Изысканный труп [Поппи З Брайт] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

казались.

Когда меня привели сюда пять лет назад, я оглядел свою камеру без особого интереса. Я знал, что меня причислили к заключенным категории "А". ("Г" наименее опасны, к "Б" и "В" лучше не поворачиваться спиной, а "А" – хладнокровные убийцы.) Газеты окрестили меня "Господин Гостеприимство" и поместили невзрачную черно-белую фотографию, которая вызывала чуть ли не мистический ужас. Содержимое моей квартиры было любовно описано сотню раз. Суд надо мной напоминал настоящее цирковое представление омерзительного толка. Возможность моего побега сочли крайне опасной для общественности. Я должен был оставаться в категории "А", пока не умру, и открытые глаза мои не застынут в созерцании унылой бесконечности, выходящей за рамки четырех покрытых плесенью каменных стен.

Мне разрешалось принимать посетителей только с позволения начальника тюрьмы и под строгим наблюдением. Да мне было все равно: все, кого я любил, давно умерли. Мне отказали в обучении и отдыхе, но к тому времени на свете не осталось ничего, чему мне захотелось бы научиться, не существовало веселья, которым я мог бы насладиться. Я был вынужден терпеть постоянно горящий в камере свет – весь день, всю ночь, пока он не выжжет мне роговицу. Тем лучше, казалось мне тогда, пялиться на руки, перепачканные в крови.

Помимо яркой лампочки и виноватых рук, у меня была железная кровать, привинченная к стене и покрытая тонким бугристым матрасом, шаткий стол и стул и горшок, чтобы мочиться. Я часто напоминал себе, что по крайней мере у меня есть горшок, однако это не лучшее утешение, особенно холодным зимним утром в Пейнсвике. И все это помещалось в каменной коробке площадью три с половиной на четыре метра.

Интересно, много ли заключенных Ее Величества видели в дополнительных полуметрах изощренную форму пытки. Когда на закованного в цепи Оскара Уайльда натравливали собак во дворе тюрьмы, он отметил, что если таково ее обращение с узниками, то она не имеет на них права. Если я слишком долго глядел на эту стену, а смотреть было больше некуда, то у меня от геометрического несоответствия начинали болеть глаза.

Целый год терзал меня этот квадрат с изъяном. Я представлял, как все четыре стены движутся внутрь, срезая лишние полметра, и крошатся. Затем я постепенно привык, что привело меня в уныние не менее ужасное, чем прежнее раздражение. Мне никогда не нравилось свыкаться с вещами, тем более когда меня лишали выбора.

Как только тюремщики поняли, что я не собираюсь доставлять кому-либо хлопоты, мне выдали тетради и карандаши. Из камеры выпускали редко – для физических упражнений в одиночестве и принятия душа. Однотипную разваренную еду приносили молчаливые охранники с лицами как на Судном дне. Я не мог никому причинить вреда своими карандашами, разве что проткнуть собственный глаз. Однако я исписывал их так, что они становились слишком тупыми и даже на это не годились.

За первый год я заполнил двадцать тетрадей, за второй – тридцать одну и девятнадцать – за третий. В то время я невероятно близко подошел к раскаянию. Словно предыдущие одиннадцать лет были сном, а теперь я проснулся и не узнавал мир вокруг. Как смог я совершить двадцать три убийства? Что меня заставило? Я пытался проникнуть в глубины своей души с помощью слова. Проанализировал свое детство и семью (скучные, но без психологических травм), сексуальную жизнь (неудавшуюся), карьеру в разных областях государственной службы (лишенную каких-либо достижений, если не брать во внимание количество увольнений за несоблюдение субординации).

Разделавшись с этими воспоминаниями и так ничего и не поняв, я перешел к тому, что интересовало меня на данный момент. Пошли одни описания убийств и половых актов с мертвыми юношами. Ко мне стали возвращаться мельчайшие детали. Вот в мякоти бедра, словно в воске, остался отпечаток пальца. Вот холодная струйка спермы вытекала из вялого пениса, когда я перекатывал его языком.

Красной нитью через тюремные тетради проходило лишь всепоглощающее одиночество без четкого начала и вообразимого конца. Но труп никогда не оживал и не уходил.

Я вдруг понял, что воспоминания – мое спасение. Я больше не хотел познать, почему совершил все эти вещи, мне не нужно было искоренять желание повторить их. И я навсегда отложил тетради. Я не такой, как все, и точка. Я всегда знал, что не такой; я не мог довольно идти по жизни, жуя ту жвачку, что окажется у меня во рту, как делают окружающие. Мои мальчики отделяли меня от толпы.

Каждого из них кто-то любил, и этот кто-то не требовал за свою любовь отдать жизнь. У них были матери. И у меня тоже. И что с того? Судя по рассказам, я вылез из чрева весь синий, с пуповиной, обмотанной вокруг шеи, и врачи несколько минут ломали голову, выживу ли я, пока я не вдохнул легкими воздух и не начал дышать самостоятельно. Может, парни, которых я убил, и родились пухленькими младенцами, но к моменту смерти они плотно сидели на игле, которую делили между собой словно носовой платок, они делали минет за деньги