Набатное утро [Лидия Алексеевна Обухова] (fb2) читать постранично, страница - 52


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

разумению. Избавь от излишней алчности давителей-баскаков: пусто место не цветет дарами. А поднимется отчаяние народное — не сдержать его ни моей княжеской, ни твоей ханской руке!

Берке молча слушал, звал на пиры, но внятного ответа не давал. Онфим, сливая по утрам ковш в подставленные князем ладони, недовольно вопрошал:

— Доколе нам тут сидеть, Александр Ярославич?

— Пока не привезу на Русь мира и покоя, — сурово отвечал Невский.

Наконец Берке сказал:

— Будь так. Правь Русью сам. И пока моя казна не понесет ущерба, татарские кони будут пастись вдали от вас. Ты прав, мудрость правителя в том, чтобы народ не утратил сердцевины. Иначе, что останется от него, кроме имени?

Возвращались при осеннем ненастье. Перебарывали встречное течение, подымаясь вверх по Итилю. С неба лило, будто с покатой крыши. Студил ножевой ветер. На лодье Александр Ярославич еще перемогался, но в возок его перенесли уже пластом. В мутном небе неожиданно чисто заблестел серп луны. Онфим с тревогой заглядывал князю в лицо. Тот лежал молча, сосредоточенно. Он не был испуган приближением кончины. Было странно лишь, что настигла его она не в брани, что умирает не от вражеского клинка... Но на кого оставляет он Русь? Опустело Ярославлево гнездо. Погиб Хоробрит в битве с литвинами. Смежил глаза усердный Константин. Андрей сломлен. Ярослав переменчив. Мизинный братец Василий с детства рос круглым сиротой. Виноват, что оставлял его в Костроме без братнего наставления, без суровой выучки. Своеволен, дик. Теперь уже не исправить. Крепче других Борис Ростовский, но сыновцу стол не откажешь: не перстень, чтобы снять с руки. Духовник опять укоряет: отринь мирское, думай о душе. Разве душа его отделима от Руси?! Поздно. Вышел пахарь до света, о́рал без отдыха. Ночь настала. Нива вспахана...

Александр Ярославич уже не открывал глаз, и то, что въехали в монастырское пристанище, узнал лишь по застучавшим колесам — подъезд был выложен тесаными плахами. Робко, как-то по-птичьи, отбивал монастырский колокол часовые четверти. В крытом возке не было видно рано стемневшего снегового дня.

Внесенный в горницу князь с трудом разлепил горячие губы:

— Не сокрушайте мне сердце жалостью...

Теперь он лежал под одеялом, сшитым из куниц. Хоть и слабо, но пахло от него зверем, лесом, вольной волюшкой. Низкие потолки нагнетали печное тепло. Сбрасывая одеяло, князь отдалял от себя звериный запах, погружался в постылый избяной, начинал задыхаться. Ему подносили серебряный ковш — испить. Он видел руки, но кто подносил — не знал. Сознание уплывало, смутно клубились обрывки давних воспоминаний. Человеку невозможно поверить, что он таков, каким его делает время. Внутренними глазами он видит себя по-другому.

Однажды он глядел в жаркое пространство, ловя ускользающий луч лампады, разрезавший горницу пополам. По одну сторону был он сам да еще руки, протянувшие ковш. По другую — ближние люди, что, не расставаясь с ним, несли печальную стражу. Князь прошептал странные слова о зеленом косогоре над рекою Витьбою.

— Закатилась, как солнышко... И не искал пропажу...

Чуть окрепшим голосом позвал:

— Есть тут кто родом витьбич?

— Я, отец мой, я, свет-князюшко, витьбянка. За княгинюшкой твоею тронулась следом, брачную кашу вам варила, детушек твоих баюкала.

Голос был тих, надтреснут, но мил, доброжелателен. Он силился разглядеть вдали, а лицо возникло совсем рядом. Руки горестно обхватили щеки. Глаза, полные слез, смотрели милосердно и ласково.

То была княгинина прислужница. Многие годы встречал ее, не видя... Всегда она поблизости мелькала. Не главной нянюшкой, не самой искусной медоваркой или пряхой, а на подмоге. Жила неприметно, как травинка. Что ж ныне не по чину приставлена?

— Рука у меня легкая, батюшко мой. Да и притомились все. Ночь глухая. А мне ништо. Я ведь тебя, сокол, совсем молоденьким помню. В первый день, как приехал в Витебск град, княжна послала под крыльцом схорониться, высмотреть суженого. А что из-под доски-то кленовой увидишь? Слышала только, как каблучки твои звончатые по ступеням отбивают так-то бодро, так-то нетерпеливо... С вечера пир в гриднице шел; нам, девкам, ходу туда нет. Княжна в терему вся истомилась. Поутру, на самой зорюшке взбудила меня: беги, говорит, вокруг. Может, выйдет князь-то. Я и лаптей не обула, как была простоволосая, в посконном своем желтом сарафане...

Между ребрами у Александра Ярославича что-то сладко и горестно повернулось.

— Говори, говори, — прошептал. — Куда пошла?

— А вниз по косогору, к Витьбе-реке. Смотрю, молодец чей-то бродит. Дай, думаю, спущусь. Может, из приезжих кто? Про князя — про тебя, значит, — расспрошу. Темно еще было у реки... чай, сам помнишь? На горе заря играла. А под горой ветер так-то свистит, подол мне завивает. И коса по ветру летит...

— Как звать тебя? — внезапно прервал князь. Хотел вскричать, голосу не хватило.

— Малашей. Ну а нынче уже и бабой Меланьей кликают.

— Так это