Когда кончилась война [Генрих Белль] (fb2) читать постранично, страница - 7


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

когда я доел свое яблоко, корзина с мылом оказалась уже до середины заполненной. Все шло как по маслу, без задержки, без слов, даже самые бережливые и расчетливые при виде яблока не могли устоять перед соблазном, и мне становилось их жалко. Родина любовно встречала своих сынов витаминами.

Прошло немало времени, прежде чем мне удалось найти в Бонне телефон; в конце концов какая-то девушка на почте объяснила мне, что телефоны теперь остались только у врачей и священников, да и то лишь у тех, которые не были нацистами.

– Они так ужасно боятся «вервольфов»[13], – сказала девушка. – Нет ли у вас случайно сигаретки?

Я вынул пачку табака из кармана и спросил:

– Вам скрутить?

Но она сказала, что не надо, – это она и сама умеет. Я глядел, как она вынула.из кармана пальто папиросную бумагу и быстро и ловко скрутила толстую сигарету.

– Кому вы хотите позвонить? – спросила она, и я ей ответил:

– Моей жене.

Она рассмеялась и сказала, что я совсем не похож на женатого человека. Я тоже свернул сигарету и спросил, нельзя ли здесь продать кому-нибудь кусок мыла. Мне нужны были деньги, деньги на дорогу, а у меня не было ни пфеннига.

– Мыла? – переспросила она. – покажите-ка!

Я вытащил кусок мыла из-под подкладки шинели, она вырвала его у меня из рук, понюхала и сказала:

– Господи, настоящее «Пальмолив», кусок стоит… стоит… Я дам вам за него пятьдесят марок.

Я с изумлением взглянул на нее, и она поспешно добавила:

– Да, я знаю, за него можно получить и восемьдесят, но мне это не по карману.

Я не хотел брать столько денег, но тогда она просто сунула мне бумажку в карман шинели и выбежала на улицу. Она была, пожалуй, красива какой-то голодной красотой, которая придает голосам молоденьких девушек особую звучность.

Первое, что меня поразило на почте, а затем на улицах, когда я бродил по Бонну, это отсутствие студентов с корпоративными пестрыми лентами да еще запахи: все люди пахли дурно, и я понял, почему та девчонка пришла в такое неистовство от куска мыла. Я пошел на вокзал и попытался выяснить, как мне добраться до Оберкершенбаха (там жила та, на которой я женился), но никто мне ничего не смог сказать; я знал об этом местечке только то, что оно находится где-то вблизи Бонна, на берегу Эйфеля; карты тоже не было, так что и посмотреть было негде; очевидно, их отовсюду сняли из-за «вервольфов». Я всегда любил точно знать, где расположены интересующие меня места, и то, что я не знал и никак не мог выяснить, где находится Оберкершенбах, вселяло в меня тревогу. Я перебирал в уме всех знакомых в Бонне, адреса которых я помнил, но среди них не было ни врачей, ни священников; наконец мне пришло на ум имя одного профессора теологии, у которого я перед самой войной побывал вместе со своим другом. У этого теолога произошли какие-то конфликты с Римом из-за Индекса[14], и мы просто зашли к нему, чтобы выразить свое сочувствие. Я уже не помнил названия улицы, на которой жил профессор, но знал, где она находится, и пошел вниз по Попельсдорфераллее, затем свернул налево и еще раз налево, узнал дом и облегченно вздохнул, прочтя фамилию на дверной табличке. Профессор сам мне открыл, он очень изменился, постарел, похудел, сгорбился и стал совсем седым.

– Вы меня, конечно, не помните, господин профессор, – сказал я. – Я заходил, когда была эта заваруха с Римом из-за Индекса, можно к вам на минутку?

Он рассмеялся при слове «заваруха» и, дав мне закончить, сказал:

– Прошу вас.

И повел меня в свой кабинет. Я сразу обратил внимание на то, что тут больше не пахнет табаком, в остальном все было, как и прежде: книги, ящики с картотекой, фикусы. Я сказал профессору, что слышал, будто телефоны теперь остались только у врачей и священников, и что мне необходимо позвонить жене. Он выслушал меня, не перебивая, что случается очень редко, а потом сказал, что хотя он и священник, он не принадлежит к числу тех, у кого оставили телефон.

– Видите ли, – пояснил он, – на мне ведь не лежит забота о душах прихожан.

– Уж не «вервольф» ли вы? – спросил я и предложил ему табаку: он так посмотрел на табак, что у меня сжалось сердце. Мне всегда становится невыносимо горько при виде стариков, которые вынуждены отказываться от того, что приносит им радость; когда он набивал свою трубку, руки его дрожали не только от старости. Наконец он зажег ее – у меня не было спичек, и я не мог ему помочь – и сказал мне, что телефоны есть не только у врачей и священников, но и во всех этих кафешантанах, которые пооткрывали во множестве для оккупационных солдат, и что мне следует попытать счастья там. Тут за углом как раз есть подобное заведение. Когда я, прощаясь, насыпал ему на стол несколько щепоток табаку, он заплакал и сквозь слезы спросил меня, понимаю ли я, что делаю, и я ответил, что да и что я прошу его принять эти скромные щепотки как дань запоздалого восхищения той храбростью, которую он проявил тогда в споре с Римом. Я бы охотно