Аракчеевский подкидыш [Евгений Андреевич Салиас] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

берегов, частью покрытых мелколесьем.

— Вот и приехали, — тихо проговорил Шумский как бы сам себе и слегка взволнованным голосом. — Может в последний раз.

Авдотья вздохнула и ничего не ответила, но через несколько минут украдкой достала платок и стала сморкаться.

— Ты опять плакать, — выговорил Шумский. — Удивительный народ, бабы, то есть женщины. Как это вы можете реветь без конца все из-за одного и того же предмета. Ну, поплакала, обмочила слезами какой предмет со всех сторон. Ну, и довольно. А как же без конца-то?..

Очевидно молодой человек хотел пошутить, но голос его был грустный и хриплый.

— Михаил Андреевич, голубчик, Мишенька, — заговорила Авдотья. — Еще время одуматься. Не губи себя! Повидайся и уезжай опять в Питер. Ведь не уйдет. Всегда можешь с ними перетолковать. А ну как потом сам раскаешься.

— Матушка, — угрюмо и сурово отозвался Шуйский, — ведь я от тебя эти самые слова несколько сот раз слышал, а может и тысячу. Что же ты все повторяешь одно и то же. Сто раз ты всякими святыми угодниками мне божилась даже не начинать снова этого разговора. И никуда твоя божба не привела. Лучше погляди, за нами ли брички.

Авдотья вытерла глаза и, опустив каретное стекло, высунулась в окно.

— Нет никого, — ответила она, снова садясь, — должно отстали.

— Так вели этому олуху обождать, — отозвался Шумский.

Авдотья снова высунулась и велела ямщику остановить лошадей.

Когда экипаж стал, мужик слез с козел, обошел свой четверик и, поправив кое-что в сбруе, снова лениво полез на место.

Шумский сидел недвижно и задумчиво смотрел в окно на полумесяц.

Авдотья искоса поглядывала на него, хотела заговорить, но боялась.

Через несколько мгновений две брички, запряженные тройками, приблизились к ожидавшей их карете. В передней сидели рядом две фигуры, в которых было что-то странное на вид. Всюду, где проехали они днем, народ невольно заглядывался на них, замечая что-то особенное.

При взгляде даже поверхностном на эти лица видно было, что эти путники находятся в исключительном нравственном состоянии.

Это были: Пашута и ее брат Копчик.

Шумский, давно собиравшийся послать в Гру́зино виновных, рассудил, наконец, привезти их сам, но теперь, приближаясь к вотчине графа, молодой человек еще не решил мысленно их судьбу и сам не знал, что он скажет о них Аракчееву. Просто ли привез он обратно его двух крепостных людей или же он скажет все, иначе говоря, обречет их на всякие пытки.

Во второй бричке ехал Шваньский, а с ним рослый солдат, взятый в Петербурге про всякий случай. Один Шумский знал, зачем он приказал Шваньскому запастись таким адъютантом. Он опасался, что дорогой Пашута и Копчик сбегут, предпочитая сделаться беглыми, нежели возвращаться в кабалу графа и его любимицы.

Когда спутники подъехали, все три экипажа двинулись далее и, проехав около четверти версты, остановились на берегу, где был перевоз. Паром при их появлении отчалил к ним с противоположной стороны, где высились и белели здания и собор пресловутой Аракчеевской «мызы».

II

Шумский не сразу решился ехать в Гру́зино. За последнее время в его доме в Петербурге было мертво тихо. Около недели в его квартире жизнь, казалось, ничем не проявлялась и как бы замерла. Несмотря на то, что в квартире было до десяти душ обитателей, тишина никем и ничем не нарушалась по целым дням.

Ввечеру все окна на улицу были темны, и только в угловой комнате-спальне виднелся свет. Шумский никуда не выезжал и никого не принимал. Он сказывался больным, но был в состоянии, конечно, во сто крат худшем, чем самая трудная болезнь. Его рассудок долго никак не мог свыкнуться с тем, что громовым ударом разразилось над ним.

Мысль, что его кормилица и нянька, хотя страстно любящая его со дня рождения, но глупая и нелепая баба, к тому же крепостная холопка, вдруг оказалась его родной матерью, эта мысль страшным гнетом давила разум и сердце, но не укладывалась ни в мысли, ни в чувства. Сознание возмущалось фактом.

Шумский надломленный, разбитый, не только нравственно пораженный, но совершенно уничтоженный, в первые дни не приходил в озлобление, у него не было вспышек ненависти и злобы, была одна беспомощность. Он был как бы смертельно ранен и к тому же убежден, что не найдет в себе средств бороться, что не сможет силой воли справиться с этой смертельной раной и выздороветь.

По сто раз в день повторял он мысленно или шепотом:

— Холоп крепостной! Хам!.. Да. Вот такое же хамово отродье, как Копчик и другие. Что толку, что артиллерийский офицер и флигель-адъютант… Дворянин, но из холопов!

Иногда закрыв лицо руками, он, как ребенок, тоскливо капризным голосом приговаривал:

— Да не хочу я этого, не хочу…

После того рокового мгновенья, когда Авдотья, почти бросившись ему в ноги, объявила ему, что она ему мать, Шумский двое суток не видал ее, ибо не мог заставить себя повидаться.

Сотни всяких самых нелепых намерений, мыслей И затей