Дунькино счастье [Глеб Васильевич Алексеев] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

новая деталь, и не будет у меня маменькиного заветного сундука, а она уж тот сундук опорожнила, чтоб приданое мне собирать, и не видит, конечно, что я на тот сундук взираю со слезой, что в нём-то моя темница и спрятана.

— Маменька, — говорю, — не собирайте мне ваш сундук, я в мечте другое имею…

— Дура ты, — отвечает, — на тот сундук Наталка засматриваться начинает, — четырнадцатый год девке… что ж от своего счастья отказываешься?

— Маменька, — говорю, а сама плбчу чисто весенний какой ручеёк, — нет мне счастья на дне вашего сундука… Всеё жисть я наблюдаю, и своего случая жду, чтоб на волю из нашего села пробиться… И знаю, — говорю, — ещё про то, что повсюду, окромя нашего отсталого села, большая слобода женщине дадена, и каждая свою судьбу сама привлекает.

Как вскинется она, и вижу я: слёзы у неё пошли, а глаз взапуски меня наблюдают, но только я хладнокровно ей говорю:

— Вы, маменька, не сумлевайтесь… ненарушенная я, и девичье своё дело тонко веду, а только поклялась я себе над речкой, поклялась над омутом, — вижу: старуха дрожмя дрожать принимается, и режу до конца: — поклялась я, маменька, над тёмным тем омутом, что скорее в омут головою, чем вашей жизнью прожить и от слёз ослепнуть…

— Мы, — отвечает, — честную крестьянскую жизнь прожили, вот она, — говорит, — моя рука, копыто, — говорит, — всю жизнь не разжимала, так и помру с серпом, всегда свои трудовой кусок ели…

— Про то, — отвечаю, — маменька, вам никто и не прекословит, про то теперь и рабочая крестьянская власть дадена, а только жизнь идёт наперёд и на полсапожки с полушалком я никак не согласна…

— На что ж ты, — спрашивает, — согласна, дура горемычная?

— Про то, — говорю, — моя думка знает, про то моё сердце, как воробышек, бьётся…

Тут она и просыпь всё начистоту:

— Зря ты, Дунюшка, надежду таишь, — всё одно отец лошади со сбруей тебе не даст… Петяшке, говорит, лошадь… Петяшке и сбрую…

Вижу, очень далеко она вглубь смотрит, а сама думаю: «Ну, ладно, может, мне вашей лошади и не нужно, но пусть уж по-вашему будет»… И стал у неё с того разговору голос очень придирчивый, даже не смотрит на меня, — обедать сядем — норовит куском обнести, два слова скажет, а третьим подавится…

— …Ты не сумлевайся, Грунюшка, наливай кофейку ещё и сахару клади в накладку… мы в этом нынче не нуждаемся…

Томилась я так — не знай! — год ли два, а всё ж дождалась своего счастья. Приехала к нашему попу тая поповна, что матери кофту за полы дала, была она в Москве акушеркой, — как раз в самую революцию от нас съехала и попу своему сказала очень жестоко: «Вы, говорит, своим происхождением меня навеки уязвили, и одна мне путь-дорога в жизни осталась — акушеркой быть, свободной прохвессией заниматься». Так акушеркой и была, и — слышно было — роскошно в Москве живёт, и замужем за артистом сцены, и ботинки на высоком каблуку почём зря по будням носит. Да, видно, дочернее-то сердце не стерпело: как стал поп прихварывать, да по советскому времени сам косой на поле махать, — приехала к нему летом навестить, и вижу: шляпка на ей чугунком, и жакетик жёлтого цвету, и ботинки, действительно, на высоком каблуку — так в самую грязь ими и чешет. Идет, бывалача, под вечерок по деревне — стадо тебе тут гонют, пылище, бараны мордами в ворота прутся, самая окаянная страда, — идёт она эдак, и понимаю я, что очень она нас, деревенских, жалеет, от гордости от своей жалеет: то ребёнка какого по головке погладит, то пришла раз у роженицы научно дитю принимать, очень, говорила, трудный на практике случай из-за не такого тазу, а баба родимши на другой день куру ей понесла, и не взяла она той куры, и поп по тому случаю вконец огорчился. И так это мне душенька её словно на ладонке видна, и стала я задумываться, что пришёл случай моей жизни, — вон он — идёт по деревне, от пыли платочком обмахивается, и, веришь, девушка? — до того я в задумчивости моей дошла — увижу её, бывало, задрожу вся беспричинно, руки ходуном зайдутся, а в глазах будто кто на огневых колёсах едет. Звать её начала про себя: «вон, Дунюшка, планида твоя идёт, счастье твоё с платочком путешествует»… Ну, по прошествии некоторого время насмелилась я с нею заговаривать. Выдет она куда на лужок или к речке — время в мечте своей провести, а я и вот она: тоже гуляю, словно у меня и делов нет, и Петяшка в люльке не орёт, как оглашенный какой чёрт!..

— Здравствуйте, — прилично говорю, — Клавдия Ивановна! Очень погода нынче чтой-то прелестная…

Усмехнётся она вбочок, губки подкрашенные подберёт:

— Что-й-то ты, Дунюшка, погоду примечать стала… это, — говорит, — не к добру… Мы, — говорит, — люди, погоду не примечаем, пока у нас сердце не тронутое…

Вижу — чюдно она говорит, но догадки, конечно, не даю.

— У нас, — говорю, — какое же сердце?.. Маменька с папенькой нас про сердце не спрашивают…

— Али, — говорит, — спрашивать время пришло?

«Вон, — думаю, — куда сигаешь?» Враз поняла: про Андрюшку намёк даёт, но всё-таки свою линию веду:

— Наша, — говорю, — девичья