Собрание сочинений в десяти томах. Том 3 [Алексей Николаевич Толстой] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

царя, говорил: «Все-таки, знаете, как-никак, а сейчас это символ»; послал нежнейшее письмо жене, где просил прощения; накупил целый чемодан вещиц военно-походного обихода, записался в несколько мест добровольцем, был призван и в августе попал в Восточную Пруссию, в бои.

Первый грохот пушки! Боже, сердце готово было умчаться туда, за визжащим снарядом! А пожар станции! Какое мрачное великолепие в черных клубах дыма! Это мы, мы подняли огонь и дым до самого неба! Помню, из желтеющего леса (я был в разведке) бесшумно, как дикие животные, выскользнули два всадника в уланках. Передний осадил лошадь и, повернувшись в седле, ломал гроздь рябины. Мой разведчик выстрелил, Лошадь шарахнулась, поскакала по кустам, а улан, торопливо вытаскивая из кобуры карабин, завалился в седле, поднял руки, обхватил ими горло и соскользнул в траву, как мешок. Я обругал солдата (приходилось отступать, не кончив разведки), но все же как ловко свалился улан! Как все здесь ловко, и сильно, и быстро! И не нужно нанюхиваться кокаином, ни одурять себя какими-то странными запахами, мечтами, дымом, вином, чтобы заиграли все поджилки и распахнулась, запенилась душа. Здесь мы рванулись в азартную игру, где призом была чужая смерть, а своя – битой картой. А красные лужицы, оторванные руки и головы, – черт с ними, не до того! Став убийцами, мы, как звери, почуяли жизнь…

И даже потом, когда отходили из Пруссии, дрались днем и ночью, мокли под ливнями и топли в болотах; когда на свист пули только морщились, зная, что свистнувшая миновала, а ту, что вопьется, не услышишь; когда бросали умирающих и раненых; когда вся грязь казалась липкой от крови, – даже и тогда смерть была лишь неудачей, случайностью, но не тем, о чем стоило думать… Странно, ведь это все же то, перед чем все становится бессмыслицей, и я не раз вспоминал утро с подсолнечниками… Но тогда смерть была иной, тогда я умирал весь, уходил в сумерки. А сейчас я где-нибудь и шлепнусь с разбитой башкой, но это будет эпизод, не больше! Я-то останусь, как – не знаю, но я останусь, верю – не умру.

Затем наступил наш разгром, отход и отчаяние. Мы оцепенели на долгие месяцы, зализывали раны, томились, мечтали о чистоте, о красивых женщинах, о штатском платье. Собираясь, вспоминали, кто кем был в прошлой жизни, какие носил галстуки, и говорили со вздохом: «Хорошо бы теперь посидеть даже не в гостиной, а в чистом, светлом клозете». Это был упадок, тяжелый сон под мокрой, вонючей шинелью. И, как отрывки этого сна, встают воспоминания.

Помню, плюхал дождь, размывая глину, и ветер хлопал парусом на плохо сколоченной двери землянки. Мы играли в карты. Красные от коньяку, опухшие лица товарищей точно плавали в табачном дыму. Между нами был штабс-капитан Т., когда-то видный адвокат, красавец, ценитель искусства; теперь – кривой, обрюзгший человек, бородатый и почесывающий себя под рубашкой. Он выигрывал, хохотал и приговаривал с каждой картой: «Кончилось, мальчики, кончилось сладкое житье, але марше налево!» На днях он уезжал в отпуск и обещался привезти оттуда «запашок дамских рубашечек».

Во время игры, прикрыв блюдечком пачку денег, он вышел на минутку. Мы бросили играть, ожидая. Минут через сорок появляется из-за парусины мокрый денщик и докладывает, что штабс-капитан убит пулей в голову наповал.

Мы убрали карты и легли по койкам. Плюхало, плюхало, плюхало над головой. Доносились редкие выстрелы. Голова у меня болела, и в горле сжималось тошнотой. Повернувшись на бок, я увидел: у стола, беззвучно сотрясаясь красной рожей, сидит, хохочет над картами штабс-капитан, а через него виден чей-то сапог со шпорой.

Слишком, должно быть, выпито было коньяку. И вот тогда-то до очевидности стало ясно, что войну нужно кончать, что мы изжили войну. И предстоит нам что-то еще более огромное, страшное и великое, чем война. Вся армия (мы знали это по «Солдатской газете») томилась в ожидании. Чувствовали, что Россия за нашей спиной корчится, как перед смертью. Ждали, стиснув зубы. И, когда грянула революция, показалось, что налетел пьяный ветер, как лихорадка, и сразу у всех пропала охота убивать,

Заговорили все. Полки, дивизии, весь фронт, хоть волосы рви. Прорвало. И говорили, и голосовали даже, когда в атаку нужно идти. Будто бессловесным дали язык, и все загорячились выговорить, выворотить все, о чем триста лет молчали. Помню – батальон наш выбил австрийцев с речки, пленных взяли и тут же, сообща, устроили митинг, с резолюцией, чтобы немедленно, вот сейчас, был всеобщий мир и братство народов, чтобы ни бедных больше, ни богатых не стало, словом – всеобщая справедливость. Австрийцы же в это время начали поливать митинг шрапнелью и убили председателя, но резолюцию наши все-таки вынесли и даже послали в газету напечатать.

Что это – глупо? Да. Смешно? Конечно. Но когда тысяча неграмотных мужиков, забрав пленных, под шрапнелью болтают еловыми языками о мировой справедливости, – я не скажу: мы погибли, Россия кончилась. Здесь что-то выше моего понимания. Быть может, я слышу, как «истина