Песнь песней [Анатолий Дмитриевич Знаменский] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

и смуглой коже, чем-то разительно напоминали сухие ветки старой сосны. И всё же они почувствовали несмелое прикосновение, застенчивый укол молодой хвои.

Боль ощущалась невнятно и не проникала глубоко, но старик вдруг зажмурился и, как-то подломившись, опустился на колени. Из глубины памяти, словно травинка, попавшая в луч солнца, вынырнул точно такой же колючий ёжик, кольнул душу, сладко и больно возмутил прошлое…

Когда это было? И с кем было? Должно быть, очень давно, иначе старик ни за что не вспомнил бы той удивлённой, испуганно колющей сосенки своего детства, на другом, таком же крутом берегу, другой реки — Эжвы… Босые мальчишеские пятки — на ершистых, выщелкнувших семена шишках и, точно как нынешний, молодой хохолок деревца в маленьких чутких ладонях…

Нет, это было в другой раз, зимой. Отец рубил дрова, а Яшка в одной рубахе выбежал набрать полешков, и в руку ему больно впилась опушённая инеем лапка.

Что же случилось потом? Что-то было такое, откуда началась совсем иная, не детская жизнь Яшки.

В тот вечер отец и мать ушли на делянку, а он остался один в тёмной избе и, страшась домового, старался всхлипывать так тихо, чтобы не выдать своего присутствия и не вызвать из-за печи волосатое чудовище…

Он не знал тогда, почему в деревне вдруг стало трудно жить людям, почему мужчины, родившиеся для вольного охотничьего промысла, и женщины, привыкшие выделывать шкурки и шить расписные рукавицы и лазы, вдруг тронулись пилить сосны и возить их на катища, а зверь шарахнулся подальше от привычных мест.

По берегам Эжвы, окрест деревни, было много мачтового сосняка, что понадобился чердынским купцам и компании Эдель-Фонтейсов… Он не знал этого, но запомнил на всю жизнь, как отец, уходя, звякнул длинной певучей пилой в чулане, как заскрипело промороженное крыльцо и стало так тихо, что зазвенело в ушах.

Мать была на сносях. Наверное, круто подошло с хлебом, если отец увёл её на делянку.

Оступилась ли она в глубоком снегу, толкнуло ли её бревном — никто не знал. А только пришлось отцу кинуть в снег лохматый совик и принять на морозе нежданную дочь.

Отец стоял тогда с окровавленным, несчастным овчинным свёртком, в котором едва копошилось обмороженное и родное, и смотрел вниз, на полуприкрытую, мучительно сжавшую зубы мать… А до деревни было без малого пять вёрст.

До деревни было пять вёрст, мороз корёжил тайгу, подползали ранние сумерки, и рядом затухал костёр, бессильный спасти две жизни.

Кого спасать? Что делать?…

Мать чуть слышно пошевелила увядшими, искусанными губами. Он понял:

— Зачем медлишь?… Неси её домой скорее, не заморозь… За мной с лошадью надо. Ох-х!…

Только зловещие ночные совы видели, как бежал окаянным зимником задыхавшийся человек, прижимая к колотившейся груди дитя, и как слезы на его лице замерзали, точно ледяной град.

— Донёс, спас! — вломившись в избу с облаком мороза, словно безумный, кричал отец и, не разворачивая, совал что-то жалкое и крикливое на тёплую печь. Крестясь и творя молитвы, бегал по двору, распахивал ворота, запрягал непослушными руками лошадь…

Лошадь подохла на второй день: хозяин загнал её на пяти верстах непроезжей дороги.

На поляне стояла выморочная тишина. Костёр угас. Красные угольки сиротливо проглядывали сквозь лёгкую порошу пепла. И луна стояла над поляной — вмёрзшая в ледяное небо.

Отец подбежал на кривых ногах, отвернул боязливо меховину, закрывавшую лицо, наклонился.

— Агаш!…

Мёртвые глаза с неизъяснимой тоской глядели в онемевшую от ужаса тайгу, а совик под ней уже покоробился, схваченный кровавым ледком…

В ту ночь маленький Яшка в первый раз увидел, как плачут большие мужики. Отец внёс в избу странно выпрямившуюся мать, упал боком на скамью и вдруг, весь содрогнувшись, затявкал каким-то неудержимым нутряным лаем, никого не стыдясь и ничего не замечая…

С тех пор запил отец и лет через семь помер. Жил Яков с сестрёнкой и бабушкой, а когда ему сравнялось пятнадцать лет, старуха отправилась вслед сыну и невестке… Рано пришлось Якову брать на свои плечи главную заботу о хлебе.

Никакого иного дела, кроме охоты, он не выносил. Тяжёлая лошадиная работа, за которую платились деньги, обещала в конце концов увечье и смерть. Охота часто выходила неудачной, но человек зато становился сильным, зорким и добрым, как и следует ему быть. Она давала право взять у пушных купцов хлеба в долг до будущего лесования, в счёт той дичи, которая ещё безмятежно бродила в лесу. А лесные компании и купцы-чердынцы отродясь никому не платили денег за сосны на корню…

В деревне над Яшкой посмеивались: чудной из него получался человек. Лесовал по-непутёвому, уходя так далеко, куда не проникал ни один охотник, блуждал в парме[1] с покрова до весны и, хотя добыча не всегда окупала трудные его пути, с каждым годом уходил дальше — к Удорским лесам, а то за сотни вёрст на Илыч, где спелая белка тучей ходила в кедраче и стаи непуганого зверья ждали своего часа. Якова тянуло куда-то