Избранные исторические произведения [Дмитрий Михайлович Балашов] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

постриглась.

– Бедна!

– А уж побыла за нецистым, дак!

– Никак едут! – вдруг молвила Ульяния, отрываясь от шитья. И побелела, откинулась в кресле:

– Олекса! Чуяло мое сердце!

Все побросали работу. Поднялся переполох.

– Онфимка, Онфимка где? – звала Домаша, непослушными пальцами накидывая епанечку. Янька кинулась стремглав за Онфимом.

– Ох, батюшки!

– Сына, сына возьми! – подтолкнула Домашу опомнившаяся Ульяния. Сама, прикрикнув на заметавшуюся девку, истово перекрестилась на иконы, вздохнула, неспешно двинулась встречать.

Олекса уже разворачивался во двор. Заскрипели, распахиваясь, створы ворот, метнулось радостно-испуганное лицо – сгоряча не узнал, кто такая, заторопился, забилось сердце, и, пока вылезал, увидел, понял – весь дом уже на ногах.

Янька и Онфимка выскочили на крыльцо:

– Батя, батя!

Унеслись в дом. В сенях встретила прежде мать, ткнулась в грудь, всхлипнула.

– Радость у нас, Олекса!

Отступила, седая, сияющая, строгая, повела очами на невестку, скрещивая руки. Домаша стояла, вся трепетно подавшись вперед. Шагнул Олекса, бережно принял теплый живой сверток. Грудным, звенящим, срывающимся голосом подсказала:

– Сын, Олекса! – и тоже заплакала.

Олекса посмотрел на крохотное личико, большие бессмысленные глаза тенью прошло воспоминание о первенце, умершем до года, – бережно отдал.

Мать приняла ребенка. Обнял жену, огладил по голове и плечам загрубевшей рукой. Теперь дети. Они уже прыгали от нетерпения, ждали очереди: восьмилетняя Янька и шестилетний Онфим. Тут так и повисли на руках.

Подросли!

– Ты, Янька, гляди невестой скоро будешь!

– Онфима пора грамоте учить! – отозвалась мать.

– С сенами управимсе, а там и за псалтырь, а?

– А я уже буквы знаю, ты мне, тятя, буквицу купи, а то Янька не дает свою!

– Все деретесь? Ужо куплю!

Только четырехлетняя Малуша пряталась, забыла отца и теперь глядела боязливо. Подхватил и ее, поднял. Испугался вдруг: заплачет? Нет, нерешительно потрогала она курчавую бороду, улыбнулась, ручонками закрыла лицо.

– Ишь скромница!

Вступили в горницу. Уселись: сперва мать, потом Олекса, потом Домаша.

Девка (отметил: новая, верно, для ребенка взяли) во все глаза – даже рот раскрыла, – заглядевшись на Олексу, приняла маленького, убежала в заднюю горницу.

– Как окрестили?

– Лукой, по деду. Тебя не дождались.

– Ин добро. Девка чья?

– Деревенская, Трофима, сапожника, сродственница.

– Трофимки… косого? А, знаю! Как звать-то?

– Ховрой.

– Ну зови Станяту ко столу! А там и в баню!

– Велеть? – привскочила Домаша.

– Вели, – отозвалась мать, – девок пошли…

Другое в это время на дворе. Любава, в кожаных выступках на босу ногу, помогает Станяте закатывать под навес сани, распрягать и заводить в конюшню лошадей, то и дело руками, будто нечаянно, натыкаясь на руки Станяты, бессовестно обжигая карими глазами.

– Соскучила без тебя, сил нет!

– Ну! – Станята хмурился и улыбался вместе. – Скажи, по Олексе разве!

– Станя!

Пятясь, потянула за рукав в конюшню, обвила руками за шею:

– Глупый! То когда уже было, глупый… Купец мой! (Знала, чем задеть.)

– Мне купечества видать, как свиньи неба.

– Будешь!

Тряхнула головой, так что звякнули серебряные кольца в волосах, притопнула твердыми выступками:

– Увидишь, сделаю!

Не удержался Станята, стиснул, так что кости затрещали.

– Хмель ты, чистый хмель! Иди, коней надо поставить. Баню нам сготовь!

– Сейчас!

Расхохоталась, убежала. Маленькая девка просунула носик в конюшню.

– Станята! Тебя хозяин ко столу кличет!

– Иду!

Закусили сижком, шаньгами, выпили по чаще домашнего меда.

Похохатывая, перебивая друг друга, рассказывали, как свалили кабана. Жена, сияющая от каждого взгляда Олексы, стала прибирать со стола.

О серьезных делах Олекса пока не говорил. Тяжело дался этот путь!

Колыванцы стали до того несговорчивы, что не на шутку задумался он: как дальше? А князю и горя мало. А посадник что думает? Свой ведь, с нашей, торговой стороны, Михаил Федорович. И терем его недалеко стоит, со сеней маковка видна.

Отпустив Станяту (Домаша, прибрав, тоже вышла), остался вдвоем с матерью за чашей с медом. Разом перестал хохотать, вдруг почувствовал, что устал с дороги, задумался. Исподволь, осторожно разглядывал мать: сдала, резче легли морщины у носа, запал рот, вся стала как словно суше… Никак и брови уже поседели? Вот уж у самого дети растут, а все не может представить Олекса, как будет жить без матери. Давно ли, кажется, уводила она его, обиженного, плачущего, за руку со двора, когда, бывало, в перекорах уличных стыдили соседи: «Чужим добром разжились! Лука-то ваш с Мирошкина разоренья только и поправился!»

Причесывая разлохмаченного, в перемазанной рубашонке меньшого своего, Ульяния вытирала ему подолом мокрый нос и, строго сводя брови, приговаривала:

– Собаки! Собаки и есть!