Завещание Афанасия Ивановича [Алексей Николаевич Толстой] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

лопатами. И тут выходят двое в офицерских погонах, лица завязаны по самые глаза платками. Берут Подтелкова и Кривошлыкова под руки и рысью тащат их к виселице. Я услышал слова… Никто этих слов не записал… Кривошлыков, — он ниже был ростом, — смело поднял голову и говорит Подтелкову: «Благослови, товарищ, на смерть…» И Подтелков отвечает ему басом, важно: «Иди, брат, спокойно в могилу… Они тоже скоро все пойдут в нее…» Подскочили к ним эти двое, с завязанными мордами, поволокли их к петлям… Рванулся я: «Что вы делаете? Да разве можно?» И тут же нарвался на саблю, — ударил меня станичник… Видите — шрам?.. Очнулся я в могиле, — сверху чуть землей было закидано… Ночью ушел.

Рассказчик замолчал. Далеко над крышами, на бархате южной ночи горели буквы кинематографа. Он долго смотрел на них.

— А что же вы думаете? В прошлом году я был в той станице. Тишь да гладь. Хаты выбелены. Стучит трактор, пыхтит молотилка. Как говорится, живут по шею в зерне. Ах, думаю, ах, станичники!.. Автомобиль оставил около исполкома, пошел пеший. Хата мне памятна. Захожу. «Здорово, дедушка!» Сидит на лавке тот самый дикий старик, который меня ударил. Вид у него самый почтенный, чистый, — мухи не обидит. Ковыряет шилом хомут. Не спеша положил в сторону работу, встал, поклонился: «Здравствуй! Кто ты будешь, садись, будь гостем». Брови опустил, посмотрел еще, пристально, усмехнулся: «Здравствуй, Семен Никифорович, здравствуй! Как живешь?» — «Да ничего, — говорю, — делов много. Вот, мимо ехал, думаю — дай заверну, проведаю… Не успел я тебя тогда поблагодарить за хлеб, за соль». Сказал и смеюсь.

«Стар я становлюсь, забывчив, — говорит дед. — Многое бывало за эти года, всего не упомнишь. — Брови совсем надвинул, смотрю — дичинка эта в нем проглянула, но ничего — расправился. — Я вот трех сыновей потерял. Старшего убили в германскую войну. Средний сын ушел к белым, убит в конном бою младшим братом своим, — красным, значит, — третьим моим сыном. Брата он убил под Царицыном, взял коня с седлом и оружие. В письме мне писал: „Теперь, батька, квиты за ваши дела“. И его тоже убили позже, где — не упомню…» Так хитро повернул старик наш разговор, что мне смешно стало, а совсем приготовился с ним поспорить. Говорю: «Что же вы, дед, признаете теперь советскую власть?» — «А чего же ее не признавать? Власть наша, своя. Вот на выборах в исполком послал зятя». — «Кто же он — коммунист?» «Да как тебе сказать, — с уклоном. Однолошадный, словом. Бойкий казак». «Так зачем же, — говорю, — вы такое кошмарное дело сделали на хуторе Пономареве?» — «Агитаторы были не те».

Вот поди, и поспорь с ним. Все-таки угощаться я у него не остался. Личная вражда, конечно, забыта. А нехорошо. Шрам-то, он — вот он, ноет в ненастье. (Он быстро провел ладонью по обритому черепу). Так… Из станицы заехал я на хутор. Но могилы не нашел, — перепахана… Травой заросла… А хотел я рассказать деду, как мы заплатили за «не тех агитаторов»…

От Одессы до Волги прошли огнем. Великие были походы. А кто их опишет? Свидетелей мало осталось. Вон — Афанасий Иванович… Он нас водил. Так он молчит… Знаете, какой силы был человек? Конь под ним стонал в бою. Бывало, белые за сто верст услышат, что Афанасий Иванович идет, и начинают кашлять. В Железной дивизии у него были исключительно добровольцы — партизаны — донцы, кубанцы, терцы, и из Украины, и из Великой России, киргизы, черемисы[5], военнопленные мадьяры, немцы.

Мирных грабить не позволял. «Победил в поле — все твое, а мирным ты брат…» Бывало, войдем в город, и, конечно, через день, через два — бегут бабенки в штаб дивизии, воют, стервы, больше, чем нужно: у одной поросенка стянули, к другой под подол неаккуратно забрались, третья, дура, полотно на плетне повесила — сперли, конечно, на подвертки. Значит — жалобы мирного населения. Наутро трубачи играют сбор. Выстраивается дивизия. Выезжает перед фронт Афанасий Иванович: на нем всегда коричневая черкеска, шашка в серебре, шапочка-кубанка… Конь… Ах, конь был у него, вороной, Ворон, — одними ушами танцует… Афанасий Иванович начинает говорить тихим голосом, по фронту так тихо — только слышно, как позванивают удила. «Сколько раз говорил я вам, негодяи: красть и насиловать стыдно красному бойцу…» И пошел, и пошел… Говорит и шажком едет вдоль фронта. Голову поднял, глаза без прощения: «Виновные — перед!» И выскакивают перед фронт виновные, белые как бумага. Он спрашивает: «Больше никто за собой ничего не знает?» Молчат… «Ну, ладно, два дня даю сроку. Подумайте, если кто виноват, — время есть. А через два дня не жалейте. Расстреляю перед фронтом…» Подъезжает к виновным, глядит в глаза. И они тут же во всем сознаются… Смотря по человеку: иного под арест, иному руку на шею положит, и тот валится с коня без памяти… Боялись, но — ах, как любили его…

А в бою… Дрогнет наша часть — смотришь, Афанасий Иванович на Вороне тут как тут… И рост у него в бою был вдвое выше. Не то что врагам, самим страшно: как кинется он рубить шашкой — летят