русского права XI–XII веков», я думаю, что они применимы не только к праву, но и ко всему многообразию реальной жизни, которую законодатели тщились уложить в прокрустово ложе своей воли. Только точнее бы сказать не о зеркале, а опять же о призме.

Третий прием требует некоторого пояснения.

Мне с самого начала была видна неизбежность распределения моего материала («людей», их «быта» и «нравов») по отстоявшимся социальным категориям: народные массы, вовлеченные в сеньорию (челядь), они же, оставшиеся в составе общины (смерды), и феодалы двух видов — светские и церковные. Но это грозило придать всему построению статический характер. Чтобы этого не случилось, мне представилось необходимым ввести в композицию каждой главы мотив динамики во времени. А кроме того, передо мной вставала облеченная в плоть и кровь фигура субъекта, способная к социальной передвижке — на деле или в потенции, все равно. В сложном и извилистом ходе этого процесса, завязывающего и рвущего узлы в жизни «людей», есть своя не только продольная, во времени, но и, так сказать, поперечная динамика, мятущая людей как в географическом, так и в социальном пространстве — пока их прочно не прибьет к тому или иному берегу, общественному стандарту. А раз так — стоило задаться вопросом: неужели в литературе эпохи не отразилась жизненная ситуация, когда резко менялся социальный статус человека?

В поисках подобных ситуаций бесполезно идти привычным путем. И я решил реконструировать человека, недостававшего среди вовлеченных в мое исследование «людей», — я решил реконструировать читателя, на которого было рассчитано произведение и для которого оно имело животрепещущий интерес. Этот прием, если бы он удался, позволил бы мне ввести найденный культурно-исторический тип в мое изложение как действующее лицо и как своего рода реактив при пользовании теми или иными историческими памятниками с их стандартными формулировками. Я попробовал применить этот прием к произведению, которое еще в давние времена задело мое воображение, — к «Слову Даниила Заточника», довольно позднему, но зато итоговому и разностороннему, острому и вдумчивому «человеческому документу» из литературного наследия эпохи (XII–XIII века).

Не только анализ содержания «Слова», но и родство его с отдельными элементами современных ему русских памятников привели меня к построению понятия под условным названием «заточничества» (ничего общего не имеющего с представлением о «заточении» куда бы то ни было) как широко распространенного общественного явления XII–XIII веков. И я на протяжении всего моего изложения пользуюсь реконструируемой мною силуэтной фигурой читателя «Слова» («заточника», «заточников»). Это не предусмотренная никакими юридическими стандартами разновидность субъекта процесса классообразования (а часто его жертва), это фигура, которую конкретная историческая случайность может поставить в то или иное общественное положение в зависимости от обстоятельств. Само же содержание «Слова Даниила Заточника» служит мне еще одной призмой, через которую преломилось немало картин русской жизни XII–XIII веков.

Таковы приемы, которыми я пользовался в своих исследованиях. Сочетание этих приемов отразилось как на композиции книги, так и на ее содержании.

В первой главе («Мизантроп» XII–XIII веков) дан анализ «Слова» и