Розница [Павел Александрович Мейлахс] (fb2) читать постранично, страница - 5


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

почти ничего.

Нас было несколько. Точно не помню кто. Мы стояли, окруженные нашей оградкой. С тех пор могил на нашем участке прибыло. Первым здесь оказался мой дед по матери, которого я ни разу не видел.

Здравствуй, дед. Здравствуй, бабуся. Здравствуй, дорогая кузина.

Было мокро и холодно, серо.

Мы стояли, говорили что-то.

Но вот далеко за лесом, далеко, низко, взошло солнце и наполнило лес собой. При таком солнце под взгляд то и дело попадают лесные паутинки, их мгновенное, изменчивое мерцание. И еще трепетнее ощущается дрожание осеннего листа.

И я почувствовал такую нудоту в душе, такую бесконечную, безнадежную нудоту, нудоту, от которой не проснуться…

Водку наливали в пластмассовые стаканчики. Они были легкие, шелестели. Вероятно, какой-нибудь один надорван по краю. Как-то немножко глупо было пить водку из них. Канонической, застольной тяжести стопоря не было — парком с аттракционами от них шибало; в них, совершенно некстати, можно было узнать детство. Водка проливалась из стаканчиков в горло с легким шуршанием.

Ну да ладно. В горле водка была той же самой — отвратительной. И оставалась собой и потом. Но уже сладкой. Размягчала, разжижала, клонила, кренила мозги. Расслабляло лицо. Расслабляло мысли. Расслабляло все вокруг.

Расслабляло гудящий от перенапряжения трос, который связывал Меня и Мир, мир, который я никогда не смогу назвать «своим».

Долгожданный консенсус.

Ну и все, наверно.

Парень

Жил на свете один парень. Он был красивый. Но все время носил безобразную маску.

— Зачем ты носишь эту маску? Ведь ты красивый, — спросили его.

Он ответил:

— Затем, что красоту увидят слишком немногие. А вот уродство увидят все.

На курорте

Три еврейские старухи идут впереди меня, идут медленно, закрывая собой всю земляную дорогу. Я плетусь позади них.

Старухи очень старые и говорят с еврейским акцентом, почти исчезнувшим в наши дни. Я слышу, как одна очень долго и утомительно рассказывает какую-то житейскую историю. Другие две то и дело переспрашивают. И все не кончается рассказ.

Давно бы обогнал их, да неохота лезть в высокую траву по обочинам.

Фигурирует чей-то муж.

— Мушь, — то и дело повторяет старуха, — мушь.

Но вот я их обгоняю, въехав в травяной бурелом, промяв его; а скоро настанет лес. Там много тени.

И редкие одинокие скамейки.

На такой скамейке я хотел бы крутить любовь; она была бы в белом платье, а в ее лицо я был бы вынужден вглядываться в наступающей темноте, мешающейся с лесной тенью. А белое платье бы светилось.

Может быть, я найду кого-нибудь в белом платье, и она сыграет для меня эту роль.

Ступор.

Принесите мне току, ударьте меня им, я хочу проснуться.

Четыре стены

Осень, весна, зима, лето — стены, в которых я живу.

В толпе. Воспоминание о Йозефе К

Я один, я в бесконечной, тесной, движущейся толпе. Я ничего не вижу, кроме этой толпы; задрав голову, я могу видеть только небо, которое такое же серое и бедное, как и сама толпа. А вокруг меня… Люди, только люди. Движение наше трудно, мы мешаем друг другу, но деться никуда друг от друга не можем.

Но вот что меня смущает… У всех вокруг я вижу сумки, чемоданы, баулы, хозяева тащат их с трудом, а порой просто надрываясь, потому что отдохнуть, прервать движение невозможно, я вижу их натужные, потные лица, вижу белые или уже побагровевшие от вернувшейся крови бугристые рубцы на их ладонях, вижу, как они меняют руки, как договариваются о сменах, во время которых кто-то должен будет нести самую тяжелую кладь, слышу ссоры и перебранки из-за этого — и только у меня в руках нет даже дамской сумочки, даже портфельчика первоклассника. Я до крайности смущен, мне кажется, что я единственный голый среди одетых. Как будто опять мне чего-то не досталось в очереди, опять какая-то главная очередь до меня не дошла, кончилась как раз на мне, и вот теперь я, единственный из всех, как последний болван, иду с пустыми и праздными руками.

Куда мы идем, я не знаю. Иногда что-то происходит в толпе, все разом начинают переговариваться, оглядываться, порой становясь при этом на носки, — и направление движения меняется. Я не знаю, что произошло, почему, как, я только меняю направление вместе с остальными: ничего другого мне не остается; впрочем, куда идти, мне абсолютно все равно. Иногда смена направления происходит мгновенно — толпа шарахается вбок, осаживает назад, раздаются брань, крики, — должно быть, кого-то прижало, — да и самому мне, бывает, оттаптывают ноги, заезжают вбок локтем, а то и валят с ног — не на землю, а на кого-нибудь другого, после чего приходится лихорадочно извиняться, — и вот уже мы опять идем, как всегда. Собственно, эти мгновенные смены направления, точнее, эта мгновенность смен — самое неприятное в моей жизни.

Голова моя ничем не занята — в ней так же пусто и серо, как в небе или в толпе. Руки тоже ничем не